«Константиновский равелин»

903

Описание

Эта книга о героях-черноморцах, с беззаветной стойкостью сражавшихся за Севастополь в трудный 1942 год. «Константиновский равелин» не является документальным произведением — это повесть. Не все в биографиях реальных участников событий было так, как описывает В. Шевченко, именно поэтому он и изменил их фамилии. Есть здесь и вымышленные герои. Но автор стремился как можно более полно и правдиво рассказать о главном — о мужестве и стойкости защитников Севастополя, об их верности своему воинскому долгу.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Константиновский равелин (fb2) - Константиновский равелин 996K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Виталий Андреевич Шевченко

Константиновский равелин

«Товарищи! Если бы я приказал ударить отбой — не слушайте. И тот подлец будет из вас, кто не убьет меня!»

Из приказа адмирала В. А. Корнилова

На Приморском бульваре, опустив руку на каменные перила, стоит человек. Он еще молод — ему не больше двадцати пяти, но его худощавое, черное от загара лицо изрезано мелкими морщинками, а под глазами лежат темные круги.

Ветер треплет матросский воротник за его спиной и выгоревшие на солнце, спутавшиеся волосы. Человек долго и пристально смотрит на другой берег бухты, на Константиновский равелин, и в его глазах стоят слезы. Это, очевидно, от ветра. Ветер сегодня с моря, резкий и порывистый, как и тогда, два года назад…

Два года назад уходил он последним из равелина, взорвав боеприпасы и оставив раненого комиссара, два года назад плыл он через эту бухту, выбиваясь из сил, а рядом, с таким безобидным плеском, входили в волны пули немецких автоматчиков! Два года назад…

Он еще не верит, что все это происходит наяву — слишком тяжелы воспоминания, слишком много пришлось пережить. Но там, над развалинами старой морской крепости, развернувшись во всю длину полотнища, вновь трепещет в упругом, крепком ветре Военно-морской флаг.

На руку падает тяжелая теплая капля. Моряк удивленно смотрит на небо. Там ни облачка. Небо чисто до самого горизонта. При таком небе никогда не бывает дождя.

1. СТОЯТЬ НАСМЕРТЬ!

В июне 1942 года немцы прорвали оборону у Мекензиевых гор.

Как всегда, невыносимо палило июньское крымское солнце. Ослепительно сверкали известковые берега, ослепительно сверкало белесое небо. Безудержные потоки тепла заполняли все щели на земле, немилосердно жгли спины, накаляли орудия и танки, сгоняли семь потов и доводили до исступления. Мир казался раскаленной духовкой.

Немецкие танкисты ехали, высунувшись из люков, сбив шлемы на затылок. На зубах хрустела белая инкерманская пыль, белая инкерманская пыль плотным слоем покрывала танки, пыль оседала на лицах, лезла в глаза и в уши: казалось, что в природе только и остались пыль да жара.

За танками, широко распахнув вороты и глотая пересохшими ртами горячий воздух, тяжело шла пехота.

С Инкерманских высот и Братского кладбища увидели наконец немцы Севастополь.

Лежал он, залитый солнцем, окутанный дымом пожаров, искалеченный, разрушенный город, такой обыкновенный, что было немцам непонятно, что же позволило русским так беззаветно отстаивать его, но само слово «Севастополь» приятно ласкало слух. Еще совсем недавно за этими холмами, он казался недосягаемым, зловещим и таинственным, и не верилось, что когда-нибудь все же откроется панорама города, и вот…

Но пропала только таинственность. Город был по-прежнему недосягаем и зловещ.

И когда, ценою сотен жизнен, небольшим отрядам удалось просочиться к урезу воды и обезумевшие от радости солдаты черпали касками морскую воду, в изнеможении поливая ее на головы, а иные, преодолевая спазмы, сделали даже по символическому глотку, офицеры, посмеиваясь, бросали:

— Ди зольдатен фюлен дэн наэн зиг! Аусгецайхнет![1]

Да. Казалось, что победа была уже рядом, что русские не смогут больше сопротивляться и можно слать в Берлин телеграммы, что все уже кончено…

Даже солнце палило теперь не так мучительно, а разгоряченные лица обвевал легкий морской ветер.

Но это было еще далеко не все…

О том, что немцы прорвали оборону, командир ОХРа капитан 3 ранга Евсеев узнал, будучи в городе, на горящей после очередной бомбежки улице Ленина. Налет только что окончился, еще даже не осели клубы взметенной бомбами пыли. Евсеев вышел из-под крыльца полуразрушенного дома (самоуспокоение! Даже при падении бомбы рядом от дома ничего не осталось бы) и быстро зашагал к Графской пристани. Срочный вызов к командующему Севастопольским оборонительным районом и предчувствие чего-то тревожного заставляли капитана 3 ранга все время ускорять шаги (потом уже, узнав о случившемся, он удивился своей интуиции).

Он вышел на дымящуюся воронками площадь. Мимо прошла колонна краснофлотцев. Лица их были напряжены до окаменелости. Евсеев не обратил на это особого внимания — в эти дни в Севастополе не было веселых лиц. Вторая колонна заставила его насторожиться. Что-то почти неуловимое, тревожное прибавилось к обычной печати озабоченности. Евсеев остановился и проводил колонну взглядом.

Нет! Как будто все было в порядке. Как обычно, строго и четко удалялись краснофлотские шеренги. Но когда навстречу попался краснофлотец с брезентовой сумкой и наганом (так носили секретную почту), Евсеев не выдержал и остановил его вопросом:

— Что-нибудь случилось?

— Немцы… Прорвались у Мекензиевых… — на ходу бросил краснофлотец отрывистым голосом.

И хотя уже несколько дней шел штурм севастопольских позиций и в городе были готовы ко всяким неожиданностям, на секунду в груди Евсеева что-то похолодело.

— Так вот оно что! — сказал он сам себе, вдруг до кончиков нервов ощутив всю непоправимость случившейся беды.

— Так вот оно что! — машинально повторил он еще раз и посмотрел вокруг.

Во многих частях города поднимался к небу черно-бурыми клубами дым. Кое-где сквозь него пробивались блеклые на солнце языки пламени. Стояла жара и тишина. Только из-за инкерманских холмов доносилась смягченная расстоянием канонада.

В небе снова показались «юнкерсы». Евсеев попробовал их сосчитать: «Десять… пятнадцать… двадцать…»

Он сбился со счета и махнул рукой. Тяжело захлопали зенитки. Где-то злой, захлебывающейся скороговоркой затрещали пулеметы. Своих самолетов не было. Бомбардировщики, дойдя до центра, стали сыпать бомбы. Вновь поднялась огромная черная туча дыма и пыли. Солнце померкло. Это был уже десятый налет с утра. Евсеев поспешил к Графской. Словно обглоданные, стояли выщербленные осколками колонны. Из-за одной из них лицом к лицу вынырнул черный от загара капитан-лейтенант, с незажженной самокруткой в зубах:

— Извините, огонька не найдется?

Евсеев порылся в карманах, вынул фитиль в трубочке и кремень, высек огонь.

— Благодарю! — блаженно затянулся дымом капитан-лейтенант. — Новость слышали?

— Слышал… — глухо подтвердил Евсеев. Он подумал, что слишком долго задержался в городе и уже давно пора быть ему в равелине, тем более сейчас. Только мысль, что там вместо него остался замполит Варанов, немного успокаивала капитана 3 ранга.

— Да, обстановочка усложняется! — продолжал капитан-лейтенант. — Жаль, сегодня ухожу на лодке. Вернусь дня через три.

Он козырнул и поспешно направился в город. Евсеев посмотрел на ручные часы и нахмурился. Конечно, налет в какой-то мере снимал с него вину за опоздание, но все же нужно было торопиться. Почти без надежды он поднял руку навстречу несущейся автомашине. Проскрипев тормозами, полуторка резко остановилась.

— Подбросьте на КП! — просяще произнес Евсеев. Шофер молча кивнул на кузов и, едва дождавшись, пока он перенес ногу за борт, бешено рванул с места. Тарахтя и подпрыгивая на выщербленных бомбежками мостовых, машина неистово понеслась по городу. Шофер-лихач, привыкший водить свое детище в самые жестокие налеты, не жалел ни себя, ни пассажиров. Спрыгнув возле КП на ходу (шофер слегка притормозил), Евсеев благодарно кивнул ему на прощание и поспешил к открытой двери надстройки, чуть заметно возвышавшейся над землей. Войдя в нее и спустившись по лестницам, он очутился в небольшом коридоре с тусклыми лампочками аварийного освещения. Здесь у него проверили документы и только после этого ввели в комнатку, в которой за столом сидел уже немолодой, с гладко выбритой головой, капитан 2 ранга.

— Я Евсеев… — начал командир ОХРа, но капитан 2 ранга остановил его жестом:

— Знаю! Командующий вас уже ждет. Посидите минутку, я сейчас доложу!

И он скрылся за дверью, давая Евсееву собраться с мыслями.

Эта минута тишины и спокойствия была сейчас ему просто необходима!

Он вспомнил все, о чем говорили в городе еще перед началом немецкого штурма. По отдельным обрывочным сведениям он знал, что враги скопили под Севастополем огромные силы.

Теперь они нависли над осажденными черноморцами холодными, смертельными тоннами боевой стали, отлитой в танки, пушки и многопудовые снаряды и бомбы.

При этом севастопольские защитники были отрезаны от всего мира и тоненькая водная артерия, питающая севастопольским фронт продовольствием, боезапасом и горючим, не могла покрыть безмерные потребности осажденных черноморцев и была очень и очень уязвима с воздуха.

В первые дни штурма, несмотря на подавляющее превосходство, немцы продвигались не больше, чем на полкилометра в сутки, а на отдельных участках фронта и вовсе стояли на месте. Все это было ему известно. Евсеев не знал другого.

Убедившись в бесплодности атак широким фронтом, немцы поспешили изменить тактику. Теперь они «прогрызали» линию фронта, для чего на узкий ее участок бросались самолеты, артиллерия, танки, — все сплошным валом, и уже потом по выжженной и обуглившейся полосе земли стремительно продвигалась вперед пехота.

Фронт был рассечен. В образовавшиеся бреши текли и текли несметные немецкие части. Попытки отрезанных друг от друга группировок соединиться подавлялись жестоким, ураганным артиллерийским огнем. Наши дивизии были обескровлены. В полках оставалось по 200—300 человек. Измотанные, утомленные, отчаявшиеся люди все так же отважно бросались еще в контратаки, но судьба их была уже предрешена. Все это было только вопросом времени. Нацеленные всей своей мощью на землю Северной стороны, немецкие армады были теперь неудержимы, и раньше других это стало ясно командующему Севастопольским оборонительным районом.

Но можно было еще укрепиться на южном берегу бухты, если вовремя эвакуировать тылы 95-й дивизии и задержать, хотя бы на немного, немцев на Северной стороне. Для этого существовал только один выход…

Массивная дверь открылась, и Евсеева пригласили в кабинет.

Первое, что ему бросилось в глаза, это был сам командующий, невысокий, худой, с почерневшим от бессонницы лицом. Потом он увидел еще насколько человек — все известные в Севастополе люди, бесстрашные руководители обороны. Они сидели вокруг усыпанного папиросным пеплом стола и тяжело повернули головы к Евсееву. Очевидно, совещание шло уже давно — воздух в комнате был настоян на табачном дыме. Командующий держал в руке длинную указку и от этого казался еще меньше ростом.

— Садитесь, товарищ Евсеев! — предупредил он попытку капитана 3 ранга представиться. — Сейчас речь пойдет именно о вас!

Евсеев быстро достал блокнот и карандаш, с подчеркнутым вниманием приготовился слушать. Командующий устало махнул на это рукой, с чуть заметной горькой усмешкой произнес:

— Писать вам ничего не придется! Все, что я скажу, не потребует особых заметок для памяти!

Сидящие за столом закивали головами — стало ясно, что здесь уже обо всем договорились.

— Ваша задача будет заключаться в следующем, — неторопливо продолжал командующий, повернувшись к большой настенной карте, — в случае оставления нашими частями Северной стороны приказываю гарнизону равелина держаться до последнего бойца, чтобы в какой-то мере сковать действия противника и тем самым позволить нашим отступающим частям укрепиться на южном берегу бухты. С такой же задачей будут оставлены еще два заслона — в Михайловском равелине и у Инженерной пристани. Но вам, — указка командующего нацелилась в грудь Евсеева, — вам придется труднее всех! Остальные заслоны будут играть больше демонстрационный характер: им не продержаться более суток! А части на этом берегу должны успеть закрепиться! Успеть, чего бы это нам ни стоило! Только в этом случае мы еще сможем удерживать севастопольскую землю. Об этом вам не следует забывать ни на секунду!

Командующий, будто припоминая, потер ладонью лоб и медленно, с расстановкой произнес:

— Вот, пожалуй, и все… Будут у вас вопросы?

Их было у Евсеева множество, но он чувствовал, что спрашивать не стоит. На добрую половину из них командующий не смог бы ответить, другая половина казалась Евсееву просто мелкой, чтобы отнимать время у человека, на плечах которого лежал слишком большой груз. И, кроме того, уже ничего нельзя было изменить. События развивались с железной неумолимостью, и уже не люди руководили ими, а они вовлекали людей в свой стремительный и беспощадный поток. Нужно было применяться к ним, чтобы устоять, не быть сбитым с ног. Для Евсеева сейчас это значило держаться до последнего бойца! Что будет уготовано другим, он не знал, да и не хотел об этом думать. Каждый, где бы он ни оказался, должен будет выполнить свой долг. Это было совершенно очевидным и обязательным и для безусого паренька в окопах на передовой, и для вот этих больших командиров за столом. Но почему так недоверчиво смотрят на него их утомленные, обведенные синевой глаза? И вдруг Евсеев понимает, что его долгое молчание расценивается как колебание, как трусость, и поспешно, слишком поспешно и слишком лихо для такой обстановки, произносит, прищелкнув каблуками:

— Все ясно, товарищ адмирал! Разрешите идти?

Очевидно, это произвело не слишком благоприятное впечатление и, может быть, даже чем-то похоже на мальчишество. Несколько генералов совершенно не скрывают иронической усмешки, скривившей их губы. Конечно, незачем было проявлять эту театральную бодрость. Вот и командующий смотрит на него молча и изучающе из-под недоуменно приподнятых бровей. И, краснея до ушей, точно школьник, Евсеев повторяет, но теперь уже тихо и твердо:

— Разрешите идти, товарищ адмирал?

Вместо ответа командующий протянул руку, и по тому, какой она была жесткой и негнущейся, Евсеев почувствовал, что это — прощание, прощание навсегда.

Странное чувство овладело нм, когда он покинул командный пункт. Он шел по развороченным мостовым, мимо разбитых зданий, у которых, как на декорации в театре, сохранилось только по одной стене; шел сквозь накаленный воздух и едкую гарь пожаров и видел все это как бы со стороны, словно на полотне экрана. И затянутое маревом, покрасневшее солнце, и грохот бомбежек, и сверкающая синь летнего моря — все это было там, в другом мире, к которому он уже почти не принадлежал. У каждого на войне есть надежда — вернуться с поля боя живым. Он был лишен и ее. Но даже это не могло вывести его сейчас из состояния, граничащего с апатией по отношению ко всему, что в настоящий момент не касалось двух вещей — Севастополя и немецкой армии. По тому, что в такой напряженный момент был все же отозван с передовой и собран у командующего весь генералитет, по суровым и решительным лицам генералов, даже по каким-то неуловимым штрихам, привнесшим в тревожную обстановку Севастополя элементы зловещности, Евсеев впервые по-настоящему ощутил, что судьба города висит на волоске. И перед этой большой бедой он совершенно забыл о себе и о том, что должен будет умереть, выполняя последний приказ.

«Нет! Что угодно, только не это! Не дадим! Не позволим!» — горячо повторял он, сжимая кулаки и все тверже и тверже ступая по пересохшей звенящей земле.

Так он шел вперед, энергичный, сухощавый, собранный, и смотрел не мигая прямо перед собой. Какой-то встречный, пристально глядя на него, уступил ему дорогу, но Евсеев ничего не замечал. Уже сделав несколько шагов, он услышал за спиной окрик:

— Евсеев!

«Показалось!» — решил капитан 3 ранга, продолжая идти вперед, но окрик повторился громче.

— Евсеев!

Это вернуло его к действительности. Тяжело, будто преодолевая навязчивый сон, он обернулся. Тот, кто кричал ему, уже спешил навстречу, раскинув для объятий руки:

— Женька, друг! Здорово, опальный!

Это был командир эсминца «Стройный» капитан 3 ранга Михайлов, однокашник и старый товарищ Евсеева. Они не встречались с начала воины, и эта встреча заставила сердце Евсеева тоскливо сжаться от воспоминания о несбывшихся мечтах.

Примерно за год до войны и он и Михайлов служили помощниками на эсминцах. Служба у обоих шла хорошо, и оба готовились в скором времени стать командирами. Получить в командование эсминец — это было самой большой мечтой Евсеева. По вечерам, когда на мостике оставался только вахтенный сигнальщик, он поднимался туда и любовно сжимал в ладонях щекочущие холодком рукоятки машинного телеграфа. А перед глазами лежал морской горизонт, такой близкий и доступный, если ощущаешь в руках пульсирующий нерв машин.

Но случилось нечто неожиданное, после чего все пошло по другим, о которых и не гадалось, путям.

…Шли осенние маневры флота, и Евсеев, заменяя заболевшего командира, находился на мостике эсминца, готовясь к выходу в торпедную атаку.

Здесь же присутствовал и командир отряда — маленький, кругленький и страшно вспыльчивый капитан 1 ранга Добротворский. Он ни секунды не стоял на месте, метался по мостику, вмешивался буквально во все, даже в дела сигнальщиков, и создавал этим нервную и напряженную обстановку, при которой люди становятся и бестолковее и глупее.

То и дело раздавался его резкий, взвизгивающий голос:

— Командир! У вас рулевой виляет, как собака хвостом!

— Командир! У вас вахтенный начальник ворон считает!

— Как руки, как руки держишь? Не то «РЦЫ», не то «ЖИВЕТЕ»! Командир! У вас не сигнальщики, а размазня!

Евсеев, сжав губы, старался не потерять самообладания, молча проглатывал каждую «пилюлю» и не сводил глаз с транспорта, на который должен был выходить в атаку. На крейсере, где находился флагман, поползли вверх по мачте комочки флагов. И не успели они еще развернуться, как вновь раздался пронзительный голос:

— Командир! Какой сигнал на флагмане? Почему сигнальщики копаются, как бабы?!

— На флагмане сигнал: «Атаковать противника торпедами!» — доложил в ту же секунду старшина сигнального поста.

— Ага! Атаковать! — восторжествовал Добротворский. — Командир! Что же вы стоите? Действуйте, черт возьми! Действуйте!

— Атака! Самый полный вперед! Аппараты — правый борт на нос! — спокойно скомандовал Евсеев.

Эсминец пыхнул из труб горячим воздухом, вздрогнул, как живой. Тяжело, так, что Хотелось ему помочь, стал преодолевать сопротивление толщи воды, набирая скорость.

— Командир! Почему до сих пор такой ход? Почему копаются в машине?! — запрыгал Добротворский.

Евсеев не отвечал, не сводя глаз с транспорта. Задача была не из легких: транспорт находился далеко и шел полным ходом. За его кормой, точно привязанный, катился белый клубочек буруна. Еще немного, и эсминец окажется в очень невыгодных условиях. Евсеев с тревогой припал к пеленгатору — стало видно, что транспорт медленно уходит из зоны атаки. К другому пеленгатору тотчас же подскочил Добротворский. Едва взглянул через него, подпрыгнул, словно мячик, на месте и бросился к переговорной трубе:

— Вправо пять по компасу!

— Отставить! — резко, но спокойно передал по параллельной трубе Евсеев. Он сделал это машинально, так как команда Добротворского была неправильной, совершенно срывающей атаку, а все его мысли в этот миг были сосредоточены только на ней.

— Что?! — опешил Добротворский и тотчас же вскипел: — Да как вы смеете! Мальчишка! Вой с мостика! Чтоб и духу! Немедленно!

Молчаливый и серьезный, с дрожащими губами и пылающими щеками покидал Евсеев мостик при гробовом и сочувственном молчании всех, кто находился на нем. Быстро спустился по трапам, открыл дверь своей каюты и упал на койку лицом вниз. Так он и пролежал до самого возвращения эсминца в базу. Атака была сорвана…

Через два дня Евсеев был вызван к начальнику штаба. Начальник штаба, полный, довольный собою и очень вежливый капитан 2 ранга, жестом пригласил Евсеева сесть и долго собирался с мыслями, прежде чем начать разговор. Евсеев, догадавшийся о причине вызова и еще не оправившийся после перенесенного унижения, сидел молчаливый и угрюмый.

— Мда… Так вот… — начал капитан 2 ранга, всем своим видом говоря, что ему неприятно и тяжело касаться этой темы. — Так вот… Курите? — вдруг неожиданно закончил он, щелкая крышкой сверкающего портсигара. Евсеев отрицательно покачал головой.

— Мда… — сказал капитан 2 ранга, закуривая сам. — Видите ли… Эта история…

— Я готов извиниться за свое поведение! — резко сказал Евсеев.

— Вот именно, именно! — подхватил капитан 2 ранга.

— Но не за свои действия! — перебил Евсеев.

— Мда… — выразительно пощелкал пальцами капитан 2 ранга, давая этим понять, насколько все это щекотливо. — Действия, поведение — все это в конце концов одно и то же!

— Нет! — твердо возразил Евсеев. — Я готов извиниться только в том случае, если при этом будет подтверждено, что мои действия как командира были совершенно правильными! Я виноват только в бестактности!

— Мда… мда… — сказал капитан 2 ранга, начиная хмуриться. — Неприятная история! — Он побарабанил пальцами по столу и как бы между прочим бросил: — А вам тут уже прочили миноносец… — и вновь пощелкал пальцами, словно подчеркивая, как далеко теперь от этих разговоров до сегодняшнего положения дел. — Впрочем. — капитан 2 ранга интимно приблизился к Евсееву, — впрочем, как я понял по отдельным репликам капитана 1 ранга Добротворского, ваше публичное извинение может все поставить на свои места!

— Я готов извиниться за свое  п о в е д е н и е! — еще раз подчеркнул Евсеев.

— Хорошо! Можете идти! — очень сухо простился начальник штаба.

Больше никто не требовал от Евсеева извинений, капитан 1 ранга Добротворский при встрече с ним делал вид, что его не замечает, а через неделю Евсеев, совершенно неожиданно для себя, был списан на берег. Вскоре после этого капитан 3 ранга Михайлов стал командиром эсминца, и с тех пор каждая встреча с ним была для Евсеева и радостной, и грустной. С началом войны Евсеев забыл о своих прежних стремлениях, жил тяжелой, напряженной боевой жизнью и сейчас, при встрече с Михайловым, очень удивился, что тот вновь пробудил в нем прежние мечты.

— Что-то ты слишком невеселый! — говорил, между тем, Михайлов, все еще сжимая руку Евсеева. Евсеев криво усмехнулся. «Невеселый!» Теперь он сразу вновь вспомнил и то, откуда он идет, и куда он идет, и зачем он вообще здесь, на этой дороге. И тотчас же Михайлов стал каким-то далеким и даже нереальным, бесплотным, будто встреча с ним произошла во сне. И уже Евсеев не смог отделаться от ощущения, что старые друзья, знакомства, даже жизнь — все теперь теряет для него смысл. Евсеев поспешил попрощаться:

— Давай простимся, Виктор! Быть может, больше и не увидимся…

— Ты вроде больной… — подозрительно всматривался в глаза Евсеева Михайлов. — Что с тобой, Женька?

— Так! Ничего! — стиснул руку товарища Евсеев. — В общем, прощай!

— Слушай! — оживился Михайлов. — Я иду в Поти! Сегодня! Может, что-нибудь передать Ирине?

На секунду Евсеев задумался… «Ирина!» — это тоже оставалось там, в другом мире. Стоило ли тревожить ее воспоминаниями? Ничто уже не могло вернуться, и он сказал немного раздраженно:

— Нет, ничего не надо! И не говори ей, что видел меня!

Михайлов недоуменно пожал плечами. Оба стояли молча, не зная, о чем теперь говорить. Евсеев с легким вздохом положил руку на плечо товарища:

— Ну, прощай…

Евсеев резко повернулся и пошел, не оборачиваясь, прочь, чувствуя, что Михайлов стоит и смотрит ему вслед. Но он шел все дальше и дальше, стараясь больше не думать ни о встрече, ни о разговоре с ним, а главное — об Ирине, но, как это всегда бывает в таких случаях, мысли о ней все больше и больше вытесняли из головы все остальное, пока не овладели им совсем…

И вот он опять вспомнил, даже не вспомнил, а увидел все как наяву: теплый летний дождь, женщину с его кителем на плечах и самого себя, промокшего до нитки, но ни на минуту (не дай бог, она подумает, что он страдает из-за того, что отдал китель!) не перестающего шутить и улыбаться.

Ему было очень приятно смотреть на ее слегка грустные глаза, на мокрые, колечками прилипшие ко лбу и вискам волосы, на ямочку на щеке, на пухлые, ненакрашенные губы. Ему казалось, что он мог бы вот так идти с нею рядом долго-долго и искоса любоваться ею. Случайная встреча по дороге из дачного поселка в город, случайный ливень, заставивший его заговорить, случайное совпадение — обоим нужно было идти на одну и ту же улицу — все, казалось ему, предвещало впереди что-то радостное, давно ожидаемое, отчего томительно ныло сердце. На женщине было легкое летнее платьице, и его толстый суконный китель пришелся как раз кстати. И все же иногда она, прижав к себе локти, зябко передергивала плечами. Тогда ему хотелось привлечь ее к себе, отогреть своим теплом, но он тотчас же одергивал себя, боясь допустить что-нибудь грубое даже в мыслях.

Он осторожно поинтересовался ее судьбой. Вначале не очень охотно, но постепенно, сама удивляясь этому, она рассказала, что три года назад разошлась с мужем и теперь живет с матерью. На вопрос Евсеева, почему бы ей вторично не выйти замуж, ведь она еще молода и хороша собой, она, больше отвечая своим мыслям, чем ему, сказала:

— Не встретила еще человека, которого смогла бы полюбить. Да и трудновато в тридцать лет начинать все сначала.

Последнее было понятно и близко Евсееву. В свои тридцать четыре года он тоже еще не обзавелся семьей, и, чем дальше, тем труднее было на это решиться.

И может быть, поэтому, когда он дошел со случайной спутницей до нужной улицы и она поблагодарила его за китель, он только и сказал: «Пожалуйста» — и ушел, не вымолвив больше ни слова, ушел, несмотря на ее недоумевающий взгляд, с трудом подавив в себе все, что могло его толкнуть на новую встречу с ней.

Уже потом он понял, что совершил ошибку, что часто с безнадежной тоской будет вспоминать эту удивительную встречу и воспоминание будет рисовать всегда одну и ту же картину: дождь, размытая дорога и миловидная грустная женщина с трогательными колечками прилипших к вискам и ко лбу волос…

Два раза после этого был он на той дороге в надежде на новую встречу, но судьба жестоко мстила за неразумное поведение. Сам не зная почему, Евсеев оба раза ходил туда в дождь и брел, промокший и грустный, по дороге, слыша рядом тихий шорох ее шагов.

Так прошло полгода. Евсеев начал забывать черты ее лица, но при воспоминании о ней грудь всегда сдавливало от какого-то неопределенного, щемящего томления.

И вдруг случилось такое, чего он никак не мог ожидать.

Была ранняя весна. Мартовское крымское солнце грело, как в июне. Евсеев, разморенный жарой, нехотя тащился по улице Ленина и неожиданно встретил Михайлова. Ровные белые зубы Михайлова, ослепительно сверкнули в радостной улыбке, и тут только Евсеев обратил внимание на то, что лицо приятеля черно от загара.

— Рано, рано, брат, начал выкраивать время для солнышка! — шутливо сказал Евсеев, тряся его руку, и Михайлов, загорелый, кипучий, жизнерадостный, весело ответил:

— Имел полное право! Только что из дома отдыха, из Ялты! — и, спохватившись, хлопнул Евсеева по плечу.

— Да! Что же это я! Ну-ка, немедленно ко мне! Во-первых, есть бутылочка прекрасной Массандры, а во-вторых, покажу кучу курортных фотографий!

В, прохладной комнате Михайлова, потягивая из стаканов холодное вино, друзья рассматривали фотографии.

— Это я у домика Чехова, это наш завхоз — прекрасная женщина! А это наша группа в Никитском ботаническом саду! — передавал Михайлов Евсееву снимок за снимком.

Внезапно взгляд Евсеева остановился и глаза изумленно расширились: на фотографии грустно улыбалась та самая женщина с милыми задумчивыми глазами, которую он встретил тогда на дороге. Ее невозможно было не узнать среди полсотни других откровенно веселых лиц, и Евсеев, все еще изумленный, показал на нее Михайлову.

— Кто это?

— А-а! — взглянул Михайлов на снимок. — И ты заинтересовался! У нас там ей проходу не давали! Умница, красавица и еще миллион добродетелей! Целая рота ухажеров была прикомандирована!

— И ты? — ревниво спросил Евсеев.

— Ну что ты! — махнул рукой Михайлов. — Такие женщины не по мне! Я люблю веселых, общительных и не таких умных. Да кстати, у нее никто не пользовался успехом.

— Кто же она? — облегченно вздохнул Евсеев.

— Ирина Минаева! Научный работник биологической станции. Пишет диссертацию, и я уверен, что, имея такую башку, она ее напишет!

— А ты не знаешь ее адреса? — с надеждой спросил Евсеев.

— Эх, брат! — рассмеялся Михайлов. — Да ты, я вижу, влюбился в фотокарточку! Нет, адреса ее я не знаю, но слышал, что живет она в Поти, кажется, вместе с матерью.

— Послушай, — сказал Евсеев, в душе которого все больше и больше разгорался огонь надежды, — а ты не помнишь ее отчество?

— Отчество? — переспросил Михайлов, потирая лоб. — Постой, постой… Ирина… Ирина… Кажется, Владимировна… Ну да, Владимировна! Теперь я точно вспомнил!

— Ну спасибо и на этом! — совсем весело произнес Евсеев, записывая все в блокнот.

— Не смотри так на меня! Когда-нибудь я тебе все расскажу!

Через полмесяца после этого Евсеев писал письмо по адресу, полученному им из потийского адресного стола:

«Здравствуйте, Ирина Владимировна!

Не удивляйтесь ни тому, что я знаю Ваше имя, ни тому, что я разыскал Ваш адрес! Счастливая случайность позволила мне сделать это. Простите мне дерзость, если Вы уже забыли человека, встретившегося с Вами в буйный летний дождь. С тех пор ни один из дождей не прошел для меня бесследно, ибо в такие дни я особенно остро чувствовал, насколько глуп был тогда и насколько мне тяжело потерять Вас навсегда.

Я буду рад любому Вашему ответу, только бы знать, что Вы услышали меня и простили мое мальчишество. Надеюсь, что интонация моего письма скажет Вам больше, чем то, что в нем написано. С нетерпением буду ждать Вашего ответа!

Евгений».

Да, она многое прочитала между строк! Ответное письмо дышало доверием и нежностью. Евсеев столько раз перечитал его, что даже выучил на память! Оказывается, она тоже не забывала его и в душе ее теплилась надежда, что их встреча была не последней. Правда, ее немного удивила его замкнутость, но, как потом она поняла, это только говорило о его добропорядочности и серьезности. Она тоже с нетерпением будет ждать его нового письма и новых вестей о нем! И еще (она тоже будет откровенна!)… Еще бы ей хотелось вновь увидеть его. Пусть даже, как тогда, — в дождь, в непогоду, но таким, каким она его запомнила, — и строгим, и сдержанным, и веселым…

Впервые Евсеев ощутил, что он по-настоящему любим. И это неизведанное, острое, дурманящее чувство наливало мускулы силой, делало моложе, стройнее, красивее. И все же оно запоздало на много лет. Теперь ему уже не хотелось петь, кричать, дурачиться и целовать прохожих, как когда-то в детстве, когда был безответно влюблен в свою одноклассницу, красивую, но гордую и совершенно пустую! Легкая грусть была примешана к этой любви. Он был скуп на проявления чувств и так же скупо, по-мужски, поделился всем с Михайловым. Михайлов выслушал его очень серьезно и не менее серьезно сказал:

— Ты должен обязательно поехать к ней!

— Ну зачем это… — неуверенно возразил Евсеев, слегка краснея оттого, что Михайлов угадал его мысли, но с этих пор он стал думать о поездке в Поти, наметив ее на июль.

Шли дни, шли от него к ней и обратно письма, и с каждым письмом они становились ближе друг другу, и с каждой новой строкой все острее и острее чувствовали, каким обоим не хватает друг друга.

И вдруг — война!

Посыпались с неба бомбы; в голубоватых волнах закачались рогатые мины, падали в море проигравшие в высоте истребители; железные палубы кораблей окрашивались кровью; стотонными от недосыпания руками держались за рукоятки перископов упрямые командиры подводных лодок; сплевывая соленую воду, мчались на торпедных катерах мальчишки-лейтенанты навстречу воющему шквалу огня — шла война! И в этом бешеном водовороте, среди недосыпаний, самоотречений, среди нечеловеческого напряжения, среди бомбежек, пожаров и смерти Евсеев все больше думал о своей любви и все меньше писал о ней. И все же была надежда, что все кончится хорошо, что будет еще встреча, о которой столько мечталось… И вот теперь…

Ирина! Разве он забыл ее? Нет, неправда! Он старался, он хотел это сделать, он знал, что так нужно, но не смог!

Во всем виноват Михайлов — это он так живо вновь напомнил о ней. И хорошо, что он ничего не передал с ним. Так будет лучше, так будет правильнее — не нужно ни лишних переживаний, ни слез…

Распаляемый этими мыслями, Евсеев все время ускорял шаги. Так незаметно для себя он вновь пришел к Графской пристани, где его должен был ожидать катер. Катер действительно стоял у пристани. Евсеев быстро сбежал по ступенькам вниз.

— Заводи мотор! — крикнул главстаршина Юрезанский, еще издали увидев капитана 3 ранга, и, когда тот ступил на борт, катер уже глухо содрогал палубу застоявшимся двигателем.

— Отваливай! — приказал Евсеев.

Медленно описав полуокружность, катер взял курс на равелин. Евсеев внимательно всматривался в обрывистые берега Северной стороны. Там, казалось, все было спокойно, только нервирующе близко, где-то за Братским кладбищем, раздавалась автоматная и пулеметная стрельба. К ней, затаив дыхание, прислушивались все его спутники — не верилось, что бой может идти так близко от Севастополя.

Моторист прибавил обороты, и смена монотонного, уже надоевшего ритма мотора подействовала на людей ободряюще. Быстро прошли мимо Михайловского равелина, над крышей которого торчали стволы зенитных орудий. Правее, на ровной площадке обрыва из желтого ракушечника, спешно строилась пехотная часть.

Евсеев вглядывался, стараясь уловить нервозность и суетливость в поведении, но нет — пехотинцы строились быстро и без излишней суеты.

Когда катер проходил мимо, они уже застыли в ровных напряженных шеренгах. Стоя перед ними, командир что-то читал с листка. Слов не было слышно, только пойманной бабочкой трепетал на ветру зажатый его пальцами белый квадратик бумаги.

Евсеев посмотрел вперед: бисерной ниткой лежали боны, преграждающие вход в бухту. Они тянулись наискосок, от городского берега и до оконечности Северной стороны, где массивной каменной подковой, зияя древними бойницами, таинственный и суровый стоял Константиновский равелин. Сам не зная почему, Евсеев попытался вспомнить историю его возникновения, но из всего когда-то слышанного в памяти сохранилось, что заложен он был еще Суворовым на берегу Ахтиарской бухты в тысяча семьсот каком-то году (в каком, Евсеев вспомнить не мог) для защиты бухты и города от пиратских набегов. Был он массивен и грозен, имел два ряда бойниц и около сотни пушек. Но все это было когда-то. Теперь равелин стал приземистее, будто и камни чувствовали старость, а в бойницах, в полутемноте и влаге, словно зеленый плюш, стлался по камням короткий, будто остриженный под машинку, мох. Уже давно не видели эти бойницы пушек, да и сам равелин, потеряв прежнее значение, стал обыкновенным рейдовым постом наблюдения и связи. Сейчас там находилось несколько десятков человек из команды охраны рейда.

Потом Евсеев вспомнил, что работы по обороне равелина еще далеки от конца. С этим нужно было немедленно поспешить. Обстановка не допускала ни минуты промедления. Евсеев нетерпеливо сказал мотористу:

— Давай самый полный!

Мотор взревел, застучал в днище частыми ударами. Катер закачался на собственной волне. Стала быстро надвигаться небольшая деревянная пристань. Увидев катер, стирающий на ней краснофлотец подхватил мокрое белье и побежал в сторону равелина.

— Гусев! — усмехнулся Юрезанский. — Никак не может к порядку привыкнуть. Все в строю, а он, видите, за стирку взялся.

«Об этом следует сегодня поговорить! — отметил про себя Евсеев. — Сейчас железная дисциплина нужна как никогда».

— А почему вы думаете, что все в строю? — спросил он заинтересованно Юрезанского: с пристани ничего не было видно, кроме части стены равелина и отвесных берегов.

— Предполагаю, товарищ капитан третьего ранга! Слышал, как большой сбор играли.

— Разве? — сказал Евсеев, мысленно хваля старшину за наблюдательность. Сам он, поглощенный мыслями, не обратил на сигнал внимания, а может быть, даже не услышал его.

Между тем катер подошел к пристани и, слегка стукнувшись о нее бортом и вспенив на заднем ходу воду, застыл на месте. Все подождали, пока на берег сойдет Евсеев (по званию и должности он был самым старшим).

Как только Евсеев ступил на землю Северной стороны, мысли его вновь вернулись к полученному приказу. Но странное дело, то возбужденно-нервное состояние, которое он испытывал и у командующего и пока шел по городу к пристани, здесь, на Северной, исчезло почти без следа. Здесь он был дома, в своей части, среди своих бойцов, и, кроме того, привычный вид равелина, обрывистых берегов, поросших выгоревшей травой, до мелочей знакомой пыльной дороги — все это настраивало на старый, обычный ход жизни, будто ничего и не случилось и он вернулся не от простившегося с ним навсегда командующего, а просто из обыкновенной поездки в город. Он вздохнул широко, всей грудью, как вздыхает уставший человек, достигая своего пристанища, и медленно обвел все взглядом. И первое, что ему бросилось в глаза, были неоконченные окопы вокруг равелина.

«Ну что ж! Пора начинать!» — твердо подумал капитан 3 ранга, подтягиваясь и одергивая привычным движением китель. И так же твердо, широким решительным шагом он направился к равелину. За ним двинулись все остальные.

Поднимаясь от пристани в равелин по узкому, в три метра, проходу, который скорее напоминал траншею, Евсеев с огорчением подумал, что если немцы подойдут к равелину, то именно здесь им будет легче всего подобраться к его стенам: проход почти не простреливался ни с одной точки старой крепости.

Так, захваченный самыми разнообразными мыслями, Евсеев прошел под сводами массивной арки и очутился на широком дворе равелина. Прав был старшина Юрезанский — личный состав находился в строю. Перед строем с белым трепыхающимся листком в руке (Евсеев вспомнил, как точно так же трепетал листок в руках пехотного командира) стоял политрук Варанов. Увидев Евсеева, он сделал движение в его сторону, но капитан 3 ранга остановил его жестом, и Варанов продолжал прерванное чтение:

— «…Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа…»

Евсеев подошел ближе. У самого строя один из краснофлотцев быстро, не отрывая глаз от политрука, шепнул Евсееву:

— Телеграмма Ставки!

Евсеев кивнул головой. Он уже сам догадался об этом и теперь с нетерпением ждал продолжения, ждал таких близких, понятных, заслуженных слов, говорящих о том, что бессонные ночи, лишения, страдания, жизни товарищей не пропадают даром, что люди, уже около года стоящие насмерть на севастопольских рубежах, не забыты, не затеряны в большом пожаре войны.

Ему показалось, что Варанов сделал слишком длинную паузу; или так только кажется от нетерпения и одуряющей жары?

— «…Славные защитники Севастополя, — наконец раздались его слова, — с достоинством и честью выполнят свой долг перед Родиной».

Ряды краснофлотцев качнулись. Как ветерок, пробежал шепот.

Накаленные камни струили горячий воздух. Со стороны города донеслись частые разрывы — город (в который раз!) бомбили немецкие самолеты.

Варанов вопросительно посмотрел на Евсеева: «Будешь говорить?» Евсеев утвердительно кивнул головой.

— Слово имеет капитан третьего ранга Евсеев, — объявил политрук и отошел немного в сторону, уступая место у середины строя. И пока Евсеев делал несколько шагов к этому месту, он чувствовал на себе десятки настороженных, ожидающих глаз. Он стал точно туда, где раньше стоял Варанов, и строго взглянул на строй, как будто перед ним находилось одно огромное, не сводящее с него глаз лицо. Евсеев был замкнут и суров от природы, и в части его побаивались, но сейчас, взглянув на утомленных, так много переживших людей, на долю которых выпал самый тяжелый в жизни жребий, он вдруг почувствовал прилив теплоты, и, очевидно, поэтому при первых словах голос его немного дрогнул.

— Дорогие друзья!

И необычное, неофициальное обращение, и непривычные нотки в голосе командира заставили всех насторожиться. Казалось, что сейчас он скажет что-то тревожное, ошеломляющее, может быть, такое, после чего похолодеет кровь в жилах, и люди сомкнулись плотнее, ждали жадно, терпеливо и молча, не отгоняя остервеневших мух.

— Мы с вами живем в этих стенах не первый день. Здесь наш дом, наша служба, здесь мы стоим на страже нашего моря (Евсеев сделал широкий жест за стены равелина), и стоим, я бы сказал, неплохо…

Краснофлотцы незаметно переминались с ноги на ногу, млели от жары, чувствовали, что командир медлит, оттягивает развязку…

Евсеев внимательно осмотрел застывшие шеренги и продолжал:

— Да, стоим неплохо и многое уже испытали за эту войну: и бомбежки, и артобстрелы, и голод, и лишения — и только одного еще нам не пришлось испытать…

На секунду люди перестали дышать: наступило то главное, из-за чего был начат разговор. Стало необычайно тихо.

Вновь раздавшийся голос Евсеева прозвучал внезапно и резко.

— Нам еще не пришлось испытать встречи лицом к лицу с врагом! Враг был близко и в то же время далеко, там, за холмами, на передовой. Мы знали о нем только по доносившейся перестрелке. Мы могли более или менее спокойно нести свою службу: наши товарищи на передовой прочно удерживали свои рубежи…

На землю упала крестообразная тень — над равелином промелькнул «юнкерс» и ушел в сторону города. Никто не обратил на него внимания — всем стало ясно: немцы прорвали оборону. Оставалось только узнать, где, на каком участке фронта.

Евсеев понял это по лицам и сказал прямо и твердо:

— С сегодняшнего утра обстановка резко изменилась — враг прорвал нашу оборону у Мекензиевых гор!

Слова, словно плетью, ударили по ушам. Мекензиевы горы! Это было близко, почти рядом. Это значило, что немцы идут сюда, на Северную, что теперь стальная лавина хлынет на небольшой кусочек земли и дальше уходить будет некуда — спокойное, искрящееся, застывшее от зноя море лежало за спиной. И у самого прибоя стоял последним пунктом, последней точкой Северного побережья притихший и посуровевший Константиновский равелин.

— Товарищи! — продолжал Евсеев, стараясь говорить ровно и спокойно. — Обстановка очень серьезная, или, если говорить прямо, — угрожающая! Немецкие дивизии идут сюда, на Северную сторону, и, если нашим частям придется отходить на южный берег бухты, мы должны будем отвлечь на себя часть сил, чтобы позволить нашим войскам укрепиться на том берегу. Мы выроем перед равелином окопы и траншеи, а когда нам придется их оставить, мы уйдем в эти камни и будем стоять до последнего бойца! Стоять насмерть! Таков приказ командования, таков наш долг перед Родиной!

Лица краснофлотцев стали суровы. О чем в эту минуту думали люди? Может быть, о том, что придется отдать жизнь за эту землю? Да и земля ли это? Камни, ракушечник, тучи пыли, чахлая растительность, нестерпимый испепеляющий зной… Сколько раз они проклинали ее за суровость в первый год службы! Но теперь… Теперь эта земля казалась дороже заливных лугов, тенистых рощ, щебетания птиц… Она была сурова, как военная судьба каждого служившего на ней. Она была некрасива: грязно-бурая, бугристая, засыпанная камнями, но каждый бугор и каждый камень впитал здесь русскую кровь. Эта была часть Родины, опаленная, исковерканная, но исполненная непокоренной красоты. Мысль, что ее нужно будет отдать, вызывала в сердцах протест, и они закипали гневом, горящим колючими искорками в глазах.

Евсеев, умевший почти безошибочно определить по выражению лица состояние человека, сразу почувствовал, что люди решились на самое трудное — не думать о своей жизни. Большая тревожная опасность, нависшая над Родиной, над Севастополем, без остатка поглотила чувство самосохранения, заставила забыть о себе.

Напряженная, знойная тишина, короткие полуденные тени во дворе равелина, доносящийся грохот бомбежек и недалеких боев, черные от копоти и загара суровые краснофлотцы — все это бессознательно запомнилось Евсееву, словно сфотографированное мозгом без его участия и воли. Он вдруг вспомнил о Гусеве, хотел сказать о дисциплине, но молчаливые ровные шеренги заставили его передумать и произнести совсем другое:

— Через час на оборонные работы. Разойдись!

Строй не разбежался, как обычно. Расходились медленно, кучками, нетерпеливо скручивая на ходу цигарки, не проронив ни звука.

Евсеев кивнул Варанову, и они вместе поднялись по каменной лестнице на второй этаж равелина. Идти по полутемному коридору после изнуряющей жары улицы было необыкновенно приятно. Вековые камни, накопившие за долгие годы морскую влагу, струили легкую освежающую прохладу. Евсеев толкнул дверь в свой кабинет. Слепящим светом ударило в глаза искрящееся на солнце море. Легко, еле слышно набегал чуть ощутимый ветерок, настолько ленивый, что едва шевелил занавески на окнах. И все же, один раз добравшись до письменного стола, он поставил ребром листок настольного календаря. Может быть, Евсеев никогда бы не запомнил число этого дня, но теперь оно бросилось в глаза красной двухзначной цифрой — было воскресенье.

— Вот скоро и конец июня, комиссар! — сказал капитан 3 ранга, садясь в кресло и приглашая присесть Варанова. — Скоро год, как мы воюем. Понимаешь? Год!

— Да-а, — протянул Варанов, совершенно не слушая Евсеева. — Значит, есть такой приказ? Насмерть? До единого человека? — спросил он с каким-то отчаянным сомнением, заглядывая в глаза, и Евсеев понял, что политрук находится сейчас в таком же состоянии, в каком несколько часов назад находился он сам. И поскольку Евсеев уже знал, что эти мысли ошеломляют только вначале, а потом к ним, как и ко всему на этом свете, можно привыкнуть, он совершенно просто и спокойно (а для Варанова это было самым главным сейчас) ответил:

— Да, это приказал сам командующий обороной! И наше с тобой дело сейчас крепко подумать, как лучше выполнить приказ!

— Трудновато! — сказал Варанов, садясь в кресло и потирая пальцами виски. — Сюда ведь идут не одна — две роты! Сколько мы сумеем продержаться?

— Вот в этом-то все дело! — энергично сжал кулак Евсеев. — За каждую смерть с нашей стороны — десять, двадцать, сотня смертей оттуда! Вроемся в землю, растворимся в расщелинах и будем бить, бить, бить, пока не кончатся боеприпасы и не упадет наш последний боец! Ты обратил внимание, как восприняли приказ люди? Они не простят ни позора, ни бесславного бегства и готовы на все! Но, несмотря на это, нам нужно сейчас получше к ним приглядеться, еще раз выверить, чем дышит каждый, помочь растерявшимся, подправить колеблющихся; одним словом, здесь я очень надеюсь на тебя!

— Ты преподаешь мне азбучные истины! — совсем по-детски надул губы Варанов.

— Не обижайся! — ласково положил руку ему на плечо Евсеев. — Я говорю то, что думаю, а обстановка сейчас такова, что каждый промах будет нам стоить очень дорого. Ты ведь моложе меня, и мой долг кое-что тебе подсказать. Так что…

— Да нет! Я не обижаюсь! — примирительно улыбнулся Варанов. — Я сделаю все, что будет в моих силах!

— Ну и добре! А сейчас — не будем больше терять драгоценное время. Прикажи вызвать сюда Остроглазова, Булаева и Юрезанского. Подумаем вместе, как защищать равелин. И распорядись там — пусть не прекращают работы!

Варанов кивнул и вышел, забыв прикрыть дверь. Освежающий сквознячок парусами надул занавески, приятно обласкал разгоряченное лицо. Евсеев подошел к окну, посмотрел на море. Словно большое зеркало, отражало оно слепящие лучи, немое и пустынное до самого горизонта. Только остроносыми хищными рыбами проплыли вдали стаи «юнкерсов» в сторону города, и вскоре вновь раскатился, заухал смягченный стенами грохот разрывов.

Евсеев поспешно задернул занавеску, будто марля могла его оградить от всего происходящего, хрустнул пальцами, стал ходить по комнате в ожидании вызванных.

Первым пришел старший краснофлотец Булаев. Постучав и попросив разрешения войти, он пытался протиснуть свое огромное мускулистое тело в приоткрытую дверь, и от старания ничего не задеть и не повредить (обладая большой силой, он боялся неосторожным движением проявить ее) на его широком квадратном лбу выступили крупные капли пота. Наблюдая за ним, Евсеев не смог сдержать доброй улыбки и сказал почти весело:

— Да вы откройте дверь пошире!

— Ничего… Я так… — окончательно смутился Булаев. Примерный, дисциплинированный, он даже дружеские замечания начальства переносил очень болезненно. Наконец, покончив с дверью и громко пристукнув каблуками тяжелых рабочих ботинок, он отрапортовал:

— Товарищ капитан третьего ранга, старший краснофлотец Булаев прибыл по вашему приказанию!

— Садитесь, товарищ Булаев, — кивнул на табурет Евсеев. — Подождем остальных и тогда начнем.

Лейтенант Остроглазов и главный старшина Юрезанский вошли вместе. И может быть, поэтому Евсеев только сейчас заметил, насколько различна их внешность.

Остроглазов был небольшого роста, слегка сутулый и даже тщедушный. Жиденькая челка черных волос по-детски зачесана набок. Казалось, что он не сможет выдержать сколько-нибудь серьезного испытания. Но Евсеев знал, что это впечатление обманчиво. Несмотря на хилый вид, Остроглазов был упорен и вынослив. И кроме того, он прекрасно знал и любил свое дело. Говорили, что, когда его назначали в службу охраны рейда, начштаба флота в шутку сказал:

— Остроглазов? Вот и хорошо! В охране рейда только остроглазые и нужны!

Сам Остроглазов не подтверждал достоверность этих слов, но рейдовую службу нес безупречно. Люди его любили.

Сейчас, стоя рядом с Юрезанский, Остроглазов казался мальчиком. Главстаршина был на полторы головы выше и вдвое шире в плечах. Он носил морскую форму со вкусом, щеголевато, и даже в эти трудные дни с его брюк не пропадали острые, как бритвенное лезвие, складки. Кучерявый чуб его (давно переросший уставные нормы) постоянно блестел, смазанный какой-то неведомой жидкостью. Даже самое пустяковое поручение Юрезанский старался выполнить лихо, будто любуясь со стороны собою. Родился он под Одессой, но все считали его одесситом и, когда речь заходила о нем, лукаво подмигивали:

— Юрезанский? Этот черта молиться заставит! Одесса-мама!

И словно подтверждая, что черту действительно при встрече не поздоровится, мерцали под разлетистыми бровями Юрезанского цыганские с хитринкой глаза.

Осмотрев вошедших с ног до головы и порадовавшись их подтянутому виду, Евсеев указал на свободные стулья. Последним вернулся Варанов и, увидев всех в сборе, удовлетворенно кивнул головой.

— Товарищи! — сказал Евсеев, прикалывая к стене лист бумаги. — Я вас собрал вот для чего. Взгляните сюда!

Все посмотрели на приколотый план. На нем был изображен равелин и часть Северной стороны. Коса земли, сужаясь, бежала к морю и, превратившись в узкую полоску, кончалась подковой равелина, выгнутой в сторону моря. С трех сторон омывало море вековые стены, и только с четвертой, северо-восточной, был открытый и свободный путь. Сюда и легла тяжело указка Евсеева, нацелившись острием в проход, и всем стало ясно без слов, что здесь, на этом участке, будет решаться судьба равелина.

Остроглазов приглаживал ладонью сползающую на глаза челку; Булаев смотрел серьезно, исподлобья, катая на скулах желваки; Юрезанский сидел легко и прямо, с интересом щуря цыганские глаза. Казалось, он один не чувствовал всей сложности и напряженности момента.

— Немцы будут пытаться взять равелин только отсюда, с северо-востока, — продолжал Евсеев, и указка сделала стремительный прыжок в сторону равелина. — Попытка взять крепость с моря маловероятна.

Капитан 3 ранга сделал паузу, выждал, внимательно изучая лица. Никто не возражал. Варанов утвердительно кивал головой, Юрезанский смотрел в угол комнаты, где громко треща, билась о стену крыльями залетевшая с улицы большая стрекоза.

— Так вот! — голос Евсеева становился тверже, усиливался. — На этом ответственном участке мы имеем самые плохие условия обороны: во-первых, вот этот проход-траншея, которая почти не простреливается ни с одной точки равелина, и, во-вторых, слабая защита входа во двор — всего-навсего дверь листового железа, легко пробиваемая пулями автоматов.

Евсеев вновь сделал паузу, давая продумать сказанное. Стрекоза, вылетев из угла, описала два широких круга над головами и тяжело шлепнулась на схему, распластав крылья.

— Да вышвырните ее к черту! — раздраженно сказал Варанов, с детства не любивший и даже побаивавшийся жуков, гусениц и других насекомых.

Юрезанский с затаенной улыбкой подкрался и схватил стрекозу за хвост. Та вмиг изогнулась и больно укусила его за палец.

— Подлюка! — беззлобно выругался Юрезанский и выбросил стрекозу в окно. Теперь ничто не мешало сосредоточиться. Евсеев сказал:

— Командиром самого ответственного, северо-восточного, участка обороны назначаю лейтенанта Остроглазова!

— Есть! — словно подброшенный пружиной, вскочил лейтенант и застыл навытяжку со смешанным чувством гордости и тревоги.

— Смежные участки обороны распределяю следующим образом: восточный — Булаеву, северный и юго-западный — Юрезанскому.

Теперь стояли все трое. Перестали ходить желваки на скулах Булаева, погас плутоватый огонек в глазах Юрезанского. Лица, с печатью тревожной жизни, суровые и сосредоточенные, казались вычеканенными из бронзы.

— У тебя есть что-нибудь? — обратился Евсеев к Варанову.

— Да, конечно! — Варанов легко поднялся и прошелся по комнате. — Я хотел бы обратить внимание на следующее обстоятельство: бой у стен равелина будет означать полную потерю Северной стороны. Трудно представить, какую силу обрушат на нас немцы, но думаю, что будет она немалой. Что мы можем противопоставить им? Около сотни человек, вооруженных винтовками, гранатами и пулеметами, да эти древние стены. Трудным для нас будет бой, а если положить на чаши весов только чисто военные атрибуты — даже невозможным!

При этих словах Евсеев, постукивающий указкой по ладони, бросил быстрый взгляд на Варанова, попытался что-то сказать, но политрук сделал предупреждающий жест рукой.

— Мы часто говорим о долге, привыкли к этому слову. Оно стало для нас абстрактным, неосязаемым, официальным. А в чем сейчас заключается наш долг? Вот когда двинет на нас лавина: пушки, танки, самолеты, а позади — только море и некуда дальше податься, сможет ли каждый из нас выстоять до конца? Вот в этом сейчас наш долг! Надо только, чтобы каждый из нас почувствовал это сердцем, и тогда… — Варанов посмотрел в упор на Евсеева, — тогда бой все же будет! Будет тяжелым, кровопролитным и… до последнего человека.

Теперь Варанов смотрел в глаза трем стоявшим навытяжку командирам обороны секторов и закончил, отчеканивая каждое слово:

— До последнего коммуниста — наверняка!

— Да, да! — подхватил Евсеев. — Коммунистов и комсомольцев распределим поровну между тремя участками обороны. А теперь прошу командиров участков пройти на местность и ознакомиться с состоянием работ. Результаты доложить мне сегодня к девятнадцати ноль-ноль. Можете идти!

Раз-два! — как по команде, отщелкнули, повернувшись, бойцы, на чьи плечи ложилась с этих минут судьба равелина. И когда они вышли и затихли в гулком коридоре шаги, Евсеев сказал, положив руку на плечо Варанову:

— Ну что ж! Пойдем посмотрим и мы!

Окопы и траншеи рыли с таким расчетом, чтобы опоясать ими равелин со стороны суши. Земля была сухая и твердая, как металл. Гнулись, не входя в нее и на несколько сантиметров, штыковые лопаты, лом звенел и отскакивал. С нечеловеческим напряжением, в страшной жаре и пыли отвоевывали краснофлотцы сантиметр за сантиметром глубину, и вскоре руки у многих покрылись кровавыми мозолями.

— Нехай ему черт! Рази ж это земля? — возмущался минер Костенко, высокий сутулый краснофлотец. — Одна каменюка! Ось на Украини вона, як масло! Лопату встромишь — и враз по черенок!

На его замечание тотчас же отозвался Гусев, злобно и неумело ковырявший ломом крепкий, неподдающийся известняк:

— Копаем тут как проклятые, а все зря! Пойдут их танки — и придется драпать в равелин. Делают все без головы!

— Вот что! Ты бы примолк, парень! — сурово оборвал его старший краснофлотец Зимский, молча и упорно работавший с ним рядом. Его крепкое загорелое тело лоснилось и переливалось бугорками мускулов при каждом, даже легком, движении. С черных волос грязными струйками стекал по лицу пот, и он только на секунду прекращал работу, чтобы быстрым взмахом руки вытереть лоб и глаза. Теперь, остановившись, разогнувшись и развернув плечи, он чем-то напоминал бронзовую статую землекопа и, будучи на полголовы выше Гусева, смотрел на него сверху вниз. Гусев смолчал и только, когда Зимский отошел в сторону напиться мутной, теплой воды, буркнул как будто про себя, но так, чтобы слышали все остальные:

— Тоже мне командир! Привык лизать ж… начальству!

Его слова были встречены неодобрительно. Краснофлотцы возмущенно зашумели. Поняв, что сболтнул не то, что следует, Гусев попытался смягчить сказанное:

— Да нет, ребята! И чего он, в самом деле, все время ко мне придирается? Все не может мне Ларку простить? Так я давно ее ему уступил! Пусть пользуется моей добротой!

Кое-кто улыбнулся. Все в равелине знали о любви Зимского к медсестре Ларисе Ланской, знали также о стычке, происшедшей между Гусевым и Зимским полтора месяца назад.

Дело дошло до Варанова, и он вызвал их к себе в кабинет. Что он там им говорил, никто не знал, но после этого Гусев разыгрывал роль «обиженного судьбой», а на вопросы товарищей саркастически отвечал:

— Со мной побеседовали, и я все осознал. В воинской части может быть только одна любовь — любовь к отцам-командирам!

Сейчас воспоминание о Ларисе внесло веселое оживление. Кто-то шутливо выкрикнул:

— Что, гусь лапчатый! Хороша девка, да не по твоим зубам! Натянула она тебе нос!

Гусев, почувствовав, что уловка удалась и о его неосторожных словах забыли, отвечал с наигранной лихостью:

— По зубам не по зубам — это не тебе знать! Ты не цыган — мне в зубы не засматривал. А вот если б ты полез, она тебе не то что нос — самого наизнанку вывернула и сказала бы, что так и было. Благо, никто бы не заметил: тебя как ни выворачивай, результат один — страшнее и не выдумаешь!

Ответ понравился, и краснофлотцы дружно хохотнули. Тот, к кому относились все эти слова, медленно налился кровью, отчего его лицо с широким расплюснутым носом и оттопыренными ушами стало еще более некрасивым. Видя его смущение, краснофлотцы дружески похлопывали его по плечам, старались наперебой развить остроту.

— Не робей, Колкин! Ежели тебе в темноте знакомиться, то и за красавца сойдешь!

— Колкин! Не слушай их, дураков! Ешь перед обедом крем «Снежинка» — во как помогает!

— Говорят, ты Ларисе приснился, так она потом неделю заплаканная ходила!

Колкин стоял, тяжело отдуваясь, как пловец, выбивающийся из сил, не зная, кому отвечать, проклиная самого себя за то, что первый начал этот разговор. Его выручил подошедший Зимский. Смех прекратился, с новой силой ожесточенно застучали ломы и лопаты — при Зимском, по молчаливому уговору, о Ларисе не вспоминали.

Работа пошла веселее. У многих на губах, еще витала непогашенная улыбка. Сам Колкин с такой силой вгонял лом в ухающую землю, что казалось, вот-вот он согнется, как прутик, в его граблеобразных руках. Несколько минут работали молча, только слышался звон инструментов да тяжелое дыхание людей. Затем Гусев вновь нарушил молчание:

— Мне вот что, ребята, не ясно: неужели будем стоять, если он на нас всей армией двинет?! Разве удержимся?

Все это было сказано беспечным тоном, но в интонации голоса чувствовался тщательно скрываемый испуг Никто ему не ответил, хотя по лицам было видно, что Гусев со своими мыслями не одинок. Поняв это, Зимский с силой воткнул лом в землю и раздраженно сказал:

— Слушай, Гусев! Ну и надоел же ты со своим нытьем! Ты слышал, что говорил час назад капитан третьего ранга?

— Ну, слыхал! — вызывающе ответил тот, также воткнув свой лом в землю. — Дальше что?

— «Что, что»! — передразнил его Зимский. — Значит, плохо слушал, если спрашиваешь! Так вот я тебе напомню — была команда «Стоять насмерть!», а это значит, что не твое дело рассуждать, сколько «он» и чего на нас двинет — армию или две! Начальство знает, что делает, — ему виднее!

— Во, во! — подхватил Гусев. — «Начальство знает», «ему виднее», а другую голову мне даст начальство, если ее немцы освободят от шеи?

Он покраснел и сжал кулаки: Было видно, что, распалившись, он сейчас выкладывает самое затаенное, самое сокровенное, что долго и мучительно скрывал в душе. В его глазах все уже было обречено. И незачем, значит, держаться за этот клочок земли, незачем зря отдавать молодые жизни. Зачем? Для кого? Хватит агитации! Может быть, еще прикажут бросаться с гранатами под танки? Нет уж! Для этого существуют противотанковые пушки. А если нет их в равелине — не его дело! «Начальству виднее»! Ну вот, пусть и думает это начальство, как их достать!

Он все еще ждал ответа, вызывающе глядя по сторонам, спрашивая взглядом: «Ну, кто может возразить?». И тогда к нему медленно подошел сутулый Костенко и, будто выдавливая каждое слово, тихо сказал:

— Не о голове думай, хлопче, Родину спасать надо! Поймешь сердцем это — сам не захочешь отсюда уходить!

Все это было сказано так просто и убедительно, что Гусев не нашелся что ответить. Он все еще сжимал кулаки, но пыл пропадал на глазах, было трудно, просто невозможно что-либо противопоставить словам Костенко. Это почувствовали все, и, выражая общее настроение, раздался чей-то хрипловатый бас:

— Хватит, хлопцы, болтать! Давайте-ка, пока не поздно, выроем что тут нам положено!

Вновь раздались учащенные удары в землю, но теперь они были настойчивее и дружнее. Плюнув на руки и лихо сбив на затылок бескозырку, взялся за лом и Гусев. Костенко задел его за живое. Взмахи его рук стали энергичнее и ожесточеннее, но всякий раз, когда лом, наскочив на камень и жалобно звякнув, скользил в сторону, Гусев тихо, но злобно сквернословил, вкладывая в очередной удар всю досаду на севастопольскую землю, на судьбу и самого себя.

Нарастающий вибрирующий гул в небе заставил всех поднять головы. Около десятка «юнкерсов» сомкнутым строем шли по направлению к равелину. Люди продолжали работать — уже привыкли не обращать внимания на вражеские самолеты, только Колкин, хмуро глядя из-под бровей на сверкающие машины с черными крестами, произнес:

— Опять, сволочи, летят калечить город!

— Там уже калечить нечего! — возразил ему кто-то, и в тот же миг головная машина, перевернувшись через крыло, словно подстреленная утка, с воем ринулась вниз. Зимский видел, как от нее отделилось несколько блеснувших в солнечных лучах шариков, и крикнул не своим, ломающимся голосом:

— Бомбы! Ложись!

Подхлестнутые его выкриком, краснофлотцы бросились на землю, вдавливаясь, вжимаясь в неглубокие, отрытые ими окопы.

Первые разрывы прозвучали оглушительно, резко. С певучим треском, будто раздирали коленкор, распороли воздух осколки. Взлетели кверху камни и земля. Тучи грязно-бурой пыли и черного дыма поднялись над равелином. Затем бомбы стали рваться по две, по три сразу, так часто, что между разрывами почти не было пауз. Но звук больше не воспринимался барабанными перепонками. Казалось, что уши забиты плотной ватой, и только в голове стоял пронзительный звон. Самолеты работали с холодной методичностью, четко и последовательно, как на учении, опорожняясь от бомб. Им никто не мешал — соседние зенитные батареи уже два дня не имели ни одного снаряда.

Столб дыма и пыли над равелином, похожий на каракуль, рос, ширился, клубился, поднимаясь все выше и выше в небо. И вот уже солнце едва просвечивало сквозь него, превратившись в бледно-желтое пятно, размытое по краям, а самолеты все еще не прекращали бомбежки. Только сбросив около шестидесяти бомб и построчив на прощание из пулеметов, они все тем же четким строем ушли в сторону инкерманских холмов.

Медленно, будто нехотя, оседала взметенная бомбами пыль, и так же медленно отходили после бомбежки люди.

Вначале осторожно приподнимали головы, еще не веря внезапно наступившей тишине, затем, ощутив на себе набросанную взрывами землю, отряхивались, широко и восторженно раскрывали глаза, изумленно переживая возможность вновь видеть, чувствовать, ощущать.

И когда Зимский так же осторожно приподнял голову и медленно открыл глаза, мир перед ним предстал таким прекрасным и желанным, каким он его не знал еще никогда. Он несколько секунд глубоко и блаженно вдыхал перегретый, обжигающий воздух, пока не услышал чей-то протяжный стон. Быстро вскочив на ноги, он бросился в ту сторону и увидел лежащего на спине залитого кровью и разметавшего руки Костенко. Поспешно приложив ухо к его груди, он услышал частые, захлебывающиеся удары сердца и какой-то булькающий хрип. Зимский попытался приподнять ранено-то, но безвольное, обмякшее тело Костенко оказалось слишком тяжелым. С отчаянием смотря по сторонам, Зимский закричал:

— Эй! Сюда! На помощь!

К нему подбежали несколько человек. Костенко взяли на руки, быстро понесли в лазарет. Впереди и сзади несли еще несколько раненых. Остальные, окончательно оправившись, вновь приступили к работе.

В лазарете военфельдшер Усов молча и быстро сортировал раненых. Ему помогала медсестра Ланская, слегка бледная от волнения. Она понимала Усова с одного взгляда, и, если бы не бледность лица да немного дрожавшие руки, можно было бы подумать, что она занимается обыкновенным будничным делом. Увидев перепачканного кровью Зимского, она побледнела еще больше и сделала шаг к нему, стараясь рассмотреть, куда его ранило. Поняв ее движение, Зимский поспешно проговорил:

— Это не меня… это я… его кровью… Вот, окажите помощь.

Усов молча кивнул на кушетку, и на нее осторожно положили Костенко. И пока доктор, склонившись над раненым, решал, жить ему или не жить, Зимский быстро шепнул:

— Испугались, Лариса Петровна? Страшно было?

Она зажмурила глаза и улыбнулась мимолетной нервной улыбкой, которая больше слов говорила, что ей действительно было страшно, а теперь все прошло и она совершенно успокоилась.

— Ничего! — проговорил Зимский, ободряя и ее и самого себя. — Привыкнем!

Она кивнула ему головой и поспешила на окрик Усова.

— Камфору!

Зимский и остальные на цыпочках вышли из лазарета.

В 19.00 Евсеев выслушал доклады командиров секторов обороны. Сделано было еще очень мало, а сегодняшний налет говорил о том, что немцы понимают, какую роль может сыграть в дальнейшем равелин, и, конечно, впредь будут мешать оборонительным работам. Неутешительными были и последствия бомбежки: шестеро раненых, завалена камнями часть продовольствия, разрушен камбуз и повреждены стены восточной стороны. Но чем больше возникало трудностей, чем чаще обрушивались на голову неудачи, тем крепче, неукротимее становилась воля командира равелина. Так бывает с поковкой, которая становится тем прочнее, чем больше примет на себя ударов. Теперь Евсеев думал только о том, как лучше, надежнее и на более долгий срок защитить равелин. С неистощимой энергией весь день он ходил по местам оборонных работ, показывал, приказывал, ободрял и ругал; сам, ползком на животе, исследовал все возможные подступы к равелину и в наиболее уязвимых местах распорядился поставить по два пулемета, набросал план постановки мин и среди всего этого не забыл приказать коку сделать запасы воды и напомнил Усову о заготовке бинтов и медикаментов. Он появлялся то тут, то там, решительный, кипучий, энергичный (таким его редко видели раньше), и заражал всех и своей энергией, и своей верой в успех. И только к вечеру, когда наконец добрался до своего кабинета и отпустил после доклада Остроглазова, Юрезанского и Булаева, он вдруг почувствовал, как гудят одеревеневшие ноги и, будто после побоев, ломит все тело. Он откинулся на спинку стула, расслабив мышцы и полузакрыв глаза. Ничто не нарушало тишины кабинета, пронизанного лучами заходящего солнца.

Лишь с другого берега бухты доносился приглушенный, уже надоевший грохот бомбежки. В предвечернем воздухе стояла сковывающая духота. Одинокие чайки пролетали с широко раскрытыми клювами, тяжело и нехотя махая натруженными крыльями; казалось, природа замерла, зловеще притаилась и звуки далекой артиллерийской канонады и близкие разрывы фугасок вязли в плотной, словно вата, атмосфере.

Евсеев почувствовал, как постепенно начала растекаться по голове тяжелая, пульсирующая боль. Он расстегнул китель и смочил виски водой из стакана. Но это не помогло. Боль нарастала, ломила в надглазницах, словно в фокусе, собиралась в одной точке на затылке. Евсеев несколько раз прошелся по комнате, скрипнул зубами, прилег на кушетку. Старался смотреть не мигая, но глаза не выдерживали напряжения, закрывались сами собой. Наконец, не совладав со сном, он смежил веки. Будто обрадовавшись, перед глазами заплясал вихрь видений… Все они не были связаны между собой и больше походили на бред, но постепенно, все вытеснив, осталась Ирина с мокрыми волосами, колечками прилипшими к вискам и лбу. Она нежно улыбалась, и Евсеев слышал, как шелестят дождевые струи, как рокочет вдали молодой весенний гром и как она говорит ему что-то ласковое и тихое, не сказанное тогда, отчего в душе разливается щемящая, давно не испытанная грусть. Утихает, кончается головная боль. Ирина тихо подходит и кладет холодную влажную руку ему на лоб. Это прикосновение так явственно, что Евсеев вздрагивает и открывает глаза. За окном уже темно, но почти ежеминутно эту плотную синеву прорезают слепящие молнии, выхватывая из темноты частые струи проливного дождя. Рокочет гром, такой желанный и безобидный после железного грохота войны. Словно в фантастической пляске трепещут на окне белые занавески в налетающем с моря упругом прохладном ветре.

Евсеев быстро вскочил и выбежал во двор. Давно забытый мирный шелест дождя успокаивающе действовал на нервы. Евсеев снял фуражку и подставил волосы под теплые струи, сделал несколько глотков пересохшим ртом. При вспышках молнии он видел силуэты весело перекликающихся, не прекращающих работу краснофлотцев, и душа наполнялась бодростью.

Жадно впитывала воду перегоревшая на солнце почва, струила целую гамму вызванных к жизни водой запахов, среди которых преобладал запах прибитой дождем пыли и полуистлевшей травы. Вся природа ждала этого дождя, и он лил и лил, не прекращаясь, не ослабевая, лил, стараясь заполнить водой каждую пору и трещину исстрадавшейся земли. И вместе с этим живительным дождем приходила к людям вера, вера в свои силы, вера в силу жизни на земле.

А посреди двора стоял без фуражки промокший до нитки капитан 3 ранга Евсеев и, смахивая с лица кулаком, точно слезы, дождевые капли, горячо шептал:

— Выстоим… обязательно выстоим… До самого конца…

И в ответ его словам лопнул над головою гром, рассыпался по небу тысячами осколков, и покатились они туда, за инкерманские холмы, все перекатываясь и пересыпаясь, пока не замерли далеко-далеко, там, где яростно бросалась на неприступные севастопольские рубежи перешедшая в решительный штурм, доведенная до остервенения железной стойкостью черноморцев армия генерала Манштейна.

2. ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ВЕСНА

Война застала Ларису окончившей первый курс Ленинградского медицинского института. Отец ее, капитан 1 ранга Ланской, известный балтийский моряк, ушел на фронт в первые же дни. Дома остались мать и бабушка, подвижная, сухонькая старушка, не чаявшая души в единственной внучке.

Мать работала в госпитале врачом, приходила домой поздно, усталая, неузнаваемо изменившаяся в несколько дней, и, наскоро и вяло поев, спешила лечь в постель. Лариса тоже редко бывала дома: то дежурила в райкоме, то с бригадой добровольцев сидела в ожидании «зажигалок» на крыше. Она ездила на рытье укреплений и вернулась через полмесяца похудевшая, молчаливая и непохожая на себя. На все расспросы бабушки только один раз, отвечая больше мучившим ее мыслям, сказала:

— Их самолеты стреляли в нас из пулеметов… Я видела убитых женщин, совсем еще молодых. Зачем они это делают? Разве это война?

Она теперь не умела так безмятежно смеяться, как прежде, — губы только иногда растягивались в слабую улыбку, блеклую и мимолетную, как нежданный луч холодного солнца в осенний день. Исчезла детская резвость и непосредственность, движения стали медленны и расчетливы. И вся она казалась собранной, сосредоточенной, не по годам серьезной. Только внешне она осталась прежней — первой институтской красавицей.

Многие пытались завоевать ее расположение, но только высокий близорукий второкурсник Григорий Савинский иногда провожал ее домой и то больше потому, что не досаждал ей назойливыми ухаживаниями. С ним ей было даже интересно. Он никогда не говорил о любви, но именно это и было хорошо — разговоры о любви ее пугали, заставляли думать о сложных жизненных взаимоотношениях, о которых она еще не умела и не хотела думать.

С Савинским было совсем иначе. Он много читал и много знал, он мог говорить часами на любую тему интересно и увлекательно, и ей нравилось молча идти рядом, молча слушать его и немножечко в душе посмеиваться над его размашистыми неуклюжими движениями. Волнуясь, он начинал слегка заикаться, и в эти минуты особенно нравился ей.

— По-ослушай, Ллла-риса! — говорил он, начиная свой излюбленный разговор. — Когда-то, миллиарды лет назад, в теплых водах первичного океана зародились простейшие живые клетки, ставшие носителями жизни на земле. Должна была произойти невероятная эволюция, прежде чем в плоском черепе неандертальца возникли мысли, позволившие ему взять, в лапы палку и сделать ее орудием труда. Труд создал человека! (Савинский не считал нужным упоминать, что до него это сказал Энгельс.) Человек — венец творения природы, высокое совершенство тех простейших клеток, которые когда-то беззаботно барахтались в теплой мутной водице. Материя обрела способность мыслить, и эти мысли не принесли ей ничего утешительного. Человек узнал, что он не бессмертен! Более того, что ему отпущен чертовски малый отрезок времени на этой земле. У астрономов такой отрезок времени вообще равен нулю, а человеку за это время нужно успеть родиться, вырасти, выучиться, влюбиться, жениться, воспитать детей и сделать что-нибудь для человечества! И заметь, все это при постоянном сознании, что впереди нет ничего, кроме вечного мрака небытия. И все же люди суетятся, чего-то добиваются, устраиваются, совершенствуются, стараясь не думать о самом глупейшем законе природы, безжалостно уничтожающем то, что с таким трудом создавалось сотнями тысячелетий! Могучий инстинкт, именуемый жаждой жизни! Скажи человеку, что он умрет не через полсотни лет, а завтра, сейчас, и похолодеет в груди, и ни за что не захочется расстаться с жизнью, да и не знаю, есть ли на свете такая сила, которая сможет заставить добровольно ее отдать! Ты как думаешь, Лла-риса? Есть?

Он снимал очки, и его глаза становились неузнаваемыми, блеклыми, смотрящими куда-то в пустоту, а Лариса машинально усмехалась и молчала, не интересуясь вечными проблемами жизни и смерти, судьбами человечества и вообще теми философскими измышлениями, на которые был так падок Савинский. Иногда Лариса задумывалась над своими отношениями с Савинским. Что же у них такое? Любовь? Всей душой она чувствовала, что любовь бывает не такая. Дружба? Но ведь дружба это когда и дела, и чувства, и мысли, и поступки — все пополам. А у них? Есть ли у них общие интересы, цели, о которых так хорошо поговорить вдвоем? Все заменяет неиссякаемый фонтан красноречия Савинского и ее терпеливое молчание…

Один раз они даже поцеловались, вернее стукнулись носами, и поспешно смущенно распрощались, испугавшись собственной смелости. Неделю после этого они не могли смотреть друг другу в глаза…

Но вот началась война, и Савинский, и его «вечные проблемы», и еще сотни других мелких дел, чувств и увлечений отошли на задний план, показались нелепыми и ненужными, ибо сердце и душа были заняты теперь только одним: связать свою жизнь с жизнью Родины и идти вместе с нею на любые, пусть нечеловеческие испытания.

Все личное стало казаться постыдной обузой. Вокруг бурлила, клокотала, ревела река народного горя, и утлая лодчонка личных чувств была давно погребена под ее водоворотами, разбитая о камни первых неудач.

Страна медленно напрягала тяжелые бицепсы натруженных рук. Много позднее им придется распрямиться для стального удара. Пока же по улицам текли людские потоки с преобладанием зеленого, защитного цвета. Во многих колоннах, ухватив призванных мужей за руку, тащились заплаканные женщины, а над головами взлетала, отражаясь от стен домов, суровая песня:

Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой…

На другой день после приезда с оборонительных работ Лариса пошла в институт. С осунувшимися, озабоченными лицами ходили преподаватели. Наверху, на третьем этаже, расположились ускоренные курсы по подготовке медсестер. В перерыв оттуда выходили молоденькие девушки, совсем подростки, и, не выпуская из рук тетрадей, зубрили азы медицинской науки.

В одном из коридоров Лариса встретила Савинского и своего однокурсника Спирина. Спирин в небрежной позе сидел на подоконнике у раскрытого окна и с иронической усмешкой слушал горячо жестикулировавшего Савинского.

— По-онимаешь! Война, по-о мнению буржуазных теоретиков, та-акой же необходимый биологический закон, как и за-акон размножения. Люди якобы не могут не истреблять друг друга. Это тот же естественный отбор, в результате которого выживают наиболее сильные и приспособленные к жизни нации. Но са-амое интересное…

— Самое интересное в том, что все это бред! — вдруг, внезапно выпрямившись, резко оборвал Спирин. — Пошли они к чертям, твои «буржуазные теоретики», с их «ускорением прогресса» и «очищением человечества от скверны». Да и вообще сейчас не время для болтовни! На фронт нам надо! И как можно скорее. Там некогда будет забивать головы идиотскими теорийками.

— Нет, ты постой, постой! — горячился Савинский. — Вот ты мне все-таки объясни. Почему все так устроено в природе, что для того, чтобы продлить одну жизнь, надо уничтожить другую? Нужно мясо — убиваешь животных? Нужен хлеб — убиваешь растения, и так везде, куда ни взгляни. Я вчера видел стрекозу. Насекомое! Козявка! А сидит и жует другое насекомое, только крылышки по ветру летят! Вот если все взвесить… — Он не договорил, увидев Ларису, и радостно бросился к ней: — Лариса! Ты откуда? А мы тут… Я сейчас освобожусь. Пойдем домой вместе?

Перед ее глазами вдруг вновь предстали те убитые женщины. Нет! Она не могла тогда даже плакать. Эта смерть потрясла ее. Раз у человека так легко отнять жизнь, то зачем тогда о чем-то думать, мечтать, надеяться?

«…Война такой же необходимый биологический закон, как и закон размножения», — прозвучал где-то внутри нее менторский голос Савинского. Это, кажется, только что он говорил, ссылаясь на каких-то теоретиков. Здоровый, сильный парень, а там…

— Ты что же молчишь? — донесся до ее сознания тот же однотонный голос, и она вдруг, будто встрепенувшись, ответила, сама удивившись прозвучавшей в ответе неприязни:

— Нет… Извини… Мне надо одной, и как можно скорее!

Она шла, почти бежала по улицам и не могла отделаться от гнетущих мыслей о своей никчемности. Немного успокоилась только на Литейном мосту, подставив голову всегда влажному, несущему запах Балтики невскому ветру. Как она любила это место в Ленинграде! Здесь, как нигде, чувствовалась широта, гигантский размах города. Не ощущалась тяжесть массивных мостов: они, изящно выгнутые, казалось, взлетали над широчайшими водами Невы. Отдаленные расстоянием, выровненные по линейке гранитной набережной, приземистыми параллелепипедами тянулись дома противоположного берега. Где-то вдалеке среди них угадывался великолепный Зимний! Правее, в молчаливом эскорте ростральных колонн, белела дорическая колоннада Военно-морского музея, и дальше, там, за памятником Петру, за мостом лейтенанта Шмидта, в дымном воздухе промышленных окраин смутно маячили стрелки портовых кранов.

Да! Ленинград остался прежним — большим, гордым, мужественным. Но почему же точит грудь какой-то червь? Чем вызвано это похожее на болезнь состояние?

Постепенно Лариса начинает понимать, что оно пришло не сразу. Закрашенный серой краской всегда сиявший купол Исаакия, снятые и спущенные под воду Фонтанки клодтовские кони с Аничкова моста, заваленные мешками с песком витрины магазинов, надсадные звуки воздушных тревог и люди, изменившиеся, с плотно сжатыми губами, военные, ополченцы, гражданские, — все это делало Ленинград, при всей схожести с прежним, каким-то другим, тревожным и пока непонятным, может быть потому, что она не нашла еще в этой новой, изменившейся жизни свое настоящее место.

И дома не было успокоения. Суетилась, стараясь угодить, бабушка. Ненужными лежали на столе раскрытые учебники. На 29 июня остановился стенной календарь. Предметы теряли свой привычный смысл. Теряла смысл прежняя жизнь. А новая требовала самоотречения, не вмещалась в четыре стены и поэтому пугала. Лариса чувствовала себя маленькой и потерявшейся, мучительно выбирающей между самосохранением и совестью и изнемогающей в борьбе с самой собой.

Сколько Лариса передумала в ночные часы, сидя у окна. Призывно, маняще, по-довоенному тлели над Невою белые ночи. Подолгу догорали за Петропавловской крепостью, искорками залетая на высокие облака, однотонные янтарные зори. Плоский ангел на шпиле крепости казался вырезанным из картона и закрашенным черной краской. Повернутый последним ветром, он тупо смотрел на запад, туда, где угадывался за многими километрами еще не тронутой войной земли смутный орудийный гул.

Постепенно зрело решение, еще не ясное и не оформившееся, казавшееся порой детской выдумкой. Как можно бросить дом, институт, товарищей, и что ее ожидает там… И это «там» представлялось таинственным, далеким и пугающим…

Все решилось внезапно — штаб Балтийского «флота сообщил официальным уведомлением, что подлодка капитана 1 ранга Ланского в течение месяца не вернулась из боевого похода и считается пропавшей без вести. Стандартный листок бумаги выбил семью Ланских из колеи: мать ходила с опухшими, заплаканными глазами, бабушка вдруг в один день стала жалкой и старой, била на каждом шагу посуду и лежала с мокрым полотенцем на голове.

На другой день Лариса уже тряслась в военном эшелоне, мучась над сочинением оправдательного письма домой. Временами ей казалось, что все это она делает в шутку, что вот на очередной станции она выйдет из вагона и вернется к встревоженной матери и обезумевшей от горя бабушке. Но мелькали столбы и километры, девушки, такие же, как и она, пели песни, и теперь уже ничего нельзя было изменить. Проплыло мимо Колпино — отсюда Лариса один раз возвращалась в Ленинград пешком; потом позади осталась Малая Вишера — это уже было далеко, а поезд шел все дальше и дальше, и успокаивающе мерно отбивали колеса: «Не го-рюй, не го-рюй, не горюй, не го-рюй!»

А ночью, когда от дружного храпа колебалось тоненькое пламя огарка, Лариса решительно дописала последние строки письма.

«…Я знаю, что поступила правильно, и вы меня поймете и простите. Иного пути у меня не было — я больше не могла так жить. Не сердитесь, что я все сделала тайно и самовольно, так будет меньше ненужных слез. Мои дорогие бабушка и мама! Я вас очень, очень люблю! Ваша Лариса».

Паровоз простуженно крикнул в темноту, затормозил ход. Вагоны толкнулись друг а друга, затрезвонили буферами. От резкого толчка задергалось пламя и вдруг погасло, оставив дотлевать красную точку на конце фитиля. Кто-то пробежал вдоль эшелона. Раздался звонкий, привыкший к командам голос:

— Вы-хо-о-дии-и!

Разоспавшиеся девушки, по-детски поеживаясь и протирая глаза кулаками, стали прыгать на станционный песок.

Это был один из вокзалов затемненной, спящей Москвы.

Трудными оказались первые дни военной службы. Там же, на вокзале, девушек разбили на три группы. Две из них увели куда-то в ночной мрак перетянутые накрест ремнями военные представители. Третья, в которой оказалась Лариса, стояла беспорядочной толпой, ничем не напоминающей строй, в ожидании своего провожатого. Он вынырнул из темноты внезапно, огромный, неестественно широкоплечий флотский старшина, и моментально покрыл приглушенную девичью скороговорку густым, как нижняя октава геликона, басом:

— Стоп травить, девчата! Становись в колонну по четыре. Начинается флотская служба!

И, подстегнутая этим окриком, Лариса только теперь ощутила, что все прошлое точно отрезано ножом. Слово «служба» отнимало у нее капризы, наклонности, привычки. Она становилась в ряд, в котором каждый похож на другого, в котором властвует суровое слово «приказ», в котором нельзя идти «не в ногу» ни в прямом, ни в переносном смысле.

И уже утром возвещенное старшиною «начало флотской службы» не замедлило вступить в свои права.

Оно началось на безрадостном, покрытом корявым булыжником дворе флотского экипажа. Шел предосенний, сеющий дождь, и от этого каждый камень отливал скользким мутноватым глянцем. Девушки, уже переодетые в топырящуюся форму, стояли двумя шеренгами, собранные на первые строевые занятия. Лариса с усмешкой думала, что дома мама, пожалуй, ужаснулась бы, увидев дочь почти раздетой под таким дождем. А здесь никто не обращал на это внимания. Существовал «распорядок дня», В одной из его граф стояло: «9.00—11.30 — строевые занятия», и никакой дождь не мог отменить «запланированное мероприятие».

И вот — первый в жизни военный наставник. Рябоватый, низкорослый старшина 2-й статьи, с ускользающим, вороватым взглядом и широким, будто он со всего размаха стукнулся о что-то твердое, носом.

Такие люди, трусоватые и недалекие, получив над другими власть, стараются испить ее до капли, доводя до исступления своей придирчивостью и тяжелым, доморощенным «остроумием». Но нельзя ни возражать, ни протестовать, и притихшие девушки слушают самодовольный скрипучий голос:

— Что есть строй? Строй есть святое место! Это как надо понимать? (Пауза, медленный подпрыгивающий шаг вдоль всего фронта и быстрый, шныряющий взгляд, не выдерживающий встречного взгляда.) А вот как! Никто без спросу не может стать в строй или выйти из строя! А как стал — замри! Ни разговоров, ни шевелений — ни, ни, ни! А как надо стоять? Вот вы, к примеру, барышня (жест на Ларису), стоите, сугубо извиняюсь, как корова на льду! (Негодующее шиканье и тихий смех.) Но, но! Разговорчики! А стоять надо — пятки вместе, носки врозь, ручки по швам, головку повыше — вот таким манером! — На какой-то миг он принимает строгую военную позу, отчего становится лихим и молодцеватым. — Ясно? (Осанка вновь потеряна. Тот же раздражающий, прыгающий шаг.) А теперь мы займемся поворотиками — направо, налево и кругом. Что нужно, чтобы сделать поворот? Ясно. Подать команду! Сперва предварительно, скажем к примеру: «На ле-е-е-е!..» Тут только слушай, делать не надо. А как сказал: «Гоп!» — тут только делай, слушать кончай. Ясно? Ну-ка, спробуем. — Он вдруг напрягся, даже стал выше, и совсем другим, звенящим голосом оглушительно скомандовал:

— Ррр-о-о-ота! Слушай мою команду! Сми-иррр-но! На ле-е-е-гоп!!

Намокшие рабочие ботинки девушек изда́ли оскорбляющий слух военного человека нечеткий дробный звук. Строй кое-как повернулся.

— Горох! — резюмировал старшина. — Будем по разделениям. По одному. Вот вы, с правого фланга. Три шага вперед, шаго-о-ом арш! Кру-уу-гоп! Приступим к учению!

И пока не дошла очередь до Ларисы, она вместе со всеми сдержанно посмеивалась над неуверенными, неуклюжими движениями девушек. Она не думала, что через несколько минут так обидно и неудачно начнется ее «военная карьера». Изучив с места ошибки подруг, она четко и уверенно сделала три шага вперед, но с последним шагом, попав ногой на круглый скользкий камень, оступилась и, потеряв равновесие, шагнула двумя мелкими шажками в сторону, взмахнув при этом руками. Оценка такому «выходу из строя» последовать не замедлила:

— Та-ак! — протянул ехидно старшина. — Краковяк из оперы «Иван Сусанин», музыка М. И. Глинки. Ну-ка, а теперь — поворотик! Кру-у-у-у-гоп!

«Поворотик» оказался не более удачным, чем выход из строя. В шеренге тихонько похихикивали. Лариса покусывала губы, мучительно краснея до корней волос. Старшина с коварством паука, поймавшего в паутину муху, не торопился «покончить» со своей «жертвой».

— Ножку! Ножку поднимайте повыше! — осклабился он, вкладывая в слова явно непристойный смысл. — Вот так! Не стесняйтесь! Флотская служба стеснительных не любит.

И когда через полчаса мучений Лариса поняла, что чем дальше, тем у нее будет получаться хуже и хуже, так как думала лишь над тем, что стала всеобщим посмешищем, старшина наконец смилостивился и сказал:

— Ну, стоп! Ваша фамилия — Ланская? Вот что, Ланская! После роспуска строя останетесь здесь. Будем заниматься отдельно!

С этого дня занятия «отдельно» превратились в систему. После того как остальные девушки с веселым щебетом разбегались, отпущенные старшиной, Лариса оставалась на месте, молча и стойко перенося придирки, кусая от стыда и уязвленного самолюбия губы. Циничные поучения старшины доводили ее до бешенства, до исступления, и от этого она путала команды, поворачивалась неуверенно, теряя равновесие, давая тем самым пищу новым проповедям и остротам. Сознание того, что такая красивая девушка находится в его власти, полностью подчинена ему, поднимало старшину на голову в собственных глазах, доставляло ему необъяснимое, жгучее удовлетворение. Раскачиваемой на ржавых петлях дверью скрипел монотонный голос.

— Да, барышня! Строевой плац — это вам не танцплощадка! Сугубо извиняюсь, но наука насчет мужиков вашему полу куда как легче дается! Ну-ка! Тверже ножки! И чего они у вас расползаются, как перед смертным грехом?

Мучилась, страдала и терпела Лариса, но не было у нее и в мыслях ни ослушаться, ни пожаловаться начальству. С детских лет сложилось у нее представление об армейской железной дисциплине, о неограниченной ее власти над каждым военным человеком. Она была не в силах изменить этим устоявшимся представлениям даже тогда, когда и военную власть и дисциплину олицетворял такой откровенный циник и пошляк, как ее строевой старшина. Она знала, что все это временно, и терпела, терпела и повиновалась, и неизвестно, когда бы все это кончилось, если бы не один неожиданный случай.

Однажды, после очередных занятий «отдельно», когда Ларисе особенно не удавался поворот «кругом», старшина медленно подошел к ней вплотную и сказал тихим вороватым шепотом, сверкая похотливыми глазами:

— Слушай, Ланская! А мы можем с тобой все это утрясти!

Лариса смотрела на него непонимающим взглядом, и старшина поспешил объяснить свою мысль:

— Приходи сегодня после отбоя ко мне в комнату. Понимаешь? Все будет в порядке!

В единый миг зашатались, полетели вверх тормашками военные устои. Кровь ударила Ларисе в голову. И уже больше не помня о дисциплине, не думая о последствиях, она со всей силой опустила ладонь прямо на масляную физиономию старшины. Резкий, короткий звук удара явственно прозвучал в пустынном колодце двора, и, прежде чем старшина успел опомниться, к месту происшествия уже спешил командир роты лейтенант Лавренев.

— Ланская! Гуцалюк! В чем дело? — еще на ходу выкрикнул он, недоуменно переводя взгляд с разгневанного, залитого пунцовой краской лица Ларисы на помятое, будто оплеванное, лицо старшины.

— Товарищ лейтенант! — сказала сдавленным от волнения голосом Лариса, не сумев сдержать вдруг покатившиеся слезы, — разрешите мне… идти с вами… Я вам сейчас все расскажу сама.

И, чутьем поняв, что здесь произошло, Лавренев сказал жестко, отчеканивая каждое слово, видя все время опущенные глаза Гуцалюка:

— Хорошо! Идите ко мне в кабинет! Я сейчас приду.

Уже повернувшись в дверях, Лариса увидела, как, покорно согнувшись, стоял перед рослым лейтенантом старшина Гуцалюк, и на секунду ее сердце сдавило что-то похожее на жалость. Но это было и противоестественно и смешно. Кого жалеть? Человека, который сумел сделать невыносимым ее двухнедельное пребывание в этих стенах? Ну нет! Она будет беспощадной до конца!

И, дробно простучав по лестнице подкованными каблуками, она решительно толкнула дверь лавреневского кабинета.

Так окончилась ее строевая «карьера», так началась новая военная жизнь. Уже на другой день после объяснения с лейтенантом Лариса тряслась в эшелонной теплушке к месту нового назначения. Где будет это место и каким окажется назначение, она не знала, но все это было во много раз лучше, чем то, что оставалось позади, И когда на шестые сутки состав неуверенно, словно раздумывая, остановился в приморском городке, Лариса соскочила на землю радостная, полная сил, весело щурясь от яркого непривычного солнца.

Рядом, прямо за домами, поднимались высокие фиолетовые горы, казавшиеся надвигающимися грозовыми тучами. Отсюда, с железнодорожных путей, было видно море и на нем трубы и мачты какого-то огромного корабля. Влажный пьянящий ветер, совсем не похожий на балтийский, приятно ласкал кожу лица.

Что же, новое место было неплохим! На миг Лариса вспомнила двор, покрытый мокрым скользким булыжником, и воспоминание показалось далеким и неприятным сном. А новое назначение следовало за ней среди многих папок «личных дел», уложенных в одном из вагонов этого же эшелона. И там, в ее «личном деле», в конце первой в жизни служебной аттестации было написано рукой лейтенанта Лавренева:

«Окончила первый курс Ленинградского медицинского института. Целесообразно использовать на должности медсестры».

Через месяц, с нашивками старшины 2-й статьи на рукавах, Лариса садилась на тральщик, идущий в Севастополь.

Затаенным коварством веяло от спокойного осеннего моря. Маленький кораблик чуть покачивало на небольшой волне, и за его кормой висели, крича дурным кошачьим голосом, и дрались из-за выплеснутых помоев чайки. И только перед самым Севастополем вдруг налетел ветер, и море, посерев, ощетинившись мелкими гребнями, зло набросилось на деревянное суденышко. Жалобно заскрипели доски обшивки, загнусавили в упругом ветре снасти, захлестали по палубе, словно плетью, мириады водяных брызг.

И тогда ноги сделались слабыми, тело невесомым, и Лариса, не в силах более противиться морской болезни, перегнулась за борт.

Пожилой краснофлотец осторожно, но крепко поддержал ее под руку и ласково, ободряюще сказал:

— Ничего, товарищ старшина! Это скоро пройдет. Вот уж и Севастополь видать!

Подняв тяжелую, непослушную голову, Лариса, как сквозь пелену, посмотрела вперед.

Там, на фоне мчащихся серых туч, вдаваясь в море полукруглым каменным массивом, обрамленный у подножия белой кипенью прибоя, стоял тяжело, монолитно и сурово древний Константиновский равелин.

Скупа и быстротечна севастопольская весна. Успокоится, заголубеет в марте море, станет неотличимым от такого же голубого неба. И в этой пронизанной солнцем голубизне замаячит белой черточкой чайка, плавно и невесомо, без осеннего тоскливого крика уплывая в даль, напоенную теплой влагой.

Пригреется твердая, не знающая талых вод земля, и закурчавится, полезет вверх между трещинами камней трава, вымахает за месяц в полный рост и затем начнет скручиваться и гореть под обжигающими потоками майского тепла. И тогда же, в мае, расцветут ромашки — неприхотливые и нежные цветы. И если размять их между пальцев, почудятся запахи привольных украинских степей, взгрустнется о чем-то смутном и прошедшем, и долго еще будет преследовать в этот день щемящая душу легкая юношеская грусть.

Скупа и быстротечна севастопольская весна. Отцветут и покроются пылью красавицы акации, заснуют в вечернем остывающем воздухе стрижи, и вдруг почувствуешь, что это уже лето, что нет больше в воздухе запахов оживающей земли, что в какой-то день быстро и незаметно кончилась весна…

Девятнадцатую свою и первую севастопольскую весну, весну 1942 года, встретила Лариса медсестрой Константиновского равелина.

В этот ветреный мартовский день, раскачиваясь на мачте наблюдательного поста, долго и самозабвенно пел скворец. И все, до кого доносилось его пение, невольно приостанавливали работу, прислушиваясь к забытым звукам, радостно смотря на отливающую вороненым металлом пеструю грудку птицы.

Невзирая на войну и разруху, скворец пел о любви, и Лариса, пригревшись в затишье на камне, слушала вестника радостной теплой поры. Чей-то негромкий вкрадчивый голос раздался у нее над головой:

— Любуетесь, товарищ старшина?

Лариса недовольно подняла глаза. Перед ней, щуря серые с наглецой глаза, стоял краснофлотец Гусев.

Лариса встречалась с ним до этого всего несколько раз, но шарящий, будто ощупывающий взгляд Гусева заставил почувствовать неприязнь к нему с первой встречи. Однако ничего не отвечать было просто невежливо. Лариса сухо сказала:

— Хочу немного отдохнуть.

— Погодка располагает! — радуясь завязывающемуся разговору и быстро присаживаясь рядом, оживился Гусев. — Война — войной, а весна — весной.

На этот раз Лариса смолчала. Она уже тяготилась его присутствием и стала озираться по сторонам, выискивая предлог, чтобы уйти. Как назло, ничего не приходило в голову. Гусев, осторожно придвинувшись поближе, продолжал:

— Да, сестрица. А здесь и весна не радует! Живем мы с вами, как в тайге, — ни черта не видим. А ведь и я живой человек! И я тоже понимаю поэта, который написал:

Моряк не верит, что любовь — как в сказке! И в редкие минуты на земле Нам нужно всем немного женской ласки, Чтоб легче было жить на корабле!

Лариса, продолжая молчать, смотрела в сторону. Где-то над ухом, совсем рядом, раздавалось тяжелое сопение Гусева. Вдруг она почувствовала, что ее пальцев, лежащих на камне, коснулась потная, липкая ладонь. Быстро вскочив и отдернув руку, точно от ожога, Лариса поспешно зашагала прочь. Она не слышала, как медленно поднявшийся Гусев процедил, прищурившись, ей вслед:

— Недотрогу строишь! Ничего, девочка! Здесь тебя обломают!

Он хотел выругаться, но заметил подходящего Зимского и только длинно сплюнул сквозь зубы. Зимского Гусев не любил. Не любил давно, с первого дня знакомства. Теперь, когда он чувствовал, что Зимский глубоко, по-настоящему влюблен в Ларису, — не любил его вдвойне.

Зимский видел, как поспешно вскочила и ушла Лариса, и медленно, сурово нахмурясь, подходил к Гусеву. Тот, беспечно повернувшись, уже собирался уйти, но рука Зимского тяжело легла ему на плечо:

— Опять ей разные гадости говорил?

Почувствовав, что ему не уйти от разговора, Гусев с усмешкой бросил через плечо:

— А ты спешил стенографировать?

Зимский рывком повернул его лицом к себе, и Гусев, стараясь отодрать впившиеся в ключицу пальцы, с наигранным спокойствием зачастил:

— Но, ты! Полегче, полегче! Нечего клещи распускать. Здесь тебе не крепостные!

— Слушай, Гусев! — лицо Зимского скривилось в злобной гримасе. — Если ты еще будешь приставать к ней…

— Да ты кто такой?! — наконец освободившись от руки Зимского, вскричал Гусев. — Кем ты сам ей приходишься? Она на тебя и плевать не хотела!

— Хорошо. Иди! — глухо сказал Зимский, чувствуя, что еще секунда — и он не сдержится, ударит со всего размаха в наглое гусевское лицо. — Иди, но помни, что я тебе сказал!

— «Помни, помни!» — передразнил, уходя, Гусев, удивившись, что на этот раз разговор окончился так быстро. И, уже отойдя на несколько шагов, он повернулся и вызывающе крикнул:

— Вздыхатель!

Но Зимский не обратил на это внимания. Другое задело его, больно ранило сердце, оставило в смятении.

«Кем ты сам ей приходишься? Она на тебя и плевать не хотела!» — еще звучал в ушах ехидный голос Гусева, и вдруг он с ужасом почувствовал, что вокруг становится пусто (будто вырвали из рук надежные перила), если задать самому себе этот вопрос. «А действительно, кем он приходится Ларисе? Почему имеет больше прав на нее, чем тот же Гусев? Только потому, что тот заведомый пошляк? А что думает сама Лариса? Как она отнесется к его покровительству? Хватит ли у него духу хоть намекнуть ей о своем чувстве?..»

Алексей не мог точно припомнить все подробности первой встречи с Ларисой. Помнилось, что они встретились внезапно, в полутемном коридоре равелина, и он не смог как следует рассмотреть ее лица, но в памяти остались глаза — широко открытые, смело и прямо смотрящие вперед и какие-то лучезарные, отчего казались очень глубокими.

Там, дома, до военной службы, Алексей не успел испытать настоящей любви. Как и все парни его возраста, приходил он под вечер на широкую немощеную улицу на окраине городка, где на низких скамеечках сидели стайками девчата. Парни тоже собирались кучками, похохатывая и посматривая в сторону девчат, а когда из-за крайних домов выкатывалась огромная и близкая желтая луна, все уже сидели вместе и надорванные крики видавшей виды гармошки часто заглушали визг девчат и смачный хохот парней.

Так сидели часа два — три, а потом уходили парами в пахнущую созревшими травами влажную степь, которая начиналась тут же, за последними домами…

Алексею идти было не с кем, и он медленно плелся домой. И вот однажды, когда все стали расходиться парами, а он по привычке направился в другую сторону, его остановил резкий насмешливый окрик.

— Что, чернявенький, пошел семечки долузгивать?

Это кричала Ольга Сташкова — Алексей сразу узнал ее по голосу. Она и раньше то будто ненароком задевала его локтем, то вдруг лукаво подмигивала, а он сдержанно сторонился, словно ничего этого не замечал. Ольга была на пять лет старше его и к тому же успела уже выйти замуж и развестись. И хотя она ничем не отличалась от остальных девчат, он постоянно помнил об этом и относился к ней, как подросток относится к взрослому.

— Или ты боишься темноты? — вновь крикнула Ольга, так как Алексей, не отвечая, продолжал уходить.

И вдруг кто-то вкрался в Алексея, и он уже не подчинялся самому себе, а подчинялся тому, другому, который толкал его на что-то неведомое и тревожное, от чего замирал дух.

Он резко остановился и подошел к Ольге вплотную:

— А ты не боишься?

— Ннет! — бесшабашно зажмурилась она и качнула головой так близко от лица Алексея, что защекотала его кончиками волос.

— Не боишься? — повторил Алексей, не зная, что делать дальше.

— Нннет! — повторила и Ольга, обжигая его горячим дыханием.

Отступать было поздно, да и тот, другой, толкал в грудь глухими ударами. Алексей молча нашел руку Ольги и, взяв ее, решительно зашагал в степь. Ольга, все еще не открывая глаз, тихо гортанно рассмеялась и покорно пошла за ним, словно большая, ожидающая ласки кошка. Так они шли, держась за руки, очень долго, пока не затих лай собак на окраинах, а ноги не вымокли в росе. Ольга остановилась первая, устало потянулась, заложив руки за голову:

— Хватит! Время и отдохнуть!

Алексей оглянулся по сторонам, а затем решительно сдернул с плеч пиджачок, швырнул ей под ноги:

— Давай сюда, так посуше!

Она села, а он продолжал стоять, потому что сесть на пиджак — значило оказаться от нее в пугающей близости. Но опять тот, другой, согнул его ноги и посадил рядом с ней. Ольга вмиг прижалась к нему, сказала сонным оправдывающимся голосом:

— Продрогла!

И сквозь тонкий ситец легкого платьица потекли к нему сжигающие токи, и он почувствовал, как все в нем стало гореть — и щеки, и лоб, и уши, — и вот уже голова пылала, как в горячке, и все качалось перед глазами, и трудно было дышать, потому что не Давали и глотка воздуха Ольгины губы…

Они очнулись, когда уже совсем посветлело небо на востоке, а в болотных низинах колыхался густой, как вата, туман.

— Светает… — сказала Ольга, разжимая крепкие объятия, и предутренний прохладный ветерок, и гаснущие в небе звезды, и крики болотных птиц — все снова стало возвращаться к нему. Так Алексей познал ту, другую сторону любви, не испытав по-настоящему первой.

Вот почему он вначале отнесся так спокойно к встрече с Ларисой: мальчишеская самоуверенность уже приучила его снисходительно относиться к женщинам.

На другой день все в равелине знали, что девушку зовут Ларисой и что она будет работать медсестрой.

В лазарет потянулись многочисленные «больные» за порошками от головной боли, и военфельдшер Усов вежливо, но настойчиво выпроваживал симулянтов, догадавшись на третьем посетителе о причине их «болезни».

Лариса, в белоснежном халатике и в такой же косынке с маленьким красным крестиком, была необыкновенно хороша, и Усов с тревогой подумал, что эта красивая женщина, одна среди сотни мужчин, сможет послужить причиной больших неприятностей.

Алексей посмеивался над теми, кто с такими ухищрениями пытался повидать Ларису, но неожиданно сам поймал себя на том, что и ему очень хочется вновь заглянуть в ее глаза. Он снисходительно улыбнулся этому странному желанию и прогнал его прочь, но, как он ни старался, оно помимо его воли возвращалось вновь и вновь, и вскоре настало такое время, когда Алексей уже не мог с ним бороться.

Он боялся признаться себе, что в свободное время долго и настойчиво ходит по тому коридору, где впервые встретил Ларису, только из-за того, что смутно надеется на новую встречу. Но проходили дни, а Лариса больше не появлялась. Он уже начал тревожиться — не перевели ли ее куда-нибудь? — но частые пересуды о новой медсестре заставили его успокоиться. Значит, Лариса была на месте. Ее видели, и это давало пищу и доброжелательным шуткам, и циничным остротам, и откровенным разговорам в часы, когда свободные от работ краснофлотцы собирались покурить у врытой в землю бочки с водой.

Здесь было самое любимое место в равелине. Две маленькие низенькие скамеечки всегда заполнялись до отказа. Остальные, кому не хватало места, тесным кольцом стояли вокруг, жадно втягивая в себя сладковатый дым потрескивавшей от примеси хлебных крошек махорки. О многом говорилось здесь, но, когда речь заходила о Ларисе, кольцо сжималось плотнее. Зимский с особым пристрастием относился к каждому сказанному о ней слову. Чаще всего говорили хорошее, но иногда проскальзывало и другое, вызывающее нездоровый хохоток слушающих, и тогда Зимский мучительно краснел, будто речь шла о нем самом.

Особенно старался Гусев, по словам которого Лариса ломается только так, «для формы», что скоро она еще «покажет» себя и что он сам уже недалек от цели.

Как тогда захотелось Зимскому сгрести его и бить наотмашь, не останавливаясь, в самодовольную, ухмыляющуюся рожу, но он сдерживался, боясь выдать себя, а в душе копилась жестокая злоба. И давила она, заставляла сжимать кулаки всякий раз, когда он видел или вспоминал Гусева.

Желание увидеть Ларису достигло, наконец, предела, но, когда после бессонной ночи у Зимского разболелась голова, он не посмел пойти в лазарет: боялся, что и его отнесут к разряду многочисленных симулянтов.

Судьба оказалась сильнее его: неосторожно поднимая тяжелый камень, он содрал себе ноготь на большом пальце левой руки. Быстрыми каплями, почти струйкой, полилась кровь. Режущая боль прошла по всему телу. Наскоро обмотав рану носовым платком, Зимский решительно зашагал в лазарет. В этот миг он думал только о Ларисе. Когда он вошел, она стояла к нему спиной и грела над спиртовкой какой-то блестящий инструмент. Усов сидел у своего маленького столика и неторопливо писал. Зимский шагнул прямо к нему.

— Товарищ военфельдшер! Перевяжите, пожалуйста. Поцарапался немножко.

Усов медленно поднял голову, но, увидев превратившийся в красную тряпку платок, ловким профессиональным жестом снял импровизированную повязку, швырнул ее в таз. Палец распух и продолжал кровоточить.

— Мм-даа! — протянул Усов и недовольно скривил рот. — Царапина у вас глубокая. Лариса Петровна! Обработайте и перевяжите.

Лариса повернулась и встретила напряженный и настороженный взгляд Зимского.

И по этому взгляду она сразу поняла, какую имеет над ним власть, но это не доставило ей радости.

За последние годы слишком многие пытались добиться ее расположения, и это вначале удовлетворяло ее женское тщеславие, затем стало надоедать и в конце концов превратилось в муку, ибо ухажеры были удивительно похожи друг на друга. Нет ничего хуже без памяти влюбленного человека, если не питаешь к нему ни малейшего влечения. Лариса знала это слишком хорошо, вот почему откровенный взгляд Зимского вызвал у нее и недовольство и раздражение. А Алексей стоял, забыв про палец, с которого быстрыми капельками стекала кровь, и Лариса сказала вежливо, но сухо:

— Подойдите, пожалуйста, сюда!

Впервые Зимский услышал ее голос и как во сне пошел прямо на зов, протягивая окровавленную руку.

Осторожно, стараясь не причинить боли, стала Лариса обрабатывать рану, и каждое ее прикосновение пронизывало Алексея словно электрическим током. Он не понимал, что с ним происходит, а голова кружилась от тонкого аромата, идущего от ее пышных волос, от ее горячего дыхания и вообще от ее немыслимой близости. Он слегка покачнулся, и. Лариса придвинула ему стул.

— Присядьте. Это от потери крови. Сейчас все пройдет.

Зимский молча кивнул. Перевязав палец, Лариса вновь занялась своими инструментами, и он получил возможность почти открыто любоваться ею. И опять Алексей не мог себе объяснить, почему в свое время, даже обнимая Ольгу, он не испытывал и сотой доли того благоговейного трепета, который ощущал теперь, просто смотря на Ларису. Он досадовал на свое непривычное состояние, даже пытался отделаться циничной мыслью: «Все они, бабы, на один манер!» — но тотчас же испугался, будто Лариса могла прочитать ее, и тревожно оглянулся по сторонам. Лариса по-прежнему колдовала над спиртовкой. Усов продолжал писать, не обращая на него никакого внимания. По затянувшейся тишине Зимский понял, что пора уходить.

— Ну… Я пойду… Большое спасибо! — сказал он, вставая и ни к кому не обращая своих слов.

Лариса даже не повернулась. Усов буркнул, не отрываясь от писания:

— Завтра приходи на перевязку!

Он пришел завтра, потом — послезавтра, он стал приходить каждый день, и однажды Лариса, сняв бинт и увидев совершенно здоровый палец, с явной усмешкой сказала:

— Ну вот и все! Больше на перевязку ходить не надо!

Словно что-то оборвалось внутри Алексея, и сам себе он показался нелепым и ненужным. Глубокое безразличие ко всему овладело им в эту минуту, но он все же нашел в себе силы и проговорил, с трудом растягивая в улыбку кривящиеся от обиды губы:

— Большое спасибо вам… Лариса Петровна… И за лечение, и за заботу…

Чуть заметно дрогнули у Ларисы уголки рта — может быть, она досадовала на себя за несправедливо холодный тон, но, несмотря на это, она не сумела перебороть чувства неосознанной досады и так же строго и холодновато ответила:

— Не за что, товарищ Зимский! Приходите, когда понадобится!

«Товарищ Зимский!» И Алексей понял, что эти несколько дней совершенно не приблизили его к Ларисе, и даже наоборот, отдалили от нее. Медленно и понуро вышел он из лазарета и остановился в коридоре, все еще на что-то надеясь, прислушиваясь к каждому звуку там, за дверью. Он стоял затаив дыхание, с гулко бьющимся сердцем и вдруг вздрогнул от неожиданного возгласа Усова:

— Лариса Петровна! Вы не забыли, что завтра в шесть нужно идти на батарею за медикаментами?

— Нет! — отвечал голос Ларисы. — А кого мне выделят в помощь?

— Я сегодня поговорю с Евсеевым, — продолжал Усов. — Надо бы матроса посильнее!

Не веря своим ушам, Зимский на цыпочках быстро отошел от двери. Лицо его горело от нервного возбуждения. «Нет, Лариса Петровна! Нет, Ларочка!» — твердил он сам себе бессмысленные слова, сам не зная, что же именно «нет» и что он будет делать дальше. И только одно ему было совершенно ясно — завтра во что бы то ни стало он должен пойти с Ларисой на батарею…

Душным и тесным казался ему в эту ночь кубрик. Оглушительно храпели до изнеможения уставшие матросы, а Зимский лежал с открытыми, точно остекленевшими глазами и не мог уснуть. Помучившись около часа, он вышел во двор, лег на траву, подложив руки под голову. Высоко-высоко в фосфорическом голубом небе плыл сказочный двурогий месяц. Недвижимый теплый воздух казался налитым в бездонный сосуд весеннего мира, и даже война, постоянно напоминающая о себе приглушенным, точно далекий гром, гулом, не могла нарушить очарования майской ночи.

Здесь ничто не отвлекало от мечты, и Зимский уплыл в своих грезах в далекий, созданный фантазией влюбленного мир, где были только он и Лариса. Но что-то подсознательное, неуловимое мешало полностью отдаться мечтам, и постепенно он помял, что причиной такого состояния является вчерашний разговор с капитаном 3 ранга.

Чтобы идти с Ларисой за медикаментами, требовалось разрешение начальства, и по уставу Зимский должен был обратиться к своему командиру отделения, а тот — дальше, по инстанции, пока просьба не дойдет до самого Евсеева. И если бы дело касалось только службы, Зимский и не подумал бы об ином пути. Боязнь получить отказ, потерять единственную возможность остаться наедине с Ларисой заставила его после мучительных колебаний постучать прямо в дверь евсеевского кабинета.

Капитан 3 ранга, хмурый и утомленный, недовольно просматривал какие-то бумаги. Рядом стоял политрук Варанов, с таким же хмурым, озабоченным лицом.

Зимский сразу понял, что пришел не вовремя, но отступать было уже поздно — Евсеев устремил на него вопросительный взгляд.

— Товарищ капитан третьего ранга! Разрешите мне завтра помочь старшине Ланской принести медикаменты! — поспешно проговорил Зимский, чувствуя, что одеревеневший язык с трудом выдавливает слова.

Евсеев недовольно посмотрел на Варанова: «В чем дело?» Политрук слегка пожал плечами. Застывший навытяжку Зимский, словно приговора, ждал ответа. Евсеев, отложив бумаги, сказал:

— А почему вы пришли прямо ко мне? — и не успел Зимский объяснить причину своего прихода, как он добавил: — Кстати, на это уже выделен главстаршина Юрезанский.

В один миг и Евсеев и Варанов расплылись в матовое пятно. Увидев побелевшее лицо Зимского, Варанов сжал руку Евсеева и что-то быстро шепнул ему на ухо.

— Хорошо! — кивнул согласно Евсеев. — Оказывается Юрезанский нужен завтра политруку. С Ланской пойдете вы. У вас все?

Только на военной службе возможны такие мгновенные падения и взлеты. Еще секунду назад поверженный отказом Евсеева в прах, Зимский вновь вознесся на окрепших крыльях мечты. И вновь откровенной радостью заблестели глаза, расплылся в улыбке рот и появился твердый молодцеватый тон.

— Так точно, все! Разрешите идти?

Тогда в его душе ничего не осталось, кроме светлого, радостного чувства. А вот теперь он ощутил, что посещение командирского кабинета не прошло бесследно. Вторично перебирая в памяти все, что произошло вчера, он дошел до места, когда, ошеломленный отказом, потерял способность управлять собою. Так вот что мешало забыть обо всем и мечтать о встрече с Ларисой! Как со стороны он увидел себя: бледного, растерянного, вспомнил незаметный жест политрука, понимающий взгляд Евсеева, вспомнил свой порыв радости, который был не в состоянии сдержать, и бессильно сжал кулаки.

— Что же это делается со мной? Что делается? — с горечью прошептал Алексей, чувствуя, что безрассудная любовь к Ларисе сделала все не связанное с нею мелким и незначительным, отодвинула на второй план…

Легкие чешуйчатые тучки набежали на месяц, подернули небо тонкой пленкой. Поплыли по земле призрачные тени, постепенно наполняя до краев тихий двор равелина. А с востока ползла, облегая полнеба, мрачная черная туча. Незаметно она надвинулась на месяц и, мгновение помедлив, поглотила его, обволакивая со всех сторон. Непроглядный мрак упал на землю, но Зимский уже ничего этого не видел. Он заснул, когда небо было еще чистым и светлым, и таким же чистым и светлым был его крепкий юношеский сон.

Прекрасно налитое бодрящей прохладой раннее майское утро в Севастополе. Солнце еще не показалось, но уже золотистой шелковой тканью горит над холмами Инкермана восток. Не успевшие растаять к утру небольшие высокие облачка пламенеют в еще темном небе кусками подожженной ваты, а из травы, из небольшого кустарника и просто из меловых камней несется птичий гомон и щебет, приветствующий рождение дня. Серой и нахохлившейся кажется отсыревшая за ночь земля, и на пыли дорог четко отпечатаны немногочисленные следы ранних пешеходов. Все живое спешит напитаться прохладой и влагой, пока еще свеж воздух и солнце скрыто за холмами. Но вот в какое-то мгновение оно вырывается, будто из плена, и вмиг голубой равниной вспыхивает море, с криком срываются с воды позолоченные лучами чайки, тает на глазах, открывая дали, легкий туман, и уже мало на земле тени, уже клубится над дорогами просохшая пыль, и, словно горячие плети, падают на плечи вездесущие солнечные лучи…

…Зимский с Ларисой вышли в путь, когда еще заставляла зябко поеживаться предрассветная сырость. Шли молча, каждый погруженный в свои думы.

Увидев перед собой Зимского в такую рань, Лариса была и удивлена, и раздосадована.

— Что, опять палец? — сказала она с явной иронией, отчего Алексею сразу стало не по себе.

— Нет… Я в помощь вам… — пробормотал он, запинаясь и краснея.

От Усова Лариса слышала, что с нею должен был идти Юрезанский.

— Нет… Он занят, — ответил Алексей, опуская глаза.

— Скажите, вы сами напросились мне помогать? — продолжала Лариса, стараясь перехватить взгляд Алексея.

Зимский подавленно молчал, и ей все стало ясно. Сердито передернув плечиками, она молча пошла вперед, а он, как провинившийся школьник, понуро поспешил за нею.

Но постепенно радостное настроение вновь овладело им. Он изредка косил глаза на Ларису и тогда долго не мог оторваться от ее лица.

Взбодренная утренней свежестью, раскрасневшаяся, с холодноватым блеском в глазах, она была сегодня особенно хороша. Встречные матросы и солдаты изумленно останавливались и долго провожали ее взглядом. Зимский видел все это, и от сознания, что идет рядом с такой красивой, привлекающей всеобщее внимание девушкой, сладкой болью гордости и тщеславия щемило сердце.

Где-то справа, за холмами, загудела артиллерийская канонада, пролетело в сторону города несколько «юнкерсов», недалеко часто и деловито захлопали зенитки — начинался обычный фронтовой день.

Они прошли всего полпути, когда солнце настигло их и безжалостно вцепилось в спину и шею. И если бы не освежающий ветер с моря, путь стал бы трудным и безрадостным. Легкий бриз умерял рано начавшуюся жару, и было очень приятно подставлять его чуть слышному дуновению разгоряченные лица. Вскоре дорога свернула вправо, и они пошли прямо по степи, которая была покрыта еще не успевшей сгореть травой и белым ковром многочисленных ромашек. Над самой головой висел жаворонок, вызванивая немудреную успокаивающую песенку; гонялись друг за другом большие белые бабочки; одурманивающий запах созревания плотной волной стлался над землей. Слегка кружилась голова от обилия света, жизни и воздуха — хотелось безвольно опуститься на манящую зелень. Лариса, словно нехотя, сказала:

— Я устала! Давайте немного отдохнем!

Зимский с готовностью остановился. Он много бы отдал, чтобы побыть как можно больше с нею вдвоем.

Они сели на пригорок, с которого открывался величественный вид на застывшее море. Лариса сняла берет, подставив волнистые волосы ласкающему ветерку. Оба некоторое время смотрели на бескрайнюю водную гладь, искрящуюся миллионами солнечных зайчиков. Затем Алексей перевел взгляд на Ларису. Она продолжала смотреть на море, и в ее глазах отражалось все его необыкновенное сияние. Чуть полураскрытые губы застыли в безмолвном восхищении. В этот миг она показалась ему такой же простой и доступной, как Ольга, и, не думая больше ни о чем, он стиснул ее в крепких объятиях. Она не вскрикнула и не вырвалась, только медленно повернула к нему лицо, и в ее глазах были одновременно горечь, обида и презрение. И от этого взгляда руки Алексея разомкнулись сами собой, а сам он, пристыженный и посрамленный, сидел, покраснев до кончиков ушей, не смея поднять на нее глаза.

— Послушайте, Алексей! — сказала Лариса дрожащим от обиды голосом, впервые называя его по имени. — Я никогда не подавала повода к подобным выходкам! И кроме того — вы должны это знать, — я люблю другого человека! Понимаете? Люблю крепко и навсегда!

Зимский продолжал молчать. Он не посмел спросить, кто этот «другой человек», не посмел спросить, правда ли все, что она говорила. Он только с ужасом чувствовал, как рушатся все его надежды, как разливается в душе холодная пустота. Слишком жалкий и потерянный был у него вид, и Лариса, немного смягчившись, спросила:

— Обещаете вы мне, что это никогда больше не повторится?

— Да, — еле слышно с трудом выдавил Алексей.

И опять установилось молчание, ставшее для обоих невыносимым.

Лариса первая нарушила его, сказав совсем примирительным тоном:

— Пойдемте! Смотрите, где уже солнце, — нам давно пора!

Вернулись они в равелин уже к вечеру, когда низкое солнце бросало прощальные блики на раскаленную дневным зноем землю. Пламенели стекла домов на той стороне бухты, в городе, и, окрашенная оранжевым светом, строго возвышалась колонна памятника затопленным кораблям. Во дворе равелина уже лежали синие вечерние тени, и у бочки после тяжелого трудового дня собрались курильщики. Все они, как по команде, повернули головы, когда Зимский и Лариса вошли во двор. Несмотря на тяжесть ящика с медикаментами, Зимский невольно ускорил шаги, не желая находиться под обстрелом любопытных глаз. Кроме того, он услышал громкий и ехидный голос Гусева, с которым после всего, что произошло сегодня, особенно на хотел встречаться. Однако, когда он через полчаса вышел покурить, Гусев все еще был там и, загадочно ухмыляясь, умолк при его приближении. Поздоровавшись, Алексей стал медленно скручивать цигарку. Все молчали — чувствовалось, что разговор только что шел о нем.

— Ну, я пошел! — небрежно бросил Гусев, метким плевком попадая цигаркой прямо в бочку.

— Может, ты и ему скажешь, что нам говорил? — раздался из толпы чей-то резкий голос.

Гусев дернулся, будто кто-то схватил его за плечи, но тотчас же, медленно повернувшись, произнес:

— Что ж! Можно! — он подошел вплотную к Зимскому, вихляя, кривя в усмешке тонкие губы. — Говорят, ты у Юрезанского кусок сала отбил! Самому-то удалось или пустышку потянул?

И прежде чем включилось сознание, Зимский молниеносно бросил вперед кулак, хрустнувший о подбородок Гусева.

Это произошло так внезапно, что все опомнились только после того, как Гусев, отлетев, грузно шлепнулся на землю. Он тотчас же вскочил на ноги, сжав кулаки и выплевывая вместе с кровью бранные слова, но уже и его и Зимского схватили за руки и растаскивали в разные стороны. Зимский стоял покорно, сгорая от стыда за случившееся, а Гусев рвался и кричал, в то же время радуясь, что держат его крепко и он не нарвется на второй удар. Так или иначе, потом не будут говорить, что он струсил и не пытался дать отпор. И неизвестно, сколько бы еще он выкрикивал злобные ругательства, если бы не появился привлеченный шумом политрук Варанов. Узнав обо всем, что здесь произошло, он бросил резким, не предвещающим ничего хорошего голосом:

— Зимский! Гусев! Немедленно оба ко мне в кабинет!

И когда Варанов с провинившимися скрылся в равелине, кто-то нарушил неловкую тишину:

— Гусев сам во всем виноват!

Одобрительный гул голосов подтвердил, что матросы оправдывают поведение Зимского.

Резкий призывный сигнал трубы заставил всех спешно побросать окурки и разойтись. Ходили слухи, что враг лихорадочно готовится к новому наступлению — сигнал звал на ночные работы. Равелин не засыпал ни ночью ни днем…

3. МАТРОСЫ РАВЕЛИНА

Еще долго шумел и буйствовал в ту ночь целительный дождь. Журчали по накаленным дневным зноем камням, по перегретой земле теплые, почти горячие ручьи, и матросы поснимали обувь и стояли босиком по щиколотку в воде, отчего сразу откуда-то издалека пахнуло беззаботным детством, домом, материнской лаской, и было это так далеко и неповторимо, что острой жалостью к самому себе защекотало в носу. К счастью, все они находились в том прекрасном возрасте, когда грусть лишь мимолетно владеет сердцами; вот почему они все чаще острили, беззлобно поддевая друг друга, все чаще смеялись, заражая друг друга бесшабашным задором, и наконец создалась веселая и в то же время рабочая атмосфера, в которой каждый отдавал всего себя делу, трудился не за страх, а за совесть.

Когда Алексей Зимский, отлучившийся на несколько минут, вновь возвращался к месту своей работы, им вдруг овладело торжественное настроение. Он не мог бы сказать, что именно заставило так взволнованно колотиться сердце, но чувствовал, что стремительный шелест дождя, глухое уханье земли, мелодичный звон ломов, скрежет лопат, разноголосые выкрики, и все это в сплошной темноте, прорезаемой иногда короткими вспышками молнии, напоминало скорее какое-то таинственное карнавальное празднество, а не военные оборонные работы.

При одной из вспышек молнии Алексей увидел капитана 3 ранга Евсеева, стоящего посредине двора и запрокинувшего голову в небо; через мгновение, когда вспышка повторилась, его там уже не было, и это только усилило впечатление таинственности и сказочности ночи. Но как только Алексей вновь взялся за лом, как только его обдало брызгами грязной и теплой воды, а в нос ударил крепкий запах мужского пота, он вновь ощутил всю суровую необходимость, всю реальную сущность этого беззаветного ночного труда.

Алексей молча и сосредоточенно долбил землю, прислушиваясь к веселым репликам своих товарищей, но в то же время как-то странно и неприятно щемило под ложечкой при мысли о том, что бой, гремящий сейчас где-то за дальними холмами, может докатиться до этого рубежа. В который раз Алексей с досадой спрашивал себя: «Неужели эта страх?» — и не мог найти точного ответа.

Вот так же он чувствовал себя, когда в детстве впервые вздумал прыгать в реку с пятнадцатиметровой ветлы, вот так же он чувствовал себя перед тем, как пришлось вскочить в пылающее окно объятого пожаром дома, спасая малолетнюю девочку. Но ведь оба раза тогда он преодолел это неприятное чувство. Значит он сможет справиться с ним и теперь?

На днях Алексей слышал от одного бойца, как дерутся наши ребята там, на передовой. В один небольшой хуторок немцам удалось войти только тогда, когда были перебиты все его защитники, все до одного! Окруженные батарейцы, расстреляв весь боезапас, вызывают на себя по рации огонь своих же батарей. И так везде! Ни один камушек, ни один бугорок не отдается врагу без смертельного боя. Так будет и здесь! И здесь будет битва до последнего человека, как в том хуторке, ставшем непреодолимой преградой на пути врага.

И Алексей, все сильнее взмахивая ломом, вдруг ощутил, как совсем исчез холодок под ложечкой, как отчаянной, разухабистой силой налились все мышцы, и сразу же приподнятый, возбужденный тон шуток и реплик товарищей стал близким и понятным.

— Алешка! Ты что это так часто до ветру ходишь? Немца дрейфишь? — весело обратился к нему Колкин, будто только сейчас заметив его возвращение.

— Что же ты, родной, раньше молчал, что ты в курсе дела! — так же весело отвечал Зимский.

Все, кто находился рядом, уже наэлектризованные смехом, вновь дружно расхохотались. Колкин, не найдя сразу ответа, тоже хохотал вместе со всеми, отчаянно махнув рукой. Бывший невдалеке Гусев тихо сказал своему соседу, скромному и незаметному Демьянову:

— Небось все к Лариске шляется за утешением!

Демьянов ничего не ответил. Он старался вообще побольше молчать и, что бы вокруг ни случалось, не выражал ни радости, ни смятения. Трудно было понять, чего желает и о чем думает этот человек, и даже Гусев, тяготевший к нему больше, чем ко всем остальным в равелине, сказал ему однажды:

— Слушай, ты какой-то плоский, Семен! Как из картона вырезанный. Нет в тебе трех измерений!

И на это Демьянов ничего не ответил, аккуратно приглаживая ладонью реденькие волосы, а Гусев зло, в сердцах сплюнул.

Со вчерашнего дня, когда Евсеев объявил в равелине суровый приказ, Демьянов еще больше замкнулся в себе, и, хотя он по-прежнему молчал, Гусев всей душой чувствовал, что тот боится, боится так же, как и он сам, и это заставляло Гусева держаться поближе к нему. Что бы там ни было, Гусев всегда находил в нем молчаливую поддержку, а это было сейчас самым главным. В такое время, когда душа находилась в страхе и смятении, просто невозможно было оставаться одному. О том же, чтобы примкнуть к Зимскому и ему подобным, не могло быть и речи! Ведь и так ясно, что все проиграно! Гибнет целая армия, которую беспощадно сметают с последних клочков крымской земли бронетанковые скребки врага, а они хотят выставить на их пути жалкую горстку почти невооруженных бойцов.

И Гусев со злобой сжимал кулаки, всей душой противясь чьей-то злой и беспощадной воле. Он только для виду ковырял ломом землю, думая все время об одном — как развязаться с проклятой судьбой, забросившей его в самое пекло — в обреченный на уничтожение равелин!

Часам к трем ночи дождь стал стихать. Где-то, совсем уже далеко, мягко перекатывался гром, и на самом горизонте падала в море разветвленным нервом угасающая молния. Потянуло предутренней свежестью, в надвинувшейся вдруг со всех сторон тишине отчетливо слышалось падение каждой капли. Как-то постепенно притихли и работающие. Уже не было слышно ни смеха, ни выкриков. Утомившись, люди работали теперь молча, сосредоточенно долбя землю, и только раздавалось короткое уханье ломов да покрякивание в такт ударам.

Внезапно в темноте раздался звонкий голос лейтенанта Остроглазова:

— Внимание, товарищи!

Люди остановились, разогнули спины и приготовились слушать. Раздалось еще несколько ударов, и установилась полная тишина.

Убедившись, что его слышат, лейтенант продолжал:

— Капитан третьего ранга Евсеев приказал всем, кто еще в состоянии, без отдыха продолжать работу. Остальные могут отдохнуть до пяти часов утра. Прошу учесть крайне тревожную и напряженную обстановку, диктующую нам самые жесткие условия для отдыха и сна. Лично я остаюсь с вами на все время работ!

Раздался одобрительный гул голосов. Вновь застучали ломы и заскрежетали лопаты. Люди не хотели терять ни минуты и теперь напряжением воли прогоняли усталость. Где-то рядом со всеми, сняв китель и закатав рукава, с ожесточением вгонял лом в землю лейтенант Остроглазов.

— Та-ак, — протянул Гусев, бросая свой лом на землю и вытирая о штаны руки. — Пойдем соснем, Семен. Нечего надрываться: организм — не железо, он отдыха требует.

И, видя, что Демьянов колеблется, Гусев притянул его к себе вплотную и зло зашептал в ухо:

— Чего думаешь? Чего думаешь, болван! Отрыть себе могилку всегда успеешь! Айда!

Он круто повернулся, и Демьянов послушно поплелся за ним. Вместе с ними ушли еще три человека, которые действительно пошатывались от усталости.

Оставшись работать, Зимский первые несколько минут с трудом преодолевал неприятную вялость всех мышц: казалось, они внезапно сделались ватными. Лом стал вдруг неимоверно тяжелым и ускользал из негнущихся, непослушных пальцев. Но постепенно силы вернулись к нему, и осталось только острое, щемящее чувство голода, которое никак не удавалось прогнать. И чтобы забыться, он стал думать о Ларисе, но не о той, которая реально существовала, а о той, которая любила его так же беззаветно, как и он сам, о Ларисе, дарящей ему нежные поцелуи вместе с запахом прохладной кожи девичьих щек, о Ларисе — возлюбленной, жене и даже — он думал и об этом! — матери его детей.

Это всегда помогало, и на этот раз он так увлекся мечтой, что даже не заметил, как подкрался ранний и короткий летний рассвет.

Утро настало беспокойное и тревожное.

Решив во что бы то ни стало взять Севастополь, враг не жалел ничего. Грохотала его дальнобойная артиллерия, держа под обстрелом крупнокалиберных снарядов бухты и город. В воздухе постоянно висело до сорока фашистских самолетов, без счета сыпавших бомбы на стонущую от разрывов землю. Бушевали пожары, с которыми трудно было бороться из-за отсутствия людей и воды. Колоссальное грязно-бурое облако дыма не пропадало над Севастополем, и небольшой ветерок тянул его в сторону моря.

В это утро уже три раза налетали бомбардировщики врага на равелин, и, поддаваясь разрушительной энергии тола, крошились, оседали стены из векового камня. Работать стало почти невозможно. Неоконченными лежали окопы и траншеи. Люди прятались в нижних помещениях равелина. Но не успевали отгрохотать последние разрывы, как вновь все бросались к лопатам и с ожесточением долбили более податливую после дождя землю.

К семи часам среди работающих вновь появились Демьянов и Гусев. Отоспавшись в одном из закоулков равелина, где их никто не тревожил, они имели бодрый и самодовольный вид. Остальные, те, кто работал со вчерашнего дня, ни на секунду не сомкнув глаз, уже с трудом поднимали ломы, и веки смежались сами собой, особенно с той поры, когда стало по-настоящему припекать утреннее солнце.

Гусев не спеша поднял брошенный ночью лом, долго и старательно плевал на руки, прежде чем взяться за работу, и наконец вяло и нехотя сделал первый удар. Будто по команде то же самое делал за ним и Демьянов.

Через минуту, по крику «воздух», все разбежались по укрытиям. Загрохотали разрывы четвертой с утра бомбежки.

Собравшийся в город Евсеев нетерпеливо ходил по своему кабинету, иногда бросая хмурый взгляд на потолок, словно он видел сквозь штукатурку и камни вражеские самолеты. Так прошло десять минут — грохот снаружи не прекращался.

В дверь постучали. Вошел главный старшина Юрезанский, лицо его было бледно и растерянно.

— В чем дело? — поспешно спросил Евсеев.

— Завалило камнями почти все продукты! — сдерживая прерывистое дыхание, старался четко доложить Юрезанский. — Водопровод больше не работает!

Лицо Евсеева стало вдруг старым от набежавших морщинок. О снабжении равелина продуктами и водой в эти дни не могло быть и речи. Нужно было выходить из тяжелого положения самим.

— Возьмите несколько человек и после бомбежки постарайтесь все откопать! — приказал капитан 3 ранга; и хотя Юрезанский ответил «Есть», Евсеев заметил, как он с сомнением покачал головой.

Хаотическое нагромождение камней, под которыми оказались продукты, не позволяло верить в успех. Евсеев ничего этого пока не видел. Спросив разрешения, Юрезанский тихо оставил кабинет.

Выйдя после бомбежки во двор, Евсеев не узнал его. Дымилось несколько огромных воронок, земля была усеяна расколотыми камнями из стен равелина, пыль и гарь тучей стояли в воздухе, и сквозь них, как сквозь туман, пробирались к месту работы краснофлотцы. Евсеев торопливо, чтобы не застал очередной налет, поспешил на катер. На катере вместо Юрезанского, откапывающего продукты, шел в рейс Булаев. Как всегда смущаясь, он подал команду «Смирно» и застыл, ожидая приказаний.

— На Графскую! — коротко бросил Евсеев.

А когда равелин стал постепенно удаляться, уже знакомое, щемящее чувство закралось в душу Евсеева.

«Ничего! — успокаивал он сам себя. — Я ненадолго!»

Множество крестообразных теней упало на воду. Евсеев поднял голову к небу, и та секунду внутри что-то похолодело — на равелин сомкнутым строем шло не менее двух десятков вражеских самолетов. В первый раз Евсееву пришлось увидеть со стороны, какой кромешный ад во время бомбежки в равелине. И моментально подумалось: «А ведь все равно стоим! И бомбы, и снаряды, все сметающие с пути, — а люди живут. Приспособились, врылись в землю, и попробуй-ка их теперь от нее оторвать! Зубами будут грызться за каждый камень, а пока стоят насмерть!»

И, стукнув кулаком по обшивке катара, Евсеев громко крикнул в сторону хищно кружащих самолетов:

— И будут стоять!

К заходу солнца вдруг оказалось, что оборонные работы почти закончены. Получилось это как-то само собой — рыли, долбили, ковыряли неподдающуюся землю, отвоевывали глубину по сантиметрам, ругаясь и проклиная все на свете, и незаметно сделали дело. А увидев глубокие окопы и траншеи, сами удивились, что все произошло так быстро. Так бывает, когда каждый, занятый частицей дела, не замечает труда остальных, а между тем труд всего коллектива внезапно открывает перед изумленными взорами всю грандиозность проделанной работы. И когда краснофлотцы увидели друг друга стоящими по горло в траншеях, они весело и счастливо рассмеялись. По участкам бегали командиры секторов обороны, не давая людям расхолаживаться, но всем было ясно, что основные трудности остались позади. Завершив большую работу, человек всегда любуется собой, продлевает приятное ощущение законченного дела. Вот почему, собравшись в этот раз покурить, матросы делали это не торопясь, с достоинством, перебрасываясь фразами, приятно ласкающими самолюбие и слух:

— Да, должен вам доложить, работку отгрохали!

— Ну, думал, ее, сволочь, никак не раздолбать, ан нет! Приспособился и стал бить ломом под другим углом — вот так, наискосок, наискосок. Глядишь — и поддалась! Пошла прямо пластами!

— Иван! Глянь, каки мозолищи натер! Теперь всю жизнь как в перчатках ходить буду!

— Вот сейчас бы пару деньков отдохнуть да в море покупаться!

— Гляди, тебе немец отдохнет!

— А что ты меня немцем пугаешь? Пусть идет сюда! Мы с ним поговорим!

— Что ж! И придет, раз ты к нему идти не хочешь!

— Я не хочу?! Да я…

Постепенно разговор перешел на тему о враге, и все загалдели, стараясь перекричать друг друга.

Гусев молча прислушивался к этим возгласам, скривив в презрительной усмешке губы. Все, что в последнее время делалось вокруг, вызывало в нем только раздражение и злобу. Он злился на Евсеева, привезшего такой страшный приказ, злился на Булаева, ставшего неизвестно почему командиром сектора, злился на Зимского, работающего день и ночь с таким рвением, будто ему за это поставят бронзовый памятник, злился на остальных матросов, горлопанящих с дурацкой бесшабашностью перед верной смертью, злился даже на Демьянова, который все время молча хохлился. Вот и сейчас он подошел и стал рядом с Гусевым, осторожными движениями губ потягивая козью ножку. Гусев хмуро взглянул на него и вполголоса сказал:

— Разгалделись, философы! «Да я, да мы»! А вот посмотрим, что они запоют, когда увидят живого немца! А то все только горлопанят!

Кажется, впервые за все это время Демьянов решился задать вопрос:

— А ты думаешь, они испугаются?

Гусев, смутившись прямо поставленным вопросом (в душе он был почти уверен, что эти чертовы дурни действительно, не дрогнув, умрут под вражескими танками), ответил уклончиво:

— Что я думаю… Я ничего не думаю… Просто орут, еще не видев врага. А ведь против нас чуть ли не армия двинет!

Демьянов сделал несколько затяжек молча, затем сокрушенно проговорил:

— Да-а. Силища у него большая. Что танков, что самолетов — не счесть. Да и отступать отсюда некуда — может всех перебить!

В глазах Гусева мелькнул огонек тревоги, и сердца сжалось, как сжималось всякий раз, когда ему напоминали, какая трагедия может произойти в этих стенах. В ту же секунду он задышал в лицо Демьянову быстро и порывисто:

— Отступать, говоришь? Дудки! Раз Евсеев издал приказ — будешь стоять насмерть! Всех здесь перемелют, как котлетки! А на кой черт? Все равно нами дырку не заткнешь!

— Да-а-а… — неопределенно протянул Демьянов и, отойдя в сторонку, присел на бугорок. Гусев подошел к нему и тоже сел рядом. Они все больше и больше чувствовали расположение друг к другу и уже не могли оставаться наедине со своими мыслями.

Внизу, у пристани, раздался стук катерного мотора, затем донесся резкий крик «Смирно!», и все замолкло.

— Евсеев из города прибыл! — догадался Демьянов.

— А знаешь, зачем убывал? — спросил, прищурившись, Гусев.

— Ну? — с любопытством приподнялся Демьянов.

— Передал все наши личные дела в штаб! Мы уже числимся как покойники! Там уже родным такие таблички готовят: «Пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость!» Пока ты тут еще сидишь, твоему трупу, наверное, уже и номер дали! Так что, привидение Семен Демьянов, покорно прошу раствориться, а то попадешься сейчас на глаза Евсееву, а он не из набожных — вмиг тебе работку найдет!

— И то верно! — согласился Демьянов. — Давай отсюда куда-нибудь в сторонку!

Они быстро поднялись и поспешили в помещение, оставив за спиной все тот же веселый гвалт людей, еще переживающих первую победу…

Прибыв из города, Евсеев прежде всего выслушал доклад Юрезанского. Продукты откопать не удалось. Измученные матросы посбивали в кровь пальцы, посдирали ногти, но огромная груда камней, завалившая склад, почти не уменьшилась. Сам Юрезанский еле стоял на ногах от усталости. Евсеев отпустил его отдыхать, хмуро пробурчав:

— Хорошо. Идите. Я подумаю.

Но думать было не о чем. Продукты следовало откопать, чего бы это ни стоило. Тем более что сегодня, когда Евсеев попробовал закинуть удочку насчет новой партии, начальник тыла замахал на него испуганно руками:

— Что вы, что вы, батенька! У вас же запасы! Не могу дать ни сухаря! Сами знаете, как сейчас с подвозом!

Да, Евсеев это знал, но у него оставалось незаваленных запасов на полтора — два дня, и он попытался еще раз:

— Игнатий Иванович! Ну а если представится возможность?

— Евгений Михайлович! — возмущенно загремел начальник тыла. — Вы словно ребенок! Да откуда же возьмется эта «возможность»? Нам бы с боезапасом справиться!

Евсеев ушел от него, но еще оставалась надежда, что продукты все-таки откопают. Теперь и она рушилась на глазах.

— Черт возьми! С самого начала не везет! — в сердцах выругался Евсеев и стукнул кулаком по столу. Открывший в этот момент дверь лейтенант Остроглазов хотел было опять захлопнуть ее, но Евсеев уже его заметил и, переменив тон, замахал рукой.

— Что там у тебя? Заходи, заходи!

Лейтенант переступил порог и застыл навытяжку, перепачканный, весь в ссадинах, но с такими сияющими от радости глазами, что Евсеев сам не выдержал и улыбнулся:

— Что скажешь, начальник?

— Кончили! — единым духом выдохнул Остроглазов, словно свалил с плеч стотонный груз.

— Да ну?! — аж привскочил Евсеев, крепко схватив за плечи невысокого лейтенанта.

— Так точно! Все! Ребята теперь камуфляж наводят — цветочки по брустверам сажают!

— Ну порадовал! Порадовал! — возбужденно заходил по комнате Евсеев. — Это ты даже не представляешь, как здорово, что мы вовремя управились! Сейчас все внимание следует уделить отработке боевой организации — расставить людей, наладить связь, уточнить сигналы…

Он не договорил — грохот бомб заглушил его последние слова. Евсеев недоуменно выглянул в окно. Вечерние тени уже лежали на море — немцы никогда раньше не бомбили равелин так поздно.

— Бесятся, сволочи! — злобно проговорил Евсеев, кивнув Остроглазову на потолок. — Видно, не так-то уж легко достается мировое господство!

Он несколько раз прошелся по комнате, и вдруг грохот внезапно прекратился.

— Что-то очень быстро! — Евсеев недоверчиво покосился на окно. — Надо выйти посмотреть.

И не успел он сделать и шага, как на пороге вырос бледный, с широко раскрытыми глазами Юрезанский. Обведя всех помутневшим взглядом, он прокричал надламывающимся голосом:

— Там… На дворе… Только что убит… политрук Варанов!

В эту ночь, первую после гибели Варанова, Евсеев не смог уснуть. Смерть забрала самого верного друга и помощника накануне тяжелых, ответственных дней. Да и сама смерть была нелепой — заплутавшиеся самолеты и случайные бомбы, очевидно оставшиеся после бомбежки города. Евсеев долго лежал с открытыми глазами, слушая, как с тонким писком бьются в углах москиты, и с ужасом чувствовал, что душа вдруг стала пустой и в эту пустоту медленной и густой, точно патока, струей вливается страшное, незнакомое, ощущение одиночества и тоски. Нужно было поскорее отделаться от непрошеных, навязчивых мыслей, и Евсеев, решительно вскочив с койки, выглянул в окно.

Море, посеребренное лунным светом, лежало точно огромная металлическая плита. Стояла тихая и теплая ночь. Евсеев энергично направился к двери. В одном из коридоров, где в охранении почетного караула лежало тело Варанова, он снял фуражку и молча постоял несколько минут, смотря на спокойное, будто он лег отдыхать, лицо политрука. Затем так же молча повернулся и осторожно, как ходят, чтобы не разбудить спящих, спустился во двор. Здесь он миновал взявшего «на караул» часового и вышел на землю Северной стороны. Затем не спеша прошелся по всем окопам и траншеям, с удовлетворением отмечая, что все сделанное матросами было надежным и добротным.

Обходя спящий равелин со всех сторон, Евсеев все время ощущал, что сон его чуток, как сон затаившегося зверя. Все время слышались какие-то шорохи и всхлипы, похожие на приглушенное дыхание; казалось, положи ладонь на его теплые камни, и почувствуешь напряженный пульс. Это ощущение постоянной готовности и собранности наполнило уставшие мышцы Евсеева новой силой. Он отошел подальше от равелина и несколько минут смотрел на его скрывающиеся за складками местности стены. Вот отсюда, с недалеких пригорков, скоро пойдут на эти стены враги! Как бы хотелось приподнять завесу над будущим, заглянуть хоть немного вперед: все ли он учел, не допустил ли ошибок, правильно ли расставил силы?

Евсеев сел на один из пригорков и задумался.

Совсем недалеко, в стороне Буденновки и Братского кладбища, раздавалась орудийная и пулеметная стрельба. Враг теперь и ночью не прекращал атак. До последнего патрона, до последнего человека дрались там наши войска, презирая смерть, но все труднее становилось подвозить боеприпасы и пополнение, все меньше оставалось железных защитников Севастополя, и чаша весов постепенно склонялась в пользу врага.

«Но что будет, когда враг прорвется сюда? Есть ясный и четкий приказ командования: равелин не сдавать! Равелин не сдавать!»

И вновь Евсеев ощутил сердцем всю тяжесть этого приказа. Он опять взглянул на равелин — залитые лунным светом мирно спали вековые замшелые камни. Нет! За себя он был уверен. Сам он никуда не уйдет. Но в равелине много новых, непроверенных людей. Правда, они неплохо ведут себя под бомбежками. Но ведь пока приходится только прятаться, а что будет, когда настанет час идти на врага?

Не вовремя, совсем не вовремя погиб политрук Варанов. И дадут ли сейчас другого? Надо срочно запросить отдел кадров. И надо скорее минировать подходы к равелину. Завтра же он прикажет Зимскому заняться этим делом…

Автоматно-пулеметная трескотня за Братским кладбищем стала особенно настойчивой. Евсеев тревожно прислушался — несомненно, там шел тяжелый, смертельный бой. Словно зарницы, мигали в небе орудийные вспышки. Длиннохвостыми кометами взлетали десятки ракет. Это было бы даже красиво, если бы не сознание, что там безраздельно господствуют разрушение и смерть. Евсеев не отрываясь смотрел в сторону полыхающего горизонта, но мысли уже бежали по иному руслу.

Когда ему исполнилось тридцать лет, он стал мечтать о сыне. Вначале это проявлялось неосознанно: то ласково погладит по головке какого-нибудь гуляющего карапуза, то принесет соседскому мальчишке дорогую игрушку, несмотря на горячие протесты польщенной матери (Евгений Михайлович! Ну зачем вы тратитесь?). Потом, после встречи с Ириной, мечты стали более осязаемы. Разыгравшееся воображение часто рисовало одну и ту же картину: яркий солнечный день, берег заросшей ивами реки, и по дороге идут он и она, счастливые, полные сил, в легких белых костюмах, а впереди катится на толстеньких ножках их мальчуган, срывает растущие у дороги цветы, восхищенно провожает взглядом порхающих бабочек…

Это все могло быть. А вот теперь он совсем одинок. Трудно, когда во всем мире нет близкого человека, с кем мог бы поделиться и радостью и печалью, — весь груз лежит на одном, и это особенно ощутимо вот в такую тревожную ночь. Вернее, была ночь. А сейчас уже блекнет, сереет на востоке небо и бой разгорается все сильнее. Орудийные залпы превратились в сплошной гул. Евсеев встает, разминает занемевшие мышцы. И вдруг его внимание привлекает странная картина: по дороге прямо в равелин идут какие-то люди. Они идут тяжело, согнувшись, опираясь друг на друга и поддерживая друг друга. В рассветном сумраке они кажутся тенями и напоминают шествие гномов. Но вот они подходят ближе, и Евсеев видит, что многие из них несут носилки, на которых тоже лежат люди. Уже доносятся сдержанные стоны. Нет ничего сказочного в этих фигурах. Глупая минутная ассоциация. По дороге, выбиваясь из сил, идут раненые солдаты и несут своих раненых товарищей.

— Эгей! — кричит громко Евсеев. — Куда держите путь?

Передние останавливаются и удивленно смотрят по сторонам. Евсеев выходит навстречу. Увидев командира, раненые невольно подтягиваются. Сержант, видимо старший этой группы, вступает в разговор:

— Так что, товарищ капитан третьего ранга, приказано раненых пока сюда, в равелин!

Евсеев жадно и внимательно осматривает бойцов: усталые, осунувшиеся лица, запыленное изношенное обмундирование, но глаза горят злым, непокорным огнем.

— Оттуда? — спрашивает он, кивая в сторону неумолкающего грохота боя.

— Так точно! Оттуда! — подтверждает сержант.

— Ну, как там? — с надеждой произносит Евсеев.

Сержант долго и понуро молчит. Молчат и остальные. Затем он медленно поднимает голову и нехотя говорит:

— А там… плохо… Немцы вышли к берегу Северной бухты. Уже пушки установили — бьют теперь прямой по городу.

Евсеев сокрушенно качает головой. Вот оно начинается неизбежное. Теперь будет бой и здесь. Сержант, не так поняв его жест, горячо продолжает:

— Нет, товарищ капитан третьего ранга, наши не виноваты. Трусов там нет! Бьемся до последнего. Нам вот только приказали… тяжелораненых…

— Да вы и сами ранены! — тепло говорит Евсеев.

— Сами — что… — возражает сержант, поддержанный одобрительным гулом голосов. — Сами перевяжемся сейчас — и айда снова туда! Мы с ним еще погрыземся! А сейчас бы нам Евсеева найти…

— Я Евсеев! — говорит он и тотчас добавляет уже другим, начальственным тоном: — Ну, хватит разговоров. Тяжелораненых — срочно в лазарет, остальным окажем посильную помощь.

Ободренные тем, что не пришлось долго искать начальство, веселее и быстрее зашагали солдаты. И уже перед самым входом во двор равелина Евсеев остановил всех и приказал:

— Только — вот что! О положении на фронте никому ни слова! Лишней паники нам не надо. Когда придет время, я сам обо всем расскажу…

Так началось утро 19 июня 1942 года…

Это утро было самым ответственным и самым беспокойным в жизни военфельдшера Усова. Небольшой лазарет равелина вмиг переполнился ранеными с Северной стороны, и Усову вместе с Ларисой пришлось извлекать осколки и пули, зашивать раны и отпиливать раздробленные кости, успокаивать, обнадеживать и ободрять. Ни на минуту нельзя было присесть и смахнуть с лица тяжелый рабочий пот. Да, ему приходилось круто — было мало опыта и знаний, но выручала огромная любовь к человеку и непреклонное желание спасти человеческую жизнь. Ларису тошнило от запаха гниения, лекарств и крови, бросало в дрожь при виде развороченного человеческого мяса, но она, побелев, не отходила от Усова, готовая по первому приказанию подать нужную вещь, наложить тампон или сделать перевязку. Двое краснофлотцев, один из них Гусев, помогали переносить раненых с операционного стола на койки. Стояли стон и ругань, кто-то бредил, кого-то тошнило. Лариса двигалась сквозь все это, как в чаду, думая только об одном: не потерять бы сознание, не свалиться, выстоять и выдержать испытание до конца.

Очередной раненый, которого несли на стол, жалобно и тоскливо подвывал. У него была оторвана по колено правая нога, и временно наложенная повязка превратилась в набухший, красный пузырь.

Лариса подошла к столу и застыла в изумлении. Перед ней лежал, часто облизывая пересыхающие губы, с лицом, покрытым бисерными капельками пота, старшина Гуцалюк. Гуцалюк тоже узнал ее и, кривя губы, заговорил:

— Вот как, сестрица… Значит, свиделись. А меня за вас вот прямо сюда. Так сказать, искупить… Вот искупил — теперь на всю жизнь инвалид!

Вся прошлая неприязнь с новой силой вспыхнула в Ларисе. Забыв, что перед ней раненый, она нервно прокричала:

— Молчите, вы! Сколько людей здесь полегло, а вы! На что жалуетесь! Думали в тылу отсидеться? Ничего! Это вам не девками командовать!

Не ожидавший такого нападения, Гуцалюк испуганно заморгал красными веками. Усов недоуменно смотрел то на него, то на Ларису. Притихли и оба краснофлотца. Лариса стала быстро снимать неумело наложенные бинты.

Во время обработки раны Гуцалюк окончательно сдал. Он то стонал, то плакал, то жаловался на боль и на то, что умрет, то вдруг начинал быстро сыпать ласковые слова, упрашивая обращаться с ним поосторожнее. Наконец все было кончено, и Лариса, измочаленная и разбитая, тяжело отошла к окну. Усов мыл руки перед следующей операцией. Почувствовав, что боль утихает, что он не умер и, по-видимому, будет жить, Гуцалюк оживился и даже заговорил:

— Скажите… товарищ доктор… А когда же нас отсюда эвакуируют на ту сторону?

— А зачем вам спешить? — иронически усмехнулся Усов, тоже успев проникнуться неприязнью к этому человеку.

— Как зачем? — даже привстал Гуцалюк. — А немцы? Немцы-то прорвались к берегу бухты! Еще день, и будут здесь!

— Врешь! — испытующе глядя ему в глаза, подскочил Гусев.

— Я вру? — возмутился Гуцалюк. — Да чтоб твоя бабушка так врала! Говорю — немцы рядом! Товарищ доктор, так когда же нас? А то ведь у вас ноги здоровые, а мы как? Мы больше бегать не можем!

Все моментально помрачнели. Усов машинально махнул рукой, приказывая унести носилки. Лариса с широко раскрытыми, испуганными глазами подошла к нему, вопросительно заглядывая в лицо.

— Давайте следующего! — Усов вновь подошел к столу. — Прикажите там. Пусть несут…

Он выпрямился, расправил плечи и застыл в ожидании, и по его спокойному сосредоточенному лицу было видно, что он уже принял решение — не поддаваться никакой опасности и стоять вот здесь, у этого стола, пока хватит сил и пока он будет нужен этим искалеченным людям.

Совсем недавно, в юношестве, Усов мечтал стать моряком. Он вдумчиво и серьезно готовил себя к этой профессии. Много занимался спортом, пока мускулы не стали тверды как камень, прекрасно плавал, подолгу мог находиться под водой, а в школе особенно налегал на математику, так как слышал, что многие точные морские дисциплины немыслимы без нее. Однако сразу после школы в училище попасть не удалось. Три года он занимался в институте физкультуры, но мечта стать моряком не покидала его ни на минуту. Он был атлетически сложен, имел здоровое сильное сердце, его мощные легкие выбрасывали прочь внутренний бачок спирометра, и казалось, ничто не помешает ему прийти к намеченной цели. Но судьба обошлась с ним иначе. Он был уже курсантом Военно-морского училища и проходил в лагере курс строевой подготовки. Однажды в разгар занятий на плацу появились два незнакомых командира. Один из них, невысокий старичок с седой, клинышком, бородкой, сверкая золотом пенсне, подошел к командиру роты и что-то прошептал ему на ухо. Командир роты закивал в такт его словам, а затем подошел к застывшему строю и, отделив третью его часть рукой, скомандовал сорванным от постоянного перенапряжения голосом:

— Напра-а-а-а-а-во!

Ужа натренированные курсанты в два четких щелчка выполнили команду. Затем их отвели в сторону и поставили перед старичком в пенсне. Старичок стал говорить о том, что по приказу начальника ВМУЗов группа курсантов должна быть переведена для усиления Военно-морского медицинского училища и что эта честь выпала на долю молодых людей, стоящих сейчас перед ним. Он говорил горячо и вдохновенно, его седая бородка выплясывала темпераментный танец, рассыпала золотые искры дужка пенсне, а Усов стоял точно потерянный, все еще не веря, что это именно он оказался в группе, которой «выпала честь» укрепить ряды медицины.

Потом он написал рапорт начальству, затем — второй. Со всей страстностью он отстаивал право на осуществление своей заветной мечты. Но на обоих рапортах было написано твердой, не терпящей вольнодумства рукой:

«Прекратить хурал! На военной службе служат там, куда пошлют!»

И Усов стал служить там, куда его послали. Он занимался, казалось, без напряжения, сравнительно легко снискав себе славу первого курсанта училища. Так же хорошо ему удавались и практические занятия. Он быстро и аккуратно обрабатывал раны, с удивительной ловкостью сшивал кожу, наложенные им повязки были красивы и безупречны. Его гибкие пальцы напоминали во время работы пальцы пианиста. Постепенно появлялась привязанность к новой профессии. Помогло также письмо матери. Совершенно одинокая, малограмотная старушка писала неверным старческим почерком:

«…ето хорошо Колинка што будиш ты дохтуром отец твой Иван черезто и помер што дохтура ненашто было нанят как лежал сердешный все хрипел Колку мат Колку береги а тебе тода годик было неболше он тода нутрености застудил сибе и так ешо много ден житбы мог а нонче свой дохтур у симе будит и молюс ненамолюс я на тибя Колинка кода ты уже додому приедиш…»

Но не пришлось приехать ему «додому». Грянула война, и военфельдшер Усов, едва получив командирские нашивки, отправился в Севастополь, а затем — в Константиновский равелин.

И вот теперь он стоял напряженный, слегка бледный от усталости и волнения, а на операционный стол уже положили очередного раненого. Он часто терял сознание, но, приходя в себя, смотрел твердым, немигающим взглядом и, стиснув зубы, перекатывал на скулах желваки. Усов быстро подошел к нему, показал Ларисе на голову в повязке. Лариса, поняв жест, стала торопливо снимать бинты. Кровь засохла, и их приходилось отдирать. Страдая от нечеловеческой боли, раненый кряхтел, не разжимая губ. Рана оказалась, неглубокой — кость была цела. Усов наложил швы, а Лариса вновь забинтовала голову широким чистым бинтом. Осколок, сидящий в легком, Усов тронуть не решился — это могло стоить раненому жизни. Его нужно было немедленно переправить на ту сторону в настоящий госпиталь. Кстати, раненых, требующих стационарного лечения и квалифицированного хирургического вмешательства, набралось уже несколько человек.

— Ну вот! — сказал Усов, когда Лариса окончила перевязку. — Остальное вам сделают в городе. Сегодня постараемся отправить вас туда.

— Спасибо… доктор… — сказал с трудом раненый. И Лариса вздрогнула, услышав его голос. — Только вы… не подумайте… что мы бежали… не-ет… мы до последнего… А тот, что тут… того… шумел… это так… слизняк, а не человек… Он нам и по пути… душу выматывал… Вы его поскорей… к черту отсюда… Пусть не расстраивает… ребят…

Усов молча нашел горячие пальцы раненого, благодарно пожал ему руку. После этих слов он с удовлетворением отметил, как постепенно совсем исчезла из тела затаившаяся где-то у позвоночника нервная дрожь. Успокоилась и Лариса. Теперь они работали быстро и молча, объясняясь с помощью коротких жестов.

А в это время весь равелин уже знал, что немцы вышли к берегу Северной бухты.

Началось с того, что в кубрик, еще гомонивший после недавнего подъема, словно ошалелый вбежал Гусев и, перекрывая многоголосый гам, прокричал нервным, высоким голосом:

— Стой, братва! Перестаньте авралить! Немцы прорвались к Северной бухте!

На мгновение установилась такая тишина, что было слышно только тяжелое дыхание опешивших людей, а затем, словно прорвалась плотина, загремели голоса:

— Врешь, стервец!

— Вот это порадовал!

— Что же нам ничего не говорят?

— Дайте ему по шапке — пусть не треплется!

— А вот мы ему сейчас за панику!

Краснофлотцы плотным кольцом обступили побледневшего Гусева. Чтобы не оказаться совсем зажатым, он вскочил на табурет и теперь, словно оратор, возвышался над толпой.

— Говори, откуда знаешь?

— Отвечай за свою трепню! — продолжали раздаваться возгласы, и Гусев, почти злорадно, стал выкрикивать хлещущие словно плетью слова:

— Знаю! Точно известно! Только что в лазарете говорил с одним раненым оттуда! Уже и пушки стоят на берегу — бьют прямо по городу!

Вновь установилась тишина. Люди почувствовали, что ни один человек не решился бы на такую ложь. Видя, что ему поверили, Гусев спрыгнул с табуретки и независимо прошел к своей койке. В тишине раздался спокойный, отрезвляющий голос Зимского.

— Ну и нечего полундру поднимать! Нас не испугаешь — мы готовились к этому! А Сашка — герой известный, — он кивнул на Гусева, — чуть что, сразу зубами от страха ляскает!

Зимский стал поспешно одеваться. То же самое стали делать и остальные. Торопились, так как чувствовалось, что день ожидается тревожный и необычный.

Только Гусев не шевельнулся на своей койке, продолжал лежать на спине, заложив руки за голову. Взгляд его был направлен в одну точку на потолке и казался слепым и туманным, словно он смотрел пустыми глазницами. Заторопившийся было вместе со всеми Демьянов взглянул на него ненароком и невольно присел на краешек койки, так и продолжая держать в руках ненадетые брюки. Во всей позе Гусева, в чертах его лица, в страшном отсутствующем взгляде было что-то такое, что заставило Демьянова содрогнуться и до кончиков нервов ощутить стремительно, словно лавина, надвигающуюся неотвратимую беду. Холодом смерти повеяло от этого ощущения, и он непослушными от внезапной слабости пальцами тронул Гусева за плечо:

— Слышь… Сашка… Что ж теперь-то будет?

— «Что будет»! — желчно передразнил его Гусев, резким рывком вскочив с койки. — Ясно, что будет! Давай, поспешай с остальными, а то не успеешь получить пулю в зад! Рви на груди тельняшку, лезь под выстрелы — матросу все нипочем!

В злобе, брызгая слюной, он кричал на весь кубрик, и матросы, еще не успевшие выйти на улицу, вновь стали постепенно собираться вокруг него. В какую-то минуту, когда Гусев задохнулся, не находя больше слов, на него вмиг посыпался град недовольных, и даже злобных, реплик:

— Хватит тебе панихиду служить!

— Душонку свою сберечь хочешь?!

— Чего раскаркался? Испугаешь, думаешь?!

Сбитый с толку этим непонятным для него хладнокровием окружающих, внезапно остыв, словно вырвался на свежий воздух из душной парной, Гусев вновь заговорил, но уже спокойно, убеждая уже не столько слушателей, сколько самого себя в том, что все сказанное им действительно непоправимо и ужасно:

— Да вы поймите… Что мне вас пугать?.. Я ведь говорю, как есть. У немцев — силища! Мне раненый рассказывал, что нашего брата просто утюжат танками. Но ведь там наши регулярные войска, а что такое мы? Горстка парней среди камней! Вот я и думаю, хоть два часа устоим ли?

— И все так думают?! — раздался внезапно строгий голос Евсеева.

— Встать! Сми-и-ирр-но! — закричал дневальный, прозевавший приход начальства. Да и все остальные были настолько поглощены происходящим, что не заметили появления капитана 3 ранга в кубрике. Теперь все лица повернулись к нему. Ждали его слов, таких необходимых в эту минуту.

— Да, товарищи! — тихо сказал Евсеев, жестом разрешая сесть. — Немцы вышли к урезу воды Северной бухты. Наступают самые ответственные дни в нашей военной биографии. Вы уже знаете боевой приказ — равелин не должен быть сдан врагу. От этого зависит закрепление наших частей на том берегу! Все это вам давно известно, но мне хотелось бы лишний раз напомнить, что, став на защиту равелина, мы должны забыть о себе. Я вижу, что некоторые сомневаются в успехе нашей боевой задачи. Таких среди нас быть не должно! Я даже готов пойти на крайнюю меру — пусть тот, кто колеблется, честно придет и скажет мне об этом. Сегодня мы отправляем на тот берег раненых, и он сможет уйти вместе с ними. Лучше пустое место, чем трус, разлагающий своим малодушием остальных. Прошу помнить об этом. А теперь выходить строиться по секторам обороны. Сейчас каждый выберет себе место, на котором будет стоять до конца. Есть ли у кого вопросы?

Люди молчали. Мялся в нерешительности, порываясь что-то сказать, Гусев, застывшим и непроницаемым казалось некрасивое лицо Колкина, нетерпеливым, горячим огнем горели цыганские глаза Юрезанского, решительным и спокойным был умный взгляд Зимского, и еще лица, лица — десятки разнообразных глаз. Но что-то общее читалось во всех этих взглядах, и, медленно обведя всех взором, Евсеев понял, что вопросов не будет.

Круто повернувшись и остановив жестом порывающегося подать команду дневального, Евсеев бросил уже на ходу:

— Через минуту всем быть в строю!

После ухода Евсеева все моментально пришло в движение. Уже успевшие одеться выскакивали на улицу, другие натягивали рабочее платье, чтобы не отстать от товарищей. Во дворе строились отдельными группами — по секторам обороны. Матросы, выведенные из нервирующего бездействия, сразу подтянулись, повеселели и даже начали шутить, немного бравируя своим хладнокровием перед надвигающейся опасностью:

— Мишка! Амбразуру в углу слева не занимай — из нее далеко видно — хочу первым фрица узреть!

— Браточки! Христом-богом прошу — не ставьте меня рядом с Колкиным, он своей мордой всех фрицев распугает, и мне ничего не останется!

— Пойди умойся!

— Тихо! Начальство!

— Сми-и-иррр-ноо!!

Евсеев и с ним Остроглазов, Булаев и Юрезанский подходили к мгновенно затихшим людям. У командиров секторов висели на груди бинокли, болтались сбоку в кобурах пистолеты, и это сразу придало им воинственный вид. Все снова остро почувствовали близость неминуемого боя.

— Вольно! — скомандовал Евсеев, остановившись и быстрым схватывающим взглядом оглядев бойцов. — Командирам секторов развести людей по своим участкам!

И когда матросы тремя группами потекли к назначенным местам, они сразу увидели, как их мало…

К великому неудовольствию Зимского, он попал в одну группу с Гусевым, и только сознание того, что он будет находиться на самом опасном участке и под командой лейтенанта Остроглазова, заставляло его с этим мириться. Лейтенант распределил места у окон, превращенных в амбразуры, в маленьких, словно кельи, комнатах северо-восточной стороны. В амбразуру, доставшуюся Зимскому, была видна часть коридора, ведущего во двор равелина, а также изгиб дороги и справа — кусочек моря. Образуя одну стену коридора (другой служила сама стена равелина), к равелину примыкала возвышенная часть местности, кончающаяся отвесным уступом. А если приподнять голову и смотреть выше уступа, можно было видеть и дальние подходы к равелину.

Зимский остался доволен своей позицией и посмотрел по сторонам. Находившийся от него через одного человека Гусев старательно закладывал камнями свою амбразуру, оставляя до смешного малое отверстие, годное лишь для того, чтобы просунуть ствол автомата. За ним самозабвенно трудился Колкин, выдалбливая ножом в ракушечника канавку для автоматного ложа. И еще через два человека, в конце, у самой стены, освещаемый узким пучком света, широко раскрытыми глазами смотрел на свою амбразуру Демьянов.

Людьми овладело состояние, похожее на то, которое испытываешь, когда после долгого пути с треволнениями и переживаниями достигаешь наконец места назначения. Все стало ясным до предела: вот здесь, среди этих камней, они должны будут выдержать небывалый бой с огромными силами противника, и люди, уже давно приучившие себя к мысли о неизбежности неравной схватки, теперь деловито и, казалось, спокойно готовили свои боевые посты. Каждый выбирал наиболее выгодный сектор обстрела, примерял, насколько удобно лежит в амбразуре автомат. Принесли несколько охапок душистого сена, чтобы подстелить его под колени, и в небольшой комнате потянуло пряным незабываемым запахом увядающих лугов.

Зимский взял в руки сухие былинки, и вдруг его сердце взволнованно застучало. Запутавшись меж пальцев, на тоненьком стебельке повисло несколько засохших ромашек. И тотчас же он представил себе тот день, когда шел с Ларисой на батарею, и оттого, что это было так далеко и, быть может, неповторимо, к горлу подступили спазмы. Он быстро повернулся в сторону, стал смотреть в узкий просвет окна и увидел на изгибе дороги капитана 3 ранга Евсеева и с ним несколько матросов. Евсеев, жестикулируя, что-то говорил им. И хотя слов не было слышно, Зимский понял содержание разговора — по каждому жесту несколько человек уходило по направлению коротко выбрасываемой руки. Капитан 3 ранга решил, вероятно, еще раз проверить, в каких секторах не будет виден противник при наступлении на равелин. Оставшись один, Евсеев медленно пошел обратно и вскоре пропал, скрытый стенами коридора. Зимский воочию убедился, что коридор — самое уязвимое место равелина; попав в него, враги будут почти в безопасности — он ниоткуда полностью не простреливался.

Через несколько минут на пороге комнаты появился запыхавшийся матрос. Часто моргая (после блеска солнца он еще не привык к полумраку комнаты), матрос выкрикнул:

— Зимский здесь?

— Есть! — сказал Алексей, медленно вставая. — Что надо?

— Ага! — обрадовался матрос. — Срочно к капитану третьего ранга Евсееву!

Зимский, недоуменно пожав плечами, выбежал вслед за матросом.

Евсеева Зимский нашел во дворе равелина. Капитан 3 ранга, главстаршина Юрезанский и несколько матросов стояли возле двух высоких ящиков и что-то обсуждали. Заметив Зимского, Евсеев нетерпеливо махнул рукой:

— Давайте быстрее!

Зимский подбежал к ящикам. От струганых досок, разогретых солнцем, струился тонкий сосновый аромат.

— Мины? — спросил Алексей.

— Да! — подтвердил Евсеев. — Сейчас пойдем ставить на подходах. Ну, что? Все в сборе? — окинул он людей взглядом.

— Так точно, все! — прищелкнул каблуками Юрезанский.

— Ну, айда!

Матросы подняли ящики. Зимский тоже попытался помочь, но Юрезанский попридержал его за локоть:

— Не мешай! Твое дело — впереди!

Сразу за воротами равелина Зимский почувствовал возбуждение, словно в каждой жиле кровь запульсировала быстрее. Может быть, это было оттого, что совсем уже недалеко гремела артиллерийская канонада и где-то почти рядом, в районе Голландии, бухали одиночные пушки. В стороне, над городом, то и дело проносились тройки неприятельских самолетов и грохотали разрывы бомб.

Словно подгоняемый всей этой боевой музыкой, Евсеев широко шагал впереди, и матросы с тяжелыми ящиками едва поспевали за ним.

Наконец у поворота дороги, где ширина примыкающей к равелину полосы земли уже достигала трехсот — четырехсот метров, Евсеев остановился и топнул ногой.

— Здесь!

Матросы с облегчением поставили ящики, вытирая рукавами потные лица.

— Ну, вот что, минер! — сказал Евсеев, обращаясь к Зимскому. — Давай, руководи! В одном — противотанковые, в другом — противопехотные, — указал он на ящики. — Подумай, как лучше все это расставить!

— Вскрывайте, ребята! — сказал Алексей матросам.

Ящики были быстро вскрыты, мины разобраны и разнесены в места, указанные Зимским. Оставалось произвести их установку, и Алексей принялся за самые дальние. Но едва он нагнулся с саперной лопатой, как из-за ближайшего холма со свистом и ревом вынырнул на бреющем полете «мессершмитт». Никто не успел опомниться, как он пронесся над головами и, полоснув по земле пулеметной очередью, словно вспорол ее ножом.

— Ложи-ись! — прокричал Евсеев, заметив, что истребитель вновь разворачивается, но все уже и так прижались к земле, распластавшись, стараясь слиться с ней, ибо спрятаться было некуда: равнина, с небольшими холмиками равнина лежала вокруг.

Вновь протрещала пулеметная очередь. Зимский, повернув голову набок, решился посмотреть в небо. На какой-то миг он увидел накренившийся при повороте самолет, блеск солнечных зайчиков на очках у пилота и его широко раскрытый в беззвучном хохоте рот — охотясь за людьми, вражеский летчик весело смеялся.

— Стерва! — простонал Алексей, в бессильной злобе вонзая ногти в твердую почву. Сердце его так громко стучало, что казалось, будто оно ударяется о землю. Он не понимал, страх это или не страх, — ему просто не верилось, что среди этого громадного пространства его может найти слепой кусочек свинца и тогда он больше не увидит ни этого голубого неба, ни Евсеева с Юрезанским, ни товарищей в равелине — не увидит никогда!

«Неужели это произойдет сейчас? Так быстро?» Ему очень не хотелось умирать, так и не сделав ничего, не вступив в битву с врагом, умирать в первом же боевом задании.

Так, прижавшись к земле, он ожидал следующей пулеметной очереди, как вдруг почувствовал, что в надсадный рев «мессершмитта» вплелся звонкий, высокий звук другого мотора. Алексей быстро поднял голову и радостно ахнул: наперерез «мессеру» шел, также на бреющем полете, покачивая изогнутыми крыльями, истребитель, прозванный гордым морским именем «чайка». Оба пилота заметили друг друга и одновременно взмыли свечой, стараясь выиграть в высоте для нанесения верного удара.

Поднялись с земли Евсеев, Юрезанский и другие и затаив дыхание следили, как две машины напряженно рвались вверх. Все, пронзительней и пронзительней взвывали их моторы, вибрируя на какой-то немыслимо высокой ноте. Некоторое время истребители шли вровень, а затем стал вырываться вперед длинноносый фюзеляж «мессера».

— Давай! — шепотом сказал Зимский, впившись глазами в краснозвездную машину.

— Дава-ай! — словно угадав его мысли, громко прокричал Юрезанский.

— Да-ава-ай!!

Но «мессершмитт» был уже наверху. Видя, что проиграл в высоте, наш истребитель резко отвалил в сторону, и на какое-то мгновение машины разошлись далеко друг от друга, а затем повернули и вновь стали сходиться лоб в лоб.

«Мессеру» было гораздо легче — он шел теперь, словно катился с горы, а «чайке» приходилось вновь карабкаться вверх, жалобно ноя перетруженным мотором.

Они сошлись на контркурсах, и одновременно прозвучали пулеметные очереди с обеих машин. «Мессер» пронесся как ни в чем не бывало. Из правого крыла «чайки» потянулась тоненькая струйка дымка.

— Попал, гад! — заскрежетал от досады зубами Юрезанский. Ему никто не ответил. Молча, напряженными глазами смотрели, что же будет дальше.

Правое крыло «чайки» продолжало дымить. Уже не струйка, а широкая черная полоса тянулась за ней. Летчик безжалостно швырял свою машину в воздухе, стараясь сбить пламя.

— Прыгнул бы с парашютом, что ли… — сказал один из матросов, безнадежно качая головой.

— Как же, прыгнешь! — с отчаянием проговорил Юрезанский. — Он враз и полоснет по тебе из пулемета!

«Мессершмитт» делал круги вверху над горящей «чайкой», ожидая, когда она упадет на землю. Затем он стал проноситься над самой ее кабиной взад и вперед, словно измываясь над израненной машиной.

— Да… Лучше бы не смотреть… — сокрушенно вздохнул Евсеев и крикнул в сторону Алексея:

— Зимский! Продолжайте, пока спокойно!

Но тут случилось неожиданное: уловив какой-то миг, когда «мессер» проходил над нею, «чайка» резко метнулась вверх и врезалась в черный длинноносый фюзеляж вражеской машины.

Обломки обоих истребителей, кувыркаясь и дымя, полетели на землю.

— О-ох! — вырвалось невольно у всех, кто наблюдал за этим трагическим воздушным боем.

— Видали? — взволнованно подбежал к остальным Зимский. — Это он сам! Я точно видел! Вот это да!

— Жаль парня, но правильно сделал — не сдаваться же этому гаду! — хмуро подтвердил Юрезанский.

— Это пример для нас веере! — сказал Евсеев, задумчиво смотря в небо, где еще не рассеялся дым недавней битвы. — Вот так и мы должны будем забыть о себе в час наших испытаний! А об этом пилоте должен узнать весь равелин!

— Точено! Это мы расскажем! — подхватил Юрезанский.

— А теперь — за дело! — заторопил Евсеев. — Скорее ставить мины — и в равелин! Мы еще должны сегодня успеть проститься с Варановым…

Напоминание о вчерашней гибели политрука словно подхлестнуло всех остальных. Люди заторопились разойтись по своим местам. Алексей вновь вонзил в твердую землю саперную лопату и невольно вздрогнул: ему почудился рев «мессершмитта» на бреющем полете. Он бросил быстрый взгляд в небо: там, в беспредельной голубизне, уже ничто не говорило о разыгравшейся недавно трагедии, только, выгнув полукругом крылья, реяли на разных высотах стрижи.

«А как бы поступил я, если бы был в кабине горящего истребителя?» — внезапно подумал Алексей и вдруг почувствовал, как трудно ответить на этот вопрос.

«Ну, что ж! В бою будет видно!» — успокоил он себя, тщательно заравнивая закопанную мину землей.

Солнце уже давно перевалило за полдень, и ему приходилось торопиться.

Последняя мина была установлена ровно в 18 часов…

Вечером, после похорон политрука Варанова, матросы собрались в своем кубрике. Стояла тишина. Говорили только вполголоса, все еще находясь под впечатлением скорбного прощания с человеком, первым принявшим смерть в равелине. Все искренне сожалели по поводу его безвременной кончины. Люди посуровели, чутьем угадывая, что этот печальный вечер будет последним тихим вечером в равелине.

Совсем недалеко глухо гремела артиллерийская канонада. Изредка кто-нибудь поднимал голову и, вытянув шею, напряженно прислушивался к тяжелым ударам немецких пушек. Некоторые писали письма домой, с затаенной болью думая, что, может быть, пишут в последний раз. И в длинном перечислении всех, кому следовало передать поклоны, и в более, чем обычно, откровенных, словно покаянных, строчках чувствовалось прощание с родными, с домом, со всем, что стало таким необходимым и привычным.

Другие пересматривали фотографии, и перед глазами воскресали уже забытые картины прежней, мирной жизни.

Вот фотография юноши в широкой, словно кофта, фланелевой рубахе и в бескозырке, наползшей на самые уши и оттопырившей их в стороны. Взгляд его застывший, словно он увидел удава, свидетельствует о сознании торжественности момента. В правой руке юноша держит за конец нарисованную шлюпку, левая — опирается на спасательный круг с буквами: «Привет из Севастополя». Это — начало флотской службы. Оно, как и сотни других начал, добросовестно запечатлено фотографом с Гоголевской улицы, что за Историческим бульваром. А вот еще фотографии. На одной — деревенская девушка в белой шелковой блузке, с лакированным ридикюлем в руках. Надпись на обороте гласит: «Порфирию Ивановичу на воспоминание о днях жизни в д. Егоровка. Настя В.» На другой надпись иная: «Лучше вспомнить и посмотреть, чем посмотреть и вспомнить!» И девушка иная — с модной прической и театральным наклоном головы. Это уже новое, севастопольское знакомство.

Чего только не напомнят помятые и пожелтевшие фотографии. Здесь и командующий флотом, вручающий кубок капитану ватерпольной команды, и приезд шефов из соседнего колхоза (вон та дивчина, что с краю, заставила тосковать матросское сердце), здесь и родные, и знакомые, и друзья — все, чем были наполнены прожитые дни.

А прожитые дни были по-своему прекрасны. Дружно, единой семьей жила команда Константиновского равелина. Молодые матросы-первогодки, попав в равелин, сразу же чувствовали великую силу вековечных севастопольских традиций. Гуляя по городу, где на каждом шагу встречались славные памятники истории, вплоть до нахимовских пушек с чугунными ядрами, они проникались гордостью за свой флот, и для них было счастьем считаться потомками легендарных севастопольских моряков. Старшие товарищи, уже успевшие остыть от первых, непосредственных впечатлений, в то же время настолько срослись со всеми атрибутами черноморской славы, с самим торжественно гордым духом города, что не мыслили себя где-то в другой обстановке, оторванными хотя бы на миг от гордого орла на постаменте памятника погибшим кораблям, от строгого, стоящего с непокрытой головой Тотлебена; от Корнилова, предсмертным жестом призывающего до конца отстаивать Севастополь; от причудливой, с ладьей наверху, пирамиды в честь командира брига «Меркурий» — капитан-лейтенанта Казарского, с торжественной надписью «Потомству в пример», и многого, многого другого, чем славен легендарный морской бастион.

Но не только памятники старины глубоко запали в матросские сердца. Не меньше любили они живой, настоящий, кипучий город, с небольшими, в акациях, улицами, с пьянящими теплыми ночами под бархатно-черным южным небом, где каждая звезда, как грецкий орех; с ласковыми ночными бухтами, в воде которых, черной как тушь, извиваются змейки огней.

Время матросов было заполнено до предела. Занятия по специальности, политзанятия, работы на рейде, спорт, самодеятельность, кино, книги — все требовало уйму времени и, несмотря на юношеский возраст, к вечеру все порядком уставали, так уставали, что через минуту после отбоя уже спали крепким здоровым сном.

Люди в равелине были самых разнообразных наклонностей и характеров. Самым старшим по возрасту был франтоватый Юрезанский. Широкоплечий красавец, он знал и чувствовал свою силу и красоту, и это делало его слегка снисходительным в отношениях с другими. Самые лучшие девушки Севастополя засматривались на него, что вызывало жгучую зависть Гусева и безграничное обожание некрасивого Колкина. Наделенный чуткой, отзывчивой душой, остро чувствуя прелесть и обаяние женской красоты, Колкин страдал от того, что никогда не сможет открыть девушке свое сердце, наперед предугадывая, какое это произведет на нее невыгодное впечатление. Понимая состояние Колкина, Юрезанский решил ему помочь. Однажды, вернувшись из увольнения, он поманил Колкина пальцем:

— Иван! Поди сюда!

Колкин подошел, смущенно улыбаясь.

— Чего?

— Ты в городе сегодня был?

— Был.

— Меня с двумя девушками видел?

— Видел.

— А чего же не подошел, когда я звал?

Колкин помялся, опустив глаза, а затем, краснея до ушей, спросил еле слышно:

— А зачем?

— Вот чудак! — возмутился Юрезанский. — Раз звал, значит, надо! С девушкой хотел познакомить. Все меня спрашивали: «Что за парень такой?» Видать, ты ей здорово понравился!

— Да не-е… — тихо, но твердо произнес Колкин, становясь из красного пунцовым. — Такого быть не должно. Это вы, товарищ старшина, сами придумали.

— Ну, сам! — сознался Юрезанский. — Так что же, если не спрашивала, а в твою сторону все время смотрела! Может, и хотела спросить, да подруги стеснялась. Вот в другой раз на берег пойдем, я тебя познакомлю.

— Что ж, ладно, — соглашался Колкин, зная наперед, что ни за какие блага не подойдет знакомиться и в следующий раз.

Часто ходил в город и Гусев. Его возвращение было всегда шумным и хвастливым. Слегка покачиваясь (товарищи должны были видеть, что он «не зря» болтался по городу и пришел навеселе), он проходил к своей койке, небрежно швырял уже на ходу снятый и скрученный ремень и цинично бросал:

— Дневальный! Запишите: итак, она звалась Татьяной! Два — ноль в нашу пользу!

Обычно кубрик отвечал на это молчанием: хвастовство Гусева уже всем порядком надоело, и только один раз в тишине раздался презрительный и резкий, точно удар плетью, голос Булаева:

— Пи-жон!

Этим было многое сказано. Обидное, как оплеуха, слово как нельзя лучше подводило итог всей нескладной и безалаберной двадцатилетней жизни Гусева.

После окончания семилетки он распрощался со школой и был устроен отцом на завод, где тот работал.

Здесь, заведя знакомство с последними прощелыгами, он стал пить водку, часто пропивая всю получку до копейки, а вскоре в одной пьяной компании обесчестил вместе с другими шестнадцатилетнюю работницу из соседнего цеха.

Их судили. Судили всех, кроме него. Чудом ему удалось выпутаться, и на время он затих. Но бациллы хулиганства и разврата крепко отравили его кровь. И он, несомненно, плохо бы кончил, но тут наступил срок призыва.

— Ничего! Ничего! Армия его научит! — радовался стареющий, уставший от постоянных неприятностей отец.

И армия стала его учить. Много крови попортил он младшим и старшим командирам, много дней отсидел на гауптвахте в первый год своей службы. Он попал на флот, на крейсер, но вскоре понял, что профессия моряка романтична, пока с ней близко не знаком, и твердо решил списаться на берег. И это ему удалось. Удачно обманув старика окулиста, он перешел на службу охраны рейда и попал в Константиновский равелин. И здесь не жалели ни сил, ни труда, чтобы сделать из него человека. И он постепенно, под влиянием окружающих, действительно становился лучше, становился «средним» краснофлотцем, правда, с причудами и вывихами, но все же дело шло благополучно. Так все шло, пока вокруг было спокойно, пока от него не требовалось проявления железной воли, самопожертвования, чистоты и благородства духа.

Но вот наступила война, и все грязное и подлое, что дремало где-то за его внешней дисциплинированностью, всплыло на поверхность души. Слишком тяжело был отравлен организм, чтобы противостоять низменным чувствам в тот момент, когда требовались твердость духа и ясность ума.

Но Гусев был и подлецом и трусом, вот почему, несмотря на явное оскорбление, он не сделал и шагу к Булаеву — крепкая, точно сбитая из мускулов, фигура Булаева не располагала к ссорам.

Булаев не любил хвастаться своей силой. Он расходовал ее рассудительно и экономно, только тогда, когда действительно без него не могли обойтись. И такой случай представился в холодную декабрьскую ночь 1941 года.

В эту ночь разбушевалось, разгневалось Черное море. Вздыбившись, разлохматив белые гребни, пошли огромные волны на берега, с тяжелым уханьем разбиваясь о прибрежные камни. Полная луна стремительно неслась между изорванных, точно старая шаль, туч, и крутые черные скаты волн вспыхивали холодным, словно грань антрацита, блеском. И над всем этим взбудораженным месивом воды свистел залихватски, будто засунув в рот два пальца, ровный семибалльный ветер.

Около полуночи Евсееву доложили, что правая ветвь бонов вместе с противолодочными сетями сорвана и теперь дрейфует к берегу, в сторону равелина. Еще немного, и она будет разбита и попорчена на острых прибрежных камнях. Немедленно сыграли боевую тревогу. Через несколько минут небольшой рейдовый катер, управляемый Юрезанским, прыгая на частой волне, точно поплавок, с трудом приближался к дрейфующим бонам. Кроме Юрезанского и Булаева, на нем было еще несколько человек боновиков. Утлое суденышко, раскачавшись, ложилось с борта на борт. Железная палуба, покрываясь брызгами, которые тут же превращались в лед, сверкала, словно отполированная, и, чтобы устоять на ней, требовалась большая ловкость и сноровка. Резкий холодный ветер обжигал лицо и руки, швырял навстречу остро хлещущую водяную пыль, мешал дышать и смотреть вперед.

Все же сорванные боны удалось подхватить и с величайшим трудом отбуксировать к прежнему месту. Но оказалось, что с борта катера закрепить их на бочке невозможно. То взлетая вверх, то проваливаясь, словно в яму, катер метался возле бочки, с пугающим стуком ударяясь бортом об ее клепаный обод, рискуя получить пробоину в обшивке. Промучившись около получаса, посбивав до крови пальцы, люди поняли, что таким путем бонов не закрепить.

— Ну, не фенина ли мельница?! — с досадой произнес Юрезанский, когда вымокший до нитки Булаев, тяжело отдуваясь, прислонился к штурвалу передохнуть. — Что тут будешь делать?

Булаев, не отвечая, сосредоточенно смотрел на пляшущую бочку и вдруг стал поспешно стягивать с себя бушлат.

— Ты что? — испуганно схватил его за плечо Юрезанский.

— Я — туда… На бочку… — отрывисто отвечал Булаев, продолжая раздеваться. — Иначе ни черта не сделаем!

Да. Это был единственный выход, и Юрезанский не стал возражать. Крепко стиснув руку Булаева, он порывисто произнес:

— Молодчина! На всякий случай обвяжись концом. Если что, мы вытащим тебя на борт!

И вот Булаев, обвязавшись тросом, прыгает в воду. В первое мгновение он ничего не чувствует, а затем точно тысячи тончайших иголочек впиваются в тело. Сдавливает дыхание, будто кто-то железной рукой перехватил горло. Но это оцепенение длится не более секунды. Широко и энергично он начинает молотить по густой, словно разведенный желатин, воде. И вот уже по мышцам бегут теплые токи, и бочка приближается с каждым взмахом его крепких рук. Еще мгновение — и он хватается за рым и, подтягиваясь, нечеловеческим усилием вырывает из воды отяжелевшее, застывшее тело.

— Э-ге-й! Бу-ла-а-аев! Как там у тебя? — доносится до него вместе с ветром голос Юрезанского, но он молчит, ибо чувствует, что, отвечая, растеряет последние силы. Непослушными, негнущимися руками он продевает сквозь рым оборвавшийся железный трос и, точно простую веревку, начинает завязывать его узлами. Он обдирает пальцы в кровь, но ничего не чувствует, думая только об одном: хватит ли сил довести все до конца?

Уже завязано три узла. Оставшийся конец настолько короток, а мышцы так устали, что он больше ничего не может сделать.

«Хватит! Пожалуй, хватит!» — лихорадочно думает Булаев, с тревогой смотря на выгнувшиеся напряженной дугой вновь закрепленные боны. Он выжидает несколько жестоких порывов ветра. Завязанный трос скрипит, но не поддается гневу стихии. Можно уходить! Булаев складывает рупором руки и кричит на катер, собрав последние силы:

— Конч-и-и-ил! Тя-ни-и-и-и!

Когда это стало известно равелиновцам, не осталось такого человека, который бы не смотрел на Булаева с восхищением. Даже Гусев, не переносивший славы другого, выразил это по-своему:

— Такому биндюжнику и в огонь прыгать можно — все равно не сгорит!

Но подобные происшествия случались не часто, и равелин жил размеренной трудовой жизнью. С наступлением военной страды пульс этой жизни заметно участился — совсем не осталось времени для развлечений. Получив возможность отдохнуть, люди спешили на койку, и только, пожалуй, один Зимский, как и прежде, отыскивал свободную минуту, чтобы посидеть за книгой. Мысль об институте не оставляла его даже в это суровое время. Он заметно осунулся, щеки его ввалились, но он крепко помнил слова отца, старого рабочего, прослужившего много лет в Первомайске на заводе имени «25 Октября».

— Да, Лешка! Когда-то твой дед-покойник говорил: «Без знаниев проживем, хлеба бы нам побольше!» Видать, здорово ошибался старик. Вот сейчас у нас хлеба — куда девать? А не чувствую я себя хозяином, Алешка! Не-ет, не чувствую! Любой фабзаушник выше меня на голову стоит. Вот оно и хлеб! Так что ты, пока молод, гляди у меня…

Но и без отеческого напутствия Алексей твердо решил идти широким путем науки. Еще подростком он однажды совершенно случайно познакомился с сыном главного инженера завода худеньким и болезненным Игорем Гайворонским. Мальчишки первомайских слободок презрительно дразнили Игоря «интеллигент» и, зная его тихий нрав, не упускали случая поиздеваться над ним: для них он был чем-то вроде недобитого буржуя.

Однажды, идя домой, Зимский увидел, как двое великовозрастных парней били. Игоря.

— А ну, не трожьте его! — властно сказал Зимский, становясь между Игорем и парнями.

Парни вмиг оставили Игоря и грозно надвинулись на Зимского:

— А ты кто таков? Ну-ка валяй отседова, покуда самому не попало!

Зло сверкнув глазами, Зимский, не отвечая, стал закатывать рукава. Видя его решительность, парни немного замялись, но и той и другой стороне отступать было уже поздно.

— Митяй! Дай ему в ухо! — посоветовал один из противников, сам, однако, не решаясь первым вступить в драку. Он не успел договорить, как сам получил быстрый и сильный удар, от которого мгновенно присел на корточки.

— Ой-ой-ой-ой! — заголосил он жалобно, хватаясь обеими руками за ухо. — Ой-ой-ой-ой-ой!

Митяй бросился ему на выручку, но был остановлен не менее сильным ударом в зубы. И тогда Игорь Гайворонский, схватив прут, которым совсем недавно истязали его самого, с каким-то ожесточением стал хлестать им своих (мучителей, пока Зимский расправлялся с ними кулаками. Не выдержав такого натиска, парни позорно бежали.

— Благодарю вас! — смущенно обратился Игорь к Зимскому, когда они остались вдвоем.

— Что это ты говоришь, как в театре! — добродушно усмехнулся Алексей. — Чего там благодарить! Жаль, еще мало по шеям надавали этим обормотам. Ну, а теперь валяй домой и никого не бойся! Если что, скажешь мне.

— Знаете что… — замялся Игорь, — мне очень хочется пригласить вас к себе. Мама будет очень рада…

— Значит, говоришь, мамаша рада будет? — переспросил Зимский, с сомнением глядя на свои черные руки и перепачканную одежду.

— Обязательно! Идемте! — решительно потащил его Игорь за руку.

— Игорь! На кого ты похож! — всплеснула руками мать, увидав измазанного и возбужденного сына.

— Мама! Этот человек спас меня от хулиганов! — не слушая ее, выкрикнул Игорь, выталкивая вперед себя Алексея. — Познакомься, мама!

Мать Игоря, высокая красивая женщина, с готовностью протянула Зимскому руку.

— Не… грязные они у меня… — вспыхнул Алексей, поспешно пряча руку за спину.

— Ну, ничего, ничего! — рассмеялась мать Игоря. — Сынок, проводи гостя в ванную, помойтесь и идите — будем кушать.

Через час, умытый, накормленный и обласканный, Алексей сидел вместе с Игорем на большом кожаном диване и рассматривал толстые, в переплетах с золотым тиснением, книги.

— Это Брэм. Немецкий естествоиспытатель и путешественник, — говорил Игорь, показывая на большого человека с умными проницательными глазами. На коленях у Брэма лежало охотничье ружье, а вдали, словно в дымке, виднелись так прекрасно описанные им звери.

— Кернер, «Жизнь растений», — продолжал Игорь, открывая очередную книгу, и Алексей не мог оторваться от огромных лиан, оплетающих, подобно удавам, плененные ими деревья, от гигантских листьев лотоса, на которых свободно мог поместиться ребенок, от веллингтоновых рощ, уходящих кроной в самые небеса и заставляющих человека казаться не больше насекомого.

До самого вечера, забыв обо всем, листал Алексей с Игорем книги, а книг было в этом доме великое множество, и все они манили стройными рядами золотых переплетов, тускло поблескивающих сквозь граненые стекла книжных шкафов. Сколько богатств накопила человеческая мудрость, сколько нужно всего знать! У Алексея захватило дух от обилия впечатлений, от академической строгости кабинета, от грандиозности перспектив, открывающихся перед человеком, овладевшим всей этой многовековой культурой.

— И ты все это знаешь? — спросил он почему-то шепотом, осторожно тронув Игоря за плечо.

— Нет, что вы! — улыбнулся наивному вопросу Игорь. — Для того чтобы знать хоть небольшую часть того, что здесь собрано, надо много и много учиться!

И сердце Алексея загорелось самой неутолимой на земле жаждой — жаждой знаний. Но до призыва во флот он сумел с большим трудам окончить только семилетку, занимаясь после тяжелой работы на заводе по вечерам. Уже на флоте, перед войной, политрук Варанов помог ему устроиться в вечернюю школу в восьмой класс. С началом войны школу пришлось оставить, однако приобретенные учебники продолжали жить с ним трудной и упорной жизнью. За ним утвердилась кличка «академик», но он не обижался на нее и втайне боялся себе признаться, что она даже льстит его самолюбию…

В этот печальный вечер Зимский, как обычно, потянулся к учебнику и в первый раз ощутил, что заниматься не сможет. Перед глазами стояла израненная «чайка», бесстрашно пожертвовавшая собой ради победы над врагом; но теперь ему представлялось, будто он видел кабину идущего в последнюю атаку истребителя. Пилот — молодой, почти мальчишка, русые волосы выбились из-под шлема, из плотно сжатых губ сочится струйка крови, а взгляд неподвижных голубых глаз горит холодным, беспощадным огнем. Вот над его головой появляется бронированное брюхо «мессера», вот он побелевшими от напряжения пальцами рвет ручку управления резко на себя. Волна горячего воздуха в лицо, резкий запах бензина, треск ломающихся конструкций…

Узнают ли его друзья, как погиб он? Смогут ли утешиться придавленные тяжким горем родители? А его девушка? Ведь наверняка он кого-то любил! Вот если бы все это видела она!

И тотчас же Алексей вспомнил о Ларисе. Сегодня днем ему удалось с ней поговорить…

В последние дни ее отношение к нему изменилось к лучшему. Очевидно, в это трудное и тревожное время она оценила в нем преданного и надежного товарища. По молчаливому уговору они оба не вспоминали тот несуразный день, когда вместе ходили на батарею, и, хотя Зимский любил ее по-прежнему, из него теперь и раскаленным железом не удалось бы вытащить и слова о любви. Его любовь была мукой, кровоточащей раной, и он, как настоящий воин, терпел это, стиснув от боли зубы.

Лариса изменилась. Ее прекрасное лицо похудело, стало строже и старше. Темные тени от недосыпаний и тревог легли под глазами. Она стала сдержанной, неторопливой, словно женщина, прожившая большую жизнь. И как-то само собой получалось, что в минуты своих коротких встреч они не говорили о пустяках. Так, Алексей рассказал ей о своей большой мечте — об учебе в институте, она ему — о своей прежней жизни, а сегодня она поведала о том, чего никто не знал в равелине. Оказывается, ее отец, капитан 1 ранга, пропал без вести на подводной лодке в Балтийском море. Страдая от щемящей сердце жалости, Алексей в то же время восхищался Ларисой и, пытаясь ее успокоить, только нескладно приговаривал:

— Не надо, Лариса Петровна… Что ж тут поделать… Может быть, и не погиб он… Возьмет и вернется!

Она действительно понемногу успокоилась и, вспомнив все, что произошло с утра и что она узнала от раненых, спросила его, с тревогой смотря в глаза:

— Что же будет дальше?

Ему не пришлось подыскивать ответ. На этот вопрос он мог ответить всегда, среди дня и ночи, прямо и коротко, ибо все, что он сказал ей, было внутренним чувством, убеждением, долгом и необходимостью:

— Будем стоять насмерть!

— Насмерть! — повторила она машинально шепотом, и ее щеки заметно побелели. Уловив перемену в ее лице, Зимский поспешил успокоить:

— Только вы не бойтесь, Лариса Петровна! Все обойдется! А вас капитан третьего ранга обязательно эвакуирует, если что! Я первый…

Но Лариса уже перебила его протестующим жестом. Тихо, но с горечью в голосе она заговорила:

— Как вы только могли подумать! Я ведь бросила семью, пошла мстить за отца, а вы…

Окончательно смешавшись, Зимский сконфуженно пробормотал:

— Да нет… Вы не подумайте чего… А только кому же умирать охота?

Но Лариса уже простила ему его оплошность, вызванную только горячим участием в ее судьбе, и, вспоминая, медленно продолжала:

— Когда-то давно, еще до войны, один студент, с которым я дружила, спросил меня, говоря о жизни: «Есть ли на свете такая сила, которая сможет заставить добровольно ее отдать?» Тогда я не знала, что ему ответить, была глупой, легкомысленной девчонкой. Сегодня я бы смогла ему ответить! Конечно, безумно хочется жить, особенно в наши годы! Я тревожусь только одним: не оказалась бы эта ноша для меня непосильной. За все остальное я совершенно спокойна!

— Нет, Лариса Петровна! Таких, как вы, ничто не согнет! — воскликнул Зимский. — Я-то уж знаю!

Она благодарно улыбнулась и тихонько и неловко от смущения осторожно пожала ему руку. Он встрепенулся от этого прикосновения, впервые всем существом ощутив нежное тепло ее руки. Но Ларисой в эту минуту руководили совсем иные чувства, чем те, которые переживал он сам, и Алексей уже выработавшейся привычкой подавил в себе поднявшуюся горячую волну.

Потом она ушла, а он все еще продолжал стоять, в сотый раз заново переживая эту встречу.

Теперь, вечером, он вспомнил все до мелочей, и ему казалось, что на огрубевшей потрескавшейся коже его руки все еще лежат теплые пальцы Ларисы…

Особенно сильный взрыв, совсем недалеко, заставил всех оторваться от своих дел и недоуменно переглянуться.

— «Гости» торопятся! — проговорил со своей койки Гусев, тревожно поворачиваясь на другой бок. Зимский продолжал сидеть, глубоко задумавшись; Булаев грузно встал и, потянувшись так, что затрещали кости, спокойно отрубил:

— Торопятся, говоришь? Ото и добре! А мы уж найдем, чем встретить «дорогих гостей»!

Кто-то непроизвольно хмыкнул в кулак. Задремавший было Колкин проснулся и, не зная, о чем был разговор, мечтательно произнес:

— Ну и девку видел во сне!

Кубрик дружно хохотнул. От недавнего тревожного настроения не осталось и следа.

4. МАЛЕНЬКИЙ СЕВАСТОПОЛЬ

Ранним утром 20 июня части дивизии полковника Потапина, державшие Северную сторону, начали отход на южный берег бухты. Переправлялись на понтонах, на шлюпках, на рыбацких яликах и просто вплавь, высоко подняв над головой оружие. Остроносые «мессершмитты» осиным роем кружились над переправой, зло стрекоча на бреющем пулеметами, а бойцы на понтонах палили в них из винтовок и провожали отборной бранью. Передние уже достигли южного берега, а к северному подходили все новые и новые части, и бойцы, тяжело опускаясь на прибрежные камни, зло курили цигарки, страшно втягивая и без того ввалившиеся щеки, в ожидании своей очереди. Здесь были и матросы, и бойцы морской пехоты, и просто пехотинцы, уставшие, озлобленные, подавленные горем. То, что сделали они за эти дни, казалось чудом, и только приказ заставил их покинуть свои рубежи. Дальше оставаться на них было бессмысленно: враг подавлял числом — на каждого смельчака приходилось более десятка вражеских солдат. Но и это не смутило севастопольцев — просто оказалось физически невозможно растянуть оставшееся количество людей на десятки километров фронта. Однако, несмотря на то что отходили по приказу, у каждого щемило сердце и с уст непроизвольно срывались горькие слова:

— Не сдюжили, значит! Поганому немцу город отдаем!

— Держались, держались — и вот тебе на!

— Чего хнычешь? Лучше, что ли, было бы, если бы он перебил нас поодиночке? Вот на том берегу укрепимся, тогда еще посмотрим, чья возьмет!

— Эх, браточки! Немец-то Севастополь теперь как на ладони видит! Вот радуется, поди!

— Рано радуется, пока я еще жив!

На обрывистом берегу, облокотившись левой рукой на согнутую в колене ногу, а правой похлестывая себя прутом по сапогу, стоял, наблюдая за переправой, полковник Потапин. Это был невысокий мужчина с быстрым взглядом черных глаз. Часто он замечал неполадки, и тогда у него начинал нервно подергиваться левый уголок рта. Два адъютанта ловили каждый его жест, готовые броситься и выполнить любое приказание.

Когда заминка долго не устранялась, Потапин вскипал:

— Растяпа! Уши от осла! Капитана Баташова немедленно ко мне!

Прибегал капитан Баташов, запыхавшийся, смотревший на полковника настороженными глазами, и Потапин начинал «разнос»:

— Вы что же, юноша? Немедленно рассредоточьте людей! Что они у вас столпились, как стадо овец! Немецких бомб ожидаете? Ну-ка, бе-ее-е-гом!

Счастливо отделавшийся Баташов летел стремглав исполнять приказание, а Потапин, уже кричал на всю бухту, энергично грозя кулаком:

— Пронин! Эй, Пронин, няньку тебе не нужно? Няньку не нужно, говорю? Не понимаешь? Артиллерию загубишь, тогда поймешь!

К Потапину ежеминутно подбегали командиры, ординарцы, посыльные, и он успевал, не отрываясь от наблюдения за переправой, для всех найти время. В полдень, когда солнце стало печь немилосердно, полковник стянул с себя блеклую гимнастерку и майку и остался раздетым по пояс, выставив торчащие лопатки и ребра худого тела. Он сразу потерял военный вид и стал похож на этакого брюзжащего папашу, которому давно перевалило за сорок. И адъютанты не могли скрыть невольной улыбки, видя, как перед ним тянутся командиры, ибо Потапин оставался Потапиным даже в таком, отнюдь не военном виде.

Когда Евсееву утром доложили, что наши части оставляют Северную сторону, он невольно вздрогнул. Да, он знал, что так будет, что это — неизбежно, и все же, вопреки здравому смыслу, теплилась в груди какая-то надежда. Теперь ничего не оставалось, кроме последнего боя у стен равелина.

Застегнувшись на все пуговицы, натянув на глаза фуражку, капитан 3 ранга вышел за ворота равелина. В тяжелом, не по-утреннему знойном воздухе монотонно звенели у ног кузнечики, и звук этот напоминал ноющую зубную боль. Бурыми облачками какой-то цветочной пыли вспыхивали под подошвами ботинок перезревшие травы — все горело, все пропадало на этой оставляемой земле.

И впервые Евсеев ощутил себя так, будто он оставался один под дулами множества направленных на него стволов. Неприятный холодок пробежал по спине, и Евсеев, передернув плечами, зашагал быстрее. Впереди, там, где шла переправа, сновали в воздухе немецкие самолеты, слышался автоматный и пулеметный треск, и Евсеев, выйдя из равелина вначале без цели, просто потому, что тяжело было на душе, теперь шел именно туда, с каждым шагом убеждаясь, что он не мог этого не сделать, что ему необходимо повидать полковника Потапина, столько времени державшего немцев у Инкермана.

Евсеев всего один раз, еще до войны, видел Потапина, но слышал от других, что полковник резок и даже груб, и это обстоятельство немного смущало его: захочет ли Потапин в такую минуту отвлекаться на посторонние разговоры? Но совет опытного человека мог дать очень много ценного для обороны равелина, и Евсеев решил во что бы то ни стало поговорить с полковником.

Вскоре Евсеев добрался до расположения переправляющихся частей. Потянулись ряды повозок, походных кухонь, замаскированной засохшими ветками артиллерии и опять повозок и кухонь, палаток медсанбата и людей, людей и людей. У самого берега спешно сбивали огромные плоты. Некоторые из них, уже нагруженные пушками, тяжело двигались к другому берегу бухты. Несколько счетверенных пулеметов, установленных на автомашинах, беспрерывно строчили по «мессершмиттам», позволявшим себе спускаться слишком низко.

Остановившись и окинув все это взглядом. Евсеев еще издали узнал полусогнутую фигуру полковника, но пробраться к нему сквозь запрудившие все побережье войска было не так-то просто. Люди и сидели, и стояли, и лежали, разморенные жарой и неудачами. У одной группы матросов Евсеев невольно задержался. Огромный рыжеволосый детина закатал до подбородка тельняшку; его товарищ, с баночкой туши в руках, приготовился ж татуировке.

— Так писать, что ли? — неуверенно осведомился он, макая связанные иголки в тушь.

— Ясно, пиши! — голосом, как из бочки, отозвался детина. — Сказано — и баста!

Матрос с иголками хмыкнул и стал быстро выкалывать буквы на груди рыжеволосого, Остальные с интересом наблюдали за появляющимися словами. Евсеев подошел поближе. Вспухшие, сочащиеся кровью буквы гласили:

«Меня, немец… возьмешь!»

Ругательство было выделено особо, к общему удовольствию всех наблюдающих.

Евсеев хотел вмешаться, одернуть безобразничающих матросов, но, уловив в этой проделке другой, значительный смысл, невольно остановил себя. В самом деле — сколько презрения к врагу, веры в себя и свою стойкость таила эта отрезающая путь к плену, навечно впитанная в тело фраза!

И он потихоньку отошел в сторону. Уже пройдя несколько шагов, услышал за спиной бесшабашный залихватский голос:

— А ну, коли и мне!

«Черти! — усмехнулся про себя Евсеев. — Нет, шалишь! Севастополя вам и теперь не видать!» — подумал он уже о врагах.

Когда Евсеев добрался наконец до Потапина, тот не обратил на него ни малейшего внимания. Полковник продолжал энергично руководить переправой, и до всего, что не касалось этого, ему не было никакого дела. Потапин не знал Евсеева в лицо, и поэтому, когда случайно скользнул по нему взглядом, в его глазах на секунду отразилось удивление, но тотчас же он отвлекся чем-то на переправе и больше уже не поворачивал головы. Евсеев, простояв минут пятнадцать в терпеливом ожидании, решил заговорить первым:

— Товарищ полковник, разрешите обратиться! Я — командир ОХРа, моя фамилия Евсеев.

— Слышал! — буркнул Потапин, не поворачивая головы. — Зачем пожаловали?

— Видите ли, — Евсеев заговорил громче, начиная раздражаться таким невниманием.- — Мне и моим людям придется после вашего ухода сражаться в Константиновском равелине. Я бы хотел…

Полковник вдруг резко повернулся и, кося одним глазом на переправу, быстро проговорил:

— Ну что ж! Рад познакомиться! (Он так же быстро сунул Евсееву руку.) Так что же вы?

— Я бы хотел, — продолжал Евсеев, немного успокоенный переменой в поведении Потапина. — Я бы хотел посоветоваться…

— О чем же? — голос Потапина вновь прозвучал отчужденно, да и сам он опять повернулся в сторону бухты.

— Вы столько месяцев стояли лицом к лицу с врагом. Как он? Что же он такое?

— Немцы? — в голосе полковника послышалась легкая ухмылка. — Враг настоящий! Настойчив — за Крым обещаны большие награды; смел — будешь смелым, если десяток на одного, да еще и с суши и с воздуха поддерживают сотни машин; в общем, умеет воевать! Вам придется чертовски трудно!

— А слабые? Слабые стороны? — с надеждой перебил Евсеев.

— Побаиваешься? — быстро взглянул на Евсеева Потапин.

— Мне бояться нечего, — совершенно спокойно ответил капитан 3 ранга. — У меня приказ ясный — умереть, но дать вам закрепиться на том берегу! Но умереть можно и в первом бою и через несколько дней. Вот я и хочу, как лучше, как надежнее, потому и ищу слабые стороны…

С лица полковника сбежала ухмылка. Он как-то совсем по-новому посмотрел на Евсеева, на секунду даже забыв о переправе. Перед ним стоял молодой командир, подтянутый, строгий, собранный, и по тому, как он просто, без театральных жестов сказал о смерти, полковник сразу поверил в него. Он поближе подвинулся к Евсееву и тихо, совсем другим, деловым тоном сказал:

— Есть и слабые стороны! Во что бы то ни стало старается осуществить свой план, если даже он явно провалился, затем — не любит наших штыков! Если уже дело дошло до мордобоя, тут ему хана!

Евсеев внимательно слушал. Он уже представлял себе рукопашную у стен равелина, и глаза его загорелись злым, холодным огнем.

— Так вот что я тебе посоветую, — продолжал полковник. — Надо их ошарашить! Понимаешь? Подпусти поближе и ахни всей плотностью огня! Когда их ошарашишь, они становятся и глупее, и трусливее. Конечно, они не будут ждать сопротивления и пойдут на твой равелин почти открыто. Вот тут-то и дай им жару! Но только так, чтобы как смерч! Стволы чтоб раскалились докрасна! Они после этого день очухиваться будут, ну а потом… Потом они все равно тебя сметут!

— Да… Нас слишком мало… — с грустью согласился Евсеев.

— И еще совет, — не дослушал Потапин. — Побольше обмана! Делай так, чтобы один день не был похож на другой, одна минута — на другую. Терпеть они не могут, когда их обманывают; начинают нервничать, делать промахи, ну, а это тебе на руку. Изобретай! Изобретай и держи их в постоянной неизвестности!

— Есть! — отозвался Евсеев, с горечью думая, как мало применима эта широкая тактика к его совершенно особым условиям.

— Ну а теперь — иди! Ты мне мешаешь! — отрезал полковник и протянул руку. — Желаю большой удачи!

— Спасибо! — Евсеев потряс обеими руками жесткую неподатливую руку Потапина, чувствуя, несмотря на его нарочито грубый тон, глубокое уважение к этому человеку. Повернувшись, капитан 3 ранга быстро и решительно зашагал прочь, а за спиной все еще раздавался резкий повелительный голос.

«Таким и нужно быть! — подумал Евсеев, ускоряя шаги. — Твердым и решительным до конца!»

С крыши равелина была видна вся бухта. С самого утра команда равелина в тревожной тишине молча наблюдала, как оставляют землю Северной стороны последние части. Рассеявшееся было вечером удрученное состояние с новой силой овладело людьми. Даже у бочки с водой не было слышно обычных разговоров. Приходили, молча скручивали цигарку, молча выкуривали ее до конца и так же молча, не глядя друг на друга, уходили. Больше говорить было не о чем; все уже было сказано раньше и все решено.

Зимский, как и все, был с утра на крыше и с чувством горечи, обиды и бессильной злобы наблюдал за эвакуацией частей. И хотя он давно уже подготовил себя к этому моменту, действительность оказалась тяжелее, чем он мог думать, и принесла и уму, и сердцу много горьких минут. Все еще не хотелось верить, что скоро последняя рота покинет эту землю, и тогда ее займут чужие войска. И с той поры, как они ступят на эти камни, все уже будет не наше — захваченное, уворованное, вырванное из могучих, но обессилевших рук.

Снедаемый этими мыслями, Зимский в жестокой ярости сжимал кулаки. Все его существо противилось необходимости уступить врагу, и он был готов хоть сейчас выйти ему навстречу и встать на его пути с оружием в руках, так, чтобы никакая сила в мире не смогла оторвать от этих несуразных и милых известковых камней. Но на его глазах отходила армия, армия, в течение многих месяцев делавшая чудо, и по щекам юноши, не замечаемые им самим, медленно катились слезы.

Были на крыше и Демьянов с Гусевым. Первый смотрел на все происходящее широко раскрытыми глазами, будто не веря, что все это происходит наяву. В глазах второго стоял неподвижный холодный страх — по-видимому, Гусев только сейчас почувствовал всем существом, до кончиков нервов, трагическую обреченность.

Долго оба сидели молча, боясь проронить слово, и только когда нескончаемый поток людей, уходящих на ту сторону, примелькался, стал привычным и уже не порождал острого, щемящего чувства, как при первом впечатлении, с пересохших губ Демьянова сорвались полные отчаяния слова:

— Спасают шкуры! А нам тут расхлебывай!

И Гусев почувствовал, как кольнула в сердце тонкая игла озлобления против уходящих, покидающих их на произвол судьбы людей, из-за которых, может быть, придется сгнить в этих камнях.

Находясь последнее время в смятении, переболев нервозностью ожидания и страхом, отчаявшись сохранить жизнь, Гусев был сейчас на грани нервного расстройства, вздрагивал при каждом неожиданном звуке и даже втайне завидовал Зимскому, который в эти дни был внешне уравновешен и спокоен.

И вот, когда уже и душа и тело, казалось, начинали привыкать и примиряться с происходящим, какое-нибудь событие или неосторожно брошенная фраза заставляли Гусева вновь остро чувствовать и жажду жизни, и великую несправедливость того, что по чьей-то воле он, Гусев, должен будет тут умереть.

— Теперь уж точно — амба! — сказал он потерянным голосом, и это было ответом на реплику Демьянова и окончательным приговором еще слабо бьющейся где-то в груди надежде.

Демьянов не успел ответить — внезапный, резкий и призывный сигнал большого сбора раздался во дворе равелина.

— Потребовались зачем-то… — вяло пробурчал он, нехотя поднимаясь, но Гусева уже не было рядом — все та же, чуть царапающая коготком надежда гнала вперед, заставляла трепетно вздрагивать всем существом при каждом сообщении или сигнале: «А вдруг!», «А если!», «А может быть!..»

Быстро стряхнув пыль с брюк, Демьянов поспешил вслед — оставаясь один, он вновь чувствовал себя робким, потерянным и забытым…

Евсеев вернулся от Потапина в приподнятом, нервном состоянии. Всю дорогу назад он примерялся к местности, высматривал каждую лощинку, каждый бугорок и зло, беззвучно рассмеялся, убедившись, что по таким ухабам немецким танкам близко к равелину не подойти. И еще раз он убедился в том, что равелин почти не виден со стороны суши, спрятанный где-то внизу за складками местности.

Все это укрепило его дух, и, очевидно, поэтому Евсеев сразу заметил то угнетенное настроение, в котором находились бойцы. Он прошелся по двору и по кубрикам, и всюду его встречали жадные вопросительные взгляды.

Нетрудно было догадаться, что оставленные наедине со своими мыслями, находящиеся в вынужденном бездействии люди, наблюдая отход наших частей, стали нервничать. Необходимо было срочно занять их делом, которое отвлекло бы от тяжелых мыслей и в то же время было бы полезным и нужным именно в такой момент.

Еще тогда, у Потапина, Евсеев подумал, что его бойцы если и проходили когда-то в учебном отряде приемы рукопашного боя, то теперь, конечно, все это основательно забыли. Сам же он еще с училища прекрасно владел всеми ружейными приемами и был немного знаком с борьбой самбо. Вот когда все это должно было пригодиться! Евсеев приказал играть большой сбор.

Через минуту все стояли в строю. Обстановка была настолько тревожной, что от каждого сигнала ожидали чего-то зловещего, и все старались держаться друг друга, так как вместе было и надежнее и спокойнее. Евсеев прошелся перед строем. Строй молчал затаив дыхание, ожидая, когда командир начнет говорить. Тишина была настолько тяжелой и даже, как показалось Евсееву, зловещей, что он решил немного ободрить людей. Он отыскал глазами в строю Булаева и махнул ему рукой:

— Идите сюда!

— Я? — не понял застеснявшийся Булаев, неловко ткнув кулаком себя в грудь.

— Да, да! — подтвердил Евсеев. — Подойдите ко мне!

Булаев вышел из строя и подошел к капитану 3 ранга. Не доходя пяти шагов до него, он остановился и застыл, такой большой и сильный, что Евсеев показался рядом с ним подростком.

— Никто не сомневается в его силе? — обратился Евсеев к строю, кивая на Булаева.

Матросы сдержанно одобрительно рассмеялись.

— А теперь смотрите! — сказал Евсеев, поднимая щепку и протягивая ее Булаеву. — Вот вам нож! Нападайте на меня, я буду защищаться!

— А как я нечаянно зашибу вас? — мялся с ноги на ногу в нерешительности Булаев; строй уже откровенно посмеивался.

— Ничего, ничего! — приободрил Евсеев. — Нападайте! Нападайте так, как нападали бы на врага!

Булаев слегка пожал плечами (придет же начальству блажь в голову), затем сделал страшное лицо и, широко взмахнув рукой, бросился на Евсеева. Ему показалось, что он сделал слишком большой прыжок, а на самом деле он уже падал на землю, подсеченный ловким приемом. И когда он тяжело шмякнулся, недоуменно моргая глазами, строй изумленно ахнул, увидев капитана 3 ранга целым и невредимым, а Булаева, первого силача и тяжеловеса Булаева, — лежащим на земле.

А когда прошли первые секунды изумления, все быстро и оживленно заговорили, покоренные ловкостью своего командира.

Евсеев помог Булаеву подняться, стряхнул с него пыль и сказал, ласково похлопав по плечу:

— Становитесь пока в строй!

Он несколько раз прошелся взад-вперед, дав людям успокоиться, и продолжал:

— Все это я вам показал совсем не для забавы! Сегодня или завтра нам придется столкнуться с врагом, и тогда каждый из вас должен будет уметь проделать то же самое! У нас есть еще несколько часов, и я обучу вас всему, что знаю сам. Занятия начнем сейчас же по парам. Один нападает — другой защищается, и наоборот!

Евсеев выстроил пары по кругу, а сам вышел с одним из матросов в центр и показал несколько приемов. Тут была и «мельница», после которой, нелепо взмахнув руками, нападающий кувырком летел за спину защищающегося, и «захват руки», после которого нападающий, корчась от боли, мгновенно приседал на корточки, и молниеносная «подсечка», когда нападающий плашмя грохался на спину и ему оставалось только ждать очередного удара.

Все это сразу захватило матросов, и они с увлечением принялись за разучивание приемов. Евсеев ходил между парами, поправлял, подсказывал, показывал, как правильно выбрать прием, чтобы отразить нападение…

Как это всегда бывает, сразу нашлось несколько человек, которые быстрее и правильнее других усвоили приемы борьбы, и теперь, сами горячась и волнуясь, они старались передать товарищам все, что было понято ими. Так стихийно выделилась целая группа инструкторов, и Евсеев увидел, что он больше здесь не нужен.

Приказав Остроглазову заниматься шлифовкой приемов, он ушел к себе в кабинет.

Здесь наконец он смог проанализировать все, что произошло с утра. Конечно, отход наших частей был страшным, невероятно тяжелым ударом, но именно к этому готовил он и себя, и своих людей. И это ничего, что некоторые приуныли, — главное, что нет пока ни трусов, ни паникеров! И все же — каков будет первый бой? Как поведут себя люди под смертельным огнем? Сколько времени удастся продержаться против давящего безмерным превосходством врага?

Нет ответа на эти вопросы! А как бы хотелось заглянуть вперед, чтобы все выверить, продумать, взвесить… Первый бой!

Евсеев сел за стол, тяжело подперев голову руками, и смежил веки. Так он просидел несколько минут, не меняя позы, пока не почувствовал, что в кабинете находится еще кто-то кроме него.

Будто очнувшись от сна, он быстро открыл глаза и увидел в дверях запыленного, стеснительно улыбающегося военного с чемоданом и перекинутым через руку плащом. Очевидно, он стоял уже давно, не решаясь потревожить хозяина. Теперь, поняв, что Евсеев не спит, он шагнул вперед и сказал с той же застенчивой улыбкой:

— Батальонный комиссар Калинич! Назначен в ваше распоряжение.

Несколько секунд Евсеев пристально, не отрываясь, рассматривал Калинича, словно старался угадать, кого ему прислали в такой ответственный момент, а затем легко встал и быстрыми шагами подошел к батальонному комиссару. Они немного постояли, смотря друг другу в глаза и проникаясь симпатией друг к другу. И сразу, будто они были давно знакомы, обращаясь на «ты», Евсеев стал расспрашивать:

— Ну, скажи, откуда к нам? Давно ли?

— Сегодня прилетел! Прямо из Москвы!

— Из Москвы! — повторил Евсеев. — Ну, как она? Как там народ?

— А она — стоит! — улыбнулся Калинич. — И народ на высоте! За вами тут затая дыхание следят. Верят, что выдержите!

— Да, да! — горько закивал Евсеев. — А мы отходим. Пока отходим! Не настало, наверное, еще наше время! Кстати, — всем корпусом повернулся он к Калиничу, — ты знаешь наш боевой приказ?

— Знаю! В штабе сказали! — становясь серьезным, ответил Калинич.

— Ну, и… — испытующе посмотрел Евсеев на комиссара.

— Я сам попросился сюда, — тихо сказал Калинич.

— Хм! — только и смог произнести Евсеев от чувства восхищения и удовлетворения. — Да ты, оказывается, золотой человек! Ну ладно, ладно, не буду! — добавил он в ответ на протестующие жесты Калинича. — Сам не люблю дифирамбов! Знаешь что, — переменил Евсеев тему, — расскажи-ка лучше о Москве. Как там сейчас живут? Мне уже не верится, что на свете есть другая жизнь, кроме фронтовой.

— Живут трудно, — отвечал Калинич. — Сам знаешь — сейчас все идет для фронта. А вот я, — Калинич вновь улыбнулся, — вчера газированную воду пил!

— Да ну? — удивился Евсеев, облизывая губы. — С сиропом?

— Представь себе, с сиропом! — подтвердил Калинич. — И продавщица такая, вся в белом, как в мирное время, и очередь у киоска. А? Здорово? Вот ведь полгода назад такого не было?

— Да-а, — согласился Евсеев. — Налаживается жизнь.

— Вода — что! — заговорщически наклонился Калинич. — Я тебе вот что скажу. Видел в Москве целый состав наших новых штурмовых самолетов. Летчики не нарадуются! Классные машины! Скоро, скоро фашисты взвоют!

— Вот об этом ты и расскажешь людям! — обрадовался Евсеев. — Пусть знают, что за силы накапливает страна! А то ведь некоторые того… Приуныли… А сейчас иди мойся, чистись, словом, приводи себя в порядок. Располагайся как хочешь в этой комнате, а я схожу распоряжусь, пока не поздно, насчет эвакуации раненых.

Калинич с готовностью кивнул головой, уже деловито, с нескрываемым удовольствием стягивая пропотевший китель. Затем подошел к столу и залпом выпил два стакана воды.

— Прости, не газированная! — шутливо усмехнулся Евсеев, задержавшись на мгновение в дверях. Калинич ответил широкой белозубой улыбкой, с добродушным нетерпением махнув рукой — «ладно, иди».

Взглянув на чемодан, он полез за полотенцем и мылом, наткнулся на распухший от бумаг, но аккуратный конверт и не удержался — достал небольшую фотографию и долго-долго, не отрываясь, держал перед собой. Курчавый худенький мальчуган, нежно обхватив шею матери, смотрел в аппарат большими и добрыми, как у отца, глазами. Мать прижалась щекой к щеке сына, как неоценимое сокровище притянув его к себе. И у матери, и у сына глаза говорили о разлуке и печали, и Калинич, глубоко вздохнув, спрятал конверт на самое дно чемодана. Но от воспоминаний уйти не удалось. И с чего бы они ни начинались, мысли всегда приходили к тому, что определило его дальнейшую судьбу.

Месяц назад, после окончания академии, его вызвал к себе в кабинет генерал. Начальник академии был слишком радушен, что делало его непохожим на себя и заставило Калинича насторожиться. Усадив Калинича в кресло и задав ряд пустяковых, не относящихся к делу вопросов, давая ему привыкнуть к обстановке, генерал произнес без дальнейших обиняков:

— А мы, Иван Петрович, решили оставить вас у себя!

Калинич медленно встал. Поднялся и генерал. Оба немного помолчали. Затем Калинич решился переспросить:

— Как у себя, товарищ генерал?

— У себя, у себя! — не допуская дальнейших возражений, быстро проговорил генерал. — Будете работать в академии на кафедре философии. Вы ведь окончили первым и к тому же — прекрасный педагог! Мы будем очень рады видеть вас в своей семье!

— Но ведь я… — начал Калинич.

— Ваш рапорт? — перебил генерал. — Ничего, ничего! Здесь тоже фронт! Надо же кому-то готовить кадры! Да к тому же преподавать, не каждому дано. Одним словом, завтра и приступите к делу. Начальник кафедры вас уже ждет!

Пожимая на прощание протянутую руку, Калинич упрямо посмотрел в лицо генерала, и тот, чутьем уловив, что батальонный комиссар не сдался, потянулся с его уходом к телефонной трубке.

— Пал Сергеич? — назвал он начальника отдела кадров. — Это я. Узнал? Ну, здравствуй, старина! Я насчет Калинича. Так ты помнишь наш уговор?.. Да, да. А рапорт его спрячь подальше… Подальше, говорю!.. Ничего! Поживет — привыкнет; там и без него обойдутся, а мне он очень нужен… Ну, будь здоров! Всех благ!

Генерал повесил трубку и задумался, барабаня пальцами по столу. Затем одобрительно усмехнулся и произнес вслух.

— Нет, а все-таки молодец! Не будь ты здесь так нужен, я бы первый отправил тебя, куда бы ты только ни пожелал!..

Дома Калинич рассказал, что его оставляют при академии. Вид при этом он имел расстроенный и недовольный. Жена же была очень обрадована и весь вечер счастливо заглядывала ему в глаза.

— Ведь это хорошо, Ваня! Правда? Так будет поспокойнее. Не всем же воевать!

Да, он и сам знал, что так будет и «поспокойнее» и безопаснее. Но когда забывал о личном, когда начинал думать о великом пожаре, охватившем страну, когда представлял себе, как тысячи и тысячи честных, настоящих патриотов идут, не щадя себя, сквозь этот испепеляющий огонь, когда начинала назойливо сверлить мысль, что спрятался он в эту тяжелую минуту за спинами своих соотечественников, он становился противным самому себе и говорил жене полные горечи слова:

— Нет, Галина! Я так не смогу! Ты сама не захочешь жить с человеком, чужими жизнями спасающим свою шкуру!

— Ваня! Зачем ты так! — укоризненно качала она головой. — Ты ведь не сам — тебя оставили. Значит, ты нужней здесь!

Калинич горько улыбался:

— Ты знаешь, если я останусь, я буду всю жизнь считать себя подлецом!

В тот же вечер он написал письмо в Центральный Комитет. По военной линии путь был отрезан.

Прошло около месяца. Калинич каждый день ходил в академию и уже не верил в успех своей просьбы. Однажды его срочно вызвали в кабинет к генералу. Войдя, он застал начальника академии в мрачном расположении духа. Генерал машинально мял в руках какой-то листок бумаги, потом свернул его в трубочку, но спохватился и, аккуратно разгладив пальцами, заговорил:

— Та-ак! Значит, обошел меня? Признаться, не ожидал такого поворота дел!

Калинич подошел поближе, пытаясь заглянуть в листок. Уловив это движение, генерал зачастил:

— Смотри, смотри! О тебе тут сказано! Как и просил, пойдешь на передовую! — и вдруг, неожиданно встав, он быстрыми шагами подошел к Калиничу и, сжав его в объятиях, поцеловал с каким-то ожесточением, кольнув коротко остриженными усами:

— Ну с богом! Раз добился — иди! И желаю тебе большой удачи! Нет, ты все-таки, черт возьми, молодец!

Уже потом, в самолете, вспоминая всю эту сцену, Калинич с мягким теплом думал о генерале, и ему порой становилось неприятно, что обидел старика. И только сознание, что делал это ради большого, важного дела, вносило в душу целительное успокоение. И еще чувствовал удовлетворение, потому что летел в осажденный Севастополь, летел туда по своей собственной воле, сам напросившись на этот трудный участок фронта, и было это платой за то вынужденное отсиживание, которое не давало ни сна ни покоя вплоть до этого дня…

В четыре часа дня к равелину подошел катер, вызванный Евсеевым для раненых. Деревянная пристанька уже давно была сметена бомбами, и катеру пришлось остановиться, не доходя до берега (боялись сесть на камни), со стороны равелина, обращенной в море.

Раненых выносили на носилках, которые ставили на парапет, не зная, как поступать дальше: единственная шлюпка погибла вместе с пристанью при бомбежках. Свежий ветерок с моря, пахнущий сыростью и тиной, приятно освежал головы, и раненые, которые были в сознании, тихо переговаривались между собой, ожидая решения своей судьбы. Им уже стало известно, что армия оставляет Северную сторону, и редкие могли сдержать невольные слезы, катящиеся по серо-землистым щекам.

Измученная, похудевшая Лариса переходила от одних носилок к другим, поправляла повязки, вытирала просочившуюся кровь, прикладывала ласково руку к разгоряченным лбам. Неутомимый, подтянутый Усов стоял, широко расставив ноги, с записной книжечкой в руках и заносил в нее фамилии всех вынесенных на парапет, готовя список для госпиталя. Когда двое матросов принесли последние носилки, он насчитал тридцать человек. Военфельдшер знал, что половина из них едва ли сможет дотянуть до вечера, и торопил с отправкой. Пришлось обходиться без шлюпки — матросы, раздевшись и подняв носилки над головой, медленно, боясь оступиться, брели к катеру по шею в воде. Разделся и Булаев. Он молча подошел к носилкам и легко, словно и носилки и человек в них ничего не весили, взметнул все это над головой. К несчастью, поднятым оказался Гуцалюк, который не замедлил выразить свой протест:

— Товарищ доктор! Сестрица! Что же это?! Как вы дозволяете? Он же уронит! Утопит в море! Что ж это, братцы? Погубить хотят!

— Цыц ты, лапша! — грозно рявкнул Булаев и понес носилки к катеру, оставляя за собой клубящиеся бурунчики воды.

Обрадовавшись, что наконец оказался на катере, Гуцалюк не счел даже нужным ему отвечать. Единственное, что теперь не давало полностью ему успокоиться, это кружащие в небе «юнкерсы», и он с нескрываемой тревогой следил за их хищным полетом, и каждый раз обрывалось сердце в его груди, когда рядом на воду падала крестообразная тень. Но занятым переправой самолетам было не до катера, и вскоре, приняв остальных раненых, он медленно направился к южному берегу бухты. Кучка матросов на парапете долго махала ему вслед руками, с тайной грустью сознавая, что это последние люди, провожаемые ими на городской берег.

После ухода катера матросы еще острее ощутили свою отчужденность, и только поток солдат, все еще переправляющихся через бухту, как-то связывал их с остальным миром. Но этот поток становился все меньше и меньше, и наконец к самому вечеру к урезу воды стали подходить части, непосредственно ведущие бой. Грохот этого боя подействовал на защитников равелина возбуждающе: люди столько пережили в ожидании, что теперь надвигающаяся развязка казалась желанным избавлением от томительного бездействия. Частые очереди, разрывы мин приблизились к равелину, пули уже посвистывали над его камнями. Матросы заняли места по боевой тревоге. Множество пальцев нервно лежало на спусковых крючках. Все было готово к встрече…

После часового ожидания, когда вечерний сумрак наполнил синим настоем ложбины, окопы равелина заняла отступающая, уставшая и потрепанная часть майора Данько. Перестрелка затихла: очевидно, немцев вполне устраивал успех сегодняшнего дня. Евсеев вышел из равелина, познакомился с черным от загара, поджарым, туго перетянутым ремнями майором. Данько щелкнул трофейной зажигалкой-браунингом, прикурил у дула и сказал, гася огонь струей дыма:

— Окопчики хороши! Думаю, денек здесь постоим, а уже потом принимайте в свои стены. Места хватит?

— Места всем хватит, — успокоил Евсеев, — вот только…

— Что? — насторожился Данько.

— С продуктами у нас плоховато. Наши склады все завалило, а отрыть пока не можем. Да и с водой. Запас воды в равелине — максимум на два дня.

— Та-а-ак, — протянул майор, мрачнея. — Выходит — дело дрянь! Ну с пищей еще туда-сюда, мои ребятки кое-что имеют, а вот без воды да на такой жаре долго не протянуть!

— Будем экономить! — твердо сказал Евсеев.

Затем они вместе обошли окопы, наблюдая, как готовятся к завтрашнему бою солдаты. Все делалось быстро и умело. Чувствовалось, что люди прошли огромную школу на длинном и горьком пути отступлений.

Евсеев залюбовался действиями пожилого черноусого пехотинца. Видать, рачительный хозяин, он и здесь делал все не спеша и аккуратно, будто занимался у себя по хозяйству привычным и нужным делом. Вначале он достал из кармана перочинный ножичек в чехле. Чехол снял и спрятал в карман, а ножичком выдолбил две ямки, как потом оказалось, для лучшего упора локтей при стрельбе. Бруствер в своем секторе он замаскировал травой и бурьяном, затем вылез из окопа и посмотрел, как все это выглядит со стороны наступающих. Довольный своей работой, он вернулся в окоп, расстелил на коленях белую тряпочку и стал складывать на нее патроны из магазина, тщательно протирая и сдувая крупинки песка. Покончив с этим, он взялся за автомат, обернул его возле затвора такой же белой тряпочкой и положил рядом с собой. Посидев несколько секунд, сосредоточенно о чем-то думая, он обратился к своему соседу — худенькому пареньку, также кропотливо занимающемуся своим оружием:

— Слышь, Иван!

— Что, дядько Петро?

— Бить будешь вот от тех камней и вправо до дороги. Дале тех камней не лезь — там я возьму, аж до того столбика.

— Та ладно, дядько Петро!

— И еще вот что. Вчера, как началась атака, ты пять магазинов выпустил, а мы с Грицьком только три. Оно б хорошо, когда с толком, а то так — треску наделал. Зараз патронов в обрез, так что смотри!

— Та хиба ж вы считали? — усомнился, зардевшись, молодой боец.

— А ты знай слухай! — недовольно повысил голос усач. — А то, ей-богу, отдам твои патроны Грицьку!

Молоденький примолк, по-настоящему испугавшись угрозы. Помолчали. Затем дядька, немного мучась из-за недавней суровости, более миролюбиво спросил:

— Ориентиры-то заприметил?

— Заприметил! — ответно улыбнулся молодой, давая понять, что не сердится на замечания.

Улыбнулся и Евсеев. Он молча пожал на прощание руку Данько и с той же непогашенной улыбкой направился в равелин. Разговор двух людей, такой обыденный, будто речь шла не о жизни и смерти, а о каких-то нуждах крестьянского хозяйства, заставил его по-новому взглянуть на вещи. Да, эти люди привыкли к войне! И она стала для них трудом — тяжелым, безрадостным, но обязательным трудом, без которого теперь все равно не прожить, как раньше — без пахоты земли. Вот что особенно ощутимо отличало этих солдат от защитников равелина, ибо равелиновцы еще не знали боев и не знали военного ремесла.

Как встретят они завтрашнее испытание, сказать было трудно. Хотелось верить, что все будет хорошо, что многодневное воспитание воли, мужества и преданности выдержит проверку металлом и огнем…

В эту ночь были выставлены усиленные наряды. В равелине никто не спал. Издалека, со стороны Балаклавы, доносилась частая перестрелка, но на Северной стояла мертвая тишина. Мирно мерцали крупные голубоватые звезды, играя тонкими иглами лучей. Во втором часу хрипло, будто не веря в собственные силы, прокричали бог весть каким чудом уцелевшие петухи. Еще через час стало блекнуть на востоке небо, заколыхался дотоле неподвижный воздух, сочной прохладой дохнув в измученные бессонницей лица. Какая-то пичуга запела спросонок у стен равелина: «Ти-ти чррр, ти-чррр» — и сразу замолкла, будто испугавшись неурочного часа.

А когда одна за другой стали гаснуть звезды и из мрака серой лентой проглянула пыльная дорога, все увидели на ней немцев, строгим и четким строем идущих по направлению к равелину.

Первыми их заметили сквозь бойницы, высоко поднятые над землей, но, прежде чем пальцы потянулись к куркам, по постам пробежали быстрые, как искра, слова:

— Не стрелять! Без команды не стрелять!

Люди нервно вздохнули, отложили автоматы, стали молча и напряженно наблюдать. Немцы шли свободно, не таясь, в полной уверенности, что на Северной уже нет ни одного советского бойца. Их было около двух батальонов. Впереди колонны вышагивал долговязый майор. Он резко отрывал подошвы от дороги, будто прикосновение к русской земле умаляло его арийское достоинство. Шаг колонны был тяжелый и натруженный. Под сотнями добротных сапог коротко ухала, корчилась дорога, вспухая плотными облачками еще не просохшей пыли. Все ближе и ближе надвигались, враги, и вскоре даже невооруженным глазом можно было разглядеть их непроницаемые, словно окаменелые, лица.

У Евсеева на КП зазуммерил телефон. Связанный напрямую Данько слегка взволнованным голосом спрашивал, хорошо ли видное КП передвижение немцев и не изменился ли сигнал к отражению атаки.

— Нет, не изменился! — отвечал Евсеев. — Огонь по красной ракете!

Накануне они разработали график огня с таким расчетом, чтобы в первые несколько минут вести его беспрерывно и с максимальной плотностью. Евсеев помнил совет Потапина: враг должен быть ошеломлен и дезорганизован. Пяти пулеметам ставилась задача окончательно деморализовать врага. Это были слишком скромные средства, но весь расчет строился на внезапности и напористости. Пулеметчики залегли на крыше равелина, подкручивая по мере приближения немцев колодки прицелов. Стояла благодатная предрассветная тишина, казалось, было слышно, как падают в густую пыль капли росы…

В этой умиротворяющей тишине выстрел ракетницы показался хлопком откупориваемой бутылки. Небольшой алый шарик плавно прочертил в бледнеющем небе кривую, оставляя за собой легкий дымок.

Вся колонна замерла мгновенно на полушаге, словно наткнулась на стену. Тонким комариным писком повисла тишина, в которой чей-то один огромный пульс отсчитывал мгновения. Бум… Бум… Бум… Мышцы напрягались, наливались силой, готовя тело к броску. Бум… Бум… Еще доля секунды — и оцепенение врага пройдет окончательно, и тогда он бросится врассыпную, заляжет в складках местности, прижмется к земле и станет неуязвимым. Бум… Бум… Вот уже передние наклонились, выставив вперед для падения руки. Если они успеют это сделать…

В тот же миг равелин дохнул свистящим стальным ветром. Один порыв, другой… Казалось, каждый камень старой крепости вспыхивал частым желтоватым огнем. Грохот множества выстрелов слился в долгий, рвущий перепонки звук. Словно разбрасываемые невидимой рукой, повалились направо и налево солдаты немецких батальонов. Захлебнувшись на каком-то отчаянном фальцете, уткнулся носом в севастопольскую пыль долговязый майор.

Наконец оставшиеся в живых повернулись, чтобы откатиться, бежать, но, получив пулю в спину, они выгибались в рывке и шлепались лицом вперед, распластав руки…

Всего три минуты вел огонь равелин. И когда мгновенно, словно по взмаху чьей-то руки, оборвалась бешеная стрельба, на дороге, усеянной трупами, медленно поднимались вверх тонкие струйки пыли…

— Молодцы, черноморцы! — радостно поблагодарил посты обнадеженный первым успехом Евсеев.

На постах началось оживление. Переговаривались еще вибрирующими от перенапряжения голосами, но тон был радостный и возбужденный.

— Ишь, молодчики! Шагали, как на параде! А мы им перцу в это место!

— А тот-то, длинный! Вытанцовывал, как аист!

— Сгнивай теперь, сволочь, на наших камушках!

— Думали, так и взяли Северную! Нет уж!..

В таком же приподнятом состоянии находился и Зимский. Вначале он, как и все, был немного ошеломлен наглой уверенностью немцев, но затем серо-зеленые солдаты, с тупым безразличием попирающие его родную землю, вызвали в нем бешеную злобу. Он поймал на мушку долговязого майора и, цедя сквозь зубы страшные ругательства, медленно вел за ним ствол автомата. Когда раздалась стрельба и надменный ариец рухнул носом в землю, Зимский не был уверен, что именно его пуля настигла цель, но все существо его возликовало, и он короткими злыми очередями с наслаждением стал бить направо и налево.

Теперь, когда на месте недавно грозной колонны остались лишь трупы, он водил взглядом по сторонам, словно желая убедиться, что и остальные чувствуют то же, что и он. Потом, что-то вспомнив, Зимский быстро посмотрел на Гусева. С напряженным, меловым лицом, Гусев глупо и беспомощно улыбался.

Так прошло около получаса. Зловещая, предостерегающая тишина ничем не нарушалась. Взошло солнце, и все сразу преобразилось, будто сдернули с природы пыльную серую кисею. Матово заблестели на дороге каски убитых. Люди в равелине пригрелись, многих стало клонить ко сну — сказывались бессонная ночь и нервная усталость. Часто и судорожно, до боли в скулах, зевали. В молчании врага чувствовалось что-то грозное и затаенное. Нервы готовы были лопнуть, как перетянутые струны. Прошло еще полчаса. Раскаленный шар солнца, набирая высоту, превращал воздух в тяжелую, сжигающую лаву. В бескрайней голубизне высокого неба суетливо сновали стрижи.

— Молчат что-то, — недоверчиво произнес Колкин, не отрывая от амбразуры настороженного лица.

На его слова никто не ответил. Когда тишина затянулась, кто-то нехотя подтвердил:

— Да-а. Молчат пока…

Молчание врага нервировало и Евсеева. Немного поколебавшись, он снял трубку телефона, соединяющего с майором Данько.

— Ну… Как там у тебя?

— Пока спокойно, — безразличным тоном человека, привыкшего на войне ко всему, отвечал Данько. — Думаю, бомбить сейчас нас будут!

— Да-а. Я тоже об этом думаю, — сознался Евсеев. — На всякий случай спрячь людей в щели. Если пехота появится вновь, я подниму тревогу.

— Добре! — повесил трубку Данько.

Связавшись с боевыми постами, Евсеев передал приказ.

— Всем перейти в нижний этаж. Наверху остаться по одному человеку в каждой секции для наблюдения за воздухом и дорогой.

Вскоре только отдельные наблюдатели остались на верхнем этаже. Все остальные спрятались глубоко в подвалы, под массивные, надежные камни. Неизвестно, сколько прошло времени — десять или пятнадцать минут — ожидающим в напряжении людям они показались часами, — когда в убежище проникло короткое обжигающее слово:

— Летят!

Летят! Теперь это слышали все: нарастающий тяжелый вой моторов все плотнее и плотнее наполнял помещение до краев. Чувствовалось, какая грозная, сокрушающая сила движется там, наверху. Матросы инстинктивно вбирали головы в плечи, болезненно морщились в ожидании первых разрывов. Вой достиг предела, бился где-то над самой головой, и вот уже слышен знакомый нарастающий свист и затем тяжелые частые удары, будто кто-то забарабанил в потолок огромными кулачищами. Ухала земля, вздрагивал, словно в лихорадке, каменный подволок, сыпались с него в такт разрывам струи земли и песка, а в перерывах медленной плотной завесой опускалась на головы притаившихся равелиновцев едкая густая пыль.

Так было внутри. Наверху же ничего нельзя было разобрать. В сплошном, непроницаемом мраке дыма и пыли молнией вспыхивали разрывы, разворачиваясь черными веерами взметенной земли. Все это поднятое бомбами месиво медленными клубами расползалось вверх и в стороны, и из него, будто пущенные гигантской рукой, со свистом вылетали камни.

Наконец последний самолет сбросил последнюю бомбу. Наступила тишина. Выросший над равелином черный султан дыма медленно сносился ветром в сторону моря. И вот уже смутно проступили сквозь растекающийся мрак искалеченные стены равелина; открылся исковерканный, кажущийся перепаханным двор. Повсюду валялись камни и еще не остывшие осколки. Невдалеке лежало пятеро убитых матросов, из числа наблюдателей, пытавшихся во время бомбежки перейти в подвалы.

Первым во дворе равелина показался Усов, за ним Лариса. Неумело прыгая через воронки, они спешили к лежавшим матросам. По очереди Усов щупал у каждого пульс и безнадежно отпускал безвольно падающую руку.

— Убиты… все… — сказал он Ларисе, выжидательно смотревшей ему в глаза. — Надо распорядиться, чтобы унесли…

По приказанию Евсеева для приведения в порядок двора выделили около тридцати матросов. В их число попал и Зимский. Здесь же, во дворе, он встретил притихшую Ларису.

После всего страшного, что произошло несколько минут назад, она обрадовалась, увидев его живым.

— Вы что-то бледная, Лариса Петровна? Испугались? — спросил Зимский, заглядывая ей в лицо.

Она смущенно и растерянно улыбнулась.

— Понимаете, Алексей! Не могу я видеть смерть? Это началось еще тогда, когда я работала на окопах… Там немцы убили несколько женщин… А теперь — вот это…

Зимский понимающе кивнул головой, затем жестко произнес:

— Ничего! Вы бы посмотрели, сколько мы уложили этой швали!

— Да! — спохватилась Лариса. — Вы ведь уже участвовали в бою! Ну как? Расскажите! Страшно? Боялись?

— Не об этом я думал! — злорадно усмехнулся Алексей. — Я там в одного «аиста» целил. Понимаете, идет такой богопомазанник и аж морщится, будто запачкаться об нашу землю боится! Взял я эту сволочь на мушку — теперь догнивает лежит!

— А вы все же не очень высовывайтесь из-за камней, — дружески тронув его за рукав, мягко сказала Лариса.

Горячая волна залила Алексея. Он хотел что-то сказать, но язык не поворачивался в мгновенно пересохшем рту. Он все еще стоял, точно парализованный, когда увидел, что Лариса смотрит куда-то в сторону. Он тоже повернулся туда и сразу понял причину ее изменившегося настроения. Шагах в двадцати от них стояли Гусев и Демьянов. Гусев, засунув руки в карманы, нагло рассматривал Ларису, покачиваясь на полусогнутых ногах.

— Терпеть не могу этого… — сказала зло Лариса, так и не подыскав подходящего слова. — Извините, Алексей, я пойду!

Она резко повернулась и быстро пошла, почти побежала, к себе в лазарет, провожаемая пристальными взглядами всех троих.

И как только она скрылась, Алексей метнул злобный взгляд в сторону Гусева и в сердцах сплюнул. Ему было досадно, что встреча с Ларисой окончилась так неожиданно, и он яростно набросился на огромный камень, стараясь столкнуть его с дороги и вкладывая в это старание весь нерастраченный запас силы.

Камень оказался очень тяжелым, и пот градом катился с Алексея, но он не сдавался и медленно преодолевал сопротивление многопудовой каменной глыбы.

— Заработал бычок! Как бы грыжу не отхватил! — с усмешкой сказал Гусев Демьянову, не торопясь взяться за работу. Он не заметил тихо подошедшего сзади Калинича, слышавшего его слова, и стал медленно скручивать цигарку, продолжая с улыбкой наблюдать за выбивающимся из сил Зимским.

Кровь ударила в лицо комиссару. Труд был для него святыней; труд, подчиненный суровым требованиям военного времени, был выше всех понятий и определений, придуманных человеком. Гневно, не в силах сдержать взволнованные нотки в голосе, он произнес:

— Это что же, саботаж, товарищ краснофлотец?

Гусев вздрогнул от неожиданности, выронил цигарку, быстро повернулся к комиссару:

— Что вы, товарищ комиссар! Я только на минутку… Вот сейчас и я…

Голос его вибрировал и ломался — было видно, что он не на шутку перетрусил.

— Ну вот что! — резко оборвал Калинич. — Немедленно за работу!

Не заставляя больше повторять приказания, Гусев бросился помогать уже таскающему камни Демьянову.

«Да! Совсем еще не знаю людей!» — с досадой подумал Калинич, окидывая взглядом работающих. И опять взгляд его остановился на Зимском, все еще не справившимся с неподатливым камнем.

Комиссар поспешил к нему и положил рядом на глыбу руку. Алексей удивленно посмотрел вбок из-за плеча, но, увидев, кто оказался его помощником, вдруг зарделся.

Взгляды их встретились, и Калинич ободряюще улыбнулся.

— Ну-ка, давай поднажмем вместе! Раз-два!

Они налегли, и камень легко покатился в сторону, и вскоре они его докатили до стены, где он уже никому не мешал.

— Ну вот и порядок! — сказал комиссар, отряхивая руки.

— Спасибо вам! — произнес Зимский.

— Спасибо нам! — рассмеялся Калинич. — Ну что ж! Давайте знакомиться поближе. Меня вчера вам представили, а вот вас я еще пока не знаю.

— Алексей Зимский! — вытянулся перед комиссаром матрос.

— А-а! — протянул руку комиссар. — Я о вас уже слышал! Скажите… — он слегка помедлил, — что у вас за отношения с краснофлотцем Гусевым?

«Уже все знает!» — мелькнуло в голове Алексея. Он ответил, немного помрачнев:

— Да никаких отношений! Я стараюсь его не замечать!

— Что так? — быстро вскинул глаза Калинич.

— Это долго рассказывать, товарищ комиссар! — нехотя ответил Зимский. — А если одним словом — подлец он, вот что!

— Гм… — нахмурился Калинич. — А не допускаете вы, что к этой оценке примешана ваша личная неприязнь? Вы извините, но я кое-что слышал…

— Если бы вы знали… — Зимский не находил слов. — Если б вы только знали!

— Вот я и хочу знать! — мягко положил ему руку на плечо Калинич. — Да вы успокойтесь! Сейчас нет времени, а вот сегодня, вечером приходите обязательно ко мне. Поговорим, посоветуемся! Вдвоем всегда надежнее!

— Есть! — с готовностью ответил Алексей, и на его губах вновь появилась смущенная улыбка.

— А теперь я вам не буду мешать! — кивнул на прощание Калинич.

Он медленно пошел вперед, и его не покидало чувство, что пока он здесь только наблюдатель, что он еще чужой среди этой сплоченной службой и испытаниями массы людей, что никто из них не придет пока к нему поделиться радостью или горем. Это был сложный, многообразный, но посторонний организм, и только единственная, тончайшая жилка связывала его с ним. Этой жилкой был краснофлотец Алексей Зимский.

«Ничего! — успокаивал себя Калинич. — Будут и другие. Все будет! Надо только побыстрей, без оглядок входить в эту жизнь: помогать, убеждать, показывать, чтобы люди почувствовали, что ты необходим! А главное, надо вместе с ними побывать рука об руку в бою! Ничто так не сближает, как пережитые вместе минуты смертельной опасности!..»

Мысли его оборвались. С крыши равелина сообщили, что появилась большая колонна немцев в сопровождении танков. По сигналу боевой тревоги все разбежались по постам.

Калинич, предупредив Евсеева, пошел в секцию лейтенанта Остроглазова. При появлении комиссара среди защитников пробежал удовлетворенный шепоток. Кто-то предложил Калиничу вместо стула плоский камень. Калинич поблагодарил кивком и сел, привыкая к темноте после света улицы. Воцарилась тишина. Слышалось сдержанное дыхание людей да недалекий скрежет танковых гусениц. И по мере того как он нарастил, ширился, заполняя тишину, все суровее становились защитники равелина. Вскоре стали слышны частые выхлопы и чиханье моторов. Танки работали на недоброкачественном горючем.

— Эх, нам бы их десяточек! — не выдержал кто-то тягостного молчания. Никто не ответил: смотрели в амбразуры выжидательными, немигающими взглядами. Тогда в полутемноте раздался спокойный голос Калинича:

— Скоро будет и больше! Москва уже посылает на фронты новую технику. Я сам видел прекрасные самолеты новой марки.

И на эти слова никто не ответил. Все, о чем говорил Калинич, было слишком далеко и не меняло положения.

— И еще, товарищи, — горячо продолжал Калинич, немного сбитый с толку общим молчанием, — как там, в тылу, в нас верят! Верят, что не отдадим, отстоим Родину. Ведь, кроме нас, этого некому сделать!

— Будем стараться, товарищ комиссар! — ответил за всех лейтенант Остроглазов, вынимая из кобуры пистолет и взводя резким движением курок.

В эту минуту грохот и скрежет танков внезапно прекратился. Удивленные краснофлотцы, забыв про осторожность, потянулись к амбразурам. То, что они увидели, не предвещало ничего хорошего. Построившись плотным полукругом, танки медленно наводили свои пушки на стены равелина. Словно живые существа, нехотя и лениво разворачивались башни, а затем гипнотизирующе поднимался черный зрачок ствола и замирал, уставившись прямо в амбразуру. Краснофлотцы невольно подались назад, к противоположной стене. Тонко пропищал зуммер телефона. Находящийся ближе всех Калинич взял трубку:

— Батальонный комиссар Калинич слушает!

— Всем отойти от амбразур! Лечь на пол! Ждать команд! — прохрипела трубка евсеевским голосом.

Репетовать приказание не пришлось. Голос был слышен, словно из громкоговорителя. Гусев, до этого уже скорчившийся в дугу, облегченно вздохнул, всем телом прижимаясь к холодным плитам каменного пола.

В тот же миг начался артиллерийский обстрел. Выстрелы танковых пушек были глухими и короткими. В стены будто застучали гигантскими молотками. Но снаряды не пробивали толстый известняк. Внутрь секций полетела пыль и мелкие осколки камней.

— Держится старик! — восхищенно произнес Остроглазов, слушая, как бессильно вязнут в стенах немецкие снаряды. Но вот один из них пролетел сквозь амбразуру, ударился в противоположную стену и оглушительное грохнул, покрывая все пламенем и дымом.

Раздались стоны, кто-то забился в углу в предсмертной агонии; люди стряхивали с себя известковую пыль, сплевывали землю и песок. Сквозь непроницаемую пелену добравшись до телефона, Остроглазов говорил, захлебываясь, часто дуя в трубку:

— Лазарет!.. Лазарет!.. Лазарет? Срочно дайте помощь! Да, да, в северо-восточную секцию! Есть раненые и убитые.

Внезапно град снарядов прекратился. И еще не успела наступить тишина, как Евсеев вновь передал по телефону:

— Всем немедленно вниз! Открыть ворота и занять окопы вместе с бойцами майора Данько!

Все бросились вниз обгоняя друг друга. Во дворе равелина бежали к воротам защитники остальных секций. Калинич схватил автомат убитого матроса и смешался с потоком.

Ворота открыли мгновенно, и матросы двумя струйками стали растекаться направо и налево, в окопы, где охотно теснились повеселевшие бойцы Данько.

— Давай, морячки! Вместе сподручней будет!

— Эх, браточки! Люблю же вашу форму! Ее одного вида немец боится! Вот теперь вдарим по нему!

— Валяй сюда, море! Зараз кулаки оттачивать будем!

Краснофлотцы, польщенные обожанием и покоренные верой в их боевую удаль, небрежно спрыгивали в окопы, острили в ответ:

— Не робей, пехота! Сейчас мы им устроим девятый вал!

— На, одень мою бескозырку! За полматроса сойдешь!

Через минуту все уже были в окопах. Краснофлотцы завязывали под подбородками ленточки бескозырок, вставляли в гранаты запалы; пехотинцы снимали с себя все лишнее, оставаясь только в выгоревших гимнастерках. Отсюда, из окопов, немецкие танки казались совсем близкими. Зеленая краска облупилась на их боках, и только черные на белом кресты выглядели свежо и вызывающе. Евсеев пришел к Данько на КП, сказал твердо и быстро:

— Отобьем атаку — всем в равелин! Больше вам здесь оставаться нельзя — сметут!

Данько согласно кивнул головой. Затем указал на Калинича, сжимающего автомат, тихо спросил:

— Это кто?

— Мой комиссар! — мягко улыбнулся Евсеев. — Идет в бой прямо с академической скамьи. Сам напросился сюда!

— Молодец! — похвалил Данько. — Уж не думаешь ли и ты с нами?

— Видишь ли… — замялся Евсеев.

— Нет! Так не пойдет! — твердо отрезал Данько. — Если мы погибнем оба, будет совсем плохо! Так что прошу тебя посидеть в резерве!

— Умом понимаю — сердцем не могу! — не глядя в глаза майору, хмуро произнес Евсеев.

— К черту эту анатомию! — неожиданно вспылил Данько. — Мы должны выиграть бой! Для этого тебе надо остаться в равелине.

— Да… Ты, пожалуй, прав, — наконец согласился Евсеев. — На всякий случай! — добавил он, протягивая руку.

Данько схватил ее в широкую крепкую ладонь, стиснул до боли. Не поворачиваясь, Евсеев быстро зашагал обратно в равелин. Данько медленно снял фуражку, так же медленно надел каску, туго затянув под подбородком ремешок, затем вынул пистолет и, обхватив его за ствол, несколько раз энергично рубанул воздух. Сухой, собранный, с внимательным настороженным взглядом, он был похож на бегуна, застывшего на старте, готового рвануться в любой момент…

Вместе с остальными Зимский спустился в окоп, находясь в каком-то дотоле не испытываемом нервном возбуждении. У него горячо горели щеки и щемило под ложечкой, как при катании на качелях. Наблюдая за соседями, он видел, что и другие были в подобном состоянии, и, очевидно, поэтому так лихо, весело и бесшабашно звучали голоса:

— Зараз спробуем крепость арийских косточек!

— Оно бы все ничего, да башку жалко! А ну как по ей прикладом стукнут!

— Об твою и стволом стучать можно — не выдержит!

— Что не выдержит?

— Ствол!

— Га-га-га!

— Хо-хо-хо!

Алексей, не вслушиваясь в эти фразы, следил за застывшими танками врага. Там, за плотной стеной брони, угадывалась суета. До Алексея доносились короткие слова команд, и легкой кисеей висела поднятая многими ногами белая пыль. Было очевидно, что сейчас немецкая пехота пойдет на равелин К счастью, ее не могли поддержать танки — не позволяла пересеченная, непригодная для маневра местность.

Затем Зимский огляделся по сторонам. Разговоры в окопах прекратились. Теперь все так же, как и он, расширенными зрачками смотрели на вражеские танки. Алексей осторожно положил автомат на бруствер и потихоньку вздохнул. Где-то, совсем рядом, слишком громко стучало его собственное сердце, так громко, что он с испугом посмотрел на товарищей. Но этого никто не замечал. Смешно оттопырил губу в ожидании первых выстрелов Колкин; рассыпавшись, упал на брови всегда прилизанный чуб Юрезанского; рядом какой-то незнакомый, совсем молоденький пехотинец с безразличным видом выковыривал соломинкой из автомата старую смазку… Вдруг предостерегающий окрик «Внимание!» пронесся по окопам из конца в конец.

Слегка вздрогнув от неожиданности, Зимский вновь стал смотреть вперед. И только теперь он заметил, что немецкая пехота уже начала атаку и мастерскими перебежками быстро приближается к равелину. То там, то сям появлялись и вновь пропадали, блеснув на солнце, каски врага. Наступление велось по всем правилам военного искусства. От недавней беспечности не осталось и следа, во всем чувствовалась какая-то система, неуловимый железный порядок, властью которого вскакивали, падали и вновь поднимались сотни похожих на игрушки фигурок. Все делалось молча, только отчетливо доносились свистки, заменяющие команду.

Это была та сила, которая сумела преодолеть и многоводные реки Украины, и гнилые воды Сиваша, и вот теперь она докатилась сюда, к берегам Черного моря, и на ее пути стоял сейчас малочисленный гарнизон равелина.

И в сердце Алексея вдруг закралось сомнение — можно ли вообще ее остановить? Украдкой он посмотрел на молоденького пехотинца справа, но паренек, уже побывавший не в одном сражении, казалось, даже не изменился в лице. Удивительно, как влияет на войне настроение соседа: еще секунду назад находившийся в смятении, Алексей почувствовал, как по телу разливается волна успокоения — раз не боится этот безусый мальчишка, то нечего бояться и ему! И все же хотелось, чтобы свои поскорее открыли огонь.

Между тем фашисты, вдруг перестроившись в цепи, уже почти не залегая, пошли на равелин. Чувствуя, что сейчас откроют огонь, Зимский покрепче прижался к автомату. Его внимание отвлек какой-то нарастающий свист. Он еще не понял, откуда он исходит, как несколько резких, оглушительных взрывов раздалось у самого окопа. «Мины!» — догадался Алексей, радуясь, что так спокойно подумал об этом. Он повернулся к пареньку-соседу, чтобы и тот смог оценить его выдержку, и тихо охнул: в луже крови с рассеченным черепом лежал юный пехотинец, уткнувшись носом в бруствер. И в ту же секунду, степенно отчеканивая каждый выстрел, заработали пулеметы равелина. Поднятые пулями фонтанчики пыли побежали в сторону врага — пулеметчики нащупывали верный прицел. Немецкие цепи залегли и открыли ответный огонь.

Над головами запели шальные пули, трещали и свои и чужие автоматы, отрывисто, как елочные хлопушки, рвались мины…

Залегшие немецкие цепи еще не решались подняться. Между ними и защитниками равелина оставалось метров двести — триста. Это расстояние было уже опасным: два — три броска — и немецкие солдаты могли оказаться в окопах. Кроме того, невозможно было приподнять голову над бруствером — сплошной огневой шквал сметал все на своем пути. Наблюдать за полем боя стало очень трудно.

Майор Данько передал по цепи:

— Приготовиться к рукопашной! Немцев в окопы не пускать!

Рукопашная! Это слово раскаленным железом впилось в мозг, заставило увидеть себя один на один с врагом, в смертельной схватке, исход которой может решить только сила, ловкость и умение мыслить в доли секунды. Алексей молниеносно оглянулся назад. Прямо за спиной отвесно вставали стены равелина, за которые не должен был ступить ни один немецкий солдат. Эти каменные глыбы давили на него безмерной тяжестью долга. Но если бы даже не существовало ни долга, ни присяги, никакая сила не вырвала бы сейчас из его рук мокрое от пота ложе автомата. Уже было ясно видно, как вражеские пехотинцы ползут, извиваясь, сливаясь с землей. От сознания, что каждая пуля, посылаемая им, может поразить, уничтожить врага, Алексей был весь как в огне и старательно разряжал диск за диском туда, где угадывались распластавшиеся солдаты. Иногда он касался локтем юного пехотинца, павшего в начале боя, и тогда нажимал на курок с двойной яростью. Он уже почти совсем успокоился, и ему казалось, что теперь все так и останется, что немцы уже не смогут подняться и пойти в атаку, и только приказание приготовиться к рукопашной подсказывало ему, что все это не ограничится простой перестрелкой. Немецкие цепи поднялись сразу, неожиданно и решительно, и тут вдруг все увидели, как их много, так много, что на всей полосе земли, примыкающей к равелину, не осталось свободного места. Солдаты побежали с явным намерением ворваться в окопы. Они стреляли на ходу, на мгновение приостанавливаясь, швыряли гранаты и все вместе кричали что-то непонятное, но свирепое и грозное, подбадривая и подогревая этим криком самих себя. Бег их был тяжел, головы по-бычьи нагнуты, и весь их вид говорил о том, что они готовы отомстить за убитых.

Данько, не сводя глаз с приближающихся цепей, достал свисток, обтер его об рукав и зажал губами. Когда до передних оставалось не больше пятидесяти метров, он набрал полные легкие воздуха и сильно и резко дунул.

Услышав свисток, требовательный, стремительный, сверлящий мозг, Алексей почему-то замешкался и опомнился, лишь когда товарищи уже бежали навстречу приостановившемуся врагу. Лихорадочно хватаясь за осыпающиеся, ползущие края окопа, он выпрыгнул наверх и понесся вперед, не думая теперь ни о чем, размахивая автоматом.

Передние уже сцепились в беспощадной схватке, катались по земле, наносили разящие удары. Стоны, крики, лязг металла — все слилось в один протяжный, непрекращающийся звук рукопашного боя.

Зимский врезался в эту кашу со всего хода. Он бил, уклонялся, перед глазами мелькали чьи-то перекошенные от боли и ярости лица, руки и лицо его было в крови, и он не знал, своя это кровь или чужая. Он двигался, как в тумане, и удивлялся, что все еще жив. Он не знал, кто побеждает, на чьей стороне перевес, но продолжал упрямо продвигаться вперед, по крайней мере так ему казалось, ибо он уже давно потерял ориентировку, видя перед собой только зеленые мундиры, какие-то непонятные знаки на петлицах, пузатые фляги на толстых, добротных поясах и еще много всего, из чего слагалось что-то большое и ненавистное, именуемое врагом. Если бы он смог взглянуть на эту битву сверху, он увидел бы, что волна людей откатывается в сторону неприятеля. Поминутно над этой кашей взлетали приклады, ножи и просто кулаки и тотчас же опускались. Те, кто еще стоял на ногах, не щадили друг друга и не просили друг у друга пощады. Несколько раз над головами пролетали немецкие истребители, но они не могли стрелять, чтобы не поразить своих. Молчала и артиллерия врага, молчали и минометы. Теперь все решалось только человеческой силой, и медленно, как один борец дожимает к ковру другого, защитники равелина преодолевали нечеловеческое сопротивление неприятеля…

Калинич никогда не спрашивал себя, сможет ли он убить человека? Слово «враг» было для него до сих пор скорее понятием, чем живым существом. И когда говорили: «Враг должен быть уничтожен!», он воспринимал эти слова скорее сердцем, нежели умом, готовый до последнего дыхания уничтожать этого врага. Сейчас, идя вместе со всеми врукопашную, он впервые ощутил, что «враг» — это сотни и тысячи человеческих жизней и нет другого пути для его уничтожения, кроме как убивать и убивать! Калинич рассердился на себя за то, что такие мысли пришли к нему совсем не вовремя, но никак не мог от них отделаться. Он бежал на правом фланге в первых рядах, а навстречу ему бежали такие же люди, пусть в чужих мундирах, но люди, и он, несмотря на все причиненное ими горе, не мог в этот миг думать о них иначе. «Дурак! Раскис!» — продолжал злиться на себя комиссар и старался припомнить последние сообщения, последние снимки из газет — снимки замученных и расстрелянных, последние кадры из кинохроники с разрушенными пылающими городами, чтобы вновь вызвать в себе ту лютую злобу, которая ни на минуту не отпускала сердце, пока рвался в бой там, в тылу. И как только он все это вспомнил, заставившее «расчувствоваться» ощущение мгновенно исчезло, «враг» вновь стал проклятым и ненавистным понятием, и комиссар больше не видел отдельных солдат, а чувствовал, как на него надвигается серая, плотная, воющая стена, в которой теперь не было ничего человеческого. Калинич перехватил автомат за ствол, занес на бегу для удара руку. Он не выбирал противника. Они сразу отыскали друг друга глазами. Из плотной расплывчатой массы, словно вырванный оптикой бинокля, возник огромный рыжеволосый детина, с закатанными рукавами и расстегнутым воротом гимнастерки. Все это в единый миг запечатлелось в мозгу Калинича. Они одновременно взмахнули своими автоматами, и не успел Калинич ничего сообразить, как немец рухнул с раскроенным черепом.

— Порядок, товарищ комиссар! — услыхал Калинич быстрый говор у себя над ухом. — Думал, зашибет вас!

Калинич поспешно оглянулся — огромный, с покрасневшим лицом Булаев стоял за его спиной.

— Спасибо! — на ходу бросил Калинич, вновь устремляясь вперед. И тотчас же Булаев поспешил вслед за ним. Они бились рядом, спиной друг к другу, успевая вовремя отражать удары и вовремя наносить их так, что противник уже больше не поднимался. Так же, как и перед Зимским, перед ними мелькали мундиры, фляги, каски, перекошенные лица, так же, как и Зимский, они продвигались, словно во сне или в чаду, и мозг уже отупел и не воспринимал впечатлений.

Но в отличие от Зимского Калинич видел, куда надо идти, и видел, как, словно острый клин, врезались наши, рассекая противника, и в голове этого клина находился майор Данько. Последние минуты этой битвы протекали с молниеносным изменением обстановки: вот кто-то не выдержал на левом фланге вражеского фронта, стал поспешно откатываться назад; вот упал смертельно раненный майор Данько, на какое-то мгновение возникло замешательство, и Калинич поспешил туда. Он что-то кричал, подняв автомат над головой. Слов его не было слышно, но все, кто его увидел, бросились к нему. Рядом с ним находился Булаев, возвышающийся на голову над всеми. В тельняшке, разорванной от плеча до плеча, испачканный кровью, он был страшен, и Зимский едва узнал его. Булаев, как тень, неотступно следовал за комиссаром, и Алексей также устремился за ними. И в этот миг наступил окончательный перелом. Враг вдруг не выдержал и стал поспешно откатываться назад, к спасительной броне своих танков. Он отступал так быстро, что вскоре между ним и защитниками равелина образовался значительный разрыв. Калинич, находящийся впереди всех, мгновенно понял, чем это грозит, и что было мочи прокричал:

— Наза-а-ад! Немедленно всем в равелин! Захватить с собой раненых! — и затем, взглянув на Булаева, кивнул в сторону убитого Данько. Булаев понял жест комиссара и подхватил майора на руки.

— Скорей! Скорей! — торопил Калинич, широко и энергично махая рукой. Солдаты и матросы суетливо стекались к равелину. Передние уже вбегали во двор, встречаемые раскатистым голосом Евсеева:

— Молодцы, орлы! Живо по местам! Усов! Ланская! Живей принимайте раненых!

Последние бойцы подошли к воротам все вместе, отчего проход сразу стал узким. Это было удивительно похоже на поток воды: средние пулей влетали во двор, в то время как крайние медленно продвигались, придавленные к стенам. Отрывисто лязгнула железная дверь, закрытая последним бойцом. Загремел тяжелый засов. Пространство под аркой стали быстро заваливать приготовленными накануне бухтами тросов. Ворота на Северную больше не должны были открываться!

Защитники равелина отошли как нельзя более своевременно. Не успели еще люди занять свои боевые места, как вновь немецкие танки открыли частый огонь.

Теперь, сидя за толстыми стенами и прислушиваясь к грохоту, матросы с удовлетворением вспоминали Калинича.

— Молодец комиссар! Вовремя очухался!

— А что, хлопцы! Автоматом он здорово махал! До чего лютый в бою!

— Тю, дурень, «махал»! — отозвался кто-то из угла. — Так он же рубил их, как секирой! Ахнет — и немец надвое!

— Это у тебя от страха в глазах двоилось, — не удержался Гусев.

— А тебя я что-то совсем не видел! — отпарировал тот же голос. — Никак, прилег за бугорком?

Уже была готова разгореться ссора, забыли даже об артобстреле, как в секцию быстрыми шагами вошел Остроглазов. Все притихли, ждали, что скажет лейтенант.

— Внимание, товарищи! — Остроглазов недовольно поморщился — голос заглушала канонада. — Приготовьте ручные гранаты. Когда немцы пойдут в атаку, никому не стрелять! Подпустим их к самым стенам и забросаем гранатами с крыши. Сразу же после обстрела всем наверх! Вопросы будут?

В общей тишине недоверчиво спросил Гусев:

— Неужели подпустим к самым стенам?

— В этом-то весь секрет! — задорно блеснул глазами лейтенант. — Пусть накапливаются у входа и думают, что равелин уже в их руках. Несколько десятков гранат быстро отучат их от подобных мыслей!

Гранат было много. Их хватило даже на пришедших в равелин солдат. Солдаты аккуратно вставляли запалы, любовно гладили насеченный, ребристый корпус. Один из них, неказистый, приземистый, со странной фамилией — Шамяка, привесив около десятка гранат у пояса, неожиданно звонко проговорил:

— А вот, хлопцы, какая история из-за этих гранат приключилась!

Солдаты, знающие Шамяку, еще не услыхав «истории», заулыбались. Было видно, что тот не раз заставлял в трудные минуты растягиваться в улыбку опаленные горечью солдатские губы.

— Пришел я, значит, на службу аккурат в сороковом году. Винтовкой овладел сразу, пулеметом — тоже, а вот к гранате никак приспособиться не мог. Уж как не бился со мной наш лейтенант Шуляков! Не могу ее бросить — и все! Кажется, что разорвется она у меня в руках и разметает в кусочки! А дома, значит, меня невеста ждала. Ну такая дивчина, что хоть сейчас ее на выставку всемирной красоты! И любила она меня, навить, больше, чем я помкомвзвода! Не мог я при такой любви так глупо от гранаты загинуть. Зато лейтенант наш здорово осерчал. Призвал он меня и говорит:

— Слушай, Шамяка. Тебе отпуск в этом году положен?

— Так точно, грю, положен, товарищ лейтенант!

— Так вот, грит, не поедешь, пока гранату не кинешь!

Вот бисово дело! Я аж до слез разобиделся, а делать нечего. Так и не довелось гранату бросить до самой войны. А война застала меня под Житомиром. Я пулеметчиком был. Попали мы как-то в окружение. Трое нас было. Двоих ранило, а я бил из пулемета, пока все ленты не расстрелял. Чуют товарищи, что пулемет замолчал, спрашивают меня:

— Что, Юхим, патроны кончились?

— Ага, говорю, кончились.

— Ну, бери наши гранаты, говорят, и давай их, гадов, гранатами!

Ох, хлопчики! Как сказали они про гранаты, враз захолонуло мое серденько. Ну, думаю, конец тебе, Юхим, от собственного оружия! А немец, сволочь, не входит в мои лирические переживания — прямо на нас прет! Эх, сказал я себе, была не была! Все одно погибать! Развернулся и швырнул первую, а сам упал и лежу. Чую: взрыв! Открываю глаза: немцы назад подались. Возликовала тут моя душа. Швыряю одну за одной и ору до хрипоты:

— Вот, гады! Это вам за мой отпуск! Получайте отпускные сполна! — Не знаю, сколько я их перекидал — подоспела подмога. Чувствую, кто-то обнял меня и целует в лицо. Поворачиваюсь: батюшки! Сам лейтенант Шуляков. Целует и говорит:

— Ну, Шамяка! Разжалобил ты меня? После войны, грит, я тебя самолично к твоей зазнобе отпущу. А пока — извиняй. Сам понимаешь — срочное дело. Ты еще тех гранат не докидал, что на твою долю в мирное время приходились. Так что, друг, постарайся! Расквитайся с должком!

— И большой у тебя должок? — выдавил один из слушающих сквозь улыбку.

Шамяка прищурил глаз и совершенно серьезно отвечал:

— Я так думаю: хватит до самого Берлина кидать! Так что вы уж извините, что я кое-кого обделил — долг платежом красен!

— Смотри, пехота! А то за угол заденешь — враз разорвет! — зло съязвил Гусев, кивая на гирлянду гранат у пояса Шамяки.

— И я раньше так думал, — добродушно отозвался Шамяка. — Ан, еще одна история вышла. Да вот только обстрел кончается: видать, досказать не успею.

— Чего уж там!

— Гни дальше! — раздалось несколько голосов.

Шамяка, уловив, что люди с интересом ждут его рассказа, не стал больше отпираться.

— А дело так было. Вон ребята наши знают, что я пожрать всегда горазд!

Ребята подтвердили с хохотом:

— Хо-хо! Жрет за батальон!

— Быка съест и теленочка попросит!

— Из-за него голодные ходим!

— Так вот, — удовлетворенно продолжал Шамяка, — припас я себе как-то баночку сгущенного молока. Американский подарочек — по поставкам ленд-лиза. Между нами — уворовал я ее у завхоза. Да кто-то из наших ребят подсмотрел, как я эту баночку в мешок клал. И что же вы думаете? Вытащили, а заместо ее гранату без ручки положили. Она по форме ну точь-в-точь, как сгущенка! Стали мы ночью на привале. Я — в сторонку от других: дай, думаю, молочка похлебаю. Вытащил банку и — хвать ложкой по крышке. Ох, браточки! Как рванула она у меня в руках! Столб пламени — ну, выше леса! Немцы давай в нашу сторону палить, наши — в них. Такой бой разгорелся, что только держись! А я от страха чуть не умер! Гляжу — цел-целехонек, только пол-ложки оторвало и в руках у меня ручка осталась. А ты говоришь — разорвет! — хитро подмигнул Шамяка Гусеву.

— Вре-ешь! — недоверчиво протянул кто-то из бойцов, не зная, верить или не верить серьезному тону Шамяки.

Его возглас покрыл дружный хохот окружающих, и в ту же секунду раздалась повелительная команда Остроглазова:

— Все наверх! Гранаты к бою!

Только теперь люди заметили, что артобстрел прекратился, и сквозь оседающее облако взметенной снарядами белой пыли стали быстро, друг за другом выскакивать на крышу. Там плюхались прямо на живот, прижимаясь к горячим от солнца камням, тяжело дыша перегретым воздухом, смешанным с терпкой пылью. Смотрели, стряхивая кивком головы капли пота, туда, откуда должны были появиться немцы. Местность перед равелином была настолько пересечена, что даже с крыши равелина не просматривалась полностью. Опытные немецкие солдаты не замедлили воспользоваться этим, и, несмотря на то что они уже на насколько десятков метров приблизились к равелину, с крыши их до сих пор еще не заметили. Они видели, что матросы оставили окопы, и теперь старались скрытно подобраться к самым стенам и затем неожиданно ворваться во двор равелина. Это означало бы конец крепости: отрезанные друг от друга, взятые с двух сторон в огонь, защитники форта не смогли бы долго сопротивляться. Но вот кто-то из вражеских солдат неосторожно показался за холмом, и с крыши сразу его заметили. А заметив одного, увидели и второго, третьего, четвертого, пятого… И тогда из уст в уста побежал быстрый предостерегающий шепоток:

— Идут! Идут!..

— Помните! Огонь только по команде, — еще раз предупредил Остроглазов своих бойцов.

Теперь уже всем стало видно, как, сгибаясь в три погибели, пробираются, стараясь остаться незамеченными, вражеские солдаты. А так как равелин молчал, они действительно думали, что их не видят, и, от этого осмелев и потеряв осторожность, окончательно выдали себя. Достигнув стен равелина, они скапливались в узком проходе — траншее, прижимались к стенам, чтобы их не заметили из амбразур, и ждали остальных, чтобы начать штурм ворот. Но прежде чем раздался первый удар в железную дверь, на одном из ближних холмов показалась автомашина с огромным защитного цвета рупором. Рупор завращался, словно живое существо, уставился зияющей чернотой отверстия на равелин и вдруг стал увещевать усиленным мощной радиоустановкой голосом.

— Русски официир унд матрозен! Ви есть отрезан, абгешниттен, от весь мир! Вас по-до-жи-да-е-т неминуемый гибель! Ваш сопротивлений — бес-по-лез-но! Немецкий командований гарантирт вас в случай сдача…

Немцы, притаившиеся у стен, с интересом прислушивались к незнакомой речи, ждали, как это будет воспринято за стенами равелина.

Евсеев, находящийся здесь же, на крыше, подполз к одному из пулеметчиков, осторожно зашептал ему на ухо:

— Возьми этот рупор на прицел! Как махну рукой, открывай по нему огонь!

— Непобедимый немецкий армий скоро будет Москва… — продолжал доноситься все более входящий в раж голос.

Евсеев осторожно, стараясь не думать о том, что может стать мишенью, посмотрел вниз. Около сотни немцев, плотно прижавшись к стенам, не дыша ждали сигнала к атаке. Был самый подходящий момент. Евсеев отполз назад, коротко взглянул на пулеметчика и взмахнул рукой.

Громкая, решительная очередь заставила всех вздрогнуть от неожиданности. Крякнув, на полуслове смолкла установка. Разбитый рупор безжизненно повис на проводах. И не успели еще немцы внизу понять, откуда стреляют, как капитан 3 ранга скомандовал громко, на всю крышу:

— Огонь!

Несколько десятков гранат полетело вниз. Они разорвались почти одновременно, и в страшном грохоте не было слышно ни стонов раненых, ни команд, с помощью которых растерявшиеся командиры пытались поднять дух своих солдат. Но организованность была безнадежно нарушена.

Немцы открыли беспорядочный ответный огонь. Они строчили и в железо двери, и в черные провалы пустых амбразур, и, просто для успокоения, в воздух, пока еще не понимая, откуда был нанесен по ним удар, когда Евсеев, стараясь быть услышанным, вновь энергично прокричал:

— Огонь!

Тяжело ахнул гранатный залп, еще более мощный, чем первый. Он свалил там, внизу, до двух десятков человек, но остальные наконец поняли, откуда им грозит опасность. Некоторые уже, отстегнув от пояса гранаты на длинных ручках, швырнули их на крышу. Теперь это оказалось неожиданным для защитников. Гранаты, разорвавшись посередине крыши, сразу вывели, из строя нескольких человек. Поднятая взрывами пыль лезла в глаза и в рот, мешала дышать и смотреть. Застонали раненые. Нельзя было терять ни секунды, чтобы не дать оправиться врагам. Евсеев, уже ни на что не обращая внимания, выдвинулся на самый край крыши и, повернувшись к прижавшимся к крыше бойцам, сердито размахивая пистолетом, стал энергично кричать:

— Все на край! Стреляй! Бей гранатами! Не давать опомниться!!

И тогда все бросились к краю крыши, швыряя уже и без команды гранаты, свесившись чуть ли не по пояс, строчили из автоматов зло, остервенело, не обращая внимания на ответный огонь, на тонкий посвист пролетавших мимо пуль, на мелкие брызги известняка, дробившегося у края крыши от бесконечных вражеских очередей.

Немцы отстреливались зло и ожесточенно, они, казалось, тоже забыли об опасности и стояли почти в рост, безостановочно выстреливая магазин за магазином, стараясь, словно водяной струей, смыть все с края крыши сплошным потоком огня.

Но позиции были все же не равны. Прижавшиеся к крыше защитники были кое-как защищены, и сверху им было гораздо удобнее расстреливать почти совершенно открытого врага. Это вскоре оказалось — почти навалом валялись у стен равелина вражеские трупы. Бесполезность такой атаки была совершенно очевидной. Взводные командиры свистками уже отзывали своих солдат. И вдогонку не выдержавшим, отступающим немцам грохотал всей своей огневой мощью вновь победивший равелин…

В третий раз за этот беспокойный день была отбита атака врага. Красное, точно пропитанное кровью сегодняшних боев, быстро и безвольно падало солнце за северо-западной стеной равелина… Побежали в сторону врага голубоватые тени, прикрывая убитых, принося живительную прохладу раскаленной за день степи. Третья атака была, очевидно, и последней за этот день. Подождав еще около получаса, Евсеев, желая дать людям получше отдохнуть перед завтрашними боями, объявил по секторам:

— Оставить наблюдателей на наблюдательных пунктах! Остальным — отбой!

В этот вечер в кубрике было чересчур оживленно и шумно. Удачи прошедшего дня не могли не сказаться благотворно на настроении защитников равелина. Испытав свою силу, потеряв страх перед неведомым, люди сразу обрели спокойную, полную достоинства осанку, и многие даже бравировали этим, когда разговор заходил о новых немецких атаках.

— Ну что ж? Пускай попробуют! Одна баба попробовала — потом всю жизнь каялась! Петро! Нема цигарки покурить?

— Ребята! Ребята! А помните, как Усов кишки Степаненко промывал? — крикнул чей-то веселый голос.

Неизвестно почему вдруг вспомнили забавную историю, которая произошла чуть ли не на второй день после прибытия Усова в равелин; может быть, потому, что хотелось от души посмеяться после такого нечеловеческого напряжения последних дней, и все действительно дружно расхохотались. А дело было так.

Под вечер явился к Усову в санчасть матрос, жалуясь на ломоту и головную боль. Усов дал ему термометр, а сам вышел в другую комнату. Бесшумно вернувшись, он увидел, как ничего не подозревающий матрос старательно пощелкивает по термометру, нагоняя температуру. С детства Усов ненавидел симулянтов и решил проучить обманщика. Осторожно выйдя из комнаты, он с шумом вернулся и быстро подошел к матросу, сидевшему с жалким, болезненным видом.

— Давайте термометр! — протянул Усов руку. — Ого! Тридцать восемь и пять! Да, у вас жар! Немедленно в постель!

Матрос обрадованно юркнул под одеяло. Все складывалось прекрасно: несколько дней он сможет спокойно полежать и отдохнуть.

Однако он и не подозревал, на какие муки обрек себя. Началось с того, что Усов уже вечером сделал ему промывание желудка. Промывание повторилось и на второй день; кроме того, ему приходилось пить какие-то невероятно горькие лекарства и проделывать еще множество неприятных вещей, с удивительной изобретательностью придумываемых новым доктором.

На третий день матрос не выдержал и запротестовал:

— Товарищ доктор! У меня же грипп! Так его не лечат! Нужно кальцекс давать, а вы мне кишки моете!

— У вас грипп? — совершенно серьезным тоном удивленно переспросил Усов. — Нет, мой друг! У вас совсем другая, опасная болезнь, и называется она по-латыни сакоманиус!

На четвертый день, чуть ли не со слезами на глазах, матрос клялся, что он уже совершенно здоров и просил как можно скорее выписать его из лазарета. Усов уступил его просьбам и, напутствуя на дорогу, вежливо говорил:

— Если вновь почувствуете себя плохо — немедленно сюда! Может быть, болезнь еще не прошла окончательно, и мы ее вылечим до конца!

Радуясь, что его наконец выписывают, матрос машинально кивал головой, думая только о том, как бы поскорее вырваться из лазарета.

Скрыть эту историю ему не удалось, и уже через неделю он и сам посмеивался над собой, беззлобно говоря в адрес Усова:

— Вот черт! Сразу раскусил. Хорошо еще, что живым выпустил!

Даже Гусев немного приободрился и смеялся вместе со всеми над хлесткими остротами товарищей. Он совсем бы чувствовал себя хорошо, если бы не жажда, мучившая его с самого утра.

Чтобы скоротать время, он присел на койку рядом с Демьяновым, сказал, широко обняв его за плечо:

— Ну и пить же охота! За день все нутро выжгло!

При напоминании о воде Демьянов с трудом проглотил пересохшим ртом слюну. До этого он не вспоминал о жажде, так как до сих пор переживал странное и еще не испытываемое чувство. Оно родилось после того, как остался во всех сегодняшних атаках, обстрелах и бомбежках целым и невредимым. Теперь он ощущал себя каким-то обновленным, будто заново родившимся, гордым, потому что не хуже других вел себя под пулями и выстоял до конца вместе со всеми. Может быть, в первый раз за все время он подумал, что мог бы быть таким, как Зимский, Юрезанский или Остроглазов, и эта мысль наполняла душу приятно щекочущей теплотой.

— Семен! Оглох, что ли? — недовольно встряхнул его Гусев, который тоже уловил в нем эту перемену и, не понимая ее причины, но интуитивно чувствуя, что теряет единомышленника, стал медленно накаляться подкатывающей к горлу тупой злобой.

— Ничего… потерпим… — ответил наконец Демьянов.

— Ну-ну! — с усмешкой произнес Гусев, резко вставая. — Смотри, с таким терпением можно в мумию превратиться!

Он пошел к своей койке, раскачиваясь из стороны в сторону и бормоча какие-то ругательства. Глаза, его горели злыми зелеными огоньками, как в темноте у кошки, — он не мог простить Демьянову внезапной перемены.

Вскоре принесли бак с водой. Один из несших его матросов объявил:

— Товарищи! В связи с приходом бойцов майора Данько порция воды уменьшается до половины кружки!

По кубрику прошел глухой ропот. Солдаты Данько, чувствуя себя виновниками, смущенно потупились. Видя это замешательство, Зимский громко крикнул:

— Чего там! Валяй по половине!

Поддавшись этому возгласу, все бросились к баку. Выстроилась очередь. Воду цедили из крана тонкой струйкой, и каждый, боясь пролить хоть каплю, выпивал свою порцию и, крякнув, точно после водки, уступал место товарищу.

Гусев и Демьянов встали в очередь рядом. Через несколько человек после них стоял со своей кружкой Зимский. Первым к баку подошел Гусев. Выпив полкружки теплой, невкусной воды, он только сильнее почувствовал жажду. Выругавшись про себя, он медленно пошел к койке, слыша за спиной шаги. Мельком оглянувшись, он увидел Демьянова, который, зажав обеими руками кружку с драгоценной влагой, тоже шел к своему месту. И вновь Гусев вспомнил тот новый, словно просветленный, взгляд Демьянова, и опять сердце толкнула злоба, в которой он не мог дать себе отчета, но вспышки которой чувствовал последнее время постоянно.

Внезапно и резко повернувшись, он столкнулся с Демьяновым, и выбитая из рук кружка с жалобным звоном запрыгала по полу. Небольшой лужицей растеклась дневная порция воды. Демьянов застыл с расширенными от испуга глазами, наблюдая, как утекает в щели так мучительно желаемая влага. Гусев поспешил с извинениями:

— Ты… прости, пожалуйста… Вот, черт! Нечаянно я… Неудачно как получилось!..

Демьянов не отвечал, еще не придя в себя после случившегося. Гусев бросил взгляд на бак — его уже перевернули кверху дном, сливая последние капли в кружку последнего человека. Вокруг установилась тишина — все понимали, что значит лишиться сейчас этих нескольких, ожидаемых чуть ли не весь день глотков!

— Что ж это, ребята? Что он, без воды останется, что ли? — разводил Гусев руками, обращаясь то к одному, то к другому, всем своим видом ища поддержки.

— Меньше бы вертелся! Если и останется, то из-за тебя! — хмуро проговорил кто-то.

— К Евсееву надо идти! Пусть еще даст! — посоветовал другой голос.

Зимский успел сделать всего два глотка, когда Демьянов остался без воды. Только долю секунды колебался он. С трудом оторвав свою кружку от потрескавшихся губ, он решительно, быстрыми шагами подошел к Демьянову и протянул ее опешившему матросу:

— На, допей!

Демьянов все еще не шевелился, словно не веря в возможность такого поступка.

— Допей! — повторил Алексей и почти насильно всунул ему кружку в руки.

И тогда, словно очнувшись, Демьянов быстро схватил ее и залпом, будто боясь, что может что-нибудь случиться вновь, жадно выпил оставшуюся воду.

— Ну вот! — хлопнул Зимский его по плечу. — И не надо к Евсееву идти — у него и без этого забот хватает…

— Спасибо тебе… — еле слышно проговорил Демьянов.

Зимский только махнул рукой и, повернувшись, быстро пошел к выходу из кубрика сквозь толпу с уважением расступающихся матросов.

Даже Гусев, пораженный поступком Зимского, решил на этот раз смолчать. Так, молча, он и пошел вслед за Демьяновым и остановился только у его койки. Оба присели на самый краешек. Разговор не начинался. Демьянов совсем не утолил жажды. Наоборот, теплая, с грязными осадками вода еще больше разбередила желание припасть к обжигающей холодком влаге и пить, не отрываясь, пока не заболят скулы. Будто прочитав его мысли, Гусев заговорил:

— Ну и житуха… Разве ж это вода? Вот я помню в деревне был у тетки, так у нее в сенях стояло ведро и такой деревянный ковшик. Летом — жара, а там всегда прохлада, и вода как лед! Наберешь ее в этот ковшик, а она как хрустальная, и серебряная каемочка по краям! Приложишь, значит, ковшик к губам…

— Брось трепаться! — с необычной для него злостью оборвал Демьянов, но Гусев, который теперь мстил за тот новый, возвышенный блеск в глазах, делавший Демьянова чужим, чем-то похожим на Зимского и его компанию, и не думал останавливаться.

— Трепаться, говоришь? Нет, дудки. Ишь ты, обрадовался, что пуля его не задела! А что толку? Все равно, не от пули, так без воды подохнем! Зимский каждый день делиться с тобой не будет. Он и сегодня это сделал, чтобы лишний авторитет заработать!

— Ну это ты врешь! — горячо возразил Демьянов. — Он от сердца оторвал! Небось ты бы пожалел свое отдать…

Гусев вскочил с койки резко и сердито, заговорил с нескрываемой досадой:

— Ну, хватит об этом! Поговорили! Ты, я вижу, втюрился в Алешку не меньше, чем он в Ланскую! А я еще хотел с тобой об одном деле посоветоваться…

— Каком таком деле? — насторожился Демьянов.

— Нет уж! Теперь уволь. А то еще побежишь с Зимским поделиться! Ложись-ка лучше спать. Может, завтра наберешься ума, тогда поговорим.

— Завтра… — вздохнул Демьянов. Он вновь вдруг вспомнил, что завтрашний день может оказаться для него последним, и установившееся было приподнятое настроение потускнело, уступив место прежним сомнениям и раздумьям.

Гусев ушел, в кубрике включили ночное освещение, кое-кто уже храпел на своей койке в полном обмундировании — по приказанию Евсеева спали не раздеваясь. Прилег и Демьянов, положив руки под голову. Через несколько минут в кубрике установилась полнейшая тишина…

Чутким и тревожным сном спал равелин в эту первую в окружении врага ночь. Наблюдатели не снимали пальцев со спусковых крючков автоматов, до слез в глазах вглядывались в черный, непроглядный мрак. Там, со стороны Балаклавы, все приближался, нарастал артиллерийский гул. Здесь, на Северной, и в городе стояла напряженная, неверная тишина. Чувствовалось, что в этой тишине войска обеих армий притаились, точно два огромных зверя, зализывая раны, готовясь к последней, решающей схватке.

Наблюдатели старались не пропустить ни единого шороха, и от перенапряжения слуха тишина звенела тонким комариным писком и кровь тупыми ударами била в разгоряченные головы.

Кроме наблюдателей, не спали в эту ночь в равелине Евсеев и комиссар. Оба сидели в евсеевском кабинете, довольные друг другом, еще больше спаянные первым днем боев. Оправдавшаяся вера в своих людей и чувство исполненного долга настроили обоих на спокойный, уверенный лад. И прежде всего это была вера в собственные силы. Они сидели молча, думая об одном и том же. Евсеев курил папироску, медленно и блаженно выпуская дым замысловатыми кольцами, Калинич смотрел в одну точку прищуренными мечтательными глазами.

Но постепенно их мысли потекли по разным руслам. Калинич вспомнил дом, жену и сына, старого генерала, товарищей по академии — и цепочка ассоциаций, где события и люди нанизывались друг на друга, увела его куда-то далеко-далеко, еще в предвоенные дни; Евсеев же думал только о том, что должно было случиться завтра. Эти мысли, от которых вновь повеяло тревогой, заставили его первым заговорить:

— Вот как, Иван Петрович! Значит, прав был старик Потапин, советуя мне гибкую тактику. Только вот… — он горестно покачал головой. — Гибкость ее, кажется, уже исчерпана!

— Что ты? — будто очнулся Калинич.

— Я говорю, как завтра воевать будем? Чем немцев обманывать?

— Ну что-нибудь придумаем! — ответил Калинич. — Ты знаешь, после сегодняшних боев у меня прямо крылья выросли! Ведь умеем бить немцев, черт возьми! И здорово умеем! А то там, в тылу, я, по правде говоря, даже приуныл. Ан нет, Евгений Михайлович! Вот теперь глубоко верю, что все у них — временно! Скоро им придется расплачиваться чистой монетой!

— Ты говоришь так, будто я тебе возражаю! — усмехнулся Евсеев его горячности. — Все это верно, но нам нужно думать о завтрашнем дне.

Калинич сразу нахмурился, на его лице появилось выражение озабоченности.

— Ты что это насупился? — заметил в нем перемену Евсеев.

— Да нет! Ничего! Тебе показалось! — снова улыбнулся комиссар. Он вспомнил о Гусеве, о разговоре с Зимским, в котором ему приоткрылось сердце этого скромного, но не всегда уравновешенного матроса, и о том, что нужен он сам пока как друг, как близкий человек всего лишь нескольким воинам равелина. Да, скорее бы наступало «завтра», чтобы он смог завоевать новые души и сердца, чтобы не осталось в крепости человека, который не считал бы своим долгом поделиться с ним самым дорогим и сокровенным! Несмотря на улыбку, взгляд Калинича казался далеким и отсутствующим, и Евсеев сказал твердо и серьезно:

— Нет, не показалось, комиссар! Чувствую, что гложут тебя какие-то сомнения! А раз сомневаешься, значит, душой болеешь за дело, и большего мне от тебя и не надо!

— Комплименты говорить стал? — иронически прищурился Калинич.

— Чушь! С детства не приучен! — рубанул рукой воздух Евсеев. — Говорю то, что думаю! А придумал я вот что! — он ткнул указательным пальцем в лежащую на столе карту. — Ну-ка, давай сюда!

Калинич подошел, и они сели, голова к голове, склонившись над картой. Евсеев начал говорить, и карандаш, крепко сжатый в его энергичной руке, запрыгал по бумаге.

— Вот смотри! Немцы теперь стоят от равелина метров на сто пятьдесят — двести. Путь ими к самым стенам разведан, и здесь они не ожидают никаких казусов. А раз так — надо ударить в это самое место!

— То есть? — поднял брови Калинич.

— Вышлем этой ночью трех — четырех смельчаков во главе с Зимским, и они вновь заминируют эту полосу отчуждения вплоть до самых стен!

— Мда-а… — почесал затылок Калинич. — Заманчиво, но крайне рискованно!

— Рискованно? — переспросил Евсеев, растягивая слово по слогам. — Для равелина — нисколько! Для тех четырех — да! Но ведь приказ командования обязывает нас всех стоять насмерть в этих стенах. Нужно ли при этих обстоятельствах говорить о риске?

— Да, — согласился Калинич. — Ты совершенно прав. Я действительно все еще мыслю теми категориями, которые действительны там, за линией фронта, где смерть все еще кажется чем-то необычным и случайным.

— Значит, согласен? — воодушевился Евсеев, пропустив мимо ушей все остальное. — Тогда начнем действовать!

Он вышел в коридор, тронул за плечо задремавшего тут же у дверей связного и приказал:

— Пришлите ко мне старшего краснофлотца Зимского. Только тихо! В кубрике никто не должен проснуться!

Связной быстро и бесшумно исчез за поворотом коридора…

Зимский появился минут через десять, еще, не совсем очнувшись от внезапно прерванного сна. Калинич ободряюще улыбнулся ему, как старому знакомому, Евсеев указал на свободный стул.

— Садитесь!

Алексей сел.

— Так вот, — продолжал Евсеев, барабаня пальцами по карте, — сейчас от стен равелина до немцев есть метров двести свободной земли. Ее нужно немедленно заминировать противопехотными минами! Сколько человек нужно вам в помощь, чтобы выполнить это задание?

Пальцы Евсеева перестали барабанить в ожидании ответа. Калинич смотрел испытующе и напряженно. Алексей медленно встал.

— А сколько нужно поставить мин, товарищ капитан третьего ранга?

В глазах Калинича запрыгали искорки восхищения — ему нравилось, что и Евсеев и Зимский не говорят лишних слов. Евсеев тоже был доволен разговором. Прежде чем ответить, он вновь забарабанил по карте.

— Я думаю, не менее ящика!

— Хватит еще двух, кроме меня.

— А кого именно?

Алексей не смог ответить на этот вопрос. Он просто не думал над этим. Видя его замешательство, Евсеев предложил:

— Идите в кубрик и решите там. Я буду согласен с любым вашим выбором. Когда подготовитесь, приходите на крышу северо-восточной стороны. Там будет вас ждать все необходимое. Только учтите — времени осталось мало, так что не мешкать!

— Есть! — строго подтянулся Алексей.

Евсеев кивнул головой, разрешая ему выйти. Вскоре быстрые шаги Алексея затихли в гулком коридоре.

— Я думаю, справится… — не то спрашивая, не то утверждая, проговорил Калинич, чтобы нарушить ставшую вдруг неприятной тишину.

Евсеев посмотрел ему в глаза, словно стараясь угадать, что волнует комиссара, но, наткнувшись на твердый блеск его зрачков, сказал:

— Справится! Другого выхода у нас нет!

Алексей быстро шел в кубрик и думал. К своему удивлению, он не испытывал волнения, как, например, сегодня утром в окопах. Он даже попытался вызвать в себе страх, представив себя между стенами равелина и недремлющей передовой линией врага, но ощущения давно знакомого, неприятного холодка под ложечкой не появлялось.

— Хм, — удовлетворенно хмыкнул Алексей. Он легко подошел к двери в кубрик, решительно взялся за ручку и вдруг остановился: «Кого же взять с собой?»

Как и в кабинете Евсеева, он до сих пор не мог ответить на этот вопрос. Он мысленно перебирал матросов, одного за другим, и никому из них не решался отдать предпочтения. Так и не придя ни к какому решению, он тихо открыл дверь кубрика.

Синее ночное освещение делало его таинственным и фантастичным. Мерно раздавалось приглушенное, тяжелое дыхание утомленных до беспамятства людей. Иногда кто-то вскрикивал во сне или скрежетал зубами. И только один дневальный стоял, слегка покачиваясь, посреди царствующего здесь сна, нечеловеческим усилием воли заставляя себя не закрывать глаз.

Алексей медленно пошел между койками, всматриваясь в лица спящих. Так он дошел чуть ли не до конца кубрика, когда внезапно споткнулся о что-то мягкое. Быстро нагнувшись, он увидел свернувшегося калачиком Шамяку, спящего прямо на полу с вещевым мешком под головой. Шамяка что-то пробормотал спросонок и перевернулся на другой бок.

«А что, если его? — мгновенно подумал Алексей. — Парень вроде бы не из трусливых, да к тому же пехотинец!»

Он взял Шамяку за плечо и слегка встряхнул его пару раз.

— А? Что? — быстро вскочил солдат, привыкший действовать по первому сигналу.

— Дело есть! — сказал Алексей шепотом, прикладывая палец к губам.

— Ну? — спросил, присаживаясь рядом, Шамяка, которого сон покинул окончательно.

Зимский в нескольких словах объяснил, в чем заключается дело. Шамяка поскреб большим пальцем взъерошенный затылок, спросил позевывая:

— Закурить есть?

— Потом. На улице, — нетерпеливо сказал Алексей. — Ну как? Пойдешь?

Шамяка вновь встал, одернул гимнастерку, взбил, словно подушку, вещмешок, сожалея, как и всякий солдат, о прерванном сне, и вытянулся, как перед командиром, всем своим видом выражая готовность.

— Ладно. Пошли!

— Постой! Еще одного надо! — попридержал его за локоть Алексей.

— Ты ищи, а я на улице подожду, — предложил Шамяка. — Так закурить дашь?

— Да на! — рассмеялся Алексей, вытряхивая ему в ладонь из кармана остатки махорки. — Смотри, всю не кури — оставь!

Шамяка быстро закивал головой и поспешил к выходу.

Теперь оставалось найти третьего. Алексей уже хотел было пройти вдоль коек во второй раз, как его остановил торопливый, словно просящий, шепот:

— Зимский!

Алексей повернулся. На койке, возле которой спал Шамяка, сидел и манил его рукой Демьянов.

— Ну чего тебе?

— Я не спал и все слышал, что вы тут говорили…

— Так что же? — сощурился Алексей.

— Возьмите и меня с собой!

— Тебя?! — В голосе Зимского звучало недоумение и недоверие.

— Возьмите! — горячо продолжал Демьянов. — Я сегодня всю ночь не сплю… Все думаю… Вот ты со мной последней водой поделился, на смерть плюешь… И другие плюют… А я не мог! Жить очень хочется! Так хочется, что говорил себе: «Да пошли они все к чертовой матери, только бы я остался цел!» Потому и молчал и сторонился всех, что знал: начни говорить — и все откроется, все поймут, что у меня на душе. Поймут — и плюнут. Вот и ловчил, маневрировал, думал вот так, между вами и смертью бочком проехаться! А сегодня и в бою, и вот тут, вечером, я многое понял! Вот даже уснуть не могу! И решил я себя испытать: смогу ли быть человеком, вот как ты, как вы все! Возьми, не пожалеешь!

— Что это тебя прорвало? — смутился Зимский откровенной исповедью Демьянова. — Задачку ты мне задал!

— Прорвет! — злобно проговорил Демьянов, будто негодуя на себя, что до сих пор был таким. — Так возьмешь? А?

— Ну, гляди! — жестко сказал Алексей, соглашаясь и протягивая для пожатия руку. — Ты готов, что ли?

— Я мигом! — радостно привскочил Демьянов, хватаясь за руку Зимского обеими руками. — Вот только ботинки надену!

— Одевайся и давай на выход. Там тебя будем ждать, — уже совсем тепло, как товарищу, сказал Алексей. — А я пойду, а то как бы там Шамяка всю цигарку не скурил!

Они оба рассмеялись, и этот смех был словно первая ниточка, связывающая их воедино…

Когда все трое пришли на крышу северо-восточной стороны, Евсеев, Калинич и еще несколько матросов были уже там. Здесь же стоял ящик с минами и лежала размотанная бухта пенькового троса.

— А! Вот и команда! — приветствовал их Евсеев шепотом. — Чего так задержались?

— Да вот Шамяка художеством занимался! — также шепотом отвечал Зимский.

Евсеев сделал удивленное лицо, и тогда Шамяка показал ему две фанерки на острых кольях. На фанерках было выведено крупными буквами: «Осторожно! Мины!»

— Это зачем же? — не понял капитан 3 ранга.

Шамяка блеснул озорными глазами, начал объяснять:

— А это, значит, мы, как заминируем, эти колышки и воткнем! Немец, конечно, подумает, что его дурачат, ну и попрет прямо на мины!

— Психологический эффект! — рассмеялся Калинич.

— Точно, товарищ комиссар! — подхватил Шамяка. — Вот я помню в детстве, когда на огороды лазил…

— Стоп травить! Времени нет! — оборвал его Евсеев. — Вот вернетесь, тогда и расскажете, а сейчас — приготовиться к спуску!

Все сразу подтянулись и смолкли. До сих пор все казалось просто. Теперь же нужно было оставить надежные стены, товарищей и идти чуть ли не в руки врагу, без всякой надежды на спасение в случае, если обнаружат. Понимая все это, Евсеев выдал каждому по пистолету и строго приказал:

— Если что, живыми в плен не сдаваться!

— Есть! — ответил за всех Зимский.

Ночь благоприятствовала операции. Густая темнота начиналась тут же, у самого лица, стояла между притихшими людьми; казалось, ее можно пощупать, как материю.

Калинич поднес часы к глазам — светящаяся стрелка подползала к двум. Евсеев заметил его жест и заторопился.

— Ну, давайте!

Первым по тросу спустился Шамяка. Когда трос ослаб, на крыша немного подождали. Внизу было темно и тихо.

— Следующий! — скомандовал Евсеев.

Зимский взял за локоть Демьянова, подвел к краю крыши.

— Ну, как? — спросил, улучив момент, Алексей, желая ободрить матроса.

— Ничего! — старался лихо ответить Демьянов, но зубы его предательски лязгнули от нервной дрожи.

Вскоре и он оказался внизу.

Теперь наступила очередь Зимского.

Евсеев осмотрел его с ног до головы, словно медлил с расставанием, а затем сказал нарочито спокойным тоном:

— Напутствий давать не буду! Действуй по обстановке!

— Мы надеемся на вас, Алексей! — мягко проговорил Калинич, кладя ему на плечо руку.

Зимский молча кивнул и решительно схватился за трос. Вскоре и он был внизу.

Наконец спустили ящик с минами.

Еще несколько секунд оставшиеся на крыше с напряженным вниманием вслушивались в легкие шорохи удаляющихся шагов. Постепенно все стихло, только плясала перед глазами непроглядная, липкая темнота.

— Пока все идет хорошо… — как бы про себя, но вслух сказал Евсеев, и все отметили, что в его голосе уже не было тех спокойных ноток, которые так ободряюще звучали при расставании с ушедшими в зловещую ночь людьми…

Как только Демьянов очутился на «чужой» земле, ему стало казаться, что за ним наблюдают сотни всевидящих вражеских глаз. Они горели зеленоватыми точками, словно у кошек, повсюду, куда бы он ни бросал свой взгляд, и от этого по спине пробегали мурашки. Ему казалось, что уже давно следуют за ними нацеленные дула автоматов, что немцы видят каждое их движение, каждый шаг, посмеиваются над их беспомощным положением и только потому не нажимают на спусковые крючки, что хотят позабавиться, как кошка с пойманной мышью.

По прерывистому сдавленному дыханию, по частой лихорадочной дрожи, которая явно ощущалась, когда их тела соприкасались, Зимский сразу понял, что Демьянову не по себе. Движения его стали резкими и неуклюжими, и он производил шума больше, чем Алексей и Шамяка вместе. Всякий раз, когда под его ногами хрустел раздавленный известняк, он мгновенно падал на живот, ожидая автоматной очереди, прикрыв голову руками.

— Что, парень? Нервы шалят? — Зимский подполз к нему вплотную и положил руку на плечо.

— Боязно! — сознался Демьянов.

— Это потому, что пули ожидаешь! — прошептал тоже подползший Шамяка. — Ведь ожидаешь? Верно?

— Верно.

— А ты наплюй! Думай о другом! Вон и я и Лешка тоже от пули не заговорены! Только отвлечься надо — вроде ты не по боевому полю ползешь, а так, к соседу в огород за тыквами. Оно хоть и самообман, да легче становится.

— Это он верно говорит! — подтвердил Алексей. — Я вот сейчас тоже о другом думаю…

— Я знаю о ком… — уже более спокойно проговорил Демьянов.

Зимский густо покраснел, радуясь сплошной темноте. Шамяка шутливо стукнул Демьянова кулаком по спине.

— Ну, поговорили, и хватит! А то вон скоро светать будет!

Все трое заторопились. Теперь дела пошли значительно лучше. Передвигались почти бесшумно. Ползли на четвереньках, осторожно волоча за собой тяжелый ящик с минами. Делали это в два приема: вначале проползали на расстояние вытянутых рук сами, а затем подтаскивали ящик, стараясь, чтобы он почти не касался земли. При этом двое находились впереди, а третий — сзади. Так, медленно, шаг за шагом удалялись они от равелина, все ближе подползая к передовой линии врага. Когда они уползли от стен равелина примерно на сто метров, Зимский приказал:

— Стоп! Отсюда начнем ставить!

Тихонько полежали, отдуваясь, вытирая с лица пот и прислушиваясь. Из темноты невнятно доносились обрывки чужой речи. Приглушенно лязгали какие-то металлические предметы. Несколько раз то там, то сям вспыхивал слабенький огонек, — очевидно, солдаты прикуривали. Зимский, который никак не мог привыкнуть к тому, что на землю, где столько лет ходил как хозяин, на дорогу, по которой столько раз спешил в увольнение, теперь пришли чужие солдаты, с глубоким вздохом, рожденным злостью и горем, махнул рукой.

— Начали! Юхим, рой тут! Семен, подавай мины!

Молча и осторожно, едва дыша, приступили к своему делу.

Так прошло полчаса. Каждый уже освоился со своими обязанностями, и работа подвигалась довольно быстро. Ящик наполовину опустел. Казалось, ничто теперь не может помешать, как вдруг Демьянов неожиданно и оглушительно чихнул.

Все трое мгновенно прижались к земле, перестали дышать, слились с небольшими меловыми камнями.

В тот же миг в небо взвилась осветительная ракета. Набрав высоту, она лопнула где-то в зените, и повисшая затем в воздухе огромная зеленоватая лампа стала медленно-медленно, чуть покачиваясь, спускаться вниз, высветив зеленым призрачным светом каждый бугорок и каждую лощинку на земле.

И тотчас же забил крупнокалиберный пулемет: «Та-та-та! Та-та! Та-та-та-та!»

«Фит-фить! Фит-фить-фить!» — брызнули над головою пули, заставив вдавиться в землю, почувствовать себя одним целым с ней. Но пулеметчик, очевидно, не видел цели и строчил просто так, веером, больше для самоуспокоения. Еще два раза прошли очереди над головами, и все стихло. После внезапно погасшей ракеты вновь упала такая темнота, будто на голову надели черный, непроницаемый мешок.

Еще минут пять после этого никто не решался нарушить тишину, а затем Шамяка, убедившись, что опасность миновала, возбужденно прошептал:

— Черт тебя дернул чихать! Секунда удовольствия — век гнить в земле!

— Нечаянно я… — оправдывался Демьянов, у которого зубы опять дробно выстукивали в нервной лихорадке.

— Ладно! Впредь будь осторожнее! — недовольно заметил Зимский, который уже начал жалеть, что уступил просьбам Демьянова и взял его с собой. — Будем продолжать! Времени осталось в обрез!

Это было ясно всем. И снова три бойца молча и сосредоточенно принялись за опасное дело, но теперь их движения стали гораздо быстрее. Ящик заметно опустошался. Минут через двадцать после вынужденного перерыва Демьянов запустил туда руку и, пошарив по дну, радостно прошептал, передавая мину Зимскому:

— Последняя!

— Хай им черт! — в тон ему отозвался Шамяка.

Теперь равелин со стороны суши был вновь огражден от врага двойным рядом мин.

— Отбой! — облегченно вздохнул Алексей. — Ну, хлопцы, айда домой.

Как легко было теперь возвращаться! Не было больше сковывающего страха, не было неудобного ящика. Как ловки и уверенны стали движения! Ни малейшего шума не производили теперь эти трое крадущихся в ночи людей! И когда перед ними выросли надежные стены равелина, Зимский крепко пожал помощникам руки и тихонько два раза свистнул. Это был условный сигнал. В ответ медленно, словно змеи, спустились с крыши три толстых троса.

А над равелином все еще стояла густая, непроглядная ночь, затаенно дышали наблюдатели, и по-прежнему долетал со стороны Балаклавы глухой гул канонады. Еще не было видно каких-либо признаков рассвета, только огромный ковш Медведицы медленно переворачивался в небе, пока не уперся ручкой в горизонт. И там, где коснулась земли его звезда, смутно, еле различимо, начинала редеть, будто расползаясь, плотно сотканная ткань севастопольской ночи…

Рано утром, когда еще не взошло солнце, посреди равелиновского двора похоронили майора Данько. Солдаты и матросы, хмурые, без головных уборов, смотрели, как вырастает на выщербленном булыжнике свежий холмик.

Когда была брошена последняя лопата земли, Евсеев сказал:

— В целях экономии салют произведем по врагу!

По шеренгам прошел одобрительный гул. Стоящий на левом фланге сгорбившийся и приунывший Шамяка с горечью сказал соседу:

— Вот ты скажи, пожалуйста! Сроду никого не жалел. Мать померла — схоронил без причитаний. А майора жалко! Даже слезой прошибло!

Сосед ничего не ответил, только больше нахмурил нависшие брови, стараясь скрыть заплаканное лицо. И он, и Шамяка, и еще несколько человек из присутствующих здесь, в строю, начинали вместе с майором войну. И с тех пор, день за днем, вплоть до самой своей гибели, шел он честно и храбро, плечом к плечу со своими солдатами, делил с ними и трудности, и радости, и горести — все, что посылала его батальону тяжелая военная страда.

Но долго горевать было некогда. Разгорался день, и уже где-то надсадно выли моторы «юнкерсов». Нужно было успеть подкрепиться, может быть, на целый день. Евсеев распустил строй, и люди поспешили в кубрик, где выдавалась порция продуктов на день. Однако здесь их ждало новое разочарование: после вчерашней бомбежки оказался заваленным последний склад продовольствия. С неимоверным трудом и риском для жизни Юрезанский, принявший на себя добровольно роль завхоза, спустился в оставшуюся от входа узкую щель и достал три мешка сухарей и две десятикилограммовые банки сливочного масла. Каждый смог получить толстый, твердости стали, ржаной сухарь, добротно смазанный начавшим подтаивать маслом. Его нужно было съесть немедленно, ибо масло грозило растечься. Ели тут же, едва получив свою порцию, и кубрик мгновенно наполнился треском сухарей, крошившихся о крепкие солдатские зубы.

Но и этот немудреный завтрак был вскоре прерван. Тишина рванулась, заметалась, накрытая тенью хищных «юнкерсов». Около трех десятков моторов рвали в клочья лазурь севастопольского неба. В лучах еще низкого солнца выделялись, черные на белом, кресты на крыльях и фюзеляжах.

«Воздух!», «Воздух!», «Воздух!» — словно мячик, отскакивая от одного к другому, запрыгало резкое, предостерегающее слово.

Люди бросились к укрытиям, когда уже раздался нарастающий свист бомб. Только теперь все поняли, что вчерашний налет был просто жалкой репетицией по сравнению с тем, что делалось сегодня.

Самолеты пикировали по три сразу и одновременно сбрасывали несколько многокилограммовых бомб. Испуганно вздрагивала, корчилась, охала земля. Вековые стены содрогались, будто были сделаны из глины. Стон раненых и заваленных людей пропадал в реве разверзающего землю тола. Лопались барабанные перепонки, шла горлом кровь, давила взрывная волна, обжигало пламя близких разрывов, и люди припадали к полу, уткнувшись лицом в землю, ожившую, колеблющуюся, словно при гигантском землетрясении. Глухие удары пульса отбивали в головах длинные, осязаемые секунды.

Бомбежка застала Евсеева с Калиничем на командном пункте, и теперь было уже поздно переходить вниз, так как для этого потребовалось бы выйти во двор. Командный пункт помещался в самом верхнем этаже, и их отделял от бушующего неба небольшой, в полметра толщины, каменный потолок. Как и следовало ожидать, вся телефонная связь с постами была мгновенно перебита, и, что делалось в остальных частях равелина, ни Евсеев, ни Калинич не знали. Утешала только мысль, что при такой бомбежке немцы не смогут ни накопиться у стен, ни пойти в атаку. Да, очевидно, они и не собирались этого делать, полностью положившись на «работу» своей авиации. По их расчетам и по логике вещей, после этого огнедышащего шквала в равелине должна была прекратиться всякая жизнь.

Евсеев, приблизив губы к самому уху Калинича, что было мочи прокричал:

— Как только прекратится бомбежка, беги к Остроглазову. Проверь, что там и как! Все же будем ждать новой атаки! Я пойду к Булаеву.

Калинич кивал, болезненно морщась при особенно близких разрывах. К нему вернулась старая, почти забытая болезнь — мигрень. Теперь каждый разрыв отдавался в голове острой, пронизывающей болью.

— Как думаешь, на сколько еще это? — прокричал он в ответ, указывая на потолок. Евсеев взглянул на часы — с момента падения первой бомбы прошло двадцать минут.

— Ничего! Скоро выдохнутся! Пробомбят еще минут десять, не больше!

Калинич, соглашаясь, вновь кивнул. Ему даже показалось, что разрывы стали реже и не такие сильные, как раньше. Вновь стал слышен надсадный вой моторов, тонувший раньше в грохоте и гуле. Евсеев тоже уловил эту перемену.

— Приготовься! — указал он Калиничу на дверь, сам готовый в любое мгновение выскочить во двор. Оба они напрягались, прислушиваясь к тому, что происходило снаружи. В какой-то момент грохот прекратился.

— Давай! — по привычке громко крикнул Евсеев, и они сбежали по каменной лестнице. То, что они увидели, превзошло все их ожидания: вместо привычной, устланной булыжником площади лежало перепаханное, беспорядочно изрытое воронками, затянутое дымом и гарью поле. Но медлить было нельзя, и оба побежали каждый к своему сектору. Пробираясь через кучи камней, с трудом узнавая разрушенные переходы, поднялся Евсеев на второй этаж к Булаеву. Его люди еще не все успели перейти сюда из убежища. Сам Булаев, перепачканный известняком и пылью, с запекшейся кровью на лбу, вытянулся навстречу Евсееву. Капитан 3 ранга махнул рукой — «вольно», — спросил быстро и тревожно:

— Ну, как тут у вас?

— Плохо, товарищ капитан третьего ранга! Убито десять человек. Шестеро раненых там, внизу. Переход отсюда в убежище завален камнями!

— Так! — сказал Евсеев, о чем-то думая про себя. А думал он о том, что, несмотря на разрушения и потери, еще вполне можно держаться, и это вернуло ему прежнее, твердое и уверенное расположение духа. К этому времени подошли все остальные. Вместе с Булаевым в восточном секторе осталось восемнадцать человек. Люди столпились вокруг своего командира, жадно ждали от него слов, поблескивая лихорадочными, ввалившимися глазами. Евсеев тепло улыбнулся краешками губ, спросил нарочито веселым тоном:

— Ну что? Тяжеловато, черноморцы?!

Остальные тоже заулыбались, отвечали (лихость на лихость!) шутливо и задорно:

— Нам тяжесть не страшна — был бы харч!

— Одно утешеньице, что и немцу не легче!

— Насчет тяжестей — Булаев мастер, а мы уж за его спиной!

Евсеев остался доволен этим несломленным матросским духом и, перейдя на командирский тон (пошутили и хватит!), четко приказал:

— Всем занять свои места у бойниц! Огонь — по команде с КП. Товарищ Булаев! Выделите двух человек для исправления связи.

И снова бойцы припали к щелям и амбразурам, всматриваясь в тающую от взошедшего солнца дымку.

Вбежал запыхавшийся Усов, обрадовался, увидев Евсеева, быстро проговорил:

— А я вас всюду ищу, товарищ капитан третьего ранга! Уже надежду потерял! Плохо с ранеными! Больше класть некуда — лазарет переполнен!

— Так! — сказал Евсеев. В последнее время он полюбил это слово. Следующая за ним пауза позволяла собраться с мыслями, а, начиная с первых боев, все обращенные к нему вопросы требовали большого напряжения ума и изобретательности. Усов, терпеливо ожидая, смотрел на своего задумавшегося командира. Прошло несколько секунд. В глазах Евсеева мелькнул огонек удовлетворения:

— Вот что! Радиста Кирьянова немедленно ко мне!

— Сойкин! Кирьянова к капитану третьего ранга! — отрепетовал Булаев, и один из матросов кубарем скатился вниз по лестнице.

Кирьянов появился почти мгновенно. Евсеев вырвал из блокнота листок, энергичными росчерками написал радиограмму, протянул радисту:

— Это немедленно передать в штаб флота!

Но радист не потянулся к листку. Стоял, руки по швам, с красными пятнами на щеках.

— Вы что? Не поняли? — удивился Евсеев.

— Разрешите доложить…

— Да? — слегка взволновался Евсеев.

Кирьянов подошел вплотную и так, чтобы не слышали остальные, шепотом проговорил:

— Передать нельзя! Только что при бомбежке разбиты аккумуляторы. Станция больше не работает!

«Вот и оборвалась последняя нить!» — мелькнуло в голове Евсеева, и свои на том берегу, и командующий, и штаб — все это показалось на какое-то мгновение далеким и нереальным. Его гарнизон был сейчас словно маленький островок среди бушующего моря огня, и на этом островке он один теперь должен был нести всю ответственность за жизнь своих подчиненных.

И капитан 3 ранга почувствовал, как что-то очень тяжелое, гораздо более тяжелое, чем до этих пор, плотно легло ему на плечи.

Медленно, словно преодолевая нечеловеческое сопротивление, Евсеев поднял голову и увидел, что радист все еще стоит перед ним.

— Хорошо! Идите! — сказал он Кирьянову, и радист с облегчением сбежал вниз.

— Вот видишь, Усов! — продолжал каштан 3 ранга, — хотел я вызвать для твоих раненых катер, да станция что-то не в порядке! Подумай пока сам, как это уладить. Может быть, к вечеру удастся дать семафор.

Усов безнадежно махнул рукой и тоже побежал вниз. Там, в лазарете, Лариса выбивалась из сил, и незачем было тратить время на разговоры.

— Товарищ капитан третьего ранга! Связь налажена! — доложил Булаев, протягивая жалобно ноющую трубку.

— Хорошо! Я пойду к себе на КП. — Евсеев показал рукой, чтобы трубку положили на место. — Посадите человека на телефон — пусть держит постоянную связь!

Когда Евсеев вернулся на КП, Калинича там еще не было. Он осмотрелся по сторонам, смахнул пыль с телефонных аппаратов, снял с одного трубку и спросил наудачу:

— Остроглазов?

— Есть, товарищ капитан третьего ранга! — раздался голос лейтенанта.

Лицо Евсеева посветлело: молодец комиссар, значит, он тоже не забыл о починке связи!

— Остроглазов! — продолжал Евсеев. — Ну как там у тебя? Калинич с тобой?

— Здесь он, — подтвердил лейтенант. — А у меня пока все в порядке. Правда, есть потери — шестеро убитых. Остальные на местах. Ждем указаний.

— Ну хорошо, — перебил Евсеев, — дай трубку комиссару.

Он слышал, как Остроглазов позвал: «Товарищ батальонный комиссар, вас» — и затем спокойный голос Калинича:

— Калинич слушает!

— Иван Петрович! Давай-ка быстрей сюда — есть одно дело!

— Иду! — ответил Калинич и, не положив трубки, приказал:

— Товарищ Остроглазов! Пулеметы переставьте в правые бойницы: оттуда им будет лучше вести фланговый огонь. Гранаты должны быть наготове: возможно повторение вылазки на крышу. Если будет артобстрел — всем лечь на пол, но вниз не уходить! Ясно?

— Есть! — коротко ответил лейтенант.

Слыша все это, Евсеев улыбался. Да, комиссар попался ему боевой, и оттого, что в такую трудную минуту рядом оказался смелый и надежный помощник, в груди Евсеева разлилась приятная теплота.

Калинич появился внезапно, весь перепачканный известняком, в фуражке, сбитой на затылок.

— Что у тебя, Евгений Михайлович?

Евсеев подозвал его жестом поближе, взглянул на дверь, сказал вполголоса:

— Радиостанция не работает. Мы больше не имеем связи со штабом!

Брови Калинича приподнялись от недоумения и досады. Потеря связи на войне не сулит ничего хорошего. Комиссар несколько секунд смотрел молча в глаза Евсееву, словно изучая, как относится он к этому событию, но холодные глаза командира были непроницаемы.

— Есть надежда исправить? — спросил после паузы Калинич.

Евсеев скептически усмехнулся:

— Аккумуляторы разбиты в щепки! Мы теперь предоставлены самим себе.

— Что будем делать? — вплотную придвинулся Калинич.

— Выполнять приказ, как выполняли его до сих пор! — Евсеев крепко положил руку на плечо Калиничу.

— Да я не об этом! — смутился комиссар. — Это само собой ясно! Я хотел просто уточнить — будем ли пытаться восстановить связь?

— Послушай, Ваня! — мягко начал Евсеев. — Давай поговорим откровенно! Во мне, да, наверное, и в тебе все время подсознательно жила надежда, что вот укрепятся наши на том берегу, и отпадет надобность в равелине, и отзовут нас отсюда для другого приказа. Короче говоря, жила надежда на жизнь! Но, как мне кажется, теперь другого приказа не будет! А раз так, надо свои мысли и чувства, как и мысли и чувства всех, направить сейчас на то, как подороже отдать свою жизнь в этих камнях!

— Но ведь приказ можно передать и другим путем… Ну, скажем, посыльным или сбросить с самолета… — высказал предположение Калинич.

— Нет, — с сомнением покачал головой Евсеев, — там сейчас не до нас! По радио еще могли бы… Одним словом, вникни в душу каждого! Не должно остаться ни одного человека, который думал бы иначе, чем мы с тобой!

— Есть! — одобрительно согласился Калинич, и в тот же миг у стен равелина грохнул снаряд. Оба бросились к амбразуре: совсем недалеко стояли, лоснясь на солнце металлом пушек, танки и били прямой наводкой по равелину. Как им удалось подойти без шума, ни Евсеев, ни Калинич не могли пока понять. За первым снарядом рванул второй, затем — третий, четвертый, и вот уже град металла забарабанил в стены. Евсеев с Калиничем отпрянули от амбразуры, стали, распластавшись, у стены.

— Ну, началось! — невесело усмехнулся Калинич, машинально смотря на часы.

— Правильно! — оживился Евсеев. — Заметь время. Они пунктуальны, вероятно, будут начинать и кончать всегда в один и тот же срок, а нам это пригодится: будем знать а дальнейшем, как лучше действовать.

И то, что Евсеев сказал «в дальнейшем», заставило Калинича посмотреть на него с восхищением. Да, Евсеев действительно не собирался ни уходить, ни сдавать равелин, а это было главным. Главным потому, что, если в сердце у командира жила твердая воля, она не могла не передаться и бойцам. А бойцы уже привыкли к ежесекундному грохоту, к стонам, к гибели — мозг больше не воспринимал впечатлений. Ничто теперь не могло оторвать их от этих камней. Ничто, кроме смерти. Да и сама смерть приобретала какой-то другой, необъяснимый смысл. Ее просто не замечали. Некогда было горевать над убитыми. Каждый стрелял, пока мог видеть, чувствовать, ощущать, и до того, что будет через секунду, никому не стало дела. Это и значило «стоять насмерть», стоять, отрешившись от всех других человеческих желаний, не оглядываясь назад…

В секторе лейтенанта Остроглазова, как и в других секторах, артобстрел пережидали лежа на полу. По-прежнему вязли снаряды в толстых стенах, но все чаще удавалось им проникнуть сквозь амбразуры внутрь, да и сами амбразуры крошились по краям, становились все шире, открывали изорванные куски сверкающего южного неба.

Бойцы лежали молча, только Шамяка не выдержал и злобно проговорил:

— И скажи ты, какая стерва этот Гитлер! Ведь сколько людской кровушки попил, мяса человеческого поел! Ну, добраться бы до него.

— Кстати, Гитлер — вегетарианец! — с сарказмом отозвался Остроглазов.

— Во-во! И вегетаранец, и вообще последняя тварь! — горячо подхватил Шамяка.

— А вы знаете, что такое вегетарианец? — с сомнением спросил Остроглазов.

— А что, товарищ лейтенант? Я так думаю, что это — самая что ни на есть распоследняя гадина!

— Вегетарианец — это человек, который не ест мяса! — заранее предвкушая эффект, ответил Остроглазов.

— Да ну-у-у? — искренне изумился Шамяка, и лицо его вытянулось в недоверии. Остальные, не менее изумленные, чем Шамяка, с остервенением загомонили:

— Рисовыми котлетками питается, сволочь!

— Манной кашкой!

— Дать бы ему, чтобы собственной крови попробовал.

— Погоди! Придет время — еще накормим!

Очередной снаряд, проникнув внутрь, гулко ахнул, осыпая всех осколками и пылью. Люди притихли, вновь припали к полу.

Артобстрел еще не кончился, а в небе вновь заревели моторы. Наблюдатели доложили, что около десятка «юнкерсов» идет к равелину. Остроглазов сорвал трубку, торопливо прокричал:

— Товарищ капитан третьего ранга! Самолеты! Как быть?

— Вниз! Все вниз! Быстрее! — уже передавал по секторам Евсеев.

Нужно было торопиться: слишком много жертв принес утренний налет, а ведь тогда люди были внизу, в подвалах.

— Вниз! Вниз! — разносилась в каждый уголок команда, и бойцы не заставляли себя ждать — шариками скатывались по выщербленным каменным лестницам в пахнущие сыростью и плесенью подвалы.

Вскоре все сбились внизу. Ежились, смотря на потолок, — ожидание первых разрывов всегда неприятно действует на нервы. Но самолеты почему-то не бомбили. Ныли в самом зените моторы, вибрировал воздух, но ни одна бомба еще не упала на землю. Так прошло несколько минут. Самолеты продолжали кружить над равелином, нервируя людей, вызывая недоумение. И вдруг — резкий звенящий крик оттуда, снаружи, страшнее, чем разрыв бомбы.

— Немцы у ворот!

Какую-то долю секунды длилось смятение, и затем, не ожидая команды, все хлынули наверх. Бежали, скользя на сырых ступенях, карабкаясь на четвереньках, отстегивая на ходу гранаты, и, выскочив во двор, сразу же улавливали сухой быстрый треск немецких автоматов. Пули градом стучали в ворота, и те, которым удавалось пробить железный лист, певуче, на излете, прорезали двор равелина. А над всем этим продолжали кружить пикировщики, терзая слух надсадным воем.

Евсеев с пистолетом в руке, красный, озлобленный, энергично жестикулируя, кричал, перекрывая грохот боя:

— Остроглазов! Своих на крышу! Дай оттуда гранатами!

— Юрезанский! С тремя пулеметами — на северное крыло! Режь фланговым! Да к крыше, к крыше жмитесь! Понапрасну не гибнуть!

Рядом с ним оказался Калинич. Евсеев тронул его за плечо, злобно проговорил:

— Видал, как надули, сволочи?! Хитрость на хитрость! Ну, ничего! Еще посоревнуемся!

Весь возбужденный грохотом близкого боя и желанием немедленно действовать, он хлопнул Калинича по плечу и легким пружинистым шагом взбежал на крышу, туда, где подползали к краю с гранатами в руках бойцы Остроглазова. Переложив пистолет в другую руку и вытерев о штаны потную ладонь, он вновь крепко сжал вороненый ТТ и стал вместе со всеми ползти к краю. Он знал, что этого не следовало бы делать, но огромное желание самому бить врага властно толкало его вперед. Нескольких бойцов, уже достигших края крыши и неосторожно высунувшихся, в момент скосили пули немецких автоматчиков.

— Стой! — прокричал Евсеев. — Дальше не лезьте! Бросать гранаты отсюда!

Десятки черных комочков взлетели над головами и разом упали вниз. И тотчас же ахнул плотный, уверенный взрыв, заглушая вопли и стоны вновь обманувшихся немцев.

И сразу — ликующий крик, тут, на крыше равелина, и чей-то резкий, из глубины души голос:

— Что-о, га-а-а-ды-ы! Бе-ей их! Дави-и-и-и!

После второго гранатного залпа многие подползли к самому краю крыши и с ожесточением строчили из автоматов вслед откатывающемуся врагу. Лежал на краю, с пистолетом в руке, и Евсеев. Уже двух немцев уложил он меткими выстрелами и целился в третьего, как вдруг, точно ветром, сдуло с его головы фуражку. Он инстинктивно схватился за голову и почувствовал что-то липкое на пальцах. Быстро поднеся руку к глазам, он увидел, что пальцы и ладонь окрашены кровью. Недоумевая (он не чувствовал боли), Евсеев еще раз попробовал голову: сомнения не было — из нее сочилась кровь, быстрые струйки набегали на глаза и губы. Лежащий невдалеке Зимский испуганно расширил глаза, взволнованно прокричал:

— Вы ранены, товарищ капитан третьего ранга!

Да. Он теперь и сам понял, что ранен и рана, очевидно, пустяковая, но вот придется идти в лазарет. Досадуя на самого себя, Евсеев приказал Остроглазову:

— Как только отгонишь их окончательно — всем сразу же вниз! Этого случая они не упустят! — Он кивнул на кружащие самолеты. — Смотри не прозевай! Я пойду перевяжусь.

Остроглазов не успел ответить. Смахивая с лица ладонью кровь, Евсеев сбежал вниз, широким шагом пересек двор, нырнул под арку и почти побежал по прохладному коридору. Он давно не бывал в лазарете и, пожалуй бы, не сразу нашел его, если бы не приглушенные стоны раненых, доносящиеся оттуда. Когда он распахнул дверь, в нос ударил нелюбимый с детства резкий запах лекарств. Повернувшаяся на шум Лариса на секунду смешалась, увидев окровавленного Евсеева, затем суетливо бросилась к нему.

— Вы ранены?! Садитесь скорее! — Она подвинула стул. — Опустите руку, я посмотрю.

И пока она смотрела рану, аккуратно и нежно промокая тампоном кровь, Евсеев смущенно бормотал:

— Да… вот так… Некстати получилось… Захотелось самому… Ну, что там? Пустяковина?

— Да, кость цела! — обрадованно сообщила Лариса. Но кожу здорово содрало! Сейчас я вас перебинтую, а потом придется немного полежать!

— Нет, Ланская! — жестко отрезал Евсеев. — Это невозможно! Перевяжите потуже, а там уж как-нибудь!

— Хорошо! — понимающе согласилась Лариса. — Я постараюсь. Но если станет хуже, вы обязательно приходите!

Тонкие и быстрые пальцы Ларисы умело делали свое дело, и наложенная повязка казалась хорошо пригнанной, удобной шапкой. Правда, рана слегка щемила и в висках стояла тупая боль, но ничто теперь не мешало дышать и смотреть и можно было снова вернуться на командный пункт.

Евсеев встал, крепко пожал Ларисе руку и только теперь осмотрелся. Переполнив лазарет, на кроватях, носилках и просто на полу лежали раненые: одни молча, будто покорившись судьбе, другие — мечась и стеная, третьи — выкрикивая в бреду бессвязные фразы. Многие просили пить, но и здесь выдача воды была строго ограничена, и Лариса, сама от этого страдая, умоляла их еще немного потерпеть.

Йод, спирт, бинты — все было на исходе. В работу пошли простыни, которые рвали на ленты и накладывали на плохо обработанные раны.

Маленький, неприспособленный лазарет задыхался от перенапряжения, но продолжал делать свое трудное дело.

Евсеев, закусив от досады губу, медленно прошелся по рядам, всматриваясь в лица бойцов. Те, кто был в сознании, узнавали его и старались улыбнуться. Только один, приподнявшись на локтях, решился задать мучивший всех вопрос:

— Товарищ командир… Ну, как там… дела?

И по тону этого вопроса Евсеев понял, что всех здесь гнетет мысль о возможности сдачи равелина и о дальнейшей их судьбе. Выбитые из строя, потерявшие способность держать в руках оружие, они сейчас целиком зависели от тех, кто еще остался у бойниц, и это непривычное чувство зависимости от другого и нервировало их, и подтачивало слишком уж много испытавшую волю.

Евсеев присел на краешек койки, взял раненого за руку, стал говорить громко, чтобы слышали остальные:

— Дела идут хорошо. (Лицо его вдруг стало напряженным, прислушиваясь, он уловил, что прекратилась автоматная перестрелка.) Сегодня всех раненых эвакуируем на Большую землю! (Доносящийся рев самолетов стал нарастать, как набирающая силы сирена.) Всех до одного!

Ахнули разрывы сокрушительных бомб, задрожали оводы, жалобно зазвенели склянки с лекарствами, раненые тревожно приподнялись над койками.

— Спокойно, товарищи! — твердым голосом сказал, вставая, Евсеев. — Очередной налет — и только! Где здесь у вас телефон? — обратился он к Ларисе.

Ланская подбежала к одной из тумбочек, схватила с аппарата трубку, протянула Евсееву.

— Остроглазов! Остроглазов! — стал поспешно взывать капитан 3 ранга, то и дело дуя в микрофон. Но трубка была мертва. Тщетно пытался услышать Евсеев тот привычный фон, который похож на шум морских раковин, когда их прикладывают к уху. Связь была перебита…

— Так! — сказал он, постукивая трубкой по ладони и думая только об одном: успел ли Остроглазов вовремя увести людей с крыши?

Однако делать было нечего. Приходилось терпеливо ждать конца бомбежки. Евсеев положил трубку, сел на единственный табурет, взял подвернувшиеся под руку песочные часы, машинально перевернул их.

Тоненькая струйка песчинок стала неслышно перетекать из одного сосуда в другой. Все еще не думая ни о чем, он с интересом следил, как росла, на глазах распухала коническая горка песка. А когда из верхнего сосуда упала последняя песчинка, забывшийся Евсеев, вдруг встрепенувшись, понял, что бомбы больше не рвутся. Он все еще прислушивался к тому, что было там, за стенами, когда здесь, в комнате, Лариса сказала:

— Пятнадцать минут!

— Что? — машинально спросил Евсеев.

— Пятнадцатиминутные часы, — показала Лариса на колбочки. — Пятнадцать минут прошло!

Но он уже не слушал. Быстро, почти бегом, выскочил в коридор, сбежал по ступеням во двор, мгновенно стал шарить глазами по крыше. Там, на выщербленной взрывами поверхности не было ни живых, ни мертвых. Значит, Остроглазов вовремя успел убрать из-под бомбежки людей! Словно камень упал с груди Евсеева. На душе стало легко и спокойно, будто он вдруг забыл про все те испытания, которые еще поджидали его впереди. Быстрым, упругим шагом направился он на командный пункт, и почти тотчас же загрохотали разрывы снарядов. Снова начинался артиллерийский обстрел.

Теперь уже в равелине не знали передышки. Бомбежки, артобстрелы, атаки за атакой и снова бомбежки — все следовало сплошной волной, друг за другом, и некогда было уходить в подвалы. Ни на секунду не прекращался грохот, не оседала взметенная взрывами пыль, не успевал рассеиваться черный дым разрывов — равелин потонул в грохоте и мраке.

Все труднее становилось управлять боем с командного пункта, и каждый командир сектора получил от Евсеева приказ самостоятельно отстаивать свой участок обороны.

Уже несколько суток продолжался немецкий штурм севастопольских позиций. С рассветом стаи самолетов сыпали тысячи бомб на наш передний край, превращая окопы в земляную кашу. Не переставая ревели осатаневшие глотки немецких орудий, тяжелые осадные мортиры били двухметровыми снарядами по башенной броне береговых батарей. Это было превосходство, небывалое в истории войн превосходство на земле и в воздухе. Смелость человека уже ничего не могла сделать — его просто уничтожали, не сдающегося, гневного, не сделавшего ни шагу к отступлению, уничтожали лавиной металла и огня.

Движение по дорогам к фронту почти прекратилось. Дороги были все в буграх и ямах.

Оставшиеся без подвоза орудия расстреляли последние снаряды и теперь сиротливо молчали, продолжая смотреть обгоревшими стволами в сторону врага. Артиллеристы лежали тут же, приняв смерть лишь после того, как из последней обоймы был выстрелен последний патрон. Дивизии были обескровлены, люди истощены. Обнаглевшие немецкие летчики гонялись за каждым пешеходом, летая на малой высоте. Судьба севастопольцев была предрешена. С каждым часом приближался фронт со стороны Балаклавы, армия врага на Северной стороне вот-вот была готова начать переправу. Но уже вторые сутки эти самые «победоносные» солдаты безрезультатно топтались у стен Константиновского равелина. Горстка бойцов, вооруженная лишь автоматами да гранатами, заставила безнадежно уткнуться, словно в тупик, всю совершенную и многочисленную технику врага. И немецкое командование приняло решение… Несколько тяжелых орудий, уже установленных на понтоны, медленно пятясь, сползли вновь на землю Северной стороны и, плавно покачивая длинными стволами, пошли в сторону равелина. Три минометные роты, подогнанные начальственным окриком, спешно бросились занимать удобные для обстрела позиции. На помощь им подошло до десятка танков, была стянута полевая артиллерия, около полусотни «юнкерсов» срочно пополняли бомбовый запас — все застыло в грозном молчании, готовое по первому сигналу изрыгнуть тонны металла и смерч огня.

Наблюдатели доложили Евсееву о всех этих приготовлениях. Пользуясь минутой затишья, капитан 3 ранга срочно вызвал к себе на КП командиров секторов.

Первым, как и в прошлый раз, пришел Булаев. Во всей его огромной фигуре чувствовалась усталость перенапряжения, только глаза по-прежнему горели злой и несгибаемой решимостью, отчего казались еще выразительней. Он осторожно поставил в угол автомат, кажущийся игрушкой в его руках, и застыл, ожидая приказаний.

Евсеев удовлетворенно кивнул головой — «обожди». Почти тотчас же явились Остроглазов с Юрезанским. Грязные, закопченные, они казались только что вытащенными из завала, только поражали острые, не пропадающие складки на брюках главстаршины.

Евсеев пригласил всех жестом поближе, давая понять, что будет неофициальный, товарищеский разговор. И командиры секторов, чувствуя это, прижавшись плечами вплотную друг к другу, склонились над небольшим столом. Только Калинич сидел чуть в стороне, жадно и быстро докуривая цигарку. Евсеев посмотрел еще раз в бойницу, помрачнев, сказал:

— У них уже все готово! Сейчас — восемнадцать часов. До темноты осталось минимум три часа. Если мы продержимся… После всего, что мы здесь перенесли, надо продержаться! Возможно, им удастся ворваться во двор, но и тогда будем защищать каждый сектор отдельно. Я верю в наших людей. Они доказали, что судьба Родины им дороже всего!

Калинич встал и тоже подошел к столу. Все четверо подняли на него глаза, и комиссар почувствовал, что ждут его слов. Но что он мог сказать этим людям, которые давно уже поставили себя над смертью? Не было в человеческом лексиконе таких слов, которые добавили бы что-либо к тому, что уже было в их сердцах! Да и нужны ли в такую минуту слова вообще? А вот свое мнение он скажет! Мнение равного между равными. Оно, конечно, интересует здесь всех. Последний раз глубоко затянувшись, комиссар потушил папиросу.

— Там все готово, чтобы нас уничтожить! — Калинич кивнул за стену. — Но мы должны во что бы то ни стало держаться и удержаться! Приложите все свои знания, умение, сноровку, но сохраните себя и людей! А то ведь и так нас маловато осталось. Как, товарищи командиры?

— У меня — двадцать человек! — доложил Остроглазов.

— В северном секторе — двадцать пять!

— В восточном — пятнадцать!

— Итого — шестьдесят! — незаметно вздохнул Евсеев. — Не густо! Особенно если посмотреть за стены. Ну что ж, — он встал, и сразу встали остальные, — я вас пригласил, чтобы подтвердить, что все остается по-прежнему. Нам нельзя отсюда уходить. Сейчас на нас навалилась огромная сила (я имею в виду технику). Вместо переправы она топчется под этими стенами (Евсеев с силой стукнул кулаком по камням), и наши, на том берегу, успеют хорошо укрепиться! Когда вернетесь, напомните обо всем этом своим бойцам.

Где-то слабо щелкнула ракетница, Евсеев выглянул в амбразуру: желтый комочек, на секунду застыв в вершине траектории, плавно покатился вниз.

— Начинается! По местам! — слишком громко для комнаты скомандовал Евсеев, и все поняли, что командир взволнован больше обычного. — Я буду у Остроглазова. Ты, Иван Петрович, пойдешь к Булаеву. Все!

Уже когда последний человек покинул КП, грохнул страшный, ошеломляющий залп. И полевая артиллерия, и тяжелые пушки били с расстояния в несколько десятков метров прямой наводкой, и там, куда попадали снаряды, взлетали каскадом каменные брызги, словно снаряды падали в воду. В то же время «юнкерсы», образовав над равелином трехъярусную карусель, сыпали без передышки бомбы. И в это черное месиво (равелина уже не было видно из-за дыма, гари и пыли) методично, по заранее установленным прицелам, посылали мину за миной минометные роты.

В секторе Остроглазова с началом канонады все привычно бросились на пол. Но первые же разрывы показали, что этим теперь не спастись. От тяжелых снарядов рушились стены. Камни и осколки беспощадно уничтожали все живое. Сразу же несколько человек было убито. Застонали заваленные и раненые. Остальные, вдруг растерявшись, заметались в тесной клетушке, как в мышеловке.

— Сто-о-ой! Спокойно! — надрывая связки, старался перекричать грохот Евсеев. — Вниз! По одному! Живо!

Первым ринулся вниз Гусев и тотчас же вернулся с перекошенным от ужаса лицом:

— Вход! Вход в подвал завален!!

На мгновение все застыли, парализованные потерей последней возможности на спасение, и снова, словно где-то за переборками, раздался приглушенный взрывами голос Евсеева:

— Разобрать завал! Стать конвейером! Камни таскать сюда!

Опять мелькнула надежда. Срывая ногти, сбивая пальцы, стали разбирать тяжелые острые камни. Люди взмокли, тяжело хрипели, обливаясь потом, дышали, как загнанные лошади, а сверху несся грохот тяжелых снарядов и предсмертные стоны раненых.

Наконец в завале образовалось отверстие — такое маленькое, что в него с трудом мог пролезть один человек. Гусев кинулся к нему, с лихорадочной поспешностью стараясь протиснуть туловище, но на его плечо властно легла рука Зимского:

— Стой! Раньше — капитан третьего ранга!

Злобно ощерившись, как хорек, Гусев стал вытаскивать уже просунутые ноги.

— Отставить! — приказал Евсеев, чувствуя, что поступает неправильно, и в то же время не в силах поступить иначе. — Я сойду последним!

Обрадованный Гусев не заставил повторять приказание и вскоре исчез в отверстии. Уже где-то внизу, в безопасности, он браво прокричал:

— Давай следующий!

Таких, кто мог самостоятельно спуститься в подвал, оказалось десять человек. Семеро было убито и завалено, трое, раненные, обезумевшие от боли, с ужасом смотрели, как их товарищи исчезают в темной дыре. Очутившись на краю гибели, истекая кровью, они на какой-то миг поверили помутившимся рассудком, что их оставляют на произвол судьбы. И действительно, в страшном грохоте, в пыли и дыму, среди торжества смерти и в поспешности, с которой каждый стремился очутиться внизу, нетрудно было забыть о тех, кто лежал с еще бьющимся сердцем там, наверху.

Наконец у отверстия осталось четыре человека: Евсеев, Остроглазов, Зимский и Колкин. И, несмотря на естественное желание поскорее уйти от всего этого кошмара, все четверо, словно бравируя этим, не торопились спуститься вниз. Эти секунды спокойствия, доставшиеся каждому страшным напряжением воли, позволили Евсееву вспомнить то, о чем забыли в суматохе.

— Раненых наверху не осталось?

Колкин с Зимским переглянулись, и не успел Евсеев что-либо приказать, как они вновь бросились в грохот и мрак, скользя и теряя равновесие на грудах мелких камней.

Прошла минута, может быть, больше. Евсеев и Остроглазов до слез всматривались в плотную стену дыма и пыли, где пропали оба матроса. Наконец из нее вынырнул Зимский с тяжелой ношей на руках. Лицо его, несмотря на копоть, было белее мела. Губы часто дрожали.

— А Колкин? — в один голос произнесли Евсеев и Остроглазов.

— Погиб… Он и двое раненых… Прямое попадание…

— Так! — заторопился Евсеев. — Эй, внизу! Принимай раненого!

И пока осторожно протаскивали в дыру раненого матроса, Зимский торопливо рассказывал:

— Одного мы сразу нашли. Затем Колкин нашел второго. Стащили их вместе и хотели уже идти. Вдруг — слышу стон в другом углу. Я туда, а тут как ахнет! Поворачиваюсь, а их аж разметало! Прямехонько снаряд угодил!

— Давайте! — перебил Евсеев, указывая на освободившееся отверстие.

Зимский с завидной легкостью спустился вниз. Подождав, пока он скроется, капитан 3 ранга кивнул на дыру Остроглазову. Небольшой худенький лейтенант юркнул в нее, словно мышь.

— Так! — сказал Евсеев и осмотрелся вокруг. В каких-нибудь десяти метрах наверху продолжали оглушительно рваться снаряды, перемалывая вывороченные камни. Со двора, приглушенный стенами, донесся грохот встряхивающих землю авиабомб. Все, что могло гореть, — горело, все, что могло быть раздроблено, — рассыпалось на куски, черный удушливый дым проникал во все щели — и все же равелин жил!

— Так! — повторил капитан 3 ранга и спустил ноги в отверстие. И только когда он очутился уже в безопасности, он понял, какой ценой ему дались эти несколько минут хладнокровия и распорядительности там, наверху. Сдерживая скулы от нервной зевоты, Евсеев медленно подошел к притихшим бойцам, сидевшим с мрачными лицами в самых разнообразных позах. Несколько человек молча посторонились, давая ему место. Евсеев сел, медленно два раза ударил ладонью об ладонь, словно стряхивая пыль, про себя посчитал бойцов (вместе с ним их было двенадцать человек), взглянул на толстый массивный подволок, с которого беспрестанными струйками тек от взрывов едкий белый песок.

— Не унимаются! — нарушил молчание Остроглазов, перехватив его взгляд.

Евсеев достал серебряный портсигар, туго набитый махоркой.

— Можно считать, что мы уже выиграли этот бой! Как только кончится, обстрел, все по своим местам! А пока — прошу!

Он щелкнул крышкой портсигара, и к нему потянулись черные от загара и копоти руки взять по щепотке драгоценного зелья. И когда в темном, затхлом подвале потянуло махорочным дымком, к людям вернулось прежнее спокойствие.

Наверху продолжали рваться теперь уже не страшные снаряды.

Последний снаряд этой сокрушающей канонады разорвался, когда в лощинах Северной и Инкермана уже колыхался густой темно-синий воздух сумерек. Очевидно, какой-либо зазевавшийся ефрейтор дернул с опозданием за спуск, рискуя навлечь на себя гнев батарейного начальства, и снаряд грохнул одиноко и сиротливо, на несколько секунд позже общего залпа.

И сразу после него легла плотная, первозданная тишина. Оставшиеся в живых защитники молниеносно заняли свои места, но немцы, считая, видимо, что бой выигран, отнесли развязку на утро.

В бойницы и расщелины бойцы видели, как поползли обратно, на понтоны, тяжелые пушки, как покинули свои позиции несколько танков, как, навьюченные минометами, оттянулись минометные роты — немцы совершенно открыто снимали свои силы из-под равелина. Оставшиеся несколько танков и орудий, а также до двух рот пехоты расположились недалеко от еще дымящихся развалин северо-восточной и восточной части, готовясь утром довершить успешно начатое дело.

Все еще не веря наступившему затишью, Евсеев, приказав особенно внимательно следить за врагом, решил пройти по постам, чтобы выяснить последствия штурма. Страшная картина разрушения представилась его глазам: в вековых стенах лицевой части зияли огромные дыры, секции, где раньше располагались бойцы, превратились в бесформенные груды развалин, горы раздробленного известняка возвышались у подножия некогда величественного каменного массива. С трудом сохраняя равновесие, балансируя, точно на проволоке, Евсеев пробрался по руинам в сектор Булаева. Уже продвигаясь по полузаваленному коридору, он услышал размеренный голос Калинича, и на душе сразу стало легче и спокойнее.

Приведя себя в порядок перед входом (он успел изрядно выпачкаться, пока проделал этот путь), капитан 3 ранга решительно шагнул вперед.

— Евгений Михайлович! — радостно встретил его Калинич, спеша навстречу. Остальные вскочили на ноги.

— Иван Петрович! Ваня! Ну, как тут у тебя? — дрогнувшим голосом опросил Евсеев, жадно всматриваясь в оставшихся бойцов. Их было немного, и Евсеев повторил: — Ну, как тут у тебя?

— Выдержали, Евгений Михайлович! — сказал Калинич совсем не веселым тоном. — А людей осталось — вот только мы. — Он обвел рукой вокруг себя. — Там еще лежат пятеро раненых. Никак не могут дождаться Усова!

Евсеев посмотрел на небольшую кучку сбившихся вплотную людей, уставших, измученных, перепачканных кровью и пылью, и голос его дрогнул вторично:

— От имени Родины — спасибо, родные!

И хотя благодарность носила неофициальный характер, матросы подтянулись и ответили дружным хором:

— Служим Советскому Союзу!

Евсеев почувствовал, как стала наворачиваться на глаза предательская слеза и, поспешно отвернувшись, жестко проговорил:

— Теперь, пожалуй, они угомонились до утра! Если вы обратили внимание, они даже увезли тяжелые орудия и часть танков; считают, что с нами уже покончено! Утром надо будет им показать, как они заблуждаются!

— Покажем! — с готовностью подхватил как всегда спокойный и уравновешенный Булаев.

Будто только что его заметив, Евсеев поманил пальцем, тихо спросил:

— Может быть, вам что-нибудь надо?

Булаев немного помялся, затем твердо ответил:

— Нет, товарищ капитан третьего ранга! Боезапаса хватит еще на день боев. Амбразуры — во какие нам сделали! — Он махнул рукой на зияющие дыры обращенной к врагам стены. — Так что теперь фриц как на ладони!

Евсеев грустно усмехнулся, мягко сказал:

— Это палка о двух концах. Не только фриц, но и вы как на ладони стали!

— Да нас он со страху не видит! — засмеялся задорно Булаев и, как ни горько было после сегодняшних потерь, засмеялись и остальные.

Успокоенный несломленным духом булаевских бойцов, Евсеев приказал перед уходом:

— Отдыхать только повахтенно! Наблюдение не прекращать ни на минуту! Наладить связь с КП!

Уже у входа он отвел Калинича в сторону и сказал шепотом:

— Жду тебя в двадцать четыре ноль-ноль в кабинете!

Комиссар понимающе кивнул головой.

Нет! Положение было совсем не безнадежное! Сектор Юрезанского почти не пострадал, а в остальных были частично разрушены только передние, обращенные к врагу стены.

Сорок человек еще могли держать в руках оружие, а это было не так уж мало для таких людей, как защитники равелина. Вот только плохо было с ранеными: к уже имеющимся прибавилось еще десять человек, да к тому же никак не могли найти Усова, который пропал чуть ли не в первые минуты обстрела.

Когда Евсеев пришел в лазарет, бледная от волнения Лариса сбивчиво доложила:

— Он все время был здесь… Потом раздался очень сильный взрыв… Через несколько минут прибежал матрос, он кричал, что в его секторе завалило несколько человек. Николай Ильич стал собираться. Я сказала: «Куда же вы? Там ведь бомбят!» Он ответил: «Ждать невозможно!» — и выбежал во двор… Больше я его не видела…

— Да-а-а… — протянул Евсеев, догадываясь обо всем, что произошло дальше. — Вы не запомнили этого матроса?

— Нет. Мне кажется, я его видела впервые, — с сожалением ответила Лариса, понимая мысль Евсеева. — Все равно надо срочно искать Усова.

Евсеев ответил, поглощенный своими мыслями:

— Да, да! Мы сейчас это организуем!

Усова нашли, когда уже совсем стемнело, в одном из полузаваленных коридоров. Лежал он, разметав руки, смотря в потолок остекленевшими глазами. Весь его левый бок был залит загустевшей кровью, а там, где когда-то билось горячее, смелое сердце, зияла страшной черной пустотой осколочная рана.

В это никто не хотел верить. Усов вспоминался живым, и только живым! Вспоминалось, как он умел лечить больных, быстро и хорошо, и пользовался в равелине репутацией знающего и умелого врача. Вспоминалось, как он окончательно покорил матросов, сделав на маленьком скрипучем турнике во дворе равелина несколько виллиоборотов подряд. Матросы после его ухода восхищенно перебрасывались фразами:

— Вот тебе и доктор! Да он лучше любого физкультурника «солнце» крутит!

— Ребята, а видели у него мускулищи? Во? Как два бугра!

— Эй! Степаненко! Скажи спасибо, что он тебе за твое саковство только кишки мыл! А вот если бы вздумал пилюли давать (говорящий показал кулак), пришлось бы отпевать тебя!

И все это сопровождалось добрым, поощряющим смешком, в котором слышалась нескрываемая похвала в адрес Усова…

Вспоминалось, как однажды, в тихий летний вечер, Усов подошел к группе отдыхающих матросов. Рабочий день был окончен. Утомленные, немного разомлевшие от благодатного тепла, матросы лениво, будто нехотя, поддерживали еле тлеющий, вот-вот готовый угаснуть разговор. Мирно струились дымки самокруток. Тишина постепенно, славно паутина, опутывала людей. Не хотелось ни говорить, ни пошевелить пальцем. И будто напоминая, что время не остановилось, еле слышно потрескивала махорка.

— Споем, хлопцы? — вполголоса обратился Усов к сидящим.

Матросы зашевелились, нерешительно посматривая друг на друга, — каждый ждал, что окажет другой. Наконец, когда пауза неприлично затянулась, кто-то неуверенно спросил:

— А что будем петь?

Вместо ответа Усов, выпрямившись и запрокинув голову, бросил вверх первые чистые ноты приятным звонким тенором:

Ой на-а, ой на гори тай жне-ци жну-уть.

Подождав, пока высоко-высоко, переливаясь и улетая, замер последний звук, он повторил фразу.

После запева сразу грянули хором молодые залихватские голоса, весело и дружно, будто отрубив печальную мелодию начала:

А по-пид го-ро-о-ю яром, до-лы-но-о-ою Казаки йдуть!

И еще громче и веселее, с гиком и свистом:

Гэ-эй! Долыною гэ-эй! Ши-и-и-ро-о-ко-о-ою казаки йду-у-уть!

Опять взвился, уносясь и вибрируя, одинокий голос Усова:

По-пэ, по-пэ-рэ-ду До-ро-ше-е-ен-ко-о. По-пэ, по-пэ-рэ-ду До-ро-ше-е-ен-ко-о.

И вдогонку, чеканным ритмом, будто в такт шагам огромного казацкого войска, заухали, загремели задорные слова:

Вэ-дэ сво-е ви-и-йско, вийско Запори-ижьскэ Хо-ро-шень-ко-о-о-о! Гэ-эй! Долыною гэ-эй! Ши-ро-ко-о-ою хо-ро-шень-ко-о-о-о!

И вот уже пропали стены равелина. Широким степным простором повеяло в лица. И каждый увидел, как за тучами пыли, вздымаемой лошадиными копытами, едут, покачиваясь в седлах, казаки Запорожской Сечи; увидел лес пик, цветные жупаны атаманов, бунчуки на знаменах, гетмана Сагайдачного, что «променяв жинку на тютюн да люльку», и каждый почувствовал себя воином того вольного войска, не знавшего ни страха, ни сомнений, войска, живущего по суровым законам Сечи; и оттого, что каждому в равелине было особенно близко это ощущение суровости и самоотречения, с особенным вдохновением и силой звучали слова:

Мэ-ни, мэ-ни с жин-кой нэ во-зы-ыться! Мэ-ни, мэ-ни с жин-кой нэ во-зы-ыться! А тю-тюн да лю-ю-улька ка-за-ку в до-ро-ози При-го-ды-ы-ыть-ся-я-я!

А когда кончилась песня, посмотрели вокруг, а Усова уже не было, но еще долго вспоминали о нем в тот вечер, как о хорошей песне…

Было ли все это? Неужели больше никогда не откроет глаз «их доктор», не засмеется, не споет тихую и задушевную песню, от которой теплеют огрубевшие в суровой службе матросские сердца?

Уже давно привыкли в равелине к смерти, и все же эта смерть привела всех в удрученное состояние. Хмурился и молчал Евсеев, широко раскрытыми, полными слез глазами смотрела, не мигая, Лариса, застыли, словно в почетном карауле, несколько матросов, мучительно привыкая к мысли, что этот жизнерадостный и добродушный человек теперь мертв. Кто-то достал у него из кармана залитые кровью документы, молча протянул их Евсееву. Он взял их машинально и только потом, словно очнувшись, сказал стоящему рядом Юрезанскому:

— Надо отправить это матери покойного!

Главстаршина строго отдал честь, принимая из рук Евсеева окровавленные бумаги. Четверо матросов, подчиняясь молчаливому жесту, подняли и понесли тело Усова. Поймав растерянный, жалкий взгляд, каким провожала процессию Лариса, Евсеев тепло сказал:

— Ничего, товарищ старшина! На то и война! Теперь вся надежда на вас! Выдержите?

— Товарищ капитан третьего ранга… — сказала Лариса, стараясь не разреветься, и Евсеев поспешил ее успокоить:

— Ну, полно, полно! Тяжело, но надо терпеть! Если будет очень трудно, говорите прямо! Что-нибудь придумаем!

— Евгений Михайлович! — вдруг назвала его Лариса по имени и отчеству. — Я обязана вам заявить как медик: медикаментов нет, бинтов нет, трое раненых требуют срочной операции. Если к ночи…

— К ночи, — перебил ее Евсеев, — мы постараемся все это уладить. А сейчас вам нужно позаботиться о новых раненых. Сможете вы это сделать сами?

— Да, товарищ командир! — сухим твердым голосом ответила Лариса.

— Ну вот и хорошо! — капитан 3 ранга обеими руками сжал ее маленькую ручку. — Значит, до ночи!

И, уже отойдя на несколько шагов, он повернулся и неожиданно произнес:

— Вы молодчина, Ланская!

Лариса невольно улыбнулась в ответ грустной улыбкой. И неизвестно отчего: то ли от ласковой похвалы командира, то ли от жалости к самой себе, то ли просто оттого, что тяжело было на сердце, — из ее глаз обильно хлынули так долго сдерживаемые слезы.

Усова и всех погибших во время штурма похоронили рядом с могилой майора Данько. Похоронили тихо, без речей и салютов, да и в похоронах могло участвовать около десятка человек — остальные ожидали с минуты на минуту новой атаки.

После похорон Евсеев решил зайти к себе. В кабинете царил хаос: вещи со стола были сдуты на пол, стулья, перевернутые кверху ножками, беспорядочно валялись по всей комнате, крупные пласты штукатурки, сорвавшиеся с потолка, вдребезги разбились при ударе об пол, и все это покрывал толстый, в полпальца, слой мела и пыли.

Евсеев быстро поставил на место стулья, смахнул со стола пыль старым кителем и расставил вещи в прежнем порядке. Затем поднял настольный календарь и поймал себя на том, что не помнит, какое сегодня число. Махнув рукой, он уже хотел вызвать для уборки матроса, но не успел. В дверь постучали, и вошедший Юрезанский радостно доложил:

— Товарищ капитан третьего ранга! Вас там спрашивает капитан-лейтенант.

Это было и неожиданно и неправдоподобно. Евсеев с сомнением переспросил:

— Какой еще капитан-лейтенант?

— Помощник командира лодки! — совсем весело продолжал Юрезанский. — За ранеными прибыл! Он там, во дворе!

— Да ну?! — не удержался Евсеев и вскочил, будто его подбросили пружины. — Давай его сюда!

Юрезанский вмиг исчез, и вскоре в коридоре раздался громкий и чем-то знакомый Евсееву голос:

— Сюда, говоришь? Ну, добро! Тьфу, черт! Посвети, здесь темно! Видал, куда ваш отшельник забрался!

В дверях показался высокий, черный от загара капитан-лейтенант, с незажженной самокруткой в зубах.

— Здравия желаю! — широко шагнул он навстречу стоявшему Евсееву. — Огонька не найдется?

И вдруг застыл с широко раскрытыми глазами, изумленно проговорив:

— Позвольте! Так это — вы?!

Теперь Евсеев узнал его. Это с ним встретился он тогда, на Графской, в день прорыва немцев. Евсеев встретил его, как старого знакомого, усадил на стул, высек огонь и только после этого спросил слегка сдавленным голосом:

— Ну, рассказывайте! Откуда к нам и надолго ли?

Капитан-лейтенант пахнул дымом, кивнул на Юрезанского, сказал:

— Если бы не он, отправили бы меня ваши молодцы на тот свет! Две очереди по моей шлюпке дали! Спасибо, старшина вмешался!

— Вы уж извините их — время серьезное! — полушутя сказал Евсеев, и оба рассмеялись. — Я слышал, вы за ранеными?

— Да. Таков приказ! — подтвердил капитан-лейтенант. — Мы подошли на шлюпке с западной стороны почти незаметно. Думаю, оттуда их и следует переправлять!

— Мы уже так делали, — согласился Евсеев. — Велика ли у вас шлюпка?

— Да надувная! — презрительно скривился капитан-лейтенант. — По четыре человека на рейс. Лодка стоит недалеко. Часа за два управимся!

— Очень хорошо! — удовлетворенно произнес Евсеев и хлопнул Юрезанского по плечу. — Давай мигом к Ланской! Пусть готовит к эвакуации раненых!

— Есть! — сорвался с места Юрезанский, всем нутром чувствуя, какой камень свалился с плеч командира.

— Прыткий старшина! — усмехнулся ему вслед капитан-лейтенант. — А мы только что с Кавказа. Там — тишь да гладь! Персиками на улицах торгуют!

— Да, у нас тут немного пошумнее! — сыронизировал Евсеев и тотчас же добавил, чтобы гость не подумал, что он жалуется: — Но ничего! Держимся!

— Вот черт! Люблю героев! — воскликнул капитан-лейтенант. — О нем уже повсюду говорят, а он этак скромно — «держимся». Да знаете вы, как назвали там, на Большой земле, ваш гарнизон?

— Нет… Откуда же мне… — искренне пожалел Евсеев.

— Маленький Севастополь! Вот как! — Капитан-лейтенант стукнул кулаком по столу. — Вот вам и «держимся». Это не вы держитесь, а немцев держите, три кола им в рот и один в мягкое место!

— Маленький Севастополь! — гордо повторил Евсеев, готовый расцеловать энергичного капитан-лейтенанта. — Нет, вы понимаете, это здорово сказано!

— Еще бы! — хмыкнул капитан-лейтенант. — Я вам завидую до ушей! Но ничего не поделаешь — моя участь погибнуть под водой!

— Вот что! — вдруг заспешил Евсеев. — Вы посидите несколько минут, я сейчас вернусь.

— К раненым? — поинтересовался капитан-лейтенант.

— Нет, — возразил Евсеев. — К тем, кто еще на ногах, кто еще будет стоять насмерть в этих стенах. Пусть узнают немедленно обо всем, что вы сказали. — И, уже повернувшись в дверях, он произнес еще раз, торжественно и значительно: — Маленький Севастополь!

5. ПОДЛОЕ СЕРДЦЕ

С ранеными управились за полтора часа. Люди, уже потерявшие веру в спасение, вдруг приободрились, повеселели, стали даже шутить, и в то же время по их поведению чувствовалось, что они считают себя виноватыми перед теми, кто остается в равелине. Они осторожно, но не в силах скрыть радостных ноток в голосе, спрашивали у остающихся:

— А вы когда отсюда пойдете?

— Неужто так здесь и останетесь?

— Поди, тоскливо нас провожать?

На все это давался один и тот же короткий, рожденный двумя противоречивыми чувствами — сознанием долга и жаждой жизни — ответ:

— Нам еще рано!

Это было правдой, и спрашивающие сочувственно качали головами.

Перед последним рейсом помощник командира лодки зашел в евсеевский кабинет. Капитан 3 ранга свернул по цигарке. Минут пять посидели. Капитан-лейтенант сказал:

— Ну, надо идти!

— Спасибо! — протянул руку Евсеев. — От себя и от всех!

Капитан-лейтенант схватил протянутую руку, долго жал ее, молча смотря Евсееву в глаза, затем сказал убежденно:

— Мы еще встретимся. Там, на Большой земле!

— Может быть! — не возражал Евсеев. — Во всяком случае, я бы этого хотел!

После ухода последней шлюпки в равелине воцарилась тишина. Измученные дневными боями, бойцы лежали теперь, блаженно растянувшись на грудах битого известняка, посматривая в непроглядный мрак на стороне врага. Оттуда доносился стук молотков, подвывание пил и еще какой-то строительный грохот — немцы готовились к переправе на ту сторону бухты. Только что принесли вечернюю норму пайка, и бойцы, изредка останавливаясь и прислушиваясь, грызли неизменный, смазанный маслом кусок сухаря. Но это были уже остатки — перед выдачей Юрезанский доложил Евсееву, что сухарей хватит еще только на раз. Воды же больше не было ни глотка.

Пристроившись у края большой бреши, вложив между камнями автомат, жевал свой сухарь и Гусев. Взгляд его, направленный в одну точку, был полон безразличия ко всему окружающему. В последнее время им овладела глубокая апатия, пришедшая на смену постоянному страху за свою жизнь. Уверовав наконец в то, что живым отсюда ему не уйти, он вдруг стал безразличен к опасности, словно весь этот воющий, огнедышащий, разящий металл был не больше чем пустой фейерверк. И сейчас он не думал ни о чем и даже сухарь грыз больше по инерции, не чувствуя ни запаха ни вкуса. Через три часа ему нужно было заступать часовым у ворот (уже вторую ночь ставились такие часовые на случай, если немцы попытаются каким-либо образом их открыть), и он имел право сейчас отдыхать. Однако сон не шел в перегруженную дневными впечатлениями голову.

Но больше всего угнетало его в этот час чувство одиночества. Да, он остался совершенно один со своими мыслями, чувствами, страхом и со своей совестью. Демьянова с той ночи, когда он ушел с Зимским ставить мины, словно подменили! Он теперь так же бесстрашно высовывает башку из-за камней, как и те прописные герои! А что толку? Стоило только немцам заметить их жалкие фигурки в ночной степи, как от них не осталось бы и мокрого места!

Демьянов бахвалится: «Я теперь человеком стал! Словно заново родился!» Дураком был, дураком и остался! Совсем обалдел парень: не хочет понять, что жизнь — не пятак, два раза из кармана не вынешь!

Ну а если уж беспременно суждено умереть, то хоть разговеться на прощание с девчонкой вроде Лариски! А сделать это проще простого! Каждый вечер в десять часов она ходит за продуктами по коридору, где разбомбили склады. Там — темнота и ни души! Только одному с ней сладить трудновато… Может быть, все-таки попытаться подговорить Демьянова?

Гусев бросил злобный взгляд в сторону Демьянова, который полулежал на своем «боевом посту» все там же, у самой стены. Гусеву были видны только его смутные очертания, но скорчившаяся небольшая фигурка показалась ему жалкой и затерянной. Знакомым, «прежним» Демьяновым повеяло вдруг от этой позы, и в груди Гусева слабо шевельнулась надежда. Несколько секунд еще поколебавшись, он решительно подполз к Демьянову и положил руку ему на плечо.

— Что? Затосковал, Семен?

Демьянов, который после того, как стал с остальными «на равной ноге», чувствовал к Гусеву законную неприязнь, слегка отодвинулся, но на вопрос ответил:

— Дом вспомнил… Мать… Вроде никогда и не было этого…

— Быть — было, да вот больше не будет! — начал Гусев, вновь подползая вплотную. — Да, классное было время! Я вот вспоминаю: отработаешь свое на заводе, придешь домой — помоешься, надушишься, галстучек нацепишь и айда с ребятами на Горького! Там такие девочки шлепали — закачаешься! Ну, туда-сюда, разрешите и так далее! Компания, конечно, вся своя была. Смазочные материалы, если помнишь, — три пятнадцать за четвертинку! Повеселились что надо! Бывало, прижмешь какую-нибудь кисоньку покрепче, и она вся твоя! Мда-а! — Гусев смачно щелкнул языком, распаляясь воспоминаниями. — Постой! Да ты-то любил кого?

— Не… Не пришлось… — тихо и смущенно произнес Демьянов.

— Ну, а того? Женщин знал?

— Что ты! — Демьянов почти испуганно замотал головой.

— Эх ты, амеба! — презрительно скривился Гусев. — Так и подохнешь без женской ласки! Постой! — хлопнул он себя по лбу, будто осененный внезапной мыслью. — А что, и впрямь перед смертью повеселиться с хорошенькой девочкой? Ты как? Не против?

— Не пойму я тебя… — устало, словно желая отделаться от собеседника, пожал плечами Демьянов.

— А вот послушай! — горячо зашептал Гусев прямо ему в ухо. — Чем плоха Лариса? Королева! Вот с ней и побалуемся вдоволь!

— Ты что? — отшатнулся Демьянов. — Да к ней даже Зимский подъехать не может! Разве же она согласится?!

— Дурак! — с убийственной иронией хмыкнул Гусев. — Да кто же будет опрашивать у нее согласия? Двое таких мужчин, как мы с тобой, — да она и не пикнет!

— Силой, значит? — резко откинулся Демьянов, впившись глазами в темное пятно гусевского лица.

— А что? Терять все равно нам нечего! Доживаем последние часы! А места здесь есть такие, что никто и не хватится! Ну как? Идет?

— Н-нет… — прохрипел Демьянов, — я на такое не пойду! Это значит — всякую совесть потерять! Н-нет…

— Ну, смотри, Иисус Христос! — зло оттолкнул его от себя Гусев, вставая. — Все равно иконы с тебя не напишут!

— Ты куда? — тревожно спросил Демьянов, пугаясь его вида.

— Так, прогуляться по нужде! — рассмеялся он недобрым смехом и решительно направился вниз. У выхода, столкнувшись с Зимским, Гусев скорчил презрительную гримасу, и злоба, клокотавшая в нем, достигла предела. — Погоди! — прошептал он про себя. — Мы еще с тобой посчитаемся, «вздыхатель»!

Ничего не подозревавший Зимский прошел на свое место, лег на остывшие камни и стал пристально смотреть в черный квадрат амбразуры.

Спотыкаясь среди воронок и камней, Гусев пересек двор и вошел в коридор западной части. Слева, со стороны евсеевского кабинета, доносились приглушенные голоса. Немного постояв, скривив губы, выражая этим верх презрения к начальству, он решительно шагнул направо, в плотную, неприятную темноту коридора. Он шел ощупью, пока глаза не привыкли к мраку. Затем он стал понемногу различать угрюмые холодные стены. Наконец он дошел до места, где коридор делал поворот. Здесь, внизу, были заваленные теперь склады. Огромная черная дыра зияла, открывая вход в нижний этаж. Гусев осторожно спустился в нее, прополз по пологому спуску несколько метров и остался вполне доволен. Он вылез наверх и, прижавшись спиной к стене, приготовился к ожиданию. Затаив дыхание, он, казалось, слился с камнями, не замечая, как гулко и тяжело билось его сердце в тесной клетке ребер.

Отправив раненых, Лариса пришла в опустевший, непривычно тихий лазарет. Только теперь она поняла, как привыкла к своей беспокойной, изнуряющей работе.

Стояли ряды пустых коек, никто не звал измученным голосом, никто не жаловался на боль, не просил пить — незнакомая, обезволивающая, густая тишина неподвижно стояла в каждом углу, словно старая болотная вода. Лариса села на табурет, изумленно осмотрелась по сторонам, беспомощно положила на колени руки. И тотчас же на нее набросились мысли, которым не было места, пока без устали трудилась дни и ночи. Вспоминался дом, мать с бабушкой, пропавший отец, зажатый в тиски блокады Ленинград и еще многое-многое, отчего глаза наполнились слезами, и она вновь почувствовала себя маленькой беззащитной девочкой, заброшенной на край света страшным ураганом войны. Уже три письма отправила она домой за последнее время и ни на одно не получила ответа — связь с Ленинградом была нерегулярна. Она писала, что находится на Кавказе, в совершенной безопасности, в одном из бывших санаториев и поэтому у нее прямо «курортная жизнь». Незачем было волновать и без того много переживших родных. А вот сейчас ей вновь захотелось написать домой, и она уже было потянулась к бумаге, как дверь лазарета открылась и на пороге появился смущенный Зимский.

— Вы? — сказала Лариса, вставая.

— Я! — ответил Алексей. — Не помешал?

— Алексей! — не ответила Лариса на его вопрос. — У вас нет никаких предчувствий?

— О чем это вы? — не понял Зимский.

— Мне стало страшно! — созналась Лариса. — Кажется, все подходит к концу! Равелин разрушен, и нас осталось слишком мало… Но если сюда ворвутся немцы!..

Она опустила руку в карман халатика, затем быстро вынула ее и развернула ладонь. Зимский невольно вздрогнул — на ладони, тускло поблескивая, лежала ампула с ядом.

— Ну, что вы… — сказал он, в то же время чувствуя, как страшно права Лариса. Она стояла необыкновенно красивая, с горячечным румянцем на щеках, и он невольно сделал шаг к ней со смешанным чувством жалости и любви. Не глядя, он нашел ее руку и крепко сжал в своей. Лариса не обратила на это внимания: взгляд и мысли ее были прикованы к маленькому пузыречку на ладони. Алексей почувствовал всю неуместность своего порыва и отпустил ее пальцы. Лариса, будто очнувшись, снова сунула ампулу в карман и нервно усмехнулась:

— Вот видите… Я приготовилась к встрече…

— Капитан третьего ранга ни за что не даст вам погибнуть! — убежденно сказал он и подумал о том, что, если даже Лариса останется жива, он больше никогда ее не увидит.

И от этой мысли холодно и пусто стало у него на душе. Мучительно захотелось броситься к ней, прижаться щекой к щеке, слить губы в долгом поцелуе, хотя бы на прощание — перед разлукой навсегда. Но он помнил ее холодный отчужденный взгляд в тот раз, когда попытался обнять ее по дороге на батарею, и это воспоминание сковывало его. Но, вспомнив о том несчастливом дне, он вспомнил и ее слова, о которых думал с той поры всегда, и только теперь, перед неминуемой смертью, почувствовал, что вправе задать ей этот вопрос.

— Лариса Петровна… Вот вы тогда говорили, что любите одного человека. Скажите, он здесь? В равелине?

Лариса, словно ее вернули из небытия, удивленно подняла на него глаза. В такой момент, когда все рушилось и жизнь совершенно обесценилась, ей говорили о любви. Она смотрела на Зимского, затаившего дыхание, подавшегося вперед в ожидании ответа, и ей показалось, что она видит его впервые. Еще не мужчина, но уже не мальчик стоял перед ней со строго сдвинутыми бровями, со стиснутыми от волнения челюстями. Во всей его позе чувствовалась сдержанная сила, рожденная его честным отношением ко всему. За каждый свой жест, за каждый поступок, за каждое слово он был готов нести ответ. И Ларисе вдруг стало стыдно, стыдно потому, что она его обманула в тот день, так как никого не любила ни тогда, ни теперь, и чувствовала, что не может полюбить и его. Но как женщина она не могла оставаться совершенно равнодушной к столь сильному проявлению чувств. Она оценила это по достоинству и справедливо решила, что он заслуживает награды. И она придумала награду, которая, по ее мнению, оправдывала эту ложь:

— Нет, Алексей! — сказала она, подходя к нему близко, почти вплотную. — Этого человека здесь нет! Но не будем говорить о нем. Теперь все это уже не имеет смысла! Я ценю в вас настоящего, преданного друга. Так давайте же простимся, как старые добрые друзья!

И прежде чем он смог что-либо сообразить, она на миг прижалась губами к его вздрагивающим губам. Только на миг, и тотчас же, пока он беспомощно озирался по сторонам, быстро проговорила:

— Ну вот… Теперь уходите… Прощайте…

Затем взяла его, безвольного, ошеломленного, осторожно повернула и тихонько вытолкнула за дверь.

Оставшись один, Алексей долго не мог прийти в себя. Губы горели, и он ощущал какой-то горьковатый привкус, будто надкусил веточку полыни. На ощупь, еще не привыкнув к темноте коридора, пошел он вперед, пошатываясь, словно пьяный, чувствуя неприятную слабость в теле, как после тяжелой болезни.

Так вот что значило любить! Вот что значило испытать поцелуй любимой женщины! На любые испытания, на неимоверные трудности был готов он сейчас, только бы хоть на миг вновь прикоснуться к желанным до боли, горьковатым губам, вдохнуть тонкий аромат, идущий от ее пышных волос, ощутить легкое головокружение и полную невесомость тела и души, раствориться в любимой до конца, почувствовав себя одним целым с ней, и замереть вне пространства и времени…

Хотелось смеяться от счастья и плакать от грусти строгой и трудной любви. Хотелось сделать что-нибудь необыкновенное, яркое, героическое, только ради нее…

Так он и пришел в свою секцию и, чуть не столкнувшись у входа с Гусевым, не обратил на него никакого внимания…

После ухода Зимского Лариса еще сильнее почувствовала одиночество, но писать уже не хотелось. Посещение Алексея не прошло бесследно — она нервничала, не находила себе места, злилась на себя, но не могла отделаться от навязчивых тревожных мыслей, которые всегда являются, когда человек одинок. Слишком назойливо тикали часы. Она посмотрела на полустертый циферблат. Было без пяти десять. В это время она ходила за продуктами для раненых, но теперь раненых не было и идти было не нужно. Однако привычка оказалась сильнее ее. Гонимая одиночеством, сомнениями, желанием отвлечься, она встала и решительно направилась в коридор. Там, постояв, пока глаза привыкли к темноте, она повернула и медленно пошла навстречу ожидающей ее засаде.

Притаившийся Гусев окончательно потерял счет времени. Ему казалось, что стоит он здесь уже очень давно. Вокруг была такая тишина, что стало слышно, как тупо стучит кровь в висках. Но постепенно к этой тишине примешались какие-то шорохи. Где-то справа, тихо и методично, словно коготками, кто-то царапал камень. Внизу, в провале, шуршали мелкие камешки под чьими-то быстрыми, маленькими ножками. Внезапно возня внизу усилилась и раздался пронзительный писк и хрип. «Крысы», — догадался Гусев, и по спине прошел брезгливый холодок. Он пошарил по полу, нащупал камешек, швырнул в провал. Возня мгновенно прекратилась. Вновь установилась тишина, наполненная осязаемым течением времени. Вдруг настороженное ухо уловило чуть слышные короткие удары. Кто-то шел в другом конце коридора. Гусев встрепенулся. Шаги приближались. Они были часты и легки — не было сомнения, что шла женщина. Гусев весь напрягся, приготовившись к прыжку. Поравнявшись с поворотом, Лариса невольно замедлила шаги, и в ту же минуту он бросился на нее сзади и, зажав левой рукой рот, а правой обхватив за пояс, стал тащить к провалу. Лариса выгнулась, словно по телу пробежал электрический ток, затрепетала, забилась в чужих, грубых и страшных руках.

От недостатка воздуха кружилась голова, и Лариса чувствовала, что изнемогает, что в ушах стоит протяжный звон, а перед глазами пляшут огненные круги. Все ближе и ближе была зияющая дыра провала, все слабее сопротивлялась Лариса, как вдруг:

— Гусев! Гусев, это ты?

Это был испуганный, захлебывающийся голос Демьянова.

После ухода Гусева он не сразу сообразил, куда тот пошел, и только потом в его голове мелькнула страшная догадка. Он вскочил, точно его ударило током, беспомощно озираясь по сторонам. Первой его мыслью было броситься к Зимскому, но тотчас же он сдержал себя, так как в случае, если бы его догадка не подтвердилась, он мог бы оказаться в глупом положении.

«Нет! Надо идти самому!» — решил он, сжимая кулаки, и быстро, почти бегом направился вниз.

— Ты куда? — крикнул ему кто-то из темноты.

— Я сейчас! — ответил он поспешно, боясь, что кто-нибудь увяжется за ним, и тогда он будет вынужден рассказать о своих подозрениях. Но все оставались на своих местах, и он с облегчением выскочил во двор.

Стояла ночь, темная, теплая, украшенная крупным жемчугом голубоватых мерцающих звезд. Не верилось, что в такую умиротворяющую ночь может случиться что-то страшное, грязное и подлое.

В темноте черными пятнами смутно угадывались все четыре входа в помещения равелина. В какой из них идти вначале? Где, среди каких развалин, провалов и переходов искать этого обезумевшего от страха, злости и отчаяния, готового на все подлеца?

Какое-то чувство заставило Демьянова направиться прежде всего в лазарет. Быстрее, и быстрее, не обращая внимания на падения и ушибы, бежал он в темных, пахнущих сыростью коридорах, пока наконец перед ним не оказалась лазаретная дверь. С силой, рывком, толкнул он ее от себя и застыл от страшной предостерегающей тишины. Только часы методично и настойчиво отстукивали секунды, словно напоминая о времени, которое он здесь понапрасну теряет.

Он попятился и бросился по коридору, чувствуя, что опаздывает, что самое страшное, может быть, уже произошло!

Продвигаться было по-прежнему трудно, и он, чтобы не потерять ориентацию в кромешной темноте, скользил рукой по стене, пачкая ее в какой-то слизи и раня в кровь пальцы об острые камни.

И вдруг — впереди, за поворотом — чье-то частое, захлебывающееся дыхание и шарканье ног о цементный пол, быстрое, беспорядочное, отчаянное.

Демьянов мгновенно застыл, точно его кто-то крепко схватил за плечи. Что-то острое кольнуло под ложечкой — похоже, что это был страх. Он пожалел в этот миг, что в суматохе не захватил с собой автомат. Но то, что до сих пор удерживало его за плечи, так же властно толкнуло его вперед, и он пошел крадучись, на цыпочках и миновал поворот. Теперь сомнения не было — впереди, а пяти — шести шагах, барахтались два человека.

И он крикнул — раз, второй, третий — ломающимся от волнения голосом:

— Гусев, отзовись!

— Ну что тебе? — прохрипел наконец тот в ответ злым голосам, на секунду приостановившись.

Услышав, кто на нее напал, Лариса, собрав последние силы, стала с ожесточением вырываться вновь. Тетерь Гусев едва удерживал ее.

— Чего тебе?! — повторил он и, изловчившись, быстро нагнулся и нащупал рукой большой острый камень.

— Оставь Ларису! — приказал Демьянов, окончательно овладевший собой. Он стал медленно подходить к Гусеву. — Оставь! Ну!

— Не подходи! — прохрипел Гусев.

— Брось! Ну! Последний раз говорю! — голос Демьянова теперь звенел от твердости.

И Гусев понял, что столкновения не избежать. Теперь Лариса была уже ему не нужна. Она мешала. Но отпустить ее тоже было нельзя. Он колебался только секунду. Размахнувшись, он с силой опустил камень на ее голову. Слабо охнув, Лариса затихла, и он столкнул ее тело в провал. Посыпались, затарахтели увлекаемые ею камни, затем все стихло.

— Гад! Ух, га-ад!! — прошептал, цепенея, Демьянов, еще не веря в то, что произошло, и в тот же миг они яростно бросились навстречу друг другу.

Они сцепились и покатились по полу. Гусев безрезультатно махал камнем, целясь в голову противника, наконец ему удалось ударить Демьянова. В злобе он нанес еще несколько ударов и только после этого отшвырнул камень в сторону. Руки и губы Гусева тряслись в нервной дрожи, и он не мог от нее избавиться. Зловещая тишина и липкие от крови пальцы повергли его в ужас. Он бросился бежать от этого страшного места, падая и вновь вскакивая на ноги, и остановился только во дворе, наполненном свежестью южной ночи. Здесь он безвольно прислонился спиной к стене, запрокинув голову и закрыв глаза.

Он простоял несколько минут, не двигаясь и ничего не соображая. Когда же перед глазами запрыгали, словно в горячечном бреду, страшные видения, Гусев не выдержал и, застонав сквозь сжатые зубы, с трудом поднял веки. Взгляд его упал на руки, которые казались черными от крови. И тотчас же исчезли все чувства, кроме одного — скрыть следы! Скрыть следы и спасаться любой ценой, только бы остаться жить!

Воровски оглянувшись по сторонам, он стал быстро тереть испачканные пальцы землей, тереть зло и ожесточенно, не обращая внимания на боль, стараясь удалить чужую кровь чуть ли не вместе со своей кожей. Он тер пальцы и думал о том, что теперь уже ничего нельзя изменить, что если его и не убьют враги, то непременно расстреляют свои, и выход из этого положения может быть только один!

И ему вдруг стало жалко самого себя, так жалко, что к горлу подкатил комок. Все его прошлое и все будущее представлялось ему чем-то вроде темного и холодного погреба. На какую-то долю секунды в сознании мелькнула мысль: «А ведь мог бы быть таким, как все, даже как этот Зимский!», но тотчас же, всей душой чувствуя, что для этого у него не хватило бы ни силы, ни воли, он подумал с прежним злом: «А пропади они все пропадом! Идейные мальчики! Подлизы! Рисуются перед начальством, да и только!»

Но и это не успокоило. Всем своим существом он ощущал, что именно они и есть настоящие, честные и смелые люди, и это еще больше распаляло его и заставляло цедить бранные слова и против них и против всего человечества.

В конце концов, что бы там ни было, он — сам по себе! И он хочет жить, жить, жить!

И животный страх перед смертью, желание во что бы то ни стало сохранить свое тело, голову, мозг, чтобы видеть, чувствовать, дышать, заставили его решиться на самое гнусное, что только способен сделать человек: «Открыть немцам ворота!»

— Гу-усев! Гу-усе-ев, на ва-ахту! — донесся до него чей-то негромкий крик — его уже искали.

Он вздрогнул, будто уже наступил час расплаты, но все же сумел взять себя в руки и ответил глухо, себе под нос:

— Иду!

С трудом сделав первый шаг, он пошел через двор все увереннее и быстрее, влекомый тоненьким лучом надежды, который пробился сквозь сплошную завесу отчаяния и смерти.

Ни долга, ни чести, ни Родины не существовало для него. Он думал только о себе и собирался остаться жить только для себя!

В 24.00 Калинич пришел в кабинет Евсеева. Капитан 3 ранга сидел за столом, тяжело опершись головой на руку. Калинич сел напротив. Взглянув на него, Евсеев не спешил начать разговор. Он сменил позу и стал чертить пальцем на пыльном столе (пыль теперь оседала мгновенно) незамысловатые фигурки. Не нарушал молчания и Калинич. Заложил ногу на ногу — ждал. Сквозь окна в толстых стенках был слышен шум строительных работ готовящихся к переправе немцев.

— Слышишь? — наконец не выдержал Евсеев.

Калинич утвердительно кивнул. Он понимал состояние Евсеева, потому что то же самое переживал и сам…

Все это время после отправки раненых Евсеев провел в тяжелом раздумье. И как только он остался один, ему показалось, будто кто-то тихо и незаметно стал у него за спиной и твердо и настойчиво принялся расспрашивать:

— Что же будешь теперь делать, командир?

— Стоять! Стоять до последнего! — слишком поспешно, будто испугавшись, что сможет дать другой ответ, проговорил Евсеев.

— А зачем?

— Зачем?.. Как зачем? А приказ? Приказ! Приказ!!

— Но ведь немцы все равно начнут переправу, и тогда…

— Что тогда?

— Тогда оставаться в равелине будет бессмысленно! Больше того — бесполезно погибнут люди! А ты? Сможешь ли ты взять на себя эти жизни?

— Погоди! — не сдавался Евсеев. — Мы здесь все равны! Я сам первый могу лечь под пулями.

— Сам ложись, а людей спасай! Ты — командир. А приказ уже выполнен. Вы сделали все возможное и невозможное. Теперь вы пригодитесь там, на другом берегу!

— Ты думаешь? — прислушался Евсеев.

— Иного выхода нет!

— Но кто же ты?

— Я — ТВОЯ СОВЕСТЬ!»

— Совесть! — произнес Евсеев, вспоминая все свои думы.

— Что? — не понял Калинич.

— Я вот о чем думаю, комиссар! Не сегодня-завтра немцы начнут переправу, и мы здесь будем уже не нужны!

— Я тоже думал об этом! — сознался Калинич. — Но что ты предлагаешь?

— Надо думать об отходе! — твердо сказал Евсеев. — Ты помнишь наш разговор, когда сломался передатчик? Тогда об этом не могло быть и речи! Но сейчас… Сейчас обстановка резко изменилась! Боезапаса осталось только на сутки, да и враг не станет больше ждать: у него все готово к переправе!

— Эх, все же жаль, что нет связи со штабом! — сокрушенно вздохнул Калинич.

— Да, жаль! — согласился Евсеев. — Но и штаб не решил бы иначе! Люди сделали все, что было в их силах! Оставаться здесь просто бессмысленно!

— Когда начнем? — согласился с доводами командира Калинич.

— Пожалуй, завтра ночью! Надо будет обсудить все с командирами секторов. Тебе, в свою очередь…

Евсеев не успел договорить: шум, крик и автоматная стрельба донеслись со двора равелина. Быстро взглянув друг другу в глаза, Евсеев и Калинич со всех ног бросились из кабинета. У ворот стояло плотное кольцо возбужденных людей. При виде начальства они расступились и открыли распростертое на земле тело матроса.

— Кто?! — жестко спросил Евсеев.

— Гусев! — отвечали ему из темноты. — Хотел открыть ворота! На измену пошел, да вовремя заметили!

— Так! — словно отрубил Евсеев, сверля всех колючим взглядом. — Изменника вышвырнуть за стены! Остальным — разойтись!

6. ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ!

Сквозь настороженный мрак редеющей ночи, сквозь легкий туман инкерманских долин тихо и неуклонно поднимался спелый, цвета апельсина, солнечный шар. Первые его лучи скользнули мимо равелина, позолотив на западе взлетевших на добычу чаек. Легкий утренний ветерок пробежал над крышей, развернув полотнище полуобгоревшего военно-морского флага, поднятого на мачте равелина. С самого начала осады это полотнище ни ночью ни днем не убиралось с крыши и, пробитое во многих местах осколками и пулями, продолжало реять над грудой камней и горсткой храбрецов.

Наступило последнее утро обороны.

Ровно в 8.00 люди получили свою порцию сухарей, помазанных маслом, — воды не было уже второй день. Гитлеровцы не начинали атак и, казалось, совсем забыли о равелине. Зато на всем побережье шли последние приготовления к переправе. Отсюда, с крыши равелина, было видно, что немцы действуют совершенно открыто, с наглой уверенностью, что переправе никто не может помешать. К этому у них были основания: с восточной и южной стороны города бои шли уже на Малаховом кургане и у железнодорожной станции. В руках наших частей оставался совсем небольшой кусочек севастопольской земли.

И все же, несмотря на относительное затишье, в равелине вскоре оказался раненый. Один из бойцов неосторожно приподнялся над крышей, и пуля снайпера прошила ему правое предплечье. Бросились искать Ларису, и тут только обнаружили, что ее нигде нет…

Слух об этом дошел до Зимского не сразу, окольными путями, и он ему не поверил, хотя сердце его сжалось в комочек, замерло. Он отпросился у Остроглазова на несколько минут и, не чуя под собой ног, бросился в лазарет. Среди пустых, унылых коек и тошнотворного запаха лекарств ее действительно не было.

Алексей растерянно прошелся по пустой и гулкой комнате, все еще ожидая, что Лариса выйдет навстречу откуда-нибудь, куда она спряталась нарочно, чтобы испытать его терпение. Но зловещая тишина, нарушаемая лишь размеренным стрекотом круглых стенных часов, вдруг надвинулась на него, как надвигается железная громада локомотива, и ов едва устоял, опершись о стену рукой.

И все вокруг вдруг стало холодным и чужим. И если бы не стойкая горечь на губах первого и единственного ее поцелуя, он бы и впрямь поверил, что все это было сном…

Разбитый и безвольный, Алексей покинул лазарет и медленно поплелся по коридору. Он шел, низко опустив голову, смотря себе под ноги, и вдруг застыл: прямо перед ним, на цементном полу, лежал труп.

Секунду длилось оцепенение, а затем Алексей стремительно нагнулся над бездыханным телом и заглянул в лицо.

— Кто же это тебя так, браток? — тихо проговорил Зимский, с трудом узнавая Демьянова. — Как же это так?

Тихий стон заставил его вздрогнуть и быстро приложить ухо к груди убитого, но стон повторился, и Зимский понял, что ошибся — стон шел из зияющей чернотой дыры провала.

Оставив Демьянова, Алексей бросился вниз, скользя по осыпающимся камням. Скорее! Скорее, как только позволяет разрывающееся на части сердце! Этот стон принадлежал человеку самому дорогому, без которого нет жизни на земле!

Он не думал в этот миг о том, почему Лариса оказалась вдруг в страшной яме в столь бедственном положении. Все его мысли были заняты только одним: «Скорее! Отыскать! Спасти!»

Он нашел ее чуть ли не на самом дне провала, бесчувственную, но еще согретую тлеющим огоньком жизни, и, бережно взяв на руки, поспешил с драгоценной ношей наверх.

То, что он увидел, выбравшись наконец на свет, заставило его содрогнуться от жалости и злобы: прекрасные каштановые волосы Ларисы были густо пропитаны кровью. Наискосок на левом виске, от мочки уха до надбровной дуги, зияла запекшаяся черная рана.

— Лариса! — простонал Алексей, прижимаясь пылающей щекой к ее побледневшему лицу. — Родная моя…

Слезы накипали у него на глазах, но он не замечал их и быстрыми шагами, почти бегом, несся по коридору, торопясь поскорее выбраться прочь из этих мрачных сырых коридоров туда, на свежий воздух, к людям, чтобы найти среди них и помощь, и успокоение, и сочувствие.

А люди с деловым видом пробегали между секциями с автоматами в руках, готовились к атакам и тянули связь на КП.

Из развалин северо-восточной секции вышел лейтенант Остроглазов. Прищурившись от утренних лучей, он сладко потянулся, затем посмотрел на небо, где над местом будущей переправы одиноко висела «рама», вынул пистолет и выстрелил в нее несколько раз подряд. Пара трясогузок, напуганная стрельбой, сорвалась с камней и, ныряя, пересекла двор.

«Рама» вдруг повернула и ушла в сторону Инкермана. Остроглазов весело рассмеялся…

И в этом мире людей, суетящихся, тянущих связь, с презрением стреляющих по самолетам, появление Зимского с необычайной ношей на руках вызвало недоумение и смятение. Все мгновенно окружили его плотным кольцом, с жалостью и сочувствием смотря на окровавленное, но не потерявшее красоты лицо Ларисы. Лейтенант Остроглазов решительно протиснулся сквозь толпу, стремительно вскинул глаза на Зимского.

— Жива?!

— Без чувств!

— Нашатырный спирт! Живо! — приказал лейтенант одному из матросов. Тот со всех ног бросился в лазарет.

— Как же это получилось?

— Кто ее?

— Какой гад поднял руку?

Этот град вопросов посыпался на Зимского, но тот только недоуменно пожимал плечами, сам не в силах ничего объяснить.

— Где вы ее нашли? — спросил в свою очередь Остроглазов.

— Там… Недалеко от лазарета… в провале… — Зимский только теперь вспомнил о другой жертве. — Там же лежит убитый Демьянов…

— Убитый? — изумленно поднял брови лейтенант.

— Да… очевидно, ударами в голову…

— Черт! — со злостью сжал кулаки лейтенант. — Ничего не понимаю! Ага! Принесли? — обратился он к матросу, принимая от него пузырек с нашатырным спиртом. — Ну-ка…

Он открыл пробку и поднес пузырек к самому носу Ларисы. Прошла секунда, две… три… четыре…

Но вот веки Ларисы дрогнули, она слабо застонала и открыла глаза. Она смотрела вокруг мутным взглядом, ничего не понимая, потом глаза ее прояснились, и она вдруг затряслась в судорожных рыданиях.

Все, словно по команде, хмуро опустили головы, Алексей покрепче прижал вздрагивающую Ларису к себе, захлестнутый по самое горло радостью от ее возвращения к жизни.

Она уткнулась носом ему в грудь и сквозь сдавленные нервной судорогой челюсти смогла выдавить всего лишь одно слово:

— Гусев…

Глаза Алексея потемнели от ярости, глухим валом пронесся по толпе гневный ропот. Остроглазов скрипнул зубами.

— Негодяй! Жаль, что отделался такой легкой смертью! — и затем, повернувшись к Алексею, проговорил: — Товарищ Зимский! Отнесите Ланскую в лазарет. Я сейчас доложу обо всем капитану третьего ранта!

И сквозь группу мгновенно расступившихся матросов, освободивших дорогу, Алексей медленно пошел вперед, бережно и нежно унося понемногу оттаивающую от ледяного ужаса прошедшей ночи Ларису…

Когда Алексей вернулся в секцию, товарищи, сидевшие у амбразур и брешей, встретили его с подчеркнуто теплым вниманием. Этим было высказано признание его права на любовь Ларисы, этим же выражалось сочувствие по поводу ночного происшествия и радость в связи с благополучным его исходом.

Сам же Алексей находился в нервозно приподнятом состоянии. Он окончательно понял, что без Ларисы нет ему жизни на этой земле, и теперь, оставив ее в лазарете с каждой минутой набирающей силы, он был готов смеяться и плакать от счастья!

Он прошел в свой угол и опустился на пол рядом с Шамякой.

Шамяка подвинулся, давая место, сказал, показывая на дальний бугор:

— Слышь, Алексей, что я тебе скажу! Ось я уже давно наблюдаю: покажется на том бугорке фриц, посмотрит по сторонам и — хоп униз! Шо они там, морскую воду пьют, чи шо?

Он не договорил. На бугорке действительно появился очередной немец и, поспешно осмотревшись, юркнул вниз, под уклон, туда, где море подступало к самому подножию равелина.

— Погоди, погоди! — оживился Зимский. — Да ведь это они накапливаются! Вот гады! Ведь там, под берегом, до самых стен можно незамеченным дойти!

— От и я думаю, что накапливаются! — согласился Шамяка. — Надо лейтенанту сказать!

Остроглазов еще не вернулся, и Зимский, вскочив, бросился его искать.

Он встретил лейтенанта во дворе, когда тот возвращался от Евсеева. Лейтенант шел, смотря себе под нога, отфутболивая камешки, встречающиеся на его пути. Выслушав взволнованный доклад Зимского, Он помрачнел и заторопился.

— Экие сволочи! Я сейчас! Будьте наготове — я вновь к капитану третьего ранга!

Когда Зимский вернулся в секцию, картина не изменилась: все так же, словно работала какая-то детская игрушка, появлялся на вершине солдатик и тотчас же исчезал, уступая место другому.

— И как давно все это? — кивнул на бугорок Зимский.

— Та уже минут сорок! — ответил Шамяка.

— Ну и дурак! — разозлился Зимский. — Сразу нужно было доложить!

— Э-э, нет! — протянул Шамяка. — От я раз «сразу» доложил, так потом месяц не мог людям в глаза смотреть!

Предчувствуя интересный рассказ, кто-то хихикнул, люди сдвинулись поближе. Однако Шамяка, будто это его не касалось, продолжал наблюдать за бугром.

— Ну? — заинтересовался и Зимский.

— А что «ну»? — махнул рукой Шамяка. — Вот лейтенант Шуляков тоже приказывал: «Увидишь — сразу доложи!» И докладывали ему… Только и слышишь: «Товарищ лейтенант, справа вражеские танки!», «Товарищ лейтенант, за бугром немецкое орудие!» Все докладывали, а вот мне не везло! Не везло — и все тут! Ничего не могу первым заметить. Зависть меня взяла и досада! Неужто, думаю, хуже я тех сопляков, что только вчера научились по боевой тревоге «спиральные сапоги» мотать?

Только раз идем мы ночью на разведку. Я во все глаза смотрю. Ну, думаю, пусть я лопну, если первый не доложу лейтенанту Шулякову. Идем. Слева — поля, огороды, справа — лесок. Ночь темная, луна где-то за тучами, ночные птицы жалостливо кричат. Я все поближе к лейтенанту держусь — молодняк оттираю. Вдруг — глядь! (луна на миг проглянула) — немецкий часовой! Стоит себе посередь поля и в ус не дует! Я аж захолонул: «Товарищ лейтенант! Слева — фрицевский часовой!» — и показываю ему на темную фигуру, шагов этак на двести от нас. А он так спокойно: «Товарищ Шамяка! Поручаю вам его обезоружить!»

Что ж вы думаете? Эти зеленые первогодки даже фыркнули. Ну, думаю, погодите! Тут — боевое задание, а они!

Приложил я руку к пилотке, дескать, все будет в порядке, нож в зубы и ползком к часовому. Ползу, не дышу! Вот уже близко — несколько шагов. Смотрю, на нем одежда, как на скелете, болтается! «Что, — радуюсь, — исхудал, сволочь, на нашей землице?» И уже хотел было на него прыгнуть, как тут снова луна выкатилась. Ба-а! Вот чертовщина!! Стоит огородное пугало, а вместо головы на нем каска немецкая надета! Не помню, как я вернулся к своим, а сам аж горю от стыда.

— Ну здесь-то дело ясное! — перебил Зимский. — Сейчас лейтенант доложит Евсееву…

Узнав обо всем, Евсеев приказал как можно лучше укрепить северный сектор обороны. Отсюда, с севера, стены равелина опирались на крутой пятнадцатиметровый обрыв, с узкой прибрежной полоской у подножия. Этой полоски не было видно из бойниц, и, очевидно, именно там готовились к атаке враги. Юрезанский, ощутив всю ответственность, которая ложилась на его сектор, сам устанавливал полученные дополнительные пулеметы. Раздавая пулеметные ленты, он впервые произнес неприятные, но неизбежные слова:

— Зря не палить! Боезапас на исходе! Бить только наверняка!

На крыше уже лежали гранатометчики, а так как гранаты тоже кончались, в ход пошли пятикилограммовые подрывные патроны со специально приспособленными запалами.

Все было готово к «встрече». На каждый срез обрыва смотрели дула пулеметов и автоматов; гранатометчики, лежа, занесли для броска руки — ждали сигнала.

А в секторе лейтенанта Остроглазова наблюдали за бугром. Вот еще один немецкий солдат показался на его гребне и тотчас же скатился вниз. Больше никто не появлялся.

— Кончились! — провозгласил Шамяка, убедившись, что желтая плешина бугра продолжает пустовать.

Остроглазов мигом схватил телефонную трубку:

— Товарищ капитан третьего ранга? Докладывает лейтенант Остроглазов. Все! Да, больше нет. Очевидно, сейчас пойдут!

Получив предупреждение, бойцы Юрезанского влились глазами в срез обрыва. И вдруг над ним стали медленно расти блестящие зеленые каски. И когда вслед за касками показались десятки настороженных шарящих глаз, Юрезанский хрипло крикнул:

— Огонь!

Засвистели пули, разъедая срез обрыва, поднимая фонтанчики песка и земли. Раздались крики и стоны. Убитые летели вниз, увлекая за собой живых, и вот уже все беспорядочно катились к подножию, как это бывает при обвале в горах.

— Гранаты! — неистовствовал Юрезанский.

И вслед смятой, барахтающейся массе тел полетели черные кубики и комочки, такие безобидные с виду и беспощадно довершающие свое дело там, на земле.

В грохоте разрывов потонули душераздирающие крики. Тяжелая, плотная туча пыли, образовавшаяся внизу, медленно поплыла вверх, и, когда она достигла среза обрыва, все уже было кончено.

Атака захлебнулась в самом начале…

К полудню разыгрался резкий четырехбалльный ветер. Он шел с моря и, кроме желанной влаги, нес щемящие душу запахи йода и смоленой пеньки. Ворвавшись в развалины равелина, он поднял тучи пыли, пронесся по коридорам, приятной волной ударяя в разгоряченные лица. И люди, мучимые жаждой, немного приободрившись, широко раскрывали рты навстречу прохладной струе. Гордые, как каравеллы, облака величественно плыли на восток, и по земле вслед за ними бесшумно скользили торопливые тени. Оставив на КП Калинича, Евсеев пришел к себе в кабинет. Впервые все тут показалось ему чужим. Так бывает, когда зайдешь в комнату, в которой стоят уже упакованные вещи для переезда на другую квартиру.

Итак, решено уходить сегодня ночью, а пока… Пока ни один немецкий солдат не должен ступить на эти камни!

Тяжелый гул донесся сквозь стены: немцы, готовясь к переправе, бомбили южный берег бухты. Уже давно не пропадала над городом гигантская туча дыма и пыли, уже давно без счета и времени сыпались с неба немецкие бомбы, а со всех сторон беспощадно надвигался на Севастополь, все уже сжимаясь, как кольцо удава, железный грохот многодневного боя, и все же, когда в городе рвались вражеские фугаски, Евсеев болезненно морщился, словно страдал зубной болью. Так со страдальческой гримасой капитан 3 ранга открыл сейф, высек искру и прямо в нем спалил все содержимое. Затем достал из ящика круглую печать части и, выйдя на балкон, далеко швырнул ее в море. Вернувшись, он вытер о штаны руки, будто сделал нехорошее, темное дело.

Немного постояв, он решительно подошел к телефону:

— Остроглазов!

— Есть, товарищ капитан третьего ранга!

— Оставь кого-нибудь за себя — и немедленно ко мне!

То же самое было приказано Булаеву и Юрезанскому.

Все трое появились необыкновенно быстро, и Юрезанский, войдя последним, с силой захлопнул дверь. Подхваченная сквозняком, взметнулась из сейфа бумажная гарь и закружилась черными бабочками, медленно оседая на пол. Командиры секторов молча, как зачарованные, смотрели на нее, пока она вся, до последней пылинки, не коснулась пола.

— Да! — жестко сказал Евсеев, когда глаза обратились на него. — Сегодня ночью мы оставляем равелин! За этим я и вызвал вас сюда!

Неужели всего несколько дней прошло с тех пор, как они тут же, в этом кабинете, получали сектора обороны? Тогда это были еще мальчики, смутно представлявшие себе встречу с врагом, теперь перед капитаном 3 ранга стояли воины с опаленными лицами, ввалившимися щеками и холодным блеском слишком много увидавших глаз. Никто из них не задавал вопросов, никто не проявлял признаков радости (до ночи нужно было еще дожить!) — просто ждали, что командир скажет дальше, готовые выполнить любой приказ.

Евсеев по достоинству оценил это молчание.

— Что скажете?

Юрезанский сдержанно кашлянул — «гм», Булаев стоял молча, сжимая огромные кулаки, Остроглазов потерянно произнес:

— Неужели оставим?

Внезапно Евсеев вскипел:

— А мне, думаете, легко? Но вы сами понимаете, что дальше стоять здесь нет ни сил, ни смысла. А Севастополь не только вот здесь! — Он топнул по полу ногой. — Больше того — сейчас судьба его будет решаться там! — Евсеев выбросил руку в сторону городского берега. — Вот где еще пригодятся наши жизни!

— Ясно! — прогремел Булаев и тотчас же смущенно смолк, сам удивленный своей «дерзостью».

— Все это правильно, товарищ капитан третьего ранга! — поспешил объясниться Остроглазов. — Можно заставить поверить в это свое сознание, но что делать с сердцем?

— Оставьте сейчас анатомию! — махнул рукой Евсеев, смутно припоминая, что повторяет чьи-то слова. — Я бы хотел слышать ваши соображения насчет организации отхода.

— Лучше всего — по бонам! — оживился Булаев. — Они сейчас тянутся до середины бухты, а там плыть совсем малость останется!

— Правильно! — согласился Евсеев. — Я тоже думал об этом. Уходить будем по секторам: первым Юрезанский, затем — Булаев, последним — Остроглазов. В каждом секторе оставим двух человек, которые уйдут последними. Последний из них взорвет все ценное в равелине. Этого человека я назначу сам!

— Время начала отхода? — опросил Остроглазов.

— Сектор Юрезанского начнет в два часа. Но об этом пока никто не должен знать, кроме вас троих. Остальным объявить об отходе в час ноль-ноль.

Евсеев достал часы, молча предлагая сверить время.

— Есть ли еще какие-нибудь вопросы?

— Ясно! — ответил за всех Булаев, ободренный командирской похвалой.

— Тогда — по местам!

«По местам!» — сколько энергии, лаконизма, динамики в этой короткой команде! После нее уже невозможно идти шагом. Каждый бросается бегом, стараясь как можно быстрее очутиться на «своем месте», ибо только когда все окажутся в пунктах, указанных расписанием, можно будет пустить в ход сложный механизм боевого управления людьми.

Вот почему все трое, выйдя от Евсеева, бросились к своим секторам. И тотчас же в воздухе повис сухой треск длинных автоматных очередей. Четко отщелкивая каждый выстрел, работало оружие врага. Наше отвечало ему злой короткой скороговоркой. За каких-нибудь несколько секунд разгорелся бой. Остроглазов влетел в свою секцию, когда все бойцы, прижимая скулами подпрыгивающие приклады, вели ответный огонь. Взводя на ходу пистолет, он подскочил к амбразуре. Несколько пуль просвистело над головой, затарахтело о противоположную стену. Остроглазов пригнулся, еще не разобравшись, куда стрелять. Широкие провалы в стенах, сделанные систематическими бомбежками и артобстрелами, позволяли теперь видеть почти все поле боя. И отовсюду: и из небольших лощинок, и из-за бугорков, и просто из-за камней — неслись к равелину свистящие огненные трассы. Где-то, совсем недалеко, мягко бухали орудия, но разрывов почему-то пока не было слышно. Но вот первый из них грохнул у самого подножия равелина, и тотчас же, вслед за ним, стали рваться еще и еще.

— Смотреть внимательней! — тревожно прокричал Остроглазов, боясь, что немцы могут скрытно подойти к равелину. Но его никто не услышал. Грохот нарастал с каждой минутой. И вдруг, все покрывая своим громом, стали рваться авиабомбы. Это был уже не бой, а уничтожение. Это был поединок человека с металлом. Металл был повсюду — раскаленный, зазубренный, он летел со всех сторон, рассыпался на тысячи осколков. Металл выл, ревел, бесновался, словно был одушевленным, и казалось, после этого смерча невозможно уцелеть живому существу!

Люди прижались к камням, к полу, затаились в щелях, оглушенные, парализованные, часто и тяжело дышали. Евсеев, не добежав до начала боя к своему КП и оставшись в секторе Булаева, теперь так же, как и все, лежал, прижавшись к каменному полу. Среди грохота, среди мрака, дыма и пламени, среди господства смерти и разрушения в его голове неотступно билась только одна мысль: «Сколько людей уцелеет после этого все сметающего шквала?» Иногда он приподнимал голову, пытался смотреть по сторонам, но сквозь сплошную завесу дыма и пыли ничего не было видно. Порой сквозь стоящий в голове тонкий звон, сквозь плотно набитый грохот в ушах прорывался чей-то крик или стон, будто на секунду приоткрывали дверь, и тотчас же пропадал в клокочущей буре разрывов. Было немного жутко лежать вот так, одному, затерянному среди раздробленных камней, не видя и не ощущая товарищей, и Евсеев стал медленно и осторожно ползти в сторону в надежде найти еще кого-нибудь живого. Через несколько метров он действительно наткнулся на что-то мягкое и протянул вперед руку.

— Кто?! — прохрипел приглушенно человек, и Евсеев по голосу узнал Булаева.

— Это вы, Булаев? — спросил он радостно, прижимаясь к нему.

Булаев тоже узнал его:

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга!

Он не знал, что еще сказать, но тоже был обрадован встречей с командиром в такую минуту и вдруг заботливо и неуклюже стал заползать так, чтобы прикрыть Евсеева собой от осколков и пуль. Но Евсеев не заметил и не понял этого движения. Он ждал, когда самолеты прекратят бомбежку. Только после этого он надеялся разобраться во всем этом хаосе, установить связь с секторами. Он не знал, где сейчас Калинич, жив ли Остроглазов, но старался думать, что все кончится благополучно. Так он пролежал еще минут пять, ощущая всем телом, как высоко вздымается при дыхании мощная грудная клетка матроса. Вдруг перестали рваться бомбы. Они уловили этот миг одновременно, так как тотчас же вновь стали выделяться из общего гула боя сухие очереди автоматов. Булаев поднял голову, прислушиваясь, сказал неуверенно:

— Отбомбились?

Но Евсеев был уже на ногах. Сквозь еще не осевшие дым и пыль он спешил в сектор Остроглазова, наиболее открытый для атакующих. Он все время спотыкался и терял равновесие на кучах раздробленных камней и раза два даже упал, но ничего этого не замечал. Когда он вбежал в секцию Остроглазова, тяжело дыша, сжимая в руках пистолет, немцы уже начали атаку на равелин короткими перебежками. Он стал шарить глазами по сторонам, ища лейтенанта, и увидел его лежащим у одной из амбразур, перепачканного землей и гарью. Лейтенант, тщательно целясь, разряжал по наступающим свой пистолет. Еще несколько уцелевших бойцов вместе со своим командиром вели частый огонь. Евсеев подскочил к одной из огромных брешей, пренебрегая опасностью, выглянул наружу. То, что он увидел, заставило его сердце наполниться радостью: высокие стены равелина вспыхивали желтым и голубоватым огнем — секторы Булаева и Юрезанского продолжали бороться и жить.

Евсеев расслабленно прислонился к стене, блаженно провел пятерней по лицу.

«Нет! Это еще не конец!» — облегченно подумал он, чувствуя, как вновь наливается силой рука, сжимающая пистолет. И вдруг прокричал резко и уверенно, полный решимости действовать:

— Остроглазов! Своих людей на крышу!

— На крышу! Живей! — отрепетовал обрадованный лейтенант, слыша голос командира, о котором он думал с такой же тревогой, с какой Евсеев думал о нем, пока рвались немецкие бомбы.

Матросы и солдаты бросились наверх уже знакомыми ходами занимать свои места.

— Пошлите связного по секторам! — крикнул вдогонку лейтенанту Евсеев. — Все наверх!

Бойцы вышли на крышу как раз кстати. Отсюда открывались такие секторы обстрела, о которых там, внизу, в секциях, нечего было и думать. И тотчас же немецкие солдаты, которые раньше были недосягаемы, попали под интенсивный обстрел. И все же они продолжали продвигаться вперед. Скоро до передних осталось не больше ста метров, и Остроглазов ясно увидел на лицах солдат выражение злобы, напряжения и бесстрашия.

— Держись, ребята! Эти — на все готовы! — крикнул лейтенант, машинально взводя пистолет, не отрываясь от наблюдения.

— А к смерти приготовиться мы им поможем! — в тон отозвался Шамяка, но на его шутку никто не ответил.

Врагов было очень много, и вскоре некоторые из них добрались до самых стен и вышли из-под обстрела. Они тотчас же стали швырять на крышу гранаты, и осколки, заставляя защитников прижиматься к самой крыше, на мгновение парализовали их действия. Этого было достаточно, чтобы немцы установили несколько легких раздвижных лестниц и начали быстро взбираться по ним на крышу равелина.

Люди еще не успели оправиться после гранатных разрывов, как несколько немцев уже были на краю крыши.

— Снять рубашки с гранат! Гранаты к бою! — раздался громкий голос Евсеева, и почти вслед за этим грохнули несколько гранат, сметая всех, кто успел взобраться на крышу. Но нижние еще не видели этого и продолжали лезть наверх, и вскоре одновременно в нескольких местах показались их головы.

— Юрезанский! Булаев! Сбрасывайте лестницы! — продолжал командовать Евсеев, и несколько человек поползли к краю крыши, чтобы выполнить приказание. Они еще не успели доползти до лестниц, как немцы вновь показались на крыше. Двое из них, встав на колено, тотчас же открыли огонь из автоматов. Пули, впиваясь в камни, выбивали белые фонтанчики пыли.

— Гранаты! — крикнул кто-то.

— Лешка! Бей!

— Заходи слева!

Слева, почти со спины стреляющих немцев, оказался Калинич. Он быстро вскинул пистолет, но в ту же секунду немец, руководимый каким-то чутьем, повернулся и дал по комиссару очередь.

Калинич почувствовал, как сами собой разжались пальцы, роняя нагретую сталь пистолета. Острая режущая боль согнула ноги в коленках, и он вдруг сразу осел. Противная, непреодолимая слабость сковала все его тело, и, закрывая глаза, он успел подумать: «Ну что ж… Это тоже бывает на войне…»

Но к нему уже спешил Булаев. Немец, стрелявший в комиссара, уже лежал в луже крови, сраженный чьим-то выстрелом, второй тоже был сброшен вниз, подоспевшие матросы отталкивали прислоненные лестницы, швыряли вниз гранаты.

Булаев подхватил Калинича на руки, громко прокричал:

— Эй, кто там? Комиссар ранен!!

В грохоте боя его не услышали. Он все еще стоял, держа комиссара на вытянутых руках, словно ребенка, когда его увидел Евсеев.

— Булаев! Вниз! Немедленно в укрытие!!

Еще никогда не слышал Булаев такого испуганного и нервного голоса своего командира. Подстегнутый криком, он сорвался с места и побежал, неуклюже перепрыгивая через убитых, неся комиссара на негнущихся, словно палки, руках. И теперь, когда он бежал почти через всю крышу, его увидели многие, и повсюду раздались яростные крики:

— Комиссар убит!

— Бей за комиссара!

— Смерть фрицам!

Последнее выкрикнул Зимский, подползая к самому краю крыши. Поражаемые очередями и гранатами, немцы нехотя откатывались назад. Они еще все так же яростно отвечали на огонь осажденных, прячась за каждым камнем и каждым бугорком, но по всему уже чувствовалось, что и эта атака захлебнулась. И тогда Зимский на мгновение оглянулся по сторонам. Он увидел окровавленного, без фуражки, Евсеева, щуплого Остроглазова, с черным, как у негра, лицом, Юрезанского в тельнике, разорванном от плеча до плеча, и еще, и еще — измазанных кровью, оборванных, закопченных своих товарищей, припавших к ложам раскаленных автоматов.

Будто очнувшись, он вновь направил вниз подпрыгивающий автомат.

И тогда во второй раз в равелине услышали предостерегающую команду Евсеева:

— Беречь патроны! Зря не палить!

Это прозвучало почти как «отбой».

И вот уже все в равелине знают, что сегодня он будет оставлен. Стемнело. Сквозь низкие, бешено мчащиеся тучи изредка проглядывает луна. В этот миг все вспыхивает неживым электросварочным светом и на стволах автоматов искрится тонкая голубоватая полоска.

Со стороны Балаклавы все ближе и настойчивей непрекращающаяся перестрелка. Здесь, на Северной, вновь наступила тишина. Атаки отбиты. Двадцать семь человек, оставшихся в живых, молча смотрят в настороженный, затаившийся мрак. Сложное смешанное чувство жалости к оставляемой земле, вынужденного бессилия и проснувшейся надежды заполняет их сердца. Никто в целом мире не посмеет сказать им слова упрека: в автоматы вставлены последние диски, к поясу привязаны последние гранаты. И каждый думает о своем. Горьки, как полынь, и тяжелы, как свинец, эти последние на покидаемой земле думы…

В 24.00 Евсеев вызвал к себе в кабинет Юрезанского.

Главстаршина, озорно поблескивая цыганскими глазами, будто и не было этих нескольких страшных дней, стоял навытяжку, готовый на любое задание.

В пустом кабинете, имевшем вид давно покинутого, произошел короткий разговор.

— Товарищ Юрезанский! Сейчас снимете военно-морской флаг и спрячете у себя. Будете уходить с ним!

— Есть!

— Международный свод в порядке?

— Так точно!

— Сможете набрать сигнал «Погибаю, но не сдаюсь»?

— Я его знаю на память!

— Наберете этот сигнал и поднимете на фалах поста!

— Есть! Разрешите идти?

— Идите!

Вот и все. И никто не увидит в темноте, как будет впервые в жизни плакать главстаршина Юрезанский, снимая боевой флаг, как затрепещет на фалах, знавших только штормовые сигналы, гордый многофлажный семафор — «Погибаю, но не сдаюсь», и даже сам равелин станет похож на огромный корабль, уходящий с развевающимися флагами под волны.

И никто не увидит в темноте, как, согнувшись под накинутым плащом, изнемогает в ознобе комиссар Калинич. Пуля, застрявшая в ноге, уже обволоклась упругой резиновой опухолью. Ноет простреленная рука. Словно раскаленная, горит голова, а на лбу выступает холодный пот. Но ни единый стон не слетит с губ комиссара. Да и сам он в этот миг не здесь, а далеко-далеко, в Москве, рядом с женой и сынишкой, рядом, может быть… в последний раз…

И никто не увидит в темноте, как сидит рядом с Ларисой Алексей Зимский и, осторожно держа ее за руку, впервые перейдя с ней на «ты» и сладко немея от этого непривычного, сразу поставившего его рядом с ней местоимения, взволнованно и тихо говорит:

— По приказанию Евсеева ты уходишь с группой Булаева. Жаль, мне придется еще остаться! Но ничего! Я просил Булаева — он тебе поможет! Вначале плыть по бонам совсем легко — только держись за трос! А дальше Булаев с одним матросом будут буксировать доску — вот за нее и станешь держаться! Доплывешь!

И Лариса дружески пожмет его пальцы, благодарно и нежно пожмет, не сказав ни слова, но будет это пожатие негасимым огоньком надежды на самое лучшее, о чем он только смел мечтать…

Когда Юрезанский взобрался на крышу, плотный, напористый ветер с моря чуть не сбил его с ног.

«Шалишь, брат!» — улыбнулся главстаршина.

Прямо над головой то резко, как выстрел, хлопал, то дробно трещал вибрирующими краями в струнку вытянутый по ветру флаг. Юрезанский решительно снял фалы с утки, но тут почувствовал, как к горлу подкатил горячий, обжигающий комок. Главстаршина вдруг со страшной отчетливостью увидел себя со стороны: один в черной ночи, окруженный заревами далеких и близких пожаров, он спускает последний советский флаг на этом клочке нашей земли.

Все еще не решаясь потянуть фалы вниз, он стоял, запрокинув голову, бессознательно любуясь гордым полотнищем, тенью реющим в черном небе, и не замечал, как по щекам и по подбородку катятся торопливые, рожденные отчаянием слезы. Наконец медленно, как только позволяли негнущиеся руки, он спустил флаг до самой крыши, сложил рвущееся на волю полотнище и припал к нему губами. Свежим запахом моря и пороховым дымом пропахло боевое знамя равелиновцев. Юрезанский спрятал его за пазуху и снова посмотрел вверх. Жалкой, сиротливой палкой торчала теперь в небе оголенная мачта. Печально гудели натянутые ветром фалы. И Юрезанский, не выдержав, прижался горячим лбом к струганому холодному дереву и тихонько застонал. И только мысль о том, что сейчас над равелином взовьется сигнал, полный презрения к врагу, заставила его очнуться и действовать быстро и энергично. Он подошел к ячейкам с флагами, безошибочно набрал в темноте нужное сочетание. Полоскаемые ветром флаги рвались из рук, точно живые, точно им не терпелось поскорей заполнить веселым треском зияющую над равелином пустоту.

И когда они, поднятые, растянулись в ряд, будто догоняя один другого, Юрезанский, облегченно вздохнув, стал спускаться с крыши.

Когда он тихонько постучал в дверь кабинета Евсеева, ему не ответили. Он слегка приоткрыл дверь и увидел, как капитан 3 ранга подошел к согнувшемуся Калиничу, ласково положил на плечо руку.

— Что, плохо, Ваня?

— Плохо. Лихорадит, — сознался комиссар, поеживаясь под плащом. — Из-за ноги все!

Он со злостью закатил штанину.

— Мм-да-а… — поморщился капитан 3 ранга, не зная, чем облегчить страдания товарища. — Жаль, Ланская ничего не может сделать!

— Вы к кому? — увидев Юрезанского, обратился к нему Калинич, не любивший сочувствия и знавший, что ему ничем не помочь.

— Разрешите доложить! — шагнул вперед главстаршина из темноты коридора.

— Сняли?! — всем корпусом повернулся к нему Евсеев.

— Так точно! Здесь! — указал себе на грудь Юрезанский.

Евсеев сделал к нему шаг, будто желая удостовериться, будто не веря, что флаг, боевой флаг лежит за матросской тельняшкой, а не реет там, в высоком небе, но потом вдруг передумал, остановился и сказал, строго сдвинув брови:

— Берегите его! Берегите больше жизни!

Юрезанский чуть усмехнулся: он уже давно не думал о своей жизни и знал, что Евсеев сказал это просто по привычке.

— Ну! — продолжал Евсеев, протягивая руку. — Теперь — идите! До встречи на том берегу! (Он торопился продолжить разговор с Калиничем.)

— Патронов уже нет? — спросил, помолчав, Калинич.

— Да, нет! — кивнул Евсеев и, отойдя к окну, стал смотреть в черный квадрат ночи. Затем он вновь повернулся к Калиничу и докончил фразу: — Патронов нет обыкновенных, но еще достаточно подрывных! Из них можно устроить неплохой фейерверк!

Калинич зябко передернул плечами, вяло согласился:

— Это верно.

— Ну а если верно, начнем действовать! — и, словно желая приободрить Калинича, Евсеев с нарочитой четкостью, твердым шагом пошел к выходу и на пороге сказал:

— Ты пока посиди тут. Я пойду отдам распоряжения!

Калинича тошнило. Голова горела, словно ее опустили в кипяток. Во рту не было ни капельки влаги. Он с трудом достал карандаш и клочок бумаги, с трудом, дрожащей рукой нацарапал на нем первые слова:

«Дорогая Галочка…»

Он должен был попрощаться с женой навсегда. Он знал это точно: когда-то знакомый доктор слишком подробно рассказал ему все признаки этой страшной, не знающей пощады болезни, которая уже началась у него. Евсеева не переубедить — он готовит для него какой-то плотик, все еще на что-то надеется. Хороший, настоящий боевой товарищ, но все это — зря!

Калинич достает пистолет, вынимает из него обойму и долго смотрит на тупоносые пули. Их осталось всего восемь штук! Калинич высыпает их из обоймы и сжимает в потной, горячей ладони. Как приятно ощущать освежающий холодок металла! Итак, все решено!

Его мысли перебивает запыхавшийся, но довольный Евсеев.

— Ну вот! — кричит он еще с порога. — Все готово! И для тебя сделали посудину! — (Калинич полузакрыл глаза.) — Ты иди сейчас на парапет — переправишься в первую очередь, а мне надо еще подготовить взрыв равелина.

Калинич не стал спорить, медленно поднялся и вдруг, широко раскинув руки, крепко обхватил Евсеева. Затем они посмотрели друг на друга долгим взглядом и обнялись еще раз. Евсеев прощался до встречи на том берегу, Калинич — навсегда!

В 2 часа ночи люди Юрезанского вышли на парапет с западной стороны. Высокая массивная стена равелина, вдруг оказавшаяся за спиной, была чужой и загадочной. Да и сами бойцы, очутившись вне стен, у моря, чувствовали себя, как черепаха, лишенная панциря: стоило только оставить равелин, как берег на этой стороне стал зловещим и чужим.

Бойцы стояли кучкой, ожидая приказаний. Некоторые смотрели, как пляшут причудливый танец боны, подпрыгивая на мелкой волне.

Где-то в темноте раздался тихий голос Евсеева:

— У вас все готово, товарищ старшина?

И затем ответ Юрезанского:

— Так точно, товарищ капитан третьего ранга!

— Тогда начинайте!

Юрезанский подошел к ожидающим матросам, быстро в последний раз окинул их придирчивым взглядом и, удовлетворенный осмотром, приказал:

— По одному! Тихо! В воду!

Матросы двинулись гурьбой, но у самой воды задержались, будто не решаясь уйти с этой многострадальной земли. И вдруг один, с отчаянием махнув рукой, решительно ступил в волны. Остальные затаив дыхание следили за ним, как если бы в первый раз видели человека, вошедшего в воду.

Матрос вначале осторожно, а затем все быстрее стал удаляться от берега. Вот вода ему уже по пояс, вот по плечи, вот он, оттолкнувшись, легко поплыл, ухватился за трос, связывающий боны, и, перебирая руками, стал быстро продвигаться вперед. Когда он стал уже еле виден в темноте, Юрезанский легко подтолкнул вперед очередного:

— Следующий!

И вот второй, третий, четвертый, пятый вошли в воду и исчезли в темноте. На ходу налаженная организация уже вступила в свои права, и точно так же, как недавно голос Юрезанского, теперь раздается, приглушенный бас Булаева:

— Следующий!

— Следующий!

И люди уходят, уходят и пропадают в темноте. Сурово шумит не по-летнему разыгравшееся море, тарахтит перекатываемая у берега волнами галька, играют на тучах блики неугасающих пожаров, и грохот ночного недалекого боя зовет защитников равелина вперед!

— Следующий!

— Следующий!

Уходят люди, сделавшие все, что требовала от них Родина, и каждый, прежде чем ступить в воду, на секунду остановится и оглянется вокруг. Один постоит молча, отдавая последнюю дань оставляемой земле, другой прикоснется губами к холодной стали автомата, благодаря его за верную службу, а третий… третий отпустит звенящим шепотом такое отборное ругательство в адрес немцев, что даже отнюдь не стеснительный на это Булаев произнесет урезонивающим голосом:

— Полегче, полегче, гляди услышат!

Уже недалеко утро. Чуть ли не на глазах мутнеет, набухает фиолетовым дымом черный глянец ночи. Где-то за Инкерманом угадывается смутное марево зари.

— Следующий!

— Следующий!

Надорван командами, охрип, но тверд голос Остроглазова. Стоит лейтенант, широко расставив ноги, с пистолетом в руке. И пускай он внешне спокоен — болью и горечью переполнено его непокорное сердце бойца. Только мысль, что там, на той стороне, ему еще удастся поквитаться с немцами, приносит облегчение. Мимо него в шумящую волнами ночь уходят последние бойцы его сектора, последние люди равелина.

— Следующий!

— Следующий!

Но «следующий» это он сам.

Лейтенант осматривается по сторонам: никого, только неприятная, даже пугающая тишина. Но Остроглазов знает, что в равелине еще остались Евсеев и Зимский, и это делает одиночество не таким безысходным. Высоко подняв пистолет над головой, лейтенант смотрит вокруг прощальным взглядом и затем стремительно идет в воду. Когда вода доходит до подбородка, он начинает плыть, держа пистолет над головой. Плыть на волне тяжело, и слишком велико искушение грести двумя руками. Но, стиснув зубы, Остроглазов еще выше тянет руку с пистолетом, отплевываясь от тошнотворно-горькой, назойливой воды.

Вот уже окончилась цепочка бонов, и теперь впереди, в пепельном сумраке рассвета, колышутся гребни разгулявшихся волн. Они закрывают собой противоположный берег, и лейтенанту кажется, что он плывет в безбрежном неведомом просторе один во всей вселенной. Рука с пистолетом точно налилась свинцом и постепенно, сама собой сгибается, приближаясь к воде. Чтобы отвлечься, Остроглазов начинает считать гребки. Это действительно помогает. Досчитав до сотни, он снова начинает с единицы, так как трехзначные цифры выбивают его из установившегося темпа. Постепенно он различает среди волн черный подпрыгивающий поплавок. Всмотревшись внимательней, лейтенант узнает в нем буй и плывет теперь прямо на него. Как хорошо плыть, когда вместо однообразной волнующейся водной равнины видишь перед собой цель!

Он забывает даже про счет, стараясь поскорей добраться до буя. С каждым взмахом руки все ближе и ближе его железные, блестящие, точно смазанные жиром, бока. Буй смешно кланяется во все стороны, и решетчатая башенка с ацетиленовой горелкой кажется причудливым восточным украшением на бритой голове. Но Остроглазову не до сравнений. Еще несколько гребков, и он хватается за решетчатое холодное железо и безвольно повисает на нем. В первую минуту он блаженно отдыхает, не думая ни о чем, затем взбирается с трудом (буй скользкий и увертливый) на железную поверхность. С буя уже все прекрасно видно: оказывается, берег совсем рядом — до него не больше трехсот метров. Не долго думая, лейтенант вновь бросается в воду. Вскоре он уже может достать ногами дно. Здесь же, на берегу, он видит всех равелиновцев, ушедших сюда раньше его. Он выходит на сушу, и огромный добродушный Булаев первым жмет его небольшую ладонь:

— С благополучным прибытием, товарищ лейтенант!

Остроглазов счастливо улыбается, кивая головой на приветствия, хотя он расстался со всеми не больше чем час назад. Здесь же толпятся и несколько бойцов из других частей. Они смотрят на прибывших с того берега, словно на воскресших. Кто-то даже произносит недоверчиво:

— Неужто до сих пор сами держались?

Ему не отвечают, только смотрят снисходительно, добродушными взглядами, как смотрят взрослые на детей, задающих наивные вопросы.

Остроглазов вдруг подходит к нему вплотную и быстро с надеждой спрашивает:

— А у вас как тут дела?

Боец прячет глаза, затем нехотя, еле слышно отвечает:

— Плохо, товарищ лейтенант! Немцы уже на Павловском мыске. Сегодня ночью пустили дымзавесу и за ней переправились, гады!

— Не отбили?! — с мольбой спрашивает лейтенант, по глазам пехотинца чувствуя, что задает ненужный вопрос.

Боец виновато разводит руками, избегая прямого взгляда. Остальные равелиновцы, слыша весь разговор, понуро смотрят в землю.

— Слухай, парень! Да ты, никак, ранен? — обращается вдруг к бойцу невесть откуда появившийся Шамяка.

— Где? — спрашивает тот дрогнувшим голосом.

— Ха! Где. Да вот! — Шамяка показывает на широкую дыру в штанах пехотинца, чуть пониже спины.

— Да не-е-е. То гвоздем! — смущенно говорит парень под дружный хохоток окружающих.

— То-то, гвоздем! — не унимается Шамяка. — А если пулей, то беда! Пуле это место ни в жисть не подставляй! Вот у нас на селе один дед с турецкой воротился, так у него…

Тесным кольцом окружив Шамяку, все жадно смотрят ему в рот, радуясь, как воздуху, веселому слову в это страшное время.

Застывшими, зловещими развалинами, напоминая древний мертвый город, лежал равелин после ухода последних его защитников. Стояла такая тонкая, такая неподвижная тишина, что порой казалось, будто камни еле-еле шуршат друг о друга.

Медленно, словно прощаясь с каждым казематом, с каждым камнем, прошел Евсеев по оставленному равелину, и почти повсюду под ногами жалобно звенели стреляные гильзы, будто напоминая о людях, которые совсем недавно лежали здесь, прижимаясь к этим камням. Подумав об этом, Евсеев даже приложил ладонь к одному из них — камень был теплый и влажный, словно и вправду хранил еще тепло живого тела.

Евсеев почувствовал, как что-то защекотало в ноздрях, и нервно передернул плечами.

— А ведь держались же! Стояли! — сказал он сам себе, набрав с пола полную горсть гильз и медленно просыпая их между пальцами. И сквозь видение последних боев, сквозь крики атакующих, стоны раненых и грохот бомбежек встал перед ним нежный профиль Ирины. Вначале, как на киноэкране, просвечивающий и бесплотный, он затем вытеснил собой все, и вот уже они были одни, с глазу на глаз, среди страшной ночи отступления…

— Ириша! — Евсеев вдруг всем своим существом почувствовал, как необходимо ему хоть раз еще увидеть ее, и это чувство усиливалось тем, что теперь он мог остаться в живых.

— Ириша! — повторил Евсеев, но перед глазами уже стоял маленький командующий с длинной указкой. Его глаза сверлили Евсеева, и капитан 3 ранга вытянулся в струнку.

— Мы сделали все, товарищ адмирал!..

И опять вокруг только ночь да жалобный звон гильз под ногами.

Нет! Так больше нельзя. Скорее отсюда! Но прежде надо взорвать все ценное, что осталось в равелине.

Сквозь пустынный, темный и исковерканный воронками двор Евсеев быстро зашагал в свой кабинет, и каждый его шаг гулко раздавался вокруг, будто шагал целый взвод.

В кабинете его ожидал Алексей Зимский, которому Евсеев после колебаний и раздумий решил поручить взрыв.

Тот, кто должен был выполнить такое задание, почти не имел шансов остаться в живых, и Евсеев долго внутренне противился собственному же решению, которое толкнуло бы на смерть одного из лучших бойцов. Но, с другой стороны, быстрее и лучше других это мог сделать только Зимский. Уже уходили на ту сторону люди Булаева, а Евсеев все еще колебался, запутавшись между жалостью и долгом.

Наконец последний взял над ним верх, и Зимский был вызван в кабинет… Когда Евсеев привычным жестом толкнул дверь, Зимский поднялся ему навстречу. С любопытством, будто видел его впервые, смотрел капитан 3 ранга на изменившееся за эти дни лицо юноши — впалые щеки, синие круги под глазами и острые скулы, обтянутые сухой кожей, нервная игра мускулов в уголках рта.

— Садитесь! — сказал Евсеев после того, как они прямо, не мигая, посмотрели друг другу в глаза. — Вот посмотрите. — Капитан 3 ранга подвинул к нему бумажку с набросанной от руки схемой, в которой Зимский без труда угадал расположение помещений равелина.

Зимский потянулся к схеме, и вдруг в коридоре раздался странный шорох, будто кто-то бежал мелкими, быстрыми шажками.

Евсеев быстро вскочил, схватился за пистолет, Зимский резким движением вскинул автомат. Оба, прижавшись к стене, выжидали. Шорох продолжался, не приближаясь к двери. Тогда Евсеев ударом ноги внезапно распахнул ее, и в полосе света они увидели, как, плотно прижимаясь друг к другу, одна за одной, толстые, с облезлыми хвостами, уходили вниз, к выходу во двор, огромные крысы. Зимский брезгливо передернул плечами, Евсеев, зло сплюнув, в сердцах произнес:

— Почуяли, сволочи, беду! Бегут, как с гибнущего корабля!

Он вновь захлопнул дверь и жестом пригласил Зимского к столу.

— Так вот, на этой схеме помечены крестиком объекты для взрыва — коммутатор, погреб с боезапасам, баня и электростанция. Взрывы нужно произвести одновременно, чтобы взлетело на воздух все сразу!

— Я… взорву! — глухо выдавил Алексей пересохшими губами.

Евсеев встал и посмотрел на часы. Встали Зимский, вытянув руки по швам. Плоским и неживым казалось его бледное, без кровинки, лицо, но это не было страхом. Он просто подумал о Ларисе, о том, что, может быть, никогда больше ее не увидит, и оттого, что она сейчас плыла в неприветливом море, пусть даже рядом с надежными друзьями, ему вдруг стало до боли жаль ее, такую нежную, хрупкую и беззащитную…

Но, несмотря на неодолимую жажду встречи с ней, он все же вспомнил, зачем он еще здесь, на этом, занятом врагам берегу и чего требует от него в этот миг суровый долг матроса-воина.

Вот почему, затмевая резкую бледность лица, таким горячим огнем загорелись его черные, не раз видавшие смерть глаза.

Достаточно было взглянуть в них, чтобы до конца, без оглядки, поверить этому человеку. Евсеев не глядя нашел руку Зимского и, молча сжав ее, произнес:

— У вас впереди еще целых двадцать минут, Алексей! Когда все подготовите для взрыва, доложите мне. Я буду ждать вас здесь!

Наклонив голову, Зимский четко повернулся, выходя из кабинета. Прозвучали по коридору и затихли вдали его твердые шаги. И вновь упала тишина, гнетущая, первозданная, наполненная лишь глухими ударами собственного сердца. Евсеев сделал несколько шагов по кабинету, вновь сел за стол. Надо было набраться терпения и ждать — он даже в мыслях не допускал, что покинет равелин, не убедившись, что все ценное, что еще оставалось в нем, неминуемо взлетит на воздух. Тяжело опершись на руку, он напряженно слушал, как тикали часы на его руке, и физически ощущал течение каждой секунды, будто что-то обрывалось и летело, летело куда-то вниз, в непостижимую пустоту.

Выйдя из кабинета Евсеева, Алексей поежился то ли от предутренней сырости, то ли от нервной дрожи. Неприятная тишина стояла в гулких покинутых коридорах. Алексей почему-то на цыпочках, осторожно направился вперед, брезгливо переступив то место, где валом бежали недавно крысы. Странно было идти одному среди этой тишины по местам, где-всего несколько часов назад в грохоте смертельных боев обливались кровью его товарищи. Теперь же только его одинокие шаги громко раздавались в коридорах, да тупо отдавались в голове удары собственного сердца.

Но как только он пришел на место и начал готовить взрыв, постепенно рассеялось непривычное ощущение подавленности и одиночества. Алексей был отличным минером и очень быстро приготовил в каждом месте взрыва огромные толовые заряды, сложив для этого вместе по нескольку десятков подрывных патронов. Ловко орудуя саперной лопатой, он разложил все эти заряды так, чтобы при взрыве произвести наибольшие разрушения. Он ни секунды не сомневался, что расположил заряды наивыгоднейшим образом: когда-то, еще в учебном отряде, он твердо усвоил эту науку. Вспомнив об этом, Алексей горько усмехнулся. Там подрывное дело преподавал старенький военинженер 2 ранга, прозванный призывниками за белую голову, усы и бороду Дедом-Морозом. Были у него в речи какие-то старомодные обороты, вроде «нуте-с», «извольте объяснить» и прочее, было даже золотое пенсне, делавшее его похожим на почтового чиновника, но при всем этом он прекрасно знал свой предмет и в конечном счете был добрейшей души человек. Верхом обиды он считал неуважение к своему предмету. «Злоумышленника», уличенного в невнимании или в том, что уснул, он брал на заметку и затем уже в течение всего курса не выпускал из поля зрения. Однажды, когда Дед-Мороз читал «Технику взрыва», имел несчастье заснуть и Зимский, еще не привыкший бодрствовать после трудной, бессонной ночи наряда. Разбуженный легким прикосновением учительской руки, он вскочил и вытянулся в струнку, сгорая от стыда, а над ухом уже журчал вкрадчивый голос Деда-Мороза:

— Нуте-с, молодой человек! Извольте объяснить, как это с вами произошло! Вы понижаете, что вы проспали? Технику взрыва! К каким же плачевным последствиям может это привести в вашей дальнейшей служебной деятельности? Вот, скажем, вам поручили взорвать водокачку этой пустяковой, двухкилограммовой толовой шашкой! (Дед-Мороз потряс в воздухе небольшим черным кубиком.) Можно ли это выполнить? Нуте-с? Молчите? Оказывается, можно, дорогой юноша, но только для этого нужно не спать на уроках и твердо усвоить технику взрыва! Мало запалить шнур, надо еще знать, куда выгоднее положить заряд, и тогда ваша водокачка взлетит на воздух, подобно безгрешному мотыльку!

Зимский пришел в учебный отряд прямо с производства. Его руки еще пахли машинным маслом, и в грубых складках их потрескавшейся кожи блестела металлическая пыль. Эти руки с детства были знакомы с трудом, о труде говорили в семье и школе, и вдруг, почувствовав гнев ко всему, что может уничтожить плоды вот таких же, как у него, сотен, тысяч, миллионов рук, Алексей выкрикнул, сам не ожидая этого:

— А я не взрывать! Я строить хочу!

В классе воцарилась тишина, нарушаемая лишь мерным скрипом шагов Деда-Мороза, шедшего на свое место. Как томительно долго скрипели эти шаги, словно Дед-Мороз шел несколько километров! Притихшие ученики все ниже пригибались к партам, будто, как только учитель остановится, раздастся оглушительный, все сметающий с лица земли взрыв. Но вот наконец скрип прекратился, а над партами продолжала висеть тишина. И только через несколько секунд до сознания перепуганных мальчишек донесся все тот же спокойный голос учителя:

— Вы прежде всего — военный, молодой человек! И сейчас ваша задача — обеспечить труд тех, кто поручил вам это. К глубокому сожалению, благородное дело, о котором вы так страстно говорили, нуждается в защите! В верной, надежной защите! А для того, чтобы защищать, надо знать, как это делать, надо уметь стрелять из винтовки, резать кинжалом и взрывать! Да, да, молодой человек, и взрывать! И кто знает, может быть, в будущей войне это придется делать именно вам! Что же вы тогда скажете своему командиру? Что вы больше любите строить?!

Зимский стоял пылая, как после хорошей бани, уничтожая самого себя за необдуманные слова, но Дед-Мороз уже удовлетворился его пристыженным видом.

— Вот так, молодой человек! Я вижу, вы поняли, насколько глубоко ваше заблуждение. А технику взрыва вы будете знать. Я вам это обещаю!

Можно было не сомневаться, что Дед-Мороз выполнит свое обещание. Так Зимский попал «на заметку». Знание предмета было ему обеспечено…

Да, прав был тогда Дед-Мороз! Вот и пришлось ему, рабочему парню, уничтожить своими руками созданное когда-то такими же, как и он, тружениками. Но не об этом думал он сейчас. Только одна мысль неотступно стучала в его голове: как сделать так, чтобы все превратить в пепел и пыль, чтобы лишь опаленная равнина осталась здесь врагу!

И, укладывая поспешно заряды, Алексей, сам того не замечая, горячо твердил вслух:

— Спасибо, Дед-Мороз, за науку! Встречу тебя — обязательно поцелую твою седую голову! Эх жаль, не сможешь ты полюбоваться работой своего ученика! Ну ничего, ничего! Устрою я им здесь Помпею!

Наконец все заряды были разнесены и разложены. Алексей отмерил для каждого из них по куску бикфордова шнура с таким расчетом, чтобы взрывы произошли одновременно. Для этого было необходимо не задерживаться на переходах от заряда к заряду и не тратить много времени на зажигание.

И вот уже к каждому шнуру приделан запал, и запалы вставлены в заряды. Алексей устало улыбнулся. Оставалось еще десять минут до назначенного Евсеевым срока. Алексей хотел было скрутить цигарку, но затем передумал, махнул рукой и быстро направился к Евсееву в кабинет.

— Ну? — встретил его капитан 3 ранга.

— Готово!

Оба помолчали. Больше говорить было не о чем — нужно было прощаться, и никто не решался сделать это первым.

— Ну что ж… — наконец нарушил молчание Евсеев. — Как только взорвешь, немедленно на ту сторону! Если не будешь мешкать, есть все шансы отсюда уйти! Немцы, конечно, поймут по взрыву, что мы оставили равелин. Смотри, не теряй ни секунды!

— Есть! — ответил Зимский, с сомнением глядя на перевязанную грязными, заскорузлыми от крови бинтами голову Евсеева. — А как же вы, товарищ капитан третьего ранга, доплывете?

— Я доплыву, доплыву! — махнул рукой Евсеев, словно досадуя, что речь вдруг зашла о нем. — Обо мне не беспокойся!

Он подошел к окну, сказал, недовольно поморщившись:

— Уже совсем светло — нам обоим надо торопиться! Ну… иди!

Но прежде чем Зимский успел повернуться, он схватил его обеими руками и стиснул в крепких объятиях.

— Вот теперь иди!

Они в последний раз посмотрели друг другу в глаза, долго и пристально. Так смотрят, когда не верят, что смогут увидеться вновь.

Последним, словно командир с тонущего корабля, сошел Евсеев по каменным ступеням равелина и легко толкнул рукой потайную дверь. Ревело не угомонившееся к утру море, и только у самого берега успокаивающе тарахтела галька.

Чуть-чуть дрожащими руками Евсеев скрутил цигарку, высек огонь, часто и глубоко затягиваясь, закурил. Он курил жадно, пристально смотря на тот берег до тех пор, пока огонь не обжег губы и пальцы. Он не обратил на это внимания, охваченный тяжелым чувством необходимости вновь отступать.

«Где же остановимся? Где?!» — тревожно подумал он, медленно направляясь к воде. И вдруг замер от неожиданности — у берега методично покачивался приготовленный им для комиссара плотик.

— Как? — произнес вслух Евсеев. — Неужели он… как все? — И тотчас же почувствовал, что здесь что-то не то, потому что неприятно заныло сердце, но уже ничего нельзя было изменить…

«А может быть…» — надеждой мелькнула мысль, и он быстро вошел в воду и легко, сам того не ожидая, поплыл.

Противоположный берег властно звал к себе грохотом начавшегося боя.

Оставалось еще три минуты, когда Зимский вернулся в коридор. И снова острая, словно кто-то брал рукой прямо за сердце, тоска по Ларисе охватила все его существо. И оттого, что все воспоминания о ней были связаны с равелином, ему вдруг до боли стало жаль этих милых замшелых камней. На какую-то секунду появилась неожиданная слабость в коленях, будто что-то тяжелое надавило ему на плечи, пытаясь согнуть в три погибели, но тотчас же перед глазами появились матросы, ушедшие на ту сторону, чтобы продолжать драться, строгое лицо Евсеева, с которого из-под грязных окровавленных бинтов смотрели с немым укором неподвижные глаза, и Алексей, в который уже раз, ощутил, что любовь к Родине гораздо сильнее и выше всех других чувств, включая и самую сильную любовь!

И прежде чем запалить первый шнур, Алексей снял бескозырку и, словно клятву, торжественно произнес:

— За тебя, Лариса! А если не вернусь, всю жизнь помни про мою любовь!

Ему словно стало легче от этих слов. Быстро нахлобучив бескозырку, он высек искру, раздул фитиль и поджег первый шнур. Аккуратное дымовое колечко торопливо побежало к смертоносным ящикам, а Алексей бросился ко второму объекту. Он очень хорошо изучил этот несложный маршрут, и вскоре за его спиной уже горели три шнура. Подпалив четвертый, последний, он прикурил от него цигарку и, сделав две глубокие затяжки, выскочил во двор. То, что он увидел, заставило его опешить и на мгновение забыть о взрыве: посреди двора, накинув плащ на плечи, с пистолетом в руке стоял батальонный комиссар Калинич. Зимский бросился к нему:

— Товарищ комиссар! Скорее! Сейчас будет взрыв! Уходите скорее!

Калинич спокойно поднял руку, и Зимский, пораженный этим спокойствием, остановился со всего хода, словно налетел на стену.

— Сейчас… взрыв… — повторял он растерянно, не понимая, почему так хладнокровен комиссар.

— Да, вам надо немедленно уходить! — заторопился и Калинич, видя, что Зимский застыл, точно загипнотизированный. — Торопитесь! В вашем распоряжении минуты!

— А вы?! — изумился Алексей, бледнея от страшной догадки.

— Я? — Калинич поежился от лихорадки. — Я останусь здесь. Вот видите! — комиссар показал на распухшую, точно колода, ногу. — Куда мне плыть! Ничего, я их встречу здесь!

— Как же так! — возмутился Зимский. — Чтоб я бросил вас одного! Да никогда такого не будет! Поплывем вместе, я вам помогу. До того берега не так далеко!

Калинич горько улыбнулся и погладил Зимского, точно маленького, по голове.

— Хороший вы парень, Алексей! Очень хороший! А вот плыть нам вместе не придется — ведь я не умею плавать!

Зимский отшатнулся, не веря. Видя по глазам, что ему не верят, Калинич стал серьезным и строго сказал:

— А честному большевистскому слову ты поверишь? Ну так вот — даю тебе честное большевистское слово, что я не умею плавать. В свое время дураком был — не научился.

— Как же так? — прошептал Зимский упавшим голосом.

— Да вот так! — сказал уже прежним тоном Калинич. — Одним словом, моя судьба оставаться здесь!

— Тогда и я с вами! — решительно заявил Алексей, делая шаг к комиссару.

— Ну и глупо! — махнул рукой Калинич на слова Зимского. — Зачем погибать двоим? Ты еще пригодишься там, а здесь все уже кончено!

— Да как же я оставлю вас? — взмолился Зимский, совсем растерявшись, не зная, что делать. — Ведь, если я останусь жив, я потом себе этого никогда не прощу! Всю жизнь совесть будет мучить!

— Совесть твоя чиста! — посуровел Калинич. — Каждый, кто был здесь эти три дня, искупил свои «грехи» на тысячу лет вперед! Но всегда надо действовать в зависимости от обстановки, а обстановка сейчас такова: мне оставаться, а тебе уходить!

Огромной силы взрывы, один за другим, взметнувшие к небу камни и тучи дыма и пыли, заставили обоих броситься на землю. Вмиг двор равелина заполнился дымом, сквозь который мелькали языки пожаров. Калинич первый приподнял голову, тронул Зимского за плечо.

— Вот и конец! Теперь скорее беги — еще можешь успеть! Вот тут у меня карточка жены с сыном и их письма. Я тебя прошу — отошли все это им обратно. Адрес на конверте!

Калинич протянул Зимскому небольшой пакет, который тот принял дрожащими руками. Уходили последние драгоценные секунды, а Алексей все еще не решался оставить комиссара. Тогда Калинич привлек его к себе и трижды крепко поцеловал в соленые губы. Слезы сами собой брызнули из глаз Алексея. Калинич немного растерялся.

— Ну, что ты? Зачем? Я ведь им так дешево не дамся! У меня еще тут восемь патронов. По крайней мере семь для них!

С ветром донеслись гортанные крики немцев, спешащих к равелину. Через несколько секунд они должны быть здесь!

— Ну, дуй! Живо! — вдруг резко крикнул Калинич все еще мешкавшему Зимскому. — Это приказ! Ясно?! Приказываю немедленно оставить меня!

Удивленный этой внезапной переменой в поведении комиссара, Зимский отскочил от него, точно ужаленный, и бросился галопом, прямо по развалинам юго-восточной стороны к гремящему прибоем, вечно родному, спасительному морю. С ловкостью акробата он преодолел все препятствия и прямо с разгона выскочил на забрызганный прибоем парапет. Огромные медведеобразные валы ходили по бухте и, достигая берега, с ревом обрушивали на него тонны воды.

Не раздумывая, Зимский бросился головой в это водяное месиво и, вкладывая в гребки все оставшиеся силы, стал быстро удаляться от берега. Он плыл к Александровскому форту, стараясь как можно дальше уйти в сторону моря. Внезапно до его ушей донесся частый автоматный треск. Алексей перевернулся на спину и увидел, что вся крыша равелина занята немецкими автоматчиками, стреляющими в него. Только теперь он заметил, что вокруг него булькает, вода, когда в нее врезаются пули. Да, его расстреливали, как мишень, а он не мог ничего сделать и должен был только уповать на судьбу. Как хорошо, что разыгралось такое волнение! Его голова часто скрывалась за гребнями волн, и это очень мешало автоматчикам. Но все же их пули иногда ложились рядом, и тогда по позвоночнику пробегала, как искра, сковывающая дрожь.

Он старался думать обо всем: о комиссаре Калиниче, оставшемся в равелине, о товарищах, ожидающих его на том берегу, о Ларисе, встреча с которой была теперь так близка, о новых схватках с врагом, но только не о том, что от одной из этих пуль может задернуться черным занавесом жизнь перед его глазами и пойдет он на дно мрачно шумящего моря. Эта смерть в одиночестве, посреди бурлящей воды, казалась ему страшной и нелепой, и он греб изо всех сил, а рядом все так же булькали пули немецких автоматов. И вот, когда уже казалось, что для очередного гребка больше не хватит сил, он вдруг понял, что пули уже до него не долетают. Он еще не поверил этому, а в душе уже закипало огромное, радостное чувство, и новой силой наливались истощенные мускулы. Еще был далек противоположный берег, еще трещали позади автоматы, но он теперь точно знал, что доплывет, что увидит товарищей, что вновь будет держать оружие в руках.

Он плыл еще долго, сам не сознавая того, что гребет уже механически, и только когда коснулся ногами песчаной отмели, силы окончательно покинули его. Их еще хватило, чтобы сделать несколько шагов, а затем он упал лицом вперед, разметав руки, словно в приветственном объятии. Так он пролежал около часа (поблизости никого не оказалось), пока сознание не вернуло его к действительности. Он увидел прямо перед собой чистый, золотой песок. Он сгреб его в две большие горсти и, ощутив горячими губами его обжигающий холодок, тихо произнес, будто сотни, дней находился вдали от берегов:

— Здравствуй, земля!

Оставшись один, Калинич поспешно оглянулся вокруг. Дым и пыль после взрывов еще не осели, и все во дворе просматривалось, как сквозь густой туман. Где-то, совсем рядом, еще невидимые, кричали немцы, и это заставило его поторопиться встать. Но, вставая, он ступил на раненую ногу и тотчас же вскрикнул от стреляющей боли, чуть было не потеряв равновесие. Он поискал вокруг себя глазами и увидел кусок доски, вышвырнутый сюда при взрыве. Добравшись до него ползком, он приспособил его вместо костыля и таким образом, неся на весу ногу, сумел довольно быстро дотащиться до входа в равелин. Здесь, лавируя между набросанных взрывами камней, он уверенно прошел по темным переходам, пока не очутился у потайной двери, через которую уходили равелиновцы. Стерев со лба холодную испарину, комиссар решительно толкнул дверь вперед. Рев взбудораженного моря, приглушенный ранее стенами, ринулся ему навстречу вместе с горьковатой влагой крепкого упругого ветра. Калинич вышел на парапет и, прислонившись головой к стене и раскинув руки, стоял, не думая ни о чем, закрыв глаза, вдыхая полной грудью живительную прохладу моря. Внезапно он вздрогнул: где-то на крыше, над самой головой, раздались сухие очереди автоматов. Ему не было видно стреляющих, но он догадался, что огонь ведут по Зимскому, и облегченно вздохнул: значит, Алексей еще жив и плывет, плывет к своим! Он так обрадовался этой догадке, что даже не заметил, как совсем рядом, за выпуклостью стены, зазвучала картавая возбужденная речь. Она быстро приближалась, и Калинич едва успел взвести пистолет. Прямо на него вылетел с автоматом на шее чужой, словно марсианин, солдат. Калинич выстрелил. Солдат без единого звука качнулся и упал лицом вперед, звякнув каской о массивные плиты парапета. Но сзади, вплотную за ним, бежало еще несколько человек, и они, еще не сообразив, что произошло, вылетали под выстрелы Калинича.

Бах!

Бах!

Еще и еще!

Бах!

Сколько? Шесть или семь? Он сбился со счета.

Бах!

Бах!

Озверев от неожиданной гибели товарищей, прямо на него несутся несколько человек.

«Нет, шалишь!» — Калинич прикладывает к виску холодный кружочек дула. Щелк!

В голове стоит звон от опущенной пружины. Что такое? Осечка?!

Он пытается вновь взвести курок, но кто-то хватает его за руку, и в то же мгновение его сбивают с ног. Над ним поднимается сразу несколько прикладов, но все это останавливает резкий, повелительный окрик:

— Штильгештанден!

Солдаты застывают с поднятыми прикладами и тотчас же расступаются, давая дорогу офицеру. Офицер пристально смотрит на лежащего Калинича, и вдруг в его зрачках вспыхивает удивленный злорадный огонек.

— Ко-ми-ссар?!

Калинич смотрит на потускневшее золото комиссарских нашивок — немец неплохо разбирается в знаках различия. Затем губы его трогает презрительная усмешка, и он поправляет немецкого офицера:

— Батальонный комиссар!

— О! — удивлен откровенностью немец.

— Большевик! — добавляет Калинич.

Кажется, немец окончательно сбит с толку. Но в его глазах уже погас интерес к раненому. Он отходит от Калинича и холодно бросает:

— Ви есть наш враг и должен быть уничтожен! Но ми тоже есть гуманист! Ми не будет вас немножечко пытайт! Для тшего? Посмотрит! — Немец широко окинул рукой противоположный горящий берег Севастополя. — Все кончин и так! Фолле зигес! Россия больше не существуйт!

— А все-таки наши еще вернутся! — упрямо сказал Калинич и, отвернувшись, стал смотреть в сторону Инкермана, где над резкими очертаниями холмов чуть золотилось небо перед восходом солнца.

— Ха-ха-ха-ха! — деланно рассмеялся офицер на слова Калинича. — Комиссар есть небольшой шут-ни-чок! Ви говорийт предсмертный бред! Майер! — крикнул он уже по-немецки. — Приготовьте веревку — повесим его тут же, на балконе!

Он кивнул на решетку балкона, и Калинич понял, на что осужден. Ну что же! Этого следовало ожидать! Только как хочется увидеть последний раз солнце! Хотя бы один луч! Луч солнца над разрушением, мраком и исковерканной землей!

У самого моря Майер, чертыхаясь, старается намылить петлю. «Идиот, — думает о нем Калинич совершенно спокойно, — не знает, что мыло плохо мылится в морской воде!»

Наконец веревка готова, и несколько солдат привязывают ее к поручням балкона. Петля болтается высоко, и солдаты что-то кричат своим товарищам, усеявшим крышу равелина. Те понимающе машут руками, и вскоре на парапет летят пустые ящики.

Калинич безразлично наблюдает за всеми приготовлениями, словно совсем не он приговорен здесь к смерти. Один из солдат подбегает к нему, хватает под мышки и ставит на ноги. Затем сам становится рядом с ним, сравнивая свой рост с комиссарским. Калинич чуть-чуть повыше. Солдат влезает на сделанный из ящиков помост и смотрит, не высока ли для комиссара петля.

— Гут! Гут! — веселятся солдаты, хлопая товарища по плечам за сообразительность.

Майер подходит к офицеру, который следит за всем этим безучастным взглядом, и докладывает, что все готово. И вновь в глазах немца вспыхивает огонек. Он приближается к Калиничу и говорит нежнейшим, медовым голосом:

— Битте, товарищ ко-ми-ссар!

Метнув на него полный презрения взгляд, Калинич твердо, опираясь на доску, идет к помосту. Солдаты помогают ему взобраться на него. Стоящий тут же Майер ловко набрасывает на шею петлю. Ее прикосновение подобно холодной змее. Калинич невольно ежится. Он продолжает смотреть на небо в ожидании солнца, и вдруг среди солдат рождается удивленный шепот:

— Комиссар молится!..

Молящийся комиссар! Это так необыкновенно, что даже офицер застыл с поднятой рукой. Прошло всего мгновение, но в это время выкатился из-за Инкермана молодой, горячий шар утреннего солнца. И вмиг золотые потоки лучей озарили все унылое и серое радужным светом нового, ликующего дня.

И на лице Калинича расплылась радостная теплая улыбка. Солнце, увиденное им перед смертью, укрепило в нем глубокую веру в торжество всего светлого на земле.

— Цум Тойфель![2] — вскричал взбешенный улыбкой комиссара офицер, и из-под ног Калинича выбили ящик — последнюю опору на этой земле. Но прежде чем перед глазами упала вечная пелена, он еще увидел стремительный легкий луч, тянущийся через всю бухту прямо сюда к равелину…

И когда Калинича уже не стало, луч еще долго сиял на грубом шелке разноцветных флагов, величественно реющих над несломленной душой комиссара — «Погибаю, но не сдаюсь!»

1954—1958 гг.

Севастополь — Ленинград.

ОТ АВТОРА

Я посетил Константиновский равелин в апреле 1954 года. Стояла холодная весна. Мир был продут ветром с Анатолийского побережья. Воздух казался необыкновенно прозрачным, камни блестели, точно отшлифованные, каждая травинка, проросшая из трещин в стенах равелина, выделялась четко и рельефно.

В равелине, как и до войны, размещалась команда охраны рейда да матросы рейдового поста наблюдения и связи. По двору ходили совсем еще желторотые юнцы в больших, наползающих на уши бескозырках.

Новый командир ОХРа капитан 2 ранга Петр Яковлевич Т. встретил меня очень приветливо. Он уже знал о цели моего посещения.

— Значит, думаешь писать?

— Думаю, — с невольной тревогой сознался я.

Мы стояли молча посреди широкого двора, где когда-то бесстрашный командир равелина объявил перед матросским строем беспримерно суровый военный приказ. Теперь в центре двора возвышался скромный обелиск, сделанный матросскими руками, простой обелиск, каких много сейчас на крымской земле. Врытые до половины в землю авиабомбы служили ему столбами ограды, и каждую из них венчала ампула из-под зажигательной противотанковой смеси. Предельно лаконичная и, может быть, поэтому берущая за сердце фраза была высечена на самодельном постаменте:

ВЕЧНАЯ СЛАВА ГЕРОЯМ
морякам капитана 3 ранга ЕВСЕВЬЕВА
и батальонного комиссара т. КУЛИНИЧ,
павшим в боях за свободу и независимость
нашей РОДИНЫ

Потом я был один среди развалин северо-восточной стороны. В развороченных, дышащих затхлой сыростью секциях стояла суровая тишина. Заплесневелые, малахитовые стреляные гильзы валялись под ногами. Вдаль, на Северную, уходила пыльная дорога, обыкновенная, как и тысячи подобных российских дорог…

И вот готовая повесть лежит передо мной…

Может быть, не все в ней так, как было, а может быть, и все не так, как запечатлелось это в сердцах и умах отчаянных защитников равелина, — я готов принять этот упрек.

Но пусть посмеет кто-нибудь сказать, дочитав повесть до последней точки, что сердце мое не билось в такт с сердцами стоявших насмерть матросов, что мысль моя не была их самой сокровенной мыслью, что не умирала вместе с каждым погибшим среди освященных русской кровью камней часть моей души!

И если все же мое воображение оказалось ниже их духовной силы, то это только потому, что нет в многотомных словарях слов, равноценных их высокому и беспримерному подвигу!

Я буду рад, если хоть в какой-либо мере заставлю читателя полюбить этих скромных и, что греха таить, уже забываемых людей, ибо сам люблю их уже давно и навсегда!

И еще бы мне хотелось, чтобы каждый, побывавший в Севастополе, снял шапку перед Константиновским равелином и постоял в торжественном молчании у его святых руин.

Ветер с моря расскажет ему о том, чего не в силах был выразить, пусть даже в самых страстных строчках, человеческий язык!

ОБ АВТОРЕ

Виталий Андреевич Шевченко родился в 1923 году на Украине, в семье служащего. Окончив девять классов средней школы в Луганске, поступил в Киевскую военно-морскую спецшколу.

С 1941 по 1946 год, будучи курсантом Высшего военно-морского училища, плавал на кораблях Краснознаменной Каспийской флотилии и Черноморского флота.

После окончания училища служил на Черноморском флоте, на одном из гвардейских крейсеров. С 1948 года и по настоящий день продолжает службу в Ленинграде, в одном из учреждений Военно-Морского Флота.

С 1947 года печатается в газетах «Красный Черноморец», «Флаг Родины», «Слава Севастополя», «Крымская правда», «На страже Балтики», «Советский флот», «Красная звезда» и «Литературная газета», а также в журнале «Советский моряк». В 1952 году в Крымском издательстве вышла книга стихов В. Шевченко «Корабельная сторона», в 1953 году — повесть «Рождение гвардии», в 1961 году в Военном издательстве — сборник рассказов «Легенда о море».

В настоящее время автор продолжает работать над произведениями о людях Военно-Морского Флота, о событиях сегодняшних дней.

Примечания

1

Солдаты чувствуют близкую победу! Отлично!

(обратно)

2

К черту!

(обратно)

Оглавление

  • 1. СТОЯТЬ НАСМЕРТЬ!
  • 2. ДЕВЯТНАДЦАТАЯ ВЕСНА
  • 3. МАТРОСЫ РАВЕЛИНА
  • 4. МАЛЕНЬКИЙ СЕВАСТОПОЛЬ
  • 5. ПОДЛОЕ СЕРДЦЕ
  • 6. ПОГИБАЮ, НО НЕ СДАЮСЬ!
  • ОТ АВТОРА
  • ОБ АВТОРЕ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Константиновский равелин», Виталий Андреевич Шевченко

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства