«Вестники Судного дня»

661

Описание

Когда Человек предстал перед Богом, он сказал ему: Господин мой, я всё испытал в жизни. Был сир и убог, власти притесняли меня, голодал, кров мой разрушен, дети и жена оставили меня. Люди обходят меня с презрением и никому нет до меня дела. Разве я не познал все тяготы жизни и не заслужил Твоего прощения? На что Бог ответил ему: Ты не дрожал в промёрзшем окопе, не бежал безумным в последнюю атаку, хватая грудью свинец, не валялся в ночи на стылой земле с разорванным осколками животом. Ты не был на войне, а потому не знаешь о жизни ничего. Книга «Вестники Судного дня» рассказывает о жуткой правде прошедшей Великой войны.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Вестники Судного дня (fb2) - Вестники Судного дня 1478K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Брюс Федоров

Брюс Федоров Вестники Судного дня

Copyright Брюс Федоров (Bruce Fedorov) 2016 г.

* * *

Посвящается: солдатам и офицерам 1941 года, правофланговым Бессмертного полка

Вторая мировая война превзошла все остальные до неё случавшиеся по уровню своей ожесточенности, поставив перед человечеством единственный возможный вопрос – «Доколе?». В широкой панораме больших и малых сражений, развернувшихся во всех частях света, Великая Отечественная война занимает особое место, так как основными её чертами стали беспощадность и непримиримость. Однако и в её кровавом контексте выделяется отдельный наиболее драматический период – катастрофические поражения и первые начальные, ещё робкие успехи 1941 года.

«Кто не воевал в 41-ом, тот войны не знает», считал Александр Иванович Покрышкин, военный летчик-истребитель в годы Великой Отечественной войны, трижды Герой Советского Союза и маршал авиации Советского Союза после неё.

I. Три рядовых эпизода из хроники десантно-штурмового батальона (Повесть)

Вымощенная отшлифованным булыжником улица пологим тягуном тянулась вверх и, если бы не разнывшаяся от старой фронтовой раны левая нога, то идти можно было бы вполне сносно. Федор Терентьевич Бекетов не любил узкие пространства и поэтому заранее сошёл с ленточного тротуара, прилепившегося к аккуратным палисадникам невысоких двухэтажных домов, предпочитая держаться на проезжей части улицы.

– Нет оперативного простора, – бывало отвечал он, если считал нужным удовлетворить чье-то назойливое любопытство, почему он не любит всё узкое и чем-то ограниченное.

В этот ранний утренний час маленький тихий городок на северо-востоке Германии уже оживился, и его улицы и переулки начали постепенно наполняться населявшими его людьми, которые один за другим покидали свои уютные жилища и торопливо направлялись по неотложным делам. Всем им хотелось в срок оказаться на рабочих местах в многочисленных административных конторах, уютных кафе или запустить моторы станков в небольших производственных мастерских. Немецкая дисциплина и педантичность – неоценимые качества, когда требуется точно и качественно выполнить любую поставленную задачу или, что ещё более важно, договориться о правилах поведения и жизнеустройства в рамках какого-нибудь муниципального образования или «Общины – Gemeinde». И ровно эти же несомненно высокие человеческие достоинства могут стать проклятием для умного, образованного и в общем-то добропорядочного народа, когда он превращается всего лишь в инструментарий для реализации чей-то бредовой идеи, и несчастьем для других людей.

Нога ещё более разнылась, когда резиновый наконечник трости, которую Фёдор Терентьевич прихватил с собой для пешей прогулки, вдруг так некстати соскользнул с горбыля мостового камня и в то же мгновение боль молнией пронеслась от колена вверх и вонзилась куда-то между рёбер под самое сердце.

– Verdammte Steige – проклятый подъём, – правая щека Фёдора Терентьевича слегка поджалась, словно от болевого спазма. Что сказать, когда далеко не молод и разменял седьмой десяток лет? Когда уже не понять, отчего становится больнее, то ли от возрастных физических недугов, то ли от горьких воспоминаний, тяжкой ношей лежащих на душе.

Он оглянулся. Этот неприметный городок с обычным мало о чём говорящем названием Цвекау ан дер N, что примерно в тридцати километрах к северо-западу от Лейпцига, был ему немного знаком и выглядел почти так же, как и в конце апреля 1945-го. Такие же, как и в том памятном победном году, добротные, выступающие вперёд фасады домов, подметённые улицы, вымытые дорожные указатели и подкрашенные городские урны. Каким-то чудом война обошла этот аккуратный немецкий городок, оставив его почти нетронутым к радости местных жителей и к удовлетворению советского командования, решившего разместить в нём один из своих стационарных госпиталей. Благо, большинство зданий оказалось нетронутым по той простой причине, что батальон эсэсовцев из Бохума, имевших своей задачей оборонять Цвекау до подхода основных сил, решил, что не стоит испытывать судьбу и лучше оставить этот населённый пункт на попечение местных фольксштурмистов, и двинулся в западном направлении, очевидно рассчитывая на встречу с передовыми отрядами англо-американских войск.

Тогда, как и сейчас, тоже была весна. Липовые деревья раскрыли свои нежные, ещё не потревоженные летним зноем листочки, черёмуха украсила ветки белоснежными плюмажами, а утренний воздух благоухал медовыми ароматами всевозможных первых цветов. Военная гроза сдвинулась куда-то вбок в направлении ещё корчившегося в кровавых муках Берлина, а здесь, в притихшем и сдавшемся на милость победителя немецком городке уже забрезжил рассвет долгожданной мирной жизни. Души советских солдат и офицеров, измотанные четырёхлетним ненастьем непрерывных боев, постепенно успокаивались.

Оживала надежда на возвращение из опостылевшей Германии в свои разрушенные и потому ещё более родные края.

Цвекау был для ветерана Бекетова лишь эпизодом в его долгом фронтовом пути, малозаметной точкой на топографической карте боевых действий, куда он доставил своего боевого друга, получившего так некстати в конце войны осколочное ранение в область грудной клетки, и сдал его на руки фронтовым ангелам-врачам военно-полевой хирургии. Небольшой, с однокопеечную монету, с рваными краями осколок от гаубичного снаряда пропахал бордовую борозду по животу, раздергивая мышцы в безобразные лохмотья, и забился глубоко вовнутрь, перекрыв кровоснабжение легочных капилляров. Не довелось в те дни Фёдору Терентьевичу задержаться в этом городке хотя бы на пару суток, чтобы поддержать своего тяжело раннего друга и помочь ему перенести неизбежную сложнейшую операцию. Служебный долг призывал его отправиться в дорогу туда, где ещё гремела непрерывная канонада тысяч орудий, где продолжали вздыматься приливные волны атакующих шеренг советской армии, заливающих своей алой кровью свирепую вакханалию, которую развязало всемирное зло. Во что бы то ни стало надо было заставить себя пройти оставшиеся метры войны, чтобы через свинцовую метель на излете последнего вздоха дотянуться натруженной солдатской рукой до горла извивающейся фашистской гадины и вырвать у неё из пасти ядовитое жало.

И вот теперь он опять здесь, в Германии, не потому что хотел посетить памятные места давнишних боёв и убедиться ещё раз, что смерть, насытившись жизнями сотен тысяч павших, утомилась собирать кровавый урожай и удалилась в свои мрачные чертоги, навсегда покинув эту израненную землю. Нет, он даже не стремился воспользоваться официальной программой поездки, организованной по линии Общества дружбы ГДР – СССР для советских ветеранов войны. Он не хотел пышных церемоний, искренних приветственных речей и слов, выражавших неподдельную симпатию и благодарность им, победителям. Сейчас душа нуждалась в покое и боялась говорливого людского многословия и пустой суеты. Она хотела только одного – вспомнить тех, кто навсегда остался в памяти, кто шёл когда-то с тобой рядом и, улыбаясь, протягивал тебе последнюю папиросу, чьё крепкое плечо было вернее броневой стали в те бесконечные и томительные минуты ожидания приказа, когда главным было суметь выдернуть себя из окопа и, вжимая в живот деревянное ложе автомата, судорожно кривя рот и выхаркивая из глотки водочные сгустки животной ярости… мать-перемать… ринуться туда, вперёд, на плюющиеся бешеным свинцовым огнем и пороховым дымом пулеметы врага.

И потому сейчас он стоял здесь, на этой большой красивой площади перед городской ратушей обычного немецкого городка. Изможденный годами седой человек, чьи плечи, привычные к золотым прямоугольным пряникам погон, теперь гнула вниз беспощадная старость, заставляя опираться на опостылевшую трость. Свежий весенний воздух вливался в легкие, помогая сердцу вернуться к нормальному ритму, сорванному длительным подъемом по кособокой извилистой улочке.

– Ну вот и хорошо, – пронеслось в голове, – теперь можно и дальше идти. Должно быть, немного осталось. Разве не одолею?

Намерение Фёдора Терентьевича продолжить свой путь неожиданно было прервано негромким окликом. Участливый девичий голос осторожно спросил его:

– У Вас всё хорошо? Мы могли бы чем-то помочь Вам?

Бекетов повернулся и увидел перед собой пару совсем молодых людей, девушку и парня, которые смотрели на него и чуть смущенно улыбались.

«Лет восемнадцать-девятнадцать, не больше. По виду они скорее всего студенты какого-нибудь местного колледжа. Какие молодые, свежие и открытые лица», – подумал седовласый ветеран.

– Может, вы подскажете, я правильно иду? Мне нужно Zentralfriedhof – центральное кладбище.

– Да, да, – как-то особенно торопливо произнесла девушка. – Если идти пешком, то минут двадцать. Но может быть, для Вас вызвать такси?

– Нет, спасибо. Я дойду.

Молодые люди по очереди попрощались – Auf wiedersehen /До свидания/. Почему-то ещё больше смутились и быстро пошли в ту же сторону, куда намеревался идти и сам Фёдор Терентьевич.

«Может быть их смутил мой выговор? Ведь ещё до войны инструктора по языковой подготовке предупреждали меня о том, что мой немецкий окрашен диалектическими признаками выходца из земли Шлезвиг-Гольштейн. А это ФРГ. Наверное, они посчитали, что я западный немец, которого непросто встретить в этих краях?»

«Такая приятная пара, – подумал он, глядя им вслед. – Дай бог, чтобы в новой социалистической Германии они обрели счастье и мирную жизнь». Потом, остановившись, ещё раз оглядел площадь. А ведь когда-то этот город и эта площадь наверняка видели и другие времена, и такие же замечательные молодые люди, как эти, их отцы и матери, ещё не стряхнувшие с себя очарование юности, собирались здесь.

* * *

…Начало мая 1939 года выдалось ненастным. С утра на город наползли низкие серые тучи, и поэтому временами сверху срывались горсти мелких дождевых капель, которыми ветер щедро осыпал лица собравшихся на площади людей. Казалось, здесь были все жители Цвекау, взоры которых, как по команде, были устремлены на стройные шеренги, вытянувшиеся в ротном порядке вдоль периметра ратушной площади. Непогода не оказывала никакого воздействия ни на зрителей, застывших в ожидании начала торжественной церемонии, ни на крепких и уверенных, с загорелыми лицами молодых людей, выстроившихся в безупречном порядке перед высокой трибуной, на которую уже заходили главные устроители городского митинга. Это был митинг городской организации «Гитлерюгенд», молодежного крыла НСДАП, национально-социалистической немецкой рабочей партии Германии, созданной для воспитания преданных сторонников фашистской идеологии нового руководства страны, тех, которые были призваны осуществить на деле самые амбициозные планы, которые когда-либо ставила перед собой Германия. Многие немецкие семьи с восторгом восприняли идею высших политических кругов партии объединить прежде забытую всеми молодежь в военизированный союз, где помимо отработки навыков владения оружием много внимания уделялось дисциплине, приучению к бытовому порядку, уважению к труду, участию в различных спортивных состязаниях, развитию новой, теперь уже фашистской культуры. Родители были спокойны. Из их обожаемых чад вырастут хорошие добродетельные граждане своей страны, и никто из них ни о чём плохом не задумывался. А зачем? «За тебя думает фюрер». Никто из них ещё не подозревал, что миллионы их любимых сыновей в самом ближайшем будущем усыпят своими костями снежные равнины России и желтые пустыни Аравии, а те, кому счастливый рок всё-таки судит вернуться домой и добраться до берегов Рейна и благословенных виноградных склонов мозельских долин, физически искалеченные, будут доживать свой век, не ведая больше, что такое обыкновенные радости жизни. И всё потому, что ранее они отправились в военный поход для того, чтобы не нести жизнь, а уничтожать её, истребляя в своей душе всё человеческое.

А пока что на площади ветер развевал огромные красно-белые знамена с черной свастикой и штандарты «Гитлерюгенда», похожие на вытянутые языки пламени с изображением гордого рунического символа «Совило», обозначающего доблесть и успех победителей. Глаза матерей увлажнились, а отцы подтянули свои животы и выпрямили спины, вспомнив прежнюю военную выучку.

Какие они у нас хорошие и замечательные, наши мальчики. Какие у них одинаковые аккуратные прически. Как ладно сидят на них коричневые рубашки с черными треугольными галстуками и с вязаными кожаными узлами. Шорты до колен и высокие шерстяные чулки, натянутые на напружиненные ноги, засунутые в крепкие ботинки, в которых так удобно взбираться по баварским кручам или стройно печатать шаг по булыжным мостовым, вызывая восхищение у обывателей и страх у евреев и всяких там «коммунистов». А румяные, с крепкими зубами и налитыми арийским здоровьем щеками «junge Frauleinen», девушки и дамы постарше, восторженно махали им руками и дарили цветы, а при случае радостно и самозабвенно свою любовь. Как им всем, нашим мальчикам, идёт эта чудесная униформа. Они наша гордость и надежда. Какие у них мускулистые тела и руки, готовые крепко сжимать серп хлебопашца или винтовку солдата вермахта. Наш фюрер скажет, что нужно стране, а значит и нам всем. Отдай приказ, мы его выполним.

Раздался глухой рокот барабанов, призывая всех к вниманию. Площадь затихла. Пауль Штюбен, Bezirksjugendfuerer – окружной руководитель местного отделения «Гитлерюгенда», подошел к микрофону, поправил ремень, перепоясавший его выпуклую грудь, и, поворачивая голову вправо-влево, внимательно оглядел застывшие перед ним, как единый монолит, парадные порядки членов своей организации. Выкинул вперед правую руку с открытой ладонью и плотно сжатыми пальцами, имитируя приветствие, заимствованное нацистами у древнеримских легионеров. Всем слушать.

– Kamaraden, Камараден, побратимы. Здесь, на этой площади стоят лучшие представители немецкой молодежи, новое поколение нашего народа. Вы молодая сила рейха, великое братство будущих победителей. Мы все учимся на славных примерах доблести и самопожертвования павших героев. Верность нашему фюреру, Адольфу Гитлеру, – это путь в бессмертие. Наши враги скоро узнают силу возродившейся Германии, почувствуют силу нашего гнева. Никто из них не дождется пощады. Германия пробудилась. Уже Эльзас и Лотарингия вернулись в лоно своей родины, ликующая Австрия цветами встретила наших доблестных солдат, а историческая часть нашего народа, судетские немцы, наконец-то вырвались из вековой славянской кабалы. Хох.

– Хох, да будет так, – выдохнула площадь.

– Мы собрались здесь, чтобы проводить юношей старшего возраста в нашу непобедимую армию. В их жизни настает самый замечательный день – скоро они наденут полевую форму солдат вермахта, чтобы встать в его железные непоколебимые шеренги. На этой трибуне, где собрались самые почётные люди этого города, находятся два замечательных молодых офицера, которые совсем недавно были членами нашей общегерманской организации и, как Вы все, не жалея себя, вставали в шесть утра по звуку горна и упорно осваивали трудные дисциплины довоенной подготовки. А теперь они офицеры танковой дивизии, которая стремительным марш-броском преодолела урочища Чехословакии, неся нашим несчастным соотечественникам свободу на своих победоносных штыках и знаменах.

– Хох, – откликнулась площадь.

– Одному из этих офицеров, имя которого Герд Мюллер, награждённому за выказанное им усердие и умение безупречно выполнять приказы его командиров, за Судетский поход был вручен орден «Железный крест», знак воинской доблести.

– Хох, – прошелестело по юношеским шеренгам. Глаза всех устремились на того, кто был им почти ровесником, а сейчас стал обожаемым всеми героем.

– Обер-лейтенанту Герду Мюллеру доверено вручить лучшим из вас почетные награды – походные ножи «Гитлерюгенда», на клинках которых красуется наш гордый девиз «Blut und Ehre» – «Кровь и честь», которые теперь будут с вами до самой смерти. Вы научились думать, как германцы, и поступать, как германцы.

– Хох!

– Зепп Юнгвальд, Дитрих Зайлер, Эмирих Штримиц, выйти из строя.

Молодые люди молча, парадным шагом, стараясь не уронить личное достоинство в глазах сотен наблюдавших за ними завистливых сверстников и растроганных взрослых людей, подходили к трибуне и вскидывали в приветствии правые руки. На лицах, уже отмеченных первым весенним загаром, читались решимость и отвага. Прочь всякие сомнения, унынье и недостойные мужчин слабости. Теперь скоро они встанут в ряды армии Великой Германии. Будут её солдатами.

– Этим юношам, – голос уездного руководителя молодёжи зазвенел с новой силой, – предстоят грандиозные свершения. За Рейном притаились коварные галлы, которые только и ждут, чтобы нанести удар в спину германской нации, а из-за Вислы на нас смотрят жадные глаза вечно голодных и недовольных своей участью поляков. Так будем же готовы и достойны подвигов наших великих предков. С нами Бог и фюрер. Хайль Гитлер.

– Хайль, – громовым залпом прокатилось по площади.

Небольшой оркестрик взял первые аккорды любимого гимна “Vorwarts, vorwarts” – «Вперёд, вперёд»:

Unsere Fahne flattert uns voran Wir marchieren fur Hitler Durch Nacht und durch Not Mit der Fahne die ist wichtiger als der Tod — (Наше знамя веет впереди. Мы идем за Гитлером через ночь и страдания со знаменем в руках, которое важнее чем сама Смерть).

Самозабвенно, задрав голову, пел уездный фюрер-оратор, пел бургомистр и офицеры-танкисты, пели все на трибуне для почётных гостей. Пели юноши из «Гитлерюгенда», пели девушки из Союза немецких девушек, пели достопочтимые бюргеры города Цвекау.

Всех воспламенили эти слова. Грудь распирало желание выказать перед другими своё особое чувство патриотизма, любви к «Фатерланду» – ненаглядной родине. Туманились увлажнившиеся глаза, душа томилась жаждой действия и ожиданием подвига. Приказ, нужен приказ, чтобы выстроиться в походные колонны и ощутить великое единение со множеством своих соотечественников. Качаются перед глазами бритые затылки, маршируют в такт ноги, слегка позвякивает о приклад винтовки походная фляга со шнапсом. Вперёд, вперёд, в манящую неизведанную даль, туда, где лежат другие страны, чужие земли и текут незнакомые реки. Теперь всё это станет нашим.

Пели на улицах и площадях, в сельских общинах и на стадионах Мюнхена, Гамбурга, Лейпцига и Берлина. Пела вся Германия днем и ночью в свете чадящих, оплывших черным дёгтем факелов. Строились в шеренги и рабочий, и врач, и крестьянин, и водитель такси. Ровнее, чтобы видеть грудь пятого. Умный и храбрый, добрый и злой. Все вместе ради самой «великой» цели. Страна тружеников, поэтов и философов готовилась расширять свои границы от Атлантики до Урала, и неважно, сколько неведомых людей придется смешать с грязью танковыми траками. Пусть проигравший плачет и клянёт свою злосчастную судьбу, потому что так начертал он, непогрешимый и всезнающий народный вождь Адольф Гитлер, и ведомая им партия нового типа, установившая, что «Германия превыше всего».

Не так ли, всегда и везде, на протяжении тысячелетий возрождается и вскармливается беспощадный Молох войны?!

* * *

Вскоре единственная улица, стекающая с ратушной площади, разбежалась на несколько переулков. На углу одного из них была установлена стрелка с четкой надписью «Zentralfriedhof» – «Центральное кладбище».

– Ну, значит, дошёл, – облегчённо подумал Фёдор Терентьевич.

И действительно, пройдя под уклон ещё две сотни метров, он оказался перед входом из высоких каменных колонн и однообразной чугунной ограды, выкрашенной в черный цвет.

«Странно, столь печальное место, а находится так близко к центру города. Ну да ладно. Главное, найти могилу Александра. По документам он где-то недалеко от входа должен быть захоронен», – и Фёдор Терентьевич прошёл под чугунным сводом ворот.

Кладбище оказалось небольшим, около ста захоронений, и очень ухоженным. С немецкой старательностью дорожки были чисто выметены, а могильные камни, выкрашенные в белый цвет, имели чёткие прорезанные надписи. Пройдя до конца второго ряда, Бекетов наконец обнаружил рядом с памятной плитой какому-то незнакомому ему майору могилу своего фронтового друга.

На камне, украшенном красноармейской звездой, покрытой золотистой краской, было написано – «капитан Александр Панкратов» и даты «1916–1945 гг.»

Фёдор Терентьевич отложил свою трость, опустился на одно колено и достал из кармана видавший виды, затёртый портсигар. Он давно уже не курил, но держал его при себе как напоминание о военных годах. Затем всё ещё крепкими пальцами разомкнул створки металлической коробки и высыпал из него на могилу горсть земли, которую привез из деревни, где родился его друг. Подобрал трость, с усилием выпрямился и молча склонил голову. Рассыпавшиеся седые волосы прикрыли сжавшиеся уголки глаз. Жёсткая кожа на щеках вспухла взбугрившимися желваками.

– Эх, Сашка, Сашка, угораздило тебя. Ведь всю войну прошёл. Бог миловал, – заметались мысли под темечком, – а здесь, за две недели до победы нарвался на проволочную растяжку. Какие-то сопляки-фольксштурмисты перекинули трос между деревьев над дорогой, чтобы подловить неосмотрительных мотоциклистов. Забылся ты, расслабился, успокоила тебя легкость, с которой твой батальон занял этот паршивый городок. Не удалось тебе вновь увидеть родной дом и прижать к сердцу свою ненаглядную Любашу.

Фёдор Терентьевич полез в боковой карман, вынул из него маленькую плоскую фляжку, приложился к горлышку и сделал два протяжных глотка. Водка, как всегда, немного успокоила его.

– Спи спокойно, брат. Время летит быстро. Скоро, поди, увидимся, – Фёдор Терентьевич повернулся, чуть прихрамывая и опираясь на трость, и пошёл на выход вдоль ровной линейки могильных холмиков. Глаза автоматически перебирали надписи на надгробных плитах.

«Что же это такое? – вздрогнул он. – Да здесь же лежат одни мальчишки, лейтенанты, младшие лейтенанты, восемнадцать-двадцать лет. Ведь война уже почти кончилась. Как же они умудрились умереть так не вовремя, ведь был уже апрель месяц? До капитуляции Германии оставалось две недели. Неужели мы воевали так на пределе, что не могли обойтись без этих, нецелованных? Какую же невиданную цену заплатили за нашу Победу, если нельзя было сохранить их для будущего? Сколько матерей, теряя сознание, грохнулось на землю, получив похоронку тогда, когда уже в сердцах поселилась надежда, что он выживет, вернется. Ведь конец войне. А тут? И что потом? Нет конца горю. Исчезла, испарилась радость жизни, потому что уже нет его, единственного, беспредельно любимого, которого выносила и выходила. Берегла и холила, как могла, прикрывая натруженными руками от житейских невзгод. Эх-ма».

Фёдор Терентьевич остановился, чтобы перевести дыхание, и приложился к фляге губами.

– Прошу прощения, – послышался рядом тихий осторожный голос, – у Вас здесь кто-то похоронен?

Фёдор Терентьевич повернулся и увидел перед собой небольшого роста опрятно одетого и согбенного старичка.

– В общем да, – ответил он по-немецки.

– А я здесь недалеко живу и тогда жил, когда в 45-м в наш город вошли советские войска, – продолжал, слегка покашливая, говорить старичок, как бы стараясь не замечать сдержанность со стороны русского ветерана войны. – Раньше здесь не было кладбища, а был городской парк, но когда ваша армия разместила в нашем городе госпиталь, то надо было где-то хоронить умерших. Какая беда. Поверьте, что мы, старшее поколение, очень переживаем, когда приходим на это кладбище. Сколько прекрасных молодых людей лежит здесь. Сколько напрасных смертей. Этого не должно было случиться. Не должна была разразиться эта проклятая война. Это трагедия и для нас, немцев, и для вас.

– А Вы сами воевали? – спросил Бекетов, решив, что не стоит обижать своим молчанием этого на первый взгляд безобидного человека.

– Да, немного, – быстро ответил тот. – Я попал на Восточный фронт, но в январе 1942 года был демобилизован по болезни: отморозил ноги в окопах под Москвой, и у меня развилась гангрена. Хотели отнять ступни, но как-то обошлось. Но с тех пор я уже не могу нормально ходить. Больше ковыляю. А главное меня постоянно мучают боли. С тех пор.

Незнакомец замолчал, почувствовав неловкость за свою возможно неуместную болтливость. Затем, очень тихим голосом поинтересовался: – А Вы тоже были на фронте?

Фёдор Терентьевич наклонил голову, пристально посмотрел в глаза говорившего и с расстановкой ответил: – Четыре года. И закончил войну в Берлине.

– О-о-о, – протянул старичок, видимо, не зная, что нужно ответить.

– А Вас как зовут? – всё же решил спросить своего нежданного собеседника Бекетов.

– Лернер, Франц Лернер, – чуть заикаясь, проговорил тот.

«Странно, какая-то знакомая фамилия, – пронеслось в голове Бекетова. – Я её когда-то слышал. Определённо слышал. Лернер. Именно Лернер. Но вот только где?»

Потом, решив не продолжать разговор, кивнул на прощание незнакомцу и, развернувшись, пошел дальше по направлению к выходу из мемориального комплекса.

Пора было возвращаться в Берлин. Следующий день предполагал множество торжественных мероприятий, которые подготовили для советских ветеранов немецкие товарищи. Друзья из Германской Демократической Республики делали всё, чтобы хоть как-то сгладить у них тяжёлые воспоминания о прошедшей войне.

Уже сидя в поезде местного значения, который мчал его в столицу ГДР, Фёдор Терентьевич невольно задумался о событиях последних дней. За окном мелькали станции и полустанки, кривой синусоидой выпрыгивали крыши однотипно подстриженных домиков, дробно на стыках выстукивали трудяги-колёса. Ветеран Бекетов устало откинул седую голову на подголовник высокого сиденья. Спать не хотелось, но и общаться со случайными попутчиками тоже. И он прикрыл глаза. Мысли хаотично возникали, давая пищу уму, а потом распадались на отдельные фрагменты и безвозвратно уносились опять куда-то в небытие. На сердце было спокойно. Он выполнил обещание, которое дал тогда в далёком сорок пятом своему другу:

– Сашка, ты держись браток, не сдавайся, – и поправлял жёсткое шерстяное казённое одеяло, которое накинули на тело его боевого товарища подбежавшие к «виллису» врачи. – Уже хорошо, всё позади. Здесь тебе помогут. Война кончается, Сашка. Ты слышишь меня, брат? Конец ей, заразе. Ты выдержал, ты сделал это. Не молчи, смотри на меня. Я рядом, я не оставлю тебя. Ты потом заберешь этот дурацкий осколок с собой, и мы закинем его к твоему ордену в стакан водки. И выпьем за жизнь, за твою Любовь. Она не отпускала тебя. Не давала тебе разрешения на уход. Ты слышишь, ты нужен ей. Она ждет тебя там, на Родине. А я вернусь к тебе через неделю. Я обещаю.

И голова Сашки Панкратова, как бы со всем соглашаясь, раскачивалась на носилках из стороны в сторону, и голубые глаза смотрели в такое же голубое бездонное небо, и рот как бы кривился в улыбке, растягиваясь в кровавую дорожку, сочившуюся сквозь его плотно сомкнутые губы. Дорогой образ его фронтового товарища в который раз за эти годы вышел к нему на встречу и спокойно, чуть с задором посмотрел, как бы говоря: «Ну что ты беспокоишься, мне уже хорошо», – и затем пальцем выбил сигарету из трофейной пачки и протянул ему.

Но ещё сильнее, вызывая необъяснимую тревогу, вспоминался Фёдору Терентьевичу недавний горячечный разговор в купе международного экспресса Москва – Берлин, когда локомотив вырезал своими фарами тоннель из ночной мглы где-то на перегоне между Вязьмой и Оршей. В узкое вагонное помещение набилось сразу восемь человек. Поездка в дружеский, ещё социалистический Берлин всколыхнула ветеранскую память. Не могли заслуженные старики так просто заставить себя залечь на свои спальные места, чтобы скоротать ночной промежуток времени. Курьерский неотвратимо нёс их к западной границе, той самой, которая кровавым росчерком утренней зари 22 июня 41 года поделила жизнь, заменив мирное вчерашнее счастье на пороховую смрадную гарь. Как, откуда и почему возникло между так похожими друг на друга народами небывалое ожесточение, разлетевшееся по обеим странам вороньими стаями похоронок? Неужели это было так неизбежно и ничего невозможно было сделать, чтобы обуздать, укротить этот смертельный вихрь?

В купе на столике у окна сгрудились стаканы с недопитым чаем из вагонного титана, сиротливо пригорюнились сдвинутые в сторону две пустые коньячные бутылки, да пряталась в серую вощенную бумагу нехитрая домашняя снедь.

– Ну вот ты мне скажи, Николай Павлович, – не унимался сидевший напротив ветеран в белой рубахе с расстёгнутым воротом, – ты у нас здесь единственный генерал, а потому к тебе и вопрос. Разве нельзя было избежать внезапности? Почему Гитлеру удалось нанести по нам тогда в июне мощный, заранее подготовленный удар? Как случилось, что наша большая и в целом подготовленная армия как-то сразу оказалась не у дел и покатилась назад на восток? В этом явно просматривается ошибка нашего военно-политического руководства и лично Сталина.

Отставной генерал не торопился отвечать и, опустив голову, продолжал тщательно размешивать ложечкой сахар в своем стакане с чаем, и присутвовавшим стало казаться, что этот процесс занимал его гораздо больше, чем произнесенные слова товарища. Закончив подготовительную чайную процедуру, Николай Павлович поднял стакан на уровень глаз и зачем-то внимательно осмотрел его. Видимо, он не очень торопился с ответом. Вопросы он, конечно, слышал. Ничего странного или тем более выдающегося в них не было. Тысячи раз послевоенные политики страны и профессиональные эксперты по обороне задавали их, и никто так и не сумел дать однозначного и вразумительного объяснения.

– Ну так как же, Николай. Скажешь нам чего-нибудь или нет? – в голосе говорившего послышались нотки раздражения.

– А что ты собственно хочешь от меня услышать, Сергей? Ты не хуже меня знаешь обстановку накануне войны.

– И всё же, Николай Павлович, ты в конце войны командовал дивизией и участвовал в Берлинской операции, а значит был поближе к верхам, чем все мы. Я вот всю войну с первого дня прошел во фронтовой разведке и скажу тебе прямо, что разведка не ошиблась и регулярно докладывала командованию о мобилизационно-подготовительных операциях немецкого вермахта на территории Польши. А что вышло? Наш Западный округ и его командующий Павлов оказались полностью деморализованы и не смогли организовать оперативное управление войсками. Более тебе скажу, начальник разведывательного управления РККА, Рабоче-Крестьянской Красной Армии, Голиков Филипп Иванович, перед войной регулярно выкладывал разведдонесения на стол Сталину и наркому обороны Тимошенко С. К., в которых наша зарубежная агентура и разведчики-нелегалы из месяца в месяц сообщали о неизбежности нападения Германии на СССР. И в добыче достоверной информации отличились не только участники «Красной капеллы» в Германии или группа «Рамзая» во главе с Рихардом Зорге в Японии, но и многие другие сотрудники, чьи имена не стали достоянием гласности. Прошу, поверь мне в этом. Я как-никак отслужил в ГРУ, Главном разведывательном управлении министерства обороны, более 30 лет и вышел в запас в звании полковника и немало с чем знаком.

– Да верю я тебе, Сергей Гаврилович, верю, – ответил отставной генерал и оглядел собравшихся в купе ветеранов, глаза которых однозначно говорили о том, что этот вопрос интересует всех. Как-никак, а война пропахала их судьбы вдоль и поперёк, – но ради справедливости скажу, что в первые недели очаговые сопротивления Красной Армии были очень ожесточенными и временами носили успешный характер. Тому немало примеров и на Северо-западном и на Юго-западных направлениях. А Черноморский флот под командованием адмирала Ф. С. Октябрьского вообще молодец. С упреждением сыграли боевую тревогу, не оглядываясь на Москву, и встретили авиацию и корабли противника как следует. И последовавшие многомесячные сражения под Одессой, Севастополем, даже Ростовом-на-Дону – это заслуга и моряков, и сухопутных частей в тех местах, где враг не застал их врасплох. Так что лучше не будем горячиться, Сергей.

– Ну хорошо. Пусть даже так. Но когда ты воочию видишь, что войска собраны и готовы к наступлению, то здесь двух мнений быть не может. Именно в таком состоянии находилась немецкая армия в июне 41-го года у наших границ. Не так ли?

– Отчасти так. Но только отчасти. Отмобилизованные войска, как ты говоришь, могут быть направлены и в любое другое место. Да, Гитлер их собрал на территории Польши, но у него за спиной была ещё не сдавшаяся Англия. А это как никак, но всё же «второй фронт». Так что при необходимости войска с берегов Буга могли бы за месяц опять быть переброшены к берегам Ла-Манша, что и предлагали сделать немецкие фельдмаршалы. Кроме того, вермахт подготовил все маршруты для вывода этих войск к Каспию и Аравийскому морю для завоевания ближневосточной и кавказской нефти, что для экономики Германии в то время было значительно важнее, нежели чем наши ковыльные степи. Ты, конечно, будешь прав, если скажешь, что в тот период уже был разработан «План Барбаросса», план нападения на Советский Союз, но давай будем объективны, мой друг, немецкий генеральный штаб был против его реализации летом 1941 года. И сроки наступления переносились многократно, также как в свое время в 1939 и начало вторжения во Францию. Военные аспекты – это только часть сложной мозаичной общеполитической картины. Однако в Германии возобладали непрофессиональные, а по сути авантюристические воззрения нацистской верхушки. Ну а о действиях Сталина, Молотова, Ворошилова судить в таком упрощённом ключе – занятие по меньшей мере неблагородное. Как говорится: «каждый мнит себя стратегом, видя бой издалека». Так что ты не обижайся, Сергей Гаврилович, но с окончательными выводами торопиться не следует.

– Подожди, подожди, Николай, – не унимался настырный полковник разведслужбы. – Есть и другие аспекты. Этак всё можно оправдать. Ты говоришь, что собранные в кулак немецкие войска, выдвинутые к нашим рубежам, нельзя однозначно воспринимать как явный признак неизбежного вторжения. А упомянутый тобой план «Барбаросса»? Разве он уже не был утвержден военно-политическим руководством Германии? Разве это не критерий неизбежной войны? Наша разведка вскрыла эти намерения противника и регулярно докладывала обо всём наверх.

– Верно Сергей говорит, – раздались одобрительные голоса. – Проспал Сталин и другие. Чего уж тут.

– Товарищи, давайте постараемся быть объективными, – умиротворяюще прозвучал голос отставного генерала. – Признаков было много, но их было и недостаточно. Согласитесь, что любая страна всегда и во все времена разрабатывает и утверждает планы военных кампаний как против потенциальных противников, так даже и в отношении миролюбивых соседей. Ну уж это-то аксиома. Кроме того, в последние месяцы перед июнем сорок первого Гитлер не только концентрировал войска у границ СССР, но и массировано перебрасывал авиацию и флот на атлантическое побережье Европы. Конечно, кто-то из вас скажет, что это была операция прикрытия. Логично. Можно даже сказать, что эти действия были своеобразным предупреждением Англии, чтобы не поддалась соблазну ввязаться в события на континенте, когда будет открыт фронт против Советского Союза. И так ведь можно думать. В то время как никогда высоко котировалось предположение о том, что Германия возобновляет операцию против Великобритании «Морской лев». Такая версия тоже не может быть отвергнута.

– Погоди, погоди. Николай Павлович, – подал свой голос маленький коренастый ветеран, которому неудобно было стоять в узком купе, так как приходилось выглядывать из-за плеч своих более габаритных товарищей. – А что, разве всеобщую мобилизацию заранее мы не могли объявить?

– А вот всеобщая мобилизация, дорогой мой друг, – в генеральском голосе явно прозвучала снисходительность, – это и есть уже война. А нам нужно было хотя бы на время уклониться от неё. Вы же все знаете, что оперативно-стратегические учения, которые в 1940 году провел наш генштаб, выявили неготовность, да что там миндальничать, можно сказать, элементарное неумение наших высших военных звеньев планировать и руководить масштабными операциями на уровне фронтов. Этому нужно было ещё подучиться. А что до предварительной мобилизации, для нас в тот момент она не была возможной, а вот Германия находилась в выигрышном положении, так как её войска и тыловые службы были давно отмобилизованы по штатам военного времени. Не забывайте, что немцы начали войну в Европе ещё в 1939 году и приобрели колоссальный опыт крупномасштабных военных операций. Вот и делайте выводы. А так, дорогие соратники, судить да рядить хуже некуда. Знал бы где упасть, соломки бы подстелил.

Ветераны загудели, как потревоженный пчелиный улей. Всех затронул, вовлёк в себя разгоревшийся спор. Каждый захотел выплеснуть из души наболевшее и поделиться с товарищами своим мнением.

«Э, нет, – решил про себя Фёдор Терентьевич. – Это без меня. Хватит с меня этих бесконечных пересудов. Стратеги доморощенные. Недаром говорится: молодым дела, старикам разговоры. Лучше прилягу, – и, раздвинув круг друзей, начал взбираться на верхнюю полку. – Здесь поспокойней будет».

Разговор внизу не мешал ему. Даже успокаивал и служил подходящим фоном для собственных мыслей. А их было немало.

* * *

22 июня смрадная коричневая жижа вытекла из европейского затхлого болота образца 1941 года и неостановимо стала растекаться по прибалтийским дюнам, украинским степям, кавказским предгорьям и среднерусской равнине.

В рядах вермахта бодро вышагивали недавние баварские пивовары, угольщики с Нижнего Рейна и сталевары Рура, учителя гимназий, мозельские виноделы и скотопасы с альпийских пастбищ. Всех вдохновляла вера в быстрый успех в России. А как же иначе, когда за полтора года вся Европа преклонилась перед германской железной волей. Всех вдохновляли молниеносные победы над когда-то грозными армиями Англии, Франции, Бельгии, Польши и т. д., результатом которых стали огромные территориальные приобретения, сотворенные германским вермахтом в стиле прогулочного шага по Эльзасу и Лотарингии, аншлюса Австрии, аннексии Судетской области Чехословакии, двухнедельного разгрома изворотливой Польши и сорокадневного принуждения к миру размякших на контрибуциях Первой мировой Франции и Бельгии.

Пробивная сила национал-социалистов сгребала в свои ряды не только всевозможных маргиналов, но и успешно всосала многочисленных бывших социал-демократов, коммунистов, тех же пролетариев, так легко предавших свои прежние идеалы и отступивших от закона всеобщей солидарности трудящихся всех стран, как определялось уставными положениями Коммунистического Интернационала. Они стали отступниками 20 века во имя новой идеи расового превосходства, поверившими в счастливую звезду «богоподобного фюрера», так вовремя провозгласившего лозунги о создании супернации сверхлюдей, которым подвластно всё и обещаны гигантские земельные наделы и тысячи покорных рабов там, на просторах загадочного и такого манящего Востока.

И потому, стерев столетние границы с карты старой, дряхлеющей в путах многопартийности и бесконечных речей о демократической свободе Европы, вобрав в себя весь её совокупный промышленный и людской потенциал, они начищали сапоги и выглаживали ладную униформу для великого Восточного похода.

Сбоку и с тыла эту хорошо вымуштрованную и натренированную армаду германских захватчиков подпирали не менее жадные до чужого добра беспринципные сателлиты, явившиеся с берегов Балатона, пробравшиеся через лесистые Апусенские Карпаты Румынии, вылезшие из финских заметенных снегами оврагов, осмелившиеся пересечь пределы Апеннинского сапога и даже сползшие с отрогов Иберийских гор.

Всё это европейское воинство возглавлялось кондовым прусским офицерством, поднаторевшим в многочисленных восточных походах, но так ничему и не научившимся за долгие 11 столетий, несмотря на длинную череду поражений, таких как Ледовое побоище, Грюнвальдская битва и усеянные гниющими человеческими останками поля Вердена.

Придет время, настанет светлый майский день, когда будут сказаны слова И. В. Сталина о том, что «Вековая борьба славянских народов за свое существование и свою независимость окончилась победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией».

Не удалось хитроумному кавказцу оградить родную страну от надвигавшейся войны, когда в наличии у неё оказалось только 1500 новейших танков Т-34, а нужно было иметь 10 000 таких машин. Да хорошо бы удвоить число скоростных и манёвренных истребителей, чтобы отбить охоту у противника наносить массированные бомбовые удары по спящим городам и селам, а ещё надо было успеть создать промышленный пояс из оборонительных предприятий за Уралом.

Из-за этого возникла необходимость поставить подпись под пактом Риббентропа – Молотова, по сути единственного на то время договора о взаимной безопасности с Западной Европой. И поэтому стали тиражироваться призывы не поддаваться на провокации и сменяющие друг друга заявления о вечной дружбе с Великой Германией. И не случайно в кабинете Верховного стоял, бледнея, начальник Главного разведывательного управления Генштаба РККА генерал Голиков и выслушивал незаслуженные обвинения Сталина в том, что разведка работает из рук вон плохо, а все разведдонесения о неизбежности немецкого вторжения в период с февраля по июнь 1941 года оценивал на словах, маскируя свои истинные мысли, как провокацию британской Интеллидженс Сервис, мечтавшей столкнуть лбами двух гигантов: немецкую и советскую военно-тоталитарные организации.

Знал ведь, точно знал, что в рядах высшего командного состава Красной Армии и политического руководства страны может существовать возможность для утечки информации особой важности. Этакий лючок, свищ, через который вольно или невольно улетучиваются сведения, столь значительные по своему содержанию, что их утрата равносильна прямой угрозе самому существованию советского государства и населявшего его многонационального народа.

Разве до этого не было нескольких обманных лет, настоянных на радужных надеждах обрести братские отношения с немецким народом, подвергшимся такому же унижению и разграблению по итогам Первой мировой войны со стороны держав-победительниц, как и многострадальная Россия. Все обстоятельства, сопровождавшие жизнь людей в обеих странах: нехватка продовольствия, чудовищная многомиллиардная инфляция и немыслимое обесценивание национальных валют, развал промышленности и сельского хозяйства и многое другое, казалось, должны были побуждать народы двух стран сближаться, сочувствовать и поддерживать друг друга, а возможно и объединиться, чтобы выдержать напор колониальных империй, Британской и Французской, опьяненных своими предыдущими победами, испытавших вкус наживы за счет униженных и проигравших и оттого ещё больше алчущих новой крови и новых жертвоприношений.

И поэтому Россия открыла свои объятия, давая возможность тысячам германских летчиков, подводников, танкистов и артиллеристов обучаться в военных училищах, тренироваться и стрелять на полигонах Красной Армии и совершенствовать свое профессиональное мастерство.

Возникало и укреплялось чувство доверия, дружбы и непозволительной расслабленности в отношениях с немецкими офицерами и генералами, носителями традиционных идеалов прусского милитаризма. Здесь были все от талантливого танкиста Гейнца Гудериана, чьи панцирные орды громили советские армии в Белоруссии, под Москвой и Смоленском, до блистательного улыбчивого командующего авиацией Люфтваффе Кессельринга, чьи хищные стервятники немилосердно выклёвывали жизнь из городов и поселков, не брезгуя ради забавы гоняться над полями и дорогами за обезумевшими от страха и ужаса беззащитными женщинами и детьми.

И всюду в довоенные годы, где появлялись представители вермахта и предполагалось выковать единые советско-германские щит и меч, неутомимый Абвер, военная разведка Германии, стремился создавать «дремлющие» ячейки своей агентуры из числа забывших свой долг офицеров Красной Армии, работников политических органов, лиц, несогласных с политикой партии, и просто обычных, но чем-то обиженных советских граждан, купившихся на изощренные посулы, обещания, денежные преподношения, сопровождаемые самыми открытыми и дружескими улыбками.

Так неужели Сталин и подчинённое ему ближайшее руководство не понимали всего этого и были столь наивны и безответственны, чтобы вводить советских людей и свою армию в заблуждение, тиражируя в «Красной Звезде» и «Правде» поспешные заверения в добропорядочности Гитлера и его бездушной клики, убеждая свой доверчивый народ в их миролюбивом отношении к Советскому Союзу?

Думать так, скорее всего, является верхом политической близорукости или сознательным упрощением интеллектуальных качеств постреволюционного руководства советской страны. Неужели так можно воспринимать Сталина, считая его в чем-то схожим, скажем, с партийными назначенцами эпохи Горбачева или деятелями последовавшего за ним периода, для которых служебная карьера на пути к вершинам государственной власти строилась по принципу пересаживания из одного кабинета в другой, только размером побольше, и демонстрацией больше громогласной, нежели чем безмолвной, но всегда беспрекословной до поры до времени лояльности?

Можно ли подобную оценку применить к хитроумному кавказцу, начавшему формировать свой ум и волю ещё в годы отвязной и бесшабашной молодости в качестве главаря лихих абреков, устраивавших засады на купеческие караваны на каменистых дорогах в горных лесистых урочищах? Разве он не был достойным сыном седого Кавказа, где природная насторожённость и готовность к отпору впитываются с молоком матери, а ощущение надвигающейся беды или угрозы воспринимается не через слова, а на интуитивном уровне? Разве потом он не доказал свои качества природного стратега, когда сформировался как убежденный марксист и одновременно как отчаянный организатор налетов на Тифлисские и Бакинские банки с целью пополнить скудеющую казну родной для него социал-демократической партии? А чего стоят бесконечные интриги, подсиживания и шельмования в непримиримой политической среде, которой он посвятил столько лет, уверовав в коммунистическую теорию, и выжил, выстоял и превзошел других, может быть, не менее умных и изощренных.

Тот, кто прошёл тернистой извилистой дорогой борьбы за власть, несомненно достоин другого восприятия.

Сталину нужны были эти два бесконечно долгих, но жизненно необходимых года. Хотя бы два. Только тогда можно было надеяться, что советская промышленность нарастит темп и вместо имевшихся в распоряжении у Красной Армии 1500 танков Т-34 выдаст желаемые 10 000. Рассчитывать, что к этому времени выстроятся бесконечными рядами знаменитые и лучшие в мире орудия конструктора В. П. Грабина, а летчики-истребители наконец пересядут с «Ишачков И-16» на современные Лаги, Илы, Миги, гордость последующего поколения героев-авиаторов.

А новое колхозное сельское хозяйство наконец сполна засыплет в закрома Родины янтарное ржаное и пшеничное зерно, которого так не хватало народу все мирные годы, потому что страны Запада соглашались отдавать молодой и такой упрямой советской стране свои паровозы и автомобили не за кормовую, а только за первоклассную столовую пшеницу, отказываясь от золота и предметов искусства. Все они надеялись, все ждали, что эта непонятная, неугомонная и такая непредсказуемая держава, страшная своим глубинным могуществом, наконец распухнет от голода, лопнет и рассыплется на мелкие осколки, которые с радостными кликами бросятся подбирать осатаневшие от долготерпения империалистические хищники.

И об этом он мог сказать только немногим. Может быть, Ворошилову, может быть, Молотову, может быть, кому-то ещё? Это могли быть только люди, которые были сто раз проверены и связаны с ним ещё тогда, с тех дореволюционных лет, времён непримиримых боев гражданской, которые не дрогнули в ходе взаимных самоистребительных политических баталий с разномастными партийными уклонистами: право-левотроцкистами, трудовиками или другими стяжателями славы и власти на поприще всевозможных интерпретаций теории Маркса и Энгельса.

Он знал цену человеческому тщеславию, неуспокоенности и вечно зудящему чувству первенства. Он знал, как предают даже самые, казалось, смелые и надежные. И поэтому понимал, что невозможно заткнуть все бреши и не допустить почти неизбежного перетекания сверхсекретных сведений из-за стен Кремля в другие европейские столицы: в Лондон и, безусловно, в Берлин. Не испытывал заблуждения в том, что можно в одночасье перестроить все умы и настолько укрепить духовные и нравственные силы всех советских людей, чтобы они оказались готовы для отражения вероломной агрессии. А потому пусть пока что фашизм считает, что мы «верим» ему, что наши войска не пересекут новую границу и останутся на рубежах старой. И поэтому все возможные в тех условиях мобилизационные мероприятия были позволены только далеко за Уралом, откуда в ноябре 1941 года явятся прекрасно обученные и полностью укомплектованные оружием и тыловым обеспечением дивизии.

Зачем тогда удивляться, как и откуда пришла эта неожиданная спасительная помощь? Из-за каких дремучих сибирских лесов, хрустальных рек и голубых, как небо, озёр вылилась эта необоримая сила?

А пока противник пусть видит, засылая в мирное русское небо свои «рамы», самолеты-разведчики, что наша авиация сосредоточена на немногих открытых аэродромах, а танки спокойно стоят в своих ангарах, что полевые войска расслабленно размещены в своих летних лагерях и неспешно готовятся к плановой учебе.

Пусть эта информация по незримым каналам стекается в Берлин и успокоительным грузом ложится на стол начальника оперативного управления немецкого генерального штаба в виде разведывательных донесений из разных источников. Пусть внушит она военному и политическому руководству Германии, что Советский Союз верен положениям союзнического по сути германо-советского Договора, известного более как Пакт Риббентропа – Молотова, и что ни И. В. Сталин, ни члены политбюро партии, ни начальник генерального штаба РККА К. Г. Жуков и министр обороны С. К. Тимошенко даже не помышляют о войне с Германией.

Как хотелось, чтобы Гитлер и его камарилья сделали такой вывод и повременили с приведением в действие плана «Барбаросса» и занялись бы уже начатыми, но ещё не доведенными до конца делами на Западе, и прежде всего, борьбой с Англией.

А ведь так думать было бы со многих точек зрения логично, не открывать же в конце концов второй фронт против восточного гиганта.

Ведь к этому взывали все классические выкладки военной стратегии, содержавшиеся в работах талантливых немецких военных теоретиков Мольтке и Клаузивица. Ведь не сумасшедший же в конце концов Адольф, вождь немецкого народа, чтобы сражаться одновременно с двумя противниками.

Не мог же он не понимать, что Великобритания, воюя с генерал-фельдмаршалом Роммелем за свои колонии на Ближнем Востоке, готовится перенести войну и на европейский континент, с юга ли через Италию, или перепрыгнув через Ла-Манш, с севера. Как доведётся. Рано или поздно. Не важно. Ведь об этом говорили Гитлеру его самые верные и неукоснительно преданные идеям национал-социализма исполнители его преступной воли, лучшие командующие немецкой армией – Вальтер фон Браухич, Теодор фон Бок, Ханс фон Клюге, Вальтер Лист и Манштейн.

И для того, чтобы такое решение сложилось в воспалённых головах новоявленных завоевателей мира, СССР готов был делать вид, что отмобилизованные и вооруженные до зубов немецкие войска, сосредоточенные вдоль берегов Буга и Немана, находятся там только для того, чтобы в глубоком тылу в тысячах километров от атлантического побережья Франции и Средиземного моря завершить мобилизационные приготовления для дальнейшего броска в аравийские пустыни с выходом к нефтяным промыслам Ирака и Ирана и в последующем развития наступления на Индию, сокровищницу, житницу и ресурсную базу Британской империи.

Это был бы её конец, и тогда возобновленная германская операция «Морской лев» с высадкой на вечно зеленом острове оказалась бы не сложнее, чем пересечь Ла-Манш на прогулочном морском катере. Что бы тогда остановило Гитлера? Ведь должен же он был понимать, что все его скоротечные победы над малыми и большими странами Европы были своеобразным подарком со стороны европейской элиты, проявившей намеренную беспомощность и передавшей в руки набиравшего силу фашизма свои государства со всеми нетронутыми складами и запасами, отлаженной и работающей промышленностью и эффективным сельским потенциалом. И самое главное, свои передовые технические достижения, и умелых инженеров, и профессиональных рабочих, которые, может быть, по принуждению, но тем не менее с удвоенной энергией стали трудиться, накачивая мускулы германскому «тысячелетнему» рейху.

Неужто руководящие европейские круги и впрямь так были напуганы коммунистической химерой, что предпочли раболепствовать перед фашистским монстром в надежде, что он в конце концов ринется на советские бастионы, сокрушит их и затем сам, обескровленный и измученный схваткой, бездыханным рухнет на их руины?

Неужели в этом в те времена заключался основной смысл пораженческой «высокой» европейской политики, посчитавшей, что таким образом она сможет с минимальными потерями для себя одним выстрелом убить сразу двух зайцев?

Поверить в другое просто невозможно, вспоминая ту сверхизобретательность и изощренность в выборе политических средств, которые проявила французская и английская дипломатия в самом начале 20-го века, готовя войну с кайзеровской Германией, страной несомненно более могущественной в военном и экономическом отношении, нежели чем гитлеровская Германия накануне 1 сентября 1939 года.

Дайте нам ещё только ДВА заветных года, и тогда советский народ не узнает, что такое потерять пятую часть своего населения и половину своей промышленности. Больше чем воздух нужны были эти ровно два года.

Может быть, в этом и была великая тайна Сталина? Кто мог тогда или сейчас проникнуть в тайны его многогранного и изобретательного ума? Ясно было одно – непростительно до поры до времени вспугнуть зверя и позволить ему внезапно вырваться из своего зловещего логова. Ещё требовались недели и месяцы, чтобы успеть подготовить новые рубежи обороны, приучить войска к маневренной войне с массированным использованием мобильной техники, прежде всего танков.

Необходимо было извлечь уроки из неудач, которые сопровождали Красную Армию в боях на КВЖД, Халхин-Голе и в Финскую кампанию. Непропорционально велики были понесенные тогда потери. Слишком дорогой ценой были завоёваны эти победы. Непозволительно долго учились красные командиры суворовской науке – «побеждать не числом, а уменьем».

И поэтому стране нужны были эти годы. Их надо было вырвать у беспощадного времени руками, зубами, чем угодно, изворачиваясь, соглашаясь, демонстрируя деланную беспечность, заключая неожиданные временные союзы, наконец, с пониманием того, что любая публичная резкость, несдержанность, непродуманное поспешное заявление, нелепая политическая поза неизбежно обратятся в реки людской крови, страдания матерей и гибель их детей, создадут смертельную опасность для молодой неокрепшей советской республики, получившей по воле немилосердного рока лишь двадцать, с 1920 по 1940 г., быстротечных относительно мирных мгновений, чтобы собрать остатки народных сил, измотанных четырьмя годами Первой мировой бойни, последовательно перетекшей в свое логическое, но бесконечно кошмарное продолжение – затяжную гражданскую схватку, в которой брат почти сладострастно убивал своего родного брата, а отец единственного сына.

Как заветного глотка воды, нужно было добиться, чтобы Гитлер поверил своим многочисленным доносчикам, разбросанным по всем странам мира, сидящим в чопорных зданиях на Даунинг-стрит в туманном Лондоне, или обряженным во фраки лощёных брокеров с Уолл-стрит в Нью-Йорке, или одетым в униформу офицеров Рабоче-крестьянской Красной Армии с четырьмя «шпалами», а то и ромбами, что Советский Союз спокоен и дружелюбен и занят исключительно созидательным трудом на стройках Днепрогэса и Магнитки, так как в этой полуразрушенной за многие годы нескончаемого бедствования стране забот было не счесть.

Если бы, если бы. А там, глядишь, и не решился бы выжидавший своего случая коварный враг подступиться к ощетинившейся тысячами доменных труб и анфиладами поднятых к небу зенитных орудий советской державе, и развернулся бы он, чтобы вонзить свои оскаленные клыки в других хищников из своего ближайшего окружения, отсиживающихся за тридцатью километрами Ла-Манша.

Не получилось. Не вышло. Сработало звериное чутьё у германского политического руководства и военного командования, догадавшихся, что июнь 41-го – это последний срок, когда можно попытаться проломить затылок красному исполину.

А между тем, стекавшиеся к Сталину данные упрямо утверждали, что немецкие войска, сосредоточенные на наших западных границах, не имеют запасов зимнего обмундирования и снаряжения, а на склады армейского подчинения не завозятся горюче-смазочные материалы и топливо зимних марок.

Кто, если он в здравом уме, будет планировать начать военную компанию в России без валенок и зимней одежды? И как быть танкистам, которые не смогут запустить моторы, когда на улице будет минус 25 С, а то и все минус тридцать, а откатные механизмы пушек откажутся возвращать стволы орудий, так как их смазка будет уже не смазкой, а превратится в комья вязкой инертной тягучей черной глины?

Так что, может быть, нам повезёт, и война не разметёт вишневые цветы выпускных бальных вечеров июня 1941 года, которые для вчерашних десятиклассников могли бы стать путевками в большую радостную жизнь, а не повестками на призывные пункты военкоматов, уже занятых тем, чтобы в спешном порядке сформировать очередную стрелковую часть, получившую приказ выдвигаться на фронт?

Но выбора больше не было, потому что сработала психология оборванного контрибуциями немецкого мелкого буржуа, которая толкала миллионы простых германских мужиков на Восток, туда, где раскинулись немереные плодородные земли и жили сметливые трудолюбивые люди, которых так кстати можно будет использовать для возделывания их же бывших собственных территорий. Каждый солдат вермахта мечтал вырваться из тисков безрадостного пребывания в качестве измотанного заботами о хлебе насущном труженика.

Здесь, именно здесь в России, на её залитых солнцем и щедро поливаемых теплым июньским дождем равнинах их ждала новая счастливая судьба и великая надежда стать наконец-то полновластными помещиками, самостоятельными владетелями десятков гектар плодороднейшего чернозема, и сотен покорных рабов, и многих отчаявшихся и на всё согласных женщин. Так они думали. И это был шанс для каждого из них.

И потому добротные, подкованные стальными гвоздями, укороченные немецкие сапоги плотно втаптывали пыль в проселочные украинские дороги. Высоко в синих небесах горланили чибисы, радуя суровое солдатское сердце, дружно кивали украшенными желтыми лепестковыми коронами подсолнухи, жарило полуденное солнце, разливая вокруг томное степное марево.

Война стремительно катилась дальше, на Восток, за Днепр, туда, где должна была быть поставлена окончательная победная точка в очередном тевтонском проекте с тысячелетним названием – “Drang nach Osten” – в Москве.

Весёлое думалось немецким солдатам о грядущем счастливом окончании войны. Ведь при первом же ударе дрогнули миллионные славянские рати и обратились в хаотичное стремительное отступление, бросая на бегу свое оружие и технику, своих раненых. Сотни тысяч их уже никогда не встанут, не поднимутся в знаменитую русскую штыковую атаку, о которой рассказывали молодым немецким новобранцам искалеченные ветераны последней мировой. А ещё больше врагов сдалось в плен и теперь, согнанные в сумрачные, покрытые белесой дорожной пылью встречные колонны, под конвоем направлялись на принудительные работы во благо великого рейха и его фюрера.

И потому вечно требовательный и надоевший всем ротный фельдфебель уже воспринимался пехотинцами как вполне доступный, милый парняга, с которым так приятно будет выпить хмельного баварского пива, гогоча от удовольствия, когда пенная пузырящаяся шапка вдруг разлетится снежными хлопьями и прилипнет к усам и щекам при попытке сдуть её с верхушки мерной литровой кружки-кругеля. Так будет, непременно будет потом, немного погодя, после Великой победы, как обещал всеми обожаемый и непогрешимый их вождь Адольф Гитлер.

И поэтому прочь все сомнения, приказ есть приказ и его надо выполнять без жалости в сердце и сомнений в голове – надо гнать, уничтожать этих русских и нерусских варваров, туда, в глубь Пинских болот и на дно Валдайских оврагов.

А пока что было так хорошо быть всем вместе в ровном строю вымуштрованных маршевых порядков, и шагать всё вперёд и вперёд, туда, за линию горизонта, ощущая плечом рядом идущего товарища, перекинув винтовочный ремень через обветренную загорелую шею и положив на ствол веснушчатые ухватистые руки с закатанными по локоть рукавами, и дружно петь, подбадривая друг друга, задорную походную песню «Хорст Вессель» о прекрасном юном штурмовике, отдавшем свою молодую жизнь ещё тогда, в беспросветные годы убогой Веймарской республики, за то, чтобы всё было так, как сейчас. И вдыхать полной грудью степной воздух, напоённый ароматом тысяч луговых цветов. Хорошо, и главное, всё предельно ясно. Впереди великая цель.

Гайдн, Моцарт, Бетховен, Вагнер, Бах, Гейне, Кант – кто ещё? – великое порождение великой германской культуры, пытливого ищущего германского духа. Всё осталось в далёком прошлом, во вчерашнем дне, когда ещё не наступил рассвет 22 июня 1941 года. Всё теперь ни к чему. Ушло в небытие, туда, где за туманным Бугом прижалась, затихла в безмолвном ожидании своей дальнейшей участи растерзанная Польша.

Теперь Он уже здесь и идёт по нашим тучным золотистым нивам, неубранным полям, равнодушно топча поникшие, набитые зерном колосья неубранного урожая, – Он, покоритель Европы и новый её хозяин, вырвавшийся из огненного круга Ада многоликий Зверь, вооруженный не только превосходным оружием, произведённым на заводах Круппа и Тиссена, но и безоговорочной идеей уничтожения каждого, кто осмелится воспротивиться его жестокой воле хладнокровного убийцы-рационализатора.

И потому остается только одно – укротить это Чудище. Не загнать его в клетку, а стереть с лица Земли как опасное противоестественное явление, способное превратить всё человечество в отвратительных монстров, пожирающих плоть себе подобных.

Пройдёт немного времени после рассветной июньской поры первого дня войны, и на страницах «Красной Звезды» разольется набатный вскрик добрейшего интеллигента Ильи Эренбурга – как последняя мольба, обращенная к бойцу Красной Армии, о спасении жизни на Земле, только потому, что германский народ по своей воле встал на службу «черному Злу». Немыслимые, непозволительные слова в мирное время. А тогда?!

Предисловие

Четыре года войны. Срок более чем достаточный, чтобы измотать в кровь, в конец, любого даже самого стойкого и выносливого человека. Было что вспомнить ветерану:

Был сногсшибательный, ошеломляющий по своей силе и неожиданности удар армии вторжения, и неудивительно, что стрелковая часть, в которой служил лейтенант госбезопасности Фёдор Бекетов, так и не успела занять оборонительные рубежи, назначенные ей командованием корпуса. И теперь полк залег, как говорится, в складки местности и пытался спешно окапываться. Нет, вырыть и оборудовать окопы полного профиля уже времени не было. Хотя бы создать перед собой какие-нибудь защитительные холмики из срезанного дерна, и то хорошо. Уберечь от пуль, а тем более снарядов они, конечно, не могли, но наличие такого весьма символического укрытия придавало бойцам больше уверенности.

Полк вытянулся в длинную линию, особо стараясь прикрыть фланги, чтобы не допустить прорыва в свой тыл подвижных подразделений противника, прежде всего, шустрых и наглых мотоциклистов с пулеметами MG-34.

«Да, негусто, – подумалось Фёдору. Он с сожалением и каким-то неизъяснимым и неуместным для данного случая чувством тревоги и неуверенности за исход дела принялся оглядывать рассыпавшихся бойцов. – Ведь винтовки есть только у каждого третьего, а все остальные имеют деревянные муляжи, с которыми тренировались новобранцы на плацу. Что же случилось? Почему не вскрыты полковые и дивизионные склады с оружием? Кто сплоховал? Начальник караула, дежурный по полку? Сам командир? Или на складе ничего не было? Не даром же неделю назад зам по тылу суетился и грузил на полуторки винтовочные и патронные ящики? Неужели для отправки в тыл? Кто отдал такой приказ? Ладно, спокойно. Разберёмся. Потом, после боя».

– Всем лежать, приготовиться, без приказа не стрелять, – вдоль цепей суетливо забегали ротные. И действительно, впереди показались какие-то точки, которые с каждой минутой становились всё крупнее и больше.

– Мать честная, ты посмотри, – начали перекликаться друг с другом бойцы, – ты посмотри, как они идут. В полный рост. Винтовки у каждого, а офицеры с автоматами. Они что, ничего не боятся или белены объелись?

– Да не, – хмыкнул упитанный ефрейтор, недавно призванный из мобрезерва. – Это они своего шнапса напились. У них так положено.

– А ну, прекратить разговоры. Это что ещё за трёп. Всем приготовиться. Прицелиться. Взять противника на мушку.

– Ну, что ты думаешь обо всём этом? – комвзвода, младший лейтенант Сашка Панкратов, подполз к Фёдору.

– Думаю, ничего хорошего ждать не приходится, – Фёдор присел и прислонился спиной к березе, за которой создал себе укрытие. – Немцы наглеют потому, что знают, что за ними сила. Слышишь, как заливаются офицерские свистки? Как у нас когда-то во дворе. Морально хотят нас подавить. Уверен, если что, они и танки подтянут, а против них у нас немного чего есть. В батальоне только два бронебойных ружья да противотанковые гранаты. А с ними до танка надо ещё умудриться добежать. Кто сумеет? Большинство бойцов – гуга зеленая, первогодки да резервисты с пузцом. Сашка, у тебя есть закурить? Чего-то холодно в горле.

Младший лейтенант Панкратов полез в нагрудный карман, вытащил из него мятую пачку папирос и ловко перебросил её своему другу: – Да, верный расклад. Ну да ладно, делать нечего, поживём – увидим, – с расстановкой произнес он.

Прошло ещё несколько необыкновенно долгих минут.

– А теперь огонь по наступающему противнику, – как эхо, пронесся по линии стрелков приказ батальонного командира. В разнобой защёлкали выстрелы. С флангов и по центру ударили пулемёты. Особенно хорош был пулеметчик справа. Его «Максим» работал зло, четкими короткими очередями, и, видимо, хорошо прижал немцев к земле, потому что их продвижение в этом направлении больше не наблюдалось. И вдруг пулемёт как будто на что-то наткнулся, закашлял и прекратил стрельбу.

– Это что за бардак? Почему расчет справа прекратил стрельбу? Бекетов, давай быстро туда. Проверь обстановку и чтобы у меня пулемёт заработал через пять минут. Ты всё понял? Тогда действуй, – и командир батальона Кондратьев, пригибаясь и придерживая, чтобы не хлопала по бедру, планшетку, побежал в другую сторону, заметив, как бойцы неумело устанавливают противотанковое ружьё.

Со стороны немцев начали посвистывать пули. Сдернув с головы фуражку, то ли для того, чтобы не потерять её на бегу, то ли затем, чтобы немцы не сумели определить в нём офицера, лейтенант Бекетов, периодически останавливаясь и припадая на одно колено, довольно быстро перебежками добрался до правого фланга рубежа обороны батальона.

– В чем дело, почему прекратили стрельбу? – ещё на бегу крикнул он. «Максим» стоял на своем месте с заправленной лентой. Молодые бойцы, как галчата, сбились в кучу и лишь с испугом таращили глаза на подбежавшего к ним малознакомого лейтенанта. Потом один из них показал на что-то неподвижное, лежавшее в стороне от позиции и прикрытое похожим на серое армейское одеяло покрывалом.

– Это что ещё такое? – Бекетов резко сдернул покрывало. Перед ним на земле лежало тело мертвого красноармейца с окровавленной пробитой головой.

– Немцы? – Фёдор обернулся к бойцам.

– Никак нет, – срывающимся голосом ответил один из них, который лицом и выправкой казался постарше других. – Это сделал наш комвзвода, лейтенант Жулеба. Он достал наган и выстрелил сзади в Петро, т. е. рядового Нечипоренко, который вел огонь из пулемёта. Потом навел на нас оружие и сказал, что Нечипоренко враг, и приказал, чтобы мы лежали тихо, и ушёл.

– Куда ушёл? – почти крикнул Фёдор.

– Да куда-то туда, – бойцы дружно и неопределенно махнули руками в сторону. – Мы крайние. Рядом с нами наших войск нет.

– Так почему же вы, олухи, не задержали его или не пристрелили в конце концов?

– Да как же его задержишь? У нас и винтовка одна на всех. Да и не разобрались мы сразу.

С немецкой стороны опять раздались заливистые трели офицерских свистков, поднимавших пехотинцев в атаку. На этот раз немцы изменили тактику и продвигались вперёд рывками, отвоёвывая метр за метром.

– Всем вернуться на свои позиции, – крикнул бойцам Бекетов и сам бросился к пулемёту. – Огонь по готовности, – и, жестко обхватив ручки, вдавил пальцы в гашетку. «Максим» вздрогнул и, дергаясь, стал посылать в сторону врага стаи смертоносных пчёл.

«Значит, Жулеба. Ясно. Перебежчик. Запомню. Найду, гада, – думал Фёдор, не спеша поворачивая ствол пулемета вправо-влево, как добрый косарь, который рано поутру аккуратно выкашивает под корень росистую, налитую соками траву. – Выходит, враг не только впереди, но может быть и сзади, или рядом, такой же, как и ты сам, во всём свой, с улыбками и кубиками в петлицах, но от того ещё более страшный, потому что свой, нераспознанный, непонятый. Ладно, ничего, поймём и это».

Неподготовленная, рассчитанная на показуху немецкая атака не задалась, и солдаты вермахта опять принялись разыскивать что-то носом в сухой, укрытой пожухлыми стеблями степного ковыля земле. Подбадриваемая своими командирами, немецкая пехота стала медленно пятится назад. Стрелковый полк принял первое боевое крещение и выдержал испытание огнём. Настроение в окопах поднялось.

Выслушав доклад лейтенанта Бекетова о событиях на правом фланге, командир батальона Кондратьев, думая о чём-то своем, сказал:

– Ладно, Фёдор, случай с Жулебой – это по твоей части, а пока что надо с ротными поговорить. Думаю, что немцы нас только прощупали и определили слабость наших позиций. Теперь будут давить техникой, а подрывать танки нам практически нечем. Я запросил командира полка, но он не обещает даже «сорокапяток». То ли отстали, то ли потерялись. Сам чёрт не разберёт.

Неожиданно откуда-то сбоку донёсся истошный крик – «Воздух», и почти одновременно с ним всё ближе и ближе один за другим стали раздаваться мощные взрывы. «Летающие карандаши» – «Дорнье», встав в круг, начали методично вспахивать позиции полка. Кругом стоял вой и свист от летящих вниз осколочных бомб и выматывающий душу невообразимый грохот. Голова отказывалась что-либо соображать. Вскинув глаза к небу, Фёдор Бекетов видел только проносящиеся черные кресты и ни одной спасительной красной звездочки. Оставленный без воздушного и артиллерийского прикрытия полк был обречён. Это было ясно даже самому зелёному бойцу-первогодку.

Внезапно всё стихло. Фёдор Бекетов с трудом оторвал себя от земли и присел на корточки. Разевая рот, как выброшенный волной на берег карась, он мотал головой, пытаясь вытряхнуть из неё звенящую глухоту. Перед глазами плавали оранжевые круги, не давая возможности сфокусировать зрение и увидеть, что творится вокруг. Изнутри выворачивало так, что хотелось выплюнуть наружу желудок вместе с кишками, только бы избавиться от этого непереносимого тошнотворного чувства.

«Кажется, жив и цел», – трясущимися руками Фёдор, качаясь и ещё плохо соображая, принялся ощупывать своё тело. Всё было на месте. Даже не ранен. Только сорванная форменная фуражка вместе с лопнувшим от взрывов подбородным ремешком куда-то безвозвратно укатилась. Глаза постепенно восстанавливали способность воспринимать действительность. Картина случившегося становилась яснее, обретая более-менее четкие очертания.

Там, где были полуокопы, возникли завалы из земли и деревьев, смешавшие в бесформенные кучи людей и их оружие. Всюду были разбросаны клочки одежды, разорванные солдатские ботинки, обгоревшие обмотки, оторванные части рук и ног. И сгустки темнеющей на воздухе крови, испятнавшие всё, к чему лейтенант пытался дотянутся.

– Эй, парень, лейтенант, ты живой что ли? Очнись. Встать можешь?

Фёдор с трудом поднял гудящую, как вечевой колокол, голову. В затылок кто-то бесноватый беспрестанно выстукивал барабанными палочками бешенную дробь.

«Это кто надо мной? Может быть, комбат? Похож на него. Но почему он плывёт в облаках? И кто это размахивает кронами берез? Вправо-влево, влево-вправо. И почему шевелятся его губы? Что он хочет сказать мне?»

– Да очнись ты, Бекетов, – командир батальона Павел Кондратьев тряс особиста за плечо. – Да ты, я вижу, контужен. На ноги встать можешь? Вот что. Давай-ка я отведу тебя к тем березками. Там у нас медпункт оборудован, – и, подхватив под руки Фёдора, почти на себе потащил его в мелколесье, где растерянные полковые санинструкторы пытались хоть как-то помочь израненным и умирающим людям. Воздух был наполнен стонами и криками от непереносимой боли. Один катался по земле, другой в беспамятстве срывал с себя наспех наложенные, заскорузлые от пропитавшей их крови бинты. Большинство лежали неподвижно, и лишь иногда шевелились пересохшие губы, произносившие то ли слова молитвы, то ли просьбу – дать живительную влагу. Между многочисленными ранеными метались санитары, обезумевшие от свалившихся на них забот и вида беспредельного человеческого горя, впопыхах на скорую руку пытаясь делать перевязки, приложить к искусанным губам флягу с водой и сказать столь необходимые и столь бесполезные уже для многих слова утешения. Не хватало ни бинтов, ни йода, ни носилок. А со всех сторон бойцы всё подносили и подносили своих иссеченных осколками раненых и погибших товарищей.

Затихла взрытая черными воронками ковыльная степь, замолк её вечный голосистый певец жаворонок, не слышно более его зазывных: «юли-юли-юли». Людская злоба и бессердечие погубили его, и лишь небесный бродяга, степной орел, всё ещё не сдавался и продолжал нарезать в вышине свои неторопливые круги, дивясь тому, что больше не узнает родного края, где он вырос вольным и свободным и где должны были бы родиться и опериться его птенцы, по которому теперь расползалась смрадная пороховая гарь.

Оборонительные позиции батальона и всего полка были практически уничтожены. Скромный перелесок с растерзанными пулями и бомбами малорослыми деревцами, столь характерными для чахлой южнороссийской природы, не мог более выполнять функции пригодного для боя укрытия.

Как всегда, возникший вовремя и из ниоткуда Сашка Панкратов разыскал Фёдора и присел рядом с ним.

– Ну что, брат, оклемался? – спросил он, участливо положив руку на плечо друга. – Ты держись, не вешай носа. Ты же у нас всегда молодец.

Вот сейчас отправим тебя в тыл. Там тебя подлечат и вернешься в строй, – голос младшего лейтенанта Панкратова звучал деланно бодро и чересчур уж оптимистично. – Хлебни-ка лучше водки. Нет, нет, из моих рук, – продолжал Сашка, заметив, как сильно трясутся руки у друга.

Фёдор попытался сделать глоток. Его кадык задёргался, но глотательные мышцы словно атрофировались. Открыв рот, он с выдохом выплюнул водку и, продышавшись, проговорил:

– О чём ты говоришь? Какой тыл? – с трудом протолкнул слова Фёдор Бекетов через занывшее, сведенное судорогой горло. – Я никуда, я здесь останусь.

– Да послушай, чудак, – Панкратов придвинул губы и горячечно зашептал Фёдору в ухо. – Полка практически нет, дай бог осталось пятьдесят процентов от прежнего состава. С вооружением тоже хана. Одним словом, комполка созвал оставшихся в строю командиров и объявил решение. Связь со штабом дивизии утрачена. Ни один посыльный не вернулся. Соседей ни справа, ни слева нет. То ли разбиты, то ли отошли, не знаю. Фланги не прикрыты. Разведка тоже ни хрена не знает. Может быть, гады и обошли уже нас. Раненых, которых можно ещё спасти, отправляют на подводах в тыл. Но телег ни на что не хватает. Тебя приказано посадить на одну из них. Автотранспорт, который был, полностью разбит.

– Я никуда не пойду, – давясь комками слов, выдавил из себя Фёдор. – А как другие раненые бойцы?

– Тяжелораненых приказано оставить. Пока. Да что ж ты такой упрямый? – Сашка в сердцах хлопнул ладонью по земле. – Ты пойми, полк отступает. Приказ уже отдан. Для прикрытия остается только батальон Кондратьева. Вернее, от него осталась только рота. Неповрежденные противотанковые ружья все переданы Кондратьеву.

– А ты? – Фёдор поднял руку, чтобы стряхнуть со щеки приставшую серую грязь.

– А что я? – ухмыльнулся Сашка. – Я с Кондратьевым. Ладно, вижу, тебя не убедить. Тогда посиди здесь и никуда не дергайся. А я на позицию. Гансы вот-вот опять попрут, и не сомневайся, на этот раз уже с танками.

Не прошло и пяти минут, как за деревьями скрылась пропыленная Сашкина гимнастерка, как издалека, всё нарастая, послышался гул тяжелых машин.

– Танки, немецкие танки, – послышались встревоженные голоса.

Сцепив зубы и превозмогая боль, которая засела у него где-то за позвоночником, лейтенант Бекетов попытался подняться, цепляясь руками за тоненький ствол березки, у которой его посадил комбат Кондратьев. Это ему удалось, и Фёдор, подхватив какую-то ветку, срезанную осколком со ствола дерева во время недавней бомбардировки, ковыляя, побрёл в сторону, куда недавно ушел его друг.

– Ты чего, Фёдор? – Сашка Панкратов оглянулся на дохромавшего до него Бекетова. – И без тебя управились бы.

– Ничего, – в ответ буркнул Фёдор и принялся помогать Панкратову ладнее развернуть длинное бронебойное ружье. – Я у тебя за подносчика патронов буду.

– Ладно, черт с тобой. Только голову не забудь пригибать. Видишь, танки уже недалеко. Пусть пройдут метров двести и открываем огонь.

Гул танковых моторов, сопровождаемый скрежетом гусениц, становился всё отчётливее, подавляя все другие звуки. Почти разом заухали танковые орудия, посылая снаряды с большим перелётом, куда-то туда, где были оставлены раненые бойцы.

Сводная рота под командованием комбата Кондратьева молчала. На позициях были выставлены все противотанковые ружья, которыми располагало подразделение. Перед бойцами выложены связки противотанковых гранат.

Пусть ещё подползут. Ну ещё на метр, на два, на три… Чтобы можно было вернее вогнать снаряд в черное мазутное брюхо грубых, громоздких, воняющих удушливым запахом бензина и соляры железных конструкций. Чтобы красноармейцы смогли одним броском добежать до них и забросить гранаты в их лязгающие траки. Во что бы то ни стало надо выиграть время и дать полку время выйти из окружения, вынести своих беспомощных раненых и пробиться к основным силам, и сохранить символ своей чести и гордости – полковое знамя. А для этого надо ещё выждать. Немного, но надо, наматывая на кулак нервы, до хруста сжимая зубы, только бы не раскрыться перед врагом раньше времени, сберечь себя и свой огневой запас для самого нужного момента, когда он уже не сможет сдержать движение своей механизированной армады и не застынет на безопасном для себя расстоянии, чтобы начать засыпать линию стрелков градом стальных болванок с тротилом.

Лейтенант Бекетов, с трудом поворачивая голову, осмотрелся вокруг. Словно в плохом кинематографе из оплывших кадров пленки стала возникать картина разворачивающегося сражения. Сгорбившиеся в наспех вырытых ямках бойцы, казалось, превратились в серые бесформенные валуны, ощетинившиеся трехгранными жалами штыков и тупыми рыльцами пулеметов. Побелевшие костяшки пальцев до боли впились в жесткие деревянные ложа винтовок. Невыносимо ожидание. Скорее бы уж приказ – открыть огонь, чтобы скинуть с души неподъемное бремя томительной паузы, чтобы ощутить, как бешеный ритм сердца в висках сливается с протяжными россыпями пулеметных и автоматных очередей. Чтобы забыть обо всем и, раззявив кричащий что-то несуразное слюнявый рот, безостановочно клацать неповоротливым винтовочным затвором, досылая в дымящийся приемник патрон за патроном. Только бы закончилась эта выжигающая всё изнутри неопределённость.

А железные чудища уже нависали черным саванным покрывалом над передним краем, изрыгая из своего бездонного маслянистого чрева столпы огня и пулеметные очереди. Земля дрожала и осыпалась глинистыми ручейками.

Рота замерла в ожидании приказа. Вдруг кто-то из красноармейцев дрогнул и, как испуганная ящерица, вдавливая себя в бугорки и ложбинки, неуклюже виляя выпяченным в затертых штанах задом, стал отползать назад. Один, другой, третий… Молодые, необстрелянные парни, не расстрелявшие в мирное время на ученьях и пары обойм. Но рота лежала.

– Огонь. По наступающему противнику – огонь! – перекрывая вражеский гул и скрежет, раздался голос комбата.

Сразу увесисто захлопали противотанковые ружья, сухо защелкали винтовочные выстрелы, затрещали пулеметные очереди, встраиваясь в общую какофонию сражения. Рота приняла бой.

– Да куда ты садишь, мать твою? – напрягая плохо работающие голосовые связки, крикнул Фёдор своему другу. – У тебя снаряды летят в башню, давай в моторный отсек. У них танки бензиновые. Бей туда, – и вложил очередной патрон в патроноприемник.

Сашка Панкратов с усилием передернул затвор и, казалось, слился щекой с ложем ружья. Выстрел, ближний танк как будто наткнулся на какое-то незримое препятствие и остановился. Чуть погодя из его моторной части вырвался густой черный дым и огонь начал расползаться от кормы к люку механика-водителя.

– Есть, здорово, есть! Горит, родимый!

Вот дальше по линии вспыхнул второй, третий… Из люков начали вываливаться танкисты в черной униформе. Бежали, падали, катались по земле, нелепо хлопая руками по всему телу, только чтобы загасить вцепившееся в промасленную одежду ядовито-багровое пламя. В беспамятстве вскакивали и потом окончательно валились бездыханными снопами, скошенные пулями, на ставшую для них такой негостеприимной русскую землю. Немецкая атака пару раз ещё дёрнулась и окончательно захлебнулась. Танки стали пятиться и разворачиваться назад.

«Так вам, гады, так. Ничего, мы научимся. Мы всё запомним, за всё ответите, – лихорадочно думал лейтенант Фёдор Бекетов, сменив у противотанкового ружья раненного осколком в плечо Сашку Панкратова. Остервенело дослав очередной бронебойный патрон в патроноприемник, он стал тщательно выцеливать одного из уползающих железных монстров. – Не уйдёшь. Не успеешь. Достану, непременно достану. Прямо в закопченную выхлопными газами корму. Главное, выбивать у них эти проклятые танки».

Справа, прямо над ухом зазвучали короткие автоматные очереди. Это его боевой дружок, изобретательно устроившись на земле, лежа на боку, одной рукой вел огонь из ППШ по отступающему противнику. Отстрелянные гильзы, как горячие каштаны, зацокали по каменистой земле, разлетаясь в разные стороны.

Сводная рота Н-ского стрелкового полка удержала позиции и отбросила немцев на исходные рубежи.

* * *

Война неудержимо катилась на Восток, оставляя за собой сгоревшие в термитном огне города, поселки и деревни с выставленными в небо черными печными трубами. Жизнь покидала места недавних боев, в страхе убегая от заваленных солдатскими трупами полей. Очумевшие от бесконечного ужаса, ещё недавно мирные и хозяйственные люди искали для себя убежища, утратив чувство человеческого сострадания даже к своим родным и соседям. Всех сковал леденящий страх смерти, которая рассыпала с неба гроздья фугасных бомб, а на земле снарядами и пулями рвала в клочья слабые податливые тела и разносила в руины дома и постройки, превращая их в груды дымящегося кирпича и дерева.

Немецкие подвижные колонны легко срывали попытки Красной Армии создать эффективную оборону с тем, чтобы измотать наступательный порыв противника в позиционных боях. Отдельные случаи героического сопротивления в «котлах» давали мало ощутимые результаты, никак не влиявшие на общую обстановку на фронтах, где велись беспрерывные бои, растянувшиесяот финских лесов до галечных пляжей Феодосии.

Н-ский стрелковый полк растворился в кутерьме общего отступления, и Фёдор Бекетов на протяжении всей войны больше о нём не слышал и не знал даже, где его боевое знамя.

Рота прикрытия прекратила своё существование, и бывший командир батальона капитан Павел Кондратьев, собрав остатки живых, вёл их по незнакомой местности, обходя стороной брошенные людьми населенные пункты и стремясь выйти в расположение любой регулярной красноармейской части. Его маленький отряд насчитывал чуть более десяти человек, все, кто уцелел к кровавой мясорубке.

Надо было торопиться. Огненные клещи фланговых ударов вермахта то брали в стальной обхват отходящие дивизии и корпуса Красной Армии, стараясь их перемолоть в кровавое месиво, то нехотя размыкались, уступая упорству и самоотречению советских бойцов и командиров, раз за разом встававших из июльской степной пыли в отчаянные жертвенные атаки.

Каждый километр давался людям с трудом. Половина отряда имела пулевые и осколочные ранения. Оставшиеся в распоряжении комбата два лейтенанта, единственные уцелевшие из заградроты офицеры, также держались из последних сил: Александр Панкратов уже почти не ощущал свою раненую руку. Она распухла и сильно саднила. Сашка устроил для неё поддерживающую повязку и придерживал при ходьбе другой рукой, пытаясь унять ноющую боль. В голове у Фёдора Бекетова черти всё ещё не могли успокоиться и продолжали, надрываясь, стучать в пустые железные бочки, но постепенно и они утомились. Дьявольский концерт в мозгу стал постепенно стихать, скрадывая последствия от перенесённой контузии. По крайней мере исчезла изматывающая, подкатывавшая к горлу тошнота. Наконец Павел Кондратьев объявил очередной привал и подозвал к себе своих офицеров.

– Вот что, парни, так мы долго не выдержим. Люди измотаны и голодны. Воды и еды мало. Раненые ещё держатся, но скоро их придется нести.

Обстановка нам не известна, но по усиливающейся канонаде можно судить, что мы приблизились к зоне боестолкновений. Отсюда резко возрастает возможность натолкнуться на подразделения немцев или на остатки наших деморализованных частей, от которых в данный момент толку никакого.

Кондратьев присел на корточки, достал из планшетника карту и развернул её.

– Вот мы примерно здесь, – произнес он, тыча грязным ногтем в какую-то точку рядом с цифрой, обозначающей безымянную высоту. – А это значит, что до Днепра не более ста верст. Предполагаю, что немцы уже замыкают кольцо окружения на этом берегу, но если мы успеем добраться до реки, то у нас есть ещё шанс через неё переправиться, а там свои. Конечно, если крупно повезёт, но кто в живых останется расскажет, что Н-ский полк и сводная заградительная рота свои задачи выполнили. – Потом подумал и добавил. – Как смогли. Что думаете по этому поводу? – спросил он, поднимая черные впадины глаз на своих офицеров.

Фёдор Бекетов вздохнул, поправил портупею и сказал:

– Обстановка ясна, товарищ капитан. Днем по всем обстоятельствам мы уже передвигаться не сможем. Ночные переходы также невозможны: у нас раненые и мало времени. Немцы скоро начнут зачищать занятую территорию. Нужно где-то раздобыть грузовую машину. Тогда часа за три мы одолеем эти версты. Опять же, если подфартит.

Лейтенант Бекетов наклонился ниже, нависая над плечом своего комбата, и ногтем по карте провел условную линию.

– Вот здесь, километрах в трёх от нас, обозначена дорога, возможно, областного значения. Там могут быть машины: брошенные или попутные.

– Мыслишь правильно, Бекетов, – в голосе комбата послышались одобрительные нотки. – В общем так. Я и Бекетов идём на дорогу, а ты, Панкратов, остаешься здесь у оврага с ранеными бойцами, и никаких «но», – словно отрезал он, увидев, что Сашка пытается что-то возразить. – У тебя самого ранение, да и крови ты потерял много.

Потом поднялся в полный рост, ладонями выбил из темно синих бриджей накопившуюся пыль и добавил:

– И вот что, Фёдор, возьми у Панкратова фуражку, а то ходишь безголовый, да не забудь прихватить автомат, но раньше времени не выпячивай его.

Быстро приведя себя в порядок, капитан и лейтенант отправились в направлении, где проходила просёлочная дорога. Представшая перед ними через некоторое время картина выглядела безрадостной и наводила на мысли о крупном разгроме частей Красной Армии и уничтоженном гражданском населении. Вдоль трассы то здесь, то там застыли разбитые орудийные лафеты, перевернувшиеся танкетки, легкие танки с сорванными башнями и сожжённые автомобили.

Угнетающую обстановку дополняли разбросанные по придорожным канавам, прилегающему полю и свесившиеся с бортов сгоревших грузовиков человеческие тела в солдатской униформе и гражданской одежде беженцев.

Видимо, «хорошо» поработали здесь немецкие «лапотники», Юнкерсы-87, и танкисты генерала фон Клейста.

– Здесь мы ничего не найдем, – прохрипел своим шершавым, давно не чувствовавшем вкус воды горлом Фёдор Бекетов.

Неожиданно на горизонте показалось растущее с каждой минутой облачко пыли, которое вскоре превратилось в несущийся им на встречу по обочине довольно внушительный грузовик. Наши или немцы?

– Вот что, Фёдор, ты пока что сдвинь ППШ за спину. Не будем никого пугать прежде времени, но будь наготове, – скупо сказал комбат и поднял руку, давая знак автомобилю остановиться. Раздался скрип тормозов и трехтонный бортовой ЗИС замер в пяти шагах от них, подняв густое облако пепельно-серой пыли. Кузов грузовика был забит разномастным народом: солдатами, если судить по петлицам, разных родов войск, почти все без винтовок, и пёстрым набором гражданского населения: женщины с напомаженными лицами в легких кримпленовых и ситцевых платьях и раскормленные пузатые мужчины в мятых пиджаках, брюках и рубашках с короткими рукавами. Над бортами возвышались груды какой-то поклажи: тюки, баулы, спальные матрасы; торчали прямоугольные углы чемоданов. За рулем сидел сумрачный пожилой сержант, рядом с которым виднелась фигура с околышем офицерской фуражки на голове.

Кондратьев и Бекетов подошли ближе.

– Куда направляется машина? – сухо спросил комбат водителя-сержанта. Тот молчал, устремив взгляд вперёд, словно этот вопрос был задан не ему. В это время открылась боковая дверца и на подножку вылез незнакомый командир.

– По какому праву задерживаете транспорт? – звенящим от напряжения голосом почти закричал показавшийся офицер, держась одной рукой за стойку кабины. – Я майор Присуха из штаба 4… моторизованного корпуса. Немедленно отойдите в сторону!

– Прошу прощения, товарищ майор, – капитан Кондратьев приложил ладонь к козырьку, отдавая честь, – но вы движетесь в неверном направлении. За нами немцы. Надо разворачивать машину.

– Отойди от грузовика, капитан, – уже в открытую орал майор. – У нас предписание. За неподчинение старшему по званию знаешь, что бывает. Я тебя под трибунал отдам, сукиного сына!

– Не мешайте нам, не мешайте, – раздались из кузова визгливые со всхлипами женские голоса, – мы беженцы. Оставьте нас.

«Значит, это дезертиры, и не исключено, что ещё и мародёры», – пронеслось в сознании стоявших офицеров.

Капитан Кондратьев, не сводя глаз с майора, медленным страшным движением расстегнул кобуру и рывком вытащил свой ТТ и направил его в грудь Присухе. Тот оцепенел от неожиданности, бледность разлилась по его одутловатому лицу и толстые губы запрыгали, пытаясь что-то сказать. Сухо щелкнул пистолетный выстрел. Майор сразу осел и бесформенной кучей провалился вниз под колеса ЗИСа. Одновременно с выстрелом лейтенант Бекетов вскинул свой ППШ и дал над головами замерших от неожиданности беглецов длинную очередь. Люди в кузове оцепенели. Несколько человек упали, закрывая голову руками, на днище грузовика, будучи уверенными, что их всех здесь же на месте расстреляют. Ни сидевшие в кузове опешившие бойцы, никто не решился сделать хотя бы малейшее движение или найти слова для собственного оправдания.

Бесславно закончил свою жизнь бывший майор Красной Армии Присуха. Безымянным трупом остался лежать в дорожной пыли на бескрайних просторах знойной украинской степи. Навеки запятнал позором свои командирские петлицы, предпочтя чести офицера плен и дезертирство. Как трус бросил свою часть, свой дом и детей, оставив их на поруганье наступавшему врагу.

– Сержант, вон из-за руля, – строго, голосом, не терпящим возражений, приказал капитан. – Всем гражданским лицам забрать свои вещи и покинуть грузовик. – Раскормленные дядьки и разряженные тётки, как горох, посыпались из автомобиля вместе со своими тюками и баулами.

– Фёдор, садись за руль, а я в кузов. – С этими словами он взял у лейтенанта автомат и, опершись сапогом о колесный скат, ловким движением перебросил свое ладное мускулистое тело через борт, чтобы расположиться на лавке напротив сгрудившихся на другом конце кузова перепуганных красноармейцев.

Вскоре ЗИС-5, забрав остатки сводной роты, уже нёсся по проселочным дорогам. Перед отправлением, когда в кузов машины были посажены здоровые и раненые бойцы и разложено оружие, капитан Кондратьев подошел к лейтенанту Бекетову:

– Вот что, Фёдор, – промолвил он, – к тебе в кабину сядет Панкратов. Так надо. Он ранен, но тебе помочь сумеет: будет сверять наше движение с компасом и картой. Постарайся как можно меньше отклоняться в сторону. По моим расчетам, если не собьемся с пути, мы должны выскочить к Днепру где-то между этими населенными пунктами. Взгляни на карту. Я буду в кузове: надо присмотреть за дезертирами и помочь нашим раненым бойцам. – Потом дружески положил свою широкую с крепкими пальцами ладонь на рукав форменки Фёдора, добавил, – от тебя сейчас зависит жизнь всех этих людей. Старайся по возможности прижиматься к перелескам и использовать складки местности, но так чтобы и машину не разбить. Нам повезёт, если немцы нас с воздуха не заметят.

Взревев мотором, машина тронулась с места и быстро набрала скорость. На открытых ровных участках Фёдор утапливал педаль газа в пол, по максимуму выжимая из видавшей виды «трехтонки» всё, что она могла показать. – «Главное успеть, главное проскочить». – Проселки причудливой змейкой то виляли вправо, то забирали влево, то совсем неожиданно уводили назад, а затем устремлялись опять вперёд, вновь возрождая надежду. – «Проскочим». – За окнами кабины мелькали отдельные островки деревьев с обвисшими от жары ветвями, лощины и косогоры. ЗИС безостановочно мчался всё вперёд и вперёд, выбивая из грунтовой поверхности столбы пыли, которая сворачивалась за ним в длинный песчаный шлейф, который как нарочно приклеился к заднему борту грузовика, выдавая направление их движения. Южное июльское солнце, протянув к земле свои раскаленные руки-лучи, беспощадно выжгло ещё недавно цветастый степной ковёр, оставив на земле только безобразные пожухлые стебли да скукожившуюся в серые сухие комки траву.

«Демаскируем себя, демаскируем», – с тоской думал Кондратьев, вцепившись обеими руками в перекинутую поперёк кузова доску, призванную служить скамьёй для пассажиров. Машину трясло и бросало, и казалось, что её железная подвеска не выдержит такого насилия над собой и вот-вот сама по себе начнёт разваливаться на составные части. Когда попадали на дорожные колдобины, руль метался из стороны в сторону и стремился провернуться в сжатых в кулаки руках Фёдора. Раненые с бледными отрешенными лицами превозмогали тряску и вызванную ею боль, стиснув зубы, лежали и сидели, прислонившись спиной к бортам кузова.

Завывая мотором, ЗИС преодолел очередной подъем и медленно сполз в низину холма, чихнул мотором и остановился. Подходящего переезда через широкий обвал в земле не было. Вернее, он был, но это были не бревна и не камни. Ров перед капотом «трёхтонки» был завален трупами, служившими настилом для проезда техники. Опознать принадлежность погибших людей было невозможно: из перемолотого колесами прошедших до того грузовых автомобилей месива уже сложно было выделить, кто лежал в этой братской могиле. Лишь кое-где валялись вперемешку красноармейские пилотки, смятые немецкие каски, какие-то женские платки да сапоги и солдатские ботинки без подошв. Головы со срезанными лицами были крепко впечатаны в грязь на безвестной украинской дороге.

– Ты что, лейтенант? А ну вперёд, – перегнувшись через борт, закричал Бекетову комбат, – ты что раскис, как девица? Немедленно вперёд.

Грузовик, заурчав двигателем, на первой скорости, медленно двинулся вперёд, осторожно перебирая колесами жуткую мостовую.

Война уже успела пройти по этим местам, оставив после себя зловещие отметины и собрав обильный урожай. Смерть уровняла всех: и героев, и отступников, благородных в своих помыслах и поступках, и нищих духом, предоставляя последующим поколениям людей вынести каждому свое суждение.

Ещё не закончился июль 41-го, а гражданское население уже стало привыкать к каждодневным несчастьям и бедам, которые сливались в реку общечеловеческого горя. Мирная жизнь, в которой ещё можно было надеяться на проявление участия и милосердия к ближнему, исчезла. Ей на смену пришла привычка равнодушно воспринимать страдания чужих и близких, потому что сердце уже успело притерпеться к собственным скорбям и мукам. И лишь самые мужественные и отчаянные не давали упасть наклонившемуся знамени, вдохновляя слабых, призывая стойких не отчаиваться, а объединиться, чтобы совместными усилиями низвергнуть Зло, пришедшее на нашу Землю.

Наконец, впереди блеснула лента бассейна Днепра. Добрались. Можно вздохнуть с некоторым облегчением. ЗИС выкатился в район ниже от места впадения реки Конки в Днепр. Никакой организованной переправы, конечно, не было. Перед бойцами открылись широкие просторы днепровских плавней, перемежёванные многочисленными водными рукавами. Добраться до противоположного берега Днепра было крайне непросто. Это была сложная задача, так как поймы двух рек протянулись на многие сотни метров, образовав очаговые затоны и густые камышовые заросли. То тут, то там встречались разрозненные группы бойцов и командиров, видимо, из состава отступающих красноармейских подразделений, явно занятые подготовкой переправочных средств. Люди, скинув гимнастёрки, а зачастую и форменные брюки, кто в белых армейских подштанниках, кто в хлопковых черных трусах до колен, били и стучали топорами, пытаясь в спешке соорудить из подручного материала пригодные для сплава самые причудливые плоты и плотики. Повсеместно раздавались окрики и слышалась перебранка. Все явно спешили закончить свою работу и с тревогой постоянно поглядывали в небо, опасаясь налета вражеской авиации. Признаков единого организованного командования не было вообще. Хаос и неразбериха царствовали в этом мире страха и нервозности. Это уже не были мужчины, спаянные дисциплиной и приказом и готовые противостоять внешней агрессии. Нет, действиями красноармейцев и их потерявших рычаги управления командиров руководило лишь паническое желание быстрее оттолкнуться от злосчастного берега и скрыться от того ужаса, который неотвратимо надвигался на них с Запада.

Выбрав на берегу более-менее подходящее место для выгрузки, Павел Кондратьев подал команду – «спешиться» и построил спрыгнувших из кузова людей.

– Разрешите обратиться, товарищ капитан, – из строя выступил пожилой сержант, сидевший за рулем грузовика во время первой встречи.

– Обращайтесь.

– Я хочу сказать от имени всех бойцов, что мы не знали, куда мы едем. Мы ничего плохого сделать не хотели. Майор Присуха ничего нам не объяснил, и мы думали, что он поступает правильно.

– Ладно, сержант, – уголок жесткого разреза губ комбата приподнялся, обозначая то ли усмешку, то ли недоверие. – Как Ваша фамилия? Захарчук? Хорошо, встаньте в строй. Причину и обстоятельства ваших действий сами объясните на том берегу командиру первой строевой части, которую мы встретим. А пока поможете остальным соорудить плот, – а сам про себя подумал: «Но ведь свое оружие они где-то бросили».

– Товарищи, – повысив голос, продолжал комбат, – надо соорудить плот, который предназначен только для сильно раненных и оружия. Остальные, кто на ногах или легко ранен, плывут самостоятельно и помогают вывести плот на стремнину. Всем ясно? А сейчас приказываю приступить к работе. Используйте бревна и толстые сучья, вынесенные рекой на берег, и разбейте деревянные борта грузовика. Эти доски послужат нам настилом.

Не всем довелось достичь спасительного левого берега Днепра. Многие, простреленные пулями и оглушенные бомбовыми разрывами, опустились на дно в его прохладные, хрустальные воды, чтобы навек успокоиться в тихих глубинах и не ведать более бессмысленных в своем бессердечии человеческих поступков.

Налетевшие крестоносные штурмовики выстроились в губительную, леденящую душу вертушку и не успокоились до тех пор, пока их пилоты уже не могли различать, то ли под ними плывут разбитые в щепки бревна, то ли это безвольные немощные тела погибших красноармейцев.

Всех закрутила метель войны. Исчез в этом вихре и мужественный комбат Павел Кондратьев.

И всем становилось ясно, что для спасения нужна неукротимая воля. Из самой гущи народа возникал этот всё более нарастающий, как гонимая на прибрежные утесы яростным штормом океанская волна, призыв, что неумолимому коварному неприятелю надо противопоставить такую силу, которая сумеет дать возможность отважным проявить себя на поле боя, поддержит слабых и павших духом и успокоит, а если надо, то и принудит тех, кто отступился и разуверился, потому что внутри каждого уже вызревала убежденность в том, что на нашу Землю пришёл враг неведомый, необычный, которого ещё не знала История. Ему уже недостаточно было заполучить твою страну, выгнать тебя из родного дома или забрать твою душу. Нет, всего этого ему было уже мало. Он хотел уничтожить тебя и твоих детей и стереть саму память о том, что когда-то на этой земле проживал мирный и трудолюбивый народ.

А потому надо было собрать воедино сильных и слабых, здоровых и увечных, больших и малых, правых и неправых, сторонников и их оппонентов, чтобы остановить разгулявшегося Хищника. Если потребуется, то и превзойти его в его же жестокости, и единым народным порывом переломить ему хребет. И потому самоотречение и самопожертвование должны стать нормой, обыденным правилом, простым и естественным образом военного бытия.

* * *

Внизу за столиком всё ещё продолжались горячие пересуды. Фёдор Терентьевич свесил голову вниз и увидел, что большинство ветеранов разошлось по своим купе, и только неугомонный полковник Сергей Гаврилович продолжал донимать расспросами снисходительного бывшего командира дивизии, да сбоку от него, скособочась, уютно похрапывая, прикорнул ещё один заслуженный участник дискуссии.

Фёдор Терентьевич опять откинулся навзничь. Сна не было. Да всё почему-то ломило спину. Сомкнул веки, пять минут поворочался. Всё без толку. Здесь неудобно, там давит. Так всегда бывает, когда долго не удается заснуть. Даже легкая дрема, и та, негодница, прошла. Может быть, так подсознательно подействовало приближение советско-польской границы, откуда всё и началось, или мозг оказался взбудоражен досужими разговорами о событиях пятидесятилетней давности, или это неумолимый возраст, напомнивший о возрастающей немощи, изломавшей прежде выносливое молодое тело? Кто знает? Очевидно, всё вместе.

Перед глазами успокаивающе плавал только синий свет потолочного ночника, чем-то напоминая приглушенный проблеск походного фонаря. Новые мысли о старом продолжали свой витиеватый полёт.

«Эхе-хе. Задним-то умом все крепки. 41-й приговорный год. Ни голову поднять, ни сердце разорвать. Всё смято, завальцовано в тоскливое безнадёжье. Дикое и бессмысленное начало жутких родовых мук грядущей, омытой потом, слезами и кровью Победы. Истый Спас на Крови».

Эпизод первый

Война всё ближе подкрадывалась к Москве, облизывая своим горячим испепеляющим дыханием её дальние окрестности. Подбадриваемые партийными активистами москвичи один за другим выстраивались в молчаливые военкоматные очереди, чтобы спешно влиться в необученные, плохо вооруженные, но исполненные пафосным мужеством добровольческие дивизии. В колоннах в перепоясанных ремнем стеганных ватниках стояли вчерашние десятиклассники, так и не узнавшие прощального горячего девичьего поцелуя. Стояли с впалыми щетинистыми лицами пожилые сталевары с завода «Серп и Молот», стояли бывшие учителя средних школ и старшекурсники московских вузов. Колыхались в рядах винтовки времен Первой мировой, хранившиеся на полузабытых мобилизационных складах на самый отчаянный случай. Приторочены за плечами вещевые мешки с парой шерстяных носков и теплой фуфайкой, шуршала вощенная бумага с нехитрой домашней снедью: сухарями, сахаром, может быть, куском отварного мяса или завёрнутым в тряпицу шматком жилистого сала, сохранившим тепло трепетных женских рук да следы случайно упавших скорбных слёз.

Неспешным шагом, без громких песен и лишних слов, безвозвратно уходили в морозную ночь безгласные полки, оставляя за спиной свои семьи, своих родных и любимых, своих беспомощных стариков и детей. Потому что не было более никого, кто мог бы защитить их, так как легла в землю лучшая часть регулярной Красной Армии, разбрелись по котлам окружения её остатки, да в оврагах и буераках осталось ржаветь её былое славное оружие. Потому что только так можно было защитить свой дорогой город, остановить панику и безоглядное бегство и успокоить отчаявшихся женщин, бросавшихся к уходящим бойцам и предлагавших себя, только бы не стать легкой добычей и не оказаться в потных похотливых руках озверелого врага.

Нужно было выиграть время, чтобы собрать новую армию, подтянуть последние резервы из-за далеких сибирских кряжей, вырыть новые противотанковые рвы и утыкать их непреодолимыми стальными «ежами», а ещё успеть повыше натянуть стропы аэростатов, чтобы не дать немецким летчикам легкую возможность пройтись над Москвой на бреющем полете, с ювелирной точностью рассыпая по её площадям и бульварам свой смертоносный груз. Именно поэтому кому-то надо было ночи напролет дежурить на крышах домов, выковыривая огненные шипящие «зажигалки», и ловить в перекрестье лучей вражеские бомбардировщики. Зашагали по московским улицам беспрекословные милицейские патрули, задерживая паникёров да мародёров, и расстреливали их на месте, так как закон военного времени был прост: не можешь – поддержим, не знаешь – научим, не хочешь – заставим.

В судорожной попытке сдержать немецкий яростный порыв на огромном 1200-километровом фронте, где разворачивались трагические события операции «Тайфун», Ставка Верховного Главнокомандования страны бросала в бой последние, зачастую случайные резервы, только бы заткнуть бреши в системе обороны столицы, которая ежечасно расползалась по швам под ударами группы армий «Центр» фельдмаршала фон Бока.

В штыковую атаку в полный рост под любимую песню «Таня, Танечка, Татьяна моя» шли на немецкие пулеметные гнезда бесшабашные курсанты пехотных и артиллерийских училищ города Подольска, удивляя врага и восхищая своих командиров беспримерным мужеством, чтобы своей молодой отвагой, своей непрожитой жизнью выбить немцев с насиженных мест и отогнать их на день, на два подальше от Москвы.

Сходу из вагонов выгружалась прямо в бой 316-я героическая памфиловская дивизия, еле поспевшая на помощь столице из далёкого Казахстана, чтобы навечно лечь в стылую подмосковную землю, но не пропустить немецкие танковые клинья.

Надо было выиграть время, пока не подойдут из-за Волги и из Сибири полностью укомплектованные ударные армейские части. Задержать, отсрочить, остановить немцев – лозунг тех дней Битвы за Москву, важнейшей битвы для исхода Великой Отечественной войны, да и Второй мировой в целом. Ведь если бы случилось худшее, то ещё не окрепший моральный дух народа был бы значительно, может быть и окончательно подорван, а наши лукавые расчетливые союзники, Великобритания и США, с большой вероятностью пошли бы на мировую сделку с фашистской Германией. И понятно за счет кого: разделив нашу страну на множество подчиненных протекторатов.

Десантно-штурмовой батальон, действовавший в глубоком немецком тылу на протяженной территории между Западной Двиной и Смоленским Приозерьем, с ходу взял поселок Береговое. Даже не поселок, а просто большую деревню с хорошими тесаными избами, аккуратным зданием сельсовета и большим строением местного клуба, любимым местом сбора молодежи из окрестных деревень. Война уже успела оставить в прежде мирном селенье свой разрушительный след, нарушила прежний уклад жизни, разогнав половину его жителей, кого в эвакуацию, а кого по личным подворьям, из которых лучше было не высовываться, особенно в вечернее и ночное время.

Стоявший в Береговом немецкий охранный батальон был практически полностью уничтожен, но командование части не было в восторге от полученного приказа.

Внезапность и стремительность – огромное подспорье для бойцов-десантников. Накануне батальон, выполнив скрытый выход к населенному пункту, расположился на лесной поляне в густом урочище, уже присыпанном декабрьским снегом. До ближайшего немецкого блокпоста оставалось примерно километров пять-шесть. Опасность быть обнаруженными была невелика. Наступившие ранние зимние сумерки надежно скрадывали эту угрозу – по ночам соваться в русские лесные дебри немцы не любили. Вот только местные жители на свою беду могли забрести, куда не положено, но передовые дозоры решат и эту задачу. Чтобы ещё раз обсудить предстоящую операцию, командир десантников, майор Александр Корж, собрал подчиненных ему командиров:

– Ещё раз пройдемся, кому что делать. Ты, Василий, – обратился он к конопатому, одетому в короткий белый полушубок командиру батальонной разведки, – ликвидируешь блокпост. Чем меньше будет шума, тем меньше будет у нас потерь. Понятно? – Василий согласно мотнул головой, на которой каким-то чудом на одном ухе держалась сдвинутая набок залихватская кубанка с темно-красным верхом.

– Ты, Фёдор, что скажешь?

– Задача ясна, товарищ майор, – ответил теперь уже старший лейтенант Бекетов. Злоключения на Украине были позади. Чудом выжившие на днепровской переправе люди из его заградроты были произвольно распределены по отступавшим под натиском вермахта частям Красной Армии и уже больше не выходили из затяжных арьергардных боев.

Получив за боевые заслуги из рук командования Орден Красной Звезды, Фёдор долго стоял один, то сжимая, то разжимая в своей огрубевшей жесткой ладони полученную награду, и всматривался в её рубиновые лучи, словно стремился разглядеть в них светлые лики павших фронтовых товарищей.

И теперь под зимним полушубком у Фёдора на левой стороне груди, над самым сердцем был приторочен к гимнастерке этот пропахший пороховым дымом орден, да в петлицах парадным строем выстроились три маленькие кубика.

– Для моей роты задача ясна – осуществить захват склада с имуществом и уничтожить его.

– Это главная часть операции, Фёдор. Не забудь, что рядом находится небольшая ремонтная база. Её также нужно ликвидировать. Остальные роты по сути помогают и обеспечивают твои действия, решая задачу блокирования и уничтожения немецких подразделений, дислоцированных в этом селе. Ты мой зам, но на завтрашний день заместителем становится лейтенант Панкратов. Он подстрахует меня при штурме казармы. Вопросы, замечания есть?

– Никак нет, всё ясно, – первый откликнулся Фёдор. Как-никак, но он второе лицо в батальоне и готов ответить за всех. – Но всё же можно поинтересоваться?

– Валяй, – улыбнулся Корж, решив, что теперь можно отойти от уставных формальностей, и, вынув расшитый чьей-то умелой рукой цветастый кисет, предложил всем офицерам разобрать на самокрутки забористый кременчугский табачок. – Что тебя беспокоит?

– Не совсем понятно, почему Центр изменил первоочередность наших задач. Нам оставался день пути, чтобы подойти к месторасположению штаба танкового полка немецкой дивизии. Его уничтожение дало бы нам в руки карты и документы о планах немецкого командования. Кроме того, захваченные штабисты могли бы оказаться полезными источниками информации.

– Кто ещё так думает? – возвысил голос Корж. – Ясно, все так думают. Тогда должен пояснить, хотя приказ есть приказ и его не обсуждают. Логика центра верная. Карты и прочее – это, конечно, хорошо, но на здешнем складе находится кое-что поважнее. Сюда немцы свезли со всей Витебской и частично Смоленской областей полушубки, валенки, платки, кофты, одним словом теплые вещи, всё, что может пригодиться для зимней кампании. На этом складе сосредоточено имущество, достаточное для того, чтобы обогреть две полноценные дивизии. На носу зима и зима, похоже, лютая, поэтому эта одёвка и обувка для немцев будут поважнее даже танкового полка. Теперь всё. Разговор закончен. Выступаем часа через четыре, на рассвете. Костров не разжигать. Устроить только один в укрытии для разогрева еды и чая. Этот затушить. Курить можно. Бойцам выдать по сто грамм водки и выставить дополнительное охранение. Приступить к выполнению.

Корж поднялся, стряхнул рукавицей прилипший к ватным штанам снег и, подозвав политрука, пошел в направлении деревьев, у которых расположились его бойцы.

Ночь выдалась лунная и звёздная, так что без фонарей и лучин вполне можно было обойтись. Лесные великаны непроходимым частоколом обступили поляну, на которой расположились десятки людей. Кто-то деловито осматривал оружие, стараясь не звякать затвором, другой заботливо подгонял по ноге лыжные крепления, прекрасно понимая, что любой недосмотр в мелочах одного может привести к провалу всей операции. Обидная непозволительная оплошность, которая в условиях рейда по тылам противника каралась одним единственным приговором, продиктованным суровым военным временем.

* * *

– Verdammt, noch einmal. Was fuer ein ekelhaftes Land? (Проклятие, что за ужасная страна?) – пробормотал в свой обкуренный нос пожилой вахмистр. – Эй, Ганс, – крикнул он другому постовому, который безуспешно пытался вытянуть повыше воротник своей шинели, чтобы хоть как-то защититься от утреннего холодка, который уже добрался до его лопаток. – У тебя есть закурить? У меня сигареты кончились, а от этого чёртова мороза кишки прилипли к рёбрам.

Ганс недовольно повернулся на голос своего начальника и, похлопывая руками по бокам, чтобы согреться, подошёл к нему. Осторожно откинул полу шинели, боясь растерять тепло, и вытащил из кармана брюк помятую пачку сигарет.

– Скоро ли конец нашей смены, господин вахмистр? – спросил он своего командира, слегка оттянув ото рта шерстяную маску, которая закрывала три-четверти его лица и хоть как-то уберегала щёки от обжигающего декабрьского ветерка.

– Да должно быть через полчаса, – пробурчал вахмистр, недовольно косясь на маленький сарайчик сбоку от дороги, в котором полевая жандармерия устроила для себя временный полевой шутцпункт. Скорее бы забраться за эти дощатые стены да выпить горячего чая с ромом. От одной этой мысли у вахмистра судорожно щелкнули челюсти. «Вот уж не повезло, так не повезло, – продолжал размышлять он, – вместо того, чтобы сидеть сейчас где-нибудь в Провансе с веселой на всё согласной француженкой на коленях и потягивать себе из бокала замечательное розовое вино, приходится маяться в этой гиблой глуши и охранять никому не нужный блокпост на глухой дороге, ведущей в никому не известный поселок с дурацким названием «Бреговое» или «Борогое». Тьфу, не выговорить никак. Что за варварский язык, что за ужасная страна, населенная упрямыми азиатами, которые до сих пор не хотят нам сдаться?»

Ветеран европейской компании 1939-40 годов даже передернул плечами от нетерпения, так ему захотелось перенестись из этой промозглой России в благословенную солнечную Францию.

«А всё мой дурацкий язык. Если бы я не высмеял тогда этого молоденького сопляка лейтенанта, отказавшегося выпить с солдатами шнапса, – оказался абстинентом на мою беду, – то всё было бы нормально. Кто знал, что у него родной дядя генерал, который решит по стариковской мстительности сослать меня на Восточный фронт? Для укрепления духа, как он сказал. Плевал я на это укрепление. А всё-таки жаль. Загорал бы сейчас на берегу Роны, а не мыкался здесь и не перепрыгивал бы с ноги на ногу от этого треклятого мороза. А тут ещё моя Гретхен с её дурацкими просьбами. В каждом втором письме напоминает, чтобы я не забыл прислать ей из Москвы шелковые чулки и резиновые боты. Размечталась. Эта зима. Всё, сегодня же надо отобрать у кого-нибудь из местных жителей теплые валенки». Вахмистр с такой жадностью втянул в себя сигаретный дым, заполняя им прокуренные лёгкие, что даже поперхнулся.

Откашлявшись, он поправил винтовку на плече и оглянулся по сторонам. Всё было по-прежнему тихо. Робко, но всё же постепенно рассвет отгонял ночную мглу вглубь стылого черного леса, и от того на душе становилось бодрее. Скоро вахте конец, а там в теплую казарму и спать. Вдруг на дороге, припорошенной первым неглубоким неверным снежком, из морозной дымки послышался скрип, который обычно издают деревянные колеса на плохо смазанных и не подогнанных осях. Сделав предупреждающий знак рядовому, вахмистр вышел и встал перед шлагбаумом, сдернув винтовку с плеча и переложив её на руки.

Ничего настораживающего в приближающихся двух телегах он не заметил. Обычные сельских повозки местных жителей да два задубевших на морозе старика-возницы. Обычное дело. Везут что-нибудь по разнарядке поселкового коменданта. Но для проформы надо спросить.

– Wo faehrst Du? Was hast im Wagen? (Куда едешь? Что у тебя в повозке?) – просипел вахмистр, подходя к первой телеге.

Возница закряхтел и неловко, боком, путаясь в тулупе, сполз на землю. Повернулся, и из-под комичного надвинутого на лоб треуха на вахмистра неожиданно взглянули молодые задорные глаза.

На снег полетела ненужная более овчина, и казавшиеся немощными и убогими «старики», оставшись в одних гимнастерках, молниями метнулись к остолбеневшим от испуга вахмистру и рядовому охраннику. Синеватым блеском вспыхнули длинные лезвия ножей, и тела немецких жандармов, придерживаемые разведчиками, беззвучно осели на землю. Кровь из перерезанных артерий залила гортань, помешав издать последний смертельный конвульсивный вскрик. Где теперь Прованс? Где белокурая Гретхен? Из телег, разметав наваленное сено и брезент, выскочили ещё два бойца, и все четверо таёжными рысями ринулись по направлению к сторожке, где дремали, скованные необоримым утренним сном, ещё несколько немецких солдат. Дело было сделано. Немецкий блокпост был бесшумно уничтожен. Путь на поселок Береговое для батальона был открыт.

С трех сторон, взахлёб пережёвывая патронные ленты, по казарме, где отсыпался охранный немецкий батальон, ударили ручные пулемёты, в окна полетели гранаты и бутылки с зажигательной смесью, разливая ненасытный огонь по стенам, кроватям, матрасам и солдатским тумбочкам. Метались за стеклами темные тени. Обезумевшими призраками в нижнем белье бросались к «спасительному» выходу непрошенные на русской земле гости и складывались вповал под свинцовым дождем в бесформенные штабеля. Где солдат, где офицер?

Охрана имущественного склада и ремонтной базы была снята меткими снайперскими выстрелами, один за другим, и теперь разведчики обливали керосином тюки с награбленной одеждой и закладывали толовые шашки, чтобы не довелось пехотинцам двух немецких дивизий согреть свои руки и ноги гражданским тряпьём и не смогли они ловчее управляться со своими винтовками и орудийными затворами. И может быть, тогда не выйдет у них фланговый марш-бросок, чтобы зайти в тыл истекающему последней кровью красному стрелковому корпусу, в ротах которого и осталось-то по взводу бойцов, а полки превратились в роты, и командирами стали вчерашние сержанты и младшие лейтенанты.

Вступивший в свои права рассвет подвёл итог скоротечному утреннему бою. Немецкого гарнизона в поселке Береговое больше не было. Оставшиеся в живых военнопленные со своими ранеными были собраны в уцелевшей комнате сгоревшей казармы.

Александр Корж стоял напротив здания бывшего поселкового совета и бывшей теперь немецкой комендатуры, нервно курил и принимал доклады о выполненных заданиях от подходивших к нему офицеров. Выслушав говорившего, он отдавал ему честь, не произнося ни единого слова.

«Похоже, из немцев никто не ушел. Поселок небольшой и из него только два выхода по дорогам, которые бойцы перекрыли заранее. А вот среди местных кто-то мог оказаться доброхотом и сейчас окольными путями пробирается в какую-нибудь деревню, где стоят немцы, чтобы предупредить их. Этого исключать нельзя. Сколько раз, находясь в немецком тылу, мы сталкивались со случаями доносительства со стороны своих же граждан. Соглядатаи и стукачи обнаруживаются в каждом даже самом незначительном населенном пункте, куда бы мы ни заходили. Ну народ», – размышлял командир батальона.

Неожиданно из-за спины раздался чей-то робкий неуверенный голос:

– Товарищ командир, извините, могу ли я побеспокоить Вас?

– Что случилось? – комбат развернулся к говорившему. Перед ним стоял согбенный старик в черном драповом пальто и без шапки, которую держал в опущенной руке. Видимо, снял её с головы в знак уважения перед высоким воинским начальством. Седые волосы растрепались на ветру, а кончик вытянутого хрящеватого носа побелел, то ли от холода, то ли от внутреннего волнения. В голосе явственно звучали акценты на букву «о», выдававшие в нём местного жителя.

– Дело в том, что меня зовут Христофор Иванович. Я учитель здешней школы. Вернее, был им, когда была советская власть и была школа. Эх, что за жизнь.

– Говорите короче, – поторопил старика майор Корж, стараясь смягчить свой с хрипотцой, проржавевший на ветру и у походного костра голос.

– Извините, – старик опять заволновался и затеребил в руках свою шапку. – Я вижу, что вы Красная Армия и освободили нас от этого несчастья. И поэтому вы должны знать, что сделали немцы с нашей школой. Она недалеко отсюда. Минут десять, не больше. Прошу Вас.

«Ладно. Надо уважить старика, – подумал Корж. – Минут десять у меня найдется», – и махнул рукой офицерам, приглашая их следовать за ним.

Идти далеко не пришлось. Вскоре за поворотом открылся просторный, огороженный деревянным забором школьный двор. Сама школа оказалась типичным одноэтажным строением из круглых бревен, построенным, очевидно, до революции и служившим для обучения сельских ребятишек ещё земскими учителями. Посередине двора стоял советский грузовичок-полуторка, почему-то с открытыми на распашку боковыми дверьми.

Христофор Иванович всё забегал вперед, стараясь быть во главе идущей за ним группы красных командиров, услужливо показывая им путь.

– Вот сюда, сюда, пожалуйста, ещё немного, – суетился Христофор Иванович. Голос его срывался, становился невнятным, слова неразборчивыми.

Офицеры вошли в помещение и проследовали за стариком по длинному коридору, пока не остановились перед высокой двустворчатой дверью.

– Это здесь, – совсем тихо произнес старый учитель и, отступив в сторону, открыл дверь.

Офицеры зашли в комнату, в одном углу которой были свалены трупы пятерых человек. Некоторые из них были в разорванных нижних рубахах и галифе, другие сохранили гимнастерки без поясных ремней. Все босые. Судя по петлицам, убитые были младшими командирами и политруками. Лица, руки и головы были в обширных кровоподтеках и резаных ранах. Глаза то ли запеклись вытекшей кровью, то ли их вообще не было. Даже бумажные обои на стенах хранили широкие полосы кровавых разводов.

– Немцы привезли их сюда дня два назад и зачем-то пытали. Эти крики я не забуду никогда, – печально промолвил старик.

Рука Коржа потянулась к голове. Вслед за ним все офицеры сняли свои головные уборы.

– Извините, – опять зачем-то заторопился Христофор Иванович, – но я ещё что-то обязан вам показать. Это здесь во дворе.

Офицеры с помрачневшими лицами, толкаясь, вышли из пыточной. Кто-то спешил закурить, кто-то принялся бесцельно подтягивать портупею.

Так с людьми поступать нельзя.

Старый учитель подвел их к грузовику, склонил голову, на которую за всё время так и не надел шапку, и произнес:

– Они там. В кузове. Этих они тоже не пощадили.

Александр Корж оперся сапогом на колесо, подтянулся и заглянул в кузов; что-то рассматривал несколько секунд, спрыгнул и резко развернулся к своим офицерам, вкручивая каблуки в землю. Лицо его было бледным и пугающе неподвижным, каким бывает лишь посмертная гипсовая маска, и только один взбудораженный лицевой нерв временами поддергивал левую щёку.

– Откинуть борт, – приказал комбат.

Перед взорами изумленных людей предстала картина, которую сложно было бы отыскать в самых мрачных чертогах ада. В грузовике, аккуратно сложенные в ряды, лежали мертвые дети, одетые почему-то, несмотря на холодное время, в летние платьица и светлые рубашечки, и какая-то совсем молоденькая женщина в разорванном нижнем белье.

– Это дети-инвалиды, – уже не говорил, а стонал старый учитель. – В поселке был интернат для физически и умственно неполноценных детей. В основном сироты. Их свозили сюда со всей округи. Когда немцы подступали к посёлку, то большинство детишек успели вывезти, а эти с воспитательницей остались. Немцы слишком быстро перекрыли все дороги. Пришедшие солдаты поначалу их не трогали, и дети продолжали жить в своем интернате с воспитательницей. Мы, жители, чем могли помогали им. В основном едой и одеждой. Даже немцы из гарнизона иногда приносили кое-что, даже лекарства.

Старик продолжал говорить и говорить, словно пытаясь забыться с помощью потока слов и заслониться ими от жестокой реальности. Война щедро вспахивала свою ниву, превращая добрых в бессердечных, злых в изуверов и палачей.

– Так кто же это сделал, в конце концов? – на лице Коржа гневно заходили желваки. – Немцы?

– Да, немцы, – осекся Христофор Иванович, – но не те, что стояли в Береговом, которых вы сегодня побили. Это были какие-то другие немцы. Человек 20–30. И пробыли они здесь два дня. Уехали только вчера вечером. Это они всех замучили и расстреляли. Я даже скажу, что местный гарнизон их боялся.

– Как они выглядели? Кто старший?

– Очень странно. Всё очень странно. Это были чисто звери, фашистские звери. Одеты по-разному: кто в полевую форму вермахта, кто в гражданскую одежду, а несколько человек в форме красноармейских командиров. Вот как Вы, – замялся учитель, опасливо взглянув на Александра Коржа. – Когда Ваших солдат мы увидели, то, извините, не знали, что и думать. Мы даже подумали, что это они вернулись. Кругом стрельба, а кто есть кто, непонятно. Ведь фронт далеко ушел. Под Москву. – Старик замолчал, не зная, что он ещё может рассказать красным командирам, а потом, как бы в чём-то сомневаясь, неуверенно добавил: – А командиром у этой странной группы был немецкий офицер. Кажется, капитан. Нет, нет. Я ошибаюсь. Майор. Кто-то его назвал: Герр майор. Да, правильно. Именно так. Это был человек очень высокого роста. Одна сторона лица иссечена шрамами, как от ножа, и оттого, когда он смотрел и улыбался, жителей охватывал смертельный ужас. Никто не мог вынести его взгляда. И ещё. Удивительно, но эти люди разговаривали друг с другом то по-немецки, то по-русски, а своего командира почему-то называли Николай Николаевич, хотя он немец. Точно немец.

– Ясно, – резюмировал Александр Корж. – Бекетов, собирай всех сюда, на школьный двор. Общее построение. Оставь только дозоры и охрану. Ты, Панкратов, возьми человек шесть и за школой выройте общую могилу. Офицеров, воспитательницу и детей похороните вместе. Они приняли общую муку. А ты, Василий, – майор пристально взглянул в глаза командира батальонной разведки, который совсем недавно отличился тем, что бесшумно снял блокпост полевой жандармерии, – возьми двух своих бойцов и реши вопрос с пленными немцами. У нас здесь не фронт, и лагерей для военнопленных тоже нет. Ты меня понял?

Василий кивнул головой и, придерживая автомат, бегом бросился выполнять приказ.

* * *

Батальонное каре, заняв большую часть школьного двора, вытянулось вдоль его ветхого, давно нечиненого забора. Центральным элементом жуткой авансцены застыл грузовик с откинутым бортом. Плотные серые облака безучастно нависли над поселком и окружавшими его лесом и полями, будто специально закрыв собой солнце, чтобы оно не видело страшные дела рук человеческих.

Командир батальона вышел вперёд и скомандовал:

– Батальон, смирно! Слушать всем, – Корж по-ораторски выбросил руку в сторону грузовика. – Я хочу, чтобы вы все увидели это и поняли, с каким врагом мы воюем. Прошу запомнить сегодняшний день. И вот что. Если я увижу у кого-то проявление малодушия или, что ещё хуже, снисхождения к врагу, то вот этой рукой… – рука комбата тяжело легла на пистолетную кобуру.

Над школьным двором повисла звенящая тишина. Не слышно было ни дыхания людей, ни бряцанья оружия. Даже сорочьи базары, суетливые и крикливые перед скорой зимней стужей, куда-то исчезли и затаились до поры до времени.

– Батальон, направо. Шагом марш.

Скорым шагом уходили бойцы разведывательного штурмового батальона. Новые жесткие складки залегли у них под скулами. Зажглись на дне глазниц заполыхавшие угольки. Вытянулись и заострились обветренные лица, крепче обхватили пальцы цевьё оружия. И теперь только одна ясная в своей ужасной правоте мысль овладела всеми. Как раскаленная стрела, пронзила она их мужественные сердца и призывным набатным колоколом зазвучала в их головах.

Смерть за смерть. За гибель наших жен и матерей, за растерзанных детей. Пусть не дрогнет рука, не собьётся дыхание и зоркими будут глаза. Сколько раз встречу, столько раз убью. Нет пощады нелюдям. Ярче вспыхнули плавильные горны, чтобы выплавить из уральской руды железо и сделать из него звонкую сталь, с тем чтобы выковать из неё первые гранёные гвозди, которыми будет крепко-накрепко прибито к древку красное полотнище Знамени Победы. Чтобы не сорвал его отчаянный ветер с пробитой снарядами крыши поверженного рейхстага.

Это был хороший батальон, может быть, один из лучших в Красной Армии на тот момент, так как создавался по особому распоряжению Верховного советского главнокомандования как прообраз будущих истребительных и диверсионных батальонов и партизанских отрядов, сумевших выжечь до трети германской военной машины. Создавался, невзирая ни на что, летом и осенью сорок первого года, когда так не хватало на фронте кадрированных боеспособных частей. Два месяца на базе под поселком Кратово проходили интенсивные тренировки и занятия по топографии, стрельбе и минно-взрывному делу, совершались изнурительные марш-броски и отрабатывались навыки агентурно-разведывательной работы. Много специальных знаний и навыков должно быть в арсенале разведчика-диверсанта.

И теперь ряд за рядом шагали спаянные общей боевой работой прокопченные в огне и закаленные арьергардными отступлениями офицеры-фронтовики, познавшие тяжесть беспрерывных боев и выжившие в пекле бесчисленных «котлов» солдаты-окруженцы. Шагали спортсмены-разрядники, чемпионы и гордость страны Советов, за ними убежденные в правоте своего дела добровольцы-интеллигенты из лучших московских вузов. Всех их призвала на свою защиту Мать-Родина.

Вслед им по небосклону выстилался черный дым от сгоревшего склада и мастерских, как поминальный саван над телами замученных невинных людей.

Шагавший рядом со старшим лейтенантом Бекетовым командир батальона молчал и всё о чем-то думал. Потом, повернув голову к своему попутчику, произнёс:

– А ты знаешь, эти убийцы из Берегового не просто каратели и садисты. У них есть профессиональных почерк. И с этим надо разобраться. Не исключено, что они давно идут по нашему следу. Не из этого ли карательного батальона был тот провокатор, который чуть не угробил твою группу. А, Фёдор?

Фёдор не любил вспоминать этот случай. Обидный, но от этого не менее непростительный. Проявил излишнюю доверчивость, если не сказать строже – преступное благодушие, стоившее жизни одному его бойцу, а двое других получили ранения.

В тот погожий октябрьский день группа старшего лейтенанта Бекетова успешно выполнила задание по доразведке месторасположения штаба охранной дивизии генерала Шонхорна. Настроение было хорошим. В кармане лежали полезные сведения о составе штаба, численности охраны, о наиболее удобных путях подхода. На базе этой информации уже можно было составлять план будущей операции по уничтожению этого важного пункта управления немецкими войсками. Оставалось только проконтролировать обстановку на дороге, вьющейся по опушке леса, которой намеривались воспользоваться бойцы батальона.

Расположив основную часть группы метрах в пятистах от лесной окраины, Фёдор отправил к дороге сдвоенный наряд с наказом через час вернуться и сообщить о результатах наблюдения. Ничто не предвещало плохого исхода. Никем не потревоженные бойцы, находившиеся в засаде, расслабились и ради забавы ловили лицами солнечные лучики, пробивавшиеся через осеннюю желто-зеленую листву. Хорошо было лежать так на ещё теплой земле, наблюдать за полетом паутинных нитей и думать о простом и хорошем. Например, о том, что когда-нибудь эта война всё же кончится. Мы победим и вернёмся домой. И тогда можно будет скинуть надоевшие тяжелые сапоги, снять ремень и гимнастерку и лечь в расшнурованной исподней рубахе на широкую деревянную лавку, которую мать по-праздничному накрыла расшитым узорами шерстяным покрывалом. И лежать так, широко раскинув руки и с наслаждением упираясь голыми усталыми ступнями в холодный белёный бок русской печки. И не надо ни о чем думать, никого ждать и ничего бояться. А просто так лежать на спине и смотреть в темный потрескавшийся потолок старой избы, как когда-то лежал в далеком детстве, вернувшись по утру с колхозным конюхом, с которым гонял гурт толстопузых колхозных лошадей на речку в ночное.

Как и ожидалось, ничего интересного дозор доложить не смог.

– Ну что, ребята, – спросил немного разомлевший на отдыхе Фёдор, пережевывая крепкими белыми зубами стебелёк лесной травинки. – Что видели? Что слышали?

– Да ничего особенного, Терентич, – ответил за двоих старший наряда. – Дорога спокойная, дремотная. Ни мотоцикла тебе, ни лошади с повозкой.

– Что, действительно так хорошо?

– Да, именно так. Попался, правда, один местный. Мы его проверили, досмотрели и…

– Что «и»? – блаженное выражение стало стекать с лица Фёдора. – Так вы что, его отпустили?

– Ну да, а зачем он нам нужен? – насупился старший дозора.

– А по каким признакам вы решили, что это местный?

– Да по всему видно, товарищ старший лейтенант, – бойцы подтянулись, понимая, что разговор принимает неприятный оборот. – Пожилой, за пятьдесят, не менее. Небритый. Точно бывший колхозник. Идёт в соседнюю деревню к родственникам. Правильно назвал имя местного старосты. Одет кое-как, с клюкой. Досмотрели его котомку. В ней только какой-то платок, да краюха ржаного хлеба. Обычный мужик. Да и легким перегаром от него тянет. Ну кто так будет маскироваться.

– А как говорит, что спрашивает, как смотрит? – продолжал допытываться Фёдор, немного успокаиваясь. – Действительно как местный?

– Да говорит, как все здесь деревенские говорят: растягивая слова, и налегает на «о», – вставил слово второй, младший участник дозора. – Нас ни о чем не спрашивал. Видит, что мы в гражданском, да ещё с немецкими автоматами. Много сейчас разного народа по лесам бродит. Даже предложил нам помочь. Проводить куда.

– Да не сомневайтесь, товарищ старший лейтенант, – уже решительным тоном заявил старший дозорный. – Это был обычный мужик. Назвался Силантием Репнёвым. Описал, где живёт. А главное, вышел он на нас неожиданно. Со спины. Так ни немцы, ни полицаи по лесам не ходят, тем более в одиночку. А этот знает все стёжки-дорожки. Точно местный.

Не успел Фёдор Бекетов ответить своим бойцам, как в воздухе пронзительно и очень противно что-то засвистело.

Эх, зря поверили разведчики этому калике перехожему, назвавшемуся крестьянином, жителем соседней деревни Астахово. И бородка у него куцая, и щеки впалые, не заевшиеся на дармовых харчах, и волосы нечёсаные под несуразной капелюхой, и одежда разнобойная, наборная из случайных предметов: стёганый ватник да затертые брюки, заправленные в обгрызанные сапоги со сбитыми каблуками. Отпустили его бойцы к семье, деткам малолетним. Не поняли, что под личиной обычного путника, заплутавшего на лесных тропинках, скрывался умелый опытный агент немецкой контрразведки. Проявили мягкотелость, человеколюбие, дали слабину, непозволительную для разведчиков, действующих глубоко в тылу противника. И вот неизбежная кровавая расплата и нависшая угроза для всего штурмового отряда. Эх-ма. За это и трибуналом не отделаешься. Что ещё командир и товарищи скажут?

И вот теперь, точно по квадрату, где располагалась разведгруппа, с воем плюхались в осеннюю грязь ржавые стальные жабы, с жутким грохотом разрывавшиеся на тысячи мелких рваных осколков, стальными шершнями рыщущих свои жертвы, раня и калеча вековые ели и срезая с белоснежных берёзовых стволов берестовые завитки, стремясь прежде всего разыскать и искалечить трепетную человеческую плоть.

Фёдор воткнул голову в ложбину у корневища старой накренившейся вбок березы, стараясь руками продрать плотный приствольный дерн, чтобы плотнее втиснуть трепещущее тело в первое случайно подвернувшееся укрытие. Взлетали поднятые взрывами земляные гейзеры, водопадом сыпались сверху срезанные горячим металлом ветки; острые железные иглы впивались в древесину, чтобы навечно остаться в ней как память о внезапном минометном налёте.

«Почему я не понимаю, где мои руки и ноги? – чудовищная в своей оголенной простоте мысль беспомощным подранком металась в голове от виска к виску. – Я их не чувствую, утратил всякую связь с самим собой. Нет ни эмоций, ни четкого восприятия реальности. Осталось только давящее чувство непреходящего ужаса, который сковывает все мои движения, не позволяет сосредоточиться, собрать волю в кулак, чтобы принять правильное решение. Куда нужно дернуться, вправо, влево, вперёд, назад, чтобы вывести себя и группу из-под обстрела? Вот там дальше раздался слабый вскрик, вот кто-то рядом застонал и перевернулся на спину, вперив тускнеющие глаза в равнодушное небо. Господи, когда это кончится?»

А мины, как перезревшие груши в ветреный день, всё так же мерно продолжали падать как бы из ниоткуда на головы оцепеневших бойцов.

К вечеру группа старшего лейтенанта Бекетова вышла к месту, где располагался основной отряд.

Слушая доклад Фёдора, комбат не мог заставить себя спокойно сидеть на месте. Он встал и принялся крупными шагами мерить маленькую, засыпанную опавшей листвой лесную поляну. Пальцы левой, опущенной вдоль бедра руки то сжимались в кулак, то опять разжимались. Правой он подобрал с земли какой-то прутик и теперь периодически хлестал им по своим сапогам. Казалось, своего заместителя, который встал вслед за ним и всё говорил и говорил, пытаясь объяснить возникшую ситуацию, он даже не замечал. Голова командира была опущена, брови сдвинулись, выражение помрачневшего лица не предвещало ничего хорошего. Он остановился перед Бекетовым и замер, широко раздвинув ноги.

– Ты хоть понимаешь, Бекетов, что твоя группа провалила задание? Добытая вами информация могла бы быть полезной, а теперь она не стоит ничего. Теперь немцы предупреждены и свой штаб или переведут, или усилят охрану. И к ним так просто не подберешься. Ты ведь знаешь, какое значение придает Центр уничтожению этого штаба и подчиненного ему диверсионного батальона. Тебе прекрасно известно, что это не просто обычные подрывники, а прошедшие выучку в небезызвестном полку «Нахтигаль» матерые диверсанты. Это ещё те псы натасканные. За ними много что числится, в том числе и почти полное уничтожение штаба нашего корпуса месяц назад. Комендантский взвод сумел прикрыть только командующего и двух замов.

Командир батальона отвернулся и, стоя спиной к своему старшему лейтенанту, коротко бросил:

– Разговор ещё не закончен. – Затем возвысил голос и крикнул, – Панкратов, ко мне! – Когда запыхавшийся лейтенант подбежал к нему, комбат приказал, – Поднимай батальон. Мы меняем позицию. На сборы – 15 минут, – потом повернулся к Фёдору Бекетову и произнёс:

– Одним словом, рапорт о ваших неудачах будет направлен в Центр. Тебе выговор с предупреждением о неполном служебном соответствии. Дозорных, которые так опростоволосились, на неделю отстраняю от боевых операций. Направь их кашу варить. То, что раненых уберегли, хорошо. Лично сопроводишь их в партизанский отряд «Старика», пусть там подлечат. Всё равно без дела сидят. А своего убитого похороните с честью. А пока что из строя выбыло трое подготовленных бойцов. Это тебе не рядовые красноармейцы, а целенаправленно подобранные люди, прошедшие специальную подготовку. С пополнением ты знаешь, как у нас. Центр снабжает нас людьми, едой и оружием только время от времени. На месте, в этих лесах и деревнях, мы никого равнозначного подобрать не сможем. Так что делай выводы.

– Это моя оплошность. Готов понести любое наказание и искупить вину кровью, – Фёдор вытянулся перед командиром. Не наказание его страшило, не рапорт в Центр и не полученное взыскание. Обида на себя, свою расслабленность, которую разведчик не может позволить себе ни на минуту, тем более находясь на задании в тылу противника, не отпускала его. Обманулся на пустяке. Своим попустительством расхолодил группу. И вот итог: пожалели дозорные «крестьянина», подарили ему жизнь, за что и поплатились: один убит, двое ранены. Как так бывает: за жизнь одного следует смерть другого?

– Ну, ну, так уж не кручинься. Кровью смыть вину… давай без этих высоких слов. Ещё будет много возможностей голову сложить, – Корж присел на старый, заросший тёмно-зелёным мхом пень, давая понять, что разговор переходит в дружескую стадию. – Конечно, Фёдор, твои дозорные прошляпили, но в бою ответственность за всё несет командир. Никто не сомневается в твоих профессиональных качествах. Ты боевой, заслуженный офицер. Не раз отличился на боевых заданиях. Но здесь конкретно ты успокоился. Отправляя бойцов для наблюдения за дорогой, ты по меньшей мере должен был четко обрисовать их возможные действия на случай непредвиденных обстоятельств. А если не уверен в этих людях, то должен был подобрать других или лично быть в дозоре. Ну что молчишь, бедолага?

– Я всё понимаю, но сложно постоянно всех подозревать и не верить людям, Александр Васильевич, – огорченно махнул рукой Фёдор Бекетов. – Обычный человек, вроде трудяга, семья, дети – вот мои ребята и дали промашку.

– Семья, дети? – усмехнулся комбат. – Что, твои разведчики на блины к тёще собрались? И ты из меня слезу не дави. Это потом в бабий подол плакать будешь, – опять посуровел Корж, бросив недовольный взгляд на старшего лейтенанта. – Твои разведчики уши развесили, а этот твой «крестьянин», как его зовут-то, Репнёв что ли? Вот он не сплоховал и правильно вычислил вас, и обвёл вокруг пальца, как мальчишек. Ты думаешь, немцы так просто утюжили какой-то лесок полчаса, разбазаривая свои боеприпасы? Нет, брат. Они это сделали не только потому, что их агент принес достоверные сведения, а и потому, что уже многое знают о нас. Недаром которую неделю идёт по нашим следам их егерская команда. И всё это ты должен был бы помнить. Не в бирюльки играем. И если твои бойцы не владеют как следует оперативной психологией и у них нет чутья на подставу, то этого Репнёва, хотя он наверняка никакой не Репнёв, надо было по меньшей мере задержать и сдать партизанам «Старика». У них в отряде много местных, может быть и разобрались бы, а так теперь мы вынуждены петлять, как заяц, по полям и лесам, заметая свои следы. А про веру в человека я тебе так скажу. Может быть, в мирное время или в далеком советском тылу эта вера даже нужна, но здесь, под боком у немцев действует другой закон, и ты его хорошо знаешь: Выполнить задание командования любой ценой. Наш промах, срыв, ошибка, допущенные здесь, обернутся потерями десятков, сотен жизней бойцов Красной Армии там, на фронте.

Корж помолчал, а потом, опять усмехнувшись, договорил:

– Так что, Фёдор, теперь у тебя две головные боли: доведёшь операцию по уничтожению немецкого штаба до конца и постараешься найти немецкого агента Силантия Репнёва. От нашего возмездия никто не должен уйти. «»

Разведывательно-штурмовой батальон всё дальше уходил от разбитого Берегового. Мало кто из жителей вышел провожать удаляющиеся войска. Никто из них не решился поднять руку в прощальном приветствии. Забившиеся по своим домам обыватели прятались за задернутыми занавесками, со страхом ожидая скорого возвращения немцев и последующих за этим неизбежных казней и экзекуций. Наученные печальным опытом проживания на оккупированной территории крестьяне понимали, что так просто немцы гибель своих четырёхсот солдат и офицеров не простят. А значит, жди и виселицы, и расстрелы ни в чем не повинных граждан, и поджоги домов. Не было у них радости на душе от того, что было уничтожено целое боеспособное германское подразделение. «Что с того, – обреченно размышляли они, – если убьют нас и наших соседей, а дети малые останутся зимой без крыши над головой? Ведь фашистские палачи не пощадят даже их». Горькая судьба ожидала мало известный кому русский поселок Береговое.

Вскоре покинут его жители. Все, кто чудом выжил и мог идти, оставят навсегда родные места, так и не успев похоронить своих близких, унося со своих пепелищ то немногое, что не сгорело. Будут они метаться, как бесприютные перелётные птицы, среди таких же, как они, погорельцев в поисках любого пристанища, выковыривая себе на пропитание на заброшенных полях мёрзлую картошку и полусгнившие ржаные колосья.

Только древняя старуха Настасья решилась выйти на крыльцо своего ветхого покосившегося дома с проваленной крышей и долго смотрела из-под заскорузлой сморщенной ладони вслед уходившим русским воинам, и всё крестила их бритые затылки, пока не согнулась в прощальном поклоне её натруженная годами спина. Ей ли было не помнить, как с шести лет, так и не нарадовавшись беззаботному звонкоголосому детству, она уже нянчила господскую малышню и горбатилась на помещичьей барщине.

Вместе с близкими её маленькому доброму сердцу красноармейцами уходила сама надежда на долю скромного жизненного счастья.

– Эй, Фёдор, очнись, – подтолкнул своего продолжавшего молчать заместителя комбат. – Что было, то быльём поросло. Если все ошибки помнить, голова лопнет. Но и не забывай.

Это был хороший урок для сотрудника особого отдела, заместителя командира разведывательно-штурмового батальона, старшего лейтенанта Фёдора Бекетова.

* * *

В кабинете генерала Генриха фон Шонхорна, командующего 40-й отдельной охранной дивизии германского вермахта, было жарко натоплено, душно и сильно накурено. В этот день генерал был всем недоволен: этой невозможной русской зимой, от которой стынут зубы, старым домом, в котором размещался его штаб, с помпезными и одновременно нелепыми колоннами, который построил в 19 веке какой-то экстравагантный русский помещик, а главное тем фактом, что эта бестолковая война в этой дикой снежной пустыне всё ещё не закончилась. Большевистская голодная Москва зачем-то продолжала сопротивляться и отказывалась покориться победоносному германскому оружию. И он, генерал Генрих фон Шонхорн, представитель старой прусской военной династии, офицер в пятом поколении, вынужден торчать здесь, в этом забытом богом краю, и заниматься тем, что охранять разные там железнодорожные станции, дороги, склады, линии связи и ещё черт знает что только потому, что эти русские варвары, не знающие правил традиционной войны, с необъяснимой настойчивостью сжигают и уничтожают всё, что сами же когда-то построили.

Перед ним навытяжку стоял офицер в хорошо начищенных сапогах и плохо отглаженной полевой форме. Это был высокий человек под два метра ростом, широкий в плечах и с крупной головой с шевелюрой темно-русых волос, зачесанных на правую сторону. Его крупное лицо пересекал рваный белый шрам почти от самого виска до уголка жесткой линии рта с поджатыми губами.

Перестав хрустеть костяшками пальцев – признак наивысшей стадии внутреннего раздражения, – генерал подошёл и остановился точно напротив замершего в стойке офицера.

– Послушайте, майор, – выдавил из себя генерал своим высоким, почти визгливым голосом, – Вы меня, конечно, извините, но я крайне Вами не доволен. По нашим тылам уже который месяц шляется какой-то разбойничий отряд русских и взрывает и уничтожает всё, что ему вздумается. Все его видели, только Вы с Вашими, извините, головорезами ничего не замечаете. Вот судите сами, – фон Шонхорн взял со стола какой-то лист бумаги. – Это сводка происшествий только за последний месяц. Первого числа уничтожен гарнизон в селе Береговое и, соответственно, все склады и мастерские, пятнадцатого числа – налет на железнодорожный узел. Взорвано сорок вагонов и два локомотива. И наконец, двадцать второго числа – разгром штаба танкового полка, убито 15 офицеров и пятьдесят солдат, захвачены ценные документы. И это только основные события. О прочих вещах, как то ликвидация наших блокпостов на дорогах, комендатур в населенных пунктах, узлов связи и прочей «мелочёвки», я не говорю. Разве непонятно, что такая безнаказанность порождает уверенность и ещё большую наглость у этих дикарей? Хотя здесь я не прав. Это хорошие исполнительные солдаты, а Ваш знаменитый батальон нет. Я не могу допустить, чтобы эти диверсии дезорганизовывали действия целой нашей армии. Со вчерашнего дня вышестоящее командование обязало меня каждый день докладывать, что нами сделано для ликвидации этих негодяев. Вы слышите меня, майор? – еле сдерживая себя, закричал генерал и завёл руки за спину, чувствуя почти неодолимое желание влепить пощечину этому рослому болвану.

Для этого у него были все основания. Скандал с неуловимым русским диверсионным отрядом докатился до самого фельдмаршала фон Бока, который лично позвонил ему по телефону и устроил показательный разнос. Генерал Генрих фон Шонхорн гордился своей родословной и, следовательно, своими предками, и выслушивать хотя и справедливые, но очень обидные слова даже от командующего всей группой армий «Центр» у него не было никакого желания.

Майор Эберхард Гюнше Лернер не произнес ни слова и лишь с презрением смотрел сверху вниз на суетившегося перед ним щуплого генерала.

«Жалкая, ни на что негодная мокрица, отрыжка вырождающейся прусской аристократической касты. Вот из-за таких мы до сих пор буксуем перед Москвой. Попался бы ты мне в какой-нибудь глухой русской деревне, я моментально бы выбил дух из тебя одним пальцем. Как смеет он говорить такие слова мне, офицеру Абвера, майору Лернеру, старому члену партии, обладателю двух железных крестов за воинскую доблесть? Тварь, истинная тварь, дворянский выродок, не знающий, что такое настоящая война. Тыловая крыса. Чем он может гордиться? Прогулкой по Парижу в 1940-м году? Дело лишь только в том, что он родственник уважаемого в армии генерала – полковника Ганса фон Секта, на которого не похож ни умом, ни доблестью. Тогда как за мной высадка на Крите, захват бельгийской крепости, операции на Балканах и, наконец, успешные акции саботажа в глубоком тылу Красной Армии за месяц до нашего вторжения. Краснобай в красных лампасах».

А вслух майор Эберхард Лернер произнес:

– Позволю себе заметить, господин генерал, но в обязанности моего батальона не входит задача выслеживать каждого русского диверсанта. До сих пор мы успешно проводили операции за линией фронта, уничтожая штабы, подразделения и технику противника. Нами ликвидировано пять русских генералов и не менее трех батальонов их войск. Здесь, в зоне Вашей ответственности мы вскрываем спящие ячейки вражеской агентуры и ликвидируем коммунистов, евреев и комиссаров. И позволю себе также напомнить Вам, что мой батальон имеет двойное подчинение. Прежде всего он подчиняется руководству нашей военной разведки и – временно – Вам.

– Вы мне ещё смеете что-то указывать! – срываясь с визга на хрип, генерал подскочил под самый подбородок высокого майора. Он не любил верзил, тем более таких наглых и самоуверенных, не говоря уже о том, что командир диверсантов был выше на целую голову и потому мог смотреть на него, командующего дивизией, сверху вниз. Для генерала Генриха фон Шонхорна такое физическое несоответствие было непереносимо. – Отправляйтесь к своим людям, Лернер, и чтобы эти русские диверсанты были выловлены. Сколько из них Вы повесите или расстреляете меня не интересует. Вам ясно? Срок Вам неделя, а потом пеняйте на себя.

– Мои егеря, – начал было оправдываться майор, но был сразу же прерван очередным криком генерала.

– Ваши егеря – это не егеря, а бандитский сброд, который Вы набрали в Польше, Белоруссии и Украине! Недаром их у нас называют «дикие убийцы из Восточной Европы», и не смейте их сравнивать с доблестными частями вермахта. Идите и выполняйте мой приказ, иначе военного трибунала Вам не миновать. Это я Вам гарантирую. Хайль Гитлер, – генерал Генрих фон Шонхорн вяло и с неохотой вскинул вверх полусогнутую руку.

Майор Лернер, которому надоело стоять навытяжку и слушать брызжущего слюной генерала, высоко перед собой выбросил правую руку – Хайль Гитлер, – повернулся и, щёлкнув каблуками, вышел из кабинета начальства, слегка наклонив голову, чтобы не стукнуться головой о притолоку проёма двери.

Спустившись к своему автомобилю, Лернер засунул свое длинное тело на переднее сиденье и молча сидел минуту-другую. Затем снял бесполезную в мороз фуражку с наушниками и бросил на заднее сиденье. Достал меховую русскую шапку-ушанку и надвинул её на самые глаза. Потом поднял отложной бобровый воротник дорогой офицерской шинели и полностью закрыл им своё лицо.

– Ганс, – сказал он своему водителю, – дай мне бутылку шнапса и двигай на нашу базу.

Тяжелый Horch 108 взревел стосильным мотором и тронулся вперёд. Следом за ним, вздымая гусеницами снежную пыль, рванулся бронетранспортер с охраной и пулемётом.

Все два часа пути Лернер хранил молчание и лишь иногда из-под ушанки слышалось какое-то невнятное бормотание и бульканье шнапса. Оживился он лишь тогда, когда маленький кортеж въехал на деревенскую околицу и стал заруливать к просторному дому бывшего сельсовета, где майор устроил себе подобие своеобразной резиденции, в которой, вопреки всем полевым уставам, было больше личного комфорта, чем признаков штаба батальона регулярной армии. Вылез из машины, сразу принялся энергично разминать затекшие ноги и хлопать руками по бедрам. Автомобильная печка работала плохо и мало помогала в холодную пору.

Подошедшие к нему с приветствиями люди были одеты очень своеобразно: кто-то в обычную форму полевой жандармерии, кто-то в камуфляж парашютистов воздушно-десантных войск. Некоторых, судя по их виду, вообще нельзя было причислить ни к германской армии, ни к полиции, так как в их одеянии преобладали светло-желтые полушубки офицеров Красной Армии и командирские барашковые шапки.

Раздались голоса приветствия на немецком и русском языках.

– Нет, нет, нет, господа, – откликнулся повеселевший майор, кривя в улыбке своё изуродованное лицо. – Здесь, у себя дома мы обойдемся без излишних формальностей и будем говорить на русском, языке наших врагов и достойных противников, которые не дают нам забыть, что мы рыцари и мужчины. Хватит с меня этих поездок к бездарному начальству, которое больше бредит, чем говорит толковые вещи. Чистоплюи, лицемерные моралисты. Сегодня все отдыхаем.

– Ганс, – не поворачивая головы повысил голос Лернер, обращаясь к своему водителю-адъютанту, – распорядись, чтобы хорошо протопили русскую баньку и чтобы на столе было много французского коньяка и жареного мяса. Господа, – майор вновь обратился к своим подчиненным, которые составляли офицерский костяк его подразделения, – здесь я для всех Николай Николаевич. Прошу вас быть моими гостями.

Прежде чем зайти в дом, он вновь остановился и отдал ещё один приказ:

– Ганс, и вот что. Подбери нам из крестьянок трех-четырех молодых девок. Посимпатичней, да чтобы были почище и рожи вымытые. Доставишь их часа через два. Исполняй.

Шумно переговариваясь и, должно быть, рассказывая что-то смешное друг другу, офицеры потянулись вслед за своим командиром, который уже скрылся в проеме входной двери дома.

Майор Эберхард Лернер имел свое представление об офицерской чести и профессиональном долге. Воспитанный на традициях элиты вооруженных сил Германии, в среде военной разведки Абвера, он был лишен каких-либо сантиментов и воспринимал жалость и снисходительность как декадентскую слабость и моральную распущенность. Любые поступки и действия сотрудника разведки, считал он, должны определяться исключительно целесообразностью и требованиями конкретной ситуации.

Своих подчиненных из немцев и славян он ценил, считая, что ему удалось объединить хороших волевых исполнителей, воспринимающих его распоряжения с полуслова. Такие качества дорогого стоят, поэтому он относился к поступкам подчинённых, выходящим за пределы всех регламентов и наставлений о поведении германского военнослужащего, не как к нарушению дисциплины, а как к допустимой в боевых условиях демонстрации силы характера.

Исходя из этого, он сам, его офицеры и рядовые солдаты, оставляя за собой сожжённые деревни, считали, что таким образом они ликвидируют потенциальные базы снабжения партизанских отрядов. Показательные казни местных жителей воспринимались как назидательные действия за сочувствие и помощь Красной Армии. Изощренные пытки советских командиров – как способ добиться признания и получить от них нужную информацию. Расстрел детей-инвалидов в Береговом – как целесообразный акт по ликвидации увечных, недееспособных, а потому бесполезных существ. Ни к этому ли призывала передовая немецкая наука и рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер, озабоченные созданием здоровой арийской нации сверхлюдей? А как же иначе, если любимый вождь Адольф Гитлер сказал: «Все ваши грехи я беру на себя». Так что всё на своих местах и соответствует установленному порядку вещей. Лаконичный и несложный кодекс поведения для завоевателей мира. Перевёрнутое сознание, укрепленное примитивными идеологическими догмами, рождало упрощенное восприятие мира: убей всех, если надо, или сам будешь убит.

За свои эффективные и неожиданные действия, вносившие страх и панику в стан противника, батальон Лернера получил в среде коллег по разведывательной и диверсионной работе негласное прозвище “Gespenster”, что означает «Призраки». Майор снисходительно принял это название. Учителя и наставники из разведывательного учебного центра «Абверштелле Роланд» и полка «Бранденбург 800» могли «по достоинству» гордиться своими воспитанниками.

Длинный кровавый след протянулся за уроженцем альпийской Баварии Эберхардом Лернером и его подельниками через всю Европу и теперь растекался по Бобруйской и Смоленской областям.

Этому надо было положить конец.

* * *

Наконец, батальон майора Александра Коржа получил редкую возможность на полноценный, хотя и кратковременный отдых. Отвлекающими действиями и обманными приемами отряду советских десантников удалось запутать наседавших егерей и полицейские отряды. Маленькая, спрятавшаяся между холмов деревня о двадцати крестьянских дворах как нельзя кстати подходила для этой цели. Поэтому комбат с большой надеждой рассчитывал, что сможет дать своим бойцам три полноценных дня, чтобы выспаться в нормальных условиях, привести в порядок истрепавшееся обмундирование, а главное, вымыться в бане и, конечно, вдоволь поесть картошки с салом. Кроме того, стало ясно, что на всё сил у немцев просто не хватает. Губительная воронка битвы за Москву всё стремительнее затягивала в себя новые и новые дивизии вермахта со всем их вооружением. Первоначально захваченные германской армией русские территории оказались столь обширными, что немало мелких населенных пунктов так и не увидели сапога немецкого пехотинца. Административную и гражданскую власть в этих поселениях осуществляли наездами окружные полицейские подразделения, набранные из местных жителей, да институт старост, добровольно согласившихся сотрудничать с новой оккупационной властью, злобствовавших и мытаривших простых обывателей в зависимости от похмельного настроения на сегодняшний день и объёма выпитого накануне самогона.

«Кое о чём надо посоветоваться», – решил Корж, созывая к себе в избу на короткое совещание своих командиров.

– Прежде всего, товарищи, я хотел бы подытожить нашу работу по сбору сведений о немецком батальоне, военнослужащие которого устроили резню в поселке Береговое. Командиром у них является пресловутый Николай Николаевич. Так вот, по сведениям нашей разведки, наших соседей и по информации, поступившей из Центра, этот батальон – весьма непростое немецкое подразделение. Формально он входит в состав охранной дивизии генерала фон Шонхорна, но на деле напрямую подчиняется и выполняет задания военной разведки германской армии, а именно координационного центра Абвера «Штаб Валле 1». Более того, сам начальник Абвера адмирал Вильгельм Канарис является почётным шефом этого батальона. Командир батальона на самом деле никакой не Николай Николаевич. Это он так просто куражится, а зовут его майор Эберхард Гюнше Лернер. Наш старый знакомый. Попал к нам в плен ещё в Первую мировую, в 14-м году, в Восточной Пруссии. Русским языком владеет почти как родным. Ещё до войны неоднократно нелегально забрасывался на территорию СССР с разведывательными целями. В его отряде собраны отборные диверсанты. Центр придает особое значение разгрому и уничтожению этого подразделения. Какие есть соображения?

– Считаю, что сейчас самое подходящее время нанести по ним удар. Немцы отброшены от Москвы и линия фронта стабилизируется, возможно, до весны, а кроме того, на носу католическое Рождество, а там и Новый год. А это значит, что можно ожидать относительного затишья боев на этом направлении. Скорее всего, немцы, находясь в своем тылу, ослабят на это время свою активность, а главное, внимание. Это наш шанс. Дайте карту, – Фёдор стал разворачивать «трехвёрстку». – К сожалению, на данный момент место дислокации диверсионного батальона немцев нам не известно. Предположительно, где-то в пределах этой окружности, – палец старшего лейтенанта оббежал довольно значительный участок топографической разметки.

– Ничего себе показал, – не удержался Александр Панкратов. – Это же до десятка деревень. Этак мы за ним неделями гоняться будем. Он же не сидит на месте.

– Ну вот и хорошо. Вижу, что вы оба хорошо понимаете ситуацию, – вновь взял на себя разговор Корж. – Наш батальон мы разделяем. Я поведу свою часть на соединение с партизанами «Старика». Они нам помогут уничтожить склад с топливом для 57-го моторизованного корпуса немцев. Центр держит эту операцию на контроле, так как в составе корпуса находится 2-я ударная танковая дивизия СС «Дас Райх». Именно та, которая ближе всех прорвалась к Москве. Вторая группа во главе с тобой, Фёдор, займется Лернером. Возражения есть?

– А как же я? – промолвил Александр Панкратов и даже привстал от обиды из-за стола.

– Ну куда мы без тебя? Ты, конечно, с Бекетовым. Вы же неразлучны с ним ещё с Днепра, как мне помнится, – доброжелательно улыбнулся командир батальона.

Отобрав наиболее шустрых и смышлёных бойцов, лейтенанты Бекетов и Панкратов решили нанести неожиданный визит в одну из деревень, расположенных ближе всего к центру очерченного Фёдором воображаемого круга, где могли бы находиться Лернер и его заплечных дел мастера.

Население районов, оказавшихся в глубоком немецком тылу, постепенно начало привыкать к новому порядку и по большому счету смирилось с оккупационной властью. Досужие суждения о том, что «жить надо дальше», сложились в головах бывших граждан Союза в некое бесхитростное бытовое умозаключение:

Ну что же теперь делать? Как бросишь свой дом, который построили ещё отец и мать, а теперь в нём живут мои дети? Их-то куда денешь? Как прокормишь, когда кругом беда? А здесь своя земля, хозяйство. Может быть, не пропадём и под германцами? А что, эвакуация лучше? Как примут нас чужие люди в далёком краю? Дадут ли краюху хлеба, или наплачешься, побираючись? Да и куда собираться, когда наша армия так быстро откатилась на восток, аж до самой Москвы? А ведь в Первую мировую войну так не было. Армия держала границы и не пускала супостата на нашу территорию. А что теперь? Вот немцы листовки опять раздают, что Москва пала, а свои домашние полицаи, наглые откормленные рыла, ходят и потешаются: «Ну что, съели? Конец вашим «большакам».

Небольшая группа десантников ходко шла на лыжах по свежевыпавшему снегу, умудряясь тащить за собой небольшие волокуши, на которых, заботливо укрытые кусками брезента, лежали два ручных пулемета, коробки с патронами, запас еды, медикаменты и прочая амуниция, необходимая для дальнего похода. Места были тихие, почти таёжные, но выпячиваться по-глупому было совсем не кстати. Поэтому старший лейтенант Бекетов старался придерживаться кромки леса и нехоженых мест, где в снег были впечатаны только следы зайцев-беляков, белок да лесных рыжих разбойниц-лисиц. Скоро должна была показаться желанная деревня.

«Рады нам там не будут, это факт, – размышлял на ходу Фёдор, – что же случилось с людьми? Из местных жителей партизанить и сопротивляться немцам никто не желает. Так, редко кто поможет, как тот старый учитель в Береговом. И всё. Выходит, что всем до лампочки? Моя хата с краю. А главное, откуда нашлось столько желающих записаться в полицию, служить в комендатурах, грабить, насиловать и расстреливать своих же, вчера ещё таких близких и знакомых, своих соседей и свояков, с которыми ещё совсем недавно вместе пили, веселились на свадьбах, встречали праздники, кручинились на похоронах? А теперь? Какая межа разделила, перепахала былую общую радость? Выходит, массовый героизм и самопожертвование одних уравновешиваются массовым дезертирством и малодушием других и, что всего горше, не менее массовым соглашательством и готовностью сотрудничать с захватчиками и с усердным рвением выполнять их самые гнусные приказы. Здесь только на обиженных советской властью вину не спишешь. Есть и ещё что-то другое. Неужто за двадцать лет после революции народ забыл свои корни, тысячелетнюю историю? Может, не надо было тогда трогать привычную для него монархию и православную веру? Народ не любит менять своих привычек и плохо прощает тех, кто без приглашения вошёл в его дом и отобрал у него святую икону. Прошло-то всего шесть месяцев войны, а такое кругом запустенье. Может, он ещё одумается, этот народ? А?»

От этих мыслей Фёдору Бекетову стало противно и неуютно на душе. Он даже утратил накатанный ритм движения. Лыжи стали проскальзывать, сбивая дыхание, одна из палок угодила в кусты и чуть не вырвалась из рук. Там бы и осталась. Ему ли, комсомольцу со стажем, думать так? От недовольства собой он даже замотал головой, чтобы отогнать навязчивые мысли. Пришлось поднять руку и дать отряду знак остановиться. С опушки уже открывались крайние дома деревни «Сорочий Грай».

– Егор, подойди ко мне, – Фёдор кивнул головой маленькому щуплому десантнику, больше похожему на семнадцатилетнего парнишку, чем на подготовленного бойца-спортсмена. – Вот что. Уже вечереет. Одежда у тебя соответствует. За местного сойдешь, скажем, из соседней деревни. Сходишь посмотришь, нет ли немцев или полицейских. Да, вот что ещё, не забудь выяснить, где дом старосты.

Когда разведчик ушёл, Сашка Панкратов подъехал на лыжах и спросил:

– Фёдор, ты уверен? Справится Егор? Не напортачит? Он ведь из пополнения, которое совсем недавно забросили к нам самолётом.

– Думаю, нет, – надеюсь. В последней операции он неплохо проявил себя. Визуальную разведку вести умеет.

Когда серое зимнее небо окончательно превратилось в черный непроницаемый полог, разведчики двинулись к деревне. Всё было тихо. За задёрнутыми ситцевыми занавесками оконцами тускло мерцал свет керосиновых ламп. С одного конца на другой, перекликаясь, брехали собаки, готовясь к долгой морозной ночи. По единственной деревенской улице, еловым и березовым перелескам и полянам замела вьюжная позёмка. Над печными трубами дружно вытянулись колеблющиеся дымные колонны.

– Ну что ж, коль лишних в деревне нет, тогда вперёд. Как, ты говоришь, название этой деревни – «Сорочий Грай»? Вот и посмотрим, какие песни они нам пропоют. Зайдем со стороны поля. Пространство открытое, но в темноте не заметят.

– Где, ты говоришь, Егор, стоит хата старосты? – Фёдор опять обратился к своему расторопному разведчику.

– А вот, видите, товарищ старший лейтенант, там, где колодезный журавль ведром клюёт. Должно быть хозяйка воду набирает. Вот там как раз он и живёт.

– Неплохо. Недалеко от леса. Нам лучше, – выстроившись цугом, десантники стали выходить из-за деревьев.

В избе, которая была обозначена как дом, в котором проживал сельский староста, готовился семейный ужин. Через стекла окон, к которым ветер уже успел приклеить ошмётки снега, было хорошо видно, как хозяйка выставила нехитрую снедь на стол, затем вышла в соседнюю комнату и принесла большой чугунок с каким-то варевом. Послышались радостные визги детей. Женщина заулыбалась и, повернувшись, сказала что-то кому-то невидимому, кто восседал во главе стола. В ответ послушалось басовитое уханье, словно он соглашался со сказанным. Женщина согласно кивнула головой и, вытерев кухонным полотенцем руки, стала разливать из крынок по чашкам и стаканам топлёное молоко.

Разведчики посмотрели друг на друга и заулыбались, то ли от вида такого тёплого и желанного, но всеми ими давно забытого семейного уюта, то ли от того, что на столе громоздилось так много домашней еды, вкус которой они тоже основательно подзабыли.

Высокий дюжий десантник, стряхнув снег с белого маскировочного халата, грохнул пудовым кулаком в деревянную дверь. Гулкий звук прокатился по сеням и, похоже, был услышан в главной комнате, потому что женщина мгновенно замерла и так и застыла с наклоненной над стаканом глиняной крынкой. Лицо её сразу сжалось и от неожиданности, и от страха одновременно. Нежданные гости в такое время, в такую позднюю пору? Не было печали, так черти накачали. Придя в себя, она с неожиданной сноровкой метнулась к окнам и принялась одно за другим закрывать деревянными ставнями. По дому прошлись неровные тяжелые шаги и вот уже за входной дверью послышался мужской низкий голос, выражавший крайнее недовольство.

– Ну кто там ещё? Чего надо?

– Свои.

– Игнат, ты что ли? Чего-то не узнаю. Какие ещё свои? Свои по домам сидят, – голос старосты стал раскаляться от злости. – Идите куда шли.

– Открывай дверь, дядя, – ухмыльнулся здоровяк-десантник. – Не ломать же её в конце концов.

Звякнул откинутый дверной крючок, дверь, обитая изнутри несколькими слоями войлока, распахнулась, и на разведчиков пахнуло запахом давно обжитого жилья.

– Ну что ж, проходите, коль уж пришли, – сразу присмирел хозяин дома, увидев несколько человек с оружием.

Бойцы один за другим стали входить в дом.

– Вот сюда, вот сюда, – суетился староста, показывая проход внутрь дома, который сразу стал наполняться морозным запахом еловых иголок, который принесли с собой десантники.

В столовой собралась вся семья. Бледная от волнения женщина стояла, прислонившись спиной к печке, и так и держала в руках своё кухонное полотенце. Испуганные, с вытаращенными глазёнками дети сидели на большом сундуке, прижавшись друг к другу.

– Садитесь, садитесь, поужинайте с нами, – суетился староста, стараясь заглянуть в лицо каждому разведчику. – Мы только что сами собирались. Теперь вместе поедим.

Фёдор Бекетов и Александр Панкратов сели за стол. Остальные десантники остались стоять на ногах, оглядывая помещение.

– Егор, осмотри двор, сарай, околицу, – приказал старший лейтенант.

– А вот и она, родная, – опять вынырнул из-за спин бойцов староста, – держа в руках стеклянную двухлитровую бутыль мутного бурачного самогона. – Чистейший, что твоя слеза, сам делал. До случая берег, – продолжал сыпать скороговоркой староста.

– Вас как зовут? – спросил его Фёдор, продолжая разглядывать комнату.

– Корней… Корней Иванович, – поперхнувшись, поправился староста. – А это жена моя, Валя, и дети, Нюра и Максим.

– Это хорошо, – произнес командир разведгруппы и стал растягивать ворот маскхалата, чтобы расстегнуть верхние пуговицы ватника. В избе было натоплено, и поэтому громоздкая одежда, так необходимая в лесу, здесь становилась неуместной.

– Так Вы староста «Сорочьего Грая», Корней Иванович? – продолжал расспрашивать его Бекетов.

– Так точно. Только, как сказать, по необходимости, по неволе, – проглотил слюну староста. Одутловатые щёки его ещё больше обвисли. Он давно уже сообразил, что перед ним не полицейские, не странные немцы, которые умеют хорошо говорить по-русски, и даже не партизаны, которых он ещё сроду не видал. Пришедшие к нему люди были совсем другой породы, и потому страх уже принялся леденить его ноги, стал подбираться к животу и наконец застыл в его немигающих глазах.

– Это как поневоле? – деланно удивился Бекетов. – Вас что, заставили?

– Да, да, то есть не совсем, – кадык старосты запрыгал на бугристой шее, а пальцы забегали по вырезу надетой поверх рубахи шерстяной фуфайки.

– Да Вы садитесь, Корней Иванович, – спокойно, чуть ли не доброжелательно произнес Фёдор, – не волнуйтесь и спокойно рассказывайте. Мы ведь Вас совсем не знаем. Вот и расскажите, кто Вы по профессии были? Ну, до войны. Кем работали? Как пришли немцы?

– Спасибочки, – немного успокоившись, проговорил староста, присаживаясь к столу. Вежливое обращение старшего из пришедших к нему людей рождало надежду на то, что гроза пройдёт мимо. Только бы дождаться утра, а там уж он как-то умудрится выпутаться из этой передряги. Его дети слезли с сундука и теперь стояли по бокам матери, держа её за руки. – А может быть, выпьете первача с дорожки? Здесь и мясо с картошкой. Закусим знатно. А? Нет? Ну тогда я, с Вашего разрешения, выпью.

Дух наваристых харчей мутил голову, заставляя желудки здоровых, крепких парней клацать от голода, но никто даже не притронулся к пище, не выпил в этом доме глотка воды.

Староста зубами вытащил промасленный бумажный жгут из горлышка бутылки и двумя руками, стараясь не расплескать жидкость, налил самогон в гранёный стакан. Ни на кого не глядя, залпом выпил его и судорожным движеньем ладонью обтёр свои губы.

– Вот так-то лучше будет, – в голосе старосты появилось больше уверенности. Клиновидная бородка его распушилась, а в глазах появился маслянистый налёт. Ещё раз крякнув от удовольствия, он полез длинной деревянной ложкой в чугунок, выловил в нём большой кусок тушенного мяса и, раздвинув бульдожьи челюсти, отправил его в рот.

– Ну что я могу рассказать? – глава деревни отвалился на спинку скамьи, наконец вспомнив, что в общем-то он хозяин в этом доме. – В колхозе был счетоводом. Трудился честно. А когда пришли немцы, остался на месте. Здесь жил, здесь и помирать буду. Да и куда бежать-то? У меня семья, дети. Кормить надо. Да и хозяйство у меня. Как-нибудь выдюжим. И вы, товарищи хорошие, тоже как-то быстро ушли, нас оставили, – лицо старосты сморщилось в подобии улыбки, маленькие глаза стали ещё меньше, прикрывшись кустистыми разросшимися бровями.

Фёдор почувствовал, как у него сжимаются зубы и гнев готов броситься в голову. Сдержав себя, он задал ещё вопрос:

– Ну а старостой Вы как стали, скажите всё же?

– Так общество упросило. Говорят, ты самый грамотный у нас. Председатель-то убёг. Говорят, соглашайся, Иваныч, а то навяжут пришлого на нашу голову. Вот тогда и запоём Лазаря. Опять же, кто-то документы должон выправлять. Без бумажки немцы никого не пускают. Чуть что им не по нутру, сразу в кутузку, а там попробуй отбрешись.

– Ну хорошо, – Фёдор достал самокрутку и закурил. Едкий табачный дым ядовитым облачком потянулся к потемневшему от времени потолку. Спохватившись, старший лейтенант рукой помахал из стороны в сторону, пытаясь развеять сизое облачко. В комнате всё же были женщина и дети. – Но ведь для немцев фураж, сено, зерно, теплые вещи поставляли? Подводы, коней выделяли? Что, скажете нет?

– По необходимости. А что я поделать могу, когда каждый в живот автоматом тычет? Поневоле на всё согласишься. Вот Вы поставьте себя на моё место. А? – староста опять потянулся к бутыли самогона, но, заметив недовольный взгляд командира десантников, осекся.

– А вот теперь ответьте, Корней Иванович, только прежде чем говорить, хорошо подумайте. Знаете ли такого Николая Николаевича? Он где-то в Вашем районе со своим отрядом обитает. Может, вспомните что?

Лейтенанту Александру Панкратову очень уж надоели эти расспросы Фёдора. Где да что и почему? Ведь видно же сразу, что староста ещё тот гад, холуй немецкий. Поставили бы его к стенке, сразу всё выложил бы. А тут ещё на «Вы». Тьфу. Любит же командир разводить канитель. Правильно Корж указал ему на вредные интеллигентские замашки. Только вредят делу.

От нечего делать Панкратов стал обходить комнату, щедро разбрасывая по лежащему на полу домотканому рядну стекляшки льда с оттаявших валенок. Посмотрит семейные фотографии, стоящие на комоде, выдвинет ящик, заглянет за образа, откроет шкаф, дотянется до «воронца».

Староста с возрастающим беспокойством наблюдал за действиями лейтенанта, порывался несколько раз что-то сказать, но так и не решился это сделать.

– Так как же, Корней Иванович, что видели, что слышали об этом Николай Николаевиче?

Видимо, ответ на этот вопрос был очень непростым. Староста начал заваливаться на бок, а потом словно сложился пополам. Бородёнка почти легла на закапанную мясным жиром поверхность стола. Из горла вместо слов вырвался одинокий сиплый стон. Посиневшие губы дрябло запрыгали, словно потеряли способность выговорить что-нибудь членораздельное.

– Я хочу выпить, – наконец выдавил он из себя.

– Ах ты гнида, ты ещё и хань жрать хочешь, – не пытаясь сдерживаться, выкрикнул лейтенант Панкратов и подскочил к старосте, будто вознамерившись пригвоздить его одним ударом к крышке стола. – А это что? Узнаешь? Твоя работа? – и бросил перед ним какие-то списки. – Староста отшатнулся назад. Его взгляд остановился и был как будто прикован к рассыпавшимся веером белым листам бумаги. Лицо налилось кровью. На щеках выступила отвратительная красная склеротическая паутина. Правая рука с растопыренными пальцами вытянулась вперёд, словно пытаясь отгородиться от какого-то ужасного призрачного видения, которое возникло перед ним.

– Это не я, это не я. Меня заставили, – захрипел он Старший лейтенант Бекетов предупреждающе поднял руку и приказал гиганту-десантнику вывести из комнаты женщину и детей. И так понятно, что семья была в курсе промысла своего кормильца.

– Так что скажешь, сволочь? – Панкратов положил перед старостой первый лист списка, на котором значилось не менее двадцати фамилий. – Это списки на ликвидацию? Не так ли? Тогда начнём по порядку. Кто идет под первым номером?

– Это Кирилл Степаныч, наш председатель колхоза.

– Кто второй?

– Наш парторг, далее весь советский актив, коммунисты и сочувствующие, да ещё пятеро евреев. Приблудились к нам за год до войны. Бежали из Польши.

– Так значит, говоришь, председатель колхоза уехал? А не хочешь сказать, что обозначает это галочка напротив его фамилии? И здесь, и вот тут. Не знаешь? Так вот я тебе скажу, тварь: этих людей уже нет в живых. Догадываешься, что с тобой сейчас будет? – рука Александра Панкратова расстегнула кобуру и извлекла из неё массивный ТТ. Резко звякнул передернутый затвор.

«Только бы спасти свою жизнь. Только бы спасти. Всё, что угодно, только не смерть». – Староста, как куль, набитый старым никому не нужным тряпьём, свалился на пол и начал хвататься за валенки лейтенанта.

– Не убивайте меня, господа-начальники. Дорогие мои, долгожданные. Пощадите. У меня дети. Я всё скажу, всё для вас сделаю. Христом Богом клянусь. Я никогда ничего худого про советскую власть не говорил и плохого не делал. Зачем мне это? Жил как все: работал, детей растил. Хоть кто скажет. Вот те крест. Этот Николай Николаевич был здесь раз. Где они находятся, я не знаю. Они то тут, то там. Это не человек, лютый зверь. Спокойный такой, выхоленный, но это чисто лесной зверь. А люди его ещё хуже. Забрали тогда человек шесть наших деревенских, а что с ними сделали, я не знаю. А сколько в округе деревень пожгли? Они бы и нашу сожгли бы тоже, не задумываясь. Не пожалели бы, если бы я не… – староста испуганно замолчал и только часто-часто моргал своими глазами с короткими белесыми ресницами.

– Ну что же ты, договаривай. Что язык проглотил? – Александр Панкратов вдавил пистолет со взведенным курком в лоб хозяина дома. – Если бы ты не сдал карателям этих несчастных, своих же соседей? Ты же это хотел сказать?

Раскачиваясь на коленях из стороны в сторону, староста завыл нутряным голосом, как воют звери, чуя неминуемую погибель.

Видя вопрошающий взгляд своего друга, Фёдор отрицательно качнул головой.

– А кого ты Игнатом назвал, когда мы постучали? Это не Игнат ли Гниденко, начальник местной полиции. Ведь так?

– Он, – выдохнул староста.

– Значит, ты его хорошо знаешь. Это твой шанс.

– Всё сделаю, всё сделаю, – словно в забытьи причитал староста. – Не сомневайтесь. Только сохраните мне жизнь.

– Так вот. Завтра рано утром мы тебя отпустим. Пойдёшь, навестишь своего Игната.

Корней от удивления открыл даже рот. – Это как?

– Именно так. Где он со своими архаровцами располагается? В соседнем селе? Километров пять, говоришь? Ну вот.

– И что я должен сделать?

– Скажешь, мол, к нам в деревню забрели трое красноармейцев. Один из них командир. Пытаются пробраться к линии фронта или на худой конец, примкнуть к партизанам. Окруженцы. Ну ещё что-нибудь придумай поцветастей. Ты ведь мастак на выдумки. Игнат-то тебе верит? Ну конечно, верит. Ведь ты уже не раз своих предавал. Скажешь, ты их у себя в доме приютил, обогрел, накормил да самогоном напоил. Спать сутки будут. Так что полицаи без хлопот их накроют. Усёк?

– Да, да, понимаю. Всё исполню. Ну а вы-то как? – приободрился староста. Призрак надежды вырваться из лап десантников возник в его воспаленном мозгу.

– О нас не печалься. Мы сами о себе подумаем. Может, уйдём, может, с твоей семьёй побудем. Ты ведь любишь свою семью?

Корней даже не кивнул, а боднул головой в знак согласия.

– И вот ещё что. Когда будешь с Игнатом говорить, добавь, как бы невзначай, что, мол, заметил, как этот красный командир какой-то конверт прячет в своём вещмешке и никогда с ним не расстаётся. А про советскую власть не переживай. Вернётся она, может уже скоро. Не сомневайся. И тебя грешного не забудет. Так что, если сделаешь всё правильно, как тебе сказано, глядишь, и тебе зачтётся. А теперь зови своих детей и хозяйку. Пусть поедят, а один из бойцов присмотрит за вами.

Когда Фёдор с Александром вышли на улицу, чтобы перекурить это дело, Панкратов чуть не набросился на своего друга. На дворе было хорошо.

После затхлой, пропитанной запахом мокрой овчины и валенок натопленной избы, морозный воздух вдыхался легко. Хорошо было просто стоять, пропускать махорочный дым через ноздри и дышать, наполняя легкие свежестью выпавшего снега, и просто смотреть вверх на звёздное небо, которое к полуночи уже очистилось от туч. Может быть, сейчас, в данную минуту за полтысячи верст отсюда любимые глаза так же, как и я, выискивают на небосклоне Полярную звезду, которая поможет соединить нас и даст надежду на то, что не за горами встреча, что будет семья и, даст Бог, родятся дети, и ещё будет Победа, одна на всех. А пока что была Война.

– Ты что, действительно считаешь, что этот проходимец сделает то и скажет так, как надо? – кипел Сашка Панкратов, убеждённый в том, что его друг совершил ошибку. – Да расстрелять надо было этого олуха царя небесного, и дело с концом. Пусть все в округе знают, что ни один предатель не уйдёт от справедливого возмездия. Давай сделаем это и покинем эту зачуханную деревню. Наша главная задача – Лернер, и Корж ждёт от нас результатов.

– Вот именно, Лернер. Ну расстреляем мы этого Корнея, ну и что с того? Только деревню переполошим.

– Расстреляем, это я так сказал, – голос Сашки стал опять насмешливым. – Мы его тихо-тихо положим. Петух не услышит.

– А толку? Немцы другого поставят, ещё хуже, ещё подлее. А главное то, что у нас нет точных данных, где этот немецкий майор со своими диверсантами объявится. Он же не сидит на месте. Никому не доверяет, даже здесь, в глубоком немецком тылу. Он здесь отлёживается, жир нагуливает, а казнями и расправами над мирными жителями поддерживает «боевой дух» у своих душегубов, чтобы не застоялись и навыки не растеряли. Вот потому и проводит одну карательную акцию за другой. Нам нужна точная информация, где в данный момент базируется отряд Лернера, и чтобы знать, что он не сорвется с этого места хотя бы в течении двух дней. Тогда у нас появится возможность его накрыть.

А завтра староста обязательно добежит до Игната и его полицейских. Деваться ему некуда. Скажет ли он, что у него разместились трое красноармейцев с пакетом, или ограничится тем, что сдаст нас четверых-пятерых – разницы большой нет. Кто мы, ему не известно. В конце концов те же красноармейцы, отбившиеся от своих частей. Тогда скорее всего полицейские соблазнятся легкой поживой и шансом отличиться перед немцами. Сам Лернер или другое егерское подразделение заниматься мелочевкой не будет, вернее всего. А зачем тогда они содержат полицию? Если Игнат примчится сюда со всеми своими опричниками, то их будет человек пятнадцать-двадцать. Мародёрствовать и насиловать они умеют, а воевать нет. Мы их спокойно перехватим и из засады уничтожим. В деревню ведёт всего одна дорога. Сейчас зима и полицаи нас не объедут. Ну как идея?

– А что? План хорош, – оживился Александр Панкратов. – Может сработать. Надо только не переборщить. Большинство полицаев мы положим. Это как мама не горюй. Задача в другом – не затронуть Игната или кого-либо из его ближних. Нужен «язык», обладающий информацией. Глядишь, он и на Лернера выведет.

– Примерно так, Саня, – улыбнулся в темноте Фёдор. – Поэтому стрелять надо метко. За пулемёты ляжешь ты и Егор. У вас это неплохо получается. А мы с нашим чемпионом по боксу вас прикроем. Степан же посидит с семьёй Корнея. Чтобы шум не подняли.

Ходко бежали по укатанному зимнику низкорослые пузатые крестьянские лошадки. Помахивали гривами, чуя близкое человеческое жильё. Успокаивающе скрипел под полозьями выпавший ночью снег. Глава окружной полиции Игнат Гниденко ехал на вторых санях вместе с деревенским старостой Корнеем и умиротворенно дремал, накрывшись большой меховой дохой, которую позаимствовал у одного интеллигента при обыске в уездном городишке. Игнат никогда никого не грабил. Отнимая у мирных граждан вещи и драгоценности, любил говорить:

– Ну что ты, я взаймы. Хочешь, расписочку оставлю? Ведь ты же сам, добровольно отдаёшь. – Вот такая смешная присказка. – Все довольны, и я доволен.

Тревожиться было не о чем. Какие-то изголодавшие красноармейцы? Возьмём их тёпленькими, а потом отдохнём в деревне и самогоночки попьём. Корней – справный мужик. Хлебосольный и полезный. Вон сколько никчемных людишек нам сдал. Даже сам бециркскомисар герр Антон Херцнер, районный комиссар, ставит его всегда всем в пример. Да и хлопцам будет чем позабавиться. Новый год через пару недель. Пусть сделают из этих красных доходяг снеговиков. Чай колодезной воды в деревне много.

Вот уже с пригорка открылся вид на «Сорочий Грай», кони ускорили бег и розвальни плотнее подтянулись друг к другу…

Неожиданно с боков дороги чуть ли не из-под снега одновременно ударили перекрестным кинжальным огнём пулемёты. Пять минут мела свинцовая метель. Покатились с саней полицейские, так и не сумев понять, откуда к ним пришла смерть. А потом всё сразу стихло. В мир вернулось спокойствие, как будто ничего неожиданного и не случилось. Даже какая-то шалая ворона, спрятавшаяся было от страха за ветвями деревьев, подала свой голос. Вдоль обочин в беспорядке валялись тела в разорванных пулями зипунах и полушубках, да всё ещё предсмертно хрипела одна подстреленная лошадь. Хорошо сработала засада. Сделали своё дело «финские сугробы». Пригодился оплаченный кровью опыт финской войны.

– Виктор, помоги животине, не видишь, мучается, бедная, – крикнул Фёдор здоровяку-десантнику, когда разведчики подошли к месту, где лежали убитые полицейские.

– А вот и наш староста, – Александр Панкратов указал на свесившееся с саней тело.

– А этот, похоже, их начальник Игнат, – Фёдор нагнулся ниже, чтобы определить, жив ли он или нет. – Нет. Мертвый. Эх, неаккуратно ты, Сашка.

– Подожди. Вот эти двое, кажется, живы. Только легко раненные. – откликнулся Сашка, радуясь, что всё-таки взяли тех, кто сможет рассказать, где прячется Лернер.

– Ну, ты, рожа, знаешь, где Лернер, он же Николай Николаевич? – Панкратов сильно тряхнул за ворот того, который был помоложе.

– Дяденька, отпусти. Помоги. Не убивай. Я недавно в полиции. Ничего не знаю, – заверещал молоденький полицейский.

Сухо, почти не слышно щёлкнул на морозном воздухе пистолетный выстрел, и лейтенант Панкратов перешёл к другому полицейскому. Тот был возрастом постарше и сидел на снегу, привалившись спиной к крылу повозки и придерживая рассечённую пулей руку.

– Ну а ты что знаешь об этом немце? – Сашка встал над «языком», покачивая в зажатом кулаке ТТ.

– Хорошо, я всё скажу, – пожилой попытался подняться, но только застонал от боли. – Перевяжите мне рану.

* * *

Майор Эберхард Лернер не считал себя сентиментальным человеком, полагая, что чувство сопереживания и сострадания другому человеку недостойно профессионального военного. Но накануне Рождественского сочельника суровое сердце бравого офицера Абвера начинало тревожиться. Так происходило каждый раз, когда приближались дни Адвента. В голове всплывали воспоминания о далёком детстве. В то время мир был таким огромным и таким прекрасным. Маленький Эберхард стоял перед круглым венком из еловых веток и очень волновался, сумеет ли он выполнить важное поручение и зажечь все рождественские свечи. Как было чудесно, когда всегда ласковая и добрая мама наконец вручала ему заветную волшебную коробочку со спрятанной сказкой, смысл которой он всегда мечтал разгадать. Для этого каждым ранним утром, когда в их родном доме на чудесном альпийском склоне высоко в горах неповторимой Баварии ещё все спали, он мчался, сгорая от нетерпения и путаясь в длинной ночной рубашке, чтобы открыть новый лист волшебного календаря и достать из него маленькую шоколадную фигурку. В доме горели мириады цветных лампочек, за окном в хороводе кружились принаряженные в игольчатые платьица снежинки, и всё кругом замирало до тех пор, пока не послышатся чуткие летящие шажки приходящего к людям Рождества.

Но нет уже мамы, не было ни детей, ни жены, так как хлопотливая жизнь диверсанта плохо сочетается с семейными радостями. И вот сейчас он находится здесь, в этом забытом богом и людьми русском краю, где столько снега и кругом одни безмолвные леса и бесконечные поля. Нет никого, кроме забитых испуганных крестьян, ютящихся в жалких допотопных деревнях, и злобных ненасытных партизан, взрывающих и уничтожающих всё вокруг, что когда-то принадлежало им же, мешая доблестному вермахту довести до конца свою отважную военную кампанию в России. Проклятая страна, населённая варварами и дикарями.

А с ним рядом, в никому неведомом селе, на постели лежит голая, разметавшаяся в пьяном забытьи славянская девка с растёкшимися до живота дойными грудями и во сне что-то причмокивает румяными губами. Нет, довольно. Эту ночь он проведёт один, со свечой и бутылкой коньяка. А девку отдаст солдатам. У них тоже должен быть праздник.

Прошлепав босыми ногами по деревянному полу, майор подошел к столу и нашёл недопитую бутылку немецкого бордового рома. Проверил на свет первый попавшийся стакан, налил в него крепчайший алкоголь и залпом выпил. Туман в голове стал рассеиваться. Славная была вчера пирушка. Офицерам надо было расслабиться. Как-никак через неделю, после нового года, вновь идти в русский тыл и вырезать их командиров.

Пожилой полицейский сказал правду. Видимо, жить хотел очень. Фёдор вывел полбатальона десантников точно к деревне, в которой на ночлег остановился отряд Николая Николаевича. В окна хат полетели тяжелые противотанковые гранаты, ударила струя огнемёта, пулемёты чисто, как бритвой, вычищали дворы и просёлок. Взлетали в воздух бронемашины и вездеходы. Диверсанты, как скошенная трава, валились на землю под автоматными очередями разведчиков. Яркое зарево от горящих сараев освещало всё вокруг, раздвигая подступавшие вечерние сумерки. Постепенно бой стал затихать. Разведывательно-штурмовой батальон Александра Коржа задачу командования выполнил. Неожиданный налёт оправдал все ожидания. С гнездом немецкой разведки было покончено. Никому из карателей и убийц не удалось обмануть свою судьбу и уйти от возмездия. Только с заднего двора стоявшего в стороне большого дома вырвался всадник на высоком, сером в яблоках, длинноногом коне. Это был первоклассный скакун, который сразу принялся иноходью мерить проселочную дорогу, равномерно выбрасывая вперед ноги и выбивая копытами фонтанчики снежной пыли.

– Уйдёт? – вопросительно спросил Фёдор Бекетов.

– Никуда он не денется, товарищ командир, – проговорил стоявший рядом с ним десантник и стал пристраивать щёку к деревянному ложу снайперской винтовки.

– Ездок нужен живой, – проговорил старший лейтенант, продолжая всматриваться в удалявшегося наездника.

В бинокль хорошо было видно, как конь как будто споткнулся и, ещё не прекращая бег, начал заваливаться набок и вскоре тяжело осел на снег. Казалось, он подомнёт под себя сидевшего на нём человека. Но нет. Всадник оказался опытным человеком и вовремя высвободил ноги из стремян. Оттолкнувшись от падающего животного, он с невероятной быстротой понесся вперёд, в сторону от дороги, напрямик через поле, туда, где виднелась черная полоска леса.

Лернер бежал в простой белой рубахе и длинных подштанниках с незавязанными тесемками. Босые ноги проваливались в снег до середины голени. Грудь вздымалась от нехватки воздуха, а светлые волосы спутались от выступившего на голове пота. Глаза готовы были выскочить из орбит. Он не замечал окрепшего к вечеру мороза. Ещё немного, ещё двести, сто шагов, и он спасён. А там он сумеет выбраться. Собьёт со следа, выдержит и доберётся до ближайшей немецкой части, полицейского отряда. Вот они уже близко, эти спасительные кусты. Это был физически ещё очень сильный пятидесятилетний мужчина.

Внезапно что-то сильно толкнуло его в спину, и майор распластался ничком на снегу. Потом перевернулся на спину и не смог сразу понять, кто это над ним. Перед лицом немецкого офицера склонилась оскаленная, вся в пене лошадиная пасть с обнаженными плитами желто-коричневых зубов. Гнедой конь злобно мотал головой и словно готовился укусить Лернера. Ради чего было гонять его по тяжелому рыхлому снегу? Сидевший на коне человек в белом маскировочном халате потянул на себя уздечку и, направив дуло автомата на немецкого офицера, спокойным голосом произнёс:

– Ну чего зря бегать, Николай Николаевич? Пойдем назад. Без валенок, поди, простудишься, – и усмехнулся в свои пышные усы.

Допрашивать пленного абверовца не было никакого смысла. Кто он и что делает, уже было хорошо известно. Правда, кое-какие документы бойцы в его избе на всякий случай собрали. Да и медлить было нельзя. Деревня стояла на холме, и зарево от горевших сараев и техники было хорошо видно окрест.

– Мне он нужен на время, – политрук десантников подошел к Фёдору, когда разведчики подвели к нему Лернера.

– Десять минут. Собери местных и проведи короткий митинг: агитка в боевых условиях тоже не помешает. Пусть население знает, что советская власть жива и, несмотря на трудности, держится.

Майор Лернер был выведен на открытое место, которое в лучшие времена служило местом схода крестьянской общины. Немногочисленные деревенские жители сбились в кучу и опасливо посматривали по сторонам. Их лица выражали больше испуг и отрешенность, чем радость и удовлетворение от происходящего. То, что сейчас случится наказание, возмездие по всем божеским и человеческим законам справедливое, вымученное страданиями и безысходностью каждого прожитого дня – это, конечно, хорошо. Но если существует на войне слово завтра, то что уготовит им грядущий день? Нагрянут жандармы, полицаи, начнут тягать на допросы, бить, выпытывать, кто да что. Придут по избам рыскать, поотбирают всё, что ещё осталось, выгонят на мороз, на улицу, а там жди худшего. Постреляют кого для острастки. Мол, сочувствовал, пособничал. А то и хаты пожгут. И так уже треть села после ночного боя в руинах дымится. А эти, что налетели, вроде и свои. Так оставайтесь у нас, милые, не пускайте ворога к нашей околице. Только вот пришли они да ушли. Ищи ветра в поле. До Красной Армии не докричишься. Далеко воюет она где-то. И что там будет и будет ли, неизвестно. А отвечать нам, свою бедовую головушку под топор подкладывать.

Поэтому смотрели крестьяне уже не на большого, маячившего перед их глазами злого гонителя, а на свой с детства знакомый шлях, по которому придёт к ним очередное горе. Лишь бесшабашные и вездесущие мальчишки чему-то продолжали веселиться и, смеясь, тыкали пальцами в сторону длинной и нелепой в нижнем белье фигуры немецкого офицера. Человек, наводивший страх и ужас на всю округу, стоял перед ними одинокий и совсем беспомощный.

Политрук вышел вперёд и, скинув с руки рукавицу, начал кулаком рубить воздух:

– Товарищи! – зазвенел его высокий голос. – Перед вами стоит махровый палач, который со своими извергами долго терроризировал наш народ. Сжигал, насиловал, убивал слабых и беспомощных женщин, детей и стариков. Никого не щадил. Теперь он пойман и получит по заслугам. Знайте, Красная Армия жива и мужественно воюет. Не верьте пропаганде оккупантов. Час освобождения близок.

Пока политрук произносил короткую речь, Лернер стоял молча, по-бычьи наклонив голову, и исподлобья, с высоты своего двухметрового роста окидывал пронзительным взглядом то сгрудившихся крестьян, то громкоголосого политрука, то отошедших в сторону советских разведчиков. Руки без всякого принуждения держал скрещёнными за спиной. Под его босыми и красными от бега и холода замерзающими ступнями начал образовываться талый снежок, пальцы скрючились и онемели.

Политрук закончил своё вдохновляющее обращение, повернулся и подошёл к главарю немецких диверсантов:

– Ну что, отбегался, сука, – срывающимся голосом тихо произнёс он.

Лернер криво ухмыльнулся и, разлепив спёкшиеся губы, с расстановкой процедил:

– Сегодня повезло вам.

«Достаточно», – решил Фёдор Бекетов и махнул рукой, подзывая к себе небольшого, не выше метра семидесяти десантника, который своим внешним весьма экзотическим видом явно выделялся из среды других бойцов:

– Эй, Пахом, подойди ко мне.

Никакого маскировочного халата на десантнике не было. На его тело был натянут лишь толстый вязаный свитер с высоким воротом, прикрытый овчинной телогрейкой без рукавов, а на ногах красовались не грязные стоптанные валенки, а щёгольские лётные унты из собачьего меха. На макушке головы зацепилась приплюснутая «кубанка», из-под которой полукругом выбивались длинные курчавые волосы. Явное сходство с отчаянным атаманом времён гражданской войны, батькой Махно, дополнял подвешенный справа на ремне маузер в деревянной кобуре. В подразделении десантников Пахом выполнял особые функции старшего коменданта и имел в своём распоряжении троих бойцов, державшихся даже в кругу своих товарищей подчеркнуто независимо.

Возможно, такому поведению способствовала их близость к командованию батальона или умение всегда и везде вживаться в новую обстановку, быстро приспосабливаясь к изменившимся условиям и устанавливая собственный распорядок жизни. Во всяком случае офицеры батальона всегда удивлялись тому, как их комендатуре удается при ограниченном рационе питания всегда успешно дополнять свои пайки хлебом, салом, а то и гусями с утками – невиданными деликатесами в условиях рейда по вражеским тылам. Каким образом коменданты добывали свои продуктовые запасы, было большой тайной. Возможно, им удавалось каким-то хитрым способом позаимствовать их у крестьян во время коротких остановок десантников на ночлег в отдалённых сёлах, или они обладали особым чутьём на съестное, которое умудрялись находить даже во время налётов на немецкие гарнизоны. Командование разведчиков смотрело на изобретательность своих комендантов сквозь пальцы и не донимало лишними вопросами и упрёками. Что греха таить, иногда даже заместитель командира отряда Фёдор Бекетов, не сумев унять сосущее чувство голода, забредал на посиделки к Пахому и его «браткам». А Сашка Панкратов вообще состоял в лучших отношениях со старшим комендантом и часто с удовольствием чаёвничал с ним.

В далёкой теперь и почти забытой гражданской жизни Пахом был сорокалетним школьным учителем из Ростова-на-Дону и рассказывал детям о красоте родного края. Есть люди, которые, если даже и умудряются прожить долгую счастливую жизнь, часто так и не могут сказать о том, что узнали своё истинное предназначение. Теперь же Пахом знал наверняка, что война – это его дело. Стычки с противником, перестрелки, тихие всплески ножевого боя – всё было для него хорошо и вызывало чувство внутреннего подъёма.

– Отчего ты сегодня такой весёлый, Пахом? – бывало спрашивали его даже опытные десантники, прошедшие испытание контактными схватками с немецкими егерями и жандармами.

– На хорошее дело идём, ребята, потому и весёлый, – усмехаясь, всегда отвечал он. Пахом любил воевать, и, как ни странно, война также была к нему благосклонна. Пули облетали стороной его бедовую голову, ножи дырявили его гимнастёрку и шинель, так и не добравшись до тела. Ни раны, ни царапины за все долгие четыре года войны. Его грудь уже не вмещала бронзы и позолоты орденов. И может быть, довелось бы ему потом вновь стать школьным учителем и воспитывать малых и неразумных в любви к Родине или раскрывать зелёным курсантам-первогодкам секреты науки побеждать. Но не сложилось, не вышло, не повезло. Вынесла ему судьба иное суждение. Не отпустила его война даже на побывку, и не приняла мирная жизнь. Не захотел он домашнего уюта и семейного счастья. Отгремели праздничные салюты Победы, и затерялся под их дымными разноцветными куполами смелый и отчаянный человек, раздавленный статьями уголовного кодекса.

А пока что Пахом вразвалочку, не торопясь, подходил к своему командиру.

– Забирай-ка ты его с глаз моих долой, – старший лейтенант скривился, как от зубной боли.

Широко расставив свои меховые унты, Пахом придержал рукой «кубанку», задрал вверх голову и принялся пристально всматриваться своими ястребиными глазами в лицо стоявшего перед ним гиганта.

– Ну что, голуба, – фальцетом почти пропел он. – Пойдем и мы с тобой.

Лернер тупо уставился на него.

– Здесь не далече. До околицы и сразу направо, – комендант не спеша откинул крышку кобуры, вытащил из неё свой увесистый маузер и большим пальцем взвёл курок. Дуло пистолета, прочертив невидимую траекторию, уставилось в живот немецкого майор. Прищуренные глаза красноармейца следили за каждым движением абверовца.

Грузно повернувшись и циркулем расставляя одубевшие ноги, Лернер, пошатываясь, шаг за шагом побрёл по дороге, загребая снежную пыль. Лицо его было безучастным. Обмануло на сей раз милое его душе Рождество, погасли на еловом венке недогоревшие свечи, канул в Лету озорной, когда-то открытый добру баварский мальчик, исчез из памяти людей. Кончилась недоговоренная волшебная сказка.

– Пожалуй, хватит, – прервал его грустные размышления голос неумолимого русского десантника. – Стань вон к той берёзе и говори, куда тебе выстрелить.

Наблюдавшие с любопытством за этой странной сценой советские разведчики молча курили.

Вдавив плотнее в снег, чтобы не упасть, бесчувственные ноги, немецкий майор поднял голову и спокойно, с вызовом посмотрел на коменданта. Затем, проталкивая сквозь оледеневшее горло слова, просипел:

– В рот не стреляй. Не люблю, когда зубы крошатся. Стреляй в левый глаз. Правый мне ещё пригодится.

По-своему это был несомненно мужественный человек.

Пахом немного театрально и для большей устойчивости выставил вперёд правую ногу и неспешно поднял руку с маузером. Сухо щёлкнул одиночный выстрел. Эберхард Лернер, не сгибаясь, раскинув руки, рухнул спиной на снежный сугроб. Пуля прошла навылет, выжгла левый глаз и расколола затылочную кость. Под головой немецкого офицера на снегу медленно стало расти кроваво-красное пятно. Комендант подошёл к распростёртому телу и вновь направил на него дуло пистолета. Потом, всмотревшись в стекленеющий глаз, опустил маузер, так и не выстрелив. Засунул оружие обратно в кобуру и вернулся к своим товарищам. Сразу несколько рук протянули ему набитые табаком самокрутки.

– Выбросьте тело в овраг, – сказал Фёдор двум присутствовавшим при расстреле деревенским мужикам. – Негоже ему на погосте лежать.

Закончил свой земной путь Эберхард Лернер. Не выслеживать ему больше на альпийских склонах крутобокого оленя-ревуна с ветвистыми рогами, не трубить победно в охотничий горн, радуясь трудной добыче. Не топтать никогда подкованными сапогами русскую землю. Перестало биться засыпанное пеплом сожженных сёл и залитое кровью замученных людей его жестокое сердце.

Эпизод второй

Апрель, апрель, второй месяц долгожданной весны 1942 года. Солнечные лучи принялись всё решительнее пятнать снежный покров, прожигая в белом сале причудливые контуры проталин и помогая заждавшейся земле взглянуть на чистое голубое небо и задышать полной грудью. Вьюги и пороши сползли по крутоярам вниз и спрятались на дне глубоких оврагов, чтобы отлежаться там до будущей зимы. Заброшенные с осени поля и пашни высвобождались из-под плена ледового войска, которое медленно, огрызаясь последними залпами своих снеговых орудий, уползало всё дальше на север. Придёт ли вольный хлебопашец на их застывшие горбины, чтобы вскрыть их своим плугом и бросить в обнажившуюся зябь животворящее зерно? Или не примут они его, не откликнутся на зов возрождения жизни, отринут от себя небесную влагу, так как уже вдосталь успели напитаться человеческой кровью?

Приободрившееся к этому времени политическое и военное руководство Германии успело списать свои предыдущие неудачи под Москвой на пресловутого русского генерала Мороза и теперь интенсивно готовилось к масштабной летней кампании. После долгих размышлений мудрецы с берлинской улицы Тирпицуфер решили ещё больше растянуть Восточный фронт и перенести направление главного удара на Юг России.

Вот славно может получиться, если удастся перерезать главную хлебную и топливную артерию русских – Волгу – и оседлать отроги Кавказского горного хребта. Тогда выход к грозненским и бакинским нефтепромыслам обеспечен. Мечты германских стратегов уносили их ещё дальше к берегам Каспийского моря и Персидского залива. Вот где настоящий простор, вот где сомкнутся клещи русско-германского фронта с аравийской армией Роммеля. Дух захватывает от таких перспектив, которые означают только одно: конец британскому колониальному могуществу и лишение русских их энергетической и ресурсной базы. Тогда перелом в войне, и весь мир падёт ниц перед победоносным германским воином. Тысячелетний рейх во веки веков.

И промышленность покоренной Европы принялась с удвоенной энергией штамповать новые танки, винтовки и самолёты. Пришли в движение огромные массы вооружённых людей, стягиваясь в новые панцирные кулаки, призванные реализовать эти грандиозные планы.

К середине весны разведывательно-штурмовой батальон майора Коржа был основательно измотан почти беспрерывными боями, операциями по ликвидации гарнизонов и пунктов снабжения противника, но Центр требовал большего и продолжал заваливать десантников всё новыми и новыми заданиями, требуя во что бы то ни стало вскрыть замыслы врага на этом участке фронта.

За шесть месяцев нахождения в немецком тылу разведотряд превратился в уникальную боевую машину. Вспоминая десантников Коржа, генерал Генрих фон Шонхорн только в ярости кусал губы и, боясь сознаться в своём бессилии, устраивал разносы подчинённым:

«Не на кого опереться, некому поручить ответственное дело. Вокруг меня только идиоты и слабаки. А тут ещё этот болван Лернер не нашёл ничего лучше, как умудриться подставить свой лоб под советскую пулю. Ну что ты будешь делать? Не везёт так не везёт. Ладно бы только один Корж со своими головорезами, так ещё и расплодившиеся партизаны, которые, как москиты, облепили израненное тело вермахта. Коллеги итак уже начали, не скрываясь, многозначительно подсмеиваться надо мной: ну что, Генрих, ты нам когда-нибудь покажешь живого красного десантника? А ещё это сомнительное удовольствие ездить на регулярные доклады в штаб войск группы Центр, превратившиеся в настоящую пытку: господа, если вам нужен яркий пример профанации служебных обязанностей, то вот он рядом с вами, наш незабываемый фон Шонхорн.

Да, совсем всё плохо. От полета в Берлин уже не отвертеться и придётся предстать перед ехидным взором генерал-полковника Гальдера. Как это непереносимо, выслушивать его язвительные ремарки и наблюдать за пренепрятнейшими манерами, как он, покачиваясь с каблука на мысок, намеренно долго протирает свой монокль, делая вид, что забыл о собеседнике. Уф, здесь уже ссылкой на моего родственника генерала фон Секта не отделаешься. – По спине Генриха фон Шонхорна пробежал противный холодок, а на лбу выступила липкая испарина. – Видимо, сползти с начальственного ковра так просто не удастся. “Verdammt noch einmal” – Проклятая Россия», – генерал вытащил из кармана галифе большой батистовый платок и промокнул вспотевший лоб.

То, что положение отряда было не блестящим, ясно как божий день. Александр Корж прислонился к могучему стволу старой мачтовой сосны и ладонью, то ли успокаивая себя самого, то ли испрашивая у лесного исполина совета, в раздумье неторопливо ласкал его чешуйчатую кожу.

«Бойцы устали и обносились, – размышлял он. – Батальон больше не похож на регулярную красноармейскую часть. Истрепались в обноски форменные гимнастерки и брюки. О маскировочных халатах и камуфляжных комбинезонах и говорить нечего. Всё словно истлело под влиянием времени. На каждом надеты самые разнообразные предметы из гражданской одежды: свитера, фуфайки, кепи для осени и зимы. Не редкостью являлись немецкие кителя, мешковатые брюки или шинель с отрезанными погонами и прочими знаками отличия. Особо ценились короткие с раструбами пехотные сапоги. Всё это комбинировалось с оставшимися красноармейскими гимнастерками и фуражками, превращавшими бойца в подобие партизана в лучшем случае, а в худшем, в образ лесного добытчика, промышлявшего разбоем и грабежом». – Майор даже крякнул от сожаления, что всё это происходит именно во вверенном ему подразделении, а коли так, то вопрос надо перекурить.

Изменения коснулись непосредственно и вооружения. Стандартные мосинские винтовки и пулеметы Дегтярёва сменили стоящие на вооружении немецкой армии автоматы «Шмайссера» и пулеметы MG-37. Редко кто сохранил для себя родной автомат ППШ или пистолет конструктора Токарева.

«Да всё бы ничего, и со всем этим разнобоем можно было бы согласиться, если бы не главные беды, которые преследовали десантников, – Корж уже не мог стоять на месте и, чтобы лучше думалось, принялся кружить по поляне, огибая, как опытный лыжник, каждое дерево. – За зиму люди основательно оголодали, и теперь их исхудавшие скуластые лица, втянутые щёки и ставшие выпуклыми глаза убедительнее всего говорили о том, что батальон надо выводить из тыла противника на отдых и переформирование. Снабжение из центра шло с большими перебоями: то самолет не долетит, то пришлют не то, что надо. Раньше съестное можно было у крестьян взять, а теперь за зиму и они обнищали хуже некуда. Да и как тут рука поднимется у них что-нибудь отнять, когда на тебя умоляюще смотрят голопузые и изголодавшиеся ребятишки, забывшие, что такое сахар и сладости, а бабы от страха и безысходности тихо воют, закрыв лицо измызганным передником. Та ещё сцена. А бойцов надо кормить. Без жрачки много не навоюешь. Обратиться к партизанам, так те сами с хлеба на воду перебиваются. Да и скисать явно стали. Опять надо боевой дух у них палкой поднимать».

Майор остановился и посмотрел на дымовые струйки, поднимавшиеся от костров, на которых в котелках булькало сомнительное варево. Итак, что сегодня на обед: суп из подгнившей картошки с сочной молодой травою, кусок прогорклого сала и, конечно, мокрые сухари. В качестве компота – берёзовый сок в неограниченном количестве. Превосходное меню, гарантирующее расстройство желудка на неделю вперёд. Да, так себе сюжет.

«Значит, надо опять направлять группу «интендантов», чтобы у полицейских или немцев раздобыли хотя бы крупы, хлеба. Сидят упыри по теплым хатам да обжираются колбасой и португальскими сардинами в оливковом масле. Сволочи, со всей Европы им харч да вино везут», – от таких мыслей кадык у комбата непроизвольно дернулся на отощавшей шее. Хуже нет мук голода, когда желудок влипает в позвоночный столб. Думать о тушенке из свиного мяса майор сам себе запретил как о явлении в их жизни редком и вредном. От мысли о кипящих в котле кусках жирного мяса, да ещё с мозговой косточкой, может у любого голова кругом пойти.

А налет на любую комендатуру или гарнизон – это, как правило, потери, да если бы только они. Даже если будут ранения средней тяжести, то в полевых условиях их не вылечишь. Рассовывать подстреленных бойцов по незнакомым деревням всегда дело рисковое. Что за люди? Примут ли, дадут ли кров и уход? Это как повезёт. Брать на испуг – тоже дело двоякое. Один ужмется, а другой ещё шибче дёрнет к полицаям и всех сдаст с потрохами. А у партизан «Старика» в отряде ничем не лучше – из медикаментов только застиранные тряпичные бинты да самогон, и лежат их болезные и калечные или в холодной землянке, или в продуваемом насквозь шалаше. Скорее залечат, чем вылечат. Да вот ещё что – вши расплодились.

«Не радостно, – Корж полез пальцами в волосы и, почесывая голову, опять стал что-то прикидывать в уме. Затем из внутреннего кармана ватника достал сильно измятую и засаленную записную книжку в дерматиновой обложке и, слюнявя палец, принялся её перелистывать. – Это что же выходит? За шесть месяцев рейда в строю осталось не более пятидесяти процентов десантников, из которых едва ли половина отвечает физическим кондициям для масштабных операций. Плохо, очень плохо. А тут ещё Центр заваливает радиограммами – вынь и положь ему на стол сведения, для чего немцы стягивают под населённый пункт Руденя сразу три танковые дивизии. Ведь это же мощнейший бронированный кулак, который может натворить массу бед. Надо бы зайти к Фёдору. Он как раз начал допрос пленных, приведённых из последнего рейда», – решил Корж и направился в сторону лесной сторожки, сколоченной на скорую руку, у которой, как он видел, уже суетился ординарец Фёдора – Гордеич.

Комбат знал, как его заместитель уважал и ценил этого немногословного сдержанного человека. Оно, конечно, и понятно. Оба встретили 22 июня в одних окопах, вместе отступали и т. д., но когда между начальником и подчинённым существует не формальная субординация, а настоящая дружба, то это безусловно привлекает внимание, если не сказать больше – вызывает добрую зависть.

«Надо отдать должное Фёдору, – Корж перепрыгнул на очередную кочку, чтобы не угодить в небольшой бочажок, заполненный застоявшейся талой водой. – Он удивительным образом умеет располагать к себе людей и завоевывать их доверие, которое держится долго-долго. Вот и лейтенант Сашка Панкратов прикипел к нему – не оторвёшь. Как только идти на операцию, тянет руку – я с Фёдором. Интересные люди. У меня таких друзей нет, – комбат слегка вздохнул с сожалением, – ну что ж, может быть эти качества Бекетова и помогут нам раздобыть информацию, которую так ждёт Центр».

А что Гордеич? Боец каких поискать. Как был охотоведом-звероловом в красноярской тайге, так и на войне им остался. Солдат противника выслеживал не торопясь, с оглядкой, так же, как когда-то ходил по звериной тропе. И из своей обыкновенной винтовки, которую постоянно чистил и подгонял, бил так, что любой натренированный снайпер позавидует.

Убей того, кто пришел убить тебя, – единственно возможный закон на войне, и ум Гордеича, не обременённый лишними знаниями и жеманными ужимками интеллигента, воспринимал это правило спокойно, как само собой разумеющееся. Он знал, что если начал дело, то надо довести его до конца. Тогда есть смысл жить. По-другому никак нельзя. Не он выбрал войну. Она сама позвала его. И теперь он должен был делать и эту свою мужицкую работу, и делать как всегда хорошо, так как привык по жизни основательно относиться к любому делу, за которое брались его мозолистые мужские руки: следить за лесом, чтобы не было летом пожаров, подкармливать зимой зверьё, чтобы не подохло, ходить, когда надо, на промысловую охоту, а бывало прихватывать охочих до дармовщины браконьеров. Знал он, что это значит – смотреть в немигающие стеклянные бусины глаз медведя-шатуна, и читал по ним откровение, что на лесной тропе может остаться из них только кто-то один.

Далече смоленская земля от истоков Оби и Енисея, куда добрели во времена стародавние предки Гордеича. Валили необъятные, в несколько обхватов могучие кедры, на века ставили просторные избы, расчищали под пахоту девственную, никем не потревоженную землю, ловили «красную» рыбу и били пушного зверя. Тяжко было, по-разному. Кто-то так и прожил, не беря греха на душу, свой земной срок и отошёл в иной мир, лёжа под образами на широкой дубовой лавке. А другой так и не сошёлся с царской властью и её законами и тешил своё сердце разбойничьим посвистом, брал в руки кистень и выходил на большую дорогу. Но теперь здесь, в междуречье Дона и Волги, для таёжного мужика Гордеича другой земли и другой родины не было.

Ну а Фёдор Бекетов сидел в своей сторожке и занимался тем, что просматривал документы, изъятые у захваченных немцев. Иногда прерывал это занятие и принимался обстругивать грязные ногти финским ножом. Закончив приготовления к допросу, они смахнул мусор со стола, поправил гимнастёрку, из которой торчал ворот давно не стиранного свитера, и крикнул:

– Гордеич, давай первого. – Из пятерых пленных трое были рядовыми фузилерами из пехотных частей, один лейтенант-артиллерист и фельдфебель. Набор не ахти какой. – Имя, фамилия, звание, номер части, воинская специальность. Стандартный набор вопросов, на которые звучали такие же стандартные ответы. – Нет, сегодня на толковые полезные сведения вновь рассчитывать не приходится. – Фёдор даже начал массировать себе виски, стараясь унять головную боль, которая от огорчения опять вылезла откуда-то из затылка. Последствия июльской контузии прошлого года настойчиво напоминали о себе. – Не везёт, ну что ты будешь делать? Уже третья группа военнопленных за пару недель ничего не могла сообщить вразумительного. Даже попавший в руки майор-обозник, на которого возлагались такие надежды, оказался пустой жирной бочкой. – «Господа, на моем складе есть всё: шнапс, сигареты, тушёнка. Я всё вам расскажу. Я всё вам покажу». – Опять по нулям. Группировка из трех танковых дивизий вермахта, казалось, была окружена заколдованной стеной, за пределы которой наружу не попадали никакие сведения. Никто ничего не знал.

Вот и сейчас. Ни намёка на стоящую информацию. Докладывать Коржу нечего. Остался последний, ефрейтор-связист. Хотя смысла нет, но допросить придется. Старший лейтенант Бекетов отодвинул заслонку из наполовину разломанных старых досок, которая должна была изображать дверь сторожки, и махнул ординарцу рукой: давай этого.

Зашедший в сторожку немец оказался довольно высоким молодым белобрысым парнем. Сделав несколько шагов, он остановился только потому, что наткнулся на стол, за которым сидел старший лейтенант, и замер, видимо находясь в полном замешательстве и не понимая, как он должен себя вести. Его густо поросшие рыжеватыми волосами руки с такими же рыжими веснушками на четверть высовывались из рукавов форменного кителя и беспрестанно дрожали. Пальцами он оглаживал накладные карманы и бесцельно то расстёгивал, то опять застегивал металлические пуговицы.

– Да Вы садитесь, – Фёдор Бекетов указал на колченогий деревянный стул. – Ваше имя?

– Вернер Баумгартнер, 1915 года рождения, артиллерийский полк «Ульрих», 17 пехотной дивизии, ефрейтор взвода связи, – сбиваясь, как по заученному, протараторил немец.

«Куда он торопится? – про себя удивился Фёдор и повнимательней посмотрел на связиста. Тот сидел выпрямившись, руки неподвижно лежали на столе и только пальцы продолжали шевелиться, будто пытаясь что-то найти. Глаза смотрели не мигая прямо поверх головы старшего лейтенанта в какую-то точку на противоположной стене. – Завоевать расположение что ли хочет?» – Фёдор взял лежавшую перед ним Soldbuch (солдатскую книжку), открыл её, пару секунд рассматривал прошитую железными скрепками фотографию и вслух по-немецки прочёл:

– Обер-ефрейтор, не так ли? Зачем же Вы приуменьшаете Ваше звание?

– Извините, господин офицер, – сорвавшимся голосом поправился Баумгартнер. – Случайно. Больше не повторится. Готов отвечать на Ваши вопросы.

– Ведь Вы же связист? – Так точно. – Ну вот, значит можете больше знать, чем другие солдаты, о Вашей части. Вот и расскажите об этом и не забудьте самое главное – сообщить, где располагается полк и каковы его ближайшие задачи.

– Я только командир отделения. Мы отвечаем за поддержание устойчивой связи между батареями. Это моя основная задача. Позиции полка располагаются вдоль реки Вопь. О задачах полка я почти ничего не знаю, но в моём присутствии командир полка, полковник Гётц, недавно сказал офицерам штаба, что полк перебрасывается куда-то на Волгу, но куда точно, я не знаю.

«Ну хоть что-то, – Фёдор взял карандаш и внёс какие-то поправки в своём блокноте. – О танковых дивизиях он, почти наверняка, вообще ничего не знает, но спросить надо».

– А что можете сказать о танковых дивизиях вермахта в районе городка Руденя? А?

– Этого я не знаю, – сразу заволновался связист, понимая, что это был главный вопрос. И если он не ответит, то его судьба может оказаться очень печальной. – Мои обязанности состоят в том, чтобы прокладывать проводную линию от штаба полка к его подразделениям и поддерживать её надёжную работу. Если бы я знал об этих танках, господин офицер, я бы Вам всё рассказал. Поверьте, я всего лишь простой полевой связист. Я ни в кого не стрелял и никого не убивал. Не убивайте и Вы меня. Я могу рассказать Вам о моей семье. У меня очень хорошая семья: замечательная мама, она ждет меня, и маленькая сестра. Отца уже нет, он умер перед войной. Я сам из города Ульм. Если бы видели, какой это прекрасный город. Я работал там на телефонной станции, помогал людям разговаривать друг с другом. Это только в армии меня зачислили в артиллерийский полк. Я знаю, что отпустить Вы меня не можете, но отправьте меня в лагерь для военнопленных, или я здесь буду Вам помогать. Я многое умею. Могу дрова рубить, могу грузы таскать. Я даже готовить могу, – на лице Вернера Баумгартнера появилось некое подобие улыбки. Видимо, припомнилось ему что-то хорошее из прошлой гражданской жизни. – Да, да, не удивляйтесь, господин офицер, я отлично готовлю уху. Я очень люблю рыбачить. Наш дом стоит на берегу Дуная, и я с детства привык плавать по нему и ловить рыбу. Поверьте мне. Я говорю правду. А войну я не люблю. Зачем людям столько страданий.

Слушая горячечный монолог обер-ефрейтора, старший лейтенант понимал, что этот ставший совершенно бесполезным допрос надо прекращать и пора вызвать Гордеича, но что-то удерживало его от того, чтобы отдать последний приказ. Сочувствовать врагу, как правильно говорит Корж, дело пустое и непозволительное, но этот растерянный юнец с индюшачьей шеей, у которого мама на Дунае, совершенно не подпадал под образ карателя и насильника. Ему далеко было до Лернера и его отморозков. Но ведь разговор с ним ведётся не где-то под его родным и прекрасным Ульмом, а здесь, на многострадальной смоленской земле, в двух тысячах километров от Германии.

Разве мы приглашали тебя, солдат Баумгартнер, приходить сюда? Нет! Ты сам вторгся в наш дом со своими пушками и самолётами, сея всюду смерть и разрушения. Ты, конечно, не фельдмаршал фон Бок и не генерал Гудериан. Ты маленький, но всё же такой полезный винтик в большой военной машине. И парадокс в том, что без тебя всё сокрушающие стальные катки войны с места бы не сдвинулись. Выходит, и на тебе лежит вина и вина немалая. А то, что ты не дергал за спуск орудийного затвора, сути дела не меняет. Разве не по твоим проводам артиллеристам поступали координаты городов и сел, по которым надо было открыть огонь? А то, что ты сейчас дрожишь за свою жизнь, то дело не новое. Не ты отдал приказ о вторжении армии твоей страны на нашу территорию. Не ты. Но до этого ты ходил по улицам своего любимого города, братался и горланил со всеми другими, радуясь избранию нового вождя. Ты не был против, когда один за другим к твоей Германии стали прилипать куски чужой земли. Разве не восторгался ты, когда в твою страну потянулись нескончаемой чередой караваны железнодорожных составов с награбленным в далёких странах добром и едой? Тогда было хорошо и очень весело пить бодрящее пенистое пиво и прославлять «мудрое» правительство великой Германии.

– Я понимаю Вас, обер-ефрейтор Вернер Баумгартнер, – Фёдор поднял глаза на солдата, теперь поднявшегося со стула и неподвижно застывшего перед ним, словно перед оглашением обвинительного приговора. – Вот скажите мне, почему у Вас на плече болтается этот шнурок с фигурками дубовых желудей? Ведь это знак отличия за меткую стрельбу. Не так ли? Как я вижу, на Вас не парадная, а обычная полевая форма, на которой не подобает носить этот аксельбант. Выходит, Вы гордитесь этим, и кто-то даже одобрил это отступление от уставных норм. За что и почему? Не потому ли, что Вы большой любитель пострелять, так сказать, по живым мишеням? Может быть, я не прав?

Обер-ефрейтор почувствовал внезапную слабость в ногах, отчего наклонился и вцепился пальцами в край стола, чтобы не упасть. Голова его опустилась ниже плеч. Ответа старший лейтенант так и не дождался. Доносились только какие-то судорожные всхлипы и лишь невнятно прозвучало одно слово – “Mutter”. А может быть, Фёдору только послышалось, что немец зовет свою мать?

Всё так же величаво течёт голубой красавец-Дунай. Как всегда, весной зацветёт на его холмистых склонах виноградная лоза, и уже другие мальчишки побегут с удочками по его крутым берегам вываживать из глубоководных ям неповоротливых толстопузых сомов-усачей и быстроходных жерехов. Раскроются бутоны ярких цветов в маленьком саду родного дома, и ласковая, добрая женщина выйдет из его дверей, чтобы срезать несколько веточек пахучей черемухи и поставить их в прозрачную стеклянную вазу у изголовья кровати своего единственного сына. Пройдут годы, но она по-прежнему с великим материнским упрямством будет надеяться и ждать возвращения своего единственного и дорогого Вернера, как тогда, в далеком предвоенном году, когда он ушёл покорять чужие земли и города.

Не донесёт до неё иволга весточку о напрасной гибели её кровиночки в дебрях безымянного русского леса, потому что не хватит сил для крыльев у малой лесной пичуги, чтобы одолеть две тысячи вёрст и долететь до далёкого альпийского луга, на котором рябиновой шапкой красуется крыша одинокого дома.

Думал ли немецкий парень Вернер Баумгартнер, что придёт срок и приговор своей короткой жизни он прочтёт в хмурых глазах незнакомого русского солдата.

Старший лейтенант перевел глаза с военнопленного на дверь и позвал, также поднявшись из-за стола:

– Гордеич.

Ординарец мгновенно появился в проёме. Тронул обер-ефрейтора за плечо и, придерживая за руку, вывел его из сторожки. Для того чтобы отойти от утомительной процедуры допроса немецких военнопленных, Фёдор вышел вслед за своим адъютантом и долго неподвижно стоял, подняв голову к небу, наслаждаясь свежим весенним воздухом. Когда ординарец вернулся, старший лейтенант молча протянул ему самокрутку и закурил сам. Говорить ни о чём не хотелось, итак всё было ясно.

– Гордеич, – наконец произнёс Фёдор, – я что-то выстрелов не слышал.

– А зачем пулю тратить, – нехотя, чуть растягивая слова, откликнулся ординарец. – Патронов у нас мало.

– И как же ты обходишься?

– Да как обычно. Вот этим, – Гордеич вытащил из кожаных прошитых затейливым узором ножен охотничий нож с прочной березовой рукоятью.

– А они что же? Их же несколько человек. Неужто не разбегаются? – удивился старлей, рассматривая чуть конопатое от многочисленных оспенных отметин лицо своего боевого друга.

– Да нет, народ дисциплинированный. Я их выстраиваю рядком по краю оврага, а потом одного за другим спускаю вниз, – лицо бывалого охотника скрылось за клубком выпущенного табачного дыма.

– И что, они так и стоят?

– Да, так и стоят, – голос Гордеича был спокоен и естественен, как будто он говорил о самых обыденных вещах. Так не раз бывало и в глухой сибирской тайге, когда охотникам удавалось завалить матёрого кабана или изюбря, то всегда вначале надо было постоять у ещё теплой туши дикого зверя, покурить и неспешно поговорить о своем охотничьем везении.

– Ну ты всё же как-то давай поаккуратней, – слегка нахмурился Фёдор.

– А ведь ординарец твой прав, – совершенно неожиданно послышался со стороны деревьев до боли знакомый голос. Из-за большого, в полтора обхвата ствола берёзы вышел Александр Корж. Скорее всего комбат какое-то время стоял там, прислушиваясь к разговору своих подчинённых. Настроение всех в батальоне надо знать. Таковы уж обязанности любого командира. – У нас не только патронов не хватает, но и много чего другого. Давай отойдем в сторону, есть разговор. – Командир батальона нагнулся и подтянул голенище сапога. Вновь выпрямился, оправляя руками гимнастёрку под ремнём.

«Не иначе, готовится сказать что-то чрезвычайное, – промелькнуло в голове старшего лейтенанта. – Интересно, какой сюрприз комбат приготовил на сей раз?»

– Поступила очередная радиограмма, Фёдор, – наконец начал говорить Корж. – Центр рвёт и мечет. Уже на исходе вторая неделя, а ни мы, ни другие отряды не могут добыть информацию о планах немцев, которые стягивают в один кулак три танковые дивизии. Наш с тобой начальник, а ты не хуже меня знаешь характер Судоплатова, так он прямо обвиняет нас в том, что мы не умеем вести разведывательную работу, погрязли в благодушии и бездействии, и ещё ряд подобных замечаний. Как будто все наши прошлые успехи в зачёт не идут. Если хочешь, можешь подойти к радистам и прочитать эту шифровку Центра. Как я понимаю, допрос последней группы немцев результатов также не дал?

– К сожалению, нет, Александр Васильевич, – хмуро откликнулся Бекетов и с досады пальцами переломил сухой березовый прутик, который держал в руке. – Не тот немец пошёл. Ни одного штабного, ни одного танкиста. За две недели допрошено двадцать человек. Правда, есть полезные сведения, но вот главных, чёрт их возьми, нет. Голову ломаю, что ещё можно сделать. Остаётся, пожалуй, только одно. В десяти километрах от нас находится населённый пункт Зворыкино. Там стоит батальон связи десятого армейского корпуса немцев. Нужен ночной налёт. Может, там удастся раздобыть документы или взять нужных «языков», которые в курсе замыслов немецкого командования. Всё-таки связисты. Вполне могут знать то, что нам нужно.

– Нет, Фёдор, – командир батальона с явным раздражением, резко, словно отгоняя назойливую муху, отмахнулся правой рукой, а затем, повернувшись к своему заместителю спиной, добавил: – Сейчас это уже невозможно. В отряде лишь половина боеспособных людей от прежнего состава. Силы явно на исходе. Пополнения ждать не приходится. Бойцов лишь зазря положим, а толка не будет. Два месяца назад я сам бы первым поддержал тебя в этом вопросе, но только не сегодня. Есть другое предложение.

Комбат подошел к Бекетову и немигающими глазами стал пристально всматриваться в лицо своего подчинённого, как будто хотел прочитать что-то важное для себя в его глазах. Затем усмехнулся, взгляд его потеплел. Достав из кармана красивую пачку папирос «Герцеговина Флор», он протянул её Фёдору.

– Откуда это сокровище? – воскликнул поражённый увиденным старший лейтенант.

– Считай, что из НЗ, – майор ногтем распечатал лакированную продолговатую коробочку, раскрыл серебристые листки внутренней упаковки, под которой в идеальном порядке вытянулись длинные и стройные, как стволы артиллерийских орудий, папиросы. – Закуривай. Чего медлишь? Видимо, тебе в очередной раз придётся отправиться в гости к немцам, Фёдор. Что скажешь?

– Сходить можно. Знать бы куда, – без колебания отозвался Фёдор, с наслаждением смакуя во рту ароматный, слегка сладковатый дым от элитного табака.

– На этот раз задание будет значительно сложнее, чем ты думаешь. Речь не идёт более о деревнях и посёлках, где разбросаны небольшие немецкие части. Надо будет под видом немецкого офицера пробраться в посёлок Руденя, что в сорока километрах от нас. Там расположены штабные структуры нескольких немецких подразделений и, что очень важно, имеется наша проверенная агентура. Об этом до сих пор знал только я, ну а теперь и ты.

– Это надёжные люди? – старший лейтенант сразу посерьёзнел и внутренне весь подтянулся. В себе Фёдор не сомневался. Как-никак навыки преображения и вхождения в чужой образ он за время рейдов уже сумел закрепить на аналогичных операциях. Правда тогда действовать приходилось в пределах мелких гарнизонов противника, укомплектованных или отлынивающими от передовой тыловиками, или измученными зимними боями и безразличными к формальностям службы бывалыми фронтовиками. Теперь же придется действовать в плотном окружении противника, в городе, где много не только солдат и офицеров строевых частей, но, что хуже всего, придирчивых и постоянно недоверчивых ищеек из полевой жандармерии и органов полиции, а также проницательных штабных чинов. Культурные и поведенческие особенности немецких офицеров он изучил ещё до войны, а вот научиться владеть языком на уровне родного – это уже совсем другая статья. Не раз вспоминал он добрым словом своих инструкторов по лингвистической подготовке, которые часами и днями напролёт натаскивали его в уютной обстановке незаметного особнячка на Кисельном переулке в Москве.

– Ещё раз, ещё раз произнесите, Бекетов, эту фразу, – не унимались придирчивые мэтры языковой подготовки. – А теперь сядьте, встаньте, пройдитесь, произнесите приветствие, изобразите возмущение, отдайте приказ… Неплохо. Теперь ещё раз…

Выводы итоговой аттестационной комиссии были простыми, объективными и предупреждающими:

– Воспроизводить типичные качества германского офицера вермахта Вы умеете. Обладаете высокой психологической устойчивостью и умеете вживаться в облик другого человека. Однако активный разговор непосредственно с носителем немецкого языка Вы можете выдержать не более пятнадцати минут, что существенно ограничивает Ваши оперативные возможности. Правда, Вас выручает почти идеальный акцент, типичный для жителей земли Шлезвиг-Гольштейн в Германии. Откуда у Вас такое удивительное произношение, даже мы объяснить не можем. Однако на его основе Вы сможете выстраивать свою поведенческую модель и биографическую легенду. Тем не менее, в боевой обстановке мы рекомендуем Вам лишь непродолжительное общение в чуждой для Вас языковой среде. Просто старайтесь говорить максимально короткими фразами, избегайте сложных смысловых выражений и побольше слушайте, и конечно, будьте предельно внимательны к деталям любого рода.

И вот теперь:

– На сегодняшний день будем считать, что агентура, размещённая в посёлке Руденя, – люди надёжные, – ответил на вопрос Фёдора комбат. – Ну а в истинном положении вещей разберёшься на месте. Речь идет о двух лицах: некто Свиридов Геннадий, до войны учитель математики, внедрён в состав немецкой комендатуры этого города на должность делопроизводителя, и Ольга Аронова, в недавнем прошлом аспирантка МГУ. На неё прошу обратить особое внимание, так как она сумела устроиться переводчицей в штаб 451 танкового полка вермахта. Уж как ей удалось сделать это, я судить не берусь. Да это в принципе и не важно. Главное другое. По сведениям трехмесячной давности, Аронова имеет доступ к документам командира полка полковника Зеехофера и пользуется его личным доверием. А это дорогого стоит. На неё я возлагаю основные надежды как на источник нужной нам информации. Ты внимательно слушаешь меня, Фёдор?

– Разумеется, Александр Васильевич, – моментально откликнулся на вопрос Коржа молчавший до этого момента Бекетов. – В целом мне всё ясно. Когда я смогу получить условия связи с этими агентами?

– Пароли, адреса местожительства и внешнее описание получишь перед самим выходом. Кстати, ты продумал, в каком немецком мундире ты пойдёшь?

– За последние недели у нас скопилось много этого добра и, что важно, целая гора личных документов. Думаю остановиться на униформе гауптмана или обер-лейтенанта. Есть также шинели с погонами и надлежащие аусвайсы. Немного почистить, и можно хоть сейчас идти.

– Это хорошо, – Корж на секунду задумался. – Только вот что. Несмотря на срочность, на задание выйдешь через сутки. За это время, пожалуйста, приведи себя в порядок. Смой, сотри с себя всё лесное, чтобы никакого запаха костра. Приведи в порядок руки, бороду сбрей, да пусть ординарец тебе волосы подровняет. У комендантов возьмёшь немецкий одеколон и сигареты. Сапоги подбери поприличней. И на коне чтобы было немецкое седло.

– Конечно, Александр Васильевич. Как обычно. Не беспокойтесь, – улыбнулся Бекетов. – Главное, чтобы пароли для прохода немецких блокпостов у посёлка всё ещё действовали.

– Я не беспокоюсь, Фёдор, и верю, что ты всё сделаешь правильно. Но риск по-любому большой. Обычно смена паролей в полевой жандармерии происходит в этом районе раз в три дня. Последние мы получили сегодня от военнопленных. Но кто его знает. Правила могли измениться. Одним словом, до первого блокпоста тебя проводит разведгруппа во главе с твоим дружком Панкратовым. В случае необходимости они тебя прикроют огнём. Не возражаешь? Ах, даже рад? Ну конечно. Кто бы сомневался.

* * *

Через неделю на столе Павла Анатольевича Судоплатова, заместителя начальника первого управления НКВД-НКГБ СССР, лежал документ с выдержками из Директивы германского Верховного командования № 41 от 5 апреля 1941 года. Маститый разведчик читал его, и временами улыбка раздвигала его обычно упрямо сжатые губы и на красивом благородном лице отражалось удовольствие от прочитанного. Находясь один на один с собой, он не мог и не хотел сдерживать внутреннего удовлетворения. Молодцы десантники, классно сработала агентура. Не зря в её подготовку было вложено столько сил. Теперь не только план по использованию противником бронированного кулака из трёх танковых дивизий был понятен, но раскрылся и замысел германского генералитета на всю военную кампанию 1942 года.

А старший лейтенант Фёдор Бекетов сидел в кругу своих боевых товарищей и молча слушал одобрительные замечания этих обычно скупых на похвалу суровых людей. Значит, оправдал доверие, а потому можно не торопясь отхлебывать из оловянной кружки разведённый спирт и думать о красивой и яркой женщине Ольге Ароновой, отдавшей всю себя делу защиты Родины и продолжавшей мужественно выполнять патриотический долг за линией фронта, жертвуя всем дорогим, что могло бы быть у неё в жизни: надеждами встречать майские рассветы с дорогим её сердцу человеком, счастьем услышать когда-нибудь звонкие голоса своих ещё не родившихся детей, любить и быть любимой.

А всё потому, что вокруг, куда ни глянь, была война. И сытый и уверенный в себе враг всё ещё верил в свою победу и остервенело продолжал топтать сапогами эти такие простые и естественные людские надежды. А раз так, то выбора для нормального человека нет – надо воевать, забыв о себе самом, таком уникальном и неповторимом, который привык радоваться каждому мгновению жизни и обожает её во всех проявлениях, который умеет заразительно смеяться в кругу таких же беззаботных друзей и подруг, как он сам, подзадоривая других шутками и милыми необидными каверзами. Можно, конечно, забыв о присяге и долге, спрыгнуть на ходу с эшелона, идущего на фронт, и затеряться в народной гуще – Россия большая. Можно скрыться за спасительным листком «брони», придумывая для себя и родных тысячу самых весомых и объективных оправданий, но тогда для кого завтра взойдёт солнце на востоке?

На своём ещё в общем-то не продолжительном веку Фёдору Бекетову доведётся не раз повстречаться с проявлением такого внешне неброского, но всегда последовательного и уверенного в себе женского героизма, и имя мало кому известной разведчицы Ольги Ароновой навсегда останется в его памяти наряду с именами других скромных тружениц Великой войны: Ульяны Громовой, Зои Космодемьянской, княгини Веры Оболенской…!

Эпизод третий

Очередной день в августе 42-го выдался по-своему знаменательным. Ближе к вечеру, когда сумерки уже затягивали сереющий небосклон, из-за верхушек деревьев на бреющем полете, почти бесшумно, словно летучая мышь, вынырнул небольшой складный самолетик и, не раздумывая, почти сразу плюхнулся на заранее расчищенную от низкорослого кустарника лесную поляну и покатился по ней, уверенно преодолевая обрезиненными спицевыми колесами мелкие рытвины и бугорки. Добравшись до кромки импровизированной посадочной полосы, По-2 чихнул мотором и, добавив газа, развернулся в обратную сторону. Пилот не глушил двигатель, явно намереваясь не затягивать обратный вылет. Из пассажирского отделения на крыло самолета вылез незнакомый офицер в шлемофоне, который он, впрочем, незамедлительно снял и, нагнувшись, достал из нутра воздушного извозчика последовательно пилотку, сумку-планшетку и вещевой мешок. Затем спрыгнул на землю и, безошибочно определив, кто здесь старший по званию, слегка пружиня ноги, подошел для доклада к Коржу.

Сгрудившиеся вокруг своего командира десантники смолили самокрутки и с любопытством рассматривали бравого офицера, на котором были петлицы общеармейского капитана, а лицо дышало отчаянной молодостью и нерастраченным ещё задором. Особым диссонансом в глухой лесной чаще смотрелась новенькая, словно выданная только что со склада офицерская форма. Рукава гимнастерки из дорогого сукна были отлично проглажены и выведены в строгую строчку, а хорошо подогнанные галифе заправлены в немного смятые в голенищах щегольские яловые сапоги, которые были начищены до блеска. Новые хрустящие ремни портупеи плотно обтягивали атлетическую грудь, а под воротничком подшита безупречно белая подкладка. С первого взгляда могло показаться, что этот человек прибыл к ним из другого, уже крепко позабытого мира, где существует Красная площадь и замерли выстроившиеся на ней для торжественного парада в честь Первого мая ладные коробки частей и подразделений Московского гарнизона.

Впрочем, молодцеватый капитан из штаба армии оказался вполне деловитым офицером, который сразу предложил перейти к обсуждению вопроса, с которым он прибыл в расположение десантного батальона. На поверку у него оказалась не только опрятная форма, но и вполне продуманные и стройные выкладки, касающиеся предстоящей операции. Вестник надежды, воздушный трудяга По-2, махнув на прощание своими латаными от недавних пробоин крыльями, уже улетел. Развернув на столе в командирской землянке аккуратно расчерченную карту, штабист последовательно излагал предложения армейского командования по обеспечению прорыва батальона через линию фронта с целью выхода в расположение советских войск.

– Подытоживая сказанное, товарищи, – заканчивая своё выступление, сказал капитан, – хочу суммировать главное. До линии фронта 180 километров. При сохранении прямолинейного движения в юго-восточном направлении мы должны подойти к условной линии разграничения наших и немецких войск через три дня. Это крайний срок. – Для большей демонстративности капитан ребром ладони провёл по карте, обозначая направление будущего движения отряда. – На нашем пути нам надлежит, не привлекая чужого внимания, обойти пять населенных пунктов и выйти к шоссейной дороге № 12. Желательно к 19.00. Если удастся её пересечь без проблем, то до наших передовых заслонов останется километров пять-семь. По существу, это ничейная территория, представляющая собой поля прошлогодних сражений, на которых до сих пор находится брошенная и разбитая техника, неубранные трупы погибших.

При этих словах шея и скулы офицера побагровели. Словно испытывая удушье, он запустил указательный палец за воротник, стремясь ослабить его плотный охват. Выдержав непродолжительную паузу, добавил, – имеются также неучтенные заминированные участки. Существует угроза самоподрыва, – штабист развел руки в стороны. – Немцы в этих местах выставляют только подвижные дозорные группы ротного состава. При соблюдении скрытности передвижения у нас имеются хорошие шансы выйти в срок к своим. По моим расчетам, последний рывок мы должны совершить в ночные часы точно в промежутке между 451 и 311 высотами. Наш подход к линии фронта будет обозначен тремя ракетами: красной, белой, зеленой. В случае противодействия немцев наша армейская артиллерия готова поддержать нас встречным огнём по флангам. Прошу сообщить Ваше мнение.

Командир батальона Александр Корж, слушавший доклад капитана как бы вполуха, занимался тем, что, согнувшись, внимательно изучал карту. Не вставая из-за стола, он распрямился и произнёс, обращаясь к присутствующим офицерам и старшим групп:

– Местность, по которой нам придется идти, сложная: леса, перелески с буреломами, холмы, поймы многочисленных ручьев и речушек. Встречаются также блюдца небольших озёр, а главное обширные заболоченные участки, состояние которых после недавних дождей нам неизвестно. Поэтому отряду надо крепко постараться, чтобы за трое суток преодолеть в пешем порядке 180 километров по занятой врагом территории. Батальон, в котором на сегодняшний день в строю 151 человек, разобьём на две группы. Первую, сто человек, поведу я. Беру с собой больных и раненых. Второю возглавляет старший лейтенант Бекетов. Его группа будет передовой. Твоя задача, Фёдор, прокладывать и расчищать путь для основной группы. – Корж с теплотой во взгляде посмотрел на своего заместителя. – Движемся в походном порядке, друг за другом, сохраняя дистанцию между группами примерно 500 метров. Замыкает построение, как всегда, группа «Надежда».

Так в батальоне прозвали группу, которая всегда прикрывала отход или передвижение отряда, сбивала преследующего противника на ложный след и вступала с ним в отвлекающие боестолкновения.

Комплектовалось это небольшое по численности подразделение только из добровольцев. Вернее сказать, добровольцев из числа добровольцев, так как в батальон Коржа люди были подобраны именно по этому принципу. При зачислении в эту особую часть все кандидаты давали личное письменное согласие.

Группа «Надежда» всегда объединяла в своем составе самых умелых и смелых бойцов, и тем не менее её боевые потери были самыми высокими, потому что она являлась последним заслоном, который прикрывал действия всего отряда. Поэтому десантники между собой группу называли не просто «Надежда», а «Последняя надежда».

– Если всем всё ясно, прошу командиров разъяснить десантникам порядок движения. На отдых и сборы дается двенадцать часов, – комбат завершил свою короткую речь, предлагая командирам подразделений вернуться к исполнению своих обязанностей.

Как легко и просто планировать и предполагать, сидя в каком-нибудь штабе, но война ежеминутно вносит свои коррективы в самые просчитанные и выверенные замыслы. Это хорошо понимал и сам командир батальона. В чем он не сомневался – это в том, что обеспечить незаметность передвижения довольно многочисленной группы вооруженных людей практически невозможно. Обязательно кто-то из местных жителей или прикормленных немцами осведомителей что-то заметит, разнюхает и наведёт на них полицейские и жандармские части. Да и вечные преследователи разведывательного отряда, немецкие егеря, тоже на месте не сидели. В летний период их активность явно возросла, и им так или иначе почти каждую неделю удавалось пощипывать десантников, что очень существенно отвлекало их от выполнения основных задач. Последние полтора-два месяца коржевцы почти не взрывали мосты и железнодорожные узлы. Редко уже им удавалось разгромить штаб какого-нибудь незначительного подразделения вермахта или наказать не в меру ретивых полицейских, пособников оккупационных властей. Всё чаще батальон втягивался в мелкие стычки со своими гонителями, егерями да жандармами.

И что немаловажно: ускоренный марш-бросок по занятой противником местности вымотает людей, силы которых итак были на исходе от постоянного напряжения, недоедания и бесчисленных боевых заданий. Всё было ясно Александру Коржу. Оставалось только надеяться на ту силу духа, которая порой просыпается в самых тяжёлых испытаниях в людях, которые знают, за что, за какие идеалы и цели они приносят в жертву свои жизни.

Офицеры, толкаясь, стали один за другим выходить из землянки своего командира, оставив Коржа наедине с прибывшим капитаном, те опять присели к столу и с карандашами в руках вновь принялись что-то колдовать над картой.

Завершив организационно-подготовительные мероприятия и разделив со своим верным ординарцем Гордеичем более чем скромный ужин, состоявший из нескольких картофелин и пары луковиц, Фёдор решил пойти отлежаться в своем временном укрытии, представлявшем собой копанку, укрытую сверху плотным еловым лапником. С наслаждением скинув разбитые сапоги, он с блаженным выражением лица растянулся на хвойном ложе и сомкнул веки с твёрдым намерением заснуть. До рассвета оставалось не более шести часов, и молодой, но уже измотанный бивуачной жизнью организм требовал передышки. Ночи в августе стояли прохладные, если не сказать промозглые из-за скопившейся в воздухе влаги, а оживившиеся после недавних дождей комары, сгруппировавшись в разбойничьи полчища, вновь устремились за своим кровавым лакомством, забираясь то под воротник, то в волосы, всюду, где их безошибочное обоняние могло учуять притягательное тепло человеческого тела.

Фёдор беспокойно заворочался и поглубже натянул на голову сохранившийся с зимы, рваный в нескольких местах полушубок. Посчитав, что таким образом он обрёл уют и спокойствие, старший лейтенант расслабился, предоставив утомленному мозгу свободу выбора, как быстрее забыться в объятиях солдатского Морфея. Но вместо долгожданного сна перед глазами стали проплывать картины из прошлой мирной жизни и образы дорогих ему людей. Это был не сон, а, наверное, зыбкое забытьё, то есть та удушливая дремота, которая только выматывает силы человека, а не восстанавливает их. Растревоженное сознание начинает произвольно ворошить сюжеты прошедших событий, выискивая, как правило, именно те, в которых задержались недосказанные слова, утраченные надежды, незаживающие обиды, то есть всё то, что в реальной жизни хотелось бы изменить, улучшить, найти ошибкам слова оправдания. Сделать всё, чтобы восстановить мир в неуспокоенной израненной душе, но разве это возможно?

Вот и теперь неожиданно для него самого в сознании Фёдора возник образ любимой невесты Татьяны, необыкновенно яркий, живой, словно наполненный особым теплом и весенним яблоневым светом. Где она, в какой действующей армии? Десять месяцев рейда – десять месяцев отсутствия какой-либо связи с родными и близкими. Помнит ли она его, не забыла? Ведь и объясниться толком друг с другом так и не успели. Не решился сказать самые трепетные и нужные слова. Всё скомкал, сорвал белые свадебные наряды военный вихрь. Что может она подумать, не имея от него ни вестей, ни писем? Какая уж тут сентиментальная переписка из вражеского тыла?

Неужто посчитала, что он убит или забыл, а может, не оправдал её ожиданий? Ведь женщины не умеют прощать собственного разочарования в своих избранниках и трудно расстаются с придуманными идеалами. Как хотелось бы увидеть её сейчас воочию. Рассказать о том, что любит только её одну, и другой у него не будет. Прижать к груди, оградить от несчастий и лихолетья тревожной жизни. А Москва, любимый город, где он родился, жил и учился… который теперь защищает от надвинувшейся на него беды. Как хорошо бы пройтись пешком по его сейчас невольно притихшим улицам и площадям. Вглядеться в лица прохожих, вслушаться в размеренный ритм одетой в солдатскую гимнастёрку столицы. А затем очутиться в отчем доме, где скрипят, но держатся его дорогие старики. Как жаль, что за молодыми страстями он так мало уделял внимания им и их просьбам чаще писать и хотя бы изредка видеться с ними. Как бы он хотел очутиться сейчас с ними рядом, присесть на застланный протертым плюшевым покрывалом старый диван и просто смотреть, как мать собирает на круглый, с белой скатертью стол под раскидистым абажуром незамысловатый семейный ужин. Какое это несравненное удовольствие – видеть, как она старческими морщинистыми руками разливает заварку из пузатого, с отбитым с краю носиком фарфорового чайника и изредка посматривает на него, и улыбается той особой улыбкой, которой могут улыбаться только матери при виде своего единственного и любимого чада.

Фёдор почувствовал, как сладкая истома подкралась к самому сердцу и сжала его своей облапистой рукой. Бешеное желание жить охватило всё его существо. Выжить любой ценой, несмотря на свистящие пули и разрывы снарядов, выжить, невзирая на боевые схватки и опасные оперативные задания, выжить лишь только для того, чтобы хоть краем глаза увидеть эту прекрасную мирную жизнь, где столько света, доброты и обычного человеческого счастья. Разве не для этого рождаются люди на этой Земле?

Тревожное щемящее чувство разом охватило Фёдора, лишив его остатков сна. Он резко присел на своем импровизированном ложе из елового лапника.

– Что же это со мной? – он словно испугался своих неожиданных сновидений. – Так нельзя. Чего это я разнюнился, размечтался? Неужели близость к позициям Красной Армии так расслабила меня? Но ведь до них почти двести вёрст, которые ещё пройти надо. Это же не прогулка по ялтинской набережной с девушкой под ручку, а огневой прорыв. Смерть летает везде и повсюду и может подстерегать за любым деревом. Почему я забыл о старом солдатском правиле, что на войне надо думать только о войне, а все сантименты побоку? Иначе быть беде. Война – ревнивая дама.

От недовольства самим собой Фёдор даже сердито затряс головой и, обмотав ноги портянками, принялся засовывать их в сапоги, притопывая каблуками в земляной пол. Делал он это повседневное, но весьма ответственное дело со всей тщательностью. Конечно, голова вещь важная, но именно ноги должны прошагать эти километры и, если приключится, вынести его из-под огня на поле боя. И потому чистые высушенные портянки и хорошо подогнанные сапоги – самая необходимая солдатская справа.

Как всегда вовремя, в землянку Фёдора просунулся Гордеич.

– Пора, командир, светает. – Бесценный человек. Голос ординарца взбодрил старшего лейтенанта. Ночные наваждения растворились вместе с ночной мглой, и посвежевший после недолгого отдыха, налитый здоровой молодой силой Фёдор Бекетов вышел наружу: теперь в путь.

На исходе третьих суток головной отряд, который вел Фёдор, вышел на опушку леса. Впереди просматривался перелесок, протянувшийся сплошной полосой вправо-влево, насколько глаз хватало.

Примерно метров триста до него, дальше шоссе. Наверняка место охраняемое. А за ним ещё около семи километров до спасительной линии фронта. Старший лейтенант приказал всем залечь и не высовываться из леса.

– Вот что, Александр, – Бекетов подозвал к себе Панкратова, – ты остаёшься за меня. А я должен прогуляться и осмотреть обстановку. До перелеска метров триста. Совершенно открытое место. Просматривается во все стороны. Здесь могут быть скрытые дозоры. За ним сразу асфальтовое шоссе. По сути – стратегический объект, а это значит, что по нему с определенной периодичностью должны передвигаться на мотоциклах или бронеавтомобилях немецкие патрули. Наша задача – пересечь пространство до перелеска и там выждать, чтобы определиться, каким реальным временным окном мы располагаем, чтобы без лишнего шума пройти это шоссе. Поэтому я сейчас всё проверю, а ты следишь за моим сигналом. Если всё нормально, я подниму руку. Тогда дашь команду группе на выдвижение из леса. Понятно?

– Понятно-то, понятно, – недовольно нахмурился лейтенант, – но что-то не нравится мне твой план, Фёдор. Зачем такая демонстрация? Выпятишься на этом поле, как одинокое пугало. Если там немцы засели, то они снимут тебя с одного выстрела. Так, ради разминки, для потехи, а потом ещё будут посмеиваться, попивая свой шнапс, над очередным профаном-русским партизаном. К чему доставлять им такое дешёвое удовольствие? Давай лучше выждем. Вышлем по флангам смотровые группы для визуального определения присутствия немцев. Они, конечно, где-то здесь рядом, и на шоссе присутствует активное движение. Слышишь, как ревёт дизель какого-то грузовика? Выдержим час и разберёмся в обстановке.

– Действительно, Терентич, – включился в разговор Гордеич, который неотступно находился при своем командире. – Давай не будем горячиться. Если уж на то пошло, то лучше идти мне. У тебя и других забот хватает. У меня и глаз острее, и винтовку здесь оставлю. Немцы так просто по безоружному стрелять не будут. Зачем им себя объявлять раньше времени. А если захотят в плен взять, так при мне мой нож. От троих легко отобьюсь. А по разуму, повременить бы надо. Чего на рожон соваться? – Ординарец привстал, снял с плеча винтовку и задвинул за спину висевший у него на поясном ремне нож.

– Отставить. Нет у нас времени, други, – ухмыльнулся старший лейтенант Бекетов, скептически наблюдая за приготовлениями Гордеича. – Нет у нас этого часа. Смотрите, вот и луна уже засветилась на небе. Ещё пара часов и совсем всё смеркнется. А если тучи подтянутся, то в этой глухой августовской темноте мы и десяти метров не пройдём. А впереди нас ждут, как предубеждал капитан, и болотистые территории, и заминированные необозначенные участки – всё, что осталось от недавних боёв. А главное, немцы уже догадываются, куда идём. Наследили мы по дороге предостаточно. Так что они нас и сзади егерями прижмут, и спереди успеют к утру заслон выставить, через который прорваться шансов не будет ни у кого. Всех легко положат. Выходит, что линию фронта мы должны прорвать сегодня. Другого варианта нет, а значит надо рисковать. Тем более что скоро подойдёт основной отряд Коржа. Так что прекратить разговоры. Сделаем так, как я сказал.

Фёдор встал, поправил висевший на груди ППШ, ещё раз посмотрел на своих замолчавших товарищей и, раздвинув длинные ветви куста орешника, вышел на поляну. Кругом было абсолютно тихо. Не было даже ветра, который в эту предосеннюю пору всегда шевелит кроны деревьев, осыпая с них пожелтевшую листву. Не слышно было и гомонящих птичьих базаров, которые, почувствовав первое прохладное дыхание осени, бывают в это время особенно шумными, так как птенцы уже окрепли и всем нужно дружно готовиться к дальним перелётам в тёплые края. Ни скрипа, ни шума мотора не доносилось даже со стороны закрытого перелеском шоссе. Точно вся природа замерла в ожидании какого-то важного события.

Сделав первые несколько шагов, Фёдор почувствовал, что его ноги стали ватными, а в голове от неприятной давящей тишины возник звук, похожий на комариный писк. Неужели опять контузия проснулась? Он прошел ещё пятьдесят метров. Кровь быстрее побежала по венам, одеревеневшие было мышцы в ногах и руках расслабились, голова прояснилась, а обострившиеся до предела чувства отслеживали всё, что происходило вокруг него.

Вот сбоку зашуршала трава, потревоженная каким-то лесным жителем: может быть ежом или просто мышью-полёвкой. Вот впереди разноцветные бабочки устроили любимую игру в догонялки. Жизнь шла своим чередом. Спиной он физически ощущал напряжённый взгляд пятидесяти пар глаз своих товарищей-десантников, и от того на душе становилось спокойней. С каждым пройденным метром перелесок все больше подрастал, и уже можно было увидеть просветы между деревьями и выискивать проходы между кустарниками.

Дойдя до середины поля, Фёдор словно упёрся в невидимую стену. Будто кто-то или что-то удержало его от следующего шага. От неожиданности он даже присел на корточки, чтобы собраться с мыслями и лучше оценить обстановку. Ему стало казаться, что кто-то издалека внимательно наблюдает за ним, и не просто смотрит, а взял в перекрестье прицела. Это возникшее из ниоткуда странное и такое противное чувство оказалось настолько острым, что мурашки неприятной судорожной волной пробежали по всему его телу от головы до пяток. Делать нечего. Сидеть и выжидать – значит выдать своё подозрение и проявить свой страх. Тогда будет всё кончено. Враг поймёт его состояние и решит все возникшие вопросы одним выстрелом. Остается только одно – только вперёд, короткими рваными перебежками, петляя из стороны в сторону, как заяц, с тем чтобы как можно быстрее выйти из зоны обстрела. Туда, в направлении перелеска, где скорее всего и засел его недруг. Всего-то осталось метров сто пятьдесят. Сделать это так стремительно, чтобы своими действиями вызвать у засевшего стрелка панику, неуверенность в себе. Тогда он или промолчит, или откроет хаотичную стрельбу, а это значит промах и шанс остаться в живых. А раз так. Тогда только вперёд.

Зажав в кулак нервы и прижав автомат к груди, Фёдор стремительно зигзагами бросился вперёд. Прошла секунда, вторая, третья. Молчание. Потом резко, будто кто-то начал часто-часто стучать палками по железному клавесину, прозвучала очередь. Одна, другая. Старший лейтенант явственно услышал шмелиный полет пуль рядом с головой. Мимо, опять мимо. Так, может быть, повезёт? И вдруг будто кто-то раскалённой спицей проткнул ему кирзовый сапог и Фёдор с разбега, перевернувшись два раза, распластался ничком на земле, накрыв грудью свой ППШ. Ранен, неужто ранен? Значит, он достал меня? Боли Бекетов вначале не почувствовал. Это было больше похоже на пронизывающий тупой удар в левую ногу. Постепенно стало нарастать неприятное ощущение, сапог будто наполнялся липкой тягучей жидкостью. Кровь? От щиколотки вверх через колено расползалась тянущая боль.

«Значит, всё-таки подстрелил меня. Это плохо. Вот она, расплата за поспешные мысли и преждевременные надежды, – как ни странно, несмотря на разламывающую боль в ноге, голова оставалась ясной и работала четко, как арифмометр бухгалтера дяди Паши, который он когда-то видел у того на московском шарикоподшипниковом заводе. – Выходит, это не просто снайпер, а пулеметная «кукушка», и предположительно находится от меня слева, а бил сверху. Понятно. Тогда он устроил себе засидку на развилке дерева, откуда для него открывается прекрасный широкий угол обзора. Возможно, он не один. Рядом может находиться его напарник – снайпер с оптической винтовкой. Тогда дела совсем кислые. На этом участке отряд не пройдет. А если они выстроили вдоль всей линии комбинированные варианты прикрытия шоссе? Не дай бог. Обложат со всех сторон, подтянут минометы и покрошат и нас и группу Коржа в мелкую пыль, а мы их так и не увидим. Не радостная перспектива. Нужно попробовать пробиться здесь, и время тянуть нельзя».

Пока старший лейтенант обдумывал все открывшиеся перспективы, вражеский пулеметчик дал для острастки ещё одну очередь. Перед глазами Фёдора вспучились земляные фонтанчики и по волосам, глазам, щекам ударили струйки сухих комочков глины и мелкие камушки, запорошив волосы и лицо.

«Надо лежать неподвижно. Не шевелиться. Если он ещё выстрелит и попадёт в меня, то ни в коем случае не выдать себя. Надо всё стерпеть. Превратиться в мертвого с тем, чтобы отвлечь его внимание, успокоить. Иначе не миновать очереди или контрольного снайперского выстрела».

Фёдор затих, его тело закостенело. В правый глаз воткнулась какая-то сухая былинка и причиняла дополнительную боль. Не вынуть, не сдуть. Остается одно: терпеть, только терпеть. В рот набилась сухая горькая пыль, а по верхней губе к носу пробирался какой-то наглый земляной мураш с явным намерением устроиться в ноздре на постоянное местожительство. Этого ещё не хватало. Что за очередной лазутчик, пособник неприятеля? В носу и груди стал скапливаться чихательный спазматический сгусток, который удержать под контролем не представлялось возможным. Всё, надо действовать. Медлить больше нельзя. Как говорится: или грудь в крестах, или голова в кустах.

Старшему лейтенанту даже почудилось, что со стороны леса, где залег его отряд, донесся чей-то сдавленный шёпот: «Бекетов убит, Бекетов убит». Фёдор резко перевернулся на спину и, не поднимая головы, наугад, руководствуясь только одной интуицией, открыл огонь из своего автомата.

– А-а-а-а-а, – указательный палец правой руки смял курок ППШ, вдавив его в спусковую скобу. Пули свинцовым жалящим роем понеслись в направлении злосчастной лесосеки, где засели немцы. Автомат судорожно дёргался и метался в руках, веером разбрасывая по сторонам свою смертоносную начинку. Наконец стрельба стихла. Со стороны перелеска послышался глухой звук падения, как будто кто-то сверху уронил железный лом. Затем с глухим стоном, обламывая сучья, на землю грохнулось что-то очень грузное. Один раз, потом другой, и всё затихло. Не слышалось ни шороха, ни восклицания, ни ответных выстрелов. Выждав минуту, старший лейтенант присел, чтобы обозначить своё местонахождение. Пожалуй, в такой ситуации этот рискованный шаг оставался единственной возможностью проверить присутствие других немцев – вызвать огонь на себя. Тоскливо, бесконечно долго потекли секунды ожидания. Тихо. Везде тихо. Бекетов поднял руку, давая знак отряду, что можно выдвигаться.

Первым к нему подбежал Сашка Панкратов:

– Ну как ты, Фёдор, жив, ранен?

– Да вот, нога пробита, но кажется, кость цела. А где Корж? Подошёл со своими ребятами?

– Здесь они, все здесь. А ты молодец, пра-слово. Двоих снайперов не глядя завалил. Все видели. Весь отряд выручил. Сам-то идти сможешь?

– Думаю, смогу. Мне бы ногу чем-то перевязать. Кровью вся брючина пропиталась. Ты вот что, Александр, переводи всех людей в этот перелесок и, если обстановка на шоссе позволяет, то давайте мелкими группами пересекайте его.

– А ты как же? – лейтенант обеспокоено взглянул на своего товарища.

– Ну и я вслед. Гордеич, у тебя есть чем перетянуть рану? – ординарец достал из своих скрытых в вещмешке запасов длинный кожаный шнурок и начал перевязывать своему командиру ногу пониже колена.

– Вот что, Фёдор Терентич, – в голосе ординарца прозвучали неподдельные уважительные нотки. – Давай мне свой автомат и поклажу. Я их понесу. А теперь дай-ка я помогу тебе подняться. Ну что, на ногу ступить можешь? Ну вот и хорошо. Даже почти не хромаешь. В том лесочке я тебе костыль из ветки сооружу, а там, глядишь, вдвоем и до своих доберемся. Уже недалече.

Адъютант, как заботливая сиделка, ещё что-то участливое говорил и хлопотал вокруг своего лейтенанта.

Последние километры, как водится, оказались самыми трудными. В этих местах земля насквозь пропиталась водой и хлюпала при каждом шаге, стремясь просочиться за край голенища. Иногда попадались низменные участки, от которых поднимался удушающий сладковато-ядовитый запах разлагающейся человеческой плоти, уже смешавшейся с торфяной залежью, струившейся между редкими низкорослыми берёзками, стволы которых ещё хранили незажившие раны былых сражений. От него было не укрыться, не спрятаться, и приходилось прилагать немалые усилия, чтобы дышать только одним ртом, а не носом. Между выпуклых кочек, покрытых пушистым зеленым мхом и кружевной белесой паутиной, периодически попадались синеватые пятна голубики и перезревшей медовой морошки. Рука невольно тянулась к ним. Хотелось на ходу забрать в горсть ягодное лесное богатство и ощутить во рту кисло-сладкий вкус янтарных ягод. И в оторопи останавливалась, не решаясь сорвать их, от понимания, на какой плодородной и чем удобренной почве взросли они. Порой сапоги бойцов в поисках надежной опоры натыкались на непонятные черные брёвна и выдавливали из затхлой жижи чьи-то ноги и головы, которые опознать было уже невозможно. Кто это: немцы или, скорее всего, наши? Мёртвые прокладывали дорогу к спасению живым.

«Вперёд, ребята, – будто шептали они сквозь заросшую изумрудной ряской болотную тину. – Надо прорваться к своим, пройти немецкие заслоны. Там, за ними долгожданный отдых, баня, нормальная еда. Там не будет больше голода и бесконечных испытаний. Там вы придёте в себя, отмоете грязь и копоть, подлечите раны, наберётесь сил и потом вернётесь, чтобы отомстить за нас. А мы здесь пока полежим. Мы будем ждать. Удачи вам, братья».

Десантники, как могли, ускоряли шаг, чтобы пройти эту обитель смерти, и только болотные ирисы грустно смотрели им вслед и кивали поникшими увядающими бутонами с желтыми сморщенными лепестками, будто желали им доброго пути.

На стремительно темнеющем небосклоне одна за другой вспыхивали яркие звезды. Фёдор периодически поднимал вверх голову и почти молился: только бы не поднялся сильный ветер и не нагнал караваны туч, которые закроют луну, единственный надёжный прожектор, указывавший, как нить Ариадны, десантному батальону направление к избавлению от тягот и лишений. Простреленная нога почти притерпелась к мукам ходьбы и лишь изредка напоминала о себе резкими болевыми уколами в область то стопы, то бедра. Тогда колени непроизвольно подгибались, и он почти осаживался на землю. Ординарец Гордеич, видя неловкие движения командира, старался находиться поближе к старшему лейтенанту, чтобы успеть подхватить его под руки и не дать завалиться в какой-нибудь некстати подвернувшийся бочажок, наполненный стылой водой.

С каждым пройденным километром со стороны ставшего окончательно черным горизонта всё явственнее начали доноситься громовые раскаты артиллерийских залпов, а небо всё ярче подсвечивалось всполохами огня, трассирующими росчерками пулеметных очередей и фейерверками беспрестанно взлетающих осветительных ракет.

Впереди их поджидала последняя черта, отделявшая разведчиков от жизни. Когда до линии соприкосновения с противником оставалось километра два, над колонной взлетели три разноцветные ракеты, посылая весточку тем, кто их с нетерпением ждал на той стороне. Одновременно прозвучала команда рассыпаться и двигаться к нашим позициям самостоятельно, разбившись на мелкие группы. К этому моменту стало ясно, что немцы успели подготовиться к подходу десантников. Не миновала наших бойцов печальная участь, называемая утечкой информации. Где-то нечаянно засветились они, обозначили для неприятеля свои намерения: или на маршруте движения, или в последних радиограммах Центру, перехваченных противником, но факт оставался фактом, и что-либо изменить и внести спасительные коррективы в свои действия уже не представлялось возможным. К месту ожидаемого прорыва советской части был переброшен охранный батальон окружной жандармерии и выставлены танки, которые были развёрнуты в сторону бегущих им навстречу красноармейцев.

Это была атака в лоб на пулемёты, на дальнобойные орудия. Атака обречённых. Бежали молча, огрызаясь из автоматов, винтовок, гранатами. Падали раненые, убитые. Никто не останавливался. Приказ был – только вперёд. Любой ценой, невзирая на потери. Главное, чтобы спаслось большинство из той изнурённой горстки десантников, которая осталась от полнокровного вышколенного батальона, отправившегося в рейд по немецким тылам в конце сентября 1941 года. Луна, которая всю дорогу сопровождала бойцов, освещая им путь, более была не нужна. Её немигающий обманчивый свет теперь только помогал немецким пулеметчикам выцеливать бегущих по чистому полю людей.

Заревели немецкие танки, изрыгая из своих стволов длинные языки пламени. Стрекот автоматных и пулемётных очередей слился в одну жуткую какофонию, выкашивая в рядах наступающих смертельные бреши. То тут, то там раздавались вскрики и человеческие стенания, перекрывавшие звучавшим в них отчаянием непрекращающуюся орудийную канонаду. Пули носились повсюду и так близко, что начинало казаться, что они обдували лицо и вознамерились пригладить растрепавшиеся на бегу волосы. Пригибаться и шарахаться от них не было никакого смысла. В который раз смерть пустилась в безудержный перепляс и устроила для себя любимую игру в «пятнашки», не делая различия ни для кого: будь то смелый и мужественный, слабый и трусливый, герой или паникёр. У неё свои правила и предпочтения. Кому жить, а кому умереть, теперь определяло обычное везение. Как и обещало командование корпусом, фронтовая артиллерия открыла по флангам отвлекающий огонь. Всё пространство вокруг, насколько его можно было разглядеть в этой суматохе ночного боя, вскипало от разрывов мин и снарядов.

Теперь это было не поле сражения. Это был Ад, пришедший на Землю, и сам Сатана тешил своё извращённое воображение и правил кровавый бал.

– Фёдор, как ты? Можешь самостоятельно дальше бежать? – почти прокричал Гордеич на ухо своему старшему лейтенанту. – Крепись, родной. Ещё немного. А я тебя слева прикрою.

– Как вы здесь? Как ты, Фёдор? – в вынырнувшем откуда-то из темноты бойце Бекетов узнал Панкратова.

– Сашка, это ты? А где Корж? Что с ним? – обрадовался Фёдор, на бегу рукой помогая раненой ноге.

– Комбат ранен. Серьёзно ранен. Его ребята из группы «Надежда» выносят, – скороговоркой проговорил Панкратов. – Теперь я с вами. Подстрахую тебя, Фёдор. Вместе прорываться будем.

Так они и бросились вперёд втроём на плюющиеся огнём немецкие танки. Слева сибирский охотник Гордеич, который согнулся, как рысь перед прыжком, с выставленной вперёд винтовкой с примкнутым штыком, со стороны похожий на хищного зверя, вступившего в последнюю схватку, чтобы защитить своё логово. По центру старший лейтенант Бекетов с бледным от боли лицом и с закушенными до крови губами, державший в правой руке на изготовке пистолет ТТ. Справа его товарищ с первого дня войны лейтенант Сашка Панкратов, стрелявший короткими очередями из своего ППШ одной рукой, а другой вцепившийся в ремень Фёдора, чтобы не дать ему споткнуться и упасть на сырую, вымокшую от дождя, солдатской крови и скупых слёз землю, с которой нельзя уже было подняться.

О чём думали эти люди? И думали ли они вообще в эти исходные, может быть роковые минуты своей жизни? Неизвестно. Можно только предположить, что Гордеич думал о том, как бы половчее воткнуть штык-нож в остервенелую вражескую харю, а старший лейтенант Бекетов, как в лихорадке, говорил и говорил себе: «Только бы не упасть», – чтобы не подвести своих товарищей и не стать им обузой, а Александр Панкратов, возможно, просил у судьбы дать ему шанс – если придётся умирать, то проявить благосклонность и позволить ему прихватить с собой на тот свет как минимум двух немцев. Кто знает?

Последнее, что запомнил Фёдор из этого боя, это воняющий гарью маслянистый бок железного монстра, между траков которого Гордеич успел засунуть противотанковую гранату. И то, как он сам умудрился метким выстрелом из ТТ сбить каску с головы немецкого пехотинца. А затем рядом охнул взрыв, и чьё-то тело грузно навалилось на него. И сознание оставило его.

Потом кто-то очень добрый и участливый раздвинул черные створки перед глазами и вытащил из ушей плотные затычки, и оказалось, что он лежит в большой избе, на просторной чистой постели, и ещё кто-то другой, очень похожий на его друга Сашку, тычет ему в зубы край оловянной кружки и по обыкновению проговаривает свою знаменитую фразу:

– Федька, рот-то разомкни. Это спирт – первое средство от контузии.

А рядом стоит его дорогой Гордеич и, улыбаясь, смолит в усы толстую самокрутку, окутывая душистыми клубами дыма высокий, из толстых бурых досок потолок.

Какое это счастье, оказаться в обстановке спокойствия и обыкновенного житейского уюта. Когда нет над головой грохочущего минами и снарядами неба. Когда нет никого, кто поводит автоматным дулом в твою сторону. Когда не надо натягивать на себя личину и униформу противника и пробираться за его секретами. Когда не приходится нажимать на пулемётную гашетку и смотреть, как складываются пополам хрупкие тела, безусловно, врагов, но тоже людей.

А можно вот так запросто лежать на кровати и чувствовать, что под тобой свежая простыня и хорошо взбитая подушка под головой. Пусть где-то далеко внизу саднит раненая нога. Это пустяки. Глядишь, заживёт. Никакая боль не лишит его наслаждения смотреть вверх и считать трещины на потолке или наблюдать, как в углу хаты трудолюбивый паучок доплёл для себя гамак из паутинных волокон и теперь знай себе качается в нём, подставляя лохматое брюшко под косые лучи заходящего солнца. Как приятно провести рукой по щекам и почувствовать ладонью не жесткую, прокопчённую на лесных кострах щетину, а гладко выбритую кожу. Что можно ценить ночь не за то, что она даёт укрытие от острых неприятельских глаз и помогает бесшумно и незаметно со спины подобраться к солдату противника с зажатой в руке финкой и молниеносным движением погрузить её в ложбинку у его шеи. А любить ночь за то, что она выстлала своим волшебным звёздным покрывалом ложе, на котором, озаряемое лунным светом, волнующе раскинулось трепетное тело самой дорогой на свете женщины, и с восторгом слушать и самому говорить бредовые горячечные признания, и иступлено ласкать и целовать её так, как будто это в последний раз, и представлять себе, что они оба уйдут в вечность при первых проблесках рассветного часа.

Фёдор чувствовал, как с него постепенно сползает напластовавшаяся за рейд шершавая короста и он возвращается в состояние открытого для людей и жизни парня, каким он был до июня 41-го года. От медсанбата он отказался, хотя с понятным для всех фронтовиков нетерпением ждал, когда прибежит к нему шустрая и востроглазая медсестричка, чтобы сделать обязательную регулярную перевязку. Надоело, право, общаться с одними мужиками. Надо и на прекрасное создание иногда посмотреть.

Командир медицинской части, строгая и непреклонная доктор Вера Васильева, которую все боялись из-за железного характера, но и признавали её авторитет как большого специалиста в области полевой хирургии – все самые сложные операции она делала всегда сама, не доверяя скальпель своим молодым коллегам, – к этому молодому старшему лейтенанту почему-то проявляла наивысшую благосклонность, на которую была способна. Заходила к нему часто, придирчиво осматривала его ногу, прикладывала к ране дурно пахнущие мази и при этом что-то неслышно шептала себе под нос.

На исходе второй недели лечения Вера Васильевна, поправив на носу круглые, как маленькие блюдца, очки в тонкой оправе, смягчив наконец менторский тон и даже улыбнувшись, изрекла:

– Ну-с, молодой человек, всё очень неплохо. Нагноения в ране у Вас нет, а это уже хорошо. Надеюсь, что и дальше так будет. Любите танцевать? Ну вот и замечательно. Скоро сможете, – и, похлопав своими жёсткими ладошками по закрученной в бинты и пахнущей йодом ноге Фёдора, торжественно покинула его комнату.

Надо сказать, что разведчики во все времена всегда вызывали у других родов войск, не говоря о гражданских лицах, уважение, смешанное с долей восхищения. В воображении их жизнь, малопонятная и закрытая для непосвящённых людей, всегда протекала на острие лезвия, наполненная риском и боевыми приключениями. С этим можно было бы в основном согласиться, учитывая, что разведка – это глаза и уши фронта.

Командование, отдавая должное этим особым людям, как правило, проявляло к ним нетипичную для себя снисходительность и было склонно закрывать глаза на их вольности и отклонения от строгих уставных норм – вещь немыслимая, скажем, для славной матушки-пехоты. Оно и понятно. Разведка никогда не умещается в прокрустово ложе обычных команд и приказов. Разведка – это всегда импровизация, со своими специфическими законами, требующая от людей, посвятивших ей жизнь, особых творческих подходов и навыков.

* * *

В этот вечер Фёдор наконец решился написать письмо своей невесте. На столе, за которым он устроился с чернильницей и стопкой белой бумаги, громоздилась также увесистая горка писем в потертых конвертах.

– Это всё тебе, герой, читай, вникай, соображай, – ухмылялся начальник политотдела корпуса, вытряхивая из холщового мешка очередную россыпь треугольных и продолговатых конвертов. Тогда, недели две назад, когда старший лейтенант наконец обрёл способность соображать и нормально воспринимать окружающую действительность после второй по счету контузии, созерцание бесформенной кучи бумаги, в которой вместился весь тонкий мир чувств другого человека, потрясло Фёдора не меньше разорвавшегося поблизости снаряда. Значит, Татьяна помнила его всё это время, не забыла и писала ему чуть ли не каждый день. Писала в никуда, не получая ответа, пребывая в постоянной тревоге за него. Где он, что с ним. Ранен? Убит? Жив?

И вот теперь Фёдор Бекетов сидел за столом, склонившись над чистым листом бумаги. Его рука с перьевой ручкой то поднималась, то опускалась, втыкаясь острым концом пера в бумажный лист, и вновь в нерешительности замирала. Затем ныряла в приземистую чернильницу за новой порцией ржаво-фиолетовой жижи, чтобы опять бесцельно зависнуть в воздухе. На полу уже валялось несколько смятых в комок листов писчей бумаги. Ну не шло письмо. Хоть убей. Даже начальные, вступительные слова казались ему слабыми, обычными и малозначащими. А так хотелось сказать много. Неужели его душа настолько заиндевела, что уже не могла родить такие простые слова, что он любит её и другой у него не будет. Да, он человек войны, которая, как своенравная и ревнивая спутница, настолько крепко обвязала его, что не хотела отпускать от себя даже на время мирной передышки.

Фёдор хмурился от недовольства самим собой. Несколько раз вставал из-за стала и начинал мерить шагами комнату, прохаживаясь из угла в угол. Иногда останавливался, закладывал большие пальцы рук за поясной ремень и, покачиваясь, о чем-то напряженно думал, лишь изредка бросая косые изучающие взгляды на нетронутый бумажный лист. Может быть, на фронте окопная жизнь и дает солдату возможность отдохнуть душой в перерывах между боями и, согнувшись у чадящего пламени фитиля в медной гильзе от бронебойного снаряда, набросать сокровенные строки для дорогих ему людей, но в тылу противника, где враг везде, такой благостной возможности нет.

Занятый своими мыслями, Фёдор невольно вздрогнул от скрипа резко распахнувшейся входной двери. В проёме возникла крепко сбитая фигура Александра Панкратова. Бекетов с некоторым раздражением взглянул на своего друга, который излучал верх личного удовлетворения жизнью и нарочито не обращал внимания на лирическое настроение приятеля.

– Фёдор, ты чего здесь в одиночестве киснешь? – с порога выпалил он. – Заканчивай эти дела и пошли со мной. Там штабные устроили вечеринку и без нас начинать не хотят. Принесли патефон, пластинки с записями Эдди Рознера, ну и конечно девочек-связисток пригласили. Весело будет. И случай есть – наши наваляли немцам под Ржевом. Одним словом, идём.

– Сегодня без меня, – отмахнулся Фёдор. – Я, видишь ли, занят. Не до того.

– Понимаю, чем ты занят. Одно другому не мешает. Поверь моему опыту, – не унимался Сашка, но, увидев предупреждающий взгляд Фёдора, осёкся и прекратил свои увещевания. – Ладно. Не настаиваю. Зайду к тебе потом. Не должен человек оставаться один в такой день. – И Сашка Панкратов исчез за закрывшейся дверью так же быстро, как и появился.

Когда Фёдор уже с облегчением заканчивал важное, как ему казалось, для дальнейшей судьбы письмо, в комнату опять ввалился неугомонный Панкратов. На этот раз на его лице не было озорной улыбки. Налёт беззаботного вечера испарился, как и не было. Светло-русые волосы были растрепаны, воротничок гимнастерки расстёгнут и уехал чуть ли не к затылку. Поясной ремень распущен. Одним словом, весь внешний вид Сашки свидетельствовал о том, что случилось нечто экстраординарное: или разухабистое застолье удалось на славу и перешло в ударную стадию всеобщей свары, или, наоборот, всё вышло хуже, чем ожидалось.

– Ну что, погуляли на славу, как я вижу? А, Сашок? – Фёдор изучающе, исподлобья посмотрел на своего боевого друга.

– Не то, не то говоришь, Фёдор, – сорванным, просевшим от выпитого алкоголя голосом просипел Панкратов. – У нас несчастье. Генка Филатов убит.

– Филатов? Генка? Убит? – Фёдор тяжело встал со своего места. Его правая рука, сжавшаяся в кулак, впечатала недописанное письмо в деревянную поверхность стола. – Сашка, ты что, перепил? Или не допил? Ты что несёшь?

– Ты знаешь, всё произошло внезапно, быстро, – взгляд Панкратов блуждал по комнате в поисках чего-то или кого-то. – У тебя водка есть? Или просто вода, наконец? Горло пересохло.

– Говори. Договаривай, раз уж начал, – Фёдор вплотную подошёл к растерянному лейтенанту и, схватив его за плечи, крепко встряхнул. – Рассказывай всё по порядку.

– Одним словом, сначала всё было нормально. Как обычно. Первый тост за встречу, чтобы все были живы и здоровы. Второй – за Победу. Затем рассказы, анекдоты, танцы. Потом что-то случилось. Раздались выстрелы. Когда я вернулся, то увидел, что одни девчонки-связистки испугано жмутся друг к другу, остальные прячутся под столом. Офицеры стоят по углам комнаты, двое держат в руках пистолеты, а Генка Филатов тоже со своим ТТ лежит на полу. Я к нему. Он не дышит. Пуля пробила грудину. Вот собственно и всё.

– Как это всё? – возмутился Фёдор. – Тебя что, в доме не было? Ты-то где пропадал?

– Да вышел я на улицу, – начал смущенно отнекиваться Сашка Панкратов. – С девушкой вышел. Понимаешь?

– Зачем?

– Звезды посчитать. Небо было звездное, ясно тебе, – начал закипать лейтенант. – Да ты что, Фёдор, меня допрашиваешь? Чего душу мне мотаешь? Ну выпил Генка, как и все. И что-то нашло на него. Выхватил пистолет и давай шмалять по всему что ни попадя. Вот ребята его и застрелили, чтобы не поубивал всех. Не наши, штабисты.

– Это твой недосмотр, Сашка, – не унимался Фёдор. – Ты же знал, что Генке нельзя пить водку. По медицине. Не принимает его организм алкоголь. Он весь рейд держался, даже флягу со спиртом ни разу не понюхал. А тут в своем доме погиб, от пули своих же. Дикий случай, непозволительный. И ты, лейтенант Панкратов, не доглядел за ним. Какого парня потеряли ни за что ни про что.

Перед его глазами возник образ лейтенанта Геннадия Филатова, умелого и смелого до отчаянности разведчика, за плечами которого были десятки боевых выходов. Ни разу ни одного срыва, промаха. Ни одного ранения или обморожения. Удачлив на войне был Генка. Судьба оберегала и прикрывала его в схватках, отводила в сторону вражеский прицел. Не было в батальоне более открытого и дружелюбного парня, всегда готового прийти товарищу на выручку. Все любили его. Вот только эта водка, будь она неладна. Не принимал её его организм. Травила и туманила обычно холодный и организованный ум лихого десантника. Превращала во взрывного, не помнящего себя человека. Вот такая беда. Сколько пользы смог бы принести ещё этот боевой офицер общему делу. И было-то ему неполных двадцать пять лет.

Старший лейтенант Бекетов горестно склонил голову.

– Да что я, нянька Филатову? – продолжал оправдываться Александр Панкратов. – Ты мне лучше скажи, старшой, что делать-то будем? Что матери его напишем? Ведь он единственный у неё. Ты ведь сейчас у нас за главного. Коржа самолётом увезли в госпиталь в Москву ещё утром. Сложная у него рана оказалась. Дай Бог, поправится.

– Во-первых, пойдем сейчас на место событий и будем во всем разбираться. Что, как и почему.

– Да куда идти? Ночь на дворе. Все уже разошлись и первый сон видят. А Генку медики забрали. Давай уж лучше завтра, спозаранку.

– А что матери напишем, мне лично ясно. Что её сын, лейтенант Геннадий Сергеевич Филатов, героически пал в неравном бою с немецко-фашистскими агрессорами, – твёрдо произнес Фёдор Бекетов. – И это будет правда. За рейд Геннадий награждён двумя орденами Красной Звезды. А правда эта нужна для всех его родных и близких, для его семьи, для всех нас.

– Хорошо. Согласен. Но в рапорте руководству тебе придется писать всё как было, – в чем-то ещё сомневаясь, откликнулся Панкратов.

– И в рапорте я напишу, что был жестокий бой, – без колебаний, тоном, не допускающим сомнений, ответил Фёдор. – Не нужно, чтобы документы, порочащие нашего боевого друга, осели навечно в архивах и превратились в бомбу замедленного действия. Не по справедливости это – чернить доброе имя. Надеюсь, меня наше руководство поймет, а если нет, буду обращаться к начальнику разведупра штаба фронта. А теперь пойдем. Время терять не будем. Проблему, как и пожар, надо гасить в самом начале.

Оба офицера вышли из хаты во двор. Звёзд и луны уже не было. Небо затянули тяжелые грозовые тучи. На секунду Фёдор остановился и с наслаждением вдохнул в себя насыщенный дождевой влагой воздух.

Недели через две старшего лейтенанта Бекетова и лейтенанта Панкратова вызвали к вышестоящему начальству в штаб корпуса. Ожидавший их незнакомый начальник разведотдела, офицер с петлицами полковника, оказался довольно доброжелательным человеком. Встретил вошедших разведчиков у порога своего служебного помещения, проводил до приставного стола и даже отодвинул для них два стула. Возможно произвольно, но скорее намерено своими действиями он хотел подчеркнуть искреннее уважение по отношению к своим посетителям. Да и вообще, у разведчиков не принято мериться чинами.

– Ну что, здорово, герои-орденоносцы, надеюсь, хорошо отдохнули, оправились от ранений?

– Так точно, товарищ полковник, отдохнули, раны залечили, готовы к новым заданиям, – ответил за двоих Фёдор.

– Это хорошо, – полковник широко улыбнулся и расправил плечи. – А в отношении задания ты, Бекетов, в самую точку попал. А Вы как себя чувствуете здесь у нас, товарищ лейтенант? – начальник корпусной разведки оценивающе взглянул на Александра Панкратова, почему-то обратившись к нему на «Вы». Случайно ли полковник произнес эти слова или заметил, что стоявший перед ним лейтенант приготовил для него какой-то вопрос, но не решается его высказать, сказать было сложно.

– Всё хорошо, товарищ полковник. Всё, как сказал мой командир, но, – запнулся Панкратов, как будто не хотел расстаться с некой своей мыслью.

– Договаривайте, не смущайтесь. Здесь все свои, – подбодрил его начотдела и широко улыбнулся.

«Может быть, намерено он так улыбается. Как будто мы с ним давно знакомы и на дружеской ноге. А ведь всё запомнит, ни одного слова не забудет и потом ещё припомнит в самый неподходящий момент. С начальством ухо востро держать нужно. Пустых неуместных вопросов оно не любит», – подумал про себя Сашка и всё же решил больше не колебаться.

– Да вот, товарищ полковник, просто в глаза бросилось. У Ваших штабных тоже много орденов, не меньше, чем у нас, – больше не раздумывая ни о чем, выпалил лейтенант и застыл по стойке смирно, с уверенностью ожидая грозных реляций высокого начальства.

Полковник проницательно взглянул на Панкратова, одёрнул на себе и без того ладно сидящую гимнастерку и прошёлся по комнате, где замерли в ожидании его реакции подчинённые. Ещё раз оценивающе посмотрел на них, переводя взгляд с одного на другого, и опять его лицо расцвело располагающей к откровенности улыбкой.

– Так, так, неплохо. Значит, всё приметил, а значит, и меня отнес к числу закоренелых тыловых сидельцев. Неплохо, Александр Константинович, – полковник опять вернул в русло разговора обращение на «ты».

«А он хорошо знает моё личное дело, коли помнит даже моё отчество, – пронеслось в голове у Сашки. – Он всё знает. Нельзя сказать, что протирает зазря штаны в штабе».

– Всё правильно, но ордена эти у штабных офицеров заслуженные. Они работали с вами можно сказать в одной команде. Только вы в тылу противника, а они здесь: сообщали вам местоположение немецких частей, вовремя предупреждали об опасности. Понятно, когда могли. Наводили ваши удары по объектам врага. Вы были нашими руками, так сказать, наш карающий меч. Поверь, что я завидую вам, вы были в самом горниле событий и по праву можете сказать: «я уничтожал солдат и офицеров агрессора, взрывал его штабы и поезда». Но без организующей работы центра этих успехов достичь было бы сложно. Так что давайте считать, что мы лучше познакомились друг с другом. Прошу присаживаться к столу. Я должен ознакомить вас с приказом, – полковник взял со стола лежавший на нём, заранее приготовленный документ.

Получив предписание срочно вылететь в Москву, чтобы там поступить в распоряжение Павла Судоплатова, начальника первого разведывательно-диверсионного управления НКВД-КГБ, неразлучные друзья уже через два дня вместе выходили из дверей станции метро «Белорусская». Намеренно так договорились, чтобы иметь возможность пройтись пешком по знакомым с детства улицам, вглядеться в лица москвичей, понять, что они чувствуют и как пережили зимнее безвременье боев под Москвой.

Родной город изменился. Стал спокойным и уравновешенным. Исчезла недавняя октябрьская растерянность и оторопь от того, что враг ступил на его порог. Огромное сердце советской столицы билось ритмично и ровно. Теперь каждый знал, что ему делать и как действовать, хотя по окраинам ещё щетинились рельсовыми боками противотанковые «ежи», а на Воробьевых горах и Красном холме всё так же, как и восемь месяцев назад, вперили в небо свои тупорылые дульные срезы зенитные орудия. Но в центре города военных патрулей уже не было. Никто не мытарил прохожих излишней подозрительностью. В небе больше не болтались нелепыми «кабачками» аэростаты противовоздушной обороны. Москва ещё оставалась прифронтовым городом, но её жители уже осознали, что могут сделать всё, чтобы одолеть самого напористого и неуёмного противника в её истории. Сумели обрести навыки, как сражаться в мерзлых необорудованных окопах и как работать на предприятиях в пять смен. Они уже ощутили вкус первой победы и теперь знали, какую цену надо за неё платить. Так рождался народ-победитель.

Слишком наивно считать, что существовал план отступления из Москвы. Если даже умозрительно вообразить, что танки Гудериана и пехотинцы дивизии «Дас Райх» прорвались на её улицы, то москвичи взорвали бы все свои здания и свою святыню Кремль и развернули бы воды канала Москва-Волга и подмосковных хранилищ, чтобы завалить каменными обломками и утопить всю армию нашествия. Потеря группы армий Центр, лучшей части всего воинства Гитлера, стала бы невосполнимой утратой для Германии. Так что с большим основанием можно сказать, что перелом в Великой отечественной войне состоялся в битве под Москвой в 1941, а потом уже на героических руинах Сталинграда в 1943. Именно тогда народ в полной мере осознал, с кем он имеет дело, и вспомнил свою историческую славу. Забыли германские стратеги непреложную истину, предупреждение своего «железного» канцлера графа Отто фон Бисмарка и мудрого провидца генерала-полковника Ханса фон Секта: «Никогда не воюйте с Россией, тем более на её территории».

Молодые, опаленные огнём фронтовики шли свободно, чуть раскачиваясь на крепких, обутых в щёгольский хром ногах. Новая с иголочки форма местами ещё топорщилась складками, но боевые ордена и медали на широкой груди мелодично и тихо уже вызванивали первые аккорды будущего марша торжественного парада в честь Великой Победы. Загорелые обветренные лица излучали радость и то особое наслаждение от жизни, которое возникает только в том случае, если ты выжил под встречным пулеметным дождем, а прилетевшая из ниоткуда граната раскрыла свои смертельные объятия не перед тобой, а скатилась вниз под спасительный бруствер, который принял её кинжальные осколки. Ты вновь можешь смотреть на солнце и смеяться над грубой шуткой товарища, который чуть дрожащими пальцами протягивает тебе скрученную самокрутку. А сейчас идёшь по родной Москве и безотчетно улыбаешься всем и всему, и щёки встречных девушек вспыхивают в ответ алым рассветным румянцем, а их аккуратные головки поворачиваются вслед, как шапки подсолнухов на закипающих жарой донских полях.

Лейтенанты шли по улице Горького, заходя чуть ли не на её середину, и редкие автомобили, не сигналя, объезжали их, а постовые забывали о своих свистках, будто догадываясь, что у этих парней настал их день и есть на то особое право. А идущие навстречу офицеры, даже старшие по званию, заранее прикладывали к фуражкам вытянутые в приветствии ладони сразу, как только их внимательный взгляд заканчивал подсчет количества боевых наград, сияющим каскадом рассыпанных на гимнастёрках этих задорных и очень уверенных в себе молодых героев войны.

Фёдор и Александр уже приближались к Манежной площади, когда Панкратов вдруг резко остановился и воскликнул:

– Погоди, Фёдор, вот же дом, где академик наш живёт!

– Какой ещё академик?

– Ну тот, биолог, который к нам на фронт приезжал в составе группы поддержки. Вместе с артистами, рассказчиками. Он тогда так забавно прочёл лекцию о всяких жучках, паучках. Всем понравилось.

– И что с того?

– Как что? Отличный, душевный старикан. Помнишь, как он благодарил нас и настойчиво просил заходить к нему, когда в Москве будем. Даже домашний адрес дал.

– Вот вспомнил некстати, – хмыкнул Фёдор. – Одно дело человек говорил в прифронтовой полосе, и другое здесь, в Москве, в глубоком тылу. Неудобно как-то, тем более без предупреждения. Да и времени у нас немного. Сам знаешь, начальство опозданий не любит.

– Это ты напрасно, – продолжал настаивать Александр. – Времени у нас ещё полчаса. Хватит. И зайдем мы к нему только на пять минут. Ведь обещали ему тогда. А может быть, его и дома нет, тогда просто привет попросим передать от нас. И всё. Ну как?

– Ладно, зайдём, – согласился Фёдор, искренне надеясь, что академика дома не будет.

Друзья вошли в подъезд большого помпезного дома, созданного по лучшим архитектурным канонам того времени, и поднялись на четвёртый этаж. На звонок никто долго не откликался, потом послышались торопливые шаги и дверь широко распахнулась. На пороге возникла чуть запыхавшаяся миловидная девушка со слегка растрепанной прической, судя по рабочему переднику, выполнявшая роль домашней прислуги.

– Вам кого? – спросила она и приветливо улыбнулась.

– Да вот мы такие-то, с фронта, – ответил Панкратов, с интересом разглядывая ее румяное лицо. – Академик Бусыгин дома?

– Одну секундочку, – прощебетала горничная. – Я всё узнаю, – и упорхнула вглубь коридора, оставив дверь в прихожую слегка приоткрытой. Через минуту, как эхо, послышались голоса, среди которых выделялся один, с фальцетом, несомненно принадлежавший их знакомому члену академии наук.

– Скажите, что меня нет дома, – донеслись до друзей слова учёного мужа.

Друзья молча переглянулись и стали спускаться вниз, не дожидаясь возвращения прислуги. Шли молча. Потом наконец Фёдор проговорил:

– Я же предупреждал тебя. Неприятный случай.

– Вот же хомяк. Не ожидал я от него, – возмущенно откликнулся Александр. – Забился в свою нору и знать никого не хочет.

– Забудь его, Саша, – постарался успокоить приятеля Фёдор. – Мало ли жлобов на свете. Хлебнул академик лишние сто грамм, когда приезжал к нам с фронтовой бригадой, и наговорил пустое. Кстати, вот уже и Лубянка показалась.

Друзья ускорили шаг.

Может быть, академик Бусыгин был совсем не плохим человеком и несомненно полезным для общества и науки как серьезный исследователь особенностей ночной жизни богомола. Вряд ли можно осуждать его за привычку вести затворнический образ жизни в комфортной домашней обстановке. Неохота впускать в свою жизнь малознакомых фронтовых офицеров. Куда как покойней не думать о том, что война грохочет где-то там, далеко, за триста километров – это ужасное несчастье, которое вот такие же обычные парни в солдатских и офицерских гимнастерках отталкивают своими руками и телами подальше от порога твоего дома.

Впереди их ждало очередное задание командования, участие в легендарных разведывательных операциях под Ровно, ликвидация жестокого гаулейтера Белоруссии Вильгельма Кубе, спасение заминированного Кракова, форсирование Одера, пленение генерала-отступника Андрея Власова.

А сейчас они просто шли по Охотному ряду мимо монументальной гостиницы «Москва» и Большого театра, в котором ещё никогда не были, и любовались, как рассветное солнце заливает жёлто-алой краской сентябрьские московские улицы. На душе у них было спокойно. Они знали, что надо делать. Голова была свободна от никчемных вопросов и тревоги о своей судьбе. Раз надо, то надо, потому что пришел их час защищать свою Родину, как до них сражались и умирали за эту землю бесчисленные поколения предков. Вечером короткая встреча с родными и близкими, а завтра рано утром на аэродром особого назначения под Щелково. Спецборт ждать не привык.

Впереди было ещё много войны. Кто выживет из них, тот увидит над Красной площадью в далеком пока что 1945 году цветные брызги победного праздничного салюта. И ошалевший, задрав вверх голову, будет стоять посреди хмельной от радости толпы и как все кричать во всю глотку «Ура, ура, ура!», потому что это будет общая Победа для всех: и мертвых, и живых.

Тот, выживший, ещё услышит во внутренней тюрьме на Лубянке стенания лихого рубаки времён Гражданской войны, казачьего атамана генерала Андрея Шкуро незадолго до его казни за пособничество германскому фашизму, умолявшего теперь следователя организовать ему встречу с маршалом Советского Союза Семёном Михайловичем Будённым:

– Нам есть что вспомнить, – сдавленным голосом говорил он и для чего-то раскачивался на неустойчивом стуле, будто опять был на коне и сидел на мягкой кожаной подушке родного казачьего седла, крепко упираясь в стремена и ловко подхватив поводья дончака, – нам есть что вспомнить. Поговорили бы о том, как я его рубал, как он меня. – И замолкал, повесив голову, на минуту, смелый до отчаяния атаман, словно вспоминал, как когда-то с визгом и гиканьем летел он на врага впереди конной казачьей «лавы», широко раскинув руки со сверкающими грозным блеском кавказскими шашками. «Ау, ау!» – орали, подражая волчьему вою, бородатые казаки-староверы, ломая линию атаки. Только бы быстрее добраться до обезумевшего от страха противника. И радостно было слышать герою Первой мировой за собой эти голоса. Ещё быстрее вращал он запястьями крепких рук смертельные полоски стали, которые, наподобие раскрутившихся мельничьих лопастей, со свистом разрезали воздух; ещё сильнее билась на ветру за плечами украшенная тонкой тесьмой овчинная бурка.

– Эх, не на того коня я сел. Надо было на красного, а я на белого. Сейчас бы я был маршалом, а не Сенька, – и седая чубатая голова горестно падала на скрещенные ладони, обхватившие стол тюремной камеры, замызганный многими прикосновениями её несчастных сидельцев. Безмолвный и безучастный свидетель их горя и позора.

Многих своих праведников и непутевых сыновей растеряла Россия на своём тернистом пути. Многие подолгу стояли у заветного былинного камня, выбирая себе дорогу. Много судеб растворилось в неверии и сгинуло во мраке безвестности, так и не поддержав своей силой народную силу в самую страшную для отчизны минуту.

Когда же наконец понял русский человек, что новая война, неслыханная по своей жестокости и разрушительности, является и его войной? Когда удалось ему преодолеть обиду от того, что от него в семнадцатом отступился царь-батюшка, за которого он столетиями проливал свою кровь? Когда всё же стёрлись из памяти народной кровавые жертвы гражданской войны, бессмысленной и испепеляющей родниковые истоки? Когда притерпелись тяготы вынужденной ускоренной индустриализации и перекосы земельного и имущественного передела? Когда, наконец, он понял, что бесконечные «чистки» партийных и государственных рядов и мутные разоблачительные процессы тридцатых годов есть зло меньшее, несравнимое с тем, что принёс с собой на родную землю зверь нового националистического образца, и сумел превозмочь и это помрачение разума?

Не случилось ли это прозрение на устланных безымянными трупами красноармейцев и полковых командиров снежных равнинах Подмосковья в то время, когда и пятиться было уже некуда, так как спина уперлась в остроконечные шпили Московского Кремля и покосившиеся луковичные купола златоглавых церквей? Не тогда ли докатилась до сердца русского солдата стоязыкая молва, вырвавшаяся из далёких, оставленных неприятелю окраин на Юге, Западе и Севере, о том, что разрушены прежде счастливые города и посёлки, что обезлюдели и сожжены до закладного венца пятистенные избы, а их пепел удобрил не застывшие поля для златовенценосного пшеничного колоса будущего урожая, а выстлал черной траурной лентой дорогу к эшафоту, на котором мерно раскачиваются на зимнем ветру в пеньковой петле выгнутые заледенелые тела его односельчан и побратимов? Не тогда ли потянулась натруженная мужицкая рука к топору и вилам, а непривычные и огрубелые от крестьянского труда пальцы научились плавно нажимать на курок, и глаза прилегли как надо к прицелу винтовки?

Если так, то можно сказать, что пресловутый приказ Верховного за № 227 от 28 июля 1942 года «Ни шагу назад» был вымучен страданиями народа и в дальнейшем определил судьбу миллионов людей. Простая в своей суровой бесхитростной логике фронтовая реальность не оставила другой альтернативы, как принять вынужденные бескомпромиссные меры, последние в арсенале всех богов войны.

Победить имеет право не просто сильнейший, а тот, кто есть более стойкий духом, кто сумел отринуть от себя всё самое личное, мелкое, эгоистичное, способный, не дрогнув, переступить зыбкую границу между жизнью и смертью.

Именно благодаря этому беспощадному закону войны гордо вздымались победоносные орлы легионов Древнего Рима над поверженным Карфагеном, у египетских пирамид и в далёкой Персии. Каждый воин на поле брани от претора до простого велита знал, что в основе победы лежит, прежде всего, дисциплина. «Ни шагу назад – если нет такого приказа». Поддавшиеся панике и оставившие свои позиции воины подвергались децимации. Весь легион отвечал за нескольких трусов из своих рядов. Каждый десятый, даже безупречно храбрый, ложился под сверкающий топорик ликтора.

Такова воля общества, воля всех его граждан.

Молох войны потребовал от советского народа принятия таких же мер. Многократно выросло число штрафных рот, батальонов, эскадрилий. Выстроились за ними заградительные отряды, и свои же пулеметчики в фуражках с синим верхом легли за «максимы», уперев их стальные дула в спины своих же собратьев-красноармейцев. Атака не должна захлебнуться. Окопы первой линии обороны врага должны быть взяты во что бы то ни стало, не считаясь с потерями. Нельзя повернуть назад, бросить винтовку на землю, просочиться вспять в спасительный тыл с помощью самострела.

Приговор один для каждого и для всех малодушных и капитулянтов. Положили ладони на пистолетные кобуры чекисты и встали рядом с командирами полков, дивизий, корпусов, чтобы каждый из них был уверен в том, что возмездие за трусость и преступную ошибку будет неотвратимым.

Такова воля народа. Мы за ценой не постоим.

Стал биться он тогда, не щадя ни себя, ни врагов, за горькую свою Родину, за вспаханную им и политую солёным потом кормилицу-ниву, за босоногих в коротких рубашонках малых детей, за любимую жену, с волнением ждущую новую радость. Не остановить тогда этот народ, не успокоится он, пока не завершит свое праведное дело. И скоро безошибочным чутьем поймет необратимость приближающейся долгожданной и выстраданной Победы, когда наконец отложит солдат автомат в сторону, расстегнет тугой кожаный ремень с краснозвёздной бляхой, стянет через голову не раз штопанную гимнастёрку и скинет с распухших ног надоевшие кирзовые сапоги. Смотает пропотевшие портянки, чтобы пальцами, всей ступнёй почувствовать живительный холодок земли-матери, вскормившей и вспоившей его, которую он сберёг ценой собственной крови.

И тогда, расстегнув ворот холщовой нательной рубахи, присядет солдат на ствол поваленного берёзового дерева, и скрутит в палец толщиной цигарку с терпким донским табаком, и не торопясь выпьет стакан мутного бурачного самогона. Первый за Победу. Второй за упокой души павших братьев-товарищей, которые в этот момент все незаметно соберутся вокруг него и поведут с ним неспешный молчаливый разговор.

* * *

Не здесь ли, у берегов канала Москва-Волга, в двадцати километрах от Красной площади, собралась та удивительная, будто выросшая из ниоткуда сила, которая одолела-таки вселенскую нечисть и сломала хребет самой совершенной в мировой истории военной машине? И освобожденные народы многих краёв и земель, облегченно вздохнув, склонились перед советским солдатом в поясном поклоне и благодарили его за вновь обретённую жизнь.

Беспощадное время сотрет из памяти людей и бескрайнее горе, и безмерные лишения, оставив навечно только светлый лик небывалой и невиданной никогда ранее Победы.

Октябрь 2016 года

II. Хочешь дотянуться до Рая, загляни вначале в Ад (Повесть)

«Бооом», – тревожный удар колокола вырвался из-под бронзового купола, заполняя тягучим гулом всю землю и небо. «Бооом», – опять качнулось языковое било, досылая новые звуковые волны вслед затухающему эху. Должно быть, это дядька Захар, пономарь Николаевской церкви, что в городе Старобельске, взобрался на свою колокольню и вызванивает к вечерней службе, а может и к заутрене. Неймется старому. Видимо, разболелась его калечная нога, вот и попутал время. Только для чего он сегодня обрядился в широкую цветастую рясу с красно-жёлтыми разводами и размахивает ею перед моими глазами, ровно испуганная баба своим подолом перед мордой хуторского бугая?

– Hey Du, Ivan, bist Du tot, oder? /Эй, Иван, ты мертв или?/ – донесся странный голос откуда-то сверху.

«Почему это наш звонарь разговаривает со мной не по-русски? – из мерцающей дали выплыла первая несвязная мысль. – А может быть, это и не он, а кто-то другой хочет поговорить со мной? – пробудившееся сознание принялось собирать воедино разорванные осколки. – Надо открыть глаза и посмотреть на этого человека», – до того неподвижные глазные яблоки задергались под тонкой кожицей сомкнутых век.

– Also, der Kerl ist noch am Leben. Sehe mal, er versucht die Augen zu offnen /Смотри-ка, парень, кажется, жив. Пытается глаза открыть/, – стоявший над распростёртым телом Семёна Веденина немецкий пехотинец опустился на корточки, положил на колени автомат и рукой с закатанным до локтя рукавом потряс его за подбородок.

– Du, Ivan, stehe doch auf! /Ты, Иван, вставай же наконец!/

– Lass ihm im Ruhe. So wie so ist er halb tot. Besser erschisse ich ihm. Der Kerl stinkt wie ein geschlachtetes Schwein /Оставь его. Всё равно он наполовину мёртв. Лучше я пристрелю его. Воняет, как дохлая свинья/, – до того безучастно смотревший на распростёртое в пыли тело Семёна коренастый веснушчатый капрал передернул затвор и приставил карабин к голове красноармейца.

– Warte mal, Kurt. Unserer Hauptman sagte uns das wir die Gefangenen als Hilfsarbeiter brauchen /Подожди, Курт. Наш капитан сказал, что нам нужны военнопленные для вспомогательных работ/, – первый немец предупреждающе поднял руку. – Der ist schon wach /Он уже очухался/.

Семён, ещё лежа, судорожно задвигал вначале ногами, затем руками, потом с усилием приподнялся на колени, упираясь ладонями в колючую дорожную пыль.

– Auf, auf, auf die Fusse /Вставай, вставай, вставай на ноги/, – рыжий капрал цепко схватил короткими, поросшими волосами пальцами воротник гимнастерки Семёна и с усилием потянул его вверх. – Schneller, Du stinkendes Scwein /Быстрее, ты, вонючая свинья/. Gehe doch /Иди же, наконец/, – стальное дуло винтовки больно ударило в копчик.

Качаясь, Семён выпрямился и понял, что ему с трудом удаётся удерживать равновесие. Голова невыносимо болела, колокольный звон в ушах, казалось, не кончится никогда, колени дрожали так, что ноги постоянно подкашивались, грозя уронить ослабевшее тело обратно на землю.

«Только бы не упасть. Тогда смерть. Это немцы. Фашисты. Значит, я в плену», – с невероятным усилием Семён сделал один шаг, подтянул вторую ногу, и вот ещё шаг.

«Что со мной случилось? Должно быть оглушило взрывом. Верно, мы наехали на фугас или прилетела нежданная мина. А где Василий? Ведь мы вместе с ним ехали на мотоцикле. Он был за рулём. Неужели это он лежит в придорожном кювете с оторванной ногой? А где наш мотоцикл? Да вот он, но куда подевалась люлька, в которой я сидел? Неужели этот смятый бесформенный кусок металла – это она? О господи, кто бы унял эту изматывающую бесконечную боль во всем теле и этот надсадный жуткий шум в голове? Хотя бы на минуту, на две, но чтобы вновь почувствовать себя прежним здоровым человеком. Кстати, а почему у меня на одной ноге есть ботинок, а на другой нет? Куда он подевался? Кто его снял, неужто сорвало взрывом? И эта жажда, которая с каждой минутой становится всё более непереносимой. Воды, воды, хотя бы глоток спасительной жидкости».

Семён с трудом повернул голову и посмотрел на конвоиров. Он не знал немецкого.

– Воды, дайте воды, пожалуйста, – и указательным пальцем указал на свои распухшие потрескавшиеся губы. Конвоиры переглянулись, придержали шаг. Один из них в звании рядового достал пачку сигарет и оба с удовольствием закурили, не обращая внимания на странные жестикуляции этого случайно попавшегося им на пути русского солдата. Теперь майся с ним и тащись по этой пропечённой солнцем херсонской степи. А в батальоне, должно быть, уже обед выдают, и добродушный весельчак повар Циммерман с прибаутками разливает своим оловянным черпаком по мискам густой и наваристый гуляш с мясом. А потом, звучным завершающим аккордом, можно выпить чарку душистого вишневого рома.

Капрал Курт Зеехоффер чуть не поперхнулся от злости от одной этой мысли и сапогом пнул Семёна в зад, прикрытый сползшими и протертыми до белизны на худых ягодицах солдатскими штанами.

– Gehe schon, Du verdorbenes Stueckfleisch /Иди же, ты, прогнивший кусок мяса/.

Не удержавшись на ногах, Семён плашмя упал на проселочную дорогу, больно ударившись головой и распоров до крови щёку не к месту подвернувшимся камнем.

– Siehst Du, mein Lieber, mit welschem Dreck wir kaempfen sollen. Ich bin sicher in einem Monat werden wir Moskau erobern und dann kehren zurueck nach Heimat /Видишь, мой дорогой, с каким дерьмом нам приходится сражаться. Я уверен, что через месяц мы захватим Москву и сможем вернуться домой/, – самодовольно произнес рыжий немецкий капрал, с презрением оглядывая распростёршегося на земле красноармейца, явно недовольный тем, как тот медленно и безуспешно пытается подняться на ноги.

«Я должен встать, обязательно встать, – командовал сам себе Семён. – Я не доставлю удовольствия этому жирному борову долго издеваться над моей беспомощностью».

Южное августовское солнце стояло в самом зените и жарило немилосердно. Семён шёл медленно, в одном ботинке, волоча за собой раскрутившуюся обмотку. Босая нога временами соскальзывала в неглубокие выбоины, заполненные обжигающей, будто нарочно нагретой на жаровне пылью. Семён мучительно ощущал воздействие на себя этого пекла, которое прокалило его тело до самой макушки. Перед глазами опять поплыли разноцветные круги. Внутри возникло тошнотворное чувство, он вот-вот потеряет сознание, и тогда точно наступит его конец. В случае повторного падения конвоиры не будут больше церемониться и пристрелят, как немощного и ни для чего непригодного военнопленного. А пока что немецкие пехотинцы, разомлевшие на полуденном зное, уже не чертыхались и ни о чём толковом не думали, а, расстегнув воротнички кителей и закинув «Шмайссеры» за спину, шли, постоянно прикладываясь к флягам и поливая свои головы водой.

Наконец с пригорка стала открываться огромная, вытоптанная бесчисленными парами ног луговина, на которой почти впритык друг к другу, спина к спине, сидело и лежало множество людей. Тысячи и тысячи, а за ними ещё столько же. Некоторые из них предпочитали стоять или прохаживаться, стараясь не наступить на раскинувшиеся на земле человеческие тела. Это был временный лагерь для захваченных в последних сражениях солдат и офицеров Красной Армии. Эти люди из разгромленных советских частей, потерявшие своих командиров, уже не представляли никакой угрозы. Их воля к сопротивлению была сломлена, дух подавлен, теплилась лишь последняя надежда как-то выжить и попытаться дождаться освобождения. Эти мысли ещё как-то поддерживали их исчезающие силы. Немцы прекрасно понимали угнетённое состояние красноармейцев и особо не заботились о надлежащей охране места размещения своих военнопленных. Кое-где, правда, попадалась колючая проволока, наспех намотанная на корявые сучковатые палки, неглубоко воткнутые в сухую, растрескавшуюся за долгие летние месяцы херсонскую землю.

Внешние парные патрули охраны мало обращали внимания на это скопище ничем неинтересных для них пленных и больше озаботились тем, чтобы каким-то образом смастерить для себя примитивное укрытие от грозного палящего солнца. Поэтому то тут, то там виднелись навесы, сооруженные из подручного материала – сучьев деревьев, досок, покрытых соломой и высохшей пожухлой травой. Временами лаяли собаки, да и то как-то глухо, недовольно. Видимо, всех окончательно разморило дневное ярило.

Вся эта огромная человеческая масса совсем ещё недавно представляла собой внушительную воинскую силу, обряженную в единую униформу, оснащённую грозным оружием, гордую своими знаменами и былой славой предков. Все вместе они легко могли бы смять нелепую малочисленную охрану и разбежаться, совершив попытку пробиться к своим. Не все, может быть, выживут, многие падут в неравной борьбе, но выжившие добьются успеха. Ведь фронт громыхал где-то рядом. Недалеко, за теми холмами, долинами. Добежать в суматохе можно. Наверное. Тот, кто выживет, наверняка будет воевать за двоих. Зло и умело, не щадя ни себя, ни врагов.

Однако не нашлось такого смельчака, не прозвучал его призывный клич, не откликнулись на него недавние братья по оружию и нынешнему несчастью. Всех придавила, распластала незнакомая ранее непреодолимая тоска. Расплескалось мужество в сточных канавах убогого лагерного быта. Теперь здесь не осталось ни красноармейцев, ни их командиров. Это была всего лишь безликая толпа, превратившаяся в робких и послушных рабов, готовых на любое унижение и покорность, подчиняющаяся прихотливой и издевательской воле победителей.

«Хлеба, кусок хлеба хотя бы. Воды, глоток воды хотя бы. Мне, мне, не ему. Ему не надо, а мне, потому что я хочу жить». – Умы всех этих несчастных страдальцев были заполнены безумными, жгучими, как ожог открытым пламенем, просьбами. За несколько дней прежде ладно подогнанная форменная одежда превратилась в грязные раздёрганные обноски, ботинки и сапоги скособочились и зияли рваными дырами, кубики и шпалы осыпались с петлиц, ремень то был, то нет, а фуражка или пилотка вдруг стали неожиданной редкостью. Но главное – лица. Ещё вчера то улыбчивые и радостные, то хмурые и сосредоточенные, но всегда не безразличные, а наполненные желанием делать свое дело: работать, воевать, помогать, а сейчас серые, с потухшими глазами, безучастные друг к другу.

Лишь немногие сохраняли энергию и волю к сопротивлению, их ум был занят поисками возможностей вырваться из этого котла, где правили бал опустошенность и неверие во вчерашние идеалы. Их можно было узнать по спокойным лицам, по внимательным взглядам, оценивающим окружение и порядок охранения лагеря, по участливым словам, направленным на поддержку падших духом товарищей. Таким хотелось безоговорочно верить, опереться на их твёрдую руку, вручить на их усмотрение свою горькую судьбу. Но видно, не пришёл ещё час для храбрости самых стойких, ещё должны будут прорасти через их несломленные сердца ростки беззаветного героизма. Не для себя, для других, через собственную жертву, личный пример того, кто первым примет отчаянное решение и объединит своим призывом прежде слабых и растерянных, превращая в рвущихся вперёд бойцов.

А пока они вынуждены прятать глаза даже от бывших товарищей, потому что это первое, кто может выдать их, так как не погасли в них насмешливые искры и уверенность в будущей Победе. Неожиданно и сразу много развелось разных дотошных соглядатаев, ехидных шептунов, готовых вымолить для себя добавочную миску жидкого супа за донос и очернительство своего ближнего. Как-то быстро сформировалась из «своих» же безжалостная лагерная полиция с белыми нарукавными повязками с издевательской надписью, нацепленными поверх форменной красноармейской гимнастёрки. Вот у кого взгляд острый, выискивающий. Вот кто быстрее всех иностранцев прочтет затаенные мысли своего соплеменника, почувствует его намерения, разгадает его планы. И сдаст врагу за пачку табака или порцию мясной тушенки.

Ничего не соображая, как в лихорадочном бреду, Семён Веденин прошёл через импровизированные ворота лагеря из ржавой переплетённой проволоки и, разглядев первый свободный пятачок в виде неудобного для сиденья глиняного бугорка, без сил рухнул на него.

«Надо заснуть, отключиться хотя бы на час. Тогда, может быть, вернутся силы, чтобы забыть ненадолго эту мучительную непереносимую жажду». – Семён откинулся на спину и приложил к глазам ладонь, надеясь защититься ею от навалившегося на него родного, но сейчас такого немилосердного солнца.

– Эй, пехота, проснись, – чей-то настойчивый голос вывел его из забытья. Над ним возникло колышущееся лицо. – Ты кто такой будешь? Звать-то как?

С трудом разодрав засохшие от пыли глаза, Веденин разглядел говорившего, им оказался мужичок средних лет, одетый в довольно опрятную форму с артиллерийскими петлицами ефрейтора.

– Так ты кто есть таков? – не унимался незнакомец.

– Се… Се… Семён, – с трудом, продирая спёкшееся горло, выдавил из себя Веденин.

– Ну вот. Уже хорошо. А чего сипишь, как несмазанное колесо?

– Пить. Воды. Пить хочу, – слова довались Семёну с таким трудом, что он вынужден был, чтобы их произнести, сдавливать свою шею руками.

– Ах пить? Ну так это все хотят, – усмехнулся странный балагур. – Так, если очень хочешь, сходи за ней. Здесь. Недалеко. Метров двадцать будет. Там какая-то канава или болотце. Там и попьешь. Правда, я брезгую, так как рядом устроили отхожее место. А ты сам смотри.

С трудом, скособочась и припадая на одну ногу, Семён добрел до непроточного водоёма, чудом сохранившегося в этой части выгоревшей от солнца степи, и плашмя растянулся на земле, погрузив опалённое зноем лицо в дурно пахнущую зловонную жижу. Отдышавшись, через минуту-другую начал медленно, через зубы, фильтруя гниющие растительные остатки, всасывать в себя воду. Легче, уже легче, главное не останавливаться и не вдыхать через нос воздух, чтобы не почувствовать отвратительный запах разложения.

Вернувшись к своему глиняному бугорку, Семён присел, с облегчением чувствуя, что затхлая жидкость вернула ему ощущение реальности. Голова гудела меньше и не кружилась, разорванная щека запеклась и почти не саднила, а в тело стали возвращаться привычные гибкость и подвижность. Молодость помогает человеку заживить травмы и увечья. Вот если бы где-то раздобыть кусок хлеба.

– Ну что, полегчало? Оклемался? – опять забурлил над ухом докучливый артиллерист. – Сам-то из каких краев будешь?

– Из Луганской области.

– А-а-а, так мы с тобой почти земляки. Я из-под Полтавы. Тогда соседся поближе. Здесь все стараются свояков найти. Вон, гляди. Там казахи или узбеки сидят. Подалее татары сгрудились. А недалече, похоже, москали. Говор у них особый. Всё больше «а» вместо «о».

Как уж сосед сумел разобраться в этом море голов, Веденин так и не смог понять. У всех понурые печальные лица, поношенная однообразная одежда. Чтобы не затягивать малоинтересный для него разговор, Семён принялся снимать тряпичную обмотку с ноги, на которой ещё чудом сохранился один ботинок, задумав намотать её на голую ступню другой, которая почти окаменела от долгого хождения по горячей степной дороге.

– А меня, Семён, зови Остапом Игнатьевичем. Я вижу, ты парень ещё молодой, крепкий. Сколько тебе рокив? Двадцать один, говоришь? Ну вот видишь, уже не мальчик, хотя многого ещё не знаешь. Теперь как? Каждый сам за себя. А как же. На всех у немцев харчей не хватит. Нету более ни командиров, ни комиссаров. Были и все вышли. Все на одно лицо стали. Разумеешь?

Чтобы никак не отвечать на неприятный для него речитатив Остапа, который стал ему всё больше надоедать, Веденин только мотнул головой, затем лёг на землю и повернулся спиной к соседу.

– Да ты не ерепенься, красноармеец, – голос артиллериста стал издевательски насмешливым. – Деваться тебе некуда. Я вижу, что у тебя даже «сидора» нет?

Веденин опять присел: «Ясно, не отцепится, собака», – и отрицательно качнул головой. Ни вещмешка, ничего другого, кроме потрёпанных гимнастёрки, штанов да одного ботинка, у Семёна не было.

– Ну вот видишь, – почему-то обрадовался его собеседник. – Война, парень, это такая штука, что надо загодя быть ко всему готовым. Я хоть из артиллерии, но больше служил по снабженческой части, и вот этот сидор всегда был при мне на всякий случай, в том числе и для плена. Так что, голубок, будь при мне, ну и я тебя, убогого, может быть, не забуду. Кстати, слышишь, уже бьют по шпале. Значится, что немцы к обеду кличут. А ты-то куда собрался?

Остап иронически оглядел Семёна:

– Куда тебе суп наливать будут? В ладони? Ха-ха-ха, – раскатисто рассмеялся артиллерист, похоже, очень довольный своей шуткой. Верно, богатое воображение нарисовало ему комическую картину, как суповая жидкость проливается сквозь подставленные ковшиком ладони бедного Семёна. – Дура, так не пойдет. Может быть, я тебе помочь захочу. Может быть, у меня в сидоре есть лишняя крышка от фляги, куда и суп нальют и кашу положат. – Снабженец запустил руку в свой бездонный вещмешок. – Хотя просто так я тебе ничего не дам. Нет у меня такой привычки. Ты пошукай у себя по карманам. Может, рублей десять где и завалялись? А?

«Удавить бы гада», – мелькнула мысль в голове у Семёна. А вслух сказал:

– Денег у меня нет.

– А ты не торопись. Погляди, погляди. У такого видного парня всегда чего-нибудь есть. Девок-то, поди, цветами да конфетами угощал? А на это деньга нужна.

Делать нечего. Без крышки еды не видать, а без еды – совсем хана. К удивлению Семёна, в кармане штанов он нащупал зажигалку, которую ему так совершенно неожиданно подарила девчушка-соседка, ещё тогда, до войны, в родном Старобельске, когда его призвали в армию в марте 1941 года. Как она осталась при нем, когда взрывная волна выкинула его из коляски мотоцикла метров на десять?

– А что, зажигалка приличная. Металлическая, со звездой. О, гляди, загорелась, – снабженец щёлкнул керамическим колёсиком и теперь с восторгом барахольщика смотрел на взметнувшийся вверх оранжево-синий язычок пламени. – Чуешь, хлопец, германцы опять в рельсу колотят – полдничать скликают, – вновь затараторил бывший артиллерист. – Пойдем и мы с тобою.

Взяв из рук своего новоявленного патрона крышку, которая теперь должна была служить ему в качестве миски, Семён побрёл вслед за своим пройдошистым соседом. Кругом со своих мест один за другим, как галки, которые перед перелётом на соседнее поле вдруг дружно начинают сбиваться в стаю, то тут, то там с насиженных мест поднимались военнопленные и направлялись в сторону, откуда доносились гулкие удары молотком по железу. У Остапа и здесь было всё подготовлено. Он сразу и без колебаний встал в начало очереди к огромному котлу, из которого повар, ещё не сменивший замызганную советскую гимнастёрку, огромным оловянным черпаком на длинной деревянной ручке разливал мутное варево. По мере приближения к полевой кухне очередь делилась на два потока, что давало кашевару возможность ловчее орудовать своим ковшом и наклонять его то вправо, то влево, выливая свою бурду поочередно в подставленные миски, глубокие крышки, пустые консервные банки и даже в изготовленную из свежей глины и веток ивняка примитивную посуду, т. е. во всё то, что попавшие в беду люди смогли найти, приспособить или соорудить из подвернувшегося под руку материала.

Семён ещё только подходил к раздаче еды, а Остап уже успел вылакать свою порцию супа и сунулся к повару за добавкой. Как ни странно, но повар не прогнал его и даже не обматерил, как положено в таких случаях, а, не обращая внимания на слабые возражения других пленных, с готовностью налил ему суп до самых краёв глубокой и вместительной миски. Каждому полагался ещё кусок жмыха от отжатых на масло подсолнечных семечек.

Горячая темная жидкость, которая плескалась в крышке Семёна, можно сказать, была совсем не похожа на суп и, конечно, совсем, даже отдаленно не напоминала ему те наваристые, с мясом и хлебными пампушками борщи из свеклы, перца, моркови, помидоров и пахучих кореньев, которые так хорошо готовила для семьи родная мать. Он выловил со дна своей так называемой миски два разваренных капустных листа и более ничего.

– А ты что удивляешься, землячок, – пронырливый снабженец снова подсел под бок Семёна. – Хлебай своё пойло. Я тебе так скажу. Немец просто так кормить не будет. И правильно. Ты посмотри, сколько народа. Никакой жратвы не хватит. А если правильно вести себя будешь, с пониманием, то и здесь жить можно. У меня теперь везде свои люди. Кто при кухне, кто при санчасти. Есть один пленный военврач, так немцы его главным медиком назначали. Дали ему какие-то таблетки. Аспирин что ли. Может, и спирт ещё дадут. Так что нужный человек. Контакт налажен. Пригодится. А через переводчика из наших можно и табачок раздобыть. Конечно, надо опять же действовать с умом, не торопясь, а там, глядишь, при связях-то, германец и должность какую хлебную выправит. Я ведь всё-таки служил по снабжению, многое повидал, не только снаряды пересчитывал. Так что, парень, держись за меня, не пропадёшь. Я тебя к делу пристрою, да и обувку подберу. Ну чего буркалы выкатил? Дело говорю. Да, вот ещё что. Харю-то вымой в своем болоте, чтобы красивше был.

– А это ещё зачем? – устало спросил Семён, который давно понял, что набивавшийся в друзья артиллерист-снабженец был гнидой отчаянной.

– Чудак, здесь иногда молодухи да вдовые из ближайших хуторов подходят. Ищут своих мужей или братьев среди пленных, а некоторые подбирают себе мужиков в примаки. Говорят охране, что муж или сродственник какой. Пока, немцы отпускают, но это дело непростое. Многие хотят вырваться на свободу, а немногих берут. Здесь, парень, тоже головой надо действовать. К ограждению вовремя протиснуться, да чтобы охранник не отогнал, да чтобы баба какая внимание обратила. Все же кричат, руки тянут за подачками, – кому кусок хлеба, кому картошка и яйца. У меня какой ведь резон. Ты хлопец молодой, симпатичный, мускулистый. У баб нарасхват будешь. Я, как видишь, ни лицом, ни ростом не вышел, да и возраст не тот. Зато на уговоры горазд. Она тебя возьмёт, а мы с ней столкуемся, что я или старший брат, или дядька. Придумаем чего. Я с одним переводчиком договорюсь, чтобы он подготовил ситуацию. А? Лады?

По мере того, как артиллерист говорил и говорил, его голос становился всё более снисходительным, приобретал начальственно-барские нотки. Теперь-то этот высокий статный парень будет у него в кармане и сделает всё, что он прикажет, – так самодовольно считал он.

Остап вальяжно протянул свою маленькую квадратную ладонь. Степан невнятно сказал «да», нехотя пожал её – желание вырваться из плена оказалось сильнее воли и принципов – и пошёл в сторону болота, чтобы ополоснуть лицо и руки.

«Ведь у этого упыря, может быть, всё и получится. Погожу с ним расставаться, а там на свободе избавлюсь от него. Так хряпну по роже, что он своё имя забудет», – напряженно думал он.

Ночью пошёл дождь. Сильный, проливной. Истомленная зноем за многие дни природа жаждала освежающего омовения. В небесной влаге нуждались многие: яблоневые сады с повядшими плодами, деревья в чахлых южных перелесках, на которых листва с конца июня стала жухнуть и сворачиваться в жёлто-коричневые комки, как в позднем сентябре, хуторяне, уже не заглядывавшие в свои пересохшие колодцы. Она нужна была и тысячам несчастных лагерников, для которых открытая степь превратилась в раскаленную жаровню. Теперь они сидели или лежали, безуспешно пытаясь укрыться от льющихся на них с неба потоков воды. Кто-то натянул на голову гимнастерку, кто-то просто прикрылся скрещенными руками. Территория ничем не оборудованного полевого лагеря медленно, но верно превращалась в огромное глинистое болото.

Запасливый Остап давно уже свернулся клубком, спрятавшись от дождя под добротной офицерской шинелью, которую, верно, раздобыл в нарушение уставных правил ещё до плена. Ему было хорошо и покойно: вода не затекала за шиворот, а голова удобно лежала на любимом вещмешке. О недавнем «друге» он забыл сразу, равно как и о других бывших сослуживцах, и не собирался приглашать кого-либо в своё убежище. Какое ему дело до всех. Главное, чтобы собственная задница была в тепле и в животе от голода не урчало.

Семён намерено не хотел укрыться от разверзшихся над ним небесных хлябей. Пусть лучше так. Он лежал на спине, широко раскинув в стороны руки и ноги, и смотрел на грохочущие тучи, слушал ворчание громовых раскатов и видел, как кривые молнии то тут, то там зигзагами падали на землю, вонзая в неё свои остроконечные жала.

«О Господи, яви свою милость. Помоги мне вырваться из этого постыдного заточения. Оно убивает во мне всё то, что раньше делало меня человеком. Если была у меня воля, то от неё остались одни отголоски. Муки жажды и голода могут надломить даже самого выносливого. Я ещё ничем не заболел, но если это случится, то охранники просто пристрелят меня, как никчемную хворую собаку, которая ни гавкать, ни хозяйский дом охранять более не может. Мой ум скоро отупеет, потому что уже сейчас я не могу думать ни о моих друзьях, ни о моих родных и близких, ни о моей любимой матери, потому как все они остались в прошлом, растворились в небытии, стали недосягаемыми, а потому незримыми.

Для меня реальностью стали окрик конвоира, удар прикладом в поясницу и пена, капающая с клыков немецкой овчарки, сходящей с ума от того, что поводок её удерживает и не даёт вырвать кусок мяса из человеческого бедра».

Нет и уже не может быть мыслей о будущем, что, мол, скоро окончится война и ты вернёшься домой к родному очагу, а на следующий день спозаранку отправишься на работу, услышав настойчивый призыв фабричного гудка, а вечером тебя будут ждать занятия в школе рабочей молодежи, а потом прогулка по тихим тенистым улочкам неотделимого от твоей жизни Старобельска. А потом ты будешь вглядываться вдаль и увидишь, как в один замечательный и прекрасный день ты садишься в поезд дальнего следования и едешь в Москву, так как стал студентом и будущим железнодорожником.

Нет уже всего этого, нет будущего, нет даже войны, которая искромсала и перекорёжила тебя, но там ты был хотя бы ещё человеком, который страдал, но воевал, преодолевал страх и бежал в атаку, не ведая, вернется ли обратно или нет. Потому что это был выбор, подстёгнутый приказом. Потому что надо Родину защищать.

А если всё же повезёт и ты вернешься живым из этой бешеной атаки, то присядешь, прислонясь спиной к холодной глине окопа, и отложишь в сторону автомат с ещё не остывшим стволом. Схлынет с тебя волна злости и напряжения, и тогда ты увидишь, что твой товарищ, понимающе улыбнувшись, уже протягивает тебе миску с наваристой жирной кашей и кружку горячего чая. А потом подойдет пожилой усатый старшина и, что-то бормоча о здоровье и умеренности, начнет разливать каждому по сто фронтовых граммов водки.

И вот тогда, расслабившись, прислушиваясь к забористым шуткам твоих боевых побратимов и заполняя легкие горячим и душистым дымом от пущенной по кругу самокрутки, вот тогда, ощущая ноздрями аромат одолень-травы, только тогда к тебе вернутся родные лица, и ты увидишь будущее, и своих играющих на лугу детей, и свою нежную и ласковую жену, которая сядет, спрятав прекрасные босые ноги в теплую соломенную скирду, и, что-то тихо про себя напевая, сплетёт венок-почелок из полевых донских ромашек и васильков.

«А если, Господи, ты не можешь или не хочешь вернуть мне крылья, то убей меня одним разрядом твоего небесного электричества, потому что здесь, в плену, я уже не я, а кто-то другой, не зверь, не человек, а если пройдет несколько месяцев и я не буду ещё валяться на дне оврага с простреленной башкой или вывороченными наружу от голода рёбрами, то превращусь просто в бессмысленный символ и встану в бесконечный ряд безликих теней. Я буду нечто без имени и прозвания, отштампелёванный по руке синюшным порядковым номером».

А дождь шёл и шёл, заливая холодными струйками лоб, щёки, волосы, распахнутые и устремленные в бесконечную даль глаза. Затекал в полураскрытый рот, на грудь через разорванный воротник. Ничего не видел и не слышал Семён. Затягивающее оцепенение погрузило его в небытие, где не было ни света, ни темноты. Брошенный на Голгофу крест из хрупкого, беззащитного перед стихией пламени, металла и артиллерийских взрывов человеческого тела застыл в ожидании трубного гласа.

Последующие три недели превратились в череду однообразных дней и ночей: рассвет – закат, жара – дождь, ветер и пыль, брёх сторожевых собак и предупредительные выстрелы над головой. Лишь периодическое отзванивание куска железнодорожного рельса у полевой кухни вносило унылое разнообразие в безрадостное существование. Всё стало безразличным. Желудок ничего не переваривал, да и нечего было, а превратился в сквозную воронку, в которую что-то втекало, и вытекало, должно быть, ещё больше. Голодный глаз уже отказывался запоминать новые лица. Пришли – ушли. Всё теперь равно. Какая разница? Какой смысл? Пропал, испарился интерес к ближнему своему. Зачем знать, кто он и откуда и как оказался в плену. Да и опасно стало проявлять любопытство. Не поймут. Испугаются. Тогда жди удар камнем в затылок в подходящий момент на предрассветной заре.

Только добычливый снабженец Остап не унывал. Налаживались внутрилагерные связи и торговый обмен. Его сидор уже не вмещал накопленных вещей, и бывший артиллерист где-то раздобыл для своих коммерческих предприятий пузатую вместительную сумку, сшитую когда-то кем-то из брезентового полотна. Шинели и офицерские кителя, оловянные миски и фляги, таблетки хинина и аспирина, иногда куски жмыха и даже белого пшеничного хлеба и сахара. Всё было пущено в оборот. В обменном процессе особо ценились махорка и обрывки газетной бумаги.

– Немцы ничего, обстоятельные люди, – любил приговаривать он. – Вот наведут здесь порядок и о нас, сирых, не забудут. Ты, Сенька, держись за меня и учись, как жить надо, и за добром хорошенько присматривай. Много здесь голодранцев, любителей до чужого, бродит. Глазом не моргнёшь. Вмиг всё растащат.

* * *

В один из таких дней, на исходе ночи, когда солнечный диск только готовился выпрыгнуть из ещё невидимой и очень далёкой балки, чтобы затем прокатиться по краю задремавшей, уставшей от вчерашнего пекла степи, Семён Веденин сквозь сон почувствовал, что кто-то осторожно трясёт его за плечо. Перед ним, склонившись, стояли два парня в солдатских гимнастерках без поясов и истрепанных, в дырах и заплатах, форменных штанах.

Тот, что помоложе, приложил к губам указательный палец:

– Тихо, парень, не гоношись. Нам поможешь.

Второй, высокий, жилистый, молча подтягивал к локтям рукава своей гимнастерки, обнажая сухопарые руки с большими, как саперные лопатки, ладонями и кривыми узловатыми пальцами. Его навыкате глаза неотрывно смотрели на Семёна и в предрассветных сумерках, казалось, горели то ли от голода, то ли от переполнявшей его лютой злобы.

Больше не говоря ни слова, оба повернулись и направились к тому месту, где уютно, если не сказать с комфортом, устроился Остап. Одну шинель он подстелил под себя, а другой, очень широкой, видимо, она раньше принадлежала весьма дородному и пышнотелому офицеру, укрылся почти с головой. Любимый сидор заменял ему подушку, а ноги лежали, как бы охраняя её, на брезентовой сумке с барахлом.

Не мешкая, не издав ни одного звука, рослый красноармеец с ходу прыгнул на грудь сладко похрапывающего бывшего артиллериста и сомкнул свои руки-клещи на его шее, ломая кадык. Тот, что был помоложе, дернул на себя шинель и накрыл ею голову захрипевшего Остапа. Тело снабженца конвульсивно выгнулось дугой, а ноги в добротных кожаных башмаках часто-часто заёрзали, судорожно колотя по земле, выскребая в сухой почве глубокую рытвину.

– Давай, – полуобернувшись в сторону Семёна, сдавленный голосом просипел молодой.

Чуть замешкавшись, Веденин дернулся вперёд и с разбега, плашмя, всем телом бросился и обхватил ноги Остапа, которые ещё продолжали выбивать бешеную предсмертную чечётку.

Когда Остап затих, старший разомкнул ладони и деловито, безо всяких эмоций вытер руки о шинель, которой совсем недавно укрывался пронырливый артиллерист-коммерсант.

– Конец мироеду, – безразлично, словно речь шла о чём-то постороннем, только и произнёс он.

– Эта гнида вычислил нашего комиссара, которого мы скрывали в солдатской одежде среди нас. Подкатился к нему и стал что-то вынюхивать. Должно быть, хотел сдать немцам, чтобы выслужиться перед ними, – заговорил младший. – А ты, парень, ничего, нормальный. Мы к тебе заранее присмотрелись, а то лежал бы сейчас рядышком с этим гадом. Если хочешь, прибивайся к нам. Здесь степь, далеко не уйдешь, но мы слышали, что немцы скоро должны отправить нас в пересыльный лагерь. Там и рванём.

Затем оба встали и, сделав несколько шагов, будто растворились в белесом тумане, который уже выполз из лощин и буераков, накрывая собой лагерь и пробуждавшуюся ото сна степь насколько хватало глаз.

В неурочный час загудела стальная рында, созывая народ не на пресловутый «обед», а для чего-то другого, с чем раньше лагерные сидельцы ещё не сталкивались. По периметру ограждения забегали усиленные наряды охранников с собаками, к центральному входу в зону выкатились два колёсно-гусеничных бронетранспортёра с крупнокалиберными пулемётами и заправленными в них патронными лентами. Наводчики положили руки на гашетки и внимательно отслеживали поведение заключённых. Добровольные помощники лагерных надзирателей из бывших красноармейцев начали суетливо выравнивать военнопленных в длинные шеренги.

– Сейчас немцы смотрины будут устраивать, – громко произнёс стоявший рядом с Семёном пожилой человек с размытыми чертами лица, щедро усыпанными отметинами когда-то перенесённой оспы. Его внешний вид уже ничем не напоминал прежний облик солдата, который ещё недавно служил в обозе второго разряда и главным оружием которого были скрипучая телега и вечно жалующаяся на что-то пегая кобыла, имевшая обыкновение на ходу постоянно кашлять и сплёвывать себе на волосатую морду желтую пенную слюну. Положенную по штату винтовку обозник никогда не чистил да, похоже, никогда и не стрелял из неё. Как он затесался в армию в суматошные дни, когда объявили о начале войны, похоже, даже он сам толком не знал. Сейчас же на нем были истёртые солдатские штаны с огромной заплаткой из синей ткани, а вместо гимнастёрки гражданский пиджак явно с чужого плеча, который он, неуклюже перебирая толстыми пальцами, пытался застегнуть на все пуговицы.

– А что это будет, дядька? – спросил его Семён.

– Что будет, то мы сейчас узнаем. А ты не трюхай раньше времени, хлопчик. Погоди. Разберёмся. Немцы мастера на всякие выдумки. Ты, главное, стой спокойно да головой по сторонам не верти. И вот что. Не любят они, если кто прямо смотрит им в глаза. Сочтут за дерзость, неповиновение. Так уж ты лучше зенками в землю гляди и отвечай коротко, но ясно. Лишнего не наговори. Я-то уж знаю. Видал такое.

Сортировка людей на годных и не годных. Между рядами выстроившихся голодных бедолаг двигалось сразу несколько отборочных комиссий, окружённых бдительной охраной, державшей автоматы на изготовку. Услужливые переводчики забегали то справа, то слева от вышагивавших впереди всех офицеров в полевой форме германского вермахта.

– Name, Jude, Kommissar, Offizier, Soldat? /Имя, Еврей, Комиссар, Офицер, Рядовой?/ – один за другим сыпались однообразные вопросы. После каждого ответа конвоиры незамедлительно выдёргивали людей и вели в самый дальний конец лагеря, где полным ходом шла основная подготовка военнопленных для отправки в пункты назначения. Все понимали, что самая незавидная участь ожидала политработников, они же комиссары, и евреев. Таких охрана собирала в небольшие группы и, когда возвращался грузовик с длинным крытым кузовом, загоняли всех внутрь по приставленному к заднему борту настилу из досок. И грузовик отправлялся в обратный путь. Выстрелов никто не слышал. Всё было рассчитано правильно. Зачем возбуждать огромную массу будущих рабов, когда всё можно было сделать аккуратно, километрах в пяти, в глубоком овраге.

Вытянув по-гусиному шею, Семён не выдержал и, повернув голову вправо, посмотрел вдоль своей шеренги. Досмотровая комиссия была уже почти рядом.

«Мать честная. Кто это в черной форме, лакированных сапогах и с одним серебряным галуном на плече? Что за жуткий человек с остановившимся взглядом стеклянных глаз, которые он спрятал за круглое пенсне в золотистой оправе? Какое у него белое с синевой, одутловатое лицо, как у мертвеца, – ум Веденина лихорадочно забился в поисках ответа. – Это не армейский офицер, а какой-то другой. Может, из гестапо, тайной немецкой полиции, о которой нам рассказывал ещё до войны на политинформации батальонный комиссар? Да, точно. Так и есть. У него на тулье фуражки эмблема с изображением человеческого черепа. Пронеси, господи. Ничего не спрашивает, держится в стороне от других офицеров и только смотрит и делает какие-то пометки в своей книжице. Не поднимать глаз, как сказал пожилой обозник».

Семён потупил глаза и расставил пошире ноги, чтобы не покачнуться и не выдать своего состояния, так как от истощения держался из последних сил. Тогда точно направят на «утилизацию». Несмотря на весь ужас положения, в котором он оказался по прихоти судьбы, умирать добровольно не хотелось. Ещё не усох в нём тоненький росточек жизни. Ещё тянулся он к небу и солнцу. Ведь всего-то было чуть больше двадцати лет.

– Also gut, der Bursche ist ung und kraeftig, ich nehme ihm mit /Хорошо, парень молодой и крепкий, я беру его к себе/, – Семён почувствовал, как по бицепсу левой руки заскользили чьи-то пальцы, будто оценивая силу каждой мускульной нити его мышц. Даже через плотную ткань гимнастёрки он почувствовал, насколько эти прикосновения были холодными и влажными, будто он соприкоснулся с кожей какой-то земноводной твари, жабы или змеи, выползшей из болотистой тины, чтобы обогреться на солнце. Такое же неприятное, почти омерзительное чувство он испытал ещё в далеком детстве, когда, накупавшись в реке, с удовольствием растянулся на её отлогом, заросшем невысокой жесткой травой берегу и не заметил, как по его руке неторопливо, медленно перетягивая свое смазанное слизью тело, стал переползать безобидный уж с приподнятой над поверхностью остроконечной стреловидной головкой.

Семён поднял голову и его глаза встретились с немигающим встречным взглядом водянистых глаз гестаповца, прикрытых толстой стеклянной броней пенсне в металлической оправе. Как заворожённый всматривался Веденин в омертвелое лицо немецкого офицера и не мог отвести взгляд от его тонких губ, по которым змеилась еле уловимая ехидная улыбка. Наконец, удовлетворившись осмотром, гестаповец отвернулся от Семёна и нырнул в свою книжицу, чтобы сделать какую-то только ему понятную отметку.

К вечеру распределение заключенных по отдельным группам закончилось, и самая многочисленная из них, в которой оказался и Семён, под усиленным конвоем запылила по проселочной дороге.

Через двое суток колонна уже входила под высокую арку ворот, за которыми обнаружилась внушительная по размерам территория, оборудованная в соответствии с лучшими канонами тюремного зодчества. Здесь немецкая инженерная сноровка и сообразительность раскрылись во всей своей широте. За основу лагерного конструктивизма было выбрано место, на котором до недавнего времени квартировал кавалерийский полк. В строгом армейском порядке рядами вытянулись одноэтажные кирпичные здания бывших конюшен. Плац для выездки замечательно подходил для общелагерных построений. Мощные динамики своим рычащим звуком покрывали ближние и дальние окрестности, время от времени передавая то какие-то малопонятные распоряжения обер-коменданта лагеря, в которых неизменно присутствовали вдохновляющие слова «смерть» и «карцер» как наказание за малейшее нарушение внутреннего распорядка жизни, то какой-то отрывок из прусского военного марша. По четырем углам высокого кирпичного забора с пропущенной поверху колючей проволокой громоздились сторожевые вышки с площадками для пулемётчиков. Одним словом, очередной уродливый шедевр тюремного искусства, доказывающий лишний раз, что лучше всего человечеству удается создавать устройства и сооружения для уничтожения себе подобных. Это был временный пересыльный лагерь.

Опять бесконечной беспросветной чередой потянулось время. Мало кого интересовало, какой сейчас день недели, понедельник или воскресенье. Такие мелочи, по которым выстраивается жизнь человека в мирное время, потеряли свое значение и всякий смысл. Главное, что как-то занимало заключенных, что лето уже прошло и осень повернула на зиму. Дни и особенно ночи стали значительно холоднее, а в каменных зданиях конюшен завис спёртый промозглый воздух, пробиравший до костей, который не выветривался даже через разбитые стекла продолговатых оконец, расположенных под самой крышей. Бывшие лошадиные стойла, разделённые деревянными перегородками из разломанных досок, сейчас представляли собой клети для военнопленных и были засыпаны перепрелой и измочаленной в сечку и труху соломой, разбросанной по всему полу и пропитанной едким удушливым запахом конской мочи и человеческих испражнений, на которой приходилось сидеть, стоять и спать в ночное время.

Для того чтобы немного согреться, Семён, перед тем как забыться тревожным сном без сновидений, пытался мастерить себе подстилку из этих растительных остатков, смешанных с песком и сухими стеблями речной осоки. Укладываясь, подгребал их к бокам, распределяя вдоль всего тела, и так и лежал, стремясь не шевелиться, чтобы не растерять с трудом накапливаемое тепло. Однако этого примитивного укрывного материала на всех не хватало, и заключенные без колебаний воровали его друг у друга в короткие промежутки, когда кто-то крепко заснул или временно по надобности отлучился.

Как ни старался Семён, но уберечься от простуды так и не смог и, как многие другие узники, начал заходиться в резком харкающем кашле. Особенно тяжело было ночью, когда тягучая вязкая слизь стекала из носоглотки в горло и приступы удушья не покидали его до самого утра.

Заметив недомогание своего соседа, пожилой обозник периодически говорил:

– Ты, паря, на чай налегай. Авось, полегчает. – Как он опять возник рядом с Семёном, было совершенно непонятно, ведь военнопленных никто не оставлял в покое. Их постоянно тасовали, сводили и разводили, перемещали по различным корпусам. В общем, обычная лагерная процедура, направленная на то, чтобы у людей не складывались устойчивые коллективы и не возникала мысль о групповом побеге. Но судьба ведёт человека неведомыми тропами и сближает с теми, кого совсем не ждёшь. Закончив на этом общение с Семёном, обозник поёрзал на соломе, пытаясь удобнее устроиться, укрылся мохнатым зипуном, который у него взялся неведомо откуда, и вскоре с присвистываем захрапел, вызывая неудовольствие других живых душ, обретавшихся в этой клети.

То, что он называл чаем, конечно, под это понятие совсем не подходило, хотя можно было сказать, что на пересылке питание несколько улучшилось. То есть теперь в так называемом дневном супе плавали не два разваренных капустных листа, а целых три, а кроме того попадались даже куски кочерыжек и перезрелой сахарной свеклы. И верно. К рациону дня теперь полагался вечерний «чай», а именно горячая вода, подкрашенная сухими листьями крапивы и мелко нарубленными веточками какого-то придорожного кустарника. Разумно и экономно. Более того, как и в обед, к чаю выдавался солидный кусок подсолнечного жмыха.

Несомненно, немецкое командование демонстрировало хорошо продуманный, рациональный подход. Миллионы военнопленных из разбитых на юге и западе СССР советских армий так просто кормить оно не собиралось, но и всех умертвить также посчитало неразумным. Как-никак эта огромная людская масса являла собой прекрасный резерв трудовых ресурсов, которые с умом нужно было использовать на работах на захваченных территориях и для обслуживания экономики Великой Германии.

Главное, чтобы бывшие солдаты и офицеры Красной армии были настолько ослаблены голодом и холодом, чтобы никто не дерзнул помышлять о сопротивлении, но с другой стороны, многие должны были остаться живыми, чтобы трудиться по нарядам рейхскомиссариата по вопросам экономики. Понятное дело, что положения Женевской конвенции о гуманном обращении с военнопленными противника от 1929 года были здесь ни при чём. До них ли, когда вовсю строится тысячелетний Рейх на костях покоренных народов?!

В пересыльном лагере особой работой немцы никого не донимали. Если не считать подметание плаца и бараков, перетаскивания брёвен с места на место и разгрузки грузовиков, которые в последнее время зачастили в гости. Семён был пристроен в команду ассенизаторов и «санитаров», которая должна была каждодневно обходить жилые помещения, вытаскивая из них параши, заполненные человеческие испражнениями, и окоченевшие трупы умерших заключенных.

Унизительная работа и постоянное соприкосновение со смертью уже никак не волновали Веденина. Человек ко всему привыкает, и к отвратительному запаху, и к виду разлагающейся плоти, и даже к перманентному ощущению голода. Организм молодого заключенного уже привык к хроническому недоеданию, так как желудок приспособился и научился выдавливать из бурды, называемой обедом, даже микроскопическую частицу жира, чтобы направить её на восстановление угнетённых жизненных сил. Понос также прекратился, так как тело отказывалось выпускать из себя даже жмых, перемалывая его у себя в молекулы, превосходя в своём рвении даже технические показатели многотонного маслобойного пресса. Видимо, притерпелось. Но вот развившееся двустороннее воспаление легких, по всей видимости, вознамерилось доконать его.

Вечером, когда от жара заполыхало не только лицо, но также грудь и пальцы ног, обозник внимательно посмотрел на Семёна и проговорил:

– Похоже, паря, тебе хана. Ты даже не горишь, а цветёшь, как маков цвет, так что предупреди, когда помирать будешь. Я, знаешь, с детства покойников не люблю.

Может, слышал бывший красноармеец Н-ского полка эти слова, может, нет. Ему было всё равно. Демоны болезни уже схватили его острыми когтями, чтобы разорвать ему грудь и вырвать из неё горячечные легкие и отчаянно бьющееся сердце. Сознание оставило его, уступив место лихорадочному бреду.

Но он выжил. Прошла ночь, и вместе с ней ушла смерть. Больше, сколько бы лагерей он ни прошёл, Семён Веденин ничем не болел. Провидение пощадило его, наверное, потому, что приготовило для него ещё более чудовищные пытки. Что такого мог совершить человек, которому было едва двадцать лет? Никого не убил и даже ни разу не выстрелил из винтовки в сторону противника. Всё, чего хотел от жизни, – ласки матери, любви девушки, дружбы товарищей. За что ему такие испытания?

* * *

Однажды спозаранку взревели иерихонские трубы лагерных динамиков. Суетливо, чертыхаясь и спотыкаясь, по баракам забегали охранники-добровольцы, колотя палками по стойкам деревянных лошадиных загонов. Люди, которых подняли раньше установленного срока, полусонные, понуро потянулись на лагерную площадь, на которой возвышалось ранее невиданное сооружение.

По центру плаца расположился трехосный грузовик «Мерседес» с длинной платформой вместо кузова, на которой возвышалась виселица с деревянной перекладиной и вбитыми через метр тремя железными крючьями, к которым были привязаны толстые витые верёвки со скользящими петлями. Внизу была размещена скамейка, на которую вскоре должны были взойти трое приговорённых. Перед «Мерседесом» по ранжиру выстроилось лагерное начальство во главе с самим штурмбанфюрером Оскаром Дегеном. Солнечные блики играли на носках его до блеска начищенных хромовых сапог. Большинство заключенных впервые увидели начальника их лагеря, что означало, что сегодня состоится особо торжественная церемония.

Действительно, штурмбанфюрер ещё со вчерашнего дня намеревался превратить намеченную казнь в показательный процесс и готовился произнести назидательную речь, щедро пересыпанную угрозами, и подчеркнуть, что бороться с Великой Германией бесполезно. Но сейчас его одолевала жуткая изжога. Он был хмур и сосредоточен только на самом себе.

Как унять эту отвратительную горечь, которая выползала с самого дна его желудка и жгучей змеёй поднималась по горлу, заполняла собой весь рот, чтобы надолго притупить все вкусовые рецепторы и приклеиться к самим зубам?

Оскар Деген наклонился и с отвращением выплюнул на утрамбованную поверхность плаца сгусток накопившейся тягучей слюны: «Чертов доктор Шиндлер. Помимо того, что его порошки ни черта не помогают, так и глотать их невозможно, настолько они отвратительны на вкус. Где он их берёт? Сам что ли готовит из местного дерьма, или эту мерзость ему присылают из Берлина? Негодяй. Трижды негодяй. Всё уверяет меня, что его отрава мне поможет. Как же. Держи карман шире. От неё ещё хуже. А не засиделся ли он на уютном месте лагерного врача? Не помочь ли ему проявить свои способности эскулапа-неудачника где-нибудь подальше, на Восточном фронте? Не здесь, на юге России, а, скажем, поближе к Москве». В воображении штурмбанфюрера возникла благостная картина, как военврач Шиндлер под навесным минометным обстрелом русских мечется по окопам, чтобы засунуть свой жирный зад в какую-нибудь щель.

От этих успокаивающих мыслей одолевавшая его изжога немного поутихла, и Оскар Деген махнул рукой переводчику, давая знать, что он может начинать утомительную для его измотанных болезнью желудка нервов процедуру приведения приговора в исполнение, а заодно пусть сам и произносит заготовленную речь.

Тому дважды повторять было не нужно. Переводчик в мятом черном костюме шустро вскочил на платформу грузовика и сорвал с себя серое кепи с длинным козырьком. Его узкое, состоящее из набора мелких черточек лицо ещё больше заострилось, и надрывно, тонким голоском, он стал выкрикивать фразы:

– Сегодня ночью трое преступников убили одного из наших охранников и намеривались поднять в лагере восстание, чтобы совершить массовый побег, но их план не удался. За свои действия они понесут единственно возможное в этих условиях наказание. Они будут повешены, и это послужит предупреждением тем, кто, может быть, в данную минуту стоит здесь и замышляет дерзкие планы по неповиновению немецким властям. Начальник нашего лагеря штурмбанфюрер Деген проявлял долгое терпение, милостиво прощая многие ваши проступки. Однако всему приходит конец. Бунтари и злоумышленники будут предаваться быстрому суду и незамедлительно наказываться.

Переводчик поперхнулся и, не зная, что должно ещё сказать, опасливо искоса взглянул на своего шефа. Деген опять с досадой махнул ему рукой, с натугой проглотив собственную отрыжку: мол всё, хватит речей. Если бы одна только эта проклятущая изжога! Комендант лагеря был недоволен собой.

«Что же это получается: на каждой пересылке минимум один, а то и два побега. Вот и этот этап ничем не лучше. Эти русские не только убили одного и серьёзно ранили другого охранника, но и чуть не захватили вышку с пулемётом. Вот они здесь накрошили бы месиво. Тогда головы мне точно не сносить, и смещение с должности и направление в одну из действующих частей под огонь противника было бы ещё благом. Нет. Мне бы этот бунт никто из начальства не простил бы. Особенно эта гадюка в пенсне, штандартенфюрер Швенк. Я так и вижу его ехидную улыбку, извивающуюся на тонких губах: “Ну что, мой дорогой Деген, вот Вы и докатились до военно-полевого суда”. Нет, надо что-то делать и спасать положение. Отныне одновременно с одним нарушителем будут повешены ещё три заложника из числа ближайших его друзей или соседей по бараку».

Между тем конвоиры, подталкивая прикладами, уже помогали взобраться по приставной лестнице на платформу троим осуждённым. Заполнившие лагерную площадь узники стояли тихо и неподвижно, словно манекены в витрине магазина модной одежды. Все понимали, что сейчас произойдёт скорая и неотвратимая расправа по праву победителей над побеждёнными.

Семёну Веденину было всё равно до такой степени, что он не удивился бы и не протестовал даже, если бы сейчас его вывели из строя и повели на виселицу вместе другими приговоренными к смерти. Сердце его уже ни на что не откликалось и только молчало. Он разучился радоваться и солнцу, и свежему воздуху. Его внимание занимала лишь маленькая серенькая пичуга, которая устроилась с краю на перекладине орудия смерти и мирно сидела, покачивая раздвоенным хвостиком.

«Лети, птичка, как можно дальше лети отсюда. Ты не должна видеть, как одни люди будут убивать других в угоду своему всевластию, не боясь понести высшее наказание, потому что сами придумали для себя лживые законы о вседозволенности на захваченных территориях, забыв заповедь Бога: “Не убий”. Дала бы ты мне крылья, птица. Уж я бы махал ими, пока не поднялся бы высоко ввысь, чтобы не видеть того, что творится на этой Земле, и улетел бы так далеко, до самого горизонта, а может, до самого солнца, где меня бы никто не нашёл, не увидел, где с меня спали бы земные путы, и я парил бы высоко в голубом небе и был свободен».

Между тем конвоиры уже связали смертникам за спиной руки и загнали их на скамейку, а палач в явно самодельном черном колпаке с рваными прорезями для глаз подходил к каждому и деловито надевал на шеи верёвки, подтягивая их под самое горло. На его измазанных, словно сажей, штанах нелепо разместилась неумело пришитая синяя заплатка. Всмотревшись в лица осужденных к повешению, молодого и постарше, Семён с оторопью узнал в них тех двоих красноармейцев, которые подползли к нему ночью в полевом лагере, а потом придушили Остапа, собиравшегося выдать немцам комиссара их батальона.

Теперь именно эти бойцы стояли на смертной лавке, а третий был, должно быть, их комиссар, которого они пытались сберечь.

Высокий и сухопарый был абсолютно спокоен и лишь иногда окидывал равнодушным взором всю замершую в молчании площадь. Ни волнения, ни страха не отражалось на его неподвижном, с выступающими скулами лице.

У того, что был помоложе, алели щёки с проступившими желваками, но ни единого слова не срывалось с его плотно сжатых губ. Третий, комиссар, был одет в обычную, как у всех, солдатскую форму. Коренастое плотное тело с широкими сильными плечами прочно стояло на скамейке, а пальцы босых ног скрючились, чтобы для устойчивости крепко обхватить край доски. Глубоко посаженные серые глаза из-под нависшего над лицом высокого лба смотрели на стоявших внизу людей и на действия конвоиров внимательно, будто стараясь не упустить ни единой детали. Иногда рот его слегка раскрывался, а грудь высоко вздымалась, словно он хотел напоследок ухватить ещё один глоток земного воздуха. Затем глаза его остановились и замерли только на одном человеке, коменданте лагеря Дегене.

Что могла означать эта непримиримая дуэль, этот обмен взглядами, в котором у одного сосредоточилась вся ненависть и презрение к поработителю, и удивление, а может, и страх – у другого, пораженного мужеством умирающего? Штурмбанфюрер почувствовал, как его замутило, сознание всколыхнулось, и он покачнулся на ногах. Чтобы сохранить равновесие, комендант развёл в стороны руки, а палач, посчитав, что ему подан знак, сноровисто подскочил и ударом ноги выбил скамейку из-под ног несчастных заключённых. Тела жилистого красноармейца и комиссара обвисли сразу, почти не раскачиваясь, а молодой боец ещё минуту извивался, сгибая и разгибая ноги. Трудно расстается с этим миром только что начавшаяся жизнь. Это были герои, солдаты своей страны, может быть, одни из лучших в её армии.

Больше ничего примечательного в этот день не произошло. Заключённым было разрешено разойтись по баракам, и больше их никто не беспокоил. Лагерь затих. Даже часовые на пулемётных вышках, которыми на несколько суток назначили итальянцев, развернулись в обратную сторону, не желая больше смотреть на лагерные обычаи, и отрешённо разглядывали прилегающие окрестности.

Семён вернулся в свою клеть и прилёг на соломенную подстилку, повернувшись спиной к своим соседям. Ни говорить, ни тем более кого-то слушать не хотелось. Душу разъедала смертная тоска. Как-будто его тоже вначале повесили, а затем для чего-то выдернули из петли и оставили жить и мучиться. Почему он не оказался с теми тремя, почему не согласился сразу быть вместе и бежать из лагеря, когда они предлагали? Выходит, струсил, промедлил, сломался, не решился пойти до конца тогда, когда это было нужно и другого достойного пути просто не было? Отрешённость от этого мира ещё не дает права на уныние и отказ от борьбы. Они-то нашли в себе силы и навеки остались настоящими воинами, а он что? Погрузился в неверие, опустил руки, стал немощным рабом, скотиной, понукаемой охамевшим от безнаказанности хозяином.

К вечеру откуда-то явился его сосед-обозник и сразу стал готовиться ко сну. Всё кряхтел и сопел, бормотал себе под нос что-то невразумительное и еле слышно материл кого-то. Наконец, кое-как устроился, натянул на голову полу своего мехового кожуха и, пробормотав: «Намаялся я чего-то сегодня», – затих. Незаметно, но всё более явственно в воздухе стал разливаться дразнящий дух шнапса и ещё чего-то добротного съестного, что нос голодного человека улавливает моментально. Откуда это сквозняком натянуло?

«Где же он сумел так налакаться?» – с чувством возрастающего раздражения подумал Семён. Он был равнодушен к этому человеку. Случайная встреча при случайных обстоятельствах. Приключилась бы она в мирное время где-нибудь в городе или деревне, он десять раз прошёл бы мимо этого оплывшего, ничем не примечательного сорокалетнего мужика. И в лагере тот держался всегда незаметно. Ничем не выделялся и дружбы ни с кем не водил. Неприметный, неконфликтный человек, каких миллионы. Типичная лагерная серая мышь. Его никто не знал, и он ни к кому не приставал. Он никогда не доставал Семёна разговорами, ни о чём его не расспрашивал, правда, и сам никогда о себе ничего не рассказывал. Обозник он и есть обозник – лошадиная морда. Но при этом Веденин чувствовал, что не прост этот человек, ой как не прост. В тихом омуте черти водятся. Прячет он что-то у себя за пазухой. Держит камень за спиной. Затаился неспроста. Выжидает какого-то своего момента. И этот запах алкоголя – вещь немыслимая для советского военнопленного.

Перед глазами вновь всплыла картина уходящего дня. Висящие под перекладиной коченеющие тела бойцов Красной Армии, визгливый голос переводчика, подгоняющего возвращающихся в бараки заключённых, желчный комендант лагеря с сигаретой в зубах в кругу своих офицеров и палач на грузовике, собирающий в мешок свои причиндалы для казни. Где-то я определенно видел эти покатые плечи и приземистую неказистую фигуру. И вот ещё что. Один раз, всего один раз палач повернулся к толпе спиной, когда уже выбил скамейку из-под ног тех троих, обречённых. И вот она, эта синяя заплатка на его заднице. Неужели это он, его обозник, который сейчас так беспечно храпит сбоку, и есть тот вешатель, скрывавший свое лицо под черным колпаком? Неужели это и есть тот немецкий холуй, нашедший себе место в отлаженном конвейере смерти, созданном оккупантами?

Всё сошлось. Он. Лоб Семёна покрылся испариной, и тело пробил крупный озноб, словно его лихорадка вновь вернулась. Дремота выветрилась из головы. Он открыл глаза и долго так лежал, уставившись в еле различимую в темноте деревянную перегородку. Он должен что-то сделать, не может остаться безучастным. Иначе он не человек. Эта мысль всё настойчивей, как неумолимый раскалённый молоточек, билась у него под темечком. Ни спросить кого-то, ни позвать на помощь. Судьба поставила его перед выбором. Предательство и преступление против своих должны быть наказаны. Это не чей-то приказ, не принуждение. Это один из высших законов бытия.

Как дуновение ветерка, проплыл неуловимый силуэт сомнения – а нужно ли это? Может, не надо? Всё равно завтра смерть придёт за другими, – быстро растаял в никуда, как будто его и не было. Решение принято. Лишь бы не оплошать, не промахнуться, не учинить шума. Самое удобное время сейчас, глубокой ночью, когда сон надёжно смежил веки всех его «сокамерников» по лошадиному загону. Непроницаемая мгла уже давно властвовала в бараке. Заключенные спали. Кто-то лежал совсем неподвижно. Кто-то беспокойно ворочался с бока на бок, дергаясь и покряхтывая во тьме. Лишь тускло мерцала в конце коридора прикреплённая над выходом запыленная лампочка.

Веденин осторожно, не вставая, ползком перебрался в угол клети и принялся шарить, перебирая гнилую солому и разгребая руками скопившуюся вонючую грязь. Там он спрятал старую железную подкову, которую случайно пару недель назад нашёл в дальнем конце площадки для выезда лошадей и с тех пор хранил при себе. На счастье ли или до случая, кто теперь скажет? Наконец, нашёл её и, крепко зажав в ладони ржавое железо, вернулся обратно. Присел и, прислонившись спиной к стенке, долго сидел так, ни о чём не думая и не размышляя. Просто сидел. Отдыхал. Собирался с силами. Затем, всмотревшись в темноту, различил обернутый к нему затылок обозника с всколоченными волосами и, согнувшись, на четвереньках подобрался поближе. Медленно отвел высоко в сторону руку и с размаху опустил её на голову соседа. Проломленная подковой черепная кость хрустнула, обозник как-то по-детски всхлипнул, замер и больше не двигался. Всё. Конец.

Накрыв соседа его же зипуном, Веденин подхватил мертвое тело под руки и стал медленно выволакивать его из загона, надеясь, что никого не разбудит.

– Эй, парень, – раздался из ночного мрака чей-то незнакомый голос, прозвучавший для Семёна как гром с ясного неба. – Всё правильно сделал. Одной гнидой стало меньше на свете. Погоди, я тебе помогу. Вдвоём сподручней будет.

Шатаясь под грузом сразу отяжелевшего обозника, заключённые проволокли его через весь нескончаемый коридор в самый дальний конец, где в деревянной каморе хранился всякий никому не нужный хлам, и засунули его туда, завалив старыми досками, сгнившими мешками и другой подвернувшейся под руку рухлядью.

Ни утром, ни потом Семён так и не узнал, кто это был, его ночной помощник. Никто к нему не подошёл и ничего не рассказывал.

«Я убил человека, первого в своей жизни. Не по принуждению или чужому злому наущению. Нет. Сделал это по собственной воле, почти не раздумывая. Да, это был справедливый выбор. Исчез из этого мира губитель многих душ, приспешник при неправедном чужеземном владычестве. Справедливость восторжествовала. Я сделал то, что нужно было сделать. Плен – это тоже война, и если я убрал предателя, значит, выполнил народный приказ – очистить родную землю от смрадной нечисти, чтобы светлее было на белом свете.

Стало ли мне лично от этого легче? Нет. Хуже? Тоже нет. Муки совести редко приживаются в компании полумертвецов. Но отчего не отпускает меня чувство одиночества. Ведь не брат же и не сват был этот палач-любитель. Не друг и не сослуживец. Случайная встреча, трагическое расставание. Выходит, не так просто убить человека. Убиваешь другого – теряешь частицу себя, может быть, не худшую свою частицу. Ведь не было же у меня никогда склонности к насилию. Ни кошки, ни собаки не обидел, а теперь я сделал это совершенно спокойно.

Откуда, из каких потаенных свойств человеческой натуры возникает на войне привычка убивать себе подобных, превращая бывших сталеваров, шахтеров и учителей в армию убийц, восхваляемую одними и ненавидимую другими? Неужели в каждом из нас живёт инстинкт убийцы? Выходит, что только умение хорошо умерщвлять себе подобных делает людей настоящими солдатами. Вручает ордена и медали, а потом заслуженные пенсии, и в конце концов становится на войне главенствующим элементом массовой “культуры”». – Мысли, как строчки на исписанном листе бумаги, цепляясь одна за другую, проплыли в голове. Ладно, довольно изводить себя запоздалыми размышлениями. Теперь спать, как можно быстрее, чтобы очиститься к утру от липкой скверны.

* * *

В этот день комендант лагеря Оскар Деген чувствовал себе скверно, крайне скверно. Отнюдь не оттого, что его стала донимать привычная хандра от несварения желудка. Нет. На этот раз совсем не по этой причине. Просто от того, что в его кабинете, на его же любимом кожаном кресле вальяжно расположился, как это могут делать только берлинские бонзы или их доверенные лица, незнакомый ему гауптштурмфюрер.

«Молокосос, мальчишка, отроду не больше тридцати лет, а нос дерёт как группенфюрер. – Деген с завистью покосился на железный крест, висевший на левой стороне груди безупречно выглаженного мундира его нежданного гостя. – Крест второго класса, но тем не менее. Где этот юнец, не бывавший никогда на фронте, мог его получить? Ну конечно, только полируя подошвами своих сапог полы берлинских министерств. Приспособленец». – Какие бы обидные прозвища штурмбанфюрер ни приклеивал своему посетителю, но разговор надо было продолжать.

– Итак, дорогой мой Ветцхаузен, – напрягаясь, изобразил улыбку комендант. – Вы привезли мне предписание о том, что я незамедлительно должен подготовить весь этап заключенных к отправке во Францию. Замечательно, но позвольте спросить, почему во Францию, а не в наш любимый фатерланд, или, скажем, можно использовать их здесь, на Украине? Сейчас везде нужна рабочая сила. С Советами, как я понимаю, скоро будет закончено. Как-никак наши доблестные войска уже обстреливают окраины Москвы, и тогда на новых территориях мы будем создавать нашу вторую родину. Не так ли? – внутреннее раздражение упрямо не хотело покидать желудочно-кишечный тракт доблестного блюстителя тюремных законов. Чтобы скрыть свое недовольство, штурмбанфюрер подошёл к приборному столику и стал разворачивать пакетик со зверским порошком доктора Шиндлера.

«Всё-таки этот наглец заставил меня выпить лишнюю дозу своей отравы», – размышлял он, машинально размешивая чайной ложкой зеленоватую пудру в стакане воды, а вслух произнёс:

– Безусловно, я человек приказа, и завтра к вечеру все заключённые будут подготовлены к отправке на сборный пункт под Одессой. Но всё же снизойдите и до моего положения. Я по крайней мере заслуживаю некоторого разъяснения. В чём же такая срочность?

– Всё очень просто, любезный Оскар. Наш обожаемый фюрер отдал приказ о строительстве защитной полосы укреплений вдоль всего нормандского побережья. Для этого требуется много рабочих рук, поэтому я и привез для Вас приказ моего шефа, комиссара по трудовым ресурсам обергруппенфюрера СС Фрица Заукеля. – Отто Ветцхаузен был терпелив и снисходителен. Что взять с этого провинциала, упрямого старого служаки. Таких много набилось в войска СС в погоне за наградами и выгодой. Поди, не плохо отсиживаться на доходной должности начальника лагеря в сотнях километров от передовой линии фронта. И поэтому он добавил:

– Всё очень просто. Надо загнать за ограду дряхлого английского льва, которому мы вырвали далеко не все клыки. Пусть он сидит на своем диком острове, рычит и не помышляет о вторжении на континент. Ну а о его изоляции с моря позаботится наше Кригсмарине, особенно непревзойденный подводный флот. Скоро он сможет отсечь Англию от поставок и конвоев из Америки и Индии. И тогда ей конец. Англичане сами приползут к нам на коленях и будут лизать руки, умоляя о пощаде. Вот так-то, любезный Деген.

Гауптштурмфюрер, не вставая с кресла, потянулся через весь стол и, не спрашивая разрешения у штурмбанфюрера, открыл его сигаретницу, вытащил одну сигарету с длинным фильтром с золотой окантовкой и прикурил её от диковинной настольной зажигалки, изображавшей оскаленную пасть дикого вепря.

«Так-так, значит, у Гитлера на Западе не так всё спокойно, как об этом любит писать всезнающая “Фёлькешебеобахтер”», – несмотря на свое высокое звание майора, т. е. штурмбанфюрера СС, в душе Оскар Деген, как и его предки, был крестьянином. Его изворотливый хитрый ум требовал одного: уверенности в завтрашнем дне и возможности для быстрого обогащения. И то и другое он рассчитывал сыскать, правдой и честью служа в германском управлении лагерей и тюрем. Ему было уже недостаточно иметь только захолустное родительское поместье на задворках родной Померании. Теперь его планы были куда шире. Он уже присмотрел себе на просторах Украины неплохую латифундию на пару сотен акров жирной и сочной земли, которую местные называют чернозёмом. Но для того, чтобы превратить её в доходное хозяйство, нужны были умные умелые рабы, а также техника и деньги. Всё это можно было получить здесь, на этой благословенной земле, отвоеванной у этих полуварваров. И вот теперь он в очередной раз промахнулся, так как рассчитывал выбрать самых крепких и понятливых из состава военнопленных, которые в данный момент находятся в его лагере, чтобы направить их под охраной на работу уже не на тысячелетний рейх, а на самого себя. Разочарованно вздохнув, он произнёс:

– Прекрасно, прекрасно. Наш непобедимый вождь как всегда мудр и проницателен. Я с утра лично проинспектирую формирование колонны пленных. Прошу Вас более ни о чём не беспокоиться и доложить обергруппенфюреру, что мы здесь справляемся с поставленными задачами.

Гауптштурмфюрер Отто Ветцхаузен, самодовольно улыбаясь, поднялся со своего места, подошёл вплотную к Дегену и покровительственно похлопал его по лацкану мундира. Отблеск света от железного креста, как лезвие кинжала, полоснул по глазам коменданта лагеря.

«О, если бы была моя воля. С каким удовольствием отхлестал бы я рожу этого чванливого отпрыска вымирающего прусского рода, настолько древнего, что сам фон Бисмарк ему бы позавидовал. Ничего, придёт мой час. Я добьюсь перевода на новую должность, распрощаюсь с этим убогим пересыльным пунктом и стану комендантом совсем другого лагеря, не меньше чем Треблинка, а может быть. больше, который у всех на слуху. А пока что я накормлю этого протеже Заукеля прекрасным обедом и преподнесу ему невиданные украинские дары. Пусть он расскажет там, в Берлине о широте натуры Оскара Дегена».

Следующий день принёс много неожиданного. Размеренная лагерная жизнь была нарушена. С утра прибыло насколько грузовиков пехоты. Это была усиленная охрана. Не итальянцы, тем более не румыны. По тревоге был поднят целый батальон германского вермахта, квартировавший в ближайшем городе, которому были приданы даже легкобронированные гусеничные бронетранспортеры с тяжелыми пулемётами на крышах.

Среди заключенных поползли слухи о предстоящем перегоне в Одессу. Эти разговоры о наступающих больших переменах подтвердила и раздача дневной порции еды. На этот раз это был не водянистый суп с ошмётками капусты, а почти полновесный борщ с картофелем, свеклой и даже кусками сухожилий, приготовленный на наваристом бульоне из конских костей. А вкус хлеба, пусть даже из серой муки вперемешку с отрубями, вместо масленичного жмыха, раздирающего в кровь глотку и желудок, был просто потрясающим. Однако наступившее «изобилие» отнюдь не радовало Семёна Веденина.

«Как? Неужели и Одесса пала? Не смогли удержать её. Значит, и под Москвой и Ленинградом положение не лучше? – эта мысль могла свести с ума кого угодно. – Выходит, превозмог нас немец, не выстояли. Неужто в самом деле России конец?»

Семён почувствовал, что встряска, полученная от ликвидации зловещего обозника, когда он ощутил, что что-то может и что-то ещё значит на этом свете, стала исчезать, уступая место привычной, ставшей хронической апатии и сумеречному восприятию действительности. Может быть, ему сильно не повезло, что в плену он встретил таких отпетых негодяев, как Остап и вешатель-обозник?

Веденин стал недоверчив, подозрителен, уклонялся от контактов с другими собратьями по несчастью. Всё это не могло не отразиться и на его характере, который в мирное время был бы признан тяжелым и неуживчивым.

Лихая судьба не обязательно должна быть в черно-белую полосочку, как считают безнадёжные оптимисты, мало что знающие о жизни. По их россказням, черная полоса – горе, невзгоды – непременно сменится белой полосой. Тогда вновь вернётся солнечное утро, всё станет хорошо и здорово. И далее по кругу. Ну а если события складываются совсем по-другому? Если наступившая тьма полностью опутала человека и отпускать не хочет? Держит своими цепкими когтями, мнёт и корёжит его, издевательски выдумывая всё новые истязания, а выхода нет и не предвидится.

Как тогда понять причудливую беспощадность судьбы, ведь за плечами всего двадцать лет и не в чем в общем-то каяться? Когда ещё не тянет на дно груз грехов и ошибок. Когда ещё помнится, что совсем недавно был радостен и открыт миру, считая, что он безупречен. Думал о людях как о существах необыкновенных, наделённых только добром и участием по отношению к своему ближнему. Что сказать о своей участи, когда она раз за разом выносит тебе несправедливый приговор, гнёт и мучает и не отступится. пока окончательно не раздавит человека и не погубит его? Как, когда ещё так молод, представить себе, что впереди беспросветность, туннель, из которого нет выхода? И сколько ни иди, ни ползи по нему, так и не увидишь спасительного светлого пятна.

А люди, проведав о несчастной доле такого человека, лишь сокрушенно разведут руками, покачают головой и скажут: «Ну что же, значит на роду ему так написано». А потом пройдут месяцы и годы, и редко кто вспомнит о сгинувшем до срока горемыке. Быстро забудут о нём друзья и товарищи. Не выдержав мучительного ожидания, за другого выйдет невеста и успокоится в его горячих объятиях. И только старая, покинутая всеми мать его будет в одиночестве и нужде коротать свой долгий век, а вечерами, вытащив из комода пожелтевшую фотокарточку, будет с безысходной печалью рассматривать и ласкать её узловатыми пальцами. А потом, тихо подвывая, заплачет горькими слезами и будет безутешно кручиниться о своем дорогом сыночке, который пропал где-то на войне, сгинул на чужбине. То ли убили, то ли в плен попал. Кто теперь поведает ей о его судьбе? Некому будет подать ей о нём весточку. Ей ли забыть того, кого она, ещё несмышлёныша, поила своим молоком, прижимая к высокой груди, и укачивала на руках, шепча над ним молитвы, и просила для него у Бога здоровья и счастливой жизни.

За ворохом формальностей отвернётся от неё государство, за которое сложил голову её ребёнок. Откажет ей в крохотной пенсии за потерю единственного кормильца. И ведь действительно, не хватает же, как ни крути, ещё одного существенного документа, где было бы четко прописано, где, с кем, в какой могиле лежит пропавший без вести солдат. Как-никак, но никто не подтверждает факт его гибели. Всё давно подшито и пронумеровано. Приносим Вам наши извинения.

* * *

Наконец все приготовления были закончены, и колонны заключённых, шеренга за шеренгой, стали покидать территорию лагеря. Обычные приемы, знакомые правила обращения с людьми. Рвались, подскакивая на натянутых поводках, немецкие овчарки, слышались охрипшие окрики конвоиров, озабоченных наведением порядка.

Опять Семён видел перед собой раскачивающиеся бритые затылки. Раз, два. Шаг, другой. Все в ногу. Не стонать, не заплетаться, не падать. Один удар прикладом, другой. Укол штыком. Надоело. Вот и выстрел подоспел. Очередное безымянное тело покатилось в придорожную канаву. Другие вперёд. Не оглядываться. Не задавать вопросов. – Ordnung muss sein /Порядок должен быть/.

В этот день небесный смотритель щедро открыл свои резервуары, и на землю посыпался мелкий и нудный осенний дождь и принялся поливать грешную землю, которая незамедлительно превратилась в нежную, податливую кашу. Зачавкали, разъезжаясь по грязи, ноги. Килограммами налипла на разбитые ботинки жирная украинская глина. А вот и железнодорожная станция, вернее, забытый и заброшенный за ненадобностью полустанок в степи с одной путевой колеёй, на которой вытянулись товарные вагоны и открытые платформы во главе с пыхтящим паровозом. Значит, правда. Куда-то отправляют. Рядом пристроилось просторное немецкое воинское кладбище с ровными рядами однообразных холмиков с такими же стандартными деревянными крестами и табличками с именами и званиями погибших.

«Ага, значит вам тоже досталось», – злорадно подумал Семён.

Без промедления началась погрузка. Кому повезло, тот залезал в крытые вагоны, других загоняли на платформы с высокими обрешеченными бортами под дождь и пронизывающий ветер. Семён разглядел, как их комендант Деген в черном кожаном плаще с поднятым воротником стоял у кабины паровоза и, энергично размахивая руками, о чем-то оживлённо разговаривал с незнакомым офицером. Причина для возмущения у штандартенфюрера была. Вместо заявленных пятнадцати вагонов подогнали только десять, в которые теперь охране с трудом нужно был упаковать всех людей. Веденину «повезло» – он оказался в вагоне с прохудившейся местами крышей, которая тем не менее давала укрытие от дождя, который из мелкого превратился почти в ливень и не думал останавливаться. Заключенных набилось так много, что думать о том, чтобы присесть или лечь, даже не приходилось. Все стояли, упираясь друг в друга спинами, грудью, руками, словно запрессованные в жестяную банку с оливковым маслом сардины. Маленькое окошко, перетянутое колючей проволокой, да дырки над головой позволяли ориентироваться, какое сейчас время суток, и хоть как-то дышать.

Поезд дернулся. Захрустели ребра людей. Лбы ударили в затылки впереди стоящих. Состав постепенно набрал ход и помчался, подпрыгивая на раздёрганных стыках. В такт ему шатались и прыгали люди. Раздавались то стоны, то крики заключённых. Воздух начал устойчиво наполняться смешанным с потом запахом людских испражнений, становясь всё более спёртым и невыносимым. Сколько прошло времени, Веденин сказать не мог. Через бойницу окошка и прохудившуюся крышу он только видел, как через раздвинувшиеся тучи проглянуло чернеющее небо и засветили первые звезды. Он выбрал одну из них, самую крупную, и теперь неотрывно следил за её движением. Всё лучше, чем безнадёжно таращиться в колышущуюся спину соседа. Сколько прошло времени: два, пять, шесть часов, сказать было невозможно. Кому повезло, тому удалось задремать или даже заснуть на ногах, как это делают слоны. Риска упасть на пол никакого не было. О том, как приходилось тем, кто ехал на открытых платформах, даже думать не хотелось. Но больше всего Семён боялся выронить и потерять свою ржавую подкову, которую вынес из лагеря и держал у себя за пазухой. Этот кусок кованого железа теперь стал очень важен для него, как некая опорная точка, которая помогла ему изменить себя. Он убил убийцу, это правда, но сохранил человеческое достоинство. Теперь это был его талисман.

Замелькавшие по потолку вагона световые блики фонарей подсказали, что поезд прибывает к месту конечного назначения. Подгоняемые злобными криками и пинками охраны, заключенные выгружались быстро, вынося своими телами мертвых и потерявших сознание.

Только утром Веденин смог рассмотреть, куда их пригнали. Это был по всем признакам концентрационный лагерь, но и не совсем. По крайней мере официально он назывался «временный сборный пункт». Всё те же сторожевые вышки, пулемёты, бараки и колючая проволока, но появились и нововведения, главным из которых оказалось двухэтажное здание лазарета, где у санитаров-поляков можно было получить коричневые таблетки с акрихином, которые предназначались от всех болезней: от дизентерии до туберкулёза.

Здесь же Веденин впервые познакомился с таким явлением, как «хифи». Немцы, любители всяческих сокращений, так назвали своих помощников по полицейским обязанностям, взяв за основу слово «Hilfsbeamte». Кто они были по национальности: украинцы, русские, калмыки, значения не имело. Главное, что эти назначенцы пользовались самым большим доверием немцев, так как получили право ношения винтовок и были одеты в старую немецкую форму без знаков различия, но с белой нарукавной повязкой с надписью “Schutzman” /Охранник/. О характере этих так называемых людей Семён смог узнать на следующий день, когда вознамерился сходить к вырытой у забора большой и глубокой яме, выполнявшей роль туалета на открытом воздухе для заключенных. Подходя к отхожему месту, он увидел, как несколько дюжих «хифис», матерясь и ругаясь, охаживают коваными сапогами двух заключенных. В живот, под ребра, по позвоночнику и обязательно по голове и лицу, чтобы всё, и лоб, и нос, и зубы, превратилось в одно сплошное кровавое месиво. «Хрясь, хрясь, хрясь» – один за другим падали литые удары. Чувствовалась высокая выучка профессиональных карателей и убийц, вышколенных на гестаповских допросах и показательных расстрелах.

– Вот вам, суки, вот. Бежать задумали, сволочи? От нас не уйдешь. Мы ещё и семьи ваши достанем, краснопёрые, – с харканьем вырывалась площадная брань из остервенелых, продубленных самогоном глоток. Закончив свою «работу», «хифис» ещё раз для острастки ударили прикладами по черепам убитых ими красноармейцев и сбросили их тела в зловонную, заполненную нечистотами яму. Что ж, отрабатывать хозяйский хлеб и уничтожать собственный народ они уже научились.

Как всегда некстати, лагерные динамики прокашлялись, и, к удивлению Веденина, резкий металлический голос стал выкрикивать его фамилию, призывая Семёна подойди к зданию комендатуры, единственному приличному каменному сооружению, свежевыкрашенному в коричневый цвет, распознать которое не составляло труда благодаря длинной вывеске на фронтоне с надписью готическими буквами “Kommandatur”.

«Что им от меня нужно? Почему они запомнили мою фамилию?» – в груди возникло тревожное ощущение грозящей опасности. Да уж лучше так, чем блуждать вокруг этой ужасной ямы, на дне которой упокоились незнакомые ему, но близкие по переносимым совместным мукам узники.

У входа в здание Семёна ждал немецкий охранник, который, ни о чем не расспрашивая, провёл его по извилистому коридору со многими поворотами и, остановившись у двери с номером 1, постучал в неё.

– Herrein /Входите/, – откликнулся чей-то хорошо поставленный голос.

Войдя в кабинет, Веденин после полутемного коридора прищурился от дневного света, заливавшего небольшое помещение кабинета.

– У Вас болят глаза, Вам нехорошо? – участливо спросил его по-русски человек, на котором была обычная форма германской армии.

– Нет, нет, всё хорошо, – ответил Семён и для убедительности отрицательно мотнул головой. Ещё чего не хватало. Признайся в том, что что-то болит, в момент отправят в холерный барак. А там с концами. Ещё никто не вышел из него после проведённого курса лечения.

– Да Вы садитесь, стул рядом, – офицер сам, опережая Веденина, взялся двумя руками за спинку стула и пододвинул его поближе к столу.

«Странный немец, очень странный. Впервые такого встречаю. Зачем он меня вызвал? Почему так вежливо говорит, ведь я же обыкновенный военнопленный, каких тысячи и тысячи? Уж больно мягко стелет, значит жестко будет спать, – Семён исподлобья осторожно осмотрел стоящего перед ним человека небольшого роста, с аккуратно подстриженными волосами, на вид не больше тридцати пяти, но с очень спокойными и внимательными глазами. – С таким ухо надо держать востро».

– Вы правы, я Вас вызвал не случайно, – словно читая мысли Веденина, произнёс офицер. – Буду с Вами откровенным и рассчитываю на Вашу взаимность. Так вот, я офицер германской армии в звании оберлейтенанта. Моя фамилия… э-э-э… хотя это не важно. Зовите меня Максимом Максимовичем. Уверен, для Вас так будет удобней. Вас зовут, как я понимаю, Ведениным Семёном Ефимовичем. – Офицер открыл тоненькую серую папку и сверился с со своими записями. – Вы служили в Н-ском полку. Попали в плен на подступах к Херсону. Я правильно излагаю?

– Именно так, – ответил Веденин, напряжённо пытаясь разгадать замысел немца. – Я это всё изложил на первом допросе, когда оказался в плену.

– Хорошо. Я всего лишь уточняю, – понимающе улыбнулся оберлейтенант. – Не беспокойтесь. Уточните Ваше звание и чем конкретно занимались в Красной Армии.

– Я рядовой. Окончил пулемётные курсы, но в основном привлекался к перевозке денег для армейских частей, так сказать военный инкассатор. В действующей армии пробыл два месяца. Когда мы с моим напарником Василием направлялись на мотоцикле в соседнюю часть, попали под обстрел. Меня оглушило, а Василий погиб. Так я оказался в плену.

– Понятно, – офицер быстро взглянул на Веденина и неожиданно произнёс. – Вы, наверно, голодны? Угощайтесь. Без стеснений. – С этими словами он сдёрнул белую салфетку с большого блюда, которое стояло посередине стола. Такого роскошного изобилия Семён и представить себе не мог, а от внушительной горки бутербродов с ветчиной, колбасой и салата из крупно нарезанных помидоров глаза отвести было невозможно. – Берите, ну же, – поощрительно улыбаясь, настаивал оберлейтенант.

– Спасибо, Максим Максимович. Я сыт.

Немецкий офицер громко в голос расхохотался, взял один бутерброд и почти насильно втолкнул его в руку Семёна.

– Кушай, кушай. Здоровее будешь. Значит, говоришь, два месяца воевал. Немного.

– Не воевал, а был в прифронтовой полосе, – промямлил Веденин, запихивая колбасу и хлеб в рот.

– Ладно. Это частности. А лет сколько тебе будет? Двадцать пять-двадцать шесть? Я уж тебя на «ты» называть буду, извини.

– Двадцать один.

– Всего-то. Совсем неплохо. Значит, всё впереди. Не так ли?

Веденин молчал, скрытно вытирая о штаны замаслившиеся от куска колбасы пальцы.

– Понравилось? Ну вот. Бери ещё. Потом вспоминать меня будешь.

Веденин молча, пряча глаза, словно он совершает бесчестный поступок, подошёл к столу и взял ещё бутерброд.

– А родители у тебя есть? Мать, отец? – не унимался немец.

– Мать одна. Отец умер.

– Кто они?

– Обычные люди. Отец был главным механиком на мукомольной фабрике, мать работала до войны воспитательницей в детском доме.

«Что он всё копает и копает? – в душе Семёна росло беспокойство. – Выпытывает. Даже в семью залез. Почему не спрашивает о командире полка, фамилиях и званиях его командиров, а вот об отце и матери наперво знать хочет? Действительно странный немец».

– А ты не удивляйся, – проговорил офицер. – Я хочу всё о тебе знать, может быть, мы долго общаться будем. Может быть, даже подружимся. А?

«Вот те на. Он что, залез в мою черепную коробку? Не успею подумать, а он уже догадался. Не хочу я этой игры в кошки-мышки. Пусть выкладывает то, что задумал, немчура проклятая». – Семён набрался решимости и стараясь, чтобы голос был твёрдым, задал вопрос.

– Вы-то что от меня хотите, Максим Максимович?

Оберлейтенант прекратил мерить комнату шагами и остановился прямо перед лицом Веденина, задрав вверх голову. Как-никак, но военнопленный красноармеец был на голову выше его. Он стоял так близко, что Семён явственно различил тонкий запах дорогих мужских духов, исходивший от его чисто выбритых щёк.

– Люблю прямых людей, – с расстановкой, чуть растягивая слова, проговорил немец. Его глаза впились в зрачки Веденина, будто он вознамерился забраться в самые дальние уголки подсознания Семёна и выведать там некую тайну. – Хорошо. Я отвечу тебе так же, не лукавя. Ты должен, а вернее я так хочу, чтобы ты послужил мне и делу великой Германии. Ты молод, здоров. Спортом занимался? Боксом, говоришь? Тем лучше. Мы наблюдали за тобой. Держишься особняком, ни с кем не дружишь. Внутренний распорядок не нарушаешь. Чем не кандидат для нашей школы?

– Какой школы? – не сдержался Семён, прерывая монолог оберлейтенанта.

Немецкий офицер отошёл от Веденина, развернулся и опять вперил свой немигающий взгляд в глаза пленного.

– Той, где людей учат. Разведшколы. Разве не любопытно?

– Я всего лишь простой солдат, а в таких делах ничего не смыслю.

– Не страшно. Научим, – продолжал убеждать оберлейтенант. – Ты же молодой человек, а значит романтик. Учти, что разведка – это самая романтическая профессия на свете. Много приключений и немного риска. Ты же ведь любишь риск, коль на войну пошёл.

– А что же я должен буду делать? – поникшим голосом промолвил Семён. Теперь он уже разобрался в том, что перед ним стоял офицер германской военной разведки, наверное, Абвера, службы, где готовили матёрых диверсантов и забрасывали в советский тыл. Не о ней ли им рассказывали и предупреждали в полку на одной политинформации незадолго перед войной? И теперь он воочию столкнулся с одним из её офицеров.

– Вот это хороший вопрос, – усмехнулся немецкий разведчик. – Вначале учеба. Научишься, как вести себя, как разговаривать с людьми. Немного постреляешь, немного повзрываешь, попрыгаешь с парашютом, рацию доверим. Одним словом, научим всему. Поверь, серьёзным человеком станешь.

– А потом? Что потом буду делать? – Семёну совсем стало грустно. Он понимал, что черная воронка предательства затягивает его.

– Торопишься, Веденин, торопишься, – в голосе абверовца появились нотки недовольства. – Но я отвечу. Потом попадешь к своим. Походишь, побродишь, посидишь, поглядишь, с людьми поговоришь и вернешься к нам. Для начала всё, устраивает?

– А потом Вы отпустите меня домой? – решил сыграть в простачка Семён.

Немец усмехнулся. Одно и тоже. Почти все новобранцы хитрят, прикидываются непонимающими, о чём с ними говорят. Не хотят признаваться сами себе в том, что первый шаг – он же и последний. Возврата не будет. Всё перевернётся в жизни начинающего агента. Свои станут чужими и наоборот. Будут взрывать мосты, выведывать секреты, убивать, наконец. Коготок увяз, всей птичке конец.

– И дома побываешь. А если захочешь, то через неделю ты и мать свою увидишь. Ты же из Старобельска, как видно из твоих документов? А этот город теперь наш, проблем не будет. Ну как?

Семён стоял в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу. Что ответить этому настырному германскому разведчику, он не знал. Кто он такой, Семён Веденин, бывший рядовой Красной Армии, заброшенный злым роком за колючую проволоку концентрационного лагеря, где его жизнь ценится дешевле миски с костями для немецкой овчарки. Где каждый, имеющий в руках деревянную палку, кнут или винтовку, может, не задумываясь, убить его, как последнюю никчемную тварь. Где он существует без всяких прав, документов, забытый в своём полку, да есть ли ещё этот полк или сгинул, сметённый артиллерийским огнём и раздавленный стальным брюхом немецких танков? Не живет, а прозябает, забыв о том, какой на дворе месяц и день недели. Времени больше нет, а существует только один час – пополудни, когда звенящий кусок рельса сзывает на приём «пищи», от которой отворачивают нос даже барачные крысы, а по-настоящему обедают и ужинают и наслаждаются жизнью только лагерные вши и огненно-красные клопы. Нет ни друзей, ни товарищей, ни имён и фамилий. Нет даже людей, а только порядковые номера, пришитые на лагерную робу, и клички. Что хорошего он может ждать от этого мира, когда вокруг видишь одни горящие голодные глаза, в которых светится зависть от того, что ты ещё жив? А мать? Осталась только одна надежда, что она успела эвакуироваться до прихода немцев и спастись от их экзекуций.

А сейчас перед ним три дороги, как перед былинными героями русских сказок, которые ему в детстве читала бесконечно любимая, тихая его бабушка, а он слушал их и наслушаться не мог. Согласиться и на веки вечные стать предателем и преступником для своих. Отказаться и обречь себя на неминуемую скорую погибель. Пойти на вербовку, дождаться момента и убежать, и запрятаться так далеко, где его никто не найдёт, и всё равно превратиться в глазах своих во врага и стать чужим для чужих. Сломаться и пойти в немецкие агенты, значит утратить что-то важное, что ещё поддерживает тебя в этой жизни, что заложено самой природой, твоими предками, которые поколения за поколениями воевали и умирали за эту землю. Не так сложно быть героем, когда все вместе, среди своих, с оружием в руках.

А что сказать о том, кто оказался в руках врага, стал подневольным, когда силы к сопротивлению исчезают вместе куском жмыха, которого почти нет, и глотком воды, которой на всех не хватает? Как остаться самим собой, когда рядом никого нет, так как окружен уже не людьми, а призраками, надломленными и замордованными жестокосердной охраной, готовыми продать ближнего за кружку чечевичной похлёбки? Как быть тогда? Как он должен поступить? Где же выход?

Пауза явно затянулась. Веденина мутило то ли от разговора, то ли от вида аппетитных и злосчастных бутербродов. Лицо и даже шея его побледнели и стали белее дневного света, растекавшегося по всему кабинету через оконный проём.

– Ну так как же, Семён? – голос сотрудника Абвера звучал вкрадчиво, как бы подталкивая несчастного парня к утвердительному ответу. – Согласен, как я догадываюсь?

Веденин отрицательно замотал головой.

– Не могу, – сдавленным голосом произнёс он.

– Что так? – вопросительно поинтересовался немецкий оберлейтенант, как будто даже не удивившись отказу Семёна. – А я думал, что мы столкуемся. Жаль. Значит, предпочитаешь до конца дней своих глотать парашу и спать рядом с парашей. Значит, тебе не нужно возвращения в нормальную жизнь, не хочешь быть с такими же как ты молодыми людьми, не хочешь быть сильным и здоровым? Спать и есть, как человек, смеяться, любить девушек и радоваться жизни? Тебе этого ничего не надо? Хорошо. Тогда ответь, зачем я теряю столько времени, стараясь убедить такого упрямого идиота, как ты? Думаешь, мне это надо? Поверь, что значительно меньше, чем тебе. Мне легче лёгкого прекратить этот пустой разговор и отдать тебя в руки гестапо. Небось слышал о царящих там порядках. Уверяю, что тебя ни о чем спрашивать не будут, колбасу не выложат на стол, а для начала сломают пару рёбер. Вот тогда сам обо всём запоёшь. Кстати, зачем так далеко ходить и утомлять достойных коллег каким-то несговорчивым рядовым-первогодком? Погоди, рядом же есть замечательный вариант. Наверняка, ты насмотрелся, как лагерные «хифис» каблуками вытанцовывают вашего казачка на грудной клетке зэков, – щеки абверовца покраснели, а в глазах замелькали злые огоньки. – Может, хочешь попробовать?

Пойми, я тебя запугивать не хочу, но ты не у себя в Старобельске, а я не у себя в Майнце. Сейчас Война. Такова суровая реальность.

– Я присягу давал, – окрепшим голосом ответил Веденин.

«Теперь всё понятно с этим оберлейтенантом. От такого пощады не будет. Но всё же, как хорошо он говорит по-русски. Неужели он бывший наш, или долго жил в России?» – От этой мысли Семён почувствовал себя скверно, точно так же, как тогда, когда понял, что сосед-обозник вызвался быть палачом.

– Так-так. Присяга. Верность воинскому долгу. Не жаль ни себя, ни мать. Похвально. Выходит, ты у нас настоящий солдат. Герой-одиночка, – немецкий офицер говорил спокойно, иронично, без тени раздражения в голосе. – А может, ты человек идейный, член партии, или в твоём полку особист так тебя обработал, что ты до сих пор его боишься? Может быть, и на своих писал ему «шкурки» и был доносчиком? Признайся. Легче будет. Говори, говори, не стесняйся. Мы здесь одни. Кто узнает?

– Нет, я не большевик и не «стукач». Просто не могу. Вот Вы бы как поступили, если бы оказались в наших руках?

– О, да ты, я вижу, забавный парень, – рассмеялся оберлейтенант, удивившись смелости русского военнопленного. Такого и в таком положении нечасто встретишь. – Ладно. Отвечу тебе. У вас я был, но не в том качестве, в каком ты бы хотел. А на большевиков не надейся. Конец им пришёл. Может, ты не знаешь, что Киев с недавнего времени наш? Весь юг России почти уже у нас. Москва вот-вот падёт. Петербург, то бишь Ленинград, полностью окружен и будет взят вслед за Москвой. Так что выбирай, Веденин, на чьей стороне ты окажешься. Победителей или побежденных, о которых все вскоре забудут. Разделишь ли ты славу непобедимой Германии или исчезнешь, не оставив после себя ни имени, ни следа?

– Не могу, ничего сейчас сказать не могу, – как заведенный повторял Семён, чувствуя, что если этот разговор продлится ещё немного, то он потеряет сознание от голода и от переживаний.

– Сейчас? Значит, сейчас нет? – хмыкнул оберлейтенант и обошёл вокруг державшегося из последних сил Семёна. – Пусть так. Слово хорошее, а главное, не последнее, значит, разговор с тобой будет продолжен.

Немецкий разведчик с любопытством ещё раз всмотрелся в Веденина:

А что, парень неплох. Держится молодцом. В подобной ситуации не всякий так себя поведёт. Явно нерядовой военнопленный-доходяга. В этом есть стержень. Жаль такого губить и отдавать в лапы костоломам из зондеркоманды. Из него вышел бы толк. Пожалуй, разумнее подождать. Тюрьма да нужда любого переиначат. И этот поумнеет. Пусть едет с другими во Францию, там его перевоспитают и приспособят для какой-либо пользы. Варианты есть: внутрилагерный осведомитель для начала. А если проявит себя, то, глядишь, местное подразделение Абвера или, на худой конец, гестапо им займутся. Война по всем прикидкам затягивается, а информаторы, провокаторы и диверсанты нужны во все времена. Так что, видимо, отписаться о беседе в штаб-квартиру адмирала Канариса в Берлин придётся.

Как всякий хороший профессионал, оберлейтенант со странным русским прозвищем Максим Максимович был рационален. Ему ли было не знать, что вербовка – это всегда психологический поединок на словах и без слов. Разведка – дело неспешное, и потому каждый подвернувшийся камешек может пригодиться для сложной конструкции под названием «агентурная работа в тылу противника». Логичнее подождать. Пусть пока что этот упрямец помыкается по лагерям, наломается на строительных работах во Франции. Любой плод, как говорится, вначале созреть должен, прежде чем подавать его на стол. Человеческий «материал» – предмет одушевленный. После заброски в тыл пятьдесят из ста сразу разбегутся, потом их поймают, и они будут мутить голову русской контрразведке. Сорок безрассудных и глупых попытаются что-то сделать и тоже попадутся, и отвлекут внимание противника, а вот последние десять, наиболее хитрых и осмотрительных, не торопясь выполнят свои задачи. Так что для каждого сверчка свой шесток имеется.

«А вообще эти русские – необычные люди, – продолжал размышлять офицер Абвера. – Вот если бы этот разговор состоялся во Франции, Бельгии или в Польше, забот бы не было. Стопроцентное согласие, а эти нет. Живут в каком-то другом мировосприятии. Взять хотя бы сегодняшний день. Из десяти отобранных для беседы русских солдат только один дал согласие стать «помощником» и выбрал себе агентурный псевдоним. Да и то ещё неизвестно, понял ли он, о чём идет речь. У каждого из этих русских свой бог в душе, которому и молятся, и потому жди от них невозможного. Спиной лучше не поворачиваться. Тысячи согласятся на сотрудничество с нами, а сотни тысяч откажутся и будут упираться до последнего, сражаться и умирать непонятно за какие идеалы. Не за коммунизм, а за что-то своё, глубоко личное, непоколебимое, который каждый носит в своей душе, прячет от других и бережёт пуще зеницы ока. И конечно, их великое терпение, невообразимое для «цивилизованного» человека умение стойко переносить нужду, тяготы и, что безусловно важнее всего, терпеть войну. Но вот если завербуешь такого, одного из тысячи, который осмысленно, по своим внутренним убеждениям пойдёт на вербовку, то жди от него вещей необыкновенных. Такой будет рвать своих в клочья, без удержу и остановки, пуще дикого лесного зверя. Всё зальет кровью вокруг себя, сам с головы до ног измажется и всё ещё не насытится. Такому подавай всё новые и новые жертвы, ибо не потушить ему испепеляющий его самого изнутри костер, который сам же и разжёг. Такое пламя не залить ни водкой, ни золотом, потому как этот зверь знает, что такое адовы муки грехопадения, которое ни другие, ни он сам себе никогда не простит. Чувствует, как проклинают его собственные предки, догадывается, что не будет ему места ни на земле, ни на небе. Такого в Европе не ведают».

Чтобы отогнать от себя эти мысли, так некстати пришедшие ему в голову, от которых стало как-то неспокойно, неуютно на душе, оберлейтенант подошел к угловому шкафчику и достал из него бутылку вина с высоким распечатанным горлышком. Налил один стакан и подтолкнул его к Веденину.

– Пей, солдат. Через день вашу партию отправляют во Францию. Глаз мы с тебя не спустим. Так что прощаться не будем. Да, вот что, забери бутерброды, сколько захочешь. Своих в бараке угостишь.

Веденин, не произнеся ни слова, подошел к столу и залпом, не прерываясь, вылил в себя вкусное, чуть сладковатое вино. Может быть, тоже из Франции? Потом повернулся и направился к двери.

– Подожди, – окликнул его немецкий офицер. – А колбаса, хлеб? Никого угостить не хочешь?

– Не могу взять, – Семён опустил голову. – Свои сочтут, что продался.

Оберлейтенант помолчал минуту:

– Умный. Сообразительный. Сам знаешь, среди вас хватает идеалистов. Такие не простят. До утра не доживёшь. А теперь иди и помни наш разговор.

Выйдя из здания комендатуры, Веденин не спеша побрел по территории лагеря в сторону своего барака. Он глубоко дышал всей грудью, стараясь вбирать в себя как можно больше воздуха. Как хорошо и свежо снаружи. И кажется, что пахнет водорослями и морем. Может быть, этот сборный пункт действительно находится недалеко от Одессы. Вот бы хоть краем глаза увидеть море, полюбоваться этой свободной могучей стихией. Как прекрасно это заваленное дождевыми тучами небо. Пусть оно будет всегда: ясное или хмурое, дождливое или снежное. Всё равно, потому что оно восхитительно правдивое, не то что жестокий мир людей.

Дойдя до своего места в бараке, Семён лёг ничком на нары, разыскал свою подкову и крепко сжал её пальцами, и так и лежал до самого утра, не то спал, не то бредил.

* * *

Морская волна, вздыбившись, приподняла на своей горбине и опустила железную посудину, которая, ухнув вниз, заскрежетала всеми своими стальными листами, выдавливая из рангоута разболтанные заклёпки. Это был сухогруз, который только что по узкому фарватеру удачно миновал утыканные минами Дарданеллы и теперь торопился выскочить на просторы Средиземного моря, подальше от затаившихся враждебных берегов. Когда-то это судно благополучно таскало по морям и океанам руду, уголь, чугунные чушки и даже зерно. Теперь же оно было приспособлено для перевозки тысяч заключённых, разместившихся на деревянных настилах глубоко в его бездонном чреве. Война внесла коррективы в представление о наиболее выигрышных отраслях мирового хозяйства. Отныне доходным и малозатратным делом стало использование дармового труда жителей оккупированных территорий и миллионов военнопленных, захваченных победоносной Германией на полях сражений в Европе и Северной Африке.

Нос вверх, корма вниз, завалиться на правый борт, а потом на левый. Оказалось, что Семён Веденин плохо переносил качку. Морская болезнь одолевала его. Желудок не справлялся со следовавшими один за другим рвотными позывами и скручивал в клубок свои стенки. Горло дергалось, выворачивая скулы, но выплёвывать больше было нечего. Остатки конской баланды с черствым хлебом из отрубей давно упокоились на дне параши или были размазаны по деревянным щитам, прикрывавшими железные борта трюма корабля.

Оказалось, что купаться и валяться на песчаном пляже, нежась в лучах заходящего солнца, совсем другое, нежели чем ходить по бескрайним водным просторам на судах. Этого Семён не знал. Он мало что успел сделать и увидеть в своей довоенной жизни. Только в юношеских мечтах и из рассказов побывавших на море счастливцев представлял себе, какое оно лазурное и переливчатое. Как растут на широких, мощёных тёсаным камнем набережных приморских городов пальмы и кипарисы, прогуливаются и смеются перманентно счастливые люди, поголовно одетые в белые брюки и светлые маркизетовые платья. Всюду царит разлитая в пряном воздухе беззаботность и радость вечного праздника, который немыслим без хлопочущих над своими мангалами кавказцев-шашлычников, размахивающих картонными половинками над покрывшимися седой патиной углями. На шампурах шкворчат, роняя капли жирного сока, аппетитные куски баранины и свинины, перемежеванные кружками крупно нарезанных баклажанов, маринованного лука и целыми запечёнными помидорами. А над всем этим великолепием витает вино-ткемалевое благовоние, сотканное из сиюминутных знакомств и доступной любви. Лето, Юг, Музыка, Отдых.

Сбылась мечта Семёна Веденина. Он наконец увидел Черное море, пробегая, пригнув голову, по причалу в толпе одетых в однообразные арестантские робы заключённых, подгоняемых нервными и всегда чем-то недовольными конвоирами и их рыкающими, рвущимися с поводков помощниками. Очередной этап из русских военнопленных, предназначенных для отправки во Францию, грузился в трюм старого, видавшего виды металлического корыта.

Чем дальше от войны, тем мягче людские нравы. И вот уже цвет обеденной баланды посветлел, и в ней заплавали не только картофельные очистки, но и мелкие кости, обросшие хрящом и остатками мяса. Разнообразие появилось и в вечернем меню, теперь включавшем в себя не только эрзац-чай из веток, но и увеличенное количество заплесневелых сухарей и даже обрезки ливерной колбасы. Особой удачей считалось найти в гулких закоулках бывшего зерновоза горсть залежавшейся пшеницы, которую можно было отшелушить от чешуи и остья, распарить в горячем чае и потом долго с наслаждением пережёвывать.

Чтобы узники внизу не задохнулись, как-никак ценная рабочая сила, охрана держала огромные люки, через которые в лучшие времена засыпалась руда или уголь, полуоткрытыми, и тогда ночами можно было видеть вечные звезды и любоваться их призрачным мерцанием, но бывало и хуже, когда дождь или штормовой ветер забрасывал через них мириады брызг, что на местном жаргоне называлось «принять водные процедуры». Выдавались и особенные часы, которые ценились арестантами превыше всего. Ночами с периодичностью раз в три дня охрана партиями поднимала наверх из трюма заключённых на палубу, обнесенную высоким забором из стальной сетки и непременной колючей проволокой, символом тюрьмы, нужды и бесправия для всех времён и народов. Тогда весь корабль, как рождественская ёлка, освещался мощными потоками света, а охрана со своими автоматами выходила на капитанский мостик. Видимо, в этих водах немцы чувствовали себя спокойно и уверенно, коль позволяли себе такую роскошь, как устраивать иллюминацию на корабле, не опасаясь британских надводных и подводных рейдеров. Наступали мгновения блаженства.

В воздухе витало ощущение долгожданной и близкой свободы. Она там, рядом, за бортом этого железного утюга, стоит только раздвинуть сплетение стальных колец, и головой вниз, где волны примут тебя, скроют от тревожного воя сирены и хаотичной пальбы в никуда. А там как повезёт. Десять не смогут, но один обязательно, вопреки всему, на последнем издыхании, но доплывёт до спасительного острова, отлежится на его влажном каменистом берегу, наберётся сил и выживет, чтобы когда-нибудь поведать миру, как искусно одни, тоже вроде бы люди, могут истреблять других, таких же, на них похожих, разве что говорящих на ином языке, но тоже людей.

Пребывание на этом корабле обречённых странным образом изменило Семёна Веденина. Ему стало ясно, что он не имеет права отказываться от жизни, замыкаться в себе и безвольно ожидать приближающегося конца. Он сумел выжить в условиях концентрационного лагеря, привыкнуть к сжигающему изнутри чувству хронического голода, справиться с болезнью и лишениями, а главное, найти в себе остатки мужества и не сломаться на допросе у немецкого разведчика. В нём ещё сохранилось понимание, что такое добро.

Он дважды привел свой личный приговор в исполнение, наказав предателей и отступников. Выходит, он знает, на чьей стороне справедливость, а это значит, что он был и остается бойцом Красной Армии и никто ему не отдавал приказа об отступлении. Видимо, провидение не напрасно сберегло его и вернуло ему осознание, что он человек, а не бессмысленная тень, скрытая за лагерным номером. А раз так, он обязан вновь стать личностью, вернуть силу духа и ещё раз поверить людям. Ведь остались же среди них те, кто не позволил себе согнуться, а затаился, выжидая, когда настанет долгожданный случай, чтобы нанести ответный удар.

Сухогруз миновал благодатное теплое Средиземноморье и занырял, то падая, то взлетая, на холодном водном междугорье Северной Атлантики. Верхние погрузочные люки были задраены, не потому что охрана сильно озаботилась тем, чтобы уберечь своих подопечных от невзгод непогоды, а скорее оттого, что капитан корабля распорядился принять все меры, чтобы его старая посудина не нахлебалась забортной воды. В трюме коптили керосиновые лампы, съедая остатки кислорода и освещая длинные ряды лежавших, плотно прижавшихся друг к другу людей.

Бывалые моряки, которые несомненно были в среде тюремного контингента, давно уже догадались, что судно оказалось во власти вздорного Северного моря – места обитания всевозможных бешеных штормов и ураганов северных широт.

Вынужденное «путешествие» приближалось к концу.

Вот и Нормандия. Край древних вольных мореходов и воинов, превращенный с конца 41-го года в одну огромную стройку. Несомненно, разгром вермахта под Москвой отрезвляюще встряхнул Верховное командование Германии. Теперь уже не до блицкрига и залихватской похвальбы Германа Геринга, уверявшего весь мир, что только одними силами «Люфтваффе» он сломит Великобританию и принудит её к унизительной капитуляции. Не случилось. Просчитались, в который раз.

И поэтому Гитлер принял по сути оборонительное решение – огородить захваченную им континентальную Европу от будущего англо-саксонского вторжения с северо-западной стороны, через узкий Ла-Манш, а заодно и с флангов. Родился грандиозный план по созданию циклопического защитного сооружения, равного Великой китайской стене, только на сей раз в другой части света, от хладных утёсов Норвегии до апельсиновой Испании.

Сложнейшая инженерная идея, в которой было больше самоуспокаивающей амбиции, чем здравого смысла. Так или иначе, но тысячи немецких специалистов и десятки, если не сотни тысяч подневольных рабочих со всей Европы под руководством талантливого конструктора и великолепного организатора Фрица Тодта принялись за дело. Всё бы ничего, но масштабы стройки превзошли все ожидания.

Германия в очередной раз споткнулась о хорошо ей знакомые исторические грабли, переоценив свои возможности. Тогда спасти положение вызвались вездесущие подразделения гестапо и СС. Им ли не знать, как можно быстро превратить человека во вьючное животное? И потянулись с Востока на Запад поезда и караваны судов, набитые дармовой рабочей силой, набранной из числа миллионов советских военнопленных. Никто их ни о чём не спрашивал. Никто не заглядывал в подписанные всеми сторонами международные конвенции о правах человека.

Двадцатый век окончательно и, похоже, навсегда развеял по ветру последние страницы многотомных сочинений юристов-международников, превратив их в смешные доказательства тщетности усилий поколений дипломатов и политиков. Отныне и во веки веков лишь право сильного будет утверждать свои законы, а неудачник, доверчивый простофиля, пусть плачет и клянёт свою злосчастную судьбу. В капле воды больше правды, чем во всей мировой юриспруденции.

Прихотливая цепочка непредсказуемых событий подхватила никому не известного простого солдата Семёна Веденина, разыскав его на полях сражений далёкой Украины, и выбросила на угрюмые скалистые берега Нормандии. Знал ли он со школы, что существует такая страна, как Франция? Несомненно, знал, но почти наверняка не представлял себе, что у неё есть такая провинция, как Нормандия, омываемая стылыми водами северной Атлантики, где ему придётся из года в год под понукания надсмотрщиков гнуть и гнуть свою хребтину под непосильным ярмом закованного в цепи узника.

Ухватившись окоченевшими на январском морозце руками за обледеневший конец неподъемного бревна из мясистого тикового дерева, Семён тщетно пытался сдвинуть его с места. Бревно напрочь вмёрзло в землю и не поддавалось.

– Ну что, байбак, корячишься или работать не хочешь? – над ним стоял, ухмыляясь, здоровый детина в черной форме внутрилагерного охранника, одетый в добротный теплый полушубок, перетянутый кожаным поясом и с поднятым воротником. Увесистая деревянная дубинка плясала у него в руке, описывая полуобороты у самого носа Веденина. – Ну-ну, выпрямись, когда с тобой старший разговаривает. Что, не узнаёшь? А я тебя так сразу признал. Веденин, не так ли? – Надсмотрщик по-хозяйски поставил ногу на неподатливое бревно и теперь не торопясь, с презрительной гримасой осматривал заключённого.

– Ты ведь старобельский? – Семён молча кивнул головой. Теперь и он, всмотревшись в одутловатое разъевшееся лицо охранника, мог сказать себе, что раньше определённо где-то видел этого человека, особенно эту самодовольную ухмылку на толстых губах.

– Да ты, паря, не пялься, – не унимался навязчивый собеседник, – видать, с голодухи память у тебя на раз отшибло. Влас я. Тоже из Старобельска. До войны видались. Зараз мне с тобой лясы точить не с руки, а вечером в твой барак загляну. Потолкуем.

Не дожидаясь ответа, Влас повернулся и вразвалку пошёл в направлении группы заключённых, ковырявших ломами груду смёрзшегося щебня. Пройдя несколько шагов, охранник оглянулся и прикрикнул:

– А ты не стой чурбаном! Поворачивайся да вкалывай получше.

Нагнувшись к своему бревну, Семён опять принялся расшатывать его, то толкая руками, то ложась на землю и налегая плечом на упрямую заиндевелую колоду.

«Да это же Влас Гунько. Известный на весь город дебошир и бузотер. Его-то каким ветром занесло в эти края? Тоже что ли в плену оказался, а потом собачью должность себе выхлопотал? Известно как. Он ведь со мной в армию уходил. Один призыв. А война, как водится, развела в разные стороны, по разным частям. Свалился, как черт, мне на голову. От встречи с этим человеком, – а в этом Веденин был уверен решительно и бесповоротно, – ничего хорошего ждать не приходится».

Вечером, когда отсвистели и откричали отбой, Семён Веденин уже устроился на своём настиле, приноравливая ко сну волосяной тюфяк, заменявший ему подушку, и намеревался заняться тем единственным для него очень дорогим, что у него ещё осталось в этой жизни. Нет, об освобождении он не думал. Напрасная трата сил и пустые надежды. На его глазах сгинули сотни людей, оказавшиеся с ним по одну сторону проволочного забора. Умерли от болезней, голода и издевательств охранников. Значит, и его ждёт такой же конец. Интересно, какой безнадежный романтик сказал о прекрасном мире людей?

Просто Семён научился мечтать. Он создал для себя дивный, закрытый от чужаков мир, в который никто не имел права проникнуть, ибо присутствие в нём другого человек обязательно испакостит его, разрушит хрупкую и неустойчивую конструкцию. В этом мире Семён мог опять, как когда-то в лучшие времена, на утренней заре идти босяком по луговой траве, купая ноги в перламутровой росе, гонять под корягами ивовой корзиной сонных голавлей или лежать на выглаженном ночным дождиком песчаном берегу реки и глядеть в высокое небо, удивляясь тому, как игриво гоняются друг за другом шаловливые облачка. Там, в этом чудесном мире всегда было солнце, всегда распевались беззаботные пичуги, устраивая весенние гнездовья, и, украсив себя пышными кокошниками, цвели вишни, засыпая землю лепестковой бело-розовой метелью.

Там не было ленивых изуверов-конвоиров, зуботычин и ударов палкой или плетью. Там не болтались пеньковые верёвки на виселичных перекладинах в качестве шедевров Возрождения людского варварства. В этот мир могла зайти только она, веселая, смеющаяся, с рассыпанными по округлым молочным плечам светло-русыми волосами, которой он когда-то сказал заветное «люблю», да ещё его стареющая мать, которая долго стояла на дороге у родного палисада, вглядываясь из-под сложенной ковшиком ладони в его удалявшуюся спину, когда он уходил в армию. Уходил на войну. Там, в этом мире он был всегда свободен, как вольный ветер.

Смачно хлопнула дверь. В проёме возникли две крепкие фигуры охранников, которые не спеша пошли по бетонному полу барака, внимательно осматривая спящих заключенных. Иногда, и похоже, с чувством большого наслаждения били по голым пяткам, вылезавшим за пределы двухъярусного деревянного настила для сна. Порядок велит – арестант должен лежать головой в сторону прохода, чтобы можно было видеть его обтянутое пергаментной кожей лицо и воспрепятствовать доверительным разговорам друг с другом. Здесь людей нет – одни порядковые номера, вещь чрезвычайно важная, чтобы правильно рассчитать количество рабочих рук и определить объем выделяемого «довольствия». Педантичный немецкий ум всегда любил точные науки.

Остановившись у стойки с номером шестьдесят четыре, Гунько негромко стукнул своей заточенной по углам деревянной дубинкой и проговорил:

– Эй, Веденин, подымайся. Хватит ухо давить. На выход.

Семён нехотя оторвался от своих сказочных раздумий, подхватил в рваных проплешинах пиджак и поплёлся вслед за удалявшимися охранниками. В небольшом двухэтажном здании, куда он вошёл, было жарко натоплено и одуряюще пахло едой, отчего стала кружиться голова.

Влас завёл его в небольшую комнату, где стояла широкая и очевидно весьма удобная кушетка и продолговатый деревянный стол, обставленный стульями.

– Садись, Веденин, небось сомлел от тепла? Ты не стесняйся. Ешь. Поди, такого давно не видал.

И действительно, стол был заставлен разнообразной. невообразимо притягательной едой. От одного вида раскрытых консервных банок с мясной тушенкой и немецкими сосисками да горки дымящейся очищенной картошки можно было сойти с ума. Конвоир не торопил Веденина: «Пущай сперва насытится, ослабеет, сговорчивей станет». Очевидно желая усилить эффект испытания пищей, Гунько наклонился и достал из-под стола огромную стеклянную четверть белесого самогона. Налил полную кружку и поставил её перед консервной банкой Семёна, в которой тот заканчивал выуживать остатки животного жира.

– Ты пей, Веденин, пей, когда наливают. Разговор у нас долгий будет. Да, кстати, как тебя по имени кличут? Запамятовал я что-то.

– Семён я. Семён Веденин. Вместе в армию уходили, – арестант обтер обшлагом рукава залоснившиеся от мясной еды губы. Выпитый самогон разливался по всему телу, наполняя его теплом и приятной усыпляющей слабостью.

– Это я помню, что вместе, – Влас нагнулся и с натугой стал стягивать с ног сапоги. От напряжения его одутловатое лицо с пористыми жирными щеками и бычья шея налились кровью. Справившись с сапогами, он с наслаждением вытянул затёкшие ноги с большими и широкими ступнями в толстых шерстяных носках и положил их на сиденье соседнего стула.

– Ты мне вот что скажи, Сенька, ты в плен как попал, добровольно или как?

– Контужен был. Так и попал.

– А сюда как загремел?

– В Одессе нашу группу на судно завели, так и доставили.

– Понятно. Маршрут знакомый. Ты чего на меня глаза таращишь? Спросить чего хочешь, так спрашивай. Или моему положению завидуешь? – Гунько налил себе самогон и одним залпом, не закусывая, выпил его. – Ты мне доверяй, я земляка не трону.

– А ты, Влас, как сам в плен-то попал? – Веденин не смог удержаться и взял ещё одну плотную аппетитную картофелину.

– Окружили нашу часть. Половину побили, а другие сдались. Ну и я с ними. Вовремя. Я всё равно за большевиков воевать не стал бы. – Оплывшее лицо Гунько посуровело. Щеки и губы подтянулись к маленькому, как слива, носу. – Если что, сам бы нашёл случай и к немцам перешёл бы. А ты чего кривишься? Может, не нравится, что я говорю? Или свое комсомольское прошлое вспомнил, как горлопанил на собраниях? Я всё помню.

– Это давно было. До войны. А что в комсомоле был, так многие в нём были, – Семён решил не раздражать этого жирного борова. Пусть говорит, что хочет, лишь бы отвязаться от него.

Влас опять потянулся к самогону. Выпил не закусывая, так и не притронувшись к еде:

– Я тебе так скажу, Сенька. Выдавать тебя, что ты комсомолец, я не буду. Я добро не забываю. Помню, как ты меня от пацанов отбил, когда они хотели мне навалять за девку. Помню. Ты же у нас спортсмен был. Чемпион города по боксу.

Был такой случай. Три года назад. Заметив недалеко от городской танцплощадки топающие ноги и размахивающие руки, Веденин не раздумывая, с ходу ввинтился в свалку и, раскидав запыхавшихся драчунов, вытащил из толпы высокое и нескладное тело Власа Гунько. Крепко побитого, с синюшными и багровыми разводами под глазами, охающего, но вполне живого известного местного задиру и хулигана. В тот раз Власу досталось за хамское поведение, когда объявили «белый» танец, и за его липкие облапистые руки.

– Всё просто, – глаза Власа превратились в щели, спрятавшись за жировыми складками бровей. – Был бы коммунякой, точно бы не помиловал. Сдал бы в гестапо с чистой совестью. Мне жидов-большевиков благодарить не за что. Налетели чисто саранча. Пустили нашу семью по миру. Были у нас и коровы, и волы, и другая домашняя животина. Всё поотбирали, злыдни. Каждое зернышко вымели. Мы ведь с Полтавщины. А нас в семье пятеро детей. Отца с матерью отправили на Север, «обживать» зырянскую тайгу. Младших в детский дом определили, а я ушёл. Прибился в тридцать пятом к тётке в Старобельск. Так что скажи, за что мне их защищать, коммунистов этих? Раз я кулак и сын кулака, значится мне сподручнее к немцам податься. У них я, может быть, в люди выйду. Видишь, что мне дали: и жрачку от пуза, и девок, когда захочу, и работу непыльную – вас, олухов, сторожить. А баб здесь навалом. На любой вкус и цвет: и бельгиек, и голландок, полек и даже наших дур с Украины, которые под немцев ложиться не захотели. Выбирай на свой вкус. Те, которые покрасивше и поопрятней, конечно, для господ офицеров, а остальные наши. Их держат в отдельных бараках, на отдельной территории. Будешь на моей стороне, тебе тоже достанутся.

– Так ты что, Влас, «капо»?

– Дурак, бери выше. Я вахман, охранник, да не простой, а старший. А капо я тебя сам могу сделать. Будешь присматривать за другими. Сообщать, если кто дурное замышляет. Ну там вредительство какое учиняет или в побег нацелился. Поработаешь так три-четыре месяца, заслужишь, а потом я тебя в барак для англичан и американцев порекомендую. Там у них другие, цивильные условия. Еда, а не дерьмо, что вы, босяки, хаваете. Душ есть, даже зубная паста, о сигаретах, шоколаде и других подачках от Международного Красного креста я даже не говорю. Одним словом, Европа. Ну что, согласен?

– Не смогу я, Влас, не по нутру мне это, – рука Веденина, всё ещё державшая недопитую кружку с самогоном, дрогнула.

– Так-так, я догадывался, что ты мне так ответить можешь. Вот, встретил земляка, посочувствовал. Дай, думаю, подмогну. А ты как был упрямым бараном, таким и остался. Нет, ты не идейный. Куда тебе? У тебя просто принципы. Ты хоть знаешь, в каком лагере ты находишься? Это Шталагерь 9. К нему местные французы за километр боятся подходить. А местечко, где мы обретаемся, знаешь, как именуется? «Ле Карьер». Карьеры значит. Вот потаскаешь камешки, тогда сразу поумнеешь, если живым останешься. Больше у тебя нет имени, а только номер на твоей левой груди – 508634. Запомни его и выучи, как отче наш. А теперь проваливай. Надоел ты мне.

Веденин встал и взялся за ручку входной двери.

– Эй, олух, подожди, – раздался грубый оклик Гунько. – Впредь на «Вы», слышишь, на «Вы» ко мне обращаться. Зови меня господин старший вахман или господин Гунько. Теперь я твой господин. Захочу, с потрохами съем. Иди думай. Сутки даю. Потом пеняй на себя.

Вернувшись в барак, Семён залез на свой верхний настил. Лег и, всё ещё тяжело дыша, стал шарить руками в тюфяке из всякого тряпья, стараясь нащупать свою заветную ржавую подкову. Найдя её, затих, надеясь, что сон быстро придёт к нему и унесёт прочь из затхлой реальности.

– Эй, хлопче, Семёне, – раздался справа голос соседа, доброго, участливого украинца Павло. – Бачу, тяжко тоби. Не журися. Зерно перемелится, мука будет. Накося, возьми грудку цукра /кусок сахара/. Я его надысь у кашевара надыбал. Зъиш. Полегчает.

– Спасибо, не надо, – невнятно откликнулся Веденин и, как лежал ничком вниз, так и продолжал лежать, не поворачивая головы.

«За что выпала мне такая злая доля? Там, в Одессе, абверовец, здесь полицай Гунько. Мало им гнобить тело, так они и душу забрать себе вознамерились. Не поддамся. Не могу, иначе я буду уже не я. О карьере говорил. Ладно. Поглядим. Авось выдюжу».

Почему так бывает? Одному все радости земной жизни сами плывут в руки, хотя, может быть, этот человек и не заслужил вовсе даже единого доброго слова. А другой, может быть, не хуже того, счастливого, а скорее всего статься, во многом лучше его, но нет такой муки, которой не доведётся испытать ему на белом свете, проклиная день своего рождения.

Не надо быть провидцем, чтобы догадаться, что утром на общем построении Семён Веденин был назначен в число работников в карьере. Вот оно, то злосчастное место, которого боялись все узники. Сто тридцать метров вниз по неровным вырубленным в скале каменным ступеням, пролет которых составлял не менее пятидесяти сантиметров.

По таким просто шагать сложно, а если в руках тяжеленая гранитная глыба весом двадцать пять-тридцать килограмм… За попытку подобрать для подъёма на верх осколок меньшего веса следовал незамедлительный окрик конвоира, сопровождаемый хлёстким ударом резиновой или деревянной дубинкой.

Один раз под рёбра, другой, опоясывающий, по животу, под грудину:

– Schneller, Du, ein fauliges Schwein /Быстрее, ты, ленивая свинья/!

На дне этой выдолбленной нечеловеческим трудом котловины мерцало очень синее маленькое озерцо, над которым возвышалась отвесная и очень гладкая скала, прозванная в местных тюремных кругах «скалой парашютистов».

– Почему такое странное название? – полюбопытствовал Веденин у своего случайного партнера, с которым вместе спускались на дно каменоломни.

– Всё просто, – нехотя откликнулся тот. – За полгода до нашего прибытия с вершины этой скалы эсэсовцы сбросили голландских парашютистов, которые десантировались на территорию Франции с британского самолета. Положили всех, пятнадцать человек.

Наиболее «привилегированная» часть заключённых ломами, кирками, кувалдами вырубала из скалы куски гранита. Иногда приходили подрывники, чтобы взорвать наиболее сложные для ручной работы монолитные части скального утёса. Остальные зэки, подхватив на руки гранитный осколок, встраивались в цепочку носильщиков и по-муравьиному поднимались со своей увесистой ношей наверх.

«Только бы не оступиться, не скатиться вниз», – прокручивалась в голове Семёна одна и та же мысль, ставшая для него внутренним приказом. Тяжелый каменный осколок давил своими рваными краями так, что груди было больно даже через ватную стёганую фуфайку. Согнутые в локтях руки затекли от напряжения и могли непроизвольно разомкнуться в любой момент, и тогда неуправляемый полуторапудовый валун понесётся вниз по каменной лестнице, подпрыгивая на уступах, калеча людей, ломая им кости ног, рук, пробивая головы.

Один, второй, десятый, сотни бесправных истощённых людей спускались и поднимались вверх. Не страшно, если в день погибнет несколько десятков человек. Инженеры организации Тодта всё рассчитали досконально – прибывающие и прибывающие с Восточного фронта эшелоны с советскими военнопленными должны были компенсировать любые потери.

«Ещё шаг, одной ногой, теперь другой, – отдавал сам себе команды Веденин. – Не смотреть по сторонам. Только наверх. Осталось всего-то пятьдесят метров». – Скрюченные пальцы уже не разгибались, а намертво впились в холодную шершавую поверхность камня. Прихваченные ранним мартовским ледком ступени были скользкими и грозили внезапно подвести людей. Обутые в грубые ботинки из искусственной кожи с деревянными подмётками ноги постоянно разъезжались вбок и надсадно дрожали в готовых подогнуться коленях.

Семён изо всех сил старался свести их вместе и больше всего опасался, как бы не поставить ступню на предательскую наледь. Тогда точно потеряет равновесие и свалится вместе со своим грузом.

Самыми чудесными моментами были те, когда, добравшись до среза каменоломни, он скидывал ненавистную обузу в общую кучу камней и возвращался, спускаясь вниз, и старался не оступиться, чтобы не толкнуть в спину впереди бредущего солагерника. Это были моменты отдыха. Двести шестьдесят ступеней вниз и двести шестьдесят вверх. Он уже потерял счёт времени. Рот был широко распахнут, нижняя челюсть отвисла, чтобы легкие смогли схватить как можно больше воздуха. Глаза отказывались различать происходящее. В голове, как при контузии, вновь проснулись весёлые звонкие колокольчики. Солнца нет, есть только наплывающие друг на друга оранжевые круги.

«Вот, впереди идущий поднялся ещё на две ступени, значит, и я смогу». На пределе сил, закусив рваные синие губы, наверх, только наверх. Это ведь когда-то должно закончиться.

Двести шестьдесят ступеней – двести шестьдесят возможностей расстаться с жизнью.

В июне тащившийся наверх перед Ведениным, пыхтящий от натуги собрат по несчастью оступился. Подвернулась нога, лопнул изношенный ботинок, оставили последние силы? Возможно, именно поэтому он должен был сорваться вниз, в пропасть, которая была сразу по правую руку, или покатиться вместе со своей каменной поклажей по лестнице, что было значительно хуже, так как грозило смертью и увечьями многим другим. Перехватив свою глыбу одной рукой, Веденин умудрился другой придержать за плечи падающего узника. Взглянув тому в лицо, он признал в нём Вартана, пехотинца-армянина из той партии военнопленных, в которой был и сам и которую доставил во Францию тюремный сухогруз. Этому человеку Семён тогда доверился, выслушивая бесхитростные повествования о его многострадальных злоключениях в первые дни войны и плена. И вот, теперь по воле случая они оказались вместе в одной рабочей команде. Всматриваясь в закатившиеся глаза Вартана, Веденин понимал, что тому до вершины не дойти. Отгулял человек свой положенный на земле срок. Простой в бездействии на лестнице дальше грозил нарушить установившийся ритм движения, что означало подрыв рабочего процесса. В таких случаях охрана действовала однозначно – расстрел на месте виновника события, а заодно и всех остальных, кого посчитает к этому причастным.

– Надо торопиться. Вон уже конвоиры засуетились, – краем глаза Семён видел, как один из надсмотрщиков стал торопливо спускаться сверху, на ходу расстёгивая пистолетную кобуру. – Вартан, встань за мной. Нужно наверх. Слышишь меня. Не упади. Только наверх.

Подхватив свободной рукой камень товарища, Веденин с трудом одолел первую ступень. Теперь он должен был затащить наверх груз в шестьдесят килограмм. Ещё один подъем. – «Ведь я могу». – Как драгоценные хрустальные вазы, прижимал Семён эти два уродливых куска гранитной скалы. Подошедший охранник со «спортивным» интересом наблюдал за сверхусилиями русского пленного. Сможет, не сможет? Свой пистолет он вложил обратно в кобуру и начал прихлопывать ладонью по бедру при каждом пройденном Ведениным подъёме.

Это был маленький подвиг, нечастое проявление тюремного братства. Не только заключенные, но даже конвоиры стали теперь одобрительно посматривать в сторону Веденина, а Вартан уже наверху с восточной горячностью заявил ему:

– Ты мой друг навеки. Скажи только, всё для тебя сделаю.

Он же в начале июля подошел к Семёну и, заговорщицки оглядываясь, прошептал на ухо:

– Послушай, брат, надо бежать из лагеря. Ещё месяц такой работы, и никто из нас не выживет. Присоединяйся, брат.

Веденин внимательно посмотрел на своего товарища. Черные глаза бывшего пехотинца оживленно блестели. Лицо раскраснелось от волнения. Похоже, он говорил искренне, а мысли о побеге были делом решённым и давно выверенным. Такому человеку можно было довериться.

– Кто-то ещё готов бежать? – осторожно, словно нащупывая ногой кочку среди непроходимого болота, спросил Веденин.

– Есть ещё пятеро парней. Все наши. В плену с лета 41-го. Люди надёжные. А тебя все знают, и никто в тебе не сомневается, – подвижный, небольшого роста, Вартан участливо дотронулся до плеча Веденина. – Вместе легче.

– Я готов быть с вами, – отбросил последние колебания Семён. – Но если прорвёмся за заграждение, то дальше куда идти?

– Забор должны пройти. Внешнюю охрану несут пожилые конвоиры, которые освобождены по возрасту от повинности быть в действующей армии. Они не такие внимательные. Больше спят на посту. А там уйдём.

– Что, через Ла-Манш в Англию переплывём?

– Почему через Ла-Манш? – немного обиженно ответил Вартан, которому стало досадно оттого, что близкий друг ещё сомневается в его «великолепном» плане. – За ночь доберёмся до района, где действует отряд «маки». Мне здесь один вольнонаёмный француз сказал. Слышал о таких? Это партизаны из числа беглых военнопленных и самих французов, решивших сопротивляться нацистской оккупации.

– И всё же, Вартан, – продолжал настаивать на прояснении вопроса Веденин. – Насколько я понимаю, маки действуют больше в гористой местности, там, где-то в Альпах. Да и французы разные бывают. Забыл, как пару месяцев назад нормандские крестьяне поймали бежавших заключенных и вилами закололи двоих. Они с немцами заодно. Свой покой оберегают, да ещё прибавку получили от местных властей за бдительность. А тому французу, который теперь всё это рассказал, что, можно верить?

– Какой ты всё же недоверчивый, Семён, – начал раздражаться армянин. Горячая кавказская кровь толчками начала бросаться в голову. – Не понимаешь, что ли, что у нас нет другого выхода? И здесь смерть, и там, может быть, тоже. Но попытаться надо. А что француз? Нормальный француз. Тоже не от хорошей жизни работать в концентрационный лагерь пошёл. Ну, ты как?

– Всё нормально, Вартан. Вместе пойдем. Хватит от смерти бегать. Действительно, другого выхода нет. Когда намечен побег?

– Через три дня, – ответил Вартан и крепко пожал руку своему побратиму.

Не довелось Семёну принять участие в задуманном. Не захотела судьба, чтобы он вот так просто и быстро умер. Через сутки он был снят с работ в карьере и зачислен в группу заключённых, которые были направлены на долгие месяцы на остров Мезес, что в Атлантике, недалеко от нормандского побережья Франции, для воплощения в жизнь замысла министра по военной продукции Альберта Шпеера, вознамерившегося превратить эти несколько квадратных километров суши в непреступный аванфорт против хитроумных англичан. Тысячи заключенных со всей Европы принялись долбить, буравить и взрывать эту каменистую почву, чтобы возвести неприступные бетонные надолбы против десантных кораблей, бастионы для зенитной и береговой артиллерии и подземные галереи с многометровыми ходами для снарядов и военных госпиталей.

Ничего не знал Веденин о дальнейшей судьбе Вартана и его товарищей, пока через пару месяцев кто-то из заключенных не рассказал ему о том, что немцы, не торопясь, дождались момента, пока узники не проломят проволочное ограждение и не выйдут за периметр лагеря. Здесь все и были повязаны. А утром неторопливый лагерфюрер Цише, не удосуживаясь выбросить сигарету из рук, спокойным голосом объявил, что за попытку побега, равно как и за другие нарушения режима, преступники будут примерно наказаны.

Затем на территорию лагеря въехали две неуклюжие грузовые машины с высокими, наглухо закрытыми металлическими кузовами и странными трубами, проведенными вовнутрь через крышу прямо из-под днища. В раскрытый зев каждого автомобиля по металлической лестнице стали подниматься заключенные, кто с пришитой к спине желтой звездой Давида, а кто просто с номерными знаками на тюремных куртках. Вслед за своими друзьями зашел туда и Вартан.

Говорят, он остановился на верхней ступеньке лестницы и оглянулся на сгрудившуюся толпу заключённых, и стал лихорадочно шарить глазами по их молчаливым рядам, словно надеялся в последний миг увидеть кого-то, кто был ему особенно дорог.

До конца жизни помнил Семён этого по сути малознакомого ему человека и пятерых его товарищей. Никто из них не выдал его, не сказал гестаповцам о нём ни единого слова.

Поэтому Веденин был ещё жив, жив теми мгновениями жизни, которые подарили ему эти люди, его безвестные собратья по несчастью, погибшие и за него, и за свою далёкую Родину.

Раз за разом, неделя за неделей, стоя по пояс в холодной морской воде бил и бил Семён многокилограммовой железной кувалдой, загоняя в каменистое дно сваи, готовя опалубку для будущих заградительных бетонных пирамид, или крепил стальные треножники с навешанными на них взрывными зарядами, чтобы сделать этот кусок атлантического побережья Европы неприступным оборонительным рубежом для англоамериканского десанта. Атлантический вал. Ноги распухли и покрылись незаживающими гнойными ранами. Не осталось сомнения в том, что этому не будет конца.

Но в феврале 43-го к Веденину подошёл лагерный полицай Гунько и, кривя отъевшуюся морду в жирной улыбке, сказал:

– Вот что, Сенька, хватит тебе камни таскать да кувалдой махать. Переведу-ка я тебя в цементный цех. Там всё-таки полегче будет. Работают в основном европейцы и бабы.

– За что мне такая милость, господин вахман? – не выказывая ни радости, ни благодарности, безучастно спросил Веденин.

– Да понимаешь, дело-то как повернулось. Ваши, то есть наши, немцу под Сталинградом крепко бока намяли. Дрогнул немец. Дёру дал. И ещё англичане накостыляли германцам с итальяшками при Эль-Аламейне в Египте. Сдох немец. Чую, что кранты теперь Германии. Недолго осталось. Так что, если что, ну, союзники сюда завалятся, так ты не забудь сказать им, что Гунько не зверь какой, а в лагерной охране так, по необходимости был. Мол, заставили. И я тебя не забуду. Хлеб, сахар всегда тебе дам. И зови меня, как раньше, в Старобельске, Власом. Не забудь. – прокричал последние слова уже в спину удалявшемуся от него Веденину, который так ничего ему и не ответил.

* * *

А в июне сорок четвёртого американские танки проломили высокие заборы концентрационного лагеря. Улыбающиеся обветренные лица рейнджеров генерала Брэдли, которые принялись щедро раздавать шоколад и буханки хлеба в нерешительно тянувшиеся к ним иссохшие руки людей в полосатых одеждах, однозначно оповестили европейцев о том, что во Францию возвращается мир.

Постепенно стал пустеть бывший Шталагерь 9. Бельгийцы, французы, голландцы, британцы гуськом, в группах и поодиночке потянулись прочь, подальше от этого жуткого места. Домой, скорее домой. Ведь их там ждут. Близкие, родные, друзья. Как они будут рады встретить измученного скитальца. Как дорог для него отеческий порог. Объятия, слезы радости, поцелуи, восторг от долгожданной встречи. Как хорошо будет вновь пройтись по набережной Сены и бульвару Монпарнас или посидеть на тенистой скамеечке в льежском парке Бовери. Черная краска стала смываться с карты старушки Европы, на которой начали проступать контуры прежних национальных границ и восстанавливаться государства.

В бывших лагерных бараках оставались только русские, украинцы, казахи, грузины, узбеки, то есть все те, чья Родина всё ещё изнемогала в кровавой схватке с фашистской нечистью, которая, как смертельно раненый зверь, продолжала яростно сопротивляться и не желала так просто погибать, не зацепив напоследок своей когтистой лапой торжествующего победителя. Восточный фронт вспучивался и содрогался в гигантских водоворотах танковых и артиллерийских сражений, закрывая небо ракетными росчерками «Катюш» и захлёбываясь в оглушающих раскатах громового русского «Ура». И только май следующего, вечного и незабываемого 45-го года поставил окончательную точку в бессмысленной бойне, устроенной обезумевшим человечеством. Советский солдат взошел на купол поверженного рейхстага и воткнул в его развороченную снарядами вершину Красное Знамя Победы. Так поступает отважный ловчий, загнавший в западню увертливого хищника, пробивает ему копьём для верности костистый череп, чтобы знать наверняка, что тот больше не поднимется с пропитанной человеческой кровью земли и не распахнёт вновь свою клыкастую пенистую пасть.

Вторая мировая была странной, непонятной войной, памятником которой могла бы служить величественная пирамида из 60 миллионов человеческих черепов. В ней было мало чести и доблести, но много коварства, подлости и предательства. Впервые в истории одни вели борьбу на уничтожение целых народов, другие сражались, чтобы спасти их и дать право на существование. 45-й удачливый год стал для первых часом их позора и отрезвления, для других – гордости и печали о понесённых жертвах.

«Кто не сидел в тюрьме, знает жизнь лишь наполовину», – сказал выдающийся мыслитель Махатма Ганди. Однако эта тяжелая в своей правдивости мысль нуждается в продолжении:

«Кто не был на войне, тот не знает жизнь вообще».

Освобожденная Франция оделась в цветущий наряд своих садов и виноградников. В бывшем концентрационном лагере жизнь давно изменилась. Никто больше не мытарил и не натравливал собак на бывших узников. Не было больше капо, вахманов, эсэсовцев и их старших и младших фюреров. В Германии исчезли министры и генералы уже не существующего нацистского режима. Чёрная река забвения унесла их имена. Международный Красный Крест лечил и кормил выживших заключенных, американцы и англичане навезли горы сублимированных продуктов и поношенной одежды. Времени было много. Кто хотел, разбредался по окрестным деревням и городкам, чтобы подработать. Часто там и оставался. Одним словом, свобода.

Заледеневшая душа Семёна Веденина впервые дрогнула под теплым ветром надежды. Скорей бы назад домой, в благословенный казачий край. Опустить мозолистые ладони в прохладные струи Айдара, вобрать в себя все вешние зори, которые не видел долгие четыре года. Правда, до России отсюда пешком не дойдёшь.

Неожиданно и быстро, как лесной пожар, разлетелась людская молва о том, что американцы предлагают отправить желающих на жительство к себе в Соединенные Штаты. Гарантируют многое: и бесплатный переезд, и подъемное пособие, и трудоустройство на работу – разумное предложение, если учесть, что многие европейские города лежали в руинах, а кусок хлеба и рабочая пайка стали мерилом всех человеческих ценностей. Самой Америке, раздобревшей и обогатившейся на военных поставках, во истину – кому война, а кому мать родна, нужно было восполнить нехватку трудовых ресурсов, дешёвых, умелых, а главное покорных, выученных послушанию в «школах» нацистских концлагерей. Вербовка на выезд шла организованно и группами, и индивидуально. Дошла очередь и до Веденина. В здании бывшей лагерной комендатуры Семёну почудилось, что время, как во сне, отбросило его на четыре года назад. Такой же кабинет, такие же блёклые, выкрашенные краской стены. Даже стулья и стол такие же, чуть ли не под тем же казённым инвентарным номером. Правда, за столом сидел не сотрудник Абвера, а благообразный господин в хорошем твидовом костюме и с набрильянтиненной прической, над головой которого, немного скособочившись, висел небольшой, в узкой рамке портрет президента Франклина Рузвельта, а в углу в стойке возвышался звёздно-полосатый флаг.

Улыбчивый господин встал, обошёл вокруг стола и пожал руку вошедшему бывшему зэку:

– Здравствуйте, дорогой господин Веденин, прошу Вас, присаживайтесь. Закуривайте. Вот сигареты «Честерфилд». Может, хотите чай, кофе. Не стесняйтесь. Прежде всего, хотел бы представиться. Меня зовут Тадеуш Бржозовский. Я сотрудник федеральной миграционной службы Соединённых Штатов Америки. У меня к Вам всего лишь один вопрос. Как Вы уже несомненно знаете, мы предлагаем многим людям, оказавшимся в бедственном положении, переехать на жительство в Соединенные Штаты. Вас интересует такая перспектива?

Что сказать? Семёну вначале нужно было привыкнуть к нормальной человеческой речи. Когда это он встречал уважительное отношение к себе и слышал обращение на «Вы»? Кайло и кувалда напрочь выбили из него всякие представления о человеческом достоинстве. Теперь нужно опять привыкать и восстанавливать в себе чувство собственного достоинства. Не зная, что ответить этому аккуратному, с ухоженными ногтями человеку, Семён произнёс:

– Я должен подумать.

– Подумайте, конечно, подумайте, но учтите, что ближайший транспорт в Штаты уходит через неделю, а когда будет следующий, сказать трудно. Примите во внимание ряд объективных обстоятельств. В Америке Вас ждёт обеспеченное будущее. Вы крепкий молодой человек. Вам сколько? Двадцать пять? Ну вот, сами видите, что у Вас вся жизнь впереди. Нам нужны такие сильные молодые люди со знанием жизни. Сколько Вы перенесли, испытали, другому и в страшном сне не приснится. А в США Вы сможете работать, учиться, если захотите. У Вас же была мечта до войны? Вот скажите, Вы кем хотели бы стать? Инженером-путейцем? Прекрасно. И Вы им станете. Моя страна имеет самую большую и развитую сеть железных дорог в мире. Тогда Вам нечего беспокоиться. У Вас будет собственный дом, семья, обеспеченная старость. О, извините, я о старости зря сказал, Вам до этого далеко.

Излучавший своим поведением и словами неподдельное дружелюбие и участие в судьбе этого перемолотого в жерновах войны юноше, Тадеуш Бржозовский замолчал и, выдержав паузу, внушительно произнёс:

– Ну что, я убедил Вас, мистер Веденин?

Семён растерянно хранил молчание. «Что сказать этому сытому и довольному жизнью человеку? Разве он поймет меня, дойдут ли до его сердца мои слова о том, что в плену я только и мечтал, что о своем родном доме? Лелеял надежду когда-нибудь толкнуть его дверь рукой и переступить деревянный порог, на который тысячу раз ступала моя детская нога. Войти в горницу, раздвинуть ситцевую занавеску и, очутившись в большой комнате, увидеть свою рано поседевшую мать, как она сидит за машинкой «Зингер» и, нажимая на педаль ногой в рваной тапочке, что-то подшивает: или детский воротничок, или заплатку на разорванной штанине её любимого и ненаглядного шалуна. Как сказать этому уверенному в себе человеку, что за это мгновение счастья можно отдать жизнь без остатка и не раздумывая?»

– Вы очень хорошо говорите по-русски, господин Бржозовский, – только и сумел придумать и сказать Семён.

– Я поляк, из Чикаго, – самодовольно улыбнувшись, чуть пришепётывая, ответил американец. – Не удивительно, что я владею Вашим языком. Ведь мы с Вами славяне. Похоже, что я не достучался до Вашего разума. Пусть будет так, но учтите, что, вернувшись к себе на родину, Вы можете попасть из одного лагеря в другой. Насколько я знаю, органы НКВД весьма строго относятся к тем, кто побывал в немецком плену. Я не хотел бы для Вас такой участи. Так что думайте сами и решайте сами, мой ещё очень юный и наивный друг. Если надумаете, заходите. Я в Вашем распоряжении.

Бржозовский пожал Веденину руку и потянулся за сигарой, давая понять, что разговор закончен.

Вернувшись в барак, Семён лег на свой настил. Опять развесёлая музыка забарабанила по его мозгам – видимо, от последствий контузии он не избавится никогда, – он прижал к груди свою спасительную подкову, как делал всегда, когда ему было особенно трудно. Ни говорить с кем-то, ни советоваться не хотелось и было для него просто невозможно.

«Я честный человек. Мне ничего не надо: ни денег, ни наград. Я просто хочу вернуться на свою Родину. Просто жить и просто трудиться в своей стране. Я больше ничего ни у кого не прошу».

* * *

Через две недели большой корабль принимал на свой борт сотни возвращенцев в Советский Союз из немецкого ига. Морской бриз развевал волосы и сметал с лица последнюю тень уныния. Всё будет хорошо. Уже замечательно. Кругом улыбающиеся лица и дружеские руки, протягивающие тебе то пачку сигарет, то бутерброд с колбасой. Домой, только домой. Как можно дальше от этих негостеприимных берегов. Скоро Одесса, а там поездом до Старобельска. И конец всем мучениям. Неделя, ну может быть восемь дней, и вот он, родной причал. Раздались два протяжных прощальных гудка и пароход “Victoria”, скинув швартовые канаты, оттолкнулся от стояночной стенки. Выйдя на открытую воду, корабль выплюнул из всех труб клубы густого черного дыма и ускорил ход, оставляя за кормой бурливую пенистую ленту. Проплыл по левую руку невидимый из иллюминатора каюты и столь ненавистный остров Мезес. Прочь, всё прочь. Быстрее к родным берегам. Забыть всё, вычеркнуть из памяти. К новому счастью, к новой жизни.

Родная земля встречала своих вернувшихся из неволи сыновей пейзажами тотального разрушения: завалившиеся набок портовые краны, вскинувшие к небу свои руки-стрелы, будто бы взывающие о помощи; торчащие из воды обгоревшие остовы кораблей; срезанная снарядами крыша морского вокзала. Главное, что основной фарватер был свободен, что позволило кораблю подойти и навалиться усталым боком на дебаркадер пристани. Не было ни приветственных речей, ни цветов, а лишь прерывистая линия солдат внутренних войск, выстроившихся растянутыми шеренгами вдоль всего пирса.

«Ничего, всё образуется, – думал Веденин, стремясь унять растущую в сердце тревогу. – Конечно, им надо во всём разобраться. Страна только что вышла из войны. Всем сейчас нелегко. Ничего, Семён, потерпи. Немного осталось. Власть во всём разберётся. Сейчас много неразберихи. Столько народа возвращается. Надо только подождать».

Опять охраняемая закрытая зона, длинные старые солдатские палатки для ночлега, вышки, только пониже, с бдительными часовыми и проволочный забор, тоже не очень высокий. Как будто бы и не уезжал из концентрационного лагеря. С другой стороны, советский лагерь – это не нацистский лагерь. Общих деревянных настилов не было. Вместо них двухъярусные металлические нары. Голодно, но жить можно. Питание по рабочей гражданской норме. На равных. Уже справедливо. Всем нелегко. Война только что кончилась. Пока июнь – голодновато, будет декабрь – холодновато. Ничего, перетерпим. Трудовая повинность – терпимая. Разбирать завалы корпусов бывшего механического завода. Как говорится, по принципу – бери больше, кидай дальше. В шесть подъём, в восемь отбой.

Организация быта и работы – бригадная. Хождение по лагерю, общение без ограничений. Даже пропуск за забор получить можно. На сутки. До ближайшего населённого пункта километров пять. А это уже хорошо – там и табачок, и яйца, и лук с помидорами. Многое чего сварганить можно, если, конечно, действовать с умом да с подходцем. А молодухи и те, кто не очень, если рожа у бывшего зэка не совсем кривая, то и вымоют, и пригреют. Мужиков после войны мало осталось. Изголодались бабы. На обратную дорогу что-нибудь обязательно сунут. То шматок масла, то сахар. Одёжу какую-нибудь подберут. От мужей, поди, осталась. Не всё по базарам разнесли. В общем, жить можно. Это успокаивало. Так что не лагерь, а вполне «приличный» фильтрационный пункт. А впереди свобода, которую Веденин ждал все эти годы, слаще которой ничего не бывает. Он увидит свой Старобельск. Недолго осталось.

Ожидание грядущего счастливого события оживляет душу. Хочется говорить, улыбаться другим людям, перекидываться шутками, делиться последним, одним словом, общаться с себе подобными. Скоро ведь по домам, к родным очагам.

Вышло всё как-то само собой. Веденин быстро, если не сказать неожиданно для самого себя, сблизился с одним любопытным человеком, который в системе внутрилагерных отношений занимал особое положение. Среди «временно», так скажем, задержанных он был известен под кличкой «Поп», так как несомненно когда-то состоял в уважаемом церковном чине. «Авторитетом» в общепринятом смысле в местах не столь отдалённых он, конечно, не был, но как никто умел выслушивать людей в те минуты, когда их никто и слышать не хотел. В Семёне проснулось желание кому-то выговориться, тому, кому можно было бы верить. Рассказать если не всё, но самое важное, что сопровождало и тревожило все годы нацистского плена. Жить и молчать без исповеди крайне сложно и опасно для самого человека, так как такая жизнь разрушает его, засыпая душу пеплом сомнений и непрощённых ошибок.

Отец Серафим был умелым слушателем. Нить разговора не терял и не торопился с советами и наставлениями. Трудный мир тюремных постояльцев был ему понятен, так как сам начиная с 40-го года пересаживался с нар на нары, перемещаясь между местами заключения разной строгости и назначения. Жизненный путь Семёна Веденина вызывал у него самое искреннее сочувствие. Так хлебнуть через край тяжких испытаний в двадцать пять лет мало кому доводилось.

– Ничего, Семён, ничего. Всё вернется на круги своя. Ты столько выдержал, выжил, вернулся на Родину, значит, Бог любит тебя и своим промыслом не оставит. Ты ведь крещённый? Вот и хорошо. Скоро всё в твоей жизни наладится. Только молиться не забывай. Ведь к Богу давно, поди, не обращался? Вот видишь. Знай, что молитва великую силу имеет. А я за тебя всегда молиться буду, – говорил отец Серафим и осенял крестным знамением склоненную голову Веденина.

И действительно, видимо, прав был бывший настоятель храма Пресвятой Богородицы, вскоре в лагере закрутилась бюрократическая круговерть. Приехала некая официальная комиссия и временно задержанных начала одного за другим вызывать на доверительные беседы, заканчивавшиеся оповещением, определявшим их дальнейшую судьбу. Кого-то, собрав в группы, вывозили куда-то на грузовиках. Кто-то, обняв на прощание товарищей по несчастью и закинув на спину заплечный мешок, выходил за приоткрытые ворота и, пройдя несколько шагов, обязательно останавливался, чтобы вдохнуть полной грудью воздух обретённой свободы. За колючей проволокой он был чище и слаще.

– В общем так, Веденин, пойдёшь по 193-й статье УК РСФСР, – заключил капитан НКВД, перелистав тоненькую папку уголовного дела на Веденина Семёна Ефимовича. – Всё тебе понятно?

– Нет, товарищ капитан, я ничего не понимаю. Я ведь ни в чем не виноват. Зачем же меня так? – почти шёпотом ответил ошарашенный известием Веденин, чувствуя, что пересохшее горло в любой момент готово подвести его, и он не сможет выдавить из себя ни слова. Пол стал раскачиваться под ногами, а потолок поплыл в сторону, занимая место боковой стены.

– Значит, ты, Веденин, меня, капитана Захарьина, не понимаешь? Так вот, я тебе объясняю. За пособничество врагу. Шесть лет спецпоселения. И работа там, где тебе укажут. Теперь ясно?

– Нет, товарищ капитан, – Семён уже оправился от первого потрясения и теперь в отчаянии пытался хоть как-то изменить свою горькую судьбу. – Я четыре года провёл в нацистском лагере. Вы не знаете, что это такое. Выжил и теперь что же, я опять виноват?

– А ты что думал? Приплыл на пароходике из Франции и рассчитывал, что тебя будут встречать с оркестром и ты будешь жизнью наслаждаться, балагурить и водку за победу пить? Может, тебе ещё пенсию назначить, как инвалиду войны? Так ты считаешь? – лицо Захарьина посуровело и сделалось злым и неприступным. – В плену я действительно не был, но я три года воевал, и дважды ранен. А с тобой я говорю лишь потому, что голос твой точь-в-точь как был у моего друга Лёшки. Он, кстати, ваш, луганский. Так вот, он погиб в боях на Сандомирском плацдарме, что в Польше. Три года воевал и погиб, а ты в это время немецкую пайку жрал да работал на их оборону. Что скажешь? Строительство Атлантического вала – это что, игрушки? В годы войны тебя по этой статье сразу бы к стенке поставили, а сейчас благоволение тебе и разным власовцам советская власть даёт. Потрудишься шесть лет на стройках коммунизма и на свободу, с чистой совестью, как говорится. Сам видишь, страна наполовину разрушена. Отработаешь свой долг перед ней.

– Работать я готов. Обратно ехал с одной мыслью. Мать, родных повидать и на работу устроиться. Хоть где. Хоть здания строить, хоть завалы разбирать. А сейчас, что же, опять под конвой и на долгие годы за проволоку? Есть по команде, спать по команде, строем на работу.

– Так, так. Рассуждать ты в плену научился. Вот спрашивается только у кого? – Захарьин бросил в сторону стоявшего перед ним заключенного недружелюбный взгляд. – Неужто разжалобить меня хочешь? Так не трудись. Не выйдет. А ведь в такую ситуацию ты сам попал. Что, не было возможности вырваться из плена? А?

– Я пытался. Даже во Франции пытался.

– Не получилось? Я так и думал, – иронически усмехнулся капитан. – Бывает. А почему добровольно, не сопротивляясь в плен пошёл? Ведь был же у тебя выбор.

– Контуженный я был. Почти ничего не помню. Снаряд рядом разорвался. Я всё об этом уже следователю говорил, – Веденин тяжело дышал и беспрестанно мял в руках свою кепку.

– Ну, эту песню я от каждого второго слышу, – Захарьин отвернулся, достал из ящика стола новую пачку папирос, провёл желтым ногтем по краю коробки, чтобы её открыть, и закурил, ничего не предложив своему визави. – Ты бы по дороге или позже хотя бы одного немца убил. Хотя бы в этом была бы от тебя польза. А так что? Другие за тебя должны были воевать и родину спасать. А ты шкуру свою в немецком тылу спасал. Вот как всё получается. Да и Веденин ли ты? Может быть, присвоил себе эту фамилию? Себя за другого выдаешь? Чего молчишь? Отвечай. – Капитан, широко расставив ноги в хромовых сапогах в гармошку, встал напротив Семёна. Его взгляд медленно заскользил ото лба к подбородку неподвижно замершего Веденина, не пропуская ни складки, ни морщинки на его лице. – Говори. Облегчи свою душу.

– Мне не в чем признаваться, товарищ капитан. Веденин я, рядовой Н-ского стрелкового полка. Попал в плен в июле 1941 года. Да Вы часть мою запросите, домой матери моей напишите. Все это подтвердят, – голос Веденина совсем угас, и сейчас он даже не говорил, а больше шептал.

– Ты громче говори. Мы здесь одни, – не унимался капитан. – Запросили мы и архивы министерства обороны, и по твоему месту жительства телеграмму отправили. Так вот, нет твоего дома, Веденин. Сгорел он. И мать мы не нашли. А часть твоя давно, ещё в июле 41-го выведена из состава Красной Армии. То ли разбили её напрочь, то ли в окружение попала и сдалась вместе со своим знаменем. Кто теперь доподлинно установит? Был там рядовой Семён Веденин да сгинул. Без вести пропал. А теперь ты вот объявился. Живой и целёхонький. И то, что ты действительно тот Веденин, никто подтвердить не может. Есть только картонка с твоей фамилией заместо документа, которую тебе выдали американцы, когда ваш лагерь освободили. Вот теперь и гадай, кто ты на самом деле? Бывший боец нашей армии или засланный лазутчик? Что скажешь, не вербовали тебя гестаповцы?

– Вербовали. Не гестаповец, а сотрудник Абвера, но я отказался. Я об этом следователю тоже сказал, – Семён поднял глаза и теперь прямо, не моргая, смотрел на Захарьина, не отводя взгляда. Ему нечего вскрывать. Душа его спокойна. Родину он не предавал, а достойно выдержал все испытания, и поэтому заслужил право на жизнь. Выдержал и холод, и голод, всяческое насилие и издевательство, и выжил. – Ну, что сказать ему ещё? Мол у меня была своя война, может пострашнее чем у многих. Я никого не предавал. А теперь выходит, у каждого своя правда. Одна у капитана, другая у меня. А здесь, чья переважит, тот и будет дальше жить с высоко поднятой головой. Обмолвиться, что в фашистском лагере убрал двух нацистских прихвостней, так не поверит. Рассмеётся.

Обвинит в обмане. Тогда остаётся одно – быть чистым перед самим собой, своей совестью. Она и есть высший судия, а не капитан с его уголовным кодексом.

– Верно сказал, – Захарьин чувствовал растущее внутри раздражение. И так всё в жизни не ладится. Его, боевого офицера, запихнули сюда, в этот фильтрационный пункт, возиться с этими лагерниками. Что-то объяснять им, убеждать. Зачем? Вот и майор его напутствовал. Мол, потерпи, Евгений, надо возвращать наших бывших в мирную жизнь. В стране рабочих рук не хватает. Годок потрудишься, там и на повышении пойдешь.

– А может, всё-таки завербовали тебя? – продолжал настаивать капитан. – Подготовку дали, какую положено. Ты скажешь, Германии нет. Ошибаешься. Она есть, а наши бывшие союзники Америка и Англия спят и видят, как бы нас сожрать успеть, пока мы слабые. Вот отпусти тебя сейчас, и что получится? Вначале всё хорошо будет. Устроишься на работу. Семью заведёшь. Может быть, даже передовиком станешь. А лет через десять кто-нибудь постучится к тебе ближе к вечеру в дверь и слово заветное скажет. Знаешь, что такое «спящий» диверсант? Так вот, глядишь, потом склад где-то загорелся, мост обрушился, состав с рельс сошёл. Кто сделал? Неизвестно. А может быть, это будешь ты? Будешь, наверняка будешь, так как у них, там, на той стороне, и архив на тебя создан, и фотографии, где ты в их форме и с немецким оружием в руках. Скажешь, не может быть? Ещё как может. Так и бывает. Почти всегда. Вот потому, бывший рядовой Веденин, и нужны эти шесть лет, чтобы разобраться в том, что ты за птица залётная. А там видно будет.

Семён, уже не возражая, слушал вздорные предположения ретивого сотрудника НКВД:

«Пусть говорит, что хочет. Пусть обвиняет в чем угодно. Меня это больше не трогает, не тревожит. Эти глупые витийствования пусть останутся на его совести. Раз приговор вынесен, они его не отменят и пересматривать не будут. Тогда и говорить больше нечего. Вот только мать, где она сейчас? Дом разрушен, так это полбеды. Главное, чтобы она была жива, может, у родственников каких сейчас сховается? Но почему в душе моей возникло чувство неприятия этого капитана НКВД, даже более острое, чем я испытывал по отношению к Остапу, обознику, Гунько или к умному врагу-абверовцу? С ними ясно. Они враги. Всё, что они говорили и делали, было направлено против меня и моей Родины. Значит, им надо сопротивляться, противодействовать. А этот капитан свой, до самых корней свой, и, похоже, воевал хорошо. Недаром на кителе три ордена Красной Звезды прикручены. Может, мое отрицательное отношение к нему сложилось оттого, что он затоптал то, что у меня было самым дорогим, что возродилось в моей душе, как первый нежный подснежник, – надежду вернуться в родной цветущий край? Или оттого, что он свой, который не хочет ни понять, ни помочь мне, а только закапывает всё глубже и глубже? Когда перед тобой враг-чужеземец, ты знаешь, что за тобой твоя Родина, далёкая или близкая, но она даёт тебе силы держаться, но если приговор выносят свои и говорят, ты чужой, ты нам не нужен, тогда действительно трудно, почти невозможно удержать равновесие в жизни. Капитан вырвал из сердца то последнее, что ещё связывает меня с этим миром? Мне тяжко, невыносимо тяжело потому, что в его лице я вижу высшую несправедливость, по крайней мере по отношению ко мне? Фашисты – просто разрушители и уничтожители, а со своими всегда непередаваемо сложно. Что делать? Куда деваться? От себя самого не убежишь». А вслух проговорил:

– Разрешите матери письмо написать.

Капитан Захарьин ещё раз внимательно всмотрелся в застывшее, ничего не выражающее лицо Веденина и кивнул головой:

– Тогда поторопись. Завтра твою группу направляют по этапу. Особое совещание вас одним списком приговорило. Отдашь письмо в комендатуру. Я прослежу. Кстати, может быть, и края свои увидишь. Эшелон как раз пройдёт по твоим местам. И вот ещё что, послушай совета, Веденин. Не делай глупости. Не пытайся бежать. Будешь нормально вести себя и работать как следует, глядишь, и досрочно на свободу выйдешь. – В душе капитана шевельнулась давно позабытая им за годы войны жалость: «Может быть, этот парень, которому всего-то от рода 25 лет, и не так уж виноват? Я-то всего на десять лет его старше. Фронтовая судьба ломкая. Мог и я на его месте оказаться. Сколько сейчас таких по лагерям и тюрьмам мыкается? И не счесть. Время такое. Ничего не поделаешь».

Опять лежал Семён один в своей палатке, опять его пальцы сжимали заветную подкову. «Что же ты не помогаешь мне, мой талисман? Не отводишь беду? Может, проржавел ты до конца и не осталось в тебе былой силы, чтобы бороться со всеми напастями моей жизни? Что же теперь? Опять стук вагонных колёс, роба с номером, нары, окрики караульных-вохровцев? Всё возвращается на круги своя? Значит, впереди вновь ждет черная беспросветность и я возвращаюсь в мир призраков?»

– Ты как, Семён? Тебе плохо? – отец Серафим участливо положил свою теплую ладонь на макушку Веденина и начал медленно гладить по голове. Так когда-то делала родная мать в далёком детстве, лаская и успокаивая своё дитя, вскрикнувшее и проснувшееся от одолевавших его страшных сновидений, на которые так богато детское воображение.

– Что же это происходит, отец Серафим? – Веденин резко присел на край койки. – Конца и краю этому нет. Опять на муки посылают.

– Тебе что-то объявили, сын мой? – голос священника был тих и участлив.

– Шесть лет спецпоселения. Неизвестно где. Тот же лагерь. Жизнь под присмотром. Выходит, мне суждено до века ходить с бритой головой. Видимо, Бог отвернулся от меня. Не нужен я ему.

– Не богохульствуй, Семён, – речь «Попа» была плавной, успокаивающей. – Все мы чада его возлюбленные. На всё воля божья. Значит, Господь избрал тебя, чтобы ты страдал за других, искупал грехи незнакомых тебе людей. Так бывает. Так жил и страдал Спаситель наш, Иисус Христос. Значит, и нам жизнь земную без страданий не прожить.

– Но я ведь не сын Бога, – Веденин в волнении прошёлся вдоль своей кровати. – Иисус по крайней мере знал своего могущественного отца и то, что он не оставит его в беде. Даст ему утешение и спасение. Разве не так? Я же простой человек, живу смертной жизнью. Другой не знаю и даже вообразить себе её не могу. Иисусу легче было. Он знал о спасении души и тела. Знал наверняка. А мне-то каково? Для Христа испытания и смерть выпали на один день, а я пять лет по лагерям, где тысячи умирали у меня на глазах. Людей вешали, стреляли, душили газами, умерщвляли на медицинских экспериментах. У Иисуса был этот единственный день, у меня тысяча дней и ещё две тысячи будет. Где был в это время Бог? Почему не сказал ни слова? Не покарал извергов и мучителей?

– Опять не то говоришь, Семён, – отец Серафим не был настойчив, не пытался переубедить, переиначить ход мыслей отчаявшегося человека. Только старался успокоить его, объяснить ему то, во что сам верил. – Ну не верь в Него, что, легче тебе будет? Бог сделал своё дело. Даровал Победу над силами Сатаны. Народ одолел фашизм. Разве этого мало? Господь не забывает своих детей. И ты сын Бога тоже. Для каждого у него есть слова поддержки. Не пытайся понять промысел божий. Ты даже представить его не можешь. Только ему известно, что уготовано здесь и там. – Священник поднял указательный палец правой руки вверх. – Если Он уготовил тебе муки, то даст и спасение. Верь в него, как он в тебя. Бог всегда даёт человеку испытание по силам его и по вере. Утратишь веру, себя потеряешь. Разве ты один страдал и страдаешь? А сколько людей погибло на этой войне? Сколько больных, увечных, неслышащих и невидящих по всей стране разбрелось? О них ты подумал? Ты всё на Бога жалуешься, но руки-ноги у тебя есть, голова ясная. Ты выжил, несмотря на всё, значит, ты не лишён его поддержки. Господь сподобил тебя вынести немецкий плен, даст силы выдержать и сталинскую милость. Укрепи свой дух. Будь стойким до конца. Не сдавайся, сопротивляйся унынию. Помни, Бог любит стойких и смелых.

– Всё так, отец Серафим, – отчаяние и чувство безысходности отпустили душу Веденина. Не то чтобы он принял и внутренне согласился со всем тем, что сказал ему священник, но разговор с умным, отзывчивым человеком успокоил его и потому он уже совершенно спокойно продолжал: – Мне уже двадцать пять годков, но кажется, что я прожил двести лет. Ничего нет на этом свете, что бы меня могло удивить, чем я мог бы восхищаться. В душе словно выжженная огнём пустыня. Одни огарки. Я не знаю, что такое любовь, какие слова я мог бы найти для близкой женщины. Даже если я окажусь когда-нибудь на свободе, то не буду знать, что с ней делать. Люди пугают меня, так как я знаю, что в каждом живёт зверь. Пока он прикормленный и сытый, всё выглядит внешне пристойно: окружающие готовы проявлять знаки внимания, участия, произносить заверения в дружбе и любви. Но если этот хитрый затаившийся хищник вдруг неожиданно проголодается и ему покажется, что он достоин большего, то он вырвется наружу и будет с наслаждением топтать и унижать тех, кому ещё недавно клялся в самых высоких чувствах. И вот что ещё, всё, что говорит человек, как правило ложь.

– Ничего, Семён, ты все сможешь выдержать, – священник ближе подошёл к Веденину. Не нужно ни о чём спорить. Доказывать, опровергать. Он понимал, что несчастный узник нуждается только в словах утешения. – Твоя душа свободна. Никто и никогда на неё оковы не накинет. Если есть у тебя тяжкие грехи, ты, полагаю, не всё мне рассказал, то раскайся в них. Не хочешь, не говори мне. ЕМУ скажи. Попроси у Господа прощение. Бог милостив. Нет не прощаемых грехов. Главное, чтобы раскаяние было от всего сердца, искренним. Через шесть лет выйдешь на свободу, будет всего-то тридцать два года. Вся жизнь впереди. Многое хорошее увидишь. Береги Веру свою православную и молиться не забывай. Тогда спасёшь свою душу. А теперь наклони голову. Этот деревянный крест я сделал сам из черенка совковой лопаты. Он освещенный. Носи его. Бог с тобою.

Отец Серафим перекрестил склонённую голову Семёна и на прощание обнял его.

* * *

Капитан Захарьин не обманул. Собрав в несколько вагонов осужденных по разным статьям, предназначенных для отправки в далёкую Сибирь, литерный спецсостав сделал небольшой крюк и, проскочив многочисленные разводные стрелки, замер на дальнем запасном пути железнодорожного узла города Старобельска.

Здесь к нему должны были подцепить ещё пару теплушек с заключенными и отправить дальше по расписанию. Арестантов из вагонов не выпускали, и поэтому Семёну Веденину пришлось довольствоваться тем, что он, сумев пробиться к узкому, как бойница, окну, стал оттуда всматриваться в алевшие под лучами вечернего заката родные места. Вот знакомое здание старого пакгауза, а за ним белобокие приземистые мазанки, окруженные фруктовыми садами. А дальше, ближе к центру, дорогая его сердцу Садовая улица, на которой притулился родной дом.

Может быть, офицер НКВД ошибся и не его дом разрушен, и в нём по-прежнему живет его любимая матушка? И если это не обман слуха и на самом деле до него доносятся звуки вальса, значит, город живёт, вернулся к прежней мирной жизни и в нём вновь открылась основная танцевальная площадка. Веденин почувствовал, как к его глазам подбираются горючие слёзы. Давно он не плакал. Забыл, как это делается. Чем ещё облегчить свою измученную душу? Не видать казаку больше бескрайних луганских просторов, не радоваться вольному ковыльному ветру:

«Не для меня придёт весна, Не для меня песнь разольётся, И сердце радостно забьётся В восторге чувств не для меня, Не для меня река, шумя, Брега родные омывает, Плеск кротких волн душу ласкает, Она течёт не для меня»

Успокаивал, успокаивал его отец Серафим, а надежда прикоснуться к отчему порогу исчезала с каждым пройденным километром. Часто трубя и окутывая проносившиеся мимо поля и леса черным угольным дымом, поезд всё дальше ввинчивался в бескрайние российские просторы. Вот уже осталась позади болотистая русская равнина, растворилась во тьме рассыпающаяся на драгоценные минералы гряда древних Уральских гор. А дальше одна лишь бесконечная тайга, неукротимые бурные реки, и только за Красноярском на затерянном, всеми забытом полустанке была сделана остановка. Несколько вытянутых сложенных из цементных блоков одноэтажных зданий, охрана. В общем, всё как обычно. Передохнуть, помыться, поесть горячее и переодеться в плотные, подбитые ватой стандартные брюки и куртки. Как-никак лето прошло, и дыхание приближающейся зимы становилось всё ощутимее. Три дня и дальше в путь. Состав всё чаще стал придерживать свой ход, приветствуемый злобным лаем цепных псов и дежурным понуканием караула: «Первый пошёл, второй пошёл, третий…»

«Выходит, близится и мой черёд», – думал Веденин, но к его удивлению вагон, в котором он ехал, особо никто не тревожил. Лишь регулярная проверка, пересчет голов и весьма сносное питание. Через пять дней, когда поезд резко взял влево, в теплушку добавили вторую печку-буржуйку.

«Куда же они нас везут?» – в сердце начала закрадываться обоснованная тревога. Деревья скукожились вдвое, а затем вообще превратились в неказистые кустарники. Наконец, рельсы упёрлись в отвал из груды камней и земли. Железнодорожного пути дальше не было. Перегрузка в вымороженную баржу и по застывающей реке к ещё более холодному морю. Изломанный причал, переход на короткое пузатое судно и дальше вперёд вдоль дикого неприветливого берега и угрюмых сопок. Что за дикий край, где даже волн нет, а из-под воды на тебя пялятся пористые губки льда? Северный Ледовитый Океан. Край земли. Конец всему. Что там за строения на горизонте? Продавленные бараки, пустые металлические бочки. Безрадостная картина. К берегу так просто не подойдёшь. Пересадка на баркасы и к деревянному разбитому дебаркадеру.

Певек – самый дальний, закатный центр цивилизации. Неужели мне суждено провести здесь шесть чудовищных лет? И уже стало так холодно, что зуб на зуб не попадает. Проклятый ветер продувает всё насквозь.

– Всем прибывшим построиться и организованно занять места в тракторных тележках, – раздался привыкший командовать начальственный голос. Было бы кем руководить, а босс всегда найдется.

«Неужто ещё куда-то везти собираются?» – жуткое предположение ошарашило Семёна. Так и есть, ещё с десяток километров куда-то в сторону, и вот он, конечный пункт прибытия, не обозначенный ни на одной карте.

Это был не лагерь в привычном смысле этого слова, а небольшая колония, на территории которой разместились до десятка сравнительно небольших, ладно срубленных из бревен жилых домов и ещё несколько строений непонятного назначения. Ни забора, ни проволоки, ни тем более наблюдательных вышек не было.

«Чудное поселение», – усмехнулся про себя Веденин и решил не торопиться с выводами. То, что привлекало внимание сразу, – это странные провисшие пеньковые канаты, протянутые между всеми домами и строениями. Для чего? Внутри были достаточно просторные помещения для проживания двадцати человек. Нары крепко сколоченные. Соломенные тюфяки – новые. Большой общий стол с длинными скамьями под окном с двойными рамами, на котором не было решетки. Почему так? В углу топилась массивная, грубо сложенная из валунов печь. В избе было тепло. Жить можно.

«Что ж, может быть, я действительно смогу продержаться шесть лет и вырвусь на волю и дойду до своего дома? Может, прав отец Серафим и не так уж не прав капитан Захарьин, и у меня есть тот единственный шанс на спасение?»

Общее построение, как и ожидалось, было обычным, дежурным, как, впрочем, и везде, где довелось побывать Семёну, но зато кратким и содержательным.

– Я начальник Исправительно-трудовой колонии номер «Н» майор Сивков, – произнес кряжистый, как медведь-маломерок, человек с погонами майора. Вы – поселенцы на особом режиме. Заключёнными вас я не называю, хотя по сути так оно и есть. Каждый попал сюда, будучи осужденным по конкретной уголовной статье. Мы здесь добываем оловянную руду, и ваша задача работать как можно лучше, так как это нужно для нашей великой Родины. Кто будет работать по-стахановски, выдавать на-гора рекордные показатели, всегда может рассчитывать на моё уважение и соответствующие привилегии: улучшенное питание, хорошая одежда, перевод в избу с нормальными кроватями и выход на сутки-двое в Певек для отдыха и развлечения. Для таких работников будет разрешена переписка с близкими и в ускоренном порядке может рассматриваться обращение об условно-досрочном освобождении. Вот вам моё слово.

Майор явно был доволен собой и своей речью, хотя ничего нового в ней не было. Эти слова он произносил раз за разом перед каждой прибывшей партией арестантов:

– А теперь запомните следующее. Побег отсюда невозможен. Кругом безжизненная тундра. Сзади – Ледовитый океан. Скоро зима, о которой вы ещё представления не имеете. Любое нарушение режима, необоснованный отказ от работы караются карцером со всеми вытекающими для вас последствиями, самым мягким из которых является продление срока заключения или перевод на тюремный режим. И не у нас, а куда-нибудь подалее. Догадайтесь с двух раз. Прокуратуру или нашего всесоюзного старосту, дорогого Михаила Ивановича Калинина, своими письмами и жалобами тревожить не советую. Здесь я для вас и советская конституция, и Верховный совет, и Высший суд в последней инстанции. Охрана у нас есть, хорошая охрана, охотничья. – Бугристое лицо Сивкова расплылось в улыбке, обнажив крепкие желтые зубы. – Она охраняет вас для вашей же пользы от истинных хозяев здешнего края: полярных волков и белого медведя. У них разговор короткий и свой приговор, один.

Потянулись однообразные короткие дни и длинные ночи. Через месяц посыпались белые мухи и запела неукротимая пурга северных широт. Передвигаться по территории колонии стало возможно только держась за канаты. Фонари, запитываемые от старого дизельного движка, горели тускло и освещали лишь небольшой круг под собой. Оторваться от каната в ветреную ночь практически всегда означало верную смерть. Два-три шага в сторону, и человек пропадал в беспросветной зимней мгле. Такого находили скрючившимся и замершим в сугробе, и то большей частью по весне, когда снежные заносы начинали постепенно таять, разрешая земле полюбоваться солнцем в короткие мгновения быстротечного полярного лета.

Семён был приятно поражен тем, что питание оказалось хорошим, более чем ожидалось. Наваристые жирные супы, щи, картошка с сытной свиной тушенкой регулярно. Выдавали мягкий хлеб и компоты из сухофруктов, а то и козье молоко. Оказалось, что хозяйственный майор Сивков организовал в колонии свой производственный цех, где выращивались не только курицы и кролики и была своя пекарня, но и содержались десять упитанных пряморогих длинношерстных коз, которых обслуживали женщины из числа осужденных. Обстоятельство немаловажное и весьма приятное, так как позволяло основному мужскому контингенту значительно скрашивать свой убогий быт.

Веденин приободрился и даже стал прикидывать по годам, что он должен сделать, чтобы пораньше вырваться из заключения. Удивляло только то, что даже бывалые арестанты отказывались устанавливать свои порядки, вели себя непонятно тихо и безучастно реагировали на происходящие вокруг них события. За общим обедом ели мало, вяло ковыряя ложкой в каше. Разговаривали также немного, больше как бы из одолжения. Мало что сообщали о своём прошлом и почти всегда отказывались говорить о будущем. Даже лингвистические шедевры тюремного жаргона звучали как-то слабо и неубедительно, как будто никто никому ничего доказывать не собирался.

Кто-то из сообразительных раздобыл где-то медную проволоку и свинтил из неё антенну, что позволяло ламповому, собранному из разных комплектующих частей радиоприемнику транслировать передачи на КВ-диапазоне, в том числе программы на русском и даже английском языках. Волна постоянно гуляла, дикторские голоса беспрестанно гнусавили, а музыка то прорывалась сквозь шорох помех, то опять на время исчезала. Но канал в большой мир был открыт, и это сильно оздоровляло общую обстановку. И удивительно, но местное начальство, которое несомненно давно уже прознало о наличии запрещённого технического устройства у поселенцев, этому не препятствовало или делало вид, что ничего не знает.

«Весьма странно, – размышлял Веденин. – Ведь спецпоселение – это не лагерь и не тюрьма. Условия более-менее. Кстати, работа в шахте не самая трудная. В стволах проложены рельсы, по которым надо вручную наружу выталкивать груженные породой вагонетки, а затем по горной дороге-бремсбергу с помощью лебёдок выводить их вниз и поднимать обратно наверх. Руда оказалась не самая плотная и довольно успешно вырубалась из горного массива. В основном заостренными кирками, а там, где было возможно, то и отбойным молотком. Несильно, но работала внешняя вентиляция, подавая в штреки свежий воздух, а работа с перерывом длилась тоже не как обычно, а всего часов пять-шесть.

Любопытная колония. Даже оркестр периодически играет. Здесь продержаться можно», – в сердце Веденина росла уверенность в благополучном исходе. В налаженный колониальный ритм он уже втянулся и успел разглядеть в нём целый ряд ценных преимуществ, одним из которых было знакомство с местной поварихой, тётей Варей.

– Ты не боись меня, голубок, – ласково приговаривала она, облапив большими теплыми руками тело Семёна. – Я добрая. Никто не жаловался. Сам понимаешь, жисть наша такая, а мне без женского дела никак нельзя. Уж пятый годок по лагерям мотаюсь. Пообвыклась. И тебе нужду справить надо. Забыл, поди, как это делается? Так это ничего. Я тебе помогу. Мужики в этом лагере какие-то квёлые. Только растревожат и в сторону. А ты парень молодой, ладный, до любви скорый. – Её полные щёки округлились в улыбке, небольшой нос со слегка вывороченными ноздрями сморщился, а выщипанные по лагерному обычаю и прочерченные чернильным карандашом тонкие брови сдвинулись к переносице. Она искренне жалела этого ещё очень молодого парня, который ни за что ни про что тянул невольничью лямку. И долго толстыми и влажными губами ласкала его никогда прежде нецелованное тело. Тюремная Мадонна. Эх, доля наша бурлачная.

Веденин привык к поварихе и, прижимаясь к её большим, как подушка, обвислым грудям, умиротворенный, затихал, забывая о том, зачем он здесь и что и почему делает. Эта уже немолодая сорокалетняя женщина с расплывшейся фигурой дарила ему забытые воспоминания о великом женском умении пожалеть и успокоить растерявшегося мужчину. Он давно уже утратил прежние юношеские мечты о светлой и необыкновенной любви. Растворились в памяти черты той прекрасной и такой же юной, как и он, девушки, которой собирался признаться, но так и не успел или не решился это сделать, в своем первом искреннем чувстве, когда уходил на войну. Теперь непреодолимые завалы пережитых испытаний навсегда отгородили его от далекой невинной жизни. Другие образы, других людей высоким тюремным частоколом стояли перед его глазами.

– Да и я уже не тот, Вера. Год простоял по пояс в морской воде. Думал, что у меня вообще ничего не получится, – и с благодарностью гладил рукой ее большой надутый живот, тучные бёдра и потом, чувствуя очередной прилив желания, заваливался между её всегда раздвинутыми ногами, всматривался в смеющиеся глаза и радовался, слыша её легкие постанывания. Это были для Семёна самые лучшие, самые естественные моменты обыкновенного человеческого счастья.

Потом оба, тесно прижавшись друг к другу, долго лежали на Вериной кровати с широко раскрытыми глазами и любовались неземной красотой, не сводя глаз с оконного проема, за которым размашистыми зелено-фиолетовыми сполохами их приветствовало Северное сияние. Им было покойно и хорошо на душе. Не было больше покосившейся, вросшей в метровые снега избушки и этой неопрятной убогой кровати с разбросанным тряпьём, втиснутой в крошечную комнатушку. В такие редкие моменты даже самый потерянный человек может быть счастлив и мечтает вернуть в разуверившееся сердце надежду на лучшую жизнь и высшую благодать.

– Если тебе приспичит, Сеня, – говорила Вера, смеживая сонные веки, – то ты не тушуйся, делай своё дело. Мне и во сне приятно будет.

* * *

Судьба благоволила Веденину. Всюду можно встретить порядочных людей и надеяться на их поддержку и сочувствие. Часто бывает так, что люди неделями и месяцами постоянно встречаются, проходят мимо, а то и перебросятся парой ничего не значащих слов и потом словно забывают о существовании друг друга. Но иногда случается им внимательно взглянуть в глаза другому человеку всего лишь на минуту, и сразу без слов и объяснений становится ясно, что что-то внутри каждого притягивает их друг к другу, делает неизбежным взаимное сближение и рождает то безграничное взаимное доверие, которое столь же неповторимо как большая любовь. Таким счастливым явлением в жизни Семёна стал Александр Денисович Шевелёв, пожалуй, самый пожилой колонист, который проживал в соседнем бараке.

– Неужели Вы двадцать шесть лет безвылазно по лагерям кочуете? – удивлялся Веденин, наблюдая, как Шевелёв размешивает в кружке большой кусок колотого сахара. – Вам ведь уже шестьдесят лет. Неужели нет никакого снисхождения? И что, они не могут Вас просто отпустить на волю? Чтобы Вы ни совершили, Вы всё уже искупили. Это же совсем несправедливо. Разве Вы не обращались с просьбой пересмотреть Ваше дело?

– Обращался и не раз. Давно правда, – старый зэк вскинул на любопытного новичка мутные, ничего не выражающие глаза. – Потом понял, что всё бесполезно. У меня крепкая 58 статья, да ещё часть вторая. Через такую не перелезешь.

– А что же это такое? – поколебавшись, спросил Веденин. Сейчас ему более всего не хотелось каким-нибудь своим неловким вопросом обидеть этого повидавшего виды и симпатичного ему человека.

– Вы не стесняйтесь, юноша, спрашивайте. Мне сейчас скрывать что-либо о себе уже не имеет смысла, – седая щетина над губой старика – всё, что осталось от аккуратной полоски прежних усов, – поползла вверх. Может быть, это означало улыбку? – Это политика, юноша, да плюс вооружённое сопротивление советской власти. Таких не прощают. Я ведь врангелевский офицер в гражданскую войну. Имел звание штабс-капитана. За плечами три года первой мировой. А ещё я старый «октябрист». Слышали, что это такое? Нет? Тогда позвольте Вам объяснить.

Веденин с наслаждением слушал чистую, прекрасно артикулированную речь высокообразованного человека. Ни налёта привычной лагерной вульгарщины, ни бравирования знанием фени в его словах не было. Каким-то непробиваемым внутренним щитом врожденной интеллигентности и аристократического воспитания был прикрыт от влияния окружающей среды этот редкий человек.

– Так вот, – продолжал Александр Денисович, – «Союз 17-го октября» – это старая русская партия. Создана ещё до революции. А кроме того, я убежденный монархист. Как говорится: «Так за Царя, за Родину, за Веру мы грянем громкое ура, ура, ура». Такого большевики не прощают. Не так ли, мой слишком молодой друг? Извините, может быть я лишнее что сказал. Ведь, несмотря на свою молодость, Вы, Семён, много испытали на своём коротком веку. Так я слышал от других.

– Четыре года по немецким лагерям. Вначале у нас на Украине, затем во Франции, будь она неладна. Теперь у своих. Капитан НКВД мне волчий билет сюда выписал. Гад, – скороговоркой проговорил, почти пропел Веденин. Столько вопросов ещё хотелось ему задать этому бывалому человеку.

– Немало, немало. И вы всё это выдержали, – в голосе Шевелёва послышалось нескрываемое одобрение. – Прекрасная гордая Франция. Я там бывал счастлив, – глаза старого «октябриста» затуманились. – Но в эту войну она не воевала, а безвольно склонилась на милость врагу. Почему? Странно, более чем странно. А на капитана сердца не держите. Он здесь не причём. Поверьте, мне.

– Как это не причём, коль именно он мне объявил несправедливый приговор и сослал в эту тундру на шесть лет. За что? За то, что я в беспамятстве попал немцам в руки и они на мне испробовали все свои изуверские приёмы?

– Господин Веденин, позвольте мне Вас так называть, я должен Вам пояснить, что этот случайно встретившийся капитан внутренних дел Вам лишь объявил решение, которое приняли другие эпатажные люди, которых и судьями назвать сложно. Большевики заменили это понятие другими: тройки, особые совещания, трибуналы. А этот капитан лишь малая незаметная часть государственной системы, ещё одна застёжка на чехле, в который засунуты все граждане этой несчастной страны.

– Как же так? У нас социалистическое, а значит народное государство. И я, как и многие другие, сознательно пошел его защищать, да вот, правда, в плен попал. Так ведь не по своей воле. Тогда за что же меня так, с грязью смешали, выспрашивали, не предатель ли я, не диверсант ли? Обидно. Не заслужил я такие обвинения. Может, в этом капитане и есть что хорошее, только искать долго, – упрямился Семён, отстаивая сложившиеся у него убеждения.

– Я понимаю и сочувствию Вам. Безусловно сочувствую. Но давайте разберемся, что такое государство, – Шевелёв отхлебнул из кружки горячий напиток и ещё раз внимательно всмотрелся в своего собеседника. – Давайте вместе будем разбираться. Природа государства во все времена одинакова. Действительно, первоначально его создают люди, но затем государство изобретает законы и заставляет людей следовать им. В этом его основная сила. Такова естественная логика вещей. Если хотите, государство – это позитивный балласт, который, как свинцовые или бетонные блоки, закладывают в самое днище корабля для большей устойчивости, чтобы он не перевернулся в бурных океанских водах в разгулявшуюся непогоду. Вы, как и все люди, просите от государства справедливости, понимания, участия, защиты, спокойствия, денег и ещё сотню самых разных пожеланий. Не много ли? А государство требует от человека только одного – повиновения – и добивается этого самыми различными способами. Нравится это ему или нет.

– Извините меня, Александр Денисович, – обиженно проговорил Веденин, – но Вы словно намеренно не понимаете меня. Просто не хотите слышать, а говорите так, будто оправдываете власти, которые без малого четверть века перекладывают Вас с одних тюремных нар на другие. Лишили Вас всего: семьи, имущества, а главное, будущего. Может, Вы дразните меня и издеваетесь над моей необразованностью? Так это напрасно. Я не новичок и прошёл достаточно тюремных университетов. Закалку получил как положено.

– Бог с Вами, господин Веденин. И в мыслях у меня не было чем-то оскорбить Вас. Если так ненароком случилось, то прошу душевно извинить меня, старика. Просто я считаю, что ясное понимание происходящего позволяет выбрать правильное решение, чтобы дальше следовать ему. А большевиков я не люблю и не принимаю, потому что они отобрали у меня не просто семью и дом, они лишили меня моей России. В этом был смысл всей моей жизни. Теперь всего этого у меня нет. Однако я говорю: сложилось, как сложилось.

Родина, Россия, тебя давно простила, Семён, вернее даже ни в чем не обвиняла. Позвольте иногда обращаться к Вам на «ты». Думаю, наша разница в возрасте позволяет мне иметь эту привилегию. Таких как ты бедолаг – миллионы, которые маются по различным застенкам. Понять это просто. Государство бездоказательно обвиняло тебя, как и многих других, потому что ему нужна армия безропотных работников, готовых выполнить любое указание по его повелению. Таково требование нынешнего политического момента. Страна на треть разрушена. Экономика работает из рук вон плохо, поэтому заключённых и погнали на самые сложные объекты: возрождать уничтоженные города, заводы и невспаханные поля. Вот так обстоит дело.

Мне с большевиками делить нечего. Единственное, что меня примиряет с ними и со Сталиным, это то, что они раздавили Германию и весь ставший к ней в услужение так называемый «просвещенный» Запад, который столько веков пытался поучать Россию. Сохранили её в основных границах. Кстати, если Вы хотите знать, мой дорогой неуступчивый оппонент, то и Великобритания, и Франция, и Америка предали в гражданскую войну нас, русских патриотов, наше освободительное «белое» движение, то есть по сути помогли коммунистам удержать власть. В решающий момент прекратили помощь, бросили на произвол судьбы. И сейчас они для России уже больше не союзники. Поэтому Сталин так и торопится, используя жесточайшие меры принуждения.

К сожалению, в политике часто так бывает, что приходится жертвовать малым, чтобы спасти главное, то есть страну, её народ. Над этим можно поразмышлять. Умом я понимаю эту суровую необходимость, а сердцем принять не могу. Наверное, неважный вышел бы из меня политик. Хотя что же ныне об этом толковать? Всё прошло, «как с белых яблонь дым». А на государство я не жалуюсь. Какой смысл? Разве можно обижаться на грозу, которая сожгла Ваше любимое дерево, или на камнепад в горах, который разрушил Ваш дом? Конечно же нет.

– Значит, Вы что, простили всех? – не отступал набычившийся Веденин. – Всех, кто гнобил Вас по тюрьмам и острогам, эту советскую власть, которую Вы так не любите? Я простой человек, Александр Денисович, и вряд ли Ваши объяснения смогу понять и тем более согласиться с ними.

– Я не хочу выглядеть в Ваших глазах, Веденин, лучше, чем я есть на самом деле, – Шевелёв развел руки в стороны, словно давая понять, что любой человек вот так одномоментно, сразу, не готов принять точку зрения другого и согласиться с его доводами. На это требуется время. – Я скажу проще. Никто и никогда не создавал и не создаст на земле идеального общества, а потому прав тот, у кого власть. Если бы в двадцатом году победили не большевики, а мы взяли бы верх, то не я бы двадцать пять лет на шконке чалился, извините уж за такое вульгарное выражение, а они. А я уж постарался бы измыслить, как подобрать для них в руки кайло потяжелее, чтобы сподручнее было уголёк ломить и вторую ветку Транссибирской магистрали варганить. И никаких сантиментов. Вы слышите? Вот так, мой дорогой друг.

– Тогда что же, всё напрасно? Так дальше и будет продолжаться? – спросил поникший Семён.

– Я принимаю мою судьбу такой, какая она есть. И будь что будет. Вы же сделаете свой выбор сами. Я только знаю, что дух мой свободен и Бога у меня никто не отберёт. А теперь прощайте. Мы ещё вернёмся к этому разговору, – Александр Денисович натужно закашлял и прилёг на нары, давая понять, что он устал и хочет отдохнуть.

Монотонно потекла дальше лагерная жизнь. Ранний подъем до рассвета, скользкая дорога в гору к руднику вдоль ограничительных канатов, чтобы не свалиться в глубокий отрог. Для самых слабых – верёвка, привязанная к хвосту кобылы, которую вёл за узду унылый бородатый коневод, а доходяги, уцепившись за неё, еле волокли ноги – быстрее преодолеть бы подъем. Наверху вход в шахту, внизу кладбище с безымянными могилами – лишь вкопанные в землю обрубы брёвен с прибитыми к ним табличками с номерами, неряшливо написанными чёрной краской. Изо дня в день. Ни понедельников, ни воскресений.

И вот, наконец, земной шарик прокрутился поближе к солнцу и на Крайний Север пришла долгожданная весна. Правда, не слышны в тундре трели луганских соловьёв. Не долетает в эти края их звонкая призывная песня. Но и здесь есть жизнь. Повылезали из своих глубоких зимних нор неутомимые свистуны-суслики, доставая из защечных мешочков последние припасенные с осени запасы. Зацокали своими ловкими язычками, объявляя всему свету, что они живы и очень рады, что смогли преодолеть злые козни ледяной стужи. Пришла пора подыскивать себе семейную пару и плодить подслеповатых несмышлёнышей.

Пушистая пестрая накидка из цветущей шикши, морошки и брусники укутала оттаявшие плечи разбуженной полярной земли. Над темно-коричневыми шапками ягеля союзно качали своими алыми коронами маки и скромные голубые незабудки. Низко, над самой поверхностью чертили воздух крылами кряквы и гуси, ловко огибая чахлые кустарники и карликовые берёзы. Сбившиеся в черные облака мириады звонкоголосых мошек и комаров оповещали мир о своем намерении высосать кровь из всего, что дышит и движется.

В один из таких хмельных майских дней обычная беседа, начавшаяся с обмена скудными лагерными новостями, незаметно перетекла в разговор на серьёзную тему:

– Послушайте, Семён Ефимович, – сказал Шевелёв, неожиданно и совсем непоследовательно прерывая рассказ Веденина о том, как сорвавшаяся с направляющих вагонетка с рудой придавила сегодня его напарника по забою. – Я вот о чем хотел с Вами поговорить. Давно собирался, но решился только сегодня, и на это есть свои причины. Как Вы знаете, мы рубим и вывозим из шахты руду, которая содержит олово, как нам сказали. Но это совсем не так.

– А что же тогда? – спросил удивленный Семён, не вполне понимая, к чему клонит его старший товарищ.

– Может быть, Вы также заметили, что в этом лагере к нам относятся лучше, чем в других местах заключения? – продолжал развивать свою мысль сторонник восстановления монархии в России. – Сокращённый рабочий график, усиленное и даже весьма калорийное питание, ежемесячные медицинские осмотры. Постоянно дают таблетки непонятного назначения. Кстати, это обстоятельство является принципиально важным. Не секрет, что большинство поселенцев, особенно те, кто работает в шахте не первый год, страдают различными формами заболеваний: многих тошнит, мучает отдышка, затяжной кашель, отсутствие аппетита. При внешне благоприятных условиях, если можно так сказать о пребывании в колонии, люди жалуются на головокружения, потерю веса, хроническую апатию.

– Всё верно. Но с чем это связано? – согласился Семён, ощущая, что у него внутри растёт необъяснимая тревога.

– Всё дело в уране. На самом деле мы здесь добываем урановую руду, поверьте на слово бывшему коллежскому асессору императорского Корпуса горных инженеров. Я ведь геолог по образованию. Об олове сказано для отвода глаз. Должен сказать, что урановая руда содержит, конечно, много компонентов. Есть и ванадий, и молибден, и немало других полезных элементов, но главное уран. И похоже, он находится в руде в высокой концентрации. Это может быть хорошо для тех, кто нашёл его в этих краях, но плохо для нас, которые его добывают таким примитивным способом. В закрытых помещениях шахты мы вдыхаем опасный радиационный газ. Ещё хуже на рудообоготительной фабрике и в дробильном цехе. Вентиляции не хватает, других мер защиты тоже. Из-за этого в легких напластовалась ядовитая пыль. Отсюда все последствия. Недаром местные туземные народности зовут эту гору Шайтан-гора, то есть дьявольское место, где из века в век находили свой конец тысячи животных и, разумеется, люди.

– Так что же, мы здесь все обречены? – удивлению Веденина не было предела.

– Отчасти. Я думаю, те, у кого организм покрепче, выживут, хотя последствия лучевой болезни будут сопровождать их всю жизнь. Для других исход известен. Как и чем лечить эту болезнь, наука ещё не знает. Для нас её скрывают под симптоматикой пневмонии, катара желудка, почечной недостаточности, но разве Вам не бросилось в глаза, как часто, не реже чем раз в полгода, происходит ротация части колонистов. Привозят новых, а старых каторжан отправляют на Большую землю, якобы на лечение. Да и кладбище у нас не пустует. Вот такие невеселые у нас дела.

– Зачем тогда нужен этот уран? Зачем его вообще добывать? – Веденин расстегнул ворот ватника, словно ему не стало хватать воздуха.

– Из него можно сделать атомное оружие, самое разрушительное на земле. Поэтому Сталину нужна ядерная бомба, и в этом, к сожалению, он опять прав. Вы, конечно, знаете, Веденин, что у американцев она уже имеется. Они не задумываясь сбросили две ядерные бомбы на японские города, хотя принципиальной военной необходимости в этом не было. Теперь угрожают или прозрачно намекают на то, что могут применить это оружие против русского народа. Я склонен думать, что, если бы они могли доставить эти бомбы, скажем, до Москвы и Петрограда без последствий для себя, они незамедлительно сделали бы это. Пройден рубеж недозволенности. Кто его пересёк однажды, сделает это и во второй раз. Что бы ни разделяло меня с коммунистами, но я с таким положением не согласен. Этим намерениям необходимо воспрепятствовать. Однако печальный вывод состоит в следующем: за право обладать ядерным оружием погибнут тысячи и тысячи наших соотечественников, и прежде всего, заключённые, наши с Вами товарищи по несчастью, которые заняты на самых опасных участках. Дело это неизученное и малознакомое.

– Для чего Вы мне всё это рассказываете, Александр Денисович? Уверен, что Вы что-то хотите предложить мне. Так просто Вы бы не стали говорить, ведь в неведении мне жить было легче, а Вы милосердный человек, как я заметил. – Веденин стал внимательно вглядываться в стоявшего перед ним пожилого человека. Как он не заметил раньше, что за те полгода, что они знакомы, Шевелёв очень изменился: сильно постарел, спина сгорбилась, прежде плотные, всегда тщательно причёсанные волосы теперь торчали на голове редкими седыми клочками. Глаза утонули в набухших свинцовых мешках, нос заострился, а шея с торчащим кадыком усохла и стала походить на индюшачью. Перед ним стоял не ещё бодрый шестидесятилетний человек, а глубоко дряхлый старик.

– Вам, Веденин, надо спасать себя. Бежать отсюда и как можно дальше. Ещё полгода работы в шахте, и последствия в твоём организме станут необратимыми. Остаётся одно: или вырвать себя из этих условий, или окончить свои дни в забое. Никакого условно-досрочного освобождения ты, Семён, не дождёшься.

– Так давайте бежать вместе, – воскликнул Веденин, понимая, что его солагерник во всём прав и побег единственное, что ещё может помочь ему вырваться из объятий медленной смерти.

– Я хотел, я давно начал готовиться к нему, когда наконец разобрался в том, что происходит на самом деле в этом лагере. Но год назад мой товарищ, с которым мы готовили это предприятие, скоропостижно ушёл в лучший мир, и я остался один. Тогда я стал искать себе нового напарника и вот встретил тебя, Семён. Однако неделю назад лагерный врач мне объявил, что у меня реактивная форма «туберкулёза» и что меня отправят на лечение. Я всё понял, да и сам чувствую уже, что силы мои с каждым днём тают. Я не знаю ещё, как должен поступить, но и безропотно ждать мучительного конца не намерен. Ты пойдёшь один. Говорю тебе это, потому что я тебе доверяю и потому хочу дать шанс выжить. Это не будет легкой прогулкой. Возможности преодолеть ожидающие тебя трудности – весьма невысокие, но они есть. Ты молодой, сильный и потому можешь справиться. Я буду только обузой. Пойдёшь не вглубь континента, а дальше на север, пока не выйдешь к Ледовитому океану. Бежать надо в июле, когда вскроются льды. Там ищи стоянки туземцев: чукчей, эвенков. Они как раз в это время бьют морского зверя. Народ этот простой, но отзывчивый. У них возьмешь какую-нибудь лодку из шкур и поплывешь в сторону пролива Лонга. В прибрежной полосе имеются попутные подводные течения. Это поможет. Льды мешать не должны. Попадутся торосы – легко обойдёшь. Если сумеешь, сделаешь элементарный парус, а так на веслах с остановками. Пройдёшь пролив, и там сам решай. Можешь попробовать затеряться на Чукотке или спуститься ниже и прибиться к камчадалам. В стойбище они тебя примут. Они рады новым людям и особенно сильным молодым мужчинам, которые будут хорошими охотниками. Но мой план был переплыть Берингов пролив и добраться до Демидовых островов, а потом до Аляски. Сложно, но можно.

– Но Аляска ведь – территория Соединенных Штатов Америки. Другая страна, – изумился Семён.

– Так не всегда было, – поморщился, словно от зубной боли, Шевелёв. – Вначале мы её для себя открыли. Там стояли наши русские фактории. Торговали с алеутами порохом, солью, тканями, пенькой, инструментом и оружием. В обмен брали пушнину, моржовую кость, бывало, что и золото. Российская корона не продавала Америке эту землю, но зачем-то уступила в многолетнюю аренду, а большевики вообще забыли о ней. Американцы ушлые ребята: за столетие выдавили всех соперников и из Северной и из Южной Америки. Всех: британцев, французов, испанцев, португальцев и, к сожалению, нас. Теперь у них исключительные возможности влиять и определять жизнь многих стран этого континента. За ошибки расплачиваются столетиями. Но для меня Аляска – наша земля. «Там русский дух, там Русью пахнет». А ты сам решай, что хочешь и что сможешь сделать.

– До июля ещё месяц. Надо торопиться. Приготовить всё. И главное, чтобы охрана ничего не пронюхала, – углубившись в свои мысли, озабоченно промолвил Веденин.

– Я тебе помогу, – Шевелёв одернул полы своего ватника. На улице стало холодать, и пора было заходить в дом. – Я дам тебе то, что мне удалось собрать: миску, нож из полотна напильника, жестяную флягу, веревочный клубок из тряпичных полосок, нитки и рыболовные крючки из булавок, а также самодельную карту. Сам чертил по памяти. Есть ещё свечи и махорка от собак. Свои следы присыплешь. И самое главное – полевой компас. Я его очень ценю и берегу. Это мой старый боевой товарищ. Прошел со мной все годы Первой мировой войны. Он тебе поможет. Не потеряй его. В тундре летом много еды: ягоды, рыба в ручьях, всякая мелкая живность, яйца из птичьих гнездовий. Отсюда возьмёшь только хлеб и воду в фляжке. Осторожней, если будешь пополнять воду из озёр и заболоченных мест. Некоторые из них опасны для внутренних органов человека. Вода там может содержать высокий процент солей и тяжелых металлов. Ориентируйся на те, где рыбки плавают. Запомни это. Выбрать надо туманный день и выбраться из лагеря раним утром. Будут светлые ночи, но туман поможет. Вохровцы, если тревогу поднимут, далеко в тундру из-за одного человека соваться не станут. Места здесь дикие, необжитые. Да и техники и лишних лошадей у них нет. Отойдешь на десять километров, считай, оторвался от погони. Я не думаю, что они способны организовать серьёзное преследование. Из этого заброшенного за полярный круг лагеря побегов не было никогда. А ты рискнёшь. Не побоишься?

– Уйду я, – голос Семёна был твёрд. – Невмоготу больше терпеть. Вначале немцы четыре года убивали, не убили. Теперь наши решили прикончить медленной смертью. Неправильно всё это. Не могу больше выносить эту несправедливость. Даже если догонят, живым не дамся. Умру, но не уступлю им.

– Ладно, Веденин, – чуть слышно проговорил Шевелёв. – Если так решил, хорошо. Толк будет. А теперь помоги мне зайти в избу. Устал что-то. Ноги подкашиваются. Полежать хочу. Будет у меня только одна единственная просьба. Дам тебе письмо к моей сестре. Она в эмиграции в Париже живёт. Одна она у меня осталась. Может, получится, перешлёшь ей. Адрес запомни. Если что, письмо уничтожишь. Не отдавай никому. Это мой наказ. Это моё сокровенное. Обо мне не думай. Я спокоен. Поди заждались меня на небесах мои дорогие жена и дочурка. Увижу их, моих родных. О них я страдаю, не о себе, а ты свою жизнь береги. Рано тебе умирать. Бог с тобою.

Не подвёл северный ветер. Натянул в июле из расплавившейся ледяной пустыни плотные сгустки тумана, спеленавшие белым саваном бараки, шахту и дорогу, ведущую к ней. В водянистом мареве исчезло всё, даже бескрайняя разноцветная тундра. Сколько он продержится над землёй: день, два? Может, больше? Вот будет подмога для успешного побега. Одно ясно – поспешать надо.

Пробравшись между домами, Веденин пересёк территорию лагеря и, как призрак, растворился в полярном молоке. Шёл и шёл, не останавливаясь. Временами проваливался в болотные ямы. Выбирался, отряхивался и шёл дальше. Только вперёд. Где там спасительная кромка могучего седовласого океана-батюшки? Когда сможет опуститься на колени перед его солёными водами? Временами доставал компас, сверялся с его показаниями, пытался делать поправки, как ему растолковывал оставшийся на зоне наставник, и опять ускорял шаг.

Всё пока что шло хорошо: лая собак и криков преследователей не слышно, лишь всполохнётся где-то за горкой потревоженная птица, да юрко просунется в траве неведомая смышлёная зверушка. Немного потемнело, туман стал гуще. Видимо, дело к закату. Семён приободрился. Ведь пока что всё получается. Не сегодня-завтра наткнётся он на яранги чукчей или айванов. Сядет в трапезный круг охотников и рыболовов. Наестся содранного с моржовой шкуры жира, а потом, разжевав горсть сушеных мухоморов, в забвении будет слушать их заунывные песни и смотреть на колеблющиеся под ударами бубна стройные фигуры темнокожих чукчанок с татуированными лицами, выплясывающих танец ворона в честь великого бога Митта, покровителя морских и земных животных. И ему станет хорошо, так хорошо, как никогда не было, ну может быть, один только раз, когда он упал во сне с детской кровати, а мать, уложив и склонившись над его головой, тихо пела колыбельную песню, предрекая ему счастливую и радостную жизнь.

А утром, стряхнув с себя остатки ночного бдения, он возьмет у гостеприимных хозяев кожаный каяк и поплывет к следующему стойбищу, где пересядет на другую байдару и, прихватив в подарок завернутое в желудочную плёнку сушеное мясо-кыкват, отправится дальше по проливу Лонга мимо ревущих тюленей-лахтак.

А что потом? Может, прав Шевелёв и не надо пытаться спрятаться в отрогах Чукотки и надеяться затеряться среди китобоев-камчадалов? Ведь всё равно сыщут, а найдут, не помилуют, не простят, а изобретут ещё более суровое наказание, чтобы другим неповадно было. Тогда что же? Аляска? Переплывёт ли он на лодке Берингов пролив, как это делают медведи? Тоже ведь сухопутные звери. От острова к острову. Большой Диомид, малый Диомид, а там и континентальная суша.

«Не один я проходил этой дорогой: и эскимосы, и наши казаки, а до них другие народы. Значит и я смогу, – в душе беглеца росла уверенность. – Я всегда любил романы Джека Лондона, подвиги его мужественных героев. Зачитывался ими, держа фонарь под одеялом. Мечтал, вот бы мне стать таким. Так что же я, хуже их?

Уйду вглубь континента, пройду их тропами через перевал горы Мак-Кинли, затеряюсь в скалистых дебрях Аляски, чтобы никогда больше не видеть людей. Если я для них изгой, значит, я им и останусь. Не нужно мне золото Номы. Срублю хижину из необхватных сосен. Буду ставить силки на зайца и куропатку, ловить в реках стальноголового лосося. Не дрогну перед гризли и приручу лосей. Всё будет моим: и высокие горы, и быстрые реки, и цветущие луга, и изумрудные холмы. Везде я найду утешение и укрытие: у ветвистого желтого кедра и под гранитным навесом утёса. Припаду губами к хрустальной струе горного родника и буду ненасытными глотками вливать в себя его живую воду. Зароюсь лицом в ворсистый ярко-зелёный мох, а затем, перевернувшись на спину, буду долго слизывать с губ росистые капли и смотреть в глубокое синее небо, в котором неторопливо плывут в сторону моей покинутой Родины безмолвные облака.

Беззаботные птицы будут петь мне свои весенние песни, а трудяги-шмели полетят в голубую долину собирать пыльцу с её цветного покрывала. Подставлю ладони под дождевые струи, чтобы смыли они с моей души черную гарь былых мучений и зажгли в ней солнечную радугу. Я стану другим, прежним, разбужу в сердце угасшую любовь ко всему, что мне дано видеть и чувствовать. Я буду встречать рассветы и провожать закаты, а по ночам рассматривать вечные звёзды и верить, что, когда придёт мой час, проведут меня по Млечному пути и откроют врата для новой, справедливой и счастливой жизни. Всему буду рад я, и все мне будут рады. Я хочу стать частью этого необыкновенного, созданного для меня мира. Я неоторгаемая часть его и ею останусь навсегда. Покойно будет мне, не останется в сердце печали. Пусть только больше не упадёт на меня взгляд человека, да не коснётся его рука.

Камчатка ли? Аляска? Где найди человеку убежище от людской злобы?

Всё так и приключится, – радовался своим мыслям Семён. – Не может быть по-иному. Я заслужил эту надежду своей растреклятой судьбой. Мне больше ничего не нужно. Я хочу просто жить, как живёт на земле любое живое существо, и радоваться жизни, а не прозябать в безвременье в Аду. Я только об этом и прошу Бога, как о последней великой милости». – Веденин достал из-за пазухи нательный крест, дар отца Серафима, поцеловал его и истово перекрестился: «Да минует меня чаша сия».

Чьё это тяжкое дыхание он слышит за спиной? Кто это может идти по его следу? Глаза сузились, превратившись в броневые щели, и теперь буравили молочную вату тумана, пытаясь различить чей-то раскачивающийся силуэт. – Кто это может быть? Не волки же? Летом для них еды хватает. Тогда кто? Неужто погоня? Но не слышно повизгивания ищеек и гиканья вохровцев. Так кто же сейчас прорвёт туманную завесу и выйдет к нему? Нет, он не побежит, не подставит спину. Пусть тот, кто прячется во мгле, объявит себя. Он встретит его лицом к лицу, как подобает мужчине.

Прошла минута, другая. Всюду, над всем великим северным раздольем повисла тишина, такая густая, что не было слышно даже комариного писка. Так может быть, там нет никого, ни человека, ни зверя, а только духи зла-кэле неожиданно решили позабавиться над ним напоследок? Уже осталось немного. Он чувствовал свежее дыхание океана. Тогда вперёд, не останавливаться. Там его спасение.

Семён почти бежал. Ноги вязли и скользили в топкой, насыщенной водой почве. Заплечный мешок тяжко бил по лопаткам, сбивая дыхание.

«Так ушёл или не ушел?» – только эта мысль, как заезженная граммофонная пластинка, прокручивалась в его голове. Веденин остановился и прислушался, стараясь унять толчки разбушевавшегося сердца.

Всё же кто-то явно преследовал его. Он слышал эти повторяющиеся кашляющие звуки и чье-то прерывистое надсадное дыхание. Так кто же это? Туман уже просел, и только его отдельные куски, как никому уже не нужные тряпки, лоскутами цеплялись за проступившие очертаниями сопок.

«Так это медведь, – про себя воскликнул Семён. – Это ему неймётся. Его харкающие всхлипы и шлепанье лап я слышал всё это время. Что ему надо от меня? Кругом вдоволь еды, а он здесь, а не на острове, где устроили себе лежбище тысячи тюленей-сивучей. Там сейчас его место. Там основные охотничьи угодья. А этот?»

Хищник, медленно переставляя лапы и отводя в сторону морду, словно стоявший на его пути человек мало чем интересует его, приближался к замершему беглому узнику. Это был большой полярный медведь. Исполин в своём роде, но лучшее время его прошло. Он был стар и немощен. Когда-то белоснежная шкура свалялась и теперь безобразными буро-коричневыми складками свисала с проступающего позвоночника. Длинная морда была испещрена бороздами от когтей – свидетельство многочисленных схваток за первенство. Из пасти набок вываливался язык, покрытый молочной слизью, которая тягучими каплями падала на широко расставленные лапы.

Когда-то этот медведь был неоспоримым повелителем этого сурового северного края. Все покорялись ему от Крысиных островов до острова Врангеля и Чаунской губы и прятались, заслышав его грозный рык, по норам и пещерам, умоляя о пощаде. Не было ему соперников ни в сражении за добычу, ни за право продолжить потомство. Одним ударом лапы ломал он шею моржам-шишкарям и не раздумывая вгрызался в непробиваемую толстую кожу морских слонов. Легко и вольготно жилось ему на этих полярных просторах и летом и зимой, когда, навалившись всем туловищем на ледяные торосы, ломал их, чтобы вытащить из воды хитрую увертливую нерпу, преждевременно и на свою беду поверившую в свою безопасность.

Медведь стоял в десяти метрах от Семёна, смотрел на него и ждал. Он не торопился. В лучшие времена, когда он был молод и здоров, он не дал бы этому хлипкому человеческому существу ни минуты пощады. Просто взял бы и оторвал ему клыками голову или подстерёг бы его за большим сугробом и потом прыгнул ему на спину, переламывая лапами хребет, а потом долго и не спеша вырывал бы из поверженного тела куски мяса и глотал, наслаждаясь вкусом и запахом свежей крови. Медведь знал, что дни его сочтены, но он был мудр и опытен и понимал, что сил у него хватит только на один удар лапой. Его истощённый организм требовал горячего сочного мяса, много белковой пищи, а не всякой ягоды-морошки, которую он подминал своими огромными лапами. Ему не поймать даже белька-сосунка и не досуг гоняться за наглыми сусликами-евражками, которых он всего равно не догнал бы. Вожделенную пищу ему мог дать только он, этот застывший в ужасе человек. Нужен всего лишь один умелый удар, чтобы рассечь когтями его грудную клетку и вырвать ребра вместе с внутренностями. Он возьмёт жизнь другого, чтобы возродить собственную.

Медведь ждал и смотрел на своего противника устало и внимательно. Он знал все приёмы битвы и никогда не проиграл ни одной схватки. Пусть этот трепещущий человек не совладает со своими нервами и первый кинется на него. Он подождёт и кончит дело одним взмахом своей могучей лапы. Решит вековечный спор, длящийся тысячелетиями на просторах ледяных северных полей: кому суждено жить, а кому пришла пора умереть, чтобы выжил другой и продолжил бродить по этой самой прекрасной на свете тундре. Таков закон жизни, таков закон белого безмолвия.

Семён не знал, о чём думает медведь, и ничего не хотел знать о его мыслях. Главное – успеть снять рюкзак, достать и покрепче прибинтовать к руке нож-напильник, чтобы в горячке схватки не выронить его, и вынуть из кармана свою железную подкову-оберег и плотно сжать её в левой ладони. Успеть первому погрузить холодную сталь в шкуру старого убийцы и добраться до его трепещущего сердца.

Беглец неотрывно всматривался в немигающие глаза зверя, запавшие между красными отвисшими веками. Не такой ли холодный неумолимый взгляд он видел у штурмбанфюрера СС Дегена, коменданта лагеря Цише, полицая Гунько? А может, это очухавшийся после известия о побеге майор Сивков распорядился выслать вдогонку этого жуткого монстра, потому что никто не должен избежать наказания? Таковы правила, и пусть наконец он, Семён Веденин, поймёт, что зря народился на свет.

Ясно одно, сейчас именно этот облезлый медведь загораживает ему путь к свободе. Если этот хищник решил умереть в бою, как настоящий воин, каковым он и был всю свою жизнь, значит, так тому и быть. Глаза зверя и человека вновь встретились. Час истины настал. На одних весах сошлись жизнь и смерть. И человек, и зверь, знали, что не отступят, не сойдут со священной тропы смертельного поединка. Оба издали равный по силе ревущий крик и ринулись друг на друга.

Светило низкое полярное солнце, туман окончательно рассеялся, разлетевшиеся было птицы возвращались к своим гнездовьям, испуганные поначалу суслики вновь осмелели и выставили из норок любознательные остроконечные мордочки. В тундру возвращалась обычная мирная жизнь.

«Да свершится воля ТВОЯ»

Октябрь 2016 год

III. Бесстрашные сердца (Рассказ)

СБ-2, средний бомбардировщик Военно-воздушных сил Красной Армии? пробежался до конца взлётно-посадочной полосы полевого аэродрома и, натужно заскрипев колесами, остановился. Пропеллеры обоих моторов ещё некоторое время хлопали лопастями и, наконец, замерли. Люк фонаря кабины пилота откинулся, и летчик в форме капитана вылез на крыло самолёта и, балансируя на ногах, съехал вниз по консоли и ловко спрыгнул на землю.

Не дожидаясь членов своего экипажа, он размашисто зашагал в сторону неприметного деревянного здания, где размещался командный пункт. Навстречу ему уже бежали сразу несколько человек, и впереди всех главный техник полка, старший лейтенант Никодимов, придерживая рукой, чтобы не снесло ветром, свою фуражку.

– Ну как, Пётр Евдокимыч, все вернулись? – подбегая, ещё издалека прокричал он.

Капитан Пётр Мошнарезов мельком взглянул на своего зама по технической части, коротко, словно его спросили о чем-то неуместном, сквозь зубы процедил:

– Почти. Не видишь, остальные садятся, – потом, немного помедлив, добавил. – Серго ушёл за горизонт.

– Как Серго? Почему Серго? – не скрывая своего огорчения, воскликнул Никодимов.

– Чего ты блажишь, как на похоронах? – Мошнарезов недовольно поморщился и стащил шлемофон с головы. – Я же сказал, подбили. Ни взрыва, ни пламени никто не видел. Может, живы они. Ты лучше скажи мне, вторая группа готова?

– Самолеты готовы. Экипажи ждут приказа на вылет. Вот только… – старший лейтенант замялся, отводя глаза:

– К сожалению, штурман Лещинский приболел.

– Как приболел? Что ты чушь несешь? Белены объелся? – Капитан резко остановился и, прихватив техника за нагрудный ремень, вперил в него свои ястребиные глаза. – Три часа назад был здоров, как огурец, а теперь что? Заболел. Что с ним?

– Слышал, животом мается. Сейчас над ним в медицинской части колдуют.

– Вот что, старлей. Все экипажи второй эскадрильи немедленно по самолетам. Вылет через полчаса. Я сам с вашими сюрпризами разберусь, – Пётр Мошнарезов резко развернулся и, широко меряя поле шагами, продолжил свой путь. Русые волосы его рассыпались по крупной голове. Чеканные черты лица излучали решительность. Широкая фигура с увалистыми сильными плечами напружинилась. Это был тот тип человека, который рождается в гуще русского народа только в те моменты истории, когда над его многострадальной Родиной нависает очередная смертельная опасность. Именно в такие времена подобные люди выходят на поверхность событий и забирают в свои сильные руки решение вопроса войны и мира.

Ничто: ни тяготы сражений, ни яростное противодействие врага, ни лишения повседневных боевых будней не могут принудить смутиться их горячие сердца и сломить веру в правоту своего дела. Это воины из породы Святого Георгия Победоносца, провозвестники грядущей Победы, встающие в один ряд с Валерием Чкаловым, Александром Покрышкиным и Иваном Кожедубом.

Если судить Петра Мошнарезова по характерной и удивительной его фамилии, то легко можно предположить, что далёкие предки капитана были из сибирских казаков и, выказывая свой непреклонный крутой нрав, прокладывали путь к Великому океану, забирая хабар у покорённых народов и откупаясь от грозного московского царя захваченными землями и водами. А теперь их потомок знал, что пришёл и его час, когда он должен подставить свою широкую грудь под вражеские стрелы и защитить беспомощных женщин и детей, свой родной дом.

Входная дверь в помещение командного пункта с треском распахнулась, и Пётр Мошнарезов, не обращая внимания на приветствие дневального, прошёл в комнату, где проводились разборы полетов и намечались новые цели. Он не удивился, когда увидел в ней почти всех с офицеров полка, которые были чем-то взволнованы и оживлённо обменивались между собой отрывочными репликами.

– Ну что ж. Происшествие в полку налицо, – его лицо исказила нескладная, нехорошая улыбка. Офицеры, увидевшие своего командира, разом замолчали и как один повернулись в его сторону. – Прошу доложить мне обстановку, – отрывисто бросил Мошнарезов и, сняв планшетку, положил её на стол.

– Товарищ командир полка, – старший из присутствующих офицеров вышел вперёд и вытянулся по стойке смирно. – Полк готов к выполнению боевого задания.

– А Лещинский? – глаза капитана стригли лица стоявших перед ним офицеров. Эти люди были дороги ему. Были его боевыми товарищами. За месяц боев бомбардировочный полк потерял большую часть своего состава, и оставшиеся пилоты ценились на вес золота, но постоянно изменяющаяся боевая обстановка требовала осуществлять ежедневные вылеты для уничтожения целей, не считаясь с людскими и материальными потерями. Немцы рвались вперёд, брали в кольцо отступавшие советские части и уходили дальше, предоставляя тыловым подразделениям вермахта заканчивать начатую ими работу.

– Он в медчасти. Несварение желудка или острая диарея. Больше я ничего сказать не могу.

– Та-ак, – протянул командир полка, понимая, что офицеры ничего лишнего о своем товарищи ему не скажут. – Вызвать сюда дежурного по полку.

Через пять минут в коридоре послышался топот подкованных сапог и перед капитаном возник молодой румяный лейтенант в новой летной форме и хрустящей портупее. Сразу понятно – последний предвоенный выпуск из летного училища. Всего-то месяц назад.

– Докладывай, что с капитаном Лещинским? Почему он в санчасти? И прекрати переминаться с ноги на ногу. Перед своим командиром стоишь.

– Я хочу сказать, что товарищ капитан Лещинский занедужил, но сейчас ему лучше, – румянец на щеках дежурного раскалился так, что казалось, сейчас прожжёт подворотничок его гимнастёрки.

– Ты что мямлишь? Докладывать разучился? По «губе» соскучился? Чем заболел Лещинский? Говори всё как есть. Здесь все свои. – Мошнорезов был непреклонен. Его уже начала раздражать атмосфера «заговора» и всеобщего молчания. Он сам не любил «доброхотов» и наушничество. Но сейчас на политес времени не было. С минуту на минуту он ждал звонка из штаба дивизии с запросом о первом бомбардировочном ударе. А удар пришёлся в никуда. Вернее, он не попал в саму переправу. Бомбы легли рядом, в районе въезда на неё, где скопилось несколько грузовиков. Он сам явственно видел, как вверх взметнулось яркое пламя взрыва, но этого было недостаточно. Теперь весь расчёт делался на вторую «волну» бомбардировщиков, а её ведущий, Лещинский, изволит себе в санчасти прохлаждаться.

– Я же говорю, живот прихватило у товарища капитана, но он поправится.

– Так, я вижу, что из тебя слова нужно щипцами вытягивать, – Пётр Мошнарезов прошёлся вокруг растерянного лейтенант так, как это делает леопард в джунглях, неторопливо кружась вокруг верной добычи, не спеша приступить к трапезе. Нет, так дело не пойдёт. При всех этот молокосос ничего не скажет. Он и ареста сейчас ждёт, как манны небесной.

– Ладно, всем выйти, – скомандовал командир полка. – А ты, лейтенант останься. С тобой вопрос не решён. – Офицеры, дружно, гурьбой, толкаясь в дверном проеме стали выходить из совещательной комнаты. – Теперь говори всё как есть. И смотри. Времени у меня нет. Будешь опять в молчанку играть, одной «губой» не отделаешься, – капитан присел на край стола и скрестил руки на груди. – Ну? – угрожающе протянул он. – Я жду.

– В общем, видел я, как капитан Лещинский поставил перед собой миску со сливами и затребовал из столовой три литра молока, – лицо дежурного то бледнело, то краснело. – И глотал сливы вместе с косточками, запивая их молоком. Вот так всё и было.

– Понятно, – жёсткая линия губ у Петра то растягивалась, то сужалась. Он никак не мог унять возникшее у него чувство брезгливости. – Доставишь ко мне сюда Лещинского. Если будет отказываться, скажи, что это мой приказ. Будет упираться, пригонишь под конвоем. Иди исполняй и немедленно, чтобы через десять минут он здесь был.

Так вот что произошло. Мошнарезов был вне себя. Так подставить полк, подставить себя. И кто это сделал? Человек, которому он больше других доверял, полагался, как на самого себя. Почему он сам, командир полка, раньше не разглядел этого человека. Ведь это был один из лучших лётчиков не только части, но и всей авиадивизии. Что же случилось с ним? Ведь мы же знакомы семьями. Он был шафером на моей свадьбе. Ещё совсем недавно, за две недели до войны вместе сидели за праздничным столом, отмечая именины моей дочери. Прошёл всего лишь месяц. Как давно это было. Реки воды и крови утекли с того времени. Послышался осторожный стук в дверь. Капитан прекратил бесцельное хождение по комнате и негромко сказал:

– Войдите.

Первым вошёл дежурный по полку и, отступив вправо, словно влип спиной в стену, пропуская внутрь капитана Лещинского.

– Идите, лейтенант, и прикройте за собой дверь, – Пётр близко подошёл к капитану и, остановившись, стал внимательно рассматривать того с головы до пят, от кончиков волос до носков начищенных сапог.

– Ничего себе, хорош, – командир полка гневно смотрел в глаза своего заместителя. – Воротничок расстёгнут, гимнастёрка смятая, как будто её жевали, поясной ремень распущен. Живот раздут, как у беременной бабы. Ты что, из борделя явился? Ты можешь объяснить, что это значит?

– Прости меня, Пётр. Не могу я больше. Не могу каждый раз водить себя и других под расстрел, – капитан Лещинский так сильно рванул себя за ворот гимнастёрки, что единственная остававшаяся застёгнутой медная пуговица с треском оторвалась и подпрыгивая поскакала по деревянному полу. Смоляные волосы его растрепались. Кровь отхлынула от мертвенно-бледного лица, а глубокие карие глаза словно вспыхнули пламенной искрой. – Ты меня хотя бы понимаешь? За месяц боев из 32 бомбардировщиков нашего полка лишь двенадцать остались в строю. Остальные лежат, зарывшись в землю или сгоревшие дотла. И новые нам никто не дает. Оставшиеся все без исключения повреждены огнём зенитных и воздушных средств противника, и только и жди, что в полёте что-нибудь откажет. Запчастей мало. Техники со своими задачами справляются плохо, потому что их никто не учил ремонтировать в поле подбитые машины. А где Сашка большой и Сашка маленький? Где Василий с Андреем? Где Серго? Я слышал, что он сегодня тоже сбит. Летчиков погибло больше, чем немцы сбили наших машин. Это чистое самоубийство. Ты должен это понимать. Командование дивизии просто махнуло на нас рукой и заранее списало всех в расход. Разве не так? Ну чего ты всё молчишь? Ты же мой друг.

«Пусть выговорится», – решил комполка и налил Лещинскому стакан воды.

– Выпей, а то слишком много говоришь. Я тебя не понимаю и понимать не хочу. Знаю только одно. Приказ надо выполнять и вести эскадрилью на бомбёжку переправы. Штаб дивизии ждёт от нас результаты. По графику истребители сопровождения будут подняты в воздух через тридцать минут и будут барражировать в заданной точке, поджидая нас. А ты мне, обосравшись со страху, речь толкаешь, как на митинге. Ты знаешь, как поступают с дезертирами и «самострелами», а ты именно таков, по законам военного времени?

Лещинский вскинул опущенную голову, которой он, как в угаре, раскачивал из стороны в сторону, слушая справедливые слова своего командира:

– Так сделай это, Пётр. Вынь свой ТТ и кончи меня прямо здесь, как труса и изменника. Поверь мне, я даже не пошевелюсь. Так лучше, чем под немецкие «флаки». Не хочу взорваться в воздухе, не хочу гореть на земле, облитый бензином.

– Капитан Лещинский, возьмите себя в руки! – прикрикнул на своего подчиненного Мошнарезов.

– А твои истребители прикрытия? – будто в горячечном бреду продолжал свою исповедь капитан. – Неужели ты забыл, что всего неделю назад они отвернули в сторону, когда на нас набросились «фоккеры», а мы, вот тебе, на ладони. Сколько тогда наших «бомбёров» было сбито? Три, четыре? Не скажешь? А переправу твою нам не накрыть. Она под плотной защитой зенитной артиллерии, и немцы поджидают нас в воздухе. После первого твоего налёта они там все собрались. Они нас на шаг к это проклятой переправе не подпустят. Всех положат. И нашим «ишачкам» с ними не справиться – против нас действуют асы из воздушной эскадры «Шлагатер», которые воюют с 39-го года. Англичане до сих пор дрожат при этом имени. Или ты забыл приказ Тимошенко, что надо бомбить с высоты 100–400 метров, а у нас не пикирующие бомбардировщики. Как летали горизонтально, как белый лист на ветру, так и летаем, плаваем в воздухе. 350 км в час против 650 у немецких истребителей. Идеальная цель! С закрытыми глазами попасть можно! – Лещинский истерически расхохотался.

– Я вижу только одно, что передо мной стоит красный летчик капитан Максим Лещинский, и то, что на аэродроме экипажи уже разогревают моторы и ждут приказа на вылет. Я лучше тебя знаю, что наши прицелы ни к чёрту, а лётная подготовка у личного состава слабая. Налёт часов минимальный. В мирное время тренировок на полигонах было мало. Иногда побросаем железные болванки и то хорошо. Бомбы берегли, а так больше на руках и на картах. Но вести ребят надо. Полётная карта только у ведущего, а остальные летят вслед, как гуси за вожаком. Я не уверен, что они без нас с тобой обратно даже наш аэродром разыщут. В полку только двое осталось основных штурманов. Ты и я. Мы теперь вдвоём ответственны за полк и за выполнение задания, которое никто не отменял. Кроме нас молодёжь за собой вести некому. Командиром полка я только две недели назад назначен на время, пока полковник Бурляев из госпиталя после ранения не вернётся. А так, я только штурман, пусть даже флагманский. Подойти к переправе можно. Ты прав, что нас там давно ждут, но зайти надо с другой стороны, от деревни Листвянка. – Мошнарезов подошёл к столу, на котором была разложена карта, и, найдя точку, ткнул в неё карандашом. – До неё надо идти зигзагом, используя облака. Немецкие истребители не могут вечно висеть в небе. Они или уйдут, или попытаются на пределе дождаться смены. У них горючего не хватит. Мы можем покрутиться в воздухе на дальнем подступе, а когда улучим подходящий момент, минут десять нам на всё про всё нужно, тогда и нанесём удар.

Но раз такие дела, ребят я опять поведу, а ты, Максим, возвращайся в санчасть. Да не забудь подштанники снять, чтобы не обмараться, и свищ в заднице залепи, а то на гауптвахте сидеть будет неудобно. Там дождёшься моего возвращения. Тогда всё и порешим, – командир впервые за время непростого разговора назвал своего заместителя по имени. Потом, не обращая больше на него внимания, повернулся и вышел из комнаты. Пора было выводить бомбардировщики на взлёт. Второй раз в этот день повёл в бой своих пилотов комполка капитан Мошнарезов.

«Можно понять Максима, – думал Пётр, постепенно выбирая штурвал на себя. СБ с усилием карабкался в небо, судорожно молотя воздух своими винтами, наподобие того, как делает это неумелый пловец, рискнувший пересечь речную стремнину. Тяжело было ему с такой ношей. Бомболюк и лонжероны были сплошь забиты взрывчаткой. Таково решение командира, его решение, чтобы взрывная волна была помощнее, чтобы наверняка разметать настил этой проклятой переправы. – Я не хочу оправдывать его, но он боевой лётчик и месяц воевал без сучка и задоринки. А тут такой срыв. Ну не выдержали у парня нервы, в разнос пошли. Так это на войне бывает, и не у него одного. Оклемается, придёт в себя. Загладит свою вину на боевых заданиях. Ещё героем станет. Всякое случается. Надо дать ему шанс. Нельзя одним махом списывать опытного штурмана». – Велика вера в человека.

– А вот и Западная Двина, – раздался в наушниках голос второго пилота. И действительно, внизу зазмеилась зеркальная полоска водной глади.

– Значит, сейчас откроется цель. Всем приготовиться, – передал по рации Мошнарезов.

Не успел он договорить эти слова, как шлемофон зашумел от тревожных слов и криков: «Мессеры» атакуют, «Мессеры» атакуют.

Держать строй, только держать строй. Отбиваться пулемётами всей группой. Истребители противника с воем носились вокруг шестёрки бомбардировщиков, заходя то справа, то слева, то бросаясь сверху или подныривая под центроплан. Везде были они, стараясь, по принципу волчьей стаи, оторвать вначале одну запаниковавшую овцу, чтобы полоснуть резцами по нежной коже. Затем другую, третью и так прикончить всё стадо. Советские истребители прикрытия давно уже схлестнулись с «мессерами» в воздушной круговерти, пытаясь хоть как-то помочь неповоротливым «бомбёрам» прорваться через вражеское заграждение.

– Истребитель сзади, истребитель сзади, заходит с правой полусферы, – раздался истошный крик стрелка радиста. В подтверждение его слов сразу вдоль окон кабины полетели трассирующие снаряды. В ответ сзади загрохотал пулемёт бомбардировщика. Раздались глухие удары. Самолёт содрогнулся всем корпусом и всё стихло. Скоротечен воздушный бой.

– Андрей, как ты там? Жив? – запрашивал и запрашивал Пётр своего стрелка-радиста. Ответа не было. – Значит, мы без связи. Похоже, «Двина» выведена из строя. А ты как, Георгий? В порядке?

– Нормально, – откликнулся по внутренней связи штурман-стрелок. – Пётр, сбрось скорость и подверни влево. Не могу вывести «Шкас» из «мертвого» конуса, да и затвор клинит.

– Попробую. У нас проблемы. Чувствую, что повреждены рули высоты и направления. И вот что ещё. Задымил левый. Как группа? Что видишь?

– Двое сбиты: Алексей и Глеб. Ещё один без команды отвалил. Пытается оторваться от немцев. За нами следует только один ведомый – Константин.

– Понятно, – Пётр обеими руками пытался удержать бившийся в судорогах штурвал, ноги готовы были сорваться с педалей. Скорость упала, самолёт «вспух» и перешёл в пологое снижение.

– Ага, под нами переправа. Ещё ниже, ниже. Отсюда не попадём. Теперь на разворот. Георгий, сброс по команде, по центру.

Резкие удары и разрывы градом прошлись по корпусу. Это снизу всеми калибрами ударили зенитки и пулемёты противника. Эрликоновые огненные трассы заполнили всё пространство вокруг бомбардировщика. Небо покрылось дымными вспышками от разрывов снарядов. Пётр Мошнарезов почувствовал, как что-то тупо и очень больно ударило его в правое плечо. Теперь он удерживал штурвал только левой рукой, помогая ей всем телом. Немного погодя удар снизу подбросил его вверх, и он перестал чувствовать ноги.

Ниже, ещё ниже. Эта чёртова перемычка между берегами должна быть разрушена. Пётр уже различал, как на мосту суетились люди, стараясь поскорее вывести с него вереницу бензовозов и танки. Шла переброска танкового корпуса. Если немцы успеют стянуть его в единый бронированный кулак, то мощный удар в стык обороняющихся советских армий разорвёт линию фронта, который неотвратимо покатится назад, до самой Москвы. Надо задержать наступление вермахта. Хотя бы на двое суток. Всего лишь нужен один точный сброс бомб. Всего лишь?

Пётр собрался с силами и прокричал:

– Георгий, обратно мы уже не вернёмся. Никак.

Не сразу, прошла минута прежде штурман-стрелок хрипло ответил:

– Давай, командир. Это нужно сделать.

Сзади раздался громкий взрыв. Это шедшего в кильватере СБ Константина разнесло в клочья. Зенитный снаряд взорвался в бензобаке.

Только бы не промахнутся, только бы окончательно не отказали рули управления. Бомбардировщик резко клюнул носом и стал заваливаться на правое крыло. Зенитки внизу сошли с ума, устроив огненную вакханалию для падающего бомбардировщика. Пётр прижался к штурвалу. О чём он думал в последние мгновения своей жизни? Трудно сказать, скорее всего о том, что он делает самое важное дело в своей жизни. Он должен закрыть собой дорогих ему людей: любимую жену, Сашеньку, и самое светлое солнышко в его короткой жизни – белокурую малышку Анджелу, чтобы никакой незваный гость не вошёл в их дом и не нарушил их покой.

* * *

Пропал без вести штурман ВВС Красной армии капитан Пётр Мошнарезов. Никто не видел и не мог подтвердить факт его героической гибели. Ни один бомбардировщик из его эскадрильи не вернулся на родной аэродром. Остались лишь на дне русской реки немецкие танки с оторванными башнями да взорванные цистерны из-под бензина. Нет среди этого нагромождения перекрученного металла останков летчика Мошнарезова и его экипажа. Развеял вольный ветер русских равнин пепел от их сгоревших тел. Не ждут их Звёзды Героев, не расскажут об их подвиге на пионерских линейках.

Неизвестна и судьба капитана Лещинского. Вынес ли ему военно-полевой трибунал скорый приговор и был ли он расстрелян на краю лесного оврага? Или была дана ему возможность искупить свою вину перед народом кровью, воюя в составе одной из штрафных эскадрилий? Никто не скажет. Стёрто из людской памяти его имя.

Шёл только второй месяц ВОЙНЫ.

Ноябрь 2016 года

IV. Солдатский долг (Рассказ)

Гаубица калибра 122 мм М-30, 1938 года выпуска – очень хорошее орудие, может быть, даже одно из лучших. Она может многое. Легко попадёт за бруствер окопа, если, конечно, он не за десять километров, вывернет из земли железобетонный дот, разрушит стратегический мост и даже может попасть в танк, конечно, если он подъедет поближе.

Артиллеристы любили свои орудия и часто называли их ласковыми женскими именами. Почему-то. А царица полей, пехота, та вовсе молилась на артиллерию. И понятно почему. Если артиллерия неудачно отработает свою задачу, то матушке-пехоте будет ой как трудно бежать вперёд под градом пуль и снарядов, которыми её будет осыпать выживший и изготовившийся враг.

У стрелковой дивизии, оборонявшейся в районе города Стрешин, было мало шансов выйти из окружения. Это была арьергардная дивизия, которая по тактическому замыслу командования должна была прикрыть отход двух армейских корпусов, попавших в немецкие «котлы», то есть в соответствии с положениями военной науки она должна была быть принесена в жертву во имя спасения других частей. Об этом знал командир этой дивизии, его начальник штаба и, возможно, командиры полков тоже. Но об этом не знали ни младшие командиры, ни подчиненные им солдаты, от которых без лишних вопросов требовалось прежде всего исполнить свой солдатский долг на том участке обороны, который был обозначен для них в лучшем случае командиром взвода.

Но об этом хорошо знали немцы, которые сосредоточили весь свой огневой арсенал на этом злополучном участке фронта. Особенно их донимал гаубичный полк, который стрелял столь успешно, что немецкое командование направило на его уничтожение целую эскадру своих пикирующих бомбардировщиков Ю-87, которые черными вороньими стаями, с придыханием и воем, валились и валились сверху без остановки и паузы, покрывая закрытые позиции артиллеристов шматками взорванной земли.

Дивизия выполнила свою задачу, позволив стрелковым корпусам разорвать огненные кольца своих «котлов» и объединиться, повысив таким образом возможность для того, чтобы раздвинуть фланговые клещи немецкой танковой группы и соединиться со своей армией. Однако самой героической дивизии больше не существовало. Её разбитые полки тоненькими людскими ручейками растеклись по полям и весям, пытаясь самостоятельно, малыми, плохо организованными группами добраться до расположения ещё действующих частей Красной Армии. Это удалось немногим.

Гаубичный полк тоже поредел, вернее сказать настолько, что от него осталось только одно целое орудие, да вот ещё половина его расчёта. Всем хороша была эта гаубица. Ни разу ни в чём не подводила. Всё у неё работало отменно: и откатный механизм, и клиновидный затвор, и колёсики наведения, и, конечно, прокопчённый пороховыми газами ствол. Не орудие, а лапочка, и имя ему артиллеристы дали самое подходящее, царственное: Василиса. Однако с каждым пройденным километром это торжественное и помпезное имя постепенно трансформировалось в упрощенно-тривиальное: Васька.

– До какой поры мы будем ещё тащить на своём горбу эту чёртову Ваську? Кому это нужно? – ворчал больше для себя, чем для окружающих, заряжающий Ефим, толкая руками от себя огромное обрезиненное колесо гаубицы. Впереди надрывались коневоды, понукая измученную четвёрку лошадей, с натугой навалившихся на свою упряжь. Конский храп, матюги измученных солдат, жаркое солнце конца июля, всё говорило о том, что силы людей на пределе и любая даже кратковременная передышка была бы как никогда к месту.

– Прива-а-а-л, – раздался протяжный крик. Это командир орудия, сержант Яков Жигальцов, наконец решил, что время приспело, чтобы дать роздых своей немногочисленной команде, благо, рядом оказалась компактная ракитовая рощица, которая прекрасно подходила для временного укрытия гаубицы.

Вылив на голову половину воды из фляжки, Ефим подошёл к своему сержанту, который сидел, прислонившись пропотевшей гимнастёркой к стволу раскидистого дерева, и пытался что-то высмотреть на замызганной километровой карте, которую пристроил у себя на согнутой коленке.

– Послушай, Яков, я шо-то не пойму здешний расклад, – промолвил Ефим своим одесским характерным говорком. – Зачем мы второй день тащим за собой эту дуру? Она уже всем против горла стала. И зачем тебе эта палетка, ты что, со всей германской армией воевать собрался?

Заслышав разговор, с разных сторон стали подходить утомленные бойцы. Один из них, вытирая пилоткой с лица пот, смешанный с дорожной пылью, спросил:

– Действительно, Яков, Фима прав. Что мы будем делать с нашей Василисой? Это же целых три тонны живого железного веса. И всего один снаряд на всё про всё. А тракторов нет. Случайно четырех лошадей нашли. На них мы далеко не уедем. Они и так уже боками поводят. Посмотри на них. Даже траву не щиплют. Измучились.

– Так, так, – Сержант Жигальцов поднялся с земли, отряхивая ладонями приставшие к штанам песчинки. – И ты, Борис, туда же? А ведь ты наводчик. Все так думают? – Яков посмотрел на третьего оставшегося в живых из его расчёта, подносчика снарядов Глеба, и приставших к его маленькому войску четырёх пехотинцев из разбитых полков стрелковой дивизии. Те, впрочем, старались держаться в стороне, показывая своим видом, что вмешиваться в разговор артиллеристов они не намерены.

– Да я как все, – в нерешительности откликнулся Глеб, высокий жилистый парень, призванный в армию перед самым началом войны из небольшой деревни с берегов Оки. – Если надо, давайте и дальше поволочём наше орудие. Бросать, конечно, жалко. Что же мы, нашу Василису немцам в полон оставим? А так, не знаю. Как все решат.

– Ну и как же мы решать будем? – саркастически усмехнулся Ефим. – Может быть, проголосуем, как на собрании?

– Всё проще, Фима, значительно проще, – подстраиваясь под манеру говорить по-одесски, откликнулся сержант. – За нас уже всё решил Полевой устав Рабоче-крестьянской Красной Армии, который однозначно говорит о том, что боец должен делать всё для сохранения в целости и сохранности своего оружия как в бою, так и в небоевой обстановке. Вот посмотри, все пехотинцы из нашей дивизии, которые идут с нами, находятся при оружии. Винтовки свои не бросили, а вынесли их с поля боя. Что из того, что из всей гаубичной артиллерии осталась только наша Василиса? Мы её должны сберечь и доставить к месту назначения, каковым является расположение ближайшей кадровой части нашей армии. Я на наших позициях подобрал карту у одного убитого лейтенанта. Так вот, по моим прикидкам, километров через десять, если будем двигаться по этой дороге, мы должны выйти к передовым подразделениям нашего корпуса. Кроме того, я был и остаюсь вашим командиром. Поэтому ставлю задачу, через десять минут возобновить движение, чтобы дойти до вон того леса. – Жигальцов вытянул руку и пальцем указал на чернеющую на горизонте полоску деревьев.

– Не серчай, Яков. Мы же всё понимаем. Это так. Устали очень, – Борис широко развёл руки и, прокрутившись через левое плечо вокруг себя, обвёл ими всех сгрудившихся красноармейцев, как бы говоря, что он выражает общее мнение. – Да только горько нам, что из всего полка только мы вчетвером выжили. Вот и сказали лишнего, не подумавши. Сейчас запряжём лошадей и дальше пойдём.

– Всё так, Яша. Я тоже что-то с больной головы с глузду съехал /умом тронулся/, —пытаясь оправдаться, Ефим стал тщательно одёргивать гимнастерку, подправляя её под ремень. – Проблем нет. Доставим нашу Ваську в полном ажуре. Вот только как бы нам на открытом месте под истребители бошей не подставиться? Шныряют везде, где их не просят.

– Это верно. Поэтому срубим побольше ивовых ветвей и обвяжем всё, что только можно. Передок, лафет, ствол, даже лошадей. Сверху не сразу разберёшь, что это за кусты на просёлке. Глядишь и повезёт. Нам ведь до большого леса осталось всего пять километров. В лесу сделаем большой привал.

Всё так и вышло. Судьба часто благоволит смелым. Пятерка немецких «фокеров» прошла далеко справа, не обратив внимания на непонятную цель на грунтовой просёлочной дороге: то ли отдельно стоящий куст, то ли небольшой перелесок.

Наконец дорога вильнула круто вправо и прижалась к опушке леса, в котором широколиственных лип, осин и берёз было значительно больше, чем игольчатых елей. Найдя подходящую окраинную поляну с плотным травяным покрытием, артиллеристы завели на неё гаубицу и, стреножив лошадей, отпустили их на свободный прокорм.

Как хорошо после многих трудов снять пропыленную гимнастёрку, скинуть сбитые надоевшие сапоги и растянуться голой спиной, всем истомлённым солдатским телом на зелёном шелковистом одеяле из луговых клевера, вербейника и тмина, и просто лежать, ничего не делая, под сенью склонившихся ветвей. Тогда можно думать о том, что вот повезло, что остался в живых в том последнем роковом бою, что не оглох и не ранен и можешь дышать раскрытой полной грудью, втягивая в себя душистый воздух полей, и любоваться голубым куполом неба. Значит, не пришёл ещё тот последний час, и потому можно свернуть и подымить махоровой цигаркой, глотнуть из фляги водки, а потом, присев в круг друзей-товарищей, улыбаться и слушать, как они травят один за другим солёные анекдоты. Так думал Ефим и, наверное, Борис тоже, а командир орудия Яков Жигальцов думал о-другом:

«Эта ночь прояснит многое. Вечерять все будут вместе, а вот кто к утру останется – это ещё вопрос. Ну, может быть, Глеб, скорее всего Борис, наверное, Ефим, а вот пехотинцы могут уйти. Это не их забота, тащить за собой орудие. Они и так почти демонстративно держатся особняком. Похоже, между собой уже столковались. Скажут: три дня мы с вами корячились, толкали вашу пушку, а теперь увольте. Дальше сами пойдём. Зачем нам подставляться с такой наглядной мишенью? Дураков нет. А скорее всего вообще ничего не скажут, а уйдут ночью перед рассветом, когда все заснут и некому будет остановить их. Тогда будет совсем несладко. Вчетвером с двумя парами уставших лошадей с этой махиной не управиться. Придётся искать подмогу. Да где её сыщешь? Немец здесь косой прошёл. Разбежался народ».

Наступивший день действительно принёс нерадостные известия, правда не такие, что ожидал сержант Яков Жигальцов. Гаубица была на месте, лошади тоже, расчёт в полном составе уже на ногах, как будто и спать не ложился, и даже приблудившиеся красноармейцы никуда не делись. Более того, их оказалось значительно больше, чем было.

– Откуда эти взялись? – спросил Яков у пожилого ефрейтора, который был как бы в роли старшего у красноармейцев из разбитых стрелковых частей. – Да ещё так много.

– Товарищ сержант, они вышли к нам из леса, – ответил тот. – Шли, не зная куда. – Ефрейтор помялся и принялся без дела поправлять винтовочный ремень. – Здесь такое дело, Яков. Корпус, к которому мы шли все эти дни, был окружён и разбит полностью даже раньше, чем наша дивизия. Многих взяли в плен, остальные, кто выжил и избежал гибели, разбрелись кто куда, почти все без старших командиров. Эти вот просятся к нам пристать.

«Вот это действительно новость так новость, – тревожно размышлял Жигальцов. – Если это так, а сомневаться в словах вновь прибывших не приходится, они в таком же положении, как и мы, то наши дела хуже, чем я себе представлял. Корпус держал оборону на глубину пятьдесят километров. Если корпуса больше нет, значит, немцы оттеснили наши войска на это расстояние, а может быть, ещё дальше. Тогда выходит, что мы в глубоком тылу немцев».

– Мужики, сюда. Хочу слово сказать, – Яков подошёл к гаубице и положил на ствол руку, будто собирался в чём-то побеседовать с ней. – В общем так. Выполнить задачу и доставить орудие к своим мы не сможем. Теперь это далеко, очень далеко, десятки километров. Остаётся одно. Орудие спрятать, замаскировать и в пешем порядке пробираться на восток. Придёт срок, Василиса нам ещё послужит. Если повезёт, то дойдем до своих, а если нет, то… Да что об этом. Раньше времени говорить, словами блудить. Может, у кого есть другое мнение?

Горячий по обыкновенности южанина Ефим вышел вперёд и быстро заговорил, будто опасаясь, что его долго слушать не будут:

– Никанорыч прав, – он впервые назвал сержанта по отчеству, может быть, оттого, что наконец сбылась его задумка – оставить орудие, как обременительную ношу в сложившихся обстоятельствах. – Гаубицу спрячем здесь. Я здесь по утру в лес до ветру сходил и набрёл на глубокую овражину, чистый провал в земле. В него как раз наша Василиса влезет. До него метров триста – триста пятьдесят будет. Кустарник и тонкие деревья за полдня вырубим и дотащим орудие. Так я полагаю.

– И вот что ещё, товарищ сержант, – немного смущаясь, заговорил совсем молоденький красноармеец с тощей шеей, которая свободно болталась в слишком большом для него отвороте гимнастёрки. – Мы здесь не первый день по лесам и полям скрываемся. Километрах в четырёх имеется небольшой хутор. Дворов двенадцать, не больше. Так вот, там можно, я думаю, раздобыть топоры, пилы и лопаты. У вас, я вижу их почти нет. Да и поесть принесём. Почти сутки ничего не ели. Дозвольте.

– Хорошо, идите, – настрой на действия у собравшихся вокруг него людей вполне устраивал Жигальцова. Главное, нет паники и признаков анархии. – И вот что, принесите какие возможно крепкие верёвки и канаты. Всё, что возьмём для работы у крестьян, мы вернём. Так и скажите им.

Ближе к вечеру необходимая просека была готова. Оставалось лишь подтащить орудие и с помощью канатов спустить его на дно оврага. Дружно, поддерживая друг друга, люди и лошади потащили гаубицу через лес.

– Ну что, мужики, – воодушевленно воскликнул заряжающий Ефим. – Осталось только спустить её вниз и дело с концом.

– Погоди, не спеши, Ефим. У нас ведь должок остался. Нельзя так просто уходить. Заплатить по счетам требуется, – криво усмехнувшись, промолвил Яков Жигальцов и приказал: – Развернуть орудие. Километрах в семи находится селение Дальнее. В нём, по сведениям пехотинцев, расположился немецкий штаб какой-то дивизии и создан склад горючего и боеприпасов. Один снаряд у нас остался. Вот его и пошлём в качестве прощального гостинца. Борис, а теперь наша с тобой задача – правильно навести на этот посёлок Василису. – И оба, склонившись над картой, начали что-то колдовать, постоянно сверяясь с компасом и механизмом наведения.

– А не промахнёмся? – спросил осторожный пожилой ефрейтор-пехотинец. – Там ведь и люди живут.

– Даст Бог, не промахнёмся, – не отрываясь от вычислений, откликнулся Борис.

Минут через пятнадцать грохнул оглушающий выстрел и смертоносный снаряд с визгом начал вкручиваться в чернеющее небо, неся врагам справедливое возмездие.

* * *

Опавшая осенью листва, валежник, который набросали красноармейцы, зимние вьюги, а летом разросшийся орешник надёжно укрыли от чужих глаз красавицу Василису и путь-дорожку к ней. Затаилась она до поры до времени, дожидаясь своего часа, и дождалась. Многие дороги войны прошёл Яков Никанорович Жигальцов, но никогда не забывал ту первую гаубицу, с которой принял первый бой. В августе 1944 года он, уже в ранге командира гаубичного дивизиона, нашёл её и, что-то тихо про себя приговаривая и нашёптывая, долго своими мозолистыми ладонями, задубевшими от бесконечных солдатских тягот, оттирал Василису от накопившихся на её стальном теле грязи и ржавчины.

Уберёг её и дотащил до Берлина, где она на развороченных улицах прямой наводкой расстреливала немецкие «Тигры» и громила, превращая в пыль, бетонные долговременные огневые точки, устроенные отчаявшимися защитниками цитадели фашизма в подвалах и на этажах городских зданий.

И била врагов Василиса то тех пор, пока капитан Советской Армии Яков Жигальцов не сказал:

– Хватит. Дело сделано, – и не закрыл её грозное дуло брезентовым капюшоном.

Ноябрь 2016 года

Об авторе

Белов Владимир Фёдорович, длительное время работал за границей в Европе, Латинской Америке, Африке. Член Академии естественных наук РФ.

Оглавление

  • I. Три рядовых эпизода из хроники десантно-штурмового батальона (Повесть)
  •   Предисловие
  •   Эпизод первый
  •   Эпизод второй
  •   Эпизод третий
  • II. Хочешь дотянуться до Рая, загляни вначале в Ад (Повесть)
  • III. Бесстрашные сердца (Рассказ)
  • IV. Солдатский долг (Рассказ)
  • Об авторе Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Вестники Судного дня», Брюс Федоров

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!