Василий Соколов ПРИВАЛА НЕ БУДЕТ Рассказы о героях
ПРИВАЛА НЕ БУДЕТ
1
С этим человеком фронтовые пути-дороги свели меня в сорок третьем году на Северном Донце. Был март. Капель срывалась с потемневших деревьев, с крыш, с проводов шестовой линии; само небо, казалось, сочилось, отдавая влагу пробуждающейся земле.
В те дни на Северном Донце, если судить по фронтовым сводкам, обстановка была спокойная. Это в масштабе всего огромного фронта. А здесь, на участке полка, было горячо: немцев только что выбили с левобережья Донца, но они еще цеплялись, надеясь сбить наши подразделения с отвоеванных рубежей.
Вот тогда я и узнал этого человека с фамилией весьма прозаичной — Козюлин. Потолковать с ним сразу не удалось, я только видел его то в штабной землянке, то в тележке с перегнутыми и осевшими рессорами. Казалось, одновременно он появляется в нескольких местах. Поверх шинели была на нем черная бурка, а на крупной голове красовалась лихо заломленная кубанка. Эта явно не свойственная пехотному офицеру одежда очень под стать была его энергичной и неспокойной натуре. Вот он, появившись в землянке, вызвал к себе начальника штаба, развернул перед ним карту, провел на ней стремительные линии и, собираясь куда-то ехать, бросил на ходу:
— Привала не будет!
Уехал тотчас, сам правя горячим злым жеребцом. А я остался с начальником штаба, и он, не тая своего восхищения, сказал ему вслед:
— Батьке не сидится. Вот уж натура!
Повременил, заговорил уже совсем доверительно:
— Знаете, бывает чертовски крут. Крепким словцом порой обложит, а в обиду не даст…
Я спросил, что означают его слова: «Привала не будет», и получил ответ, что у майора Козюлина это выражение вошло в привычку. В этих словах — весь его неуемный, стремительный характер.
Вообще, надо сказать, в полку говорили о майоре Козюлине с гордостью и восхищением: не раз заходил он со своим полком в глубокий неприятельский тыл, бесследно, точно в подземелье, исчезал с массой людей и тяжелой техникой и неожиданно обрушивался на врагов, подобно грянувшему средь зимы грому. Думалось, что тут не обходится без обычного в таких случаях домысла, но позже, когда я познакомился с Козюлиным поближе, убедился, что все это достоверно, ничего лишнего к его подвигам и заслугам не прибавляют.
2
Кирилл Иванович Козюлин оказался в боях с первых дней войны. Самое страшное, чего необстрелянный офицер не мог предвидеть, случилось осенью 1941 года: под станцией Лозовая он попал в окружение.
Это случилось в сумерки, после тяжелого и кровопролитного боя. Весь день группа стрелков под командой начальника штаба полка Козюлина мужественно отбивала вражеские атаки. Наконец, собрав последние силы, Козюлин в полдень перешел в контратаку и заставил немцев потесниться. Но численный перевес был на стороне противника, а у Козюлина осталось очень мало людей. Пришлось самому лечь за ручной пулемет Что случилось потом, Козюлин помнил смутно. Тяжелый снаряд попал в блиндаж, откуда стрелял Козюлин. Сильный удар в голову, в грудь, багровое пламя ослепило глаза, пулемет вырвало из рук. «Вот и конец», — пронеслась последняя мысль, и окружающее исчезло, потонуло в кровавом тумане…
Но Козюлин остался жив.
Шли дни. Он поправлялся. Уже чувствовал, что это он, Козюлин, лежит на полатях в избе. Но где находится и как сюда попал, — этого сразу понять не мог. Когда нетерпение одолевало, он напрягал силы, намереваясь встать, чтобы осмотреться. Растревоженная боль снова приковывала его к постели. Однако лежать не мог спокойно: в голову лезли тревожные видения, он начинал смутно припоминать разрозненные картины последнего боя. В ярости Козюлин сжимал кулаки и в жару выкрикивал слова команд.
Когда же раненому стало легче и можно было уже приподнимать голову, он стал прислушиваться ко всему, что происходило вокруг: к малейшим шорохам и звукам. Вот скрипнула дверь. Чьи-то внятные шаги. Все ближе и ближе…
— Сюда, сюда, он здесь, — послышалось в комнате.
Опершись на локти, Козюлин в нерешительности приподнялся, пытаясь при свете керосиновой лампешки разглядеть вошедшего.
— Лучше стало, а? — прозвучал над самым ухом мягкий голос.
Козюлин увидел склонившееся к нему лицо девушки.
— Где я? — спросил он.
— Не пугайтесь. Вы у своих, — ответила девушка.
— Как я сюда попал?
— Сейчас узнаете. Минуточку…
На полати поставили лампу. Козюлин увидел человека в серой шинели.
— Не узнаете?
— Что-то знакомое. Да, да… Припоминаю… Давыдов, письмоносец?! — радостно воскликнул Козюлин. — Как ты сюда попал?
Сержант Давыдов, волнуясь, начал рассказывать:
— Помните, нас окружили… Так вот, я шел с письмами на капе. Подхожу к вашему блиндажу, а вас нет. Блиндаж развален. Думаю, может быть, кого-нибудь из наших здесь придавило. Наклонился, слышу, хрипит кто-то. Разбросал землю, смотрю — вы! Темнота была, хоть глаза выколи, вот я на себе и притащил вас в эту хату. А люди нашенские спрятали вас.
Сержант, стараясь через силу изобразить на лице радость, посмотрел на Козюлина и добавил:
— Дела-то нам предстоят тяжелые. Да уж поправляйтесь. Покушать вам принес… Потом, глядишь, в путь тронемся.
Через несколько дней с помощью девушки Козюлин слез с полатей. Никогда, кажется, он не испытывал такого огромного желания ходить, как теперь. Ему захотелось выйти на улицу, подышать свежим воздухом, посмотреть на чистое небо. Но от слабости его еще шатало, и девушка, поддерживая под руку, вывела его во двор. Она разостлала в запущенном садике отцовский кожух.
— А немцы далеко? — опасливо спросил Козюлин, когда они сели.
— Не беспокойтесь… Раньше от пальбы звон стоял в ушах, а теперь и пушки перестали бить, и германских солдат нет на хуторе, они вон там, — она показала в сторону дороги, по которой сновали немецкие машины.
— Нет, я должен беспокоиться, — сдерживая волнение, заговорил Козюлин. — Не время сейчас на полатях отлеживаться. Воевать надо. А вам спасибо, вы мне жизнь спасли.
Вечером Козюлин и его верный друг сержант Давыдов обсудили план выхода из вражеского тыла.
3
Они шли по полям, по глухим балкам, пробирались через топкие болота. На пути попадались малые и большие реки — они переходили их вброд, переплывали и, выбравшись на берег, мокрые, усталые, продолжали свой горестный путь.
Иногда но ночам, измученные голодом, путники вынуждены были заходить в села. Как-то они двое суток ничего не ели, и гудели от ходьбы ноги, очень хотелось спать, но они шли, шли, шли, зная, что остановиться нельзя. На третьи сутки подошли к небольшому селу. Уже наступила ночь. В небе горели холодные осенние звезды. Взошла луна, и при ее бледном немигающем свете село казалось вымершим. Пахло гарью. Там, где раньше стояли хаты, теперь торчали высокие черные трубы.
Огородами и садами Козюлин и Давыдов пробирались в глубь села, где стояло несколько уцелевших хат. Из одного окна сквозь щели ставен сочился тусклый свет. Давыдов и ему был рад, он даже вскрикнул, но Козюлин взял его за руку:
— В хате, скорее всего, немцы.
— Откуда вы узнали?
— Селянам теперь не до развлечений, рано ложатся спать, — пояснил Козюлин и строго: — Только чур — снимать бесшумно.
— А если выйдут из хаты и окликнут? Тогда что?..
— Беда не велика, — уверенно ответил Кирилл Иванович. — Я же по-немецки немного балакаю. Ну, скажем, «гутен абенд», а потом — по башке.
У них не было ни автомата, ни пистолета, но как им казалось, они были хорошо вооружены. У Козюлина за голенище сапога был засунут длинный остро отточенный напильник, а сержант имел железный шкворень от телеги.
Козюлин подошел к хате и тихо постучал в дверь. Никто не отозвался. Постучал более требовательно. Скрипнула внутренняя дверь, и в сенях послышались топот сапог и громкое бормотание на немецком языке. Щелкнула задвижка, в настежь распахнутой двери мелькнуло пенсне.
— Гутен абенд! — только и смог произнести когда-то вызубренные два слова Козюлин и со страшной силой ударил немца в грудь острым напильником.
Он прикрыл дверь и оттащил немца под забор. Тем моментом у крыльца, притулившись к стенке, стоял наготове сержант Давыдов. Ему казалось, что долгая задержка на улице этого, теперь убитого, солдата вынудит других, оставшихся в хате, выйти и позвать его. Погодя немного в сенцах появился еще один солдат с фонариком в руке. Давыдов выждал, когда он сойдет с высокого деревянного порога, и с размаху ударил его тяжелым шкворнем. Удар пришелся не по голове, а пониже, по плечу; немец вскрикнул, перегнувшись. Второй удар свалил его с ног.
Выроненный фонарик не погас, буравил лучиком темноту сеней. Туда кинулись Козюлин и Давыдов. Вбежали в хату. Сержант даже ахнул, взглянув на стол, заваленный всякой всячиной.
Набрав всего, что можно, из съестного, путники затемно выбрались из села. Только теперь, очутившись в глухом и стылом лесу, они поняли, на какой риск шли.
Они могли поплатиться жизнью. Хорошо, что в хате находились только эти двое, но их могло быть больше. И со всеми, конечно, бы не управиться. Стоило ли вообще заходить в хату, рисковать собою из-за куска хлеба?
— Стоило, — усмехнулся Козюлин. — Во-первых, у Гитлера на двух бандитов меньше стало, а во-вторых, провиантом разжились.
…Все дальше и дальше двое уходили на восток. Как-то утром, после многодневных скитаний, они услышали артиллерийскую канонаду. Это означало, что линия фронта недалеко. Чувствуя, что тяжким скитаниям приходит конец, Козюлин и Давыдов прибавили шагу.
Поднявшись на небольшую горку, они осмотрелись. Совсем недалеко, может быть километрах в пяти, горела деревня. Огромнее зарево красными языками бесновалось над домами, в небо вздымались черные клубы дыма. Пожар перекидывался с одного дома на другой.
— Оба — офицер и сержант — стояли, чувствуя, как от волнения спирает грудь.
— Фронт! Наши близко! — произнес Козюлин.
Утром они подходили к советским позициям.
4
Через несколько дней Кириллу Ивановичу Козюлину, еще по-настоящему не оправившемуся от ранения и перенесенной голодовки, разрешили побывать дома.
От прифронтовой полосы до Бутурлиновки ему удалось добраться на попутной машине, а отсюда до родного села Озерки было рукой подать. Козюлин пошел пешком. Еще при входе в село он увидел людей. Он прикоснулся к своему лицу и тут же полез в вещевой мешок за бритвенным зеркалом. Он ужаснулся, увидев в зеркале осунувшееся, старческое, — совсем не свое! — лицо, черную бороду и глаза смертельно уставшего человека, который от худобы был похож на живой скелет. «Захотел бороду сберечь… На память, вот, мол, глядите, как нам тяжело…» — зло подумал о себе Кирилл Иванович. Теперь он до того был огорчен собственной физиономией, что постеснялся показываться на глаза односельчанам и к родной избе пробрался огородами.
Кирилл вошел в избу, и у него тревожно забилось сердце: не узнают.
— Батюшки, да это Кирилл наш… Сыночек! — наконец выкрикнула мать и бросилась к сыну.
Отец, инвалид гражданской войны, пристально осмотрел сына, потом не спеша подошел к нему, подал мозолистую руку.
— Значит, сын… объявился.
Кирилл сел на длинную лавку у стола, куда его, бывало, в детстве подсаживала мать.
— Ну рассказывай все по порядку… откуда явился в этаком оскудении и прочее такое. Докладай, одним словом, послухаем…
Кирилл начал подробно рассказывать о том, как он ехал в жестком товарном вагоне на фронт под частыми бомбежками, как сразу попал в пекло боя, потом заговорил о тяжелом пути отступления, об окружении и мытарствах во вражеском тылу…
Отец влез на печку и теперь молча, лишь изредка покрякивая, слушал. Когда Кирилл кончил говорить, он также молча слез с печи, надел старый кожух и вышел. Вернулся с бутылкой водки, велел жене принести из погреба соленых огурцов. Наполнил один стакан, подал Кириллу:
— Пей!
— За встречу чокнуться полагается. Наливай себе.
— Не хочу, — сухо произнес старик. — На душе тяжко — камень давит.
— Отчего ж, папаша?
— Страшно на войне-то было? — словно не расслышав вопроса, перебил Иван Степанович.
— По перворазу, пожалуй, и так. А потом ничего. Привык.
— Привык, — сердито повторил отец. — Отходить привык?
Кирилл покраснел:
— Случается…
В это время к столу продвинулся, сопя носом, шестилетний мальчуган, племянник Кирилла. Он разложил на столе фотокарточки, которые Кирилл присылал до войны из армии, и стал их перебирать.
— Это не он… Это не он, — глядя то на карточку, то на обросшее дядино лицо, повторял мальчик.
Перебрав все карточки, он громко заявил:
— Не он! — и зашагал от стола.
Иван Степанович разволновался и, смахнув выступившие на глазах слезы, проговорил:
— Ребенок и то понимает. Ежели бы ты геройским человеком с войны пришел — был бы праздник в дому. А то что… Стыдно глядеть, на кого ты стал похож… Нет, видно, зелен еще — неумеючи воюешь… Я с винтовкой тыщи верст исходил. Вот этой рукой самого атамана Мамонтова изгонял с нашей кормилицы-земли. Мы за Советскую власть горой стояли. А вы? Отходите на заранее подготовленные позиции! Доколь они будут готовиться? До Урала, что ли? — язвительно спрашивал Иван Степанович.
Кириллу постлали на полатях. Он долго не мог заснуть, вздыхал, часто ворочался, отчего дощатые полати скрипели и вздрагивали. Теснились в голове тяжелые мысли. Припомнились ему и годы детства, тихая речушка в камышовых зарослях, где любил он ловить на крючок жирных линей и серебристую плотву. Когда подрос, захотелось ходить на охоту, и отец, скопив деньжонок, купил ружье. Велика была радость для Кирилла, когда он сделал первый выстрел; ему вдруг показалось тогда, что он стал взрослым и, конечно, смелым. Потом его приняли в комсомол и дали первое поручение; охранять с ружьем колхозный хлеб.
Необычайно ясно, как будто это было вчера, Кирилл представил себе, как ранним летним утром, когда еще струится над землей синеватая предрассветная дымка, он едет по полю, а вокруг, насколько хватает глаз, волнами переливается рожь и поле уходит все дальше и дальше…
Одна за другой в памяти живо всплывали картины мирной жизни, которые теперь, в тяжкие дни войны, казались особенно значительными. А в груди поднималась такая жгучая страшная ненависть к захватчикам, что дышать становилось невмоготу.
Рано утром Кирилла провожали обратно на фронт. Изба была чисто прибрана, на столе белела скатерть. Мать накормила его пшенными блинами с постным маслом. Потом, накинув на плечи котомку с продуктами, он прижался к матери, долго стоял, ощущая на своих щеках ее слезы…
Иван Степанович пошел его проводить. Они шли медленно, оглядывая добротные постройки и поля, покрытые зеленями озими.
— Земля-то в рабочей силе нуждается, а мужиков — раз два и обчелся, — заметил Иван Степанович.
— Да, война… Жить нам помешали. — И опять страшная волна ненависти к врагам поднялась, заклокотала в груди.
Когда вышли за околицу, Кирилл вспомнил, что по старой привычке отец, провожая своих сыновей в путь-дорогу, обычно прощался в конце села, у старой канавы, заросшей мшистой травой.
Они остановились.
— Ну, отец, я ухожу…
Иван Степанович вплотную приблизился к сыну, молча посмотрел ему в глаза, потом, положив ладони на его плечи, сказал:
— Иди, воюй. Главнее делов сейчас нет.
Так и расстались. Кирилл, поправив на спине котомку, пошел мимо старого подсолнечника. Прошагав с полверсты, последний раз оглянулся на родное село и спорым шагом пехотинца зашагал по столбовой дороге, на войну.
5
В дни напряженных боев лета 1942 года майор Козюлин был назначен командиром полка.
В излучине Дона полк удерживал плацдарм, или, как говорят на фронте, «пятачок земли». Днем и ночью враг обрушивал на «малую землю» тонны огненного металла, бомбежки и артобстрел сменялись контратаками пехоты и танков. Но полк Козюлина все лето стойко держал плацдарм, а в морозное утро 19 ноября 1942 года перешел в наступление.
В огромной массе войск полк Козюлина был лишь малой частицей той огромной силы, которая стягивалась в один ударный кулак в междуречье Волги и Дона. Вынашивая идею наступления, майор Козюлин думал не только о технике, но и перво-наперво о людях, которых ему предстояло вести в бой. Он требовал от офицеров, чтобы они знали каждую балку, каждую высотку и селение, которые завтра станут ареной жарких схваток.
Вечером Козюлин созвал командиров батальонов и штабных офицеров. На стене висела карта, красная стрела рассекала, будто молнией, линию вражеской обороны, и, описав огромную дугу, сходилась с другой красной стрелой, образуя таким образом кольцо окружения противника. Дальше стрела вырывалась на простор задонских степей. В самом острие этой стрелы стояла цифра 150 — номер полка Козюлина.
Гвардейцам предстояло войти в прорыв и действовать в тылу врага.
Кирилл Иванович водил по карте указкой, подробно излагая план боя.
В манере говорить спокойно и предельно точно чувствовалось, что майор уверен в успехе боя.
— Главное — дерзость, стремительность, — горячо говорил он, излагая свой вариант боя. — Ошеломить противника, спутать его карты — значит победить!
Поздно вечером командир полка отдал последние распоряжения: напомнил офицерам о том, что оружие должно быть готово к непрерывной стрельбе на морозе, чтобы обоз не отставал и чтобы «славяне», как порой дружески называл майор своих бойцов, были сытно накормлены.
Пришло время отдыха. Козюлин лег на лежанку, застланную сеном. Ночь перед боем показалась очень короткой. Проснулся от грохота артиллерии. Вышел из землянки.
Над степью пылала заря, и в лучах восходящего солнца снег казался багровым. Было морозно, студеный ветер жег лицо. В прибрежном кустарнике, где располагались батальоны, бойцы топтались на снегу, пытаясь согреться. Кирилл Иванович пошел в район исходных позиций.
По дороге он встретил Алексея Панина, командира роты автоматчиков. От всей фигуры кряжистого, плотно скроенного офицера веяло здоровьем и силой. Он лихо приложил руку к меховой шапке, из-под которой выбивались пряди русых волос, и, отдав честь, задержал на нем прямой, задорный взгляд.
«Бравый! — подумал Козюлин. — Гвардейский офицер перед битвой! В натуре!» — И проговорил вслух:
— Значит, скоро двинем?
— Пора бы. Руки чешутся, — ответил Панин.
— Осмотрительней будь, — сказал Козюлин. — Дерзость, она хороша, когда основана на трезвом расчете.
Командир обходил ряды солдат. У всех было приподнятое настроение — все ждали боя. Майор угощал бойцов махоркой, запросто разговаривал то с тем, то с другим. Вот он подошел к черноусому гвардейцу, у которого была забинтована голова, и сочувственно спросил:
— А вы, дорогой мой, кажется, нездоровы?
— Рана еще не поджила, — с досадой в голосе ответил боец Халиков. — Будь она неладна…
— Может быть, в санчасть пойдете? А?
— Неудобно, товарищ майор. Все вперед, а я, значит, назад? Теперь так не делается, — ответил Халиков.
Гром артиллерии усиливался. Теперь уже били не только пушки, но и тяжелые гаубицы, по глухим выстрелам которых нетрудно было определить, что они находятся километрах в десяти. Скоро должны были последовать залпы гвардейских минометов, или, как говорили солдаты, «заиграют катюши».
Больше часа ревели орудия. То с оглушительным воем, то с тонким певучим посвистом летели над головами снаряды разных калибров. Подобно молоту по наковальне, долбили они вражескую оборону, выворачивая все кверху дном. Снег потемнел, будто обугленный.
Красные ракеты, взметнувшиеся над позициями, возвестили начало штурма. По всей линии исходного рубежа поднялись стрелки. Они шли, прижимаясь к разрывам своих снарядов. Неудержимо шли, споро.
Майор Козюлин хорошо изучил повадки врага. Он знал, что, когда идет наша артподготовка, фашисты по траншеям и ходам сообщения отходят в глубь обороны, а как только страшный смерч огня прекращается, они спешно занимают прежние позиции. Поэтому командир полка решил, что если гвардейцы будут двигаться вслед за разрывами своих снарядов, то они смогут ворваться в окопы и траншеи прежде, чем туда успеют вернуться немецкие солдаты.
Пехотинцы скоро достигли вражеских позиций. И когда ворвались на передний край, увидели здесь развороченные блиндажи, заваленные траншеи и окопы. На ветвях кустарника висели обрывки зеленых немецких мундиров, тлели раскиданные от блиндажей и землянок доски, бревна, брезентовые пологи.
Произошло то, что и предвидел командир: уцелевшие немцы хлынули обратно, на старые позиции, но здесь уже хозяйничали гвардейцы, встретив их огнем в упор.
— Всыпать им, всыпать! — кричал по телефону Козюлин.
Фашисты выскакивали из земляных щелей и тут же падали, сраженные. Войдя в азарт боя, гвардейцы кинулись в штыки и в скоротечной рукопашной схватке доконали врага.
— Здорово мы их умыли! — оживленно шутили бойцы, осматривая поле боя, устланное трупами фашистов.
Был уже полдень, когда гвардейцы двинулись дальше. Под ногами весело похрустывал снег. Бойцы шли размашистым шагом. У некоторых на груди висели немецкие автоматы — трофеи первого боя.
С добрый десяток километров подразделения шли спокойно, не встретив ни малейшего сопротивления.
Но вот связной привез командиру полка донесение. По размашистому бойкому почерку Козюлин сразу догадался, что донесение написано рукою лейтенанта Птицына, который со своими разведчиками еще ночью был послан во вражеский тыл.
«…Из хутора Верхне-Фомихинский по направлению балки Круглая движется до полка пехоты противника.
Продолжаю наблюдение», — прочитал Козюлин и задумался.
Судя по всему, фашисты пытались ударить во фланг нашим войскам.
Вскоре пришло еще одно донесение: «Противник приближается к балке…»
Мысль Козюлина работала быстро и точно. Не один вариант боя промелькнул в его голове. По его убеждению, самым главным сейчас было срезать «опухоль» на правом фланге и уничтожить вражескую группировку.
…Майор Козюлин по лощине скрытно привел гвардейцев в глубокую балку. Полковые пушки, замаскированные белыми чехлами, незаметные даже вблизи на фоне ослепительного снега, разместились на краю оврага, готовые к стрельбе прямой наводкой. Одновременно Козюлин послал автоматчиков Панина в обход вражеской группировки.
По лощинам, прячась за буграми, немцы приближались к нашим позициям. Одна за другой появлялись ломкие цепи. Временами солдаты останавливались и, воровато озираясь по сторонам, шли дальше. Расстояние быстро сокращалось. Уже была отчетливо слышна немецкая речь, можно было разглядеть лица с нахлобученными на лоб касками.
Фашисты подошли на расстояние прицельного выстрела и сразу же были встречены ливнем огня. Пулеметные очереди, будто косой, срезали передовую цепь, но вторая, сомкнув ряды, продолжала двигаться.
Включилась в бой полковая артиллерия, которая клала снаряды в самой гуще солдат, и вражья цепь заметно редела. Рассыпавшись по полю, фашисты вставали и опять продолжали бежать, как-будто бы их подгонял страх погибнуть если не от чужих, то от своих пуль.
Кто-то доложил Козюлину, что группа вражеских автоматчиков просочилась в тыл и угрожает напасть на командный пункт полка.
Наступил тревожный, кризисный момент. Козюлин понимал это, хотя внешне не подавал виду, даже умел казаться спокойным. Он быстро собрал телефонистов, повозочных, всех дежуривших на командном пункте солдат и приказал занять круговую оборону.
После этого, лежа на гребне холма в окопчике и глядя в бинокль, он думал: «Куда же делся Панин?»
Из дальней балки показались солдаты в ушанках. Оттуда в воздух взлетела зеленая ракета. Майор Козюлин радостно замахал рукой, мол, понял, вижу — автоматчики Панина!
Властным и сильным голосом майор подал команду:
— Гвардия, за нашу Советскую Родину — в ата-а-ку!
По всему полю могуче грянуло «ура», и гвардейцы, ощетинясь штыками, кинулись на немцев. Завидев стремительную атаку русских, неприятельские солдаты на миг остановились и потом повсеместно начали удирать, настигаемые хлестким огнем.
На фланге затрещали автоматные очереди. Это ударила рота офицера Панина.
Разгром немецкого полка был полный.
После боя Козюлин, в полушубке, в черной барашковой кубанке, обходил солдат. Еще издалека его заметил Халиков — тот самый плотный черноусый гвардеец. Он встал, машинально застегнул ватник и бойко сказал подошедшему командиру:
— Товарищ майор, рядовой Халиков на позиции.
— Рана не мешала? Пулемет в исправности?
— Моя машина как часы! — ответил Халиков и задорно добавил: —А о ране не вспомнил. Некогда было.
— Ваша работа? — спросил Козюлин, посмотрев на трупы фашистов, валявшиеся неподалеку от пулеметной точки.
— Фактически воюю, — заговорил Халиков. — Прут, стервы, прямо на ячейку, чтобы меня, значит, мертвым сделать. Думаю: как так? Фашисту жить, а мне в земле лежать? Злость вскипела, прижался к пулемету и давай косить… Фактически воюю! — заключил рядовой.
— Орел! — торжественно произнес Козюлин, обнимая солдата.
В это время подошел связной с донесением из разведки лейтенанта Птицына:
«По дороге замечен артдивизион противника. Направляется в нашу сторону…» — прочитал Козюлин и тут же заспешил в штаб.
В низких лучах раннего солнца, как алмаз, горели крупинки пористого снега. Степь так вольно раздалась, что гряды дальних высот, меж которыми затерялись хутора, едва различались в синеве утра.
Полк биваком расположился в молодых посадках. Штаб полка ютился в парусиновой палатке. В углу пыхтела докрасна раскаленная железная печка, на плите кипел в алюминиевом котелке чай.
На столе разложена потрепанная, исчерченная цветными карандашами карта. Склонился, глядя на нее, Козюлин. Изредка он приподымал голову и смотрел на дверь. С минуты на минуту ждал возвращения старшего лейтенанта Панина, автоматчики которого несколько часов назад устроили засаду на пути немецкого артдивизиона.
Прибыл наконец и Панин! Он входит, молодецки отдает честь, и по радостному его лицу видно, что бой окончился удачно.
— Вижу, вижу, твои молодцы сквозь огонь и воду пройдут, — оживился Козюлин. — Рассказывай, как разделались.
— Навели порядок, — простуженным басом заговорил Панин. — Немецкий дивизион двигался по дороге, а мы лежали в снегу, на обочине. Пятнадцать орудий тянули кони. Чуть только дивизион поравнялся с нами, сразу началась заваруха. Птицын, лихая головушка, завел своих разведчиков с тыла и ударил в хвост, а мы в лоб… У немцев, конечно, нервы сдали сразу. Все орудия побросали.
Панин лукаво посмотрел на командира полка:
— Кстати, вы искали хорошего коня. Есть такой! В голове колонны дивизиона ехал на белом коне офицер. Как только началась стрельба, он дал тягу, но я снял его с первого выстрела, а коня поймал..
— Благодарю за победу… И за копя, разумеется, спасибо! — Лицо Козюлина расплылось в улыбке.
Вновь склонился командир над картой. Попыхивая трубкой, Кирилл Иванович продолжал обдумывать план штурма хутора Средне-Царицынского. После недолгой паузы он оторвал взгляд от карты и обратился к командирам:
— А что, товарищи, если мы предпримем ночной налет?.. Силенки у немцев еще не выдохлись, днем, пожалуй, сопротивляться будут отчаянно. А ночью сподручнее.
— Конечно, конечно, — поддержали офицеры своего командира.
— Вот пушек маловато, — озабоченно обронил Козюлин.
— Как так? А трофейные? — подал голос Панин. — Ведь их пятнадцать штук… И снаряды есть.
— Идея! У вас запасные артиллеристы найдутся? — обратился Козюлин к начальнику артиллерии полка.
— Подберем, товарищ майор, только надо выделить из числа пехотинцев подносчиков снарядов, а наши подносчики встанут у трофейных пушек. Они умеют стрелять.
— Ладно, — кивнул Козюлин и посмотрел на часы. — Сегодня в двадцать ноль-ноль выступаем.
…К хутору подошли глухой ночью. На фоне снега виднелись дремно прикорнувшие хаты. Кругом было тихо, будто ни одного солдата не было в хуторе. Судя по рассказам захваченного накануне «языка», хутор, однако, был забит отступающими солдатами. Козюлин знал, что падение вражеского опорного пункта в Средне-Царицынском откроет ворота для рейда наших танков по тылам врага, и потому хутор надо было взять непременно.
Стрелки и автоматчики ушли на точно указанные рубежи для нападения. Томительно тянулось время, и вдруг ночную тишь взорвали частые орудийные выстрелы.
Вражеские солдаты и офицеры выбегали из хат кто в чем — в гимнастерках, в нательном белье… Как при пожаре, метались по улице.
С разных сторон в хутор хлынули советские пехотинцы. Автоматчики, очищая дома и улицы, расстреливали охваченных смертным ужасом солдат.
На рассвете посреди хутора были собраны пленные. Их было сотни три. Они стояли на снегу, ежась от холода и потирая замерзшие руки. Некоторые, особенно офицеры, не хотевшие сразу сдаться в плен, теперь вылезали из подвалов, из ометов соломы, отовсюду, где только можно было до этого спрятаться, и понуро брели к колонне.
К командиру полка Козюлину привели адъютанта немецкого генерала. Он угодливо раскланивался и охотно отвечал на все вопросы.
— Русс хорош… Гитлер не хорош… — бормотал он.
— Где ваш генерал? — строго спросил командир полка.
Адъютант показал рукой на развалины крайней хаты.
Скоро разыскали вход в погреб, вырытый под полом разрушенного дома. В погреб полезли ординарец генерала и за ним наши автоматчики.
— Вылезай, твое фашистское благородие, так твою перетак, — гаркнул гвардеец-автоматчик. — Хватит, отыгрался!
На генерале щегольский мундир был порван и облеплен грязью. Высокий, сухопарый, с мясистым носом, генерал молчал, исподлобья глядя по сторонам.
— Ого, ничего птица попалась! — проговорил кто-то из гвардейцев.
— Велика, да ощипанная! — заметил Козюлии.
Раздался озорной, веселый смех.
* * *
Генеральное наступление, начатое утром 19 ноября 1942 года, бурно развивалось по всему югу. Это наступление привело к крушению гитлеровских полчищ между Доном и Волгой; здесь, у неприступных волжских берегов, была окружена многотысячная армия Паулюса. И в то время, когда фашистские войска доколачивались в гигантском котле, на просторах донских и украинских степей катился могучий вал советского наступления. В потоке колонн двигался и гвардейский полк Козюлина.
Много дней, пылающих, грохочущих от зари до зари, провел в боях славный полк. Сотни километров прошли гвардейцы по земле украинской, отбивая у врага города и села и возвращая советских людей, перенесших безмерное горе и страдания, к жизни.
В мартовский день, уже после освобождения Ворошиловграда, гвардейцев догнала радостная весть: их командира майора Козюлина наградили орденом Суворова! Многие гвардейцы, слава о которых шумела в дивизии, также были награждены орденами и медалями.
Боевые награды вручали гвардейцам в короткие минуты передышки. Где-то за близким перелеском слышалась стрельба, ухали орудия, а здесь, на берегу Северного Донца, люди бережно брали в огрубелые руки ордена и медали и клялись в верности долгу перед развернутым Знаменем полка.
А потом полк проходил мимо Знамени торжественным маршем. Стройно, плечом к плечу, шли гвардейцы. Погромыхивали по выложенной из камня дороге пушки со щитами, иссеченными пулями и осколками. На холмике у Знамени стоял командир полка Козюлин.
В этот мартовский день Северный Донец казался величаво-гордым. Взломав лед и выйдя из берегов, река пенилась и шумела. Крупные зеленые льдины упрямо пробивали себе путь, все сокрушая на своем пути, и, подхваченные бурными потоками, стремительно неслись вдаль.
— Лед тронулся, — проговорил Козюлин и, обращаясь к боевым товарищам, спросил: — Как будем воевать дальше?
— Привала не будет, товарищ майор! — раздались в ответ голоса.
А неподалеку пенилась и бурлила река — она тоже рвалась вперед. И неукротимо, могуче ревел на весенней реке ледоход.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖИЗНИ
Старый акын, скрестив под собой ноги, сидел на глинобитном полу, дергал тяжелые струны домбры и напевал долгим, тягучим голосом. Глаза у акына были зажмурены, тело не шевелилось, лицо было иссечено морщинами и выдублено степными ветрами — это лицо чем-то напоминало кору старого-старого дерева. И сам акын в своей неподвижной и окостенелой позе казался неживым, но пальцы — сухие и длинные — шевелили струны домбры, и она звенела, и голос акына крепчал; он пел, казалось, обо всем, что виделось его мысленному взору, что приходило на ум. Постепенно песня обретала смысл, воспевался в ней батыр, который на степном скакуне летит быстрее ветра, преодолевает бурные потоки, не зная устали взбирается на горные вершины и, завидев врагов своих, устремляется вперед не ведая страха…
Сын старого акына, скуластый и широкогрудый Алгадай, ждал, когда кончится песня. Ему хотелось попрощаться с отцом, скорее сесть в машину, нетерпеливо гудевшую под окном, и ехать. Не попрощаться было нельзя: Алгадай отбывал на фронт. Но отец, будто забывшись, медленно дергал струны домбры. Песня рассказывала о батыре, который в воде не тонет и в огне не горит. Песня была бесконечная, как и жизнь самого певца…
Позже, когда военный эшелон покинул Алма-Ату и взялся набирать скорость в степи, Алгадай Джамбулов не переставал думать о песне, спетой ему под звуки домбры.
Он был рад этому, вспомнив бытовавшее в родной юрте поверье: если народ дал тебе песню, ты будешь жить века. Так говорил ему однажды отец, старый акын Джамбул. Но, подумав сейчас об этом, Алгадай почувствовал внутреннее угрызение совести: «А какой из меня батыр? Смогу ли биться, не давая пощады ни врагам, ни себе?..»
Война была доселе неведома Алгадаю и потому в его пылком воображении выглядела то пылающей степью, через которую нужно на скаку промчаться на коне, то лавиной устремленных вперед людей, то местом побоища, где схлестнулись друг против друга неприятели и слышатся звон клинков, сабельные удары, стоны и крики умирающих врагов… О личных невзгодах, о ранах, о погибших товарищах ему не хотелось думать. Война казалась ему победным шествием. Но так ли в самом деле? У кого бы спросить? Кажется, вот тот, стоявший у окна, русский товарищ с косым шрамом на лице — фронтовик. Видно, из госпиталя возвращается. Уж он-то знает. Алгадай несмело подошел к нему и спросил:
— Скажи, товарищ, как на войне, какая она?
— Как всякая, — усмехнулся тот. — Война как война.
— Все-таки?
— Ты не убьешь, тебя убьют…
Алгадай прикусил язык. Поугрюмел. «Вот тебе и звонкие стремена», — огорченно подумал он. А русский товарищ, заметив, что у него пало настроение, заговорил:
— Но ты не тужи. Не хорони себя заживо. Окромя ужасов и смертей бывают и радости. Вызволишь село, и к тебе с цветами… Как родного принимают. — Русский товарищ поглядел на его скуластое лицо и добавил: — К тому же на войне сильнее всего начинаешь понимать и ценить верность, товарищество… Я, к примеру, раньше и в глаза не видел казахов. Сблизился на фронте, увидел в деле и порадовался. Правда, от перемены климата они страдают. Но в бою отчаянные, меткие на глаз. Ты просись в кавалерию или в снайперы. У вас к этому делу душа лежит. Верно я сужу?
Алгадай кивнул.
Они стояли у настежь распахнутой двери теплушки и глядели на степь. Был конец февраля, где-то на севере ковали землю морозы, а в здешнем краю уже чувствовалось дыхание весны. На верблюжьих тропах, на перегонах табунов снег подтаял, стал бурым и мокрым. Пахло сыростью земли и первой, пробившейся наружу зеленью.
Весна шла по степи. Несмотря на кажущееся однообразие, степь в эту пору была неповторимо красивая. Под голубым просторным небом она вольно и распахнуто уходила вдаль. Снег в степи, как всегда, был неглубокий: тонкой проседью серебрил он красные пески, отлогие берега арыков, поросшие тальником и саксаулом с упругими, безлистными сучьями, похожими на рога оленей.
Неожиданно будто кто раздвоил степь. Снег в мгновение исчез, словно растопленный на гигантской жаровне, и взору открылась талая полоса земли, покрытая молодой, хотя еще и бледной, травою. И чем дальше шел поезд, тем все чаще меняла свои краски степь, которая то вновь одевалась снежным пологом, то уползала вдаль рыжими, горбатыми барханами.
Алгадай любил эти степи, и радостные, и угрюмые.
Он родился в кишлаке, и сызмала песни отца, звуки его домбры, то грустные и протяжные, то бурные, как водопад, и стремительные, как бег сайгака, волновали Алгадая. Из уст отца узнавал он правду и зло на земле.
Старый Джамбул порой сзывал своих сыновей и внуков, садился с ними посреди юрты и неторопливо вел рассказ о себе, о жизни казахского народа…
— От старости и тяжелых условий я стал сутул, как старый беркут, глаза померкли, а голос ослаб. Вместо домбры у меня в руках появилась палка. Вместо широкой степи — узкая постель. Я угасал, бессильный петь…
Джамбул погружался в глубокое раздумье и потом, словно напившись в студеном роднике, оживлялся, глаза его искрились.
— Когда мне исполнилось семьдесят лет, я увидел светлую зарю новой жизни. На землю пришла правда. Я услышал имя батыра Ленина и был свидетелем победного шествия Красной Армии. Вокруг меня закипела жизнь, о которой я пел в лучших своих песнях, как о золотом сне. Почувствовав прилив свежих сил, взял в руки домбру. Вернулась моя молодость, и я запел…
Алгадай припомнил день, когда разразилась война. Молча брал Джамбул в руки домбру, но тут же клал ее обратно, будто тронутые им струны еще сильнее бередили сердце. И по-прежнему сидел недвижимо, низко опустив голову, будто раненый беркут.
В тот день Джамбул не пропел…
Бывает, не только песня, но и само молчание может растревожить. Алгадай понимал горе девяностопятилетнего отца; его непропетая песня казалась ему подстреленной, смолкшей птицей.
Стукотно гремели рельсы под вагонами эшелона. Алгадай глядел вдаль — в прощальной грусти уплывали назад родные кишлаки, красные пески, арыки с сухими берегами.
…На фронте Алгадай Джамбулов попал в кавалерийский эскадрон.
Командир, высокий, сухощавый, с красными широкими лампасами, встретил его приветливо. Расспросил его о том, о сем и, узнав, что он сын известного всей стране Джамбула, сказал:
— Песня нужна нам.
Алгадай пытался возразить, что сам он не акын, а всего-навсего сын акына.
— Ничего, ничего, мы это сообща обдумаем… Ты нам помоги Джамбула сагитировать от имени эскадрона. А песня нам нужна позарез.
— За песней дело не станет, — осмелев, заявил Алгадай.
— Во-во, чтобы за сердце брала. — Командир пристально взглянул на Алгадая и спросил: — Ну, а пулемет, конечно, не знаешь?
Алгадай поглядел на него с недоумением: он, собственно, и не собирался идти в пулеметчики.
— Ничего-ничего, наука — это дело наживное, — в свою очередь продолжал командир. — Степь, она широту дает, простор. Вот, значит, пулемет осилишь и — будет где разгуляться.
Дни были страдные. Эскадрон, как и весь Юго-Западный фронт, наступал, освобождая украинскую землю. В минуты передышки командир старался повидать Алгадая. Как-то подошел, глядит: Алгадай склонился над стволом, озабоченно заглядывая внутрь.
— Смазку проверяешь, Алгадай?
— Нет, товарищ командир. Ствол неправильный. Как начнет работать машина, разорваться может.
Командир от души рассмеялся:
— Э-э, брат, ствол верный. Из уральской стали. Ты вот научись задержки устранять. Не видел, к чему это ведет? Ну, так знай… У меня под Ельней в сорок первом году катастрофа произошла. Враг идет в атаку. Мы поливаем его свинцом, а он лезет и лезет очертя голову. И случилось, отказал мой пулемет. Что такое? Я раз-раз на спусковой рычаг — не берет. Замком занялся, пытаюсь пошевелить — нет, хоть ты лопни. Я и так, и сяк — не стреляет. А тут подполз ко мне товарищ и говорит: «Эх ты, голова садовая. Задержку имеешь. Разве не видишь, что лента перекошена…» Быстро устранил задержку, и пулемет заработал, как машина. Ты это, Алгадай, на носу себе заруби. В трудную минуту добрым словом помянешь.
Командир присел вместе с Алгадаем, начал рассказывать о норове пулемета, о его капризах, о том, как лучше обращаться с ним в дождливую погоду, в зимнюю стужу… Командир показал все приемы ведения огня и способы быстрого устранения задержек, — а их оказалось более десяти! А потом заставил самого Алгадая проделать все заново.
Скуластое лицо солдата вспотело, одутловатые щеки были перепачканы ружейной смазкой, и только живые черные глаза блестели озорно и весело — доволен!
Так, день за днем, Алгадай изучал пулемет. Военное дело становилось его профессией.
А немного позже Алгадай получил боевое крещение.
Бой разгорелся у безвестной речушки, которая и на карте не была обозначена. Немцы, сбитые с укрепленного рубежа, старались пройти речку по деревянному мосту. Но им помешал Алгадай. Ночью он прокрался к самой речушке и в камышовой заводи поставил пулемет. И когда рассвело, Алгадай увидел вражеских солдат, дал им возможность стянуться к речке, а потом встретил упорным пулеметным огнем.
Немцы, видимо, одумались, кинулись прочь от моста, пытаясь перейти речку вброд. И вновь напоролись на огонь притаившегося пулеметчика.
Без устали поливая врагов свинцовыми вихрями, Алгадай приговаривал:
— Давай! Давай!
После боя товарищи спросили его:
— Зачем ты кричал «давай, давай»?
Алгадай подумал и усмехнулся, показав крупные белые зубы.
— Батыр сам понимает, — ответил он, — если врагов мало, он должен их приманивать… А моя машина работала как часы.
Победа сопутствовала Алгадаю в ратном деле. Недаром вскоре ему присвоили звание гвардейца. Командир отлично помнил свой первый разговор с Алгадаем. Приколов к его гимнастерке гвардейский знак, он не преминул спросить:
— Что же, теперь дело за Джамбулом. Песни эскадрой просит.
В тот же день Алгадай вместе с боевыми товарищами написал отцу письмо. И старый акын откликнулся фронту песней «Ответ сыну»:[1]
Боевые твои друзья Написали вместе с тобой. В каждом слове их слышу я Свист меча над вражьей толпой. Это братья твои, сынок! Это дети нашей страны! От волнующих, теплых строк Веет мужеством старины. Вы мне пишете: «Злобный враг Скоро канет в подземный мрак. Дни разбойников сочтены!» Помни, сын мой, слово отца О приказе родной земли! Был приказ: стоять до конца! Стой и немца свинцом сверли! Верен будь присяге своей, В битве, сын мой, сил не жалей. Вижу я из твоих простых И по-воински скромных строк, Что немало дел золотых Совершил ты в короткий срок. Ваши части гонят врага, Остановлен вражий набег, Очищаются берега Замутившихся русских рек. Будь бесстрашен, мой Алгадай, Немцам отдыха не давай! Если струсишь — не пощажу. Если выстоишь — награжу Тем, что внукам в песнях моих О твоих друзьях боевых, О делах твоих расскажу.Песня понравилась гвардейцам. Народный акын пел о живой истории эскадрона. Песня застала в походах, на пыльных дорогах. Эта песня теперь шагала рядом.
…Март 1943 года. Месяц бездорожья и весеннего брожения соков земли. Лопаются почки на деревьях, слышен в ночной теплой тиши шорох: может, вылез из палых прошлогодних листьев еж, или это шуршит молодая, пробившаяся трава?..
Сражения переметнулись в глубь западной стороны. Много было пройдено путей-дорог, много взято с боя городов и сел. Для солдат, которых встречали исстрадавшиеся материнские руки и улыбки девчат, радость ликования порой сменялась огорчением. Трудное бездорожье. Вязок раскисший чернозем, ни пройти, ни проехать. На сапогах пудовые комья грязи, — точно подвешенные гири. Дороги стали не в счет — расползлись, потонули в лужах воды, и машины, лишь одиночные, ползли напрямик по целине, где было также вязко и спасала только не совсем оттаявшая земля.
Но приказ неумолимо звал идти вперед, прорываться.
И в эту распутицу героиней сражения стала летучая пехота — кавалерия.
Эскадрон, в котором служил Алгадай, вместе с полком ушел в рейд по тылам и вырвался под Синельниково. И тут попал в крутой переплет.
Неприятель вынудил советских конников спешиться, залечь в цепи у стен города. Разведка донесла, что фашисты с часу на час затевают контрудар. Поздним вечером узнал об этом командир эскадрона. Опасность встревожила его: об окопах, траншеях не приходилось и думать, попробуй рыть, коль земля набухла водой.
И видать, не напрасно говорится, беда не приходит в одиночку. Продукты в эскадроне были уже на исходе, и бойцы делили между собой сухари, докуривали последние щепотки табаку. Мокрые, двое суток просидевшие в седле, бойцы измаялись.
— Сдюжим, товарищ? — спросил командир, встретив воина-казаха, которого полюбил за деловитость и природный ум.
Алгадай ответил не сразу.
— У нас в кишлаках, — заговорил наконец он, — песня ходит: «Зверь перед смертью от страха дрожит и на открытое место бежит».
По настроению солдата, спокойному и житейски мудрому, командир видел, что нужно принять бой и ни в коем случае не покидать завоеванного рубежа. Он решился прибегнуть к маневру. Самый верный и смелый шаг — наносить жалящие, искрометные удары там, где враг этого удара не ждет.
…Ночью Алгадай, взяв пулемет, вместе с напарником пошел в село, которое никем не было занято и представляло нечто вроде «нейтральной полосы». Они влезли на чердак крайнего дома. Мимо этого дома тянется дорога, и немцы скорее всего попытаются по ней наступать…
Едва забрезжил рассвет, как Алгадай тонким слухом степного жителя уловил неблизкий клекот моторов в пропитанном влагой воздухе. Скоро пулеметчики увидели четыре автомашины с вражескими автоматчиками.
Алгадай сумел взять под обстрел эти машины раньше, чем они успели остановиться. Как мешки, падали на землю сраженные немцы.
Лучшего начала и ожидать не приходилось. Боец-напарник радовался за Алгадая, который, по его выражению, «здорово дал прикурить немцам».
Второпях немцы, очевидно, не разглядели, в каком именно доме засел советский пулеметчик. Им также, наверное, мерещилось, что они имеют дело не с одним-двумя бойцами, а с целым подразделением, очутившимся в селе. Поэтому неприятель навалился на село яростным огнем. От зажигательных пуль сразу воспламенилось несколько соломенных крыш. И самое опасное случилось в момент, когда враг начал пробивать огнем дом за домом. Мины рвались уже возле хаты, на чердаке которой сидел Алгадай с приятелем. Они ухали с противным визгом, вырывали с корнем вишневые деревья в палисаднике, осколки обивали глиняную штукатурку стен, дырявили крышу, взбивая соломенную труху. Алгадай оторопел, невольно поддавшись чувству страха. И неожиданно послышался ему чей-то далекий, строгий голос, ссохшимися губами Алгадай прошептал:
Если струсишь — не пощажу. Если выстоишь— награжу.Перед глазами зримо всплыло увядающее, иссеченное морщинами, неумолимо строгое лицо Джамбула. И Алгадаю стало неловко за себя. К нему вернулось столь нужное в этот миг самообладание, и он терпеливо ждал конца обстрела.
Хата, к счастью, уцелела. Все реже и глуше рвались мины.
Спешенными густыми цепями появилась перед селом пехота. Сквозь дым горящих хат, завидев злобные лица врагов, Алгадай не стал ждать, пока они подойдут ближе. Он начал бить с дальнего расстояния, и все равно пули находили ненавистную цель.
Теперь и немцы засекли опасную хату. Чужие пули вжикали о глиняные стены, ударяли по крыше, будто крупные дождевые капли. И вдруг боец-напарник Алгадая вскрикнул и повалился на бок, хватаясь за воздух рукою, будто ища в нем опору. Лицо его залила кровь. Алгадай вспомнил, что в кармане у него перевязочный пакет, вынул проспиртованную марлю и перевязал рану товарища. Потом он осторожно уложил бойца тут же, на чердаке. Теперь уже вовсе нельзя было покидать дом, и Алгадай решился принять на себя смертный бой.
Приблизившиеся было к селу фашисты опять залегли под ливнем свинца. На подмогу им подоспели танки. Упрямый пулеметчик не дрогнул: воля его оказалась выше страха смерти. Он почувствовал прилив неудержимой жажды схватки, прилег к пулемету и в клокочущие очереди пуль вкладывал, кажется, всю силу, всю ярость. Под убийственным огнем пулемета вражеская пехота залегала, теснилась к танкам и опять шла.
С танками завязала борьбу наша артиллерия легкого типа. Тем временем Алгадай всякий раз, когда немцы вскакивали и бежали по мокрому полю, встречал их мгновенным огнем в упор.
Приполз гумнами к хате и влез на чердак связной. Впопыхах еле выговорил:
— Ты один держишься… Против всех?
Алгадай повернул усталое лицо. Посмотрел на связного удивленно, перевел взгляд в просвет чердака, почему-то пошарил в кармане брюк, будто чего-то ему не хватало, и спросил, понизив до испуга голос:
— Один? Я…
Связной усмехнулся этому странному вопросу, а про себя подумал: «Видать, напугался. Лучше бы не напоминать ему. Так бы до конца один свободно держался».
Так бывает часто: пока человек не думает об опасности, сражается один на один, находясь порой сам на грани смерти. А как напомнили ему — враз сникает, поддается ранее неведомому чувству страха.
Нечто подобное испытывал в тот миг и Алгадай. И чувствуя это, связной утешающе сказал:
— Командир обещал подмогу. Давай пока вдвоем, — и прилег рядом, начал вправлять в приемник пулемета ленту.
И снова Алгадай стрелял, посылая опаляющие смертью очереди. Пулемет накалился докрасна — жгло пальцы. Охладить бы, залить кожух, но поблизости нет воды.
Огневое гнездо на чердаке жило, боролось. Издалека, с поля, на бешеном скаку неслась, разметывая копытами грязь, конница. Эскадрон вел командир, любивший песню. А тем временем Алгадай лежал за пулеметом в одинокой и в сущности беззащитной хате. Кончались патроны. Но Алгадай знал, что нужно продержаться, пока не подоспеет подмога. А немцы подступают к хате, ставшей для них страшной, в отчаянии и злобе они подкатывают близко пушку и бьют снарядами по крыше. Снаряды буравят легкое покрытие и рвутся уже позади хаты. Но один снаряд, ударивший обо что-то твердое, разорвался на чердаке. Взметнулось взрывное пламя. Хату качнуло. Тугая волна выбила часть крыши. Алгадай примолк, он хочет протереть ослепленные глаза. У него большие глаза. Они видели далеко в степи. Даже ночью или в то время, когда поднимались тучи красного песка и казалось, что вся степь куда-то перемещается. Но сейчас его глаза ничего не видят. Он только чувствовал, что ранен осколком, а куда — в шею или в лицо — сгоряча не мог понять. Кровь стекала за воротник, и на его теле под гимнастеркой было тепло и мокро. Ему не хватало воздуха, он рванул воротник гимнастерки, расстегнув на все пуговицы, а дыхание все равно спирало. Похоже, кто-то схватил его за горло и медленно давил. Потом он подумал, что немцы окружают хату, ужаснулся при мысли о плене, нащупал рукою пулемет, дал нервную очередь, не видя, куда, — скорее для острастки врагов.
— Правее забирай. Правее! — под самое ухо, но яростно кричал ему связной.
Взрывом еще одного снаряда тряхнуло дом. Алгадай, подброшенный вначале, упал грудью на пулемет. Он и сам в этот миг не понял, отчего вдруг ослабел, тело не стало повиноваться. Только руки оцепенели в мертвой хватке, и его товарищ, тоже раненный, слышал, как пулемет разряжал долгую ленту пуль…
Нагрянувший эскадрон отнял село. И прежде чем командир поднялся на чердак и увидел картину смерти Алгадая, была страшная, мстительная рубка, после которой ни одного фашиста не осталось в живых.
…В далекий Казахстан пришла скорбная, опаляющая холодом, весть: «Пал смертью храбрых…» Старый, уже угасавший Джамбул молчал денно и нощно… Потом попросил, чтобы дали ему домбру. И запел:
О сыны мои, о сыны! Свирепые бури кому не страшны? Тополь до корня качается в горе, До самого дна волнуется море. Седая скала лишь встречает в упор Неистовой бури свирепый напор. Крепок чресседельник, силен верблюд, Не сломят его ни груз, ни труд. Так старый Джамбул духом силен, Под вестью тяжелой не сломится он, Что сын его милый, сын-герой Отнят безвременно злой судьбой. О сыны мои, о сыны! Герои отвагою рождены. Коль голову сложат, громя врага, — Их память народу навек дорога. А крепости вражьи сумеют взять — Их славе в народе вечно сиять. За Родину смерть — продолжение жизни, Пример молодым, как стоять за Отчизну. И клятву свою Алгадай оправдал. Без страха за Родину смерть он принял. Он сыном народа отважного был, Который извечно отважным слыл. О сыны мои, о сыны! Как бьетесь с врагом вы за счастье страны, Так старый Джамбул, ваш отец, запоет И песнями к мести народ поведет.Ходит в Казахстане молва: молодой беркут, умирая от неверной и злой пули, припадает в последний миг к своему гордому и сильному родичу. Клюв с клювом прощально смыкаются, будто старый беркут хочет вдохнуть умирающему молодому беркуту жизнь…
Вот так и Алгадай в свою предсмертную минуту вспомнил — не мог не вспомнить! — отца; это он, старый акын, любя своего сына, вместе с жизнью дал ему гордую и крылатую песню, которую нельзя ни заглушить, ни убить, и эта вечная песня стала продолжением его жизни.
ПЛАМЕННЫЙ РУБЕН
1
Отгремели и стихли ушедшие за тучи раскаты военных гроз. Пожелтели страницы боевых донесений. Всесильный плуг трактора распахал и заровнял воронки, траншеи, окопы, и там, где некогда шли бои, теперь колосятся хлеба, клонятся долу ветви яблонь, стоят добротные, обжитые дома.
Удивительными делами и событиями полнится мирная жизнь. Но в памяти цепко держатся и события боевых лет, и подвиги героев. Незатухающей зарницей стоят они перед глазами тех, кто выстрадал войну, и тех, кто никогда ее не видал. И порой на время забытый подвиг может заново предстать перед нами и ярко, во всем своем величии засиять, вызывая у благодарных людей чувство гордости и поклонение.
Спустя много лет после войны — 23 августа 1956 года — Президиум Верховного Совета СССР присвоил посмертно Рубену Ибаррури звание Героя Советского Союза.
Мало что было известно о жизни и подвиге юного испанца, сына легендарной Пассионарии. Правда, в Центральном музее Советской Армии лежали под стеклом краткое описание подвига Рубена Ибаррури, его фотокарточка, поистлевшая записная книжка да военная гимнастерка героя.
Музейные экспонаты были так скупы, что трудно по ним восстановить, как воспитывался Рубен смолоду, какими судьбами попал в нашу страну из далекой Испании, немного говорили они о самом подвиге. Но может, у Рубена Ибаррури были близкие товарищи?
Начались поиски. К счастью, через некоторое время удалось напасть на след человека, который долгие годы дружил с Рубеном, вместе с ним уходил на войну. Это был Артем Федорович Сергеев, полковник Советской Армии.
Еще до того как встретиться, мне удалось кое-что узнать о самом Сергееве. Оказывается, его отец — революционер-подпольщик Федор Сергеев — был человеком железной стойкости и поразительного бесстрашия. Год за годом жизнь большевика, известного под именем Артем, была отдана народу, борьбе за его счастье. С молодых лет профессиональный революционер, руководитель Донбасской партийной организации, умелый конспиратор, который не раз обводил полицейских ищеек, а в 1910 году совершил побег из бессрочной ссылки — таким знают Артема ветераны революции.
Сын был назван в честь партийной клички отца — Артемом. Судьба у него, судя по его немногословному рассказу, тоже необыкновенно интересна. О таких, как полковник Артем Сергеев, принято говорить: тертые.
Военный путь его начался с жестких схваток на западных рубежах сорок первого года. Там он был тяжело ранен. Несколько дней лежал почти без признаков жизни в лесу.
А тем временем дома старая мать и жена были убиты горем: они получили извещение о гибели Артема. Но он остался жив — его подобрали партизаны и глухими тропами переправили через линию фронта.
Вплоть до конца войны батареи офицера Сергеева громили ненавистных фашистов.
Биография Артема столь примечательна, что у меня появился соблазн подробно писать и о нем. Как будто угадав это, полковник быстро перевел разговор на другую тему. Затем, извинившись, он поднялся и вышел на кухню, желая что-либо подать к столу.
Оставшись один, я невольно обратил внимание на убранство квартиры: мебель в ней была простая, вещей мало. Сразу за окном начиналось поле и дорога, уходящая вдаль и как бы подчеркивавшая, что живет здесь человек военный, привыкший к переездам и дальним дорогам…
В углу комнаты стояла детская коляска, но где же ее маленький, голосистый хозяин? Ни жены, ни ребенка в квартире не оказалось.
— Свое семейство я отправил на отдых, — возвратясь с чайником горячего кипятка, заметил Сергеев. Помолчав, он с сожалением добавил: — Все-таки вам было бы интересно поговорить с моей женой. Она ведь знает Рубена с детства.
— Кто же она?
Артем застенчиво улыбнулся:
— Амайя — родная сестра Рубена. — И, снова помедлив, добавил: — Конечно, и я кое-что расскажу… На фронте был с ним рядом, да и документы кое-какие сохранились.
Мы сели за стол. Допоздна говорили, разбирали документы, письма, фотографии.
Так были восстановлены годы жизни Рубена Ибаррури, история его подвига.
2
Фотография старая, пожелтевшая, но она еще сохранила черты лица, выражение глаз. По этим едва уловимым деталям можно составить представление о внутреннем мире человека, запечатленного на фотографии.
С портрета глядит на нас очень живой, полный энергии и душевного обаяния юноша. Густые черные, как вороново крыло, пряди волос вьются над открытым лбом. Такие же черные брови почти срослись у переносья. В больших глазах слегка проглядывает грусть. Во всем облике Рубена угадывается порыв, будто ему трудно усидеть на месте, хочется сделать что-то очень большое и нужное, быть все время в движении.
Вот таким и был в жизни молодой Ибаррури.
Рубен родился 9 января 1920 года в Соморростро. Это селение раскинулось в горах Бискайи. У юного Рубена были свои интересы: он частенько уходил в горы, лазал по скалам. Забравшись на крутизну, подолгу смотрел вдаль, на залив, следил, как на тугом крыле парил альбатрос. Вольный полет этой птицы — вестника большого ветра — будоражил воображение мальчика.
Как и многие живущие в горах дети, Рубен рано привык ничего не бояться. Это вполне естественно: в семье смолоду воспитывали у молодых людей любовь к простым людям, к родной Испании и ненависть к ее угнетателям.
Сильное влияние на Рубена оказывала его мать — Долорес Ибаррури. Для него она была не только любящей, ласковой матерью, но и человеком, жаждущим видеть своего сына борцом. Она научила Рубена понимать значение красного знамени, хранившегося в шкафу рядом с фотографиями парижских коммунаров.
В доме были частые обыски, а однажды Рубен увидел, как арестовывали мать. Тяжко и страшно для ребенка пережить это. Но мать держалась стойко, она обратила на сынишку долгий, пристальный взгляд, как бы спрашивала: «Можешь ли ты не плакать?» Рубен крепился, поджав губы, только глаза его наливались гневом. Будь у него сила, он бы враз перегрыз полицейским горло!
Как ни крепки стены тюрьмы, Долорес была не одинока. О ней думали, за нее боролись коммунисты, рабочий люд. Под напором народного протеста монархисты вынуждены были отпустить Долорес на свободу.
А как восхищался Рубен мужеством матери и ее товарищей по борьбе! В первые дни республиканской Испании — 1 мая 1931 года — коммунисты, трудящиеся Бильбао вышли на манифестацию. Полиция хотела разогнать демонстрантов. Пустила в ход нагайки, открыла стрельбу. В трудную минуту, когда уже дрогнули ряды, Долорес подняла над головой красное знамя и увлекла за собой людей, провела по всем улицам города. Пришла домой довольная, прижала к себе сына, а он смотрит на нее и от радости не может слова вымолвить…
Тогда Рубену шел одиннадцатый год. Возраст, как говорят, переломный. В душе Рубена тоже наступил крутой перелом: он порывался сам идти на борьбу.
Долорес Ибаррури об этих годах вспоминает:
«Когда Рубену было 13 лет, он приехал со мною в Мадрид, где немедленно связался с пионерами. В трудное для Компартии время Рубен продавал партийную газету на улицах Мадрида и в рабочих кварталах, обманывая бдительность полиции, охотившейся за этой газетой.
Старшие товарищи неоднократно просили меня запретить Рубену бросаться на все демонстрации. „Его убьют“, — предостерегали меня товарищи.
Во время подготовки партией одной из таких нелегальных демонстраций, когда все были уверены, что не избежать столкновения с полицией, я хотела скрыть от него факт предстоящего выступления. Однако он узнал о нем. И когда я собралась пойти на демонстрацию, Рубен мне сказал: „Обожди меня, я пойду с тобой“. Я возразила: „Ты еще мальчик, а на эту демонстрацию идут только взрослые люди“.
Рубен с возмущением ответил: „И ты еще считаешь себя революционеркой! Так-то ты хочешь воспитать своих детей…“ И Рубен пошел на демонстрацию, которая, как мы и предполагали, подверглась нападению полиции, причем один товарищ был убит и несколько товарищей получили ранения».
Шел 1935 год. Над Испанией сгущались тучи. Все труднее и опаснее приходилось коммунистам вести борьбу. Преследовала их, сажала в тюрьмы полиция. Невзирая на опасность, Долорес Ибаррури разъезжала по стране, воодушевляла патриотов, звала на борьбу. Занятая революционной деятельностью, она не могла присматривать за детьми. Товарищи из Компартии в 1935 году отправили Рубена и его сестру Амайю в Советский Союз.
3
Радушно приняли советские люди юных испанцев. По натуре неспокойный, Рубен не захотел сидеть без дела. Вскоре он поступил учеником на Московский автомобильный завод. Ему это было не в тягость: пылкое сердце до любого дела охочее. Через несколько лет он мог стать мастером цеха или инженером.
Судьба, однако, повернулась совсем иначе.
Испанию охватил пожар войны. Тревожно сжималось сердце Рубена. Молчаливым и угрюмым был он в те дни. И однажды, придя с завода, увидел своего друга сверстника Артема и гневно проговорил словами старой баскской песни:
— Прежде чем мы станем рабами, реки, темные от крови, окрасят море в красный цвет. — Помолчал, добавил со строгой озабоченностью: — Нам нужно обуздать фашистов.
— Каким образом? Уж не думаешь ли ты махнуть в Испанию? — спросил Артем.
— И поеду. Время не ждет.
Артем невесело усмехнулся:
— Уж не намерен ли, друг мой, камнями забросать врагов?
Рубен не ответил. Стиснул зубы и отошел в угол комнаты. Весь остаток дня был мрачным. Ночью вдруг вскочил, растолкал спящего Артема и сказал:
— Вооружаться будем. Оружие узнавать, понимаешь?
В знак согласия Артем пожал ему руку.
Спустя несколько дней Рубен едет в Сталинград и поступает в военное училище. Напряженно, не жалея ни сил, ни времени, учился он военному делу, понимал, что для настоящего солдата одинаково важно и знать уставы, и уметь рыть окопы, и стрелять из любого оружия. «Скорей, скорей на фронт!» — эта мысль не давала покоя Рубену в горячие будни учебы.
Не закончив училище, он поехал в Испанию, вступил в народную армию, где служил под началом доблестного командира товарища Модесто. Рубен был разведчиком, за боевые отличия произведен в сержанты и награжден.
— Помню, увидел я Рубена, когда вернулся он из Испании, — рассказывает Артем Сергеев. — Угрюмый, печальный. О боях говорил неохотно. Только и удалось от него узнать, что вместе с товарищами по оружию — испанскими патриотами и бойцами Интернациональной бригады, среди которых было много русских, он воевал в Каталонии. Потом — отход. Мучительны и трудны были эти дороги отступления… На юге Франции, куда перешла народная армия, Рубен и его товарищи были интернированы. Их посадили в концлагерь. Оттуда Рубен в 1939 году совершил побег.
— А не знаете, как удалось ему бежать?
— О, это смешная история, — отвечает Артем. — Когда о ней рассказывал Рубен, он обычно в шутку добавлял, что в побеге ему «помог» полицейский провокатор. Случилось это так. В концлагере находились испанские солдаты. Среди них очутился провокатор. Его нарочно подослала полиция, чтобы выведать настроение истинных борцов. Коммунисты знали об этом, но до поры до времени провокатора не трогали.
«На его место полиция может подослать другого, а хрен редьки не слаще», — говорили они, если кто собирался разделаться с провокатором. И вот однажды старые, опытные подпольщики решили устроить побег Рубену. Но как это сделать? Ведь лагерь окружен колючей проволокой, строго охраняется. Можно ли обмануть стражу?
Вот тут и пригодился провокатор. Под вечер узники надавали тумаков агенту, избив его чуть ли не до полусмерти. Полиция всполошилась. Чтобы спасти доносчика, вызвала санитарную машину. Этого-то и ждали друзья Рубена. Они быстро убрали провокатора, а на его место положили Рубена, нарочно корчившегося от боли, залитого… красной краской. Санитарная машина подобрала «пострадавшего» и повезла в госпиталь.
По пути Рубен на ходу выпрыгнул из машины и скрылся.
Дальнейший путь Рубена Ибаррури был также нелегок, тернист, но и славен. Ему снова удалось пробраться в Советскую страну, которая стала для него второй Родиной. Девятнадцатилетний борец-антифашист сознавал, что, хотя республиканцы потерпели поражение, борьба еще не окончена, она будет продолжаться. Он страстно хотел вновь быть военным и в 1940 году пошел служить в Красную Армию. Обладая завидным трудолюбием и исполнительностью, он выполнял воинский долг, как подобает солдату, и гордился, что служит в Первой Московской пролетарской дивизии.
Сохранилась потертая, потемневшая от давности записная книжка Рубена. На видном месте переписан распорядок дня. Тут все рассчитано по минутам: время физической зарядки, утреннего осмотра, строевых тренировок, обеда, отдыха и снова занятий. От подъема в 5 часов утра до «Зари», которая проводилась в 21 час 45 минут, — таким был учебный день Рубена Ибаррури и его товарищей по оружию.
Рубен был произведен в лейтенанты, стал командовать пулеметным взводом. В его записную книжку занесено много фамилий солдат, отличившихся по службе. Но есть тут и записи, которые говорят о высокой требовательности молодого лейтенанта. Его рукой записано: «1 взв. 9 роты опоздал на 3 мин.», «Курсы шоферов не вышли на физо…» Когда-то эти записи казались слишком обыденными и не представлявшими общественного интереса, а теперь, спустя много лет, это — живая драгоценная история. По ним легко убедиться, что лейтенант Ибаррури не только сам повиновался воинскому долгу, но этого строго требовал и от бойцов.
Вот таким, полюбившим свою вторую Родину, полным патриотических устремлений, Рубен Ибаррури пошел на фронт в тот же день, когда напали на нашу страну немецко-фашистские оккупанты. Куда бы его ни бросала военная стихия, он всегда думал о родной Испании, о своей второй Родине — Советской стране, ради защиты которых не жалел ни сил, ни самой жизни.
Его письма с фронта к родным и близким словно начинены динамитом, в них каждая строка согрета любовью к советским людям и неутолимой ненавистью к фашистам.
«Фронт, 30 июня 1941 года.
…Мне очень хочется, чтобы скорее наступил час разгрома врагов социалистического Отечества, и я горжусь тем, что имею возможность защищать его с оружием в руках в рядах Красной Армии, ибо это наш долг коммунистов…»
«Орел, 8 июля 1941 года.
…Еще раз говорю тебе, мама, что считаю для себя честью и гордостью иметь возможность сражаться в рядах великой и непобедимой Красной Армии против жандарма человечества. Я уверен, что здесь он сломает себе зубы, ибо, как я сказал тебе, здесь в каждой женщине, в каждом мужчине живет герой, большевик.
Этот народ изумителен. Скажу тебе, что иногда я бываю потрясен до глубины души. Такой народ невозможно победить!»
Ненависть к врагам вытравила из сердца Рубена чувство страха. Он шел туда, где опасно, где нужен риск. И однажды был ранен. Сутки лежал он, изнемогая от боли, оглохший, весь в крови. Лежал до тех пор, пока экипаж танка не подобрал его и не вывез в безопасное место.
Потянулись долгие дни лечения. Сперва в Москве, потом в Куйбышеве и, наконец, в Уфе. С еще не зажившей рукой выписался из госпиталя. Врачи строго-настрого наказали аккуратно ходить на перевязки. О возвращении на фронт можно было лишь мечтать. А Рубен втайне помышлял скорее вернуться на передовую линию. Через неделю-другую уехал в Москву. Тут он встретил Артема Сергеева, который в то время едва поправился после ранения. Рубен поселился у него на квартире. По вечерам разговор велся только о войне, о том, что врага отогнали от Москвы, но угроза перекатилась на юг — враг рвался к берегам Волги.
— А мы сидим в тылу. Нет, так нельзя! — возбужденно говорил Рубен.
Артем смотрел на его забинтованную руку и отвечал:
— Куда тебе с такой рукой. Лечись… Да, кстати, почему ты матери не пишешь?
— А что я буду писать? — удивленно вскидывал густые брови Рубен. — Мое место на фронте, а я сижу в Москве.
Идти в отдел кадров просить, чтобы отправили на фронт, не было резона. Как ни умоляй, все равно не пустят. Подвернулся удобный случай. Как-то к Артему приехал старый знакомый — полковой комиссар Лисичкин. Рубен попросился в его дивизию, которая стояла в Подмосковье и вот-вот должна была грузиться в эшелон. Вечером Рубен уехал в дивизию и домой не вернулся.
Уже из Сталинграда 13 августа 1942 года Рубен послал письмо.
«Дорогая мама! — сообщал он. — Я не писал тебе, пока не знал, куда меня назначат. Сегодня я могу тебе сказать это. Нахожусь в известном месте, которое мне очень дорого. Это город, где я учился…
Мне хочется скорее в бой. Можешь быть уверена, что я исполню свой комсомольский и воинский долг».
4
…Степи, степи. Стоит несносная жара. Когда-то эти тихие, шуршащие тяжелым колосом просторы видели своего хозяина-хлебороба. Теперь по ним, будто на огромных колесницах, гремела чудовищная машина войны. День за днем над степью полыхали бои. Горел ковыль, дымные пожарища застилали всю округу. Над степью висела пахнущая гарью пыль. Лишь ночью, к рассвету, пыль оседала, становилась немного влажной от росы, а утром, как по расписанию, степь оглушалась пронзительным ревом пикирующих самолетов, лязгом танковых гусениц и громом батарей.
Тяжелые, напряженные бои шли днем и ночью.
23 августа 1942 года фашисты форсировали Дон. Крупные вражьи силы мотопехоты и танков двинулись на юг, чтобы отсюда прорваться к Волге. На их пути железной стеной встали советские войска.
Большая тяжесть удара легла на плечи 35-й гвардейской стрелковой дивизий. Она должна была занять оборону на рубеже Самохваловка-Котлубань. В ее задачу входило остановить продвижение неприятельских сил на юг.
Полки этой дивизии еще находились в пути. На рубеж развертывания был выброшен передовой отряд. Он состоял из стрелкового батальона и пулеметной роты, которой командовал гвардии капитан Рубен Ибаррури.
Силы слишком неравные: один батальон должен был устоять перед натиском огромной бронированной колонны. Ночью передовой отряд вошел в соприкосновение с противником. Завязался упорный бой. Батальон держал рубеж до тех пор, пока не подошли сюда основные силы дивизии. Но это было лишь начало. Передовой отряд получил другую трудную задачу — прикрыть фланг дивизии у хутора Власовка.
Казалось, это было выше человеческих сил: днем солдаты отряда были в пути, ночью, не сомкнув глаз, вели тяжелый, неравный бой, отбили пять атак. Наступил рассвет, но и он не принес передышки.
В такие минуты солдаты обычно остро нуждаются в поддержке командира: как он поведет себя, что скажет? К тому же у каждого на душе горечь утраты: погиб командир батальона. Теперь из старших остался один Рубен Ибаррури. Усталый, в запыленной гимнастерке, осунувшийся, он все же не терял самообладания. Воспаленные от бессонницы глаза по-прежнему излучали тепло. Ему хотелось бы прижать к себе товарищей, зажечь пламенем своего сердца каждого солдата, ободрить, но времени нет, и он сказал коротко, с твердой решимостью:
— Фашисты не пройдут!
На время замолкшее поле вновь оглушили раскаты орудий. Минут пять вели немцы огневой налет по узкому участку обороны. Земля, казалось, ходуном ходила. Окопы и ячейки заволокло гарью. И не успели отгрохотать пушки, как фашисты бросились на этот дымящийся участок в атаку. В какой-то миг показалось, что они вот-вот прорвутся на передний край. И тут, словно выросшие из-под земли, появляются стволы пулеметов, автоматов. Оглохшие, пропахшие порохом гвардейцы встретили фашистов градом свинца. Скоро поредевшая вражья цепь залегла.
Наступила тяжелая и зловещая тишина. По изрытому снарядами и перекопанному вдоль и поперек полю ползли назад фашисты. Вроде бы совсем отходили. Но нет, через некоторое время угроза нависла с флангов. К самому переднему краю подступала, как бы вгрызаясь в оборону, ложбина. Вот по ней-то, укрываясь, приближались солдаты в крутолобых касках.
Гвардейцы продолжали отбиваться, но огневые тиски все туже сжимались вокруг них. Вот уже явственно видны перекошенные злобой лица фашистов. Еще минута-другая — и они ворвутся в окопы.
Скрипя зубами, поднялся Рубен Ибаррури. Вымахнул из окопа и, держа в руке кинжал, бросился на врагов. Следом за ним кинулись гвардейцы, и началась рукопашная…
В острое мгновение схватки Рубен Ибаррури почувствовал резкий удар в грудь. Он пытался устоять на ногах, но какая-то неподвластная ему сила тянула вниз, к земле. Упав, он еще хотел биться, протянутая вперед рука судорожно сжимала кинжал…
5
В тот же час подоспевшие гвардейцы полка штурмом отбили у врага этот огненный клочок земли. И каждый тревожился: а что с товарищами, где Рубен? Искали, окликали. Заглядывали в каждый изгиб траншеи, в каждый окоп.
Уже темнело. От вздыбленных снарядами комьев земли, от брустверов траншей ползли мрачные тени. Рубена Ибаррури нашли лежащим навзничь в пологой ложбине. Пульс едва прощупывался. Перебинтовали ему грудь и в тяжелом состоянии увезли в госпиталь.
Несколько суток врачи боролись за его жизнь. Вот что об этом вспоминает медицинская сестра госпиталя Г. П. Ганьшина:
— В конце августа тысяча девятьсот сорок второго года после варварских бомбежек немецко-фашистских самолетов наш госпиталь эвакуировался из Сталинграда на левый берег Волги. Раненых привезли в Среднюю Ахтубу. Начальник госпиталя поручил мне все время находиться около тяжелораненого Рубена Ибаррури. Несмотря на то что больных я видела очень много, он запомнился на всю жизнь. Лежал он в маленькой комнатке, на солдатской койке, рядом — его обмундирование, сапоги, фуражка.
Состояние Рубена было крайне тяжелое. Лицо бледное, дыхание учащенно-поверхностное. Изредка он открывал глаза и тихим голосом спрашивал, каково положение на фронте. И как настойчиво он смотрел, ожидая ответа! На эти вопросы я отвечала только положительно, стараясь не вызвать у него волнения.
Здоровье Рубена не улучшалось. Врач волновался и сказал мне: «Нужно ему немедленно влить кровь». Тогда я предложила взять сколько нужно крови у меня для Рубена. Врач с благодарностью посмотрел на меня, и вскоре определили группу моей крови (она была 1-й группы). Сделали прямое переливание.
Самочувствие Рубена немного улучшилось. И когда я снова вошла в комнату, Рубен улыбнулся, ласково меня подозвал и, сжав руку, сказал: «Спасибо большое, сестра». Он стал расспрашивать, откуда я родом, и, когда узнал, что о судьбе своих родителей и брата я ничего не знаю, старался успокоить. Особое желание у Рубена было — скорее поправиться и уйти на фронт. С чувством любви он вспоминал свою мать, сестру, друзей, Москву и красоту природы Испании. Рубен говорил: «Соберусь с мыслями, и напишем маме письмо».
…Но желание свое он осуществить не смог. Через несколько дней Рубен скончался.
* * *
Героическая смерть Рубена Ибаррури — это его бессмертие. В свои двадцать два года он пал на поле боя, так и не успев по-настоящему увидеть красоту жизни. Память о нем останется навечно в сердцах советских людей и наших верных друзей — испанских борцов за правое дело.
Пламенный сын Испании, Рубен Ибаррури сражался на советской земле так же самоотверженно и героически, как и советские добровольцы Интернациональной бригады в Испании. Подвиги героев, отдавших свою жизнь в общей борьбе с фашизмом, никогда не будут забыты, они породят новых героев и новые героические подвиги.
РАВНЕНИЕ НА ЗНАМЯ
— Вы, стало быть, о нашем знамени хотите знать? Памятная история…
Дмитрий Буланцев, сказав это, задумался. Он прикоснулся огрубелыми пальцами к лицу, начал разглаживать морщины, круто пролегшие поперек лба, и я, глядя на него, удивился: «Еще летами молод, а уже в морщинах». Буланцев думал, продлевая молчание, намерился было закурить, но, порывшись в кармане и не достав махорку, снова поднял руку, потирал лоб, точно силясь вспомнить что-то очень важное.
— А вы попроще, как сумеете, — посоветовал я.
— Тут, скажу вам, попроще нельзя. Обдумать следует. Дело-то такое… О знамени нужны слова особенные… чтоб от сердца. — Буланцев опять притих. Выражение его умного открытого русского лица в эту минуту было напряженным, он был во власти своих воспоминаний. Вот он нахмурился, брови сошлись, лицо стало неподвижным и угрюмым. Потом следы угрюмости, словно тень, исчезли, и лицо просветлело. Перед его мысленным взором, наверно, всплывали события горьких дней, но приходили на смену им новые, радующие сердце, — иначе нельзя было представить выражение лица солдата, много пережившего на фронте.
Мы сидели на пригорке, по которому тянулись окопы и траншеи переднего края, но сейчас бой переместился дальше. Дмитрий Буланцев посмотрел вдаль, откуда доносилась нечастая стрельба затихающего боя, и продолжил, не нарушая нити мыслей:
— До войны я понятия не имел, как это знамя может поднять человека в атаку, вызвать в нем желание идти под вражьими пулями. Знал, правда, что на знамени вроде как частица крови наших отцов и старших братьев, которые еще тогда, в гражданскую, шли добывать свободу. А теперь, выходит, нам вручено знамя, и верность ему надо доказать мужеством. Драться не щадя жизни. Это ясно. В уставе так и узаконено. Но я к чему клоню? У меня, как повидавшего войну, молодые могут спросить: «А как ты, товарищ Буланцев, чувствовал на поле боя знамя?» Вот и хочется ответить, как оно, наше знамя, влияло на сердце.
В небе слышится тугой хлопок взрыва. Тотчас вырастает, будто вспыхнув, клубок ржавого дыма. Бризантным бьет. Осколки разлетаются далеко вокруг. Опасно. Буланцев, однако, не обращает внимания на взрывы. Воспоминания уносят его в пережитое.
— Круто пришлось нам в ту пору, — продолжает Буланцев. — Случилось это на Дону, в августе тысяча девятьсот сорок второго года. Помню, день и ночь мы ехали в эшелоне на юг. Уже тогда мы чуяли, что нас ждут тяжелые бои. И мы беспокоились: надо поспеть вовремя. Выгрузились в степи. До фронта еще далеко, километров пятьдесят. Двинулись пешими. Ночью вышли на переправу, а там — за Дон. Не успели еще врыться в землю, как начало светать. Командиру полка доложили: фашистские танки прорвались, движутся прямо к переправе. «Сколько?» — спросил он. — «Тридцать танков пока». — «Ладно, не привыкать, на то и война!» — ответил он спокойно, хотя лицом изменился, побледнел. Это я сам видел, потому как связным находился при штабе.
— Часа два бились мы с танками. И как бились!.. Сперва в ход пустили противотанковые ружья, крепко била и наша полковая артиллерия. Три танка сразу загорелись, а другие продолжали лезть. Одному танку удалось прорваться на позиции. Окопы у нас мелкие, по пояс, не управились вырыть в полный рост. И танк мог крепко проутюжить нас. Чуя угрозу, мы не стали прятаться в окопы — бесполезно. Поснимали с себя ремни, наделали связки гранат и ждем. Сунется танк к окопу, а под его днище летят гранаты. Сперва одну гусеницу порвали, — так и поползла змеей по земле. Танк еще полз. А когда второй связкой гранат угодили, танк так и хряснул, будто присел на землю.
Первую атаку сорвали. Но вскорости фашисты вроде переменили тактику: решили пехотой нас одолеть. Положение у нас незавидное, многие солдаты лежали раненными, не хватало патронов. Командир полка чувствовал, что с пехотой нелегко управиться. И солдаты перед новой угрозой как-то неожиданно притихли, оробели. Но в этот момент, видим, на поле боя вынесли знамя. Верите, я как увидел родное наше знамя, духом воспрянул. Вроде ничего особенного — флаг красный над землей, а за душу взяло, крепко взяло. «Смотрите, ребята, знамя с нами», — кричу своим товарищам. Видим, вот оно, приближается, ветерок колышет полотнище, а кажется, что это само пламя…
Обрели веру солдаты. Стиснув зубы, дрались, отбивая вражью атаку. Но вот кончились патроны. Перестали стучать автоматы. Тишина — прямо гнетущая. А фашисты опять пошли в атаку. И в этот грозный миг упал знамёнщик, выронил из рук древко… Сразила его вражья пуля. Тут я и отважился поднять знамя. До высоты, где оно лежало, метров сто, и пока я бежал, все время вокруг меня дзинькали пули. Того и гляди подкосят. Как добрался живым — ума не приложу. Схватил древко, стиснул в руках и кричу что есть силы: «Смелей, братцы! Знамя с нами!»
Поднял над головой знамя и стою на высоте. А вокруг меня пули вжик-вжик. Но какой там страх! В такую минуту опасность не в счет. Лишь бы знамя не уронить, только бы держать хоть мертвым. Слышу голоса кругом: «Знамя! Знамя!» Поймите, как здорово, — знамя! На самой высоте. Под страшным огнем. Это, брат, действует на сердце… И вдруг слышу команду:
— За нашу Советскую Родину! В ата-а-ку!
Сильный был удар, дерзкий. Поднялись солдаты и стеной повалили на фашистов. Те сперва остановились, вроде разгадывали — принять ли рукопашную? Но вот передние что-то загалдели и эдак пятиться-пятиться начали, как скотина от огня. Потом повернули и бросились удирать. Для нас момент самый подходящий. Кинулись вдогонку. Налетая на немцев, били с маху, кололи направо и налево. Много их полегло, по всему полю валялись трупы.
Кончился штурм. Собрались наши орлы под горкой. Приводили в порядок оружие, запасались патронами. Кто-то принес с Дона воды — пили, не в силах заглушить жажду. Подхожу к ним, попросил напиться. Они не то чтобы кружку налить, а целое ведро подносят. Для тебя, говорят, не жалко. «Это почему же? Всем поровну полагается». — «Пей, Буланцев, вволю. Ты сегодня именинник». Не понимаю: в чем дело, какой именинник? Но товарищи жмут мне руку, поздравляют. Спасибо, говорят, браток. Крепко нас выручил. Равнение-то мы на знамя держали!
— Вот так и стал я знамёнщиком. На боевых позициях или в походе — всегда при знамени, — заключил Буланцев.
В тот день мы расстались, полагая, что когда-нибудь опять встретимся. История знамени и судьба самого Дмитрия Буланцева меня не переставали волновать. Но на фронте что ни день, то новые события, даже исключительный случай, происшедший вчера, становится сегодня обычным, потому что его уже заслонил другой, еще более волнующий. Да и сама фронтовая обстановка не всегда позволяет повидать старого знакомого: попробуй найди его, коль фронт наступает, войска движутся по всем дорогам! Словом, след Буланцева потерялся. Уже думалось, что часть, где. служил Буланцев, перекочевала куда-нибудь на другой фронт.
Но однажды в штабе фронта я читал донесения из частей, и в одном из них мое внимание привлекли строки: «В боях за Донбасс штаб энской части был отрезан от своих подразделений. Находясь в трудной обстановке вражеского окружения, воин Буланцев с риском для жизни спас боевое знамя. За героический поступок Буланцев награжден орденом Красной Звезды, ему присвоено звание старший сержант».
Вот и все. Необычайно волнуясь, перечитываю донесение. «Постойте, да это тот самый Буланцев!» — мелькнула догадка и ожила, припомнилась встреча со знамёнщиком на Дону…
Немедля еду на фронт. Поиски героя доставили много хлопот, но в этот раз они были не напрасны. И скоро я услышал историю нового подвига знамёнщика.
…Третьи сутки солдаты были в пути, на колесах. Наступали стремительно. Передовые отряды, сбивая заслоны противника, отмахивали за день по 30–40 километров. И ночи были неспокойны: полыхали орудийные сполохи, трассирующие пули полосовали темное небо синевато-оранжевыми линиями. То вдруг, будто спохватившись, длинными очередями заливались пулеметы. Порой скрежетно ворчали в небе снаряды. Но наши солдаты, привыкшие ко всему на свете и утомясь в дневных переходах, спали на придорожной траве, в пыльных вишневых садочках или просто в кузовах автомашин. Сон был крепкий, мертвый и до предела короткий: холодный предутренний рассвет опять заставал людей в пути. Передовые отряды преследовали, настигали отступающего врага. Был приказ: «Не задерживаться, висеть у противника на плечах…»
Уже почти вся донбасская земля была пройдена и освобождена, как произошла неожиданная заминка. Неприятель, кажется, опомнился, стал отчаянно сопротивляться. Сплошной линии фронта не было. Наши войска, преследуя, растянулись по дорогам и безвестным балкам, завязывали напряженные схватки с отдельными группами противника, переходящего в контратаки.
В такой обстановке не мудрено очутиться в самом невероятном положении. И нечто подобное случилось со штабом энской части. Штаб разместился в просторной белой хате степного хутора. Приехали сюда под утро еще затемно. Тишина стояла окрест, словно войны не было и в помине. Простояли до полудня. Неподалеку от села, за грядой высот неожиданно вспыхнул бой, гул с каждой минутой нарастал, близился к селу, превращаясь в громовые раскаты. Занятые по горло штабные офицеры, казалось, и не подозревали об опасности; склонясь над картами, наносили изменения в обстановке, озабоченно придумывали новые варианты боя. В смежной комнате на печке лежал Дмитрий Буланцев. Он выкроил свободный час, чтобы отдохнуть.
Знаменщик спал тяжелым сном, когда раздался сильный взрыв. Дом вздрогнул, хряснули деревянные потолочины. Буланцев вскочил и, не понимая, что случилось, начал протирать заспанные глаза. Послышался второй взрыв, третий… Снаряды рвались поблизости. Выбежал наружу. В селе переполох. Машины выметывались из садов на дорогу и, обгоняя друг друга, мчались в степь.
В село, оказалось, прорвались фашистские автоматчики. Буланцев выскочил из дома в тот момент, когда немецкие автоматчики уже проникли по кукурузному полю на окраину села и открыли пальбу. У хаты под плетневым забором лежал наш офицер, у его ног валялась кубанка из черного каракуля. «Начальник штаба» — сразу угадал Буланцев и поспешил к нему на выручку. Офицер лежал неподвижно, бледный, в изорванной, пропитавшейся кровью гимнастерке. Он тихо стонал.
Буланцев подхватил его, вынес на дорогу. К счастью, из вишневого садика скоро выехала машина. Санитарная, крытая. Она чуть замедлила ход. Подбежав сзади, Буланцев рванул дверцу и помог влезть раненому начальнику штаба. В последнюю минуту офицер вдруг поднял голову, слабеющей рукой указал в сторону хаты:
— Спасай!.. Знамя спасай!
Но Буланцев и сам не переставал думать о знамени. Бросился к хате. На дороге грохнул снаряд: Буланцева качнула, чуть не сбив с ног, упругая взрывная волна. Знамёнщик поспешил в хату. Он схватил висевшее в переднем углу знамя. Быстро сорвал чехол, отодрал от древка алое полотнище. И пока наматывал на грудь знамя да надевал шинель, страшно тревожился: а вдруг нагрянут в хату фашисты.
Через сенную дверь Буланцев выбрался во двор. Надо бежать не медля ни секунды, бежать и прятаться — но куда? В селе шла отчаянная перестрелка, все чаще и громче ухали снаряды. Послышался лязг гусениц. Буланцев припал к плетневой стенке хлева, взглянул в щель: по улице двигались танки с белыми крестами, шныряли автоматчики в лобастых касках, с плоскими автоматами на груди.
В другое бы время Буланцев не побоялся бежать из села и под вражеским огнем. Но теперь колебался: «А как быть со знаменем?» Эта мысль повергла его в смятение. Нет, он не мог, не имел права рисковать. Живым он, конечно, не дастся, но хоть и погибнет, а знамя все равно попадет в руки врага. Тогда всему конец: часть при утере боевого знамени перестает жить, подлежит расформированию, а командиры предаются суду военного трибунала… Какой позор и несчастье! «Знамя! Родное знамя надо спасти любой ценой», — властно стучало в сердце Буланцева.
Не успел он толком обдумать обстановку, как в хату ударил снаряд. Рухнувшая с потолка жердь ударила по голове. Перед глазами Буланцева поплыли огненные круги.
Дом горел, бушующее пламя уже перекинулось на хлев. Буланцев задыхался. Пылающие над головой стропила вот-вот обвалятся. Прижавшись в углу, Буланцев начал выдергивать обмазанные глиной прутья из стены. Удалось проделать узкую щель. Он пытался разглядеть, есть ли поблизости на гумне люди, но, кроме жирных, ползущих по земле клубов дыма, ничего не увидел. С улицы доносились треск автоматных очередей и немецкая речь.
Буланцев и не заметил, как огонь гудя проник внутрь двора. Пламя быстро переметнулось на все стены, затрещали сухие прутья хвороста. Жара стала невыносимой. Нечем дышать. Буланцев вскрикнул, ощутив на ноге ожог. Скинул с себя горевшую шинель и отбросил прочь. В какое-то мгновение он вырвал из стены пучок жердей, потом просунул голову и руки в проем. Напрягая силы, он с трудом. выполз из хлева.
Космы, дыма по-прежнему окутывали землю. И Дмитрий Буланцев, прячась в дыму, пополз на гумно, ввалился в какую-то яму. Здесь его и застала ночь.
В эту тревожную ночь он не сомкнул глаз, хотя чувствовал себя совершенно разбитым. Испытывал страшный голод, хотелось пить. Руки дрожали, отказывались повиноваться. В ушах стоял неутихающий шум. И все тело налилось тяжестью. Он хватался за грудь. «Знамя со мной», — шептал он. На душе становилось легче.
Скоро застигнет рассвет. Нужно пробираться к своим. Но идти не было сил. Буланцев подполз к ближайшему стогу соломы, забрался на самую макушку, где, как ему казалось, было безопаснее. Тут, зарывшись, он пролежал до утра.
Днем Буланцев видел все, что творилось на селе. Вражеские солдаты суетливо заглядывали в хаты. Дважды они подходили к сгоревшему дому, в котором размещался штаб. Растаскивали бревна, через провалы окон забирались внутрь. Потом ушли и скоро опять вернулись. Их привел офицер, щеголеватый, в высоко заломленной фуражке. Он то и дело кричал, тыкая рукой в развалины, и солдаты вновь принимались растаскивать обугленные бревна, ворошили горы камней и пепла. Видно, кто-то донес, что в доме находился русский штаб. Ничего не найдя внутри, немцы начали шарить вокруг. Разбрелись по гумну, заглядывали в погреб, копали землю подле старой груши. «Ищут… Неужели меня?» — с тревогой подумал Буланцев и, словно в забытьи, схватывался за грудь, гладил теплый и гладкий шелк знамени.
Медленно тянулся день. Буланцев, переживая, не чаял, когда стемнеет. Но и наступивший вечер ничего доброго не сулил. Немецкие танкисты облюбовали стог соломы и подогнали сюда один танк. В те минуты, пока танк подъезжал, лязгая гусеницами на повороте, Буланцев лежал ни жив ни мертв. Наконец заурчал во всю силу мотор и, словно поперхнувшись, заглох.
Нервный озноб колотил Буланцева. Так наступила ночь. Ни единый звук не нарушал глухую тишину, только где-то в отдалении тяжко вздыхала канонада. Она напоминала о том скором и радостном времени, когда вернутся сюда наши. На рассвете немецкий танк убрался. Буланцев высунулся из соломы, пристально огляделся: по улице ходили немецкие часовые, на окраине села тоже были солдаты; оттуда ветерок доносил запах паленых кур. До ужаса, до потемнения в глазах захотелось есть. Пришлось терпеть, превозмогая голод.
Дальше оставаться в соломе Буланцев побоялся: могли брать на подстилку и обнаружить его. Он решил спрятаться в силосной яме, замеченной им раньше. Осторожно выбрался из стога и пополз. Целых два дня пробыл он в этой яме, пока наконец не услышал шум боя. Снаряды начали залетать и сюда; ухали на гумне и в поле. Буланцев догадывался, что фашисты, наверно, сами попали в ловушку. Скоро они действительно заметались по улицам, быстро убирались куда-то в дальнюю балку.
А над селом птицей взлетели возгласы:
— Наши!.. Наши пришли!
Только теперь Дмитрий Буланцев понял, что его мучениям и страданиям пришел конец, вылез из ямы и невольно сощурил глаза: так ослепили лучи осеннего солнца. Он глубоко вздохнул, ощутив на себе обернутое знамя. Прерывисто дыша, снял гимнастерку, раскатал полотнище, взялся за концы руками, и вот оно полощется, шелестит, мягко ласкает лицо, алое полотнище. И в эту минуту не было для знамёнщика Дмитрия Буланцева большей награды и счастья, чем видеть родное знамя, не раз полыхавшее ярким пламенем над полем боя, пробитое осколками и зовущее к новым ратным подвигам.
ДЕСАНТ
Товарищи
Тревожна ночь перед боем. Не спится солдатам. Лежат они, два товарища, на прибрежной сочной траве. Над ними тихое, бездонное небо. Ветра нет. И тишина успокаивает. Мелькнет в небе, точно огонек брошенной папиросы, одинокая звезда, да послышится шорох ночной птицы, и опять вокруг первозданная тишина. Но почему не спится? Отчего в голову лезут мысли и, подобно нити, тянутся, переплетаются, и, кажется, нет им конца, неуемным мыслям.
Гасрет Алиев согрелся под брезентовой плотной палаткой и лишь теперь почувствовал невероятную усталость: ноги ныли, как отбитые, по всему телу расходилась нервная дрожь. В голове стоял неутихающий шум. — Федя, не спишь? — обратился Алиев к своему соседу.
— Нет, — ответил Денисюк.
— Интересно, что нам сообщит Шпаковский?
— Уж как долго задержался он в штабе, — уныло проговорил Денисюк.
— Наверно, пойдем за Днепр…
Где-то вдали раздались гулкие орудийные выстрелы, раскатистым эхом долго еще будоражили они широкую и сонную гладь реки. Потом дробно застучали, вспоров тишину, крупнокалиберные пулеметы. Звуки их сильно напомнили гул неожиданно пущенного барабана молотилки.
— Война. Она не щадит, — произнес Алиев. — Лежу и думаю: сколько уносит жизней, таланты гибнут…
— Тысячи сирот остаются, — тихим голосом добавил Денисюк.
Зашуршала палатка. Алиев приподнялся на локтях. Глаза освоились с темнотой, и казалось, немного посветлело. Друзья переглянулись. При лунном свете их лица были иссиня-бледными.
Федор Денисюк совсем недавно пришел в полк, но на фронте быстро сближаются: он познакомился с Гасретом. Старший сержант Денисюк, на вид лет тридцати, молчаливый и сосредоточенный, оставаясь таким даже в минуты радости, как-то быстро располагал к себе. Он был худощавый, но жилистый, отличался выдержкой, хладнокровием. Всякое дело, которое поручалось Денисюку, выходило из-под его рук прочным, основательным. Деловая, хозяйственная струнка наблюдалась у него во всем. Он был опрятен, даже старую, просоленную потом гимнастерку умел так помыть и отгладить, что она казалась новой. И в короткие минуты, отведенные для отдыха, он не успокаивался, пока не создавал немудрящего фронтового уюта.
Его товарищ Гасрет Алиев был иного склада. Стройный, выше среднего роста, с открытым, тонко очерченным лицом и большими горячими глазами, он был истым горцем, человеком порывистым, восторженным и мечтательным. Особое пристрастие Алиев питал к природе. Окопная жизнь, постоянная сырость, холод не убили, а еще больше разожгли в нем самозабвенную любовь к земной красоте.
Разные по характеру, Денисюк и Алиев были связаны одной судьбой и с первого дня, как встретились в роте, крепко сдружились. Правда, этому немало способствовал один случай.
Их послали в ночную разведку. Денисюк вернулся раненным и некоторое время ходил с забинтованной грудью. Когда в кругу товарищей заходил разговор о случившемся, Алиев с уважением кивал на своего друга:
— Для меня он дороже брата. Жизнь мне спас.
И начинал рассказывать, как было дело. Ночью они пробрались за линию фронта. Вначале шли спокойно, но на исходе ночи, когда заалела полоска зари, перебежав через шоссейную дорогу, они совсем неожиданно в бурьяне напоролись на немецкую засаду. Три немца выросли перед ними точно из-под земли, и один вдруг направил винтовку со штыком прямо на Гасрета. Он вздрогнул, на миг остолбенел, и не миновать бы ему гибели от вражеского штыка, если бы не подоспел Денисюк. Он рванулся сбоку на немца и отвел штык от товарища. Сгоряча выдернул из-за пояса малую лопату и ударом по голове свалил фашиста намертво. В тот же миг Алиев ударом ножа прикончил второго немца, а потом набросился на третьего, долго возился с ним, пока не связал ему руки.
— Ну, как? — подталкивая пленного немца впереди себя, спросил Гасрет у друга.
— Чисто сработано, — ответил Денисюк и только сейчас почувствовал боль. Он потрогал бок, на ладони оказалась кровь. Дальше Денисюк не мог идти, силы покидали его. Тогда Алиев перевязал ему рану, потом взвалил товарища на спину и понес легко, как ребенка, разговаривая сам с собой:
— Эге… Вон какой… Легкий, как перышко!
— С твоей бы силой только дуги гнуть, — оживился Денисюк.
— Можем и дуги, — буркнул Гасрет. — Горный человек я, лезгин. А рука горца, что сталь.
С того дня они стали неразлучными друзьями. И вот сейчас, лежа на траве, они вели непринужденный разговор. Когда Денисюк заговорил о детях, Гасрет Алиев вплотную придвинулся к товарищу и спросил:
— Федя, а у тебя-то есть малыши?
— Дочурка. Забавная такая, — в глазах Денисюка вспыхивает жаркий блеск. — Очень смышленая.
— Сколько же девочке лет? — спросил Алиев.
— Третий год пошел, — ответил Денисюк.
— Где же теперь твоя семья?
Федор Денисюк нахмурился, посуровел. Он пошарил в кармане, достал зажигалку и, звонко щелкнув ею, закурил папиросу. Еще немного помолчав, он в волнении проговорил: — Где теперь… Не знаю… Жинка с дочкой в оккупации остались, не успели…
— Ничего, не унывай. Дойдем! — повысив голос, заверил Алиев. — Скоро будем за Днепром.
Перед тем как светать, похолодало. Укрывшись одной плащ-палаткой, друзья согрелись и заснули.
На заре из штаба вернулся лейтенант Шпаковский. Он тихо, стараясь не разбудить товарищей, подошел к бойцам, посмотрел на их лица, озаренные первыми лучами восхода, и задумался. Всю ночь Шпаковский провел в штабе, вместе с полковником Фесиным ходил к реке, на место будущей переправы, и сейчас, вернувшись в подразделение, он принес важную весть, которую солдаты нетерпеливо ждали, но, застав их спящими, не решился будить. Пусть спят, набираются сил. А завтра?.. Завтра — переправа через Днепр, бросок на тот берег. Что сулит им этот день? Все ли обойдется благополучно, или вот товарищей, лица которых он сейчас видит, завтра не досчитается, не увидит в. живых? При этой мысли у лейтенанта тревожно сжалось сердце.
Ночь в сентябре
Берег, поросший непролазным кустарником, в этом глухом месте раздваивается глубоким оврагом. На дне оврага, среди полусгнившего валежника и камней, покрытых осклизлым водянистым мхом, бежит ручей. Подступая к самой реке, овраг удаляется от берега и, обогнув высокий холм, скрывается в густом сосновом бору. Старые, с потемневшей корой, сосны так буйно разрослись, что сквозь их густые ветви не проникает дневной свет, и оттого даже в самый знойный день на земле прохладно. В бору покоится тенистая и сырая тишина, только попутный ветер иной раз доносит запах степных трав.
На опушке бора, под холмом, вырыт блиндаж командира дивизии. В блиндаже строгая рабочая обстановка. Под бревенчатым потолком вьются нити табачного дыма. Солнечные лучи, проникая через глазницы крохотных окон, косыми пучками падают на стол с разложенной картой. За столом склонился над картой командир дивизии Герой Советского Союза полковник Фесин[2]. Его широкое лицо осунулось от усталости. Беспокоили и три раны, полученные в былых сражениях. Вот уже несколько дней и ночей солдаты дивизии провели в боях, преследовали вражеские войска до самого Днепра, и сам Фесин, не зная отдыха, двигался с наступающими полками. И не успели еще полки выйти к реке, как получена новая трудная задача — перейти Днепр. После многодневных, изнурительных боев, после длительного похода людям можно было бы дать передышку. Но события опережали друг друга. Вчера солдаты находились еще вдали от Днепра. Сегодня вышли на Днепр. В директиве, переданной из штаба фронта, было сказано: «Враг в панике продолжает отходить. Он пытается закрепиться на правом берегу. Немедленно форсируйте Днепр…»
Форсировать Днепр… Мощный водный рубеж, «днепровский вал», как назвало его немецкое командование. И как его форсировать, какими средствами? Мосты взорваны. Понтоны где-то в тылу далеко отстали. Дивизионная артиллерия еще в пути. Легкое стрелковое вооружение, минометы, полковые пушки, — вот все, чем может располагать командир дивизии. Воспаленными от бессонницы глазами он смотрел на карту. Красные стрелы, начертанные его рукой, пересекали реку и врезались в полосу вражеских оборонительных укреплений. Немцы довольно тщательно потрудились над тем, чтобы укрепить правобережье Днепра. Линия обороны пролегала по всему берегу. С холма, под которым находился блиндаж командира дивизии, ясно обозревались не только пространство воды, но и правый берег, занятый врагом. Высокий, отвесный, он был изрыт окопами, траншеями, стрелковыми ячейками и ходами сообщений. Все высоты и населенные пункты превращены в узлы сопротивления, а в промежутках между ними — окопы и траншеи, оплетенные сетью колючей проволоки. Полковник Фесин озабоченно глядел на карту и тщательно изучал ее.
— Товарищ полковник, обед готов, — тихо войдя, сказал ординарец. — Разрешите подавать?
Фесин продолжал думать, даже не обратил внимания на вошедшего.
— Обед готов, товарищ полковник, — повторил тот.
— А? Что?.. Обед есть, — вдруг оживился полковник. — Хорошо, придется с обедом пока подождать. Вызовите ко мне начальника штаба.
Ординарец удалился. Вскоре пришел начальник штаба.
— Что слышно? Как немцы ведут себя? — спросил полковник.
— По сведениям авиаразведки, замечена колонна противника. Движется по дороге к Днепру.
— Так. Что еще?
— Противник производит бомбежки.
— Наши полки подвергаются обстрелу?
— Не наблюдается, — ответил начальник штаба. — Авиация противника держит под огнем дороги.
— А что видно на переднем крае немцев?
— Солдаты противника вылезают из траншей, появляются у кухонь. И что обиднее всего — на виду все делают!
— Приказ выполняется строго? Бойцы не открывают по ним огонь?
— Так точно. Не наблюдается.
— Еще раз предупредите — всем огневым средствам молчать! Командирам настрого запретить разговоры по радиосвязи, передавать распоряжения только через связных и по проводной линии. Иначе немцы могут подслушать разговор и сорвут операцию. Пусть думают, что здесь тишь и благодать. Мы же обрушимся как снег на голову.
У командира дивизии был тщательно разработанный план форсирования Днепра. Этот план был предельно прост по замыслу, но так же предельно сложен в деталях исполнения. Конечно, на понтоны нечего было и рассчитывать. Да и навряд ли сразу с ходу можно было форсировать реку большой массой людей и громоздкой техники. Первый десант должен быть высажен бесшумно, так, чтобы противник был захвачен врасплох.
«Тут вся надежда на солдат, на их изобретательность, сноровку», — думал Фесин и, вспоминая, как сам когда-то был рядовым солдатом, верил, что они способны творить чудеса.
Он рассчитал, что ночью высадит небольшой десант, составленный из отборных, надежных людей, из лучших людей дивизии, способных на исключительный героизм. Любой ценой отбросить противника от берега, зацепиться зубами за клочок земли, продержаться день-два — таков должен быть девиз этих людей. Это потом позволит переправить на тот берег всю массу людей и техники, способных не только закрепить плацдарм, но и погнать противника от Днепра.
В первый десант командир дивизии отобрал разведчиков — самых дерзких солдат, которых он лично знал, в которых был уверен, которые не раз показывали примеры доблести и смекалки на поле боя и в разведке. Но все же перед переправой он решил еще раз побывать у разведчиков, поговорить с ними, что называется, по душам.
…Шли последние приготовления. Солдаты были отобраны в десант. Командиром назначался лейтенант Шпаковский, хорошо знавший приднепровские места с детства. Грузный, невысокого роста, с одутловатым лицом, он с первого взгляда не вызывал к себе симпатии. Походка у него тяжелая, неторопливая. Когда, по-медвежьи ступая, шел он с опущенной головой, сторонним людям казалось, что этот человек что-то ищет или просто угрюм и его раздражает все окружающее. Но бойцы, хорошо знавшие своего командира, любили его. Рассудительный и остроумный, Шпаковский владел каким-то особым даром располагать к себе солдат. Это был офицер, который без солдата минуты не мог жить. Шпаковский не любил необдуманных решений и сам никогда не торопился с ними. Но уж если он ставил перед собой цель, то решительно шел к ней, хотя бы даже это стоило жизни. «Не жду, пока меня ударят, — нападаю первым», — говорил Шпаковский, и это был его фронтовой девиз.
Сегодня ночью Шпаковскому предстояло выдержать, пожалуй, самое трудное испытание — переправить десант через Днепр.
Солдаты выстроились у реки. Перед строем стоял полковник Фесин. Он пристально вглядывался в едва проступающие сквозь сумеречную мглу лица разведчиков. На правом фланге стоял Федор Денисюк, житомирский колхозник. На его груди две нашивки за ранения — красная и золотая. Рядом с Денисюком его товарищ комсомолец Виктор Бойченко. Дальше стоял невысокого роста, худощавый разведчик Федор Федин, уроженец Орловской области.
Луч фонарика выхватывает из темноты бойца с забинтованной рукой. Фесин вспоминает этого разведчика: в последней атаке, неделю назад, он был ранен в руку. Но солдат не ушел с поля боя, перевязал рану бинтом и догнал атакующую цепь. В момент перебежки воин призывно размахивал рукой, бинт пропитался кровью, и людям казалось, что он поднял над головой красный флажок.
— Гасрет Алиев? — спрашивает Фесин и улыбается, как старому знакомому.
— Так точно, товарищ полковник! — бойко отвечает солдат, тряхнув густыми кудрями черных волос.
— Рана зажила?
— Нет еще.
— Может, подлечиться надо, Алиев?
— Не можно, товарищ полковник. Пора не пришла отдыхать.
— Ну, а как же ты будешь действовать? — озабоченно спрашивает Фесин.
— Горец в огне не горит и в воде не тонет, — сказал Алиев и, сверкнув черными как уголь глазами, добавил:
— Пошлите меня в десант. Горец не подведет.
— Ну что ж, товарищ Алиев, переправляйся с первым десантом. Будешь хорошо воевать — честь тебе и хвала.
— Премного благодарен, товарищ полковник, — ответил Алиев и совсем по кавказскому обычаю прикладывает руку к груди.
Тихо вокруг. Командир дивизии подходит к каждому бойцу, внушает, что в эту ночь они одни, в головном десанте, переправятся через Днепр, а потом, на правый берег пойдут и орудия, и танки, и «катюши», и тяжелые минометы — вся грозная масса войск. И враг не выдержит напора этой сокрушающей силы. Нет, не выдержит!
Непоколебимая уверенность, с какой говорит полковник, передается солдатам, и даже в полумраке видно, как отвагой и решимостью сверкают их глаза.
По берегу, усыпанному галькой, полковник Фесин вместе с солдатами спускается к реке. Под тенью высокой ивы стоят две рыбачьи лодки. При бледном свете тонкого серпа луны видит он фигуру человека в брезентовом плаще.
— Тот самый, что лодки привел? — спрашивает Фесин.
— Да, местный рыбак, — отвечает Шпаковский.
Фесин подошел к приземистому старику с длинными казацкими усами.
— Значит, дед Никита, обещаете провести лодки по таким местам, что сам черт не заметит высадку десанта?
— Уж это положитесь на меня, товарищ командир. В гражданскую войну Щорсу помогал.
— Славно, славно, дед Никита.
Держась за длинные, свисшие к самой воде, ветви ивы, Фесин осторожно прыгнул в лодку. Она закачалась, и по воде поплыли зыбкие круги.
— Выдержат? — спросил он, вскинув взгляд на старика.
— Лодки-то? — переспросил Никита. — А как же, выдержат. Сам делал!
В лодках и на поплавках, связанных из прутьев очерета и гибкой лозы, лежали вещевые мешки с продуктами, автоматы и винтовки, цинки с патронами.
— У всех ли есть лопаты? Там сразу же окапываться, иначе сбросят в реку, — предупреждал Фесин.
Солдаты, слушая командира, между собой переговаривались.
— Вот душа человек… Сквозь огонь с ним ходили. А нынче пройдем и сквозь воду!
Все готово. Пора плыть.
— Погоди! — слышится в темноте чей-то голос. — Погоди. Ведра захватим.
Все оглянулись. Из кустов вылез Гасрет Алиев. Он держал в руках ведра, подобранные в нежилых хатах. В самом деле, ведра могут понадобиться, чтобы черпать воду из лодок.
Когда были подведены к берегу рыбачьи лодки и в них молча, в напряженной тишине, сели десантники, полковник Фесин сказал:
— В добрый путь! Встретимся на том берегу!
Лодки отчалили от берега и, тихо всплескивая веслами, исчезли в седом тумане, ползшем над широкой водной гладью.
Десант пересекал глухую заводь, входившую в береговую линию узким языком. Вода в заводи была тихая, стоячая: лодки легко и бесшумно скользили по спокойной поверхности реки. Но так плыть долго не пришлось. Как только кончилась заводь, десант сразу очутился на открытой воде. И хотя над рекой стоял седой, непроницаемый туман, прятавший бойцов от постороннего глаза, двигаться по реке было опасно. Каждый знал, что в любую минуту река может озариться всполохами ракет, десант заметят, и тогда грянут орудийные выстрелы, и встревоженные воды реки закипят в огне.
Вражеский берег молчал. Ночная мгла скрадывала видимость, и десантники, упрямо работая веслами, шли наперекор стихии могучей реки. Бурное, стремительное течение влекло за собой старые рыбачьи лодки. Днепр бил в них крутыми волнами. Вода заливалась в лодки. В ход пошли ведра, припасенные Гасретом.
Виктор Бойченко все время сидел на веслах. Он работал в одной рубашке, с расстегнутым нараспашку воротом, и все равно было невыносимо душно. На его лице, дышащем жаром, обильно выступал пот, солоноватые капли попадали в глаза, щекотали нос. Как хотелось смахнуть эти ползущие капли, освежить лицо студеной водой, бурлящей перед ним. Но стоило только на минуту оторваться от весел, как водоворот подхватывал лодку, стремительно нес ее по течению. И Бойченко, напрягая силы, греб натужно.
Лодки врезались в гребни волн и, подбрасываемые то вверх, то вниз, шли навстречу бурлящему потоку. Набегавшие волны сносили рыбачьи челны, ветер рвал в клочья пенные волны, и брызги обдавали лица десантников. Порой казалось, что лодки сбились с правильного курса, и тогда, угадывая тревожное настроение бойцов, старый днепровский рыбак Никита говорил:
— Верно, сынки, верно плывем…
— А берега, поди, не видно?
— Близко берег. Скоро котловину, где вечно воду крутит, проскочим, а там — рукой подать. — Никита, управляя одной лодкой, налегал на весла и приговаривал: — Нажмем, сынки… Еще раз!
В дремотной тишине ночи лодки причалили к берегу, десант выскочил на песок. Правый берег был темный, неизвестный. От самой воды песчаная отмель упиралась в крутой, каменистый берег. Рассвет еще не наступил, но небо побелело, и десантники увидели перед собой кустарник, разросшийся по всему побережью. Десантники, увязая в сухом песке, перебежали в кустарник. Немцы по-прежнему молчали. Местность казалась вымершей.
Командир отряда Шпаковский распорядился занять круговую оборону, зарыться в землю. Двое десантников— Виктор Бойченко и Федор Федин — были посланы наблюдателями. Они пробрались на берег и, устроившись на гребне откоса, в кустах ивняка, чутко прислушивались к сонной тишине.
Еще не свыклись бойцы с местностью, как на берегу показались силуэты людей. Присмотрелись. Шли два немецких солдата в длиннополых шинелях. Они подошли к тому месту, где высаживался десант и, напав на следы сапог, остановились. Пугливо озираясь по сторонам, загалдели:
— Русс! Русс!
Но берег таил молчание. Только слышались ленивые всплески волн, ударявшие о берег.
— Можно? Только два выстрела — и не ворохнутся? — проговорил Федин.
— Постой, — стиснул его руку Бойченко. — Их надо прикончить втихую.
— Как именно?
— Очень просто. Сейчас увидишь, — и Бойченко пополз вперед.
— Т-с-с! — послышался вкрадчивый голос сзади.
Бойченко машинально повернул голову. К нему подполз Шпаковский.
— Ты что затеял?
— Немцев… Того… — сжав кулак, проговорил Бойченко.
— Эх ты!.. Голова садовая! — зашипел на него Шпаковский.
Бойченко недоуменно заморгал.
— Я давно уже слежу за ними, — промолвил Шпаковский. — Верная добыча, но возиться с ними — боже упаси!
Вражеские солдаты немного постояли у воды и пошли дальше. Когда они исчезли за откосом, лейтенант Шпаковский облегченно вздохнул:
— Ясно теперь?.. Враг не знает, что мы здесь. Нам это на руку. А если бы погнались за какими-то двумя паршивыми фрицами — натворили бы переполоху. Всю операцию могли сорвать.
Десантники наскоро построили круговую оборону, наметили места для пулеметных гнезд, запасные позиции. Уже брезжил рассвет. Вернувшиеся из разведки два солдата-лазутчика, нашли удобные проходы во вражеской обороне. Не медля ни секунды, командир отряда повел солдат на штурм неприятельских укреплений.
В огне боя
…Лейтенант Сергей Шпаковский очнулся утром. Он увидел над собой небритое, осунувшееся лицо Денисюка, который поддерживал его за голову. Ляликов, самый молодой в отряде разведчик, поднес командиру фляжку с водой. Шпаковский пил жадно и, точно сбросив с себя тяжелый груз, почувствовал облегчение во всем теле.
Было тихо. Над собой видел Шпаковский синее-синее небо, обложенное по горизонту кучевыми облаками. Ветер шевелил на его голове пряди растрепавшихся волос. Одежда промокла, на груди и на левом рукаве гимнастерки чернели пятна запекшейся крови. Он был ранен. Это случилось в первой атаке, когда Шпаковский, рассчитывая на внезапность, повел свой отряд на штурм вражеских позиций. Появление русских на правом берегу было полной неожиданностью для врага: вначале немцы даже не подозревали, что на их позиции прорвались советские бойцы, и только потом, услыхав знакомое русское «ура», фашисты всполошились. Но было слишком поздно. Огонь советских стрелков всюду настигал немцев, мечущихся по полю. Отряд Шпаковского в скоротечной схватке очистил вражеские траншеи, напал на огневые позиции батареи, и не успели немецкие артиллеристы открыть огонь, как отовсюду полетели гранаты, дробно застучали автоматы.
На пути отряда находилось первое правобережное селение — хутор Аулы. Шпаковский вел свой отряд прямо на хутор. С пистолетом в руке он бежал впереди цепи, не замечая, как вокруг вжикают пули и с глухим шорохом зарываются в песок осколки мин.
Неожиданно что-то обожгло тело. В первый миг Шпаковский не понял, что случилось, но, добежав до хутора, почувствовал, что ранен. Ноги подкосились, и он упал, теряя сознание. Больше часа пролежал Шпаковский, но когда пришел в себя, не мог ни встать, ни шевельнуть телом. Его перевязали. Старший сержант Денисюк, приняв на себя командование отрядом, приказал Гасрету Алиеву переправить Шпаковского на левый берег.
С первыми лучами восходящего солнца из-за ближнего перелеска, будто вспугнутая птица, взлетела ракета.
Из леса, как из мешка, высыпала вражеская пехота. И вся поляна с поблекшей осенней травой запестрела пепельно-зеленым цветом немецких мундиров. Денисюк положил на бруствер окопа гранаты и предупредил солдат: не стрелять, пока он не подаст сигнала.
Федор Денисюк расстегнул планшетку и, вынув листок бумаги, написал карандашом: «Мы, нижеподписавшиеся, коммунисты и комсомольцы, бойцы десантного отряда перешли Днепр. За рекой осталась земля, освобожденная нами, но для нас дороги назад нет. И не хотим! Не оглянемся назад! Только вперед, только на запад! Клянемся биться бесстрашно, и если потребуется — отдать жизнь за Советскую Родину! Клянемся победить!..»
Денисюк прерывающимся от волнения голосом зачитал письмо и поставил свою фамилию. Оно пошло по рукам, и все, кто был на правом берегу, торжественно скрепляли подписями свою клятву верности долгу и товариществу. Последним взял письмо самый юный в отряде солдат Ляликов. Листок дрожал в его руке.
Он окинул теплым взглядом своих друзей.
— Клянусь и я биться до последнего, — напряженным голосом проговорил Ляликов. — А если чего… Мне не страшно… Вот… Клянусь… Не страшно…
Фашисты шли в полный рост, валкими и плотными рядами.
— Не иначе как психическая, — заметил Бойченко.
— Нам все равно — психическая или какая еще! — проговорил Денисюк и в тот же миг отрывисто крикнул: — Огонь, ребята! Давай, чтоб чертям было тошно!
Будто заведенный механизм, по инерции, вражеские солдаты продолжали идти вперед. Но огонь десантников становился все плотнее и злее. Скошена первая цепь. Залегла вторая… Неприятель вынужден был остановиться и принять оборону под вихрем пуль советских стрелков.
Вслед за первой вражеской атакой, которую успешно отбил отряд, последовала вторая, третья и так беспрерывно, одна за другой… Шестую атаку фашисты предприняли одновременно с обоих флангов, пытаясь зажать горстку смельчаков в огненные тиски. Положение отряда резко осложнилось. Боец Ляликов, все время подносивший патроны, подполз к командиру отряда с ящиком боеприпасов.
— Последний… — хрипло проговорил он, вытирая желтые капли пота с лица.
— Как? И больше нет? — переспросил Денисюк.
— Последний ящик, — сокрушенно проговорил Ляликов.
Фашисты подошли близко к хутору. Послышались разгоряченные истерические голоса, ясно были видны искаженные лица врагов. Денисюк выругался и с размаху швырнул гранату. Гранат было пока вдоволь, и десантники видели в них свое спасение.
Они вошли в азарт боя. Разгоряченные и возбужденные, десантники отбивались гранатами. Возле их позиций перед окопами вразброд лежали убитые немцы, пестрели на земле оловянного цвета куртки, повсюду валялись винтовки, пистолеты, каски…
Денисюк не знал, сколько времени длится схватка и придет ли конец бою. Он был возбужден до предела: нервно дрожало все тело, губы пересохли от жажды.
Положение отряда ухудшалось. Собственно, это был уже не отряд, а горстка людей. Одни погибли, другие были ранены. Пять бойцов осталось в отряде. Но они продолжали защищать плацдарм и здесь, у хутора Аулы, продержались весь день, хотя огонь был такой, что все вокруг горело, ходуном ходила земля, и смерть была повсюду… Не в силах сломить советских десантников лобовым ударом, фашисты отошли от хутора и начали накапливать силы поодаль.
Так кончался первый день, невероятно тяжелый и страшный день 26 сентября 1943 года…
Под вечер, когда перестрелка стихла, Федор Денисюк поспешил к раненым. Он подполз к подножию невысокого холма, откуда доносились стоны раненого Ляликова. Лежа навзничь, Ляликов силился что-то сказать. Денисюк расстегнул ему ворот гимнастерки, но боец по-прежнему дышал тяжело, прерывисто. Тогда Денисюк отвязал свою флягу и дал ему выпить несколько глотков. Студеная вода привела его в сознание.
— Днепр… оставили… а? — стиснув зубы, промолвил Ляликов, и глаза его расширились от испуга.
— Нет, мы бьемся, — ответил Денисюк.
С реки, из-за синеющих вдали гор ветер донес многократно повторившийся гул орудий. В степи, точно прокатившийся по небу гром, отозвалось и растаяло гулкое эхо. Ляликов прислушался, хотел подняться, но острая боль приковала его к земле. Он посмотрел на товарища в упор, лихорадочно прошептал: «Прощайте… Я умираю на Днепре… Днепр наш…» — и затих, уронив голову на землю. Денисюк припал ухом к его груди, сердце уже не билось, только из неподвижно застывших открытых глаз выступили две крупные слезы.
«Какой парень… Юноша еще… Ему бы жить да жить…» — с горечью подумал Денисюк. И хотя за войну он много повидал смертей и даже сегодня потерял шестерых товарищей, ему стало не по себе: смерть Ляликова, самого юного десантника в отряде, была для него тяжелой личной болью. Мучительные, гнетущие мысли одолевали его. Накрыв погибшего друга плащ-палаткой, Денисюк угрюмо удалился на позиции.
Сильно тревожила Денисюка очередная вражеская атака. Фашисты поодиночке и группами уже накапливались в пологой лощине. Сумеет ли он удержаться, если бойцы вторые сутки не смыкали глаз, смертельно устали. Правда, они упрямо, изо всех сил держались, но ведь есть же всему предел.
Денисюк распорядился сменить огневые позиции и запять оборону не вдоль дороги, как было раньше, а в крайних хатах, за палисадниками. Он знал, что немцы засекли старые позиции и могли сразу же обрушиться и уничтожить огнем отряд. Новые же позиции, еще не известные врагу, позволяли избежать напрасных жертв. Однако смена рубежа мало облегчала положение отряда. У бойцов осталось немного патронов и гранат.
Выходя из подвала крайней хаты, Денисюк нетерпеливо всматривался вдаль. Река казалась нелюдимо-суровой, никто не показывался, и в душе командира отряда нарастала тревога.
— И куда пропал этот Гасрет, — сокрушался Денисюк. — Ведь ясно наказывал — отвезти Шпаковского и сразу обратно.
— Не иначе как что-нибудь случилось, — хмуро обронил рядом стоявший Бойченко.
Денисюк не успел ответить. Над хутором прошумел тяжелый снаряд, и когда вибрирующий звук его растаял в воздухе, десантники услышали лающие немецкие голоса. Начиналась очередная вражеская атака…
Трое в лодке
Гасрет Алиев торопился. Выбиваясь из последних сил, он упрямо нес на себе раненого Шпаковского. Он двигался вдоль колючего кустарника, преодолел крутой овраг, потом зашагал по отмели, увязая по колено в сыпучем песке. Изнемогая от жажды и сильно уставший, он с трудом добрел до реки, по крутой тропинке спустился к самой воде.
В этот момент дед Никита, все время охранявший лодки в камышах, увидел Гасрета и подбежал к нему. Вдвоем они уложили на днище тяжело раненного лейтенанта Шпаковского. Грудью оттолкнули лодку от берега и на ходу прыгнули в нее.
Покачиваясь на волнах, лодка быстро удалялась от берега. Был час предвечернего багрового заката. Гасрет тревожился: немцы могли заметить лодку и потопить ее. Он хотел уйти незамеченным, и не удалось.
Лодку обнаружили, когда она вышла на чистую водную гладь. Фашисты выкатили орудие на самый берег и открыли беглый огонь.
— Жмите… Жмите не оглядываясь, — сквозь зубы процедил Шпаковский.
Алиев изо всех сил налегал на весла, но упрямое течение сносило лодку. Днепр на этом участке сильно раздался вширь, и до левого берега, по-осеннему яркого, было еще далеко. Как ни напрягался Алиев, лодка шла медленно.
А с правого берега не прекращала бить вражеская пушка. Снаряды падали в воду, поднимая фонтаны брызг. Но стрельба особенно не пугала обитателей лодки. Они знали, что это не прицельный огонь: снаряды ложились вразброд и опасаться стоило лишь случайного попадания.
Над рекой появились немецкие пикировщики. С левого берега по ним открыли огонь наши зенитки, но самолеты продолжали лететь, не меняя курса. Круто разворачиваясь, один за другим срывались вниз, пикировали, сыпали бомбы. Первые бомбы, упавшие неподалеку от лодки, взметнули огромные столбы вспененной воды. Лодку сильно качнуло, людей обдало потоками воздуха и брызгами.
Гасрет Алиев лихорадочно греб, гнал лодку все ближе к берегу. Его черные, мокрые волосы разметались и застили глаза. Некогда было откинуть назад, да и руки заняты. Он изредка озирался на воздушных пиратов, повисших над крохотным деревянным челном.
— Если чего… Спасать раненого командира, — сказал он, обращаясь к деду Никите, который тоже работал кормовым веслом.
Ухватившись здоровой рукой за борт, Сергей Шпаковский искоса глядел на самолеты, разворачивающиеся по кругу. Лодку бросало на волнах. От сильной качки остро ныла рана, и командир, чтобы не застонать, стиснул зубы. Самолеты шли на второй заход. Теперь они шли прямо на лодку, готовые врезаться в нее. И трое находящихся в беззащитной лодке поняли: опасности не миновать.
— Патроны… Не забудь, они ждут, — отрывисто сказал Шпаковский, увидев, как первый самолет камнем рухнул вниз, на лодку.
— Сережа! — крикнул Гасрет Алиев, и в ту же секунду голос его заглушил адский свист летящей бомбы. Столб воды поднялся над рекой. Воздушная волна выбросила Гасрета из лодки. В момент взрыва Никита успел пригнуться и вместе с командиром удержался в лодке. Барахтаясь в упругих волнах, Гасрет подплыл к лодке, но забраться сразу не мог. Стоило ухватиться рукой за борт, как лодку кренило и через край заливалась вода. Потом сообразил: перебирая руками, он подобрался к корме и с помощью Никиты влез в лодку.
Дно лодки залило водой. Мокрый и тяжелый, Гасрет потянулся за ведром, чтобы выкачать воду, но вмиг почувствовал, как кольнуло в правой ноге. Он сгоряча притронулся рукой к ноге. Вскрикнул от нестерпимой боли. Сквозь штанину сочилась кровь. Перевязать бы, но под рукой не оказалось бинта. А лодка быстро наполнялась водой. Откуда-то снизу, со дна, продырявленного осколком, упругой струей била вода. Усилием воли Гасрет наклонился к щели и заткнул ее ладонью. Потом он взглянул на воду и оторопел: вся вода порозовела от крови. Оставалось одно — скорее перевязать рану, иначе сам истечет кровью. Гасрет располосовал нательную рубашку и начал как попало перевязывать. А Никита греб, стремясь держать лодку наперерез течению. Нашлось дело и для Шпаковского. Оглохший в момент бомбежки, он немного пришел в себя и, увидев щель в лодке, заткнул ее рукою. Его, как и Гасрета, покидали силы. Но Шпаковский, напрягая волю, не оставлял поста.
Они дотянули до своего берега. И первым, кого встретили на берегу, был полковник Фесин. Заметив лодку, полковник поджидал ее на берегу.
— Патроны… Там гибнут… Патроны… — волнуясь, бессвязно проговорил командир отряда и потерял сознание.
Еще один бой на Днепре
Федор Денисюк и его товарищи, оказавшись в тяжелом положении, все же не теряли веру в спасение. И то, что они пока впятером защищают правобережье, не обескураживало их, а наполняло решимостью держаться до последних сил. Ночью, в минуты затишья, командир группы Денисюк собрал вокруг себя товарищей.
— Нас пятеро, — заговорил он. — Но бояться нечего. Фесин выручит. Верьте моему слову.
— Может быть, — вставил один боец. — Но почему до сих пор подкрепления нет?
— А может, оно есть. Откуда нам знать, что задумал комдив. Откуда, спрашиваю? — горячо говорил Денисюк. — Вот как однажды дело было под Милорадовкой. Есть такая станция на Украине. Да… Атаковали мы станцию, а за станцией у противника — линия обороны.
И довольно крепкая. Техника кругом. Оружия — уйма… А у нас силенок маловато. Что делать? Отходить? Но комдив Фесин, сколько я знаю, ни разу не отходил. Товарищ комдив вынес свой командный пункт на гору, под нос к противнику. Да… И вот приезжает к нам девушка-фотограф. Смелая такая. Забралась на гору и прямо к Фесину. «Так и так, мол, мне нужно сфотографировать героев, — говорит она. — Далеко ваши бойцы?»— «Нет, — отвечает Фесин, — справа метров за четыреста от нас, слева — метров за пятьсот, а впереди и того меньше». — «И много?» — спросила, критически взвесив сложную обстановку. «Вот посмотрите в стереотрубу…» Глянула она в стереотрубу: «Где же они?» — «Вот здесь, — ответил Фесин, показывая рукой, — вон солдат, метров за сто от него еще один, а там, видите, у холмика, третий…» — «Как же вы тут держитесь?» — удивилась фронтовая корреспондентка. «Как? — изумился Фесин. — Очень просто. Нахальством держимся». Вот как дело было. Сам слыхал… — закончил Денисюк.
— И удержались? — спросил тот же боец.
— Конечно. Да еще немцам всыпали. Пока эти солдаты держали оборону, отвлекали на себя внимание противника, Фесин главными силами обошел немцев с фланга и нанес им удар. — Денисюк хитро сощурил глаза и добавил: — Откуда нам знать, что задумал комдив, может, у нас подобная вещь получится… Может, Фесин послал нас фрицам голову дурить, а сам свое дело делает. Говорил же: на риск идете!
Все немного ободрились. К рассвету совсем обрадовались: прибыл Гасрет Алиев. Рана не помешала ему, осколок задел лишь мякоть ноги, и после перевязки он сразу на лодке отправился в отряд. Вместе с одним бойцом он притащил три ящика с патронами, гранаты.
— Гасрет, родной, спасибо! — вне себя от радости Денисюк стискивал товарища в крепких объятиях.
На рассвете второго дня фашисты предприняли новую — одиннадцатую по счету контратаку.
С трех сторон немцы бежали к дому, в подвале которого были Денисюк и его товарищи. Шквальным огнем, как косой, выкашивали они вражеские ряды. Но вражеские солдаты не унимались, взяли дом в полуподкову. Назревала угроза окружения. Тогда старший сержант Денисюк приказал покинуть дом. Они выбрались из подвала через окно, ведущее во двор, и скрытно по канаве отползли в кустарник. Фашисты, заметив ослабление огня, хлынули в дом, чтобы захватить советских бойцов живыми. Но когда враги ворвались в дом, Денисюк ударил по крыше зажигательными пулями. Солома мгновенно вспыхнула, и вскоре весь дом охватило дымное пламя. Сбитые с толку, немцы выскакивали из горящего дома, метались по полю.
— Огонь! — кричал Денисюк.
Бойченко пристроился рядом с Денисюком, и вдвоем они скоро израсходовали ящик патронов. Тем временем Федин и Гасрет Алиев гумнами проникли снова в хутор, установили ручной пулемет в окне кирпичной хаты. Отсюда очень удобно было расстреливать немцев, бегущих по открытому полю.
Вначале сами десантники удивлялись: почему им удалось так скоро отбить эту одиннадцатую контратаку и даже заставить немцев бежать. И только немного погодя им стало ясно то, о чем они лишь смутно догадывались. Послав первый десант на правый берег Днепра, командир дивизии Фесин одновременно готовил сильный внезапный удар. Подтянув понтоны и выждав момент, когда немцы сосредоточили все свое внимание на ликвидации десанта, командир дивизии ночью переправил основные силы. Высадка их проходила скрытно, в отдалении от места боев первого десанта. И вот с утра Фесин нанес решительный удар, прорвав укрепленный рубеж в береговой обороне противника.
Первые солдаты-однополчане были замечены на косогоре. Это казалось каким-то дивным сном, они не могли в первый миг вымолвить простое, до слез трогательное: «Наши!» Но солдаты широкой волной перекатывались, подходили все ближе, и вот уже рядом, вблизи… Наши!
…На правобережье Днепра, отвоеванном у немцев, победно гудели советские танки, громыхала артиллерия на гусеничной тяге, где-то далеко от реки, за грядой высот, шла горячая перестрелка, слышались перекатистые, все нарастающие возгласы «ура». А к хутору, где был рубеж первых десантников, двигалась рота советских бойцов. Впереди шли музыканты из дивизионного оркестра. Федор Денисюк и его товарищи были на холме. Они стояли рядом, прижавшись друг к другу: на правом фланге Денисюк поддерживал рукой Гасрета Алиева, который от перенапряжения сил и потери крови едва держался на ногах; рядом стояли, обхватив друг друга за плечи, Федор Федин, веснушчатый орловский парень, и Виктор Бойченко, молодой, смуглый, точно вылитый из бронзы, солдат…
ОДИН ЗА ВСЕХ
тревожном ожидании боя солдаты коротали ночь. С рассветом они пойдут в наступление. Первый батальон биваком располагался в защищенной от ветра низине, под горою. Крышей над головами было небо — огромное и холодное.
Со своими товарищами сержант Прокатов сидел у костра, разведенного у дуплистой дикой груши. Тонкие прутья валежника потрескивали на огне, как стручки переспевшего гороха, и языки пламени то укорачивались, то вытягивались, освещая лица бойцов. Время перевалило за полночь, но никто не хотел спать, каждый думал свою думу…
Одни безустанно смотрели на небо, на холодные, колкие звезды, другие то и дело нервно выпускали изо рта дым, и, не докурив папироску, заминали ее в пальцах, потом снова принимались курить… Василий Прокатов, подложив в костер пучок сучьев, при свете разгоревшегося пламени взглянул на рядом сидящего пулеметчика-украинца. Тот был угрюм и задумчив.
— Почему такой грустный? — спросил Прокатов. Худ был пулеметчик, лопатки на спине выпирали.
Он молча вынул из нагрудного кармана пожелтевшую карточку, подал ее Прокатову. С карточки глядел, хмуровато сдвинув бровки и оттопырив губы, малыш. Сержант Прокатов посмотрел на товарища, подумав: «Семьей обзавелся, видать, рано. Уже сын… А я и девушку не целовал», — при этой мысли ему вдруг стало до боли горько и обидно.
— Добрый хлопец, — проговорил, вздохнув, Прокатов. — Вылитый батька!
Пулеметчик стал еще угрюмее, лицо его казалось окаменелым.
— А зачем печалиться? — спросил Прокатов.
— Как не печалиться… — вздохнув, грустно ответил пулеметчик. — Был у меня сын, и нет теперь у меня сына… У немцев остался мой сын. — Помедлил, заговорил гневно: — Детишек я жалкую. Когда вижу сироток детишек, я не могу. Слезами обливаюсь. И хочется мне зубами рвать фашистов. Потому и в пулеметчики пошел…
— Сын у тебя мужик что надо, — еще раз взглянув на карточку, произнес Прокатов. — Но ты не грусти, отобьем твоего сына у немцев… Повидаешься…
У сержанта Прокатова не было ни жены, ни детей. В этом году ему сравнялось только двадцать лет. Кажется, незаметно пролетели годы. Прокатов сидел на пне, подперев ладонями подбородок. Думы уносили его на станцию Канаш, что под Архангельском, уносили в родной дом, затерявшийся в крутых сугробах. И видится: палисадник утопает в снегу, низкорослая береза, покрытая пушистым инеем, задумчиво свесила ветви над окном. И, быть может, в этот поздний час родные вспоминают о нем…
Пулеметчик, посмотрев на сержанта, спросил:
— А ты сам-то чего зажурывся?
— Это я так… замечтался, — встрепенулся Прокатов.
Костер погас. Робко и медленно, словно крадучись, наступал серенький зимний рассвет. Значит, скоро бой.
На первый взгляд тот, противоположный берег — безлюден и тих. Но это только кажется. Немцы прочно укрепились на берегу. Стоит поднять голову, как с кургана, из окопов, вырытых на склоне, из заснеженных кустарников — отовсюду открывалась пальба. Под огнем, на виду у неприятеля, придется перебегать скованный льдом Дон, и, видно, не всем посчастливится остаться в живых, не всем удастся попасть на тот берег…
Ощущение опасности ни на минуту не покидало Василия Прокатова. Он знал горькую истину: в бою без крови не обойдешься. И чем ярче разгоралась заря, тем тревожнее было на душе сержанта. Только свои тревоги он старался скрыть от товарищей.
Сержант пусть и невесть какая шишка, и бойцов у него раз-два и обчелся, а все же не имеет права показывать свое волнение перед другими.
Прокатов приставил ко лбу развернутую ладонь и, не мигая рыжими, опаленными у костра ресницами, пытался разглядеть село на том берегу реки. Но село было упрятано за грядою холмов. Только кровли хат да долговязый журавель колодца видны были из-за сугробин холмов.
— Поглядите. Вон за рекой крыши, видите? — показал рукою Прокатов.
— Видим, — отозвались бойцы.
— Это — Дерезовка. — И, повысив голос, Прокатов спросил: — А вы знаете, что это такое?
И, не дождавшись ответа, торжественно продолжал:
— Это дорога на Украину.
— Шлях на ридну батькивщину, — не удержался пулеметчик.
— А разве то Украина начинается? — удивился другой боец.
— Да, по ту сторону Дона еще не Украина… Но Дерезовка открывает нам путь, — сказал Прокатов и, помолчав, спросил: — Так что же, пойдем без оглядки или как?
— Оглядываться теперь вроде не сподручно.
— Только зарок, — предупредил Прокатов, — воевать по правилу: — Один за всех, все за одного.
С утра начала бить артиллерия, и над рекой, на десятки километров в округе безмолвие было взорвано. Разрывы снарядов сотрясали землю. С деревьев сметало снег, и он крутился над землей.
Через некоторое время немецкие позиции заволокла пелена черного дыма. А гул нашей артиллерии нарастал, и сейчас он был настолько могучим, что товарищи по окопу не слышали друг друга, как ни кричи, — голоса терялись в неумолкаемом гуле. Бойцы держали рты открытыми, чтобы не оглохнуть.
Взрыла, вспахала неприятельскую оборону наша артиллерия. Перенос огня вглубь за курганы был сигналом для пехоты.
— Пора! — увидев взметнувшуюся красную ракету, сказал сержант Прокатов. Он вымахнул на бруствер окопа и почему-то поглядел на сапоги, будто желая убедиться, прочны ли, и побежал. Вместе с ним к реке бросились товарищи. Огибая заросли кустарника, они пробежали по сыпучему снегу, потом перемахнули через неширокую кромку полыньи и оказались на льду.
Сквозь дым, окутавший позиции, немцы сразу не увидели цепи наступающих, и пулеметный огонь, особенно губительный на льду, пока не вели. Только посреди реки нечасто падали мины и снаряды. Пробивали лед, и глубинные взрывы тяжко поднимали кверху столбы воды. И прежде чем успевал рассеяться дым взрыва, на гладкий ледяной покров летели осколки металла и льда.
Стонала и трещала река.
Дым разрывов, прежде висевший над вражескими позициями, рассеялся, будто полз в сторону. И показался крутой обледенелый скат кургана, в который был врыт дзот, замаскированный ледяными глыбами. Из амбразуры выметывались лезвия пламени. А здесь, под ногами наступающих, пули метили зеленый лед белыми бороздками.
Опасно бежать. Страшно. Злой огонь из дзота свирепел. Упал один боец. Падая, вскрикнул:
— Мать родная…
Упал еще один. Этот не вскрикнул. Вытянул перед собой руки, длинные и захватистые, хочет уцепиться, чтобы подтянуть тело. Лед скользкий, как стекло. Протащил себя на шаг-другой и замер.
Лицо Прокатова перекосилось. «Детишек жалкую», — послышались ему слова этого бойца-украинца. Не дошел до своей «ридной батькивщины», не свиделся с малышом…
— За мной, ребята! Наше село, родное! — крикнул Прокатов.
Дзот бьет внахлест. По льду. По цепям атакующих. Им не укрыться, не залечь. Ледяное поле ровное и гладкое.
Нелюдимое поле. Простреленное.
Редели цепи, как выбиваемые градом посевы. Много было трупов. Лежали обмякшие, не успевшие захолонуть на морозе. Раненые стонали и продолжали ползти туда же, к лютому берегу. Живые бежали неустрашимо, пока кого-то из них не вырывала свинцовая смерть.
Неотвоеванный берег близко. И так еще далеко!
За спинами наступающих ударили пушки, над головами с характерным шелестом — будто молодая листва на ветерке— пролетели снаряды.
— Наша! Эта спасет! — крикнул один.
— Прямой наводкой бьет! — радостно подтвердил другой.
Султанами разрывов покрылся курган.
Чужой дзот отрыгнул еще очередь и замолк, будто подавившись.
Цепи двигались дальше. Казалось, еще минута-другая — и бойцы пройдут ледяное поле, уцепятся за берег и кинутся на решающий штурм.
Но снова ожила пулеметная точка. Теперь пулемет бил с еще большим остервенением. Надежно укрепили немцы береговую оборону. Не жалели труда. Намеревались отсидеться на Дону. Вон сколько огневых точек вновь ожило после нашего артналета. Не огонь — сплошная завеса огня.
Не пробились наши к берегу. Залегли прямо на льду. Пушки, сопровождая пехоту огнем и колесами, не переставали стрелять. Теперь они били не по кургану, а чуть в сторону, вероятно, в изгибах высокого берега ожили новые огневые точки. Не менее опасные.
Пушки били по немецким минометам и орудиям, стреляющим из-за гряды высот.
Прокатов оглянулся, приподымая голову: весь батальон лежал, невесть чего ожидая под огнем. Нет, не мог Василий в эту напряженную минуту удержать себя, думать об опасности, когда гибли товарищи.
Он пополз. Один. Навстречу бушующей смерти. Когда пулеметные очереди стихали или огневые трассы переносились в сторону, Прокатов мгновенно вскакивал и, петляя между воронок, наполненных водой, перебегал по льду. Пули веером стлались над рекой, и скорее чувствуя, чем сознавая, что следующая пулеметная очередь ударит в него, сержант падал на лед, безустанно работая руками, ногами, всем телом, полз вперед.
Из расщелин и лунок взорванного местами льда проступала вода. Сержант промок. Мокрые колени пристывали ко льду — не оторвать. А надо ползти. И Прокатов полз, не сворачивая, и не беда, что ватник покрылся чешуйками льда, не беда, что за голенища набралась ледяная вода и сапоги стали тяжелыми, как подвешенные к ногам гири. Но он почти не чувствовал тяжести. Ему вовсе не холодно. Наоборот, кажется, жарко. Горело в груди, дышал часто, хватая ртом воздух. А холода не ощущал, и опасность не тревожила, только близость врага — вот он перед глазами! — лихорадила, переполняла душу гневом.
От взрыва мин и снарядов, ложащихся нечасто, но в самой цепи бойцов, лед и вода с адским треском и кипением взметывались столбами, которые тотчас же рушились на головы. Пулеметный огонь из дзота высекал на льду вихри смертельных искр. Вновь и вновь Прокатов слышал стоны раненых…
Он был один. Товарищи остались позади. Он не томился страхом. Надо было скорее добраться до вражеского берега, подползти к дзоту, взорвать его и спасти товарищей, спасти батальон, залегший под огнем. И сержант неустрашимо полз, напрягая физические и душевные силы.
Многие бойцы, лежа на льду, с остановившимся дыханием следили за сержантом. Вот он подполз к заснеженному берегу и, цепляясь руками за обледенелые кусты, начал взбираться на курган. Будто предчувствуя угрозу, фашистский пулеметчик застрочил еще злее.
На позиции батальона вдруг наступила тишина; прекратили стрельбу пулеметчики, прикрывавшие своим огнем сержанта; не шевельнутся товарищи, лежащие на льду. И вот многие увидели, как Прокатов, пропахивая телом снег, подполз сбоку к зияющей пасти дзота, встал над бруствером. Встал в полный рост — и метнулся саженным шагом, бросил всего себя на дзот, прикрыв грудью амбразуру.
Вражеский пулемет оборвал начатую было длинную очередь. Человек оказался сильнее и крепче свинцовой смерти.
Батальон поднялся и пошел на штурм — по льду, на курган и дальше, жестоко платя немцам той же смертной платой за кровь, за жертвы, за своего бесстрашного товарища, за Василия Прокатова.
Он пал на поле боя в свои двадцать лет…
* * *
Над Доном возвышается курган. Обрывистый, седой курган. Ветер обтачивает его каменистую твердь, и над гребнем кургана дрожит зыбкое марево.
Когда пишутся эти строки, стоит еще в грохоте ноябрь 1942 года. Кончится суровое шествие войны, вернутся люди к труду, к земле, огласит зорю песня, а на месте сражения у села Дерезовки, на гребне кургана, будет тихо-тихо…
Путник, сняв шапку, остановится у кургана, девушки положат у его подножия букеты жесткого невянущего бессмертника, а старая мать и друзья Прокатова, быть может приехав издалека, в молчании склонят головы над могильным холмиком, и это молчание, и эта память сердца будут для героя его нескончаемой в веках жизнью.
СЕВЕРНЫЙ ТИГРЕНОК
1
Уже трое суток не возвращался он в блиндаж. Уже трое суток была свободна его лежанка, застланная жестким степным сеном, и только алюминиевый котелок да пачка писем, лежащих в земляной нише, напоминали о Кирилле Батуме. И как ни старались солдаты: ползали вдоль переднего края, забирались в жилистый, колючий кустарник, наводили о нем справки в соседних ротах — тщетны были поиски. Удрученные, они приходили в блиндаж и опять ждали. В эти дни все, казалось, думали только о нем, исчезнувшем Батуме.
— Как в воду канул, — говорил моложавый, круглолицый боец, которого сам Батум обещал научить снайперскому делу. — Ведь подумать только: трое суток…
Солдат рассеянно всматривался в узкое и глубокое окно блиндажа.
Снаружи хлестал дождь. Ненастная погода навевала еще большую тоску по товарищу.
— Помню, пришел в нашу роту Кирилл, — заговорил сержант, живший душа в душу с Батумом. — На вид обычный, ничего яркого… И ростом не удался — низкий, мешковатый. А как побывал с ним в деле, под огнем, и вся натура раскрылась, напоказ вышла. Какой товарищ!
— Война никого не милует, — вставил круглолицый солдат.
— Типун тебе на язык. Не пророчь, — сердито возразил сержант. — Легче пуд соли съесть, чем лесного жителя обхитрить.
— Вам лучше знать, друзья ведь, — миролюбиво согласился боец.
Сержант вынул из кармана небольшую аккуратную трубку и, подавая ее солдату, заметил:
— Подарок от Батума.
Они помолчали, разглядывая издалека завезенную трубку. Она была изящно выточена из корня северной березы, оправа на ней из тончайших узоров кости.
— На войне я много снайперов повидал, — снова заговорил сержант, — но Кирилл Батум какой-то особый… Почерк у него свой. И знаете, чем он врага берет, — терпением… Раз лежим с ним в снайперском окопе за передним краем. Чуткая тишина вокруг. Смотрю, над вражеским окопом каска показалась. Я мигом за винтовку, а Кирилл хвать меня за руку: «Не сметь стрелять, разве не видишь — каска ложная». Действительно, каска снова высунулась и не обычно покачнулась, а как-то так вдруг резко колыхнулась и упряталась. Ясно, на голове она так не колеблется. А вскоре вторая каска высунулась и еще одна… Кирилл осторожно выжидал. Томительно долго тянулось время. Батум повернул ко мне голову, и огромные, хитрые, слегка раскосые глаза его засверкали. «Карауль вторую каску. Покажется — снимай. Только целься чуть пониже, под самый обрез каски», — шепнул Батум. Выждал я подходящий момент и выстрелил. Каска как-то подпрыгнула, и мы увидели, как вражеский наблюдатель, взмахнув руками, повалился в окоп. «Порядок, — по-хозяйски заметил Кирилл. — А те каски пусть они себе на башку надевают. Дураков нет патроны зря жечь».
Сержант замолчал и посмотрел в узкую прорезь окна. На соломинке висела вспухшая капля дождя.
Пробившийся луч солнца зажег в ней чуть заметный фиолетовый огонек.
— А все же вернется. Такой не пропадет, — в раздумье проговорил сержант и пальцем осторожно дотронулся до светящейся капли.
2
Позже я узнал историю этого поединка…
Под вечер Кирилл Батум был срочно вызван на командный пункт батальона. Запыхавшись, он вошел в блиндаж и сразу оторопел, смиренно задержавшись возле входа. Комбат был мрачный, не в духе. Он кого-то крепко отчитывал по телефону, выражая при этом недовольство нашими снайперами. «Сейчас и мне достанется», — забеспокоился Кирилл, виновато глядя на кожаный футляр телефонного аппарата. Комбат нервно бросил трубку, потом, увидев Батума, тотчас подобрел.
— Что ж, вас можно поздравить. Именинник! — заговорил комбат. — Видели свой снимок во фронтовой газете? Не видели? Вот он, полюбуйтесь. Вас теперь весь фронт знает.
Пока Батум рассматривал свой портрет, комбат достал из планшета карту и разложил ее прямо на полу блиндажа.
— Заноза тут у нас… Заноза, — вновь заговорил уже озабоченно комбат. — На нашем правом фланге появились два фашистских снайпера. Ликвидировать их пока не удалось. А потери несем, одно наказание… Видно, матерые хищники. Вся надежда на вас, товарищ Батум. Справитесь?
— Почему не справиться, — спокойно и как-то по-хозяйски деловито ответил Батум. — Мне дюже интересно помериться силами.
Они досконально обсудили план поединка. А потом, прощаясь, комбат долго глядел на Кирилла и сказал:
— Только смотри, на рожон не лезь. Попомни: хищные…
Батум вернулся в свой блиндаж и первым делом завалился отдыхать, хотя спать и не хотелось.
Южная летняя ночь коротка, и поэтому Батум спешил еще до рассвета выйти на позицию. Он почистил винтовку, протер оптический прицел. Уложил в вещевой мешок сухари, банку рыбных консервов, кусковой сахар, очень помогавший, когда нет воды, утолять жажду. Нахлобучив на себя пятнистый халат, снайпер вышел из блиндажа.
Темнота рассеивалась медленно. В небе еще мерцали крупные звезды. До старого окопа, находящегося на правом фланге, нужно было пройти километра два: сперва через подсолнечник, потом вдоль поляны. Кирилл шел своим коротким, неторопливым шагом.
Подсолнечник кончался. Перед взором открывалась голая равнина. Батум хотел идти дальше, но его кто-то окликнул сбоку. Оглянувшись, он заметил на краю подсолнечника группу однополчан. Батум подошел. На плащ-палатке лежал раненый солдат. В глазах его стыла оторопь и жалость, на бледном, без единой кровинки лбу разметалась мокрая прядь русых волос. Боец тихо стонал, намереваясь подняться, оперся было на локоть, но от малейшего движения застонал и опять опустился на землю. У солдата наискосок груди пролегала окровавленная повязка.
Батум огорчился, когда узнал историю ранения. Как все нелепо получилось. Солдат, что сейчас лежит на плащ-палатке, — молодой снайпер, вчера охотился за теми двумя немецкими снайперами. Почти весь день, пять часов подряд, пролежал он, наблюдая за неприятельским передним краем. Вражеские снайперы упорно не давали о себе знать, они не стреляли и в момент, когда наши солдаты выглядывали из окопов, а иные даже ходили по своим позициям. «Значит, они куда-то перекочевали», — подумал с досады наш снайпер и решил уйти. Он встал, пренебрежительно посмотрел на пустынную, точно вымершую, вражескую оборону. Но раздался нежданный выстрел. Обожгло чем-то горячим. Снайпер прикоснулся к груди рукой, ощутив кровь. В глазах замутило, он упал на землю и так, без сознания, пролежал несколько минут, пока его не подобрали товарищи. Батум еще раз посмотрел на раненого жалостливо и, казалось, с укором: ведь напрасно, из-за неосторожности товарищ подставил себя под вражескую пулю.
— Обидно даже, — зло процедил сквозь зубы раненый. — Не успел повоевать, и ранили.
— Не горюй, братишка, — сказал Батум. — Им твоя рана даром не пройдет.
Батум поспешил на позицию. Ползком, исцарапав руки о сухие комья земли, он добрался до своего окопа. Через недолгое время из соседнего снайперского гнезда приполз старый товарищ, его ученик — Александр Инин. Они договорились охотиться вместе. Кирилл удобно устроился в окопе, обвил травой оптический прицел так, чтобы стекла не сверкали в лучах восходящего солнца, и начал пристально обозревать окружные места.
Над позициями брезжил негреющий после ночи рассвет. Вокруг стояла приглушенная тишина. Но Батум не доверялся тишине: от его взгляда не ускользал ни один кустик, ни один бугорок или камень.
Он лежал час, другой, третий… Свинцовая тяжесть чувствовалась в теле, рябило в глазах, неподвижные ноги сводила судорога, но Кирилл продолжал лежать, щупая окулярами бинокля вражескую оборону.
Раскаленное солнце уже поднялось в зенит. Батум продолжал наблюдать. Вот он снова поднес к глазам бинокль, повел всевидящие стекла вдоль неприятельской обороны, задержался на одиноком холме. Подле старого окопа, на склоне холма, судорожно зашевелились ветви кустарника. Отчего вдруг?.. Ветра нет. Вздрогнувшие ветви вызвали подозрение у снайпера. И Батум не ошибся. Вскоре поверх бруствера высунулась каска, потом из окопа вылез немец в куртке цвета золы. Приземистый, с руками, словно коромысла, немец поспешил к опушке леса. Александр Инин приложился к винтовке и хотел выстрелить, но Батум успел схватить его за руку.
— Постой, — громким шепотом проговорил Кирилл, — Обождем стрелять.
— Чего ждать? — в недоумении спросил Инин.
— Убьешь одного, не появится второй, — рассудил Батум. — Подождем, когда оба выйдут.
Опять терпеливо наблюдали. К большому огорчению, второй немецкий снайпер так и не появился. День прошел зря. Батум догадывался, что фашистские снайперы раньше вышли на позицию и поэтому не удалось обнаружить их гнезда.
Ночевали тут же, в поле. К вечеру подул зябкий, пронизывающий ветер. Налетая рывками, ветер свистел в высохшем бурьяне, поднимал клубы песка и пересохшей земли, и все это суматошно кружилось, летело в окоп, где сидели снайперы. То и дело протирая запорошенные песком глаза, Батум сердился, что ветер не стихает.
Из-за далекого горизонта ползли облака. Небо скоро обложилось хмурыми, низко плывущими тучами. Пронесся над землей, ввинчиваясь в небо, ураган. Он был пыльно-рыжий. Припустился дождь, крупный, с тучи.
Дно окопа залило водой. Ее прибывало все больше, — теперь уж не только дождевые капли, но и мутные жгуты ручейков стекались в окоп. Каждая былинка, каждый камушек, казалось, напитались водой. На почерневших гимнастерках не осталось сухой нитки.
Сидеть дальше в окопе было нельзя — его наполовину затопило. До восхода зари нужно было выкачать воду, иначе фашисты могли раньше занять позиции и заметить движение наших снайперов. Сперва пробовали черпать воду котелком, но это отнимало слишком много времени. В ход пустили каски. Дело пошло споро.
К рассвету воду из окопа вычерпали. Дно выстелили обсохшей на ветру прошлогодней травой. Немцев не пришлось долго ждать. На опушке леса показались два вражеских снайпера. Впереди шел высокий, сухопарый, за ним — его сразу узнал Батум — плелся, едва поспевая, маленький, длиннорукий немец, замеченный вчера.
Батум и его напарник выжидали. Немцы были километрах в трех и, конечно, стрелять было напрасно. Пришлось ждать, пока они подойдут ближе. Но ожидание не пошло впрок: немцы скрылись в лощине.
— Эх, прозевали, — огорченно буркнул Инин. — Их теперь золотом не заманишь.
— Неправда, подойдут, — невозмутимо заверил Батум. — На ловца и зверь бежит.
— Когда есть приманка, — добавил Инин.
— Приманка одна — набраться терпения!
Снайперы, обвитые пучками травы, пристально следили за вражеской позицией. Солнце только взошло, а Инину казалось, что они сидят чересчур долго. Напряжение утомляло. Но вот из лощины вышел маленький немец. Он торопливо приблизился к окопу, у которого видели его вчера, и скрылся в нем. Немного погодя другой фашистский снайпер появился на опушке леса.
Батум, выжидая, не спешил стрелять. Он был в том напряженном состоянии, какое бывает у снайпера в минуты скорой удачи. В чуткой позе, прижавшись, Батум в этот миг напоминал молодого тигренка, подстерегающего добычу.
Сухопарый, рослый немец подошел к одиноко росшей дикой груше с кривым суком. Он вскарабкался на дерево и замаскировался ветвями.
Вскоре Александр Инин обрадованно промолвил:
— Смотри, смотри — вон маленький!..
— Вижу, тише, — прервал Батум.
Грохнул сухой винтовочный выстрел. Раскололся в лесу гулким эхом. Сквозь синеватую дымку тумана, стелящегося поверх земли, Батум разглядел, как немец взмахнул руками и небрежно ткнулся в землю.
Дальше караулили второго фашистского снайпера. Он продолжал сидеть на суку груши, видимо, не зная о случившемся. Батум решил заманить его в западню.
— Сейчас заставим его пожаловать к нам, — лукаво подмигнув товарищу, сказал Батум и пояснил, как это сделать.
Александру Инину понравился замысел. Он вылез из окопа и, нарочито не маскируясь, пополз по открытой поляне. Очутившись возле холмика, Александр остановился и залег. Сидя на суку, немец заметил советского воина. Он осторожно слез с дерева и, прячась в траве, пополз к холмику. Было ясно, что он намеревается сразить нашего снайпера с близкого расстояния. По сигналу Батума его напарник опять сменил позицию — на виду перебежал в воронку от авиабомбы. Предвидя легкую добычу, немецкий снайпер пополз быстрее, хотя по-прежнему тщательно скрывался в траве. Этого и хотел Кирилл Батум. Испытывая острое возбуждение, он держал немца на прицеле. И когда враг оказался на поражаемом расстоянии, Батум одной пулей свалил его наповал.
3
Пологая долина заросла стройными молодыми деревцами. Под широколистыми ветвями кленов прячутся блиндажи и землянки.
Почти рядом, в цветущем подсолнечнике, расположены окопы и траншеи. Откуда-то издалека доносятся тяжелые вздохи дальнобойных орудий, холмы и высоты оглушены надрывным клекотом пулеметов и автоматов, сухими ружейными хлопками. На подсолнечное поле падают, оставляя в воздухе шелестящий звук, вражеские снаряды, и мгновенно взлетают кверху косматые столбы взрывов, потом, когда осколки и комья оседают на землю, в воздухе еще долго кружатся огненные лепестки подсолнечника.
Вновь слышатся тяжелые взрывы снарядов, падающих беспорядочно по всей долине. Обстрел длится полчаса, а может, и больше. Потом как-то совсем неожиданно, точно по сговору, орудия смолкают. Долина погружается в безмолвие, только слышится в ушах звон. Солдаты выходят из траншей и землянок, смахивают с себя въедливую пыль и принимаются за чересчур будничное дело. Вон в овраге, под кустом акации, солдаты разводят огонь, приспосабливают на палках-рогулях котелок с чаем. Неподалеку в канаве бойцы сгребают для постелей сухую траву; другие, примостившись где-нибудь на дне траншеи или окопа, читают только что доставленные с кухней письма, газеты, либо штопают протертые в коленях брюки. Вечереет, но летнее солнце, повисшее над косогором, немилосердно жжет.
Мы сидели на горячей и потрескавшейся земле возле блиндажа и непринужденно разговаривали. Был среди нас и Кирилл Батум. Маленького роста, ушастый, плотно сбитый, он казался каким-то домашним и уж во всяком случае не воинственным. Широкоскулое лицо, проницательный взгляд чуть-чуть раскосых глаз сразу выдавали в нем жителя народностей Севера.
Когда Батума попросили рассказать о поединке, он задумался. А потом начал вспоминать свою жизнь, подчеркивая, что профессия снайпера будто была наречена ему смолоду.
— Жил я на дальнем Севере, — говорил Батум тонким, почти мальчишеским голосом. — Есть там селение Уська. На карте не ищите, потому как карта только тайгу пометила. — Помолчав, Кирилл рассудительно продолжал — Да. И вот возле моего села горная река протекает. Селяне называют ее Тумин. И день и ночь все шумит, шумит. Любил я в детстве бродить по берегу, слушать, как журчит в камнях вода. А поглядишь на горы — белые, белые, и диву даешься: у ног вода журчит, а горы даже в летнюю пору снегом покрыты.
Дедушка мой от природы охотник, и отец тоже охотник — весь род занимался промыслом. Ну, понятно., и мне хотелось быть охотником. Но тогда я всего боялся. Зашуршит в ветках бурундук — меня в дрожь бросает, увижу вдруг оленя — от испуга аж приседаю. Отец видит такое дело — и решил отучить меня от страха. Раз завел в гущу тайги и незаметно спрятался, оставил меня одного. Вначале я перепугался, кричать начал, но вижу, криком беду не минуешь, а только накличешь. Взял в руки палку, держу ее перед собой и приговариваю: «Попробуй кто тронуть — враз размозжу голову!» А потом и на след напал, выбрался из тайги.
Отец, наверное, шел вслед за мной. У дома окликнул меня, подошел и строго сказал: «Теперь я спокоен. В нашем доме народился новый охотник!»
Мне было радостно, что отец назвал охотником и в тот же день подарил ружье. С тех пор я уже один не боялся ходить в тайге, привык читать ее, как военные читают карты. А главное — научился распознавать, повадки зверей. Заберешься, бывало, в глушь, смотришь — лощина, мхом поросла. Думаешь: тут карауль оленя, потому как он любит мох. А вот лось — этот любит вербы, подойдет к кустарнику и гложет… Ходил и на медведя. Летом, когда уйма комаров, он блуждает по речке или лежит под сваленным деревом, на склоне горы, где много брусники… Белку, горностая, бурую лисицу бил только в глаз. Ведь пушнина-то ценная, и окажись с дефектом — примут за третий сорт, а охотнику от этого толку мало…
Батум немного помолчал…
— Но все это к чему я толкую, — продолжал он. — А к тому, что охота выбила из моего сердца страх, приучила не бежать от опасности, а одолевать ее. Охота закалила мои нервы, развила терпение. А ведь для снайпера выслеживание врага гораздо труднее, чем сам момент поражения. Это правда. Побеждает тот, у кого нервы крепче. Вот хотя бы нынешний поединок. Терпением брали. Терпением…
Достав из кармана кисет, Кирилл Батум закурил махорку, смешанную с душистым желтым цветком донника. Он поглядел вдаль поверх синеющих холмов, за которыми еще лежала вражеская линия обороны.
— Но вы не подумайте, — снова заговорил он, — что убивать дикого зверя и врага — одно и то же. Дело, мол, похожее. Нет, кто так думает, глубоко ошибается. Лесной зверь — он не разумный, часто сам на гибель свою лезет. А на фронте имеешь дело с фашистами. Жестокими и коварными. Тут победа просто в руки не дается. Понимание нужно иметь. Понимание! — убежденно добавил Батум и, загасив недокуренную папиросу, горячо продолжал:
— По себе сужу. До советской власти кто в нашей народности, у эвенков, знал грамоту? Никто. Тьма-тьмущая, вслепую жили. А теперь? Далеко не ходить: у нас в Уськах школа-семилетка открыта — раз. Брат мой учился в Ленинградском институте народов Севера — два. Сам я учился, семилетку окончил. Пошел бы дальше по науке, да враги помешали. Вот и приходится уничтожать их сознательно, с пониманием, потому как жизнь нашу спутали, захотели, чтоб мы в пояс им кланялись.
Кирилл теперь говорил запальчиво, от волнения голос его стал гневным.
— По национальности я, значит, эвенк. Раз толкую с пленным фашистом, попятно, через переводчика. Спрашиваю: «Знаешь, кто такие эвенки?» «Никс, никс», — отвечает и глаза выпучил, головой трясет. Задаю ему еще вопрос: «А зачем на советскую землю полез? Чего вам надо у нас?» Фашист понял, наверно. Весь как-то сразу съежился, губы затряслись. «А убивать не станете?» Пленных, говорю, не убиваем. Да и вообще, зачем понапрасну патроны жечь. Тут он и выпали все… О себе, понятно, смолчал, а про Гитлера больше. «Пространство, пространство, говорит, Гитлер хочет. Вот и послал нас на восток…» Меня и зло берет, и смех разымает. Эх, говорю, пришельцы, не видать вам востока, как собственных ушей. И в этот миг смеяться захотелось: один я, эвенк, отправил на тот свет более полсотни фашистов. Вот вам и пространство, хотел — получайте!
Батум замолчал. Выражение спокойной гордости на его лице, крепко выдубленном южными степными ветрами. Взгляд чуть прищуренных глаз, как всегда, острый, проницательный; он смотрит вдаль, туда, где широкая степь, купаясь в зыбком мареве, сливается с голубизной неба. О чем он в эту минуту думает? О своем вчерашнем поединке? А может, горячие мысли унесли его в далекую, как солнце, Уську. Вернется ли он туда? И скоро ли… Уж он-то знает, солдатские версты длиннее всяких других верст.
ЗАКОН ЖИЗНИ
Маленькое лобастое зернышко может долго пролежать в земле спокойно, затерявшись среди стылых комьев и камней. Но это только до поры до времени. Падут на землю благодатные дожди, подуют теплые плодоносные ветры, и станет оно наливаться свежей силой, зашевелится, выкинет росток, и — вверх, вверх, все выше и выше. Расталкивая комья земли, дробя камни, пробивая клеклый пласт, рвется росток к солнцу, и чем больше препятствий, тем он настойчивее, упрямее. И только вперед, только вверх.
Так и человек: до поры до времени ходит он равный среди равных, простой, незаметный.
А придет время, и распрямит плечи человек, и во всей силе раскроется его настоящее, ему одному возможное…
* * *
Вдоль лесной опушки, разгребая цепкие ветви шиповника, мы шли на передний край, пролегавший в километре от леса, по берегу извилистой, пересохшей за лето речки. Над нами то и дело, распарывая небо, пролетали снаряды и ухали в чащобе или на просеках.
Медленно и тяжко валились на землю поверженные деревья.
Спутник мой — плотный, невысокого роста и дочерна загорелый старшина Пулат Атаев — шагал впереди. Походка у него неторопливая и ровная, словно опасность его и не касалась.
Заслышав шум летящего прямо над нами, снаряда, он заметил:
— Под музыку живем.
Поглядел на меня, рассмеялся, сверкнув ровным рядком белых зубов.
— И вам не страшно?
— Раньше каждому снаряду кланялся, а теперь свыкся, — спокойно, без всякой рисовки, ответил Пулат.
Некоторое время мы шли молча. Когда выбрались из леса на поляну, поросшую молодым ельником, Пулат заговорил снова. Он стал доказывать, что на войне опасность легче переносит тот, кто привык к ней раньше. Не сразу приходит это драгоценное качество, но чем круче идет жизнь человека и чаще ставит его в трудные положения, тем скорее приобретает он смелость и бесстрашие.
По горячему, убежденному тону Пулата чувствовалось, что он крепко верит в правильность своих суждений.
— Привычка — вторая натура, — обрадовавшись пришедшему на ум изречению, сказал Пулат. — Вы можете не поверить, но я правду говорю: к опасности я привык еще на учениях… Командир наш, капитан по званию, был лихой в своем деле, весь в орденах. «Я, говорит, научу вас страха не бояться». Помню, на учениях нам довелось наступать вслед за разрывами своих снарядов. Идешь в атаку, а впереди тебя снаряд как грохнет, и осколки летят, того и гляди заденут. Один осколок шлепнулся у ног, нагнулся я, хотел притронуться рукой, а он еще горячий. Страшно было привыкать. Хотя снаряды падали свои, но все разно — боязно. А еще такой был случай… — опять оживился Пулат.
Но договорить ему не удалось.
Из кустарника, мимо которого мы проходили, вдруг подала свой зычный, тявкающий голос зенитная установка. Высоко в небе летала двухвостая «рама». Слышались частые хлопки зенитных снарядов. Белые клубки разрывов угрожающе настигали вражеский самолет, и он скоро отвернул от наших позиций.
— Пронесло! — ехидно усмехнулся Пулат, глядя на фашистский самолет. — Удирает. Теперь экипажу несдобровать.
— Почему?
— Вернутся не солоно хлебавши. Начальство разжалует…
Дальше было совершенно голое поле. Мы спустились в траншею, замысловатыми зигзагами тянулась она до самой реки. Скоро траншея вывела нас к землянке, в которой жили разведчики. Они сейчас спали на уютной и широкой, как печь, лежанке. Бодрствовал только один Когда мы вошли, он встал и, протирая глаза от въедливого дыма, недовольно буркнул:
— Никакой тяги нет. Труба, что ли, засорилась…
Солдат был высок ростом, с рыжими, точно подпаленными, усами.
— Безветрие, вот и не идет дым, — сказал Пулат, — Чай кипятишь?
— Уху варю, — ответил рыжеусый.
— Значит, свежей рыбки покушаем, — радостно проговорил Пулат и, обращаясь ко мне, пояснил: — Отсюда мост недалеко. Фашисты уже вторую неделю бомбят, а он стоит целехонький, невредимый. Возле моста дно глубокое, воды много. Вот и сыпят туда бомбы. А как фрицы кончат бомбить, мы сразу к мосту, оглушенную рыбу собираем. Много ее всплывает.
— Без труда ловим рыбку из пруда, — усмехнулся рыжеусый солдат.
— Вари, вари скорей, есть охота, — кивнул в его сторону Пулат.
В землянке мы разговорились, и я ближе узнал старшину Атаева.
* * *
…Средняя Азия — это край жгучего солнца и белых хлопковых полей, край горных, вечно не смолкающих водопадов и обширных пастбищ, где, подобно тучам, с перевала на перевал движутся отары колхозных овец… В том краю, на берегу бурной реки Сыр-Дарьи, провел свою юность Пулат Атаев. Он любил бродить по степи, взбираться на горы, вершины которых поднимаются под самые облака. Подолгу глядел он на эти вершины. Над ними, в раскаленном небе, парили орлы. Они то взмывали ввысь, то камнем срывались в ущелье, к прохладным водопадам. Свободный полет могучих птиц тревожил воображение юноши. Как бы он хотел быть гордой птицей, парящей над кручами гор…
Пулату было девятнадцать лет, когда вспыхнула война. Враг топтал украинские и белорусские поля. Горе далеких своих друзей таджики восприняли как свое собственное горе, и Пулат не мог усидеть дома.
В день проводов на фронт молодых таджиков было людно на тихой степной станции. Горные жители съехались сюда на верблюдах, конях и даже на маленьких упрямых ишаках. Пулат стоял недалеко от выложенного камнем колодца. Его мучила жажда, но нечем было зачерпнуть воду.
К Пулату подошел старый таджик с реденькой клинообразной бородкой. Он сузил глаза, пристально оглядывая парня.
— Пить хочешь, сынок? — спросил он и подвел юношу к колодцу.
Воды в нем не оказалось. На неглубоком дне, свившись в клубок, лежали змеи.
— Убьешь гадюк, будет тебе вода. А не убьешь — лишимся мы и воды, и самой жизни…
В глазах старика стоял суровый укор, и Пулат, перехватив этот взгляд, устыдился своей минутной слабости. Он зашагал к эшелону.
— Попомни, сынок. Змею придавишь, и возвращайся… Будет тебе вода, чистая, как горный хрусталь.
Много прошло времени с того памятного дня, но и сейчас Пулат живо помнит и старика с реденькой бородкой, и его мудрые простые слова, и тот древний колодец, на дне которого притаились змеи.
— Это вы про этот случай хотели мне рассказать? — напомнил я о прерванном разговоре у ельника.
— Нет, то совсем другое… Как я стал разведчиком, — ответил Пулат.
…Дело было в роте запасного полка, где Пулат поначалу служил. Капитан, учивший солдат не бояться опасности, пригляделся к Пулату. Он еще не воевал, но чем-то сразу пришелся по душе командиру. Началось с того, что Пулат однажды попросил определить его в разведку.
— А сумеешь? Ведь разведка — нелегкое дело, тут и выносливость нужна, и смелая хватка.
— Пулат по степи ходил, на горы взбирался, — ответил Атаев. — Верьте, Пулат сумеет ходить в разведку.
— А как у вас со зрением? — спросил командир. — Разведчик должен уметь все видеть.
— Почему не уметь? — не успокаивался Пулат. — Человек гор зорок как орел.
Спустя несколько дней командир роты убедился, что Атаев действительно может стать хорошим разведчиком-лазутчиком.
На занятиях в поле Атаев поспорил с товарищами, что если он спрячется вот здесь, на клочке земли, то его никто не найдет. Товарищи вначале подумали, что Пулат их разыгрывает. Но тот был серьезен. Этот спор заинтересовал и командира.
Пулат надел халат, взял автомат и доложил, что готов к действию. Командир подал сигнал всем собравшимся лечь вниз лицом и не поднимать головы.
Не прошло и десяти минут, как послышался голос:
— Встать! Приступить к поиску!
Долго искали Пулата. Бойцы обшарили кустарник, подходили к холмикам, заглядывали в окопы и воронки, истоптали, кажется, весь обозначенный для поиска «пятачок» земли. Пулата не находили. Командир, видя, что поиски напрасны, подал сигнал сбора и подвел бойцов к воронке, в которую они уже мельком заглядывали. На дне зашевелился, точно живой, песок. Пулат встал, выплюнул изо рта соломинку, через которую дышал, и с лукавой хитрецой поглядел на товарищей.
— Здорово обвел! — сказал командир и ласково посмотрел на Пулата — Толковый выйдет из тебя разведчик! Пошлю!
* * *
Много раз Пулат Атаев проникал в тыл противника. Однажды разведчикам было приказано захватить мост. Фашисты могли при отходе взорвать его, и нужно было непременно опередить их.
Вылазка началась поздней ночью. Обмотав сапоги тряпками, разведчики шли бесшумно. Линию фронта удалось пересечь благополучно. До моста оставалось пройти еще километра три.
Атаев вел своих товарищей через буераки, непролазные кустарники, по целине, заросшей колючим бурьяном. Позади двигалось ядро разведгруппы лейтенанта Каганова.
В ночной глуши послышался какой-то дробный стук. Атаев припал к земле: движутся повозки. Прислушался, по говору догадался, что это немцы. У разведчика, который был в паре с Пулатом, появился соблазн напасть на обоз.
— Давай обстреляем!
— Нет, горячность не нужна, — возразил Пулат.
— А чего их терпеть?
— Можно увлечься обозом, наделать шуму и упустить главное, — пояснил Атаев. — Нам приказано мост захватить. А обоз как раз, наверно, на мост и движется.
Разведчики пропустили обоз и осторожно тронулись дальше. Подошли к насыпи, расположились у ее подножия. Атаев взобрался на гребень насыпи. При бледном свете луны тускло отливала река. Через нее был перекинут добротный мост. Берега были вязкие, отлогие. Вдоль реки тянулась заболоченная низина.
«Мост надо захватить, иначе нашим будет трудно переправляться», — подумал Атаев, и у него созрел смелый план налета.
— А что, если мы колонной подойдем к мосту? — обратился он к подошедшему командиру отряда лейтенанту Каганову.
Тот в недоумении пожал плечами:
— Там часовой.
— Вы же немецкий язык знаете. И маскхалаты у нас немецкие — признают за своих.
— Попробуем, — после долгого раздумья согласился командир. — Риск — благородное дело.
У моста взад и вперед ходил вражеский солдат. Лейтенант Каганов приказал Атаеву подкрасться к нему из-за спины. Тем временем разведчики походным шагом направились к мосту. Солдат ходил возле бикфордова шнура, который стоило только подпалить, как мост взлетит на воздух. Когда разведчики подошли совсем близко, он окликнул:
— Стой! Кто идет?
— На переправу, свои, — спокойно ответил лейтенант, стараясь как можно чище говорить по-немецки.
— Проходите, а то скоро взрываю мост.
— Обожди. У меня там взвод, — все так же спокойно проговорил лейтенант.
Тем временем Атаев вплотную подкрался к ничего не подозревавшему фашисту. Резким прыжком Пулат подскочил сзади и нанес ножевой удар в спину.
…На рассвете наши передовые части начали переправляться через реку по спасенному мосту.
* * *
Пулат Атаев вернулся из очередной разведки. Контрольного пленного не привел, и командир легко угадал на его лице обиду.
— Почему такой грустный, Пулат?
— Смелость и храбрость у меня есть, — заговорил, переминаясь с ноги на ногу, Атаев, — а силы большой не имею. Пулат без большой силы пропадает. Попался вражина здоровый, тяжелый… Живым не мог взять, пришлось его в расход пустить… Без «языка» Пулат пришел.
— Да, жалко, что без «языка», — посочувствовал командир. — Но это дело поправимое.
К Пулату прикрепили напарника, разведчика Лукьянова, высокого детину. Сила его была хорошо известна всем — штангист.
Атаев и Лукьянов стали ходить в разведку вдвоем. Как-то в зимнюю стужу двое суток напролет разведчики наблюдали за передним краем противника. По дымку, стелющемуся над снежным холмом, они определили, что там блиндаж. На второй день помела метель, да такая, что стоило отойти шага на три, как человек этот терялся из виду. Не ожидая, однако, пока стихнет снег, разведчики решили напасть на блиндаж.
Шли долго. Снег порошил глаза, таял на ресницах, ставших влажными и мохнатыми. Натруженные и тяжелые, словно чугунные, ноги вязли в глубоком и рыхлом снегу, от усталости хотелось спать. Но разведчики упрямо шли. Чтобы не сбиться с пути, приглядывались к сугробам, наметенным в одну сторону, по ветру. Вот и проволочное заграждение, проделали ножницами проход и вскоре оказались у блиндажа, почти по самый верх заметенного снегом. Зарылись в сугроб, терпеливо лежали, ожидая, когда появится кто-нибудь из блиндажа. Время тянулось очень медленно. Боясь отморозить руки, Пулат то и дело подносил ладони ко рту, отогревая своим дыханием, и шевелил пальцами ног, стараясь их чувствовать.
Так они пролежали до сумерек, до того часа, пока не послышался скрип сапог. Увидели немецкого солдата. Он подошел к блиндажу и, стряхнув с длиннополой шинели снег, неторопливо начал спускаться по ступенькам. Чувствуя биение сердца, Пулат немного выждал, потом вскочил и сверху прыгнул прямо на немца.
Вражеский солдат оказался сильным и ловким. Он намеревался сбросить с себя советского разведчика. Вмиг подоспевший Лукьянов ударом в голову сшиб фашиста. Не медля ни секунды, Пулат кинулся в блиндаж. Резким движением отворил толстую дверь. На нарах сидели два вражеских солдата. Они вскочили, намереваясь схватить висевшие на стенке автоматы. И прежде чем они успели это сделать, Атаев выхватил из-за пояса гранату, швырнул и отскочил от прохода.
Взрыв был настолько сильный, что блиндаж, казалось, подпрыгнул.
Пулат вернулся к товарищу, связали пленного и повели с собой, исчезнув в пурге.
* * *
В полк, где служил Атаев, мне приходилось ездить часто. И всякий раз я узнавал о новых военных приключениях Пулата. Последняя встреча с храбрым разведчиком произошла уже в конце войны, под Будапештом.
Командира роты разведчиков я застал в несколько необычной обстановке. Он был в отдельной и совершенно глухой полуподвальной комнате. Кирпичная кладка стен и потолок из бетона были, вероятно, настолько толстыми и прочными, что в комнату не проникал даже малейший звук, хотя на улице гремела адская канонада нашей артиллерии. За маленьким столиком, у аппарата, сидела девушка-радистка. Она выстукивала однотонные звуки на ключе Морзе. А командир озабоченно наносил что-то на карту.
Когда я вошел в комнату, он даже не повернулся и только потом, взглянув на меня воспаленными глазами, скупо улыбнулся и кивком головы пригласил сесть. По его уставшему и сосредоточенному лицу, по отрывистому и немного взволнованному говору нетрудно было догадаться, что назревает какое-то серьезное событие.
Мне хотелось скорее и, во всяком случае, до начала боя увидеть Пулата Атаева.
— Вам придется обождать, — проговорил командир. — Пулата сейчас не увидите.
Скользя тупым концом карандаша по карте, он объяснил, что на одном участке фашисты сильно укрепили высоту, на ее каменистых склонах врыты дзоты со стальными колпаками для пулеметчиков, установлены минометы и орудия разных калибров. Сама же высота опутана несколькими рядами колючей проволоки.
— Настоящая крепость, — заключил командир. — И ему трудно разведать! Очень трудно…
— Значит, Пулат там?
— Да, вторые сутки, как заброшен во вражеское логово.
— Неужели один?
— Да, если не считать передатчика… — Капитан обвел карандашом высоту на карте и негромко повторил: — Один.
Все действия Пулата во вражеском стане немедленно становились известны здесь, в одинокой глухой комнате, где люди с напряженным вниманием и тревогой следили за каждой новостью.
Вначале эта дерзкая вылазка складывалась удачно. Проникнув в лагерь противника, Пулат сразу передал по рации, что устроился вблизи укрепленной высоты, в пустой землянке, развороченной бомбой. Дальше пошли донесения одно важнее другого: где находятся минометы, дзоты и сколько их, на какой позиции разместилась прибывшая артиллерийская батарея…
Так прошел день, другой. Потянулись третьи сутки. Мы сидели, не смыкая глаз, в угрюмой полуподвальной комнате, где боязливо подрагивал плоский огонек фитиля, вставленного в сплющенную на конце гильзу.
Командир тяжело поднялся, медленно и задумчиво стал прохаживаться из угла в угол. На стенах пластались неуклюжие тени от мигающего огня.
— Значит, так… — рассуждал командир. — Воды у него одна фляга… Ее хватило на день. Сухарей без малого килограмм. Тоже кончились. Ведь говорил ему взять больше. Не послушал.
— Вы про шоколад забыли, — заметила все время молчавшая девушка-радистка.
Капитан на миг остановился, обрадованно сказал:
— И верно! У него же шоколад с собой. Плиток десять.
Чутко дожидалась позывных, склонившись у приемника, девушка-радистка. Только под утро, когда уже занималась заря, Пулат дал о себе знать. Он передал, что на правом углу бахчей появились дыни, которых уже восемнадцать: бахчи — это вражеские позиции за высотой, а дыни — танки.
— Ну ясно, фашисты в атаку собираются, — нервным голосом проговорил капитан и тотчас побежал с этими сведениями в штаб.
Вскоре он вернулся. Радостно сказал:
— Накроем!
Распахнув дверь настежь, мы ждали, когда заговорят орудия. И все равно мы невольно вздрогнули: точно по мановению какой-то магической силы, разом повела огонь артиллерия разных калибров и систем, и вдали, на вражеских позициях, раздались взрывы.
Опять послышались позывные Пулата. Он был доволен, что так скоро исполнили его заявку. Но тут же пожаловался, что дальнобойная артиллерия бьет не метко: тяжелые снаряды бухают прямо возле него, того и гляди завалят его землянку.
Капитан немедленно передал об этом по телефону в штаб.
Все новые донесения поступали от Пулата.
А в полдень наши войска предприняли атаку, укрепленная высота была обойдена с флангов и в упорном, хотя и скоротечном, бою взята.
Во время атаки от Пулата не было никаких сообщений. Волнуясь за его судьбу, командир разведроты стал разыскивать его за линией неприятельских окопов и в своей догадке не обманулся. Неподалеку от окопов в разрушенной и заваленной землянке они и встретились.
— Пулат, чертушка! — закричал капитан и тотчас сник, увидев на его щеке пятна крови: — Ты ранен? Почему же не передал?
Пулат неторопливо вытер щеку, на ней теперь были заметны лишь синие ссадины.
— Не мог передать, товарищ капитан, — словно оправдываясь, виновато заговорил Пулат. — Вы же в атаку пошли, слышу наше «ура»… Фашисты, которые посмелее, улепетывать начали… А двое не то чтобы драпать, а и уходить назад не посмели. Побросали винтовки и прямо в землянку ко мне — спрятаться хотели. Одного-то я сразу прикончил, а со вторым повозиться пришлось… Я руки ему кручу, а он кусаться полез, скотина!..
Опустив глаза, Пулат потрогал щеку. Потом как бы невзначай поглядел на свою шинель и устыдился: полы, рукава, грудь — вся шинель была облеплена комьями глины.
— Боялся простыть, голос потерять… Накрывался ею, ноги согревал, — заговорил он, оттирая с шинели пятна сухой глины. — Все хорошо вышло. Но шинель жалко — совсем новая была, прямо с фабрики!
* * *
Когда я думаю о подвигах Пулата Атаева, кавалера трех орденов Славы, дающих понять, что это человек бесстрашия и мужества, то невольно обращаю свой мысленный взор на росток. Какая же могутная сила живет в нем, на вид хрупком, неокрепшем, когда в урочный час пробивает он земную твердь, даже камень; и неудержимо устремляется к солнцу.
В чем же сила его? В чем тайна? Тайна природы? Нет, скорее, закон жизни. Той жизни, которая зовет к борьбе.
ДОМ БЕЗ НОМЕРА
1
Черная, пропахшая горелой резиной дорога бежит вдоль Дуная. По одну сторону, ближе к реке, стоят голые, по-зимнему строгие тополя, кора на них иссечена осколками. А дальше дорога отваливает от реки, идет по пологой лощине. Вдоль обочин беспорядочное нагромождение техники: тупыми стволами уткнулись в рыжий снег вражеские пушки, лежат разбитые танки, на одном сорвана и далеко отброшена башня, дальше валяются бурые остовы сгоревших автомашин, тягачей. Словом, все, что стреляло, двигалось, дышало огнем, теперь было мертво и безопасно, напоминало только о недавнем жестоком сражении.
Шоссейная дорога, то взлетая на высокие откосы гор, то вплотную прижимаясь к реке, втягивается наконец в правобережную часть венгерской столицы — Буду. Здесь мало прямых и широких улиц, длинных кварталов. Буда застроена беспорядочно: дома лепятся на холмах. Среди приземистых и громоздких домов выделяется особняк, построенный в стиле тяжелой старомодной архитектуры. Вокруг него ограда с чугунными ажурными решетками. В голых ветках лип и коротко подстриженных кустарников зябко посвистывает ветер.
Особняк этот находился тогда, во время боев, несколько впереди наших позиций, и в труднейшую пору будапештской битвы в нем располагалась группа гвардейцев: отсюда как на ладони видно было предместье Буды. Подступы к дому держались под косоприцельным огнем вражеских пулеметов, и пробраться туда удавалось редко, только под покровом ночи. Солдаты, занявшие этот дом, называли себя «полпредами гвардейского полка».
До того как разбушевалась жестокая схватка за дом, гвардейцы жили в обстановке, о которой на фронте было принято говорить: «Существенных изменений не произошло».
Отсюда было совсем близко до немецких позиций, скрытых в подвалах, на чердаках и в толстостенных блиндажах. И хотя каждый день слышалась надоедливая трескотня пулеметов, грохали ружейные выстрелы, а снаряды залетали на гору и рвались даже под окнами, солдаты чувствовали себя спокойно. Для гвардейцев, проведших на передовых позициях не один месяц и не один год, такая обстановка была привычной, а спрятавшие их от огня добротные стены были надежны. И когда однажды фашисты стали забрасывать высоту тяжелыми болванками, которые с противным визгом падали на асфальт, подскакивали и, кувыркаясь, скатывались вниз, пожилой солдат-украинец Сорока покрутил длиннющие и тонкие, как шило, кончики усов и невозмутимо сказал:
— Бачите… Последнее слово гитлеровской техники! Ну и дурни!
По пустым гулким залам дома прокатился смех. Только и всего — ни страха, ни тревоги. Гвардейцы до того сжились с опасной обстановкой, что порою даже не обращали внимания на ближние разрывы снарядов и на шорох осколков, падающих у подъезда в кустах. Но в их поведении не было равнодушия и безрассудства, и вели они себя спокойно только потому, что надеялись на самих себя и на свое превосходное оружие.
Этот дом гвардейцы заняли еще в то время, когда наши войска буквально на плечах отступающего противника ворвались в Буду. Позже парторг роты гвардии старший сержант Михаил Стариков — человек храбрый, но осторожный, даже порой несколько медлительный — сделал все, чтобы превратить дом в настоящую крепость. Прежде всего он решил найти такое место в доме, откуда можно наблюдать вкруговую. Задача оказалась не из легких: в доме не было такой комнаты, окна которой выходили бы на все четыре стороны.
— Это что же, сидеть в одной комнате и ждать, когда тебя стукнут из другой? — проговорил Стариков, озадаченно глядя на стоявших рядом товарищей.
— Дозвольте пошукать, — обратился Сорока, — я по части наблюдательных пунктов малость кумекаю.
— Давай ищи, — кивнул Стариков. — Отличишься — твою фотографию в газете напечатаем. На видном месте.
— Нет, не можно такое робить, — запротестовал Сорока. — Вин, скажут, и подвига не делал, а его як героя малюют.
— Ну, тогда придется его жинке прописать. Обрадуется-то как!.. — вставил широкогрудый, с одутловатым лицом гвардии старший сержант Столбов.
— Вот то дело! — Сорока удовлетворенно покрутил усы. — Пусть старуха дивится, якой у нее парубок!
Товарищи рассмеялись.
Попросив у командира бинокль, Сорока вышел из комнаты. Было слышно, как он осторожно ступал по паркету коридора, затем шаги удалились, но еще раздавался цокот его сапог с железными подковками. Догадаться было нетрудно: Сорока выходил из дома — цементными плитами выстлан только вход. Дальше шаги Сороки совсем затихли.
Не тратя напрасно времени, командир группы начал расставлять пулеметы, определять места огневых точек для одиночных стрелков и автоматчиков. По правде говоря, тут возник целый военный совет: каждому хотелось высказаться, у каждого были свои соображения.
Сошлись на том, что для пулеметных гнезд лучше всего подойдет передняя угловая комната. Она размещена на втором этаже, отсюда открывался широкий обзор; из окна был виден главный перекресток, к которому сходились от центра города три улицы. Всматриваясь в начертания этих улиц, Стариков убедился, что дома здесь стоят впритык, между ними нет проходов.
— Согласен. Фашистам не миновать опасного перекрестка, — сказал Стариков. — А вон тот дальний район надо взять под обстрел из другой комнаты. Из противоположной. Так что начнем строить амбразуры в двух комнатах.
Стрелкам и автоматчикам командир приказал держаться сообща в средних и боковых комнатах, там же, где и пулеметчики. Распылять силы по всему огромному дому командир не решился. Пусть лучше остальные этажи останутся «про запас».
— Ну а мне позвольте куда повыше, — басом проговорил гвардии старший сержант Столбов, слывший в кругу товарищей отменным гранатометчиком.
— На крышу полезешь? — нарочито серьезным тоном спросил Стариков.
Столбов догадался, что командир, конечно, шутит, и на его шутку ответил своей:
— Граната, она хоть и с неба… все равно полетит вниз и кого нужно найдет.
— Ладно, в случае чего… работай на верхнем этаже, — проговорил Стариков и тут же приказал немедленно приниматься за дело.
2
Из первой комнаты, служившей, видимо, кабинетом какому-то вельможе, вынесли этажерки, кресла, письменный стол. Мягкий диван хотели было оставить, но потом решили убрать и его. Не тронули лишь два массивных книжных шкафа.
После того как комнату освободили от мебели, в ней стало просторнее, но большие окна оказались слишком «глазастыми» — в случае обстрела пули могли прошивать комнату вдоль и поперек.
— Надо заложить окна и вместо них проделать узкие бойницы, — сказал Столбов и похлопал ладонью по плитам кафельной печи: — Придется распрощаться со старушкой.
— На дворе зима, а ты — печь разбирать. Лучше бы растопить, — посоветовал гвардии старшина Николай Онопа.
Он стал уверять всех, что в таком большом доме непременно найдется запас кирпича. И не ошибся: в кладовой нижнего этажа нашли целую горку кирпича, а в подвале обнаружили каменные плиты. Понимавший толк в кирпичном деле старшина Онопа засучил по локоть рукава и принялся закладывать окна. Ему помогали товарищи.
В комнате становилось все темнее, теперь уже свет проникал только через бойницы. Пониже бойниц Онопа устроил удобные площадки для пулеметов и даже не забыл о нише, куда можно было бы класть боеприпасы.
Перешли во вторую комнату и там работали с той же горячностью.
В дверях появился Сорока. Он позвал командира группы к себе на наблюдательный пост.
— Вы не бачили, шо це такое? Нет, не бачили, — говорил Сорока, стуча тяжелыми сапогами по каменным приступкам лестницы, ведущей наверх. — Тильки одно погано…
— Хвалишь и — не нравится, — неопределенно заметил Стариков.
— А як же… Треба и хвалить, и критику наводить, — продолжал Сорока. — Место дуже пригоже… Тильки погано одиноко сидеть… Як сыч. Не можно радио послушать, чи с товарищем побалакать.
— А я думаю, к тебе на чердак надо телефон поставить, — сказал командир группы. — Иначе наблюдение будет неоперативным. Ведь не можешь ты каждую секунду бегать взад и вперед. Так и доложу командиру полка.
— Це дуже добре, — повеселел Сорока.
На чердаке он показал на деревянную лесенку, которая вела к отверстию в крыше, сверху прикрытую трубчатым козырьком.
Когда Стариков поднялся по лесенке и выглянул из-под козырька, он увидел перед собой огромный город. Широкая полоса Дуная разделяла его надвое. Над рекой висели порушенные мосты. На гребне большой горы был виден громадный, потемневший от времени королевский дворец, обнесенный высокой крепостной стеной. В заречной части города — в Пеште — пластались строгие линии кварталов и улиц, и над самым берегом Дуная, точно готовое опрокинуться в реку, возвышалось здание парламента с игольчатыми шпилями.
«Вот там, наверно, и засели фашисты», — подумал Стариков и начал медленно спускаться на чердак.
— Подывылись, який обширный сектор? — поддерживая командира под руку, говорил Сорока. — Скризь весь город бачимо.
— Ты построже будь на посту, — наставительно произнес в ответ гвардии старший сержант. — Если какая опасность — немедленно сигналь… Тебе с высоты-то виднее! Ну и дом наш остерегай… Понял?
Сорока осанисто вытянулся и, прикладывая руку к шапке-ушанке, задел пальцем кончик уса, словно подчеркивая этим свою гвардейскую хватку.
3
Суровой была зима сорок четвертого года. Лютые морозы, какие редко бывают в Венгрии, сковали, словно бетоном, землю, запушили окна, холод прокрался в дом и на стенах выпушил иней.
К вечеру мороз заметно покрепчал. И когда Сорока, отбыв свою смену, ввалился в общую комнату, Онопа даже привстал от удивления. Сорока весь покрылся седым инеем, а пушистые его усы превратились в сосульки.
— Ну и студено, — проговорил он и начал растирать окоченевшие пальцы рук.
— А где же, старина, усы оставил? — пошутил Онопа. — Вот теперь ты вылитый парубок!
— Усы при мне. Мы их вот только маленько погреем. — Сорока присел на корточки у горящего камина.
Последние дни Сорока часами напролет не слезал с чердака: чутко прислушивался, высматривал. Он заметил, что по улице, ведущей к дворцу, то и дело ходили немцы. Судя по выправке и ладно сидевшим шинелям, это были офицеры. Видимо, во дворце находился штаб.
Свои догадки Сорока изложил в письменном донесении, которое было отправлено в штаб полка. Оттуда передали, чтобы Сорока продолжал наблюдение. А вот сегодня Сорока увидел такое, что вызвало в его душе беспокойство. На территории заснеженного сада, где прежде было сиротливо и пустынно, в полдень то и дело взлетали вверх галки. Проницательный Сорока враз смекнул, что тут дело неладно, иначе почему бы тревожиться птицам? На деревьях висели мохнатые шапки снега, и Сорока сразу не мог ничего разглядеть. Но окуляры стекол, обладающие магической силой увеличения и приближения вещей, вскоре помогли ему разгадать тайну: немцы стягивали в сад пушки и танки, прикрытые для маскировки белыми чехлами. И хотя в тот же час записи наблюдения пошли в штаб, Сорока чувствовал себя как на иголках.
Был уже поздний вечер, товарищи улеглись, но Сорока, усталый и прозябший, все же не хотел отдыхать. Осторожно открыл дверь смежной комнаты, откуда доносился приглушенный голос московского диктора. У маленького радиоприемника, питавшегося от батареи, сидел Михаил Стариков.
Сорока знал, что их командир группы — парторг и принимать «В последний час» стало у него обычаем. Сегодня по радио объявили два приказа Верховного Главнокомандующего.
Гвардейцев очень волновал вопрос: сколько еще осталось идти до Берлина? Парторг раздобыл большую карту и на ней проставлял пройденные советскими войсками километры.
— Вот видишь, вчера было сто десять километров, а сегодня… — Стариков еще раз смерил линейкой по прямой до Берлина и торжественно провозгласил: — А сегодня осталось всего девяносто восемь!
— Чи ему шею свернут, чи сам он, бисова душа, удавится? — спросил озадаченный Сорока.
— Все равно одна дорога: конец Гитлеру! — сказал парторг. — Неприятелю тошно. Теперь — отовсюду лупят. На берлинском направлении за горло его берут, а мы тут, в Будапеште, ноги ему рубим.
Они потолковали еще с час о политике, а потом, не раздеваясь, улеглись спать.
Рано утром дверь с шумом распахнулась и в комнату влетел запыхавшийся связной.
— Товарищ! — второпях выпалил он и запнулся, будто ему перехватило дыхание.
— Что такое? — враз проснувшись, спросил Стариков.
— Товарищ гвардии старший сержант! Из штаба бегу. К нам лезут…
— Что ты палишь, как из пулемета. Кто лезет? — сердито прервал Стариков. — Ты не куда-нибудь пришел, а в гвардейский гарнизон. И докладывай толком!
Возбуждение у связного как ветром сдуло. Он начал говорить спокойно и внятно: большая группировка немецко-фашистских войск, стремясь вырваться из осажденной Буды, прорвалась на западную окраину города и движется по шоссе, как раз в направлении дома.
— Ладно, пускай, — хмуро проговорил командир группы. — Придется поднять свою гвардию.
Но гвардию не пришлось поднимать — все уже были на ногах и держали в руках оружие. Вспороты были цинки с патронами, подготовлены пулеметные ленты, гранаты.
Связной из штаба исчез сразу же после доклада, но вскоре вернулся. Пройти в штаб было невозможно. Немцы окружили дом.
Командир группы распорядился занять круговую оборону.
— Советские войска подошли к Берлину на девяносто восемь километров, — сказал парторг. — Нам будет позорно, если мы выпустим из Будапешта издыхающих фашистов. Помните: сокрушим немцев здесь — скорее придет конец войне!
Угрюмые этажи дома наполнились гулом тяжелых солдатских сапог. Гвардейцы быстро заняли свои позиции.
На рассвете задымилась поземка. Она мешала рассматривать местность, что создавало еще большую тревогу. С чердака позвонил Сорока.
— Яка у вас видимость? — спрашивал он.
— Никудышная, — со злостью ответил Стариков. — Может, тебе на время лучше вниз сойти.
— Не-е, товарищ командир, — возразил он. — Эта бисова поземка по земле, як волчица, ползет. А сверху все бачимо.
— Тогда держись. Где немцы?
— В табун сбились, як стадо, на перекрестке улиц…
Голос в трубке на мгновение смолк.
— Чего пулеметчики дремлют?! — вдруг закричал громко Сорока. — Немец уже к хате пидходит…
Стариков выглянул в смотровую щель. Солдаты в длиннополых шинелях подошли уже близко. Они двигались сбивчиво и нестройно. Стрельбу не открывали. Похоже, немцы намеревались незаметно, под покровом поземки, выскользнуть из осажденного города.
Дружно заработали пулеметы Николая Онопы и Ивана Авдеева. Дробно застучали, посылая длинные очереди, автоматы Ивана Чемериса и Гавриила Шикалова. В тот же миг будто разверзлось само небо и посылало на головы фашистов снаряды. Но это всего-навсего «карманная артиллерия» Филиппа Столбова. Открыв настежь окно на верхнем этаже, он метал оттуда гранаты, как снаряды, из скорострельной пушки.
Группу Михаила Старикова легко можно было пересчитать по пальцам, но командир хотел, чтобы противник подумал, что имеет дело по крайней мере с батальоном советских бойцов.
Напоровшись на огонь, немцы в нерешительности остановились. Вид у них был устрашающий: каски, сдвинутые на глаза, плоские, черные автоматы, повешенные на грудь, и только на лицах, изморенных, блеклых, точно неживых, угадывалась пережитая ими голодная осада. Минутой позже залегли и начали стрельбу из автоматов — наугад! Пули хлестали по окнам. Слышно было, как со звоном сыплется на пол битое стекло. Но окон в доме много — пали сколько угодно. Гвардейцы, прикрытые кирпичной кладкой, были неуязвимы, сами же разящим огнем выкашивали врага. У фашистов сдали нервы. Они бросились бежать назад, перепрыгивая через трупы убитых и бросая на произвол судьбы своих раненых.
Стрельба из дома прекратилась. Однако скоро откуда-то вынырнули вражеские бронетранспортеры. Накоротке остановились, выметнули из своих холодных стальных коробок автоматчиков, которые начали расползаться вокруг дома, прячась за каменные столбы и плиты вдоль шоссе, в канавы обочин.
Завязалась перестрелка, упорная, длительная. Враг осторожничал, и гарнизону дома приходилось выжидать, пока мороз не принуждал солдат подняться и перебежать. Каждая пуля сбивала наповал. Но и в группе Старикова появились раненые. В азарте, разгорячась, Гавриил Шикалов высунулся из окна; ответная дальняя очередь опрокинула его на пол. Раненого перевязали и отнесли в глухую комнату.
Перестрелка длилась часа три. И смолкла, скорее потому, что началась метель. Повалил сухой, подгоняемый ветром снег, скрывший деревья, дома, землю…
4
Затишье было неверное, обманчивое. Очевидно, изголодавшиеся за время осады немцы пойдут на все, лишь бы только вырваться из города, ставшего для них чужим и смертельно опасным.
— Придется вылазку сделать, — озабоченно проговорил Стариков и немного помолчал. — Вот только метель…
— Метель не помеха, — возразил Столбов.
Желающих пойти в разведку не пришлось искать.
Соглашался каждый. Старшим был выделен Филипп Столбов, с ним отправлялись Николай Онопа и еще двое.
Командир предупредил, чтобы действовали умно, расчетливо и огонь открывали только в крайнем случае.
Цепляясь за обледенелые ветви кустарника, разведчики спустились под откос. Они вышли на шоссейную дорогу, которая вела к перекрестку. Удобно было и дальше идти по шоссе, но Столбов повел товарищей прямиком, по глубокому снегу. Намеренно, ради осторожности, двигались нехоженым путем.
Скоро со стороны перекрестка донесся сперва неясный, глухой, потом более четкий стук. Похоже, кто-то отстукивал на камне молотком.
— Тише, будем караулить, — предупредил Столбов.
Они залегли в канаве. Ветер кружил над ними косую, низкостелющуюся порошу и прятал их от чужого глаза. Минут через пять на дороге появились три немца. Полы шинелей на них были подобраны за пояса, очевидно для легкости ходьбы. Трудно было понять: шли они в разведку или хотели одни втихую вырваться из города. Жестом руки Столбов дал сигнал приготовиться к нападению. Фашисты подошли к канаве, и в этот миг в руке Столбова сверкнул нож… Впереди шедший немец, неуклюже взмахнув руками, упал, второй с отчаянным криком сделал рывок в сторону, но, будто споткнувшись, повалился в снег. Третьему удалось убежать, и, хотя гнались за ним, он исчез в метели.
Раненного в ногу разведчики приволокли в дом. В поношенной дырявой шинели, худой, остроскулый, с выпирающим кадыком, он казался невзрачным солдатом, но, когда сняли с него шинель, на куртке увидели железный крест и погоны обер-лейтенанта.
Допрашивать его стали сообща, стараясь вместе разобраться в чужой речи. Старшина Онопа порылся в своем вещевом мешке, достал смятые, пожелтевшие от времени, газетные листы, где был напечатан «Военный разговорник». С помощью нехитрого набора слов удалось выпытать у пленного, что немецко-фашистские войска в этом районе предпринимают отчаянные усилия вырваться из будапештского «котла».
— Чем вооружены? — с трудом выговаривая слова, по-немецки спросил Стариков.
Пленный назвал автоматы и винтовки.
— Танки есть?
Офицер отрицательно замотал головой.
— Брешет як сивый мерин! — проговорил Сорока и уставился на пленного, сдвинув брови. Немецкий офицер присмирел. Вид у Сороки был внушительный: черные, беспощадные глаза, большой, ноздристый нос, да еще такие шикарные усы! Немец, видимо, принял его за самого главного начальника и робко, угодливо сознался, что и танки есть, и бронетранспортеры…
Пленный разжал пальцы обеих рук, что означало десять машин…
Это была сила, с которой маленький гарнизон уставших бойцов не мог не считаться. Стариков озабоченно поглядел на бойницы. Старшину Онопу отнюдь не смутило, когда командир критически оглядел его кладку, тонкую, в один кирпич, и заметил, что эдакое сооружение при малейшей встряске от снаряда обрушится.
— Все будет в порядке, — заверил Онопа и, кивнув товарищам, повел их в подвал.
Скоро оттуда натащили столько каменных плит, что хватило обложить ими окна обеих комнат, отведенных под пулеметные гнезда. Онопа отошел к двери, поглядел на бойницы, обложенные плитами и кирпичом, и усмехнулся:
— Э-ге… Целая баррикада!
5
…Третий день был пасмурным и серым. От бессонных ночей распухли и воспалились глаза у бойцов. Контратаки следовали волнами, но каждый раз, попадая в зону поражающего огня, фашисты откатывались прочь. В полдень, убедившись, наверное, что лобовыми атаками не сломить упорство русских, немцы пустили из-за ближней горы четыре танка и шесть бронетранспортеров с пехотой. Стреляя на ходу, они стали обтекать дом с флангов. Дом оказался в огненном кольце, к нему подкатили две пушки.
После короткого огневого налета стрельба прекратилась совсем неожиданно, уступив какой-то странно подозрительной тишине. Похоже, немцы собираются штурмом ворваться в дом. Но вместо этого откуда-то послышался тяжелый металлический голос. Оказывается, из рупора на русском языке передавали: «Ваше положение безнадежно. Прекратите сопротивление. Сдавайтесь, сигнал для перехода — зеленый флаг из окна».
— Такого материала не имеется! — крикнул громовым басом старшина Онопа, и ехидный смех прокатился по комнатам.
Стариков вынул из-за пазухи шипели небольшой кусок красного материала. Как парторг роты, он носил это красное полотнище, намереваясь водрузить его на видном месте после атаки. Пользуясь сейчас затишьем, Стариков выскочил на балкон второго этажа и водрузил красный флаг.
Забушевал ураган огня. В доме посыпались битое стекло, штукатурка, лихорадочно вызванивала хрустальная люстра. Наибольшую опасность представлял огонь танковых пушек. Снаряды, правда, не пробивали толстые каменные стены, но все чаще осколки залетали в окна, корежили крышу. Пока шел обстрел, маленький гарнизон осажденного дома прятался в комнатах с бойницами. Тут было безопаснее не только от пуль, но и от снарядов.
Не успел затихнуть обстрел, как фашисты предприняли попытку ворваться в дом. Немецкие танки подползли вплотную к дому. Прячась в запушенных снегом деревьях, один танк с ходу двинулся прямо на ограду, навалился лобовой броней на железную решетку и подмял ее под себя. Филипп Столбов увидел танк, когда он уже был возле дома. Притаившись в угловой разваленной комнате второго этажа, Столбов выждал, пока танк подползет близко к окну, и швырнул в него противотанковую гранату. Плеснулся взрыв, но осколки, кажется, лишь осыпали броню танка. Обозленный Столбов, не страшась пуль, высунулся из окна и подбросил вторую гранату. Она угодила под носовое днище, взметнулось широкое пламя. Танк обволокся черным дымом.
А в это время Михаил Стариков и его товарищи защищали подъезд дома. Фашисты хотели большой группой проникнуть через парадную дверь, но были встречены огнем в упор, гранатами. Тогда они стали красться по-над стенами, намереваясь ворваться внутрь через разбитые окна.
— Взять под защиту каждое окно! — приказал командир группы и быстро распределил между ними комнаты.
У главного входа втроем с товарищами остался Стариков. Немцы лезли в окна коридора, появлялись на ступеньках парадной лестницы. Стариков и его товарищи едва успевали отстреливаться. Сзади грянул оглушающий винтовочный выстрел. Пуля взвизгнула, пролетев, казалось, у ног Старикова, и он тревожно оглянулся.
— Не пугайтесь, товарищ командир. Это я, — произнес Гавриил Шикалов, раненный в плечо, но в трудную минуту пришедший на помощь. Он устроился на каменной лестнице, ведущей наверх, и, стоило появиться немцу, стрелял в упор.
Несколько часов защищали они главный вход.
В сумерки группа фашистов проникла со двора в подвал. Ничего не подозревая, гвардейцы заметили фашистов тогда, когда они поднимались уже наверх. Первым вступил в схватку старшина Онопа, очередью из автомата он свалил офицера. Вслед за ним Филипп Столбов бросил гранату. Троих положил на месте. Остальные бросились в подвал, не пытаясь даже отстреливаться. Но в подвале, полном мрака и гнетущей неизвестности, немцам, наверно, показалось еще страшнее; они вылезли из него и отползли.
Наступила ночь.
6
Следующий день, а за ним еще один, такой же тяжелый, провели в осажденном доме гвардейцы.
Атаки не прекращались, немцы лезли, не считаясь с потерями. Стреляли по дому вражеские танки. Била полевая артиллерия. Стены некоторых комнат обвалились, на полу лежали груды кирпича и щебня. Облака въедливой известковой пыли ползли по комнатам.
Теперь люди уже не могли оставаться в комнатах с незащищенными окнами; они прятались в подвале, в глухих комнатах, куда сквозь узкие щели бойниц едва проникал свет.
В момент ожесточенного обстрела не выдержала и комната с бойницами: снаряд большого калибра пробил кирпичную кладку и, пролетев через комнату, разорвался в коридоре. Судорожно качнулись стены. Воздушная волна сбила стоявшего в коридоре Михаила Старикова. Пытаясь встать, он оперся на локти, но тут же рухнул словно подкошенный.
— Ранен, — сквозь зубы процедил он. — Как же мы…
— Ничего, Миша, успокойся. Управимся, — приговаривал Онопа, поддерживая его за плечи.
— Постой! — озлился вдруг Стариков. — Куда тянешь?
— В укрытие. Тут нельзя, Миша, опасно.
— Не пойду! Глаза у меня есть… руки…
Ему забинтовали раненую грудь, и он остался наверху, командуя лежа.
Все тяжелее приходилось осажденному гарнизону. Люди мучились от жажды, от усталости. Кончились продукты, еще вчера съели последние сухари, запивая их снеговой водой. В комнатах по ночам стоял адский холод, продувал сквозняк.
Боеприпасов оставалось совсем мало. Для них дороже всего на свете сейчас был каждый патрон. Если кто промахивался, встречал строгий, осуждающий взгляд товарища.
Казалось, положение было безысходное, и, однако, люди уверяли себя, что имеют несравненное преимущество: стены, даже развалины прикрывают их от вражеского огня, и вдобавок стрелять из-за укрытий лучше, удобнее, а немцы — вон они лежат на открытой земле, в снегу. И стоило вражеским солдатам приблизиться к дому, как их встречал клокочущий огонь русских пулеметов, да невесть из-под каких развалин летели гранаты.
Как ни бились фашисты, они не в силах были овладеть домом. Чадно догорали один немецкий танк и три бронетранспортера. Много валялось трупов. И все же немцы продолжали наседать. Нескольким вражеским солдатам опять удалось подползти к окнам. Они начали забрасывать в нижний этаж дымовые шашки.
— Хотят задушить дымом, — почуяв ядовитый запах, проговорил Авдеев.
Действительно, в комнаты пополз рыжий дым, от которого слезились глаза. Боец Авдеев, посланный вниз, неустрашимо подхватывал дымовые шашки и выбрасывал их за окно. Фашисты, увидев, что их дымовые заряды летят обратно на улицу, начали бросать банки с бензином, а следом за ними — ракеты, влетавшие в окна огненными шарами.
Поддевая штыками и железными прутьями горящие ракеты, гвардейцы выбрасывали их наружу. Назад летели и банки с бензином…
На пятые сутки послышались глухие раскаты орудий. Снаряды с шелестом пролетали над крышей, рвались на перекрестке улиц, в лощине. Странно и как-то непривычно было то, что дом уже не сотрясался от взрывов, душная пыль улеглась и можно свободно ходить по комнатам. Командир группы подозвал к себе Сороку, который в самое напряженное время осады сошел с чердака, вместе с товарищами оборонял дом, а в минуты затишья растапливал снег и воду подносил к пулеметам для охлаждения.
— Поди узнай, что там делается? — сказал Стариков.
По развороченной, и местами вовсе снесенной лестнице Сорока взобрался на чердак. А оттуда бежал, не помня себя от радости. Перепрыгивал через ступеньки, сползал по перилам и даже не почувствовал, как сильно ушиб колено. Прибежал к Старикову, схватил его за плечи, трясет:
— Идут! Сам бачил… Браты идут!
Скоро советские танки отбросили немцев от дома и погнали их к центру Буды.
Стрелковый взвод сменял гвардейцев, дравшихся в осажденном доме. Вначале занялись осмотром дома, его позиций. Когда ходили по комнатам с бойницами, даже сами защитники дивились: весь пол был засыпан стреляными, задымленными по краям гильзами. Потом вышли из дома, ходили по неприятельским позициям, подсчитывали, какой урон нанесли врагу. Командир взвода, бывалый, со шрамом на лице фронтовик, только крякнул, когда солдаты доложили, что насчитали более ста трупов фашистов.
При передаче, соблюдая правила устава, сели писать акт. И когда командир взвода вынул из полевой сумки карандаш и хотел было писать, он вдруг спохватился, не зная, какой номер у этого дома. Старшина Онопа вышел на улицу, оглядел углы, фасад парадного подъезда — номера не оказалось.
— Конечно, во всем нужен порядок, — сказал вернувшийся Онопа. — Но наш дом без номера. Вроде безымянной высоты. Так и запишем.
— Чего же писать вообще? — засомневался Столбов. — Таких домов без номера найдется много.
— Какая в этом беда? — оживился до этого молча лежавший на диване раненый Стариков. — Наша гвардия способна за любой дом драться.
Акт о передаче боевых позиций начинали так: «В осажденном доме без номера…»
ОНИ ШЛИ РЯДОМ
Он встретил меня без привычного рукопожатия, только слегка оторвал взгляд от гравюры, кивнул, и я невольно заинтересовался, чем так увлечен Анатолий Тарасов, мой недавний знакомый.
Молча смотрю на незаконченную гравюру. Под упругими и точными насечками резца художника вырисовывается мужественный, суровый старик, и я начинаю понимать, как волнует боевое прошлое бывшего солдата-фронтовика Анатолия Тарасова.
В небольшой комнате, освещенной заходящим солнцем, на столе свободно разместились тиски, маленькое точило, ящичек с резцами, чеканы, молоточки. Здесь же наброски рисунков, оттиски изготовленных гравюр.
Тарасов продолжает сосредоточенно работать. Потом, меняя резец, тихо говорит:
— Вижу, хочешь знать, кто это?.. — Лицо Анатолия подобрело, глаза стали задумчивыми. — Папаша Черви… Семь боевых медалей на груди у него. Их должны были носить семь его сыновей…
Анатолий надолго умолк, ссутулился, наклонил голову к левому плечу — так виднее острие резца, — а его по-юношески пухлые губы неуловимо шевелились, как будто он о чем-то говорил со своим далеким другом из Италии — папашей Черви.
Мы разговорились о былом. И я увидел Анатолия Тарасова молодым солдатом… И еще представился он мне в гражданской одежде, партизаном, рядом с папашей Черви и его сыновьями, вот так же сосредоточенно и строго мастерящим самодельные мины.
В каком году это было? Впрочем, можно с уверенностью сказать, что их дружба началась задолго до встречи — с первых выстрелов по фашистам.
…Тревожное июньское утро сорок первого года застало двадцатилетнего Анатолия Тарасова на западной границе. Полк, в котором он служил минометчиком, принял на себя первый удар под Белостоком. Изнурительно тяжелыми были эти бои. Полк очутился в окружении.
Лесными тропами, разбившись на небольшие отряды, солдаты шли на восток. Туго приходилось с питанием. Запасы давным-давно кончились. Делились хлебом крестьяне, но войти в селение даже ночью было опасно.
Неподалеку от Пскова Анатолий, переодевшись в гражданский костюм, пошел добывать продукты. При выходе из села, на дороге, он неожиданно столкнулся с немецкими автоматчиками. Отбивался до последнего патрона. Потом немецкие автоматчики навалились на Тарасова, скрутили ему руки.
Муки плена изведал он в первые же дни.
Конвоиры отобрали группу пленных и повели не в тыл, а к линии фронта. «Куда нас гонят? Неужели силой оружия заставят идти впереди их цепи?» — спрашивал Тарасов у пожилого солдата, но тот, стиснув пальцами обросший подбородок, угрюмо молчал.
Их пригнали близко к передовой и заставили разминировать участок земли. Мины приходилось нащупывать ногами; ступишь неосторожно — и взрыв. Медленно переступал Тарасов, не повиновались ноги, сковывал страх.
«Куда прешь!» — неожиданно дернул Анатолия за рукав шедший рядом пожилой пленный. Прямо возле ног Тарасова лежала слегка притрушенная землей мина. Что с ней делать? Солдат, предостерегший от гибели, кивнул в сторону и осторожно обошел опасное место.
Пленные товарищи заметили это, но никто ни звука. Много мин оставили они позади себя нетронутыми и только для отвода глаз обезвредили несколько штук и принесли их конвоирам.
Ночью сильно рванул взрыв. Видно, на мины напоролась немецкая разведка. А назавтра немцы вновь погнали пленных по той же минированной полосе. Теперь идти заставили не вразброд, а взявшись за руки, развернутой цепью… И вчерашняя уловка вряд ли удалась пленным, если бы не все тот пожилой обросший солдат, оказавшийся минером. Он нашел выход из положения. Вот он вместе с товарищами вырыл яму и сложил в кучу несколько мин. Немцы были довольны, даже похлопали его по плечу: «Гут, гут!» А между тем большинство мин продолжало лежать на прежних местах.
С наступлением темноты по дороге началось движение немецких войск. Пленные сидели в полуразрушенном сарае, и у каждого билось учащенно сердце. Им несдобровать, если на минах подорвутся машины. Действительно, скоро донесся один взрыв, другой…
Тарасов и его товарищи притихли. Слышен был разговор конвоиров: «Партизанен, швайн, партизанен!»
Утром следующего дня пленных вывели из сарая, допрашивали, кто оставил мины. Ни один не сознался. Некоторых тут же расстреляли. А остальных, среди них был и Тарасов, погнали в Германию.
Полтора года скитался Анатолий по лагерям. Фашисты хотели сломить его волю, заставить служить им. Но разве мог он, русский человек, продать себя, идти против совести своей! По ночам, лежа на холодном каменном полу, Тарасов вспоминал родной Ленинград, друзей, отца. В молодости своей отец Анатолия служил в лейб-гвардии Преображенском полку. В октябре 1917 года, когда орудийные раскаты прокатились над Невой, он перешел на сторону революции, а в гражданскую войну дрался с бандами Колчака. «Нет, вы меня не согнете!» — твердил Анатолий, думая, что так бы поступил и отец в тяжелые минуты борьбы.
В конце 1942 года из Германии вместе с другими пленными Тарасова отправили в Италию.
Есть в Северной Италии область Эмилии. Она была объята пламенем партизанской борьбы, и назвали эту область красной. Сюда и попал Тарасов. Пленных гоняли на дорожные работы: они рыли ямы, таскали на себе и устанавливали тяжелые, просмоленные телеграфные столбы. Правда, обстановка в лагере была все же сносной, не свирепствовала, как прежде, охрана, не загоняли узников за колючую проволоку. Палатки оцеплялись только машинами, расставленными на ночь, и вокруг ходили часовые.
У Тарасова снова ожила давняя мысль о побеге.
Итальянские ночи спускаются на землю быстро. Сумерки почти незаметны. И однажды в сентябре 1943 года, вернувшись затемно с работы, Анатолий выждал, когда затихло в палатках, и осторожно пополз между машинами. Полз он, не чувствуя ни ног, избитых о камни, ни рук, уставших от напряжения. Сколько времени полз — не помнил. Но вот наконец и кукурузное поле. Немного передохнул, осмотрелся и побежал.
Уже брезжил рассвет, когда Анатолий добрался до знакомой деревни. Сюда не раз их водили на работу. Возле хлева увидел крестьянина, пошел к нему быстро, уверенно. А подойдя, заметно растерялся: он ни слова не знал по-итальянски.
— Салюте! — приподнял руку крестьянин, видимо поняв, кто перед ним.
Анатолий, как мог, объяснил, что он русский, бежал из фашистского лагеря. Крестьянин энергично взял его под руку и увел в сарай. Потом удалился и вскоре принес домашнюю колбасу, сыр и пшеничную лепешку.
Немного погодя итальянец попросил, чтобы русский товарищ спрятался в сене, а сам вышел и закрыл дверь.
Почти сутки Тарасов укрывался на сеновале, лежал. Он очень волновался. Итальянец хотя и спрятал его, но мало ли что могло случиться, когда немцы по всей округе устраивали облавы.
К вечеру вместе с крестьянином в сарай вошел неизвестный, который назвал себя Альдо Черви. На вид лет тридцати пяти, невысокого роста, черноволосый, он смотрел на русского товарища восторженными глазами. Первым подал руку — твердую, мускулистую руку труженика. Клетчатый платок на шее и грубые башмаки, на которых ссохлись корки навоза, выдавали в нем человека «от земли». Он вынул пистолет и, как близкому товарищу, передал его Тарасову.
— Эвива ла Россия! — произнес Альдо и поднял кверху сжатый кулак, выражая этим готовность бороться вместе.
Немного погодя они уехали на велосипедах. С большака свернули на тропинку, петлявшую между виноградниками и узкими полосками посевов. Кое-где виднелись каменные строения. Альдо ехал впереди, насвистывая бойкую мелодию, и его спокойствие невольно передалось Тарасову. После стольких унижений и мук плена Анатолий наконец вздохнул свободно.
В конце аллеи пирамидальных тополей, на отшибе, показался большой белокаменный дом. Обернувшись, Альдо показал рукой на это богатое строение и проговорил по-русски: «Помещик». По его тону нетрудно была понять, что с богатыми людьми он живет не в ладу.
Дом семьи Черви был таким же, как и многие крестьянские постройки, расположенные в провинции Реджо. Сложен из горного камня. Большая арка делила его на две части: одна половина отведена под жилье и винный погреб, другая — под сеновал и скотный двор.
В семье папаши Черви и нашел пристанище Анатолий Тарасов. Здороваясь с русским, все семеро сыновей Черви вышли на середину комнаты и взялись за руки, словно подтверждая этим свое единство и преданность делу, которому они служат. А старый папаша Альчиде Черви, с лицом, прокаленным на солнце, крупными складками морщин возле глаз, стоял сбоку, глядел на сыновей с гордостью и в то же время с заметной грустью, как будто предчувствовал, что в этой борьбе ему не миновать жертв.
Папаша Черви настаивал, чтобы Анатолий Тарасов сперва отдохнул, окреп — выглядел он плохо: тощий, бледный. Но Тарасову непривычно было сидеть сложа руки, и он стал помогать братьям возить с поля сено, убирать виноград.
Постепенно узнавал историю семьи-Черви. Сам папаша Черви, отметивший семидесятилетие, вдоволь отведал горя: из года в год возделывал клочок каменистого поля и никак не мог избавиться от долгов, которые платил помещику. Его согнали с обжитого клочка земли, но старик не опускал рук. Вдалеке от деревни выбрал себе новый участок, очистил его от камней, пустил воду на поле и опять стал выращивать зерно. Трудился не жалея рук, а в сердце скапливались обида и злость. Все чаще раздумывал: «Есть ли на земле правда?»
Правду эту несли в народ, невзирая на тюрьмы и пытки, истинные патриоты Италии — коммунисты. В доме Черви раньше всех приобщился к борьбе старший сын — Альдо. По нему равнялись и другие братья. Они распространяли среди крестьян и рабочих листовки, передавали вести о победах советских войск под Москвой, на Волге…
Папаша Альчиде не ругал сыновей. Наоборот, старался сам чем-нибудь помочь им. Однажды Альчиде Черви был вызван к главарю местной федерации фашистской партии. Тот спросил у старика, почему это он до сих пор не пожертвовал зерно благотворительным учреждениям. Альчиде знал, что фашисты собрали с крестьян сто двадцать центнеров, а благотворительным учреждениям дали только сорок. Глядя на фашиста в упор, он спросил, а куда же девали остальные восемьдесят центнеров?
— Это тебя не касается! — вскочил главарь федерации. — Какое тебе дело до этих восьмидесяти центнеров?
Альчиде как можно тверже ответил:
— А вам какое дело до моего хлеба? Если вы хотите раздать его крестьянам-беднякам, скажите им, чтобы они шли в дом Черви — там они его и получат.
Более восьмидесяти военнопленных, бежавших из фашистских лагерей, прошло через дом папаши Черви, и каждый был накормлен, одет… Дом этот назвали «штаб-квартирой» борцов за свободу.
К тому времени, когда прибыл Анатолий Тарасов, в доме Черви уже возник интернациональный партизанский отряд. Командиром был неустрашимый Альдо. Обращаясь к бывшим пленным, которые влились в отряд, Альдо говорил:
— Мы могли бы укрыть вас до окончания войны. Но разве вы не хотите приблизить ее конец?
— Да, это верно, — отвечал Тарасов. — Чем больше убьем фашистов, тем ближе победа.
Отряд ушел в горы.
…Ноябрь 1943 года. Канун Великого Октября. Братья Черви и их товарищи решили достойно отметить праздник.
Днем к казарме итальянских карабинеров в Сан-Мартино подъехала автомашина. В кабине рядом с шофером важно восседал рослый эсэсовский офицер. Заметив его еще издали, начальник карабинеров поспешил навстречу машине. Эсэсовский офицер передал приказ старшего командира: в горах обнаружены партизаны и надо немедленно устроить облаву. И вот начальник спешно поднял карабинеров: снесли в машину автоматы, пулеметы, рацию, продукты. Двенадцать карабинеров уселись в кузов.
Отъехали от города. Машина остановилась. Офицер приказал всем вылезть и начать облаву. Но когда карабинеры сошли на землю, они увидели направленные на них пистолеты!..
Переодетым в форму немецкого офицера был Анатолий Тарасов.
Смелые операции отряда Черви вызывали беспокойство и тревогу даже среди товарищей. Альдо отвечал, что в случае опасности их дом станет партизанской крепостью.
Трагедия произошла в конце ноября. Утомленные, уставшие после трудного перехода, партизаны отдыхали в доме Черви. В одной половине находились братья со своими женами и детьми, в другой — Анатолий Тарасов и его товарищи.
Шел дождь, капли монотонно стучали о крышу. Неожиданно загремели выстрелы. Мигом все поднялись. Альдо метнулся к окну, увидел крадущихся вражеских солдат. Очевидно, какой-то провокатор донес, и фашисты оцепили дом.
В семье Черви это не вызвало смятения, к опасности тут давно были готовы. Женщины притащили из подвала ящики с патронами. Тем временем Альдо взял автомат и первым открыл огонь. Просунув револьверы в окна, отстреливались все сыновья Черви и товарищи по отряду. Но с улицы стрельба учащалась. Вскоре начался пожар. Не справившись с партизанами в открытом бою, фашисты подожгли дом.
— Пожар, теперь все кончено, — проговорил Альдо.
Старый, переживший много опасностей папаша Черви ответил, что этим собакам сдаваться не намерен, надо с оружием идти им навстречу. Но Альдо возразил:
— Нет, отец, ты позабыл о женщинах и детях…
Тарасов, отстреливаясь, бросился с партизаном-канадцем во двор, где хранились боеприпасы. В это время в окно дома враги бросили гранату. Тарасова оглушило, и он упал. А когда пришел в себя, руки его уже были скручены назад. Конвоиры вывели его на дорогу, и он увидел всех семерых братьев.
Впереди сыновей стоял папаша Черви. Скуластое лицо его, будто высеченное из камня, было неподвижно, ни единый мускул не шевелился, и глаза, казалось, застыли от презрения, от ненависти к врагам. Рядом с ним стоял старший сын Альдо. Рубашка на нем порвана, обнаженное правое плечо в ссадинах, со лба стекала по виску струйка крови, но Альдо не вытирал кровь, словно не чувствовал никакой боли. Остальные братья тоже были в порванной и обгорелой одежде. Они дрались не жалея себя, до последнего патрона и покинули горящий дом, когда уже невыносимо было в нем оставаться. Увидев Тарасова, Альдо посмотрел на него гордо и воскликнул:
— Вива Россия! Вива Италия!
Фашисты силой затащили его в крытый автобус. Потом втолкнули всех пленных. Машина рванула с места, покатила по дороге, и еще долго был виден партизанам пылающий дом…
Старика Черви с его сыновьями отделили от остальных узников. О их судьбе долго ничего не знал Анатолий Тарасов. Из одной тюрьмы его перебрасывали в другую. Самые тяжелые дни пыток пережил он в старинных глухих казематах Пармской крепости. Тут и настигла его горестная весть. Знакомый итальянский партизан, переведенный в Парму, сообщил, что 28 декабря 1943 года фашисты расстреляли на полигоне семерых братьев Черви. Этот товарищ передал слова Альдо, произнесенные им на допросе.
— Неужели вы думаете, — обращался Альдо к допрашивающим фашистам, — что, уничтожив наш дом, вы сожгли и нашу ненависть к вам? Она не умещалась в одном доме, она живет и будет жить в сердцах тысяч людей. И теперь бойтесь!.. Я знаю, мы будем жить в этой борьбе до конца!
Тарасову удалось совершить побег из казематов крепости. Вырвавшись на свободу, он снова пробрался к итальянским партизанам. Командир итальянского партизанского корпуса Марио Риччи назначил Тарасова комиссаром отряда, который целиком был из военнопленных. Этот отряд до конца войны сражался в Италии…
Досказав эту героическую историю, Анатолий Тарасов пристально посмотрел на гравюру. На металле высечен папаша Черви. Старый, с мужественными чертами лица, ветеран борьбы за свободу стоял на фоне пламени. Правая рука его призывно вскинута. На груди — семь партизанских медалей. Ими награждались партизаны бригады имени Гарибальди. Их должны были носить и сыновья папаши Черви…
НЕУЛОВИМЫЙ ПАРТИЗАН
1
— Приходилось ли вам видеть плачущие горы?.. — спросил Мирно.
Я задумался. В далеких странах юга, куда занесла нас война, я видел разные горы. Они были то скалисто-угрюмые, все в расщелинах, будто какая-то неведомая сила сделала на них засечки топором, то покрытые шапками сосен и елей, то зеленеющие альпийскими лугами, то немножко влажные, обвеваемые теплым соленым ветром, что говорило о близости моря… Всякие горы встречались. Но чтобы плачущие? Нет, никогда не видел.
— А вы поглядите, друже, вон туда… Видите? — нетерпеливо теребил меня за рукав собеседник из Словении, смуглолицый Мирно. Он снимает пилотку с большой звездой, вырезанной из красного материала, и долго угрюмо молчит. Я невольно делаю то же самое и сосредоточенно смотрю на высокую, отвесную скалу. И вдруг замечаю, что гора эта совсем необычная: темно-кремнистая, вся мокрая и струится, будто роняет слезы.
— Гора плачет по вашему юнаку, — задумчиво говорит Мирно.
— Но как мог попасть сюда наш солдат? — с удивлением переспрашиваю я, зная, что советским частям не приходилось действовать на территории Словении.
— О, я знаю советских юнаков! — повторяет партизан Мирко. — Долгое время, почти всю войну, я был в Словении. Тут воевал советский батальон. Да, да, ваши товарищи. Они бежали из немецкого плена, из трудовых лагерей. Бежали к нам, к партизанам.
Мы останавливаем машину у подножия горы. Садимся на обочину шоссейной дороги, которая прорублена в скалах и как бы опоясывает гору, спускающуюся далеко вниз, в зеленую долину. Мирко начинает вспоминать, и я узнаю историю жизни и борьбы Мехти Гусейна-заде…
2
— Видя ваших солдат вдали от родины, — рассказывал Мирко, — я пришел к мысли, что каждый из них как бы представляет всю Советскую Армию. Мне приходилось видеть повадки солдат и немецкой, и итальянской, и других армий. Их солдаты в одиночку, вне части, переставали быть воинами. Мародерами и разбойниками оставались, а воинами — нет. Ваши — не такие. Советский боец, оказавшись один, превращается как бы в самостоятельную армию. Он сам себе и командир, и комиссар, и солдат. Таким был и Мехти…
Но я не сказал, как он попал в партизаны. Это важно знать, да-да! — спохватился Мирко и после короткой паузы продолжал: — Стояла зима тысяча девятьсот сорок третьего года. К партизанам приморской Словении пробрался перебежчик. В немецкой форме. Глаза, волосы — темные. Чернявый. Не похож на немца. Он скинул с себя немецкую куртку и швырнул ее под ноги: «Хватит! Мехти больше не хочет носить эту форму!» Спросили, кто он. Перебежчик сказал всю правду. Мехти Гусейн-заде — азербайджанец, советский лейтенант. Мы как услышали слово «советский», так все поднялись. «Из России?» — «Так точно!» — отвечает он по-военному. Мы обступили его тесным кольцом, посыпался вопрос за вопросом Он едва успевает отвечать и глазами сверкает быстрые они, жгучие, как огоньки… Так вот, попал он в плен на Дону. Бой был тяжелый. Степь полыхала огнем, дрожала от взрывов. Мехти ранило. Фашисты подобрали его — и в лагерь. Потом направили в часть, они создавали такие легионы из пленных, хотели заставить воевать за них. Мехти как будто повиновался врагам, а мысленно твердил: «Убегу!» Из лагеря его завезли в Северную Италию, потом в Словению. Зачем? Усмирять партизан. Но мог ли советский человек поднять оружие на своих братьев? Мехти сбежал к партизанам.
У Мехти был свой военный опыт. Он был искусный минер, мог взрывать мосты, закладывать мины на дорогах и даже сам мастерил мины. Его профессия очень пригодилась в югославской бригаде.
Чаще всего он любил один ходить на задание. Однажды вызывают его в штаб. Командир партизанской бригады показал ему на карте участок неподалеку от Гориции. Там — вражеский аэродром. С него фашисты взлетали бомбить партизанские базы и села. Всем жителям надоели самолеты. «Верно, надоели», — спокойно подтверждал Мехти. «Мы несем от них немалые потери», — продолжал командир бригады. «Придется заняться ими», — ответил Мехти, и тут же ему пришла неожиданно дерзкая мысль: пробраться на аэродром и уничтожить хотя бы несколько самолетов.
Его никто к этому не принуждал. Мехти по собственной воле отважился один отправиться на задание. А задание исключительно тяжелое. Ведь аэродром усиленно охраняется. Это было известно партизанам, известно и Мехти. Он понимал опасность: там, пожалуй, можно и голову сложить. Однако Мехти был по-прежнему спокоен, даже улыбался. «Сделаю, раз надо», — вот были его слова.
Дня через два Мехти исчез из партизанского лагеря. Как всегда, товарищи беспокоились, ждали его. «Когда же вернется?» — мысленно спрашивал себя каждый… Под вечер услышали два отдаленных взрыва. Эхо долго перекатывалось в горах, будто сами скалы рушились.
Вскоре пришел и Мехти, все такой же спокойный, невозмутимый, сиял с плеч рюкзак, вздохнул и сказал: «Расквитался. Не будут надоедать!»
Как удалось проникнуть на аэродром под Горицией и минами взорвать там сразу несколько самолетов, известно было только самому Мехти. Говорят, что на этот раз он переоделся в форму немецкого авиационного техника, добыл документы.
А товарищи шутили: «Здорово ты, Мехти, ремонтируешь самолеты». — «Как умею, не обессудьте», — отвечал он. — «А чего же не видно их? Небо-то летное». — «Барометр, видать, подводит!»
3
…В городе Триесте, на улице Гега, стояло серое четырехэтажное здание. Во время войны фашисты заняли это здание под столовую. Верхние залы были обставлены дорогой мебелью, полы застланы коврами. По вечерам гремела музыка. Здесь развлекалась немецкая военщина. Правда, круг посетителей был строго ограничен, сюда, например, не мог зайти даже итальянский офицер. Надпись у парадного подъезда предостерегала: «Вход только для немцев!»
Но однажды в этой столовой довелось обедать Мехти Гусейну-заде и его другу Мирдамату Сеидову. Мирдамат тоже азербайджанец, бежавший из фашистского плена. Никто, кроме партизанского штаба, об их вылазке не знал, но зато обо всем, что произошло позже, ровно через полчаса стало известно всему Триесту.
Это было в феврале 1944 года. В штабе партизанской бригады давно держали эту столовую на примете. Решено было взорвать ее. На вылазку отважились Мехти и Мирдамат. Уже было известно, как расположены залы в столовой, когда там больше всего собирается офицеров. Труднее всего, пожалуй, было проникнуть в столовую и, не вызвав ни малейшего подозрения, оставить мину. Разведчики сперва хотели пройти туда в офицерской форме. Но это оказалось невозможным, поскольку стало известно, что постоянно заходившие в столовую офицеры хорошо знают друг друга. Новый, незнакомый человек в немецкой офицерской форме сразу мог навлечь на себя подозрение. Поэтому лучше не бросаться в глаза. Мехти напялил на себя одежду немецкого ефрейтора, на левом рукаве его куртки был серебристого цвета знак «Y». А Мирдамат выдавал себя за солдата.
— Пройдем, товарищ командир. Чистая работа будет, — уверял Мехти.
С собой они взяли мину весом килограммов в пять. Это была не совсем обычная мина: взрывчатое вещество представляло собой густую, как тесто, массу желто-зеленоватого цвета. Партизаны называли эту мину «слоеным пирогом». Отправляясь на задание, Мехти, как всегда, шутил:
— Эх, довольны будут немцы!
— Как знать, — возражал Мирдамат.
— Еще бы, пирог несем. Угощать будем.
— Смотри, с таких гостей могут башку снять, — предостерегал Мирдамат.
По характеру они были полной противоположностью друг другу. Мехти всегда, даже в тяжелую минуту, был веселым, мог шутить; Мирдамат, напротив, был строг, задумчив и нередко остерегал своего товарища от ненужного лихачества.
Под вечер они покинули лагерь, расположенный на вершине горы. Мехти нес брезентовую сумку, в ней лежала обернутая полотенцем мина. Шли полем, держась подальше от шоссейной дороги, так как опасались встреч с патрулями. Словом, через час-другой уже были на месте явки — в доме подпольщика. Здесь должны были переночевать. Но спать пришлось мало. Тревожила предстоящая вылазка. К тому же чистили до блеска обувь, гладили куртки, брились.
Утром дочь подпольщика повела разведчиков по городу, чтобы показать им здание столовой. Она шла поодаль, метрах в двадцати. Долго петляли переулками, пока наконец не подошли к серому четырехэтажному дому. Проводница, как и условились, оглянулась через левое плечо и пошла дальше.
Мехти и Мирдамат прошли через ворота. Постояли у подъезда под аркой.
— Сходи наверх, посмотри, — шепнул Мехти.
Мирдамат поднялся. В зале было полно офицеров: одни, стоя у кассы, выбивали чеки, другие прихорашивались перед зеркалами, третьи уже сидели за столами. Сойдя вниз, Мирдамат разглядел вход со двора и тотчас позвал Мехти.
Они зашли под лестничную клетку: в одно мгновение зарядили мину, вставили два запала. На конце каждого запала — стеклянные ампулы, они наполнены химическим составом и обтянуты тонкой медной пластинкой. Мехти и Мирдамат надавили зубами на ампулы, ощутив, как хрустнуло под медной оболочкой стекло. Теперь химический состав начал разъедать проволоку. Только одна эта тончайшая проволочка удерживала пружину бойка. Стоит ей лопнуть, как произойдет взрыв. Мина тридцатиминутная. Часы уже отсчитывают секунду за секундой, а мина пока в их руках. С ней надо взбежать наверх, выбрать момент, чтобы ее удачно подложить. Медлить ни минуты нельзя. «Спокойнее, торопливость вредна», — сами себя убеждают разведчики.
Через парадный подъезд они заходят наверх. У входа в зал увидели капитана. Зная привычки немцев, Мирдамат моментально подбежал к нему, отдал честь взмахом руки и поспешно открыл ему дверь:
— Прошу, господин гауптман!
Офицер поглядел на него, заулыбался.
— О, гут! — польщенный вежливостью солдата, ответил он.
С минуту Мехти и Мирдамат постояли у двери, ища глазами свободные места. Столы не все были заняты, но их неожиданно позвал к себе капитан, которого они только что повстречали у двери. Видно, офицеру хотелось о чем-то поговорить. Однако Мирдамат опередил его, изысканно вежливо попросив:
— Господин гауптман, будьте добры… Можно нам эти два стула занять?
Тот снова улыбнулся, кивнул головой.
Тем временем Мехти положил на сиденье сумку и пододвинул стул вплотную к столу. Оба они прошли к кассе. Деньги, конечно, не придется платить, но и так сразу покидать столовую опасно. Могут заметить что-то неладное в их поведении. К тому же офицер, что сидел за их столом, мог ради любопытства осмотреть сумку. Значит, надо обождать… Сердце гулко отстукивает секунды, минуты… Мучительно преодолевая волнение, они стояли и, казалось, не чувствовали под ногами пола. «А вдруг раньше срока рванет?» — не выходила из головы страшная мысль.
Медленно и тяжело, будто ноги были налиты свинцом, сделал шаг к двери Мехти. Еще шаг, другой, третий.
Следом за ним шел Мирдамат. Вот они уже за дверью, спускаются по лестнице.
Еще немного — и они на просторе. Как легко дышится, и воздух, кажется, посвежел, и деревья приветливо машут зелеными ветвями. Мирдамат вытер испарину на лбу, а Мехти смотрит на него и смеется:
— Давай постоим вон там, на пригорке… Увидим представление…
— Не сметь! Город будут оцеплять, — шепнул ему Мирдамат.
Они поспешно вышли за город. Скрылись в зарослях леса, остановились, ощущая нервное возбуждение. Мехти вынул из кармана часы. Судя по времени, прошло двадцать пять минут. А стрелка медленно идет. Минута, две, три… Пора! Но что такое? Почему нет взрыва? Они переглядываются, в глазах недоумение, тревога.
Но вот раздается глухой взрыв. Белым туманом поднялась вверх пыль и поплыла, застилая город.
В партизанском лагере долго ждали, когда Мехти и Мирдамат вернутся. Командир уже знал, что в немецкой столовой произошел взрыв, убито сорок и ранено более ста фашистов.
— Ну спасибо вам, другови. Здорово вы их угостили! — похвалил командир.
— Так точно, товарищ командир, — озорно сверкнул черными глазами Мехти. — «Слоеный пирог» превзошел все ожидания!
4
Слава о Мехти Гусейне-заде шла по всей партизанской зоне Словении. Братья по оружию — югославские партизаны — радовались за него, а врагам он мерещился чуть ли не под каждой скалой. «Черная кошка» — так называли фашисты партизана.
А когда Мехти участил вылазки, стал чуть ли не каждодневно минировать проезжие дороги, забираться в штабы, уводить из-под носа врага автомашины и мотоциклы, фашисты всполошились пуще прежнего. Среди них пошел слух, будто здесь сброшен парашютный десант. Больше всего враги охотились за главным зачинщиком диверсий, хотя и не знали Мехти по имени. Немецкое командование обещало большую награду тому, кто поймает его. Но по-прежнему он был неуловим.
Однажды, уже под конец войны, в ноябре 1944 года, Мехти после очередного задания возвращался в партизанский лагерь. Шел он по Випавской долине. Дорога вела в горы, покрытые белым пушистым снегом. До гор было еще далеко, а Мехти устал, его мучил голод, ведь он уже больше суток не ел. Почему бы не зайти в деревню, что лежит на пути? Деревня с очень знакомым названием — Витовля, в ней Мехти не раз бывал.
Спустя некоторое время он уже сидел в доме, где бывал и раньше. Крестьянин-словенец, суровый на вид, но очень добрый, поддерживал тайную связь с партизанами и каждого из них встречал радушно. Теперь он потчевал Мехти, предлагая брынзу, зажаренную на вертеле баранину, стакан душистого вина. Словенец верил, что с войной скоро будет покончено, и теперь его больше всего занимал вопрос, какую кару придумать для гитлеровских преступников: повесить на осине, сослать на дикий остров или посадить в клетки и возить по всему миру.
— Весь мир растревожили, окаянные швабы! Я бы им придумал наказание! — потрясая кулаком, гневался хозяин.
— Не беспокойся, папаша. Народы их осудят, — отвечал Мехти.
В это время на улице затрещали мотоциклы. Они появились неожиданно и окружили дом. Хозяин выскочил в сенцы, закрыл на засов дверь и, вбежав в комнату, засуетился, стремясь спрятать Мехти. Но было поздно. Фашисты начали стучать прикладами, ломиться в дверь, в окна. У Мехти были две гранаты-лимонки и пятнадцатизарядный пистолет. Ему ничего не оставалось как вступить в бой. Прижавшись к стене, он стрелял из окна. Не в силах его одолеть, немцы начали прошивать всю комнату пулями. Хозяин был ранен.
Мехти бросился в сенцы, укрываясь от пуль за глухими каменными стенами. Фашисты стали ломиться в дом. От сильных ударов дверь пошатнулась, рухнула. И все затихло. Мехти прижался к стене. Врагам показалось, что в доме все перебиты, и они хлынули через поваленную дверь. Но в это время Мехти бросил в самую гущу врагов одну гранату, другую…
Послышались крики раненых. Помещение наполнилось едким дымом Пользуясь суматохой, Мехти выпрыгнул через заднее окно и бросился бежать. Уцелевшие фашисты заметили его, стали преследовать на мотоциклах. Мехти умел бегать, как горная серна, но враги скоро окружили его, намереваясь взять живым.
Тогда, не в силах больше бороться, Мехти остановился, дерзко глядя на врагов — вот, мол, попробуйте, возьмите, — и, медленно приставляя к груди пистолет, выстрелил себе в сердце…
Мирко умолк. Долго сидел неподвижно, опустив голову, потом достал из кармана платок, вытер холодный пот.
— Я это видел, все видел, друже, — тихо проговорил Мирко. — Ведь я сын… словенца, который приютил у себя Мехти… Мне тогда немного было лет. От страха укрывался в сарае… А как только поутихла стрельба, убежал в отряд к партизанам. Я знал к ним дорогу… И партизаны налетели на деревню, разбили врагов. Потом хоронили Мехти в селе Чеповане. Звучали залпы салюта… До самого конца войны могилу храброго Мехти охраняли часовые.
Мы поехали дальше по дороге, пробитой в скалах, и все время, пока гора не скрылась, я не отводил от нее глаз. Глянцевито-черная, она сочилась, вода собиралась в морщинах скалы, тяжело срывались крупные капли, похожие на слезы.
Тогда я впервые увидел эти плачущие горы.
ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ
В гордом и величавом Ленинграде, где каждый камень полит кровью, площади и улицы овеяны дыханием революции, есть место, на которое вступают в строгом молчании. Это Марсово поле. Торжественный покой и тишину хранят высокие и бурые, будто окропленные каплями крови, плиты и надмогильные камни. Даже деревья и то, кажется, притихли, не шелохнут ветвями. Только средь плит, в самом сердце Марсова поля, горит живое пламя. Горит в ненастье, в снегопад, при шуме ливней — день и ночь, круглый год.
Этот непотухающий, беспокойный огонь вечен, как вечно дело, которому служили похороненные здесь сыны России. Многие боевые товарищи, чьи имена высечены на мраморе Марсова поля, прожили до обидного короткую жизнь; молодость их прошумела на баррикадах при штурме Зимнего дворца, на прострелянных полях гражданской войны…
На одной каменной плите у изголовья высечено:
«Газа И. И. 1894–1933».
* * *
В те суровые годы многие не знали молодости. Не знал ее и сын путиловского рабочего Иван Газа. Пронеслась эта молодость тревожным вихрем.
Началось с того, что восемнадцатилетний Иван Газа рядом со взрослыми и сам душою взрослый в феврале 1912 года участвует в забастовке. Позже, еще не будучи членом партии, он тайно поддерживает связь с большевистской подпольной типографией, распространяет газету «Звезда», стоит «на часах» в охране рабочих митингов и массовок…
Медленно, как бы налитый свинцовой тяжестью, шел по России год 1914-й.
Война забирала в окопы поголовно всех — молодых и старых — и не возвращала назад; с фронтов поступали только опаляющие холодом похоронные извещения.
Война была прожорлива, ее гигантская ненасытная утроба поглощала тысячи солдат, а на место павших гнали и гнали новобранцев.
Война, как удав, брала за горло Россию.
И многие окопные солдаты, как и рабочие в тылу, понимали: надо повернуть войну на свой лад, обратить ее против угнетателей. Иван Газа вместе с товарищами Путиловского завода устраивает саботаж, портит станки: на кой черт ковать оружие для защиты интересов буржуазии, царского трона!
Ивана Газу забирают в армию и гонят в Нарву. «Неблагонадежный» сразу попадает в штрафную роту, на него напяливают полусолдатскую-полуарестантскую одежду, фуражку с красной полоской — пусть, мол, обыватели видят и презрительно обходят стороной. Но Газа не смиряется. Он устанавливает связь с Нарвским комитетом партии, к нему втайне приезжает руководитель комитета Огородников. Договариваются, что делать, как бороться.
Петроград как на вулкане. Неотвратимо приближается революция. Ей нужна помощь каждого сознательного труженика. И когда вспыхнула февральская революция 1917 года, Иван Газа настроил солдат и повел их в Петроград, на помощь восставшим…
Победа еще не была завоевана, но строй расшатан. Буржуазия боится народного гнева. Теперь уже они, рабочие, действуют в открытую, а полиция старается держаться от них подальше. Иван Газа смело возвращается на родной Путиловский завод. В апреле 1917 года он становится коммунистом и каждый шаг посвящает революции. Формирует первые отряды Красной гвардии. Дни и ночи проходят у него в бурном горении, заглянет домой на часок-другой — и опять на завод. Он знает цель борьбы, слушал Ленина, встречался с Дзержинским…
Настали решающие дни. Иван Газа работает в Нарвском штабе революционного восстания, и когда пробил час, красногвардейцы двинулись к Зимнему дворцу. В их рядах шагал неустрашимый Газа.
Думалось Ивану Газа, что, как отнимем власть у буржуев, придет он, красногвардеец, домой, снимет с себя пропахшую порохом куртку и скажет жене: «Ну хватит, Клава, повоевали. Пора и жизнь устраивать».
Но заполыхала гражданская война. Куда ни взглянешь на карту, всюду был фронт: и на юге, и на западе, и на востоке… Четырнадцать капиталистических держав навалились, чтобы удушить свободу и водворить свои порядки на русской земле.
Под Нарву и Псков уходили с «Красного путиловца» бойцы — коммунисты и беспартийные. Уходили сотни добровольцев. Целые роты. Но завод продолжал работать. Позабыв отдых, сон, рабочие с мужеством и настойчивостью ковали оружие. По ночам минная мастерская дышала горячим металлом, в лафетно-снарядном токари и слесари спали накоротке, прямо у станков. Из заводских ворот почти беспрерывно двигались пушки, бронепоезда, броневые и грузовые автомобили. Пушкарями, командами бронепоездов становились сами же путиловцы.
Как-то под вечер Иван Газа пришел домой хмурым, озабоченным.
— Дело-то круто оборачивается. Придется ехать, Клавдия… — доставая военное снаряжение, сказал он.
Далеко от родного города, на Южный фронт, ушел бронепоезд № 6 имени Ленина. Весь экипаж свой, краснопутиловский, в шутку так и прозвали: «семейный бронепоезд». В комиссаре Иване Ивановиче Газа души не чаяли: умел он ободрить словом, а в ратном деле показать пример бесстрашия.
В декабрьскую стужу 1918 года бронепоезд стоял под Воронежем, на станции Россошь. Получен приказ: оттягивать на себя, сковывать главные силы белого генерала Краснова. Несколько часов подряд бронепоезд совершал маневр на небольшом отрезке пути, обстреливая вражеские позиции. Видно, бронепоезд крепко насолил белым, и они предприняли отчаянную атаку с разных сторон.
Чтобы не стрелять наугад, комиссар Газа решился на смелый шаг. Он взобрался на водокачку и оттуда стал корректировать стрельбу наших бронеплощадок. Куда ни сунутся беляки — всюду их накрывают снаряды. Наконец догадались, сосредоточили по водокачке артогонь. Но Газа был неустрашим. И час, и другой он корректировал стрельбу. Только потом, когда отогнали белых, слез комиссар на землю, оглядел исколупанную снарядами водокачку и почувствовал, как опасно было на ней сидеть…
С Южного фронта бронепоезд, сильно потрепанный в боях, вернулся на Путиловский завод. Но залатать как следует его не удалось: войска интервентов угрожали городу. Не закончив ремонта, с обычным небронированным паровозом команда двинулась на фронт.
Тут выяснилось, что одна наша часть отходит под ударами белых. Едва выдвинулся бронепоезд на полустанок Тикопись, как позиции оказались оголенными и против него был брошен неприятельский паровоз. Двигался на большой скорости, точно норовя всею своей громадой таранить бронепоезд. Теперь все дело в сильной воле и выдержке каждого красного бойца: смертельно опасно промедление, жизненно нужен каждый метр полотна.
Бронепоезд отходит, осыпая снарядами шальной паровоз. На беду снаряды ложатся неточно. Паровоз уже настигает, все ближе и ближе.
Неумолчно гремит пушка с бронепоезда. Приседает от выстрелов площадка. Летит снаряд, еще один — и оба ударяют в паровоз, который тотчас обволакивается клубами черного дыма и пара. Искалеченный, с пробитым котлом, паровоз останавливается.
Замедляет движение и бронепоезд. Комиссар Газа спохватывается: где же пролегает линия красной обороны, где свои? Ни одного человека не видно. Связь потеряна. Бронепоезд отходит назад. Немного погодя Газа, глядя в бинокль, замечает на полотне отдающего какие-то команды человека в барашковой белой шапке. Конечно, это белогвардейский офицер. А с ним солдаты, разбирающие полотно. Значит, белые успели зайти в тыл и отрезать бронепоезду путь. Что же делать? Как вырваться? Не бросать же свою бронированную крепость, чтобы бежать куда глаза глядят по полю. А белые злорадствуют, зная, что поймали красных в ловушку.
Бронепоезд медленно отходит на Гатчину. Кавалерийские разъезды белых взрывают путь то в тылу, то впереди. Через каждые 10–15 минут приходится останавливаться, разгонять беляков и чинить дорогу.
На одном участке неприятель заминировал полотно.
Как быть? Остановиться и ждать подхода своих, — но где они? Комиссар Газа отваживается расчистить путь и пробиться.
С ним увязались добровольцы. Поползли. Трудно и опасно преодолеть пусть и короткое расстояние, когда звякают о рельсы пули. И все же храбрецы достигли заминированного места. Но еще труднее и опаснее снять мины под огнем. Сыпались вокруг пули, отскакивая от камней и рельсов, протяжно взвизгивали, а смельчаки, позабыв о смертельной опасности, продолжали расчищать.
Только на третьи сутки вырвался бронепоезд из ловушки. Выдержала команда испытание, хотя и понесла потери. В жестокой схватке тяжелую рапу получил комиссар Газа.
Долго лечился.
Уже затихли раскаты гражданской войны. Разруха в стране требовала горячих и напористых рук. Бывшие красные бойцы видят Ивана Газа на стройках. Правда, он партийный работник, секретарь Ленинградского горкома, и ему вовсе не обязательно брать в руки лопату. Но Газа не чурается труда землекопа, нередко надевает спецовку и вместе с рабочими залезает в котлован. Так нужно. Этого требует разоренная страна.
Товарищи, знавшие Газу, поражались, откуда только берутся силы, какой огонь пылает в его груди. Сам товарищ Газа и виду не подавал, что рана, полученная в боях, все больше беспокоит. Лишь когда приходил домой, валился с ног, бледный, мучимый недугом. Но это оставалось тайной для других. Утром он снова шел по городу, энергичный и веселый. Шел к себе в горком, на стройки, к рабочему люду…
Спустя несколько лет, в 1933 году, давняя незаживающая рана подкосила его на посту.
* * *
Огонь сердца отца, как зажженный факел, несут его сыновья, товарищи по борьбе.
Два сына Ивана Ивановича Газа — Борис и Константин многое испытали в своей жизни. О них говорят: «Огнем меченные».
Когда занялась пожарищами родная земля, когда хмурое ленинградское небо оглушил рев фашистских самолетов, братья ушли на войну. Их боевые пути разошлись, но это только в географическом отношении, а по существу братья шли по одной дороге — дороге чести и мужества.
На долю старшего, Бориса, выпало работать в группе по руководству партизанским движением. Это было тяжелое и рискованное дело. Большая земля держала непрерывную связь с партизанскими отрядами, а если случалась заминка, тревожились в главном штабе за судьбу товарищей партизан, в тыл посылали связных. Частенько летал и офицер коммунист Борис Газа. Об этих боевых делах он говорит удивительно просто и скромно, как бы походя, по при одном упоминании о полетах в места партизанских стоянок, ясно видишь его суровую сосредоточенность и мужественное терпение. Полтора или два часа полета над землей, занятой врагом, сквозь всплески разрывов зенитных снарядов, через зону бушующего огня, в постоянном ожидании, что вот-вот подобьют самолет, — для Бориса Газа, человека вовсе нелетной профессии, было труднейшим испытанием. «Долетит самолет, сделает посадку наугад, а ты еще не веришь — жив или нет», — вспоминает Борис Иванович. Вспоминает теперь, спустя много лет после войны, а тогда, в неспокойную пору меньше всего приходилось об этом думать. Кончался один рейс, и еще не схлынуло нервное возбуждение, как опять забирался в самолет и опять летел во вражеский тыл, по новому, неизведанному, маршруту.
Однажды связной самолет, фанерный, беззащитный, если не считать пистолеты да автомат, был подбит над оккупированной землей. Летчик продолжал управлять, ничего не передав о неминуемой и скорой опасности. Вслушиваясь в наушники, Борис услышал, напротив, бодрый голос летчика: «Сиди спокойно. Гляди, чтобы не выпал из седла». Борис сидел терпеливо, а мотор самолета и одно крыло уже дымили и занимались пламенем. С секунды на секунду ожидалось, что самолет взорвется в воздухе и рухнет грудой обломков на землю. Борис думал не о себе, а о пакете, который вез партизанскому командованию. Он знал, что в этом пакете запечатан приказ. А в приказе говорилось о том, что делать партизанам, как вернее согласовать действия «лесных бойцов» с регулярными советскими войсками, переходящими в наступление…
Самолет горел. Наконец, сбивая пламя о верхушки елей, он прополз поверх леса и плюхнулся на полянку. И летчик и связной выбрались из самолета, пытались было затушить огонь песком и зелеными ветками. Но песок было нечем кидать. И зеленых веток скоро не наломаешь. С горечью пришлось покинуть машину, объятую злым пламенем.
Но куда идти? Кругом леса. Выйти на широкую просеку, проложенную через лес, и идти, идти. Уж она-то наверняка выведет к какому-либо селению. А что ждет в том безвестном селении? Не вернее ли предположить, что там немцы.
— Нет, к теще на блины теперь не ходят, — невесело проговорил Борис.
Летчик отшутился через силу, что к теще он и в мирное-то время глаз не кажет: по любому случаю, как фугас, взрывается…
Порешили: в село засветло показываться нельзя. Надо дождаться темноты, потом выйти из леса и двигаться на первый увиденный огонек… Борис про себя подумал, что, если случаем напорются они на немцев, пакет он уничтожит в последний момент.
Отошли подальше от самолета. Забрались под старую ель, опустившую ветки до самой земли. Тут было покойно и сухо, пахло лежалой хвоей. Сидели, томясь ожиданием чего-то неизвестного. Говорить ни о чем не хотелось. Оба думали об одном и том же: как отыскать партизан и вручить срочный приказ. Наступление, готовящееся с фронта, не терпит промедления. И оно, это наступление, требует поддержки отсюда, из партизанского края…
В сумерках неожиданно послышался в лесу стук. Похоже, дятел долбит кору. Но у дятла стук частый и отрывистый, а этот протяжный и слишком редкий. Прекратится на одном месте, через некоторое время возобновится на другом. Стук приближался к ели, под которой прятались очутившиеся в беде офицеры.
Борис Газа осторожно раздвинул ветви, присмотрелся. Совсем близко увидел человека в лаптях и с топором. Ударив о дерево, он оглядывался кругом, словно кого-то искал.
— Слушай, — прошептал Газа, — не иначе как нас ищет. И ударом топора сигнал подает.
Оба — летчик и Борис Газа — выползли из ветвей. Человек с топором, увидев их, не удивился, опять ударил топором, потом посмотрел снова на двоих в военной форме.
— Дровишки на зиму заготавливаю, — заговорил человек с топором первым, будто желая попытать, кто эти двое.
— Правильно делаешь, папаша, — сказал Борис Газа и спросил:
— Селение далеко?
— Близко, да вам там нечего делать.
— Почему?
— У вас дорога своя. Идите вон туда… — человек с топором указал на тропу, уходящую в глубь леса.
— А кто там живет? Небось одни лесные обитатели — звери да птицы…
— Узнаете… Да скорее. Какого черта, простите, самолет загубили, да еще и сами скитаетесь? Ждем вас, — заулыбался человек и, взяв на плечо топор, повел товарищей.
Скоро они попали в партизанский лагерь. Приказ успел вовремя поднять партизан для удара по немцам с тыла.
На этот раз Борису Газа и летчику не оставалось ничего другого, как брать оружие и действовать плечом к плечу с партизанами…
* * *
В это время младший брат, Константин Газа, бороздил поля боев на танке. Войну он начал в звании зам-политрука и на тех памятных местах, где некогда сражался отец.
Первое и, пожалуй, самое трудное испытание огнем — в районе Луги. Фашисты движутся со стороны Пскова, они хотят вклиниться в расположение советских войск, рассечь линию фронта. Наши позиции заволокло дымом. Вокруг танка Константина Газы рвутся снаряды. Горит трава. Но всякий раз, когда немецкая пехота подходит близко, танк хлещет свинцом из пулемета, из орудия. Постреляв минут пять, танк уходит на новую позицию, и опять его огонь косит цепи вражеских солдат.
Ни днем, ни ночью не ведают покоя Константин Газа и его товарищи. С рассвета и дотемна — тяжелые бои, а наступит темнота, не успеют охладиться раскаленные стволы пулемета и пушки, как экипаж уходит в разведку. Трудно сказать, как долго бы продержался на отцовском рубеже живучий танк Константина Газы, если бы не подорвался на мине. От осколка Константин получил слепое ранение в ногу.
Его увезли в дальний тыловой госпиталь. Пять месяцев был прикован к больничной койке. И едва зажила рана, Константин выписался из госпиталя и, прихрамывая, заявился в штаб военного округа. Кадровики предлагали определить хотя бы на время в резервный полк, чтобы подучить необстрелянных танкистов, а он и слышать не хотел: только на фронт, только туда, где идет борьба. И беспокойная, перенятая у отца, совесть патриота влечет его то в жаркие схватки под Воронежем, то в горящие леса на Брянщину, то в жестокую битву на Курской дуге…
Война обернулась против самих завоевателей. Она перенеслась в европейские страны, в самую Германию. Вместе с товарищами Константин Газа нес зарубежным людям радость освобождения. Не забыть ему этого похода: на каждом шагу, в каждом селении сопутствовали ему дарственные цветы и скорбные слова о долгих страданиях и муках. И он спешил дальше, чтобы доконать врага.
Последний бой довелось вести на Шпрее. С утра ворвались в город Фюстенвальд и завязали уличные бои. Капитан Газа, ставший к тому времени политработником в бригаде, как всегда оказался на передовой позиции. Улицы были перекопаны, каменные дома и подвалы превращены в очаги сопротивления. Одна группа наших солдат, потеряв командира и прижатая огнем, залегла. Но танки продолжали двигаться. По ним начали бить фашистские фаустники. Офицер Газа понял: не приди в этот миг на выручку танкам, многие из них будут сожжены. Он тотчас увлек за собой группу солдат и, перебегая от дома к дому, начал уничтожать гитлеровских головорезов.
Среди дня, когда уже бой перенесся на берега Шпрее, капитан Газа был ранен. Почувствовал режущую боль в ноге, но встал, сам перевязал рану и не ушел с поля боя. Пять дней еще оставался на передовой и, когда своими глазами увидел пылающий Берлин, только в тот радостный час лег в госпиталь, чтобы лечить раненую ногу…
С войны оба брата пришли заслуженными ветеранами, не уронив честь и доброе имя отца. Борис Иванович был награжден орденом и партизанскими медалями, а у Константина наград еще больше: на его груди, как бывало у отца, сиял старый революционный знак — орден Красного Знамени.
В семье Газа началась новая жизнь, полная забот и счастливых волнений. Оба брата по-прежнему военные. Подполковник Борис Газа работает в городском военкомате. А Константин, вернувшись с фронта, заявил: «Пойду в академию!» Этому сперва даже не поверил старший брат. Искренне дивилась и сестренка Клава, хотя сама уже училась в Государственном университете. Но Константин был тверд в своих решениях. Одно беспокоило: а сдаст ли приемные экзамены, ведь среднюю школу окончил пятнадцать лет назад!
День за днем, каждый час распределил в своей учебе. Не хватало времени только на сон. Но это не беда, достаточно будет и четырех часов в сутки — ведь на фронте и того меньше спал. А привычка, говорят, вторая натура.
В военной академии тыла и транспорта, куда поступал Константин, требования были для всех одинаково строгими: все же выдюжил, сдал экзамены! Когда же сел на академическую скамью как полноправный слушатель, пригляделся к традициям и обычаям академии, порешил: надо занимать передовые позиции, иначе какой же я фронтовик, какой же сын… Впрочем, именем отца Константин никогда не кичился, понимал, что оно накладывает большую ответственность.
Миновало почти пять лет. И все эти годы майор Константин Газа поистине «грыз инженерную науку». Его успехи в учебе — отменные. В зачетной книжке отметки только отличные. Он удостоился диплома стипендиата. Была у майора Газа самая страдная пора. Он вернулся из учебной практики, которую проводил в отдаленном гарнизоне, и готовился к дипломной работе. Защитил успешно. Академия дала армии нового, молодого инженера…
Когда думаешь о чертах характера братьев Газа, о их мужестве, железной воле в бою и труде, то мысленно переносишься к жизни, к делам их отца. Дети впитали в себя его благородные качества, стали достойными наследниками героя Октября и гражданской войны.
* * *
…Марсово поле. Тишина. Камни и плиты хранят молчание. Но горит вечный огонь. Это пламя согревает молодых, стучит в сердцах поколений. Все, кто попадает сюда, не могут быть спокойными. Отдавая дань уважения жертвам революции, ветераны-большевики, те, что когда-то шли на бой, чтобы новый мир построить, ведут неторопливый рассказ о товарищах по борьбе. Приезжают зарубежные друзья: они вдохновляются идеями Октября и клянутся продолжать борьбу. Едва вступив на историческое поле, воины прикладывают руку к головному убору, отдавая честь памяти борцов за великое дело.
Традиции питают сердца и души молодого поколения. Вот прибежал мальчуган лет двенадцати. Погода несносная: северный ветер, метет поземка. А он держит на коленях тетрадку и старательно выводит буквы. Надписей на плитах много, нужно время и терпение, чтобы со строгой точностью занести их в тетрадь. А мороз все крепчает. Жгучий ветер с Невы гонит колючие крупинки обледенелого снега. Но парнишка не уходит. Он потирает иззябшие ручонки, щеки. Прежде чем записать, что-то шепчет, и, быть может, в сердце ему западают, как зерна в благодатную землю, памятные слова:
1917–1918
вписали в анналы России
Великую славу.
Скорбные и славные годы.
Посев ваш
жатвой созреет
для всех населяющих землю.
Мне не терпелось заговорить с мальчиком, и все же я не стал его беспокоить. Даже имя не узнал. Потом подумал: пусть он, этот юный патриот, останется пока безвестным. Пройдет время, вырастет, и мы узнаем — непременно узнаем! — его в шеренгах людей коммунистического общества, тех, что будут нести неугасимый огонь борьбы и свободы на века.
Примечания
1
Песня печатается в сокращенном виде.
(обратно)2
За операцию по форсированию Днепра Иван Иванович Фесин был награжден второй звездой Героя Советского Союза.
(обратно)
Комментарии к книге «Привала не будет», Василий Дмитриевич Соколов
Всего 0 комментариев