«Календарь капельмейстера Коциня»

393

Описание

Действие нового романа Маргера Зариня, известного композитора и дирижера, в последние годы оказавшегося в ряду самых интересных современных писателей Латвии, происходит в течение 1944 года. Оно разворачивается на подмостках и за кулисами одного из рижских театров. Драматические события формируют из дотоле незаметного капельмейстера Каспара Коциня организатора сопротивления фашистам. «…а над рожью клубился туман» — повесть о художнике-музыканте, о его романтической любви и нелегком творческом пути.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Календарь капельмейстера Коциня (fb2) - Календарь капельмейстера Коциня (пер. Виктор Семёнович Андреев,Зигфрид Петрович Тренко) 1673K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Маргер Оттович Заринь

Календарь капельмейстера Коциня

КАЛЕНДАРЬ КАПЕЛЬМЕЙСТЕРА КОЦИНЯ Роман

ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА

СВОДКА ПОГОДЫ, ИЛИ БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ С ОГНЕМ!

Старинные поверья и приметы утверждают, что после холодной и снежной зимы бывает сухое и жаркое лето. В январе, феврале и марте этого года, или, как говорится в старых календарях — в просинце, бокогрее и березозоле, почти не подмораживало: сплошная распутица, реки не стали, снега мало, слякоть да дождь. Так что по старым месяцесловам выходило, что апрель и май (или цветень да кукушкин месяц) тоже должны были быть такими же слякотными и дождливыми, но как бы не так! Погодные условия безбожно изменились. Синевато-серый циклон, домчавшись до волжских берегов в районе Сталинграда, вдруг понесся обратно, сопровождаемый яростным ураганом. Со всех сторон его окружил мощный антициклон. Под влиянием этого антициклона и у нас весна оказалась неожиданно теплой и сухой. Обер-герр местной противовоздушной обороны майор охранной службы Шванц говорит: создалось опасное положение. Начались лесные пожары, ибо каково в народе, таково и в природе. Особенно угрожающее положение сложилось в Даудзевских рощах и ельниках, а также в Кекавских поймах. Обер-герр — майор охранной службы Шванц — издал приказ доносить о каждом подозрительном прохожем, который будет замечен в окрестных лесах. За недонесение — высшая мера наказания: расстрел (!!!). По случаю засухи следует и в рижских квартирах иметь в каждом помещении два-три мешка с песком, а бельевые чаны и прочие сосуды всегда должны быть наполнены водой.

Этакая засуха, этакая засуха! Лишь двести сорок лет назад в Риге была подобная засуха. Будьте осторожны с огнем!

ЗАВЕРШЕНИЕ СЕЗОНА 1943/44 ГОДА

ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА

После захвата Риги немцами театр Аполло Новус продолжал свою работу с опаской. Оккупационные власти долго раздумывали, прежде чем назначили директора театра — впоследствии генерального инспектора — Герхарда Натера. Лиепайского коммерсанта. В тот же день новый директор выдал волчьи паспорта двадцати советским активистам 1940 года. Некоторых тут же и арестовали, другие ловко улизнули и в театре уже не показывались. Они опасались за свою жизнь, потому что в Риге начался беспощадный террор. По рекомендациям генерального инспектора в коллектив пробрались подозрительные типы. По таким же рекомендациям объявились лирические девицы с обесцвеченными волосами, поглядишь на них, прямо жалость берет… Не помогли громы и молнии постановщика и отчаяние помощницы режиссера. Это была новая Европа, в которой правил генеральный инспектор Натер.

Дамоклов меч висел и над головой самого режиссера Аристида Даугавиетиса. «Быть или не быть?» — вот в чем заключался вопрос. «Быть или не быть старому доброму театру Аполло Новус?»

Безжалостно вычеркнуты все советские пьесы. В остальном репертуар остался прежним: Шекспир, Шиллер, Гольдони, Блауманис. Но «Грехи Трины» было велено переработать. Протрактовать иначе, с других позиций. Комику Вилкину, ранее с добродушной улыбкой игравшему роль коробейника Абрама, приказали изменить жесты и голос: с явно положительных на явно отрицательные! Генеральный инспектор самолично присутствовал на представлениях и контролировал, как актер справляется со своей задачей. Но Фред Вилкин был из породы старых лицедеев. Он мог играть так, мог играть и этак; лишь бы платили как следует!

Подошел май, работники театра готовятся к отдыху. Сезон 1944 года считай что закончен… Для Аристида Даугавиетиса это была трудная зима. Мобилизована почти половина мужского персонала. С великим трудом Даугавиетис выпросил в комендатуре карточки UK[1] нескольким актерам и музыкантам. А как дальше работать?

Сегодня весь коллектив собран в фойе. Генеральный инспектор Натер произносит прощальную речь: он назначен главным комиссаром рижских театров. Приятно было работать с таким замечательным режиссером, как Аристид Даугавиетис (они кланяются друг другу). Но в деятельности Аполло Новуса никаких перемен не будет: на должность Натера назначается верный и старательный работник, нынешний администратор господин Герберт Зингер. Heil!

Коллектив молчит… мрачно молчит. Администратор один из тех типов, которых сторонится каждый честный человек… И вот теперь Герберт Зингер будет править в старом добром театре Аполло Новус!

Лицо Аристида Даугавиетиса темнеет как туча. Похоже, он хочет что-то сказать, но вместо этого резко поворачивается и демонстративно удаляется из фойе…

Коллектив затаил дыхание: что теперь будет? Но господин Зингер — дипломат, он спасает скверную ситуацию. За колоннами он поставил двух девиц с букетами роз. Администратор подает знак, и лирические блондинки, подпрыгивая и приседая, подносят цветы генеральному инспектору… Господин Зингер и старшая билетерша аплодируют… Генеральный инспектор улыбается, благодарит и прижимает руку к сердцу.

— Музыку, музыку! — шепчет администратор. — Где музыканты?

— Э’ извиняюсь, — говорит старый пожарный Анскин. — Музыканты не явились. У них выходной.

— Что? Выходной? — взрывается господин Зингер. — Я им устрою пожизненный выходной! Уважаемого господина генерального инспектора проводить без марша, стыд и позор! Лишить их UK, этих бандитов! Кто за это отвечает?

— Старый Бютнер! — говорит пожарный. — Но он с пятнадцатого уходит на пенсию, э’ извиняюсь!

Кое-где слышатся смешки…

Собравшиеся перемигнулись и разбрелись. Все прекрасно знали, кто был виноват в том, что музыканты не явились на собрание.

Виноват был трубач Каспар Коцинь.

НА ТЕАТРАЛЬНОЙ ДОСКЕ ОБЪЯВЛЕНИЙ

Руководители учреждений обязаны строго следить за нарушениями трудовой дисциплины. Виновных без промедления передавать для отправки на принудительные сельскохозяйственные работы.

По поручению Генерального директора Др. Др. фон Борке

Начиная с двадцатого мая государственные чиновники и прочие путешествующие — листки EL (свидетельства об отсутствии вшей) могут получить только в германском управлении здравоохранения по улице Смилшу № 8.

Др. Марниц

Дополнительная выдача продуктов по продовольственным карточкам для театральных работников отменена. Талоны объявлены недействительными.

Продовольственный департамент

ПОДРОБНЕЕ О КАСПАРЕ КОЦИНЕ И ЕГО КОЛЛЕГАХ

СТРАНИЦЫ ВОСПОМИНАНИЙ ФР. БУНДЗЕНИЕКА

Нельзя сказать, что Каспар Коцинь был ветреником, нет — этого не скажешь. Но этакая удобная легкость, с которой он старался преодолевать все трудности и неудобства и которую его недогадливые коллеги принимали за искрящийся юмор Каспара, — эта легкость со временем ославила его как несерьезного человека. Как ни старался Каспар убедить некоторых из нас в добропорядочности и благородстве своего характера, все равно все считали его лишь одаренным пустомелей и невозможным остряком. Из-за этих качеств юноше пришлось немало претерпеть, так как объявилось множество оскорбленных и они жаждали мести. Но не было недостатка и в доброжелателях, оправдывавших все его выпады и проделки. В конце концов выяснилось, что у Каспара примерно столько же защитников, сколько и недругов. Так что положение на сегодняшний день я оценил бы как настораживающее равновесие.

— Ты только не лезь на рожон, все будет хорошо, — постоянно твержу я ему.

Вам наверняка хочется узнать: где Каспар сейчас находится, чем занимается, как чувствует себя? На эти вопросы я отвечу незамедлительно, потому что о похождениях своего коллеги информирован с абсолютной точностью.

Каспар обитает в центре Риги, в семикомнатной квартире сводного брата своей матери — адвоката Фреймута. В прекрасной комнате с видом на шумную и оживленную улицу. Адвоката Фреймута в 1940 году заставили уплотниться. Жилуправление стало придираться к огромной площади. Решило установить дополнительную квартплату. Когда дяде прислали новый счет за квартиру, он побледнел и стал спешно искать квартирантов в меблированные комнаты. Тут же вспомнил о родственниках. Даже о таких, которых раньше и знать не знал, о которых и слышать-то не хотел, например о Каспаре, легкомысленном создании — лабухе. Дядя Фриц предложил Каспару чудесную комнату с угловым окном, а кроме того, рояль — в пользование. Совсем новый «Стейнвей». На нем не играли ни разу с тех пор, как адвокат купил его, сделав надежное вложение капитала.

— Будут войны, — говорил он, — и американцы не станут продавать рояли. «Стейнвеи» повысятся в цене.

Разве его предсказание не сбылось?

В оконной нише этой уютной комнаты Каспар в предобеденные часы имеет обыкновение упражняться на своем инструменте. Ловко шевеля пальцами и губами — диги, диги, диг — тра, ра! — он поглядывает сквозь цветастые занавеси вниз на мчащиеся автомашины и торопливых прохожих. То один, то другой гражданин там, внизу, удивленно задирает голову, пытаясь определить, откуда несутся серебристые пассажи, но никому не приходит в голову, что звуки вылетают из приоткрытого углового окна на четвертом этаже. Эта шутка веселит Каспара, он трубит еще громче. Но это не труба. У трубы звук намного шире и красочней. Каспару полюбился купленный в антиквариате корнет с цилиндрическими клапанами, на нем он может с большим успехом развивать ловкость своих пальцев.

— Настоящая довоенная вещь, — обращается Каспар к человеку в поношенной солдатской форме. Человек ссутулившись сидит на диване, левой рукой теребя пустой правый рукав.

— Найти довоенную вещь сейчас, в военное время, это надо суметь. Послушай-ка, Гунт, в каком бешеном темпе я сыграю тебе «Лезгинку» Хачатуряна.

— А я пожалуюсь господину Фреймуту, что ты играешь подозрительные вещи, — говорит Гунт, у которого пустой рукав. — Это большевистская музыка. Кто тебе дал ноты?

— Я по памяти, — признается Каспар. — Московское радио передавало. Новый балет Хачатуряна. Огненное presto!

— Побереги-ка легкие. Справка, выданная твоим санаторным врачом, безнадежна.

— Напротив, она обнадеживает. Справка предназначается военному коменданту. С такими слабыми легкими, как у меня, на фронт не отправляют. Вот послушай-ка!

Каспар надувает щеки и действительно в зажигательном темпе (с короткими прищелкиваниями языком staccato) начинает «выплясывать» мотив в шесть восьмых такта. Впечатление потрясающее: звуки сыплются, как сухой горох в жестяную миску. Лотарик приоткрывает дверь и просовывает в комнату свою удивленную мордашку, но почти в тот же миг мелькает жирная рука мадам Фреймут и хватает Лотарика за ухо, шипение, вопль, и дверь захлопывается.

Звуки лезгинки скачут и кружатся как ни в чем не бывало.

«С Каспаром что-то стряслось, — размышляет Гунтар. — То он задумчив и рассеян, не отвечает на вопросы, то болтлив и дурашлив, беспричинно начинает озорничать, как сейчас с этой лезгинкой. Какая муха укусила парня?»

Последний раз они встречались месяц назад. Гунтара только что перевезли с фронта в Ригу, в военный госпиталь. Каспар забежал к нему на минутку. Рассказал, что театр на месяц прекратил спектакли, что Аристид Даугавиетис уговорил Каспара провести июнь в Калниенском санатории: врачи что-то нехорошее услышали в легких музыканта.

— Трубач без легких — то же самое что фисгармония без мехов, — не очень остроумно пытался пошутить режиссер, в последнее время ставший весьма благосклонным к Каспару.

— Главное, там ты будешь в безопасности. У администратора опять видели людей в черных фуражках с высокими тулиями. Ш-ш! Я ничего не говорил… Анскин разболтал.

Вот и все, что Гунтар знал о Каспаре. Прочитав на афишах, что театр Аполло Новус в июле вновь возобновил спектакли, Гунтар Меднис позвонил адвокату Фреймуту и поинтересовался, возвратился ли из Калниенского санатория племянник господина адвоката.

— А вы разве не слышите? — раздраженно крикнул в трубку дядя Фриц. — У нас у всех голова трещит, горниста в дом заполучили. Но пустить в квартиру чужого человека еще хуже. У моего коллеги Шмитманиса ландвирт отобрал мебель и выставил его из дачи в Булдури. Придется подождать до тотальной победы. Господин Меднис, кому и знать, как не вам, ведь вы пожертвовали родине свою правую руку: правда ли, что возле Освейского озера произошел решительный перелом, русские бегут?

Гунтар положил трубку.

— Немыслимый болван! — застонал он.

Самое чудовищное, что Рига полна таких дядюшек и тетушек, их сотни. Только что в прихожей мадам Фреймут пыталась втолковать Гунтару, что большевики остановятся возле Зилупе. Дальше они не пойдут, потому что Рига объявлена нейтральным городом под шведским флагом… И мадам рассказывает это ему! Человеку, самолично пережившему разгром немцев, еле спасшемуся из этого ада.

Да, но почему Гунтар вообще впутался в эту клоаку? — наверняка спросите вы.

Гунтара Медниса в консерватории считали спокойным и уравновешенным человеком, необыкновенно талантливым музыкантом. Вместе с Каспаром они весной 1940 года консерваторию-то и окончили. Гунтару выдали диплом композитора — свободного художника — за концерт для трубы с оркестром. Каспар блестяще сыграл этот концерт на выпускном акте. Гунтара Медниса хвалили в газетах, удостоили должностей: пригласили ассистентом на композиторский факультет, а осенью выбрали председателем месткома. Но долго проработать там ему не пришлось. В конце июня немецкие войска ворвались в Ригу.

В первом же приказе оккупационных властей ректору было предписано: немедленно уволить Гунтара Медниса. За то, что работал в местном комитете. Второй приказ, год спустя, принесли два вооруженных парня. Это был приказ о призыве в немецкую армию. Гунтару велели следовать за ними в комендатуру. Там ему объяснили, что дают возможность искупить грехи его месткомовской деятельности. Его отправят на фронт, сражаться за Гитлера. Гунтар не сказал — нет, я отказываюсь идти воевать за фашизм, вы не смеете заставлять меня делать это!

Не сказали этого также те сотни и тысячи юношей, что вскоре погибли бессмысленной смертью и теперь закопаны неизвестно где. Скажи они, их пустили бы в расход тут же на месте — в Риге или Саласпилсе. Это было бы проще и внушительней. Но юноши выбрали другой вариант: позволили вооруженным фельдфебелям гнать их на убой как скотину. Гунтар тоже на командном пункте не сказал — нет!

Ну, тут его сразу и зачислили в какую-то пехотную часть. Командир получил секретный приказ не пускать его в передние ряды, чтобы не дать возможности перебежать к красным. Получилось, однако, что, вопреки приказу, Гунтар почти все время своей службы бежал только в первых рядах, потому что полк безостановочно отступал. Немцы оттягивались, выпрямлялись, выравнивались, или, попросту говоря, драпали, оставляя за собой груды изуродованных тел. Когда от батальона осталось всего пять парней (включая Гунтара), то всех пятерых переслали в легион. Третий полк, в котором он теперь служил, входил в состав пятнадцатой дивизии. Вот с этим-то полком Гунтар и проделал весь победоносный путь отступления до самой Зилупе. Произошел страшный бой, в котором пятнадцатую дивизию разгромили. Уничтожен был почти весь третий полк. Гунтара тяжело ранило в бедро и локоть, но жандармы запретили увозить раненых на перевязочный пункт. Командир дивизии — немецкий обер-фюрер Хельман приказал построить их вместе с оставшимися легионерами и грозил расстрелять каждого десятого за малодушие.

— Трусы, скоты! — кричал Хельман на ломаном латышском языке. — От одного русского танка и тридцати красных вы драпанули как зайцы. Латышские свиньи!

Гунтар тогда от боли и злости сознание потерял. Очухался через два дня в Резекне, в лазарете. Сразу увидел, что правая рука ампутирована.

— Так… — шептал он, обливаясь холодным потом, — ну, я могу отдавать концы. Композитор без руки…

Непонятно почему Гунтар громко запел «Марсельезу». Санитары приняли это пение за предсмертный бред, поэтому умирающего запихнули в угол, где уже лежали в агонии трое раненых. На следующее утро, подивившись, что один еще дышит, фельдшеры перевезли его на станцию и по этапу отправили в Ригу. Вот там-то, в военном госпитале, и свиделись месяц назад Гунтар и Каспар.

— Что ты теперь собираешься предпринять? — закончив лезгинку напряженным do diez (верхним тоном корнета), спрашивает Каспар. Он чуть не задохнулся от усилий.

— Учусь писать левой, — угрюмо отвечает Гунтар. — О рояле надо забыть… Один француз написал концерт для одной левой руки. Равель. Для пианиста Витгенштейна, которому на Луаре гранатой пальцы оторвало. Но партитуру-то как писать?

— Раньше ты не ныл, — укоряет Каспар. — Вспомни нашу комнатку рядом с булдурским казино. Вокруг орали пьяницы, а ты сидел в сортире на подоконнике и сочинял музыку.

— Душевный покой нужен, Каспар… Редактор «Черной газеты» уговаривает меня писать рецензии на концерты. Можно будет диктовать машинистке.

— Если ты не станешь совать туда политику, ни один разумный человек тебя не упрекнет, — смеется Каспар, но тут же спохватывается, что подобное напоминание не к месту. — Чепуха, Гунтар! Главное, что ты остался жив. Остальное уладится. Итак, ты демобилизован?

— Зачислен в ополчение. Под самый конец, быть может, еще и такие немцам пригодятся… а пока уволен.

— Как со жратвой, с финансами?

Гунтар отмахивается:

— Это мое дело…

— Ого! Знаешь что: театру нужен сценариус — помощник режиссера. Аристид Даугавиетис поговорит с директором. Двести рейхсмарок в месяц…

Гунтар не отвечает. Левой рукой рассеянно теребит пустой правый рукав. Потом, бросив взгляд на Каспара, угрюмо говорит:

— Тебе-то уж с этой карточкой UK и больными легкими до сих пор здорово везло. Ты родился в сорочке — ишь как у тебя глаза блестят, как ты заботливо и по-отечески начал говорить со мной. Может, на то есть особая причина? Ходят слухи, что Даугавиетис хочет тебя капельмейстером назначить. Быть может, уже назначил?

— Пока старый Бютнер жив, я на это место не стану рваться, — говорит Каспар. — А вот музыку к двум пьесам я написал. Интересно, что ты на это скажешь?

— При чем тут я… теперь ведь музыку пишет каждый, кому не лень. А, так, значит, от этого у тебя такая самодовольная ухмылка и одухотворенный взгляд?

Оказалось, однако, что не поэтому.

Часа не прошло, как Каспар уже разболтал Гунтару свою великую тайну. По правде говоря, у Каспара с самого утра чесался язык. И лишь суровость Гунтара да это ужасное несчастье с его рукой заставляли удерживаться.

Великая тайна оказалась заурядной сентиментальной любовной историей. С каждым восторженным юнцом такое могло случиться. Но Каспар это Каспар — экзальтированный мечтатель, поэтому я опишу данное событие со своей точки зрения, ибо литературное описание предполагает более глубокое проникновение в суть вещей и объяснение того, почему характер Каспара Коциня столь внезапно изменился, чем это было вызвано.

НЕОКОНЧЕННАЯ ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ

— О, как любовь мой изменила глаз!

Расходится с действительностью зренье.

Или настолько разум мой угас,

Что отрицает зримые явленья?

Коль хорошо, что нравится глазам,

То как же мир со мною не согласен?[2]

(Время происшествия — 1 июня 1944 года, место происшествия — Калниенский санаторий.)

Лиана все тщательно подготовила. Таблетки люминала, которые, жалуясь на бессонницу, она выпрашивала у дежурной, спрятаны в коробочке под подушкой. Их набралось уже штук десять — двенадцать. В одном медицинском журнале Лиана прочла: достаточно проглотить восемь, чтобы никогда не проснуться. Так она и решила: спокойно заснуть и уже не проснуться… Заливаясь слезами, Лиана написала два прощальных письма. Одно театральному администратору господину Зингеру, другое врачу санатория: «Прошу в моей смерти никого не винить».

Господин Зингер был ангелом-хранителем Лианы. Несмотря на яростное сопротивление Аристида Даугавиетиса, господин Зингер отвоевал для нее главную роль в пьесе «Золотой конь». Это был первый и, к сожалению, последний успех Лианы. В середине сезона у Лианы открылось серьезное легочное недомогание. Ангел-хранитель — господин Зингер устроил ей отдельную палату в санатории. И вот наступило уже второе лето, а болезнь неуклонно прогрессирует. С утра температура нормальная, а к вечеру подскакивает до 38 градусов и выше… Лица врачей все больше вытягиваются, и Лиана понимает — спасения для нее нет.

В середине апреля стародавняя больная из соседней палаты (она занимается предсказаниями и гаданием) принесла Лиане гороскоп, составленный для девушек, родившихся четырнадцатого апреля, поскольку Лиана родилась именно в этот день. Гороскоп возвещал, что черемуха умирает в юности, — ее ветки обламывают влюбленные. В связи с этим девушка, родившаяся четырнадцатого апреля и больная чахоткой, не живет дольше двадцати пяти лет. Лишь в том случае, если она до первого июня увидит во сне либо белого всадника, либо черного льва (в июне меняются знаки Зодиака), больная еще может надеяться…

Случилось так, что именно в апреле этого года Лиана отметила свое двадцатипятилетие. Без надежды на выздоровление. Теперь как будто появился новый шанс — до первого июня увидеть во сне либо белого всадника, либо черного льва… Закрыв глаза, Лиана лежала и надеялась… Но сегодня — первое июня. Она решила ждать до обеда, пыталась заснуть, но ничего не получилось… Тогда несчастная вздохнула, съела основательную порцию яблочного киселя и попросила, чтобы ее положили на свежем воздухе, на открытом балконе. Балкон выходил в парк, и вокруг пели птицы. Когда начался мертвый час, исчезли нянечки и санитары, Лиана осторожно взяла поставленную в изголовье чашку с водой, нашарила коробочку с таблетками люминала, высыпала их в воду в ожидании, когда они растворятся, стала размышлять о своей несчастной жизни.

Ее размышления были внезапно нарушены явственным смрадом дешевого табака. С наружной стороны балкона кто-то стал отвратительно кхекать — кхе, кхе, кхе. По дорожке, посыпанной гравием, дробно простучали мелкие и скрипучие шажки, что-то прошуршало, а кхекальщик все продолжал кхекать.

«Во время мертвого часа, когда больным надо отдохнуть и выспаться, какой-то тип бродит возле балкона, кхекая вовсю и воняя табаком, — возмущалась Лиана, — как это гнусно!»

Она повернула голову в сторону крыльца и обмерла.

На балконе стоял мужчина в белых брюках и белом пуловере. У ног его вертелся маленький черный львенок.

Белый всадник и черный лев. Оба сразу!

— Саулведис[3], ты явился?

— Простите, я не знал, что здесь кто-то есть, — извиняется пораженный Каспар. — Я, наверное, разбудил вас? Еще раз прошу прощения. Господин доктор попросил меня погулять с псом; ветеринарный фельдшер только что с помощью ножниц преобразил его из пуделя во льва, поэтому он такой беспокойный.

— Почему вы не даете мне умереть? — плачущим голосом говорит Лиана, и губы у нее начинают дрожать. — Почему вы здесь кхекаете и не даете мне умереть?

Теперь Каспар и вправду пугается. Он подходит к шезлонгу, неловко присаживается на соседнюю лежанку, какая-то чашечка переворачивается, падает и куда-то катится.

— Быть может, вам плохо? Я позову сестричку.

— Не надо! — сквозь зубы обрывает его Лиана. — Зачем вы перевернули и вылили мою кружку, вы, недотепа! Да бросьте же свою вонючую сигарету, мне действительно становится плохо!

Каспар растерянно гасит сигарету о парапет балкона. Он узнает больную: это бывшая актриса театра Аполло Новус Лиана Лиепа. Боже мой, до чего она изменилась! Когда-то — полненькая и округлая брюнетка, теперь лицо узкое и бледное, губы потрескались. Смотрит на Каспара безумными глазами:

— Почему вы не дали мне умереть?

Каспар не в силах выдержать этот взгляд. «Это глаза умирающей лани, — думает он. — В них полная безнадежность». Не зная, что ответить, Каспар мямлит:

— Мы же с вами коллеги: оба работаем в театре Аполло Новус.

Лиана чуть внимательнее приглядывается к Каспару. Нет, этого кхекальщика она в театре и в глаза не видела.

— Наверное, вы из декорационных мастерских, — говорит она равнодушно.

— Нет! Я музыкант. Помните, тот, который в «Золотом коне» трубил, когда Саулведис взбирался к вам на стеклянную гору. Вспоминаете?

Фанфары Лиана помнит, но трубача этого она никогда не видела. В то время ее мало интересовали какие-то трубачи.

— Вот видите: я угадал, кто вы, а вы не знаете, кто я, — смеется Каспар.

— Кхекальщик вы! — отрезает Лиана.

Ну, это уж слишком! Возмущенный Каспар вскакивает.

— Прекрасно! Ну и умирайте! Театр ничего не потеряет. Режиссер всегда говорил: это самая бездарная актриса нашего театра.

Лиана вскинулась подобно кобре и закричала:

— Как вас зовут?

— Кхекальщик!

Тут она запричитала изо всех сил:

— Сестричка, доктор! Спасите, на помощь! Меня хотят убить, на помощь!

Сбежался весь персонал, в окнах санатория показались взволнованные лица больных. Маврикий (так звали подстриженного докторского пса) лаял и тявкал, а Каспар стоял бледный и недвижный тут же на балконе. Он ждал, что произойдет дальше.

— В чем дело, мадемуазель Лиепа? — спрашивал доктор, щупая пульс. — Что с вами случилось?

Лиана Лиепа не ответила. Потом истерически зарыдала.

— Неврастения! — сказал доктор дежурной сестре. — Впредь каждый вечер по две таблетки люминала.

Заметив Каспара и собаку, директор негромко спросил:

— Маврикий не испугался? Сразу после стрижки собаки очень чувствительны. Как он вел себя, поднимая лапу: как такса или как лев?

Таким был первый день пребывания трубача Каспара Коциня в Калниенском санатории.

К общему удивлению, после страшного припадка истерии состояние больной Лианы Лиепы стало заметно улучшаться. Температура упала, вернулись силы. Директор объяснял это шоком испуга. Врач был уверен, что мадемуазель Лиепа в тот раз, во время мертвого часа, испугалась подстриженного пса, потому что и судомойка Минна, увидев льва в санаторной кухне, лишилась чувств и разбила чайник.

На следующий день Каспара Коциня обследовали, расспросили и просветили рентгеновскими лучами. Как врач ни старался, но, кроме застарелого рубца, ничего нового в легких трубача разглядеть не смог. Но врач считался театралом. Он обещал режиссеру Даугавиетису в течение месяца держать Каспара в санатории, а затем выдать официальный документ о бедственном состоянии его легких. За это Каспар Коцинь был обязан утром и вечером гулять с докторским псом и иногда копаться в огороде.

Как-то утром к Каспару подлетела дежурная сестричка. Мадемуазель Лиепа просит господина Каспара Коциня (и где это она узнала его имя?), если это не затруднит его, зайти к ней на минутку, поговорить. Второй этаж, комната сорок третья.

Каспар отыскал сорок третью комнату и несмело постучался.

— Прошу, господин Коцинь! — уверенная, что это не может быть никто другой, из-за двери отозвалась Лиана. — Входите смело!

Каспар распахнул дверь и вошел. Комнатка походила на артистическую уборную в театре. На стенах приколотые кнопками фотографии кинозвезд, на туалетном столике овальное зеркало, вокруг которого беспорядочно навалены пудреницы, тюбики губной помады, тушь для ресниц, журналы и несколько экземпляров пьес. Но самое главное — цветы, цветы, цветы… Где она взяла столько цветов? В вазах, в кувшинах. Даже в кофейной чашке плавает странно изогнувшийся цветок. Принарядившаяся Лиана сидит на кровати, на ней розовая шелковая юбка. Бледность лица она мастерски скрыла. Лишь темные круги вокруг глаз и лихорадочный блеск во взгляде говорят, что Лиана серьезно больна.

Сегодня утром она чувствует себя прекрасно! Показав рукой Каспару, чтобы он садился на круглую скамеечку, она устраивается так, чтобы время от времени видеть себя в зеркале.

— Предлагаю заключить мир, — говорит Лиана. — Ужасно глупо получилось в тот раз… Кажется, я назвала вас кхекальщиком, а вы меня…

— Я вел себя как мальчишка, — в свою очередь признается Каспар. — Но вы начали первая.

— А режиссер действительно так сказал… ну, насчет меня? — робко спрашивает Лиана и влажными глазами смотрит на Каспара.

«Глаза умирающей лани», — думает Каспар, и ему становится жаль бедную Лиану.

— Нет, это я сгоряча (лжет, не моргнув глазом!). Ничего подобного Даугавиетис никогда не говорил.

Лиана облегченно вздыхает и улыбается:

— Я сразу подумала…

Однако дело обстояло не так-то просто. После случая с «Золотым конем» Даугавиетис не переносил даже духа Лианы Лиепы. И не потому, что она была бездарна, нет! В театральном училище она была одной из лучших. Но Даугавиетис, старый идеалист, терпеть не мог, когда окольными путями пытались пробиться к славе.

— Вы для своей протеже требуете главную роль в «Золотом коне»? — кричал режиссер господину Зингеру. — Хорошо! Пусть она играет коня, но о Саулцерите и речи быть не может, эта роль Лиепе не подходит: лицо плоское, как луна… Круглым дураком надо быть, чтобы ради такой девицы трижды взбираться на стеклянную гору!

Но господин Зингер не сдался: позвонил инспектору театров Герхарду Натеру, а Герхард Натер позвонил Аристиду Даугавиетису. Всего один звонок, и дело сделано. Лиана Лиепа победила.

— Я выдумал эту глупость, чтобы уязвить вас, — повторяет Каспар.

— Сознаться — значит сделать шаг к исправлению, — сияя, восклицает Лиана и вкладывает свои истаявшие пальчики в руку Каспара. — С этой минуты вы уже не кхекальщик, а мой друг!

«А она ничего», — решает про себя Каспар.

— В одном отношении мне действительно повезло, — говорит Лиана. — Как раз первого июня судьба послала мне белого всадника и черного льва.

Каспар не понимает, что она хотела этим сказать. Наверное, новая пьеса, в которой Лиане обещана роль.

— Да, — говорит Каспар, — теперь писатели чудны́е названия для своих пьес придумывают. Скажем — «Мэ, мэ, мэ, или Конфирмация в космосе».

— Как вам кажется, роль Марии Стюарт подойдет мне? — спрашивает Лиана и смотрит в зеркало.

— По-моему, образ Елизаветы интереснее, — бездумно выпаливает Каспар.

— Вот как? Быть может, мне и вправду больше подошла бы Елизавета? — говорит Лиана, наклонясь к зеркалу. — Неуверенность и боязнь за свое могущество… — Потом она величественно вздергивает брови, отбрасывает волосы на затылок и придерживает их рукой. Вдоволь наглядевшись на себя, Лиана говорит: — Вы правы, надо иметь в виду обе возможности.

— Сколько здесь цветов! — удивляется Каспар.

— Господин Зингер привез (Лиана опускает глаза). Он такой внимательный и добрый. Вчера у меня были именины.

— Какие волшебные, зеленовато-коричневые орхидеи!

— У него хороший вкус.

— В этой кофейной чашке они прекрасно смотрятся.

— Он рассказал кучу новостей. Знали бы вы, какой фокус опять выкинула наша «примадонна»! Взяла у Казацкого в кредит шиншилловую шубу на шелковой подкладке и целые полгода не выплачивала долг. Вся Рига удивляется, как это Даугавиетис держит в театре такую пройдоху.

Потом Лиана взяла на прицел продажных критиков-писак, которые одних актеров превозносят, а других не замечают вовсе. Насчет режиссера Даугавиетиса она была уверена, что старик здорово отстал от искусства, не понимает психологического театра и считает актеров марионетками, которым положено выполнять только режиссерские прихоти. Сам исчерпал себя, а молодых режиссеров и близко к театру не подпускает.

— После меня хоть потоп, ей-богу…

Почти два часа прошли в оживленной беседе. По правде говоря, разговаривала одна Лиана, Каспар только согласно кивал головой, время от времени вставляя несколько слов:

— Ну, а как же! Не так ли? И говорить не о чем! Само собой разумеется!

Вскоре Каспар уже перестал слушать глупости, которые говорила Лиана, и стал следить за ее глазами, где пылала жажда несбывшейся жизни и работы. «Может быть, за этими глазами таится чистая и правдивая душа? — размышлял Каспар. — Может быть, она не так уж мелочна и банальна?»

Неожиданно раздались удары гонга, возвещавшего время обеда. Каспар поднялся и сказал, что больше он не смеет задерживать больную.

Пусть он как-нибудь зайдет к ней, пригласила Лиана. Одной ужасно скучно.

Все послеобеденное время Каспар взволнованно бродил по благоуханной калниенской чаще и по парку. В его сознании боролись двойственные чувства. Сердце сжималось от грустной нежности и нежной жалости. Ведь планы на будущее, которые строит Лиана, никогда не осуществятся! Бедняжка проживет год, в лучшем случае — два.

«Как объяснить ее откровенный и грубый эгоизм?»

Каспар долго размышлял над этим и пришел к выводу, что именно эгоизм поддерживает жизнь Лианы и рождает у нее обманчивое чувство, что она еще нужна миру.

«Эгоизм Лианы надо понимать и прощать. Более того: мне следует пойти на жертвы ради этого несчастного создания, сделать остаток дней ее содержательнее и богаче», — вернувшись вечером домой, решил Каспар.

(С этого и начались его невзгоды, огорчения и неудачи.)

«Это же старая история! — выслушав рассказ, подумал Гунтар. — Теперь последуют действия, соответствующие заранее разработанной схеме. На этот раз схема будет такая.

Лиана невинная принцесса, заколдованная и испорченная духом тьмы — господином Зингером. Все свои силы и даже саму жизнь Каспар отдаст, чтобы одолеть власть тьмы, освободить принцессу и вернуть ей утраченную невинность.

Встречали вы человека более самонадеянного? Ведь он сознательно лезет в огонь».

Прошла всего одна неделя, как Каспар уже начал осуществлять свою idée fixe — сделать еще отпущенные Лиане дни как можно более содержательными и приятными, не требуя ничего взамен. Он навещал больную дважды в день: до обеда и после ужина. Читал ей воспоминания Сары Бернар, развлекал. Регулярно приносил цветы из санаторного сада. Придумал нечто вроде игры: Каспар раздавал Лиане роли, о которых она мечтала. Наконец-то она получила возможность сыграть Нору и Сольвейг, Офелию и Дездемону, мадам Sans Gêne и Манон Леско. Она выучила на память почти всю длиннейшую «Марселину Невермор». Естественно, это были только монологи… Когда Лиана кончала монолог, Каспар кричал «браво», аплодировал как бешеный и, весь сияя, просил повторить еще раз. На следующий день Каспар, импровизируя, пересказывал ей критические статьи, якобы прочитанные им в газетах. И как же там превозносилась она, «очаровательная, неповторимая Лиана Лиепа»!

После этого вкусившая счастья Лиана безмятежно засыпала. Во сне спектакль продолжался. Ее вызывали двадцать раз подряд. В конце концов Лиане приходилось бежать через служебный вход в переулок, потому что иначе нечего было и думать избавиться от назойливых поклонников.

Но однажды вечером Лиана извинилась и попросила Каспара на следующий день не приходить к ней. К ней в гости приедет господин Зингер. Лиане было бы очень неприятно, если бы гость застал здесь Каспара и вообразил бог знает что… Как втолкуешь господину Зингеру, что Каспар Коцинь для нее ничего не значит, то есть что для нее Каспар Коцинь абсолютно безразличен. Но вечером он должен забежать, новостей будет с три короба.

Каспар ушел как в воду опущенный. Ведь он же для себя ничего не требовал — нет, абсолютно ничего. Каспар не считал нужным использовать их частые встречи, чтобы сблизиться с Лианой, нет-нет! Но мысль о том, что завтра у нее будет гостить господин Зингер, что он будет навязывать ей свои чувства и бог знает что еще, потрясла Каспара. Он оберегал девушку, хранил ее, берег, пытался высвободить из-под влияния, которое имел на ее душу этот господин Зингер, и вот, оказалось, все пошло прахом. Влажно-карие глаза лани завтра будут глядеть не на спасителя своего, а на погубителя.

— Шпик, шарлатан, обманщик и администратор! — проклинал его Каспар.

Уже одна мысль о том, что господин Зингер сидит на кровати Лианы, сводила Каспара с ума. Весь день он пробродил по калниенскому парку, бегом взобрался на холм, где находилось древнее городище, и именем древних земгалов поклялся отомстить. Кому? Этого он и сам не знал…

— Любое событие надо оценить трезво, — успокоившись и вернувшись домой, сказал себе Каспар. Он кое-что придумал. В последующих беседах с Лианой Каспар обращался к проблемам морали и этики. Намеренно и ненамеренно он вставлял в свои рассказы отвратительных подлецов, которые, хотя и притворяются друзьями, но на самом деле законченные живодеры и совратители душ человеческих. Им все равно, как именно подлизаться, они и любезности расточают, и цветы дарят, и коробки конфет.

— Пожалуйста, возьмите еще одну! — говорит Лиана. — Это гегингеровская карамель и ириски. А про господина Зингера не говорите так, он все-таки мой ангел-хранитель. Уже условился с доктором: скоро меня отпустят из санатория.

(Во время этой болтовни Лиана запихнула в рот Каспару целую пригоршню гегингеровских ирисок. Он жует и слушает, а Лиана продолжает.)

— Как хорошо, что господин Зингер даже не догадывается о существовании некоего Каспара Коциня, — это я вчера проверила… а не то бы уж он подложил вам свинью. Так что будьте умником, не лезьте в бутылку со своей моралью. Вы мне нравитесь, я даже немножко втюрилась в вас, ша! Но от такой любви мало проку, я о подобных вещах не думаю… еще ириску, господин Коцинь! Знаете что: администратор предлагает мне меблированную квартиру. На всем готовом. Где-то на Елизаветинской или в районе Стрелкового парка. Пока он будет на работе, вы меня разок-другой навестите, не правда ли?

— Она аморальна! — выходя из комнаты, обессиленно шепчет Каспар. — Абсолютно аморальна. Как я могу вырвать из-под власти темных сил принцессу, вовсе не жаждущую избавления? Как?

Гунтар Меднис слушал и ухмылялся. Он уже представлял себе конец этой истории.

Каспар выдал Гунтару еще один секрет. Чтобы понравиться Лиане, он целую неделю морщился, но жевал ириски господина Зингера (время военное, сладкое можно получить только по знакомству). Он просил Гунтара не считать, будто тем самым превратился в мелкого сутенера. Со стороны это, может быть, выглядит отвратительно, но все это Каспар делал с возвышенной целью: медленно и терпеливо одолевать темные чары господина Зингера… И в конце концов он их одолеет!

В заключение своего рассказа Каспар признался, что наряду с жалостью и самопожертвованием навалилось на его сердце и бремя любви.

— Я не стремился к этому, Гунтар, — оправдывался он. — Это пришло само собой, у меня таких намерений не было.

— А как же! — перебил его Гунтар. — Дорога в ад всегда вымощена без особых намерений. Рассказывай-ка лучше, чем кончилась твоя «Травиата».

— Первого июля мне надо было вернуться в театр, начиналась работа, — продолжал Каспар. — Когда я пришел проститься, Лиана плача призналась, что влюблена в меня. Ну, тут и я признался, и мы стали целоваться, несмотря на то что у нее бациллы. Потом явились старшая сестра и нянечка и помешали нам, но, расставаясь, мы поклялись в вечной верности. Она назвала меня своим единственным и любимым. Теперь я получаю письма…

— Несчастные! — прерывает Каспара Гунтар. — Что же вы будете делать?

Но Каспар больше не желает говорить на эту тему. Он берет корнет, подносит его к губам и, подняв трубу, начинает играть ровную слащаво скорбную мелодию. Это сонг из пьесы Шекспира, первое самостоятельное сочинение Каспара. Правда, Даугавиетис отверг его как неудавшееся, но бог ему судья!

«Ну да! — вслушиваясь в звуки, думает Гунтар. — Неосознанные чувства, столь бескорыстные, как у Каспара, не могли долго оставаться под спудом. У Лианы наверняка немалый опыт в любовных делах. Надо думать, она натренировалась в том, чтобы длительно сопротивляться грубой страсти, драматургично подготавливать пути отступления и делать акцент на выравнивании фронта, неожиданно уклоняться и еще неожиданней капитулировать. Но столь прямой и честный подход со стороны Каспара выбил ее из колеи».

— Да хранит вас бог! — говорит на прощание Гунтар. — А насчет должности помощника режиссера ты все-таки с Даугавиетисом поговори. Я охотно пошел бы работать в ваш театр.

ПРИЛОЖЕНИЕ К КАЛЕНДАРЮ

ГОРОСКОП, СОСТАВЛЕННЫЙ МАДАМ СРАПСАК-ШНИЦОК

Все девушки, родившиеся четырнадцатого апреля, относятся к черемухам. Черемуха — дерево очень чувствительное, хотя и скрывает свою чувствительность под густой и зеленой маской. Цветы мелкие и дурманящие, у ягод тот же горьковатый аромат. Редко кому удается нарвать их и попробовать на вкус, так как ягоды можно найти лишь на самой верхушке, ибо нижние ветки бывают обломаны ценителями весенних красот. В любви черемуха сейсмографически воспринимает нюансы чувств. Те, кто не знает черемуху, могут подумать, что она весела и беззаботна. О, нет! В этом и заключается ее гордая отвага и отважная гордость — не выставлять напоказ свои чувства, но выстраивать жизненные обстоятельства в желательном для нее направлении. Черемуха обычно бывает красочной и декоративной в молодости. С годами, в этом отношении, появляются некоторые несоответствия: она глубоко переживает стремительный бег времени, и страх перед старостью портит ее облик.

ЧТО ПИШУТ И ГОВОРЯТ О ВОЙНАХ?

НАБЛЮДАТЕЛЬ

Пишут одно, говорят другое.

Но говорят шепотом, потому что администратор Зингер тут же подходит и прислушивается.

— Немцы подвезли чудо-оружие Фау-вау, — приподнятым тоном объясняет Зингер. — Скоро пустят его в ход, и тогда — ах, цах, цах, цах!

Сашок, рабочий сцены, дивится и вертит головой.

— Почему же под Зилупе его в ход не пустили? — спрашивает пожарный, старина Анскин. — Пятнадцатой дивизии крышка.

— Враки, враки! Ты, старик, не слушай всякие глупости! Немцы теперь заманивают, заманивают, — пусть русский подойдет поближе, а потом сразу — ах, цах, цах, трах! Понял?

Рабочие мотают головой. Это, наверное, значит, что они поняли.

В очередной раз администратор дружески разъяснил постановочному цеху международное положение и открыл секреты вермахта. Объясняется это тем, что Зингер и сам выходец из низшего сословия: в первый год советской власти работал помощником бутафора, потом билетным контролером.

Когда Зингер уходит, Анскин хлопает по плечу однорукого помощника режиссера, принятого на работу только сегодня утром:

— Не смейся, Меднис! Мы еще поживем. Я это чудо-оружие знаю. Чудо самое обыкновенное. Гардинная штанга, к которой белый флажок привязан.

Чтобы пояснить свои слова, Анскин начинает напевать странным гундосым голосом:

Возьму гардинный штанг’, сварганю бумеранг’, Потом из бумеранг’ — опять гардинный штанг’…

— Где ты, дяденька, видел такую штуку? — смеясь спрашивает Гунтар Меднис.

— Сведения получены из достоверных источников. От РКПО[4], — таинственно подмигивая, шепчет Анскин.

По правде говоря, рабочие давно уже знали о положении, в котором оказались немцы на восточном фронте. Все чаще шли толки о дезертирах, о взрывах на железной дороге — тут же под Ригой. Музыканты тайком слушали московское радио. Правда, приемники месяц назад всем работникам надо было сдать под расписку в полицейский участок. Но барабанщик театра, старый Марч, успел спрятать свой радиоаппарат в раздевалке для музыкантов, под возвышением в полу. В дни спектаклей, когда ни у кого не возникало ни малейших подозрений, оркестранты благодаря своему музыкальному слуху назло чудовищному реву и завыванию глушителей, слушали голос Москвы: уж что-что, а голос правды мог услышать каждый. Кроме господина Зингера, весь день напролет ходившего по цехам — вверх и вниз.

После просмотра сценического монтажа он пригласил нового помощника режиссера в свой кабинет.

— Как дела, господин Меднис? — отечески поинтересовался администратор. — Есть вопросы? Быть может, жалобы? Вы же сами видите, цех у нас плачевный, одни калеки.

Взглянув на пустой рукав Гунтара, он быстро добавил:

— Что касается вас, тут дело другое. Железный крест за геройство и так далее. Вы пожертвовали родине самое лучшее, то есть я хотел сказать — все лучшее. Руку, слава те господи! Левая ведь осталась. Театр может гордиться, что помощником режиссера работает герой отечества и ветеран войны, нам с вами следует сотрудничать.

За дверью раздался смех. Кто-то пел:

Возьму гардинный штанг’, сварганю бумеранг’, Потом из бумеранг’ — опять гардинный штанг’!

Зингер всполошился.

— Что это за мотив?

— Это песня Хорста Весселя, — усмехаясь, говорит Гунтар. — Разве вы не узнали? Ай-яй-яй, господин Зингер, песню Хорста Весселя не узнали!

Господин Зингер немузыкален и поэтому теряется.

— Нет, нет… я ее сразу узнал, но мне казалось, что песня Хорста Весселя чем-то похожа на «Лес зеленый».

— Какой еще «Лес зеленый»? — помощник режиссера хмурит лоб. — Что? Быть может, вы имеете в виду зеленый Сецеский лес, где этот красный партизан Варкалис на прошлой неделе уничтожил батальон СС?

Теперь господин Зингер смущен и испуган еще больше.

— Нет, нет… помилуйте, я ни о чем подобном не думал.

Он спешит в театральное управление к Герхарду Натеру. Будет рад сотрудничать и так далее.

Бедняга Зингер! В театре поговаривают, что некое известное учреждение за оказываемые ему услуги не выдает больше сахар и конфеты Гегингера. Отсюда и пугливость.

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА

ИЗ-ЗА ЧЕГО СЕМЬЕ АДВОКАТА ФРЕЙМУТА НЕ УДАЛОСЬ ПОУЖИНАТЬ?

КОРОТКИЙ РАССКАЗ В МАНЕРЕ БЕЛЛАМИ

Дядя Фриц и тетя Элла сегодня утром перепуганные вернулись из Клауцанов. «Клауцаны» — это название деревенского дома Фреймутов. Арендатор обещал сразу же после петрова дня зарезать подсвинка, однако же — чудеса, да и только, — ни вести не подал, ни в Риге не объявился. Элла рассудила, что-то тут не так, поэтому они с мужем в субботу после обеда на экенгравском узкоколейном паровичке из Екабмиеста выехали в Сауку. Мясо требовалось позарез, оно было обещано елгавскому ландвирту Хуфэйзену. Ландвирт вернул (подарил) адвокату урезанные в 1940 году Клауцаны, прислав соответствующий документ в зеленой обложке (на веки веков), а нынешним летом забыл обложить их кое-какими дополнительными налогами. Это была любезность, напрашивавшаяся на взаимную любезность.

Из Екабмиеста они выехали точно по расписанию. Но как только добрались до густых и темных Тауркалнских лесов, так тут же поезд был остановлен. Состав окружили бородатые люди в зеленых ватниках и велели пассажирам выйти из вагонов. Локомотив уперся в положенное поперек рельсов бревно. Дядя Фриц и тетя Элла вышли и подняли руки вверх, так, как они видели это в кино. Зеленые хохотали — поступайте как знаете, мы ищем только двоих: елгавского полицейского надзирателя и виеситского трудового инспектора. Их они скоро нашли и увели, а остальным велели вернуться в вагоны и ехать дальше. Три товарных вагона в конце поезда, в которых партизаны обнаружили сахар, сало и ржаную муку, велено было отцепить и оставить на рельсах.

Элла уже собиралась лезть в вагон, когда к дяде Фрицу подошел командир зеленых — заросший бородой, коренастый мужчина, отозвал его в сторону и сказал:

— Фриц! Если ты еще когда-нибудь там, в Клауцанах, будешь для оккупантов мясо коптить, то не миновать тебе петли. В последний раз предупреждаю!

Дядя Фриц от страха застыл как чурбан: этот зеленый оказался сыном клауцанского батрака Пиетера — Валдемаром Варкалисом. По профессии учитель, он до 1934 года работал в Клауцанской школе. Потом волостные тузы его уволили (был он политически неблагонадежным, снюхался с коммунистами).

— И именно с ним надо было нам в лесу повстречаться! — причитала Элла. — Хорошо хоть, живы остались. Не зря говорили, что Варкалис с целым полком границу перешел и теперь по курземским лесам лютует. Но как этот сатан узнал про мою свинью?

Как только они вошли во двор, все сразу объяснилось. Хлев, сеновал, курятник, конюшня — везде подчистую! Ни куренка, ни коровенки, ни поросеночка.

Пьяный арендатор показал им засаленный крюк, на котором в риге коптилась свинья.

— Такая свинья, такая чудесная свинюшечка, — хныкал он и даже прослезился. — Уж как я просил, чтобы свинку эту оставили. Свинка ведь ландвирту обещана. Но тут бородач этот как рассердится, как заорет: «Раненые от голода мрут, а вы тут фашистов кормите!»

Потом велел всю скотинку реквизировать и наказал никому не доносить, не то красного петуха пустят. В ту ночь спали партизаны на хозяйской половине — в комнатах, обставленных мебелью.

Тут уж дядя Фриц не выдержал: выхватил кол из плетня и выбил в своем доме все окна.

— Раз так — пропади все пропадом! — кричал он. — Пусть никому не достанется!

В таких вот расстроенных чувствах и села ужинать семья Фреймутов.

Каспар в соседней комнате играл Гунтару своего «Чертова парня Джона Дрэка», которого режиссер Даугавиетис одобрил и включил в постановку «Кто гол, тот зол». У Гунтара оказались кое-какие возражения и дополнения, вот они и дебатировали, когда постучалась тетя Элла и пригласила племянника, равно как и его гостя, отужинать с ними. Дядя Фриц хочет, мол, немножко потолковать с Гунтаром.

Господин Фреймут был необычно взбудоражен и рассеян. Когда он брал солонку, рука у него дрожала. Как господин Меднис полагает, красные действительно явятся? Где же, в таком случае, укрыться?

Но тетя Элла уже взяла себя в руки.

— Ну уж, ну уж! Не так все это страшно, есть еще бог, не так ли, господин Меднис?

Госпожа Фреймут выразила уверенность, что трудности у немцев временные. Пока американцы не образумятся. Неужто они допустят, чтобы коммунизм по всему миру расползся? В Рижском заливе будто бы видели англичан, а финны вступили в город турков.

— Что ты болтаешь, Турция совсем в другой стороне! — орет дядя Фриц.

— А я тебе говорю, что финны вступили в город турков, — кричит в ответ тетя Элла, — я своими ушами слышала (она тайком слушает Швецию).

— Дай сказать господину Меднису, — сурово обрывает жену дядя Фриц. — Каково же положение в действительности?

Гунтар ничего от дяди не утаил. Его рота была уничтожена на границе с Латгалией, в этом парень был уверен. Оттого-то Железный крест прислали в госпиталь — единственному уцелевшему. Кому-то ведь надо было его нацепить. Хотя бы за умение остаться в живых.

— Kaputt! — застонал дядя Фриц и потянулся к свекольному салату.

— Salut! — поднимая бокал вина, сказала госпожа адвокатша. — Вы увидите, американцы…

В этот момент в Торнякалнсе завыла сирена. Вой то нарастал, то ослабевал. Ужасный вой. И он все приближался и приближался. К нему подключились Агенскалн, порт, Саркандаугава, товарная станция. Настоящий шабаш ведьм.

Первым пришел в себя Гунтар.

— Тревога! Налет!

— В кабинете на диване спит Лотарик! — закричала мужу тетя Элла. — Хватай его и неси вниз — в подвал! Каспар свалит в корзину хрусталь и серебро, потом вместе с господином Меднисом вынесете, живо, живо, с нами бог и крестная сила его!

Потом она метнулась в спальню, взвалила на спину все одеяла и пуховики и бросилась со своим громоздким грузом к входной двери, где и застряла, издавая жалобные вопли. Адвокат бросился в кабинет и начал выхватывать из ящиков документы и папки, запихивая их за пазуху, наконец подхватил рыдавшего на диване Лотарика и бросился вслед за женой, спотыкаясь и падая среди валявшихся на полу пуховиков.

Это был первый налет на Ригу, они к таким штукам еще не привыкли. Ходили слухи, что в Саксонии целые города стерты с лица земли, дома превращены в развалины, но те, кто успел спрятаться в подвале и немножко деньжат с собой прихватил, пережили этот ужас: неделю спустя их откопали и спасли.

— Всегда и везде главное это деньги! — неизменно подчеркивал дядя Фриц, и в этом смысле ему до сих пор везло.

— Снесем вниз корзину с драгоценностями, а сами в убежище не полезем, — говорит Гунтар. — Русские не имеют обыкновения бомбить жилые кварталы. Налет наверняка нацелен на порт или железную дорогу, может, какую-нибудь фабрику разделают. Я надеюсь, что по соседству с тобой никаких фабрик нет?

— Как бы не так, — говорит Каспар. — Вот тот сарай внизу, это мыловаренная фабрика Брюгера, но я надеюсь, что в нее не попадут.

Каспар и Гунтар спокойно берут со стола свои тарелки, бокалы вина и устраиваются в нише с угловым окном. Оттуда хорошо просматривается небо. Поглядим, что будет дальше…

Они слышат, как полицейские загоняют в убежище последних прохожих, требуют у некоторых документы. Сирены смолкают, и воцаряется гнетущая тишина. Это поистине могильная тишина. Лишь спустя какое-то время становится различим угрожающий унисон самолетов. Вначале тихое жужжание и звень, потом пронзительное гудение. Звук этот пробирает до костей, ничего подобного Каспар еще не слышал.

— Знаешь что, Гунт, — говорит он, — если ты когда-нибудь будешь писать симфонию победы: именно так должно звучать вступление.

— Симфонию победы? — вздыхает Гунтар. — Скорее уж реквием.

Над черепичными крышами начинают шарить, скакать и скрещиваться лучи прожектора, грохочут залпы зениток. И тут же — страшные взрывы. Рамы углового окна вздрагивают раз, другой, третий… Вскоре и в северной части неба начинает шириться красное зарево. Это Яунмилгравис, из углового окна ясно видно: прямое попадание. Может быть, уничтожена нефтебаза вермахта? Небосклон грохочет и вздрагивает, сущий ад!

— Как-то сейчас Лиана? — поставив на пол тарелку, мечтательно говорит Каспар.

(Вокруг вой и грохот, а он — Лиана.)

— Наверное, и в Калниене слышны взрывы. Может, она, бедняжка, тревожится…

— За кого? За тебя? — усмехается Гунтар. — Я думаю, она уже давно забыла о кхекальщике.

— Знаешь что: то, что ты думаешь, меня давно уже не трогает. Каждый день я получаю от Лианы письмо. Вот так-то! Будь ты человеком, может, и показал бы. Но для тебя же нет ничего святого. Она очень изменилась.

— Твоя заслуга, твоя заслуга, — бормочет Гунтар.

— Между прочим, с середины августа она начинает работать в театре.

— Да, господин Зингер вчера оповестил об этом весь персонал.

— Лиана пишет, что господин Зингер больше не навещал ее.

— И ты, святая простота, веришь этому.

Каспар поднялся. Какой смысл разговаривать с циником? Завидует — иначе не объяснишь. Никогда, никогда он при Гунтаре и словом не обмолвится про Лиану. Никогда!

Грохот зениток и взрывы кончились так же внезапно, как и начались. Загудели сирены, но теперь уже намного приятнее, на одной ноте. Отбой.

Каспар с Гунтаром решили, что вежливость требует спуститься вниз и помочь принести обратно корзину с серебром. В темноте кто-нибудь мог и ограбить, поэтому и вход в подвал дворник запер снаружи. Когда дядя со своей семьей наконец выбрался из убежища, тетя Элла, услыхав близкие взрывы, вскрикнула:

— Господи, боженька! Бои идут уже на рижских улицах!

Эллу успокоил дворник Фигис:

— Да нет же, нет! В Шкиротаве летчики попали в поезд с боеприпасами. Взрываться и гореть будет всю ночь, но это уже неопасно для здоровья, мадам. Всех честных граждан охраняет непобедимая германская армия.

— Фигис опять язык распустил, — недовольно буркнул дядя. — Лучше бы помог унести одеяла да подушки.

В своей марьяжной кровати из карельской березы господин и госпожа Фреймуты долго не могли успокоиться. Думали и вздыхали, вздыхали и думали.

— Надо готовиться к отъезду! — сказал он. — Мы не имеем права рисковать жизнью ребенка.

— И Клауцаны бросить? И мебель, и все нажитое… На пароход разрешают брать с собой всего одну тонну, — возразила она.

— Одну тонну! — Он так резво подскочил, что кровать затрещала. — Все, что целую жизнь копилось, оставить этим дьяволам!

— Англичане… англичане не допустят, чтобы разоряли нейтральных людей, — всхлипнула мадам. — И абсолютно точно известно, что финны вступили в город турков.

— Об этом городе турок ты перестань болтать! — вызверился дядя Фриц. — Впутаешься в неприятности. Я лояльный подданный великой Германии, присяжный поверенный.

— А финны вошли, все-таки финны вошли в город турков! — щебетала мадам, и тогда дядя Фриц в сердцах вырвал из розетки шнур торшера, и спальня погрузилась в глубокую тьму.

В ту же минуту адвокат вспомнил, что ему так и не удалось поужинать.

ОТ РЕДАКЦИИ

Настоящим напоминаем, что календарь принимает различного рода объявления с картинками от частных лиц, фирм, акционерных обществ и банков.

Совсем немного места осталось еще на внутренних сторонах обложки.

ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА

Задачи коллектива в связи с открытием сезона. Утверждение репертуара на август и сентябрь. Как руководство театра Аполло Новус во главе с инспектором Зингером думает включиться в борьбу за тотальную победу?

Инспектор по делам искусств разрешил режиссеру Аристиду Даугавиетису поставить «Марию Стюарт» Фридриха Шиллера. Во-первых, немецкий автор. Во-вторых, в пьесе изображен прогнивший королевский дом Англии, повинный в том, что 7 июня с. г. между Гавром и Шербуром началось вторжение: высадились на берег союзные войска. В-третьих, Марию заключают в Тауэр, ибо Елизавета узнала о связях династии Стюартов с Мортимером и французским движением Сопротивления. В-четвертых, в последнем акте Марию казнят.

— Бог да покарает Англию! — сказал инспектор театров Герхард Натер, вручая режиссеру отцензурованный и исчерканный экземпляр пьесы. — Эта штука пойдет.

Накануне репетиции Аристид Даугавиетис вызывает Каспара Коциня в режиссерский кабинет, тщательно запирает дверь и спрашивает:

— Ты знаком с Шиллером?

— Лично нет, — отвечает Коцинь. — Но очень уважаю как выдающегося писателя. И все-таки лучше было бы поставить его «Вильгельма Телля».

— Не говори так громко! — прерывает его режиссер. — Генеральный комиссар ничего не знает о «Вильгельме Телле»: у них там в отношении классиков нет полной ясности. Поэтому «Марию Стюарт» будем трактовать как Жанну д’Арк. Понял?

— Понял! — соглашается трубач (консультанты всегда понимают Аристида Даугавиетиса и соглашаются с ним).

— Ты английский гимн знаешь? — спрашивает режиссер.

— Да, — отвечает Каспар. — Но только под другим названием. Гуммиарабик.

— Прекрасно! После мессы — вместо траурного марша будешь играть Гуммиарабик.

— А Саласпилсом это не пахнет? — беспокоится Каспар.

— Какой же ты трубач, если боишься Саласпилса.

— Я думаю, как бы не получился Фиеско…

— Эта пьеса уже стоит в нашем репертуаре, так что нечего ломать голову. Стало быть, «Марию Стюарт» кончим Гуммиарабиком. А начнем таинственным кварткюмельаккордом[5].

— Что это за штука? — удивляется Каспар Коцинь.

— Этот аккорд должен подспудно кричать (Даугавиетис переходит на шепот): свобода, братство, равенство! И еще — смерть оккупантам!

— В один аккорд я столько всего не могу вместить, маэстро! — возражает Каспар. — Мне надо по меньшей мере два… Прошу вас, режиссер, — два!

— Не могу! Всего один таинственный кварткюмельаккорд! Пусть поймут, в чем дело. Смерть оккупан…

В дверь стучатся.

— …там! — громко кричит Аристид Даугавиетис. — Там это должно быть! Кто это барабанит?

— Анне Карениной стало плохо, — гундосит за дверью старый Анскин, — наверное, от крупы.

— Да, маэстро! — шепчет Каспар Коцинь. — Невозможно работать. Сил нет. Господин Зингер объявил, что по карточкам вместо и так уж крохотного кусочка мяса с сегодняшнего дня будут выдавать крупу. Я уже целую неделю хожу раздутый как шар, а вы еще требуете, чтобы все это я вложил в один аккорд. Пожалуйста, прошу вас — разрешите два.

Аристид Даугавиетис бросает страдальческий взгляд на своего трубача.

— И ты, Брут… Ладно! Что до меня, так пусть будет два. Но чтобы получилось спарафучиле!

— А что это такое — спарафучиле? — удивляется Каспар.

— Если ты не понимаешь, что такое спарафучиле, то нам не о чем разговаривать… К вечеру сделаешь?

— К вечеру сделаю! — обещает консультант, кланяется и выходит в коридор, где на шаткий диван бессильно опустилась Анна Каренина.

— Анна, Анна… — в отчаянии спрашивает Вронский, — ты больна?

— Милый… я чувствую… во мне зреет, — шепчет страдалица.

— Не может быть, — взволнованно говорит Вронский.

(Старый Анскин думает, что это от каши…)

В театре идет лихорадочная работа. Репетируют повсюду: на сцене, в подвале, в фойе и — как вы сами видели — в коридоре. Надо оправдать выданные работникам театра карточки UK. Они освобождают от призыва в армию.

«В конце июня у половины актеров отобрали UK. Что же будет дальше?» Эта мысль гнетет Аристида Даугавиетиса. В столь плачевном состоянии театр Аполло Новус не находился еще никогда.

Не теряет надежды только правая рука режиссера Элеонора Бока. Она на свой страх и риск готовит постановку «Анны Карениной».

Из кабинета выходит Даугавиетис, какое-то время наблюдает, потом говорит:

— «Каренину» не разрешат. Чего ради вы напрасно стараетесь?

— Как бы не так! — говорит Элеонора Бока. — Когда воронов шуганут, мы эту пьесу поставим.

— Каких воронов шуганут? — спрашивает словно из-под земли выросший Зингер. Он неслышно вошел через открытую дверь фойе.

— Обоих старых актеров, — поясняет Даугавиетис. — Вы, администратор, почти развалили ансамбль. Остались одни старые вороны, пенсионеры и чахоточные. На что я могу рассчитывать с этими старыми воронами, что у них осталось?

— Любовь к отечеству, патриотизм остался! — заявляет господин Зингер. — Осталась любовь к добру.

Любовь к добру неизменно приводит к Широну. Там они сидят и пьянствуют, пока не придет им в голову перебраться в Мурмуйжу, а помощнику режиссера придется идти и упрашивать, чтобы они вернулись репетировать «Двенадцатую ночь».

Господин Зингер удовлетворенно посмеивается: старые вороны ему пригодились… Они помогали мутить воду. У каждого сотрудника, который начинал не нравиться администратору, тот мог тут же отобрать карточку UK и отправить беднягу на фронт, подобное право Зингеру было дано. Таким способом он очистил театр от всех советских активистов и мопровцев 1940 года, еще укрывавшихся в коллективе благодаря авторитету Аристида Даугавиетиса.

— Нечего их жалеть, они заслужили того, чтобы им подстроили пакость, — радовался Зингер. — Пусть понюхают пороху. Долго они будут помнить свой МОПР!

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Внимание!

Малый Верманский парк

приглашает всех старых клиентов отведать

доброе пиво — Радебергер — в фирменных бочках по две марки сорок пфеннигов за бокал. Днем и ночью играет настоящая тирольская капелла под управлением господина Бандера.

Владелец Иоганн Химмельрейх

У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД

— Как! Вы не помните Яниса Царствонебесного? Ну уж это черт знает что. Он же в буфете работал, в театре Аполло Новус. Обером, как тогда говорили. Белую куртку носил. А в июне сорокового года, под другим именем — Небесный Иван Небодорович, — кассу взаимопомощи для официантов организовал, кожанку носил и красный галстук. И впрямь не помните? А я помню. Теперь он зовется Иоганном Химмельрейхом и является владельцем Малого Верманского — обер-директором. Ходит в зеленой тирольской шляпенке, в кожаных штанишках, а к лацкану пиджака прикалывает что-то вроде зеркальца или брошечки с физией усатого Гитлера. В националистскую партию вступил, здравствуйте пожалуйста!

Пустил эту шутку по кругу у Широна, в теплой компании первый ворон Юхансон, а второй ворон Эрманис стал громко прыскать со смеху. Третий ворон поднял полный бокал и, рукой отбивая такт, запел:

— За это тоже выпить гоже! — Так звучал конец баховского хорала «Wachet auf, ruft uns die Stimme», поэтому все трое встали. Старые чертяки решили, что пора перебираться в Малый Верманский к знаменитому буфетчику. Там они потребуют Радебергера, истинно немецкого пива. Надо двинуть туда, ей-богу, надо двинуть!

— О деньгах нечего толковать. Денег нет, Краа! — говорит первый ворон.

— Царствонебесный отпустит в долг, голову могу прозакладывать, Кра, Кра! — отзывается второй.

А третьему ворону — театральному слесарю Кауке-Дауге хочется петь. Выйдя на Дерптскую, он кричит: песню! — и все трое, повернувшись в сторону Верманского парка, затягивают:

Живо рожок доставай свой, тралала, опсаса, рог свой! Живо рожок выпивай свой, тралала, опсаса, рог свой!

Дружески обнявшись, старые вороны вкатились в Малый Верманский. Прямо с угла, через мостовую, в воротца. Знай наших!

В саду под белыми зонтами восседали надменные немецкие господа в зеленовато-желтых мундирах, лакированных сапогах. Мадемуазели в серых костюмах с нашивками в виде молнии на рукавах и с сигаретами в зубах.

— Фазаны и блицдевки, — тихо пробормотал Эрманис. — Фью-фью-фьют! Все один напиток пью… ут!

А Кауке-Дауге спешит на веранду, где находится буфет. За буфетом — роскошный зеркальный зал — ресторан «In Wörmanschen Park». Благоухает жаркое, на спиртовках потрескивают охотничьи колбаски.

— О, черт в ступе, — как пекут! И шоколадный крем дадут! — облизываются старые вороны.

Но… как бы не так: на дверях надпись: «Nur für Deutsche!» Ах твою так!..

Кауке-Дауге пытается убедить обер-директора, что он парень из Тобрука, в армии Роммеля воевал, но шеф неумолим. Он позволил только присесть за буфетную стойку, бросил перед каждым по картонному кружку и спросил, что господа будут пить, какое питье.

— Только Радебергер, отменнейшее немецкое пиво! — говорит Кауке-Дауге. — Но денег у нас нет.

— Как тебе стыдно нет в этот кабак идти, если сам знайт, что деньги нет? — кипятится Царствонебесный, желтоватым полотенцем хлопая мух на стойке. — Ты есть один старый ворон!

— Дорогой Иван Небодорович, во имя кассы взаимопомощи! — говорит Кауке-Дауге и прищуривает глаз. — Всего три кружечки, товарищ официант!

Царствонебесный дергается, будто его молнией ударило. Потом оглядывается и говорит на совершенно чистом латышском языке:

— А ты меня так не называй, старик, некрасиво это. Что это тебе в голову взбрело! Химмельрейх не какой-нибудь скаред: каждый получит по кружке, но пейте быстро и сматывайтесь. Время военное.

Первым подносит кружку к губам Юхансон, великий специалист по пиву.

— Väe! — морщится он. — Радебергер? И это Радебергер? Päe!

— Прямым путем из протектората! — утверждает Химмельрейх. — На бочках написано: Богемия и Моравия. Это два немецких города.

Подходит унтеробер. В саду кто-то требует оберобера.

— Жидковатое, — ворчит Кауке-Дауге. — Не бухнул ли туда этот Химмельрейх штоф водички? (Это вполне возможно.)

— Ничего подобного! Это пиво сам черт варил. Глянь-ка, пиво светлое — пена черная. (Как это может быть?)

— Дурман добавлен. (Это вполне возможно.)

— Чудо-оружие! — внезапно восклицает Эрманис. — Они изобрели чудо-оружие. Таким Радебергером можно раздолбать любого врага. (Как это может быть?)

— А в голову шандарахает! (Это вполне возможно.) Петь мне охота, — признается Юхансон. — Я спою вам куплет о чудо-оружии: «Чертов сын пиво!»

И старый ворон затягивает на экенгравском диалекте:

Однажды черт подумал вдруг: Я стар, все валится из рук, Будь сын, не жил бы я один, Где нет меня, там был бы сын. Сынок был пивом наречен, По вкусу всем пришелся он. Тебя с немецкого тошнит? Свое пей пиво. Не лежит К нему душа? Вина подлей, Так позабудешь ты скорей Дрянцо — немецкое пивко И победишь его легко.

Потом повторил еще раз, во всю глотку:

— И победишь его легко, — пли, old Vaverli!

Песня вызвала всеобщее веселье. В зале некоторые даже зааплодировали, а из сада поднялся на веранду господинчик приятной наружности. Он, стоя, прослушал всю песню от начала до конца, потом вежливо приблизился к Юхансону, представился (отогнув лацкан пиджака, на оборотной стороне которого сверкали три серебряные буковки и № 13) и попросил следовать за ним.

— Честь имею! — сказал он.

— Честь имею! — поклонился в свою очередь Юхансон. — А куда?

— Туда! — длинным пальцем показал на дверь господин № 13. — Аккурат туда.

Юхансон поник головой:

— Прощайте, вороны! Мне все ясно.

Юхансон показал рукой, чтобы господин № 13 прошел вперед.

— Честь имею!

Но господин № 13 показал рукой, чтобы господин Юхансон прошел первым:

— Честь имею… Только после вас.

Наконец они все-таки ушли.

Химмельрейх словно в воду канул. Кауке-Дауге очухался: скорее в театр, репетиция еще не могла кончиться.

Он ловко втащил Эрманиса в боковой чуланчик, и через черный ход они выскочили на улицу, под молодые липы, прямо напротив розоватого портала кинотеатра «Splendid Palace».

Вот тебе и Радебергер! Пли!

(ПРОДОЛЖЕНИЕ ЗАВТРА)

РАЗДЕЛ КРИТИКИ. ПРОЩАЯСЬ С СИМФОНИЧЕСКОЙ МУЗЫКОЙ

РЕЦЕНЗИЯ ГУНТАРА МЕДНИСА

Позавчера вместе с последними аккордами весны отзвучал последний симфонический концерт этого сезона. Будут ли концерты продолжаться и летом в саду Булдурского казино или в Дзинтарском курзале, пока неизвестно. Поэтому в зале Большой Гильдии собралось множество любителей музыки, главным образом дам. Большой привлекательной силой на мой взгляд, послужило и личное обаяние полюбившегося публике дирижера Ловро Матачича. Рижане и рижанки хорошо помнят этого артиста по довоенным концертам в Дзинтари, он выступал там два или три сезона.

Как только дирижер появился на сцене, удивленные зрители зааплодировали. Что такое! Ловро Матачич, на стройной фигуре которого раньше так великолепно сидел элегантный фрак, сшитый рижским портным Вилком, на этот раз вышел в форме полковника вермахта, с серебряными погонами и галунами. Некоторые были настолько потрясены, что от восхищения так и остались стоять, поэтому билетерша была вынуждена выдворить из зала восторженных слушателей и попросить их занять места на балконе.

— Какой патриотизм, какой патриотизм! — шептали они там, в темноте балкона. — Ничего подобного мы еще не видели! Однако кое-кто утверждал, что и знаменитый капельмейстер Валмиерского полка Греза тоже дирижировал в мундире с аксельбантами.

Когда зал постепенно успокоился, Ловро поднял палочку. Да, это был все тот же старый, добрый Ловро, только в другой упаковке. Программу он, как обычно, выбрал и знаменательную и прочувствованную. Концерт начался с «Академической увертюры» Брамса. Кроме общеизвестных студенческих песен в ней прозвучал и «Gaudeamus igitur», поэтому слушатели непрерывно подпевали и сбивали с темпа, но величественный финал прозвучал весьма ярко.

За увертюрой последовали «Вариации на темы рококо» Чайковского. Их расторопно исполнил кудрявый виолончелист, пожелавший временно остаться неизвестным.

Вариации он сыграл весьма прочувствованно. Можно указать разве что на поверхностность нескольких интонаций в третьей вариации и ошибку в финале, но это, видимо, объясняется переживаниями блокадного времени, растущей депрессией и страхом перед грядущим.

Как дружеский жест следует расценивать то, что всю вторую часть концерта Ловро Матачич посвятил третьей симфонии молодого латышского композитора Болеслава Бебриша «Сверхчеловек». Еще ни один дирижер столь знаменательно и прочувствованно не интерпретировал эту философически ницшеанскую музыкальную эпопею. Горизонтальные потоки и вертикальные пласты симфонии символизируют борьбу и гибель сверхчеловека. В эмоционально насыщенной третьей части намечаются латышские и древнепрусские народные мотивы, медленно и незаметно перерастающие в кульминацию. Четвертая часть — поистине симфоническая катастрофа! Гудят иерихонские трубы, возвещая о Страшном суде. Литавры и тарелки расставляют акценты, подобные взрывам. Еще раз! Еще раз! Внезапное pianissimo… Арфа над сурдинированным струнным staccato…

«И дробно каплет кровушка» — так в этом месте партитуры собственноручно написал композитор. Весьма знаменательно и весьма прочувствованно…

Симфония была встречена единодушным одобрением. Молодого автора вызывали и чествовали. Не менее семи раз он, рука об руку с дирижером, выходил раскланиваться. Чтобы продлить аплодисменты, Болеслав стал пожимать руку концертмейстерам оркестровых групп. Вышел дирижер, поднял оркестр на ноги и палочкой показывал на музыкантов, словно они эту музыку сочинили. Болеслав Бебриш в свою очередь показывал на дирижера, как будто симфонию написал тот.

Вот в каком духе взаимной любви и доверия закончился этот, богатый неожиданностями сезон! Музыкантов окрыляет мысль, что будущий сезон будет чреват еще большими неожиданностями. Все мы на это надеемся и от души этого желаем!

У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД

(ПРОДОЛЖЕНИЕ ПЕРВОЕ)

Исчезновение Юхансона вызвало панику среди работников театра Аполло Новус. Кто теперь в «Мюнхгаузене» сыграет графа Шереметьева? Что будет с «Двенадцатой ночью»? Кому поручить Фальстафа?

Кауке-Дауге не прочь. Простите, однако! Он же всего-навсего слесарь, никаких навыков в сценическом искусстве. Недавно приплелся со службы в пустыне: был призван в армию Роммеля, но из-за грыжи демобилизован. Поговаривают, что у него распухли… И чтобы такой играл Шереметьева? Ну нет, господа! Пусть за эту роль возьмется Эрманис! Но у Эрманиса уже во всех пьесах по две, по три роли. Нельзя же вести диалоги с самим собой. Аристид Даугавиетис шагает по кабинету мрачный как туча.

— Что вы, шеф, нынче предпринять надумали? — наивно спрашивает Каспар Коцинь.

— Один глупец может задать столько вопросов, что тысяча мудрецов не сумеет ответить, — говорит режиссер. — Каспар Коцинь, ты человек?

— Нет. Я католик, маэстро, и этого мне достаточно.

— Помоги выручить Юхансона.

— Вы имеете в виду Geheime Staatspolizei?

— Тсс! Тьфу, тьфу, тьфу! Ничего я не имею в виду… Даже мне становится не по себе.

— Неврастения, режиссер! Вечером принимайте по две таблетки люминала. В этой полиции работает и господин Зингер (по ночам)… Вам это известно, тьфу, тьфу, тьфу!

— Да… Но от этого мне еще больше не по себе, — тьфу, тьфу, тьфу!

— В таком случае прикажите своему трубачу отправиться к господину Зингеру с особым поручением. Я согласен прикинуться кем-нибудь. Ну, скажем, тайным чиновником бароном Хорстом Бундулисом. Загримируюсь, надену мундир фазана, нацеплю крест. Приду и представлюсь. Потребую объяснить — на каком основании он Юхансона…

— Блестящая идея! — восклицает Даугавиетис, обнимая своего музыканта. — Ты настоящий человек, Каспар!

— Нет, маэстро, я католик, и этого мне достаточно.

— Иди и действуй! — говорит маэстро. — Только гримироваться не надо. Пусть Аэлита подберет-тебе парик, наклеит усы. Очки долой, вот так! Волосы косо зачешешь на лоб. Вот! Прекрасно! Готовый головорез! Как в той песенке говорилось, которую ты для шекспировской пьесы сочинил?

Каспар, не смущаясь, поет:

Чертов парень Джон Дрэк, Джон Дрэк Прыгнет в море. Где же брег? Кэптэн, протяни мне стек!

— Честь имею! — говорит режиссер, распахивая дверь и выпуская Каспара Коциня.

— Честь имею! — говорит Коцинь и направляется в костюмерную искать подходящий костюм.

Роясь в шкафах, Каспар до мельчайших деталей продумывает рискованное предприятие. Говоря по правде, ему уже давно хотелось выяснить, что за птица этот Зингер, которому «готов и стол и дом». Да и ревность не утихла. Хорошо бы заодно подложить администратору свинью. Лиана как-то рассказывала, что господин Зингер в немецком языке не мастак. Он, к примеру, ни слова не понимает, когда начальство разговаривает на plattdeutsch, költsch либо еще на каком-нибудь областном диалекте. В подобных случаях Зингер просто соглашается со всем, вздергивает брови и говорит: «Jawohl!»

— Jawohl! — решает Каспар. — Буду говорить по-немецки с алуксненским[6] акцентом, коверкать слова как тиролец. По правде говоря, администратор никогда меня вблизи не видел. За кулисы он никогда не лезет… А в своем кабинете господин Зингер и вовсе не глядит на подчиненных. Напротив него, на стене — большой портрет: вождь с выпученными глазами. Сидя за письменным столом, администратор всегда, поверх своего подчиненного, смотрит на портрет и никого больше не замечает.

Аэлита тщательно зачесывает на лоб прядь волос, наклеивает под носом черные усики. Каспар снимает очки и выпучивает глаза. Уф! Теперь надо спрятаться в гардеробе до вечера, пока старый Анскин не справится со своим заданием. Все согласовано и продумано на славу.

Наступает вечер. Кауке-Дауге сообщает, что Зингер нетвердой походкой отправился домой, на Елизаветинскую. В абсолютном подпитии. Да и как ему не быть в подпитии, если об этом должен был позаботиться старый пожарный.

— Мы еще поживем! — прищурил глаз Анскин. Он угощал высокое начальство французским Cointreaux, которое доставил Аристид Даугавиетис. Господину Зингеру апельсиновый напиток так пришелся по вкусу, что он взял да и выпил до донышка всю квадратную бутылку. Потом наорал на слесаря и ушел. Каспар считал минуты, — сейчас администратор уже мог добраться до своего жилища и отправиться на боковую. Итак: с нами бог! По тихим улицам затемненной Риги трубач отправился к господину Зингеру.

— Какова «ситьюэйшн»? Застали? — на следующий день шепотом спросил Каспара Кауке-Дауге.

Каспар молчал.

Пусть лучше об этом расскажет сам господин Зингер в своих воспоминаниях, которые изданы в Мельбурне в Австралии и которые редактору этого календаря удалось купить по дешевке.

ПИСЬМОВНИК

Калниенский санаторий, 3 июля 1944 года

Любимый, единственный!

Как билось мое сердцем тревожилось за Тебя, когда в Калниене пришло известие о бомбардировке Риги. Всю ночь в той стороне не угасало зарево, и я молила бога, чтобы он уберег Тебя и не бросил бомбу на Твою крышу.

Сегодня приехал господин Зингер и успокоил мои нервы. Никуда они не попали, это было несколько заблудившихся самолетов, которые, страшась могучего огня немецкой зенитной артиллерии, сбросили бомбы в Даугаву и на песчаные холмы..

Сейчас я чувствую себя совсем бодрой. Спасибо Тебе, белый всадник! Седьмого июля меня выпишут из санатория, и я сразу же вернусь в Ригу. Ужасно соскучилась по Тебе. В предыдущем письме Ты спрашивал, где я впредь собираюсь жить. В Чиекуркалн, обратно к матери, я, конечно, не вернусь: у нее всего одна комната. Быть может, Ты для меня что-нибудь подыскал? Господин Зингер все еще предлагает меблированную квартиру на Елизаветинской улице на всем готовом, но я не могу решиться…

Роли Марии Стюарт и Елизаветы мне обеспечены, вот только я еще не решила, какую мне выбрать. Что Ты, любимый, единственный, мне посоветуешь?

Целую! Твоя Лиана

В МЕБЛИРОВАННОЙ КВАРТИРЕ НА ВСЕМ ГОТОВОМ

(ИЗ СБОРНИКА ВОСПОМИНАНИЙ АДМИНИСТРАТОРА, МЕЛЬБУРН, 1958 ГОД)

В театре я основательно выпил. Без заранее обдуманного намерения. Случилось это так. Иду я мимо пожарной будки, по своему обыкновению просовываю туда голову и смотрю, не происходит ли там что-нибудь антиправительственное. И что я вижу? Старый Анскин, распечатав бутылку французского ликера, как раз собирается приложиться к горлышку.

— Schwanz! — кричу я. — Что ты делаешь? Ты хочешь единолично вылить трофейный напиток — Marketenderwaren — в свою глотку? Стой! Это же генеральский паек. Где ты его спер?

Анскин начинает оправдываться: РКПО приобрело, брандмайор подарил, в комоде нашел… Врешь! Тут он предлагает и мне. Я, конечно, не отказываюсь. Никогда не бываю гордым или надменным с подчиненными, если только они не коммунисты.

Я взял и один высосал божественный сок апельсиновых цветов Cointreaux. Вернувшись домой, я почувствовал себя усталым. Хотел уже забраться в свой будуар (я сплю в женском будуаре, но об этом позже). Вдруг — звонят в дверь.

— Schwanz! — воскликнул я. — Кто это там опять трезвонит?

Ни минуты покоя, ей-богу, я набрался… Il tempi tristi! (Ведь каково одному в этих-то пяти комнатах. Прислуга только по субботам приходит…) Что мне было делать — выкарабкался я из постели, сунул ноги в домашние туфли и зашаркал к двери, где кто-то опять уже начал трезвонить.

Яростным рывком я распахнул дверь и выкатил глаза. В коридоре стоял чрезвычайно чистенько одетый штурмовик с пистолетом на боку, с черным крестом на красно-белой нарукавной повязке, с моноклем в глазу, с властными усиками. В первое мгновение я почти испугался: до того он был похож на моего любимого вождя, даже прическа та же. В точности!

— Честь имею! — говорит гость по-немецки, щелкает каблуками и выбрасывает руку вперед. — Heil!

— Честь имею! — откликаюсь я и хлопаю домашними туфлями. — Heil!

— Имею ли я честь говорить с администратором театра Аполло Новус? — спрашивает гость. Скорее всего, на швабском диалекте, потому что я с трудом понимаю его.

— Именно так. Рад познакомиться: Герберт Зингер.

— Барон Хорст фон Бундул, тайный инспектор по особым поручениям. Честь имею!

Гость крепко пожимает мне руку, входит.

— Я пришел с небольшим, но чрезвычайно секретным поручением. Надеюсь вы, милостивый государь, умеете держать язык за зубами?

— Язык? Да, да, господин барон, несомненно… (я совсем растерялся).

— Мы здесь одни? — спрашивает гость.

— Aber точно так, милостивый государь… Быть может, вы разрешите мне одеться: я уже собирался ложиться.

— Ложиться? Вы! Так рано! — сверлит меня взглядом инспектор. — И это сейчас, когда вермахт и части СС лежат в окопах под Краславой, когда большевики уже заняли Каплавскую волость и Варнавичи?

— Что? Каплавскую волость заняли? Но ведь мы… — вырвалось у меня, но я тут же взял себя в руки, извинился и попросил посетителя присесть в большом салоне. — Сейчас оденусь! — сказал я и бросился в будуар за брюками.

Батеньки, только бы этот барон не заметил, под каким я градусом… Как плюхнулся на кровать, так все кругом и поплыло… Ой-ей-ей…

Я быстро окунул голову в ведро с водой, потом побрызгал лицо духами (флаконы оставила в будуаре эта шмара, даже пробки завинтить не успела).

Спустя пять минут я вошел в салон. По виду — картина, а внутри — скотина. Извинился, что не могу предложить ничего горячительного. Хозяйку не держу, буфет пуст.

— Дорогой соратник Зингер! Насчет этого я сам позаботился, — говорит барон и вытаскивает из кармана — что бы вы думали? — бутылку шампанского! — Вам, штатским, трудно теперь разжиться чем-нибудь подобным. Наверное, вы уже долгое время не имели возможности ничего глотнуть, не так ли? — улыбаясь, спрашивает соратник.

Слава те господи! Барон не замечает, что я пьян в стельку… Прекрасно! Я обретаю уверенность. Подбираюсь к буфету, пытаюсь тихонечко открыть стеклянные дверцы, чтобы достать парочку бокалов, и тут — дзинь и дзонь! Грохаются и разлетаются на куски всякие хрустали и фарфоры… Ничего, ерунда, господин барон, у меня этих стекляшек куры не клюют.

— Это к счастью! — успокаивает господин барон.

Он отнюдь не гордец. Вот только — этот ш-ш-ш-швабский выговор, он мне немножко мешает. Вообще-то я владею немецким в том объеме, в каком его в начальной школе изучали.

— А квартира у вас прекрасная, господин Зингер, — говорит барон. — Давно вы здесь поселились?

— Какой там давно… Недели две назад. Когда эту Войцеховскую выгнали и арестовали. Мужа в самом начале ликвидировали. Войцеховский — даже фамилия как у коммуниста. Поляк.

— По фамилии трудно судить… Я, например, знавал когда-то одного чеха — Зингера. Это не ваш родственник?

— Ой, нет, нет! Господин барон, я происхожу из чистокровных латышей. Моего отца в действительности звали Певец, а мать — урожденная Стрелец, оба они из Гусят.

— А вы не путаете? Мне кажется, что отец был стрелец, а мать — певица.

— Нет, нет, отец не был стрельцом, мать была Стрелец.

— Значит, эту Войцеховскую расстреляли? — спрашивает барон.

— А как же. Когда я пришел сюда и улегся в постель, та была еще совсем теплая. Пройдите, взгляните, какой будуар. По правде говоря, эту квартиру я присмотрел еще с год назад, но пока уладил все формальности. Со всей обстановкой дали, за хорошую работу. Двадцать шелковых одеял, перины, шторы из чистого бархата. Ковры. Шкаф набит чернобурками, норковое манто. Вечерние платья, дневные платья, утренние платья и ночные платья. Все это будет принадлежать даме, на которой я собираюсь жениться.

— Неужели она станет надевать одежду убитого человека? — спрашивает барон. (Какая наивность!)

— Кто же ей будет говорить об этом? Привезу и скажу: все это, любимая, приобретено для тебя. Бери и носи на здоровье!

— Но она же увидит две детские кроватки, что стоят там в углу, и закричит от ужаса.

— Закричит, бросившись мне на шею: «И обо всем-то ты, любимый, подумал: значит, у нас будут две девчурки! Ха-ха-ха!»

— У Войцеховской были девочки?

— Да, настоящие полячки, неисправимые полячки… Ха, ха!

Господину барону стало дурно, он побледнел и опустился на диван.

— Нельзя ли откупорить это шампанское?

— Отчего же нельзя? — говорю я. — Это мы запросто. Моя мать была С-с-стрелец. Паф!

— Счастлива же будет женщина, на которой вы женитесь, господин Зингер, — глотнув шипучки, говорит барон Бундул. — Меблированная квартира, на всем готовом.

— Да уж думаю, что так…

— Можно узнать, кто она? — спрашивает господин барон, но я не так глуп и отвечаю:

— Простите, соратник, но уж это моя тайна. Государственная тайна!

— Правильно, господин Зингер, государственные тайны надо хранить. Я думаю, вы лучше других понимаете, что значит государственные тайны. Ведь вы работаете в Ge-Sta-Po, не так ли?

— Aber Herr Baron! — я встревоженно вскакиваю.

— Не ломайте комедию, соратник. Прозит! Тут еще осталось по стакану на брата. Прекрасная шипучка!

Что мне оставалось делать? Запираться? Но по глазам барона я понял, что он и так все знает. Вот только не мог я сразу сказать, каким учреждением он ко мне прислан и с каким заданием. Быть может, абвером, а может быть, СД.

Но Хорст фон Бундул уже не медлил и открыл свои карты — СД и гестапо работают, не вмешиваясь в дела друг друга, не правда ли? Более того: мы не знаем и не хотим знать о ваших операциях, так же как вы не имеете права знать о наших. Но что же вы делаете? Берете и сажаете нашего агента — актера Юхансона. Того самого, которому мы заплатили, велели выучить песню о немецком пиве и послали в Малый Верманский парк провоцировать пьяниц. А ваш агент № 13 нарушил все наши планы. Кто он, этот дубина, уведший Юхансона?

— Мой помощник Миллион. Я приказал ему с самого утра следить за старыми воронами. Особенно за Кауке-Дауге: этот слесарь, по-моему, дезертир. Но если так некрасиво получилось, соратник, то мы можем все это исправить буквально за одну минуту. Никто не будет знать об этом деле. Я выпущу его так тихохонько, что и петух не закукарекает.

— Вот это мужской разговор, соратник! — радостно сказал барон. — Вы ничего не предпринимали, а мы знать ничего не знаем. Концы в воду. Heil!

Я тут же по специальному проводу позвонил Миллиону на улицу Юра Алунана и стал говорить, пользуясь мною же изобретенным шифром:

— Рудис! Это Уинстон! Без промедления выпусти Юхансона. Никому ни слова! Дерьмо… как следует понюхаешь завтра утром.

— В гестапо — ни словечка! — уходя, напомнил барон и похлопал меня по плечу. — Только так мы победим Европу, Уинстон!

ПИСЬМОВНИК

Театральное фойе, 21 июля, в 10.30

Любимый, единственный!

Ждала Тебя до половины одиннадцатого, но помощник режиссера Меднис (это, кажется. Твой знакомый) утверждал, что сегодня у оркестра выходной, что Ты придешь только на вечерний спектакль. Мне обязательно надо с Тобою встретиться, прежде чем я увижусь с господином Зингером. То, что Ты писал насчет меблированной квартиры и польских детей, меня просто потрясло. Если это правда, то тогда отпадает, все отпадает… Но не выдумал ли Ты это, чтобы повредить господину Зингеру? Я знаю. Ты его ужасно ненавидишь, Ты по-мальчишески ревнив. Таким вещам я просто не в силах поверить. И почему Ты пишешь в своем письме, что никогда не сможешь открыть мне, каким образом узнал обо всем этом? Что это за государственные тайны? А если это просто слухи?

Я пока остановилась у матери в Чиекуркалне. Мне стыдно за весь наш род и за нашу бедность… Чувствую себя неважно — наверное, не привыкла так много волноваться и думать. Пожалуйста, пожалуйста — будь завтра в двенадцать в театре, я буду ждать. Мне с Тобою надо все обговорить.

Целую! Лиана

N. Письмо Тебе вечером лично передаст старый Анскин. И завтра обо всем договоримся…

ОЧЕНЬ КОРОТКАЯ И ОЧЕНЬ ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ

Кш —

Они встретились в театре. Потом пошли и посидели на Бастионной горке. Потом он проводил ее до Третьей поперечной линии Чиекуркална, а потом они расстались. Сопровождать ее дальше Лиана не позволила, да и времени уже не оставалось — Каспару надо было мчаться на вечерний спектакль.

Они ни о чем не договорились. Оба были как чокнутые… В санатории Лиана была как бы принцессой, а Каспар как бы пажом, влюбленным садовником. А теперь в Риге им некуда было приткнуться. Комнатка с угловым окном? Каспар отговаривался дядей Фрицем. В Чиекуркалне? Лиана неизвестно почему стыдилась своей семьи, своей матери. Чертовски странно. В конце концов, им не оставалось ничего другого, как только сидеть на Бастионной горке. Но и там они ни до чего не договорились.

— Ну, так что же теперь будет? — спросил Каспар, и Лиана заплакала. Ей бы хотелось играть в театре и жить с Каспаром в меблированных комнатах на всем готовом, но дядя Фриц… Дядя Фриц ясно и недвусмысленно сказал: вот тебе комнатка с угловым окном, можешь пользоваться «Стейнвеем», но девчонок не води! Если хоть раз увижу — прощай! Время военное: вокруг всякие шлюхи околачиваются, солдатские девки. Приходят в квартиру, заражают, обкрадывают.

Так они ни о чем и не договорились.

НЕМЕЦКАЯ СУДЕБНАЯ ХРОНИКА

* Ремесленники непозволительным образом стали работать за плату натурой. Так поступал, например, портной Ансис Клав. Он за пошив двух шуб и четырех пар брюк из материала заказчика получил 18 кг масла и 12 чайных стаканов сахара. Немецкий суд приговорил Ансиса Клава к 8 месяцам тюрьмы и штрафу в 2000 рейхсмарок.

* Р. Друнесис, работая батраком в Кабильской волости, установил на опушке леса двенадцать капканов, в которые хотел поймать кабанов. За эти неразрешенные действия Немецкий суд приговорил Друнесиса к годичному заключению в концлагере. Заниматься охотой без разрешения крейсландвирта строго запрещено.

(«Черная газета»)
ПРОДОВОЛЬСТВЕННЫЙ ДЕПАРТАМЕНТ СООБЩАЕТ

а) на яичный купон продовольственных карточек 28-го периода выдачи для всех возрастных групп выдается одно (1) яйцо;

б) вместо 200 г сахара, не выданных в 27-м периоде выдачи, жители могут получить такое же количество крупы по талону B3;

в) собирайте незрелый крыжовник, не оставляйте его на произвол судьбы! Крыжовник необходим для фронтового мармелада. Тем самым вы, сотрудники учреждений, поможете приблизить долгожданную победу. Все по ягоды!

(«Коричневая газета»)
ПИСЬМОВНИК

Любимый, единственный!

На спектакле не буду, поэтому оставляю у пожарного эту записку.

Прости, что не послушалась: пошла на квартиру к господину Зингеру и все рассказала — как я люблю Тебя и как Ты любишь меня и что поэтому не могу поселиться в любезно предложенной им комнате и так далее… Господин Зингер нисколько не рассердился! Он только смеялся и говорил: места хватит и для троих, если уж такая история приключилась и все дело только в этом! Ведь у него семь комнат… Господин Зингер был чрезвычайно любезен: угощал меня ликером и апельсинами, расспрашивал о Тебе: как Ты выглядишь, чем Ты зимой питаешься? (Какой обаятельный юмор!) Он и слыхом не слыхивал, что в театре работает некий Каспар Коцинь. А я что говорила? Теперь на душе у меня совершенно спокойно: он все знает.

Целую Лиана

Никаких детских кроваток в будуаре не было. Что Ты наболтал мне, дурачок, из-за своей ревности! Но я Тебе прощаю, потому что Ты мой любимый, единственный.

У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД

(ПРОДОЛЖЕНИЕ ВТОРОЕ И ОКОНЧАНИЕ)

Это стало неожиданным и радостным событием в театре Аполло Новус. После сорока восьми часов безвестного отсутствия в коридоре внезапно появился старый ворон — Арвед Юхансон. Как обычно, проходя утром мимо старого Анскина, он спросил, в котором часу начнется репетиция (словно бы ничего и не произошло). Узнав, что только в половине одиннадцатого, Юхансон уже собрался было пойти в Мурмуйжу позавтракать, когда на лестнице был замечен Аристидом Даугавиетисом. Схватив беднягу железной рукой и затащив в свой кабинет, маэстро начал его отчитывать:

— Так! Значит, отправились в Малый парк, надрались и распевали старые куплеты Алунана! Позор! Можно ли пасть еще ниже? Старые куплеты Алунана! Как будто ты не знаешь, что все несчастья всегда начинались с немецкого пива? Быть может, на этот раз я заблуждаюсь? Из-за какого-то Радебергера! — и смех и грех… Сколько там этот Радебергер сто́ит? С zakuskoi или без zakuski? Ах, вы еще водкой забархатили? Холодная? Со слезой, это надо же… А потом еще по одной? Да брось ты! И еще по стопке? — Спохватившись, что расспрашивает он со слишком уж большой заинтересованностью, Даугавиетис заорал: — Чтоб это было в последний раз, слышишь! Пропойцы! Мне нужны актеры, а не пьяницы. В последний раз! Поднимайся наверх, начинай репетировать!

— Не так страшен черт, как его малюют… э’извиняюсь, — сказал старый Анскин, и театр начал жить своей обычной жизнью.

Помощник режиссера Гунтар Меднис оповестил, что отложенное представление «Мюнхгаузена» состоится сегодня вечером. Все должны быть на своих местах.

Элеонора Бока и примадонна спустились в подвальное помещение репетировать «Анну Каренину». Они были неисправимы: в обеих было воспитано железное трудолюбие! Мир мог катиться в тартарары, а они все равно продолжали бы совершенствовать актерское мастерство. Полная противоположность болтунам, которые собрались в фойе и распространяют сейчас самые чудовищные слухи и сплетни.

— И вовсе это не сплетни! — утверждает старый капельмейстер Бютнер. — Сегодня утром из Елгавы чуть ли не в одной рубашке примчался мой зять. Русские в Елгаве! Ночью из Шяуляя двинули! Большевистские танки… на восемьдесят километров вперед вырвались. Теперь там уличные бои идут, Елгава горит. Мосты взорваны, зятю последнему удалось перебраться через Дриксу и Лиелупе.

— Не может быть! — не верят старые дамы. — Этого просто не может быть!

Подходит господин Зингер. Да, на этот раз — правда, признается он, заметно сникнув. Небольшой русский авангард: десятка два танков. Сейчас немецкая армия гонит их обратно в Шяуляй. Актерам незачем попусту волноваться, надо спокойно продолжать свою работу, — сказал администратор и ушел озабоченный.

— То-то в стороне Елгавы сегодня с утра так громыхает… мне казалось, что это гроза, — говорит исполнительница комических ролей Лилиенталь, прозванная Лилей. Она только что вошла с улицы. — Прислушайтесь! — говорит Лиля и распахивает окно.

Все стоят затаив дыхание.

Непрерывно погромыхивает… между раскатами, словно бы град стучит… а улица совершенно вымерла.

— Гул этот скорее уж в стороне Слоки, — шепчет Бютнер.

— Так! — говорит исполнитель трагических ролей Зейдак. — Пора сматывать удочки. Нечего больше чудес ждать. Вы думаете, красные кого-нибудь из нас пощадят?

— Уж тебя-то не пощадят, — говорит благородный отец Дучкен. — Ты записался в морскую полицию.

— Ой-е-е, ой-е-е! У меня была яхта, оттого и пришлось записаться. А ты, Дучкен, думаешь, что тебя стороной обойдут? — говорит Зейдак. — Я вчера слушал (он оглядывается, нет ли поблизости господина Зингера) Московское радио. Поют на латышском языке: «…с пулей во лбу падут!»[7] Ты слышишь: с пулей во лбу. Я не лгу. Когда они явятся, не станут спрашивать: кто был в морской полиции, а кто нет. Пулю в лоб!

— Ой-ей-ей! — в ужасе трясется Бютнер. — Я никому зла не делал.

— А они и спрашивать не будут, папаша Бютнер. И у вас тоже.

— Ой-ей! — хватается за голову старый капельмейстер. — По крайней мере до Курземе надо бы добраться. Мы с Надеждой Сергеевной в девятнадцатом году сбежали в Ригу и спаслись. А теперь дальше надо ехать, в Курземе.

— В Курземе? Так ведь Елгава почти что в Курземе и находится. Единственное надежное место это теперь Германия. В Готенхафене и Позене разрешают селиться каждому желающему. Квартиры пустуют, поляки сбежали. Можно жить в меблированных комнатах на всем готовом.

— На всем готовом? — удивляется Бютнер. — Надо ехать.

— Кто же вместо вас будет оркестром дирижировать, маэстро? — спрашивает Лиля.

— Надо давать дорогу молодым! — отвечает маэстро. — Пусть Каспар Коцинь остается вместо меня.

— А этот Коцинь, он малость не красный? — спрашивает Зейдак.

— Не думаю, — говорит Бютнер, — он католик.

— Католик-то католик. Но я вчера спрашиваю у Коциня: куда ты собираешься уезжать? В какие края? И, представьте себе, он мне отвечает: никуда я не стану удирать! Здесь Латвия. Буду работать в театре, как работал в сороковом году.

— Ха-ха-ха! В сороковом году Коциню дали крохотную роль, где надо было еще и трубить. Мы со смеху описались, когда он начал декламировать и пускать пузыри: «злато мое это мой народ» и т. д., — смеясь вспоминает благородная мать Оливия Данга.

— Коциня первого на тот свет отправят. С пулей во лбу!

— А ты тогда, Зейдак, в одной пьесе большевистского комиссара играл, — напоминает Оливия Данга.

— Даугавиетис заставил! — покраснев, оправдывается Зейдак. — Я тут ni pri čem…

— Глядите-ка, по-русски заговорил! Даугавиетис заставил? Эту роль ты у меня перебил, прохвост! Сматывайся-ка лучше подобру-поздорову, дружок, — говорит Дучкен, — я за тебя не ручаюсь.

— Ах, вот как? Ты хочешь остаться и проявить себя во всем блеске? Когда все уедут, тогда ты, дерьмо, — наипервейший и лучший латышский актер. Заслуженный деятель искусств! Vot kebe raz!

— Фуй, фуй, Зейдак! — стыдит спорщиков Оливия Данга. — Разве можно так выражаться о коллеге! В тяжкую годину мы должны чувствовать себя братьями и сестрами.

(Сестра Данга все бумаги уже выправила. Она поедет к брату в Эслинген, что в Баден-Вюртемберге.)

Старый Бютнер ходил по коридорам и у каждого встречного спрашивал: где можно записаться на пароход? Но никто ему не мог сказать. Тогда старик спустился в гардероб, где, сидя за столиком, Кауке-Дауге и Анскин резались в карты.

— Господа, не могли бы вы мне сказать, где записываются на эти самые пароходы?

— Э’извиняюсь! — Старый Анскин рукой коснулся шапки, отдавая честь — Эти самые пароходы стоят в Андреевской гавани у причала. Два из них позавчера разбомблены, один затонул и перегородил Дюнамюнде… Э’извиняюсь, господин Бютнер, мы еще поживем, — сказал пожарный, уселся и стал сдавать карты.

Театр продолжал работу. Большинство актеров вело себя так, будто ничего не произошло. Они и слышать не хотели об отъезде. Неужто будет так страшно, как Зейдак рассказывает? Нет, не все годится, что говорится. А Зейдак неустанно бродил вокруг и искал себе спутников. Не хотелось ему в полном одиночестве отправляться в такую даль, иностранными языками он тоже не владел, за исключением русского, но русский на этот раз был ни к чему. Если бы сговорились ехать группой, например, человек десять, двенадцать, можно было бы основать свою труппу и назвать ее, скажем, Готенхафенским латышским театром. Там ведь рижан набилось как селедок в бочке. Надо надеяться, что съедется еще больше.

Гениальная мысль уже не покидала Зейдака.

К вечеру он набрал шесть спутников: Урловских (мужа и жену), Гулбитиса, Бахмана, Озолиня и Редберга. Все они были не первый сорт, но для начала сойдет. Правда, вскоре Зейдак спохватился, что в труппе нет ни одной молодой девицы — героини и любовницы. Урловская? Любовница? Она давно уже была списана, забыла, как любят. Черт побери!

Зейдак мысленно перебрал всех театральных красоток. Но такой, чтобы согласилась уехать, припомнить так и не смог.

— Проблема на будущей неделе будет решена. Тогда мы пойдем к Даугавиетису и подадим ему заявление, — после спектакля, по дороге домой успокаивал Урловского Зейдак.

Даугавиетис по поводу этой возни и ухом не вел. Он готовился к грандиозной постановке «Марии Стюарт». Театральный художник трижды приносил эскизы декораций, и Даугавиетис трижды возвращал их замечательному мастеру, пока не появился четвертый — счастливый вариант: теперь это было нечто невиданное, нечто неслыханное!

Каспару приходилось не легче. В оркестровой яме он два раза на трубе сыграл Аристиду Даугавиетису свой траурный марш из «Марии Стюарт». Каспар очень постарался сделать несколько тактов немного похожими на Гуммиарабик, но Даугавиетис никакого сходства с гимном не обнаружил, поэтому помрачнел и нахмурился:

— Куда подевалась твоя мальчишеская изобретательность, художественная отвага? Быть может, ты неудачно влюбился?

В этот момент из темного зала вынырнул господин Зингер и встал возле барьера.

— Играйте, играйте, господин Коцинь, — сказал он, внимательно разглядывая Каспара.

Музыкант молниеносно прижал к зубам мундштук своей трубы и начал играть. Каспар и сам не понимал, что он играет; знай себе дул в трубу и перекашивал лицо, перекашивал и дул, блестящим раструбом прикрывая глаза и рот. Господин Зингер пришел специально для того, чтобы разглядеть своего соперника и оценить его, но, как на грех, он не видел ничего, кроме надутых щек, вспотевшего лба и растрепанной пряди волос. Но сейчас ему и этого было вполне достаточно! Музыкантик не принадлежал к тому типу сердцеедов, которого боялся увидеть администратор, направляясь сюда. С таким щелкопером он справится сам. Администратор, усмехаясь, покинул зал и горделиво зашагал к своему кабинету.

Как только Каспар опустил трубу, Даугавиетис заключил его в свои объятия и в страшном восторге закричал:

— Это была настоящая Мария Стюарт! Это была мелодия Жанны д’Арк! Таинственный кварткюмельаккорд! Ты гениальный парень, Каспар! Такая музыка мне подходит, ты композитор!

— Нет, маэстро: я католик, и этого мне довольно.

— Продолжай в таком же духе! Cis, fis, dis! Сим победиши!

(Конец)
О ЧЕМ ПИШУТ ГАЗЕТЫ

В Майори купальный сезон в разгаре. Солнечная погода и белый пляж привлекли много гостей из Великой Германии…

(«Коричневая газета»)

Воззвание редактора П. К. к латгальцам: сами сожжем свои дома, перебьем свой скот, отравим свои колодцы! Ничего не оставим врагу!

(«Черная газета»)

В сегодняшнем номере опубликован положительный отзыв известного критика Гунтара Медниса на вечер песен Лили Марлен в немецком офицерском клубе.

(«Коричневая газета»)

Юношей, достигших четырнадцатилетнего возраста, мы призываем записываться добровольцами во вспомогательную авиационную службу.

(«Черная газета»)

ЗЕЙДАК РАЗДЕЛЯЕТ, ЗИНГЕР ВЛАСТВУЕТ

Когда Зейдак изложил администратору свои планы на будущее, господин Зингер решил, что теперь настало время действовать ему самому.

— Об эвакуации театра я уже давно подумывал, но Даугавиетис и слышать ничего не хочет. Понятно, что никаких директив сверху не будет. Все учреждения пока должны оставаться в Риге, объявил генеральный директор. Эвакуация будет выглядеть бегством, вызовет панику, представит факты в неверном свете. С севера город обороняют одиннадцать дивизий Шернера, а под Кекавой и Балдоне плотным заслоном расположены еще двадцать. Разве можно взять такую крепость? Как ты думаешь, Зейдак?

Зейдак повертелся в кресле, почесал нос, подумал и спросил:

— А на счет особого положения Кемери он ничего не сказал?

— Нет.

— Ну, в таком случае я думаю: на бога надейся, а сам не плошай!

— Я думаю так же, Зейдак. Поэтому будем устраивать свои дела несколько иначе. Пусть Даугавиетис со своими сторонниками остается. Свернут они себе шею.

— Падут с пулей во лбу! — воскликнул Зейдак. — Дуракам закон не писан.

— Ты организовал ядро, готовое ехать в Готенхафен и участвовать в пропагандистских мероприятиях среди латышских беженцев. Отлично! Я считаю, что тебе надо взять на себя обязанности режиссера. Однако нужен человек, занимающийся пароходными делами, документами, человек, у которого есть знакомства в резиденции областного комиссара и в самоуправлении. Я согласился бы взвалить эти обязанности на себя. Более того: я подам заявление в соответствующее учреждение, чтобы меня командировали в Готенхафен в качестве политического руководителя и комиссара безопасности актерской труппы. Как велико это ваше ядро?

— Пока семеро. Самое печальное, что женщин маловато. Одна-единственная. Урловская. А мне нужна исполнительница главных ролей, героиня и любовница.

— Запиши еще Лиану Лиепу. Голову даю на отсечение, что она согласится. Даугавиетис опять отнял у Лиепы роль в «Марии Стюарт». Что теперь делать бедной девочке?

— Но она такая слабенькая… наверно, чахоточная.

— Тебе бы, Зейдак, такого здоровья, как у Лиепы! Послушай, как ты сопишь и пыхтишь, слушать противно.

— Мне это не помеха. Я трагик. А вот когда юная любовница на сцене начнет сопеть, тогда вам действительно станет противно.

— Предоставь это мне, Зейдак!

— Простите, я просто так. Пошутил. А что вы скажете насчет Кауке-Дауге? — спрашивает Зейдак. — По-моему, потенциальный талант.

— Боже упаси! Красный! Кроме того, у него большие…

— Может, просто болтают.

— Поди разберись. А что он красный, голову могу дать на отсечение: скользкий как угорь, всегда ускользает. Нет, о Кауке-Дауге и речи быть не может!

Таким-то вот образом Зейдак (с помощью Зингера) постепенно расколол театр Аполло Новус. Столь дружный некогда и сплоченный коллектив! Аристид Даугавиетис не знает, что и предпринять: какую пьесу ставить, какую — нет? Началась нехватка горничных, лакеев и трактирщиков, а также певцов и танцоров. Все третьестепенные актеришки и актриски собираются уезжать. Там — в Готенхафене они надеются заполучить роли героев, принцесс и блудных сыновей.

— Попутного ветра, блудные сыновья и дочери! — говорит Даугавиетис. — Сегодня вечером будем играть «Субботний вечер», а завтра — «Диалоги Бренциса и Звингулиса».

Оркестранты держатся мужественно. Никто, за исключением старого Бютнера, не поедет. Оркестр для Аристида Даугавиетиса всегда был главной составной частью постановки. Без оркестра режиссер не мог инсценировать даже «Диалоги Бренциса и Звингулиса».

— «Мария Стюарт» будет ставиться с сокращенным актерским составом, но при увеличенном оркестре, — объявляет Даугавиетис.

К великому огорчению Каспара, Гунтис тоже записался в отъезжающие.

— Гунт! — шептал Каспар, сжимая руку своего друга в сумраке кулис. — И ты с перебежчиками? Это же — душу свою предать.

— Предать — то же самое, как если в тюрьме распахнуть окно, — процитировал Гунтар лозунг Луи Детуша[8]. — Все этого хотят, но не всегда это возможно. Теперь пришел мой черед.

— Это будет твоей медленной гибелью, Гунтар. На чужбине, без родины…

— Моя гибель началась уже давно, — говорит Гунтар. — Медленно и постепенно. Вместе с утратой идеалов, человеческого достоинства, надежд на искупление и правой руки по самое плечо. Только мозг остался нетронутым, потому-то я и соображаю, что человеку с Железным крестом, к тому же еще музыкальному критику «Черной газеты», нечего медлить… Немедленную гибель лучше заменить постепенной… Будь здоров, Каспар! Повезло тебе с твоими легкими и карточкой UK!

Как-то утром Гунтар Меднис, не прощаясь и никого в театре не предупредив, отплыл в Лиепаю на пароходе, перевозившем раненых немецких солдат.

Вот тебе и сердечный друг!

КУПАЛЬНЫЙ СЕЗОН В МАЙОРИ В ПОЛНОМ РАЗГАРЕ

— ньш

Лиана опять считалась полноправной актрисой театра. Элеонора Бока постепенно ввела ее во все спектакли: серьезно сказывалась нехватка актеров. Конечно, никаких выдающихся ролей ей не дали, но помощница режиссера ежедневно твердила: нет маленьких ролей, есть только большие актеры, или наоборот, Лиана уж точно не помнит.

Ради двух-трех фраз ей целый вечер надо томиться в театре!

Лиана сидела в гардеробе, поджав губы, неразговорчивая. С другими актрисами вообще ни в какие беседы не пускалась. Она рассорилась с господином Зингером. Несмотря на свои обещания, администратор ей ничем не помог. Не помешал Даугавиетису отдать роль Марии Стюарт ненавистной примадонне, а Елизавету поручил играть какой-то только что окончившей театральное училище шпингалетке. Разве это не явное издевательство? Стали поговаривать, что господин Зингер скоро уедет в Германию. Стало быть, меблированные комнаты на всем готовом тоже были сплошным надувательством. Лиана прямо в глаза сказала администратору, чтобы впредь он не пытался к ней приставать.

Все темные силы этого мира действовали заодно, чтобы Лиана душой и сердцем привязалась к Каспару. Чтобы называла она его своим любимым и единственным, чтобы стояла на том, будто никогда и не думала всерьез перебираться в квартиру администратора.

— Земля и небо могут обрушиться, но мы навеки будем вместе! — сказала она Каспару, и Каспар от счастья не знал, что ему предпринять.

В его комнату у дяди Фрица они пойти не могли, поэтому уговорились встретиться утром (это был свободный от спектаклей понедельник) на вокзале и поехать в Майори. Лиане захотелось побродить по воде (врач строжайше запретил ей купаться). Когда они поднялись на юрмальский перрон, там уже стоял поезд на Кемери.

— Дальше Дубулты сегодня не поедем! — крикнул им кондуктор, когда они входили в вагон. — Только до Дубулты и обратно!

Торговки клубникой и старички, промышляющие молоком, заняв все скамейки и проходы своей тарой, открыто калякали о последних событиях на фронте.

— Тукум занят. Русские танки в Яункемери до самого моря прорвались. Мешок завязан. Теперь в немецкие земли один только путь — пароходом.

Странное дело, на пляже никак не ощущалась близость фронта. Возле самой воды, раскинувшись на песке, лежали обнаженные люди, главным образом дамы и старики. Несмотря на то что со стороны Кемери поднимались к небу черные хвосты дыма и в окаймленном лесами заливе гудела артиллерийская канонада. Ведь это было так далеко…

— Это учения! — утверждал благообразный старик. — Фронт проходит за городом Шяуляй!

Обывателям втолковывали, что немецкая армия производит некий чрезвычайно сложный и тактический маневр.

Лиана, сбросив туфли, бродила по отмели, копалась в неубранных кучах водорослей и искала янтарь, а Каспар отлично выкупался. К полудню оба зверски проголодались, но кафе в Майори уже не работали, а в магазинах требовались продовольственные карточки, которые они не удосужились захватить с собой. Как быть? Тогда Лиана призналась, что у нее в сумочке сохранилось полкилограмма гегингеровских ирисок, она была весьма бережлива. Каспар хотя и морщился, но ел — ничего другого не предвиделось. Вот так, помаленьку заглушая голод, они поездом вернулись в Ригу. Воздух стал странно тяжелым, насыщенным синеватой мглой. Уже в поезде говорили, что горит Елгава. Скоро они сами убедились в этом.

Идя по мостику через городской канал, они увидели длинную вереницу повозок, свернувшую с Земгальского моста на улицу 13 Января. На телегах, нагруженных вещами, сидели женщины и дети. Седые старики понукали усталых лошаденок. Вся эта вереница едва-едва продвигалась в сторону насаждений. Каспар и Лиана пошли рядом с нею. Вдоль бульвара толпились любопытные. Иногда какую-нибудь повозку останавливали и начинались расспросы. Вскоре люди уже знали, что это беженцы, успевшие покинуть Елгаву до того, как немцы подожгли город.

Потрясенный Каспар слушал: на Добельском шоссе вспыхнули бои, и тогда жандармы стали ходить от дома к дому и бросать в окна бутылки с горящим бензином. Многие погибли в пламени. А этим в последнюю минуту удалось спастись и перебраться через мосты.

Дети, сидевшие в повозках, наспех заваленных вещами, выглядели такими усталыми и жалкими, что у Каспара сжималось сердце. Машинально нашарив в кармане несколько гегингеровских ирисок, Каспар протянул их мальчонке, сидевшему на задке телеги, но мальчуган не взял их. Тогда Каспар попытался отдать конфеты его сестренке, но та, не глядя, оттолкнула его руку, и ириски упали на мостовую, где и были растоптаны лошадиными подковами.

«Каспар слишком сентиментален, — подумала Лиана. — Таким он мне совсем не нравится. Зачем заглядывать беде в глаза, да к тому же столь неловко и глупо вмешиваться?»

Лиана быстро простилась и попросила Каспара спокойно идти домой. Как ни странно, она все еще не хотела, чтобы музыкант провожал ее до Чиекуркална и познакомился с ее матерью. Вот так они и расстались.

Когда Каспар вернулся домой, у него прямо глаза на лоб полезли. В прихожей дядя Фриц и дворник Фигис заколачивали огромный ящик, а грузчики таскали коробки и чемоданы.

— Хорошо, что ты дома! — обрадовался дядя. — Завтра утром мы пароходом отправляемся в Росток. Это последняя возможность. Вот как бывает, когда веришь и доверяешь всяким… (тут он спохватился и не кончил фразу).

С гомерическим смехом дядя ударил молотком по крышке ящика.

— Последний гвоздь в гроб моих надежд! — сказал он. — Теперь хозяином квартиры будешь ты. С Фигисом я обо всем договорился. Иди в свою комнату, оглядись и устраивайся.

«Я, наверное, перепутал дверь, — подумал Каспар. — Это же не моя комната, это мебельный склад».

Три тахты — одна на другой — громоздились в нише углового окна. Стейнвеевский рояль придвинут к камину. На стенах самые разнообразные картины и зеркала, люстры переливаются всеми цветами радуги. На полу тщательно расстелен пушистый зеленый ковер. На рояле дядина пишущая машинка, в углу велосипед Эллы. Возле дверей обосновался двухдверный платяной шкаф, а вместо скромного диванчика, на котором спал Каспар, гордо высится марьяжная кровать адвоката Фреймута, когда-то входившая в приданое тети Эллы.

— Что все это значит, дядя?

Дядя Фриц торжественно вошел в комнату и тщательно закрыл дверь. В одной руке он держал какую-то бумагу, в другой — авторучку. Но выглядел адвокат несколько растерянным.

— Видишь ли… Надежных людей нынче маловато. Мы с Эллой долго ломали голову, пока не пришли к выводу, что вещи надо оставить на хранение тебе. Ты говорил, что никуда удирать не собираешься. Так что теперь ты должен сдержать слово! Оставайся в нашей дорогой Латвии… — Он достал носовой платок и вытер глаза. — К земле отцов бесценной приникай, будь сердцем связан с нею воедино… Всеми силами храни воедино нашу, за долгие годы приобретенную мебель. Береги ее от моли, особенно этот ковер. Не разбей люстры. Когда мы возвратимся (это произойдет не позже, чем через год), вернешь все как полагается!

Дядя подошел к Каспару, хлопнул его по плечу и сказал, что теперь надо оформить юридическую сторону дела.

— Вот список, — адвокат протянул Каспару бумагу и авторучку. — Все перечислено точно, можешь на меня положиться.

— Но где же мне-то теперь жить, дорогой дядя Фриц? Мне-то куда деваться?

Дядя страшно обиделся.

— Как! Мы семикомнатную квартиру освобождаем, а ты спрашиваешь, куда тебе деваться? Женись! Нет, нет… (спохватился дядя) лучше не женись… Между прочим, на этой марьяжной кровати тоже лучше не спи, там могут оказаться клопы… И вообще: чужих людей в дом не пускай… Разве что они силой вселятся, но в таком случае пусть живут возле кухни, где старая Алма жила. Она, между прочим, тоже едет с нами.

Каспар после долгих уговоров пообещал хранить вещи, но дать расписку категорически отказался. Он и сам не знает, что с ним будет, поэтому никакой ответственности взять на себя не может.

Господин Фреймут был страшно огорчен упрямством своего родственника, но, когда трубач в третий раз отверг предложение поставить свою подпись, пришлось смириться.

— Вот возьми, заплатишь за квартиру, — сказал дядя, вытаскивая из кармана пачку рейхсмарок. — По декабрь… Дальше думай сам, тогда уж наверняка будут другие деньги.

Под конец дядя сказал, что тетя Элла и Лотарик ушли ночевать к Шмитманам. Завтра спозаранку им всем надо быть в Андреевской гавани. Шмитманы тоже едут. Каспар должен зайти к ним попрощаться и заодно отнести туда еще два чемодана.

Каспар сделал все, что ему было велено, и лишь поздно вечером вернулся домой. Каково же было его удивление, когда, войдя в свою комнату, он обнаружил еще одну вещь: за время его отсутствия кто-то принес и положил на рояль красивую лакированную картинку: святую Марию с младенцем на руках. Там же была и записка: «Береги и храни! Когда вернусь, стребую! Старая Алма». А на дверях она мелом написала формулу:

К+М+М

Каспару никогда не приходило в голову, что старая Алма занимается химией.

ПОЩЕЧИНА

КРАТКИЙ РАССКАЗ ФР. БУНДЗЕНИЕКА

На следующее утро Каспар, сам не свой от радости, ворвался в гардеробную Лианы и сообщил, что квартира дяди Фрица освободилась. Отныне он является ее единственным хозяином.

— Меблированные комнаты на всем готовом — любимая, единственная! — ликовал Каспар, поглаживая руку Лианы.

Но Лиана вела себя со странной уклончивостью. Спешка тут ни к чему, надо все как следует обдумать. Пока что будущее покрыто мраком неизвестности. Сегодня кое-что выяснится. Лиане предлагают ангажемент в солидном театре. На главные роли!

— Так это же еще лучше! — восхитился Каспар. — Теперь ты сможешь устроиться соответственно своему положению и таланту.

— Да! Да! Зейдак создает театр в Готенхафене и обещает, что там я смогу устроиться соответственно своему таланту.

— То есть как? В Готенхафене! Ты собираешься в Готенхафен?

— А почему бы и не собираться, раз они предлагают такие выгодные условия? И ты, дурачок, поедешь со мной! Ведь я обещала: земля и небо могут обрушиться, но мы с тобой будем вместе! Им там наверняка и какой-нибудь музыкант понадобится. Я скажу Зейдаку, что еду только при одном условии: если Каспар Коцинь будет меня сопровождать. Не так ли? Любимый, единственный!

Потрясенный Каспар, не сказав ни слова, ушел в оркестровую. С минуты на минуту должна была начаться репетиция, музыканты уже настраивали инструменты. А Каспар стоял, прислонившись к колонне, и пытался разобраться в сумбуре, царившем у него в голове.

«Ведь это же катастрофа! От меня требуют капитуляции, самоотрицания. Чтобы сохранить Лиану, я обязан превратиться в труса. А если у меня еще осталось какое-то уважение к себе, то единственный выход — отказаться от Лианы. Надо решать, как мне быть. Нет! Пусть теперь решает она! Ведь ради сомнительной карьеры Лиана не унизит нашу любовь, единственную, вечную».

— Минутку, маэстро! — окликнул Каспар капельмейстера, уже поднявшего своими трясущимися пальцами дирижерскую палочку, и выскочил из оркестровой ямы — музыканты только рты раскрыли. Каспар мчался вниз, в актерскую гардеробную. К счастью, Лиана еще была там и собирала свои пудреницы.

— Если ты едешь, то между нами все кончено! — кричал Каспар. — Я не дурачок, которого ты можешь водить за нос. За неделю все обдумай и скажи о своем решении, глядя мне прямо в глаза, чтобы я хоть раз мог быть уверен, что ты не притворяешься и не лжешь!

Лиана заплакала, но Каспар хлопнул дверью и убежал. Папаша Бютнер заметил Каспару, когда тот появился в оркестре, что некрасиво так поступать: если дирижерская палочка поднята, то музыкант не имеет права даже пошевелиться, это железная дисциплина, введенная небезызвестным господином Вагнером, когда тот работал в Риге капельмейстером.

Отчитав Каспара и поведав музыкантам некоторые детали биографии Рихарда Вагнера, Бютнер наконец приступил к делу.

— Раскроем полуночную мессу из последнего акта «Марии Стюарт». Номер 19, четыре такта сверху. Adagio lamentoso. Все нашли? В таком случае прошу: два, три — и…

Во время репетиции Каспар чувствовал себя весьма скверно. Какую кашу он опять заварил! Зачем кричал, разорялся? Лиана плакала. И таким получилось их расставание?

Месса звучала как отчаянная грегорианская молитва, один бог знает, из какого архива Бютнер ее вытащил. Миксолодический лад терзал сердце. Лиана плакала. Это рождало надежду, что она еще, быть может, передумает. Месса из последнего акта «Марии Стюарт». Как молитва. Каспар считает такты, мрачно надувает щеки, потом снова считает:

— Святая Мария с младенцем, ты, что находишься в моей комнате! — три, четыре. Сделай так, чтобы она передумала и не уехала, — два, три…

РЕДАКЦИИ СООБЩАЮТ

* Из достоверных источников нам сообщили, что в Риге, в окрестностях Павловской церкви, два дня назад в пятиэтажном доме фабриканта Скултана забаррикадировались партизаны. Произошла схватка, в которой было убито более десяти человек из охранной полиции. Партизаны сбежали. Видимо, начнутся систематические обыски во всех рижских домах.

(РКПО)

* Транспортные рабочие взорвали склад боеприпасов в Дрейлини. Уничтожены художественные ценности на несколько миллионов рейхсмарок. Ведется расследование.

(РКПО)

* С 20 июля немцам из рейха и другим путешествующим удостоверения EL — об отсутствии вшей, необходимые для выезда в Германию, опять выдаются во всех полицейских участках.

Др. Др. фон Борке («Черная газета»)

ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА

(Продолжение)

…Старый Бютнер отказался от должности капельмейстера. На свое место он рекомендовал трубача Каспара Коциня. Эта весть облетела весь театр, и вскоре выяснилось, что она является чистейшей правдой. Старый капельмейстер попросил собраться всех музыкантов. Он хочет проститься с ними. Все честь честью: он был для оркестра настоящим отцом, никогда не упрекал ни за нечистый тон, ни за ошибку в ключе, только очень любил порядок, так что музыканты даже прозвали его папашей Бютнером. Папаша Бютнер, пожалуй, и не очень бы спешил, не подзуживай его жена Надежда Сергеевна: надо уезжать! Надо уезжать! Это последняя возможность! Бютнер не привык возражать жене, он знал тяжелую руку Надежды. В этом историческом здании капельмейстер проработал пятьдесят лет. Он начинал, когда театр еще назывался просто Новус («Аполло», — добавил Даугавиетис). Каких только бурь и революций не пережил старый, добрый Новус. Но лишь только начинались мятежи, Бютнер на некоторое время исчезал. На год, на полгода. Когда же наступало успокоение, Бютнер как штык оказывался на своем месте. Капельмейстер был подлинно мирным человеком, поэтому у них с Даугавиетисом никакой дружбы не получалось. Даугавиетис ценил Бютнера примерно так же, как ценят старую мебель, которую не выбрасывают на свалку из уважения к дедам и прадедам. Оттого-то внутренне Даугавиетис весьма обрадовался этому шагу Бютнера. Он уже давно собирался передать музыкальную часть Каспару, потому что трубач был точь-в-точь таким же авантюристом, как и сам Даугавиетис.

Музыканты собрались в фойе, где Бютнер обратился к ним с длинной и бессвязной прощальной речью. Внезапно дверь отворилась, и в фойе вошел администратор, за его спиной показался Даугавиетис. Приветствуя их, музыканты встали.

— Садитесь, господа, садитесь! — сказал администратор, вытаскивая из кармана конверт с огромной печатью в виде свастики.

Каспар затаил дыхание…

— Господа! Пришел приказ. Отменяются карточки UK для музыкантов, работающих в театре Аполло Новус и подлежащих военной службе. В течение недели все, на кого распространяется закон о мобилизации, должны зарегистрироваться в комендатуре. Надеюсь, вы понимаете, что в этот исторический момент, когда армия великой Германии приготовилась нанести решающий удар приблизившемуся врагу, никто не смеет оставаться в стороне.

— Сердечно благодарю, господин администратор, — сказал папаша Бютнер и стал трясти руку Зингера. Полуглухой старикан решил, что его чествуют за долголетнюю работу. — Сердечно благодарю!

В оркестре — смех и аплодисменты.

— За что вы благодарите? — кричит Даугавиетис. — За то, что этот субъект мой оркестр разваливает?

— То есть как? — хлопает глазами папаша Бютнер.

— Здесь не опера, Аристид Даугавиетис! — кричит господин Зингер. — И, пожалуйста, без личностей! Вот какова ваша благодарность? Если бы мне не удалось вырвать карточки UK для актеров, то пришлось бы нам вообще прикрыть этот балаган.

— Зингер, это уж мое дело, когда именно я этот балаган прикрою! Вы здесь панику не разводите. Я сейчас же иду к военному коменданту. Я выясню, кто организовал этот саботаж.

— Выясняйте на здоровье! — говорит Зингер. — Мы еще с вами потолкуем…

Обернувшись к музыкантам, Даугавиетис спокойно объявляет:

— Идите вниз, продолжайте репетировать. Обещаю, что до вечернего представления все будет улажено.

После ухода Зингера кларнетист, виолончелист, тромбонист и валторнист перемигнулись и заиграли широкоизвестный «Лошадиный марш».

Все четверо числились в списке призывников…

Аристид Даугавиетис отправился домой, достал из шкафа старую визитку, повязал черный галстук, надел цилиндр и, явившись в комендатуру, попросил доложить о себе генерал-майору др. Адольфу Мюнделю. Это был тот самый Мюндель, который, репатриируясь в Германию, продал театру Аполло Новус здание своего старого завода. Этот корпус примыкал к театру со стороны двора. Даугавиетис уже давно мечтал приобрести это серое кирпичное здание и оборудовать там декорационные мастерские или склад. Сделка была заключена легко, поскольку в ту пору, когда Даугавиетис еще не был ни актером, ни режиссером, он работал у старого Мюнделя механиком по паровым котлам. Старик хорошо помнил своего мастера Аристида, и благодаря этому в 1939 году они быстро пришли к соглашению. Режиссер тогда влез в большие долги, но пришел 1940-й, а затем и 1941-й, и все долги во время смены режимов и денег развеялись как дым. А теперь вот он явился с визитом к молодому Мюнделю. Др. Адольф Мюндель попросил режиссера присесть и предложил ему толстую сигару.

— Ну, как жизнь молодая? — спросил он приветливо.

Не зря Аристид Даугавиетис считался выдающимся дипломатом и актером. Он тут же рассказал господину генералу забавный анекдот. Тем самым, как говорится в дипломатических кругах, были установлены первые контакты. Генерал долго смеялся, но затем вдруг сразу оборвал смех и мрачно нахмурил брови. Это значило: теперь к делу!

Даугавиетис тут же и приступил к делу. Он пришел просить у коменданта заступничества. Некоторые недоброжелатели пытаются развалить ансамбль: подвели под мобилизацию пятерых театральных музыкантов. Ну какие из них вояки, что за польза от этих лабухов; у одного, между прочим, больные легкие. Разве вермахту нужны такие люди? А театр без музыкантов существовать не может. Даугавиетису придется теперь распустить всю труппу, а самому пойти улицы подметать!

Подметать улицы? Нет, такого генерал не мог допустить по отношению к своему старому котельному мастеру. Др. Мюндель долго разглядывал представительного смуглого мужчину в серой визитке, сидевшего напротив него подобно истому аристократу, дымившего сигарой и изъяснявшегося на безупречном немецком языке. Доктор помнил его еще по «старым добрым временам» на отцовской фабрике, поэтому он стал несколько сентиментальным.

Хм… хм…

Комендант достал из ящика какие-то списки. Долго вертел и изучал их.

— Нет, — сказал комендант. — Ничем не могу помочь Приказ исходит от специального учреждения, это мне не по силам… К сожалению, не могу, не могу…

— Может быть, во вспомогательные части? — не отставал Даугавиетис. — Главное, чтобы музыканты остались в Риге и, с вашего разрешения, по вечерам могли являться на представления.

Др. Адольф Мюндель опять надолго задумался и снова стал листать списки. Даугавиетис понял — за этим стоят Зингер и гестапо. Мюндель боялся, поговаривали, что он водил дружбу с некоторыми генералами, причастными к покушению 20 июля…

— Хорошо! — сказал наконец комендант. — В Илгуциеме сейчас формируют особые части. У них там и оркестр предусмотрен. Я поговорю, чтобы этих пятерых отправили в Илгуцием и зачислили музыкантами. С правом по вечерам работать в театре. Эти части мы не предполагаем направлять на фронт, они будут действовать на правах особых отрядов. Хотя такие отряды мне и не подчиняются, но я поговорю. Послезавтра вы получите ответ.

Ответ пришел уже на следующий день.

С такой миной, как будто он проглотил жабу, господин Зингер прочитал пятерым музыкантам (в том числе и Каспару) приказ рижского военного коменданта:

Такие-то музыканты призваны в образцовый оркестр Н-ской воинской части. С правом продолжать работать по вечерам в театре Аполло Новус. Упомянутым лицам немедленно явиться на призывной пункт по улице Торня, 3.

(Подпись)

Даугавиетис сиял. Четверо музыкантов рассуждали: ничего! Уж лучше так! Но Каспар угрюмо молчал.

Мобилизован в немецкую армию! То, чего он больше всего боялся, случилось. Что же делать? Дезертировать? Укрыться в квартире дяди Фрица? А Лиана? Вчера Каспар поставил ей ультиматум: либо остаться в Риге, либо порвать все отношения, которые их связывали. Но может ли он и сегодня требовать, чтобы Лиана не уезжала? А вдруг Каспара первым отправят в Германию: война скоро перекинется туда. Вдруг им прикажут прикрывать немецкое отступление, вдруг убьют? Или возьмут в плен? Имеет ли Каспар право требовать, чтобы Лиана осталась в Риге?

«Мне надо поговорить с нею, срочно поговорить».

Но сегодня утром Лиана умышленно скрывалась в гардеробной у Анците. Музыкант в отчаянии искал и спрашивал о ней всю первую половину дня, но только в перерыве между репетициями они встретились на просцениуме.

— Прости, — сказал Каспар. — Ты, наверное, уже все знаешь. То, что я вчера от волнения наговорил тебе, отпадает. Поступай так, как находишь нужным.

— Каспар, — заливаясь слезами, шептала Лиана. — Каспар.

Но Каспар продолжал:

— Какое-то время я еще буду служить здесь, в Риге. А ты поезжай. Теперь это уже не имеет значения.

— Никуда я не поеду! — сказала она. — За ночь я все обдумала. Никуда я не могу ехать. У меня тут такое дело. Весь день, всю ночь я плакала. Каким ты был безжалостным!

— Забудь о том, что произошло вчера. Сегодняшний день для нас намного хуже.

— Да… и я боюсь за маму. Никуда я не могу ехать.

О ЧЕМ ПИШУТ ГАЗЕТЫ

Воззвание обер-бургомистра Витрока к рижанам: Последнее предупреждение распространителям слухов: а) Латгалия не захвачена врагом, вермахт оставил ее без боя, чтобы занять более выгодные позиции на Видземской возвышенности; вермахт не собирается отступать в Курземе и отдавать Ригу большевикам!

(«Коричневая газета»)

Вступительная статья от 11 июля, написанная латышом П. К.: …Поскольку у распространителей слухов нет надежды отделаться отеческой поркой, то единственным лекарством для них станет могила или тюрьма. Какому из этих мест отдать предпочтение, это личное дело латыша — распространителя слухов.

(«Черная газета»)

Радостная весть

Только что издан закон о восстановлении частной собственности в Латвии. Это неожиданный подарок латышскому народу от Великой Германии! Дома, земельные участки и заводы видземских, латгальских и курземских городов снова в руках наших патриотов!

(«Коричневая газета»)

КУДА ЗАВОДИТ ЧЕЛОВЕКА ИДЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ?

РАЗМЫШЛЕНИЯ КАНДИДАТА НАУК МАРГАРИТЫ КОЦЕН

Двадцати четырех лет от роду, невысокого роста, блондин, вторая группа крови. Откликается на имя Каспар. Носит очки в темно-коричневой роговой оправе. Близорук. Подвижен. Нахален. Сентиментален. Очень одинок. Очень.

Много читал, часто слушал хорошую музыку. Видел репродукции знаменитых картин. Например, Мону Лизу. Размышлял над ее таинственной улыбкой. А теперь картина Корреджо «Богоматерь с нагим младенцем» стоит в его комнате на каминной полке. Даже будучи дурацки отлакированной, она все-таки остается «Богоматерью» Корреджо, — Каспар убедился в этом, просмотрев «Итальянский альбом» дяди Фрица, цена 37,50 лата. Оригинал носит странное название — «Madonna col Bimbo № 25» «Бимбо», видимо, означает «ребенок». Нет ли тут какой-то связи с латышским глаголом «бимбот» — «плакать»? На картине мальчик действительно плачет.

Сам Каспар тоже очень часто плачет, особенно от любовных страданий. Это бы еще полбеды, но когда он однажды заплакал от любовных радостей, то пришлось вмешаться психоаналитику. Исследовав причины его необъяснимого поведения и применив при расспросах пациента метод доктора Фрейда, я пришла к некоторым выводам.

Двадцатичетырехлетний, творчески настроенный юноша, изучая произведения мирового искусства и знакомясь с литературой, постепенно осознал, что любовь является наиболее достохвальным переживанием человека. Любовь расцветили поэты и прозаики: Данте (укутал ее в тогу), Гёте (напудрил), Мопассан (раздел). Любовь воспели композиторы: Бетховен (при луне), Шопен (под дождем), Лист (в бурю). Гении, оказывается, делали примерно то же самое, что и простые смертные, только одухотворенней, возвышенней и при каком-то особом предначертании и благосклонности судьбы. Прежде чем Каспар сам насладился реальными утехами любви, он поклялся осуществлять это переживание так, как его осуществляли гении человечества. Гёте в его глазах — Doctor gradus ad Parnassum, профессор, эротический исполин.

Но пока что притязания Каспара намного скромнее. Его ближайшая задача — кандидатская диссертация по исследованию любви, при одновременном уходе за телом и духом. Он так увлекся мыслями о божественной сущности своих чувств, что объект любви стал рассматривать только как повод для нее.

Лоренцо Медичи утверждал, что любовь это не что иное, как жажда прекрасного. Такой жаждой и была полна душа Каспара, и с этого рубежа он и начал. Его сознание приписывало «единственной, любимой» выдающиеся качества, что вовсе не соответствовало действительности. Он лгал себе и другим, утверждая, что его любовь расцвела на почве дружбы и жалости. На самом деле это был глубоко скрытый эгоизм Каспара: он любил отнюдь не Лиану, а свою любовь.

Есть люди двоякого рода. Одни обретают счастье, найдя выход вовне, другие — углубляясь в себя. Выходу вовне способствуют наркотики, водка и болезненный экстаз, называемый больными влюбленностью. Те же, кому посчастливилось уйти в себя, находят там истинную любовь.

Таким образом, мы видим, что для Каспара путь к истинной любви уже с самого начала был закрыт: он стал одержимым, и функции осторожности тоже были нарушены. Подобно пьянице, пропустившему несколько рюмок, у юноши появилось обманчивое ощущение, что душа его обогатилась, все окружающее стало видеться в розовом свете, речь оживилась, дышать стало легче. Но когда пришло похмелье — все рухнуло как карточный домик, и музыкант стал помышлять чуть ли не о самоубийстве. Вот куда заводит адское наваждение!

РАССКАЗЫВАЮТ ОЧЕВИДЦЫ
(НЕОФИЦИАЛЬНОЕ СООБЩЕНИЕ)

…В среду утром с призывного пункта на улице Торню пятеро героических солдат, распевая народные песни непристойного содержания, бодрым шагом направились в сторону Илгуциема. Вместо оружия они несли сверкающие музыкальные инструменты, угрожая ими прохожим. Необычное шествие привлекло к себе большое внимание. Какая-то бабка на углу улицы Пиле громко спросила: не идут ли они освобождать Тукум? Герои не ответили и с пением прошагали дальше.

(РКПО)

ОРКЕСТР ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ

РЕПОРТАЖ ВОЕННОГО ОСВЕДОМИТЕЛЯ

Ноги взлетают и опускаются, как на волнах, как в замедленном кадре, вокруг песок и пыль, цветочная пыльца и пух одуванчиков, вонь от мусора и перегноя, земля гудит, воздух парной от пота. Команда: eins, zwei, drei! Бежим, трубим Баденвейлерский марш, в его середине — тром! по зубам мундштуком, по деснам, которые сразу же начинают кровоточить. Мозги словно выплевывают такт:

С-та, та; с-та, та; с-та, та; с-та, та!

Вокруг Кукушкиной горы — нельзя, в Нордеки — нельзя, возвращаемся через Воронью корчму. Спотыкаясь и падая… Напра-во! Нале-во! Кругом! Стой!

Ротенфюрер раздает лопаты для военных учений. За двадцать минут на вересковом холме надо вырыть яму полутораметровой глубины. Готово? Теперь каждый должен так улечься в ней, чтобы можно было вытянуть ноги. Так! Каково? Ах, прохладно? Ах, хорошо? Ах, век бы так лежать? Вон! Марш! Пока я буду говорить: айн, цвай, драй, — зарыть яму успевай!

Колонна, стой. Напра-во! Нале-во! Смирно!

— Штурман[9] Коцинь! Два шага вперед, марш! Что? Рожа в крови? Что у тебя в руках, отвечай! Фаустпатрон?

— Нет, труппенфюрер! Это труба. Труба in B, — отвечает Каспар.

— Ин бэ? — передразнивает командир. — Брось ее! Вот тебе эм ге. Maschinengewehr!

Толстый труппенфюрер вырывает у Каспара трубу и сует ему MG (автомат).

— Ну?

— Я не умею на нем играть, труппенфюрер.

— Научишься. Слона можно выдрессировать так, чтобы он по проволоке ходил, а я, думаешь, не выучу тебя в штаны…?

Учебный плац сотрясается от хохота.

— Maschinengewehr! Звучит великолепно. У него есть четыре тональности: четыре магазина. Звучит как органчик. Ах, цах, цах-трах! Ральф Келлер, Иоген Штольц, Гельмут Деллер, Юрген Кребс, два шага вперед, марш! Мне нужны четыре человека, четыре отличных парня, которым можно довериться. Сегодня утром во дворе одного дома в Плескодале замечены партизаны Варкалиса. Вот вам адрес. Схватить и ликвидировать всех, кто им помогал. Не щадить никого! Ответственным назначаю Гейнца Никеля. Подготовиться! До обеда вы свободны! Разойдись!

После обеда Каспар должен учиться разбирать и чистить оружие.

— Таким MG, который тебе подарили, можно за одну минуту ухлопать полсотни лесных братьев, — основательно осмотрев оружие Каспара, говорит Ральф Келлер. — Пошли, я научу тебя, как это делается. Восемьсот выстрелов в минуту!

«Может быть, Келлер — демон? — вздрагивает Каспар. — Со мной нарочито откровенничает. Раньше он на гамбургской судоверфи чернорабочим работал. Юрген и Гейнц напротив — бывшие саксонские крестьяне, а грубый Иоген Штольц — учитель гимнастики. Какие они разные и какие одинаковые!» — думает Каспар.

Музыкантов пока набиралось немного, хорошо если с десяток, поэтому труппенфюрер очень обрадовался возможности помуштровать их на строевой подготовке и заставить их потрубить в свои трубы на карачках, бегом и ползком. Труппенфюрер был прирожденным садистом.

Музыкантам из Аполло Новуса дали особые задания. Каспар по ночам должен был забираться на тригонометрическую вышку, наблюдать за небом и трубить тревогу, если покажутся русские самолеты. Валторниста и кларнетиста засадили в кухню отбивать говядину, а виолончелисту велели пилить дрова. Он это делал сидя, — за пять лет его обучили этому в консерватории. Тромбониста заставили качать воду: двигать металлический рычаг насоса туда и обратно, туда и обратно. Одним словом, каждый был занят по своей специальности.

— Хорошо еще, что так, — решили все пятеро. — Что бы мы стали делать, прикажи наш труппенфюрер, вот как сейчас группе Гейнца Никеля, пойти и проучить тех, кто укрывал партизан?

— Удружил нам Даугавиетис, — ворчал тромбонист. — Мне будет стыдно показаться вечером в театре.

— Мне тоже, — сказал Каспар. — Но ведь Даугавиетис не мог предположить, что нас зачислят в такой странный оркестр.

— Давайте сбежим! — шепчет кларнетист. — При первой же возможности дадим стрекача. У меня за домом в картофельной яме тайник оборудован, там нас никто не найдет.

А вот валторнист считает, что надо еще подождать. Утро вечера мудренее. Виолончелист не согласен с ним.

— Немцы только того и хотят — заполучить нас в соучастники, чтобы легче было оправдаться потом, — говорит он. — Всем нам раздали автоматы. Когда не будет другого выхода, жахнем по ним и постараемся добраться до леса. До тех пор Каспар должен научиться стрелять, ведь он никогда не служил.

— Легкие были не в порядке, — оправдывается Каспар. — Но я научусь, будьте уверены, научусь!

Да, действительно, в странный оркестр они были зачислены.

ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА

(Окончание)

Перед началом спектакля в театре царило великое смятение. В кабинет Даугавиетиса влетела суфлерша Майя и взволнованно сообщила, что внизу в гардеробе появились пятеро эсэсовцев. С ними сейчас толкует старый Анскин. Не лучше ли Даугавиетису где-нибудь спрятаться, пока не выяснится, с какой целью явились эти бандиты. Но почти в ту же минуту один из бандитов уже распахнул дверь кабинета, и суфлерша Майя от удивления присела. Это был Каспар Коцинь. Череп на фуражке, черные петлицы с белыми молниями — СС.

— Розенкранц или Гильденштерн? Кто ты? — громовым голосом вопросил Даугавиетис.

— Я? — удивился Каспар. — Я это я!

Возгласами удивления и испуга встретили их и на сцене. Одни были пристыжены и потрясены, другие злорадно усмехались:

— Гляди-ка, как надули парней. А ведь это они больше всех хотели остаться, русских ждали! Ха, ха! Даугавиетис со своими знакомствами отменно их подвел, пусть теперь ждут пули в лоб… Мюндель не младенец: веселое дельце пришил он театру Аполло.

За кулисами Каспар наткнулся на Лиану.

— Каспар, любимый, единственный! — воскликнула она пораженная. — Ты же выглядишь прямо-таки элегантно!

Лиана должна была участвовать в хоре. Коричневая юбчонка, голова повязана платочком, на ногах постолы. Даугавиетис опять всучил ей жуткую роль: в трех действиях четыре фразы. Но Каспару, ей-ей, идет форма. А он уже стрелял?

— Нет, — сказал Каспар, — слава богу, я еще не стрелял.

— Любимый, единственный, — сказала Лиана, прижимаясь к плечу Каспара. — Если бы только я точно знала, что Даугавиетис выделит мне приличную роль. Поговори с ним, попроси. Теперь старик будет бояться тебя, во всяком случае уважать. Стали подумывать про «Индраны». Ну скажи, разве я не создана для роли Иевы? Погляди и скажи! Разве у меня действительно такой маленький нос и плоское лицо, как утверждает режиссер?

— Н-да… в постолах и в коричневой юбчонке ты и впрямь могла бы быть Иевой, — говорит Каспар.

Даугавиетис позвал Каспара в свой кабинет.

— Что же мне теперь делать, маэстро? — в отчаянии спрашивал музыкант.

— Не принимай все это так близко к сердцу, малыш, — успокаивал Даугавиетис. — Сумей только вовремя исчезнуть оттуда. Приходи сюда, прячься под сценой, в погребе, на чердаке, в дымоходе — все равно где, только не пропусти подходящего момента. У меня есть предчувствие, что все кончится хорошо. Ведь ты же, Каспар, оптимист.

— Нет, режиссер, я католик, и этого мне достаточно.

— Так это же еще лучше: значит, ты веришь. И я тоже верю в победу духа над тьмой. Когда тьма будет повержена, мы начнем создавать новое искусство. Я был одним из тех, кто после революции стал работать в театре в Москве. Знаешь ли ты, кто такие Станиславский, Мейерхольд, Таиров? Не знаешь! Конечно, не знаешь… А в музыке? Что там делается в музыке, ты тоже, наверное, не знаешь? Ах, Шостакович… Там у каждого народа либо есть свой Шостакович, либо нет своего Шостаковича, это зависит от них самих, потому что учение бесплатное, а работа оплачивается. Мы в Аполло Новусе ставили до войны Эренбурга, «Бурную жизнь Лазика» — ты знаешь, но у них и в драматургах нет недостатка, пьес в избытке, я бы многие мог тебе назвать, но ты же ничего не смыслишь…

Даугавиетис говорил и говорил, ухватив Каспара за блестящую форменную пуговицу, он зажал его как в тисках и, властно выпрямившись, гипнотизировал своим серьезным, пронизывающим взглядом. Стремительными скачками режиссер уже перебрался от советской драматургии к творчеству Блауманиса вообще и к «Индранам» в частности. Каспар решил, что наконец-то пришел момент напомнить о Лиане.

— Дорогой режиссер, — попытался он вступить в разговор.

— Ша! «Индраны» я решил поставить по горячим следам, потому что там не требуется большого числа исполнителей.

— Маэстро, я думаю…

— Не думай! Тут не о чем думать: все продумал Блауманис. Роли глубокие и психологически сложные, например у Иевы.

— Дорогой режиссер!

— Можешь ты меня послушать или нет? Сегодня я решил роль Иевы поручить Лиепе. Мы достаточно проучили эту вертихвостку. Так о чем ты хотел спросить, Каспар?

Каспар остолбенел…

Нет, нет… Он просто хотел поблагодарить.

— Поблагодарить? За что же благодарить?

— За то, что вы меня подбодрили, и за ваши советы.

Каспар вприпрыжку помчался в артистическую уборную и стал стучать в дверь к Лиане. Она только что успела разгримироваться, но еще не переоделась.

— Я тебе выхлопотал роль, — прошептал Каспар. — Ты будешь играть Иеву в «Индранах».

Лиана вся засветилась и, обхватив шею Каспара измазанными в вазелине руками, поцеловала счастливого трубача.

— Ну, разве я не великий мастер своего дела? — хвастался Каспар.

— Ты просто выдающийся мастер! — сказала Лиана и поцеловала Каспара еще раз. — Мой любимый, единственный! Теперь ничто не может нас разлучить!

— Ни огонь, — пошутил Каспар.

— Ни вода! — ответила Лиана и исчезла в артистической уборной.

А счастливому Каспару шарфюрер приказал стать в строй и отправляться обратно в лагерь.

КРАТКИЕ РАЗДУМЬЯ О НЕОДУШЕВЛЕННЫХ ПРЕДМЕТАХ

(КАНДИДАТ НАУК МАРГАРИТА КОЦЕН)

Что происходит в комнате, в которой мы уже не находимся? В комнате, где остались только отпечатки наших пальцев на стульях, полузасохший кусочек мыла, влажное полотенце, повешенный на стену измятый костюм, старые ботинки — и больше ничего человеческого… Не может быть, чтобы в комнате ничего не происходило. Есть подозрение, что по крайней мере ботинки продолжают расхаживать, пока нас нет дома. Как же это получается, что левый ботинок всегда стоит с левой, а правый — с правой стороны, на ширину шага один от другого? Попробуйте поменять их местами, оставьте в таком положении и на полгода уйдите на военную службу. Вернувшись, вы убедитесь, что ботинки опять стоят правильно: правый — справа, а левый с левой стороны. Если только они не уйдут насовсем…

Что в нише углового окна делают сваленные одна на другую тахты? Глядят сквозь стекла, удивляются и не понимают, какие адские силы решили так бессовестно осмеять и унизить их. Ведь тахта придумана для того, чтобы на ней спать (задумана — выдумана). По крайней мере, сидеть. Новый хозяин квартиры всего одну ночь сумел переспать дома. К тому же в эту свою единственную ночь он делил ложе со своей единственной любимой (странное выражение!), а ведь это нельзя считать сном.

— Что происходит в комнате в то время, когда ее хозяин сидит на тригонометрической вышке, наблюдает за небом и размышляет? Доходят ли электромагнитные волны мыслей и до комнаты с угловым окном? А звуки, родившиеся в этой комнате, они что же, умолкли навеки? Нет! Микро-микроскопические вибрации должны сохраниться в стенах, в потолке, в полу. Невозможно допустить, что электрические заряды мозговых клеток — материя мысли — исчезли бесследно. Их следы надо искать в разных предметах. В струны Стейнвея Каспар вписал разные мелодии и гармонии. Изобрести бы только чувствительный аппарат, способный отделять их друг от друга и отшифровывать. Тогда бы мы перестали говорить об одушевленных и неодушевленных предметах.

Что появляется в зеркале, когда мы не глядимся в него? Этого никто не может сказать, кроме самого зеркала. Пока нас нет в комнате, в зеркале видны страшные вещи. В темном помещении многие боятся даже взглянуть в сторону зеркала. Кто-то утверждал, что заметил позади себя высокую, закутанную в простыню фигуру. Нет никаких оснований не верить этому: просто в ту минуту комната вообразила, что она пуста. Произошло тяжкое недоразумение. Подобные недоразумения называются сюрреализмом, а с сюрреализмом как таковым следует бороться всеми силами. Вещи не любят, чтобы нарушали их тайный порядок. Уже хотя бы то, что тахты, сваленные одна на другую ножками кверху, должны лежать в нише углового окна и глядеть в него, является сюрреализмом. Ну что они способны понять? Одни войска входят, другие войска уходят; потом эти войска входят, а те уходят. Осознают ли они, какие силы здесь противоборствуют? Понимают ли, что это «Огонь и ночь» Райниса, что это борьба миров? Но их и нельзя винить в этом, тахта создана не для размышлений, а для того, чтобы на ней спали. В худшем случае — сидели. На тахте сиживал сам Эйнштейн. Значит ли это, что все тахты надо сжечь? Из-за того лишь, что они не понимают теорию относительности? Сколько есть мудрецов, хвастающихся, будто они не понимают, а на самом деле боящихся понять. Ибо с сюрреализмом как таковым следует бороться всеми силами.

Таинственные передвижения в комнате, где нас нет, являются пока малоисследованным феноменом. Письменный стол дяди Фрица легко поднимается в воздух (дряхлая штуковина пытается лететь в Готенхафен). Стол тоскует по своему законному хозяину и терпеть не может нового владельца квартиры, у которого нет ни портфеля, ни гражданских исков, ни золотых часов. На загривок письменного стола кто-то водрузил лакированную картинку: бесстыдно улыбающаяся девица с бимбо на коленях. Когда хозяина нет дома, оба они действительно бимбуют, то есть ревут. В первый же вечер уважаемый письменный стол страшно испугался невыносимого рева трубы. Когда шум утих, стол сжал зубы и задавил все залетевшие в древесину вибрации. Как только трубач вышел из комнаты, стол выплюнул их с превеликим треском — крах!

Правда, висевшие за дверью брюки утверждали, что это были просто эмоции.

— Не изводи меня эмоциями! — сказал письменный стол и плюнул еще раз. — С эмоциями как таковыми надо бороться всеми силами.

ГОРЬКИЙ И ГОРЕСТНЫЙ, КАК МЫЧАНИЕ В ВЕЧЕРНЕЙ МГЛЕ

(КОРОТКИЙ РАССКАЗ В МАНЕРЕ БЕЛЛАМИ)

Когда вечером третьего сентября пятеро музыкантов в сопровождении вооруженного немца явились на представление, двери театра оказались на запоре. Лишь после того, как они стали отчаянно барабанить и звонить, появился старый Анскин.

— Э’извиняюсь, господа, театр закрыт. Тотальная мобилизация.

— И ни одной души нет? — недоверчиво спросил валторнист.

— Были, но ушли в Андреевскую гавань, провожать уезжающих.

— Каких еще уезжающих?

— Ну, зингеровскую компанию. Сегодня уходит последний пароход. Зейдак со своими актерами едет в Готенхафен. А с ними и твоя зазнобушка Лиана! — говорит Анскин Каспару.

Трубачу словно штык в сердце всадили.

— Когда ушел пароход? — спрашивает он в полуобморочном состоянии.

— Э’извиняюсь, вовсе еще не ушел. Пароход отходит от причала в девять, а сейчас только семь. Ты еще можешь успеть.

— Впустишь нас, если мы как-нибудь ночью постучимся в окно? — тихо спрашивает тромбонист.

— Отчего же не впустить? Своих — пожалуйста. Только приходи через двор, чтобы никто не видел и не слышал. В мюнделевском заборе есть дыра, она выходит на Гертрудинскую.

— Какой же музыкант не знает этой дыры, — смеется тромбонист. — Сколько раз я через нее пол-литры проносил.

Дальше Каспар не стал слушать, он помчался в Андреевскую гавань как одержимый. Друзья и вооруженный немец едва поспевали за ним. Штурман получил приказ не спускать глаз с музыкантов.

Их не пустили дальше решетчатой ограды таможенного сада. У ворот стояли часовые и таможенники. На площади толпился народ, а у причала уже дымили два парохода. По трапу поднимали тюки и ящики. Матросы орали, уезжающие взволнованно метались туда и сюда.

Обеими руками вцепившись в решетку ограды, Каспар пытался разглядеть кого-нибудь из их театра. Да, там маячили Зейдак, Дучкен и кто-то еще. Каспар стал махать и звать, чтобы они подошли поближе. От группы людей отделилась маленькая фигурка и направилась в его сторону. В сером пальто и пестром платочке.

— Лиана!

— Каспар, любимый, единственный!

Лиана подошла к ограде и просунула руки сквозь стальную решетку. Каспар схватил их и уже не выпускал. Они стояли и молчали.

— И все-таки ты уезжаешь…

— Да пойми же: театр закрыли. Никаких видов на будущее. Зейдак спросил, каково будет мое последнее слово. Показал список ролей. Как я могла отказаться, Каспар? Я тебя вовек не забуду, любимый, единственный.

— Но мы же…

— Никогда, никогда я тебя не забуду, любимый!

«Неужели это Лиана?» Не веря себе, слушал ее слова Каспар. В нише углового окна они уговорились спрятаться в квартире дяди Фрица и дождаться освобождения Риги. Клялись…

Раздался пароходный гудок, и площадь зашевелилась, как муравейник.

— Мне надо идти, — сказала Лиана. — Если у тебя когда-нибудь будет такая возможность, сходи в Чиекуркалн и навести мою мать. Ей грозит опасность. Адрес ты знаешь…

— Еще минутку, — говорит Каспар, не выпуская рук Лианы.

На пароход начинает рваться нагруженный чемоданами и рюкзаками людской поток. Все стараются опередить друг друга, толкаются и норовят первыми занять лучшие места. Зейдак машет Лиане, чтобы та поторопилась: актеры уже почти у самого трапа.

— Ну, прощай, Лиана.

— Прощай, Каспар. Прости, что так получилось.

— Что поделаешь… что поделаешь…

Лиана убежала легкими шажками, прощание ее не расстроило. Чемодан уже подхватил господин Зингер. Администратор еще раз с радостью победителя оглянулся на сине-серого эсэсовца, обеими руками вцепившегося в железные прутья таможенного сада и словно окаменевшего там. А Лиана так и не оглянулась. Зейдак протянул ей руку, и фигурка в сером пальтишке и цветном платочке ловко вспорхнула на борт. Потом затерялась в людском водовороте…

В эту минуту к воротам таможни подъехал ломовой извозчик с целой телегой вещей и потребовал, чтобы часовые его пропустили. Появились и сами хозяева: старый Бютнер с женой Надеждой Сергеевной. Стали показывать часовым бумаги, выданные им в последний момент в пароходно-транспортном обществе «Викинг». Там, мол, ясно сказано, что надо явиться в девять вечера.

— Пароход сейчас отчаливает, — говорит жандармский начальник. — Вы должны были явиться в девятнадцать, а не в девять. Теперь поздно. Ничего не могу поделать!

Старый Бютнер умолял его и обещал золотые часы, Надежда Сергеевна ругалась на трех европейских языках, но жандармы стояли, как деревянные идолы, и даже не взглянули на несчастных.

В перепалку вмешался и ломовой извозчик. Он кричал, чтобы ему заплатили еще столько же, не то он не повезет вещи обратно на Лесной проспект. Какое-то время они так вот и выясняли отношения, но когда Надежда Сергеевна в третий раз показала извозчику кукиш, тот обиделся, стал снимать барахло с телеги и складывать на мостовой.

Каспар не стал смотреть, что будет дальше. Он пошел на портовый мол. Оттуда было хорошо видно, как маленький буксирчик медленно выводит огромный пароход на середину Даугавы. Каспару казалось, что с борта серая фигурка машет пестрым платочком. Трубач сначала помахал рукой, потом вытащил носовой платок, помахал им, а затем вытер глаза.

Видишь, как просто все делается, Каспар Коцинь! Любимый, единственный…

ПОСЛЕДНИЕ ИЗВЕСТИЯ
(ИЗ ДОСТОВЕРНЫХ ИСТОЧНИКОВ)

Утром 8 августа гитлеровские войска после кровопролитных боев захватывают Тукум и Клапкалнцием.

10 августа Красная Армия снова занимает Тукум, Кемери и Лапмежцием.

18 августа Красная Армия под Цесвайне громит девятнадцатую дивизию и

19 августа врывается в Эргли.

20 августа гитлеровцы начинают отчаянное наступление со стороны Калнциема и высаживают возле Рагациема огромный десант. Они занимают Тукум и полосу примерно тридцатикилометровой ширины вдоль Рижского залива, чтобы обеспечить пароходное сообщение с Германией и путь отступления для своих дивизий, отрезанных в Видземе.

21 августа в театре арестовывают слесаря Кауке-Дауге. Его отправляют в Штутгофский концентрационный лагерь под Данцигом.

1 сентября начинаются бои под Балодне и Икшкиле. Не на жизнь, а на смерть! Горят леса, синяя мгла затягивает горизонт. Все еще стоит сухая и жаркая погода. Гул сражения отчетливо слышен в Риге. Заключенных из местных лагерей везут в Германию: в Штутгоф, Бухенвальд, Дахау… Каждый день воздушные налеты.

ВЫДЕРЖКИ ИЗ СЕКРЕТНЫХ ЗАПИСОК ВОЕННОГО ОСВЕДОМИТЕЛЯ

После ужина музыкантам велели построиться.

— Смир-наа! Напра-во! Нале-во! Стой! Штурман Каспар Коцинь, два шага вперед — марш! Что у тебя в руках? Труба?

— Нет, труппенфюрер, это Эм Гэ: Maschinengewehr!

— В таком случае положи его и разыщи свою Ин Бэ. Все пятеро сдайте оружие и возьмите свои инструменты, поедете со мной![10]

Вот это да! Музыканты только что перебрались из Илгуциема в Бабитский бор, неподалеку от Тирельских болот. Здесь оборудован новый лагерь. По утрам происходит боевая учеба, а после обеда их часть разбивают на несколько подгрупп, или зондеркоманд. Пятерым музыкантам выдают топоры и лопаты. Их отправляют на опушку Бебербекского леса рыть окопы и оборудовать блиндажи. А истребительная команда Гейнца Никеля стоит у них за спиной в качестве часовых, потому что тут же работают и выловленные на улицах штатские — чтобы рыть траншеи.

Когда наступает вечер, группу Каспара Коциня отправляют в офицерский клуб на Алтонавской возле пруда Марас, в здание бывшей Торнякалнской немецкой женской школы. Увозит и привозит музыкантов сам труппенфюрер, вооруженный MG. О бегстве и думать нечего. Командир лично ездит с ними потому, что в офицерском клубе за это время можно в стельку нализаться трофейными напитками Marketenderwaren, там есть все европейские сорта. На обратном пути шеф пьян, но чрезвычайно агрессивен: сидя рядом с шофером, все время целится из своего MG в спины музыкантов и грозно разглагольствует:

— Я научу вас уважать фюрера! Я вас выдрессирую, проклятая латышская банда! Все вы красные, я вас насквозь вижу. Мой шеф справится с вами за мое почтение!

Нашему военному осведомителю поручено выяснить, что думают простые люди о внутри- и внешнеполитическом положении (совершенно секретно!).

— Описать невозможно, — сказал нашему военному осведомителю дворник офицерского клуба, — что здесь, на Алтонавской, творится! Пир во время чумы! Гитлеровцы чувствуют, что их час пробил и вот-вот за все придется давать ответ. Только СС и СД еще надеются на секретное оружие.

Если такое рассказал дворник офицерского клуба, то, значит, это известно всем. Истинное положение дел ни от кого уже нельзя скрыть. Но почему же в таком случае немцы не гонят в шею национал-социалистов, почему не пытаются избавиться от безумца — Адольфа Гитлера?

— Это не так-то просто, — ответил нашему военному осведомителю ушедший на пенсию историк. — Теперь изобретен чрезвычайно совершенный аппарат государственной власти. Это железная система, и эту систему держит в своих руках численно небольшая группа людей. Пока что они еще надеются продлить свой век. С помощью литературы, искусства, осведомительной службы и средств массовой информации, взяв на вооружение технику и даже электронику, они создали кельи, где поодиночке заперты все их подданные, обозначенные особыми номерами. Стоит только одному из них пошевелиться или просто изменить положение, как на пульте управления вспыхнет сигнал, и такое отклонение будет немедленно ликвидировано. Оттого-то ни один немец, которому дорога жизнь, в данный момент и не шевелится.

А вот что о происшествиях в алтонавском клубе рассказал нашему военному осведомителю штурман Каспар Коцинь, трубач одной из частей СС.

— Офицер девятнадцатой дивизии латышского легиона во время ссоры закатил основательную оплеуху своему коллеге по полку — пруссаку. Немедленно появились жандармы, вывели латыша в сад и тут же на берегу пруда Марас расстреляли. Закон суров: если ненемец ударит немца, то казнят без суда и следствия.

Каспар Коцинь лично знал расстрелянного. Это был сын известного профессора теологии Альф К., они вместе учились в средней школе. Музыканты начали понимать, во что нынче ценится жизнь латыша.

В другой раз седой генерал, которого музыканты видели уже несколько дней подряд пьющего за маленьким столиком, внезапно вскочил, выхватил пистолет и с криком «проклятие Гитлеру!» начал стрелять в потолок. Тогда труппенфюрер, желая продемонстрировать свою лояльность, сзади набросился на генерала и убил его ножом. В зале все встали и, выбросив руку вперед, запели песню Хорста Весселя. А музыкантам было велено играть ее. После этого стали бить окна.

Без пятнадцати минут двенадцать пьяный труппенфюрер собрал свою пятерку и повез домой. Музыканты были бледны и по дороге не сказали ни слова.

(Данное донесение является строго секретным и может быть опубликовано только после войны.)

ЧЕЛОВЕК И ЧЕСНОЧНАЯ КОЛБАСА

ПОЧТИ НЕВЕРОЯТНАЯ ИСТОРИЯ, РАССКАЗАННАЯ К-М К-М

Теплое и благостное сентябрьское воскресенье. Уже с раннего утра музыкантов согнали на край болота рыть окопы. Разведчики сообщили, что окруженный отряд красных партизан готовится к прорыву из Тирельских болот в Кемерский лес. Пока они находятся еще где-то возле Цены. Укрепились партизаны основательно, самолеты доставляют им продовольствие и боеприпасы.

— Бдительность и еще раз бдительность! — напомнил музыкантам шарфюрер, когда те слишком уж шумно стали обтесывать бревна.

— Четырежды бдительность! — сказал кларнетист. — При первой же возможности…

Тромбонист, отбросив топор, смотрит в сторону чащи. В последнее время он стал ужасно беспокойным. Все время бормочет, что надо бежать, любой ценой — бежать: он уже оборудовал в театре отличное потайное убежище для себя и других. С каждым днем обстоятельства становятся все более неблагоприятными, бог знает в какое еще пекло их загонят.

А оружие у музыкантов отобрали, оставили им только кирки, топоры и лопаты.

— Как же ты теперь смоешься? — спрашивает виолончелист. — Я же говорил, что надо было удирать, когда мы еще имели автоматы. Полоснуть хорошей очередью — и в лес! А теперь надо ждать, когда начнутся бои за Ригу.

— Надо не ждать, а сматываться! — не сдается тромбонист. — Я больше не могу, меня тошнит…

Так вот они работали и рассуждали, и когда рассеялся утренний туман, блиндаж уже был сооружен. Музыканты решили малость закусить и передохнуть. В то утро только они пятеро и явились на эти работы. Под прикрытием росших на опушке кустов, никому не видимая, расположилась команда Гейнца Никеля. На сей раз в распоряжение шарфюрера были выделены «двенадцать парней, двенадцать отличных ребят, на которых можно положиться». Ребята, отлеживаясь в кустах, щелкали затворами автоматов и тихо переговаривались. Лишь один из них — Ральф Келлер, почуяв сладостный аромат, приплелся к костру, где музыканты начали поджаривать нарезанную ломтиками чесночную колбасу. Колбасу эту сунула в рюкзак тромбониста его мать — при последнем свидании с сыном. Музыканты намеревались поджарить ее тайком, но у Ральфа Келлера был собачий нюх. Он тоже получил кусочек, но, проглотив его, тут же потребовал другой и третий.

— Das schmeckt gut! — сказал он и потянулся за четвертым, как вдруг со стороны Тирельских болот загрохотали выстрелы.

Пули рвали покрытие блиндажа и нежную кору деревьев. В болотном кустарнике слышался треск скошенных пулями веток, а мох приглушал звук шагов бегущих людей.

— Halt! — орал Гейнц Никель и продирался сквозь чащу, стреляя наугад, поскольку о прицельной стрельбе не могло быть и речи.

Зондеркоманде оставалось только прислушиваться к тому, как через багульник и мелкий ельник, отстреливаясь, убегает десяток людей.

— Ко мне! — кричал Ральф Келлер и, направив ствол на музыкантов, бежал к блиндажу. — Все сюда! Забирайтесь в блиндаж и не высовывайте носа, пока я не позову. Мне надо поохотиться за красными.

Музыканты заползли в землянку и, затаив дыхание, стали прислушиваться. Что-то будет, что-то произойдет? Но крики и выстрелы раздавались все дальше и дальше.

— Это наверняка были партизаны, — отдышавшись, зашептал тромбонист. — Решили, что нас всего пятеро, и попытались прорваться на Калнцием. Время пришло, ребята! Я смываюсь, пока те еще не вернулись.

— Подожди, не пори горячку! — говорит виолончелист. — Они же где-то рядом. Не надо рисковать.

Тромбонист высунул голову из землянки и прислушался.

— Команда там — в болоте, — говорит он, помедлив. — Ральфа не видно.

Осторожно, ползком тромбонист выбирается из блиндажа и оглядывается вокруг.

— Ни души… Ральф наверняка побежал вместе с ними. Нечего ждать! Кто со мной?

— Лучше по одному, — неуверенно говорит Каспар.

— Эх, ты! Страх одолел? Маменькин сынок! Надо только добежать до чащи, а уж там…

— Подожди еще немного, — удерживает его виолончелист, — на болоте слышны голоса… Они возвращаются.

— Именно поэтому и нечего канителиться. Айда!

Тромбонист, пригнувшись, перебегает открытую полянку. Впереди — песчаный пригорок, а за ним — заросли. Слава те, господи, сейчас… Halt!

Из-за блиндажа раздается окрик Ральфа:

— Halt!

Да что же это? Тромбонист, застигнутый на пригорке этим окриком, замирает на месте и оглядывается. В то же мгновение раздается автоматная очередь. Музыкант опускается на колени, как-то странно изворачивается и пытается проползти к зарослям, но тут его настигает еще одна очередь. Несчастный падает навзничь, да так и остается лежать с широко раскинутыми руками. Вот и все.

Человека больше нет.

Эхо выстрелов медленно затихает. Воцаряется чудовищная тишина.

Музыканты в бессильной ярости смотрят, как Ральф подходит к убитому и ногой переворачивает его тело, дабы убедиться, что беглец действительно мертв.

— Сейчас я лопатой размозжу ему голову! — в истерике кричит валторнист.

Музыканты проявили нечеловеческие усилия, чтобы справиться со своим другом и утихомирить его.

— Попомните мое слово, ребята! Я не сбегу, прежде чем в куски не изрублю этого негодяя, — шептал валторнист, и из глаз его текли слезы. Музыкант дрожал и трясся как в лихорадке: — Запомните! Я клянусь!

На Каспара нахлынуло такое ощущение, как будто земля всей своей тяжестью наваливалась ему на плечи: ни шевельнуться, ни слова сказать. Он опустился на порог рядом с кларнетистом и бессмысленно уставился в темноту.

Что происходит? Где мы находимся?

Насвистывая, мимо землянки проходит Ральф Келлер, бросает взгляд на музыкантов и, не сказав ни слова, исчезает. Слышно, как там, на опушке, они начали ссориться. Ральф якобы не расслышал приказа. Потом он их, правда, искал, но заблудился.

Ральф врал. Он вовсе не побежал в болото на помощь своей команде, отнюдь нет! Воспользовавшись общим смятением и треском выстрелов, Келлер единолично съел еще остававшиеся одиннадцать ломтиков чесночной колбасы; они, благоухая, шипели над углями костра, тщательно нанизанные на металлическую проволоку. К тому же Ральф мысленно запивал их мюнхенским пивом, ах, цах-цах-цах!

— Колбаска — первый сорт! — говорил он, вытирая о брюки свои сальные пальцы. — И куда этот дурак вздумал бежать?

СООБЩЕНИЯ

ОБЪЯВЛЕНИЯ ВОЕННО-ПРИЗЫВНОЙ КОМИССИИ

Управление по комплектованию оповещает, что те военнообязанные граждане Риги, которые в одиночку или с семьями эвакуируются в Великую Германию, впредь до последующего распоряжения освобождаются от призыва в легион.

(«Коричневая газета»)

Покупают и продают

Срочно продается шестиэтажный каменный дом в центре города — улица Дерптская, 57/59. Благоустройства: вода, газ и электричество. Звонить по телефону 25875. Девиз: время — деньги!

(«Черная газета»)

АПОЛЛОН В ПОДПОЛЬЕ

Кш —

Железные ворота и главный вход Аполло Новуса днем и ночью были на замке, жалюзи опущены, щиты с афишами исчезли. Окна темны и слепы, воистину мертвый дом. Похоже, что там уже не обитает ни одна живая душа. Но внимательный наблюдатель заметил бы, что в окне, расположенном рядом с главным входом, время от времени шевелятся шторы. В просвете между ними едва заметны седоватые усы Анскина или застывшее бледное лицо актрисы Ермолаевой. Оба они, внимательно оглядев улицу, вновь исчезают за шторами.

Не было ничего удивительного в том, что в театре дежурит старый Анскин. Правда, РКПО приказало ему вступить в ряды патримониальных пожарных Шмерли, но Анскин всегда подчиняется только голосу своей совести и распоряжениям режиссера. А неделю назад Даугавиетис строго наказал:

— Отныне я исчезаю. Если эсэсовцы станут меня искать, скажи, что я смотался в тартарары. А ты оставайся на своем месте и сторожи. Не покидай театра ни днем, ни ночью!

— Как мне сказать, куда вы смотались? — переспрашивает Анскин. — Э’извиняюсь…

— На ковре-самолете улетел в Гагенсберг. А ты с сегодняшнего дня отвечаешь за недвижимое имущество театра. Я назначаю тебя комендантом Аполло Новуса!

Более энергичного стража и коменданта для театра и желать не приходилось. Уже на следующий вечер Анскин разрешил спрятаться в бутафорском цехе нескольким актерам и рабочим сцены (мы не станем называть их по имени: все они значатся в списке лиц, разыскиваемых полицией). Элеонора Бока и примадонна Тереза Талея в страхе прибежали из дому: во дворе их дома разорвался артиллерийский снаряд. Они решили остаться в театре и подождать, что будет дальше, так же как комическая актриса Лиля, Ермолаева и несколько молодых девушек, не поддавшихся на уговоры бежать в Готенхафен. Почти каждую ночь кто-то тихо и нервно скребся в окно дежурки Анскина и просил пристанища. Старый пожарный не отказывал никому.

Утром, без соблюдения какой-либо конспирации, в театр вломилась целая семья: мастер сцены Бирон с женой Натальей и тринадцатилетней дочерью. Они и пожитки захватили с собой: одеяла и постельное белье. Не было недостатка и в продуктах. Наталья на черный день натопила десять банок свиного сала, прихватила двадцать буханок ржаного хлеба, мешок картошки и толику позапрошлогоднего варенья. Она сама подыскала в подвале подходящее для ее семьи убежище: слесарную мастерскую. Как раз рядом с черным ходом. Если бы театр загорелся, они первыми выбрались бы во двор и спаслись.

Эрманис и Юхансон, как люди уже пожилые, особенно не прятались, хотя на углах были расклеены устрашающие объявления: все мужчины в возрасте до пятидесяти лет подлежат тотальной мобилизации. Если найдут кого-то, кто скрывается, то расстреляют его на месте! Тут же приводились фамилии и имена пойманных и расстрелянных.

— Как это может быть? — раздавая карты, говорит Эрманис, и Юхансон столь же равнодушно отвечает:

— Такое и впрямь может случиться. Иду втемную!

Оба актера сидят в кабинете господина Зингера и весь день напролет режутся в карты. С картины (на противоположной стене) фюрер глядит на них выпученными от ярости глазами. Старый австрийский фельдфебель с ужасом начинает догадываться, что выделенная ему в театре Аполло комната превратилась в убежище дезертиров и большевистских приспешников.

— Эти негодники ливонцы ждут не дождутся, когда моя героическая армия будет вынуждена оставить город, негодники ливонцы надеются, сохранив свою шкуру, дождаться освобождения их Риги. Нет, не бывать этому!

— Ах, ах, ах… и ты, мой фюрер, ничего не в силах предпринять, ты можешь только пялиться на нас, картежников, своими рачьими глазами, потому что художник Краузе из ателье, что на Мельничной, засадил тебя, мой фюрер, в железную раму под толстое стекло.

— Шау, крау! Donnerwetter, параплюй! Моя героическая армия бежит, генералы хотят, сохранив свою шкуру, выбраться из Ропажского ада. Разыскать их, повесить в Букултах на Красной сосне, на первом же дереве!

— Взятка моя. Козыри на стол!

— Фу, черт! Заваруха…

Диалог Юхансона и Эрманиса в кабинете господина Зингера затянулся. Карта шла с переменным успехом, поэтому оба считали себя в выигрыше.

— Ваших нет! Кракш!

Каждая фраза, каждое восклицание подчеркивались выразительным ударом по столу — кракш!

— Уберечь свою шкуру в этой заварухе, такова главная задача на сегодняшний день, мой фюрер! Кракш!

— Уберечь свою шкуру.

Да, забота о собственной шкуре — наиважнейшая забота человека. Что толку в высоких замыслах и целях, если у тебя уже нет собственной шкуры и приходится залезать в чужую, принимать чужие обычаи. Хотя бывает и так… Вот, например, чета Урловских. Их коллеги только рот разинули, когда в театр через черный ход вкатился Урловский с женой и двумя чемоданами. Да что же это такое! Ведь все были уверены, что Урловский давно уже в Готенхафене, и вдруг — на тебе: в последнюю минуту они одумались. Родина остается родиной! Роли, которые были обещаны Урловской, ей впоследствии отказались дать. Уже здесь договорились с другой, более молодой актрисой, настоящие мошенники! А родина остается родиной, с нею они не могут расстаться.

Урловские удобно устроились на чердаке, над зрительным залом, но после первого же снаряда, попавшего в стену дома напротив — на уровне пятого этажа, они со всеми своими чемоданами забились в самое глубокое подвальное помещение. Урловские любили крайности.

Лилиенфельд (Лиля) и Ермолаева стали кем-то вроде дежурных, чем-то вроде громоотводов. Одной либо другой (по очереди) следовало находиться возле дверей в тот момент, когда снаружи звонили или стучались и Анскин шел открывать. Лиля должна была задержать пришедшего, утверждая, что в театре, кроме нее, нет ни одной живой души, в то время как Ермолаева бежала наверх предупредить беглецов, дабы те успели спрятаться. Обе они не жалели себя, по очереди дежуря в комнатке, расположенной рядом с главным входом, и сквозь шторы наблюдая за теми, кто появлялся возле дверей.

Внизу, в «катакомбах» из стульев и диванов в стиле Людовика Четырнадцатого, под прикрытием декорационных рам оборудовали себе потайное убежище комик Вилкин, бутафор Лиепинь и двое рабочих сцены. Все четверо, в сущности, были дезертирами, так как не явились на призывной пункт, и, следовательно, их разыскивали. В катакомбах царила нервная атмосфера. Больше всего говорилось о том, что делать и куда бежать, если явятся жандармы и начнут проверять все помещения. Самая лучшая идея пришла бутафору: в корпусе фабрики Мюнделя он обнаружил железную лестницу, ведущую на крышу. Значит, в случае опасности можно взобраться наверх и спрятаться за трубой.

В кухне щебетали и устроили себе ночлег суфлерша Майя, пианистка Велта и две молоденькие актрисочки Майга Вэсминя и Астра Зибене. Весь день напролет там что-то жарилось и варилось: по потайным убежищам разносили то пирожки, то песочное печенье. И где только раздобывали они все это в голодное время? Целыми днями в кухне не смолкал смех.

— Чего это девчонки смеются? — нервно спрашивал Урловский.

— Так они же не призывного возраста, им и дела нет до войны, — отвечала Астра Зибене.

— Пока не кончатся жиры да тесто, будут и блины! — сказала Майя Вэсминя, и они все вчетвером залились смехом. Личико беле́нько, да ума маленько!

СОННИК

Дитя увидеть — к дождю и холодной погоде. Детей увидеть — в семье неприятности. Заскользить внезапно по отвесной круче — понижение по службе. Встретить цыганку — обманутым быть. Деньги проиграть — в любви повезет и т. д.

Составитель, однако же, не может разгадать сон штурмана Каспара Коциня, приснившийся тому в ночь на 30 сентября в армейской лагерной палатке, возле Бабите. Уважаемых читателей, способных растолковать этот сон, просим написать в редакцию календаря.

Я ЛЕТАЮ…

СОН

Я лечу… то вниз головой, то задом наперед. Красное плюшевое кресло плавает где-то неподалеку, наверное, чуть ниже, наверное, как раз подо мною. Налет был жуткий: аэродром Спилве окаймлен облаками искр, на взлетных дорожках взвихряются клубы дыма и языки пламени.

Когда самолеты улетели, труппенфюрер вытащил меня из канавы, прислонил к сосне и, направив на меня автомат, скомандовал:

— Смирно! Каспар Коцинь, приказываю сесть в самолет и лететь в Штутгоф! Там взбунтовались заключенные! Ты должен помочь карательной команде Гейнца Никеля.

— Где находится Штутгоф?

— Под Данцигом, неподалеку от Готенхафена.

— А, значит, в Польше?

— Заткни пасть! Это территория великой Германии!

Труппенфюрер повесил мне на плечо MG и с рук на руки сдал меня пилоту. Пилот сграбастал меня и пристегнул к красному плюшевому креслу. Я даже ступнями не могу пошевелить, ноги будто скованные. Боже ты мой, какой кошмар…

Переваливаясь с крыла на крыло, мы взлетаем с затянутого туманом поля и ковыляем над Лиелупе. Впереди тьма, позади тьма, звезды внизу, звезды вверху. Меня качает, меня бросает, но какое мне дело до этого? Я отдаюсь аэродинамическому соблазну. Закрываю глаза. Пусть так! Будь что будет! Ну, а дальше?

Луна, как желтый фонарь, освещает город специально для русских самолетов. Луну надо арестовать. Пилот, полетим арестовывать луну! Я знаю несколько слов на лунном языке, уж я это светило допрошу.

— Луна струны лучей настраивает…

Зачем?

— Струна лунных лучей…

Где?

— Луна отсвечивает на струнах…

На каких? С какой целью? Струны лесных просек в Бабите и Приедайне как на ладони.

— Попокатепетль! — бранится пилот. — Сущее пекло! Взгляни, что творится внизу!

Каспар отстегивает свой взгляд от рогов месяца и бросает его вниз — в черноту ночи. Ой-ей-ей! Какой смысл затемнять улицы и окна домов? Все как на ладони: Даугава с Заячьим островом, Киш-озеро, озеро Югла и серебристая лента городского канала. Даже мостик возле оперы — словно на рождественской открытке. А позади в зареве пожара очерчиваются остовы сгоревших самолетов на аэродроме Спилве. Ой-ей-ей!

— Если они еще раз прилетят сюда, то уж тогда будет настоящий ад! — обернувшись к Каспару, кричит пилот.

— Да, но я ничего не слышу! — отвечает Каспар.

— Что? — в свою очередь не слышит пилот. (Fieseler «Storch» дребезжит, как старая жнейка.)

— Я сказал: грохот!

— Jawohl! — смеется пилот. — А теперь поберегись. Внизу фронт.

Над фронтом они пропланировали с выключенным мотором.

Звезды внизу, звезды вверху… Они летят… плывут беззвучно по лунным лучам, сквозь клочья тумана. Вокруг яркого светового ореола стоят белобородые апостолы, а в центре — дева Мария, и на руках у нее Бимбо. Каспар католик, и этого ему пока хватает, вот только хотелось бы знать, почему эту картину старая Алма отдала на сохранение именно ему. Ведь с таким же успехом она могла отвезти ее своему духовнику или сунуть в чемодан и захватить с собой. А теперь Каспар должен думать об этой картине и заботиться о ней, как будто у него мало дел, о которых надо думать и заботиться…

Пилот спланировал на безопасную полянку, далеко за линией фронта. Вроде бы это была Скрунда. Заполнив бак бензином и заведя мотор, мы поднялись в воздух и полетели на юго-запад. Меня качает, меня бросает и к тому же охватывает беспокойство. Куда я все-таки лечу?

— В Штутгоф…

(Где-то я уже слышал это название. Наряду со всякими ужасами. Кто же о них рассказывал? А, Ральф… Ральф Келлер. Он часто ездит туда проводить акции. Акции?)

Меня охватывает страх. Я хочу подняться, но не позволяют ремни. Хочу пошевелить ногой — не могу… Не могу, не могу… А самолет качает и бросает… Долго ли еще будет продолжаться этот кошмар?

Край неба светлеет. Внизу под нами волны тумана начинают обволакивать леса. Где-то проблескивает серебро залива. Просыпаются иволги, а птицы ночные скрываются: в дуплах древесных, как в гротах чудесных… «Аист» планирует все ниже и ниже. Еще немножко, еще чуток… и вот уже длинные ноги его своими колесами ударяются о поле скошенного клевера. Подскок, хвост опускается — этот чертов ящик с пропеллером впереди перестает трещать: приехала жнейка урожай убирать. (Там, за песчаным пригорком, находится Штутгоф…)

Пилот выскакивает, освобождает меня от пут, теперь я могу пошевелить ступней и выбраться из кресла. Прихватив с собой оружие, мы бредем по мокрой траве в сторону бараков. Бредем… бредем… бредем… Да, там у ворот уже стоит шарфюрер Никель со своей командой: Ральфом Келлером, Иогеном Штольцем, Гельмутом Деллером и Юргеном Кребсом. Настроение у них приподнятое. Эх-ца!

Ральф подмигивает мне и говорит:

— Сейчас начнем! Жди, когда я выведу первых двадцать!

Их шестеро (включая пилота), а я один.

На плац согнаны три сотни людей. Живые мертвецы. Среди них двадцать бунтовщиков, участники только что раскрытого движения Сопротивления. Французы, немцы, русские и латыши.

— Что, и латыши?

— Да. Поэтому мы тебя и вызвали. Быть может, придется допрашивать.

(— Их шестеро, включая пилота, — говорю я себе и нащупываю приклад.)

Пока Ральф отсутствует, а остальные пятеро уселись и устроили перекур, я медленно прохаживаюсь вдоль высокой ограды из колючей проволоки. За оградой — широкая утрамбованная площадка. На ней — серая недвижная куча какой-то одежды. Нет, это не куча одежды, это люди… вернее, тени людей… Взявшись за руки и упав на колени… они читают молитву:

— «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое… да будет воля твоя…»

Монотонное бормотание, иногда нарушаемое вздохами и всхлипываниями…

Внезапно одна из серых фигур встает и медленно направляется в мою сторону… подходит, останавливается возле колючей проволоки.

— Лиана! — вырывается у меня. — Лиана…

Но Лиана молчит. На ней полосатый халат. На груди номер — двадцатый. Она страшно бледна. Смотрит на меня — глазами умирающей лани. Вот она подходит еще ближе и пытается ухватиться за проволоку.

— Не притрагивайся! — кричу я. — Через проволоку пропущен ток высокого напряжения. Но я всех вас спасу. Как только тебя вызовут и ты окажешься за воротами, тут же бросайся в сторону. Поняла?

Лиана останавливается и кивает. Она поняла.

Ральф появляется на плацу и громким голосом вызывает первых двадцать человек. Выстраивает их и приказывает идти к воротам. Лиана спотыкается. Ударами приклада Ральф заставляет ее двигаться впереди всех. А я медленно, медленно направляюсь в сторону ворот. Шествие смертников приближается. Ворота распахиваются. Перед ними выстроилась карательная команда и пилот. Все они курят и ржут: эх-ца!

Колонна смерти уже возле выхода. Ральф выталкивает за ворота Лиану, и в то же мгновение Лиана стремительно бросается в сторону. Я как следует прицеливаюсь и выпускаю первую очередь в широкую спину Ральфа. И тут же, подпрыгнув, падает навзничь Никель, а Иогена, Гельмута и Юргена, сгрудившихся вместе, я скашиваю одним махом — тррррр!..

Только пыль столбом. А вот и он, пилот. Это еще что? Шельмец, отстреливаясь, пускается наутек. Стой!

— Ну нет! — кричу я. — Ты от меня не уйдешь! Хальт!

Минуты две спустя, притаившись за бараком, я ухлопываю и его. Чистая работа!

Теперь вроде бы все.

Я протираю очки и засовываю за ремень дымящееся оружие…

Заключенные успели разбежаться. Теперь пусть сами позаботятся о себе.

Где ты, моя единственная, любимая?

Я нахожу и поднимаю потерявшую сознание Лиану. С невиданной быстротой устремляюсь с нею к самолету. Огромными прыжками перелетаю с кочки на кочку, поскольку сила земного притяжения уменьшилась по крайней мере вдвое. Домчавшись до «аиста», я пристегиваю Лиану на заднем кресле, целую ее и занимаю место в кабине пилота. Проверяю уровень бензина. До Калниене доберемся. Немцев из Калниене вышвырнули уже два месяца назад. Лежи, моя единственная, любимая… Теперь ты спасена!

Я вытираю пот и включаю зажигание. Раскручиваю пропеллер. Выжимаю сцепление и включаю скорость. Самолет начинает прыгать по скошенному клеверному полю. Прибавляю газ, переключаю на вторую, потом на третью скорость. Ого! Я даже не успеваю переключить на четвертую, как «аист» уже отрывается от земли и сам берет курс на Курземе. Теперь только остается набрать высоту.

Сквозь разрывы в тучах мы устремляемся прямо в небесную синеву. «Аист» щелкает клювом и отряхивает белые крылья — на них начинают появляться капли росы. Я бросаю взгляд на свои руки: они почернели от порохового дыма. Сегодня мы ухлопали шестерых полулюдей-полудемонов. Но ведь руки можно отмыть в чистом умывальнике облаков. Я поднимаю кисти рук над фюзеляжем. Журчат крохотные ручейки, струйки текут между пальцами, смывают вещественные доказательства. Крови нет, одна только грязь.

— Лежи, любимая, единственная! Теперь ты можешь успокоиться: мы еще поживем! А ведь я тогда упрашивал: не уезжай в Готенхафен. Вот тебе и господин Зингер! Он-то знал, что твоя больная мать — еврейка. Оттого ты и не позволяла мне познакомиться с нею и навестить вас в Чиекуркалне, теперь мне это ясно… Не таись ты от меня, я бы помог… Как только ты уехала, эсэсовцы увели твою мать в гетто, а потом отправили в Румбулу. Издевались над так, что старая ведьма так долго пряталась. Вот тебе и господин Зингер! Наверняка он вначале обещал помочь. Но когда ты дала ему по уху и плюнула в глаза, он в Готенхафене обнаружил вдруг, что ты тоже не арийка, и велел отправить тебя в Штутгоф.

Видишь, я стал ясновидцем. Во сне я постигаю все. Вот только не понимаю, как ты могла бросить в Чиекуркалне свою больную мать и уехать в Готенхафен? И как ты могла отказаться от меня и нашей любви? Не понимаю, не понимаю. Ну да ладно, что было, то было… Смотри, там внизу Калниенский парк и городище земгалов. Эти места освобождены уже в июле, мы можем спокойно приземлиться там.

Только теперь я с ужасом понимаю, что не умею посадить самолет. О, черт, как же это делается? За какой рычаг надо браться? С какой скоростью надо садиться? По ветру? Против ветра? Да и видимость не ахти какая, как и положено во сне… Я кручу штурвал, выписываю петли и виражи, но никак не могу добраться до земли. Боже ты мой, какой кошмар! Мотор начинает чихать. А если он заглохнет, что тогда?

— Любимая, единственная! Не волнуйся, — успокаиваю я Лиану, хотя сам внутренне дрожу, — здесь должна быть какая-то ручка.

Наудачу тяну регистровую палочку. Это, наверное, мануалкопель октавы органных труб. Мотор начинает реветь как organo pleno — всем органом. «Аист» наклоняется и пикирует прямо к земле. Стоп!

Я вдвинул обратно регистровую палочку, когда мы уже чуть было не врезались носом в пашню, но в последнее мгновение «аист» взмывает вверх и ныряет в облако.

— Я ничего не вижу, любимая, единственная! — вырывается у меня жалобный крик. — Где верх, где низ?

Теперь я наудачу тяну другую рукоятку. Шестнадцатифутовый бас. Бурдон. Голос органа. Опять то же самое: крутое падение, в последний миг резкий вираж и снова мы в облаках, в которых нет ни разрывов, ни даже малейшего просвета. Я весь потный, по спине бегут мурашки, ноги онемели. Безостановочное движение, perpetuum mobile: нос книзу, хвост кверху; хвост книзу, нос кверху. У меня кружится голова, голова кружится! Вираж, мираж, турбуленция.

Внезапно с небес раздается глас божий:

— Подъем, живо!

Я просыпаюсь от окрика шарфюрера. Я лежу в палатке между Ральфом Келлером и Иогеном Штольцем. Все трое мы мгновенно вскакиваем и становимся в строй. Командует Гейнц Никель:

— Слона можно выдрессировать так, чтобы на проволоке танцевал, а я тебя не научу в штаны …! — орет он, глядя на меня. — Прямо стоять, Schwanz! Хватит спать и грезить. Вокруг плаца, марш! Бегом!

НЕЗАДОЛГО ДО ДВЕНАДЦАТИ

РЕПОРТАЖ ВОЕННОГО ОСВЕДОМИТЕЛЯ

После происшествия в Бебербекском лесу начались допросы и расследования. Ральф Келлер утверждал, что тромбонист собирался сбежать. Шарфюрер с этим не согласился и объяснения Келлера отверг. Он сам видел, как музыкант спокойно стоял на опушке. Ральф без видимой причины стал стрелять в него. («Уж если бы собирались сбежать, так сбежали бы все пятеро», — правильно и логично утверждал следователь).

Музыкантов допрашивали по одному. Все они утверждали, что тромбонист вышел справить большую нужду. Что он хотел добраться до кустиков. Ведь это же стыд и позор — гадить на полигоне, предназначенном для оборонительных боев. («Это верно! Ваш тромбонист поступил как порядочный человек», — согласился следователь.) Ральфа Келлера наказали недельным арестом, а матери музыканта сообщили, что ее сын скоропостижно скончался и с воинскими почестями похоронен на Бабитском кладбище.

Похороны действительно прошли торжественно и с отданием воинских почестей. Впервые собрался вместе и играл объединенный образцовый оркестр — двадцать семь закаленных военных музыкантов с виолончелистом, бившим в барабан. Состоял это оркестр из четырех работников Аполло Новуса и двадцати трех баварцев. По соображениям военного и расового порядка совместная работа этих двух групп не допускалась: баварцы и рижане музицировали отдельно. Немецкая группа была укомплектована из членов гимнастических и пожарных обществ, они умели играть австрийские польки, вальсы Ланнера, тирольские лендлеры и мюнхенские пивные марши, поэтому были нарасхват — для похорон, солдатских балов и праздников в честь вождя. И напротив, лирический ансамбль Аполло Новуса представлял более интимные жанры. Он состоял из саксофона in Es, трубы in B, валторна in F, безвременно ушедшего тромбониста in С и рояля, настроенного in H. Виолончелист был то пианистом, то барабанщиком, струнная музыка в вермахте не ценилась. Репертуар считался весьма современным и чрезвычайно изысканным:

начинали с Lily Marlen,

кончали Unter einem Regenschirm am Abend,

посередке: Blutrote Rosen

                   Ramona

                   Es war einmal ein Musikus

                   Was macht Herr Mayer am Himalaya?

По требованию исполняли «Марш тореадоров» из George Bizet.

Великолепное меню для музыкальных гурманов. — С таким репертуаром не стыдно выступать в самом лучшем обществе, — радовался труппенфюрер и порекомендовал ансамбль полковому командиру.

Так они попали в офицерский клуб на Алтонавской.

В военных условиях музыканты обязаны выполнять и особые боевые задания. Пятерых театральных работников обучали рытью окопов, а немецкую группу — подрывному делу. Целыми днями они тренировались в поселке Буллю, круша динамитом и ручными гранатами старые дачи и проржавевшие понтоны.

Довольно молодой немец из команды подрывников как-то подошел к Каспару, представился (его зовут — Рихард Матус) и попросился на место умершего тромбониста. Родился он в Бауске, учился в Каунасе и там же играл на втором тромбоне в театре оперетты. Если Каспар не возражает, то Рихард Матус сам поговорит об этом с труппенфюрером. Каспар не знал, как быть, но старая лиса — труппенфюрер — оказался тут как тут и сразу же согласился.

— Он будет моими глазами и ушами в этой ненемецкой банде, — обрадовался ярый ненавистник латышей (л е т т о ф о б).

С этого дня музыканты стали чувствовать себя неуверенно и начали нервничать. Матус был полунемец, полулитовец. Он немного понимал по-латышски. Держался как-то загадочно и все время навострял уши…

— Теперь надо воздерживаться от разговоров, не предназначенных для ушей этого шпиона! — предупредил виолончелист, и все согласились с ним.

Как-то вечером в клубе, когда оркестр сделал перерыв и на эстраде остались только Каспар и Матус, немец завел неприятный разговор. За столиками шумели и галдели офицеры, а Рихард спрашивал, что думает Каспар об исходе войны. Чем все это кончится? И, если кончится крахом, что станется с ними?

(Ого! Матус считает Каспара простачком!)

— Великая Германия может только победить, — ответил трубач. — Незадолго до того, как пробьет двенадцать, произойдет великое чудо. Ах, цах-цах!

Матус наморщил лоб. В тот вечер он больше не заговаривал с Каспаром. Но несколько дней спустя Рихард снова пристал как репей. В Бауске, мол, живет брат его отца, литовец. А отец матери был знаменитым органистом по фамилии Фейрабенд. Бауский Фейрабенд… Быть может, Каспар знавал его?

Странный и провокационный вопрос. Похоже, что ищут какого-то сбежавшего антифашиста. Напрасно стараешься, голубчик!

— Нет! Никакого Фейрабенда я не знал и не знаю и в Бауске тоже никогда не бывал, — стоит на своем Каспар.

— Жаль, — говорит Рихард. — Красивый город… Я жил там все прошлое лето. Но приблизился фронт и…

И тут он внезапно меняет тему:

— Говорят, что к северу от Риги фронту капут!

— Ничего подобного! — орет Каспар (чтобы упрочить свое положение в глазах провокатора). — К северу от Риги главнокомандующий Шернер создал непреодолимую линию обороны. От Скулте до Лигатне и от Лигатне до Лиелварде. Рига находится в неприступном котле.

— Я тех мест не знаю, — говорит Матус, — но 27 сентября большевики эту линию прорвали и содержимое котла слопали. Теперь они направляются сюда! Завтра или послезавтра нашу группу отправят взрывать мосты на Гауе. Если только не окажется, что уже поздно.

— Под Сигулдой стоят одиннадцать отборных дивизий Шернера, — отчаянно сопротивляется Каспар.

— Шернер получил приказ начиная с пятого октября оттягивать все армейские части в Курземе, чтобы не попасть в окружение. Сегодня шестое, и его дивизии уже идут через Ригу и мимо нас по Бабитскому шоссе. Ты либо слепой, либо круглый дурак.

— Как ты смеешь распространять подобные враки? — спрашивает Каспар, и ему кажется, что земля уходит у него из-под ног. Вот сейчас, сейчас провокатор пришьет ему дело.

— Враки? Об этих враках рассказал полковник, который вчера пригласил меня к своему столику, помнишь? Это был мой дядя. Дядя Вернер Фейрабенд. Он предупредил, что надо держать ухо востро… Уже начались бои за Ригу.

«Провокатор с большой буквы», — решил Каспар и, чтобы поскорее отделаться от Рихарда, обратился к музыкантам, уже занявшим свои места:

— Мы солдаты, наша задача играть! Раскройте ноты на «Марше тореадоров». Начали!

На следующий день Каспар предупредил своих:

— Остерегайтесь Матуса! Hannibal ante portas! Он ищет какого-то органиста Фейрабенда и утверждает, что в Бауске живет его хромой дядя.

— Что, Фейрабенда? — спрашивает пораженный виолончелист, который сам родом из Бауски. — Органиста? Да я же у него теорию изучал, хороший был музыкант, он недавно умер… А дядя? Погоди-ка, погоди-ка, — это же хромой настройщик роялей Матус, ей-богу, это хромой Матус. Он и сейчас живет в Бауске.

— Здорово сработано! — кисло усмехаясь, шепчет Каспар. — Все, все продумал этот шпик, чтобы поймать нас в свои сети и завоевать доверие. Будьте вдвое бдительней, ребята!

Субботним вечером в клубной уборной к нему снова подбирается Рихард и спрашивает, какая у Каспара квартира в Риге, не отдельная ли?

— Нет. Я живу у родственников, но они уехали в Германию.

— Так, значит, квартира пуста, это же великолепно! На какой улице? — спрашивает Рихард.

Название улицы Каспар никак не может вспомнить. То ли Скворцовая, то ли Ласточкина, где-то на рижской окраине…

(— Хочет взять меня на пушку! — смеется про себя Каспар. — Ну и ловкач!)

— Жаль! — огорчается Матус. — На окраине было бы безопасно и удобно.

— А в чем дело? — не понимает Каспар.

Матус подходит к нему вплотную и хватает трубача за лацкан. Каспар должен довериться… и, если это в его силах, помочь… Вместе с одним берлинцем, имя которого он не вправе назвать, они решили бежать… В ночь на четверг. Сначала они взорвут палатку, в которой спит команда Гейнца Никеля, а затем скроются… Он чувствует, что рижане тоже собираются дать деру. Не хотят ли они бежать вместе и укрыться в рижской квартире?

— Нет, нет! — трясясь от страха, шепчет Каспар Коцинь. — Мы никуда не собираемся бежать. Мы хотим быть лояльными!

— Это ваше дело, — побледнев, говорит Рихард. — Я думал, что ты посмелее… Единственная возможность исправить собственную глупость: незамедлительно пришить тебя, — говорит Рихард, потихоньку вытаскивает пистолет и тычет стволом в живот Каспара. Делает он это совершенно незаметно, потому что оба они стоят в коридоре возле уборной.

— Если распустишь язык, движение Сопротивления тебя тут же уберет, — шепчет Матус. — Предательство не оплачивается, это ты заруби у себя на носу. В клубной кухне работает несколько ротфронтовцев. Сейчас они внимательно следят за тобой из-за двери. Один лишний шаг и… — Рихард сует пистолет в карман. — Впрочем, ты, может быть, вовсе не такой чурбан, каким кажешься. Продлеваю тебе жизнь на двенадцать часов. Завтра утром сведем концы с концами. А теперь поклянись памятью отца и матери: я буду молчать как могила!

— Буду молчать как могила! — шепчет Каспар. Он бледен и взмок от пота. То ли плакать, то ли смеяться, ничего не поймешь. С трудом заставляет он себя взобраться на эстраду и занять свое место. Матус поднимает кверху раструб тромбона. Почему у него дрожат руки!

В тот вечер музыканты играли просто по-свински: нечисто, неритмично, все время дергаясь. «Ну какой смысл в такой музыке?» — думает виолончелист. Однако тут его вдруг озаряет, и он перемигивается с кларнетистом, который, откинувшись назад, дудит на саксофоне. «Дело-то вот в чем! Матус и Каспар в уборной на брудершафт выпили, дерябнули пол-литра и теперь пьяны в стельку! Дисциплина совсем развалилась. Хоть бы выбраться отсюда поскорее!»

Когда они ехали домой, Каспар чувствовал себя невероятно усталым. То ли плачь, то ли смейся. Ведь он же ничего не смеет рассказать друзьям. А Рихард ждет, что будет дальше. Брякнулся тут же на скамейку прямо напротив Каспара, правую руку держит в кармане, чтобы сразу выхватить. Что дальше-то будет?

Не произошло ничего. Ранним утром, когда музыканты сонно выбирались из палаток и готовились стать в строй, к Каспару подошел Рихард и прошептал ему на ухо:

— Спасибо, все в порядке. Мы уезжаем мосты взрывать. Кажется, ты вчера вечером спрашивал, как выглядят русские ручные гранаты? Я незаметно сунул в вашу палатку зеленый ящик. Они там, можешь взглянуть на них. Только чужим не показывай.

Каспар чуть не задохнулся. Обсудить это дело со своими он не мог, все уже стояли в строю и звали: быстрее, быстрее! И почти сразу же послышалась команда труппенфюрера:

— Шагом марш!

Команда музыкантов быстро двинулась по пыльной дороге в сторону Пинкской церкви, где красовалась большая желтая надпись «Lager Pinkenhof».

«Хоть бы эти гранаты никто не нашел!» — молил судьбу Каспар. Как и всегда в рискованных положениях, он вспомнил лакированную картинку с Марией и Бимбо.

— Ты, пребывающая в моей комнате! Спрячь зеленый ящик и сделай так, чтобы никто не нашел его под скатом палатки. И помоги Рихарду, помоги бедняге Рихарду!

ГАЗЕТНЫЕ СООБЩЕНИЯ

* Тем, кто еще медлит эвакуироваться добровольно, должно быть ясно, что предстоит приказ всем жителям покинуть Ригу. Неужто кто-то еще не понимает, что большевики каждого мужчину мобилизуют против нас, каждую женщину заставят работать против нас. Вождь этого не допустит. Поэтому записывайтесь без промедления, пока не поздно. Боже, покарай Англию, источник всех зол!

(«Коричневая газета»)

* Лигатненская оборонительная дуга не прорвана! Просто враг коварно обошел ее. Поэтому в целях выпрямления фронта наша героическая армия закрепилась на берегах Юглского озера. Настроение солдат великолепное.

(«Черная газета»)
ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКЦИИ КАЛЕНДАРЯ

Выдержки из «Коричневой газеты» и «Черной газеты» это последние исторические цитаты, которые перепечатываются из этих органов в нашем календаре. Одиннадцатого октября обе газеты прекратили свое существование, так как их редакции спешно покинули Ригу… Наборщики проветрили помещения, заперли и забаррикадировали двери. Один из них пришел в театр и попросил у Анскина политического убежища. Комендант Аполло Новуса не отказал ему в этом. Так проходит слава мира!

КАТАКОМБЫ

ПРИКЛЮЧЕНЧЕСКИЙ РАССКАЗ БЕЛЛАМИ

«На бога надейся, а сам не плошай» — гласит поговорка, и эту мудрость усвоила жена мастера сцены Бирона — Наталья, пятидесятилетняя властная химера, менее чем за неделю охомутавшая всю общину несчастных беглецов, укрывшуюся в Аполло Новусе. По важнейшим вопросам она время от времени советуется в своей комнате с несколькими доверенными лицами. На этих совещаниях разрешается присутствовать Ермолаевой, Лиле и чете Урловских, а в отдельных случаях с репетиций «Анны Карениной» вызываются также Элеонора Бока и Тереза Талея. Обе они являются воплощением актерской этики и поэтому ответственны за безответственное поведение некоторых артистов в условиях подполья. Хлопот и неприятностей полон рот! Сколько противоположных характеров свела вместе судьба. Когда увеличивается опасность, то и люди начинают изменяться. Проявляются вдруг такие странные черты характера, которые раньше стыдливо скрывались. Скареды по ночам едят свинину, а веселые девчонки завтра испекут и разделят между всеми последний блин. Юхансон и Эрманис конечно же не захватили с собой продуктов, такое им и в голову не пришло. Если приносят что-нибудь съестное, они говорят спасибо, если не приносят, не говорят ничего. У Натальи есть целый мешок картошки, но она же не может скормить эту бульбу другим, пока со всей определенностью не выяснится, сколько ей самой придется торчать здесь. Комик Вилкин вместе с рабочими сцены и бутафором что ни день, то под газом. Где они раздобывают выпивку? Все это кардинальные вопросы, требующие ясности. Характер Натальи не терпит символики, подтекстов, потока сознания и тому подобного, просто она хочет знать о том, что имеет место в действительности. Чего нет — она и сама видит. А видит она, что общине беглецов скоро нечего будет есть и тогда начнут зариться на ее двадцать буханок хлеба. Она видит: порядок находится под угрозой. До чего же это печально, когда нет порядка!

Проходит два дня, и Наталья, после прогулки по Дерптской улице, приходит к совершенно противоположному заключению. Только отсутствие порядка разрешит все наболевшие вопросы. Вы только взгляните, что творится на свете!

— Да как тут взглянешь? — отговариваются беглецы. — Кроме старух, никто и носа на улицу показать не осмеливается.

Однако же их — Наталью и Урловскую, как ни странно, никто не тронул.

«Уж не потому ли, что они не первой свежести», — думает Эрманис.

Ша! Обе они проделали рейд до Мельничной и обратно. Ой, родненькие, что там делается!

— Ша! — прерывает Урловскую Наталья.

Ей хочется с самого начала рассказать обо всем, что она слышала и видела.

— Одиннадцатого октября, то есть сегодня, закончится отступление всех войск через Ригу. Сейчас в спешном порядке очищают склады и базы, вывозят продукты и другие ценные товары. Но господи боже! Не хватает машин. Никто не думал, что отступление будет таким скоропалительным, никто не верил. А сегодня утром заняты Ропажи.

— Что, Ропажи? Так, стало быть, ждать-то уже недолго! — ликует Вилкин и тут же пускается в пляс, однако остальные его удерживают.

— Набрался с самого утра… Ну-ну, дальше!

— Дальше? Дальше — повсюду грабят. Магазины и склады. Видим: идут по улице нам навстречу старухи, старики, солдаты. Волокут мешки с мукой, целые ящики папирос, бидоны с вареньем. У одного лопнул мешок, сахар белой струйкой течет на тротуар, а прохожие подставляют горсти и сыплют себе в карманы. Одурел народ! Тут же, у нас на углу, в большом продовольственном магазине солдатик забрался на полку и сбрасывает вниз коробки конфет. Гегингеровские ириски, предназначенные только «фазанам». А теперь до них добрался немецкий солдатик. Откуда ни возьмись жандарм — трах! — убивает солдатика. Тогда за коробки конфет начинают драться старухи, и снова — трах! Старухи разбегаются, а жандарм завладевает всем, что валяется на полу.

— А в винном погребке, — пытается вставить слово Урловская.

— А в винном погребке стариков как селедок в бочке! — продолжает Наталья. — Но бочки разбиты, вино хлещет, приходится брести по щиколотку в этой красной отраве… Драка была, пока двое каких-то не стали наводить порядок. Они теперь не позволяют выливать на пол, надо по-честному стоять в очереди. Ну вот и приходят нынче с ведрами, уносят кто куда. На Мельничной немцы подожгли склад потребительского общества, решили не оставлять русским масло. Так ведь некоторые в огонь бросались и все равно вытаскивали его оттуда, один, говорят, сгорел.

— Вот уж дюгнутые! Ради масла в огонь бросаться!

Наталья еще не кончила свой рассказ, как Юхансон и Эрманис, облачившись в театральном гардеробе в самые что ни на есть обтрепанные пиджаки и брюки, каждый с двумя ведрами, потихоньку выскользнули из ворот и, прихрамывая, конвульсивно дергаясь, двинулись в сторону Дерптской. Они изображали врожденное уродство. Настолько убедительно, что в винный погребок их впустили вне очереди.

— Болезнь Паркинсона, — сказал старый фельдшер, следивший за порядком. — При этой болезни вино иногда помогает.

Пример старых воронов вдохновил вечно улыбающихся девиц, которым больше нечего было жарить и варить. Их увлекла игра. Они уже долгое время никого не играли. Надев старые юбки и повязав головы платочками, они отправились грабить. Часа не прошло, как они со смехом приволокли ящик масла, мешок муки, сахар и изюм; при втором их походе магазин уже оказался пуст, но зато была взломана посудная лавка на другой стороне улицы. Там они захватили три кофейника и ночной горшок. Ночной горшок был подарен Вилкину.

Настроение в тот вечер было приподнятое. Казалось, что все опасности уже позади, что с минуты на минуту появятся красноармейцы и вся община Аполло Новуса выйдет на улицу приветствовать освободителей. Никому уже не хотелось забираться в свое убежище, особенно после того, как, расположившись в подвале, Юхансон стал всех оделять вином. Девушки громко хохотали в кухне, поскольку к смертельной опасности они относились без всякого пиетета. Вилкин затянул песню «Подайте чашу сладкого вина, подайте мне!» Ша!

Резко зазвонил звонок. Лиля бросилась к двери, а Ермолаева помчалась наверх с криком: жандармы, жандармы!

Свет погас. Сломя голову беглецы ринулись в свои потайные убежища. Рабочие сцены спрятались под оркестровой ямой, в бункере, где находился распределительный щит, Юхансон схватил своего друга Эрманиса за ворот и втащил его в угольный склад, а Вилкин и бутафор помчались к бывшей фабрике Мюнделя, чтобы по железной лестнице взобраться на крышу. Бутафору это удалось, но Вилкин столь нетвердо держался на ногах, что, махнув рукой, спрятался в пустом мусорном ящике.

Дверь открыл Анскин, а встретили пришедших Лиля и конечно же отважная командирша, жена мастера сцены Наталья.

— Кто здесь ответственный? — спрашивает угрюмый офицер в пятнистом защитном плаще и в стальном шлеме.

За ним стоят два солдата, нагруженные ящиками.

— Я! — щелкает каблуками и пытается говорить по-немецки Анскин.

— И мы! — говорит Лиля (тоже по-немецки), показывая на Наталью. — Чем можем служить?

— Есть здесь еще кто-нибудь, кроме вас? — расхаживая по вестибюлю и дергая ручки дверей, спрашивает офицер.

— Нет… то есть — да! — говорит Наталья. — Здесь еще живут моя дочка и ее подружки.

— Зовите всех, чтобы немедленно выходили, и сами тоже берите свои шмотки да проваливайте. Даю вам десять минут. Здание мы взорвем.

— Э’извиняюсь, почему именно это здание? — отчаянно сопротивляется Анскин. — Почему именно это?

— Потому что так надо… Что у вас здесь за бордель? Гостиница?

— Нет, уважаемый. Это знаменитый театр… театр Аполло Новус, — говорит Анскин, и у него подергиваются седые усы.

— Отлично сказано! — смеется офицер. — Прямо-таки венерическое название. Ха, ха!

— Зачем вам взрывать? Разве вы хотите уйти навсегда? Бросить нас навечно? — словно не веря своим ушам, спрашивает Лиля.

— Нет. Мы отступаем только на время, выравниваем фронт. Потом сразу же вернемся.

— Вернетесь! И взорвете театр, который снова будет необходим великой Германии? Ну и чудеса! Актеры этого театра временно выехали в Готенхафен. Они наказали нам сторожить здание, потому что вскоре вернутся. А что вы хотите сделать?

— Как? Актеры уехали в Германию? Значит, это все-таки театр? И к тому же немецкий театр? — удивленно спрашивает офицер.

— Чистейший немецкий театр: Аполло Новус, Bunte Bühne! Сейчас он дает представлении в Германии. Но вернутся сразу же, как только вы победите. А что мы тогда скажем? — говорит Анскин и начинает тереть глаза. — Сами взорвали чистейший немецкий театр — Bunte Bühne!

— Лейтенант, а ведь действительно есть такой немецкий театр Bunte Bühne, — говорит один из солдат. — Это какое-то недоразумение. И на гостиницу не похоже.

Угрюмый офицер задумывается, потом требует провести их наверх — дабы убедиться, что это действительно театр. С улицы здание выглядит как гостиница. Им приказано взорвать «Дерптскую гостиницу», и они высчитали, что именно это здание и есть «Дерптская гостиница».

Анскин, Лиля и Наталья, оглушительно топая ногами и громко переговариваясь, ввели подрывников в зрительный зал и включили свет.

— Верно! — сказал офицер. — Это театр, и к тому же настоящий немецкий театр. Вот он, Грюнцинг и Венский лес!

Непонятно почему мастер сцены не убрал декорации к первому действию «Тройняшек», с австрийским домиком и отдаленным задником, где был намалеван Венский лес. А может быть, это было сделано с умыслом, быть может, здесь сказалась дальновидность Натальи?

Когда подрывники ушли, Анскин, вытирая вспотевший лоб, тяжело опустился на стул и прошептал:

— Э’извиняюсь, уважаемые: нет ли у вас под рукой сердечных капель?

Как не быть! У Натальи все необходимое всегда при себе. Потом она бросилась наверх, рассказать, как это все происходило:

— Немец уже зажигательную бомбу подпаливал, но тут я…

А Лиля отсчитывала капли в стакан воды и щупала пульс старого пожарного. Анскин утверждал, что ему уже полегчало.

Около двенадцати усилилась артиллерийская канонада и завывание самолетов. Немецкие ли «штукасы» это были или русские «яки», разобрать уже не было возможности: шумы сливались в странный унисон. Гремел пылающий орган ночи. Страшные это были звуки. Водопад, где ломаются и трещат стволы и ветви деревьев. Живой калорифер, вдыхающий и выдыхающий сквозь зубы опаляющий жар. Призрачные отблески на фасадах домов, драконы жестяных водостоков на фоне синевато-розового неба… Пылающий орган ночи! Смилуйся над нами, судьба! У тех, кто взобрался на крышу мюнделевского корпуса, чтобы лучше видеть происходящее, волосы встали дыбом: Рига горит!

Только что разорвался снаряд на улице, возле двери, где сидел Анскин. Хорошо, что окна были заклеены бумажными полосками. Но наверху — в зрительном зале — в двух окнах стекла высыпались. Наверное, от осколков… Электрики и наборщик из типографии «Рота», прятавшиеся в бункере под просцениумом, выскочили оттуда и решили поискать более надежное убежище. Влети снаряд в окно зала, от просцениума осталась бы только куча шпунтованных досок. Никто не хотел умирать.

Но уже было ясно, что сегодняшней ночью многим придется умереть. Гитлеровцы отстреливались зажигательными снарядами, в воздухе рвались мины, звенели пули, галдели команды подрывников. Кровавая ночь на Даугаве…

Вскоре после полуночи прогремели два мощных взрыва. Своды дрогнули, двери заходили на петлях, в оркестровой ложе, прозвенев, как кладбищенский колокол, упал большой гонг. В кабинете господина Зингера слетел со стены портрет вождя. Никому не пришло в голову убрать его, теперь он убрался сам с чисто немецкой педантичностью: стекло разбилось, металлическая рама распалась, Гитлер вывалился на пол гол и нищ.

Наталье во что бы то ни стало потребовалось выскочить на улицу и посмотреть, что там творится. Ну просто дюгнутая! Муж умолял ее не ходить, но Наталья была химерой, к тому же болезненно любопытной химерой. Не могла она торчать в подвале, когда, может быть, где-то рядом происходили исторические события. В переулке не было ни души. Наталья, закутавшись в платок, пролезла через пролом в мюнделевском заборе и, под причитания мужа и детей, исчезла в розоватой тьме. К счастью, она вскоре вернулась. До краев переполненная сенсационными новостями.

— Люди добрые! «Потребительский» склад на Мельничной, рядом с «Дерптской гостиницей», взлетел на воздух. Я встретила того самого немца, что был у нас. Говорю ему: «Gute Nacht, Kamerad! Das ist richtig: dieses Haus in die Luft sprengen, aber nicht unser Theater!» Он смотрит, смотрит, наконец узнает меня и говорит: «Gen zu Hause, Fräulein Lumpadrilla, geh zu Hause!» Абер я и не думаю идти нах хаузе, я смотрю, что там возле Видземского рынка происходит. О люди добрые! Горит большой дом Фейтельберга на углу Мирной. Синим пламенем! Гляжу: на тротуаре босоногий Ирбите… Наш Ирбите.. Мертвый! Он в этом доме на чердаке ютился. Лежит на тротуаре, под мышкой — подрамник, совсем как живой… Как только он на улицу выбежал, так тут же неизвестно откуда — осколок прямо в сердце!

Юхансон и Эрманис угрюмо молчат… Ирбите во время спектаклей частенько забредал в их артистическую уборную, босоногий, с повязанной платочком головой. Предлагал пастельные рисунки на черном картоне. Огни, цветы, ночной город… Клоуны и кабачки в ночи…

Теперь он сам лежит в ночи. В оранжевой пастели на черном фоне. Уносимый огненной музыкой ночного органа в иной, лучший мир.

ЗЕМЛЯ ГОРИТ

ВОЕННЫЙ ОСВЕДОМИТЕЛЬ

Вернувшись с работ, Каспар сразу же заметил под скатом палатки зеленый ящик с гранатами, положенный туда Рихардом. Затаив дыхание, он открыл его в царившем здесь полумраке. Пять ручных гранат. Одну из них Каспар запер в футляр, где хранилась его труба, другую сунул в карман брюк. Валторнист, кларнетист и виолончелист сделали то же самое: каждый взял по гранате и спрятал в надежном месте. Оставалось ждать подходящего момента…

Все летит кувырком. Побагровевший, разгневанный и потный труппенфюрер без передышки орет в трубку:

— Hallo! Abteilung Süd-West! Hier Abteilung Totenkopf! Hallo, hallo!

Но ответа нет. Линия полевого телефона наверняка повреждена. А может быть, командный пункт уже покинул Илгуцием? Сумасшествие!

— Hallo! Abteilung Süd-West! Hallo, hallo!

Могильная тишина. И тогда труппенфюрер кулаком сбивает со стола телефонный аппарат и начинает пинать его ногами:

— Свиньи, законченные свиньи!

Близится вечер. Со стороны Риги вермахт уже оттянул все свои главные силы, проходят и проезжают только маленькие арьергардные группы и жандармы, а труппенфюрер все еще не получил приказа об отступлении. Начинает попахивать предательством.

(— Дерьмовое дело, дерьмовое дело! — говорит Гейнц Никель. У великого тылового живодера трясутся руки: врага он никогда в лицо не видел.)

В сосняке рядом с лагерным плацем обосновались артиллеристы-дальнобойщики. Сейчас они зажигательными снарядами начнут жечь большевистскую Ригу. Все подчистую! Дома, церкви, рыночные павильоны на том берегу Даугавы.

— Я только приказа жду, — говорит толстощекий фельдфебель с толстой сигарой в зубах.

— Ребята, этот тип может на маскараде изображать задницу, — говорит виолончелист. — Поглядите, как из него прет сигара!

Но на этот раз музыкантам Аполло Новуса не до смеха. Анекдотец-то с бородой, да и план бегства все больше осложняется.

Труппенфюрер уже с утра приказал снять палатки. Музыканты взвалили на себя рюкзаки и полчаса назад построились в колонну, а приказа нет как нет… Впереди и позади рижан почему-то стоят в строю бравые парни Гейнца Никеля. Шарфюрер глаз не спускает с музыкантов, то и дело подходит к ним, чтобы прикурить… У виолончелиста он спрашивает, пишут ли ноты для барабанщика или тот просто так долбает.

Ха, ха! Чтобы отвести от себя подозрения, все четверо хохочут над шуткой шарфюрера. После этого, видимо успокоившись, Никель становится в строй где-то позади них. Ему показались подозрительными напряженные лица рижан. Да они и были напряженными. За завтраком условились так: как только стемнеет, они метнут в немцев гранаты и, воспользовавшись смятением, бросятся в сторону болота. Будь что будет!

Это был прекрасно задуманный, но совершенно нереальный план. Теперь они это поняли. Хорошо, что, отвечая на шутки шарфюрера, им удалось унять дрожь и взять себя в руки…

— Hallo, hallo! Süd-West! Hallo! Труппенфюрер слушает!

Наконец-то соединил с командным пунктом.

— Так, так… Слушаюсь, штандартенфюрер! Будет исполнено! Heil Hitler!

Приказ задержался потому, что команда подрывников, посланная взрывать мосты на Гауе, не вернулась… Их взяли в плен и расстреляли! Ждать дальше не имеет смысла. Слава саперам!

(Музыканты мрачно переглянулись… Рихард…)

Труппенфюрер оглашает приказ: «Команде срочно направиться на станцию Засулаук (в Бабите поезда не останавливаются, узел разбомбили.) Эшелоном, отправляющимся в восемнадцать пятнадцать, эвакуироваться в Смарде».

Труппенфюрер, от страха уже почти потерявший голову, теперь оживляется.

— Шагом марш! — кричит он петухом. — Nach Sassenhof, nach Sassenhof!

Зажатый в тесной колонне, духовой оркестр по Калнциемскому шоссе через Плескодале шагает в Засулаук. Вдоль опушки, по ту сторону канавы, трусцой двигается команда Никеля с MG наготове. Из темного ельника они могут схлопотать партизанскую пулю, несколько пуль уже просвистело в воздухе, когда команда проходила мимо плотины Бебербекской мельницы. Но у рижан нет никакой возможности сбежать. До чего же все неудачно!

Виолончелист, бегущий рядом с Каспаром, шепчет:

— Э’извиняюсь, господин Коцинь! Главное — без паники: мы еще поживем!

Он так безупречно подражает голосу Анскина, что Каспар начинает громко смеяться.

— Gut, gut! — кричит шарфюрер, бегущий по ту сторону канавы. — Lustig sein, fröhlich sein!

— Отчего же не радоваться: ведь мы бежим побеждать, — громко отзывается кларнетист.

Никель бросает на музыканта угрюмый взгляд. Лицо шарфюрера искажается уродливой гримасой. Будь они наедине, он бы тут же придрался к наглецу. Ведь это же откровенная насмешка над нынешним бегством немцев. Но времени сейчас нет, надо спасаться. «Ну, погоди, вшивый барабанщик! — думает шарфюрер. — Завтра в Смарде ты у меня спляшешь тарантеллу…»

Перрон станции Засулаук до отказа забит гитлеровскими частями. По каким-то причинам эти части задержались и отстали. Поредевшие и растрепанные в арьергардных боях. Измотанные… Отряды перемешались. Среди них толкались одиночки, потерявшие свою часть. Порядка никакого. Железнодорожные жандармы сбежали на предыдущем поезде. А в Засулауке и Агенскалне уже появились группы вооруженных рабочих. «Большевистская пятая колонна», как утверждает комендант станции, пехотный полковник. В окрестностях очень неспокойно, надо быть начеку.

Чтобы хоть как-то упорядочить отступление, комендант станции только что получил новый приказ: «Особую часть СС и образцовый оркестр, которые прибудут из Бабите, задержать. Зондеркоманда должна прикрыть эвакуацию, после чего отступить в направлении Булдури — Лиелупе».

— Что? — кричит труппенфюрер. — У меня есть приказ эвакуироваться эшелоном в восемнадцать пятнадцать. Heil Hitler!

— А вот другой приказ! — говорит комендант станции и показывает телеграмму. Черным по белому: зондеркоманду задержать. Heil Hitler!

— Вы дадите стрекача, а мы тут жизнью рискуй! Не пройдет! У меня есть приказ эвакуироваться, и я эвакуируюсь. Heil Hitler!

— А я врежу по твоей вспухшей морде, Schwanz! — кричит выведенный из себя полковник. — Я прикажу повесить тебя за невыполнение приказа, heil Hitler!

Долго еще обменивались они хайлями и гитлерами, выкрикивая осточертевшее приветствие с самыми различными и неожиданными интонациями, выхватывали из кобур свои пистолеты, тыкали ими в лицо друг другу, но ничего не помогало. Наконец вмешался какой-то угрюмый офицер гестапо, и духовой оркестр во главе с труппенфюрером был просто-напросто вытолкан с перрона и загнан в редкие насаждения возле Калнциемской улицы. За насаждениями начинались густые кусты сирени, а еще дальше — яблоневый сад, окруженный покосившимся дощатым забором.

Комендант понимал: эшелон все равно не сможет захватить всех. Большая часть должна будет остаться здесь и пешим ходом вырываться из окружения: большевики уже были в Вецмилгрависе и переправлялись через Даугаву возле Болдераи.

Труппенфюрер перемигнулся с Гейнцем Никелем, они были не лыком шиты! Остаться в Засулауке означало плен, следовательно — верную смерть. На совести каждого из них по меньшей мере полсотни жизней. Свидетелей более чем достаточно, а ликвидировать их уже невозможно. Единственный выход — игнорировать приказ, бросить музыкантов на произвол судьбы. А уж потом как-то и выкрутиться можно, ведь труппенфюрер — член партии с тысяча девятьсот двадцать седьмого года, стало быть семнадцать лет партстажа. Какое-то время в Мюнхене он даже самому вождю сапоги надраивал (когда работал лакеем в гостинице «Stachus»), неужто это не примут во внимание!

Труппенфюрер собрал свою команду и приказал:

— Как только задним ходом подойдет состав, то, еще до того как он остановится, — все за мной в последний вагон! Двери перекрыть! Первым на штурм пойду я, следующим — Гейнц Никель. За вождя, за родину! Жизни своей не пожалеем — ура!

— Ура! — закричали рижане, и лица у них просветлели.

Состав приближается быстро (чтобы никто не мог преждевременно вскочить в вагон). Труппенфюрер и шарфюрер уже приготовились к прыжку пантеры. Баварцы, тяжело дыша, проталкиваются вперед, а рижане — назад… Когда последний вагон подкатывает к насаждениям, зондеркоманда бросается на штурм. Начинается невообразимая суматоха (четверо музыкантов Аполло Новуса уже находятся в кустах сирени). Валторнист вытащил из гранаты предохранитель и пальцем придерживает скобу. Он собирается бросить эту штуку в дверь вагона.

— За тромбониста! — говорит валторнист. В глазах у него звериная злоба.

— Подожди, сумасшедший! — пытается остановить его кларнетист. — Не поднимай шума. Они нас обнаружат и схватят. Подожди хоть, пока мы перемахнем через забор.

В дверях вагона сапер огромного роста из организации «Todt», схватив труппенфюрера за горло, бьет его по голове каким-то предметом. Пальцы Гейнца Никеля судорожно уцепились за косяк двери товарного вагона. Чтобы протиснуться внутрь, Гельмут Деллер пинает его в живот. Гейнц вопит.

— Нечего ждать, бежим! — торопит виолончелист.

Каспар еще успевает оглянуться и видит, что лицо труппенфюрера сплошь в крови. Потом, вместе с Гейнцем Никелем, труппенфюрера выталкивают из вагона, валят на землю и бьют ногами.

В мглистой полутьме музыканты разбежались в разные стороны. Только валторнист не знает, что ему делать: он выдернул кольцо и пальцем придерживает скобу гранаты. И нет у него другого выхода, как только бросить эту гранату. И вот он замахивается, бросает и пускается наутек… Граната ударяется о ветку, тут же падает на землю, мгновение спустя раздается оглушительный взрыв.

— Партизаны! — кричит станционный комендант. — Огонь по зарослям сирени!

Сутолока и шум возле вагонов становятся еще сильнее. С головных вагонов и с крыши станции пулеметы посылают непрерывные очереди трассирующими пулями в сторону сиреневых кустов. Среди мелких веток порхают светлячки, сирень укутана синеватым дымом, почти как ранней весной. Если б еще и луна светила…

Гудок. Паровоз зашипел, и вагоны, загремев железными крюками сцепки, пришли в движение. Вдоль путей с криками и воплями мечутся серо-зеленые фигуры усталых людей. Они пытаются взобраться на буфера, уцепиться за поручни; кого-то раздавливает, кого-то перерезает пополам. Национал-социалистская военная машина неумолимо и неудержимо катится обратно, туда, откуда она явилась.

— Господи, земля твоя горит у меня под ногами! — нервно твердит угрюмый гестаповский офицер, подняв голову и наблюдая за русскими самолетами. Он сидит в паровозной будке рядом с машинистом, потому что руководящая роль гитлеровской партии должна проявляться в любом начинании (эшелон он велел подать, чтобы уехать самому). В мирное время этот человек был поэт… Теперь он навеки покидает свой родной город Ригу, потому что под его коваными сапогами горит земля.

APOCALYPSE I. INFERNO

Каспар перелезал через садовую ограду, когда тут же рядом, в кустах оглушительно разорвалась граната. В деревянном заборе осколок пробил основательную дыру. Трубач возблагодарил судьбу, что находился в это время двумя шагами левее. Сумасшедший валторнист! Ведь он же поднял на ноги весь Засулаук!

«Кого же мне теперь опасаться больше? — пробегая мимо фабрики «Рита», думает Каспар. — Драпающих гитлеровцев или вооруженных рабочих? Гитлеровцы сразу поймут, что этот эсэсовец дезертировал и бежит к красным; а красные, увидев эсэсовца, тут же решат, что клопа надо давить, а следовательно, возьмут и раздавят…» Каспар срывает фуражку с кокардой, изображающей череп и кости, стаскивает мундир и, как попало, забрасывает его в какой-то мусорный ящик на Маргаритской улице. Теперь он остается только в рубашке, армейских брюках и сапогах. Вид у него совершенно мирный. Оружия нет. В руках футляр от трубы, а в футляре — граната. На всякий случай есть и еще одна — в кармане. Он гол и нищ. Зато вооружен до зубов. Это придает музыканту смелости, и через Агенскальские сосны он уже не бежит, а идет: медленно и осторожно, оглядывая окрестности, принюхиваясь…

На углу улицы Мелнсила, там, где высится песчаный холм, обрисовываются четыре силуэта. На фоне синевато-розового неба — четыре неподвижные фигуры. Тихо совещаются о чем-то. Потом спускаются с холма и по улице Кристапа доходят до водокачки, а там опять останавливаются. Очевидно, какой-то сторожевой пост. Каспар решает этот пост обойти. Медленно, медленно пересекает он Калнциемскую магистраль, потом под деревьями Капсюльской улицы, жмясь к заборам, добирается до Голубиной, откуда дворами и садами выходит на Лесную. Он бы счастливо пробрался и дальше, если бы возле пароходной пристани (что напротив Кипсалы) не наткнулся на отряд гитлеровских подрывников. Едва Каспар успел броситься за угол большого дома, как со стороны дамбы раздалось резкое:

— Halt! Стой!

Два сапера сидели в небольшой лодке. Они как раз плыли мимо дамбы АБ со стороны мостов. Неизвестно с чего в Каспара вселилась дьявольская храбрость. Он выхватил из кармана гранату, вырвал предохранитель, размахнулся и метнул ее. Наугад. Граната взорвалась возле самой воды, так что только брызги да осколки булыжника разлетелись. Саперы стали быстро грести к причалу. Каспар достал из футляра еще одну гранату и бросил прямо в них. Теперь граната попала в угол навеса, да так, будто ее бросали с Кипсалы. «Мы окружены!» — решили саперы, тихо как мыши скользнули на берег и, бросив лодку со взрывчаткой, бегом, пригибаясь, помчались по Калнциемской в сторону Засулаука: топ-топ, тап-тап.

Каспар, затаив дыхание, подождал еще минут десять, потом вышел на набережную. Теперь здесь не было ни одной живой души. На противоположном берегу непрерывно гудело и грохотало, над Домской церковью встало красное зарево, по крышам домов метались языки пламени. Со стороны Плескодале доносился гром немецких орудий, снаряды с воем летели через Даугаву. И тут стала отвечать русская артиллерия. Начали вспыхивать и метаться отблески в стороне Илгуциема и Болдераи. Словно что-то варилось в адском котле. Каспар, втянув голову в плечи, ждал, что же будет дальше.

Но ничего особенного не произошло. Набережная оказалась самым безопасным местом. Ни одна мина, ни один снаряд, откуда бы они ни летели, не упали на дамбу АБ или в Даугаву. Это заметно приподняло настроение Каспара. Ему пришлось изрядно потрудиться, прежде чем он выгрузил из окрашенной в темный цвет трофейной лодки все ящики с взрывчаткой и побросал их в воду. Поплевав на ладони, Каспар взялся за весла и что есть силы стал отгребать от берега. Опять неизвестно откуда у него появилась дьявольская отвага.

— Я должен добраться до театра, как можно скорее добраться до театра, — шепчет Каспар, пересекая черную Даугаву.

По мере того как он приближается к Риге, гребни волн все больше окрашиваются в алый цвет: ветер приносит и сыплет в воду искры. Внезапно…

Два месяца спустя, вспоминая и раздумывая над этой невероятно рискованной и жуткой поездкой через Даугаву той ночью, когда началось срочно спланированное инфернальное сравнивание Риги с землей со стороны бегущей армии, — вспоминая это плавание в «каноэ», Каспар Коцинь торжественно решил написать для календаря достоверный рассказ ужасов из истории Риги, под названием «Apocalypse I. Inferno».

«Выгребая вдоль Кливерсалского мола, при свете пожаров, пылавших на другом берегу, я был поражен, увидев, что Понтонный мост на всем своем протяжении — от Пароходной улицы и до Старой Риги — взорван. Понтоны, находившиеся в средней части моста, погрузились в воду, а один из тех, что был ближе к берегу, медленно уплывал в море. Я подплыл к нему поближе и решил, держась в тени взорванного моста, грести прямо к другому берегу. Горел элеватор. Запах коврижек и ржаного хлеба пропитывал тучи дыма и искр. В складах Андреевской гавани все время что-то трещало и взлетало на воздух.

…Внезапно страшный взрыв вздыбил и сбросил с каменных опор могучие железные фермы Земгальского моста, построенного рядом со старым железнодорожным мостом. Они с грохотом обрушились в Даугаву. Взрывная волна, всколыхнувшая реку, чуть не перевернула мою лодку, к счастью, я в эту минуту находился рядом с торчавшей из воды верхней частью полузатонувшего понтона: мне удалось даже взобраться туда и придержать лодку. Пришлось ждать, пока успокоятся волны, поднятые тонувшим гигантом — земгальцем. Его восстановили всего десять лет назад, и вот он снова разрушен и лежит совсем рядом с железнодорожным (у того тоже исчез один пролет).

Хотя артиллерийская дуэль заметно усилилась, но даже с середины реки можно было ясно расслышать, как с задвинского берега уезжают тяжелые амфибии, увозящие подрывников. Слава богу, подумал я, наконец-то будет покой. Как бы не так! Только что я собрался отплыть, как с того и другого берега, сотрясая воздух, быстро прокатилась целая цепь взрывов. Гром тимпанов — forte fortissimo. Серия из ста, а может, и тысячи рвущихся мин. Тьма разлеталась на куски. Рвалась и отдавалась в висках, словно здоровенные тумаки. Уже ничего нельзя было понять. Быть может, это извержение вулкана? Призрачную панораму Риги скрыло облако пыли. В воздухе носятся раскаленные камни и песок. Брызги грязи…

Долго я не решался сесть в лодку и продолжить свой путь к другому берегу. Кто знает, а вдруг это только начало каких-то еще более грозных событий. Вдруг земля разверзнется и поглотит Даугаву?

Когда я наконец решился и стал осторожно грести к берегу, то глазам моим предстало зрелище, от которого вспыхнула во мне непередаваемая ярость. Нелюди! Они взорвали каменную оправу Даугавы — ее прекрасную набережную с пароходными пристанями, больверком и замощенной прогулочной полосой. Верхний край обрушился в воду, видны только галька и песок, искореженная стальная арматура, разорванные кабели да канализационные трубы.

Удивительна и поистине невероятна кровожадность и жажда разрушения у этих варваров двадцатого века! Методы у них стали еще более дикими, чем в то время, когда они разрушали Афины и Рим. Гунны и тевтоны! У них многовековой опыт и практика: Герника, Варшава…

— Этого я никогда не забуду! — шептал я, выскочив из лодки и вскарабкавшись по крутому, взрытому минами откосу. — Вечное проклятие вам, неоварвары! Я не стану плакать, когда сотрут с лица земли ваши замки и города! Рига, моя любимая, родная Рига! Господи, на что ты похожа, что они с тобой сделали!

Слезы туманили мне глаза, к горлу подступал ком, когда я как сумасшедший бежал через Старый Город, не замечая рушащихся стен и горящих домов. Я петлял вокруг рухнувших на землю, дымящихся жестяных крыш, сорванных вывесок. Весь квартал напротив здания Гильдии лежал в развалинах, улочка была завалена тлеющими балками перекрытий, и дальше ходу не было. А крышу Кошкиного дома насквозь пробил немецкий снаряд: по мостовой просвистели раскаленные осколки, оставляя за собой шипящий фосфоресцирующий след. Ни одной живой души, ни одного человека… Только бормотание пламени, треск горящих перекрытий и опаляющий жар.

Кто это кричал? Нет, смеялся!.. (Безумный смех!) Кто в том горящем доме смеялся безумным смехом!.. По спине пробегают мурашки. Быть может, это звали на помощь? И ты не поможешь? Раскачивается ставень: горит и потрескивает… Или это старинный газовый фонарь? Смех слышится из переулка. Но пробраться туда я не могу, возле самого угла проход загородила телега с пивными бутылками. И телега эта горит. Под телегой — в желобе водостока горят сапог и солдатский мундир… Солдат лежит ничком, волосы слиплись и пока не горят… Нервы мои не выдерживают, тут же на мостовой я падаю на колени:

— Пылающая ночь! Не лишай меня разума, не лишай здравого рассудка! Спаси мою душу! Глаза мои видели тайны апокалипсиса, ибо говорится: «Черным станет солнце, будет кровоточить месяц, погибнут корабли, и в безумном смехе затрясется род человеческий»[11]. Пылающая ночь! Дай мне силу! Не отнимай у меня моей божественной ненависти!»

APOCALYPSE II. ОЧИСТИТЕЛЬНЫЙ ОГОНЬ

В ту ночь в театре Аполло Новус никто не спал. Громыхание становилось все более протяжным и жутким.

— Что они там взрывают? — спрашивала побледневшая Наталья.

Даже эта, столь отважная особа уже не решалась подходить к окну. Полчаса назад в гардеробную Терезы Талеи сквозь окно влетела мина и уютно устроилась на диване примадонны. Миленькая и кругленькая, как задик малолетнего ребенка. Охваченные смертельным ужасом, Элеонора Бока и Тереза Талея перестали репетировать «Анну Каренину». Спотыкаясь и падая, они влетели в подвал.

— Бомба! — уже издали кричала Элеонора. — Бомба в нашей артистической уборной!

Беглецы побелели и лишились голоса; заткнув уши, они ждали, что сейчас вот, сию минуту театр Аполло Новус взлетит на воздух и рассыплется на кусочки. Ждали, затаив дыхание… А потом отправили Наталью к коменданту. Анскин спокойно спросил:

— Э’извиняюся, мадам: она дымится?

Наталья взбежала наверх, приотворила дверь, заглянув внутрь, и принесла ответ:

— Не дымится.

— Э’извиняюсь: но, может быть, она воняет?

Наталья, уже совсем осмелев, вошла в уборную и повела носом:

— Нет, и не воняет!

— Эта б’омбочка не взорвется. Э’извиняюсь, — мы еще поживем!

Анскин заботливо взял бомбочку с дивана, вынес во двор и положил в безопасное место. Но Тереза Талея в свою гардеробную уже не вернулась, они с Элеонорой оборудовали себе скромные деревянные ложа в подвале.

Чета Урловских нервничала… Им хотелось знать, что происходит снаружи, какая нынче в Риге власть. Быть может, надо, подняв руки вверх, идти куда-то и регистрироваться? Урловский хотел быть лояльным и как можно скорее засвидетельствовать свое уважение к власти, которая впредь возьмет их под свою защиту. Урловская тоже внезапно вспомнила, что еще с первой мировой войны у нее в Москве осталась сестра. «Это была моя любимейшая сестра; даст бог, мы еще свидимся».

Но когда они остались вдвоем, муж ей стал выговаривать:

— Ты теперь брось бога поминать. Бога нет. По крайней мере впредь его не будет, так что кончай с пережитками прошлого. Религия это опиум для народа. И с этой Натальей тоже не очень-то язык развязывай. Она фашистка.

— Да какая же Наталья фашистка! Она мне сказала, что ждет Красную Армию.

— Ждет она: что ей еще остается, приходится ждать… Но в глубине души она фашистка.

В своей комнате, расправляясь с жареной картошкой, Наталья призналась мужу, что у нее такое чувство, будто русские уже в Риге:

— Ну, теперь мы посмотрим, как эта Урловская выкрутится со своим Готенхафеном? Вот смеху-то будет! Хе, хе, хе…

Беглецы немного успокоились и расселись в одном из углов подвала. Смешливые девушки из кухни собираются попотчевать их горячим чаем. И вдруг суфлерша Майя кричит из коридора:

— Во дворе какой-то мужчина появился!

— Русские пришли! — Наталья хлопает в ладоши. — Я же говорила: русские уже пришли!

Стуча подкованными сапогами, какой-то человек устало направляется прямо в подвал.

— Боженька мой, да это же Каспар! — вскрикивает Элеонора Бока. — Каспар Коцинь, музыкант! Откуда ты, голубчик, в такую-то ночь? Да в таком виде!

Каспар бессильно опускается на скамейку возле самых дверей. Он весь черный от дыма. Ладонь кровоточит, волосы обгорели, глаза заплыли. Он без пиджака, в одной страшно грязной рубашке… Очки потерялись, поэтому он оглядывается, беспомощно моргая глазами.

— Что делается на улице? — начинает его тормошить Наталья. — Немцы еще здесь? С какой стороны ты шел?

— Со стороны набережной, — с трудом выдавливает из себя Каспар, грязным носовым платком перевязывая ладонь. — Ни одного немца в Риге больше нет. Возле Эспланады меня заметили люди в штатском… погнались за мной, стали стрелять… из последних сил я вбежал в мюнделевский двор… Сейчас они меня там ищут.

В подвале воцаряется гробовое молчание. Этот музыкант еще доставит неприятности нам, честным людям, подумала чета Урловских, а Наталья сразу же взяла быка за рога.

— Ну, уж теперь надо звать Анскина! — сказала она. — Дело-то уголовное.

Пришел Анскин во всех своих доспехах: ему было доложено, что какой-то неизвестный субъект ворвался в театр.

Однако, увидев Каспара, он бросился его обнимать:

— Братишка ты мой! Наконец-то явился! Мальчуган! Да на кого же ты похож! Остальные-то где? Э’извиняюсь, — ведь договорились же в тот вечер… Я ждал, ждал… Даугавиетис приказал спрятать вас как следует… Особенно тебя… Э’извиняюсь! «Капельмейстера, — сказал он, — вернешь мне под расписку…» Что у тебя с рукой-то?

— Порез… то ли заноза, то ли пуля…

— За ним, Анскин, гнались… советские власти, — говорит Урловский. — Теперь надо подумать, что мы скажем, когда явятся милиционеры… Вооруженные люди ищут Коциня в мюнделевском дворе.

— Если ты его спрячешь, нам всем не миновать неприятностей. Музыкант ведь из СС, это все мы можем подтвердить, — поддерживает мужа Урловская.

— Жалко, конечно! — говорит Наталья. — Почему ты, бедняга, не удрал вместе с немцами? Попытался бы хоть в Готенхафен пробраться. Как некоторые…

— Бабье! — кричит разъярившийся Анскин. — Бабье, бабье! Вон из моего дома! Кто здесь, э’извиняюсь, комендант? Я или эти две бабы? Вон!

— Фуй! Что за неуместные выражения! — ужасается Элеонора Бока. — Фуй!

Оскорбленная до глубины души, чета Урловских поднялась и демонстративно вышла из подвала. В конце концов, Эсмеральда Урловская отнюдь не какая-то баба, а долголетний работник театра Аполло Новус, актриса-любовница. Наталья сверкающим взором смерила Анскина с головы до ног, потом схватила за руку мужа — мастера сцены — и закричала:

— Идем, Юлий, пусть этот фашист побесится на прощанье! Когда придут наши, вы все будете свидетелями!

С гордо вскинутой головой Наталья покинула перепуганных беглецов. Она была уверена в своих поступках, так как знала, что правда на ее стороне.

— Завтра все эти Анскины будут тише воды, ниже травы, — убеждала она мужа, напрасно пытавшегося защищать старого пожарного.

Несколько успокоившись и накормив супруга, Наталья попросила Урловских зайти в ее апартаменты. В ту ночь они вчетвером провели первое профсоюзное собрание.

А в театральном подвале общее собрание беглецов не могло прийти к решению насчет того, как быть с музыкантом. Большая часть актеров была на стороне Анскина. Каспара надо оставить в театре и спрятать. Когда вернется Даугавиетис, тогда видно будет, что делать дальше… Но у Вилкина с похмелья была кислая мина. Каспар сам должен понять: ведь он может завалить своих товарищей. Еще отнюдь не сказано, что немцев прогнали. А если за ним гнались жандармы? Не лучше ли Каспару отправиться домой, ведь дядя оставил ему комнату. Переодеться, умыться. Не быть бременем для других.

Рабочие сцены клялись, что будут свидетельствовать в пользу Каспара. В конце концов — музыканты же не виноваты, что Даугавиетис со своими немецкими дружками…

— Ты Даугавиетиса не трогай! — говорит Юхансон. — Если бы не Даугавиетис, ты бы сам давно был в легионе!

— И вовсе бы не был! — говорит рабочий. — Я бы к партизанам сбежал!

— Кто же тебе мешал? — спрашивает Юхансон. — Если бы хотел, так и сбежал бы. А ты здесь перекантовался.

И тогда поднимается наборщик из «Роты». Этого человека в театре никто не знает. Наборщик просит извинить его за то, что он, будучи чужим человеком, вмешивается в спор. Пусть его простят, но поведение коллектива просто поражает. Вместо того чтобы хоть как-то помочь своему несчастному товарищу (взгляните, как у него кровоточит рука!), вы рассуждаете, позволить музыканту остаться в театре или нет? А кто вам, уважаемые, разрешил остаться в театре? Господин Зингер? Вы что, участвовали в движении Сопротивления? Быть может, вы взрывали железные дороги и склады? Нет! Все эти годы вы под руководством генерального инспектора Натера работали в старом добром Аполло Новусе. И хорошо работали. Сапоги немцам не лизали. А теперь — в минуту опасности — превратились в трусов. Я больше не стану говорить… Позаботьтесь же наконец о своем товарище, найдите ему какую-нибудь одежду, перевяжите рану, взгляните, как у него кровь хлещет!

Тут пришли в себя и вечно улыбающиеся девушки: они спешно раздобыли настойку йода и марлю. Нашлась даже фляжка чистого спирта, по счастливой случайности не обнаруженная Вилкиным… Промыли рану (она оказалась небольшой: перелезая через заборы, Каспар, видимо, напоролся где-то на колючую проволоку). Анците разыскала в гардеробной подходящие брюки, пиджак и ботинки, даже погнутые очки нашла в комоде. Сложнее оказалось с умыванием — в кранах было пусто и сухо. Отступающие взорвали водопровод, а вода, хранившаяся в разных посудинах и ведрах, находилась под особым надзором Анскина, оттуда и капли брать не разрешалось… Но на этот раз неумолимый комендант отпустил-таки одну кружечку, чтобы лицо умыть, — после чего музыкант снова обрел человеческий вид.

Электрики в темноте проскользнули к дыре в мюнделевском заборе, взглянуть, что происходит во дворе. Там не было никого. Преследователи потеряли след и ушли.

Беглецы вздохнули с облегчением. Пусть уж, в конце концов, этот музыкант останется, заговорили колеблющиеся. Что ж мы его так-таки и выгоним?

Каспар до того устал, что еле держался на ногах. Анскин поманил его пальцем. Ложе уже было оборудовано. Оно находилось в тайнике, устроенном специально для музыкантов (идею подало РКПО). В каждом театре есть такое, известное только пожарным место (опасное в смысле пожара), о существовании которого никто не подозревает.

Анскин, помигивая карманным фонариком, за руку ввел Каспара в темный зрительный зал. Почти на ощупь они добрались до последних рядов. В конце зала пол возвышается на два метра больше, чем возле просцениума. Анскин, словно волшебник, сдвинул два последних кресла. На полу обозначился едва заметный четырехугольник. Анскин поднял дощатую крышку и посветил фонарем в подпол. Там оказалось уютное помещение с пятью застеленными матрацами.

— Полезай вниз! — скомандовал Анскин. — Твоя койка вторая справа. Первую занял твой друг тромбонист… Он же и принес все эти матрацы. Уже неделю назад обещал вернуться…

— Нет, папаша Анскин, не придет сюда ночевать наш тромбонист, — говорит Каспар. — Вырыли мы ему ложе в сосновом бору. Под акациями…

— Под акациями? Не надо так глупо шутить, парень… э’извиняюсь!

— Тромбонист умер, — вздыхает Каспар, — наверное, и валторнист тоже… не сумел он гранату бросить… Если и придут, так только те двое…

Анскин был так убит этим известием, что не мог слова вымолвить… Его лучшие парни… И что он теперь скажет режиссеру, когда тот спросит: где мои музыканты?

— Ну, значит, спи на первом матраце! — яростно, едва сдерживая слезы, сказал старик и захлопнул люк.

Каспар остался один в непроглядной тьме. Он нашарил одеяло, завалился на матрац и в то же мгновение заснул.

Каспар не мог сказать, сколько времени длился его обморочный сон. А теперь люк был открыт, и Анскин, помигивая карманным фонариком, громко звал его:

— Э, вставай! Вылезай скорее! Несчастье!

Пол зрительного зала гудел и гремел от торопливых шагов. Каспар приподнялся и сел. Перевязанная рука болела, лоб и грудь в поту, щиплет глаза.

— Ну что ты столько времени чешешься, э’извиняюсь! — снова кричит Анскин. На этот раз голос у него уже и вовсе сердитый. «Когда Анскин переходит на крик, то это дурной знак», — думает Каспар, собирается с силами и встает.

Он подтягивается к люку и выбирается в зал. Зал ярко освещен. Рабочие сцены, старые актеры, актрисы (даже Тереза Талея здесь) выстроились в ряд и передают из рук в руки ведра с песком и водой. По лестнице их тащат со двора люди более молодые: рабочие сцены, электрики, девушки.

— От зажигательного снаряда загорелась кровля, — поясняет Анскин. — Вы трое полезете со мной на крышу, — показывает он на Каспара, электрика и Вилкина.

Электрик первым находит путь наверх: по наружной железной лесенке с третьего балкона. Он лезет по ней, прихватив с собой пожарный лом. Анскин набрасывает Каспару на плечи полосатое одеяло, а в здоровую руку сует топорик. Неизвестно откуда у Каспара вдруг берутся силы. Забыта усталость, прошла боль. Почти радостно взревев «го, го!», он по железным ступенькам добирается до чердака и оттуда через жестяной люк выскакивает на пологую крышу. Го, го!

А вот Вилкину подняться не под силу. У него похмелье, он весь трясется, от него разит вчерашней водкой. Хорек вонючий! Анскин закатывает ему оплеуху и прогоняет вниз к бабам воду таскать. Но вместо Вилкина по лесенке уже скачет, как белка, — вы только подумайте! — скачет Астра Зибене, вечно смеющаяся девчонка из кухонной компании. В руках у нее лейка с водой и грабли — садовница огня! Ее смех разбирает при виде Вилкина, которого Анскин заставил кубарем отлететь от лестницы. «Велите Вилкину в ночном горшке теплую водичку носить!» — прыскает Астра и опять помирает со смеху. Но комендант прикрикивает на нее: «Молчать, сорока!» И вот они на крыше уже вчетвером и тут же набрасываются на дымящуюся стихию. Каспар расстилает толстое одеяло поближе к островку огня. Горит скат крыши, от которого уже отстала жесть.

Правой — здоровой — рукой Каспар рубит, пока не отлетает обшивка. Под нею — дымящийся край стропила, краснеющие угли. «Воды!» — кричит Каспар. Садовница с ведром воды появляется в мгновение ока, тут же взлетает струя пара и дыма, щиплет глаза и нос. Но вот они замечают еще одну щель — позади них. Из нее вырывается белый язык пламени. Каспар срывает с себя пиджак и набрасывает на щель. До тех пор пока принесут песок… Ему кажется, что огонь потянуло вниз, поэтому он спускается на чердак и рубит с внутренней стороны, пока не обрубает горящий конец стропила. Брызжут искры. Горящая головешка отлетает прямо на плечо Каспару. Лицо и суставы правой руки начинают саднить от ожогов, жгуче болит левая ладонь. Задыхаясь от дыма, стиснув зубы, Каспар снова лезет на крышу. Туда уже притащили корзину с песком. Музыкант горстями бросает его в тлеющую углями дыру. Но тут Анскин кричит и манит его к себе: пламя прорвалось и на другой стороне. Ну и пекло! Втроем они бросаются к новому очагу опасности, рубят и крушат, в то время как Астра по скату крыши тащит ведра с водой У девушки уже нет сил нести их, она тащит и плачет, но признаться в своем бессилии ей стыдно, сама ведь вызвалась полезть на крышу, решив, что это будет просто веселое приключение, о котором потом можно будет рассказать на кухне подругам.

Шипит пар, взлетает синий столб дыма, рассеивается, и тогда надо ломать, рубить. Потом все повторяется сначала, и снова — ломать, рубить; Каспар думает: может, у меня опять бред?

Проходит час, два… Все четверо еле держатся на ногах. Вот уже почти все в порядке: остался лишь небольшой очажок тлеющих углей, но тут вдруг снизу перестают подавать воду. С минуты на минуту угли снова кроваво запламенеют. У Каспара ничего нет под рукой: пиджак он спалил, одеяло спалил, даже песка не осталось, чтобы засыпать раздуваемые сквозняком угли. Тогда они решают: трое останутся здесь, сторожить опасный очаг, Анскин же пойдет и выяснит, почему не подают воду.

По лестнице, пыхтя и отдуваясь, навстречу Анскину поднимаются Бирон и Урловский. У каждого по чайнику, а в каждом чайнике примерно по литру воды. Это все, что осталось. Бассейн пуст, ведра пусты. Собрали последние капли.

Добравшись до верха, они останавливаются и тяжело дышат. Сердце никуда не годится.

— Что ж это жены вам не помогут? — забирая чайники, спрашивает Анскин.

— Ты их бабами обозвал, — отрезает Бирон, — поэтому под твоим началом они работать категорически отказались. Потребуют суда чести.

Анскин усмехнулся в усы, но не сказал ни слова. Театр был спасен, крыша разодрана в клочья, а бабы утихомирены. Чего еще ему надо было, старому чертяке? Вылив на угасавшие угли два чайника кипятку, посыпав песком обгоревшую часть крыши, Анскин отпустил Астру, Каспара и электрика, а сам остался дежурить на крыше до утра. Он сидел на опрокинутом ящике и думал.

Думал, думал… думал о своих парнях. Думал о том, как он оправдается перед Даугавиетисом за испорченный водою балкон.

— Меня стращают с’удом чести! — усмехнулся про себя старик. — Эта п’ьеска не пройдет, и эта б’омбочка не взорвется! Э’извиняюсь — мы еще поживем…

ПРИКАЗ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО

ГЕНЕРАЛУ АРМИИ МАСЛЕННИКОВУ,

ГЕНЕРАЛУ АРМИИ ЕРЕМЕНКО

Войска Третьего Прибалтийского фронта при непосредственной поддержке Второго Прибалтийского фронта, развивая успешное наступление, сегодня, 13 октября, заняли столицу Советской Латвии Ригу — важную военно-морскую базу и мощный узел немецкой обороны…

В ознаменование одержанной победы, подразделения и части, особо отличившиеся в боях за Ригу, представить к присвоению им наименования «Рижских»…

Сегодня в 23 часа столица нашей Родины Москва от имени Родины салютует героическим войскам Третьего и Второго Прибалтийских фронтов, в том числе латышскому корпусу генерал-майора Бранткална, освободившим Ригу, двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий…

МЕТАМОРФОЗА

Солнце стояло уже высоко, когда Каспар выбрался из своего убежища под возвышением зрительного зала. Болели кости, болел обожженный затылок, болела пораненная ладонь, однако он был удивительно спокоен, даже весел. Пиджак Каспар спалил, сражаясь с огнем. И вот снова остался в одной рубашке, весь исцарапанный и грязный. Никакой надежды умыться и привести себя в порядок не было: Анскин последние капли из чайника вылил на тлеющие угли — ломом до них нельзя было добраться. Вылил последнюю капельку и бросил три горсти белого песку в знак того, что дело сделано и отпето, аминь!

Когда Каспар вошел в фойе, все беглецы давно уже встали и теперь теснились возле окон. Они стояли, прижавшись лицом к синеватым стеклам, и, громко галдя и жестикулируя, выражали свою радость. Особенно шумно вела себя чета Урловских.

По улице вдоль театра двигался нескончаемый поток уставших в боях солдат. Они начали идти уже в половине шестого утра, сказал бутафор. Это были уже не голубовато-серые немецкие мундиры, нет — это были они! Первые красноармейские части в Риге! Усталые и запыленные солдатики неторопливо шагали со стороны вокзала. Чувствовалось, что они не спали, да и позавтракать, наверное, не успели. Шли молча, не обращая никакого внимания на осколки снарядов и завывание мин. Закаленная в боях Красная гвардия! Выполнив свое задание, освободив этот город, они теперь шли освобождать следующие. Остановки для них не было.

— Э’извиняюсь, доброе утро! Привет, ребятки! — козырнув, кричит Анскин, хотя те, там на улице, и не слышат его. Старый пожарный не может сдержать своей радости. Театр он уберег и свое обещание сдержал: сцена, декорации, значительная часть актеров, один музыкант — в целости и сохранности, пожалуйста, приходите, мы можем начать представление хоть сегодня вечером! В половине восьмого, э’извиняюсь!

Пока что Анскин запретил своим подчиненным выходить на улицу, так как артиллерийский обстрел усилился. Появились немецкие бомбардировщики, не смолкают зенитные орудия. Где-то неподалеку безостановочно палит какой-то миномет. Выстрелы сухие, хлопающие, словно пробки из бутылок вылетают.

— Этот хлопальщик должен быть где-то здесь, за мюнделевским корпусом, — говорит Юхансон, и Вилкин во что бы то ни стало хочет пойти поглядеть, как стреляют (Вилкин обрел отвагу!)

Но комендант неумолим:

— Нет, никуда ты не пойдешь, показываться на улице запрещено!

Вилкин смиряется: он знает тяжелую руку и вспыльчивый характер Анскина… А вот Наталья не подчиняется («Никаких комендантов я больше не признаю!»). Она пойдет и хорошенько разглядит шагающих по улице бравых ребят. Спросит, куда они идут, какой они национальности и как зовут их генерала. Товарища генерала. Быть может, встретит и латыша. У него она спросит имя и фамилию, из какой он волости.

— Химера! — плюнул Юхансон.

А бутафор подыскал для Каспара подходящий кожаный жилет.

— Надевай! — говорит он. — Я шил его для Марии Стюарт, но Талея раскритиковала. Теперь эта штука списана и заприходована в качестве бракованной.

Надев сшитый бутафором жилет (бутафор был по профессии скорняком), Каспар потихоньку взобрался на чердак, а оттуда на крышу…

Ему хотелось еще раз взглянуть на поле ночного сражения, что-то влекло его туда… Может быть, радость, удовлетворение, которое он испытывал, справившись с трудной задачей? Всю эту часть крыши Каспар единолично взломал и вырубил… Скажи кто-нибудь, что это сделано одним Каспаром, — он не поверил бы. Рубил как бешеный… На какой-то миг его тогда даже охватило желание — сгореть самому, рухнуть в огонь, погибнуть героем, однако сегодня ночью он возмечтал… Да, теперь Каспар твердо знал, что трубачом он уже не будет, потому что бросил трубу во время бегства, а бегство это отнюдь не подвиг.

Он станет капельмейстером: будет дирижировать и, главное, — писать музыку. Напишет свою первую симфонию. Симфонию-реквием. Затем «Пылающий орган ночи». И наконец — «Апокалипсис». А пока что, в порядке подготовки, начнет с «Метаморфоз». Возможно, это будет додекафоническая музыка; в традиционной звуковой системе он временно перестанет работать. Необходимо отрицание, чтобы начать мыслить по-новому. Надо пережить внутреннюю революцию, чтобы освободиться от ненужного и маловажного. Ибо за одну ночь Каспар пережил и осмыслил больше, чем за все двадцать четыре года своей жизни. За одну ночь он вырос, повзрослел и постарел. Улыбающаяся девушка, промывавшая и перевязывавшая в подвале его пораненную ладонь, сказала: «Каспар Коцинь! Вы либо поседели, либо обсыпаны известкой, поглядите на себя в зеркало, музыкант!»

Удивленный Каспар увидел, что действительно — немного поседел. Правда, в семье Коциней все седели рано. Отец, мать… «Когда я видел их в последний раз, оба были почти совсем белые», — вспомнил Каспар.

Каспар уже собрался спускаться с крыши, но тут ему вдруг захотелось посмотреть на раскупоривателя бутылок — миномет, без устали хлопавший здесь же за углом.

Что за зверь такой? Чего это он развоевался?

Каспар пересекает крышу. Доходит до выступа. Взбирается на него, стоит, держась за трубу. Отсюда видны обе улицы. Мимо театра спокойно проходят красноармейские части, а по другую сторону — за театром — уставился в небо немецкий миномет. Возле него — целый штабель ящиков с минами. Лейтенант — в глазу монокль, в руке кожаный стек, он похлопывает им по глянцевитым голенищам своих сапог и командует:

— Eins, zwei, drei-los!

У миномета — двое в голубовато-серой форме. Один подает мины, другой стреляет. Направление: на северо-запад, в сторону своих бегущих камерадов. Видно, таков был приказ. Они не сдвинутся с места, пока штопор не откупорит весь штабель бутылок. Феноменальная немецкая педантичность! Может, они там находятся со времен предыдущей мировой войны? Поручик Дуб с бравым солдатом Швейком?

Совершая свой инспекционный обход, Наталья тоже заметила на соседней улице немцев с их минометом. Задыхаясь, она помчалась обратно, к какому-то русскому офицеру, шагавшему рядом с колонной, и, показывая в сторону поперечной улицы, выпалила:

— Tam rjadom ņemci perģit. Beriķe za hvost!

Но офицер только улыбнулся и сказал:

— Пусть пердит. Нам некогда…

ВОЗЗВАНИЕ

К сведению всех жителей Риги

16 октября 1944 года

В результате взрыва мин замедленного действия, заложенных гитлеровцами, вчера разрушено здание Ремесленного общества с его широко известными концертным и актовым залами, а сегодня утром загорелась «Римская гостиница», и пламя перекинулось на расположенные рядом дома — вплоть до «Оперного кафе» (что напротив Больших часов). Недостаток воды затрудняет тушение пожаров, поэтому на помощь приходят специальные саперные части Красной Армии. Когда с «Оперного кафе» огонь через улицу перекинулся на «Луну», то крышу ее все-таки удалось погасить и спасти здание. Саперные части Красной Армии обнаружили взрывные устройства и мины также в зданиях бывших министерств на улице Смилшу, во Дворце юстиции в Доме правительства и тем самым спасли их. Граждане! Срочно проверьте помещения учреждений, заводов и квартир. Помогайте обнаружению скрытых взрывных устройств.

Сообщите о минах и берегитесь их!

ВЫДЕРЖАТЬ ДО КОНЦА

В день освобождения города Наталья потребовала выяснить, что это за наборщик из «Роты», который хотя и скрывался вместе с ними, но которого никто не знал. Однако уже утром наборщика в театре не оказалось. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот тебе и комендант! Позволил птичке упорхнуть. Ну погоди.

Наталья, чета Урловских и Вилкин обсудили происшествие и приняли резолюцию: по горячим следам расследовать ход событий.

Выяснилось: в предпоследний вечер Анскин потихоньку спрятал незнакомца в бункере электриков. Вначале никто им не интересовался: ну скрывается и скрывается, наборщик так наборщик! Однако после громкого конфликта у Натальи зародились подозрения, почему она и позволила себе отпустить несколько язвительных замечаний, адресованных чужаку:

— Знает кошка, чье сало съела. Прячется да скрывается. Среди честных людей. Ушки на макушке, а сам на опушке! Это дело рук Анскина, люди добрые! Попомните мое слово… Придет время — сообщим. Бог долго ждет, да больно бьет…

Наборщик из «Роты» усмехнулся и сделал вид, будто не слышит ее. В тот момент надо было таскать тяжелые ящики с песком и по крутой актерской лестнице поднимать их со двора на третий балкон, это была зверская работа. Когда наборщик вздумал подняться на крышу, чтобы помочь тем, кто там находился, Анскин его не пустил. Хоть один солидный человек должен был остаться внизу и организовать подачу воды и песка. Старик опасался, что бабы по своей глупости могут помешать работе: обе они уже стояли в дверях, руки в боки, и твердили, что сдвинутся с места лишь в том случае, если Анскин извинится.

Когда под утро огонь на крыше был погашен, наборщик незаметно пролез через дыру в мюнделевском заборе, а потом, дворами и подъездами, все время держась в тени, добрался до типографии «Рота». Жуткое зрелище открылось ему: вся улица завалена пустыми ящиками, тележками, бочками, искореженными листами жести. Хлама по горло… Незнакомец изнутри забаррикадировал вход, а затем тщательно запер ворота, оставшиеся распахнутыми настежь, когда редакторы «Коричневой газеты» удирали отсюда сломя голову.

— Ну, слава богу, как будто все! — с облегчением вздохнул Вилис Витол, тыльной стороною грязной ладони отирая лоб. Пот лил с него градом. — Теперь можно сказать, что все-таки удалось выдержать!

На обратном пути он, уже зайдя во двор театра, внимательно присмотрелся к отблескам на небе и пришел к выводу, что канонада начинает стихать. Поэтому он уселся в выемке каменной стены, проделанной снарядом (дважды в одно и то же место снаряды не попадают), и свернул папироску. Возвращаться в театр Витолу не хотелось: общество там не очень, чтобы того… Конечно, за исключением старого пожарного, давшего ему убежище. Вилис Витол решил дождаться утра здесь же во дворе. Отдаленная канонада казалась ему теперь сладчайшей музыкой. Она возвещала о приближении долгожданной минуты.

Этому были посвящены десять лет жизни. Нескончаемое поле боя, нескончаемое напряжение. Без передышки, без остановки. Один неосторожный шаг, и тебя уже нет. Игра на уничтожение… Но страх смерти давно исчез, осталось только непоколебимое желание дойти до конца, выполнить задание, которое он сам на себя возложил и ради которого решил дожить до конца. Теперь, пожалуй, можно было перевести дух… Никогда у него не было времени обдумывать свои действия с двух точек зрения: с одной стороны… а с другой стороны… Другой бы не поверил. Сказал бы: преувеличено, сгущено, абсурдно, нереально. А Вилис Витол действительно ходил как по лезвию ножа, как по канату над пропастью, пока не дошел сюда, и сейчас вот сидит здесь — в мюнделевском дворе, в пробоине от разорвавшегося снаряда, и, покуривая, ждет утра.

Десять лет… Гражданская война в Испании, отвага молодости. Отвага, проявленная под Вальядолидом и Tierra de Campos, ранение, плен, на третий день — воскресение из мертвых. Приговор франкистов: коммунисту смерть! Через расстрел! Ночное шествие к месту казни. Без факелов. Нет! Не ждать залпа, метнуться в ущелье! И вот его уносит горный поток, швыряет, бьет о камни. Над Гвадарамой рассветает… Пастушья хижина в горах, адский холод… No pasaran! Клятва: вечно ненавидеть фашизм! В любой стране, в любом месте — no pasaran!

А унижения во французском лагере для интернированных, о которых позаботились не только господин Лаваль, но и — слушайте и дивитесь! — наш дорогой Леон Блюм! Простите, но некоторых просто тошнило… Мы намылили пятки, вырвались из объятий Марианны, двинули через Савойю и встретили итальянских антифашистов. Они показали дорогу через Балканы, и вот — в мае сорок первого года Вилис Витол опять в старой, доброй Риге. Закаленный огнем и железом, выдубленный в Перпиньяне и вымоченной в Гвадараме. Почти никто уже не помнил его здесь. Ни родных, ни близких… Лишь несколько верных друзей, ближайшим из которых был поэт Сармон. (Где он теперь? Да и жив ли?) А атмосфера в Риге гнетущая, полная грозных предчувствий: Гитлер у ворот! Вилис Витол хорошо знал характер фашистов, он был уверен — рано или поздно начнется трусливое и коварное нападение (несмотря на запрет упоминать о такой возможности). На случай, если бы город был захвачен (конечно, и такую возможность запрещалось предполагать, но все-таки — на всякий случай!), Вилису Витолу было приказано остаться в Риге, руководить разведывательной деятельностью. Для этого был разыгран небольшой спектакль: Вилиса Витола приняли наборщиком в типографию «Рота» (до поездки в Испанию он учился этой профессии), но спустя две недели с треском вышвырнули, как фашистского прихвостня и перконкрустовца. Друзья только рот разинули: оказывается, Витол был агентом капиталистов, засланным из Франции шпионом!

С ума сойти! — такие разговоры помогли. Как только оккупанты вошли в Ригу, так сразу же Вилиса Витола разыскал редактор «Черной газеты» Брюнер и предложил пострадавшему фашисту вернуться на прежнюю должность. Bitte schön!

— Это один из наших! — утверждал Брюнер в разговоре с начальником гестапо. — Мы будем использовать его как осведомителя.

Вилиса Витола назначили старшим наборщиком, к тому же велели ежедневно ходить за информацией к генеральным директорам и прислушиваться к тому, что болтают эти фашистские ставленники. Так Витол добывал исчерпывающие данные о положении на фронте, о стратегических замыслах. Вечером Вилис Витол передавал эти сведения связным, а редакторов радовал победами на Восточном фронте. Это была двойная игра, опасное дело, но после всего, что уже было пережито, такое задание казалось Витолу заурядным. И лишь когда редакторы уже навострили лыжи, решив прихватить с собой Витола, ему пришлось прибегнуть к некоторой хитрости: как только господа уселись в вагон, он выскользнул через противоположную дверь, добежал до Аполло Новуса, где дежурил старый Анскин, и попросил убежища. Один из связных уже заранее предупредил насчет наборщика из «Роты», и Анскин, человек честный, сдержал слово: спрятал в бункере, да так, что вначале никто и не заметил незнакомца.

Последняя инструкция, полученная Витолом по радио, была весьма краткой: уберечь типографию от разрушения. Дождаться уполномоченного и сдать ему объект.

Звучало это просто и внушительно: сдать объект! Как новостройку — приемной комиссии. Ну, а если бы туда угодила зажигательная бомба, тогда как? И вспомнился ему Вершитель Судеб из поверий древних латышей. Тот самый, что вытащил Вилиса Витола из ледяной воды Гвадарамы (в обличье горного пастуха), тот, что втащил его в бункер электриков (в обличье Анскина).

— Э’извиняюсь, мы еще поживем, — сказал Вилис Витол, устроился поудобнее в своей нише и немного вздремнул…

Солнечное и прохладное октябрьское утро. За высокой каменной оградой слышны голоса и ритмичный шаг. Разговаривают спокойно, шагают в ногу. Стало быть, они пришли!

Вилис Витол пробирается через двор и отправляется ждать уполномоченного, чтобы сдать объект. Последнюю, полученную им инструкцию он выполнит с честью: будет стоять и ждать, пока не явится какой-нибудь полковник или генерал. По меньшей мере, полковник — дело слишком серьезное.

Уже издали Вилис Витол замечает подъехавший к «Роте» армейский вездеход. Мужчина в долгополой серой шинели стоит возле забаррикадированной двери и не знает, что предпринять. Подойдя поближе и приготовившись к торжественному рапорту, пораженный Витол видит, что никакой это не генерал и даже не полковник, а — просто-напросто — поэт Карлис Сармон, Кажа!

— Да это же ты, старый хрыч! — вопит Витол, заключая в объятия старинного друга. — Сколько лет, сколько зим! Немцы едва успели удрать, а ты уже ломишься в двери редакции.

— Я должен принять рапорт, — не моргнув глазом, говорит уполномоченный Карлис Сармон. — Фамильярности потом! Ну как? Все в порядке?

— Да разве ж я знаю? Сам видишь: забаррикадировано на совесть. Какой-то сурок крутится на вездеходе возле дверей, а внутрь попасть не может…

— Я попросил бы без шуток! По крайней мере, для начала. Что с типографией?

— Это мы сейчас увидим, — говорит Витол и ведет Карлиса Сармона во двор, ко входу в подвал. Вилис Витол отпирает дверь, и оба они устремляются вверх по лестнице — в типографию. Когда-то там находилась редакция «Коммунара».

— Братцы! Да тут же все точь-в-точь как тогда, когда мы эвакуировались, — восторгается Сармон. — В помещении чистота, машины блестят и сверкают, и — целые рулоны бумаги. Вилис, ты просто чертов парень!

— Поскольку мы оба чертовы парни, то давай-ка возьмемся за дело и по горячим следам выпустим газету! Ты сочини передовицу, добавь к ней сообщение Верховного Главнокомандования, а я все это наберу и тисну!

— С ума ты сошел! Без разрешения мы даже не имеем права находиться в этом помещении, где столько бумаги и шрифта! — испуганно говорит поэт. — Газету будут делать другие. Из Даугавпилса уже выехали сотрудники редакции, скоро они будут здесь. Пошли, пошли! — торопит Сармон. — Нечего задерживаться, тут еще воняет фашистами. Надо будет сделать дезинфекцию!

Кажа волоком вытащил своего друга из типографии. У него, видите ли, совсем другие обязанности и задачи, но, как бы то ни было, Вилис должен поехать вместе с ним: такова инструкция, полученная поэтом в Даугавпилсе.

— Каковы же твои обязанности? — спрашивает Витол.

Сармон уполномочен реорганизовать художественные организации и назначить временных руководителей на местах.

— На местах? — удивляется Витол. — На каких местах?

Оказывается, это такое выражение, под которым подразумеваются все художественные организации и учреждения вообще. Управление хочет срочно выяснить, что произошло с театрами. Сармон уже побывал в опере, встретился со старым Салнынем, нотным библиотекарем. В Риге остались почти все солисты, частично оркестр и хор. Только дирижеры сбежали, ну да бог с ними! Не найдется, что ли, таких, которые умеют руками «pamahat». Один сегодня утром уже прибежал и потребовал «Банюту», говорил, что это будет ослепительно. Так что за оперу нечего беспокоиться!

— Хуже обстоит дело с театрами, — говорит Карлис. — В один я уже успел заглянуть. Швейцар только руками развел: с десяток актеров, да и те не показываются. Какой-то болван переполошил всю труппу: вот они и подались в Вентспилс и Лиепаю; торчат теперь в этом самом котле. Эх! Райнис был бы поражен в самое сердце, доживи он до этого. Ведь он же выпестовал этот театр. Попомни мое слово, Вилис: погибнет целое поколение латышских актеров. Для кого они будут играть на чужбине? Для самих себя? Сначала, быть может, погоношатся, а потом расколются на отдельные клики и обрастут дилетантизмом, разве ж мы их не знаем! Как сквозь тьму и как сквозь тени, как сквозь поздние туманы, может, и вспомнит старшее поколение эти, когда-то столь знаменитые имена. Плакать хочется, Вилис. Я надеюсь еще только на Аристида Даугавиетиса. Салнынь думает, что Аристид должен быть в Риге. Но я боюсь за сам Аполло Новус и за актеров: говорят, в том квартале зверски взрывали и жгли, такие у нас данные.

— Данные сильно преувеличены, — говорит Вилис Витол. — Последние трое суток я там в подвале скрывался. Анскин охранял крышу, а актрисы блины пекли.

— Что, Анскин жив? И актеры? Все?

— Не знаю, все ли. Но Талею я видел, Юхансона тоже. Бока промелькнула, Эрманис.

— Вилис, ты просто чертов парень! Садись в машину, двинем в Аполло Новус. Товарищ шофер, прямо и направо, это тут же за углом. Мне все надо увидеть самому. Или, как у нас теперь говорят: «Выяснить положение на местах», после чего «принять меры». Как? Ты не понимаешь, что значит «принять меры»? Это значит, что с сегодняшнего дня тебе придется взять на себя обязанности временного руководителя — комиссара Аполло Новуса. Не хватает людей… Заткнись! Что? Ну, наборщиками теперь пусть поработают другие. Пусть работают те, что не испачкались в «Коричневой газете».

Они уже подъехали к главному входу Аполло Новуса и собираются выходить.

— А теперь за дело: застегни рубашку. Ты назначен временным директором театра, сейчас я представлю тебя персоналу.

ВОЗЗВАНИЯ

* Жители Риги с нетерпением ждут, когда начнут работать водопровод, пекарни, газовая фабрика, электростанция. Рабочие и служащие этик предприятий! Энергично беритесь за дело, прилагайте все усилия для скорейшего восстановления своих предприятий.

* Семнадцатого октября начнется разборка развалин в Старой Риге. Призываем всех граждан принять в этом участие.

ИНФОРМАЦИЯ

* Газовая фабрика не пострадала! За это следует благодарить ее работников, спрятавших в кучах шлака наиболее важные машины и горючее. Фабричные ворота были заперты, а немецким подрывникам сказано, что фабрика уже заминирована. Теперь мелкий ремонт закончен. Как только начнет действовать водопровод, производство будет возобновлено.

* Коллективы ВЭФа и «Вайрогса» выполняют социалистические обязательства по восстановлению своих заводов к празднику Октябрьской революции. ВЭФ обещает пустить электрохимическое отделение, а также участок по производству фотобумаги… Один из старейших токарей фабрики на отремонтированном станке изготавливает одну из важнейших частей некой машины, украденной немцами.

НА ТЕАТРАЛЬНОЙ ДОСКЕ ОБЪЯВЛЕНИЙ

ТОВАРИЩИ!

Двадцатого октября в Ригу вступит прославленная Латышская гвардейская дивизия. Коллектив Аполло Новуса решил встретить ее поздравлениями и цветами. Маршрут гвардейцев — по Московской улице мимо вокзала, по улице Меркеля до Больших часов.

Соберемся все в 14 часов на улице Меркеля напротив Университета.

ТРИУМФАЛЬНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОНА АРИСТИДА ИЗ ПОЖАРНОГО ДЕПО

ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ РАССКАЗ БЕ-ПО

Дверь открыл Анскин и, козырнув, громко выкрикнул:

— Приветствую вас в свободной Латвии!

Поэта Карлиса Сармона хорошо знали в театре. В сорок первом году он был драматургом и завлитом Аполло Новуса. Правда, актеры несколько испугались, увидев его в военной шинели с черными петлицами. Черные петлицы успели привить людям мрачное почтение. Однако товарищ Сармон держался так дружелюбно и непринужденно, что минут через двадцать те, кто собрался вокруг него в фойе, почувствовали себя радостно возбужденными и преисполненными надежд.

— Если все начальники будут такими, то мы еще поживем! — на ухо Каспару тихо шепелявит Анскин. Но гость услышал его и громко смеется.

— Э’извиняюсь, — говорит он сквозь смех, подражая голосу старого пожарного, — начальником я у тебя, к сожалению, не буду, но могу представить товарища, которого я временно уполномочил (можете быть уверены, что его утвердят) быть руководителем вашего коллектива. Это Вилис Витол, ветеран испанской войны, прекрасный человек. Вы с ним хорошо сработаетесь. Он многое видел и пережил за свою жизнь. Пусть теперь поработает на более легком поприще и немного отдышится.

Непонятно почему окружающие вдруг оживились. На более легком поприще? Взглянул бы гость в тот угол… Как в воду опущенные сидят там Наталья и Эсмеральда Урловская. Вилкин потирает распухший нос, а у Юхансона и Эрманиса взгляд прямо-таки ангельский. Вилис Витол чувствует, что не такой уж легкой будет эта работа.

Карлис Сармон, как и полагается поэту, весьма образно рассказал о жизни в эвакуации, о латышском ансамбле и его выступлениях в Иваново. Там очень активно участвовал в общественной работе и бывший актер Аполло Новуса Освальд Барлотти, сосед Сармона по Праулиенской волости.

— Барлотти? Освальд? Ну как же не знать?

Весь персонал еще хорошо помнил Барлотти. Когда началась война, он в составе делегации работников искусств находился в Москве.

— Видимо, его назначат начальником отдела кадров вашего театра, — сказал Сармон, — по крайней мере, в управлении шла речь об этом.

Улыбающиеся девушки пригласили гостя позавтракать: они только что заварили липовый чай.

— О! — говорил Карлис Сармон, прихлебывая душистый настой, и ужасно удивлялся, где они столько сахару раздобыли.

— Мы обчистили «Мурмуйжу»! — сказала Майга Весминя и расхохоталась, после чего все они стали буквально покатываться со смеху.

— Ну, так как же в действительности жилось актерам под властью оккупантов, как это им удалось остаться целыми и невредимыми?

Юхансон рассказал о темных махинациях Зингера. А также о том, какую песню услышал Зейдак по Московскому радио.

— Зингер? — Сармон помнил этого человека. Из бедноты — из батраков вышел. В сорок первом году пришел проситься на работу, стал помощником бутафора. В то время изображал из себя активиста, собирал деньги на Красную помощь, обвинял Даугавиетиса бог знает в каких прегрешениях.

— А как только вошли немцы, тут же побежал предлагать свои услуги. Вскоре получил повышение — стал шпионом, — говорит Эрманис.

— Мне непонятно, как Зейдак и Дучкен, когда-то столь уважаемые и признанные актеры, могли стать предателями?

— Быть может, они не столько предатели, сколько трусы, — считает Элеонора Бока. — Зейдак сам поднял панику и сам же испугался. А вместе с ним испугался и Дучкен.

— Многие уехали по инерции, — вспоминает Тереза Талея. — Оливии Данге незачем было куда-то бежать, но у нее в Баварии сестра, и этого оказалось достаточно…

Не знает ли кто-нибудь, что произошло с актрисой Лианой Лиепой? В сорок первом году она должна была окончить театральное училище, и Даугавиетис собирался принять ее на работу.

— Лиепа? Лиана? Хо, хо! Общенародная девица № 1, скажу я вам, — совсем осмелев, начинает рассуждать Юхансон, уже не слушая других. — На ее крючок попались сразу двое. Окунек и щука. Общенародная девица вытащила щуку и уехала в Готенхафен.

Каспар, сидевший в последнем ряду собравшегося здесь кружка, покраснел и спрятался за чьи-то спины. Он ждал, что будет дальше. Облегченно вздохнул, когда Сармон прекратил свои расспросы. Юхансон тем временем перешел к другой теме: стал рассказывать о своих приключениях в «Малом Парке». Это же было невероятно героическое дело.

— Сорок восемь часов просидел я в застенках гестапо. Меня избивали, — поведал он присутствующим, надеясь, что новый начальник Вилис Витол примет это во внимание.

Гость похвалил коллектив за самоотверженность при спасении театра (Анскин успел рассказать ему про пожар). Но выразил опасения, не случилось ли какой-нибудь беды с Даугавиетисом. Почему режиссер задерживается, зная, что Рига освобождена?

Где находится Даугавиетис, знал только Анскин. Теперь, сказал он, тайну можно открыть.

— Даугавиетис вместе с поэтом Кадзеем и театральным барабанщиком Марцевым сидит в филиале РКПО — в Золитюдском пожарном депо, режутся в преферанс и дуют чертовски хорошее немецкое пиво Радебергер. Как только начнет ходить агенскалнский пароходик, старик тут же вернется.

Сармон не захотел ждать так долго. Попросив собравшихся не расходиться (они, мол, скоро вернутся) и прихватив с собой Анскина и Витола, он вместе с ними уселся в машину и помчался в Икшкиле. Только там можно было перебраться через Даугаву — саперы навели временный мост.

— Этакий крюк! — злится Анскин. — Ехать в Плескодальские сосны через Икшкиле, это же смех, да и только! Э’извиняюсь: до вечера-то мы вернемся? С крышей надо еще поостеречься, да и бабы, того и гляди, снова кашу заварят.

Через четыре часа они вернулись. Весь персонал быстро собрался в большом зале на просцениуме. У главного входа Даугавиетиса встретили Элеонора Бока и Тереза Талея, подхватили его под руки и повели наверх. Раздались аплодисменты и крики браво! Ведь это же был он, ей-богу, он, хотя вид у него, честное слово, был довольно-таки чудной! На этот раз не был Даугавиетис облачен в визитку и не помахивал он цилиндром, нет, нет! По одежде и манере держаться его скорее можно было принять за вождя корсиканских мятежников или разбойника на пенсии. Залатанный вишнево-красный джемпер, отросшая борода, грудь нараспашку, высокие рыбацкие сапоги… На широком резиновом поясе, поддерживавшем брюки, не хватало только кинжала и револьвера.

— «Fra Diavolo»! — восхитился Каспар и стал вспоминать, в каких еще операх, кроме этой, видел он что-либо подобное, — Роберт-Дьявол? Робин Гуд? Дон Аристид Синяя Борода? Дубровский? Грабовский? Чайковский? Ой, нет!

И вот Даугавиетис стоит среди своих верных аполлоновцев. Он бросает взгляд на потолок, набирает полные легкие воздуха и растроганно говорит:

— Товарищи! У нас пасха! Старый добрый Аполло Новус воскрес из мертвых! Повержен извечный враг. Черный змей муку молол… семьсот лет молол, молол… смолол, да сам же и съел. Но с сегодняшнего дня в стенах нашего исторического здания будут звучать только голоса муз. Талии, Клио и… да и всех других, которых мы забыли, но которых сейчас снова вспомним… Да. Какова же наша задача в данных обстоятельствах? Собрать воедино весь ансамбль. Всех, без исключения. Бока, Бока, где Бока? Записывай, сколько у меня есть актеров и скольких у меня нет. Сейчас же записывай! Дальше. Есть у меня мастер сцены или нет? Ага… Бирон… А софиты не горят… и сколько же тебе надо помощников, чтобы убрать этот хлам, чтобы поднять кверху Венский лес? Не можешь сдвинуть проспект, сил не хватает? Мало каши ел? Дальше. Почему не явились музыканты? (Тут, меняя тон, Даугавиетис начинает рычать громовым голосом.) Где капельмейстер? А, вот он… Каспар Коцинь, капельмейстер: хорошо звучит, но в каком ты виде? Что это за лапсердак? Где твоя труба? В самом конце мы будем петь… Чтобы в течение трех дней все музыканты были на месте! Понял? Запиши: кто есть, кого нет… Те, кого нет, пусть пока не приходят.

Товарищи! Даю три дня сроку. Чтобыьные сей умыться. Первая репетиция — семнадцатого октября в половине восьмого утра. Осталчас смогут уйти, а Бока, Юхансон, Бирон, Коцинь — ко мне в кабинет! Совещание. Сармон обещал за три дня написать сценарий постановки «Золоченые ворота». Ею мы встретим праздник Октябрьской революции. Вопросы есть? Вопросов нет! — и Даугавиетис затягивает «Интернационал». Весь персонал сразу же присоединяется к нему; получается просто здорово!

Аполлоновцы героически поют все три строфы. Оказывается, за три года рабства они отнюдь не забыли слова.

Для нас все так же солнце станет Сиять огнем своих лучей! —

заканчивает Даугавиетис, а вместе с ним и его верные соратники. Все радостно взволнованы, ибо дон Аристид возвратился из пожарного депо.

ИНФОРМАЦИЯ

* На Рижской центральной телефонной станции уже включены 800 номеров, а до праздника Октябрьской революции предполагается подключить еще 200, так что в начале месяца число абонентов достигнет 1000. В первую очередь телефонная связь будет восстановлена в учреждениях, на фабриках и предприятиях.

* Всех участников бывших рижских хоров призывают зарегистрироваться в хоре Центрального рабочего клуба ЦСП Латвийской ССР. Регистрация будет производиться в субботу, 21 октября, в 18 часов, по улице Меркеля, 13.

ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА

NAM NEKOGDA

(НАЗВАНИЕ ПРИДУМАЛ Ф. БУНДЗЕНИЕК)

На следующий день после восторженной встречи к дону Аристиду прибежала мать кларнетиста, сослуживца Каспара и его товарища по несчастью, и стала умолять Даугавиетиса спасти жизнь ее сыну. Рыдая, рассказала она о том, что произошло. В день освобождения города соседи заметили какого-то эсэсовца, забиравшегося в яму, где хранился картофель. Они тут же побежали в Мангали и вызвали патруль истребительного отряда. Патруль окружил яму и арестовал безоружного музыканта. Не помогли ни просьбы матери, ни ее объяснения, что сын играл в оркестре, что он сбежал из немецкой армии. «Эсэсовец остается эсэсовцем, он всегда заслуживает виселицы!» — сказал один из истребителей, и музыканта увели.

— Вот они, обещания Даугавиетиса! — запричитала мать и, пальцем указывая на Каспара, стоявшего тут же с поникшей головой, продолжала: — Что же получается? Один разгуливает как ни в чем не бывало, другому грозят виселицей… Ох, горе горькое! Ведь говорила я, что надо бежать, что не выйдет тут ничего хорошего… Сбежал бы он с немцами, так хоть жизнь свою сохранил… Ах ты, чертов старик, в гроб моего сыночка загнал со своими немецкими знакомствами! Ох, горе горькое!

Даугавиетис сидел с окаменевшим лицом и молчал. Да и что он мог сказать? Чертов старик пойдет в Управление по делам искусств, попытается поговорить с начальством и Карлисом Сармоном. Попросит гарантировать права перебежчиков… Ведь то же самое грозило и остальным музыкантам, в том числе и капельмейстеру Коциню, а его Даугавиетис не хотел терять.

Три дня Каспар не решался пойти к себе домой. Кто знает, вдруг его там уже ждет засада? В конце концов он все-таки собрался с духом и пошел. Дом стоял нежилой и темный… Поднявшись на третий этаж до дверей своей квартиры, Каспар обнаружил, что медная табличка с фамилией дяди Фрица снята. Вместо нее прикреплен листок белой бумаги. На листке корявыми печатными буквами написано по-русски:

Квартира капельмейстера

Каспара Кристовича Коциня,

трубача Аполлона,

артиста-виртуоза

Такой номер мог выкинуть только дворник Фигис.

— Надо спуститься вниз поговорить, — решил Каспар.

Фигис стоял посреди двора с совком в руке и уже издали закричал:

— Здравствуй, артист-виртуоз! Я ждал бы до завтра. После чего твои манатки вытряхнули бы и — печать на дверь! Где ты валандаешься? Остальные квартиры уже давно опечатаны. Все господа, проживавшие в этом доме: доктора, адвокаты, судьи и пасторы, находятся в безвестном отсутствии — так в протоколе сказано. Здесь больше ни одна живая душа не обитает. А раз не обитает, стало быть, вся мебель должна быть сдана в домоуправление, — говорит Фигис. — Но я ловкий ход придумал. Прикрепил к твоей двери визитную карточку. На жилкомиссию она произвела глубокое впечатление. Они хором воскликнули: «Раз это деятель искусств, то здесь мы ничего считать и переписывать не будем, искусство принадлежит народу. Да здравствует артист-виртуоз!..» Правда, одна из них ужасно хотела узнать, что это значит: трубач Аполлона? Так я ей все объяснил. Аполлон это древний бог, названный так в честь театра Аполло, а трубач это артист, который дудит на корнете. Не так ли?.. Малость потруднее пришлось мне с одним музыкальным специалистом. Он показал бумажку с треугольной печатью и назвался начальником треста вторичного распределения всех брошенных в Риге роялей, товарищем Сарухановым. Начальник этот в остальных квартирах оценил и записал в свой маленький блокнотик буквально каждый рояль. Потом уговорил меня показать и твой, любопытства ради. Как только увидел он этот ящик, так аж присвистнул: «Вот это улов! Двести тысяч рублей! Абсолютно безупречный «Стейнвей» — и стал уже твой рояль к дверям подталкивать. Но тут я рассердился и сказал, что адвокат никуда не уехал, а его племянник Коцинь у помощника прокурора музыку преподает и сейчас вернется. Только после этого начальник вторичного распределения отступился и ушел.

— Кто-нибудь чужой меня на этих днях не искал? — спросил Каспар.

— Нет, — ответил Фигис. — Никто не искал. За исключением меня. Когда началась большая бомбежка и пожары, я зашел в твою квартиру наполнить водой тазы и ванну. Таков уж был порядок. Помни, что в Риге нет ни электричества, ни газа, ни воды — экономь. И дверь запирай как следует. Вчера сюда хулиганы забрались, сущие мародеры. Оставленные вещи искали. Милиция одного поймала, другой удрал.

Отперев дверь с тройным патентованным замком, Каспар вошел в квартиру дяди Фрица, а затем и в свою заставленную вещами комнату. Ощущение было такое, будто его нога не ступала здесь целую вечность. Все предметы и вещи находились на своих прежних местах, словно ничего не происходило, словно Ригу не разрушали и не жгли. Быть может, они просто притворяются, заметив, что в комнату зашел человек?

Каспар подозрительно осмотрел все по очереди и даже ощупал. Толстый слой пыли покрывал каминную полку. Значит, что-то здесь сновало и подняло пыль. Уж не тахта ли, сейчас притворяющаяся спящей в нише углового окна? Ножками кверху, ха, ха, ха! Может быть, пара туфель, невинно стоящая на полу, словно туфли эти ничего не понимают, ничегошеньки не понимают. Но почему правая туфля стоит справа, а левая — слева? Хм… Новый костюм переброшен через раму велосипеда. Как же так? Ведь Каспар отлично помнит, что, отправляясь на призывной пункт, он аккуратно повесил костюм в двухдверный шкаф дяди Фрица. А Мария со своим Бимбо? Почему они перелетели с рояля на каминную полку? И почему на пышной груди Марии играет сейчас солнечный луч, проникший сквозь верхние стекла углового окна? Почему?

Каспар берет картину, некоторое время изучает ее, потом, повернув обратной стороной, снова ставит на камин.

— Мало, мало ты помогала мне, дорогая! — с упреком говорит музыкант. — Придется поискать другой талисман.

На курительном столике Каспар замечает алый носовой платочек, коричневую заколку для волос и сигаретный окурок. И тут он вспоминает о Лиане. О своем горе… А ведь почти забыл. Только подсознание — бредовый сон, увиденный в лагере, свидетельствует, что воспоминания еще отнюдь не вытравлены. Не вырублены топориком тлеющие стропила в коре головного мозга. Сейчас, когда Каспар сидит в мрачной нише углового окна, угольки памяти ярко вспыхивают на сквозняке. Платочек нарочно навевает знакомые запахи. На мундштуке сигареты ясно различима розоватая губная помада. А в заколке, как лунный луч, светится золотистый волос. К черту! (Каспар сдается.) Он долго роется в ящике стола. Наконец находит карточку в картонной рамке (рамку Каспар бесстыдно позаимствовал из альбома, где в нее был вставлен поясной портрет тети Эллы) и начинает ее изучать… Лиана. Улыбающаяся, со слегка надутыми губками. Волосы зачесаны за уши (королева Елизавета!). На фотографии она выглядит более полной, чем в действительности. Только после ее отъезда Каспар узнал, что мать Лианы — еврейка. При самом большом желании он не может заметить в чертах Лианы ничего еврейского. Наверное, она вся в отца. Да и вообще на такой маленькой карточке трудно что-нибудь разглядеть. Эту фотографию она вырвала из своего служебного удостоверения. Удостоверение все равно больше не понадобится, карточку она дарит Каспару. На память, — если что-нибудь случится, сказала Лиана.

— Да что еще может случиться? — смеялся Каспар и душил Лиану поцелуями.

В ту ночь они были счастливы сверх меры.

— Любимый, единственный! — в объятиях Каспара шептала Лиана. — Ничто нас уже не может разлучить! Ни огонь, ни…

Каспар в сердцах вскакивает: им овладевает припадок ярости.

— Кто же я такой на самом деле: глупый простачок или просчитавшийся умник? Почему я никак не могу отделаться от воспоминаний, если совершенно точно знаю, что любовь Лианы ломаного гроша не стоила? К черту!

Ничто не помогает. Не помогает, не помогает, не помогает! Нет спасения.

Каспар пытается убедить себя. Он улегся на диван, накрыл платочком глаза. Ощупью ищет в пепельнице недокуренную сигарету, подносит ее ко рту… Мундштук засох, во рту вкус пыли; пыль и пепел, пыль и пепел. «Бреду по песку поперечных улиц. Бреду, бреду… По опавшим осенним листьям и засохшим веткам. Чиекуркалн, что значит Шишковая гора. Ни там горы, ни шишек. Улица, вымощенная черепами, хорошо знакомый угол, а дальше? Она лежит смертельно больная. Ей уже не встать. Последняя надежда: надежд никаких! Спрашивала в бреду, почему Каспар больше не приходит к ней. Они же в тот раз не успели проститься. Иду по черепам, угол как будто знакомый, но дом уже не могу найти… Одни бараки, одни бараки… Бараки, бараки… Из барака выходит старая еврейка и говорит: уходи… убирайся немедленно! Лиана умирает, а господин Зингер привел двух могильщиков…»

Опять эта проклятая история, не имеющая конца! Уже в который раз Каспара прогоняют! Но что же дальше? Почему господин Зингер привел именно двух могильщиков? И почему именно господин Зингер? Чтобы успокоиться, Каспар долго умывался и брился в ванной комнате, израсходовав три ведра припасенной Фигисом воды. А ванная сверкала в свете трех свечей. Каспару там же на полочке удалось найти зеленые и красные елочные свечки, умываясь, он отфыркивался и твердил себе:

— Веселого вам солнцестояния, капельмейстер Коцинь! Мы еще поживем!

После этого Каспар уселся в кухне за обеденный стол. В кладовой тети Эллы он нашел две засохшие сдобные булочки, а дядя Фриц, как оказалось, оставил под столом откупоренную бутылку самодельного вина. Каспар съел булочки и выпил толику бодрящего напитка, заготовленного адвокатом. И почувствовал себя немного лучше. Прозит! Потом он сел за «Стейнвей» и стал импровизировать. Lento grave… Дом словно вымер, пустой и темный… Ни одной живой души. Звуки гулко отдаются в стенах Lento grave…

— Я единственный человек, оставшийся в живых среди этих развалин после чудовищной катастрофы, — прервав импровизацию, говорит Каспар. — Нет, не то… Надо начать сначала… Начать с самых основ. Совсем иначе.

Около полуночи Каспар Коцинь нашел тему для своих «Метаморфоз». Вступление: неотвратимое приближение пятисот самолетов, унисон в бесконечном мировом пространстве… Переживание, которое до сих пор Каспар не в силах забыть, которое имело место здесь же — в нише углового окна, во время первого налета.

Начало — гул… Glissando тимпанов — вверх, вниз… Потом орган. Crescendo (ножная педаль — Rollschwelder). Немыслимый взлет. Quando tremendi sunt terra et coeli! ffff!

Ясности ради надо наметить себе цель. Кредо своего творчества. Во имя кого? Только во имя самого себя! Только вперед! Даже тогда, когда в переулке безостановочно палят. Даже тогда, когда у минометов находятся критики и рецензенты.

— Nam nekogda!

ИНФОРМАЦИЯ

Городской водопровод начал действовать утром 26 октября. Плечом к плечу с воинами Красной Армии работали мастера, техники и рабочие-водопроводчики, всего около 300 человек. Работа, которая в обычных условиях потребовала бы прим. три месяца, была завершена за тринадцать дней.

ВОДОПРОВОД
Действительность ли это иль просто чувств обман? На кухне снова ожил давно молчавший кран. Из золотого ротика закапала вода, И стала кухня светлой, родной, как никогда… (А. Чак)

РАДОСТИ И ТРУДНОСТИ ВОССТАНОВЛЕНИЯ

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ БЕЛЛАМИ

Вилиса Витола утвердили руководителем театра. А еще неделю спустя в Ригу вернулся бывший актер Аполло Новуса Освальд Барлотти и начал заниматься вопросами кадров. Временно и Каспару Коциню и виолончелисту разрешили работать (пока отдел кадров будет выяснять неприятный факт их биографии: «служил в немецкой армии»), но кларнетист по-прежнему находился в фильтрационном лагере. С начальником лагеря Вилис Витол уже говорил, а характеристику музыканта отправил еще за неделю до этого, но скоро только сказка сказывается.

В Риге осталось довольно много пожилых музыкантов. Они стали подавать заявления в театральный оркестр, и капельмейстер Коцинь, отобрав лучших из них, возобновил репетиции. Премьеру «Марии Стюарт» Даугавиетис перенес на декабрь, а пока что Каспару Коциню надо было срочно написать музыку к «Золоченым воротам». Этой постановкой театр Аполло Новус в день двадцать седьмой годовщины Октябрьской революции (менее чем через две недели) откроет свой сезон. Все готовились к большому празднику. Капельмейстер аранжировал гимны и марш красных стрелков — латышских гвардейцев. Вот только текста песен, исполняемых в этой постановке, Каспар не мог дождаться: поэта никак не могло осенить вдохновение, из-за чего капельмейстер уже дважды получал нагоняй от дона Аристида — за лодырничанье. Но разве нагоняи могли помочь: Карлис Сармон все еще ждал озарения свыше. В конце концов он выразил желание создавать текст одновременно с музыкой. Пока Каспар будет за роялем искать темы и мелодии, Сармон (сидя с ним рядом) станет сочинять текст. Так он делал на фронте — песни получались отличные.

Стала работать в театре и жена мастера сцены Бирона Наталья. Коллектив уже успел познакомиться с этой зело каверзной и энергичной химерой. Но Вилис Витол не возражал против назначения Натальи старшей билетершей. Должность эта была ответственная, и теперь дирекция могла быть спокойна, что после третьего звонка никто не войдет и не выйдет из зала. К тому же Наталья оказалась человеком весьма общественным: занималась профсоюзными делами, собирала членские взносы, взялась раздобыть для работников картофель. С актерами и музыкантами кое-как ладила. «Не контактировала», по ее собственному выражению, только с Урловской. Прежняя дружба пошла прахом. Спорили они почем зря: если одна была за, то другая против, лишь при голосовании у обеих одновременно взлетали руки и наступало молчание. Соревновались они и в другом: аплодируя в конце собрания, смотрели, за которой из них останется последний хлопок. Безотрывно следя за движением рук своего руководителя — Освальда Барлотти, они ждали момента, когда начальник перестанет хлопать. Перестать раньше него — невежливо, позже — покажется демонстративным. Так что надо найти некоторый нюанс: в самом конце — изловчиться и хлопнуть последней — пусть все видят, что одна из них одобряет сказанное больше, чем та, другая… Не обходилось в этом деле и без неприятностей. Так, однажды Наталья, в непростительной рассеянности, хлопнув раза два, вдруг обеспокоилась: куда это мой кошелек подевался? И стала шарить окрест себя. Урловская, толкнув мужа локтем, громко сказала: «Фашистка воздерживается!» — и тут же начала аплодировать за двоих.

Были приняты новые актеры. Каспару поручили проверить их слух. Хор распался, поэтому Даугавиетис теперь отдает предпочтение певцам. Наряду с участниками провинциальной самодеятельности, заявления поступили и от участников бывших студий. Материал хороший, выбирай — не хочу: остальные рижские театры еще не пришли в себя.

Из новичков Каспару особенно понравился стройный и смуглый подручный кузнеца со взморья, с чудно́й фамилией — Уксус. Был он большой любитель пения и шутник. Когда проверяли голоса, он спел песню собственного сочинения и признался, это его сценическое имя, сиречь — псевдоним. В действительности же его зовут Витольд Янович Лейзальмежчекстер из Лапмежциема.

— Отлично, дружок, отлично! — испуганно сказал Даугавиетис. — Оставайся уж лучше Уксусом.

Режиссер чувствовал себя как рыба в воде, как заново рожденный. Целыми днями торчал он у директора, совещался, показывал собственноручно нарисованные планы, равно как и эскизы декораций, поскольку давно ожидаемый декоратор Сукубур (до войны он работал в театре Аполло) еще не успел вернуться из эвакуации.

Уксус оказался для Даугавиетиса настоящей находкой! Режиссер использовал его и как актера, и как сценариуса, и как рабочего сцены. Вместе с Даугавиетисом Уксус до позднего вечера трудился над макетом, а ровно в полночь должен был соображать, где бы еще можно было купить для дона Аристида бутылку «Саперави»: старик теперь пил только кавказские вина. Глотнув вина, Даугавиетис уже в шестой раз обещал назначить Уксуса мастером сцены. Бирон только и знает, что шататься вокруг да около, он устал, сделался флегматичным. Постарел от страха перед Натальей и из-за благоговения перед профсоюзным кассиром, которые, между нами говоря, одно и то же лицо! Химера!

На следующий день Даугавиетис приводит Каспара к директору и строгим голосом спрашивает:

— Почему не начали репетировать песни?

— Потому что нет текста песен. У меня есть только мелодии.

— Ну, так сочини их сам!

— Нет, нет! — не соглашается Вилис Витол и звонит в управление. На его счастье туда как раз заглянул Карлис Сармон.

— Послушай-ка, чего ты возишься с текстами? Мелодии есть, слов нет. Даугавиетис хочет репетировать, а ты ему «срываешь план». Не ссылайся на объективные обстоятельства. У всех нас объективные обстоятельства. Организационная работа теперь у каждого на первом месте, не болтай! Главное назначение у каждого поэта — творчество. Понял? Ах вот как… Сегодня вечером будут? Ладно! — Тут Витол обращается к Каспару Коциню: — Сармон спрашивает ваш адрес. Улицу он знает, скажите только номер дома и квартиры. Двадцать восемь, квартира пять. Ага… Ты слушаешь? Двадцать восемь, квартира пять. В девять вечера? Думаешь успеть? Всю ночь? Вряд ли композитор согласится всю ночь слушать твои вирши! Ну ладно! Это было последнее предупреждение!

Так он устроил творческую встречу Карлиса Сармона с Каспаром.

Витол — великолепный организатор. Человек стремительный и деловитый, принципиальный и высококультурный. Ценит своих работников, любит искусство.

«Идеальный коммунист, — думает Даугавиетис. — До чего же нам на этот раз повезло!»

С театром Аполло Новус Вилис Витол познакомился еще в годы оккупации. Работая «наборщиком», он почти каждую неделю ходил на спектакли. Как-то в гардеробе они со связным поменялись своими пальто, и таким образом было передано спрятанное в кармане секретное донесение. Витол уважал Даугавиетиса и восхищался его поведением в то тяжелое время, наблюдая за отчаянной дипломатией режиссера: только бы спасти от гибели старый добрый Аполло Новус! Витол преклонялся перед ярким талантом Терезы Талеи. Актриса казалась ему кристально чистым воплощением самой красоты. Еще во время оккупации Витол оценил способности комика Юхансона, а теперь думал только о том, как уберечь этого чудесного актера от алкоголя. Словно магнитом Юхансона тянуло к «Широну» и в «Мурмуйжу», а «У прокурора» старый ворон бывал по три раза в день. Беда, да и только!

Скрываясь в подвалах Аполло Новуса, Вилис Витол узнал коллектив в целом, а также хорошие и дурные стороны отдельных людей. На нынешнем посту эта информация ему весьма пригодилась. Директор терпеть не мог панибратства. В отношениях с подчиненными сохранял определенную, хотя и вежливую дистанцию. Тех, кто обвинял кого-то и приносил всяческие сведения, он внимательно выслушивал, а потом, попросив их немного подождать, поручал секретарше разыскать виновных и требовал в их присутствии повторить сказанное. Обычно обвинители начинали мяться и рассказывать уже другую версию, смягченную и более относящуюся к делу. Ведь они никого не хотели оговорить, однако в общих интересах…

В результате люди, чернившие и оговаривавшие других, стали обходить стороной его кабинет.

— Уж там-то правду искать нечего, — говорили они и, чтобы осуществить свои планы, стали слать директору анонимные письма, написанные измененным почерком. Прочитав очередное сочинение, Витол безошибочно угадывал, откуда оно исходит и с какой целью написано. Письма помогали ему ориентироваться среди проявлений зависти, недоброжелательства и эгоизма в подчиненном ему коллективе. Это тоже было неплохо.

Человеком другого склада был Освальд Барлотти. В детстве его очень близко знал Карлис Сармон: оба родились вблизи Ма́доны, оба были детьми новохозяев. Оба происходили из волости, где у многих крестьянских людишек итальянские фамилии. В незапамятные времена праулиенский барин женился на итальянской баронессе; в этой связи он в честь молодой жены наградил своих крепостных итальянскими фамилиями. Балодиса переименовали в Барлотти, Буллита в Булотти, кто-то стал Аронетти, Финари и Мартинелли. А Мизона назвали Мисони, Сармона — Сармони, появились также Калтони, Алутини и Кумелини.

Карло Сармони давно уже вернулся к латышскому имени Сармон, а Барлотти продолжал держаться за итальянское окончание своей фамилии. Но нельзя было ставить это ему в вину: он не был узким националистом, он уважал все нации. В своем кабинете Барлотти охотно принимал посетителей, беседовал с актерами и художниками. Еще лучшие отношения установились у него с рабочими сцены, мастеровыми, гардеробщиками и билетершами, иными словами — с простым народом. И напротив — с ведущими работниками театра, или, как он иронически называл их, с «высокопоставленными лицами», Барлотти ужиться не мог. В глубине души он глубоко презирал их и знал, почему презирает. Ибо все они, выражаясь словами Освальда Барлотти, «были людьми, кои скрывают свое неверие и держатся загадочно…»

Так, например, Барлотти не мог смириться с тем, что Даугавиетис был оставлен главным режиссером театра. Это решение он считал результатом заговора, почти предательства. Оставили человека, путавшегося с немцами, водившего дружбу с сыном фабриканта Мюнделя — нацистским генералом, щеголявшего в визитке, курившего сигары. Вот донесение: после какой-то премьеры Аристид Даугавиетис распивал шампанское с Терезой Талеей и инспектором Герхардом Натером (прилагается фотоснимок). Весь коллектив, все актеры присутствовали при этом и пили шампанское, они могут подтвердить.

Подобные истории и еще многое другое Освальд Барлотти узнавал от честных и достойных доверия работников. Позавчера пришло письмо без подписи, в котором содержались намеки на «интимные отношения некоторых видных лиц с Терезой Талеей». Это был потрясающий факт. Но когда Освальд Барлотти сообщил обо всех этих фактах вышестоящим инстанциям, к нему не прислушались. Даугавиетис, мол, натура творческая. Сильная личность! Главное теперь — это человек, которому можно доверить искусство.

«Я понимаю, сейчас есть трудности, не хватает режиссеров, — огорченно думает Барлотти. — Но всегда можно найти выход, если подходить к делу принципиально. В крайнем случае я сам мог бы занять эту должность. Я ставил пьесы, да и мой актерский стаж дает мне право на это. В данных условиях надо быть готовым принять на себя любую ответственность, если того требуют обстоятельства».

Наибольшее предубеждение Освальд Барлотти испытывает к людям неразговорчивым и замкнутым. А тех, кто каким-либо образом скомпрометирован, у кого запачканная родословная, тех, о ком кто-то где-то говорил с подозрением, Барлотти инстинктивно терпеть не может, он даже в глаза им взглянуть не в силах. Но должность у него такая, что именно этими нечистыми душами ему приходится заниматься чаще всего.

К примеру капельмейстер Коцинь и этот скользкий виолончелист. До чего же они ему отвратительны! Об этих двоих Барлотти известно все, абсолютно все. Он только ждет распоряжения, но Вилис Витол наложил свою лапу на это грязное дело и не разрешает давать ему ход… Известно — наступи на дерьмо, оно завоняет. И это герой Испании! Разве я уже однажды не предупреждал? Подозрительная благосклонность. Компанейщина, кумовство. Эх! Все они там, в подвале, заранее снюхались… А когда я упоминаю об этом при начальстве, меня обрывают… Ну что ж! От терпения и камень расколется. Но тогда будет поздно, тогда мне скажут: Освальд Иванович, вы нас предупреждали, а мы не верили, простите!

Вчера вечером Вилкин признался: «Я бы еще о многом мог порассказать, дорогой Освальд Иванович!» И вот нынче утром пришло письмо.

Уважаемый товарищ Барлотти!

Вам, может быть, неизвестно, что РКПО являлось полувоенной организацией, в 1936 году основанной фашистами и все время скрывавшейся под вывеской пожарного общества. Активный член этой тайной организации Анскин весь период оккупации провел в подвальном этаже театра, где ему велел дежурить известный преступник Зингер. Когда немецкая армия стала отступать, так называемый пожарный Анскин сменил личину, но свое поведение он не в силах был изменить. Чувствуя, что его власти пришел конец, старый негодяй начал избивать в театре патриотов, увечить кулаками артистов и, как верный пес Гитлера, — облаивать и ругать женщин, причем давал волю рукам. Потому что женщины не соглашались с тем, что Анскин впустил в театр и спрятал военного преступника. Просим провести расследование.

Группа патриотов театра

Освальд Барлотти сунул письмо в карман зеленоватой шинели и решил немедленно показать его Вилису Витолу. Было еще совсем рано: пятнадцать минут девятого, но секретарша утверждала, что директор уже давно пришел и сейчас совещается наверху с мастером сцены. Барлотти отправился искать его. Приоткрыв дверь зала, Освальд увидел на освещенной сцене Элеонору Боку и Терезу Талею. Они что-то репетировали.

Барлотти поздоровался и спросил, что здесь происходит, чем они тут занимаются. Ведь по плану репетиция должна начаться только в десять.

Элеонора Бока объяснила, что они репетируют «Анну Каренину», попросила закрыть дверь и не мешать им.

Произошла резкая перебранка. А спустя полчаса — на производственном совещании — Освальд Барлотти придал этому делу принципиальный характер. Он уже успел кое-куда сбегать и у кого-то проконсультироваться. Теперь Барлотти точно знал, что такая пьеса нигде не утверждена, что это вовсе не пьеса, а роман и что вообще насчет Толстого еще надо подумать. Сейчас нужна совсем иная драматургия.

Когда же выяснилось, что и сценический вариант сделан не самим Толстым, а по собственной инициативе сварганен поэтом Кадзеем, да еще во время оккупации, то Барлотти тут же, по горячим следам, приказал репетицию прекратить, а экземпляр пьесы отдать ему, дабы он мог убедиться, не скрывается ли под видом «Карениной» что-нибудь похуже…

Это был большой день Освальда Барлотти, апогей его власти. Даугавиетис был так поражен, что не сказал ни слова. (Быть может, это называлось дипломатией, поскольку директора на собрании не было). Вилиса Витола вызвали в управление по делу кларнетиста: дело это как будто шло на лад.

Новый ансамбль Аполло Новуса работал увлеченно. Большинство вновь принятых — люди, пришедшие прямо со школьной скамьи, не испорченные никакими премудростями. Они немедленно организовали в театре комсомольскую группу — впустили струю свежего воздуха в старое, пропыленное помещение. Даугавиетис — их кумир и учитель. «Золоченые ворота» — первое испытание. Либо они заслужат признание маэстро, либо мечта о театре так и останется мечтой.

У старика был наметанный глаз: трех-четырех он уже открыл (по большому счету!), их данные, их талант были бесспорны.

«Харис Чипсте — хорошо сложен, обладает звучным баритоном; затем Антон Раусис, Велга Васариня и еще та, другая, — а, дьявол, как ее зовут? — Расма, наверное, этих четырех я в бараний рог согну, работенка стоит того. Между нами говоря: ансамбль, пожалуй, даже укрепился. Ша! Не надо болтать об этом, но что бы стал я делать с тем барахлом, которое сбежало в Германию? Чуть ли не благодарить надо Зейдака, что театр от навоза очистил. Как бы я от них избавился? Уже и сейчас кое с кем у нас некоторые трудности, например с Эсмеральдой Урловской. Куда ее девать? Для деревенских тетушек слишком бойка, для барынь — слишком простовата, для женщин в расцвете лет — слишком стара. Единственная роль, на которую она еще может надеяться, это Черная мать. В том случае, конечно, если пьеса Райниса будет возобновлена. А пока пусть лучше работает в профсоюзе».

Около пяти часов дня, когда оркестр усердно репетировал под сценой, туда неожиданно вошел кларнетист. Кларнетист с саксофоном под мышкой. Ура! Освобожден из фильтрационного лагеря, реабилитирован! Трое товарищей по несчастью от радости чуть ли не прослезились. Это директор Витол! Он лично явился к коменданту лагеря, лично привел кларнетиста сюда, в театр.

— Реабилитирован, реабилитирован, — дергая себя за нос, гундосит Барлотти. — Značit, надо принимать на работу? Напишите заявление. Заполните анкету. Биографию в двух экземплярах, четыре фотокарточки, справку о состоянии здоровья. В Риге прописаны? Справку с места жительства. Когда все будет представлено согласно инструкции, вы в течение трех дней получите ответ.

УТВЕРЖДЕННЫЙ ПЛАН РАБОТЫ ТЕАТРА

1944 г.

7 ноября постановка «Золоченые ворота», повторение 8 и 9 ноября.

15 ноября «Ромео и Джульетта» (возобновленный спектакль).

1 декабря «Фиеско» (возобновленный спектакль).

15 декабря «Мария Стюарт», премьера!

1945 г.

8 конце января — Л. Толстой «Анна Каренина»,

инсценировка Я. Кадзея.

Постановщик Аристид Даугавиетис.

Режиссер Элеонора Бока.

ОБЪЯВЛЕНИЕ

Рижская газовая фабрика сообщает, что началось производство газа, и просит проверить в квартирах оборудование и газовые краны.

Струей смертельной и живительной По трубам он потек стремительно. Багульниковый тот дурман Вновь чувствую, приоткрывая кран. (А. Чак)

ЕВСЕБИЙ И ФЛОРЕСТАН

— Инь

Поэт Сармон сидел в нише углового окна, а Каспар Коцинь за черным стейнвеевским роялем. Они мурлыкали мотивы, играли и напевали более двух часов, и вот три песни готовы. Сармон сказал, что теперь следовало бы немножко перевести дух…

— Вот и ноябрь на дворе! — вздыхает поэт, глядя в сгустившуюся за окном тьму.

— Хорошо хоть, что не подмораживает, — радостно говорит Каспар. — Ввиду отсутствия угля и жильцов, дома не так-то скоро начнут отапливаться.

— Да, хорошо…

(Поэт несколько растерян, оттого и завел разговор о погоде. По дороге сюда он заглянул в театр и встретил Барлотти. Освальд, узнав, что Сармон собирается идти к капельмейстеру заканчивать работу над песнями, воскликнул: хорошенького музыканта подсунул тебе Даугавиетис, ничего не скажешь! Ты, наверное, не знаешь, что Коцинь был легионером и эсэсовцем… И таким мы доверяем! Замаскировавшись под наших друзей, сотни вредителей и врагов народа теперь расхаживают среди нас. С каждым днем их становится все больше и больше, а мы ведем себя как трусы. Позор!)

Освальда Сармон знал с детства. Да и потом — в эвакуации они работали рука об руку. Абсолютно честный, кристально чистый и принципиальный человек — ничего другого нельзя было сказать о Барлотти. Человек, могущий от всей души оплакивать и в то же время без всяких колебаний погубить наилучшего друга, если в отношении того появились хотя бы малейшие сомнения.

Может быть, предупреждение Освальда справедливо? Ведь фактически Сармон совсем не знает этого Коциня. Его порекомендовали Даугавиетис и Витол. Очень будто бы талантлив. Да, ничего… Мелодии, которые сейчас, импровизируя, подогнал к стихам Сармона композитор, действительно хороши… Подогнал? Быть может, и впрямь подогнал? Можно ли верить этому музыканту?

Только что Коцинь сыграл ему еще одну тему. Парень назвал ее темой Огня. Поэт спросил, что подразумевается под этим названием.

— Я почувствовал, как эта музыкальная фраза зазвучала во мне в ту ночь, когда я клялся ненавидеть фашизм, — сказал композитор.

Ого! Слишком напыщенно, слишком наигранно это звучало, чтобы быть правдой.

Чувствует ли Коцинь то, что пишет, или только притворяется? Это следует выяснить. Иначе поэт не сможет продолжать работу, как бог свят, не сможет.

Чтобы повеселее и светлее стало в комнате, Каспар затопил камин. На полочках в нише углового окна и возле рояля горят свечи. Язычки пламени отражаются в зеркалах тети Эллы — зрелище весьма впечатляющее. Массивного письменного стола дяди Фрица тут, слава богу, больше нет. Призвав на помощь Уксуса, Каспар очистил комнату от лишней мебели. Марьяжную кровать втащили обратно в так называемую «спальню с нишей», а диваны расставили по соседним комнатам. Платяной шкаф мрачно возвышается в темном закоулке, а велосипед тети Эллы ржавеет в коридоре. Только «Мадонна с младенцем» все так же сидит на каминной полке. Сармон заметил ее сразу, как только вошел.

— Это Корреджо, — сказал он.

— Нет, это икона, — стал утверждать Каспар. — Ценная вещь, доставшаяся мне в наследство.

«Стало быть, этот музыкант происходит из верующей и богатой семьи», — решает про себя Сармон.

— Ваш отец, наверное, занимается торговлей?

— Нет. Отец алуксненский крестьянин. Две коровы и лошадь. То есть — были когда-то…

— Ага… А теперь он уехал с немцами?

— Что бы такой бедняк стал делать в Германии?

(Никакой ясности… Бедняк?)

— А как это вы оказались в такой роскошной квартире? Вселились сюда после освобождения Риги?

— Нет. Я живу здесь четвертый год. В семье сводного брата моей матери — дяди Фрица. Они сбежали, а меня бросили на произвол судьбы.

— На произвол судьбы? Ну, на судьбу вам, по-моему, нечего жаловаться. Вас не преследовали, не репрессировали.

— Нет. Но я был мобилизован. А это намного хуже.

— Гитлеровцами?

— Нет. Меня мобилизовал Даугавиетис. В образцовый оркестр СС, чтобы по вечерам можно было играть на спектаклях. А теперь вот болтаюсь в театре как богом обиженный. Работать разрешили только временно, пока все не выяснится… Но никто ничего выяснять не хочет. Поглядывают на меня со злобой. Уж хотя бы расспросили как следует. Вот как вы меня сейчас. Не было бы тогда у людей неуверенности и сомнений в моей правдивости. Вы что же думаете, я не почувствовал этого недоверия, когда мы только что писали «Партизанскую песню»? В какой-то момент мне захотелось сказать: бросим это дело и поговорим! Не могу я так работать, ей-богу, не могу!

Плотина была прорвана. Отбросив свое первоначальное упрямство, Каспар откровенно рассказал, сколько неприятностей и опасностей он пережил за последние два месяца (о своих сердечных делах он не упомянул, конечно, да это и не могло интересовать поэта). Сармон узнал, как Каспар Коцинь, пользуясь защитой Даугавиетиса, годами уклонялся от призыва в легион, в какой ужасный оркестр их, в конце концов, загнали, и как эти пятеро несчастных замышляли бегство, и как, наконец, троим это удалось, а двое погибли. Жуткая, потрясающая история!

— А вы рассказывали об этом начальнику отдела кадров?

— Товарищу Барлотти? Да этот человек даже взгляд от меня отводит, не здоровается… И чего ради я стану рассказывать, если меня ни о чем не спрашивают? В конце концов — я не чувствую себя столь виновным, чтобы оправдываться. Как проходила мобилизация, лучше всех знает Даугавиетис. Пусть он пойдет и расскажет.

— Вам все-таки надо было бы пойти самому. Попросить, чтобы дело расследовали.

— Просить? Упрашивать? Никогда! В ту огненную ночь я поклялся: никогда не стану просить! Буду идти напрямик!

— Что это за огненная ночь? — спрашивает Сармон.

И Каспар рассказал поэту обо всем, что произошло после его удавшегося бегства. О том, как он плыл в лодке, об «Апокалипсисе» и об «Очистительном огне». Но уж тут поэт не мог (или не хотел) уследить за ходом его мысли. Слишком сгущенными казались краски. Нарисованные Каспаром картины — бредовыми, ненатуральными. Клятвы и молитвы, чистейшее декадентство! Сармон этого терпеть не мог, он остерегался выходить за рамки им же установленных, строго ограниченных рациональных концепций. То, что якобы пережил Каспар, относилось уже к области фантастики. К тому же — болезненной фантастики! Поэт инстинктивно почувствовал, что тут музыкант хватил через край. Но раз уж какой-то художник мыслит и чувствует подобным образом, то и в его искусстве (в песнях, в музыке) что-то будет не так.

— Я немузыкален и не очень-то понимаю, как протекает процесс создания музыки, — говорит поэт. — Что послужило толчком для вашего воображения, когда вы писали мелодию, ну, скажем, для моей «Партизанской песни»? Как родилась эта мелодия?

— Мелодия родилась, когда я увидел одну строку в вашем стихотворении: «и в ненависти божественной земля будет пить кровь».

— Но у меня вовсе не так! У меня просто «ненависть». Откуда вы взяли «божественную ненависть»?

— Из «Апокалипсиса»…

— Нехорошо, Каспар Коцинь! Вы все усложняете! То у вас озарение, то нечто пылающее, то божественная ненависть. Если ненависть, так ненависть: к чему тут потусторонние силы? Скажи вы — дьявольская ненависть, я бы еще понял.

— Я не согласен с этим! — спорит музыкант. — Дьявольская ненависть была у фашистов. А наша ненависть — божественная!

Карлис Сармон попросил еще раз сыграть мелодию, а там видно будет.

— Играть со всем сопровождением? — спрашивает музыкант.

— Ладно, играйте со всем сопровождением. Я хочу прослушать еще раз.

Сармон слушает и размышляет: черт его знает, реализм это или нет? Как это определяется в музыке? Звучит очень здорово… Мне нравится. А если это не реализм? Темное дело…

Кончив напевать и проигрывать мелодию, Каспар Коцинь встает из-за «Стейнвея» и говорит:

— Эту мелодию я использую в качестве темы в своем «Симфоническом апокалипсисе». Кроме того, у меня еще задуман «Полночный огненный орган», этим произведением я хочу утвердить себя в музыке. Утвердиться в выводах, к которым я пришел. Ведь, наверное, у каждого человека бывают в жизни минуты озарения, когда он внезапно видит перед собой распахнувшиеся ворота и ясно осознает, куда лежит его путь. Вот такое произошло и со мной в ту пылающую ночь. Пробегая через горящую Старую Ригу, я еще, быть может, по-настоящему не осознавал… Но потом там — на крыше…

— На какой еще крыше? — испуганно спрашивает поэт (этот музыкант — ненормальный!)

— На крыше я понял. Мне надо гореть и, горя, сгореть!

— Очнитесь, несчастный! — говорит Сармон. — Не надо сгорать! Надо жить и работать. Создавать высокоидейные произведения искусства. Будет ли таким ваш «Апокалипсис», я весьма сомневаюсь. Сумеете ли вы благодаря ему утвердить себя, я тоже сомневаюсь. Вы слишком усложненный человек. А вот ваши мелодии, как мне кажется, очень хороши. Если только… ну, это вы должны решить сами… Пишите красивые, простые и захватывающие песни. Песни, понятные всем, чтобы их пел и старый и малый! Пишите песни для народа и вы победите!

— Но тогда мне придется вечно искать текст и я буду выразителем мыслей поэта, а не своих, — говорит Каспар.

(Тут Сармон решил испытать музыканта.)

— Разве текст так уж важен? — спрашивает поэт. — Для многих гениальных композиторов было абсолютно безразлично, на какой текст писать музыку и кому ее посвящать. Вам это, наверное, тоже все равно?

— Нет. Таких композиторов нельзя считать гениальными, они достойны сожаления. Я могу назвать вам два примера. Знаменитый Иоганн Штраус в 1848 году, присоединившись к революционерам, написал «Венгерский освободительный марш» и в кабачках играл для народа «Марсельезу», но как только революцию подавили, композитор тут же поспешил посвятить монарху «Марш спасения», потому что какой-то отчаявшийся мятежник на улице напал на короля. И Рихард Вагнер в этом отношении тоже не пример для подражания. Вот целый ряд его произведений, которые никто не помнит и которые нигде не исполняются!

В 1836 году увертюра в честь царя Николая I,

в 1848 году песни дрезденских революционеров,

в 1870 году увертюра в честь английского королевского дома,

в 1876 году марш в честь столетнего юбилея Америки.

Знаменитый композитор все время думал, где бы подзаработать.

— А вы всегда писали музыку, не думая о вознаграждении? — иронически спрашивает Сармон.

— Точь-в-точь как поэты, точь-в-точь — не думая об этом!

«Музыкант начинает насмехаться надо мной! — подумал Сармон. — Надо кончать разговоры!»

Оба наговорились вдоволь, можно было продолжать работу. Теперь музыкант казался Сармону весьма симпатичным, и он в шутку окрестил молодого человека Флорестаном.

— В таком случае товарищ Сармон должен зваться Евсебием, — сказал Каспар.

Работа над песнями пошла намного лучше, чем в начале. В поисках мелодии Флорестан ежеминутно собирался воспарить ввысь, а Евсебий, держась за текст, тащил его обратно на землю — к действительности; они великолепно дополняли друг друга.

Проработав около часа, они вновь начали спорить. На этот раз по поводу извечного, надоевшего и бесконечно избитого вопроса: ч т о  или  к а к  важнее в литературе и искусстве?

Флорестан настаивал, что ценность художественного произведения определяется тем, к а к  автор осветил данную тему.

— Осветил, осветил! — сердился Сармон. — Всегда у вас какие-то неподходящие выражения. — Темное нельзя осветить. Главное — ч т о!

— Нет. Главное — к а к!

Теперь уже поэт возмущен всерьез и становится несколько бестактным:

— Вы наверняка бывали влюблены. Ч т о  или  к а к  казалось вам более важным в отношениях с женщиной?

— Любовь священна, не надо над ней издеваться, товарищ Сармон, — говорит Каспар.

— Ого! Значит — угадал! Вы влюблены!

— Был влюблен. Теперь уже нет.

— Неудачный вариант… Страдаете?

— Теперь уже нет.

— Ложь. Кто любил по-настоящему, страдает всю жизнь.

— А я стараюсь поскорее забыть.

— И как вы этого добиваетесь?

— Пытаюсь не смотреть на ее фотографию, вон там, на стене.

Теперь и Сармон замечает, что на стене, над стейнвеевским роялем висит маленькая-маленькая фотокарточка в несоразмерно большой картонной рамке.

— Можно на нее взглянуть? — спрашивает поэт и, взяв с рояля свечу, подносит ее к фотографии.

Сармон долго изучает карточку, а потом говорит:

— Это Лулу!

— Вы ее знаете?

— Это Лилиана Лиепа.

— Нет. Лиана.

— Она уехала с господином Зингером.

— Откуда вы это знаете?

— Кто она была для вас? Любовница?

— Нет… мы просто дружили.

— А для меня она была помолвленной невестой, — изменившимся голосом говорит поэт. — Как только началась война, мы уговорились вместе эвакуироваться… но Лулу не пришла к поезду…

— Это похоже на Лулу, — соглашается музыкант.

— В Москве я женился. И теперь — счастливый семьянин. Пытаюсь обо всем забыть. Вот только сборник стихов, вышедший у меня в сорок первом году, называется «Лулу»… Что написано пером, не вырубишь топором.

ОБЪЯВЛЕНИЯ

В день праздника Октябрьской революции возобновит работу Латвийское радио. Так как прежнее, хорошо оборудованное здание на улице Радио взорвано гитлеровцами, то временно передачи будут вестись из помещения бывшего театра, расположенного на углу Школьной и Мельничной улиц. Первая литературная передача «Литература и искусство — 27-й годовщине революции» состоится восьмого ноября.

Пятнадцатого ноября откроется трамвайный маршрут № 1, который соединит Большие часы с Воздушным мостом. Линия восстановлена при участии рабочих ВЭФа и «Вайрогса».

Рельсы блещут синевою, Мчит трамвай, ловя рукою В небе реющую птицу. Журавля или синицу? А сквозь пальцы брызжут звезды. (А. Чак)
ТЕАТР АПОЛЛО НОВУС
ОТКРЫТИЕ СЕЗОНА

6 ноября 1944 года

л и т е р а т у р н о-м у з ы к а л ь н ы й  м о н т а ж 

в трех частях,

посвященный 27-й годовщине Октябрьской революции

а) Пролог

Сын Земли, хор и оркестр.

б) Отрывки из «Огня и ночи» Райниса

Лачплесис — Харий Чипсте

Спидола — Тереза Талея

Лаймдота — Эрна Ермолаева

Кангар — Федор Вилкин

Старец Времени — Арвед Юхансон

Черный рыцарь — Рудольф Эрманиа

в) Литературная композиция Карлиса Сармона «Золоченые ворота»

Музыкальное вступление

Путь борьбы и побед

Реквием павшим

Ода победителям

Тебе, класс основной!

Заключительная песнь

В постановке участвует весь актерский персонал, оркестр и дополнительный хор

Постановщик — АРИСТИД ДАУГАВИЕТИС

Музыка Каспара Коциня

ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА

Начались генеральные репетиции и прогоны. Каспар сидел за капельмейстерским пультом и старался приноравливать музыку к сложному сценическому действию. Гремели трубы, барабаны и тромбоны, спрятанный за кулисами хор ждал сигнала, чтобы присоединиться к фанфарам. В этот момент Каспар и сам бросался к органу, чтобы дополнить созданный волюмен громовым доминантсептаккордом. В зале качались стены и звенели стекла, но Даугавиетис говорил: «Это еще не то! Марцев, живо сюда на просцениум с большим барабаном, а Уксус пусть возьмет Bacchette di legno и изо всех сил лупит в гонг и тамтам. Еще раз повторим финал. Поднять занавес!»

Уже теперь постановка оставляла грандиозное впечатление, хотя и не все еще было подготовлено до конца. Даугавиетис превзошел самого себя! Старый человек создал новую форму (впоследствии другие ее присвоили и назвали поэтическим театром).

Несколько испуганным чувствовал себя только сам автор — Карлис Сармон.

— А не слишком ли это… того? — спрашивал он у сидящих в зале актеров. За Райниса он не очень боялся (так же как Райнис за него), а вот за Даугавиетиса — весьма. И не без основания: посмотрев репетицию, Барлотти сказал, что придется, по-видимому, вмешаться.

Но не пришлось человеку вмешиваться. События повернулись в сторону, весьма неблагоприятную для него самого. Начнем, однако, с других, менее значительных вещей.

Это произошло сегодня утром. Директор Витол попросил Освальда Барлотти на минутку зайти к нему в кабинет. Они поговорили о работе, о внезапно наступивших холодах и о том, что задерживается доставка угля, после чего Вилис Витол между прочим сказал:

— Вы, товарищ Барлотти, слишком уж позволяете этому Вилкину и Наталье вертеть вами. Они болтают, а вы верите. Дурацкую жалобу на Анскина, сфабрикованную ими, вы передали в управление. Мне только что звонили оттуда. Начальник прямо-таки хохотал. Будет материал для фельетона.

— Я вижу, что эту неприятную историю вы пытаетесь обратить в шутку, Вилис Германович! Не выйдет. У меня есть доказательства.

— Выкладывайте!

— Под полом зрительного зала Анскин оборудовал потайное убежище. Я нашел там пять матрацев, брошенные гитлеровцами сапоги и армейские брюки! — Последние слова Барлотти произнес с почти нескрываемым ликованием. — Брюки с пятнами крови! Еще недавно там скрывался какой-то фрицевский убийца. И происходит это прямо-таки у нас на глазах!

— На этот раз вы здорово обмишулились, дорогой товарищ. Пришли бы лучше ко мне да расспросили об этом, а не искали самолично. Об этом убежище знают все, кто скрывался здесь от немцев. В том числе и Наталья. Предупреждаю в последний раз: если эта клеветническая кампания будет продолжаться, то пострадают не только жалобщики, вам тоже не избежать неприятностей. Старого пожарного я беру под свою защиту. С этой минуты за него отвечаю я.

— Вы бы лучше за себя отвечали. За свой моральный облик. В конце концов хватит нам играть в прятки. Придется сорвать маску с вашего благородного лица. Вы думаете, что никто не знает о вашей двойной жизни?

— О двойной жизни? — удивляется Витол. — О какой еще двойной жизни?

— О ваших интимных отношениях с Терезой Талеей.

Вилис Витол улыбается:

— Ну и что же?

— Отвечайте на вопрос: вы с нею встречаетесь?

— Я совершеннолетний и к тому же не женат. Вам-то какое дело?

— Всему коллективу это не безразлично. Тереза Талея замужем. У Терезы Талеи есть муж.

— Был. Они уже давно разведены.

— Покажите справку о разводе.

— Ее муж сбежал в Швецию.

— И того лучше! А! Этого я не знал. Стало быть: руководитель учреждения установил интимные отношения с женой предателя.

— Как вам не стыдно, Барлотти! Это же лучшая актриса нашего театра. Какое отношение она имеет к предателям? Поставлен вопрос о присвоении ей почетного звания.

— С одной стороны, главная актриса, с другой — жена предателя. Учитывая только что установленные биографические данные, почетное звание ей не присвоят.

— Не вы его будете присваивать, и никто вашего мнения не спросит. Руки у вас коротки, да и разуменья маловато. А что до моих интимных дел, то попрошу не совать в них свой нос!

Так окончился этот отвратительный разговор. Барлотти побежал куда-то кому-то жаловаться, а потрясенный Витол сидел и думал. Через два дня ему стукнет сорок. Война в Испании, лагеря для интернированных, опасности и вечная настороженность подпольного существования во время оккупации сделали его жизнь одинокой. И вот теперь, когда едва расцвело несмелое, хрупкое чувство, сразу же нашлись люди, готовые все испоганить и запятнать… Вместо того чтобы по-настоящему отдаться делу, работать, мечтать и создавать, его ближайший помощник в театре занимается тем, что мутит воду. Теряет время, преследуя своих работников необоснованными подозрениями.

«А может быть, это я не подхожу для такой трудной должности? — думает Витол. — Слишком я восторженный, слишком мягкий? Слишком полагаюсь на Даугавиетиса? Но комсомольцы меня поддерживают, это придает силы. Ну, так как же? Надо бороться!»

Холодный ноябрьский день. В своем кабинете за письменным столом сидит Барлотти и листает газету. Ему нечем заняться. Входит секретарша и говорит:

— Освальд Иванович, в приемной — ваша мать. Только что приехала из Мадоны. Впустить ее сразу же?

— Мать? — охваченный дурными предчувствиями, выдыхает из себя Освальд Иванович. — Ах вот как… Хорошо, скажите, чтобы она посидела. У меня есть несколько срочных дел. — Он выхватывает из папки какие-то бумаги и вертит их в руках. — Мать! Да что же это в самом деле?

После своего возвращения Освальд еще не встречался с матерью. И вообще не подавал никаких признаков жизни. Он не признает семейственности. До войны, правда, ездил к ним в гости, но всегда начинались споры о политике. Оба они — и отец и мать, — мягко выражаясь, убежденные реакционеры. За землю держались, за скотинку. Каждому свой уголок, свой кусочек земли… Впоследствии Освальд вообще там не показывался. Отрекся, так сказать, от родителей. Есть и такая возможность — отречься от родителей. Можно и фамилию сменить, но с этим он, к сожалению, опоздал. Что же теперь делать? И откуда, черт побери, она узнала, где я работаю?

Барлотти нажимает кнопку звонка.

— Впустите гражданку Барлотти, — говорит он.

Секретарша только глазами хлопает.

Мать, слегка прихрамывая, устремилась к сыну. Освальд остался спокойно сидеть за письменным столом. Любезно показал на стул. Так же, как любому посетителю, пришедшему к нему по делу.

— Прошу!

Однако старушка вовсе не собиралась сидеть. С узелком в руках она обежала вокруг стола и, всхлипывая, собралась броситься в объятия сына.

— Осинька! Мальчик мой! Счастье-то какое, что довелось мне опять увидеть тебя да встретить. Это господь тебя хранил, вот ты и вернулся. Целый и невредимый! Вижу-то я уже плохо, неясно, но сразу тебя узнала. С лица такой же, похудел только, ну и морщины. Тяжелые времена пришли, я понимаю. Война. У нас, правда, припасов маленько поднакоплено. Коровенку, слава те господи, оставили. Вот я и прихватила для тебя узелок — маслица, хлебца свежеиспеченного. А это — подарочек. Рукавицы тебе связала, латышские, национальные.

— Национальные рукавицы, — в отчаянии твердит Освальд. — Почему национальные?

Мать сначала не понимает, но потом ей приходит в голову, что у сына, наверное, разболелись зубы.

— Да, нагрянули холода, вот и застудился ты. Ну бери, бери: рукавички на пользу пойдут. А масло в прохладное место положи.

Неожиданно мать начинает плакать.

— Ты же еще не знаешь… горе-горюшко! Отца взяли. На прошлой неделе явился милиционер и увел его. А уходя, отец попросил меня в Ригу съездить и обо всем Осе рассказать. Может, ты чем-то помочь сумеешь… В хлеву нашем чьи-то ружья нашли да патроны, под соломой спрятанные. Три раза в наш дом какие-то люди из леса врывались, отца застрелить хотели, ключ от хлева требовали. Потом подоили корову и ушли. А уж после их изловили и стали они показывать те места, где ружья у них попрятаны. И у нас, стало быть. Ты же знаешь, отец с такими не водился, ты можешь поспособствовать. Его в Ригу привезли, на следствие… горе-горюшко!

Лицо у Освальда окаменело. Чистейший, безоглядно верный человек оказался сыном бандитского приспешника. И никому не втолкуешь, что ты давно отрекся от матери и от отца, никто уже этому не поверит. Потому что нет у тебя такой справки!

«Родственник предателя — сам предатель», не раз подчеркивал Освальд. И никакого значения не имеет, что отец невиновен, никакого. Биография сына испорчена. Тень падает, подозрения остаются. На всю жизнь.

Первой его мыслью было застрелиться или, вернее, застрелить себя. Пистолет лежал тут же, в письменном столе. Но тут Освальда разобрала злость. Злость на мать, хотевшую подкупить его маслом и, словно в насмешку, привезшую рукавицы в национальном стиле. Злость на отца, впутавшего Освальда в такие неприятности. Он стыдился самого себя. (Освальд Барлотти, каково ваше социальное происхождение? Из антисоветских элементов, бандитов!) Ему прямо-таки заплакать хотелось: таким грязным, замаранным чувствовал он себя в эту минуту. Теперь все будут сторониться его. Конечно, прямо в глаза ничего не скажут. На заседании комиссии, куда явится Барлотти, кто-нибудь как бы между прочим заметит, что он, Барлотти, вовсе не должен присутствовать, что на место Барлотти уже давно назначен другой (так он делал сам, чтобы человек, впавший в немилость, сильнее почувствовал унижение). Почему мир устроен так, что отец получает сына, а не сын — отца? Освальд выбрал бы себе героя. Лучше всего уж погибшего в борьбе.

Он встал и сунул матери узелок с ее взяткой. Он не сказал ни слова. Проводил мать до дверей и передал секретарше. От своих родителей Освальд Барлотти отрекся теперь окончательно.

Около недели он жил как в бреду… Наконец пришло сообщение: отец оправдан. Бандиты знали, что старик является отцом Освальда Барлотти, поэтому и устроили в его хлеву тайный склад оружия, надеясь, что милиционеры не станут обыскивать хутор «красных Барлотти». Судебные инстанции оправдали и реабилитировали отца.

Но отца не оправдал сын.

— Подозрения остаются, — сказал он, — и на меня падает тень.

Барлотти подал заявление с просьбой перевести его на другую работу, так как о случившемся узнали в театре. Скорее всего, разболтала секретарша.

— Теперь вы сами видите, что это за клоака, — сказал он уходя.

В управлении к просьбе Барлотти отнеслись с нескрываемой радостью. Давно уже обсуждался вопрос, как быть с ним. Теперь его перевели в другое ведомство.

ПРИБЛИЖЕНИЕ ЗИМЫ И ВИДЫ НА ТОПЛИВО
ОТ НАШЕГО КОРРЕСПОНДЕНТА

После теплого и сухого октября наступили необычные холода. По месту работы организуются выезды в лес и воскресники для заготовки топлива на зиму, поскольку отступающий враг не оставил никаких запасов. Огромную помощь городу оказала в эти дни Красная Армия. Уже подвезено пятьсот тонн каменного угля, вскоре будет получено еще столько же. Начнет действовать центральное отопление в больших жилых домах и учреждениях.

Может, прислан ты Донбассом, Может, дал тебя Урал, Но теплом Земли прекрасным Ты ярчайше запылал. Я смотрю, блестя глазами, Как по улице моей Целыми грузовиками Возят уголь для печей. (А. Чак)

СВЕТИТ МЕСЯЦ, СВЕТИТ ЯСНЫЙ

К. ДУНДАГС-ДАНГА

Постановка, посвященная Октябрю, оставила хорошее впечатление. Газеты хвалили Даугавиетиса и прекрасно отзывались об актерах. В критических статьях анализировались драматургические удачи и просчеты Карлиса Сармона, его гражданский пыл и лирический пафос. Под самый конец упоминалось и о музыке, написанной «неким молодым, пока еще неизвестным, но весьма одаренным капельмейстером Коцинем».

Большей славы Каспару пока и не требовалось! В конце каждой критической статьи целая фраза была посвящена лично ему:

«Автор музыки в достаточной мере прочувствовал лирический пафос К. Сармона».

«Под влиянием стихов Карлиса Сармона композитор написал несколько прекрасных мелодий».

«Утонченно райнисовские и сармоновские нюансы молодой композитор, к сожалению, уловить не сумел».

«Каспар Коцинь показал, что он умеет весьма технично работать с трубами и барабанами, но ничего не понимает в скрипках».

Обрадованный таким успехом, Каспар Коцинь сразу же после премьеры пригласил аполлоновцев к себе, отметить Октябрьские праздники. Квартира у него большая, можно будет попеть и потанцевать. Собрались актеры, хористы и музыканты. Пришел и Карлис Сармон, а в полночь бурей ворвался дон Аристид, умирающий от жажды и требующий «Саперави». Это был замечательный вечер. Карлис Сармон читал стихи, актеры пели, а Даугавиетис не слушал никого: знай себе говорил. Молодежь все время танцевала. Уксус притащил из театра большущий проигрыватель с целой кучей страшно заигранных пластинок. Игла никак не могла перескочить на следующую дорожку и безостановочно выводила одно и то же: «…море, где северный ветер ревет, ветер ревет, ветер ревет, ветер ревет…»

Вот так же не мог сдвинуться с места и дон Аристид, рассказывая два своих любимейших анекдота: о композиторе Регере и Матильде фон Регеншток. Старик нашел благодарного слушателя в лице своего прекрасного помощника Уксуса. Да и что мог поделать бедный актеришка и сценариус: он же в какой-то мере считался хозяином дома. Со своей матерью, старшей сестрой и ее десятилетним сыном Уксус перебрался в квартиру дяди Фрица. Они вчетвером обитали в «спальне с нишей» и дальнем чулане. Каспар был счастлив, заполучив таких отличных соседей. Да и семейство Уксуса ничего не имело против: из лапмежциемской развалюхи они перебрались в меблированные комнаты на всем готовом. Выбрали себе помещение, выходящее окнами во двор: остальные показались им слишком большими, настолько они были скромны. Так что незанятыми остались самые лучшие комнаты: парадный зал с ярко-желтым дубовым паркетом, с канарейкой в клетке, с золотой рыбкой в аквариуме и засохшей пальмой в деревянной кадке (любимое отхожее место собачонки дяди Фрица), а кроме того, адвокатский кабинет с письменным столом. В этот вечер здесь плясали польку и декламировали Маяковского. Канарейку чуть паралич не разбил, а золотая рыбка-таки окочурилась. То ли от того, что какой-то негодник бухнул в аквариум водки, то ли из-за своих политических убеждений (рыбку подарил дяде Екабмиестский ландвирт).

Наперекор изрядной разнице в возрасте, между Карлисом Сармонтом и Каспаром установились весьма дружественные отношения. Быть может, их объединяла память о Лулу (тайна, о которой они поклялись не рассказывать никому). Быть может, художественные интересы. Один из сотрудников календаря недавно сказал: эти люди прекрасно дополняют друг друга. Лучше всего понимают друг друга художники с разными характерами. Этим, мне думается, и объяснима взаимная симпатия Евсебия и Флорестана. Притяжение противоположных полюсов.

Танцы и пение подходили к концу. Сармон торопился, чтобы успеть на взморский поезд и вовремя добраться домой.

А почему они поселились в Дубултах, спросил Каспар. Ведь здесь три комнаты пустуют или полусвободны. Перебрались бы сюда. Живя вместе, можно и оперу и ораторию написать.

— Хм…

Сармон отнесся к этому серьезно.

— Идея недурна, — сказал он. — Но надо поговорить с женой. Она почему-то прельстилась взморским воздухом, хотя для меня эти постоянные разъезды создают массу неудобств.

Уже на следующий день Карлис Сармон привез сюда свою дражайшую половину. Каспар показал им сначала зал с пальмой, а затем кабинет, где стоял дядин письменный стол. Сармону ужасно захотелось тут же усесться за этот стол и опробовать свое перо на его гладкой столешнице. Он даже успел придумать название для своего стихотворения: «Стол письменный мне вновь принадлежит». Под конец Каспар показал еще и отдельную комнату с выходом в коридор, сказав, что жена товарища Сармона может устроить здесь свой будуар… Ну как?

Джульетта (так звали жену Сармона) только руками всплеснула от радости:

— Такие роскошные комнаты, да еще в самом центре! Тут, Карлис, и говорить не о чем, конечно же надо их брать!

Втроем они спустились вниз, к Фигису. А затем, уже вчетвером, направились в подвал, где размещалось домоуправление. Прошло три недели, и в конце ноября Флорестан, Евсебий и Джульетта стали соседями на долгие годы.

Отшумели праздники, идет повседневная работа. Постепенно возобновляются лучшие постановки Аполло Новуса, начались генеральные репетиции «Марии Стюарт», капельмейстеру Коциню дух перевести некогда. А Даугавиетис уже толкует о еще одном грандиозном начинании: о гастролях в Москве.

Прежде всего он уговаривает Сармона, затем со своим предложением является в управление, убеждает, хлопочет, и нате вам — в середине декабря получает письменное предложение через полтора года гастролировать в столице. Персонал окрылен. Только бы не ударить в грязь лицом!

В театре начал работать новый начальник отдела кадров — отставной гвардии майор Волдемар Перле. После тяжелого ранения в бою под Виеталвой он был демобилизован. Работники управления, да и сам директор Витол долго беседовали с ним, прежде чем уговорили пойти в Аполло Новус и принять тяжелое наследие, которое оставил Барлотти. Кадровые дела не упорядочены, отдельные лица намеренно раскалывают коллектив, строчат жалобы, отравляют атмосферу. Даже Вилис Витол не может справиться с ними. Похоже все-таки, что характер у него (как он сам сказал) мягковат. Но вот сумеет ли Волдемар Перле проявить ту железную строгость, которая необходима сейчас, чтобы нагнать страху на склочников Аполло Новуса?

С виду Перле не казался таким уж грозным: долговязый, худощавый, с седоватыми усами; смеялся он простодушно, гомерически. Но, занимаясь делами, разговаривал громовым голосом — сразу чувствовалось, что это бывший командир. Актеры так и прозвали его — Командиром. Первый же изданный им приказ был весьма категоричен: прекратить непрерывные обсуждения и товарищеские суды во время репетиций. Вместо этого — производственные совещания и политинформация, каждое утро в половине девятого! С трех часов дня до половины седьмого вечера — отдых, а после спектакля — марш, в постель! Перед уходом домой никакого «торчания в гардеробной» (этот пункт тяжелее всего ударил по Юхансону), никаких «Саперави»!

Перле поймал Уксуса в половине двенадцатого ночи в коридоре театра с бутылкой «Саперави». Куда несешь?

— Не было печали, черти накачали! — сказал Уксус, возвращая Даугавиетису полученный от того червонец. — Вот ваши денежки. Командир бутылку реквизировал и запер в сейф, а деньги отдал. В этом железном шкафу у него целая винотека.

— После премьеры выставим на стол, — сказал Перле. — Дюжина у меня уже собрана. По крайней мере одной заботой меньше.

Таков был новый начальник.

Вам бы взглянуть да послушать, как теперь производственные совещания проходят. Прежде всего Перле смотрит на часы и говорит:

— В нашем распоряжении столько-то времени. Репетиция начнется через час. Рассмотреть надо два вопроса. Во-первых: почему мастер сцены Бирон со своими рабочими вовремя не построил декорации третьей картины (из-за этого репетиция началась на двадцать минут позже) и, во-вторых, почему опоздал актер Арвед Юхансон, задержав репетицию еще на десять минут? Хаос, товарищи, хаос!

На собрании говорится только о дисциплине и производственных вопросах. Покрасневший Бирон оправдывается, а Юхансон, опустив голову, признает себя виновным и обещает исправиться. Но вот склочникам и болтунам развернуться негде. Наталья, чета Урловских и Фред Вилкин сидят, втянув головы в плечи, исподлобья глядя на руководителя собрания. («Товарищи! Поданную нами жалобу Перле отверг. Он не разрешает рассмотреть ее на собраний! Хаос, товарищи, хаос!»)

Кончалось совещание, начиналась репетиция, все шло как часы. Каспар сидел в оркестровой яме, в одной рубашке, и исправлял сцены казни в «Марии Стюарт»: он выбросил Гуммиарабикум и вместо него написал траурный марш. Когда репетиция у музыкантов уже подходит к концу, в оркестре появляется Волдемар Перле, усаживается рядом с барабанщиком и говорит: продолжайте, пожалуйста, я просто зашел послушать.

В перерыве Перле, к великому удивлению музыкантов, просит дать ему трубу, подносит ее к губам и довольно-таки ловко наигрывает песенку «В лесу родилась елочка».

— Не хотите взять меня на полставки? — спрашивает он смеясь и возвращает трубу ее владельцу. — В ульманисовские времена я подрабатывал на сельских балах, играя на корнете.

— Вы же наш человек, — шутит барабанщик Марцев. — Лабух!

Перле посидел и поболтал еще минутку. Музыканты жаловались на отсутствие вентиляции: на вечерних спектаклях они тут прямо-таки задыхаются. Профсоюзу и директору давно известно об этом, а результатов нет. Работать становится все труднее, Аристид Даугавиетис приказывает размещать в тесной яме все больше и больше музыкантов — режиссеру, видите ли, нужен волюмен. Пришлось Командиру пообещать, что он сам возьмется за это дело («Хороший человек Вилис Витол, но не расторопный, — подумал Перле. — Придется наступить ему на мозоль»).

— Продолжайте работать, — сказал Командир, пожимая руку Каспару Коциню. — А после репетиции зайдите ко мне в кабинет!

Они продолжают репетировать, но работа не ладится. Капельмейстер стал совсем рассеянным, на уме у него была уже не «Мария Стюарт» и ее печальный конец, а лишь беспокойство за собственную особу.

— Добра не будет, — думает юноша. — Командир так строго посмотрел на меня…

Двенадцать. Половина первого… Половина второго…

Дрожащей рукой капельмейстер Коцинь стучится и открывает дверь кабинета. Перле идет ему навстречу и просит садиться. Где удобнее — у окна или у стола.

Каспар, как пай-мальчик, садится у стола. Командир пододвигает стул и усаживается рядом.

— В понедельник нас обоих вызывают на коллегию, — сообщает он. — Поэтому я решил предварительно познакомиться с вами. Надо, как говорится, провести обсуждение, чтобы согласовать позиции. Вы курите? — спрашивает Перле и протягивает «Казбек».

— Спасибо, нет.

— А я вот курю. На фронте научился. В молодости был таким же примерным, как вы.

Перле не спеша достает спички, закуривает и выпускает колечко дыма.

— Критики эти здорово вас расхваливают… чертовски, мол, одаренный! Но меня больше интересует, что вы сами о себе думаете.

— Да мне-то больше нравится, когда хвалят, а не хулят… К тому же я точно знаю, чего хочу, и понимаю, на что способен.

— Ого! Хотеть можно чего угодно. А силенок-то хватит?

— После того, что я пережил, думаю — хватит! Я прошел через ад.

— Не замаравшись?

— Через ад нельзя пройти не замаравшись. Но после этого можно очиститься огнем.

— И сквозь этот огонь вы тоже прошли?

— Дважды. В первый раз наполовину, во второй — тотально.

— Тотально? Это немецкое изобретение. Как долго вы у них служили?

— Месяц и девять дней.

— Ну и как?

— Это долгая и невеселая история.

— И все-таки расскажите, пожалуйста. Между нами не должно быть никаких секретов, недобрые времена кончились.

Каспар внезапно почувствовал доверие и уважение к этому худощавому человеку. Покуривая, Командир задумчиво смотрел прямо в глаза капельмейстера.

— Рассказывайте с самого начала.

Это был мрачный и неприятный рассказ. Каспар говорил о труппенфюрере, о муштре, о команде Никеля, о бегстве и смерти тромбониста, о Роберте Матусе и о том, как погиб валторнист.

— Ни в коем случае нельзя бросать гранату, когда сам находишься глубоко в кустарнике, — вставил Командир.

— Валторнист этого не знал. Он хотел отомстить за друга.

Потом Каспар рассказал, как в священном гневе метался по улицам среди рушащихся зданий, о стонах и безумном смехе, доносившемся из горящего дома. Он не скрывал, что чувствовал тогда ужасный страх.

— Ну, ну! Мне все, более или менее, ясно, — говорит Перле. — Правда, ясно только в принципе. Очищение, ну, да, да… каков строитель, такова и обитель! Витает в облаках и ищет истину в небе, хотя, быть может, найти ее легче всего здесь же, на грешной земле. Если не возражаете, я запишу вас на лекции по философии в Доме работников искусств. Дважды в неделю я читаю там диалектический материализм. Вы сможете узнать мою точку зрения, а теперь — к делу. В понедельник, ровно в одиннадцать, оба мы должны явиться в управление. Коллегия вас обо всем расспросит и после того, как обсудит, взвесит и признает годным, — утвердит и поздравит с новой должностью. Поэтому побрейтесь (Каспар покраснел: он три дня не брился. Ночи напролет приходится писать оркестровые партии, а утром едва успеваешь на репетицию), выпейте валерьянки и приготовьтесь к заковыристым вопросам. На заседание коллегии вызваны и другие работники театра: Анскин, Бобров и какая-то девчушка, забыл ее имя… Склероз! Собираемся в десять здесь, у меня в кабинете. Отправимся все вместе.

(«Бобров? — думает Каспар. — Что это за Бобров, что это за девчушка?»)

Суббота. Воскресенье. Понедельник…

В приемную они вошли в половине одиннадцатого. Перле тут же ушел в отдел кадров, а Каспар, Анскин и остальные двое испуганно расселись по углам и начали нервничать.

— И что за дело такое? — прогудел Анскин. — Нынче ночью мне дурной сон приснился: еду я будто на брандмашине. И тут вдруг… («А! Бобров — это театральный электрик. Ну не странно ли: четыре года вместе проработали, а я даже не знаю его фамилии», — размышляет Каспар) и тут вдруг вижу: стог сена горит. Полыхает! Хватаю я шланг и ну поливать, а старуха моя… («Девчушка — это вечно улыбающаяся Астра Зибене. Испуганная. Хлопает глазами и шепчет: «Не пойду я туда! Страшно мне, не пойду я туда!») — стало быть, жена меня будит и говорит: «Ты что, старый, совсем рехнулся? Вылез во сне из кровати и в угол мочишься!» Э’извиняюсь, такой сон не может быть к добру.

Дверь распахнулась. Какая-то женщина громким голосом пригласила Каспара Коциня. Капельмейстер на миг заколебался, потом одной рукой деловито провел по брюкам, другой пригладил волосы и двинулся к двери.

Просторное, довольно роскошное помещение. За длинным столом сидят человек десять и тихо переговариваются. Одни в штатском, другие в военной форме без знаков различия, но с орденскими колодками на груди. Женщина в вязаном свитере. На скамье, что в стороне от стола, расположился Волдемар Перле и, словно ободряя, подмигивает Каспару, все, мол, будет хорошо!

Сидящие за столом с любопытством поглядывают на вошедшего.

Каспар говорит «добрый день!» и остается стоять у двери.

— Прошу поближе! — приглашает коренастый мужчина, сидящий во главе стола. (Каспар знает его по фотографиям на театральных программках: в прошлом это знаменитый оперный певец.) — Слово начальнице отдела кадров, — говорит председательствующий.

— Партийная организация и дирекция театра, а также отдел кадров просят утвердить в качестве руководителя музыкальной части и дирижера Каспара Коциня. Прилагаются необходимые документы: характеристика, автобиография, — говорит женщина в вязаном свитере.

— У кого есть вопросы, товарищи члены коллегии? — спрашивает начальник.

На минуту воцаряется молчание. Его нарушает мужчина в армейской шинели:

— Как долго вы работаете в театре?

— Четыре года.

— Значит, с сорокового?

— Так точно!

— Больше нигде не работали?

— Был мобилизован в гитлеровскую армию. Рыл окопы.

— Знаем, это к делу не относится, — прерывает председатель. — Есть еще вопросы?

— Думаете ли вы учиться дальше? — спрашивает женщина в вязаном свитере.

— Обязательно! Я решил заочно окончить еще и композиторский факультет.

— Это хорошо! — говорит мужчина в шинели. — Быть может, начнете подумывать и об опере.

— Я уже сейчас думаю об опере! — пылко восклицает Каспар.

Члены коллегии начинают смеяться от души.

— Я имел в виду — написать оперу, — покраснев, оправдывается Коцинь.

— Большое спасибо, теперь нам все ясно, — говорит председатель. — Вопросы есть? Вопросов нет! Ну что же? Коллегия вас утверждает и желает самых больших успехов. Смотрите, не загордитесь, время от времени заходите к нам — рассказывайте, как идут дела. Самое важное отныне — как вы будете работать. О человеке судят не по словам, а по делам его. Так! Теперь вы бы могли быть свободны, но слово просит начальник воздушной обороны Осоавиахима; в связи с этим останьтесь и позовите из приемной своих товарищей. Время — деньги!

Вошел Анскин и низко поклонился. За ним, вертя в руках шапку, Бобров. А последним вернулся Каспар, силком тащивший за руку упиравшуюся девушку.

Когда все пришло в порядок, начальник воздушной обороны Осоавиахима торжественно поднялся, вышел на середину зала и сказал:

— Товарищи! Штаб воздушной обороны Осоавиахима награждает коллектив Аполло Новуса Почетной грамотой за спасение от пожара здания театра (в ночь на 13 октября).

Почетную грамоту вручают Волдемару Перле. Рукопожатие, аплодисменты.

— За выдающуюся самоотверженность, проявленную в особо опасных условиях, удостоены медалей следующие работники Аполло Новуса:

Астра Зибене (начальник прикрепляет ей малую серебряную медаль, аплодисменты),

Виталий Бобров (начальник прикрепляет малую серебряную медаль, аплодисменты),

Янис Анскин (ему прикрепляют большую золотую медаль, аплодисменты, старик спрашивает: почему это мне такую большую?),

Каспар Коцинь (малая серебряная медаль, аплодисменты).

Начальник воздушной обороны Осоавиахима сказал еще несколько слов, потом им разрешили считать себя свободными и покинуть зал, поскольку заседание коллегии будет продолжаться. Награжденные были приятно и радостно удивлены, Волдемар Перле пригласил всех четверых в «Асторию», решив угостить их обедом.

— Что ж, это можно! — говорит Анскин и ощупывает золотую медаль. — Но почему мне дали большую?

Весело болтая, они спускаются вниз по лестнице управления. Навстречу им, тяжело отдуваясь, поднимается старый человек. Он задерживается на лестничной площадке, чтобы пропустить шумную группу людей. Каспар, идущий последним, замечает вдруг, что это капельмейстер Язеп Бютнер.

— Здравствуйте, маэстро! Как поживаете?

— Господин Коцинь! — радостно восклицает Бютнер. — Глядите-ка, где нам довелось встретиться!

Бютнер выглядит свежим и ухоженным, довольным собой. Он в сером костюме, на голове черная бархатная шляпа.

— А вы как? — весело обращается он к Каспару, но тут же оглядывается и, понизив голос, спрашивает: — Как у вас обошлось с грязцой? Ну, с тем «грязным дельцем»…

— Каким? — недоумевает Каспар.

— Тсс! С немецкой армией… Я всегда говорил: никогда не следует пачкаться.

— Спасибо, господин Бютнер! У меня все более или менее уладилось. А как у вас?

Бютнер расцветает. Он теперь и. о. директора музыкального института. Ждет почетного звания. Вроде бы скоро присвоят… Надо надеяться, что дело выгорит.

Каспар пожелал, чтобы выгорело, и поспешил догнать своих товарищей.

— Что это был за профессор? — внизу на улице спросил Перле. — По виду знаменитый артист, кажется, я где-то видел его.

— Это мой предшественник, старый капельмейстер Язеп Бютнер, — говорит Каспар.

— Э’извиняюсь, Иосиф! Он теперь зовется Иосиф Бютнер, — поправляет Анскин. — Мы на одной лестнице живем. Недавно он прибил к двери новую табличку: Профессор Иосиф Бютнер.

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ И РЕДАКЦИИ КАЛЕНДАРЯ

Середина декабря. 1944 год подходит к концу. Приближается солнцеворот. У каждого свои заботы, а у редакции календаря особые. Ибо календарь, подобно каждому литературному и художественному произведению, должен закруглиться. Этого требует форма, этого требует читатель, этого требуют критики. И тут мы должны сказать, что именно критика неоднократно упрекала Каспара Коциня в неумелой концовке его произведений. Ему хорошо удаются экспозиция, драматургическое решение, но как только подходит к концовке, так тут же — пшик! Молодой композитор то слишком быстро обрывает эпическое течение музыки, то начинает расплываться в бесконечном повторении одних и тех же фраз, надеясь добиться этим обобщения мыслей, то есть применяет рекомендуемую учением о классической форме «коду с материалом предыдущих частей».

Общеизвестно, что слово «кода» в переводе означает «хвост». Образно говоря — композитор к трехчастевой песенной форме «в весе мухи» прикрепляет огромный павлиний хвост, а «Битву гигантов» заканчивает мышиным писком. Действительно ли столь уж беспомощен молодой композитор, пусть останется на совести самих критиков. Мы уверены, что на этот раз они ничем не навредят Каспару Коциню: календарь кончится там, где ему и положено кончиться, а именно 31 декабря. Над формой в этом случае нечего ломать голову. Форма заключена в самом содержании. На остающихся нам страницах мы просто попытаемся свести концы с концами и наметить перспективы будущего, дабы затем с новыми силами и новой энергией взяться за издание нового года: ККК-45.

Редакция и составитель просят читателей приготовиться к финалу календаря.

ИДИЛЛИЯ В КОММУНАЛЬНОЙ КВАРТИРЕ

НАБЛЮДАТЕЛЬ

Каспар приобрел трубу. Серебристого цвета. Тон широкий и приятный. Когда соседей нет дома, капельмейстер забирается в нишу углового окна, упражняет пальцы и дыхание, потому что техника его игры немного подзаржавела. «Лезгинку» Хачатуряна ему уже не сыграть в столь же быстром темпе, как раньше. Правда, Каспару это больше и ни к чему: он теперь целые дни напролет пишет музыку, а по вечерам сидит за дирижерским пультом, ведет спектакли. Игра на трубе в нише углового окна это только приятная разгрузка. Каспар импровизирует — так рождаются мелодические линии его произведений. Он ни о чем не думает, ничего не рассчитывает, свободно отдается движению пальцев и своей фантазии. Тра-ра, трара-рара! Потом эти идеи он обобщает на рояле и записывает в тетрадь.

Бывшие апартаменты дяди Фрица превратились в коммунальную квартиру писателей и художников. Евсебий пишет стихи и драмы. Джульетта ведет хозяйство и занимается живописью. Флорестан сочиняет музыку и играет, Уксус играет, ведет спектакли и поет, сестра Уксуса поет и заставляет плясать Буратино в кукольном театре, а ее мать и сынишка Имант ходят на рынок и добывают продукты. Котел общий. Платят с каждого едока, но неизвестно, как долго это будет продолжаться. Флорестан в субботу, поздно вернувшись домой после спектакля, умял кастрюлю горохового супа, предназначенного для воскресного обеда. Джульетта плакала и долго не могла простить ему этого, то и дело напоминала. Как-то раз обнаружилось, что Уксус втихомолку купил вареную курицу и сам же ее съел. Джульетта нашла куриный скелет в помойном ведре и рыдала. Но вовсе не оттого, что ей хотелось вареной курицы, нет — вовсе не оттого! Просто Джульетта не могла понять, как это люди могут быть такими отвратительными эгоистами?

Уксус страшно устыдился и больше никогда в жизни не ел вареных куриц. Бедняга ходил в «Асторию»: заказывал цыплят табака, потому что тут уж и концы в воду.

В зале со светло-желтым паркетом Джульетта устроила себе мастерскую, или ателье (как она ее называет). Стены увешаны портретами в нежно-матовых тонах. Военные в рыжевато-серых шинелях, с бледными лицами, ученые и государственные деятели, художники и писатели. Среди последних и Карлис Сармон, где-то неподалеку от фронта. Четыре окна большой комнаты, в которые только на закате заглядывает солнце, создают спокойное дневное освещение.

Рядом с залом — рабочий кабинет Карлиса Сармона. Там он весь день усердно работает: пишет стихи, переводит, читает. Но у художницы и поэта время от времени происходят конфликты. Тогда голос Джульетты сквозь двери и стены доносится даже до Каспара. Если он в это время не играет на рояле, то волей-неволей приходится слушать перебранку. В таких случаях у Каспара тоже пропадает вдохновение. «Какое счастье, что я не женат!» — думает капельмейстер.

А вот Карлис Сармон женат. Поэтому он сидит за своим массивным письменным столом при постоянном отсутствии вдохновения. Виновата в этом Джульетта, вернее, экспансивный характер Джульетты. Конфликты начинаются примерно так: намалевав на полотне нечто особенное, Джульетта зовет Карлиса, чтобы тот пришел и взглянул.

— Удалось мне противопоставить этот оттенок небесной синеве? — спрашивает она. — Как тебе кажется?

Высказав свое мнение, Карлис едва успевает вернуться, закрыть дверь и сесть за работу над почти законченным стихотворением, как Джульетта зовет его снова:

— Карлис, иди сюда! Помоги мне разобраться. Это пятно не слишком ярко выделяется на общем фоне? Быть может, то, прежнее, было лучше?

Когда муж, поэт и художественный эксперт в одном лице вторично уселся, сосредоточился и собирается воспарить к вершинам поэзии, дверь с грохотом распахивается. Джульетта втаскивает в комнату мольберт и, повернув к мужу полузаконченную картину, спрашивает:

— Скажи откровенно: есть сходство с партизанским командиром Варкалисом? Ты его лучше знал. Есть или нет?

Душа поэта не выдерживает. Из-за письменного стола вскакивает человек, потерявший всякое терпение. Это муж, разъяренный муж Джульетты Сармон.

— Оставь меня в покое! Я сойду с ума: я ничего не могу написать. Ты мне все время мешаешь. Увези эту тачку и закрой дверь!

Кажется, Джульетта на какое-то время лишилась дара речи… Каспар Коцинь слышит только быстрое поскрипывание колесиков мольберта… Большая пауза. Такую любил Бетховен, отмечая ее в партитуре буквами G. Р. — Grande Pause… Но G. Р. частенько предвещает потрясающий гром — п. г. И п. г. долго ждать не приходится. Дверь с грохотом захлопывается. Sforzando. Тут же с грохотом распахивается. Recitando violente.

— Ха! Я мешаю? Может быть, мне уйти совсем? Эгоист, потрясающий эгоист! Вот возьми эту палку: забей меня насмерть! Сможешь уйти к молоденькой. К такой, что пробудит у тебя вдохновение. К Лулу! К актрисульке! Ах, ах, ах, — трисульки! Лулу! Мяу! Мяу! Ну, убивай же меня! Думаешь, я не понимаю, что все это значит?

Голос Джульетты звучит все громче и яростней.

Каспару становится не по себе: он вынужден быть свидетелем семейной ссоры. Чтобы как-то отмежеваться, Каспар Коцинь берет трубу, высоко поднимает раструб и играет ход на три четверти из Пятой симфонии Бетховена — con moto.

После столь высокой кульминации в коммунальной квартире целую неделю царит нежное adagio amoroso. Джульетта тоскует, но мужа уже не беспокоит; Карлис чувствует себя виноватым, но работает как лошадь. Оба ощущают некоторую неловкость по отношению к Каспару Коциню. Во время ссоры они слышали фанфары из Пятой Бетховена и поняли, чем это было вызвано.

Однако подобные мелочи не очень влияют на бытовую идиллию. Все они люди, сопричастные искусству, поэтому человеческие слабости не могут повлиять на высокие замыслы и творческие мечты. А один из таких высоких замыслов появился у Каспара и Карлиса Сармона: написать оперу! Оперу об Отечественной войне. Сейчас они сочиняют либретто, вдвоем. Сидя по ночам в нише углового окна и грезя наяву.

Мысль написать оперу подала седая дама в вязаном свитере, та самая, которой Каспар на заседании коллегии пылко признался в том, что думает об опере. Теперь эта седая дама назначена начальницей управления. Зовут ее Матильда Крума, по образованию — искусствовед. Как-то утром товарищ Крума позвонила Каспару, попросила зайти к ней и, после недолгого разговора, спросила, продолжает ли товарищ Коцинь все так же пылко думать об опере. Да! — ответил Каспар и добавил, что у него уже есть тема и идея оперы: Отечественная война и люди, заново рождающиеся в этой войне.

Идея показалась начальнице интересной. А узнав, что либретто обещал написать Сармон, Матильда Крума благословила капельмейстера: официально попросила начать работу и показать первые наброски.

Разговор происходил на следующий день после премьеры «Марии Стюарт». Каспар был свободен и мог сразу же взяться за третье действие (они начали с конца). Финал для авторов абсолютно ясен — им должен стать «Очистительный огонь». Но как показать «Клоаку ада», как показать «Апокалипсис»? Начались долгие споры. Поэт не очень-то хотел противопоставлять идее дьявольское начало, он ссылался на то, что в оперном театре видел только ангелов и русалок. Он стоял на том, что для оперного жанра чертовщина не типична. Тогда Каспар спел арию Мефистофеля, а также ха! и хахахаха! Но Сармон утверждал, что Мефистофель вовсе не то же самое, что черт, равно как Спидола никакая не ведьма.

Уважаемый читатель! Эту дискуссию мы перенесем на следующий, последний листок календаря, а сами вернемся к идиллии в коммунальной квартире.

Не хотите ли вы послушать историю о том, как Джульетта Сармон спасла для Каспара стейнвеевский рояль?

Ну вот слушайте.

Как-то под вечер, когда обитатели квартиры разошлись кто куда, в своем ателье одна-одинешенька работала Джульетта. Она пыталась затолкать в раму свою картину — «Портрет рыбака». Рыбак был дядей Уксуса, из Лапмежциема, но это не имеет отношения к делу.

Внезапно Джульетта слышит: возле дверей шум, звонки. Делать нечего, придется пойти посмотреть. Что же она видит? Четыре грузчика втащили по лестнице обмотанный брезентом, перевязанный веревками тяжеленный ящик и поставили возле ее дверей. Все они красные от натуги, потные. Вперед вышел мужчина в золотых очках. Чернявый и кругленький, тоже слегка вспотевший. Представляется: Саруханов, начальник треста вторичного распределения роялей.

— Что это за трест? — удивляется Джульетта.

Товарищ Саруханов быстренько достает из кармана маленькую замызганную бумажонку с треугольной печатью и объясняет, что там, мол, написано — начальник треста вторичного распределения роялей. Ему поручено обменять находящийся в квартире «Стейнвей» на первоклассный «Трессельт».

— А зачем обменивать? — спрашивает Джульетта.

— Затем, что филармонии необходим концертный рояль. А молодому человеку, приютившемуся у вас, племяннику наверное, я пойду навстречу. Раздобыл для него редкость — «Трессельт». Сделан в том же году, что и последний Страдивари — 1736 году! Уникум!

Грузчики поплевали на ладони и уже собираются заталкивать ящик в квартиру.

— Ну нет! — говорит Джульетта. — Не так скоропалительно, товарищ начальник треста! Покажите-ка еще раз свою бумажку!

Но показывать свою бумажку вторично Саруханов не хочет. Он оскорбился. Этакое недоверие! И вообще — лучше не доводить до того, чтобы Саруханов рассердился. Супруге господина адвоката это не пойдет на пользу…

Джульетта уже ничего не понимает. Она еще раз спрашивает, куда Саруханов собирается везти рояль.

— Я же сказал: в филармонию! — потеряв терпение, говорит Саруханов.

И тут Джульетта вспоминает, что директор филармонии — ее боевая подруга, бывший администратор художественного ансамбля. К счастью, вчера в квартире включили телефон. Джульетта вежливо просит товарища начальника немножко подождать, закрывает дверь и звонит в филармонию.

Директор удивляется: никакого Саруханова она не знает, роялем не интересовалась, потому что инструментов у них и так достаточно.

Джульетта кладет трубку. G. Р. — большая пауза… Сразу звонить в милицию или подождать? Нет. Она притворится испуганной и выяснит, что это за банда.

— Знаете что, — говорит Джульетта, — я вот сидела в комнате и думала. «Стейнвей» нам самим нужен, а этот Страдиварий везите в филармонию.

— Буржуйка! — закричал Саруханов. — Я вас отлично знаю, вы адвокатская жена. Где сам Фреймут? Зовите его сюда. Именем народа…

Больше Джульетта уже не стала ждать. Она бросилась к телефону, набрала номер и закричала во весь голос:

— Милиция? Третье отделение? Говорит старший лейтенант в отставке Джульетта Сармон. Быстрее сюда, здесь грабители! Мой адрес…

Начальник треста и грузчики тоже не стали ждать. Саруханов в ужасе воскликнул:

— Старший лейтенант в отставке! — и бросился вниз по лестнице, а грузчики, сообща лягнув ящик, понеслись вслед за начальником.

Обмотанный брезентом Страдивари застонал и остался стоять на лестничной площадке.

УГЛОВОЕ ОКНО КАПЕЛЬМЕЙСТЕРА КОЦИНЯ

— Приливы и отливы искусства двигаются по спирали. Спор, навязанный тобою, имеет многовековую историю, и ты ничем не сможешь удивить меня, — говорит Флорестан (они успели перейти на «ты»).

В консерватории любимейший предмет Каспара — древняя история и энциклопедия музыки. И напротив, Карлис Сармон в основном базируется на интуиции. Поэтому у него довольно-таки неясное и весьма субъективное представление о том, как в настоящий момент следует писать оперу. О том, что писать, они уже договорились. Больше всего поэта пугает слово — модернизм. Каспару пришлось доказывать, что уже в 1555 году Николо Вичентино в трактате «L’antica musica ridotta alla moderna prattica» («Использование приемов старинной музыки в современной практике») с гордостью назвал себя «великим модернистом», так как он изобрел древнегреческий лад. Иными словами, вывел из античного хроматизма новую систему.

— Не выражайся так учено! — говорит поэт. — На этот раз я отстаиваю нечто иное! Нам надо отобразить эпоху, поэтому музыка должна быть простой, мелодичной и доступной широким массам, такой, например, как у Чайковского.

— Ага! Ты хочешь сказать: нам надо отображать нынешний век музыкой прошлого века.

— «Евгений Онегин» возвышается над веками. Это вечная опера.

— Будь ты Пушкин, я бы с тобой не спорил. Но ты — Карлис Сармон, а потому послушай. Мы живем в эпоху, когда в мире происходят огромные изменения как в общественной, так и в культурной сфере. Такие эпохи редки в истории нашей Земли, но периодически повторяются. Предыдущая — ровно четыреста лет назад — называлась Ренессансом. Теперь начался второй Ренессанс, но оказывается: проблемы искусства остались теми же. Разница лишь в том, что в те времена аристократы и богачи, пользуясь трактатами, приводя примеры из практики, сражались друг с другом в своих дворцах, а теперь, обходясь одним остроумием, без всяких практических примеров, мы с тобою сражаемся здесь, в нише углового окна.

— Это звучит романтично, — говорит поэт. — Продолжай в том же духе.

— Ренессанс начинается с того, что в разных видах искусства и в разных местах внезапно появляются выдающиеся новаторы. Возьмем те же 1500-е годы. Я не стану говорить о чинквеченто в живописи, — его даже Карлис Сармон знает, он ведь хвастает тем, что до войны путешествовал по Италии и видел оригинал «Мадонны с Бимбо». (Поэт кивает: «Вот именно, вот именно…») Я остановлюсь только на музыкантах и поэтах, потому что — сколь бы странным это ни казалось — в то время поэты были одновременно и музыкантами, а многие хорошие музыканты — поэтами. Начнем с «Лебедя ренессанса» Карло Джезуальдо, венецианского князя Венозы. Написанная им музыка никак не умещается в старые рамки, еще и сегодня историки музыки поражаются той отваге, с которой он и его единомышленники в Неаполе ломали вековые традиции, прорубали окно для музыки будущего. И в то же самое время в соседнем герцогстве существует другая группа, объединившаяся вокруг Джованни Барди, графа Вернийского. Это поклонники мелодии, они отвергают многоголосие. Барди подчеркивает простоту мелодии и значение поэзии. Самый значительный композитор этой группы Галилей пишет мелодию — сцену из Дантова «Ада», которую сам же и исполняет, сопровождая пение игрой на гитаре. Группа Барди воюет как с модальными экстремистами — школой Карло Джезуальдо, так и с крайними консерваторами — контрапунктистами во главе с Бартоломео Рамисом. И вот ренессанс устремляется вперед на всех трех фронтах! И на всех трех побеждает, потому что из первого впоследствии рождается симфония (Штамиц), из второго — опера (Монтеверди), а столетие спустя — заизвестковавшийся контрапункт будет вознесен к небу Иоганном Себастьяном Бахом!

К группе Барди, возможно, присоединился бы мой друг Карлис Сармон, в то время как я симпатизировал бы Джезуальдо, потому что в его рассуждениях вижу больше зачатков современности.

И еще о взаимосвязях: в том же году, когда Джезуальдо Веноза пишет свой лучший мадригал и из ревности убивает неверную жену, в средневековой Риге начинается первое движение ренессанса — мятеж приверженцев реформации. Когда черноголовые громят Петровскую церковь и изгоняют монахов из монастыря Святой Екатерины (1524), во Франции рождается Пьер де Ронсар, а стихи безумного Франсуа де Монтекорбье хором читают в домах гугенотов. Вот из каких звеньев сплетается цепь ренессанса. Поэтому не оглядывайся на «Евгения Онегина», будем создавать свое! Ведь у нашей оперы название вдвое длиннее: «Партизанский вожак Волдемар Варкалис».

Да, сюжет обсужден, либретто вчерне написано и обговорено, но, как обычно, — Карлис Сармон при каждой более или менее острой ситуации начинает сомневаться и тревожиться: не слишком ли это? Каспар садится за «Стейнвей» и играет уже готовое вступление к третьему действию, почему-то названное им «Апофеозом ночи». Поэт слушает, слушает… Не слишком ли много шума и трагичности, таким ли сегодня должен быть апофеоз? Когда Каспар переходит к массовой народной сцене, к появлению восьмиголосного хора в конце действия, Сармон успокаивается. Да, это ему понятно: почти народная дайна, но было бы еще лучше, прозвучи это как массовая песня.

Сармон пытается втолковать композитору, что это значит — массовая песня. Промучившись минут десять, он признается, что не может объяснить, что это такое — массовая песня, потому что знает только две: «Широка страна моя родная» и «Красный стрелок поднимался», но они не похожи одна на другую.

В конце концов решили так: поэт не будет пытаться объять необъятное и музыкальную сторону оставит в ведении композитора, как это однажды уже сделал Шиканедер, позволив Моцарту испохабить свое гениальное либретто. Композитору нужен от поэта текст, а не советы. Поэтому Каспар попросил теперь слушать внимательно: он будет играть и напевать монолог Варкалиса.

Звучит ария, а внизу по главной улице приглушенно ползет и позванивает первый трамвай. Улицы и крыши белы от снега, небо стальное. Все это можно увидеть из углового окна. Только Сармона нельзя разглядеть. Он сидит в полумраке, настороженно слушает и курит. Время от времени вспыхивает оранжевая точка: тлеющий кончик папиросы в нервных пальцах. Поэт жадно затягивается и, закрыв глаза, пытается фантазировать под звуки рояля. Характер музыки героический, это подстегивает Карлиса Сармона. Все будет хорошо! Вот, вот, уже почти пришла на ум первая строка… Нет, не то! Начни, пожалуйста, еще раз, только помедленнее.

По улице проезжает трамвай. Останавливается на углу Мельничной и трезвонит. В полузамерзшем окне алый ледок становится сначала желтым, потом зеленым, и трамвай катит дальше. В угловом окне меняются отблески огней перекрестка, там, внизу. Наверное, поэтому в памяти Карлиса Сармона вспыхивают две ракеты в белорусском небе. Одна красная, другая зеленая…

Белая, бесконечная пустота… Ледяная луна. Группа партизан укрепилась на опушке чащи, зарылась в снег. Из еловых лап соорудили шалаш. Но огонь разводить не решаются, — по ту сторону заснеженного поля расположена белорусская деревня, а в ней замечены гитлеровцы.

Внезапно в небе над горизонтом взлетают две ракеты. Одна зеленая, другая красная… Ура! Это сигнал того, что прилетит самолет и сбросит продовольствие, боеприпасы, они уже неделю сидят без продуктов и боеприпасов. Около десятка усталых людей. Все, что осталось от их отряда после яростного боя возле железнодорожной станции. Вместе с ними их командир Варкалис. Голодный, невыспавшийся… Вчера он отправил через линию фронта одного из местных жителей, хорошо знающего округу. И вот ракеты оповестили, что задание выполнено, что связной добрался к своим. Надо только дождаться помощи. После этого Волдемар Варкалис выведет свою группу из окружения.

Еще тогда, лежа в снегу, Карлис Сармон решил написать поэму об отважном и отчаянном командире Варкалисе. И теперь он это решение осуществляет. Из чувства уважения и восхищения.

Флорестан довольно смело и верно уловил в музыке мрачную мощь партизанской войны. Такой могла бы стать ария Варкалиса, честное слово — она могла бы стать такой! А пели они в то время? На фронте уж точно нет! Это сказки, будто партизаны шли через лес, распевая «Ночь темна, трава зеленая». Шли тихо, как мыши… Нельзя было ни веткой хрустнуть, ни слово сказать. Всюду таился враг. И, лишь выполнив задание, вернувшись в безопасное место, они — да, тогда они пели песни — солдатские, народные и бог знает какие еще, тогда они становились настоящими сорвиголовами!

К сожалению, в музыке еще не хватает этого озорства, о чем и надо сказать Каспару (они только что договорились не вмешиваться в дела друг друга). Не только мрачная мощь, Каспар! Неделю мы сидели в окружении, без боеприпасов, но знали, что рано или поздно прорвемся: Большая земля поможет. Мы были в этом убеждены. И это рождало радость борьбы.

— Погоди-ка! — вскочил поэт. — Который час? Еще не пора?

Каспар обрывает свое пение, захлопывает крышку рояля и торопливо включает свет.

— С ума сойти! Без пяти минут двенадцать! Ну и замечтались же мы!

Джульетта еще, наверное, рисует в своем ателье, но шаги Уксуса давно уже слышатся в средней комнате. Он занят каким-то делом: позвякивает посудой, бокалами.

Без пяти минут двенадцать!

Каспар хватает трубу, набирает в легкие воздух и трубит сигнал тревоги. Вздрагивает люстра, вздрагивают замерзшие стекла углового окна. Та-тара-ра! Та-ра! Та-ра!

Кое-кто из запоздалых прохожих удивленно останавливается и поднимает голову: откуда эти трубные звуки, но никому не приходит в голову, что несутся они из окна четвертого этажа. Тона сыплются как сухой горох в жестяную миску. Племянник Уксуса Имантик приоткрывает дверь и просовывает в щель свою удивленную мордашку (такой поздний час, а мальчонка еще не спит!).

Тут же в комнату вбегает Джульетта. В руках у нее хрустальные бокалы. Вслед за Джульеттой появляются сестра Уксуса, его мать, Имантик и последним — сам Уксус, неся поднос с двумя большими зелеными бутылками.

Едва успели выстрелить пробки и были наполнены бокалы, как из динамика уже раздался бой Кремлевских курантов и звуки гимна. Новый — 1945 год начался.

Капельмейстер Каспар Коцинь! Поэт Карлис Сармон! Редакция календаря желает вам в 1945 году закончить оперу, которую вы задумали. Наилучших успехов в живописи и первую персональную выставку вам, Джульетта Сармон!

Да будет согласие и радость в семье Уксусов.

Счастливого Нового года!

Перевод В. Андреева.

…А НАД РОЖЬЮ КЛУБИЛСЯ ТУМАН Повесть

На этот раз повествование начнется лишь после того, как читатели познакомятся с родословной главных героев и подробностями их быта, не раньше. Чтобы мелочи не встревали в развитие сюжета, чтобы не дробить излишне форму. Все дело в композиции — она будет строиться по принципу киномонтажа. Не удивляйтесь, однако, что не видно ни названия картины, ни титров. Кинорежиссеры давно уже приучили зрителя к этой манере. Можно приучить и читателей, пожалуй, если они благоволят к писателю и согласны принять правила игры. Итак…

Перед нами хутор Межсарги: жилой дом с обомшелой крышей; старая-престарая рига; широко распахнуты двери сенного сарая; жмутся друг к другу тележный сарай, клеть, конюшня. Серые, неприглядные строения у подножия крутого обрыва в излучине реки Скальупе, на подступах к ельнику. От самого дома в сторону реки простирается поляна, картофельное поле, дальше лопушник, а берег выложен красноватым глинистым сланцем. Поодаль — утес из песчаника, взобраться на него непросто.

Еще не так давно это был крепкий хутор. Янис Межсарг ежемесячно получал жалование в конторе, кроме того, после аграрной реформы ему достался изрядный прирез баронской земли: ельник и поемные луга. В начале двадцатых годов он уже нанимал четырех работников — двоих за право пользования землей и к ним еще двух сезонных. Держали коров, свиней, овец, а хозяин (на свой страх и риск) — рысистых лошадей. Мода такая пошла: вот и сосед богатей Конрад на своем хуторе Калнаверы целую конеферму устроил и поставляет лошадей ипподрому. Янису Межсаргу тоже не хотелось отставать от времени. И вначале все шло как по маслу; дело окупилось и давало доход. Но — гордыня обуяла: «Сына выучу на адвоката, чего бы это мне ни стоило!»

Сказано — сделано… Отвез мальчика в министерскую школу, сдал на руки учителю Атису Сизелену и наказал почаще прохаживаться розгами по мягкому месту — соображать мальчишка соображает, но ветер в голове. Стоило ли так заноситься, вот ведь кара небесная не заставила себя ждать: весной жена Межсарга Текла взяла да и померла. Работящая была женщина, мужу в хозяйственных делах опора, отдыха она не знала, обрабатывала и огород, и поля, и сад, и в хлеву возилась. Янис, работавший по найму лесником, должен был верхом объезжать делянки и обходы и, что ни воскресенье, устраивать охоту для депутатов сейма и господ министров; времени на то, чтобы управляться с хозяйством, почти не оставалось. За жеребцами тоже нужен присмотр. После смерти Теклы на хуторе повеяло разорением. Поначалу старик еще кое-как выкручивался, конеферму ликвидировал, необъезженных рысаков продал Конраду. Не тронул лишь каурого Фицджеральда — оставил для поездок в лес и на приработки. Когда несчастный конь был молод, была у него надежда стать звездой ипподрома. Но, как отчаянно ни сопротивлялся бедный Фицджеральд, а впрягли его в вонючую телегу с навозом, тут он и понял, что честолюбивые мечты пошли прахом и отныне его задача — помогать хозяину держаться кое-как на плаву. Когда стало совсем невмоготу, оставил себе только Пеструху и телка. Большего ему и не надо было, так как сын к тому времени уже был далеко, на чужбине.

Шли годы. Хозяину Межсаргов все чаще приходилось думать, где раздобыть денег. Наконец решился он взять ссуду под залог недвижимости — две тысячи латов.

Сказано — сделано… Ссуду ему дали, и тут Янису пришла в голову шальная мысль — сбыть тайком лесоторговцу Шмуловичу половину леса. Взял грех на душу, так как в деньгах нуждался отчаянно. Пятнадцатого числа каждого месяца Межсарг отправлялся на почту в уездный городок Берзайне и слал оттуда денежные переводы. До востребования, без обратного адреса. Туда-то и туда-то, тому-то и тому-то… Восемь лет подряд ежемесячно оплачивал в почтовой конторе эти квитанции. Но вот и они стали непозволительным излишеством, пришел им конец. А точнее, пришло извещение ипотечного банка: если Янис Межсарг в шестинедельный срок не погасит задолженность и не уплатит ссудные проценты, вексель будет опротестован у нотариуса, а дом незамедлительно продан с торгов. Вот до чего докатился! В тот самый день, когда Янис получил это грозное извещение, почтальонша доставила на хутор телеграмму из-за границы:

ПАПУЛЯ ВСКЛ ОКОНЧИЛ ЗОЛОТОЙ МЕДАЛЬЮ ТЧК ОСТАВИЛИ ГОТОВИТЬСЯ ПРОФЕССУРЕ ТЧК ИЮЛЬ АВГУСТ ПРОВЕДУ МЕЖСАРГАХ ТЧК ПРОШУ ВОЗЬМИ КРИПЕНА НАПРОКАТ «RÖNISCH» ИЛИ «FIEDLER»[12] НЕ ХУЖЕ ТЧК ПРИВЕЗИ ДОМОЙ ТЧК ДОЛЖЕН УПРАЖНЯТЬСЯ ЕЖЕДНЕВНО ПЯТЬ ШЕСТЬ ЧАСОВ ТЧК ТВОЙ СЫН

Сын? О молодом Межсарге в Звартской волости долгое время ничего не было слышно. И вдруг откуда ни возьмись пошла молва: «Пропойца! Разорил хозяйство. Старику отцу впору в богадельню идти. Здоровьечко тю-тю, нате вам пожалуйста!»

Кое-кто пронюхал даже, что сын Межсарга удрал за границу! Видно, числятся за ним грешки, коли понадобилось улепетывать за кордон. А ведь такой был милый, симпатичный мальчик, когда десять лет назад ходил в приходскую школу. Учитель Атис Сизелен в нем души не чаял, впервые в жизни видел такого прилежного малыша. Он-то и уговорил старого Межсарга по окончании министерской школы отослать сына в Ригу, пусть учится дальше. С этого все и началось…

Как было на самом деле, я узнал, побывав в гостях у школьного учителя. Вот что он рассказывал:

— Старый Межсарг привел ко мне своего сынишку поздней осенью. Занятия в школе шли уже полным ходом. Оказался живой и проворный мальчик. Его интересовало буквально все. Прослышав, что я обучаю двух своих олухов игре на фортепьяно, малыш Межсарг пристал ко мне как банный лист: покажи да покажи, как на черных и белых клавишах играют. Ладно, решил я, буду заниматься со всеми тремя сразу. С новичком пришлось повозиться специально: ставил руку, задавал упражнения для разработки пальцев, с нотами познакомил и начатками теории. Все эти премудрости мальчик одолевал с такой легкостью, словно они были известны ему заранее. Через месяц малыш Межсарг бойко играл простейшие гаммы, упражнения Ханона и арпеджо. Умолял разрешить ему сыграть сонатину из «Школы фортепьянной игры» Дамма — ту самую, что разучивал мой старший сын. Что ж, пускай соревнуются… В два месяца он обошел моих балбесов по всем статьям (они бренчали на фортепьяно уже третий год). Ну что сказать — талант за деньги не купишь! Как лето, я своим — каникулы, а малышу Межсаргу — трижды в неделю уроки фортепьянной игры, так ведь его и после обеда не выгнать было из класса (там стоял наш старый школьный рояль), он без конца разучивал заданные на дом пьесы. Сама игра, видно, доставляла ему удовольствие, по крайней мере понукать его не приходилось. Мальчик совершенно самостоятельно освоил маленькие вариации c-dur. Я давал ему все более трудные композиции, заставлял по меньшей мере полчаса в день посвящать гаммам и этюдам. Через год малыш Межсарг окончил школу (на сплошные тройки, но я его за это не виню). У меня уже не было ни малейших сомнений, что передо мной необычайно одаренный (может быть, даже гениальный?) музыкант, о котором однажды заговорит вся Европа. Вы смеетесь? Ну погодите, увидим, еще встретимся…

Я и отцу его — Янису Межсаргу — сказал это с глазу на глаз (мальчишка о нашем разговоре не догадывался). Чтобы дать сыну первоклассное образование, сказал я, не следует останавливаться ни перед какими затратами. Межсарг тогда был еще в силе, деньжата у него водились, и он не возражал, чтобы сын продолжил учебу. Условились ближе к осени отвезти мальца в Ригу, авось удастся пристроить в консерваторию.

Сказано — сделано… Мальчишку без возражений приняли на первый курс и зачислили в фортепьянный класс к знаменитому профессору Н. Профессор Н. — австрийский подданный — слыл прекрасным педагогом. Общаться с новым питомцем, который по-немецки понимал с пятого на десятое (в табеле твердая тройка), профессору было нелегко, но наперекор всем трудностям он сумел в два семестра подготовить мальчика к следующему курсу. Это было настоящее чудо, сенсация в педагогике.

Тотчас, конечно, объявились завистники и недоброжелатели. Деканат, а также некоторые педагоги фортепьянных классов — те, кто чувствовал себя ущемленным в тени профессорской славы, добились того, что в новом учебном году правительство демократического центра уволило иностранца от должности. Малышу Межсаргу порекомендовали перейти в класс к другому педагогу. Но профессор Н., который был весьма высокого мнения о своем воспитаннике, предложил юному таланту поехать с ним в Вену, в консерваторию, где глубокоуважаемому педагогу по просьбе академического кураторского совета предстояло принять на себя руководство занятиями по классу фортепьяно. Янис Межсарг должен был решиться — то ли снаряжать сына в дальнюю дорогу, то ли… Текла весной умерла. Часть хозяйства ликвидирована… Что делать? Как поступить?

Атис Сизелен составил смету, включив в нее путевые издержки, плату за обучение, расходы за прокат инструмента, кошт и постой, — получалось, что хозяину хутора Межсарги придется ежемесячно высылать сыну триста латов. В переводе на австрийскую валюту вроде выходило меньше. «На такие деньги за границей влачат жалкое существование», — сказал карлюканский лесничий. Он много путешествовал, и ему можно было верить.

Атис Сизелен организовал в Общественном собрании благотворительный вечер. Чистая прибыль — в пользу преуспевшего в усердии юноши. По крайней мере наберет денег на дорогу. Больше ничем школьный учитель порадеть ему не мог.

Основную ношу пришлось взвалить на свои плечи отцу, и Янис Межсарг сделал это безропотно, хотя в последнее время имел вид осунувшегося и бесконечно уставшего человека. Но под влиянием наставлений Атиса Сизелена старик уверовал, что его сыну уготована необыкновенная судьба и что парень, безусловно, не упустит своего счастья, поскольку терпением обладает чрезвычайным. «Дожить бы до того времени», — с тревогой думал Межсарг.

— Слава господу, дожил ведь! Сбылось… С золотой медалью окончил. Профессор! Кто знает, каким он стал? — Старик не видел сына целый год. — Верно, и с виду настоящий профессор? Господи боже мой, завтра ведь первое июля! Мальчик вот-вот прибудет! — На радостях он позабыл о своих неприятностях — что там нотариус, что векселя! — Надо срочно заняться инструментом. В телеграмме как сказано: только экстра, только «Rönisch»!

Этот гроб они уже два лета подряд брали напрокат у Крипена — владельца салона музыкальных инструментов в Берзайне. Но где теперь взять деньги? У Межсарга за душой ни сантима, а жалованье выдадут лишь в конце июля. И продать-то нечего. Расставаться с рысаком нельзя — обходы останутся без присмотра. Сенокос уже заканчивается, а они с Фицджеральдом успели свезти в сарай лишь пару возов сена. Нет, коня и роспуски продавать никак нельзя. Подзанять у кого-нибудь на пару недель? И верно, не приедет ведь мальчишка домой с пустыми карманами.

За «Rönisch» Крипен берет двадцать пять латов в месяц. Перевозка ничего не стоит — из Берзайне Фицджеральд дотащит на роспусках эту рухлядь за два-три часа. Итак, решено: надо занять где-нибудь латов пятьдесят — шестьдесят. Под выдачу жалованья, и ни днем больше, честное слово!

Янис Межсарг вспомнил о богаче Конраде, владельце хутора Калнаверы (принадлежит ему и ткацкая фабрика). До его роскошных владений рукой подать: вдоль берега Скальупе да через лес. Три, от силы четыре километра. Конрада, сына смидского мельника, Межсарг знал с детства: вместе учились в Звартской волостной школе. Дружить, правда, не дружили, уж больно заносчив был мельников сынок, а повзрослев, и вовсе загордился, высокомерным стал. Но было одно обстоятельство, которое придавало Межсаргу смелости, подталкивало его обратиться за ссудой именно к Конраду. Хозяин Калнаверов напросился когда-то по пьяной лавочке в крестные к его сыну, и то ведь — даже в метрическую книгу позволил вписать черным по белому свое имя. Дело было двадцать четыре года назад, во время большой охоты… На территории его обхода, по эту сторону Скальупского утеса. Конрад только что уложил отличного самца косули и на радостях хлебнул порядочно аллажского кюммеля. Тут подъехавший верхом на лошади берзайнский доктор Ленц известил честную компанию, что в городской клинике у лесника жена родила наследника.

Возопили «ура», откупорили новую бутылочку тминной, и Конрад, подняв стакан, во всеуслышание заявил:

— Янис! В честь нашей старой дружбы и этого дикого козла, которого ты выгнал прямиком на меня, желаю быть крестным твоего первенца. Ура!

И еще бутылочку кюммеля откупорили.

Янису ничего другого не оставалось, как согласиться, хотя за такого кума он и гроша ломаного не дал бы. Так оно и вышло: Конрад знать ничего не хотел о своем крестнике. Ах, нет, однажды все-таки… Пастух ему понадобился. Послал в Межсарги батрачонка сказать, чтобы крестник приходил к нему скотину пасти. Пастушка — старуха Лизе — схватила рожу на ноге.

За недельную работу крестнику не дали ни сантима. Обедать и то не звали. Нет, как-то раз все же поманили на кухню и угостили миндальным пирожным. Зато в другой раз молодая жена Конрада (как же ее величать — кумой, что ли?) выбранила почем зря и к тому же велела выпороть. Когда в полдень коровы на лугу залегли, малец столкнул в хуторской пруд свиное корыто — получилась довольно удобная лодочка. Тут откуда не возьмись Юлиана, трехлетняя дочка Конрада. Привязалась — посади ее в лодку да покатай. А эта немка, мать девочки, увидала, что происходит, и ну вопить истошным голосом:

— Mein Gott! O mein Gott! Негодный мальчишка мог утопить наше сокровище, — пожаловалась своему супругу мадам Изабелла.

Тут еще, как на грех, малышка Юлиана, сидя на корточках в корыте, наложила в штанишки, ай-яй-яй… И пришлось крестнику вытаскивать дитя из лодчонки и нести как есть няньке. Эта тоже хороша растяпа: оставила сокровище без присмотра, какой ужас! И пастушонка и няньку уволили в тот же день.

С тех пор сын Межсарга обходил Калнаверы стороной. А вот старику придется пойти туда сегодня… Пойдет и слезливо попросит Конрада одолжить шестьдесят латов. До первого августа, честное слово!

Сказано — сделано…

Уже с опушки виден роскошный дом, что стоит на зеленеющем речном обрыве. С южной стороны — высокая терраса с открытой верандой, на ней шезлонги под белыми солнечными зонтами. А через дорогу сложенные из булыжников строения — конюшни. В загоне пасется табун рысаков. Любо-дорого посмотреть: так и лоснятся, сверкают чистотой.

(Фицджеральд ухожен и накормлен не хуже конрадовских! В душе у Яниса зашевелилась зависть: когда-то ведь и ему принадлежал конный двор, эх, не будем об этом!)

Межсарг мнется, топчется, затем решает заглянуть на кухню, чтобы узнать сперва, дома ли господа. Не соваться же сразу через парадный вход… Чтоб тебя нелегкая! В кухне он натыкается на хозяйку. Обнаженная по пояс стройная брюнетка стоит у окна и вытирает махровым полотенцем коричневые от загара плечи. Видать, только что с купания. Мужчина?! Мадам Изабелла ойкнула и поспешно закрыла полотенцем округлые груди. И, рассмеявшись, выбежала вон.

На шум прибежал Конрад, в купальных трусах и майке, увидел чужого человека и застыл от удивления, но, вглядевшись в морщинистое лицо гостя, узнал в нем Межсарга.

— Ты что, старый черт, баб пугаешь? — сказал он. — Мы тут в купальниках разгуливаем, а он вырядился, как ловчий. На тетеревов собрался? Или тебя жара не донимает?

Хозяин привел Яниса на террасу. Камышовое кресло-лежанка, устланное измятыми подушками, темнело под белым зонтом. Видно, на нем только что валялись. На полу раскрытая газета «Брива земе»[13] и умывальный таз со льдом. В тазу бутылки с сельтерской. Зазывно белеют фарфоровые пробки.

— Ну, что тебе взбрело в голову: в жару, в рабочий день в гости пожаловал? — спросил хозяин, разлегшись в кресле и взяв с пола газету. Он ткнул пальцем в сторону табурета, разрешая незваному гостю присесть. — Может, охоту решил устроить? В Звартском обходе объявились кабаны.

— Будет тебе, сосед! Какая теперь охота, в сенокос? — отмахнулся Межсарг. — Подождем до августа. Когда пойдем на уток, я тебе одно местечко покажу заветное.

— Да знаю я твое местечко, в рукаве Гауи, у Вецапсите, так?

— Вот и не угадал… Совсем в другой стороне. А птиц там видимо-невидимо!

— Я тоже не лыком шит, — сев на своего конька, расхвастался хозяин. — Лубанское озеро помнишь? Сколько я прошлой осенью настрелял уток, а? Главное, уметь подобраться, не вспугнуть. Сноровка нужна.

Межсарг разглядывал исподлобья бывшего школьного товарища. Лет шестьдесят пять Конраду, может, чуть больше… Ишь, какой упитанный, румяный, весь волосатый. «Вот что значит молодая жена! — с завистью подумал Межсарг. — А какое пузо! Бедному хуторянину о таком небось и не мечтать. Наверное, от сельтерской. Прямо лопается от углекислого-то газа…»

Дав Конраду досказать охотничью байку, Межсарг робко завел речь о своем:

— Понимаешь, сосед, тут такое дело у меня… Мальчишка мой только что кончил за границей высшую школу. Золотую медаль получил. Профессором будет…

— Брось заливать! — состроил гримасу хозяин. — Сколько ж ему теперь годков?

— В ноябре двадцать четыре стукнуло. Неужто не помнишь? Твой же крестник.

— Ха! — заморгал Конрад. — А чего тебе от меня нужно?

— Понимаешь, сосед, парень приезжает на летний отдых. Просил, чтобы я привез ему из Берзайне фортепьяно, он должен упражняться по нескольку часов в день. Я бы взял напрокат, но мне шестидесяти латов не хватает. Одолжил бы своему крестнику, так, что ли…

— «Крестнику, крестнику»! Заладила сорока Якова. Думаешь, он у меня единственный? Может, их у меня сотня, крестников. И если каждому одолжить шестьдесят латов, сколько это получится на круг, а? Шесть тысяч! Шесть тысяч пиши пропало! Ты думаешь, я дурак, газет не читаю! На, полюбуйся!

Конрад привстал и сунул Янису Межсаргу под нос газету.

— Гляди как следует: список! Должники ипотечного банка. И ты самый первый. Читай. Янис Межсарг, Звартская волость, хутор Межсарги. Сколько? Две тысячи. Срок? Через шесть недель. Черным по белому. И ты являешься, чтобы выманить у меня шестьдесят латов. Совесть у тебя есть? Сидишь ведь по горло в дерьме!

Этой грубости старый Межсарг уже не слышал. Вскочил как ошпаренный и, не попрощавшись, заковылял по ступенькам вниз, в сад. Ничего подобного бедняга не ожидал. Щеки у него пылали, внутри все кипело. Пот лил градом.

— Тьфу ты, какая жарища! — бормотал он, словно в беспамятстве.

«Сено сохнет, сено сохнет… Десять, двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят, шестьдесят… Что же теперь делать? Неужто теперь, когда с моей помощью все трудности у него уже позади, махнуть на все рукой и признаться: вот, не могу больше, делай со мной что хочешь… Неужто на свете нет ни одного доброго человека, кто помог бы в такую минуту?» — в отчаянии думал Янис.

И тут его осенило — Атис Сизелен. Поговаривали, что учитель по-прежнему работает в белом здании. Теперь там приходская школа. Что, если поговорить с ним? Не он ли организовывал благотворительный вечер, когда Межсарг отправлял сына в чужие края, и сто латов — чистую прибыль с вечера — дал на железнодорожный билет до Вены! Приходская школа недалеко: километрах в трех от Калнаверов. Доползет как-нибудь, пока сохнет скошенное утром сено.

Сняв заштопанный жилет, связанный еще покойной женой, Межсарг свернул в аллею господской усадьбы. Здесь, на берегу пруда, стоял когда-то баронский дворец — краснокирпичный, увенчанный башенкой. Янис присутствовал при его поджоге революционерами. В тысяча девятьсот пятом. Откровенно, и он причислял себя к мятежникам, хотя красного петуха не подпускал. Но с бароном у него были свои счеты. Тогда по всей волости крестьяне поднялись против ненавистного помещика. Суетился и Конрад из Калнаверов, у поджигателей он был кем-то вроде главаря. Помогал взламывать сейф с деньгами, держал речь, имущество делил. Потом Конраду — народному герою, борцу за свободу — отошло садоводство, баронские конюшни.

Яниса Межсарга как представит себе хозяина Калнаверов в роли борца за свободу, смешок разбирает.

— Порядочный человек и поджигатель… Развалясь на лежанке, почитывает «Брива земе». Ловкач, ничего не скажешь.

Атис Сизелен, в одной рубахе, копался на огуречных грядках.

— На жалованье школьного учителя не проживешь, семья большая. Вот и приходится подрабатывать, — как бы извиняясь, сказал он, отер руки и пригласил Яниса в комнату. — Жаркое и творог с картошкой, не обессудь, на скорую руку. Да ешь, ешь! Издалека шел, проголодался небось, — потчевал старика учитель. — Ну, как там твой сын, на чужбине, а? Как успехи?

Услышав, что его бывший ученик окончил Венскую консерваторию с золотой медалью и оставлен для подготовки к профессуре, Атис Сизелен запрыгал от радости.

— Виктория, победа! — закричал он будто помешанный и треснул Межсарга по плечу. У того даже пахта из кружки на пол выплеснулась. — Триумф в европейском масштабе! Ну, я же говорил! Разве я не предрекал триумф? Уважаемые меломаны, — продолжал учитель, но, спохватившись, что в комнате только двое — он и Межсарг, уселся за стол и снова принялся угощать Яниса чем бог послал, обещая не толкать больше дорогого гостя под локоть.

За едой Янис успел сообщить о цели своего посещения.

— Дорогой учитель, где найти доброго человека, кто не отказался бы одолжить пятьдесят латов? С возвратом…

Атис Сизелен сказал:

— Человека, который дал бы тебе взаймы, во всей Звартской волости не найдешь. Но я могу помочь тебе иным способом. Певческое общество нынешней весной приобрело фортепьяно «Ibach» — совсем новое. Струны — что твои серебряные колокольцы. Если уж общество могло проводить твоего сына за границу благотворительным вечером, почему бы не встретить его на родине музыкой? В пору сенокоса концерты устраивать, конечно, никто не будет. Я уверен, правление даст добро. Пускай в летние месяцы тешится на этом инструменте наш свободный художник. Звучит, а? Свободный. Художник. Через двадцать лет установим мемориальную доску: на этом фортепьяно тогда-то и тогда-то играл знаменитый профессор, почетный доктор Оксфордского университета, лауреат Культурного фонда…

— Эк, куда загнул, учитель! — вытирая губы, говорит Янис Межсарг. — У меня камень с души свалился. Как мне тебя благодарить?

— Поблагодари своего сына, — назидательно замечает Атис Сизелен. — А ты, говорят, дошел до ручки… Это правда?

— А, мне один черт, — отмахивается старик. — Только бы моему мальчику было хорошо… Когда ехать за этим «бахом», где он стоит?

— В зале собрания. Завтра соберутся члены правления. Приезжай вечерком. Да возьми с собой побольше мешков и одеял. И сена в телегу набросай. Фортепьяно, знаешь, совсем новенькое, так и лоснится.

Они еще поболтали о том о сем. Межсарг не утерпел, рассказал, как с ним обошлись в Калнаверах.

— Мы от рождения дурные или плохими становимся? Как ты считаешь, учитель? И что ты вообще думаешь о нашем знаменитом Конраде? — спросил Межсарг.

Атис Сизелен проработал в этих краях всю жизнь, каждый звартенец был ему знаком. Вот что рассказал он о Конраде и его семье:

— Отец нынешнего хозяина Калнаверов — смидский мельник — был человек зажиточный и скупой. Откладывая копейку к копейке, он построил на берегу Скальупе, рядом с мельницей, льнозавод и ткацкую фабрику. Старик умер перед самой мировой войной, оставив нажитое единственному сыну. Конрад-младший оказался ловкачом по части спекуляций: в смутное время скупил за керенки в Риге дома у разоренных и насмерть перепуганных немцев и, кроме того, приобрел старую лесопилку на острове Луцавсала. Лесопильня вскоре сгорела, но владелец получил солидную страховку. Тогда же Конрад сделался акционером Лигатненской бумажной фабрики. В Риге ему принадлежало уже около дюжины пятиэтажных домов: на Александровской улице, в районе завода «Феникс» и на Московском форштадте. Не говоря уже об отцовском хуторе Калнаверы. Как-то после большой охоты и званого обеда в мелтурской корчме (шампанское лилось рекой) землеустроительный комитет Берзайнского уезда прирезал к хутору Калнаверы лесопитомник Звартского поместья. За участие Конрада в борьбе за нашу свободу.

Когда Конраду стукнуло пятьдесят, он спохватился, что пора бы жениться, и давно. Приглядел в Риге одну барышню: дочь недавно скончавшегося швейцарского почетного консула — полунемку, полуфранцуженку. Милашка восемнадцати лет от роду, вот только бедна, как церковная мышь.

— Эка важность! — сказал он. — Мне своих денег за глаза хватит, зато жена у меня должна быть на все сто — красавица и с манерами. А хоть возьму и женюсь на этой, и весь сказ!

Сказано — сделано… Конрад действительно на Изабелле де ля Мотт женился, иными словами — купил ее со всей родословной, уплатив долги консула. Бескорыстный человек!

Изабелла, правда, любила какого-то актеришку, но довольно скоро смирилась со своей участью. Смирилась и привыкла проводить летние месяцы в глуши — в Калнаверах Звартской волости (старый муж боялся оставлять жену без присмотра на курорте в Дуббельне[14], где пруд пруди молодых мужчин). Изабелла совсем уж махнула на себя рукой, когда спустя пару лет у нее родилась дочурка. Решила, что жизнь ее окончена и ничего интересного больше не предвидится. Зато денег куры не клюют… В честь жены Конрад свою суконную фабрику назвал «Белла». Жилой дом в угоду ей перестроил в швейцарском стиле. Потому как в жилах светской дамы течет и немецкая и французская кровь.

— Сегодня я случайно ее увидел, — вставил Янис Межсарг. — Холеная. Кто знает, как у них там сладилось.

— Как и что у них может сладиться? — смеется Атис Сизелен. — Один бежит, другой хромает. Ему шестьдесят семь, жене тридцать восемь. А девчонке восемнадцать. Через пару недель в Калнаверах конфирмация и, естественно, гулянье по этому случаю.

— На мой вопрос ты все-таки не ответил, учитель, — говорит Межсарг. — Мы от рождения дурные или плохими становимся?

— Вот что я тебе, Межсарг, скажу: будь человек честнейший из честных, но алчность любого погубит. Старая истина — новорожденный ведь ни плох ни хорош. Однако нравы и обычаи, все окружающее притягивает душу, как магнитное поле. А там два полюса: плюс и минус. Если я вижу выгоду и могу разбогатеть, то плюс. Если мне мешают жить, как я бы того хотел, — минус. У ребенка появляется ошибочное суждение: кто умен, тот богат; кто глуп, тот беден. Будто богатство или власть — это счастье. Вздор, вздор! Счастье — это честно трудиться, жить с чистой совестью и быть в ладу с окружающими. А также — быть благочестивым. Зло исчезнет само собой, если эти добродетели будут прививаться людям смолоду.

— Не согласен я с этим, учитель! — мотает головой Межсарг. — Вот я всю жизнь честно трудился и совесть свою ничем не запятнал. А что приобрел? Выставили на всеобщее посмешище, впал в нужду, пришла беда — отворяй ворота. И только потому, что пожелал для сына того, что ему полагается по праву: к его дарованию еще и образования захотел. Конрад спекулирует и поджигает, над совестью насмехается, а я не знаю, как вылезти из долгов. Конрад — попечитель Звартской церкви, его считают порядочным человеком. А меня он обзывает жуликом… Я вот подумал и пришел к такому выводу: коли уж нет уезда, где бы не плутовали, и если жулики живут в свое удовольствие — буду и я плутовать. Потому что так, оказывается, устроен мир. Сколько звартский пастор дал бы мне за чистую совесть? Консисторский календарь в подарок? А сына выучить помог бы? Нет, он сказал бы: «Выше головы, старина, не прыгнешь. Не берись, старый, за гуж, коли не дюж. Господин Конрад — да, это совсем другое дело». Зло не исчезнет само собой, учитель! Наоборот, разрастется, вопреки всем твоим стараниям.

Они бы до хрипоты спорили обо всем этом, но старый Межсарг вдруг решил, что надо успеть до вечера раскидать скошенное поутру сено. Кто знает, может, оно и подсохло. А потом встал и, поблагодарив Атиса Сизелена за угощение, заторопился домой.

— Сдается мне, нужна еще одна встряска, еще одна здоровенная встряска, прежде чем этот мир переменится, — сказал он уходя.

Учитель, стоя у ворот, долго смотрел, как несчастный старик ковыляет по пыльной дороге.

— Нехорошо, нехорошо! — проворчал он. — С Янисом Межсаргом неладно. Как бы не наделал он глупостей…

* * *

События, о которых я уже успел кое-что поведать читателям, происходили пятьдесят с лишним лет назад. Сбылась угроза Яниса Межсарга: мир основательно тряхнуло, встряска оказалась изрядной. Многое переменилось. Проблемы старого времени сгинули без следа. Нынче, как ни погляди, все умные…

А в ту пору я был зеленым юнцом. Начинающим писателем. Искал свою тему. Летом, путешествуя по родным местам, частенько заглядывал в Звартскую приходскую школу к своему родственнику Атису Сизелену. Он всячески поддерживал меня в моих литературных опытах. Предлагал всевозможные материалы «из жизни», накопленные им за долгие годы учительствования и пребывания на выборных должностях.

Однажды, гуляя, проходили мы мимо здания волостной управы. Атис Сизелен обратил мое внимание на изможденного старика, который, держа в руке вожжи, прихрамывал рядом с тяжелогруженой телегой. Красавец рысак с трудом тащил в гору в сторону шоссе воз с поклажей.

— Что он там тащит? — спросил я в недоумении.

— Фортепьяно, — ответил крестный.

В самом деле, на роспусках стояло заботливо укрытое полосатым одеялом новое фортепьяно.

— Трагической судьбы человек, — сказал Атис Сизелен. — Давая образование единственному сыну, разорился в прах. Но упрям и настойчив. Для достижения намеченной цели готов на все. Если понадобится, пойдет против закона.

За ужином учитель рассказал мне о превратностях судьбы старого Межсарга. И в завершение своего рассказа подарил тонкую тетрадочку — нечто вроде сюжетного наброска или сценария.

— Эта тема может тебе сгодиться, — наставительно сказал он, — на досуге поразмысли…

Откровенно говоря, меня тогда этот матерьялец мало интересовал. Таких обездоленных, дотла разорившихся крестьян и жалких вдовьих сыновей было кругом хоть отбавляй. Работали в поте лица своего, лезли из кожи вон и, дорвавшись наконец до пирога, отдавали богу душу. Кто умирал где-нибудь в мансарде от скоротечной чахотки, кто спивался до ночлежного дома. А иной, как верблюд сквозь игольное ушко, пролезал в консерваторию, чтобы потом всю жизнь чахнуть тапером в немой киношке.

Нет! Нет! Меня занимало нечто более возвышенное, многозначительное и глубокое. Десять страничек, исписанных рукою родственника, я засунул подальше в шкаф, на самую верхнюю полку. Тайник оказался на редкость надежным: эта тетрадочка пролежала там нетронутой пятьдесят с лишним лет… Только нынче весной я снова заинтересовался ею. Произошло это так.

Получил я от совершенно незнакомого человека письмо с довольно толстым приложением, написанным на машинке. Мне предлагали сюжет. («Нет, вы только посмотрите! — усмехнулся я. — Всю жизнь доброжелатели снабжают меня сюжетами, а я ни одним из них не воспользовался»).

Удивительным образом этот машинописный текст совпадал в самой сути с содержанием тетрадки, которую подарил мне пятьдесят лет назад Атис Сизелен. Только подход моего корреспондента был иным — он рассматривал события с другой точки зрения, как бы высвечивал оборотную сторону медали. Такое психологически-стереоскопическое изображение (в разных ракурсах) пробудило во мне внезапный интерес к забытой теме «вдовьего сына». Самым ценным было то, что автор письма был лично знаком с молодым Межсаргом, ныне — всемирно известным пианистом, в бытность его студентом Венской консерватории. Он писал также, что знает и некую почтенную даму, которая хорошо помнит события, связанные с похождениями сына Яниса Межсарга, и может во многом помочь автору. Чтобы не объяснять долго и нудно, почему я взялся все-таки за сочинение (реализацию) этой повести, прошу читателей самих ознакомиться с вышеупомянутым письмом. Вот оно.

«Уважаемый господин, то есть гражданин писатель!

Виртуоз на рояле… Что бы вы сказали о таком заголовке? Не виртуоз за роялем, а также не виртуоз под роялем. Этот человек был настолько беден, что в комнатушку, которую он снимал в Бригиттенауском предместье, у хромого сапожника, не вмещались ни стол, ни кровать. Всю комнату занимал тускло-черный «Blüthner» — концертный рояль, взятый напрокат по дешевке у какой-то фирмы антикварной мебели. Весьма удобный инструмент. Вечером, собираясь на боковую, молодой человек расстилал на крышке рояля пуховый матрац, стелил простыню, накрывался одеялом — получалось удобное ложе для сна. А по утрам убирал постельные принадлежности, а на крышке рояля опять расстилал домотканую льняную скатерть. Теперь это был обеденный стол, на который он ставил поднос с чашкой кофе и двумя хрустящими рогаликами — вот и все, что мог разрешить себе на завтрак этот человек. Ибо, как я уже сказал, он был невообразимо беден. В начале каждого месяца ему приходили неизвестно откуда денежные переводы. Небольшие, иногда даже весьма смехотворные суммы. Но удивительным образом, располагая только этими переводами, мой консерваторский приятель сводил концы с концами. В срок вносил плату за обучение, за прокат инструмента. И давал хозяину квартиры за постой. Еще и на завтраки оставалось, а изредка даже на ужин. Что касается обедов, то он наловчился пробираться в столовую венского рабочего профсоюза — на противоположной стороне улицы. Шмыг в зал, и за несколько шиллингов глотает себе на здоровье макароны с мясным соусом, объедение… Но не подумайте, что этот человек выглядел худым, высохшим, как скелет. Нет, отнюдь: это был блондин крепкого телосложения, мускулистый и, что хочется подчеркнуть особо, необычайно красивый собой вопреки своему низкому происхождению. Работницы, обедавшие в столовой, были не прочь завести с ним шашни, он, однако, — упрямая деревенщина — не удостаивал вниманием этих вертихвосток, ни разу не соизволил даже улыбнуться.

— Овчинка выделки не стоит! — объяснял он мне. — Я с детства привык есть в меру. А тут, в Вене, прямо-таки разъелся.

По классу фортепьяно мы с ним занимались у одного профессора. В последнее время я иногда (из чистого любопытства) наведывался к этому бригиттенаускому трезвеннику, хотя он и не любил, когда ему мешали работать. Безумно трудолюбивый малый! Это крестьянское усердие действовало мне на нервы. Я хотел было подбить его на ничегонеделание, но даже в Гринцинг не сумел сманить. Посулил пиво — тоже не помогло. Он, видите ли, дал зарок отринуть от себя все, что в жизни не пригодится. Думать только о намеченной цели — о карьере виртуоза.

«Ну и бог с тобой!» — решил я и оставил его в покое. А он продолжал исступленно работать. Когда уставал играть, открывал окно (из него был виден Пратер) и, сняв с полки гантели, накачивал мускулы или ровно и глубоко дышал свежим воздухом. Словом, плебей, который вознамерился во что бы то ни стало выбиться в люди. Раб своего характера. Однако этот человек обладал фантастической способностью приспосабливаться к окружающей обстановке. Если на первом курсе он еще говорил с заметным иностранным акцентом, то вскоре насобачился болтать на венском диалекте не хуже самих венцев. Я же и по сей день не сумел овладеть как следует австрийским выговором. Любому, кто слушает мою речь, сразу ясно, что говорит прибалтийский немец. Ему легче было уловить особенности иностранного языка — он в детстве говорил только по-латышски.

Мы приехали в Вену почти одновременно — из Латвии, или, как она тогда именовалась, Lettonie. Раньше никогда не виделись и не встречались, хотя и жили на одном пятачке, называемом Берзайнским (Birkenruhe) уездом. Происхождения мы настолько разного, из столь различных слоев, что на родине никаких контактов между нами быть не могло. Нас разделяла непреодолимая пропасть общественного положения. Моему отцу когда-то принадлежало имение Зварта (Karlsruhe), а предки этого человека служили в нашем имении лесниками и загонщиками В девятьсот пятом революционеры сожгли Звартский дворец и застрелили моего отца. Нашу землю поделили между крестьянами, и моя мать, оставшись без недвижимости и средств к существованию, принуждена была открыть на последние сбережения летний пансионат для девиц. В этой старой перестроенной корчме (все, что нам оставили) я и вырос.

— Не смей связываться ни с какими конрадами, румпетерами или раценами, как бы зажиточны или богаты они ни были! — не уставала напоминать мне моя дражайшая матушка. — Знай и помни: их братья убили твоего отца, разграбили наше имущество. А мы с давних пор владели родовыми привилегиями, мы призваны управлять и господствовать. От знатных предков ты унаследовал особые умственные способности и благородное происхождение. Выше голову, сынок! Можно отнять дома и землю, но не графский титул. Наберись терпения и жди, час расплаты настанет!

Ох, матушка… что же из этого вышло… Проклятый фюрер!.. Извините, господин, то есть гражданин писатель… Не смог сдержаться (из ненависти к фашизму)…

Памятуя о заветах матери, я старался в ту пору не выказывать никаких симпатий к этому студенту нашей консерватории. Но его успехи по классу фортепьяно начали меня раздражать помимо моей воли. Вопреки унаследованным умственным способностям, я отставал в учебе. И стал испытывать к этому выскочке страшную ненависть. Я больной, уставший от жизни человек, вернувшийся в родные края и взятый государством на попечение, живу в доме инвалидов, в той же корчме, бывшем пансионате для девиц, но даже сегодня я не могу говорить об этом человеке без содрогания.

Почему я обращаюсь к вам, уважаемый господин, то есть гражданин писатель? Я имел случай прочесть несколько ваших разоблачительных романов. Вы и о том пишете, и о сем. А что бы вам в тот день, когда все ваши темы будут исчерпаны, не подцепить этого человека на мушку, вывести его в каком-нибудь рассказе или новелле и тем самым уничтожить морально? В этом занятии я мог бы быть вам полезен. Могу завалить вас материалом из достоверных источников в таком количестве, что хватит на два романа. Ведь в нашем доме инвалидов ютится и одна старая берзайнская патрицианка — бывшая инспектриса немецкой женской прогимназии госпожа Ф. Несмотря на свои девяносто четыре года, она помнит все. Память у нее просто удивительная. Совершенно случайно она рассказала мне несколько занятных эпизодов из жизни берзайнских нуворишей в двадцатые годы. Знавала госпожа Ф. и того венского студента. И припомнила столько всяких неблаговидных и пикантных подробностей о похождениях этого карьериста в Звартском округе, что я решился сделать вам предложение: возьмите нас обоих своими помощниками в литературной работе! Почти каждый день госпожа Ф. вспоминает все более пикантные истории об этом выскочке (буду присылать их вам регулярно). Был бы жив великий Боккаччо, покарай меня бог, он бы у нас эту госпожу Ф. со всеми ее придворными анекдотами отобрал и написал «Сексамерон» (шестидневный цикл новелл), потому как материал из ряда вон ехидный и бесстыдный, а там, где он недостаточно хорош, вполне возможно кое-что присовокупить и подправить — подобного карьериста жалеть нечего!

Мне и сегодня не дает покоя вопрос: как могло случится, что я, его родовитый сокурсник, ничего не достиг в жизни? Спустя несколько полных разочарования семестров меня с позором выставили из консерватории, а этого человека оставили готовиться к профессуре. Что правда, то правда: я был распущенным юношей, закоренелым лентяем. Больше предавался романтическим похождениям, нежели серьезной работе. Но неужели вы, господин, то есть, извините, гражданин писатель, посмеете утверждать, что наследственных способностей у меня — человека благородного происхождения — меньше, чем у этого выскочки? Простите, я читал кое-что о генах… Наш профессор Н. как-то раз, при студентах, сказал: «Фердинанд (то есть я) обладал значительно более ярким талантом, нежели тот его земляк, который протер от усердия не одну пару штанов. Если бы я (т. е. Фердинанд) окончательно не спился…»

Я бросил консерваторию и начал изучать классическую филологию. Стал доктором наук. Но вы ведь знаете: в то время степень доктора филологии можно было получить и с черного хода, при помощи хороших связей и знакомств. Такими докторами Вена кишмя кишела. После смерти фюрера меня лишили всех званий. В политике я замешан не был, поэтому осмелился вернуться на родину. Я нищ и гол, довольствуюсь милостыней… А моего соперника, этого парвеню, превозносят до небес во всем мире. Его ставят в один ряд с такими пианистами, как Рубинштейн, Горовиц, Аррау, Казадезюс… Ему семьдесят пять лет, но он по-прежнему концертирует на Филиппинах, в Гонконге, Австралии, Южной Америке… Не кажется ли вам все это подозрительным, грязное это дельце, а? Почему он избегает посещать Европейский континент?

Само собой разумеется, подлинное имя и фамилию этого человека открывать я не стану. Это было бы низменно и подло. Достаточно инициалов — М. М. Читатель волен думать что хочет. Пусть превращает эти буквы в имена ненавистных ему конкурентов. Все одно, этот карьерист так или иначе будет разоблачен и пригвожден к позорному столбу.

Doctor emerit Фердинанд, в Дундурском доме престарелых под Берзайне».
ВИРТУОЗ
Повесть

Воскресенье, 18 июля 1928 года (госпожа Ф. отчетливо припоминает эту дату). Улочки Берзайне полны народу. Все магазины открыты. И хотя сегодня день отдыха, перезвон церковных колоколов оповещает о наступлении утра. Два события взбудоражили жителей в общем-то тихого провинциального городка, нарушили сонное течение жизни. В дворцовом парке открыта выставка сельскохозяйственных машин и породистого скота, а в половине одиннадцатого начнется богослужение по случаю конфирмации — за это лето уже второе в Берзайнском сельском приходе приобщение молодых людей к церкви. На сей раз церемония предназначается исключительно для отпрысков именитых и зажиточных семейств. Благословение церкви на пороге самостоятельной жизни получат две девушки и два парня: внук городского головы, первенец пастора, дочь начальника уездной полиции и наследница фабриканта Конрада Юлиана. Вряд ли за семьсот лет своего существования древняя церковь св. Иоанна видела так много роскошных нарядов, жемчужных украшений и столько цветов, целые охапки, сказал во вступительном слове к проповеди пробст местной общины. С церковной кафедры сегодня будет провозглашено совершеннолетие четырех молодых людей. Теперь они, если захотят, смогут вступить в брак. Уж конечно не между собой… Насколько известно, у каждой девушки есть свой кавалер — тщательно выбранный родителями претендент (пожалуй, вслух эту фразу пробст не сказал, ее присовокупила к пересказу проповеди госпожа Ф.).

В ту пору площадь перед Иоанновской церковью находилась на той же высоте над уровнем моря, что и петух на шпиле церкви св. Петра в Риге (такая информация содержится в путеводителях того времени). Уже за полчаса до начала церемонии все подъезды к площади были запружены лимузинами. Тут были четыре черных лакированных «форда» с блестящими фонарями, красный «фиат» и желтый «олдсмобиль». Наконец показался персональный «крайслер» Конрада — фыркающий семидесятипятисильный зверь, самый дорогой из всех закрытых лимузинов, выставленных в Риге, в витринах автосалонов многочисленных фирм, что оккупировали Елизаветинскую улицу и бульвары, примыкающие к Эспланаде. К большому удивлению толпы, за рулем сидела сама мадам Изабелла, урожденная де ля Мотт (единственное благородное создание в этой толпе парвеню). Блестели коричневые кожаные сиденья, сверкали медные клаксоны и никелированные спицы колес. Все машины со спущенным верхом, так как жара несносная. Пассажиров частично закрывает от любопытных взоров поднятые ветровые стекла и плюшевые обезьянки и микки-маусы, которыми увешаны задние окна. Снаружи заметны лишь широкие поля дамских шляпок с трепыхающимися на ветру лентами и черные цилиндры господ.

«Что происходило в самой церкви, не скажу, так как любопытствующих в храм божий набилось, что рыбы в мережу, а я не сочла нужным лезть в самое пекло только ради того, чтобы увидеть, как неотесанные мужланы строят из себя важных господ, — пишет госпожа Ф., — и потому ход торжественной церемонии с точностью передать не смогу…»

Ну что ж, послушаем, что было потом.

«Когда богослужение закончилось и конфирманты под звуки органа вышли на площадь, начались поздравления, торжественное вручение цветов. Возбужденные, раскрасневшиеся девицы, отведавшие святого причастия, бледные долговязые парни, затянутые в черные смокинги с накрахмаленными воротничками и обвислыми бабочками, напрасно искали спасения от духоты где-нибудь в тенечке. Наконец слуги сложили охапки лилий и роз на задние сиденья автомобилей, шоферы, энергично вращая рукоятками, с трудом завели моторы, и блистательная кавалькада, отчаянно сигналя, покатила с холма по булыжной мостовой Рижской улицы, прочь из города.

Оказалось, что большинство гостей (к тому же самых богатых и к тому же в собственных машинах) едет в Калнаверы. По Звартскому большаку, вздымая пыль, умчался шестицилиндровый «крайслер», за ним проследовала четверка черных «веранд» — старые «форды» Мейера, Андерсона, Рацена и карлюкалнского лесничего. Чуть поотстал красный «фиат» фабриканта Рейтера, а замыкал «парадный заезд» желтый «олдсмобиль» торговца Румпетера. Им вслед приветственно махали выстроившиеся на обочине мальчишки в обтрепанных штанах, громко лаяли собаки. У юргюмуйжского сарая одному старому вознице, сидевшему в роспусках, пришлось завернуть телегу к самому краю придорожной канавы, а молодому, элегантно одетому человеку — придержать коня, так как встревоженное животное все не успокаивалось (Фицджеральд с непривычки испугался автомобилей).

Гости городского головы, пастора и начальника полиции не спеша, торжественно, с непокрытыми головами побрели пешком в дома веселья, каждый в свой, разумеется.

Повсюду воцарилась летняя полуденная тишина. Городок словно вымер… Только запах увядших цветов все еще стоял на церковной площади и капли дегтя виднелись на мостовой».

Как пишет госпожа Ф., она уже заранее, за неделю получила приглашение на вечер в Калнаверы, но долго не могла решиться: идти или не идти? Эти Румпетеры, Андерсоны и Рацены ей не очень-то подходят… Но ради Изабеллы де ля Мотт она уступила настояниям хозяев и села в указанный господином Конрадом автомобиль (рядом с женой лесничего).

С большинством гостей госпожа Ф. была незнакома, зато о Юлиане, ее подругах и поклонниках знала все до тонкостей по рассказам на полдничных кофепитиях, или файфоклоках (five o’clock), — местные дамы света черпали новости из достоверных источников.

Между прочим, достоверные источники били фонтаном и во время самого праздника конфирмации. Наглый репортаж о вечере в Калнаверах появился в следующую пятницу в газетенке-сплетнице «Айзкулисес»[15]. Семейство Конрадов чувствовало себя просто-таки оплеванным. Изабелла так и не смогла угадать, кто из уважаемых гостей позволил себе хаять Юлианин наряд, потешаться над ее вкусом. К хамской статейке был к тому же прибавлен список напившихся гостей, а в самом конце — отчет об анекдотическом происшествии с исчезновением Зинаиды Рейтер… Какая подлость? Теперь, по прошествии многих лет, мне совершенно ясно, кто был автором памфлета, ну, да ладно, оставим это. Пусть уж госпожа Ф. сама делится своими воспоминаниями.

«Юлиана красивой не была, но и некрасивой ее нельзя было назвать. Черные волосы, темные и таинственные, слегка раскосые глаза. Холодная и надменная особа. С нами, дамами постарше, и вовсе не разговаривала. Насколько помню, она никогда не улыбалась (Изабелла как-то в шутку сказала: Юлишка смеется лишь дважды в год, и то невпопад). Из достоверных источников было известно, что у Юлианы два персональных воздыхателя. Она играется с ними, как с комнатными собачонками, то одному окажет предпочтение, то другому, но по-настоящему не привязана ни к одному из них, ибо по натуре своей лесбиянка (это, конечно, не для разглашения!). Непредсказуемая девчонка, ее интересует лишь теннис да чтение книг. Со слов матери — запрется, бывало, в своей комнате, валяется на постели и перелистывает русские романы. Подумать только, русские романы!

У мадам Изабеллы совсем другой характер, она натура широкая, мы с ней большие подруги. Мейериха, выбравшись из машины, шепнула мне: мать выглядит намного, намного моложе дочери… Может, благодаря наряду? На Юлишке длинное платье, сшитое ко дню конфирмации, а у мамы — короткая бочка, точь-в-точь как в свежем журнале мод за 1928 год: два сантиметра выше колен, сбоку разрез. Прически, правда, у обеих одинаковые, бубикопфы — по моде, «под мальчика». Такие теперь носят настоящие дамы. У Юлианы волосы уложены локонами, а у Изабеллы, черные и блестящие, откинуты со лба. Точь-в-точь как у знаменитых кинозвезд — Лии де Путти и Жанетты Макдональд.

Господин Конрад (крещеное имя Теофил) приглашает всех, всех без исключения, осушить бокал шампанского, прежде чем сесть за праздничный стол. Здоровье Юлишки!

Хозяин сегодня воплощенное радушие. Буквально светится. Редко случается видеть такого утонченного и сметливого хозяина дома. Снует как игла. Человек уже в годах и в теле, но не утратил стати. Скрывать незачем: если он и достиг многого, то только вопреки своему мужицкому происхождению и только благодаря браку с де ля Мотт. Семья дружная, общий язык у них теперь — немецкий. Мадам не умеет, а Юлиана не желает говорить по-латышски. Нынешней весной окончила русскую гимназию.

— Почему русскую гимназию, почему не приличную немецкую школу? — изумленно спросила я Изабеллу.

Она призналась мне (и при этом ей было достаточно неловко), что во всем виноват господин Андреянов, — взгляните, дорогая, вот тот, что вертится в данный момент вокруг Юлишки. Его наняли домашним учителем, он приходил каждый день, давал девочке читать разные умные книги. Юлиана начала лучше учиться, устроила себе более вежливый тон и стала сдержаннее в своих поступках (раньше она крушила вазы и сдирала со стен обои), поэтому Теофил не противился переходу Юлишки в русскую гимназию (господин Андреянов работает там классным наставником).

— У меня это не прошло бы! — я сделала Изабелле выговор. — Что еще за русские номера! Не заглядывается ли этот Андреянов на твою Юлишку?

— Нет! Нет! — засмеялась Изабелла. — Слишком мелкая сошка, чтобы так высоко целиться. — Потом тихо добавила: — Я постоянно за ними наблюдаю из смежной комнаты и подслушиваю, о чем они говорят, что делают… Сидят, сравнивают Лермонтова с Гоголем, сплошное ребячество… Юлишка уверяет, что Grigorij Alexandrovich был и остается героем нашего времени, а господин Андреянов уверяет, что нет! Спорят о глупостях, никаких интимных намеков я не замечала. Все, как говорится, в рамках приличия. Он к тому же и сти-хо-п л е т. Вирши сочиняет! Ну, этим все сказано. Юлишка мечтает о министре, о после́ или военном летчике, видала она таких сти-хо-п л е т о в. Мы с Теофилом решили: пусть пока просвещает Юлиану стишками, а дальше видно будет. Ведь этого человека можно прогнать в любой момент. Поняла?

Не понимаю, нет, не понимаю! В бытность мою инспектрисой прогимназии ни с кем так не нянчились. Я считаю, что дочерей надо воспитывать в строгости и послушании. В противном случае вырастают такие ангельские создания, как вон те три девицы: ни стыдливости, ни женственности».

— Посмотрите! — госпожа Ф. обратила внимание Андерсонихи на группу молодых людей в конце стола. — Вальтрауте пьет уже третий бокал шампанского. Фу!

Три Юлишкины подружки детства, сопровождавшие сегодня конфирмующихся до самого алтаря, в своих длинных белых платьях в самом деле напоминали ангелов, хотя по своему нраву представляли полную им противоположность… Например, Зинаида — дочь уже упомянутого берзайнского фабриканта Рейтера — настоящий чертенок! Миниатюрная, бесспорно красивая. К тому же (и это самое главное) сказочно богата. Барышня с будущим. От матери унаследовала польский темперамент. От отца — коммерческие способности и предприимчивый характер. Сын судебного пристава Лаймон Цал все набивается к Зинаиде со своей любовью. К кругу патрициев семью Цала можно причислить лишь условно: доходы судебного исполнителя, как известно, не бог весть какие, только что честь да уважение… А потому мать подбивает Лаймона как можно быстрее сделать решительный шаг — просить руки Зинаиды. Чтобы стать зятем фабриканта Рейтера, ему надлежит поторопиться (пристав Цал, похоже, завяз в долгах).

А Зинаида не созрела. Не конфирмована. Хочет лишний раз все обдумать: авось попадется кто-нибудь более стоящий… И тогда! Чего пялишься?

Лаймон не сдается. Борется. Он предупреждает каждое желание девушки. Таскает за ней чемоданы, сопровождает ее к модистке, моет ее автомобиль. На мурлейской даче надраил воском и натер до блеска паркет.

— Золотые руки! — сказала госпожа Рейтер. — Мы сэкономили два лата.

(Мамаша сорит большими деньгами, а в мелочах скупердяйствует. Бывая в Риге, норовит прокатиться на трамвае без билета. Сэкономила на хутор у Ленциской лесопилки на берегу Гауи.)

— Пуще всех мне не нравится дочь Румпетера Вальтрауте и дочка Залита Фрида, — указывая на подруг Юлишки, говорит инспектриса. — Они ведут себя так неприлично, что просто стыдно смотреть. Усадили рядом с собой студентов — Виестура Епе и Зигиса Трезиня, сыновей берзайнских «патрициев». Да уж, чистопробные патриции, нечего сказать! Мать старого Епе ходила в Пиебалке в постолах, а эти изображают из себя невесть что, баре на базаре… Ишь, ишь! Зигис опять налил Вальтрауте полный бокал. Чем это кончится, скажите на милость?

Под вечер молодежь начала готовиться к танцам.

На берегу Скальупе, меж елей, хозяин велел установить сколоченную из покрашенных досок танцплощадку. Еще с обеда там поквакивал и повизгивал привезенный из танцевального заведения — майоренгофского «Дрэдиля» джаз-банд. Несколько трубачей, саксофонист и два негра — муж с женой. В те времена негр в Звартской волости был все еще в диковинку. Черномазый господин играл и на пианино и на барабане, а негритянка пела блюзы Джаплина (Джаплин образца 1910 года снова вошел в моду). Молодые люди еще знали слова и могли горланить и подпевать мотивчик, а старики, конечно, эту негритянскую музыку ни во что не ставили. Конрад потребовал, чтобы джазисты грянули «Alte Kameraden», и, к удивлению Румпетера, Рацена и Андерсона, черный дьявол довольно ловко сыграл этот марш на старом калнаверском тафельклавире. И пошла толкотня! Сплошное шарканье: туда-сюда, вперед-назад. Сперва шаркали медленный one-step, затем пошел быстрый two-step. Потом Юлишка с одним из своих верных поклонников — Хааном-Гайле — продемонстрировала чарльстон, а с другим — господином Андреяновым — блэкботом и ламбетвок. Юлиана умела танцевать на только модные танцы, но и затейливую мазурку. Однако этот танец она, как сладкое блюдо, приберегла на десерт.

«Я упомянула только что двух поклонников Юлианы, — напоминает госпожа Ф. — В тот вечер на танцульках я разглядела их достаточно хорошо.

С господином Андреяновым Юлишка познакомилась в Риге, в немецком театре на Гимнастической. Поэт декламировал им самим сочиненный пролог к «Тангейзеру» и произвел на Юлишку «магическое впечатление» (во всяком случае, так она сказала Вальтрауте). Ну, он и стал приходить к ним в гости и преподавать русскую литературу. Изабелла ни о чем не догадывается, но из достоверных источников мне известно, что преподавал он не одну изящную словесность, а еще некую куда более изысканную науку, хи-хи! Тсс! Это один из Юлишкиных кавалеров. Неделю назад соизволил пожаловать и второй, видите, вон тот, который сейчас разговаривает с Теофилом. Я забыла сказать, что Андреянов гостит тут уже целый месяц. Отец, правда, не хотел, чтобы так много посторонних мужчин крутилось в Калнаверах, но Юлиана настояла: Хаан-Гайле — незаменимый партнер в теннис. Весной условились провести решающий матч на калнаверских травяных кортах. Ну, ну…

С этим поклонником ситуация, пожалуй, посерьезнее. Как-никак — секретарь министра финансов. Несмотря на молодость (тридцать четыре года), собирается выставить свою кандидатуру на следующих выборах в сейм. От партии христианских домовладельцев. Теофил Конрад сам христианин, а также и домовладелец, однако на сегодняшний день пребывает в святой уверенности, что Юлишка заслуживает мужа с гораздо большими доходами. В избирательном списке Гайле занимает предпоследнее место. Кто поручится, что этот пентюх сумеет пролезть в сейм и занять впоследствии пост министра финансов? Притом: не то немец, не то латыш… В общем, свистун. С двойной фамилией, на всякий случай… Конрад уважает более определенных людей. Таких, которые способны погашать банковские задолженности и учитывать векселя, подписанные друзьями.

— Нет, — сказал отец. — Вот этот господин пусть не приезжает!

Юлишка топнула ногой и закричала: «Или я, или он!» (я не знаю, как это понять), и Теофил захлопнул рот. Возразить было нечего. Он послал шофера на вокзал встретить этого раз-мазню и доставить его в Калнаверы на автомобиле.

Изабелла разместила соперников в двух очаровательных комнатушках на верхнем этаже. Смежные комнаты в конце коридора. Добро, не заточила обоих в общую камеру, хи-хи! Там они друг друга придушили бы. Могу представить, какие драмы разыгрывались на хуторе в эту неделю. Вот как все происходит: в иной день Юлишка с утра до вечера играет только в теннис. С секретарем министра. На поэта не обращает ни малейшего внимания. И вдруг бросает ракетку и, не отвечая на глупый вопрос Хаана: «Что с вами стряслось?» — разыскивает «учителя». Потом они, взявшись за руки, бродят по тенистому парку…

Поздно вечером господин Андреянов, крадучись, пробирается по лестнице к себе наверх. Это уж слишком даже для Хаана! Гость укладывает саквояж, влетает к хозяйке дома и требует с утра пораньше везти его на вокзал: неотложные дела в министерстве призывают его назад, в Ригу.

А что Юлишка? Юлишка потихоньку пробирается в чулан Хаана-Гайле и ласково просит дорогого друга остаться… Как чудесно они станцевались в мазурке… Если он теперь уедет, это будет для нее страшный удар…

Господин Хаан неумолим, зато Гайле — вторая половина министерского секретаря — не выдерживает. Пробует затащить Юлишку в постель, а когда это не удается, клянется ей в верности и обещает остаться. Андреянов через тонкую фанерную перегородку все слышит. Стиснув зубы, он решает дальнейшие фокусы Юлианы встречать со спокойствием, подобающим стоику. Прогуливаясь по тенистому парку, поэт имел случай убедиться, что такой холодной женщины в его долголетней репетиторской практике еще не было.

— Может быть, Юлиана в самом деле лесбиянка? — вопрошает стихотворец луну, но ответа нет».

(Тут у автора возникли подозрения, что эта глава есть собственноручное прибавление госпожи Ф. Откуда могла она знать, что́ вопрошал у луны господин поэт? И об этой попытке затащить девушку в постель? Уж не объясняются ли эти воспоминания испорченной фантазией инспектрисы женской гимназии?)

Однако вернемся к пикнику в излучине Скальупе.

«Я услышала возгласы: «Мазурка, грянула долгожданная мазурка!» И поспешила вниз, поскольку мне очень хотелось видеть, как танцует Юлишка, ведь это ее коронный номер.

В первой паре скакали Юлиана и Хаан-Гайле.

— Красивая пара! Ах! — вздохнула Андерсониха. — Они словно созданы друг для друга.

Лаймон Цал напрасно старался отговорить Зинаиду от мазурки. Во-первых, он этот танец толком не знал, во-вторых, понимал, что рядом с грациозной Зинахен будет походить на комара (коренастый, плотный, с тонкими ножками). Но этой девице палец в рот не клади. Она тотчас пригрозила: если Лаймон ей откажет, пойдет и пригласит поэта Андреянова. Этот интересный мужчина, сидевший за столом прямо против нее, сказал, что охотно станцевал бы мазурку, но… (в этот момент он мрачно взглянул на Гайле)… вряд ли найдет даму, которая согласилась бы рискнуть. Потому как он скачет мазурку не только вперед, но и назад…

Бедняга Цал понял: на сей раз шутки плохи. Если откажешь, Зинаида и впрямь пригласит этого… прыща на ровном месте.

Цал подобрался, выпятил грудь, вздохнул глубоко и, схватив Зинаиду за руку, пошел отплясывать, и, между прочим, вовремя — негры уже вовсю наяривали «по-польски». Лаймон старался из последних сил. Чем больше он усердствовал, тем больше путался в собственных ногах. Пот лил с него градом (что днем, что вечером: духота и жарища немилосердные). В замысловатом туре, во время резкого поворота с дамой на весу, коротышка потерял равновесие. Грохнулся на пол с Зинаидой вместе. Это было сто́ящее зрелище! Пока он барахтался на полу и поднимался на ноги, упорхнула пташкой белой Зинаида в сильных объятиях какого-то мужчины. Девица не растерялась — проворно вскочила, выдернула из толпы зрителей господина Андреянова и как ни в чем не бывало принялась плясать мазурку с ним. Посрамленный Цал покинул танцплощадку, спустился вниз и, привалившись спиной к вековой липе, тяжело задышал, остывая. Постепенно до него доходило, как жутко он оскандалился…

Зинаида с новым кавалером продолжали полет по кругу. Остальные пары прекратили танцевать. Сгрудившись в сторонке, они били в ладоши в такт музыке, аплодируя солистам.

— Вот что значит польская кровь! Так танцуют мазурку только в Кракове, — сказал карлюкалнский лесничий. Он много путешествовал, и ему можно было верить.

Зинаида кружилась в вихре танца, и ее воздушное платье вздымалось, обнажая шелковые чулки и кое-что повыше. Ах-ах! Лаймон закрыл лицо руками… Оркестр гремел. Негр кричал — хау! Негритянка потрясала кулаками. Зрители ликовали.

Одна Юлиана застыла на месте, бледная и неподвижная. Широко раскрытыми глазами она гипнотизировала господина Андреянова. Взгляд ее не обещал ничего хорошего… Но поэт и не думал обращать на нее внимание. Он был захвачен сложными турами и прыжками. Такая замечательная партнерша попалась ему впервые в жизни. Огонь, не девка!

Тра-ра-рам-там, там, там, там, тара-ра-ри, ри-рам!

Он опустился на колено, протянул Зинаиде руку, и она закружилась юлой. Кажется, белый мотылек порхает вокруг горящей свечи. Вот-вот обожжет свои невинные крылышки.

Тара-ра-ри, ри-рам!

(Лаймон, что пялишься?)»

— Девчонка совсем уж стыд потеряла, — сказала госпожа Ф. Изабелле, — не прекратить ли нам это светопреставление?

Перехватив злой, ревнивый взгляд подруги, Зинаида обняла господина Андреянова за шею и, в упор глядя на Юлиану, вызывающе рассмеялась. Ха-ха!

Это уж слишком. Юлишка в сердцах оттолкнула руку Хаана-Гайле, пытавшегося ее утешить, вкатила ему звонкую оплеуху и убежала домой. Изабелла тут же приказала музыкантам оборвать танец.

— Чтобы немедленно была гробовая тишина! — крикнула она.

В конце концов, ведь это Юлианин праздник. Она выбрала этот танец, чтобы показать подругам, как пляшут мазурку в Риге. И тут вдруг является эта гусыня и портит ей всю обедню.

— Вот видишь, Юлишка с Изабеллой в ярости, — тихо выговаривает своей дочери госпожа Рейтер, — как ты ведешь себя, Зинахен! И Лаймон там внизу ужасно страдает. Ступай к ним и извинись немедленно!

— С этим Цалом я сама справлюсь, мама, — парирует дочь, — а на Юлишку мне наплевать.

Хозяин дома зычно просит гостей к столу. На террасе накрыт ужин а-ля фуршет, и в саду уже горят лампионы. Милости просим!

Дамы и господа, болтая, покидают танцплощадку. Лаймон Цал так и остался стоять под вековой липой. Подошла Зинаида и ласково осведомилась: не ушибся ли дружок при падении? У нее вот над коленной чашечкой появился небольшой синяк. Даже побаливает…

— Что?! — выпучив на Зинаиду красные, налитые кровью глаза, рявкнул Лаймон Цал. — С-с-синяк? Ты самая последняя…

И он выкрикнул такое страшное, такое грубое ругательство, что девушка оцепенела. До самого хутора Калнаверы донеслось это похабное слово. Зинаида от неожиданности едва не лишилась дара речи.

Цал завопил снова, и пуще прежнего:

— Ты третьесортная…

«Милое общество, нечего сказать! — пишет в своих воспоминаниях госпожа Ф. — Ругаются как неотесанные мужики».

— Что он там кричал? Что это было за слово? — приставала ко всем Андерсониха, воплощенная наивность. А жены Рацена и Румпетера притворились, что ничего не слышали. Зато на террасе Вальтрауте, Фрида и другие девицы захихикали. Юлишка распахнула окно и крикнула:

— Что правда, то правда!

(— Что они там смеются? — не унималась Андерсониха.)

Вековая липа затрепетала от дуновения утомленного ветерка.

— Ты! Ты! Ты никогда больше не увидишь меня живой! Я добровольно… — и с этими словами Зинаида бросилась в кусты и мигом спрыгнула с высокого Калнаверского утеса. С грохотом покатились камни, заскрежетала галька, плеснула вода — буль, буль, буль… Потом все стихло…

Когда Цал, опомнившись, кинулся к тому месту, откуда свалилась Зинаида, то уже от одного взгляда в пропасть у него закружилась голова. Красноватый утес высотой метров сорок… Глубокое ущелье… А там внизу кругами ходит черная вода с разводами белой пены…

Позже Лаймон признался, что в первое мгновение он не сообразил, какое страшное несчастье приключилось. Хватаясь за лапы елей и пучки травы, он кое-как по отлогому склону кружным путем спустился к реке. И принялся аукать:

— А-у! Зи-на!

Никакого ответа.

Перешел вброд на другой берег, поднялся на холм и позвал снова:

— Зи-на! Из-ви-ни!

Тишина…

Бледный и понурый, он вернулся в Калнаверы. Решил никому ничего не говорить.

(— Наверное, в кустах спряталась. Хочет меня разжалобить, — успокаивал себя Лаймон. — Сама скоро придет, надоест там торчать.)

Тем временем в саду и на террасе веселье било ключом… Госпожа Ф. сразу заметила подозрительное поведение Цала: подошел к столу с напитками, налил себе полстакана крюшона, смешал с Vodka Smirnovsky, залпом выпил и закусил — представьте себе! — долькой чеснока…

«Начало праздничного вечера было красочным и захватывающим» — так заканчивает первую тетрадь своих воспоминаний старая дама.

* * *

Неделей раньше (по-видимому, это могло быть 11 июля), в солнечный воскресный полдень, сын Яниса Межсарга, расфранченный, развеселый, с десятью шиллингами в кармане, прибыл в отчий дом. В воздухе разливалось благоухание, вдали звонили церковные колокола.

— Вот кто выглядит счастливым человеком, — сказал отец, встречая долгожданного гостя. (Почему бы сыну не быть счастливым? Только что окончил консерваторию с золотой медалью, утвержден ассистентом профессора Н. и т. д.)

В Звартской волости все зовут его Марисом Межсаргом, австрийцы же нечто такое не могут выговорить, поэтому в дипломе у него написано Морис Мессарж (Maurice Messarge). В конце концов, не все ли равно? Марис остается Марисом.

С этого дня, как он, представ перед академическим кураторским советом, отвечал на заковыристые вопросы, не прошло и месяца. Речь тогда шла отнюдь не о таланте и мастерстве соискателя. Исследовалась под лупой родословная Мариса, его моральные устои, общественное лицо. Новоиспеченный свободный художник за эти годы успел, однако, приспособиться к новой среде и потому более-менее ловко ориентировался во всех этих хитросплетениях. На вопрос президента: где родился, чем занимались или занимаются родители? — Марис, глазом не моргнув, ответил:

— Моя родина République Lettonie. Происхожу из рода Межсаргов (von Messarge). Мой отец — хозяин небольшого имения в уезде Биркенруэ.

— Чудесно! — произнес президент, и кураторы согласно закивали.

Мариса без слов утвердили в должности.

Профессор Н. исхлопотал ему небольшой аванс — триста крон, ибо вид у свободного художника был довольно потрепанный. В этой связи секретарь совета записал в протоколе: «Происходит из разорившихся аристократов».

Все это уже позади… Начался новый этап восхождения вдовьего сына к вершинам искусства. Впереди еще долгий и трудный путь, он это прекрасно понимает. Юный энтузиаст находится пока на столь низкой ступени общественной лестницы, что время от времени ему еще придется кое в чем слегка привирать. Марис быстро сжился со своей ложью. Какая в самом деле разница: небольшое имение или приличный хутор? Если отец способен каждый месяц присылать ему три сотни латов, то Межсарги — хозяйство зажиточное. Особых забот все эти годы у Мариса не было, так как жил он аскетично и экономно. Когда однажды спросил в письме у отца, не слишком ли трудно тому приходится, старый Межсарг дал ему сердитую отповедь: пусть о таких вещах у Мариса голова не болит. Его, значит, единственная задача — учиться как полагается. Все остальное — отцовская забота.

Таким образом, угрызения совести Мариса не мучили. И он как-то привык к мысли, что отец живет в достатке. Поэтому, получив триста крон аванса, поспешил приобрести элегантный фрак (для концертов), туфли цвета бычьей крови и дорогой белый пуловер с надписью «Angora Supermarkt». Денег оставалось только на железнодорожный билет Нейштадт — Рига и на автобус до Звартского имения. На подарок отцу не хватило, но и тут совесть в нем не проснулась. Как-нибудь отец сам все поймет.

— Фрак для меня то же, что для тебя френч лесника с зелеными отворотами. Это форменная одежда виртуоза, — по приезде объяснил отцу Марис.

Между тем сюрпризы поджидали его уже на пороге родительского дома. Все лучшее, ценное — мебель, фарфор, дубовые шкафы, даже материн ткацкий станок — было продано. Кухня почти что пустая: стол, табуретка. Старый Межсарг только разводил руками, ничего вразумительного сказать не мог.

«А какой он худущий, осунувшийся», — подумал Марис (хорошего настроения как не бывало!).

Они вышли во двор. В тележном сарае хоть шаром покати: спущено подчистую все — линейка, рессорная коляска, стального цвета сенокосилка — все, кроме сеновозных роспусков. В хлеву одна-единственная буренушка. На пропитание: бочонок соленой свинины, а в клети, в ларе — немного ржаной муки, покупной. Отец молча показал сыну все это разорение и тихо произнес:

— Вот видишь, до чего дошел…

На сердце легла тяжесть. (Не будем о совести — что случилось с хозяйством?)

— Отец, отец! Как же так можно! Такое легкомыслие!

Отец даже не пытался оправдываться. Когда же Марису попалось на глаза банковское извещение, чаша его терпения переполнилась. Такая злость взяла! Вбежал в комнату матери, хлопнул дверью и бросился ничком на кровать. На роскошное фортепьяно «Ибах» в углу даже не взглянул. Он думал о себе и об угрозе, такой внезапной, своей карьере (какая ирония: отец — владелец небольшого имения в уезде Биркенруэ… благородного происхождения… утвержден ассистентом профессора консерватории).

Вечером к сыну в комнату приковылял старый Межсарг. Тяжело опустился на край кровати и, словно извиняясь, сказал:

— Прости, сынок, что держал тебя в неведении. Но это я нарочно. У меня одно было желание: помочь тебе выбиться в люди. Теперь ты имеешь право знать все как есть. Мы разорены… Меня, наверное, еще и к суду привлекут. Пускай! Пускай приходят и распродают все с молотка, тут и взять больше нечего. Переселюсь в конторские бараки… А может, в госпиталь, может, и в кутузку, не все ли равно, как оно будет называться? Но ты поедешь назад в Вену, твоего искусства у тебя никто не отнимет, ни один судебный исполнитель. Мы их здорово надули, всех надули, они все…

— Кто это — все? — сердито перебивает отца Марис. — Кто — все?

— Ну, все, все! Будет встряска, здоровенная встряска, и все взлетит на воздух! Ты еще до этого доживешь, сынок, помяни мое слово.

Марис от изумления даже привстал. (Отец говорит как бригиттенауский сапожник, заядлый социалист. За такие речи в Вене берут за шиворот и ведут на допрос.)

— Где ты наслушался таких речей, отец? — осторожно спрашивает сын. — Они опасны, очень опасны.

— Опасны? Может, для тебя и опасны… Но не для меня! Этих двух тысяч им не видать как своих ушей. Пускай приходят и распродают все с молотка! В крайнем случае — подпущу красного петуха. Так же как порядочный человек Конрад поступил со своей лесопилкой… Эти строения неплохо застрахованы в обществе «Ресурс». Когда я еще был при деньгах, уплатил за десять лет вперед. Теперь могу остаться в выигрыше…

Марис отца уважал и считал порядочным человеком. Правда, особой любви к нему не питал… Теперь понял почему.

Лицо сына пошло пятнами.

— Наверняка и моего Фицджеральда продал? — спросил он сквозь зубы.

— Нет, Фицджеральд пасется себе по отаве. Разве я мог бы работать без него в конторе! Коня буду продавать в последний момент, накануне торгов.

— Нельзя так опускаться, отец! — вскочив с кровати, назидательным тоном сказал Марис — Ты обязательно должен расплатиться с долгами, это дело чести. Не позорь нашу семью.

— Где же мне, бедняку, взять целых две тысячи? Я ведь еще и лес втихую продал, и мне еще за это тюрьма грозит… Нет, нет! Будь что будет! Чего уж язык попусту мозолить…

Отец ушел, а Марис всю ночь не мог заснуть. Ворочался в жесткой материнской постели на гороховой соломе и думал.

«Если до Вены дойдет известие о том, что мой отец, владелец имения, привлечен к суду за обман, что имение, которое в действительности никакое не имение, а нищенское подворье, пущено с молотка — что тогда будет со мной? Выгонят с треском из консерватории, лишат должности и звания. Лишат всего, за что я так упорно боролся в течение семи лет. Разве я могу допустить, чтобы дело зашло так далеко? Как же быть?»

К утру уже существовал детально разработанный план. Марис встал спозаранку, привел в порядок свои мысли и отправился искать отца. Старый Межсарг косил сено для Пеструхи и Фицджеральда.

«Очевидно, о приближающихся торгах, поджоге дома и предстоящем суде отец говорил не всерьез, раз он с таким усердием заготавливает корм на зиму, — обрадовался Марис. — Шутил, верно…»

Марис закричал еще издали, с пойменного лужка:

— Батя, все в порядке! Я придумал, как за шесть недель заработать эту пару тысяч. У меня есть идея!

Пока они шагали домой, сын растолковывал отцу свою идею.

План Мариса был прост до чрезвычайности (как и все гениальные планы): за шесть недель устроить шесть концертов в шести городах (включая казино на Рижском взморье, в Бильдерлингсгофе). Одним словом, шесть взрывов подряд, мощная встряска. Первый гром должен прогреметь через неделю в зале Общественного собрания города Берзайне.

— Берзайне — уездный городок с тремя тысячами жителей, — объясняет Марис. — Тут же, в пригороде, водолечебница и курорт, где в летние месяцы отдыхает местная интеллигенция. Интеллигенция, как известно, обожает искусство, музыку особенно. В доме Общественного собрания приличный зал с концертным роялем. Триста мест. При условии аншлага, то есть если помещение заполнено до отказа, это четыреста латов! Всего шесть концертов. Если с каждого выручим хотя бы столько — ура! У нас в кармане две тысячи четыреста латов. Что делать с лишними четырьмя сотнями, потом придумаем…

Когда оба Межсарга — отец и сын, — войдя в кабинет председателя Общественного собрания адвоката Берзона, изложили ему сию блестящую идею, почтенный господин долго смеялся от души… Четыреста латов в остатке? Да один только зал стоит сто пятьдесят. А за электричество, а кассиру, билетным контролерам, уборщице… И, помилуйте, кто здесь в, Берзайне, пойдет слушать фортепьянную музыку? Кто удосужится купить билеты на концерт молодого, никому не известного пианиста? Берзайнские патриции вообще избегают Общественного собрания, держатся особняком. Предпочитают приглашать негритянских певцов, джаз-банд. Клюют только на знаменитостей — тут уж они денег не жалеют.

На это Марис Межсарг с достоинством возразил, что и он, дескать, в своем роде знаменитость. Почитай, единственный латышский пианист, закончивший Венскую консерваторию, к тому же с медалью… Поэтому он уверен, что земляки его поддержат и на концерт, разумеется, придут.

— Земляки?! — расхохотался адвокат Берзон. — Ну, ладно, валяйте. Зал предоставлю. И дам один совет: насчет так называемой берзайнской интеллигенции иллюзий не стройте. Здесь вам не Вена. Кроме того, на той неделе у нас выставка породистого скота. Коровки тоже с медалями, так что… Ну, что с вами сделаешь, так уж и быть! Залога требовать не буду. Цель нашего собрания: оказывать поддержку подающим надежды молодым людям. Если уж останетесь нам должны, взыщем с отца. — Адвокат обратился к старому Межсаргу: — Насколько мне известно, в Берзайнском уезде у вас недвижимое имущество?

— Верно! — поспешил ответить Марис. — Отцу принадлежит мыза.

— Потому-то вы и смогли дать сыну образование за границей, — добавил адвокат, почтительно глядя на туфли и белоснежный пуловер Мариса. — Должно быть, чистая шерсть? — спросил он, пощупав тонкую вязку.

— Angora Supermarkt, — ответил артист.

Условились, что в среду, 21 июля, в девятнадцать часов свободный художник Венской консерватории Марис Межсарг (Maurice Messarge — как написано в дипломе) на собственные средства и на свой страх и риск даст концерт в зале Общественного собрания. Плату за вход устроители устанавливают сами (из этой суммы будет исчислен подоходный налог), а концертные афиши и билетные книжечки — за счет артиста.

— Успеха вам! — сказал председатель, и вопрос был исчерпан.

* * *

Целую неделю Марис курсировал между хутором и городком. Казалось, еще немного, и все уладится, но то и дело возникали новые сложности. Утром в воскресенье он опять запряг в роспуски Фицджеральда и поспешил в Берзайне. Причина была серьезная — книгоиздатель Дуникис обещал отпечатать к понедельнику в долг афиши и билеты, но в субботу вечером передумал и велел сообщить заказчику, что афиши влетят в копеечку и потому он, Дуникис, пальцем не пошевелит, пока ему не заплатят вперед (должно быть, прослышал что-то о векселях Межсарга).

Хорошо еще, что в это воскресенье в Берзайне выставка породистого скота — магазины открыты. Отец с сыном сели в роспуски и поехали на переговоры с хозяином второй печатни Дубинским.

— До концерта осталось три дня. Пожалуйста, изготовьте нам афиши побыстрее, — упрашивал старый Межсарг.

— Денежки на бочку! — широко улыбаясь, отвечал Дубинский. — Такие времена настали. Доверять никому нельзя. Вот недавно, на днях: является молодой поэт, приносит тетрадку стихов. Я, старый дурень, под честное слово беру и печатаю эти стишки. А сей умник, из молодых, да ранний, под честное слово забирает продукцию и уходит. Поминай как звали… Кому охота судиться с нищим! Нет! Только за наличные, господин Межсарг.

У господина Межсарга с собой денег нет. Кошелек дома забыл. Ничего не выйдет? Очень жаль… Что же теперь делать?

Придется Марису рисовать афиши самому.

— Плакаты на Кертнерштрассе, у входа в Венскую филармонию, как сейчас вижу. Огромные! Сделаю-ка рекламу-гигант. Штук пять таких полотнищ расклею в Берзайне на рыночной площади и на щите объявлений Общественного собрания, пусть подходят и глазеют на здоровье. Дозволение на афиши мне дали в управе еще вчера. Теперь все в порядке. Одно лишь беспокоит слегка: наберется ли достаточно публики?

Марис потолковал с билетным кассиром. Усатый кассир сказал — зря волнуешься, все будет в ажуре! Только рекламу эту сделай поярче, красок не жалей, тогда в зале яблоку негде будет упасть. Недавно тут гастролировала группа артистов цирка. Зал был набит почти до отказа. А почему? Потому что на афише красовался шпагоглотатель. В тот вечер шпагоглотатель вовсе и не выступал. Вот что такое реклама!

«Надо хорошенько продумать программу, — размышлял Марис, направляясь на постоялый двор. — Что может привлечь берзайнскую интеллигенцию — новофранцузский импрессионизм или старые добрые венские классики? Мой репертуар достаточно разнообразен. Важно не промахнуться, не ошибиться с выбором. Может быть, Листа (шпагоглотателя)? Хоть я и нахожусь в отличной форме, но три следующих дня придется попотеть. Ведь это мой первый самостоятельный концерт, моя визитная карточка, просим любить и жаловать!»

Отец и сын пошарили по карманам, наскребли мелочишку на три рулона плотной ватманской бумаги, кисть, краски. Купили все это и поехали домой. По дороге решили завернуть в приходскую школу, к Атису Сизелену.

* * *

Госпожа Ф. долго терпела, пора дать ей высказаться, пусть закончит свои воспоминания о событиях 18 июля в Калнаверах. Вот что она пишет в своей второй тетради.

«Вечером, часам к одиннадцати, торжество в честь конфирмации Юлианы достигло апогея. Мужчины на веранде затягивали песню за песней, дамы собрались в гостиной за кофе с тортом и без умолку трещали, а молодежь разбрелась по саду, играя кто во что. Без передышки наяривал джаз-банд.

Едва только Лаймон Цал сунул нос в гостиную, как госпожа Рейтер тут же взяла его в оборот:

— Где Зинаида? Что ты там у старой липы Зиночке крикнул?

Цал прикинулся дурачком:

— Я? Я кричал?

Мы, дамы постарше, переглянулись. Дамы помоложе потупились… Дело в том, что из достоверных источников нам уже было известно, что именно крикнул Цал… Ф-фу! Он выкрикнул это некрасивое слово… Ф-фу! К тому же еще по-латышски. Про случившееся знали все. Только мать Зинаиды ничего не знала. А узнай она, так выцарапала бы глаза этому Цалу.

— В моей молодости такие словечки дозволялись исключительно в печатных изданиях, — Румпетерша растолковывала Андерсонихе. — И то давались только первая и последняя буквы. Посередине же ставили точки.

— Почему первая и последняя буквы? — удивлялась Андерсониха. — И почему точки?

— А то ты, дуреха, поняла бы, что это за слово! — огрызнулась Румпетерша.

Благоверная Рейтера все не унимается:

— Лаймон! Ступай-ка немедленно позови Зинаиду! Вот уже несколько часов, как я ее нигде не вижу. А вдруг она хватила лишку и отлеживается где-нибудь посреди клумбы?

Лаймон Цал выглядит вконец растерянным.

— Я, маман, уже искал ее… Но нет, нигде нет. И реку вброд переходил. Тоже нет… Кричал — не отзывается. Нет ее…

— Как это нет? Как же ты ее бросил?

— Я не бросал. Это она меня бросила, — говорит Цал, и у него дрожат губы. — Боюсь, не приключилось бы беды.

— Не мели вздор! Так и разрыв сердца можно получить.

— Она сказала… Она хотела…

— Что она сказала, что хотела? Отвечай же!

— Она вроде бы как хотела покончить с собой.

— Покончить с собой!!

Госпожа Рейтер упала в обморок. Неописуемый шум, смятение. Изабелла велит кликнуть господина Рейтера.

— Куда ты подевал моего ребенка, отвечай, фрукт! — схватив коротышку за горло, заорал шеф-директор фабрики.

— Я не виноват, я не виноват! — Цал выкручивался как мог. — Она сама… добровольно… по своей воле…

— С-с-ума-с-с!..

Рейтер с размаху ударил Лаймона в подбородок. Цал не упал, только пошатнулся.

Самоубийство или убийство? — вот в чем вопрос.

Дом, недавно полный веселья, обуял ужас, гости, еще недавно такие беспечные, пребывали в страхе. И, как в классической опере, сумрачному настроению подыгрывают силы природы: молния, гром! Днем духота стояла страшная, и потому к вечеру небо над Калнаверским утесом заволокли свинцовые тучи. Поднялся ветер. Вдалеке полыхают розоватые молнии… Раскаты грома возвещают о страшной беде, постигшей семью фабриканта Рейтера.

Надо действовать быстро и решительно, восклицает хозяин дома Конрад. Срочно обшарить омут, яр и ельник!

Гости врассыпную бросились во двор, кинулись к опушке леса, принялись звать и кричать что есть мочи. Карлюкалнский лесничий Живка предположил, что Зинаиду похитили чикагские гангстеры, им это вполне по силам. Он много путешествовал, и ему можно верить… Надобно, однако, прочесать и лес. Углубиться в чащобу осмелились только две парочки: Виестур Епе с Вальтрауте и Зигис Трезинь с Фридой. Как пошли, так и пропали… Потом пришлось самих искать. Господина Хаана, еще не остывшего от пощечин, Юлиана назначила ангелом-хранителем отца, поскольку господин Конрад решил проверить: действительно ли возможно, сверзившись на заднице с калнаверской кручи, утонуть в реке? Там воды кот наплакал. В этом месте. Вопрос следовало выяснить всенепременно, на Теофила такая экспертиза подействовала бы освежающе. На потеху приунывшим гостям он увлек за собой вниз и господина Хаана, и тот основательно вымок. Но им и без того не выйти бы сухими из воды, так как сию же минуту хлынул дождь…

Как только госпожа Рейтер пришла в себя, шофер умчался на автомобиле в Берзайне за полицией. Вернулся через час и беспомощно развел руками: в доме начальника полиции тоже вечер по случаю конфирмации. Шеф, его помощник и старшие полицейские во хмелю, а у младшего полицейского отпуск без содержания. Сами ищите свою утопленницу.

Дамы, едва припустил дождь, с самыми мрачными физиономиями возвратились в комнаты. О Зинаиде никаких вестей, Изабелла распорядилась остановить музыку и попросила гостей воздержаться от пения и танцев. Это уже не конфирмация, увы, это похоронное бюро… Оставалось только дожидаться рассвета».

— Где Юлиана? На дворе ведь вон как хлещет, — поинтересовалась госпожа Ф., но никто ей не ответил (может быть, и Юлиана пропала?).

Юлишка перебрала шампанского. Она сидела в садовой беседке у господина Андреянова на коленях (!) и дразнила своего поклонника.

— Как вы это переживете, дорогой? — смеялась она и теребила поэта за усики. — Вашей партнерше каюк. Понимаю, что творится у вас в душе. Несчастная Зинаида! На вашем месте я бы застрелилась.

— Может, я и застрелился бы, — мечтательно сказал Андреянов, — но отнюдь не из-за нее, а из-за вас. Потому что вы, вы меня так бесчеловечно терроризируете.

— Согласились бы застрелиться ради меня? Вот теперь вы лжете, Тангейзер!

— Да только прикажите, честное слово, пулю в лоб — и точка, — опрометчиво воскликнул поэт, — ведь я вас, я вас…

В этот миг произошло то, чего он меньше всего ожидал: Юлишка выхватила из расшитой бисером сумочки крохотный браунинг, щелкнула затвором и протянула оружие господину Андреянову.

— Прошу вас, доставьте мне эту радость. Докажите, что любите меня, стреляйтесь! Я вас ник-когда не забуду.

— Юлиана, перестаньте дурачиться… а вдруг он заряжен, — сказал Андреянов, перепугавшись не на шутку. Колени у него дрожали.

— Вы же поклялись, дали честное слово! Неужели мне придется пристрелить своего учителя?

Юлишка энергично защелкала затвором над самым ухом стихотворца… Нервы у Андреянова не выдержали. Он сгреб Юлишку в охапку и завернул ей руку. В тот же миг в самом деле прозвучал резкий сухой выстрел. Юлишка лихо свистнула и сбежала вниз по ступенькам.

— Видите, какая удача, — сказала она, стоя под струями дождя. — И герой Достоевского жив остался, и честь его спасена. Выстрела никто не слышал, он совпал с раскатами грома в небесах. Ох и пугливый же вы тип. Я внимательно всматривалась в ваше лицо, но не сумела заметить даже проблеска героического, — усмехнулась Юлиана.

— А вы, вы просто-напросто захмелели, дорогая моя… И потому озорничаете. Я человек серьезный, вдвое старше вас. В конце концов, могу я призвать вас к порядку? Уберите оружие! Лучше отдайте его мне.

Юлишка и ухом не повела. Положила браунинг назад в сумочку и громко рассмеялась (поэт сразу же вспомнил шутку Изабеллы: Юлиана смеется лишь дважды в год, и то невпопад).

— Вы меня назвали героем Достоевского? — спросил Андреянов, когда Юлишка возвратилась в беседку и снова плюхнулась ему на колени. — Разрешите узнать почему?

— Разве вы не вели себя как форменный идиот? — смеется Юлиана. — По-моему, готовы были кинуться наутек. Трус! Когда я сыграла эту шутку с господином Хааном, он стоял как столб, с каменным лицом, и терпеливо ждал, чем все это кончится. Он не буянил, нет.

— Я пожалуюсь вашей матушке, что вы носите в сумочке огнестрельное оружие.

— А я пожалуюсь матушке, что вы без конца ко мне пристаете. И я просто вынуждена иметь при себе какое-нибудь оружие, иначе как прикажете невинной девушке от вас обороняться?

Андреянов сконфузился…

Разговор принимал вульгарный оборот. В конце концов он ведь ее наставник.

— Откуда у вас этот браунинг?

— Это подарок. Мне подарил его один военный летчик.

— Кто?

— Ну, капитан. Один капитан.

— Что это за капитан?

— Один капитан. Настоящий. Но он грохнулся под Митавой, разбился. Насмерть разбился… Браунинг — это у меня единственная память о нем. Он даже поцеловать меня не успел. Делал петлю Нестерова, но попал в штопор, и получилась спираль. Врезался в землю и разлетелся на кусочки. Вы должны помнить, фотография была в газете: груда алюминия вперемешку с кусками фанеры. Мой капитан лежал в этой куче, в самом-самом низу.

Юлишка поднялась.

— Пойдемте в комнату! Я хочу выпить. Бокал крюшона в память о капитане. Эх, вы — идиот!

* * *

Когда Зинаида, донельзя разгневанная грубостями Лаймона Цала, бросилась в кустарник, она и в самом деле не заметила кручи. По песчаному откосу кубарем скатилась вниз, даже ойкнуть не успела. И, зацепившись за что-то, застряла на отроге утеса, нависшем над омутом.

«Еще немного, и я бы очутилась в воде! И все из-за этого болвана!» — подумала она и, хватаясь за ветви лещины, стала осторожно карабкаться по склону, прочь от опасного места. Наконец она очутилась на лесной тропинке. Села в брусничник под какой-то елью и принялась размышлять о случившемся. Впервые в жизни угодливый и покорный Цал вышел из себя и на минуту стал нормальным человеком. «Еще самую малость, и он бы меня ударил, — ликовала Зина. — Появись Лаймон теперь и попроси у меня прощения, может, я бы и простила его. Назло подругам, слышавшим грубое слово. И Юлишке. Которой это слово как мед… Погоди, ревнивая змея, я тебе весь твой пикник расстрою! Через полчаса все вы скопом броситесь меня искать, а я буду мертвой. Отцу Юлианы грозят большие неприятности, а Лаймона вообще арестуют».

И тут Зинаида услышала знакомый голос, раздавшийся внизу у реки.

— А-у! Зина! — аукал Цал.

Ага — ищет; значит, чувствует себя виноватым…

Чтобы продлить страдания Лаймона, Зинаида решила не откликаться. Немного погодя он позвал снова:

— Зина! Из-ви-ни!

«Это уже куда лучше, — подумала Зинаида, — но все еще недостаточно, чтоб простить тебя, жалкий коротышка. Вот когда крикнешь в третий раз, тогда, может, и отзовусь».

Затаив дыхание, Зинаида прислушивается, ждет. А Лаймон, неизвестно почему, больше ее не кличет. Проходит минут десять, проходит полчаса… Наверняка возвратился в Калнаверы. Мерзавец! Ему все равно, что с нею станет!

Слышно, как играет джаз-банд и гомонят гости. Где-то в саду смеется Вальтрауте.

«О моем исчезновении они и знать больше ничего не хотят, — сердится Зинаида. — Как можно веселиться, когда ближний в беде…» В беде? Беды пока еще не случилось. Но Зинаида вот-вот передумает и спрыгнет в омут. А кроме того, в лесу полно волков и медведей…

Вперед! Зинаида решительно направляется по тропинке навстречу опасностям. Вспугивает парочку пернатых, уже устроившихся на ночлег. Птицы с шумом поднимаются в воздух, но какая же это опасность? Зина ждет чего-то будоражащего, щекочущего нервы.

Вдруг за лесом послышался сильный шум, ауканье.

— Пошла потеха! — удовлетворенно прошептала она и остановилась, прислушиваясь.

Со стороны Калнаверов доносились крики — звали ее, упрашивали. Можно было различить отдельные голоса. Тот, который блеет, э-э-у! — это лесничий. А эта пискля: «Зи-и-на!» — определенно тетя Изабелла. Почему молчит Лаймон? Все вопят и причитают, а он молчит…

— Ну, погоди! — погрозила Зинаида и тотчас кинулась в кусты.

Показалось, что по тропе навстречу движутся двое. Зинаида поспешно углубилась в чащу. Пока глаза привыкают к темноте, надо обдумать, как действовать дальше.

«Взберусь наверх и хорошенечко спрячусь в кустарнике», — решила она.

Аукающих полон лес. Слышно, как по большаку проезжает автомобиль. Это их «фиат», по гудку узнала… За полицией побежали, вот здорово! Хи-хи!

Зинаида очень довольна собой. Осторожно пробирается она через просеку. Такая отважная, такая неуловимая! Длинным платьем цепляет шишки, валежник, волосы полны хвоинок. К тому же сломались каблуки у туфелек. Ну и пусть! Она бежит все дальше, ибо за ней гонятся преследователи. По крайней мере ей так хочется. Скорее, скорее прочь отсюда!

Крики позади нее слабеют, становятся неясными и наконец окончательно стихают. Теперь — хватит с них! Сейчас Зина вернется в Калнаверы, подкрадется к окну, закатит глаза и сыграет с ними потрясающую шутку. То-то будет смеху!

Зинаида поворачивает назад.

Над лесом собираются темные тучи. Приближается гроза. Надо торопиться. Побыстрее бы выбраться на тропинку, только ничего не видно. Стемнело.

«Почему не играет джаз-банд, почему они больше не горланят? — досадует Зинаида. — Знать бы, в какую сторону идти».

Налетает ветер. Раскачиваются ветви елей. Уже ничего не слышно, кроме однообразного шума леса. Вдали вспыхивают зарницы…

— Слава богу, гроза еще далеко, — успокаивает она себя, — теперь надо бежать во всю прыть.

Вот она, опасность, которую так искала Зинаида. Ясно как божий день — она заблудилась. Посреди леса. В грозу. Темной ночью!

Несчастная наугад пробирается вперед, падает… Дважды набивает шишку на лбу, но не плачет. Стискивает зубы, сдерживает слезы.

Зинаида не помнила, как долго она плутала по лесу. Но вдруг густое полыхающее небо посветлело и ели расступились. Она вышла на опушку. В коротком свете молний заприметила несколько строений невдалеке.

— Я спасена! — прошептала она и, скинув туфли, в одних чулках побежала в ту сторону, где виднелись очертания крыш.

Это был обыкновенный крестьянский двор. Ощупью добравшись до крыльца, Зинаида принялась что есть силы колотить в дверь и звать хозяев. Ни души! «Крепко спят, наверное», — решила она, обошла кругом и постучала в окно. Стучала она довольно долго. Все напрасно! Пустой, заброшенный дом…

В эту минуту дождь хлынул как из ведра. Зинаида спряталась под навес. Что же делать? Приглядевшись, она заметила на противоположной стороне двора широко распахнутые двери.

— Там, должно быть, сарай, — сказала она себе. — А в сарайчики крестьяне летом свозят сено. Зароюсь в сено и переночую, иного выхода у меня нет.

Отцу Зинаиды принадлежит хутор на реке Гауе, потому дочь неплохо знакома с романтикой сеновалов. Она забралась в стог, укуталась попоной и тотчас уснула. Около полуночи беглянка проснулась от необычного шума. На двор, громыхая, въехала крестьянская телега. Лошадь остановилась у самых дверей сенного сарая, во дворе послышались мужские голоса. Говоривших было двое. О чем они толковали, Зинаида разобрать не могла, но вдруг ее охватил дикий страх.

«Это разбойники, — решила она, — а хутор — воровской притон».

Зинаида замерла и притаилась, сдерживая дыхание. Один из разбойников зашел в сарай, принюхался и сказал:

— Черт возьми, Марис! Тут пахнет барышнями.

А второй разбойник ответил ему:

— Я, батя, вчера сушил тут выстиранный пуловер. Этот запах, к твоему сведению, именуется «Wiener Blut». Чем дешевле одеколон, тем дольше воняет, старая истина.

Тут первый разбойник проворчал что-то, а тот, который назвал его «батей», зажегши посреди двора фонарь, распряг и отвел в стойло коня. Старик еще раз зашел в сарай, чтобы понюхать воздух, но молодой позвал его в дом и запер входную дверь. Слава богу, обошлось…

«Как только солнце взойдет, незаметно удеру, — решила Зина и закуталась плотнее в попону, потому что ее трясло от страха. — Должно же быть поблизости жилище честных людей. Попрошу их, чтоб отвезли меня назад в Калнаверы».

* * *

Отец с сыном возвратились из Берзайне глубокой ночью. На обратном пути завернули к Атису Сизелену. Марис непременно хотел завезти своему первому учителю фортепьянной игры контрамарку на концерт в среду. Атис Сизелен не желал отпускать дорогих гостей. Марис должен явить свое искусство, к его услугам старое школьное пианино, на этом инструменте он упражнялся десять лет назад, извлекая первые звуки. Старый учитель взахлеб рассказывал, как это было… Когда же наконец отец и сын собрались в дорогу, налетела буря, пришлось подзадержаться. Дождь все лил и лил, и дорога совсем размокла. В Межсарги они притащились только после полуночи.

Марис сразу пошел спать. Вставать ему спозаранку, шлифовать концертную программу, в последние два дня он почти не подходил к фортепьяно. Что правда, то правда.

Спал он как убитый… Встал, открыл окно и принялся за силовую гимнастику. Утро чудесное! Трава во дворе и приречные луга обсыпаны серебром, вчерашняя гроза смыла зной и пыль, воздух как парное молоко — теплый и душистый.

Он сел за фортепьяно, стал повторять пять вальсов Шопена, которые задумал играть во втором отделении концерта.

H-moll… си минор: тональность, специально созданная для воспевания радостей и страданий любви (короче говоря — два диеза романтиков). Оба эти понятия чужды Марису, они существуют для него только в музыке. Поэтому он счастлив и независим. Музыка — его единственная возлюбленная. Женщин Марис презирает, так как они тянут за собой воз неприятностей: маленькое венчаньице, маленькие детки, маленькие проблемки, маленькая дачка в маленьком поселке, маленькие рецензии и маленькие драмы, а также отнюдь не маленькие хлопоты и заботы… Только отринув все мелочное и незначительное, можно прийти к великому и возвышенному. Ведь одинок же идущий в гору. Не возьмет же он с собой ни жену, ни детей. К сияющим вершинам могут, конечно, карабкаться и несколько одиночек сразу, безопасности ради в одной связке… Но Монблана достигнет лишь один из них, иначе какой же это подвиг… Des-dur сверкает серебром, как снег на горных пиках, от него веет бодростью и чистотой, возникает желание дышать полной грудью, и смеяться в полный голос, и ликовать…

Марис уже проникся пьесой Шопена. Левой рукой акцентирует синкопированный подголосок, извлекает мелодию подушечками пальцев. Не ударами по клавишам, а легкими прикосновениями — нежными, ласковыми. Струны резонатора, отзываясь на ласку, начинают вибрировать. Вибрирует воздух, вибрирует и тень в окне…

Или это Марису кажется, что тень колышется, расширяется, пытается заслонить собой свет? Он оглядывается через плечо и в изумлении опускает руки. В окне — привидение. Женщина сверхъестественной — или нет, вернее, неестественной наружности. Светлые, коротко стриженные волосы словно встрепаны ветром. В лучах солнца — нимб вокруг ангельской головки. Усеянный веснушками нос свидетельствует, однако, что это не ангел, а дитя человеческое.

Марис встает, подходит к окну и с любопытством разглядывает привидение. Это девушка, в измятом белом платье до пят, босоногая. Неподвижно уставилась на Мариса — и не шелохнется. Наконец приоткрыла ротик, выдохнула:

— Это биль Шоп’хен…

— Откуда вы взялись?

— Valse As-dur…

— Где? Что? Я спрашиваю, черт возьми: откуда вы взялись?

Теперь и отец, заслышав голоса, подошел со двора к окну и диву дается. Ни дать ни взять полоумная забрела к ним на хутор. С нею надо разговаривать помягче, ни в коем случае не дразнить… Как бы не разбуянилась…

— Барышня, как вас звать-величать? И откуда вы тут появились?

— От господин Конрад. От баль. Я в этот лес заблудилься. Ну, что уставилься, как больван?

Теперь обоим ясно, что произошло. Это одна из барышень, гулявших в Калнаверах по случаю конфирмации хозяйской дочери. Хлебнула, видно, лишку. Ну и фокус! Потому и переночевала в сарае.

— То-то мне вчера показалось, — говорит отец.

А барышня стоит за окном и таращится на Мариса. Вот это сюрприз! Стройный, сильный, загорелый мужчина в модном белом пуловере. На груди знак качества — Angora Supermarkt. Довольно длинные волосы, кудри откинуты назад. Настоящий артист! Вот только глаза хитрющие, такие глаза могут быть и у разбойников. Полная противоположность Цалу. Анти-Цал. К тому же — музыка…

Зинаида считала себя знатоком и ценителем искусства. Сама бренчала на рояле. Посещая гимназию, она не пропускала ни одного концерта в Доме Черноголовых. Мать Зины, полька по происхождению, была лично знакома со знаменитым Николаем Орловым. Великий исполнитель Шопена какое-то время гостил у них в Берзайне. Зинаида могла спеть почти все вальсы Шопена (если Шопена вообще можно спеть). И надо же такому случиться, что в тот момент, когда она собиралась вылезать из сарая и давать деру, в доме зазвучал медленный вальс a-moll, а за ним дивный Es-dur, божественный Des-dur и женственный e-moll. Когда под конец Зинаида услышала и свое самое любимое фортепьянное произведение Valse As-dur, любопытство ее одолело. Тихонечко подкралась к окну посмотреть, кто же там в комнате играет ее любимые вещи.

Так кристально чисто, мягко, едва касаясь клавиш, исполнять Шопена умеет только Орлов. Неужто несчастный пианист укрылся в уединенном лесном домике, чтобы доставлять радость зверью и птицам? (Прошел слух, что в последнее время ему трудно живется, никто концерты его не посещает.)

Тот, кого она увидела, мог дать Орлову сто очков вперед. Вместо сгорбленного астматического отшельника за инструментом сидел настоящий спортсмен, стройный и мускулистый. Истинный виртуоз!

Зинаида напрочь забыла о коченеющих в росной траве ногах, растрепанных волосах, обо всем своем плачевном виде. Стояла у окна, слушала и наслаждалась… кем или чем наслаждалась? Как можно задавать такие глупые вопросы! Наслаждалась Шопеном, иными словами — здоровым, прекрасным искусством.

— Что будем делать с этой потерявшейся девчонкой? — спрашивает Межсарг. — Придется тебе, Марис, отвести ее домой. Я в Калнаверы не ходок, осточертела мне порода Конрадов… Как бы это не была его дочь собственной персоной!

Услыхав последние слова, Зинаида напыжилась и сказала:

— Ви думайт, я есть Юлиана? Фуй, нет! Мой фатер есть фабрикант господин Рейтер.

— Что? Так вы дочь того самого Рейтера, который делает косилки? Ваш отец был моим благодетелем. Раз так, Марис, ты обязан проводить девушку в Калнаверы.

Янис Межсарг знавал Рейтера еще в старые добрые времена. Когда ему, Межсаргу, принадлежала стального цвета сенокосилка. В мастерских господина Рейтера сварганили эту машину из частей и деталей подержанного «фордзона», перекрасили и по дешевке пустили в продажу. Потому Межсарг и считал Рейтера своим благодетелем.

— А ви можете отвозить меня на лошадка? — артачится Зинаида. — Лес мокрый… я будешь разодрайт свой сарафан…

— От нашего дома до Калнаверов через лес идет сухая и широкая тропа, — уверяет Марис. — Наверное, вы в темноте заблудились. Выведу вас на дорогу, а там ступайте по прямой.

Марис злится — попусту уходит драгоценное время. Сейчас надо работать, работать и еще раз — работать. Надо шлифовать программу. Предстоит еще и афиши рисовать в конце-то концов!

— Черт бы ее побрал, эту фройляйн! — тихо говорит он отцу. — Ни к чему это!

Но Янис Межсарг человек старой закалки и благовоспитанный хуторянин. Велит Марису седлать Фицджеральда и верхом доставить незваную гостью в Калнаверы. Уйдет на это полчаса, не больше.

— Удержаться на коне вы ведь сможете? — спрашивает старый Межсарг. — Не свалитесь?

— О, я-а! — отвечает барышня. — Я умейт рулить авто, почему я должен свалиться?

— Ты придержи ее одной рукой, Марис, — наставляет отец. — И смотри, чтобы сучьями ей глаза не выкололо. Тропа крутая, орешником заросла. Будь осторожен!

Марис привык слушаться отца во всем. Он действует быстро. Обувает сапоги для верховой езды, выводит из стойла и седлает Фицджеральда. Ловко подсаживает Зинаиду — боком, поближе к загривку, и сам взбирается в седло. Натягивает стремена, левой рукой дергает поводья, правой обнимает девушку за талию (она упирается, но ничего, привыкнет — иначе ведь нельзя). И вот Фицджеральд затрусил по лесной тропе в Калнаверы.

В то утро тропа, размытая дождем, была скользкой. На крутых поворотах, где дорога вилась вдоль обрыва, Фицджеральд несколько раз спотыкался. Зинаида вскрикивала, а Марис сохранял невозмутимость. Держался в седле прямо, словно аршин проглотил. Правой рукой обнимал девицу: учтиво, правда, но твердо и неумолимо. Всаднику с такой хваткой она могла смело доверить свою жизнь. Когда Фицджеральд продирался сквозь склоненные ветви деревьев, всадник крепче прижимал к себе девицу, защищал ее головку широким плечом и сухо предупреждал:

— Поберегите глаза!

Зинаида едва дышала. Она не видела ничего, кроме маячивших перед самым носом черных магических букв: Supermarkt. Ей вспомнился недавний двухсерийный боевик. Тот, который показывали в берзайнском «Колизее». Очкастая теха играла на рояле «My Golden Baby», а на экране — Дуглас Фербенкс в седле. С револьвером и усиками. Похитив Мэри Пикфорд, он несется вскачь по дикой прерии. Усики не главное, главное — мужчина. Мужчина, умеющий похищать дам. И теперь похитивший Зинаиду Рейтер. Куда он бежит с нею? В Калнаверы? Фуй, нет! Это всего лишь хитрость, притворство. Они скачут в дикие прерии. Но враг не дремлет. На двухколесном велосипеде за ними гонится коротышка шериф. Супермарк оглядывается, натягивает стремена, выхватывает револьвер и прицеливается. Лаймон Цал, пошатнувшись, падает. Прямое попадание в переднее колесо. Однако у Цала есть запасная шина «Dunlop». Он вытаскивает ее из брючного кармана, быстро монтирует на колесо и продолжает погоню за Мэри и Супермарком.

— Хоть бы этот сон продолжался вечно, — вцепившись в поводья, шепчет Зинаида. — С таким человеком я могла бы ускакать хоть на край света.

— Отпустите, пожалуйста, уздечку, не то конь взбесится, — говорит всадник. — Мы на широкой и ровной дороге, вы можете выпрямиться.

Хочешь не хочешь, а Зинаиде приходится оторвать головку от плеча юноши. «Это наверняка был секс, — приходит она к выводу. — Теперь надо поговорить о деле».

— Где вы училь харашо играйт фортепьяно?

— В Вене, — сухо отвечает всадник, покачиваясь в седле и натягивая поводья.

— В Вене? — ошеломлена Зинаида. — Ви биль в Вене?! Как дольго? Неделя? Две?

— Четыре с половиной года.

— Но тогда вы иностранец. Wunderbar! — Зина в восторге переходит на немецкий. — А я думала: то ли крестьянин, то ли разбойник. Ха-ха! Вы, конечно, приедете к нам в гости в Берзайне и сыграете мамочке Шопена? Она обожает Шопена.

— Я выступаю только за деньги, фройляйн! — говорит Марис. — Такая уж у меня профессия. А вы нынче утром прослушали мой концерт тайком и без входного билета. Это нечестно… Фуй, фуй!

— Но я ж ведь…

— На сей раз прощаю. Я вот о чем подумал: вы можете легко загладить свою вину. Послезавтра у меня в берзайнском Общественном собрании сольный концерт. Приходите с матушкой. Только уговор — на честно купленные билеты. Естественно, если у вас есть деньги… Билеты дорогие, очень дорогие…

— Ну, знаете! — волнуется Зина. — Вы, наверное, думаете, что я нищая? Если на девушке дырявое и грязное платье, если потеряны туфли…

— Если волосы как воронье гнездо, — подсказывает Марис.

— …значит, каждый может себе позволить…

Еще немного — и она заревет, но тут ее разбирает злость.

— Фуй! Денег у меня больше, чем вы можете себе представить!

— Что ж, тогда купите себе в кассе собрания завтра два билета.

— Да я могу купить целых двадцать! Назло вам! Весь первый ряд.

— Нет. В первом ряду плохо слышно. Покупайте или второй, или третий.

— Хорошо. Я покупаю второй и третий!

— А что вы будете делать с такой уймой билетов?

— Подругам раздам. С остальными пусть Лаймон разбирается.

— Кто это — Лаймон?

— Коротышка шериф.

— Чем он зимой питается?

— Клубникой и апельсинами.

* * *

В доме, исполненном веселья, по-прежнему царит замешательство, все в неведении. Мадам Рейтер лежит в будуаре Изабеллы, служанки растирают ей виски нашатырным спиртом. Молодые люди спозаранку еще раз прочесали лесные дебри. Под одной из елей нашли носовой платок с вышитыми шелком инициалами «Z. R.»; это все, что осталось от веселой, жизнерадостной Зинаиды… Цал, прижав платочек к глазам, заплакал. При виде плачущего Лаймона госпожа Ф. и несколько ее подруг принялись энергично сморкаться. Одна Юлиана не выказывала ни сожаления, ни сочувствия. Продолжала играть в теннис с секретарем министра. Счет 6:5, разумеется, в пользу Юлианы. Господин Хаан, видимо, нарочно проигрывает, опасаясь получить от Юлианы оплеуху.

Единственным нормальным человеком в то утро, по мнению госпожи Ф., был хозяин дома Теофил; он держался точь-в-точь так, как подобает вести себя в столь сложных и мрачных обстоятельствах чуткому, понимающему хозяину дома. Он действовал обдуманно, соблюдая чувство меры и исключительно при помощи коньяка… Вообще, господин Конрад обладает одним уникальным свойством, прославившим его имя не только в Берзайне, но и далеко за пределами уезда. Чем больше пьет, тем любезнее становится. Если вчера мы все в один голос провозглашали: хозяин дома — воплощение подлинного радушия, то сегодня утром не можем не присовокупить: он превзошел сам себя! Обходит гостей по кругу, подбадривая приунывших, успокаивая отчаявшихся. (Когда я расширил текст, дописав: вздымая поникших, преображая невзрачных и сдерживая могучих, госпожа Ф. попросила этот пассаж вычеркнуть, так как по смыслу он напоминает ей бюстгальтер. А пикантностей в этом обществе и без того слишком много. Ладно! Пусть так!)

Взобравшись на стол посреди двора, с графином в одной и крохотной рюмочкой в другой руке, хозяин дома держит речь:

— Не горюйте! Целые народы исчезали и потом объявлялись вновь! И сколько их объявлялось только для того, чтобы затем сгинуть на веки вечные? Посему, не печальтесь и не сетуйте понапрасну, милые вы мои…

Заметив приближающихся галопом по лесной дороге двух всадников на одном коне, Конрад не докончил фразы. Ну и фокус! Такого ему еще не доводилось видеть! В аллее мелькнуло что-то белое, и могучий рысак, отфыркиваясь, встал у самых дверей калнаверского дома. Молодой человек в белом пуловере покачивался в седле, а кто же на загривке? — Зинаида!

— Ура! — крикнула Вальтрауте, и вся молодежь разом подхватила:

— Ура-а-а!

В этот момент из-за веранды, размахивая ракеткой, показалась Юлиана, следом за ней, подбирая с земли разбросанные мячи, шел Хаан-Гайле. Они остановились, удивленно взирая, как всадник спрыгивает с коня, берет Зинаиду под мышки и ставит ее на землю.

— Дальше идите сами! — сказал всадник на чистом латышском языке.

Какое тут началось ликование! Господин Рейтер обнял блудную дочь, Вальтрауте и Фрида пристали с вопросами: что да как, но Зинаида таинственно молчала и, словно пьяная, ни на шаг не отходила от коня. Заслышав шум, на балкон в узкие двери протиснулись Румпетерша, Андерсониха и другие дамы. Увидев Зинаиду, они на радостях стали звать Изабеллу, а Изабелла — на радостях — побежала приводить в чувство госпожу Рейтер, но госпожа Рейтер уже неслась по двору; она бросилась Зинаиде на шею и снова лишилась чувств… Словом — восторг неописуемый!

Только Лаймон довольно долго не осмеливался приблизиться к беглянке. Но вот он решился, подошел и подал ей руку.

— Милочка, на кого ты похожа? Что он с тобою сделал?

Зинаида оттолкнула протянутую ладонь Цала и показала на всадника:

— Вот он, майн спаситель! Не будь его, я бы уже спаль вечным сном.

— Кто таков? — надев очки, удивляется фабрикант Рейтер. — Где ты его выкопала?

Марис поспешно отвечает по-латышски:

— Живу тут по соседству, господин Рейтер. Ваша дочь забралась к нам на сеновал. Автомобиля у нас нет, поэтому мы верхом. У вас есть какие-нибудь возражения?

Рейтер поморщился. А Зинаида добавила:

— Это есть совсем правда, майн милый папучка… Биль так, как он сказаль!

— Вот чудеса! — шепчет Юлиана Хаану. — Зинаида выламывается по-латышски.

Лаймон Цал, Виестур Епе и Зигис Трезинь разом, как по команде, повернули головы направо. Этот мужлан чересчур уж задается! Вырядился по последней моде, изображает из себя невесть какого рыцаря. Они решили как следует над ним посмеяться.

Лаймон, широко расставив ноги, встал перед всадником и говорит ему:

— Вы напоминайт мне тот клоун из фильм «Скоморох и кукла», аккурат!

— А вы напоминайт мне тот обезьян из фильм «Тарзан», аккурат! — отвечает Марис, собираясь вскочить в седло.

Зинаида, Вальтрауте и Фрида помирают со смеху, Андерсониха негодует.

— Слышь! А ты, случаем, не сын Яниса Межсарга? — спрашивает Теофил Конрад. — Да постой же!

— Да, господин Конрад!

— Не называй меня господином! Мой крестник (хозяин дома качнулся, собираясь броситься Марису на шею, но Изабелла его удержала) Марис, виват! С этой минуты я буду твоим настоящим дядей! Ты же галантный кавалер и профессор. Иди сюда, профессор, выпьем на брудершафт!

— Не пью, господин Конрад!

— Как надо отвечать? «Не пью, крестный!» Вот так… Изабелла! Изабелла, куда ты? (Теперь он переходит на немецкий.) Слушай, Изабелла: это мой крестник. Тебе надлежит любить его и облизывать как собственное дитя. Ведь у него нет матери. (Конрад принимается утирать слезы.) Ты ему теперь вместо матери… прискакал верхом из-за границы. Постой, откуда?

— Из Вены! — кричит Зина.

«Откуда она это знает?» — думает Лаймон. Мадам уже поднесла пахучую ручку в перчатке к носу Мариса. Приложиться к такой ручке одно удовольствие. Что-то из «Приглашения к танцу» Вебера… Крестная нежно смотрит на него карими глазами… (Подальше от таких!..) Марис собирается прыгнуть в седло, но Теофил держит стремя.

— Никуда ты не поедешь, Neffe, племянничек! — говорит он. — Ты еще должен познакомиться с моей дочкой. Иди сюда, Юлишка! Так! «Дай ручонку, не стыдись, там-там-там-там — не стыдись! Кого любишь, поклонись, трам-там-там-там — поклонись!» Ну как? Хороша? Свежа! Только что конфирмована.

Юлиана небрежно протягивает Марису холодные кончики пальцев, корчит рот в гадкой гримаске и отворачивается. Она в плохом настроении. Ее разозлило возвращение Зинаиды на коне, с триумфом. Опять эта полька в центре внимания. Романтическое ночное приключение, Шопен. Налицо даже спаситель, недурен собой. Язык так и чешется обрезать этого деревенщину, оскорбить, унизить.

— Папочка, а не тот ли это пастух, которого ты когда-то выставил из дому? Он, кажется, катал меня на лодке?

— Тот самый! — отвечает по-немецки Марис. — Как приятно, что вы меня вспомнили. Я вас тоже чуточку помню… У вас в тот раз что-то нехорошее со штанишками приключилось… ой-ой!

И снова хохот. В особенности эта шуточка понравилась Зинаидиной маме, а у Изабеллы и берзайнских патрициев аж дух захватило, когда они услышали иностранный выговор чужака.

— Вы говорите как прирожденный австриец, — восторгается мадам де ля Мотт. — Долго жили в Вене?

— Четыре с половиной года! — кричит Зина.

(«Ах ты черт! Она ведь знает про него все до мельчайших подробностей. И почему платье в грязи и разодрано? Неужто они катались по земле?» — молча стонет бедняга Цал.)

— Разрешите откланяться, мадам! — Марису наконец позволено сесть в седло.

— Адье, дорогой! — громко говорит Зинаида. — Только не забудьте, что вы мне обещали, когда мы скакали сюда.

Юлишка навострила уши. У них уже свои тайны…

— Что я обещал? — удивляется Марис.

— Весь второй и третий ряд оставлен для меня, так?

— Конечно!

Марис торопливо достает из кармана брюк блокнотик (там весь его распорядок дня, по пунктам), просит карандаш, сгибает ногу в стремени и, положив блокнотец на колено, принимается писать записку.

— Кассиру. Прошу забронировать… барышне… к черту… как же вас звать?

— Зинаида.

— Фамилия?

— Рейтер… Зинаида Бернадетта Эва Ванда Рейтер!

— Понял… Пять мест, — говорит Марис, — ein Moment.

«Прошу забронировать барышне Зинаиде Рейтер весь второй и третий ряд.

Maurice Messarge, виртуоз».

Причин медлить больше нет! Прыгает в седло, дергает поводья и — пошел! Фицджеральд — на дыбы и в галоп.

— До свидания, крестная! — Марис еще успевает помахать рукой Изабелле де ля Мотт. — До скорого свидания! (Звучит в высшей мере вызывающе, но что-то у него на уме.)

Конь мчится в Межсарги по прямой, через луга и Раценское болото, и всадник вскоре исчезает из виду.

— Сумасшедший! Потопчешь мою траву! — кричит вдогонку Теофил.

Дамы без промедления держат генеральный совет. Благоверная Рейтера, за нею Изабелла, за нею Румпетерша, под конец еще и Андерсониха наперебой вырывают из рук Зинаиды таинственный документ. Сосредоточенно изучают его.

— Что это значит, Зина? — допрашивает дочку госпожа Рейтер. — Что ты ему наобещала?

Вокруг Зинаиды столпились и молодые берзайнские патриции.

— Красавчик! — восторгается Вальтрауте. — Ну и везет же тебе!

— Нахал и грубиян! — говорит Хаан-Гайле.

— В нем все-таки есть нечто поэтичное, — думает вслух господин Андреянов.

— Почему, Юлишка, он вам так ужасно не понравился?

— Голубая мечта кухарок, — говорит Юлиана. — Ферт с обложки журнала мод. Ничего благородного, ничего возвышенного.

Подруги чрезвычайно удивлены. Они впервые слышат, что Юлишка интересуется чем-то благородным и возвышенным… (что в таком случае делает здесь этот Гайле?)

— Здорово он тебя уязвил, — смеется Изабелла. — Ты действительно тогда запачкала штанишки, моя маленькая!

— А вы все сегодня замарались из-за этого дурака, — парирует Юлишка. — «Ах» и «ох»!

Зинаида принимается рассказывать о своем «колоссальном приключении». Как заблудилась, как забралась на сеновал. Как ночью объявились разбойники. Как один из них подошел прямо к ее ложу («Вот, вот! Я так и знал!» — насупился Цал) и хотел зарезать ее кинжалом. Но тут прибежал второй и приказал первому идти в дом и держать язык за зубами. («А что же второй? Второй остался?» — Цал снова за свое.) Утром прислушалась: звучит фортепьянная музыка. Польская. Сначала мазурка, затем вальс, Шоп’хен…

— Слышала бы ты, маман, как он играет Valse As-dur… Ах! Представляешь — великий артист. Учился в Вене у Феликса Баумгартнера и Вальтера Гизекинга. Сперва я подумала — Орлов. Но он играет еще лучше. Ох! Как сам бог!

— Зинахен, Зинахен! — одернула ее госпожа Ф. — Не сравнивайте с богом.

— В таком случае — как дьявол! Знаете, я влюбилась! Разумеется, подобно Юлишке: платонически…

— Хватит дразниться! — крикнула Юлиана. — Господин Андреянов, уведите меня! Я больше не в силах слушать эту кумушку!

(Юлиана и два ее поклонника — все втроем пошли бродить по парку. Впервые в жизни втроем…)

Старые дамы, как и девицы, слушали Зинаиду разинув рты. Один лишь Теофил ничегошеньки не понял. Что происходит? Отчего это дочь Рейтера так взбудоражена? Что сын Межсарга ей сделал?

— Нет же, нет! — успокаивает его Изабелла. — У твоего крестника в среду концерт в Берзайне. Теперь уж придется и нам пойти.

— Ты можешь идти, если хочешь. Я должен уехать на две недели. Продают с торгов винокурню в Эстонии, в Пернове[16]. Я хочу ее заполучить, потому что у меня есть все. Поняла? Все, кроме винокурни.

* * *

Он домчал до межи раценского надела и отпустил поводья. Фицджеральд пошел плавным шагом. Теперь можно все как следует обдумать. Уже там, в Калнаверах, ему пришла в голову отличная идея. Если все пойдет прахом и до Вены, не дай бог, дойдет слух об аукционе и суде над отцом, о плебейском происхождении Межсарга и тоскливой нищете, в которой он прозябает, можно будет сослаться на крестную де ля Мотт и крестного-миллионера. В самом деле, ведь Марис Межсарг занесен в метрическую книгу Звартской церкви как законный крестник Теофила Конрада. Отчего бы не рассказать коллегам, как крестник в детстве иногда (ну, ладно — однажды!) гостил в старинном замке крестной, воздвигнутом на вершине могучей скалы на берегу Скальупе. Подчас (ну, ладно — однажды!) катал мадемуазель де ля Мотт в ее собственной яхте по искусственному озеру, устроенному в имении, и едва не утопил, — нет, нет — спас чуть ли не от смерти.

Как-нибудь летом приезжайте к нам погостить в имение, господин президент! Морис Мессарж и де ля Мотт; прекрасная пара, не правда ли? Де ля Мотт и Морис Мессарж… Морис Мессарж и де ля Мотт… де ля Мотт и…

Марис весело, во весь голос, запел старую театральную песенку:

— Эдуард и Кунигунда, Кунигунда и Эдуард!

(«К» не выпевается, и латышские поэты образовали новое имя — Унигунда…)

— Ну, отец, съездил я не зря, — спрыгивая с Фицджеральда, еще издали кричит Марис. — Эта фройляйн за доставку в Калнаверы пообещала приобрести целых два ряда. Провалиться мне на этом самом месте, если она не расшевелит и всех остальных девиц и матрон. Знаю я это изысканное провинциальное общество, оно как бикфордов шнур: подпалишь — и пороховница взлетает на воздух. Теперь нам остается разжечь в них дух соревнования. Срочно нужна афиша. Подай-ка мне кисть и краски! Текст я уже по пути придумал.

КОНЦЕРТ
ЛАУРЕАТА ВЕНСКОЙ КОНСЕРВАТОРИИ
МАРИСА МЕЖСАРГА
(Maurice Messarge)
в среду, 21 июля, в 7 часов пополудни в зале
берзайнского Общественного собрания
ВНИМАНИЮ ПУБЛИКИ!

Музыкальное суаре только для избранного общества, могущего себе позволить дорогие билеты — по 4 лата.

Для малоимущих повторение осенью.

Второй и третий ряды забронировал фабрикант господин Рейтер.

На оставшиеся билеты можно записаться в кассе Общественного собрания.

* * *

Люди уже с вечера толпились на площади перед постоялым двором и у дверей Общественного собрания. Здесь только что были вывешены огромные разноцветные плакаты, извещавшие о предстоящем концерте для «избранного общества». Мануфактурщик Сакне принялся было зубоскалить по этому поводу, но дражайшая половина посоветовала ему оставить шуточки и спешно приобрести билеты, потому что она только что повстречалась на улице с Бунденшой, содержательницей банного буфета, и та еще с противоположного тротуара заорала во всю глотку:

— Что? Вы не идете на суаре? Чересчур дорогие билеты, да? Мы-то, конечно, можем позволить себе такой расход.

Торговец тканями испугался и прикусил язык. Дойдет до покупателей, что Сакне не может потратиться на билеты, толков не оберешься. Бог с ними, с этими четырьмя латами, все лучше, чем попасть на язычок Бунденше.

Оставив Фицджеральда на постоялом дворе, Марис пошел в Общественное собрание проведать кассира, справиться, как у него дела. Второй и третий ряды Зинаида Рейтер уже выкупила. Поначалу, правда, Рейтер, чертыхаясь, уперся — и ни в какую, но в конце концов поддался на уговоры жены и дочери:

— Ладно! Так и будем сидеть! Три болвана на два ряда…

Однако госпожа Рейтер оказалась самой сообразительной из трех болванов. Она заставила Лаймона Цала взять десять билетов, пять всучила жене пристава (если они лелеют надежды на мою Зиночку, пусть раскошеливаются), шесть штук реализовала с наценкой в дамском комитете местного прихода, а один билет в качестве платы за остекление веранды преподнесла старику Цукерману (Арон долго не мог прийти в себя от изумления). Подсчеты показали, что она даже подзаработала на этих билетах.

Уходя, Марис наказал билетному кассиру:

— Первый ряд пока никому не продавать! Только по моему письменному распоряжению.

И намекнул, что ждет высоких гостей… Но это не для всеобщего разглашения…

Кассиры умеют держать язык за зубами, и утром следующего дня весь городок уже знал, что первый ряд забронирован для каких-то важных особ.

Уездный начальник вызвал к себе блюстителей порядка.

— В Берзайне в среду вечером ожидаются высокие гости. Ты встанешь на вокзальной площади, а ты — на углу Рижской и Горной. Оба в касках. Выгладить брюки, обшлага белые.

Домовладельцам с Рижской улицы было приказано: на всем протяжении от вокзала до Общественного собрания помыть окна и подновить рамы. Беркольдову баню на скорую руку побелить — первое впечатление у гостей должно быть светлым. После чего начальник лично позвонил в кассу и приказал забронировать ему, его супруге, теще и обеим дочерям билеты в первом ряду. Кассир клялся и божился, что ближе четвертого ряда билетов нет, все уже заказано либо распродано. В конце концов шеф полиции уступил и согласился на четвертый. Но места должны быть такие, чтобы все было хорошо видно — в смысле, видно весь зал, с первого до последнего кресла. Прослышав, что фабрикант Рейтер, и глазом не моргнув, купил два ряда, Румпетер поспешил приобрести семь мест для своей семьи, так как Вальтрауте уже закатила скандал… В четыре часа пополудни началась грызня за девятый и десятый ряды. Городской голова оскорбился, получив билеты в десятом, поскольку обувщик Трезинь, приплатив паршивый лат, попал-таки в девятый. «Вот! Опять процветают жулики и взяточники, точь-в-точь как в царское время, — констатировал среброкудрый господин. — А то мы и не знаем, что Трезинь накануне банкротства».

На следующий день, получив сведения (из достоверных источников) о ходе распродажи билетов, Марис почувствовал себя окрыленным.

— Наш план реализуется на все сто процентов! — подбодрил он отца, усаживаясь за фортепьяно. — Я встретил вчера в Берзайне на улице дочь Рейтера, она обещала за мной заехать. А то пришлось бы мне садиться в роспуски в ультрамодном фраке. Смехота, да и только! Как уж ты, отец, доберешься, не знаю. В спортивном авто Зинаиды всего три места, ее жених едет с нею, у них то ли пари, то ли уговор, я так и не понял.

— Что уж там, — отворачиваясь, сконфуженно сказал старый Межсарг, — разве я стану путаться у вас под ногами… Что я, не слыхал, как ты играешь! С утра до вечера в ушах звенит… Кроме того, мне нечего напялить на себя. Не могу же я в этой прохудившейся куртке торчать в первом ряду, только тебя позорить!

— Что верно, то верно… — согласился сын. — Это повредило бы нам обоим. Мне в первую очередь… На сей раз не в искусстве соль, речь идет об уплате долга. Должен ведь я хоть разок тебе помочь.

Старик ушел на пойму сено ворошить, а Марис все сидел за инструментом. Он уже составил программу концерта. В первом отделении — только Шопен. Во втором — Лист. С таким букетом не стыдно показаться перед публикой, с подобным репертуаром он выступал даже на Линцском фестивале. Берзайнские дамы изголодались по Шопену — пожалуйста! А потом господин Мессарж продемонстрирует им свою ослепительную технику на труднейших опусах Листа. В конце первого отделения сыграет на бис «по заявкам барышень»: популярных миниатюр (музыкальных табакерок) у него хоть отбавляй.

Шопен был зеркалом самых чистых и сокровенных чувств Мариса, он гранил его мастерство кантилены, а Лист — Листа можно было назвать его демонической стихией. Ибо не существовало таких высот темпа, чеканности, трудности, которые не покорились бы нашему свободному художнику. Тут сам президент кураторского совета не мог ему надивиться.

— По-моему, в этом темпе не угнался бы за вами и Горовиц, — смеясь сказал профессор, когда Марис на выпускном экзамене сыграл листовский парафраз «Тангейзера». — Какие руки! И откуда в пальцах такая сила?

Президенту ни в коем случае не следовало знать, откуда… Но пораженным однокурсникам он шепнул:

— Это у меня от колки дров и еще от уздечки. Какой такой уздечки? Однажды в детстве я вывалился из седла. Поводья обмотались вокруг запястья, и меня протащило изрядный кусок по земле. С тех пор запросто беру ундециму. Гляньте-ка!

Что правда, то правда, Марис своих рук никогда не щадил. Не то что Орлов, Карло Цекки или Людвиг Бетинг. Те перед выступлением мочат пальцы в розовой водичке, массируют их и греют. И вечно страдают от растяжения мышц и скрипа суставов (Цекки даже собирается бросить карьеру пианиста и заняться дирижированием).

Во втором отделении соната h-moll, тарантелла, «Мефисто-вальс» и уже упомянутый парафраз-гигант.

(Окно открыто. Напротив, сразу за яблоневым садом, зеленеют поля господина Рацена. За банькой начинается ржаное поле… Спрячемся во ржи и послушаем, как он интерпретирует «Тангейзера». Для следующих концертов неплохо бы написать об этом произведении небольшую аннотацию.)

Во вступлении, дорогие меломаны, слышен хор пилигримов. Это монотонный, мрачный период ми мажор (?!). Идут монахи в черных капюшонах. Среди них трое маэстро: Вагнер, Лист и Ханс фон Бюлов, закадычные друзья-ровесники. Держат путь к папе римскому (просить отпущения грехов). Еще никому не ведомо, каковы, собственно говоря, их прегрешения… Но вот звуки усиливаются. Каскады октав клубятся над мрачным хоралом и вдруг обрушиваются на него. Все сплелось в вихре вакханалии. Маэстро сбились с дороги, они забрели в грот Венеры. Все пути назад отрезаны, остается только наслаждаться вином и восхвалять богиню, ибо Венера к тому же и опасная женщина. Ошеломляющие нонаккорды, стремительные большие терции и зловещие сексты (не сексы!) отображают необузданный нрав и болезненный облик Венеры. В средней части, когда отшельники уже сыты по горло этим притоном разврата и собираются его покинуть, Венера принимается неистовствовать. Это место именуется кульминацией. Cantus firmus левой руки (тема хорала) дает нам понять, что в душе пилигримов просыпается чувство моральной ответственности, однако рикошеты правой руки, низвергающиеся по хроматическому каскаду, убеждают, к сожалению, что с этим еще далеко не все в порядке… Венера по-прежнему торжествует. Только в самом конце мы узнаем, что именно в этот возвышенный момент Вагнер отнял у фон Бюлова супругу и женился на дочери Листа (а это одно и то же лицо). Теперь наконец тема пилигримов обретает королевское, величественное звучание. Всем ясно, дорогие меломаны, что папа отпустил грехи, дирижерская палочка зацвела и — благодарю за внимание — парафразу Листа пришел конец.

В момент наивысшей кульминации «Тангейзера» во двор Межсаргов въехал «крайслер» Конрада. Посигналил и остановился. Шофер выглянул из кабины, однако хозяева и не думали встречать гостей. Отец еще на лугу, а Марис музицирует и не слышит, что творится во дворе, собак же они не держат.

Изабелла вылезла из машины и пошла на звуки музыки. Встала у открытого окна, заслонив собою свет, и легонько побарабанила по стеклу. Тот же фокус, что два дня назад проделала Зинаида Рейтер. Марис оглянулся. В окне стояла крестная. И приветливо улыбалась. Подняв палец, она выдохнула:

— Шоп’хен…

— Нет, Л’ист! — в тон ей ответил Марис. — Простите, я мигом!

Чтобы не приглашать гостью в дом, он ловко спрыгивает во двор. Что крестная мамочка объявится, и непременно сегодня, это ему было ясно как божий день, но тем не менее она появилась непредсказуемо рано, с самого утра. О Изабелла!..

— Я бы не стала вас беспокоить, но меня прислала Юлишка. Вчера, бедняжка, поехала в Берзайне, чтобы купить билеты, но кассир предложил ей четырнадцатый ряд… Юлишка разозлилась и не взяла. И заявила, что пойдет на концерт лишь в том случае, если ей достанут билеты в первый ряд. Кассир стал оправдываться: мол, весь первый ряд маэстро зарезервировал за собой. Касса ничем помочь не может. Выходит, что я, Юлиана и господин Андреянов — мы все втроем остались на бобах… Как вам это нравится?

— Ах, какая неприятность! — Марис расстроен. — А крестный? И тот другой господин, как бишь его, у них тоже нет билетов?

— Господина Гайле Юлиана оскорбила и прогнала. Мы только что отвезли его на вокзал. Мой муж тоже вот-вот уезжает по служебным делам, насчет винокурни. Передает вам привет и просит извинить его: на концерте присутствовать не сможет. Его не будет дома пару недель.

— Сколько вам, собственно, билетов, мадам?

— Видите ли… дело в том, — замялась Изабелла, — Юлиане было бы неприятно, если бы справа и слева от нас сидели чужие люди. Она, то есть мы, мы хотели бы весь ряд. Так же как Зинаида. Весь ряд!

— Откровенно говоря, я наложил бронь… однако вам, крестная, отказать не могу, да и не хочу. Сейчас напишу записку.

— Наедине не зовите меня, пожалуйста, крестной, — с упреком говорит Изабелла, легонько ударяя Мариса перчатками по руке. — Неужели я выгляжу такой старой? À propos, Юлишка еще сказала… нет, я сама сказала: мы отвезем вас завтра вечером на концерт и потом привезем домой.

— Спасибо, но я уже договорился с фройляйн Рейтер, она заедет за мной на своем «фиате».

— Ах, ах! — сокрушенно вздохнула Изабелла. — Как я скажу об этом Юлишке?

— Видите ли, в прошлый раз я доставил фройляйн Рейтер в Калнаверы верхом, и теперь она хочет взять реванш. Славная девушка. Мы с нею сдружились, так сдружились…

— Сдружились? А вот Юлишке Зинаида не нравится. Ужасно не нравится.

— Я тоже вашей дочери ужасно не нравлюсь, — говорит крестник. — Ну и что с того? Я к ней абсолютно равнодушен, можете передать своей Юлиане. Я рад, что хоть вы мною довольны, крестная!

— Плутишка!

Изабелла похлопывает Мариса надушенными перчатками по руке, на сей раз прикосновение более длительное… Чудесные духи.

— Юлишка еще совсем ребенок, невинная девушка, почему вы над ней насмехаетесь? Через неделю она должна ехать на взморье, в Дуббельн, на международные соревнования. И Теофил тоже еще будет в отъезде. А я буду скучать в одиночестве. Вы должны приехать в Калнаверы и развлечь меня. Обещайте! Вы играете в бридж?

— Нет. Но мы могли бы вместе взглянуть на кое-что…

— Да, да… как зреет крыжовник, charmant!

Мадам села в машину и укатила. Марис остался стоять у колодца. Машинально дергая за журавль, он обдумывал ситуацию.

— Самая что ни на есть перезрелая ягодка, для моей идеи чересчур стара… Ничем не сможет помочь… Нет, бесполезно!

Он стремительно прошел в комнату и тотчас написал пять писем в пять городов Латвии. Об устройстве следующих концертов необходимо было позаботиться немедленно. Если дела везде будут складываться столь же успешно, как в Берзайне, через шесть недель у Мариса окажутся деньги для оплаты векселей. Свободный художник Мессарж — человек с размахом, не извольте сомневаться!

«Это был странный концерт, — пишет в своих воспоминаниях госпожа Ф. — Задние ряды битком набиты, в передних хорошо если человек десять. По первому разряду (вместо ожидавшихся иностранцев) восседала моя подруга Изабелла де ля Мотт со своей дочерью Юлианой и ее поклонником господином Андреяновым. Как я совсем недавно узнала, Юлишка тоже приняла фамилию де ля Мотт, — этого хотели господин Конрад и мадам. Потому что из рода де ля Мотт в живых остался один лишь богатый дядюшка в далекой Швейцарии. В ближайшем будущем Юлишка может рассчитывать на хороший улов. Идея, вне всякого сомнения, принадлежала Теофилу: он нюхом чует деньги, даже если они припрятаны по ту сторону Альп. Но это так, между прочим, я ведь начала рассказывать про концерт. Вы, вероятно, спросите, как я там оказалась (в Общественное собрание не хожу ни под каким предлогом). Навязала мне билет Рейтерша. Сама закупила два ряда и теперь не знает, куда девать билеты… Тут я подумала: почему бы не помочь человеку! Она родом из польских шляхтичей, от знакомства с такими меня не убудет. Картибнек посадил меня в третьем ряду, рядом с Зинаидой и Цалом. Лаймон, бледный как полотно, сидел набычившись. Причину я узнала только потом. В антракте Зинаида сказала подружкам, будто у нее сегодня помолвка. С кем? Пока это ее тайна… Комедия, конечно, но вернемся к концерту. Я забыла сказать: бог ты мой! Что творилось снаружи! Такого контроля в Берзайне никогда еще не было. Начальник полиции самолично приветствовал нас при входе. Собственноручно отрывал корешки. По лестнице дамы и господа поднимались в сопровождении двух картибнеков в форме с белыми обшлагами. Третий блюститель порядка показывал места. Точь-в-точь как в старое доброе время в дворянском клубе на Садовой.

Ну, теперь о самом концерте. Выход на сцену удался Марису на славу. Молодой человек сначала отвесил поклон Изабелле, затем остальной публике, на миг облокотился о рояль и прикрыл глаза, будто задумавшись: то ли опускаться на табуретку, то ли нет? Все-таки сел и заиграл. Тем временем мы успели хорошенечко изучить его фрак. Наимоднейшего покроя. Андерсониха, правда, уверяла, что фрак куплен здесь, в Берзайне, у Хебенспергера, но Сакне шепнула мне: «Настоящий заграничный штоф!» В зал все время входили опоздавшие. В публике громко переговаривались и двигали стульями, потому скучать не приходилось. Услышав у себя за спиной шуршание конфетных оберток, я оглянулась. Господин Рацен тут же предложил мне шоколадку из шикарной коробки. Берите, не стесняйтесь, которые блестящие — с ромовой начинкой… Надо же подкрепиться, а то кто знает, скоро ли кончится это бреньканье. На рояле юный артист играл совсем неплохо, с азартом. Вверх-вниз, и опять вверх-вниз… Потом, слегка успокоившись, играл посередке. Когда звуки окончательно замирали, мы все аплодировали и кричали: браво! (Так принято.) Наконец понесли на сцену букеты. А от Рейтерши и ее Зиночки — огромный венок из роз. От Изабеллы — сто лилий. От Румпетеров (букет артисту преподнесла Вальтрауте) — гвоздики. В антракте дамы заторопились в артистическую уборную, а мужчины поспешили спуститься в буфет». (Все это согласно воспоминаниям госпожи Ф.)

Могу представить, как чувствовал себя бедняга Марис в первом отделении концерта… После выступлений в консерватории, в Пальфи-зале, в Шенбруннском дворце и на Линцском фестивале он впервые в жизни встретился с феноменом, о котором, правда, уже был наслышан: в музыкальных кругах это называется «неподготовленный слушатель». До сих пор Марис играл только на академических концертах, ему внимали сплошь специалисты и мастаки (слово из лексикона Атиса Сизелена). Но публику, которая явилась сегодня в Общественное собрание, нельзя было назвать даже единственной в своем роде — скорее уж двойной, тройной, может быть, пятерной… Что ж, Марис, ты ведь сам вывесил пеструю афишу о «вечере для избранного общества». Теперь стисни зубы и держись до конца — зал битком набит. Будь это в другом месте и в другой раз, вскочил бы, захлопнул крышку инструмента и — куда глаза глядят… Но векселя, но отец, а главное — собственная репутация! Нет, он сыграет свою подлую, свою жалкую роль до конца, в первый и последний раз!

(Музыка, моя единственная, моя большая любовь, прости!)

Пока он играл, люди не переставая ходили взад-вперед, как в станционном зале ожидания. Шуршали бумажками, разговаривали. В искусстве Шопена, пожалуй, немного разбиралась лишь Зинаида со своею польскою мама, однако и они не слушали, а без конца перешептывались и толкали в бок бледного коротышку, того самого юного болвана, которому вздумалось разыграть Мариса в Калнаверах.

Марис чувствует, что и он начинает нервничать, становится все рассеяннее. Играет пьесу, а одним глазом поглядывает за публикой. Какое уж тут проникновенное музицирование!

Вышел на авансцену, отвесил особый поклон Юлишке. Девушка сидела между матерью и одним из своих воздыхателей в самой середине первого ряда, ни дать ни взять королева. Почему он ей поклонился, не понял сам. Юлишка неприязненно поглядела на него и отвернулась. Потом в ноктюрне g-moll Марис (как это делается, он видел в одном фильме) попробовал подражать Листу — великий маэстро, играя на фортепьяно, одновременно сверлил взглядом графиню д’Агу. Графиня д’Агу (на сей раз Юлишка) внимала ему потупив взор, так что Лист, простите, господин Мессарж оставил намерение воспроизвести мизансцену из кинокартины «Сон любви». Зато подобрался и стал музицировать сосредоточеннее. Эта строптивица как-никак слушала… Слушали его исполнение еще два человека, которых Марис приметил в зале чуть позже. Одним из них был Атис Сизелен. Марис специально попросил поставить стул у самой сцены для своего первого учителя. Там учитель Сизелен и сидел неподвижно, со странным выражением лица.

«Что ему не нравится?» — разволновался Марис.

В почти что пустом третьем ряду, на крайнем стуле, на почтительном удалении от семьи фабриканта Рейтера, обхватив руками седую голову, сидел сгорбленный старый еврей в рабочей одежде. Он внимательно прислушивался к шуму капель шопеновского дождя и во время прелюда Des-dur уронил слезу. Может, он и не плакал вовсе, может, просто так — шмыгал носом, но вот уж потеха была отменная! Дамы из передних рядов показывали на него пальцем и хихикали.

Госпоже Рейтер даже стало неловко. Вручая Арону Цукерману билет на концерт, она рассчитывала, что старый стекольщик имеет хоть какое-то понятие о том, как подобает вести себя в подобных случаях…

Странным образом этот небольшой инцидент вернул Марису душевное равновесие. Он вспомнил совет седогривого льва Фредерика Ламонда:

— Если в зале сидит только один человек, для которого стоит играть, играй для него. Музицируй со всей страстью, на которую ты способен, словно выступаешь на Зальцбургском фестивале. Никогда не позволяй себе небрежности, не угождай толпе. Истинный виртуоз блистает в любых обстоятельствах, он играет для самого себя.

Золотые слова!

Перед самым концом первого отделения (осталось еще исполнить Фантазию f-moll и Балладу) Марис преобразился, он как бы воздвиг барьер между собой и равнодушным залом, выключился из пространства и времени. Словно там, в партере, бурлил ручеек или сюда, на сцену, доносился отдаленный уличный шум (это никогда не мешает мыслям). Теперь он музицировал по-настоящему… Тихий ангел пролетел. Даже жующие на миг перестали двигать челюстями, притихли в своих креслах и стали прислушиваться. Атис Сизелен задержал дыхание. Юлиана подняла голову и удивленно посмотрела на артиста, но Марис уже ничего этого не видел. Он углубился в свой таинственный мир.

Благословенное мгновение длилось, однако, недолго. При звуках последнего аккорда раздался пронзительный вопль «браво!». Господа сломя голову помчались в буфет, а дамы стоя устроили овацию. Артисту пришлось не то четыре, не то пять раз выходить на вызовы. Снова цветы, снова девицы преподносят букеты и, краснея, делают книксен: кто приседает еще по-детски, а кто уже наискосок…

В антракте дамы почти все устремились в артистическую уборную. Суетились, подбирали оставшиеся на рояле цветы. Картибнек принес и положил возле трюмо большую коробку шоколада (приложенная к ней лента информировала, что это от Изабеллы де ля Мотт). О!

Мадам Конрад и опомниться не успела, как Зинаида стала обносить присутствующих конфетами, словно это была ее коробка; тут Изабелла спохватилась, отобрала коробку и сама принялась любезно угощать дам и маэстро. Марис должен был съесть обязательно вон ту — с ликерной начинкой, и непременно еще одну, пожалуйста… И потом еще одну — крестная заставляла силком.

Благодаря начинке Марис окончательно пришел в себя и заметно оживился. Его забросали вопросами. Где шили фрак? Как одеваются венки — со вкусом или, как в Берлине, аляповато? Что он думает о музыке «step» и «trott»? Не вытеснит ли джаз-банд через пару лет все остальное? А он сам умеет играть по-модному? Нет? В самом деле нет? Ну и чудеса! Даже Лаймон Цал подбирает на слух боевики, а Зигис Трезинь шпарит «Восточный экспресс». Вот было бы здорово, если б господин Мессарж сегодня под занавес тоже сыграл что-нибудь наподобие «Восточного экспресса».

Да, да… Сверх программы он охотно исполнит что-нибудь «по заявкам», если только дамы этого пожелают.

Артист стал таким доступным и обходительным, улыбался и кланялся не переставая, дамы просто вне себя от восторга. А ведь только что смотрел букой…

(Марис заметил, что в уборную вошла Юлиана со своим неизменным спутником. Сев у самых дверей, она принялась болтать с этим господином Андреяновым. Притворяется, будто вовсе и не видит пианиста. «Видно, ждет, что я подойду к ней, — думает Марис. — Кукиш, ваша светлость! Вы сами ко мне на крылышках прилетите».)

Господин Мессарж, любезничая, флиртует с Зинаидой. Она сегодня держится подчеркнуто весело, оживленно. В артистической ведет себя чуть ли не как доверенное лицо Мариса: расставляет по вазам цветы, снимает с блестящего лацкана его фрака светлый волос… Перевязывает наново и расправляет белый шелковый галстук маэстро. В чем причина этой бросающейся в глаза заботливости?

(Зинаида — девица с характером. Твердо решила сделать нынче Марису предложение. Как? Что? Да, Марису и никому другому!)

Вчера они случайно столкнулись на улице. Зинаида вынудила его согласиться на прогулку. Зашли в дворцовый парк, побродили по аллеям. В конце концов взобрались на развалины замка. Марис был так учтив и галантен, настоящий джентльмен, что Зина решила: или он, или никто!

Дома поостыла и несколько видоизменила свое намерение: или он, или же Лаймон (коротышка)! Очень странно, однако, что Марис не пытался ни обнять, ни поцеловать Зинаиду, хотя в тех развалинах было темным-темно… Как знать, может, у него в Вене есть жена?

Дабы прояснить ситуацию, она и решила сегодня же вечером сделать ему предложение. Разумеется, не собственной персоной. Косвенно. Для чего же существует Лаймон Цал? Всегда услужлив: чемоданы поднесет, зонт подержит, пол мастикой натрет. Вот и пусть вместо нее делает предложение. Если артист откажет, Зинаида тотчас выходит замуж за Лаймона Цала, честное слово!

Она разработала такой план: после концерта они вдвоем с Цалом отвезут Мариса в Межсарги на автомобиле. Улучив подходящий момент, Лаймон с глазу на глаз должен поставить артисту ультиматум: «Либо вы берете Зинаиду в жены, либо отдаете ее мне! Решайтесь немедленно. Если отказываетесь, Зинаида выходит за меня, так как я ее люблю. Но вам принадлежит право выбора, потому что она вас любит. Даю пять минут на размышление: да или нет? Либо я, либо вы! Двоим тут делать нечего».

Когда час назад Зинаида ознакомила с этим планом Лаймона, коротышка разбушевался. Пожаловался Зинаидиной мама́, своей мамаше — все напрасно! Госпожа Рейтер в страшном возбуждении: она почти согласна на то, чтобы этот богом забытый тапер стал ее зятем (подсчитала выручку с одного концерта — больше тысячи). Теперь у Цала остается последняя надежда: а вдруг Марис откажется, но сегодня этот шут гороховый не похож на человека, который запросто расстается с деньгами. «Боже мой, боже мой! Зачем ты меня оставил?» — воскликнул Цал и стал готовится к неслыханному мероприятию: к моральной дуэли с бессовестным соперником.

В первом отделении, пока маэстро играл ноктюрн ор. 15 Nr. 2 Fis-dur, Зинаида и Лаймон, сидевшие в третьем ряду, уточнили подробности: Лаймон с артистом пойдут в дом, она переждет в машине. Если вопрос будет решен не в пользу Цала (а именно, Марис скажет — да), маэстро самолично выйдет во двор, подойдет к «фиату» и скажет пароль: противник мертв! А если Лаймон выбежит и крикнет: противник мертв, — это будет означать, что Марис сказал «нет!» и предложение отклонено (у него уже где-то есть милашка, например в Вене).

Целый час просидел Цал рядом с Зинаидой, держал ее ручку в своей, слушал музыку Шопена и трясся. Он хотел, чтобы ноктюрн Fis-dur никогда не кончался.

И все-таки антракт наступил, они, конечно, тоже пришли в уборную, и там коротышке пришлось быть немым свидетелем того, как Зинаида костяным гребешком с латышским национальным орнаментом (изделие народного мастера, подарок Лаймона!) зачесывает за уши волосы пианисту. Лопух этакий! «Они ведут себя просто как муж с женой! — мысленно стеная, Цал выбежал из уборной. — Это становится невыносимым!»

— По-моему, поведение барышни Рейтер опять ниже всякой критики, — желая угодить Юлиане, говорит господин Андреянов. — Обратите внимание, как она держит себя со знаменитым артистом. Развязно и запанибрата! Этот парень крайне застенчив. Прекрасный музыкант. Я не очень-то разбираюсь, однако мне кажется: он показал высокий класс. А на ваш взгляд?

Юлиана не ответила. Сидела молча. Не все ли равно, как ведет себя Зинаида, глупая овца… Но почти столь же вульгарно поведение человека, который только что так чудесно музицировал. Еще никогда Юлиана не прислушивалась к звукам музыки с таким наслаждением. В этот вечер у нее словно выросли крылья, особенно к концу отделения, когда пианист больше не глядел в ее сторону (Юлиана инстинктивно почувствовала на себе этот подстерегающий взгляд и потому отвернулась). На эстраде Марис Мессарж казался таким могучим и демоническим. А теперь красуется словно картинка, конфеты жует и всерьез прислушивается к дурацким расспросам дам: «Где вы пошили этот замечательный фрак? Ах-ах!»

Кто он, этот Мессарж? Большой художник или заурядный шарлатан? Папа́, уезжая вчера в Эстонию, проворчал: «Жулик!» Но с похмелья все у него жулики… Когда отец во хмелю, тогда он у него крестник; как трезв — то жулик… Юлиана, конечно, не помнит, как этот человек едва не утопил ее в пруду. А вот театральную сцену: Мессарж верхом въезжает в калнаверский двор и осаживает коня — будет помнить вечно. То был роковой миг. Еще никто не знал, кто этот всадник, а Юлишка уже догадывалась… По горделивой осанке, по находчивым ответам, по насмешливым глазам. Явился он, долгожданный… Не ешь Не пей… нет, Сорвиголова! Лишь он один мог позволить себе  т а к и е  faux pas и осмелиться говорить ей в глаза  т а к и е  дерзости. Юлишка сразу поняла, что проиграла… Вдруг почувствовала себя слабой и беззащитной. Когда Сорвиголова ускакал, она не помнила себя от гнева. Обидела и прогнала господина Хаана. Хорошо, что Не ешь Не пей не догадывается, что творится у нее на душе с того рокового мгновения. Когда концерт только начался, ей показалось, что Мессарж подглядывает за нею, но, скорее всего, это только показалось… Ей и хотелось, чтобы он посмотрел на нее, и в то же время что-то не нравилось в этом взгляде… Вот она и отвернулась.

«Что у этого человека на уме? — размышляла Юлиана. — Что может быть у него общего с Зинаидой, глупой овечкой? Или он в самом деле жулик, шарлатан?»

(Юлишка не находила ответа… Поэтому ее снова разобрала злость.)

— Гляньте! — говорит она господину Андреянову, жестом показывая на артиста. — Этот человек — Хлестаков! Ей-богу, Хлестаков!

И начинает безудержно смеяться. Да так громко, что удивленные дамы на них оборачиваются. Юлишка смеется! (Необычный случай.)

Над чем мадемуазель смеется, интересуется артист. Он подошел поближе, тоже несколько удивлен происходящим.

— Вы тут ни при чем, — говорит Юлишкин спутник. — Ей просто пришло в голову необычное сравнение.

— Браво, Андреянов, вы джентльмен! — встав с места, но даже на взглянув на господина Мессаржа, говорит Юлиана. — Пойдемте в зал. Надеюсь, что-нибудь этот господин нам еще сыграет.

«О-хо-хо, — думает Мессарж. — Это будет твердый орешек…»

У дверей Марис замечает Атиса Сизелена. Старик хотел было зайти, но, увидев столько женщин, попятился.

— Заходите, заходите! — позвал Марис. — Я давно вас жду.

Атис Сизелен осмотрелся, усмехнулся и говорит:

— Душегубка! Дышать нечем…. Извини, цветов не принес, забыл. Но я думал, что иду на концерт, главным образом, ради искусства.

— Ну и как? — интересуется Марис. — Как оно, искусство?

— Искусство? — пожимает плечами учитель. — Метать бисер перед свиньями — это величайший грех, учит мудрый Соломон. Кому оно здесь нужно, твое искусство? Или я не видел твое несчастное лицо… Если бы не сумасшедшие цены на билеты, в зале сидели бы нормальные люди. И я (бесплатно!) сказал бы вступительное слово. Всего несколько исчерпывающих слов. Уважаемые любители музыки! Четыре лата! Какой рабочий, простой чиновник или школяр может позволить себе заплатить за билет четыре лата?

— Вы же знаете, почему мне нужны эти четыре лата. Так вышло…

Атис Сизелен вконец рассвирепел.

— Вышло, что на бобах остались те, кто хотел послушать хорошую музыку, а вот те, кого она совершенно не волнует, примчались, чтобы напиться допьяна в буфете. Слышишь?

Окно было открыто, и внизу, в четыре мужских голоса, звенела песня:

«Пей!» — сказал Анакреонт, «Прозит…» — рек Сократ. Древним грекам, римлянам Уподобься, брат, И свой кубок осуши,              о!              су!              ши!

— Ничего не скажешь, неплохое исполнение, — пытается шутить Марис. Закрывает окно. — А что вы, учитель, можете сказать о  м о е м  исполнении? — не унимается он.

— Об этом потолкуем как-нибудь в другой раз. — Атис Сизелен торопится в зал — прозвучал второй звонок. — Спущусь-ка я в буфет, призову к порядку этих горлопанов. Стыд и срам, стыд и срам, — уходя, твердит он.

Дамы уже заняли свои места. А в уборную вбегает запоздалый поздравитель. Это худощавый господин с раскрасневшимся морщинистым лицом, сединой в волосах. Прямо из буфета: слегка благоухает коньяком.

— Вы славно играли! — говорит этот худощавый господин и жмет пианисту руку. — У меня такое впечатление, что вы далеко пойдете, птица высокого полета… если будете благоразумны.

— Благодарю вас! — отвечает Марис. — Но я должен просить прощения — мне надо собраться с мыслями, сосредоточиться… Сейчас мой выход.

— Сосредоточиться? — смеется худощавый господин. — Пусть соберутся с мыслями кумушки в зале. А то слушать не дадут, будут болтать не переставая.

— С кем имею честь? — спрашивает Марис.

— Цал. Судебный исполнитель. Или, как говорят аборигены, пристав. Вы ведь знакомы с моим сыном Лаймоном?

— С Лаймоном? — Марис удивлен. — Не имел чести.

— Ну, тогда с невестой моего сына… Зинаидой Рейтер…

— Да, с нею знаком!

(Теперь Марис вспоминает коротышку, хотевшего подшутить над ним в Калнаверах.)

— Я, кстати, собирался недель через пять явиться к вам, Межсарг, чтобы описать недвижимое имущество вашего отца, но теперь, если не ошибаюсь, вы эти векселя оплатите. Что ж, рад от души. Разорять крестьян упаси бог — у меня аж сердце заходится. Кроме того, процентишки за продажу этих развалюх надоели мне до смерти! Мелочь! Мне нужен размах, крупные сделки.

— А что вы хотите от меня? Я ничем не могу вам помочь.

— Можете, — обрезает Цал. — Предлагаю провернуть маленькое дельце, как говорят англичане, — «вы — нам, мы — вам». Видите ли: кроме меня, никто не в курсе, что ваш отец втихую расторговал лес, под который была выдана закладная, — соответствующие документы лежат в моем сейфе. Так вот, коль скоро вы погашаете банковскую задолженность, мне нет дела до этих бумаг. Они могут пропасть, сгореть, улетучиться… Ведь не впервой, правда? С кем не бывает… Прокурор конечно же думает иначе. Но он ведать ничего не ведает, да и зачем, спрашивается, ему все это знать? Если вы обещаете не вмешиваться в сердечные дела моего сына, я обещаю не вмешиваться в лесные махинации вашего отца. Что было — то сплыло! Одним словом, предлагаю пакт взаимопомощи. Ну, так как?

— Но позвольте, у меня ведь не было и нет ни малейшего желания интересоваться любовными делами вашего сына, — Марис поражен.

— Это мы увидим сегодня, — говорит господин Цал. — После второго отделения, когда отзвучит «Мефисто-вальс». Держитесь, молодой человек! Коли послушаетесь моего совета, далеко пойдете. Попробуйте сказать вечером «да!», я завтра же пойду к прокурору. Если скажете «нет!», бог в помощь молодому художнику, трудящему-у-ся на ниве искусства! Вам пора на сцену, наши дамы уже наверняка собрались с мыслями.

На второе отделение осталось человек пятьдесят, не больше. Большинство уже почтило общество своим присутствием и засвидетельствовало свою принадлежность к избранному кругу. Уйти вовремя — признак хорошего тона (президент республики никогда не остается до конца спектакля). Проявившие стойкость слушали игру намного внимательнее. Дамам особенно понравилась рапсодия Листа, которой Марис срочно заменил сонату h-moll. «Паломниками» не переставал восторгаться господин Андреянов. Прошлой зимой в Немецком театре на Гимнастической улице Андреянов за чтение пролога к «Тангейзеру» удостоился Юлишкиного внимания. Это действительно лучшее из его стихотворных произведений. Не то поэма, не то баллада, нечто среднее между поэмой и балладой; может, чуть выше баллады и чуть ниже поэмы, но не будем спорить — это безусловно андреяновский шедевр, ибо Юлишкина оценка на сей раз решающая… Юлишка в самом деле интуитивно чувствует большое искусство. Сегодня, например, парафраз Листа ей совсем не понравился, о рапсодии она сказала: так себе, сносно, а вот «Мефисто-вальс» привел ее в восторг. Юлишка не только аплодировала исполнению этого произведения, но даже кричала «браво!», за что маэстро отвесил ей особый поклон, а Зинаида с целью испортить впечатление от вальса стала громко требовать исполнения по заявкам публики. По правде говоря, девицы уже загодя распределили между собой Бетховена, Моцарта и Шуберта — тут были вещи покрупнее и помельче, успевай только играй… Просьбы подавали Зинаида, Вальтрауте Фрида и снова Зинаида, Изабелла, Андерсониха. Даже госпожа Ф. попросила сыграть… «Ататюрка», или «Турецкого аллаха» Моцарта (господи, «Rondeau à la turca» — «Турецкий марш»).

— Пожалуйста, «Träumerei» Шумана!

— «Ave Maria»!

— Просим, просим, что-нибудь из Johann Strauss! «Wiener Blut»!

(Дура, ведь это одеколон! Вальс называется «Сказки венского леса».)

— «Ave Maria»!

— «Меланхолический вальс» Дарзиня…

— «Ave Maria»!

— «Largo» Генделя!

— «Ave Maria»!

(Страсти разгораются!)

— «Für Elise», bitt’schön! Für mich und für Beethoven.

Силы оставляли Мариса. Поклонившись в пояс, он сказал:

— Уважаемы дамы! Я устал. В заключение концерта послушайте сопровождение к песне известного французского композитора Гуно «Ave Maria», написанное органистом Бахом.

И он преспокойно сыграл прелюд до мажор Иоганна Себастьяна Баха. (Святая Мария, прости! Прости их, ибо они сами не ведают, что творят.) Концерт окончен.

Снова сутолока в артистической уборной. Марис с удовольствием снял бы фрак, ослабил тугую манишку, зашвырнул бы куда-нибудь подальше накрахмаленный воротничок, но присутствие дам не позволяет это сделать. Предстоит фотографирование. Сперва Зинаида усаживает господина Мессаржа в центре семейства Рейтер. Фотограф увековечивает всю группу, им еще долго будет что вспоминать… Изабелла желает сняться вдвоем с маэстро — щелк! Милости просим! Затем групповой портрет дам. «Юлишка, иди сюда!» Нет, Юлишка не хочет на групповом. Ладно, тогда, пожалуйста, вот какой снимок: Изабелла и артист сидят, а Юлиана с господином Андреяновым стоят сзади. «Нет, нет! — говорит артист. — Дамы должны сидеть! Мы с господином Андреяновым встанем у вас за спиной, крестная!»

Изабелла бросает на него презлющий взгляд. Твердо взяв артиста под руку (железная хватка!), она стоит на месте и не поддается ни на какие уговоры:

— Нет, будет так, как я сказала!

— Мама́! — противится Юлиана. — Вы с господином Андреяновым постарше и должны сидеть. Иначе неприлично. Мы с господином Мессаржем встанем сзади, а вы, пожилые, впереди.

— Я пожилая? Как тебе не стыдно, Юлишка? Что это за выражения?

— Благодарю за почтение к моей седине, — говорит Андреянов, — но и я чувствую себя не настолько старым, чтобы непременно сидеть рядом с госпожой Изабеллой.

— Как вас понять? — волнуется мама́.

Но фотографу эта перебранка уже надоела. Взял и ушел, так и не сфотографировав четверку страждущих.

— Парафраз «Тангейзера» звучал феноменально! — говорит поэт. — Вы постигли вагнеровский дух и сумели передать то великолепие, которым наделил этот парафраз Лист. Мне эта тема очень близка. Хотелось бы как-нибудь прочитать вам свою «Поэму о паломнике», интересно, что бы вы сказали?

Идею тут же подхватывает Изабелла.

— Это мы можем устроить очень даже просто, — говорит она. — Вы, господин Мессарж, завтра придете к нам в Калнаверы, ближе к вечеру. Моего мужа нет дома, нас будет только четверо: Юлишка с господином Андреяновым, ее поклонником, я и вы. Две пары… Организуем поэтическое кафе, это будет такой литературно-музыкальный файфоклок.

Мужчины несколько изумлены, но оба поспешно — даже чересчур поспешно — соглашаются. (Непременно, непременно завтра вечером!)

— Буду обязательно, — уверяет Марис (господин Андреянов впервые официально назван «поклонником» — это хороший знак. А Марис впервые официально приглашен в Калнаверы — еще лучшее предзнаменование). — Постараюсь вести себя лучше, чем неделю назад. А, крестная?! В тот раз я, кажется, несколько обидел мадемуазель Юлиану.

— Несколько? — прищурившись, переспрашивает Юлиана. — И это вы называете «несколько»… Как же в таком случае выглядит самая большая обида, которую вы способны мне нанести?

— Господин Мессарж славный парень, — вмешивается Андреянов, — не смущайте его… Видите, как он покраснел.

Появляются Зинаида с Лаймоном.

— Поехали, поехали! — нетерпеливо торопит фройляйн Рейтер. — Цветы мы с Лаймоном уже сложили в машину.

— Значит, вы в самом деле не поедете с нами? — Изабелла разочарована. — А-яй-яй! А ведь мы с вами почти что соседи.

— У нас с Зинаидой уговор, — отвечает Марис. — Она хорошая девушка и хочет как-то отблагодарить меня за ту грозовую ночь на моем сеновале.

— О, как романтично! — иронизирует Юлишка. — Тогда конечно… Кажется, вы неплохо спелись.

— Да! — парирует Зинаида. — Мы здорово спелись, мы шумим и поем (прищелкивая пальцами, она мурлычет песенку из зингшпиля Шуберта «Дом трех девушек»):

Вот шум и веселье, И вдруг эта песня, И нету прелестней — То Вена поет!

Поехали, цыплятки-ребятки, то будет дивная ночь…

О романтической поездке втроем от здания Общественного собрания до хутора Межсарги и вдвоем обратно, о дальнейшем развитии событий ни семейство Рейтер, ни судебный исполнитель, ни наш артист никогда и никому не рассказывали. Эта ночь подернута завесой таинственности, поелику — как всегда на закате лета — часов в одиннадцать уже совсем темно. Одно лишь обстоятельство моему соавтору госпоже Ф. показалось подозрительным: спустя всего неделю Зинаида в той самой церкви св. Иоанна, где была конфирмована, обвенчалась с сыном пристава Лаймоном и приняла довольно гадкую фамилию — Цал. Примерно в то же самое время госпожа Рейтер стала пренебрежительно отзываться об игре господина Мессаржа на фортепьяно и тому подобное… Лишь через десять лет берзайнские патрицианки (из достоверных источников) узнали, что на самом деле произошло в ту ночь.

Вот правдивое описание, присланное госпожой Ф. автору повести. Чтобы и без того длинное повествование не удлинилось до бесконечности, автор обнародует лишь небольшой отрывок из этого прелестного очерка.

Когда Лаймон Цал выбежал из дверей дома Межсаргов и возвестил: «Противник мертв!» — произошел неприятный инцидент. Зинаида Рейтер включила зажигание и пустилась наутек, не дожидаясь победителя. Цал достиг еще только середины двора, когда «фиат» свернул в сосновый молодняк. Тут несчастный опомнился и припустил за машиной, вопя:

— Зинахен, Зинахен, я ведь жив! Противник мертв. Я ведь жив!

А Зинахен не слушала, дала газ и рванула вперед. Но есть еще бог на небесах! На пригорке фройляйн со своим «фиатом» застряла посреди разбитой глинистой дороги. Полный вперед, затем — назад, но машина увязала все глубже и глубже, и, когда Цал добежал до нее, колеса погрузились в глину по самые оси. Так вот Лаймон настиг беглянку. Из-за хлева выглянул месяц. Он прижал ее к сердцу. Потом побежал назад, к Межсаргам, за помощью. Старый Межсарг пришел и увидел печальную картину. Разыскал лопату и доски. Через полчаса Зинаида и Лаймон уже были на дороге. Старику дали лат.

— Что это у вас тут произошло? — вернувшись домой, спросил у Мариса отец.

— Так, небольшая сделка с приставом, — ответил Марис. — Суд тебе не грозит, отец… Можешь спать спокойно.

На следующее утро они запрягли Фицджеральда и поехали в Берзайне за деньгами. Старик все беспокоился — куда их положить, эти тысячи. Кошелек вконец обветшал, а, говорят, в окрестностях объявился разбойник Каупен. Не лучше ли двинуть сразу из Общественного собрания в отделение банка и положить хотя бы половину суммы?

— Мы получим чеками, — успокаивает Марис. — Такие крупные суммы наличными выдавать не принято.

Когда наберется ровным счетом две тысячи, тогда только отец сможет отправиться в Ригу и выкупить векселя. Что за приятная, полная надежд поездка! Редкий случай — говорить о деньгах с таким удовольствием. Всегда приходится ломать голову, где их раздобыть, и трястись над каждой копейкой. Сегодня совсем другой концерт. Во-первых, кругленький остаток. Во-вторых, честно заработанный сыном гонорар. (А вечерком он приглашен в Калнаверы, тсс!.. Послеобеденное кофепитие, как заведено у господ.)

— Мы с тобой на коне, отец! — смеется Марис. — Будет и на нашей улице праздник!

Кассир общества без промедления вручил им банковский чек. Уже с самого утра трудился в поте лица своего: скрупулезно подсчитывал дебет-кредит, складывал, вычитал, делил, множил.

— Извольте, за вычетом всех расходов, — сказал он, — двести восемьдесят три лата пятьдесят сантимов.

— Как?! — возмущается старый Межсарг. — Если продано две сотни билетов и каждый билет стоит четыре лата, сколько это выходит? Или ты нас дураками считаешь? Prakvost этакий!

— Вообще, попрошу! — кричит кассир. — Без оскорблений попрошу!

— Извините! — в спор вмешивается Марис. — Тут все-таки какая-то ошибка. Должно быть больше…

Кассир показывает расчет.

— Холостой? — спрашивает он у Мариса.

— Да, холостой. И что же?

— С неженатых налоги взимаются по высшему тарифу. К вашему сведению! Налоговые проценты устанавливают в зависимости от цены билетов. За один лат — шесть, за четыре — двадцать процентов, к вашему сведению… Извольте убедиться! Зал — сто пятьдесят, за натирку полов — десять; электричество, уборщица и кассир — двадцать пять. Спецохрана и пожарные.

— Какая еще спецохрана? Какие пожарные? — изумляется Марис.

— Так! Теперь-то вы удивляетесь, а кто распустил слух, что на концерт прибудут высокие гости? Уездный начальник был вынужден принять соответствующие меры, а эти меры кто-то ведь должен оплатить, к вашему сведению…

Они вышли из Общественного собрания потрясенные… Но Марис еще не потерял надежды. Начал считать: двести восемьдесят латов. Не так уж и страшно! Это примерно седьмая часть нужной им суммы. Намечено еще пять концертов. Если с каждого они выручат чуть побольше — ну, скажем, триста пятьдесят, тогда, к вашему сведению,-две тысячи в кармане!

— Какой мне прок, раз хочет бог, — вздохнул отец. Видно, он никогда не верил до конца, что за такое короткое время можно огрести такую кучу денег.

— Ну что ж, — говорит Марис, — пора действовать — немедленно и так же энергично, как в Берзайне. По крайней мере теперь у нас есть оборотный капитал. Бегу на телефонную станцию. Надо как можно скорее связаться с агентурой Нельднера в Риге и с Вольмарским земледельческим обществом. Срочно организовать концерты на два ближайших воскресенья. И намалевать еще несколько афиш поярче.

Сказано — сделано… Увы, фортуна повернулась к господину Мессаржу спиной. Господин Роде из фирмы Нельднера сообщил, что, к глубокому сожалению, репертуар летних концертов в Бильдерлингсгорском казино давно уже расписан, да и сезон вот-вот закроется. А в Вольмаре, в здании общества, идет ремонт.

Тогда Марис в отчаянии стал названивать в Алендорф, а там на данный момент фортепьяно нет и вообще сроду не бывало. В Шванебурге свирепствует ящур, а в Атташене сгорело все подчистую, к вашему сведению!

Люди со слабым характером впали бы от всего этого в отчаяние, стали рвать на себе волосы, хвататься за косу или бритву, но Межсарги сделаны из другого теста. Старый, правда, косу в руки взял, пошел накосить для Фицджеральда охапку жухлого клевера. Молодой наточил бритву, тщательно побрился и надел выстиранный белый пуловер Supermarkt, так как ему надо было поспешать в Калнаверы. На часах уже начало седьмого. Файфоклок, или послеобеденное кофепитие в хорошем обществе, начинается в пять, и ни минутой позже. Он уже опаздывает на целый час из-за пререканий с кассиром и ожидания телефонных переговоров. Появляться в этом пуловере в Калнаверах после семи было бы чрезвычайно неучтиво со стороны Мариса. Ибо в восемь, к вашему сведению, званый гость обязан прибыть уже в темном вечернем костюме. Марис спешил по лесной тропе, беззаботно посвистывая. Видимо, опять у него что-то на уме. На музыкально-поэтическом вечере можно будет выяснить кое-какие обстоятельства. Он сумеет ближе познакомиться с семейством де ля Мотт — мамашей и дочерью (Конрад, к снастью, уехал в Эстонию). Это раз. Во-вторых, узнает, какую роль в этом инструментальном трио играет стихотворец господин Андреянов со своей поэмой. В-третьих, кто такая эта Юлиана и что скрывается за ее черными с косинкой глазами? Марис никогда еще не встречал столь загадочного создания, честное слово! Вот все, что ему о ней известно: окончила гимназию, читает русские романы, мечтает, фантазирует, капризничает, бушует, играет в теннис и доставляет матери неприятности. Да, еще поговаривают, что Юлиана якобы лесбиянка. Это его беспокоит больше всего. Как бы проверить?

Весь длинный внутренний монолог Мариса (от Межсаргов до Калнаверов полчаса размышлений на ходу) пересказывать не имеет смысла, замечу лишь, что все вопросы вертелись вокруг одного-единственного существа — Юлианы де ля Мотт (являющейся мало исследованным психологическим феноменом и для автора повести). Молодой артист спешил по узкой, заросшей орешником тропе. Уже показался большак, уголок Калнаверского парка, как вдруг — вдруг он увидел, что навстречу ему на дамском велосипеде катит его крестная Изабелла, и голова у нее повязана цветастой черной шалью. Вылитая испанка! Вот так чудо! А с другой стороны, громыхая, приближается воз с сеном. Мадам прикладывает к губам палец, сие означает «Тихо!», спрыгивает с велосипеда, берет Мариса под руку и разворачивает назад.

— Никто не должен видеть нас вместе, — говорит Изабелла. — Узнает мой муж, тогда держитесь! Берите велосипед, пойдемте поглубже в лес.

— Крестный вернулся? — недоуменно спрашивает Марис.

— Нет. Но послеобеденного кофепития у нас не будет. Юлишка все расстроила. Куда вы запропастились, мой мальчик? Поехала навстречу: в Калнаверах вам сегодня делать нечего. Мы с Юлианой ужасно рассорились. О господи!

Дома нежданно-негаданно вспыхнул скандал. Изабелла уже сервировала мраморный кофейный столик: с одной стороны для Юлишки с господином Андреяновым, с другой (под солнечным зонтом) — для себя и господина Мессаржа. Ровно в пять присутствующие заняли свои места. Господин Андреянов начал декламировать поэму. Юлиана заметно нервничала и то и дело поглядывала на часы. Вдруг она вскочила и ляпнула: что это господин Андреянов кичится тут своей бездарностью, бесталанностью? У него и в помине нет того, что называется искрой божьей. Это умора, а не «Тангейзер», и вообще — что ему в нашем доме нужно?

Господин Андреянов побледнел. Ответил:

— Вы же сами просили меня приехать!

— Ах, я просила? Приехать? — засмеялась Юлиана. — Ладно же! Значит, теперь я прошу — уехать! Проваливайте отсюда, побыстрей! Шофер! Шофер! У господина Андреянова колики в животе, он торопится на поезд в шесть пятнадцать. Да пошевеливайтесь — смотрите, какой он бледный!

Юлишка поступила так некрасиво, так некрасиво.

Изабелла уткнулась Марису в плечо и зарыдала горючими слезами. (Господин Мессарж не знал, что ему делать. Как в таких ситуациях вели себя знаменитые виртуозы фортепьянной игры? — пытался вспомнить он. Припомнились Петр Ильич Чайковский и Надежда фон Мекк… Фон Мекк и де ля Мотт. Сравнение неплохое, в нем есть идея.) Прислонив велосипед к растущей на краю тропы ели и усадив Изабеллу на замшелый валун, Марис стал внимательно слушать печальную историю несчастной матери.

— Она ненавидит нас, — сказала мадам.

— Кто?

— Ну, Юлишка… она нас обоих страшно ненавидит.

— Кого — обоих?

— Ну, меня и вас. Это она только что сказала мне прямо в лицо.

— О господи!

— Юлиана тяжкий крест. С рождения, с самого детства. Упрямая, злая, замкнутая. Живет в каком-то воображаемом мирке, презирая всех и вся, даже близких. Когда была еще совсем маленькой — лет шести, не больше, — придумала себе нелепейшего сказочного героя — Конни Не ешь Не пей. Такого, понимаете, который не пьет, не ест и не… словом, принца без внутренностей, ха-ха! Идиотство, не правда ли? Повсюду ей мерещился Конни Не ешь Не пей. Если мы ей хотели заговорить зубы, уговорить что-то сделать, достаточно было сказать: Конни Не ешь Не пей рассердится! Конни будет плакать и т. п. И Юлишка сразу же становилась послушной. Только все пыталась разузнать, где я его повстречала. Ну, этого Конни Не ешь Не пей.

В тот день, когда Юлишке исполнилось десять лет, мы устроили в Калнаверах большой детский праздник. Какие-то окрестные крестьянские мальчишки залезли в сад и украли только что подаренный Юлиане складной велосипедик. Папа весь день ругал нечестивцев. Юлишке неизвестно почему это слово страшно понравилось. И с того дня ее Конни стал Конни Нечестивцем. Этот Нечестивец ей приснился и во сне пообещал скоро явиться в гости. И она пять лет ждала своего Конни Нечестивца, но так и не дождалась. В пятнадцать лет она стала посещать гимназию. Все мальчики из ее класса хотели с ней дружить, и только один Улаф — ни в какую. Обзывал ее косоглазой жабой, вертихвосткой, тайком даже поколачивал.

Но чем больше Улаф Юлишку колотил и дразнил, тем сильнее она к нему привязывалась. Почему Улаф лупил девчонку? Потому что Юлишка наградила его прозвищем Конни Ни рыба Ни мясо, весь класс над ним потешался, и Улаф был ужасно зол на нее.

Шли годы, и к Юлишке начали наведываться кавалеры. Все из той же серии: ни рыба ни мясо, поэтому вскоре они ей наскучили. После окончания школы появились уже вполне серьезные претенденты: какой-то летчик — капитан, секретарь министра, член окружного суда, наконец, и этот сти-хо-п л е т, но теперь они все для нее занудные и напыщенные, девчонка снова ощетинилась: придумала для себя нового Конни — это Конни Сорвиголова.

Я же догадываюсь и ясно вижу: она опять ждет своего Конни, поэтому и стала такой невыносимой. Оскорбляет гостей, превращает мою жизнь в ад, я чувствую и ясно вижу… она меня ненавидит. Она ненавидит и вас, милый вы мой мальчик! Сердце сжимается при мысли, что Юлишка может причинить вам зло. Ее поступки непредсказуемы. Поэтому я и поспешила вам навстречу, в страхе за вашу жизнь. Велосипед такой тяжелый, о боже! И я так волнуюсь… Слышите, как стучит мое сердце? Приложите руку. Вот здесь. Нет уж, в Калнаверы вы, пожалуйста, больше не показывайтесь, никогда. Никогда! Если кто-нибудь из батраков или прислуги увидит нас вместе, о боже! — мой муж… Юлишка тоже не должна ничего знать. Хотя у меня такое подозрение, что она чует, что сегодня мы оба… чует, что мы и впредь будем тайно встречаться. Но она слишком горда, чтобы донести на меня Теофилу, нет, она сама попытается с нами разделаться. О боже! Что же мне делать — несчастной? В моих жилах течет южная кровь. Летом в Калнаверах так нудно и скучно… Мужа у меня нет. Какой из Теофила муж. Как бог свят: не муж он мне никакой, никакой, никакой!

— Верю, верю! — Марис говорит громко, потому что Изабелла с каждым выкриком «никакой» все теснее приникает к нему.

— У Юлишки по крайней мере есть все эти выдуманные Конни. А у меня по сей день нет ничего, ничего, ничего… Теперь вы будете моим Конни Нечестивцем! Вы должны погубить меня. Ибо моя душа и моя плоть жаждут гибели… Представьте себе, мой мальчик: я еще никогда не любила!

— Не может быть, крестная, — потеряв терпение, говорит Марис. — У вас ведь дочь на выданье.

— Это ни о чем не говорит. Я невинна! Не верите? Юлишка рождена не в браке, а в отчаянии. Она не от Конрада. О боже! Как я тогда любила Альфонса, этого бедного актеришку… Он был очень похож на вас. Наклонитесь ко мне, ближе! Да! Да, те же глаза, те же глаза!

В тот самый миг в чащобе послышался шум, треск ломающихся сучьев.

— Кто-то идет! — в страхе выдохнула мадам. — Бегите! Мы с вами не встречались, вы ничего не знаете! Где мой велосипед?

Через ельник к оврагу промчалось стадо копытных.

— Не бойтесь! — сказал Марис. — Это всего-навсего косули. Кто-то их там, на холме, потревожил.

Изабелла понемногу приходила в себя. О боже…

Вот она уж совсем притихла, полусидя устроилась на зеленом каменном ложе, взмахнула ресницами — как в сказке: мол, бери меня, добрый молодец (и Конни Нечестивец взял велосипед). У Мариса словно пелена с глаз упала. Прислонившись к ели, молча, с нескрываемым интересом разглядывал он это существо голубых кровей.

(Послушаем его весьма и весьма концентрированный внутренний монолог.)

«А ведь она никакая не фон Мекк. Она обыкновенная де ля Мотт. Так же как я никакой не Мессарж и никакой не Чайковский, а просто бедный Межсарг, сын Яниса Межсарга. Вот так! Пристав Цал, взобравшись на бочку, поднимает молоток и выкрикивает: кто больше, господа? Один называет цену, другой покупает. Процветание торгового дела зависит от предложения и спроса. Что предлагают? Тайные встречи, чудные мгновенья. Ха! Душа и плоть жаждут гибели. Что дают взамен? Ничего! Неужто крестная мамочка спасет нас от аукциона, неужто пальчиком пошевелит — да никогда. «Мы с вами не встречались, бегите, мы ничего не знаем!»

Отвязаться от нее, да побыстрее, Конни Нечестивец! Давай скорее придумай что-нибудь».

— Ужас, крестная! — шепчет Марис, и лицо его искажается страхом. — Сюда идут. Мужчина в зеленой шляпе. С охотничьим ружьем!

— Лесничий Живка! — бледнеет крестная. — Встретимся в другой раз, мой мальчик! Подсади-ка меня на велосипед, да поживей!

Изабелла набросила на себя черную шаль и с невероятной скоростью припустила на своем самокате в сторону Калнаверов. Заднее колесо с пестрым чехлом-сеткой мелькнуло в деревьях, как павлиний хвост. А Конни Нечестивец сунул руки в карманы и насвистывая пошел назад по той же тропе, по которой пришел сюда.

Воспоминания госпожи Ф. об этой встрече в лесу я все же привожу не полностью. Мне они показались слишком тенденциозными и односторонними (см. письмо доктора Фердинанда, где он в шутку замечает, что, будь жив маэстро Боккаччо, непременно отнял бы у меня материал госпожи Ф., благо последний на редкость приперчен и пикантен, а там, где недостаточно хорошо, он допускает кое-какие прибавления. И нечего щадить такого карьериста. Мне следует непременно использовать все эти мерзости в своем «Сексамероне»).

Мое же намерение — оценивать ход событий со строгих научных позиций (психоаналитически). Из контекста явно чувствуется, что госпожа Ф. старалась любой ценой дискредитировать и очернить юного артиста, в то же время представляя свою подругу в облике непорочного агнца.

«Разве так уж непозволительно знатной даме освежить голубую кровь?» — будто вопрошает она. А с другой стороны, старается выставить Мариса Межсарга последним негодяем. Версия госпожи Ф. такова: в конце концов молодой артист погубил-таки Изабеллу на пресловутом валуне, после чего в лесу бросил волкам на съедение.

Пораскиньте теперь мозгами: выгодно ли Марису такое поведение или невыгодно? Вам же достаточно хорошо знакомы его характер и устремления. Версия госпожи Ф. выдумана от начала до конца. Она, как делали обычно журналисты двадцатых годов, пытается переиначить смысл событий в желаемом для себя аспекте. Однако эта повесть моя, и я изображаю дело так, как считаю нужным. Марис — честный парень!

Что произошло после этого в Межсаргах?

В тот вечер отец приболел и слег: приступ удушья и легкой тошноты. Вполне возможно, что внезапная слабость была вызвана разочарованием и тревогой за будущее сына. О себе самом старый Межсарг не особенно тревожился. Лишь вздыхал денно и нощно, отвернувшись к закопченной стене.

— Чему быть, того не миновать, — говорил он, стараясь успокоить сына, — как-нибудь выпутаюсь…

Ворочался в постели, но ничего путного придумать не мог. До злосчастного срока оставалось несколько недель. Радужные надежды сына оказались призрачными. Вот это следовало предвидеть заранее. Честными средствами в этом мире ничего не добьешься. Янис Межсарг готов был продать душу хоть самому дьяволу, лишь бы разжиться деньгами. Но, оказывается, даже дьявол не желает вступать с ним ни в какие сделки — чересчур уж мелкой сошкой стал Янис Межсарг за это время…

Дьявол встретился ему на перроне станции Берзайне. Межсарг шепнул ему: за лесным массивом в Роченском обходе припрятан отличный строевой лес. Экстра-класс, po fer zort! Однако дьявол (подлинное имя его — Шмулович) ответил: надо мне очень такими делишками заниматься, да? Я уезжаю нах Америка…

Этот разговор на железнодорожном вокзале окончательно выбил старика из колеи. Приехав домой, он сразу слег. Метался в лихорадке, спрашивал у сына: а не мог бы я тоже махнуть «нах Америка»?

— Да кто тебе позволит, пока за тобой долг числится? И где ты, батя, возьмешь деньги на океанский лайнер?

— Да… на океанский лайнер уже не хватит, — пробормотал отец. — А вот в амбаре стоит мой дубовый лайнер. Оплаченный. Экстра-класс, po fer zort! Гробовщик сказал, что дубовые ящики намного удобнее и здоровее цинковых. Как бы этот чертов пристав еще и гроб не описал.

— Этого уж он не сделает, — успокаивает сын. — Это было бы бесчеловечно.

— Человечность… бесчеловечность… человечность… кто их разберет?

В ту неделю Марис сам должен был колоть дрова, кормить Фицджеральда, варить кашу. Даже съездил верхом в контору — по служебным делам отца. Все это он делал с превеликим удовольствием, нарочно хотел занять себя, быть при деле. Почему? Потому что крестная мамочка начала его преследовать. Почти не проходило дня, чтобы во дворе не появлялся автомобиль Конрада и одетый в униформу шофер не вручал бы Марису опечатанный сургучом конверт. Переписку эту остзейские историки поименовали так: «Послания Изабеллы де ля Мотт господину Мессаржу» (жаль, что оригиналы утрачены госпожою Ф.). Если называть вещи своими именами, это были приглашения на рандеву. Содержание писем местами зашифровано тайнописью, однако, судя по дурацким ужимкам водителя авто, шифр был доступен даже лицам низшего разбора. То был сплошь крик души. «Почему вы не отвечаете, мой мальчик? Что с вами? Я боюсь ненароком выдать свои чувства, ибо Ю-ш-ка не сводит с меня глаз. С того вечера мы друг с дружкой больше не разговариваем. Буду ждать в вос… ч… Там же. У того самого к-м-ня».

На этот раз она будет без велосипеда и т. д. Шофер является ее доверенным лицом, не удивляйтесь и т. д.

Такие бессвязные фразы в больших пахучих конвертах Марис получал каждое утро, ибо господин Конрад, как видно, все еще не вернулся.

Господин Мессарж не ответил ни на одно письмо, ни на один вопрос. Ни шагу не сделал из дому. Колол дрова, варил кашу и играл на фортепьяно. Шестое письмо определенно было более коротким, чем предыдущие. «Подай хоть малейший признак жизни, мой мальчик! Твоя Белла».

(Только позднее Марис узнал, что высокооплачиваемое доверенное лицо крестной — шофер Людвиг — является также доверенным лицом Юлишки. Сегодня мы бы сказали: двойной агент. Каждое запечатанное письмо Юлишка распечатывала, прочитывала и, если находила нужным, отправляла адресату.)

«Без вас моя жизнь теряет всякий смысл. Приходите, я готова на все… На коленях умоляю: сегодня вечером в десять. Никто не узнает. В том же месте. У того же к-м-ня… Ю-ш-ка в это время спит».

Это было седьмое письмо, и тут терпение Мариса лопнуло. Потеряв самообладание, он попросил шофера подождать, настрочил ответ и вручил послание — незапечатанным — Людвигу, пусть отвезет своей хозяйке. «Которой? — вырвалось у доверенного лица, но он тут же спохватился: — А как же, из рук в руки! Если кто чужой захочет его прочесть, только через мой труп!»

Вот она, эта записка (ее бесполезно искать в архивах госпожи Ф.).

«Мадам!

На сей раз воздержусь называть вас крестной, так как вы недостойны этого слова. Вообще — ваш тип не в моем вкусе, и о вашей нравственной чистоте я самого плохого мнения. Поэтому оставьте меня в покое, а если все-таки будете приставать, я буду вынужден обратиться за помощью к своему крестному отцу.

Глубоко презирающий вас Морис Мессарж».

Ответом было гробовое молчание: на другой день шофер больше не появлялся, на третий день встал с постели отец, а на четвертый Марис получил письмо без сургучной печати. Писал начинающий концертный импресарио некто Ципарс. Он служит у Нельднера. Читал заявку Мариса и не далее как вчера слышал от одной жительницы Берзайне восторженный отзыв о концерте господина Мессаржа, данном в переполненном зале. Аншлаг — это мечта его жизни! В этой связи он предлагает турне по Германии — в паре с совсем молодым, но уже знаменитым тенором Каваррой. Запланировано двадцать концертов. Импресарио лелеет надежду, что они пройдут с таким же успехом, как в Берзайне. Тенор, собственно говоря, никакой не Каварра, а сын простого курземского рыбака — Преднек, и так как господин Мессарж тоже никакой не господин, а просто сын Межсарга, то они все трое найдут общий язык очень быстро. Сам импресарио в дальнейшем тоже будет именоваться не Ципарсом, а Циферсоном. На афишах, разумеется, будут лишь два знаменитых имени:

MESSARGE
KAVARRA

Сказочно!

Правда, как-то раз с афишей у него вышел курьез. Договорился о зарубежном турне со знаменитым баритоном Кактынем, меццо-сопрано Ниной Кариус и концертмейстером госпожой Винетой Берлин. На огромном плакате, который агентство вывесило в Тиргартене, было намалевано:

NINA KARIUS
KAKTIN
BERLIN

(Нина Кариус какает в Берлине…) Берлинцы хохотали, держась за животы, но зал был полон…

Импресарио льстит себя надеждой, что господин Мессарж примет участие в турне и в самом ближайшем времени прибудет в Ригу, чтобы условиться о сроках.

Довольно отрадная весточка пришла из Кеммерна: яркая открытка с видом на серные источники… Какая-то пациентка из провинции рассказала директору грязелечебницы о переполненном зале на концерте в Берзайне. Доктор предлагает художнику выступление под развесистым дубом — в парковом павильоне вместе с Кеммернским большим симфоническим оркестром (18 человек). Оркестр под управлением Лаудота Лигота уже освоил сопровождение к концерту d-moll Моцарта, и капельмейстер исправил все нотные ошибки в партитуре, оставшиеся со времен Шнефохта (ну и тугоухий же был этот финн!). Через три недели они могут запустить это дельце на полную катушку, на крайний случай с камерным оркестром (9 человек). Гонорар: горячий обед в «Веселом комаре», дорога туда и обратно и пятнадцать процентов с выручки за вычетом всех расходов (это могло выразиться суммой от 5 до 20 латов).

Ну как? Условия заманчивые. Как обычно — предложение зависит от спроса. Торговый дом, правда, весьма низкого пошиба. Может быть, принять? Заехать в Кеммерн, на обратном пути в Вену (это будет ровно через три недели)… В «Веселом комаре» подают исключительно вкусный и сочный карбонад с капустой и еще груши со взбитыми сливками, об этом Марису в антракте берзайнского концерта успела поведать госпожа Рацен (прошлым летом она ездила в Кеммерн сгонять жирок, ей можно верить).

Подобное же предложение пришло из Либавы, правда, не такое конкретное и не столь выгодное. О дорожных расходах и гонорарах там не было ни слова, зато дирижер Antoine Carlet хвалил игру господина Мессаржа в необычайно сильных выражениях, хотя тут же признавался, что сам лично ее не слышал.

До известной степени Мариса все эти приглашения радовали. Как бы то ни было, а слава о концерте в Берзайне дошла до Риги, Кеммерна и даже далекой Либавы, где подвизается легендарный музыкант Отто Карл (Antoine Carlet); он, как мы теперь знаем, несколько раз переиначивал свою фамилию на латышский лад, пока лет через десять не стал Атисом Карлисом и принялся сочинять патриотическую музыку, но это так — между прочим…

Теперь вернемся к воспоминаниям госпожи Ф. Это ее третья тетрадочка, и в ней полным-полно весьма важных эпизодов.

«Примерно через неделю после концерта господина Мессаржа закадычная моя подруженька прибежала на нашу виллу «Флорида» нервная, расстроенная, с заплаканными глазами (что, собственно, произошло, это инспектриса женской прогимназии узнала только спустя много-много лет. Ей уже тогда представлялось, что с семейными делами у мадам де ля Мотт не все в порядке, но она этого не выказывала). Изабелла сказала, что идет от доктора Ленца. Во время обеда у нее был приступ — нервный удар, или шок. Врач рекомендовал развеяться, уехать куда-нибудь на несколько недель. Если госпожа Ф. и в дальнейшем намерена оставаться у нее в подругах, пусть собирают чемоданы, так как других спутников не предвидится — никого вокруг не осталось. Муж вот уже неделю торчит в Пернове, а с дочерью они рассорились вконец. Изабелле начинает казаться, что Юлишка не совсем нормальная…

И тут я вдруг разоткровенничалась, — пишет госпожа Ф., — и пересказала подруге (может быть, мне не следовало этого делать) мнения нескольких солидных мужчин, моих знакомых, о ее дочери:

— Простите, моя дорогая, но, судя по наблюдениям некоторых солидных и внушающих доверие господ, Юлишка вообще не способна… как бы тут поточнее выразиться? Юлишка — лесбиянка.

Сказав эти слова, я немного испугалась: как бы не хватил ее сызнова нервный шок. Но, к моему великому удивлению, Изабелла будто даже расцвела.

— Вам тоже так кажется, милая? — прошептала она радостно. — Тогда все это легко объяснимо. Я, кажется, начинаю понимать. Вы меня успокоили. А я уж было подумала о чем-то более ужасном.

— Что может быть еще ужаснее? — несказанно удивившись, спросила я.

— Спасибо, дорогая, вы открыли мне глаза! — воскликнула Изабелла и — господи боже! — обняла меня и чмокнула в подбородок, потом в затылок и потом еще в шею. — Я была как слепая… Но теперь спокойно могу отправляться в путешествие. Вы должны меня сопровождать; не возражайте, не возражайте! Маршрут уже разработан: махнем на пароходе из Вец-Акена в Нейбаден[17]. Потом на моей яхте на остров Руно и обратно через залив — в Пернов. Встретим Теофила, а если не встретим, то оно и лучше, у меня там есть одна подруга, тоже славная, как и вы. Гульнем чуточку и забудем все, что было… о боже! Сердце кровью обливается…

Она опять начала плакать и обнимать меня.

И мы на две с половиной недели отправились в интереснейшую увеселительную поездку по Балтийскому морю. Поэтому в моей тетради мемуаров события этого периода, имевшие место в Звартской волости, и в частности выходки господина Мессаржа, не отображены. Есть только одни догадки. Что он натворил за эти восемнадцать дней, одному богу известно…»

* * *

После выздоровления отца Марис всерьез занялся музыкой. Он избегал играть как Шопена, так и Листа: они вызывали в памяти жалкий фарс в Общественном собрании. Взялся за повторение моцартовского фортепьянного концерта d-moll и снова погрузился в чистейший источник музыкального творчества. Кто знает, может, по дороге в Вену и стоит понюхать сероводорода, успеет еще решить, времени на раздумье у него предостаточно. Горячий обед и пять латов с неба не падают. А теперь — музицировать и помогать отцу, он еще довольно слаб. Наколоть дров и постараться придумать, что бы еще такое продать, что сготовить на обед? Закрома, сундуки — все пусто.

Марис не выдержал и украдкой верхом на Фицджеральде отправился в Звартское имение, где в Стуракрогской корчме Якобсон держал продовольственную лавчонку. Закупил копченого шпику, белого хлеба и пеклеванного, сахара, кофе и дрожжей, отдав больше двадцати латов. (От оборотного капитала — двести восемьдесят — после оплаты печатных работ и мелких долгов осталось двести шестьдесят. Разве нельзя позволить себе самую малость?)

Когда Марис с покупками возвратился домой, отец тут же отобрал у него оставшиеся деньги. Как мог сын поступить столь легкомысленно?

— Во сколько тебе станет дорога до Вены? — спросил старик, отсчитал сто пятьдесят латов, подумал, добавил еще тридцать и сказал: — Это положи под ключ да побереги. А то не сумеешь возвратиться в Европу. Остальные будут храниться у меня, и лишь с моего согласия ты будешь покупать съестное. У нас ведь еще есть домашний шпик и серый горох.

В тот вечер лавка Якобсона была битком набита людьми. После работы народ пришел за селедкой, за белым хлебом. Тут же у дверей попивали пивко и спорили о политике. Одна бабка — это была горничная из Калнаверов — расхвасталась: ей теперь хорошо, не служба, а сплошной праздник! Господин Конрад и мадам отправились в дальние края, кто знает, вернутся ли они вообще этой осенью домой. Дома лишь молоденькая мамзель. Вроде бы и надо ей прислужить и накормить, но девица знать ничего не хочет о еде. Целыми днями бродит по лесу, сидит с книжкой на берегу или прогуливается по Звартскому парку. После конфирмации очень посерьезнела, ехать в Дуббельн к подружкам не желает; нет, говорит, — и все тут! «Больно уж она чудна́я, но какое мне до этого дело. Якобсон, запиши за мной один шнапс. Юкумс чистил лошадей и надорвался… Дашь, а?»

Но Якобсон в долг ничего не дает. Принципиально! У него покупают так, как вот только что молодой господин Межсарг: на валюту, то бишь деньги на бочку!

И тут вдруг молодой господин Межсарг вытаскивает кошелек и берет для калнаверской бабки Катрины бутылочку «монопольки» — два лата пятьдесят сантимов, как вам это нравится? У Якобсона отвисает челюсть.

Потом всем народом это дело обсудили и пришли к заключению, что на молодого человека снизошла внезапно благодать, вот он и пожелал доброе дело сделать. И так как в тот момент подвернулась ему под руку бабка из Калнаверов, то и купил ей водки.

Вернувшись домой, сын пытался втолковать отцу, что Якобсону в лавку на этой неделе завезут овес.

— Может, и нам стоит закупить немного корма? — предлагает он. — Чтобы когда оценивать будут, конь здоровее выглядел. Это не так уж дорого…

— Пожалуй, — соглашается старый Межсарг. — Фицджеральда продадим в последнюю минуту. Нечего беречь для цыган.

И вот Марис каждый вечер отправляется в лавку Якобсона смотреть, не прибыл ли овес. Идет пешком, не спеша. По лесной тропе, мимо большого валуна. Потом по Стукскому большаку сворачивает в сторону парка, доходит до лавки и возвращается. Но не везет… Овса как нет, так нет (вообще в этой лавке овса никогда и не было), поэтому он туда больше не заглядывает, а, обойдя вокруг Калнаверов, чинно вышагивает по той же тропе обратно домой.

Два дня подряд дождь лил как из ведра. Пришла пора осенних хлябей? Вода в Скальупе поднялась, заклокотала, бурный поток мчится по каменистому руслу, словно в апреле. Марис вынужден сидеть взаперти за роялем. Шлифует все тот же концерт и, поругивая прямо-таки осеннее ненастье, оттачивает исполнение этюдов Скрябина. Но сколько можно оттачивать? К счастью, на третий день выглядывает солнце. Потому он уже с самого утра торопится в лавку Якобсона, узнать, не завезен ли за эти дни овес.

Надев белый пуловер, Марис спешит в Звартское имение. Недалеко от поворота на Калнаверы видит впереди себя на Стукской дороге девушку в короткой серой юбке, красной кофточке, босоногую. Она шлепает по вчерашним лужам и разбрызгивает грязь. Потом скачет вдоль обочины, скашивая хворостиной головки одуванчиков. Медленно, словно нехотя, девушка приближается к хутору. Хворостинка со свистом рассекает воздух, и головки падают, вздымая облачко белых пушинок.

У Мариса перехватило дыхание. Роковой миг настал… Если Марис не поторопится, девушка вот-вот свернет на дорогу, ведущую к дому. Он прибавляет шагу, и Юлишка, уже в аллее, вдруг оглядывается. Застывает как вкопанная с поднятым прутиком.

— Доброе утро! — говорит Марис. — Почему у вас сегодня такой сердитый вид?

— Потому что вы меня напугали, свистун вы этакий!

— Одуванчики-то не виноваты. Отхлестайте этой лозиной меня, если вам так необходима разрядка.

— Ну, знаете! — Юлишка хочет что-то сказать, но вдруг поджимает губы и опускает глаза. — Почему вы здесь каждый день гуляете и все насвистываете? — спрашивает она, глядя исподлобья.

— Вы заметили, что я здесь гуляю?

— Каждый день ровно в пять вы, насвистывая, выходите из лесу и ровно в шесть, насвистывая, отправляетесь обратно. Так рассказывает моя старая нянечка. Наши стенные часы она ставит по вашему белому пуловеру. А через окно на верхнем этаже мне хорошо вас видно. Сегодня вышла пошлепать по лужам, ведь по утрам вы здесь до сих пор не появлялись.

— Значит, вы вовсе не хотели меня встретить?

— Хотела не хотела — какая разница? — она произносит равнодушно. — Если вы случаем в лавку, то возьмите и меня с собой. Я там еще ни разу не была. Папа́ строго-настрого запретил туда ходить. Эти дыры не для нас.

— Если хотите, пошли… Надеюсь, папа́ не узнает про визит в эту дыру, — отвечает Марис.

Они идут молча… Непонятное, неловкое молчание. «Я так ждал этой минуты, — думает Марис, — а теперь веду себя как молокосос. Может, потому, что у нее такой странный — ледяной взгляд?»

Марис вышагивает посреди дороги. Под деревьями довольно много грязи. А Юлиана прыгает по обочине и скашивает одуванчики.

— Вот! — говорит она. — Следовало бы отсечь и вашу высокомерную голову.

— Это я знаю, — отвечает Марис. — Вы меня ужас как ненавидите. Осмелюсь спросить почему?

— Кто вам такое сказал? Я ни с кем о вас не говорила, — парирует Юлиана. — Ваше высокомерие бесподобно, — сказав это, Юлишка как пришпоренная несется вперед.

— Не прыгайте в ту вонючую лужу, прошу вас! — кричит Марис. — Ноги у вас и так серые от грязи.

Но предостережение не помогло. Наоборот — Юлишка только пуще разогналась.

— Ах, так? Не прыгайте? Ну, ладно — в честь профессора из Вены милости просим Шопена — айн! В честь свободного художника — цвай! В честь виртуоза — драй! Смотрите: шлеп, шлеп, шлеп!

И она вмиг расплескала воду из лужицы на все стороны. Забрызгала Марису белый пуловер, себе лоб. Они оба прыснули. Юлишка листом лопуха обтерла Angora Supermarkt, и неприятное чувство натянутости исчезло.

Они пошли рядом, разговаривая уже как нормальные люди.

— Странно, — говорит Марис, глядя на Юлишку сбоку.

— Что странно? — переспрашивает Юлиана.

— На концерте мне показалось, что вы высокая и стройная… А оказывается — малюсенькая. Еле мне по плечо.

— Какая чепуха! — возражает она. — Просто я босиком, поэтому кажусь меньше, чем есть на самом деле. Кроме того, вы ненормально крупный, мне с вами не подобает мериться.

Дорога идет по калнаверскому прибрежью. Отсюда еще виден в ложбине неубранный дощатый настил с увядшими дубовыми венками.

— Там мы гуляли в день моей конфирмации, — говорит Юлишка. — Танцевали мазурку. Вы танцуете мазурку?

— Я вообще не танцую. На танцы у меня никогда не было времени.

— После конфирмации я еще ни разу не танцевала и, наверное, не буду больше танцевать, — я раскладывала пасьянс, и мне карты показали. А вот в теннис-то вы наверняка играете?

— Теннис мне противен. Я вообще не терплю болванов, гоняющих мяч. Все одно — руками, ногами, ракетками, — все они совершеннейшие идиоты. Зато мне нравятся скачки с препятствиями, лыжный слалом. В студенческие годы мы ездили с ребятами на Земмеринг.

— Сорвиголова! И я после конфирмации ни разу не перекидывалась в мяч и, наверное, не буду больше, так как прогнала своего партнера, хо-хо! А вы умеете по деревьям лазить? — ликует Юлишка.

— Вот это я умею. Я вообще только этим и занимался, когда был пастухом.

— Вообще, вообще… Вообще вы хвастунишка!

— А вот и нет!

— Сейчас увидим… Кто первый заберется вон на ту липу? — кричит Юлишка и бежит вниз по откосу.

Марис в три-четыре прыжка настигает ее. Юлишка с кошачьей ловкостью взбирается на дерево и, сев на нижний сук, лягает Мариса, который тоже хочет влезть на липу. Пока он карабкается на дерево с другой стороны, Юлишка уже над ним.

— Не смейте смотреть вверх, бесстыжий свистун, фуй! — кричит она, пытаясь его задержать.

Но виртуоз забирается по стволу на самую верхушку, устраивается там, как в гнезде, болтает ногами и кричит:

— Теперь, прошу вас, посмотрите вы на меня снизу. Проявите же благородство и признайте, что я вас победил.

— Конни! — восклицает Юлишка, и ее глаза сияют. — Вы настоящий Нечестивец!

Марис ловко соскальзывает вниз, однако Юлиана слезать не собирается.

— Если уж вы Зинаиду сняли с коня, то снимите и меня с ветки. Чем я хуже ее?

Марис повинуется: к вашим услугам! Сажает Юлишку на плечо, минутку держит так и бережно опускает на землю. Девушка теплая и ароматная, как свежеиспеченный оладушек. «Сущее дитя!» — думает Марис (резкость и высокомерие Юлишки растаяли как дым).

— Теперь глянем на одну достопримечательность, господин Мессарж, — она таинственно подводит Мариса к обрыву и велит смотреть вниз.

— Вот отсюда в отчаянии спрыгнула ваша Зинаида. Одному богу известно, как она осталась в живых.

— Почему это  м о я  Зинаида? — спрашивает Марис.

— Потому, что после концерта она отвозила вас домой, а тем более потому, что ночь после моей конфирмации она провела у вас. Вас пригласили на ее свадьбу в прошлое воскресенье?

— Нет, не приглашали… а я вовсе и не…

— Бедняжка! И этим вы ей отплатили? Какая неблагодарность! А вот меня приглашали, а я не пошла. Знаете, что я в это время делала? Ну-ка, угадайте!

— Как это я могу угадать?

— Ну ясно, это вам ни в жизнь не угадать. Я слушала, как вы играете на фортепьяно. До самых сумерек слушала.

— Где? Когда?

— Окна вашей комнаты были открыты, а я спряталась напротив, во ржи. Слышен был каждый звук: звуки так нежно вибрировали на закате. Поначалу, правда, мешали, знаете, такие черные птицы. Заприметив меня, они принимались кричать, но, к счастью, вскоре улетели.

— Юлишка! — растерянно бормочет Марис. — Ах, вы!

Больше он ничего не способен вымолвить, ком в горле…

— Надеюсь, впредь мне не придется торчать во ржи, — шутит Юлиана. — Может, вы как-нибудь изволите попросить меня прийти и послушать вашу игру. Обещаю сидеть тихо и вести себя благоразумно, ей-богу, можете не верить.

— И я буду блаженствовать…

Юлишка недовольно отвернулась.

— Будете блаженствовать? Лучше уж горевать. Хватит, поговорим о чем-нибудь другом, забудем лицемерие и сантименты. Расскажите лучше, что вы каждый вечер ищете в этой лавке?

— Захожу узнать насчет овса.

— Овса? — удивляется Юлишка. — Что это такое — овес?

— Ну, зерна такие… Разве вы никогда не ели овсянку?

— С черносливом? Пхе-е! А вам нравится овсянка?

— Не мне, Фицджеральду.

— Кто это такой? Ваш братик?

— Нет, это мой конь. Он ест овес.

— А почему он ест овес?

(У Мариса лопается терпение. Донимает его как ребенок.)

— Потому что должен же он что-то есть. Это вам не какой-нибудь там Не ешь Не пей!

Юлишка останавливается и морщит лоб:

— Послушайте! Откуда вы узнали о Не ешь Не пей?

— Позавчера, в той самой лавке, — врет Марис. — Старая калнаверская служанка всем рассказывала, что в детстве у вас был какой-то Не ешь Не пей.

— Ага! Вот почему вы купили этой старухе полштофа. Теперь мне понятно. Потому-то старуха вчера весь день отлеживалась и не давала мне есть. Ай-яй-яй… а ведь вы настоящий… настоящий свистун!

Они подошли к лавке Якобсона.

— Нечестивец! Я и есть самый настоящий Конни! — признается Марис. — А теперь подождите-ка меня здесь. Я быстренько загляну в эту дыру и узнаю, есть овес или нет.

Возвращается через несколько секунд.

— Овса нет и не будет.

Они отправились в обратный путь.

— А вот конфетку вы все-таки могли бы мне купить, — упрекнула его Юлишка.

— Детям конфеты есть нельзя — портятся зубы, — выкрутился Марис (ведь у него в кармане ни сантима). — У вас такие прелестные острые зубки, и вы так ловко ими покусываете, и…

— А вы так часто говорите всякие пошлости, и…

— И вас никак не переговоришь, поэтому я и говорю — точка!

Пересекая парк, они несли всякую чушь, смеялись и галдели, как школьники.

— У меня такое чувство, вроде я вас давно знаю, — говорит Марис.

— Мы и в самом деле старые приятели, — подтверждает Юлиана.

— Сколько лет прошло с тех пор, как вы хотели меня утопить?

— Стойте: это будет — это будет… Мне тогда было десять, вам три — выходит, пятнадцать лет назад я катал вас на своей яхте.

— Zoho! — хлопает по лбу Юлиана. — За мной! — Она вдруг о чем-то вспомнила. — У нас где-то на čerdak завалялась брезентовая лодка. Покатайте меня сегодня опять! Пошли! Помогите мне стащить ее с čerdak.

Юлишка тянет Мариса за руку на калнаверский двор.

— Надуем и — davai! На речку. Вон как разлилась. Ну, пошевеливайтесь же! Залезем на чердак, пока старая ведьма нас не видит.

— Фу! — одергивает ее Марис. — Как вы называете своих домочадцев…

— Я имела в виду служанку, которую вы опоили.

— Ваш папа́ однажды выгнал меня отсюда. Я туда не пойду!

— Ни мама́, ни папа́ — никого нет дома. Идемте быстрее!

Она буквально вталкивает Мариса по крутой лестнице наверх, и они оба залезают на čerdak.

Да… лодка-то есть, но ссохшаяся и латаная-перелатаная. Вдвоем выволокли ее во двор. Юлишка докричалась старой служанки и приказала сходить за садовником. Когда появился садовник, Юлиана распорядилась: в полчаса привести лодку в порядок. И чтобы было сделано!

Садовник усмехнулся и сказал: пока я этот мешок залатаю, пройдет два-три дня. Вы же сами видите, эта развалюха насквозь дырявая.

— К завтрашнему дню, даю срок до полудня, и ни минутой позже, — уступила Юлиана.

— Уж вы-т’ можете позволить себе купить новую. Вам т’ что? Сотня туды-сюды…

— Молчайт! — отрезала Юлишка.

Марис поразился, как внезапно это нежное создание сделалось надменным и грубым. «Немало потребуется времени, чтобы переделать ее характер», — подумал он. Но не понадобилось ждать ни минуты. Когда Юлишка собиралась проводить Мариса (они договорились отложить путешествие на завтра), старая нянечка сказала им вслед:

— Мамзель Юлиана! Сперва следует позавтракать. Вот уже несколько дней, как вы ничего не ели, я пожалуюсь мама.

— Молчайт! — крикнула в ответ Юлишка.

Старуха поклонилась и ушла.

— Почему вы грубите людям? — спросил Марис.

— Потому что по-латышски ничего другого не умею, кроме как «молчайт!», — призналась Юлиана. — Все они жулики и пусть лучше «молчайт!».

Шагая по Стукской дороге, Марис пытался убедить Юлишку, что не следует относиться к рабочему люду столь невежливо.

— Ведь они такие же люди, как мы с вами.

— Да, но папа́ сказал, что садовник социалист, а служанка втихую ворует бутылки, — оправдывалась Юлиана.

«Вопреки самостоятельному характеру, она в плену предрассудков своего сословия. Дружи с такой!» — подумал Марис и тут же решил Юлишку испытать.

— Может, лучше нам не встречаться? Ваш папа когда-то и меня — правда, в детстве — обозвал жуликом, а недавно обругал этим гадким словом моего отца. В ваших глазах все мы жулики.

— Почему вашему отцу надо было просить у моего папа́ деньги?

— Знаете что, дорогая! Шли бы вы лучше домой завтракать.

— Ваш отец сам виноват, — не отступается Юлишка. — Разве он не знает: папа́ никому не дает взаймы. Пришел бы ко мне, другое дело. Ах да, тогда вы меня еще не знали. Пусть он придет поговорить со мной или пришлет вас вместо себя, я кое-что могу устроить.

— Ноги моего отца в вашем доме больше не будет, это как пить дать. Лучше уж разориться.

— Что это значит: разориться?

— У него отберут дом и нас обоих выгонят на улицу.

— Как выгонят? И вас выгонят? Куда?

— Спросите у своего папа́: куда… Не будем лучше о таких скучных вещах. Вы воздушное создание и никогда не поймете, что значат ужасные контрасты — бедность и богатство. Эти понятия не для вашей нежной головки.

— Свиристелка, свиристелка! Теперь вы мне грубите. Я не пойму, что это такое — богатство? Ха! Но нет… это моя тайна. Однако вам я скажу. Только больше никому не говорите. Папа́ положил в банк круглую сумму на мое имя. Мне не сказал ни слова. Чековая книжка лежит у мама́ в письменном столе, я разнюхала… Мне дают всякий раз сколько ни потребую… Хаан-Гайле тоже узнал об этом и тайком шепнул, будто я могу в любое время обратиться к адвокату и мне выплатят все до копейки наличными, так как папа́ не платил налоги. Эти тысячи мои, никто не в состоянии это оспорить. Ну, что вы теперь скажете о моей нежной головке?

Беседуя, они свернули на лесную тропу и дошли до валуна. Поросшая зеленым мхом глыба напоминает аляповатую оперную бутафорию.

— Может, присядем? — приглашает Марис.

— На этот камень? — шепчет Юлишка, и ее глаза темнеют. — Неужели вы могли бы сесть со мной на этот камень? На тот самый камень?

(Кто ей сказал? Как Юлишка могла знать об этом камне?)

Дальше провожать Мариса она не станет.

— Не страшно будет одной возвращаться? — спрашивает Марис.

— Разве что вы будете подстерегать меня из чащи? — смеется Юлиана. — Кого мне здесь еще бояться? Нечестивец в этой округе один. Au revoir!

— Мое вам, Юлишка! Вы парень что надо.

— А вы — настоящий hvat!

Они сговорились спуститься завтра на лодке от Калнаверского утеса аж до самого Межсаргского затона — вместе со всеми излучинами это километров восемь. Марис хорошо знает все камни, омуты и повороты на пути. Вода высокая, течение стремительное. Постучим по дереву, чтобы завтра была хорошая погода! Славно покатаемся!

— До свидания, Нечестивец, — кричит Юлишка. Она бежит по пригорку и оглядывается.

Белый пуловер стоит у камня, как стоял.

— Не забудьте позавтракать! — кричит ей вслед Марис.

— Молчайт!

Так расстаются свои парни…

Следующим утром, едва проснувшись, Марис выбегает во двор: какая погода? Экстра! Ни облачка. Семь утра, а за окном термометр (он там с незапамятных времен) показывает двадцать градусов по Реомюру (сколько это будет по Цельсию, Марис вычислить не может: по арифметике Атис Сизелен натягивал ему тройку). Слава богу, день будет жаркий! А как одеться? Не идти же в Калнаверы в купальных трусах, засмеют…

Решил влезть в летние брюки, а матросский воротник элегантно расположить вокруг шеи (новейшая мода!). Взяв из-под стрехи тележного сарая одноручное весло (и у них когда-то была надувная джонка), заторопился к условленному месту.

Залатанную лодку садовник уже притащил вниз, к порогам. Он пытался велосипедным насосом надуть эту развалюшку, но лодка где-то пропускала воздух… Марис сбросил матроску и, оставшись в купальных трусах, зеленых в крапинку, принялся подсоблять садовнику. У Юлишки лопнуло терпение, и она вежливо попросила господина садовника покончить с этим делом. Хватит! Большое спасибо господину садовнику. Спасибо и до свидания.

Юлишка в красном, в обтяжку, купальнике, держалась просто и разговаривала настолько вежливо, что изумленный садовник пожелал уважаемой барышне попутного ветра. Но ветра не требовалось: лишь только они сели в лодку, как их затянуло в узкую горловину между камнями и понесло вперед. Марис геройски орудовал веслом. Юлишка крикнула господину садовнику, пусть заберет брюки господина Межсарга. Потом они придут за ними. Пожалуйста!

Лодка то и дело цепляла брезентовым дном за гальку. Юлишка сидела на белом спасательном круге (старая няня заставила-таки прихватить его) и поеживалась от восторга. Ох и лихой заезд! Прямо по течению на них стремительно надвигался странным образом торчащий из воды камень. Марис крикнул — держись! — и двинул о него веслом. Лодку развернуло и понесло в бурлящий водопад. Юлишка вскрикнула и судорожно вцепилась в борта. Однако рулевой был начеку: выровнял лодку, и они миновали темный омут без приключений. Но их поджидали новые опасности: свисавшие над рекой ветви деревьев, которые лезли в глаза, плантации водорослей, из-за которых Марису пришлось стоя в воде буксировать лодку на середину течения, словом, маялись они примерно с километр, пока не показался одинокий утес. И тут на одной из крутых излучин Марис прозевал затонувшую корягу. Лодку подбросило, перевернуло, Юлишка с Марисом очутились в воде. К счастью, здесь было не глубоко. Марис, схватив Юлишку под мышки, вынес ее на берег. Затем погнался за лодкой, спасательным кругом и веслом. Настиг их и выволок на берег.

— Первый хавтайм закончен! — шутливо заявил Марис. — Теперь небольшой отдых, потом продолжение в том же духе!

Но Юлиана и слышать не желает о продолжении путешествия. Озябла как щенок. Купальник хоть выкручивай. Почему Марис опрокинул ее в речку, сердито спрашивает Юлишка. С умыслом?

— Нет, со спасательным кругом, — смеется Марис. — Смотрите: моя роба совершенно сухая. Осмелюсь предложить, если вас не шокирует.

Они решили посидеть на песчаном берегу и обсушиться.

Солнце пекло, благоухал можжевельник — стояла такая тишина, что было слышно, как прошуршал по водной глади пожелтевший лист.

— Не смотрите сюда, я переодеваюсь! — говорит Юлишка. — Я вся мокрая, как водяная крыса. Только не смейте сюда смотреть, Нечестивец!

— Очень надо!

Юлишка выкрутила купальник и повесила его на можжевеловый куст.

— А теперь: живо! Киньте мне матроску! — командует Юлишка. — Я прикроюсь ею, как фиговым листком.

Ловит брошенную ей не глядя робу и садится рядом с Марисом, прикрыв колени сухим подолом.

— Можете повернуться. Обсохнем и — назад, домой, напрямик!

— Ничего подобного! — возражает Марис. — Если я что-нибудь задумал, то довожу до конца. И вас заставлю. — (Он хватает Юлишку за пятку и задирает ей ногу). — Вот так. Что это вы надумали? Мы оба голышом двинем через лес? И мне еще придется тащить на себе этот проклятущий брезентовый мешок? Руками пианиста? Нет, мадемуазель! Доберемся до Межсаргов, а там уж Фицджеральд отвезет вас домой и сдаст старушке нянюшке.

Юлишка сидит, улыбается. Склонив голову, натянув на колени робу. Почти нагая. Маленькие упругие груди, округлые плечи, нежные гибкие руки. Простодушно, как малое дитя, выковыривает из песка и подбрасывает в воздух шишки.

— Знаете что, я вас нисколько не стыжусь, — заверяет она, поймав потаенный взгляд Мариса. — Вы не такой, как другие. Можете смотреть на меня смело. Может, я вам даже чуть-чуть нравлюсь?

— Где вы успели так загореть? — удивляется Марис. — Спина, грудь, ноги — все шоколадного цвета.

— Это у меня от рождения. Какие-нибудь предки, должно быть, жили в Гонолулу. И глаза раскосые. Ни у папа́, ни у мама́ глаза не раскосые. У меня одной. Жаль, я некрасивая, но мне наплевать на красоту — уж кто красивая, так это ваша Зинаида!

— Оставьте в покое мою Зинаиду!

— Ух, черт, какие сильные руки! Когда вы схватили меня в воде, я подумала: вот-вот он…

— Что — он?

— Но вы не такой, как другие… Знаете что, будем друзьями. Навечно, ладно? Зовите меня Юлишкой, а я вас буду звать Мори́сом.

— Никакой я не Морис, — говорит Марис. — Повторяйте за мной: Ма-рис!

— Мариус? Нет-нет! Тогда уж лучше Конни! — громко произносит Юлишка и целует Мариса в ухо. — Конни Сорвиголова, мы друзья, не так ли?

— А как же, ей-богу!

— Поклянитесь, Конни! Скажите: я навечно буду вашим другом!

— Я навечно буду вашим другом до тех пор, пока в Калнаверы не возвратятся мама́ и папа́ и не запретят нам встречаться.

— Когда мама́ вернется в Калнаверы, меня там уже не будет…

— А где вы будете?

— Я кое-что придумала, — говорит Юлишка, — есть у меня одна идея. Но пока я вам ничего не скажу.

— Ничего, приедет мама́, она из вас выбьет эту идею через мягкое место, — цинично замечает Марис.

— Когда она приедет, меня в Калнаверах уже не будет… И не ухмыляйтесь! Если я что-нибудь задумала, то довожу до конца. Важно лишь, чтобы вы, Конни, навечно оставались моим другом и защитником.

(«Это я почти что могу обещать…» — думает артист, но вслух не говорит.)

— В конце концов, там видно будет, кто вы такой: Сорвиголова или Нечестивец? Может быть…

— Милая Юлишка, нам пора двигаться. Время — деньги!

Девушка, спрятавшись за можжевеловым кустом, что-то долго возилась со своим купальником. Наконец появилась вся пунцово-коричневая, как клубничка. Поехали! Марис помог ей залезть в лодку. Спасательный круг, сказала Юлишка, она теперь для верности наденет на себя.

«Как же этой девчушке хочется жить», — подумал Марис.

До межсаргской мели доплыли без происшествий.

— Вон там наш дом, — показал он на серые строения за картофельным полем. — Сейчас вы увидите, что такое нищета… Можете глядеть во все глаза — вас я стыдиться не буду. Как только эти руины вам опротивеют, скажите. Я немедленно оседлаю коня и увезу вас оттуда.

— Куда?

— В богатство… Назад на остров счастья.

Поначалу Юлишка и впрямь была изумлена. Полупустые комнаты. Стол. Скамья. Два стула. Старый комод.

— А он античный?

— Да, из Византии…

— А это фортепьяно?

— Инвентарь Певческого общества.

Через полчаса она уже пообвыкла.

— Знаете что, Конни! Мне по душе бедность. Тут такой чистый воздух. И столько мух! А почему ваш отец так загадочно испарился?

— Ему не нравится, что мы разговариваем на чужом языке.

— Я могу и по-другому, — говорит Юлиана. — Пускай он приходиль!

— Не обращайте на него внимания, Юлишка. У него свои заботы.

Внезапно Юлишке захотелось пить.

— Марис, принесите сельтерскую.

Марис отвел ее к колодцу, раскрутил большую рукоять, вытащил ведро, зачерпнул полную кружку и сказал:

— Прошу! Натуральная минеральная вода. Ну как?

— Отлично! — похвалила Юлиана. — Значит, таким вот образом получают сельтерскую? — удивилась она. — Потому папа всегда говорит: сельтерская — дешево и сердито!

Потом они прошли в комнатушку, где стоит фортепьяно, и Марис заиграл «Испанский танец» де Фальи, так как Юлишка, восседавшая на подоконнике, завернувшись в блеклые вязаные занавески, была похожа на андалуску. До конца он все же не доиграл — андалуске захотелось есть.

(«Черт возьми! — думает Марис. — Дома ничего нет, кроме черствых сухарей, масла да шпика».)

— Сейчас сварим кофе, — говорит он. — Кофеин придает силы. — Но для этого надо наколоть дров, пару полешек.

Юлишка смотрит, как Марис машет топором… Нет, бедность определенно нравится ей все больше и больше. Боже мой, какое это было бы счастье — вместе с Конни в бедности… Продолжить свою мысль она не решается.

— Если моя идея осуществится, тогда…

Они сидели на кухне за голым выскобленным добела столом. На плите зашумел жестяной чайник. Этот звук, видимо, так подействовал на Юлишкины пищеварительные рефлексы, что она завопила во весь голос — не могу, мол, больше выдержать. Дайте же поесть. Хотя бы того же овса, на худой конец овсянки с черносливом. После холодной ванны у нее проснулся зверский аппетит.

К счастью, кофе уже вскипел. Марис выложил на стол черствые крендели, лежалое масло и шматок сала в глиняной мисочке. Милости просим откушать!

Об этот крендель можно зубы сломать… Макните в кофе, посоветовал Марис, но она заметила на подоконнике туесок с яблоками. Схватила два яблока — белый налив, разрезала на кусочки и стала есть, намазывая дольки маслом.

— Экстра! — похвалила Юлишка. — Мне все больше по вкусу бедность, Конни! Ты всегда будешь угощать меня камнями и овсом? А вот кофе дрянной, принеси лучше сельтерской.

После сытного обеда Марис повел Юлишку показывать хозяйственные постройки. Все закрома как подметены, единственно в сарае свежескошенное пахучее сено, и то он наполовину пуст. Юлишке захотелось непременно увидеть то место, где спала Зинаида. По приставной лестнице они взобрались на стог, и Марис указал на продолговатую, застеленную старой попоной вмятину.

— Вот тут!

— А где вы спали?

— В комнате, — сказал Марис, — мы с отцом в комнате. Мы даже не знали, что она сюда забралась.

Внезапно Юлишка бросилась на него, повалила на покрытое попоной ложе и впилась в рот. Марис почувствовал, как губы ее увлажняются и становятся нежными-нежными, она со стоном прильнула к нему и так лежала мгновение, закрыв глаза… Они сели и долго смотрели друг на друга будто в удивлении. В Юлишкиных волосах запутались былинки, за шиворот набилась сенная труха. Она стала почесываться и причитать: всякие червячки и букашки забрались под купальник, ползают там и кусают. Куда к черту он ее привел? Если уж хотелось целоваться, мог бы выбрать место получше, и так далее в таком же духе. Юлишка есть Юлишка: всегда виноват кто-то другой, только не она.

В общем и целом никаких возражений против бедности у нее уже нет. Теперь будет приходить в гости каждый день, придется Конни с этим мириться. Они будут купаться, колоть дрова, ездить верхом, лазить по деревьям — чудесно проведут последние недели лета. Как долго Нечестивец здесь еще пробудет? Десять дней? Прекрасно! К тому времени мама́ вернется, пусть Конни постучит по дереву.

Под вечер Марис посадил Юлишку на Фицджеральда, верхом на спущенную брезентовую лодку, отвез домой и передал из рук в руки нянечке. Завтра Юлиана снова объявится как часы! Пообедает в Калнаверах, о еде можно не заботиться: она вполне может захватить с собой кое-что из съестного…

«Ну и денек… — на обратном пути подумал Марис. — За инструмент почти и не садился».

Отец встретил сына возле конюшни. От гнева у старика дрожали руки, веки покраснели.

— Как же ты меня опозорил! — простонал отец. — Привел в гости девчонку Конрада. Того самого Конрада, который честит нас жуликами, противного ихнего отродья! Или у тебя нет ни капли гордости, чувства собственного достоинства вот ни на столечко? По-немецки тарахтеть, с голой девкой на сеновале резвиться! Мало бед из-за тебя на мою седую голову, позора еще только не хватало!

— Я на этой девушке женюсь, отец! И поэтому, прошу, не брани мою будущую жену. Какое наше дело, из какой она семьи, кто ее отец, кто мать? Мы друг друга любим, остальное неважно.

— Любим?! — у старого Межсарга трубка выпала изо рта. — Когда это вы успели?

— Сегодня! — говорит Марис. — Встретились и полюбили. С первого взгляда. Ты что, возражаешь против того, что твой сын женится?

— И она действительно готова идти за тебя замуж? — не верит отец.

— Думаю, что да… — отвечает Марис.

— И ты уже сделал ей предложение?

— Как будто еще нет…

— И, по-твоему, Конрад на это согласится?

— Думаю, согласия ей не потребуется… у нее свой собственный капитал.

— Капитал?

Большей ясности старик от Мариса не добился. Но гнев как будто унялся… Раз уж богатая жена… (Но почему такая смуглая и такая голая?) Хоть бы по-немецки не верещала…

Поздно вечером отец заходит к Марису в комнатку, садится на краешек кровати — слышь, сын, надо малость потолковать (он всегда так, если хочет поговорить по душам).

— Теперь для тебя начинается тяжелое время, сто потов сойдет, пока станешь знаменитым артистом, — так в прошлое воскресенье сказал старый учитель, — помнишь? До сих пор ты был прилежным студиозом, теперь должен стать этим — как там его — виртозом.

— Вирту-озом! — поправляет Марис.

— Да! Верно. На этом деле никакого богатства не наживешь, но и нужду терпеть не будешь, словом, сможешь посвятить себя музыке. Почему же аккурат теперь понадобилась тебе жена — одна помеха? Ну, ладно — богатая… Не так плохо. Но на кой ляд тебе это богатство? Богатые барышни знаешь как избалованы? Сразу после свадьбы начнет тобой понукать и командовать. Ей-то какое дело до этого вирту-оза? Сегодня хотя бы: смотрю, мой сын на кухне должен виртуозничать с кофием, развлекать Конрадову мамзель. Привезти на лодке, увезти на жеребце — что твой вьючный осел. Нынче даже не присел за «Idach». Удивляюсь я тебе, по правде говоря.

— Отец, ведь и ты когда-то был влюблен.

— Влюблен? Это ты можешь той девчонке мозги пудрить, но не мне. Влюблен! А то я не знаю, как выглядит влюбленный человек!

— Ей-богу, отец! На этот раз я действительно влюбился. Впервые в жизни. Юлиана не такая, как другие. Разве я виноват, что она очень богатая?

— Ах, так? Значит, инструмент придется везти назад? — говорит отец и собирается уходить. — Ведь у тебя больше не будет времени…

— Не говори глупостей! Завтра же сяду готовиться к концерту.

— Вспомни, что сказал учитель: жена Марису теперь обуза, не дай бог, как хомут на шею, хорошо, что он о таких делах не думает. Вот тебе и на!..

— К богатой жене это не относится…

— Что с тобой толковать, все попусту! Пойду-ка лучше на боковую, жизнь моя кончена. Пристава я еще утром известил, что долг погасить не могу, опротестую вексель, пускай являются и орудуют здесь. Учти, тебе придется уехать раньше. Я сам все это ускорил нарочно. Сколько можно резину тянуть? В воскресенье поведем продавать Фицджеральда. Деньги поровну. Или тебя такие мелочи уже не интересуют?

Последних слов Марис уже не слышал. Старый человек, погрязший в своих бедах, жизнь его кончена. А для Мариса жизнь, настоящая жизнь только начинается. Любовь! Успехи! Труд! Счастье! Но все это можно ведь легко объединить, стоит только захотеть. Ему принадлежит Юлишка. Правда, предложение ей он еще не сделал… В мечтах о счастье и о невесте на Мариса нисходит сон…

Юлишка тут как тут ни свет ни заря. Конни сидит за фортепьяно и хмурится, но ничего не говорит… Юлишка — сама вежливость: не извольте беспокоиться, спокойно играйте себе дальше. Что это? Ах, Моцарт? Ладно, она посидит смирно и послушает Моцарта.

Как и вчера, Юлишка уселась на подоконнике, завернулась в пожелтевшую вязаную гардину и стала слушать, гоняя от себя мух. На этот раз в темном платьице, коротком по моде — два пальца выше колен. На poco più mosso Марис заметил, что у Юлишки красивые ноги. Сегодня она явилась не босиком: надела туфли на очень высоких тонких каблучках. Вот почему, когда Юлишка входила в комнату (на molto animato), Марису показалось, что она стала выше ростом.

Он играл как в чутком сне: не мог ни сосредоточиться, ни углубиться в произведение. Решил: вставать не буду и не буду обращать на нее ни малейшего внимания, пусть делает что хочет. Спокойно пройду всего Моцарта, повторю «Фонтан» и «Отражения в воде» Дебюсси.

Минут пятнадцать Юлишка слушала чрезвычайно внимательно. Затем достала завернутые в бумагу бутерброды с ветчиной и яйцом и принялась за еду. Видно, звенящие каскады фонтана вызывали у нее отделение желудочного сока. Физиологический процесс жевания повлиял и на Конни-пианиста. Глубокому постижению музыки мешало обильное слюноотделение, поскольку сегодня у него еще маковой росинки во рту не было. Конни перестал играть и попросил хотя бы один сандвич, и Юлишка с превеликой радостью отломила половину от ломтя с ветчиной и бело-золотым кружком — луковым орденом, только надкушенным сбоку.

— Тут я кусала, — сказала Юлишка. — Начинайте есть прямо оттуда, угадаете мои мысли.

Ее мысли нетрудно было угадать. («Конни, брось бренчать на фортепьяно! Davai на речку, а потом заберемся на дерево!»)

Всю первую половину дня они продурачились на песчаной отмели. Загорали, купались. Наконец порешили, что Юлишке не мешает слегка просветиться насчет музыки (чтобы у них появилось и что-то общее). Вернулись домой, и Марис, сев за инструмент, стал объяснять ей, что такое контрапункт и фуга — с живыми примерами из Баха и Бетховена. Юлишка слушала-слушала, и этот контрапункт ей надоел. Пришло в голову, что Конни не мешает слегка просветиться насчет литературы, чтобы у них появились одинаковые духовные интересы. Юлишка продекламирует ему что-нибудь из Лермонтова. Марис русским не владел (в приходской школе по русскому выходила тройка с минусом). Вообще имя Лермонтова ему ничего не говорит… Может быть, Пушкина? Юлишка предложила Пушкина в немецком переводе господина Андреянова. Ну ладно уж, пусть почитает Пушкина. Она декламировала с выражением (врожденные актерские способности, подумал музыкант), но до Мариса и Пушкин не доходил. Он понимает одну лишь музыку (правда, в Вене экстерном сдавал обязательное испытание в объеме гимназического курса, но профессор Н. исхлопотал ему облегченный вариант: Марис как сквозь сон припоминал Гёте, Шиллера и Лессинга, а поэзию, как и поэтов вообще, никогда всерьез не принимал. Все мечты и помыслы Мариса сосредоточены в узкой области: музыка, только музыка).

— Разве у латышей нет ни единого поэта? — поинтересовалась Юлишка.

Марис знал только одного — Райниса и то лишь одно его стихотворение — «Единственная звезда» («Знай: самая высокая идея…») В приходской школе Атис Сизелен заставлял Мариса зубрить его наизусть, чтобы воспитать у мальчика силу воли. Он мог бы это стихотворение Юлишке продекламировать, но как-нибудь в другой раз…

— Вот видите, какие мы разные, — смеется Марис. — Но прекрасно ладим и понимаем друг друга. Это и есть контрапункт.

— А как поженятся, получается фуга? — любопытничает Юлишка.

— Нет. Всего лишь двухголосная инвенция. Для фуги требуются по меньшей мере четверо.

— Жаль… Так скоро их у нас не будет…

Простодушие в соединении с находчивостью все больше восхищали в ней Мариса. (Эта девушка для меня как манна небесная. Какое ослепительное прямодушие!)

В тот день он начисто запамятовал о музыке. Забыл советы профессора, забыл предостережения отца… Условился о новой встрече, на завтра и послезавтра и на третий день… «Неужели один раз в жизни я не имею права нарушить привычный ритуал: три часа утром и три часа после обеда за инструментом?» Марис чувствовал, что влюбился — по-настоящему, по уши, вот наконец-то. Юлишка не была испорченной — нет, нисколько! Только вся какая-то непредсказуемая. С нежной душой, а колючая как ежик. Совсем не похожа на большинство богатых девиц. Юлишка любила Мариса, тут не могло быть ни малейших сомнений. Жребий брошен: их ждет помолвка! Юлишка дождется мама́, потребует свою часть наследства, и они отправятся вместе в Вену. Времени мало, медлить нельзя. Через две недели Марис обязан быть на работе. Обвенчаются в Вене. Все это они подробно обговорили, купаясь, загорая и лазая по деревьям.

Правда, вечерами у Мариса словно мурашки по телу пробегали, вспоминались слова Фредерика Ламонда: «Виртуоз, пропустивший один день работы за инструментом, восстанавливает свою технику только через неделю; если же он не играл целую неделю, то не сумеет войти в форму даже через месяц».

Всю эту неделю Марис не играл. Но увозить фортепьяно не позволяет: пускай стоит в его комнате до последнего момента. Ведь общественное достояние пристав описывать не будет. А за лошаденкой дело не станет…

Подошло воскресенье на святого Лаврентия. В Берзайне Лаврентьевская ярмарка. Отец решил продать Фицджеральда вместе с роспусками. Нельзя упускать такую возможность, крайний срок… Марис не отважился выйти во двор попрощаться со своим любимцем, который с тяжелым вздохом послушно стал в оглобли и позволил надеть себе на шею износившийся хомут.

— Настоящее предательство отдавать такого доброго коня цыгану, — сказал Марис. (В последнюю минуту он еще пытался уговорить отца, но ведь другого выхода не было…)

— Кому прикажешь? — спросил старый Межсарг. — Цыгану или аукционисту? Если аукционисту, то определенно всех переплюнет Конрад. — Ему-то отец ни за что не хотел отдавать прекрасного жеребца. — Тогда уж лучше цыгану. Цыган по крайней мере не живодер.

Вышел из комнаты, сел в роспуски, взмахнул кнутом и был таков. Двери конюшни раскрыты настежь: запустелый дом стал еще пустыннее, о боже…

В угнетенном настроении Марис сел за фортепьяно. На этюде Паганини правая рука стала неметь.

— Ну и ну! — разозлился он. — Уже наблюдаем последствия?

Собравшись с силами, автоматически начал играть гаммы — терциями, секстами, октавами, пока наконец не размял пальцы — до такой степени, что смог взяться за обновление своего репертуара. Без всякой системы и отбора — просто играл то, что приходило в голову.

Вот «Карнавал» Шумана давно не игран. В одном месте вдруг провал в памяти. Что такое? Ведь на концертах он исполнял «Карнавал» с закрытыми глазами, как Эжен д’Альбер, — уставившись в потолок, то бишь в пространство. А теперь — такая осечка!

«Почему я сегодня нервничаю? — задумался Марис. — Может быть, потому, что Юлишки еще нет? Это хорошо, что она не идет. Я ведь должен работать: три часа утром и еще три — после обеда».

На обед вареный горох со шкварками. Сладкое блюдо — печеные яблоки с сахаром. Вполне удовлетворительный обед. Поел — и снова за рояль.

Черт возьми, где же Юлишка? Нет, это хорошо, что она не появляется… Мне еще надо выдержать два с половиной часа… Наручные часы, лежащие на крышке инструмента, скорее всего, испортились…

Марис играет, посматривает на часы, играет дальше… Но теперь уже совсем вяло… Она никогда так долго не задерживалась. Может, пойти навстречу? В этот момент он слышит во дворе гудение мотора.

Выскочив из машины, Юлишка бежит ему навстречу. В пестром плаще, держа в руке расшитую бисером сумочку.

— Конни! Я спешу в Ригу, — громко заявляет она. — Знаешь, что сегодня утром произошло? Приехал папа́.

— И что же?

— Да, приехал папа́. Навеселе и такой обходительный, и я ему тут же все выложила, ну, что собираюсь замуж. Прекрасно, спокойненько ответил он, в конце концов когда-нибудь это должно произойти… А за кого ты выходишь?

Юлишка еще не сказала ему за кого… Это будет приятный сюрприз… С этим человеком папа́ недавно сам ее познакомил. Теперь у нее одна-единственная просьба: дать ей машину с шофером. Срочно надо съездить в Ригу к господину Хаану.

— К кому?

— К Хаану-Гайле.

— О! В конце концов совсем и неплохо! Господина Хаана только что назначили директором Земельного банка. «Янкель, твой зять в Земельном банке!» — запел папа.

— У меня, папочка, есть свои деньги и свое наследство, — сказала Юлиана. — Я в любое время могу получить свое наследство.

— Какое наследство? — встревожился папа. — Гайле сам достаточно богат. После моей смерти, пожалуйста, пусть проявляет интерес к твоему наследству. Пока же — стоять смирно! Я тут командую!

Юлишка сразу поняла, что помещенную на ее имя круглую сумму по-хорошему она не получит. Поэтому решила тут же отправиться к господину Гайле (ведь он сам учил, как вытребовать эти деньги наличными, какие бумаги следует представить адвокату. Процедура займет самое большее три-четыре дня).

Завтра понедельник, она тут же обратится к господину Гайле, они тут же пойдут к адвокату, и через несколько дней она уже будет дома. К тому времени, должно быть, возвратится мама, и они с Конни тут же обручатся.

Юлишка была в прекрасном расположении духа. Сев в «крайслер», она взмахнула солнечным зонтиком и воскликнула:

— Конни! Жди меня дома самое позднее через неделю. Я коварна и мудра, как змея.

Всю неделю Марис работал как очумелый: за порог своей комнаты и носу не казал. Не ел, не пил. Впервые в жизни почувствовал угрызения совести. Надо ведь, изменил своей путеводной звезде — музыке, ужас! Теперь — замаливать грехи, искупить провинность. Но через пару дней, снова обретя форму, он почувствовал прежнюю слабость: затосковал по Юлишке. Опасный дуализм, Марис это хорошо понимал.

«Человек не может служить двум богам, — сказано в толковании первой заповеди, — ибо он одному подчинится, а второго оставит». Марис недолго протирал штаны за партой, потому религиозные заповеди, привитые в детстве матерью — Теклой и в особенности Атисом Сизеленом, последнее время все чаще приходили ему в голову. Когда мать еще была жива, она заставляла маленького Мариса каждый вечер читать в кроватке на сон грядущий вечернюю молитву. Время от времени «Отченаш» мешался у него с «Единственной звездой» Райниса — Атис Сизелен заставлял детей каждое утро коллективно декламировать ее перед началом занятий (для воспитания воли). Вот почему библейские предания перепутались у мальчика со стихами Райниса. Текла поначалу встревожилась, что за престранный стих, но, узнав, что это Атис Сизелен велел его выучить, успокоилась. Ладно уж, пусть читает… Потом они положили эти слова на мотивчик песнопения «Когда б уста мои на тысячу ладов…».

Минула неделя, с невероятной скоростью приближался решающий день, а от Юлишки ни слуху ни духу… Как-то утром Марис вызвался сходить в лавку Якобсона — купить чего-нибудь съестного. Старый Межсарг дал десять латов (сказал, что Фицджеральда выгодно продал, но вот за сколько — утаил). Что купишь на десять латов? Ту же булку, крендель, селедки штуки две-три, сахару да масла… Топтался у прилавка и внимательно прислушивался, о чем судачат бабы Звартского имения.

В Калнаверах из господ сейчас никого. Не успела мадам вернуться, как тотчас на другое утро вместе с господином Конрадом укатила в Ригу. Похоже, случилось что-то из ряда вон выходящее. Изабелла казалась сильно встревоженной…

Вести были не из приятных. Ох, ох, Юлишка… Попала в когти папа́ и мама́… Может, вообще больше не приедет? Тяжесть легла на сердце. Не потому, что блестящая идея оказалась нелепой. Хотелось еще раз увидеть Юлишку… гордую, красивую Юлишку… Хотя бы попрощаться с нею… Но по всему выходило, что они больше никогда не увидятся…

Пришла телеграмма от профессора Н. (Как они там в Вене узнали адрес Мариса?) «Морису Мессаржу, Lettonie, Birkenruhe (Берзайне)». Так как в Берзайне господин артист Мессарж пользовался огромной популярностью, почтальонша промчалась четырнадцать километров на велосипеде и запросила за доставку два лата. Ну, черт с тобой! Бери. И показывай, что за телеграмма.

(Профессор Н. просит Мариса прибыть в Вену не позднее двадцать пятого августа, тчк. В Граце педагогическая конференция, тчк. Хочется показать лучших учеников, тчк. Программа та же, что в Пальфи-зале, тчк. Будут представители концертных агентств всей Европы, возможность заключения договоров, тчк. Профессор Н.)

— Отец! — говорит Марис. — Мне придется уехать еще раньше, чем мы предполагали. Ты уже придумал, где устроиться?

— В бараке лесорубов вроде есть свободное местечко, — отвечает отец. — Если не у них, то в богадельне наверняка.

— Как же так, в богадельне? — волнуется Марис. — Вот уж этого ты не делай… Тогда уж лучше у лесников. Там, говорят, комнаты светлые.

— Да, одна большая комната на двадцать коек. Мне там квартира полагается — ведь я еще работаю лесником на обходе…

Утром Марис начинает укладывать кофр. Из громоздких вещей брать с собой нечего: на память — старые сапоги для верховой езды, подарок матери — Новый завет, нотный альбом Zum Tee und Tanz — его он шутки ради подарит профессору (тот на выпускном банкете преподнес Марису уточку-свистульку).

Укладывая свой нехитрый скарб, он пробует отогнать от себя мысли о Юлишке… Вдруг понимает: дом полон чужих людей.

— Судебный пристав приехал, — говорит отец. — Выйди и ты во двор.

Прибыл господин Цал с помощниками. Он сердечно здоровается с Марисом, они ведут себя как старые приятели.

— Все упражняетесь? — радуется судебный исполнитель. — Ну, как же, как же… Вас ожидает блестящее будущее. Здорово вы сыграли «Мефисто-вальс» в тот вечер. Я вам так скажу: po fer zort! Первый сорт!

Тем временем ищейки пристава уже успели облазить тележный сарай, хлев, конюшню, погреб. Один из них, проявив недюжинное любопытство, заглянул даже в колодец.

— Должно быть, метров на двадцать в землю уходит, — определяет он со знанием дела.

— Что вы! Пятьдесят метров самое малое, — говорит Марис. — Как-то раз там даже нефть показалась.

— Что? Нефть? — восклицает помощник. — Значит…

— Ну что ты, Фридис! Господин Межсарг тебя разыгрывает, — смеется пристав. — Молодой человек, вы далеко пойдете, если чувство юмора не изменяет вам даже в этот грустный миг.

— Какой такой грустный миг? Мы просто счастливы, что разделаемся наконец со своими долгами.

Гм, да…

— Господин Цал, мы это фортепьяно оценили в восемь сотен, — высовываясь в окно, кричит из комнаты один из сыщиков.

— Дурак! Это фортепьяно принадлежит Общественному собранию, — кричит в ответ судебный исполнитель. — Посмотри-ка лучше, что за мебель в комнате.

Все идут в дом осматривать мебель.

— Вот буфет…

— Антик, — говорит Марис. — Из Византии.

Эксперт подходит, поглаживает по дереву и, махнув рукой, говорит:

— От Трентельберга… Барахло. Что тут у вас еще?

— Вязаные оконные гардины… с уникальными брюссельскими кружевами, — куражится Марис.

Эксперт подходит к окну, щупает занавеси, принюхивается и констатирует:

— Тоже от Трентельберга.

В глазах ищеек нескрываемое отчаяние.

— Мы напрасно сюда приперлись, господин Цал. Здесь нечего описывать.

— Нет, так нельзя! Что-нибудь да надо описать. Посмотрите хотя бы вон ту кровать.

Помощник садится на табуретку и пишет:

— Соснового дерева. Мореного. Изголовье с фанерными инструкциями.

— Не инструкциями, а инкрустациями. Пиши: инкрустациями…

(Так было описано супружеское ложе старого Межсарга — кровать, в которой родился всемирно известный пианист Морис Мессарж, но в тот момент пристав еще не уразумел этого. Говорят, впоследствии Изабелла продала эту кровать музею за двенадцать тысяч марок.)

— Ну и ну… — оставшись с отцом с глазу на глаз, говорит господин Цал. — Неплохо сработали, Межсарг, подчистую, здесь и взять нечего. Теперь вас объявят неплатежеспособным.

— И что со мною будет? — испуганно спрашивает Межсарг.

— Благодаря вашему сыну, ничегошеньки с вами не будет… Банкротство не посчитают злонамеренным: конь-то продан загодя… И в Рочском обходе найден деловой лес: вы проявили потрясающую честность и не продали его, мы это учтем… Вот разве что придется куда-нибудь съехать. У вас есть уже на примете какая-нибудь квартирка? Вашим хозяйством и землицей весьма интересуется господин Рацен. Его ржаное поле примыкает к вашему яблоневому саду. Кроме того, интерес выразил господин Конрад, а также госпожа Рейтер хотела бы второй летний дом для молодой пары. Словом, торги будут жаркими и прелюбопытными. У меня такое предчувствие, что выручка с аукциона покроет банковскую задолженность. Поэтому как можно быстрее подыскивайте себе квартиру. Не то останетесь без крыши над головой. Торги я назначил на четверг, времени мало.

Сегодня понедельник…

Атис Сизелен обещал вернуть фортепьяно собранию после того, как уедет Марис. Прекрасно! Заказан и оплачен билет от Берзайне до Вены. Правда, денег едва хватило, но отец подкинул еще тридцать латов, и возвращение в Вену уже не вызывает сомнений. Чего тебе еще не хватает? Главный лесничий Живка не возражает, чтобы отец — столько лет прослужил лесником! — переселился в барак к лесорубам… С этим как будто в порядке…

Марис смирился с судьбой. Озабочен одним — как сложится его жизнь в искусстве, ни о чем другом уже не думает. Восхождение на Олимп обеспечено.

— Юлишка так и не приехала, — шепчет он, лежа на сеновале, но в голосе его не слышно разочарования. — В конце концов у каждого хорошего музыканта была своя несчастная любовь, просветлявшая душу… У Шуберта, у Бетховена. У кого еще? Ни один из них не принес искусство в жертву любви, ни один…

Audiatur et altera pars, как сказал бы древнеримский судебный исполнитель, будем и мы объективны и выслушаем противную сторону — семью Конрада. Каково, собственно, мнение Изабеллы и Теофила о создавшейся ситуации? Ответ на этот вопрос мы находим в воспоминаниях госпожи Ф. Они продолжаются тем числом, когда калнаверская хозяйка и ее лучшая подруга возвратились из увеселительной поездки по Балтийскому морю. Цитирую:

«В Пернове в одном из ресторанов мы столкнулись, к сожалению, с господином Конрадом. Из запланированного развлечения на пляже ничего не вышло. Некая развеселая дама, приятельница Изабеллы, вознамерилась устроить студенческую пирушку в купальниках, но Теофил, прослышав об этом, силком усадил нас в автомобиль и увез в неизвестном направлении. В результате мы оказались на только что купленной винокурне. И там провели под хмельком семь дней. К счастью, начался охотничий сезон, и Теофил отправился на Пейпси-ярв бить уток. Так мы от него отделались и тайком двинули назад в Пернов. В нашу честь и в самом деле была устроена студенческая пирушка в купальных костюмах. На следующий день мы отправились на яхте обратно в Нейбаден, Изабелла просто умоляла меня поехать с нею в Калнаверы и погостить там денечек-другой. Она очень боится встречи с Юлишкой тет-а-тет». Госпоже Ф. еще раньше бросились в глаза ненормальные отношения между матерью и дочерью, но об этом — никому ни слова… «Всенепременно секретно!» — ее девиз.

«Когда мы прибыли в Калнаверы, Теофил уже успел вернуться с утиной охоты.

— Где Юлишка? — спросила Изабелла.

— Уехала в Ригу. По делу о замужестве, — усмехнулся Теофил.

— По какому делу? — изумилась мадам.

— Надумала выйти замуж. Стоит ли удивляться? — господин Конрад подмигнул и принялся напевать: — «Янкель, твой зять в Земельном банке!»

Изабелла тут же кинулась расспрашивать старую нянечку, как Юлиана себя вела эти две недели.

— Страх как хорошо, хорошо, хорошо…

В последнее время уже не бранилась. Была вежливой, только мало ела. И этот молодой господин из Межсаргов приходил сюда и тоже был страх как любезен. Юлишку катал на лодке, они загорали… Юлишка целыми днями пропадала в Межсаргах, ей там очень нравилось… А Марис, кажись, теперь тоже укатил в Ригу, не видно его что-то нигде.

Изабеллу, мою подругу Изабеллу едва не хватил удар. Но это еще были цветочки. На следующее утро пришла телеграмма-молния от Хаана-Гайле:

СПЕШНО ПРИЕЗЖАЙТЕ РИГУ ТЧК ЮЛИШКА ЗАБИРАЕТ ВКЛАД И АДВОКАТ РУСИС ЗАВАРИЛ КАШУ ТЧК ЗАВТРА БУДЕТ ПОЗДНО

— Кто бы мог подумать, вот тебе и глупышка Юлишка! Хладнокровная попытка ограбления банка.

— На кой черт надо было делать вклад на ее имя? — бушевал Теофил. — Это все ты, Белла, придумала! Как я теперь докажу, что деньги не принадлежат Юлишке? Налоги-то я не платил!

— А она тебе сказала, за кого выходит замуж? — в свою очередь раскричалась на Теофила моя подруга. — Дурья твоя башка!

— Она сказала… Нет, она не сказала, но я думал…

— Знаешь, кто еще думает! Ну, тогда я тебе скажу: она выходит за этого пастушонка, этого жулика. За так называемого крестника, ха-ха-ха-ха! Он ее изнасиловал!

— Кто? Что?

— И в этот час она с револьвером в руке собирается грабить банк.

Господин Конрад схватился за голову и выбежал в кухню.

— Людвиг! Людвиг, немедленно машину! Когда мы можем быть в Риге?

— Если жать на всю катушку, то примерно в полдень. Шестьдесят километров в час.

— Страшная скорость! Но не время думать об опасности. Мы должны как можно скорее попасть к господину Гайле».

Не буду больше цитировать нервические диалоги, столь прилежно воспроизведенные моим соавтором в последней тетради ее воспоминаний. Госпожа Ф. начинает нарушать спокойное течение этой поучительной повести. Разрешите мне самому в нескольких словах сказать о том, что произошло во второй половине дня в Риге. В самом деле ограбили банк?

Нет. Преступление удалось предотвратить. Но в связи с этим преступлением всплыло другое, гораздо более тяжкое, совершенное девятнадцать лет назад. Тут же — на нервной почве — последовал морально-нравственный взрыв. Молекулы более тяжкого преступления были в известной мере нейтрализованы молекулами менее серьезного злодеяния, высвобожденная энергия с огромной скоростью унеслась в иносферу, а образовавшиеся шлаки вновь погрузились в пучины подсознания, и днем позже Теофил с Изабеллой, посадив Юлишку на заднее сиденье автомобиля, возвращались обратно в Калнаверы — дружная чета, только что восстановившая супружеские узы.

Закон победил, юрисдикция восторжествовала. От наказания ушел лишь… не будем трепать его имя всуе, мадам Изабелла… Не вы ли как-то сказали, что этот человек хотел и вас погубить? И что в конце концов погубил… Вы не желаете, чтобы это когда-нибудь вышло наружу? Можете на свою подругу положиться. Есть у меня и пятая — потайная тетрадочка, с непристойными анекдотами… Гласности (суду публики) предам лишь то, что почерпнуто мною из достоверных источников.

Во-первых. Господину Конраду удалось при помощи фактов доказать, что деньги в банк вносил он сам.

Во-вторых. Изабелла под присягой подтвердила, что Юлишка не является дочерью Теофила. Отец Юлианы — какой-то опустившийся актер, по имени Альфонс, который через год после Изабеллиной свадьбы погубил ее с применением насилия.

В-третьих. Из сказанного выше следует логический вывод, что Юлишка не является ребенком Теофила. А посему никакого наследства ей не полагается.

В-четвертых. Недавно Юлишку удочерили, и она приняла фамилию де ля Мотт. С того момента у нее нет никаких родственных связей с древнелатышской семьей Конрада.

В-пятых. Супружеская чета Конрадов согласна взять Юлиану к себе, все простить ей и считать ее неофициальной приемной дочерью.

Все, как видите, в ажуре!

Да и в Межсаргах вроде бы установилось спокойствие, и там победила справедливость. Отец уже собрал котомку, а сын, уложив кофр, намерен завтра же вечером отправиться за границу. Он постирал и повесил в саду сушиться свой белый пуловер Angora Supermarkt. За шесть недель дорогая вещь вконец пожелтела. Может, от неумелой стирки, может, от жесткой воды, но в последнее время вид у свободного художника довольно потрепанный… Быстрее в Вену! Ради духовного и телесного обновления.

Нежданно-негаданно около полудня в комнате Мариса появляется Юлиана. На ней пестрый плащ, темное шерстяное платьице, туфли на высоких каблуках. В руке — сумочка, расшитая бисером, и солнечный зонт.

Сняла плащ, присела на голую постель и сказала:

— Они исключили меня из завещания и силой отобрали деньги. Но мне на все это наплевать, Конни! Вы сильный, вы были и остаетесь моим большим другом. И пусть мама́ теперь молчайт!

— Я так и знал, — говорит Марис.

— Что вы знали? — спрашивает Юлиана.

— Знал, что вы уже не придете ко мне, чтобы проститься.

— Проститься? Почему проститься, Сорвиголова? Я решила остаться здесь, с вами. Насовсем! Разве вы не понимаете? Теперь я вольная птица, могу делать все, что мне заблагорассудится. Будем жить в бедности! Преломим засохший крендель и поделим его пополам. Вот будет умора! Идя сюда, я громко смеялась, представляя себе эту картинку: Конни макает одну половинку кренделя в кофе, я беру и…

— И вас так долго не было, и вы совсем не знаете, что здесь, в Межсаргах, произошло: судебный исполнитель выставляет нас с отцом на улицу. Нам уже негде жить. Даже кровать, на которой вы сидите, не наша. Она внесена в опись.

— Внесена в опись? — изумленно переспрашивает Юлишка и недоуменно смотрит в изножье кровати, словно там проставлен некий инвентарный номер. — Выгоняют на улицу? Почему?

— Потому что у нас нет денег, чтобы расплатиться с долгами! — раздраженно кричит Марис и, распалясь гневом, повторяет: — Проще пареной репы: нет денег! Нету!

— Нету? — Юлишка качает головой и добавляет: — Совсем недавно у меня еще были деньги. Я хотела взять их с собой. Но мама увидела, как я прячу в сумочку фарфорового лебедя, вырвала у меня копилку из рук, разбила ее и рассовала по своим карманам все серебряные пятилатовики, которые я собирала для «лотереи счастья». «Ни одного сантима не унесешь с собой! — вопила она. — Ступай прочь и получай божью кару. Без денег он тебя тут же выставит». Ну, разве мама́ не дурочка: Конни меня выставит? Ха-ха! — Юлишка рассмеялась… (А Марис густо покраснел. Ему стало стыдно, только он не мог понять за кого — за самого себя или за мадам Изабеллу?)

— И все-таки вам надо вернуться к мама́ и просить у нее прощения, — говорит Марис. — У нас негде приткнуться и не на что жить. Отец сегодня переселяется в контору, а меня ждет концертное турне.

— Ну и что же? — удивляется Юлишка. — Ведь мы условились: я поеду с вами. Разве вы не помните, что обещали мне там, на сеновале? «Юлишка! — шептали вы, — жалованье у ассистента не бог весть какое, но я подработаю перепиской нот и частными уроками». К тому же вы тогда не знали еще, Конни, что у меня связи с профессиональными теннисными клубами и я смогу жутко много зарабатывать. Ведь ничего же не изменилось.

— Многое изменилось, Юлишка! Это было безумием — наши мечты там, на сеновале. А теперь давайте подумаем трезво, не будем пороть горячку. Я остался почти без сантима. Отобрать последний грош у отца не осмеливаюсь; его и так ждет горькая старость. А у меня через неделю ответственный концерт в Граце, поэтому пришлось срочно купить билет в спальный вагон.

— В спальный вагон! — восторгается Юлишка. — Я никогда еще не путешествовала в спальном вагоне! Это будет замечательная поездка, Конни!

Сущее наказание! Марис уже не знает, что с нею делать… Она не понимает. Может, не хочет понять? Может, не способна понять, поскольку воспитана в семье богачей. «Неужто придется хамить? — думает Марис. — Ведь я не могу взять ее с собой — без денег, без вещей, без квартиры… Куда я ее в Вене дену?»

— Когда выезжаем? — интересуется Юлишка. — И во сколько мы…

— Не мы, а я! Я один! Разве вы не слышали, не поняли: у меня нет денег на второй билет… Это же не моя вина, что на второй билет нет денег… Пока не поздно, поспешите назад в Калнаверы, просите прощения! Может, мама́ простит. И забудьте, ради бога, наши милые глупости.

— Наши милые глупости? — побледнев, застывшими губами повторяет Юлишка. — Наши… милые… глупости…

Она как будто сломалась. Дрожит, ухватившись двумя руками за изголовье кровати… И вдруг выпрямляется. Взгляд ее становится чужим, ледяным.

— Теперь я понимаю, почему мама́ вас так страшно ненавидит… Еще вчера она старалась убедить меня, что такой тип, как вы, мог вырасти только из Конни Не ешь Не пей, из человека, у которого нет внутренностей — сердца и прочего.

— Вам не дано увидеть, — пытается возражать Марис, но Юлишка его перебивает:

— Я вижу! Вы весь как на ладони. Мама́ уловила суть: корни вашего счастья — в бедности. Поэтому вы никогда не сможете возвыситься. Я могу плюнуть на богатство, а вы нет… Господин Мессарж уже облизывался, представляя, как с помощью Юлишки разбогатеет. Это действительно так было?

— Юлишка, как противно, как подло…

— Руки прочь, господин Мессарж! Молчайт! Теперь слово моему другу, моему сильному и доброму Конни Сорвиголове. Одному ему я открою правду: или я поеду с ним, или случится что-то ужасное… Нежной подруге Конни нечего терять. Папа́ выгнал ее из дому. Это чепуха… Ах так, вы еще всего не знаете. Юлишка вовсе не его ребенок. В первый раз мою мама́ погубил косоглазый спившийся актер, жалкий тип. В настоящее время он работает в театре «Улей», время от времени отдыхает в психиатрической клинике на Александровской высоте в Риге. Сенсационное открытие! Об этом уже говорит вся Рига (господин Гайле постарался)… Я могу представить, как теперь прыгает от радости, бьет в ладоши и гогочет Зинаида, жалкая гусыня! Ну, Конни Сорвиголова? Что может предложить теперь мой замечательный друг?

— Во имя вашего счастья и моего будущего еще раз предлагаю вам: немедленно возвращайтесь домой и просите прощения! Они вас простят, ручаюсь. Мама́ уже простила, она ждет вашего возвращения и тревожится за вас… могу поклясться. Хотя мадам Конрад и лишена каких бы то ни было чистых и возвышенных чувств, она все же мать и материнский инстинкт у нее достаточно силен. Ведь не случайно же она приказала меня высечь, когда я едва не утопил ее маленькую дочурку… Через час или два мама́ прибудет сюда, и в этом я тоже могу поклясться. Семейная жизнь господина Конрада войдет в мирную колею, все сплетни забудутся, и Юлишка выйдет замуж за секретаря министра. Да, Не ешь Не пей способен стать Нечестивцем, тут ваша мамочка по-своему права. Не ешь Не пей в этом не виноват. Виноват этот непостижимый мир. Бог его таким создал. Для вас бедность — это шутка с зачерствелым постным кренделем, для меня это дилемма: достигнуть цели всей моей жизни или отступиться? На какой-то миг я вообразил, что можно объединить любовь со служением искусству, но это была лишь мимолетная слабость. Я поклялся: любить только музыку, ее одну, и сдержу свою клятву. Еще Фредерик Ламонд сказал: «Для великого художника жена все равно что хомут на шее. Рано или поздно она потянет его ко дну».

— Господин Мессарж! — в страхе воскликнула Юлишка. — Говорите, пожалуйста, проще и короче. Что мне теперь делать?

— Я же сказал: торопитесь к мама́ и просите прощения. Нет ничего проще возвращения блудного дитяти.

Юлишка поднялась, медленно подошла к Марису, обняла его за плечи и, будто не доверяя, долго смотрела ему в глаза. И сказала:

— Если вы действительно так думаете, пусть будет на то воля божья!.. Я поступаю, как вам угодно.

— Не мне, а нам обоим так будет лучше, Юлишка.

— Может быть… И поцелуйте меня на прощание, Конни… Я начинаю мерзнуть…

Марис по-отечески поцеловал ее в губы, но Юлишка не отпускала — покрывая его лицо поцелуями, она захныкала, бедная… Не отпускала его и всхлипывала, всхлипывала.

— Хватит! — сказал Марис (длинная сцена начала его раздражать). — Возьмите же себя в руки! Или вы думаете, мне легко?

Юлишка все всхлипывала.

— Сыграйте, пожалуйста… последний раз, но только, пожалуйста, мне одной, — сказала она, присев на подоконник и утирая слезы вязаными занавесками. — Потом я пойду…

Марис неохотно сел за инструмент и, поворошив ноты, открыл «Сон любви» Листа…

(Что еще он мог сыграть для Юлишки? Она же ничего не смыслит в искусстве. Даже контрапункт для нее скучен.) Звуки холодными дождевыми каплями падали на водную гладь. Но вдруг он пришел в ярость. (К дьяволу сентиментальный Liebestraum!) Он начал импровизировать на эту чувственную тему. Почему-то вспомнились затверженные по наущению Атиса Сизелена слова:

Знай: самая высокая идея Сияет, человека не жалея, —

вот он, лейтмотив его будущего. Марис модулировал на си бемоль минор, сила и драматизм нарастали:

Ничьей судьбой себя не беспокоя, Он жертвует ей самое родное.

Ревела буря, гремел гром. Одинокий демон — Не ешь Не пей, выставив кулаки, шел наперекор стихии. На басах грохотало неумолимое — dies irae, dies illa… (Идею Райниса Не ешь Не пей обнажил до цинизма.)

Теперь очередь за торжеством, триумфом, кульминацией. Но Марис не закончил импровизацию. В хорошо задуманный финал вторгся неприятный диссонанс. Какая-то тонкая струнка надломилась под ударами его пальцев и лопнула с пронзительным звуком, словно наткнувшись на пилу. Ожидая, пока погаснет вибрация, Марис оглянулся. Юлишки в комнате уже не было. Пока он импровизировал, она тихонько приоткрыла дверь и ушла. Слава богу! Хорошо, что так… Поняла все-таки…

Марис встал, подошел к окну и посмотрел на облака. У колодца с котомкой в руке стоял отец. Да-да, ведь время полдничать, сейчас мы…

В этот момент со стороны поля, из-за яблоневого сада, раздался выстрел. Марис выбежал во двор. Отец, не отходя от колодца, показывал пальцем туда, где стояла банька и примыкало к саду ржаное поле Раценов. Приставив ладонь козырьком ко лбу, Марис долго смотрел на колышущуюся в золотистом тумане ниву, но ничего подозрительного так и не заметил… Лишь черные птицы, кажется — галки, встревоженно метались и кричали на лету. Но вот и они улетели прочь. Настала тишина.

…а над рожью клубился туман…

Перевод Зигфрида Тренко.

Примечания

1

Unersetzbar Karte — документ о незаменимости, бронь.

(обратно)

2

148-й сонет Шекспира. Перевод С. Маршака.

(обратно)

3

Персонаж драмы Я. Райниса «Золотой конь».

(обратно)

4

Рижское кишозерское пожарное общество.

(обратно)

5

Так профессора Петербургской консерватории называли модернистскую музыку.

(обратно)

6

Алуксне — небольшое городок в Латвии.

(обратно)

7

Зейдак услышал слова из песни «Поднимался красный стрелок»: «…Те, кто надеются нас в рабство угнать, с пулей во лбу падут!»

(обратно)

8

Луи Детуш — французский коллаборационист, писатель Селин.

(обратно)

9

Воинское звание, присвоенное капельмейстеру.

(обратно)

10

Впоследствии выяснилось, что, уезжая, Зингер предупредил, чтобы у музыкантов отобрали оружие и хорошенько следили за ними: от какой-то девушки администратор узнал, что Коцинь собирается сбежать.

(обратно)

11

Томас Манн.

(обратно)

12

Марки музыкального инструмента.

(обратно)

13

«Свободная страна».

(обратно)

14

Теперь — станция Дубулты в Юрмале. — Прим. пер.

(обратно)

15

«За кулисами».

(обратно)

16

Пярну.

(обратно)

17

Из Вецаки в Саулкрасти.

(обратно)

Оглавление

  • КАЛЕНДАРЬ КАПЕЛЬМЕЙСТЕРА КОЦИНЯ Роман
  •   ПЕРВАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА
  •     СВОДКА ПОГОДЫ, ИЛИ БУДЬТЕ ОСТОРОЖНЫ С ОГНЕМ!
  •     ЗАВЕРШЕНИЕ СЕЗОНА 1943/44 ГОДА
  •     ПОДРОБНЕЕ О КАСПАРЕ КОЦИНЕ И ЕГО КОЛЛЕГАХ
  •     НЕОКОНЧЕННАЯ ЛЮБОВНАЯ ИСТОРИЯ
  •     ПРИЛОЖЕНИЕ К КАЛЕНДАРЮ
  •     ЧТО ПИШУТ И ГОВОРЯТ О ВОЙНАХ?
  •   ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА
  •     ИЗ-ЗА ЧЕГО СЕМЬЕ АДВОКАТА ФРЕЙМУТА НЕ УДАЛОСЬ ПОУЖИНАТЬ?
  •     ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
  •     У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД
  •     РАЗДЕЛ КРИТИКИ. ПРОЩАЯСЬ С СИМФОНИЧЕСКОЙ МУЗЫКОЙ
  •     У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД
  •     В МЕБЛИРОВАННОЙ КВАРТИРЕ НА ВСЕМ ГОТОВОМ
  •     ОЧЕНЬ КОРОТКАЯ И ОЧЕНЬ ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ
  •     У НАШИХ ВОРОТ ВСЕГДА ХОРОВОД
  •     ЗЕЙДАК РАЗДЕЛЯЕТ, ЗИНГЕР ВЛАСТВУЕТ
  •     КУПАЛЬНЫЙ СЕЗОН В МАЙОРИ В ПОЛНОМ РАЗГАРЕ
  •     ПОЩЕЧИНА
  •     ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
  •     КУДА ЗАВОДИТ ЧЕЛОВЕКА ИДЕАЛИСТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ?
  •     ОРКЕСТР ОСОБОГО НАЗНАЧЕНИЯ
  •     ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
  •     КРАТКИЕ РАЗДУМЬЯ О НЕОДУШЕВЛЕННЫХ ПРЕДМЕТАХ
  •     ГОРЬКИЙ И ГОРЕСТНЫЙ, КАК МЫЧАНИЕ В ВЕЧЕРНЕЙ МГЛЕ
  •     ВЫДЕРЖКИ ИЗ СЕКРЕТНЫХ ЗАПИСОК ВОЕННОГО ОСВЕДОМИТЕЛЯ
  •     ЧЕЛОВЕК И ЧЕСНОЧНАЯ КОЛБАСА
  •     АПОЛЛОН В ПОДПОЛЬЕ
  •     Я ЛЕТАЮ…
  •     НЕЗАДОЛГО ДО ДВЕНАДЦАТИ
  •     КАТАКОМБЫ
  •     ЗЕМЛЯ ГОРИТ
  •     APOCALYPSE I. INFERNO
  •     APOCALYPSE II. ОЧИСТИТЕЛЬНЫЙ ОГОНЬ
  •     МЕТАМОРФОЗА
  •     ВЫДЕРЖАТЬ ДО КОНЦА
  •     ТРИУМФАЛЬНОЕ ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОНА АРИСТИДА ИЗ ПОЖАРНОГО ДЕПО
  •   ВТОРАЯ ПОЛОВИНА 1944 ГОДА
  •     NAM NEKOGDA
  •     РАДОСТИ И ТРУДНОСТИ ВОССТАНОВЛЕНИЯ
  •     ЕВСЕБИЙ И ФЛОРЕСТАН
  •     ТЕАТРАЛЬНАЯ ХРОНИКА
  •     СВЕТИТ МЕСЯЦ, СВЕТИТ ЯСНЫЙ
  •     ИДИЛЛИЯ В КОММУНАЛЬНОЙ КВАРТИРЕ
  •     УГЛОВОЕ ОКНО КАПЕЛЬМЕЙСТЕРА КОЦИНЯ
  • …А НАД РОЖЬЮ КЛУБИЛСЯ ТУМАН Повесть Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Календарь капельмейстера Коциня», Маргер Оттович Заринь

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!