Максим Бутченко Три часа без войны
Посвящается жертвам этой войны.
Когда-нибудь мы каждого назовем по имени, чтобы никого не забыть.
Я безмерно благодарен моей любимой жене Татьяне, которая терпеливо помогала мне дойти до последней строчки книги.
2016 год Вместо предисловия
Эхо Донбасской войны еще долго будет звучать в наших ушах. Мы войну еще не переварили, не свыклись с мыслью, что она вообще была. Не разделили время — «до» и «после». Застряли в безвременье, там, где нет мира, спокойствия, но нет и масштабных боевых действий. Мы повисли в вакууме, в котором все еще раздаются взрывы, но их отзвуки к нам не доносятся. Мы словно находимся на другой части Галактики, усиленно имитируем мирную жизнь, в которую метеоритами врезаются вести о новых погибших. Нам еще нужно встретиться с войной — серьезно осознать, что она шла и идет параллельно. А потом необходимо дожить до ее окончания. Но не в физическом мире, а в мире солдатских душ, там, где еще десятилетиями боевые товарищи будут умирать на руках, а взрывы — разносить останки тел по полю, смешивая их с донбасской грязью. Нам еще придется пройтись по степи, на которой когда-то растекались лужи крови. Крови с обеих сторон. Даже не так — сторон окажется больше. И каждый год мы будем открывать новые грани в произошедшей трагедии, чтобы однажды проговорить все слова, которые должны быть сказаны.
Эта книга основана на реальных событиях в жизни, на первый взгляд, разных людей. В центре сюжета — три человека, которым пришлось сначала стать жертвами, чтобы потом стать убийцами. Именно они понесли бремя победы и ощутили радость наказания. А все для того, чтобы в определенный, можно даже сказать — исторический, момент оказаться неизвестным числом x в уравнении с тремя известными значениями — Киевом, Донецком и Москвой.
Глава 1
В тюремной камере с острым визгом открылась зеленая железная дверь, покрытая тонкими трещинами, словно старческими морщинами. Дневной свет, будто заскучавший пес, ворвался в темный коридор и облизал измученное лицо Ильи Кизименко.
Двадцатисемилетний коренастый мужчина с прямым носом, широким подбородком и взлохмаченными волосами глянул внутрь камеры — синие двухъярусные кровати, по-местному — шконки, стояли, пришвартованные к бокам помещения. Маячащий за спиной Кизименко пожилой пузатый охранник недовольно засопел, его подопечный остановился как вкопанный у порога, замер на несколько секунд, осматривая камеру, а потом шагнул вперед. Стены были покрашены ровно до половины зеленоватой краской, которая выцвела, кое-где вздулась пузырями, лопнула и обнажила синевато-оливковое заплесневевшее чрево. Оставшаяся часть стен и потолок были побелены, правда, так давно, что сереющая отталкивающая плесень проступила, словно пятна сыпи, на их поверхности, сожрала белизну на углах и, словно нарисованная черная бездна, уходила куда-то за пределы тюрьмы. Илья, которому до сих пор не верилось, что он оказался здесь, нерешительно подошел к окну. Черные, будто обгоревшее дерево, прутья решетки окна разделяли уличный свет на маленькие квадраты, и тот распластался в пыльном воздухе, еле покачиваясь из стороны в сторону. Заключенный медленно прошел туда-сюда, измеряя помещение шагами, — ровно шесть с половиной.
— Теперь моя жизнь измеряется не годами, а тремя метрами, — сказал он тихо.
Еще год назад Илья воевал и не мог представить, что когда-нибудь попадет в киевский Лукьяновский СИЗО. Если бы на Донбассе под обстрелом «Града» ему показали будущее, то он, наверное, сгорел бы от стыда. В нем всегда проявлялось повышенное чувство справедливости и самоирония. Однажды, когда их накрывала артиллерия, молодые бойцы лежали с бледными лицами, молчали. А Илья, наоборот — тарахтел без умолку, посмеивался над товарищами.
— Это у тебя защитная реакция такая, — сказала ему молоденькая медсестра Настя. — Ты самое сложное, что происходит в мире, — ожидание смерти — сводишь к самому простому — смеху. Так защищаешься.
— Та ладно, Настёна, что ты так серьезно? Моя жизнь, как помятая копейка, мало кому нужна, — как обычно с улыбкой отвечал он.
Подобные беседы почти всегда случались после бомбежек и обстрелов. Как-то солдаты сидели в окопе, вечерело. Илья курил, пускал по ветру дым, который на секунду вздымался белым драконом над землей, а потом в судорогах расползался на части. А затем каждая из этих частей разделялась на более мелкие рваные кусочки, а те — на еще более крошечные. И всё. Воздух снова чист. Это движение частиц развлекало Илью, напоминало человеческое существование: оно как бы появилось из ниоткуда и в какой-то момент начало распадаться на невесомые лоскутки.
И тут к нему приблизилась Настя — худенькая белокурая двадцатидвухлетняя девушка небольшого роста. Она пробиралась извилистыми окопами к другому концу укрепрайона. Боец залюбовался медсестрой. На фоне сырой земли, с оттенками самой мрачной ночи, ее светлые волосы порхали, будто пламень с небес. А познакомились они гораздо раньше, на Евромайдане. Когда события в центре Киева приобрели размах, Настя из Житомира приехала в столицу. Месяц ночевала в палатках, недосыпала, недоедала. Как-то вечером, когда огонь подожженных баррикад подступал к оборонительной линии, начала помогать раненым. Вокруг шастали какие-то люди, на сцене еще находились протестующие — что-то пели, говорили. Стоял невообразимый шум: голодными волками выли сирены, воздух крошился от взрывающихся фейерверков, раздавались возгласы майдановцев и тут же тонули в общем гаме. Казалось, ораторов на сцене уже давно никто не слушал, а те и не старались донести свои речи до людей — кричали в небеса. Небо, словно накрытое черной шубой, отчаянно мигало звездами, как бы выстукивая протестующим на Майдане ответ азбукой Морзе: «Продержаться еще один день». И держались. Наперекор пламени и дыму.
Первая линия обороны постоянно редела, а потом вдруг появлялись новые люди. Их было немного — редкая ограда из человеческих тел, которые двигались, копошились, падали замертво. И тут снова возникали другие, будто воскресали мертвецы. Картина апокалипсиса.
В какой-то момент Илья оказался на передовой, сам не понимая как. Он подбежал к линии защиты, состоявшей из снега, разбитых лавочек, железных прутьев, воткнутых в пузатый живот сугроба, и на мгновение остановился, прежде чем кинуть «коктейль Молотова». В ту же секунду его ранило выстрелом «беркутовца» — пуля полоснула плечо, оставила кровавый след. Он опешил от неожиданности и сквозь густой черный дым устремился поближе к сцене.
— Эх, блин, а это больно, — проворчал Кизименко, и через мгновение к нему подскочила Настя.
— Что случилось? — закричала она ему в ухо.
Это «что случилось?», как ни странно, вдруг успокоило его, принесло умиротворение. Может, потому что в какофонии взрывов, выстрелов, грохота, словом, во всех неживых звуках он услышал человека.
— Задело. Рука. Несильно, — отчеканил Илья и посмотрел на девушку.
Красивое лицо Насти внезапно вызвало у него множество эмоций — от благодарности до какого-то молниеносного влечения. Может быть, поэтому на его лице неожиданно появилась странная в данной ситуации улыбка. Настя испугалась и еще более настойчиво произнесла: «Что с тобой? Говори!» Последняя фраза привела Илью в чувство, и он рассказал о ранении. Слово за слово, они разговорились.
— Сколько ты уже тут? — спросил Кизименко, когда медсестра наклонилась к нему обработать рану.
— 723 часа, — громко выпалила девушка.
Интересоваться непривычным подсчетом не было времени. Еще минуту она занималась плечом Ильи, затянула рану бинтом, а потом подняла глаза.
— Ты хоть откуда, как сюда попал? — задала вопрос девушка.
— Я из Питера, — серьезно ответил он.
— Откуда-откуда? — удивленно переспросила Настя.
Но ответить Кизименко не успел: рев сирены накрыл толпу на Майдане. «Беркутовцы» врубили мощные динамики и бросились в очередную атаку. С тех пор Илья и Настя мало разговаривали, лишь иногда перекидывались фразами.
И теперь на Донбассе протестующие против режима Виктора Януковича снова встретились. Настя ловко скользила в окопе по утоптанной земле и так быстро устремилась к нему, что вспомнился майдановский эпизод.
— Настюх, куда летишь? — спросил Илья.
— К тебе, милый, соскучилась, — не моргнув глазом сказала она и прошла мимо.
В ответ на лице бойца расплылась его привычная улыбка. Хотя привычной она стала не так давно. Еще пять лет назад он был совсем другим — молчаливым, нелюдимым, мрачным. Ему нравилось бродить темными переулками, когда его никто не видит. Ссутулившись, он часто заходил в незнакомые дворы. Обычно выбирал лавочку, садился и смотрел, как мелькают фигуры в наполненных желтым светом квадратах окон.
«Жизнь — это случайное собрание случайных людей в случайном доме», — думал он.
Петербуржец верил в случайность. Для кого-то Бог — основа существования, для кого-то — собственное эго. Для Кизименко бытие — это трепет от осознания конца жизни перед пропастью великого Ничто. И этот трепет заставлял его познавать сущее. Может быть, когда-то он придумал это сам, а может быть, где-то прочитал — уже давно не задумывался о таких вещах. Илье важно было это щемящее чувство осмысления едва уловимого мига, частички времени «здесь» и «сейчас». Эти походы по чужим дворам успокаивали его душу, упорядочивали мысли, особенно в те моменты, когда он наблюдал хаотичную суету темных силуэтов в теплом свете окна.
— Нравится, что аж рот открыл? — Пузатый охранник прервал размышления арестанта СИЗО.
Довольный своей шуткой, вертухай постучал дубинкой по железной кровати. Та нервно отозвалась протяжными тонкими звуками, и они на несколько секунд заполнили камеру. Железный звон еще звучал в воздухе, а Кизименко думал, как ответить заносчивому тюремщику. В голове прокручивались различные сценарии. Вначале он хотел стукнуть его головой об кровать, потом ударить что есть силы ногой в пах, толкнуть скрючившееся тело о стенку. Или развернуться и справа вонзить кулак в жирный двухъярусный подбородок. Пока заключенный думал, сзади раздался характерный скрип — охранник исчез в черном проеме, как в другом, недоступном для узника измерении. Дверь захлопнулась. Кизименко остался один.
Неспокойное чувство не покидало его. Он прошелся по камере еще раз, осмотрел окно с решетками. Присел на шконку, которая визгливо и недовольно заскрипела. Сколько времени прошло, прежде чем Илья вот так смог остаться наедине с собой? Пять месяцев? Семь? А может, двадцать? Он давно перестал вылавливать в сетях времени свое одиночество. Его охватило почти забытое чувство — он ощутил границы своего тела в бесконечном мире, осознал, что живет. Так всегда случалось, когда он бродил темными вязкими вечерами по глухим переулкам.
Кизименко подумал, что неплохо было бы сейчас закурить, как вдруг вспомнил, что не курил уже месяц, бросил еще в зоне АТО. Но сейчас неожиданно захотелось как-то успокоить гнетущее чувство в душе, которое вот уже много дней мучило его, как призрак — постояльцев древнего дома.
— Стар, наверное, я стал, раз так рассуждаю, — сказал он сам себе и запнулся.
Обычно разговоры с собой не приводили к успокоению — наоборот, он ожесточенно резал правду-матку о себе. Может быть, и теперь начал бы постепенно складывать слова в предложения, которые, как плеть, в убыстряющемся темпе хлестали бы его душу, оставляя на ней рубцы. Но не успел.
За дверью зашуршал контролер-охранник, в обязанности которого входит открывать двери в камеру. Железо резко заскрипело, противно растягивая звуки. Через пару секунд показался толстый охранник, а позади него стояли двое. Одного из них Илья узнал — это был тюремщик, который сопровождал его по пути в камеру. А третьим был еще один заключенный, новенький — широкоплечий молодой парень с приплюснутым носом и коротко остриженными волосами. На плечи его была накинута старая камуфляжная куртка, ботинки сильно истоптаны, но футболка и брюки по-армейски опрятные и чистые.
«Где я его видел?» — моментально выстрелила пулей мысль в голове у Ильи.
В это время толстопузый осмотрел помещение, махнул головой второму вертухаю. Тот послушно, не говоря ни слова, легко пнул рукой в спину армейца. Заключенный даже не обернулся, сделал несколько шагов и остановился у шконки, затонувшей справа по борту. Толстяк довольно хрюкнул и резво посеменил к выходу. Илья сел на нижние нары, оперся о стойку и посмотрел на соседа, не подав и виду, что попал в камеру всего лишь полчаса назад.
— Как зовут, братишка? — спросил новенького «дед».
— Лёха, — процедил тот и тоже плюхнулся на нары напротив Ильи.
На этом разговор закончился. Каждый погрузился в свои мысли. Лёха насупился, видно было, что эта ситуация в его жизни произошла впервые. Он лег на спину, положил руки под голову и стал смотреть на дно второго этажа кровати. Его глаза блуждали по неровной поверхности железных листов, обшаривая каждую деталь, шероховатость. Со стороны могло показаться, что он изучал строения несовершенной конструкции в неидеальном мире. В природе корявость форм и неровность плоскостей — всего лишь результат нервозности Создателя, решившего, что в мире не должно быть ничего безупречно прямого. Так думал Лёха или иначе, наверное, не имеет никакого значения. Проигрывание мыслей человека, попавшего в СИЗО, подобно ходу магнитной ленты старой кассеты, которую внезапно «зажевало». Больше задержанные не вымолвили ни слова. Разговор прекратился, так и не начавшись.
Молчание распотрошило все отзвуки в камере. Каждый поглощал свою тишину. Насколько сильно она отличалась от тишины другого человека? Наверное, никто бы во всей Вселенной не смог это аргументированно объяснить. Лишь потом станет ясно, что все, происходящее в камере в дальнейшем, зачато, как дитя в чреве женщины, семенем этой тишины. Пройдет много дней, проведенных в размышлениях и воспоминаниях, прежде чем придет осознание важности этого неприметного момента.
Илья захотел в туалет, встал и подошел к параше. Его сокамерник все так же уныло блуждал глазами по стене и стойкам шконки и будто не замечал, что делает коллега по несчастью. А Кизименко отошел от толчка и внезапно уставился на лицо Лёхи. Тот лежал так, что большая часть его физиономии оказалась видна Илье. Так продолжалось буквально три секунды — мало, чтобы вновь прибывший заключенный успел отреагировать на пытливые взгляды «старожила» камеры, но много, чтобы предопределить целый жизненный путь.
Хотя, чтобы быть точным, этот взгляд нужно измерять даже не в секундах, совсем нет, это слишком неточная величина, чтобы понять, каким он был долгим и проникающим в глубины неосознанного. Взор Ильи нужно считать в миллисекундах — их было ровно триста. Три сотни колебаний, микродвижений, растянутых на временной шкале. Для Ильи трехсот составных частей оказалось достаточно, чтобы перевернуть его жизнь. Он медленно подошел к шконке и осторожно лег. Сердце отбивало чечетку не хуже выступающего танцора степа. Голова болезненно отяжелела.
Кизименко вспомнил, где видел Лёху. Ровно девять месяцев назад, стреляя из гранатомета, он разрушил дом в донецком поселке Пески. А через пять дней проезжал мимо черных, обгоревших остатков хаты с провалившейся крышей и костлявой сгоревшей мебелью, и вспомнив, что тут произошло, подошел к разрушенному зданию. Дверь в заборе наклонилась набок. На ограде — царапины и вмятины от осколков и сквозные дыры, как глазницы черепа. Одна стена дома рухнула, обнажила растерзанные внутренности, как у пациента во время хирургической операции. Ветер шелестел куском расплавившейся занавески, а иногда истерично хлестал нейлоновую ткань об истлевшую плоть хаты. Во дворе никого не было. Илья подошел к пролому, хаотично раскиданные вещи покрывали землю, словно инсталляция о смысле беспорядка. Но тут его взгляд остановился на фотокарточке, согнутой пополам. Небольшую ее часть опалил огонь, проведя черными макияжными тенями полосы по сгоревшему краю, а остальное уцелело. Кизименко нагнулся и поднял фото, расправил одной рукой, на пальцах остался чернильный отпечаток пепла. И тут ему открылось изображение, не раз являвшееся потом к нему во снах: на фотографии мужчина (а им оказался Лёха) нежно обнимал красивую кудрявую женщину и опрятного ребенка, смотрел в камеру и беззаботно широко улыбался.
Глава 2
На несколько минут молчание распятием возвысилось в камере, словно победа беззвучия над любым шорохом. Илья заворочался, посмотрел на сокамерника и увидел, что тот прикрыл глаза и дремал или делал вид, будто отдыхает. Кизименко попытался рассмотреть своего сокамерника. Сейчас они находились в так называемом карантине, особой «хате» по-блатному — камере, в которой содержатся новички, — те, кто в первый раз попался на правонарушении. Обычно новенькие сидели здесь до тех пор, пока не набиралось определенное количество задержанных, которых потом распределяли по остальным «хатам».
Лёха ровно дышал. У него были впалые щеки, что выдавало склонность не столько к худобе или скудному питанию, сколько к борьбе за существование. Дни потрепали его, как дворовую собаку, — линии лица стерлись наждачной бумагой времени почти до кости. Глубокие морщины изрезали кожу. Заключенный действительно заснул, одна рука лежала на груди, другая — на кровати. Ногу Лёха протянул так, как будто хотел поставить ее вперед, а второй — сделать отступ для рывка. Пауза продолжалась несколько минут.
Этот период, когда они не разговаривали, определил ход дальнейших событий. Нужно сказать, что с временными промежутками у Ильи были особые отношения. По какой-то неизвестной ему причине он мог ощущать, как в незримых и великих вселенских часах струится песок времени. Это чувство пришло к нему, когда он пошел в первый класс. Илья помнил, как переступил порог школы: он оглядывался по сторонам, ему было любопытно, какая жизнь там, за порогом, — в коридорах, выкрашенных темно-коричневой краской, у старой зеленой доски в классе, за неуютными партами. Но настоящее погружение в иную глубину бытия произошло спустя четыре месяца. Он стоял в пустом кабинете после уроков, голова опущена, рядом мама и Валентина Федоровна, классный руководитель.
Мать озабочена. Поглядывает то на сына, то на классного руководителя.
— Вы знаете, Ирина Петровна, ваш сын никогда не научится читать, — вынесла вердикт преподаватель и укоризненно осмотрела маленького Илью с ног до головы.
Тот старался не поднимать глаз, а только сопел, как чайник, который вот-вот закипит.
— Но как же так, Валентина Федоровна? Разве он глупее других? — спросила мама и легким движением утерла край глаза: там уже созрела слеза, готовая окатить соленой влажностью кожу.
— Да уж поверьте мне: он даже буквы не может выучить! Дети вон как шпарят, читают вовсю. А ваш!.. — с сожалением выдала учительница, а потом в сердцах даже бросила карандаш на стол, и Илью окатило тупым и объемным шумом от этого движения.
Мальчик захныкал. Казалось, плач и вой уже кружились в нем бурей, разрывали штормом его естество, накрывали вихрем душу. Но каким-то недетским усилием воли он сдерживался и только еле хныкал. Тогда разговор продолжался двадцать минут. Как Илья это понял? Просто и одновременно сложно — от напряжения он почувствовал ритмическое колебание времени. В том возрасте, конечно, большие цифры ему были недоступны, но он отчетливо помнил, когда шел по коридору школы, что часы показывали большой стрелкой на два, а маленькой — на час, а когда они вышли от классного руководителя, то большая стрелка застопорилась ровно на шестерке. Фокус в том, что этот промежуток он знал до того, как посмотрел на циферблат.
С того дня он начал считать время. Кто-то его бездумно тратит, а кто-то даже не замечает. Для Ильи мельчайшие импульсы времени стали такой же реальностью, как и чувство позора. Эту встречу мамы с учительницей он не забудет никогда в жизни. В тот вечер мама сидела возле него и пыталась погладить по голове, пожалеть.
— Мама, не нужно, я сам, — решил он и отстранил руку матери.
Та на мгновение отпрянула, а потом посмотрела на него, словно не узнавала сына.
— Что сам? — спросила она.
Мальчик поднял глаза — взрослый, осмысленный взгляд. Мать удивилась его серьезности.
— Я буду читать, — ответил Илья и замолчал.
Эти слова, словно прикрепленные на незримых нитях, висели между мамой и сыном и, казалось, не хотели падать на пол. Только притяжение, даже не земли, а магнита времени, обрушило фразу мальчика куда-то вниз, туда, где начинается прошлое.
Илья свое слово сдержал. Первым делом он выучил алфавит, а потом проглотил все детские книжки, которые были в доме. После взялся за учебники, просмотрел их до конца, старательно выводил в уме слова и фразы. Через несколько месяцев его было не узнать. Он стоял перед классом и читал, не запинаясь, отрывок из «Стойкого оловянного солдатика». В тот день мальчик занял второе место по скорости чтения. Валентина Федоровна не верила услышанному. Еще много раз она будет рассказывать об этом случае своим подругам-учительницам, утверждая, что ее уникальная методика преподавания эффективно работает.
Однажды мама вернулась с родительского собрания, на котором ее сына ставили в пример. Она немного краснела, когда упоминали Илюшу, но ее женское сердце буквально распирало от гордости и довольства. Дома было привычно тихо. Ее сын, если и играл, то почти всегда незаметно. Мужа у нее не было — разошлись, когда Илье исполнился год, но Ирина не беспокоилась о том, что дома может что-то случиться. Она прошла по узкому короткому коридору, зашла в небольшой зал, а потом приоткрыла выкрашенную дешевой белой краской деревянную дверь в спальню. Там стояли три кровати, буфет цвета гречишного меда, в углу лежали старенькие вещи, упакованные в серые мешки. По всей комнате были расставлены игрушечные солдатики, которых в доме водилось несметное количество. Рассредоточенные по углам, на краю кровати, тумбочке, полу, они застыли в самых, на первый взгляд, немыслимых для живого человека позах. Один выставил ружье и замер, другой замахнулся кулаком и застыл, словно замороженный Хан Соло. Кто-то поднял коня на дыбы, готовый раздавить любого, кто окажется под животным. Сражение в самом разгаре.
Мама не понимала, кто друг или враг, но мальчику все было предельно ясно. Те, кто на кровати, сделали нежданный бросок через горы, и вышли на равнину (к тем, кто на полу). Несмотря на то, что у равнинных войск было преимущество — конница и тяжелое вооружение, удар в спину был настолько внезапным, что армия потерпела поражение. По всей комнате также валялись разбросанные книжки, которые одновременно служили укрытием для войск и казармами.
— Война и книги — вот твоя страсть, — сказала мама сыну, который добивал остатки вражеских войск.
Мальчик пропустил эти слова мимо ушей, но потом мать еще не раз повторяла ему эту фразу.
— Война и книги, — внезапно громко произнес Илья в камере СИЗО, тем самым заставив своего сокамерника встрепенуться.
— А? Что? — спросонья забормотал тот, оглядываясь по сторонам, не понимая, где находится.
Кизименко заулыбался: неловко вышло, но забавно. В голове чуть просветлело. Первое беспокойство от знакомства с Лёхой утихло. Тот замялся, наконец-то проснулся. Взглянул на Илью и, не зная, что сказать, спросил то ли самого себя, то ли собеседника:
— Интересно, который сейчас час?
Посмотрел на руку — часов не было: все лишние предметы забрали при досмотре.
— 12:50, — уверенно ответил Кизименко.
— Сколько? Да ты гонишь, откуда знаешь? — с недоверием взглянул на него Лёха.
— Ну, смотри, меня из милицейского участка забрали в 11:15. Везли до Лукьяновки где-то полчаса. Потом 15–20 минут оформление, меня привели в эту камеру пусть в 12:05. Пока я тут осматривался, привели тебя — где-то в 12:35. Мы несколько минут поговорили, и ты задремал. Значит, сейчас 12:50, — провел нехитрые расчеты Илья.
— Э-э, а у тебя что, часы есть, братэло? — задал логичный вопрос собеседник.
Илья еще раз улыбнулся.
— Нету, я время считаю, — разоткровенничался он.
— Гх, как карты, што ли? У тебя шо, минуты кропленные? — усмехнулся Лёха, но не стал вдаваться в подробности.
А между тем стоило. С того момента как первый заключенный огласил время, пройдет три часа. Эти часы станут для них столетиями. Будто в незримой для себя ипостаси, время потеряет ритм, изменит свое течение. Ни Илья, ни тем более Лёха еще не догадывались, к какой череде нагромождений приведет их этот день. За эти сто восемьдесят минут произойдет то, что никогда не смогло бы случиться за всю их долгую жизнь.
Где-то в голове у Ильи щелкнул незримый часовой механизм. С каким-то неведомым для себя жгучим желанием или первобытным зовом он начал отсчитывать время, складывать в одну кучу ворох секунд, подкидывать дрова минут, чтобы позже в один миг поджечь их, не задумываясь о последствиях.
Итак, минута первая. Оба ничего не говорили. Илья подумал, что нужно помалкивать. Воспоминания о фотографии вызывали в его сердце смуту, а Лёхе просто нечего было сказать. Он всегда находился как бы между двух реальностей, распластывался мостом в мирах, где неизменно был чужим.
Кизименко заерзал. Беспокойство охватило его, это чувство он испытывал всего несколько раз в жизни.
Однажды, когда ему исполнилось 15 лет, он ощущал подобный трепет. День на календаре — 26 мая. Полдень, воскресенье.
— Моя первая книга, которую я читал сто раз, не меньше, называется… Только не смейся, — говорил он своей первой девушке Тане.
— Хорошо, не буду, — улыбалась она и смотрела на него с обожанием.
— Это «Карлсон, который живет на крыше», — проговорил он и сам усмехнулся. — Знаешь, я ее столько раз читал, что, бывало, сажусь обедать, открываю с любого места и жирными руками перелистываю. Из-за этого она вся была в расплывшихся пятнах.
— Я даже не могу определить, смешно это или нет, — выдала Таня.
— Не знаю, что я там искал. Наверное, просто Карлсон — это тот, кто всегда живет над чем-то — над миром, крышами, пределами людского существования. Может быть, я хотел быть таким, — произнес парень и замолчал.
С Таней он познакомился в библиотеке — захудалой, небольшой, в питерском районе Ржевка-Пороховые. Пыльные ряды хранили в себе журналы 90-х годов — «Звезда», «Нева»… По каким-то неведомым причинам библиотекари не выбрасывали старые издания, хотя их давно списали из библиотечного фонда. В тот день он ходил между полками, доставал потрепанные, пожелтевшие журналы, читал оглавления и усмехался. «Один день Ивана Денисовича», эмигрантские записки Сергея Довлатова, стихи Евгения Рейна — все это в одном месте он еще никогда не встречал. Позади себя услышал женские голоса — зрелая тональность слов, будто звуки старого музыкального инструмента, и звонкие, как журчание ручья весной, нотки.
Илья выглянул из-за стойки с книгами. Молодая девушка, с виду на пару лет старше его, теребила в руках толстую книгу, смотрела на страницы и о чем-то спрашивала у библиотекаря. Та указала пальцем в сторону Ильи. Он моментально спрятал голову за стойку и растерялся, будто его пристыдили. Через минуту Таня уже стояла возле Кизименко и искала нужный ей том. Парень с интересом разглядывал ее: голубые глаза, прямой нос, длинные светлые волосы, волнами спадавшие на плечи. На переносице — дешевые пластиковые очки. Длинная сиреневая вязаная кофта прикрывала талию, но видно было, что девушка худощавая.
Илья неловко положил журнал на полку, инстинктивно пригладил волосы на голове — в лучших традициях древних русских купцов, которые хотели обратиться к даме, — и проговорил: «Вам помочь? Я знаю об этих книгах почти все».
На следующий день состоялось их первое свидание. Кизименко, как обычно, пришел раньше. Он всегда приходил раньше, как будто торопился успеть прожить свой срок жизни, боялся, что она утечет сквозь пальцы, бренностью и тщетой. Таня жила недалеко — на Краснопутиловской. Он стоял перед обшарпанным подъездом хрущевки: разбитая лавочка, перевернутая урна, невысокая деревянная свинцово-серая оградка, скрывающая черную потертую пядь земли, на которой росли, точно на лысине, тонкие волоски зеленеющей травы. Весенние лучи солнца падали на коричневую грязь, осветляли ее, а рваные лужи после дождя отражались световыми бликами на бурой ржавчине железных дверей подъезда.
«Как же все убого, разбито, разрушено даже без разрушений, — думал он. — Создано уже разрушенным — вот в чем парадокс. Почему так? Что в России ни делай, какой дом ни выстраивай, выходят рухлядь и развалины. Словно разруха и была спроектирована. Нужно строить все заново, строй прогнил. Необходимо что-то неординарное, мощное, все сметающее на своем пути. Революция!»
И тут дверь распахнулась — и показалась девушка. В тот вечер они гуляли по старому парку, покрытому извилистыми асфальтированными дорожками, как паутиной. Люди, по идее, должны запутаться в линиях асфальта, которые внезапно закруглялись, заплетались в диковинные узоры. Они гуляли по дорожкам, говорили о бесконечных возможностях языка, о том, что человек уже заранее запрограммирован на понимание символов и объектов.
— Ты знаешь, что младенец может различать живое и неживое? Откуда ему это знать? Он еще и сказать ничего не в силах, а тут — нá тебе, осознает: мама живая, резиновая игрушка — нет. Думаю, что с самого начала в человеке заложена программа, основа, матрица. Мы можем понимать вещи, не понимая их. И только потом приходит их определение — на разных языках. Младенец понимает, что вот на картинке слон, а потом, спустя годы узнает, что слон называется слоном. Название — это формы, а в нас прошит код естества вещей, — рассуждал Илья.
— Ух, ты слишком все усложняешь, разве ты не думал, что программа пишется в тот момент, когда и считывается? Это неостановимость жизни, она сама себя создает в единственный момент, который есть у нее, — в настоящем. Будущего нет, ведь нет переживания себя, а прошлое навсегда останется только тем, что мы прочувствовали. Жизнь — это чувства, собранные, как копна пшеницы, — отвечала ему Таня.
Илья смотрел на нее и удивлялся, как рассуждает эта девушка. Он еще не задумывался о женитьбе, но жажда женщины и вечное влечение к противоположному полу не давали ему покоя. Не раз, подпитываемый юношескими гормонами, он бродил по полуночному Питеру у грязновато-серой фольги Невы. На поверхности воды виднелись отражения фонарных огней, напоминающие яичный желток. Вдалеке темнели горбатые очертания поднимающегося моста. Илья прогуливался вдоль железной плетеной ограды у реки и спрашивал небеса, почему так одинок. И вот то ли небеса ответили ему, то ли просто пришло время — он разговаривал с Таней о чем-то большом и важном.
— Знаешь, есть такая шутка, что у рыбок в аквариуме памяти хватает ровно на восемь секунд. А когда они расходятся в разные стороны, то забывают друг друга и вновь сближаются, опять знакомятся. Но я думаю, что это не шутка: человек утром и вечером хоть на немного, но отличается от себя. Я где-то прочитал, что всё постоянно меняется. Мы становимся другими уже через несколько часов, не говоря уже о годах. Как корабль Тесея. Слышала о таком? Мы вновь и вновь перерождаемся, как клетки организма, которые сменяются каждые семь лет. Так и наша душа. Давай знакомиться каждый день, — с чувством предложил Илья.
Но вспомнить, что ответила Таня, Илья не успел.
Дверь в камеру СИЗО внезапно открылась, и на пороге возник третий узник. Немного потоптавшись у входа в «хату», новенький арестант прошел к окну под взглядами двух заключенных. Постоял под зарешеченным окошком, потом театрально развернулся к ним и громко представился:
— Ну, здрасьте, молодежь! Меня зовут Пётр Никитич, — приветствовал их седовласый старец с бородой до груди и в сером мятом пиджаке с огромным кровавым пятном на левой стороне.
Глава 3
Появление третьего заключенного оказалось столь же неожиданным, сколь и ожидаемым. Илья и Лёха почти не разговаривали, каждый погрузился в свои мысли, болото прошлого. Так должно было продолжаться долго, но явление старика народу смешало все карты. Дед размашистой походкой направился к нарам, попутно бормоча себе что-то под нос.
«Забавный старик», — подумал Кизименко, наблюдая, как тот снял потертые коричневые туфли и почесал ногу через мышиного цвета носок с рваной дыркой, будто прокушенный зубами. Из носка сыпалась всякая требуха. Парочка следила за необычной процедурой удаления соломы, песка и еще бог весть чего. Казалось, все это высыпалось из тела старца, будто он распадается на кусочки, а потом собственноручно эти кусочки пускает по ветру. Впрочем, дед был слишком занят, чтобы думать о высоких материях или поэтичных образах. В его голове прокручивалась вчерашняя сцена, после которой у него, собственно, и появился кровавый след на пиджаке.
— А, сыночки, прошу прощения, устроил я тут проверку санэпидстанции, — вдруг громким голосом заговорил Пётр Никитич. — Я в ваших краях впервые, занесла меня нелегкая, ешкин кот!
Тут старик сделал такое движение, словно рубанул шашкой по врагу.
«Дед, наверное, еще белогвардейцев помнит, того гляди папаху вытянет, начнет напевать революционные песни и плясать „Яблочко, да на тарелочке“», — улыбаясь подумал Лёха.
В тот момент, когда последняя буква мыслей Лёхи, как уходящая электричка, мелькнула в сознании, дед повернулся в его сторону. Затем отложил ботинок, слегка погладил тупой край своей снежной бороды и произнес суховатым голосом всего лишь одну фразу:
— А ты, сынок, считаешь, что я еще революцию помню? — прокаркал он и внимательно посмотрел на молодого человека.
Сказать, что слова деда шокировали парня, — значит, просто деликатно промолчать. Фраза пожилого заключенного, подобно петарде, взорвалась в груди Лёхи — и тот подскочил на месте.
— Ка-а-к. Не понял. Дед, а как это ты… — больше он не смог ничего сказать, запнулся на полуслове.
Довольный старик прищурил один глаз, словно целился из трехлинейки, а потом незримо и неслышно «пальнул» — коротко выдохнул.
Илья наблюдал за сценой «обстрела» с нескрываемым интересом. Со стороны это выглядело так: дед копошился в своей соломе, осматривал дыру на носках (причем, лишь часть серой ткани прикрывала мозолистую пятку старика), а потом вдруг повернулся к соседу и сказал что-то о революции, мигая глазом при этом, как старый облезлый дворовый кот. Вся эта сцена заняла буквально пятнадцать секунд, прибавив к общему подсчету несколько рваных мгновений.
Минута пятая. Дед вычистил обувь, а потом обулся, даже прошелся по камере, словно модель на показе мод, покрутил носком туфля, будто бы видел ее в первый раз. Теперь его можно было рассмотреть лучше. Как оказалось, у Никитича были чистые, как голубое утреннее небо, глаза. Длинные седые волосы ниспадали на плечи. Ухоженная борода блестела ледяными полосами, ее края аккуратно подстрижены вертикальным прямоугольником, схожим на лопату. Серый пиджак, потертый на рукавах, тем не менее, выглядел добротно. По одежде можно было предположить, что старческие руки каждый вечер бережно укладывали костюм, вешали его в шкаф, нежно поглаживали, словно пожилую, но такую дорогую сердцу женщину.
На брюках виднелась стрелка. А если точнее, это была разделительная полоса, проведенная сотни раз утюгом. Казалось, до конца жизни ничто не сможет сломать эту прямую и несгибаемую линию на ткани.
На туфлях заметны остатки обувного крема. Кое-где кожаная поверхность, натертая до блеска, отражала мир в своем искаженном отображении. И поди разберись, какой мир на самом деле: такой, как мы его чувственно осознаем, осязаем, видим глазами и слышим ушами, или, может быть, мир по-настоящему другой — искривленный в блестящей коже, уродливый и красивый одновременно.
В общем, дедушка выглядел потрепанным, но опрятным. Можно было предположить, что это преподаватель истории, давно вышедший на пенсию, вдруг решивший посетить СИЗО, чтобы направить заблудшие души на путь истинный и чистый. И только две детали портили общее впечатление — рваный носок, оказавшийся не в паре с другим носком ни по цвету, ни по количеству дыр, и яркое, свежее, едва засохшее кровавое пятно, расплывшееся на половину левой стороны пиджака.
— Никитич, ну ты красавец, канешна, — подключился Лёха и тут же съязвил: — Только вот че ты здесь оказался, а не в доме престарелых?
Дед повернулся к вопрошающему с таинственной ухмылкой, а потом подсел к нему и, как обычно, громко сказал:
— Веришь, сынок, бес попутал.
А попутал бес Никитича так. Однажды, когда ему исполнилось семьдесят лет, вышел он на крыльцо своего дома в небольшом, на полторы тысячи домов, луганском селе Большекаменка. При въезде в поселок возвышалось заброшенное здание. Серый с синюшными переливами некрашеный деревянный забор: ограда почти рухнула, по краям двора осталась пятерня досок, на которых, будто от холода на пальцах, проявлялась бледная синева. Дальше — маленький пруд, а справа от него хатенка, на крыше — потрескавшийся шифер, ставший от времени светло-бежевым с нотками желтизны, выбитые окна с торчащими остатками стекол, как прогнившие зубы старика, да покореженные железные ржаво-красноватые двери. В доме когда-то жил дед-шахтер, да спился под конец жизни, запустил себя и хозяйство. А потом, как бывает в селе, угорел: в угольной печи забились проходы (кирпич выпал) — и печная гарь заполнила дом. Задохнулся несчастный. И было тому погорельцу ровно 70 лет, прям как тогда Никитичу.
Итак, Никитич вышел во двор, а у ног крутился пушистый котяра со слипшимися патлами, которого, как и положено в селе, звали Венька. Всех котов в доме деда звали Веньками. Откуда взялось это имя? Вероятно, кто-то из дальних предков котяры был похож на веник — такой же рыжий, почти желтый. Или, может быть, родичей кота звали Вонька, потому что уж очень они воняли: любили поваляться зимой в тепле, в свинарнике. Как бы то ни было, кот терся о ноги Петра Никитича, как нечто вечное, постоянно перерождающееся, — признак неизменности среди затхлой сельской бренности.
— Слышь, Маруся, а помнишь погорельца? Вот, думаю о нем, — поделился дед мыслями с женой.
Та вышла во двор, вытирая руки, испачканные в муке, о фартук. Маруся — женщина лет шестидесяти пяти. Когда ей стукнуло двадцать два года, она пошла работать на шахту бухгалтером. Тогда-то и заприметил ее молоденький парень из отдела статистики.
— А я пухлая в теле была, прям загляденье. Лицо румяное, коса до пояса, — рассказывала она о себе бабкам-соседкам. И обычно после этих слов глубоко и грустно вздыхала. В каждом кубическом сантиметре выдоха — неисчислимый объем сожаления: по утраченной юности, жизни, которая, как муха, что назойливо крутилась вокруг, да неминуемой осенью засохла под оконным стеклом.
— Человек наблюдает за собой как бы со стороны, но не видит себя и проживает задарма жизнь, — рассуждала бабуля о прошедших годах.
А прожила она с Петром жизнь вполне себе простую и невыразительную. Двое детей, трое внуков. Все пристроены — в городе. Дед в юности за ней ухаживал: жили они в разных селах, так он ходил пешком по пятнадцать километров, высматривал ее в окне, кидал камушки.
— Иногда приходит ко мне, извещает о своем присутствии — камешки кидает в окно и стук, стук по стеклу. Как по сердцу, я слышу звон, а сама вся почти дрожу, — говорила она соседке Нюре, а та послушно кивала головой.
А что сейчас? Маруся утром встала, кур, гусей покормила, растопила печь в летней кухоньке, свинье жрать поставила, а дед пока возится со своими кроликами. Вот вчера пятеро дохлых достал из клетки: мрут кроли, сволочи, как мухи. Как вышли на пенсию, всего и делов-то — внучков ждать да животинку кормить.
— Жизнь пуста, как пуста луна, — любила говорить Маруся, а затем утирала платком лицо, покрытое сетью извилистых, как паутина, морщин.
А Петро вспомнил, как, бывало, придет к ее дому, смотрит в окно, а она мелькает там тенью, да только большущий откормленный кот сидит перед стеклом, и маячит, хвостом нервно подергивает, важничает — закрывает весь вид.
— Вот паскуда мохнатая, шоб ты провалился, гад, — бормотал Петя и смотрел по сторонам, чем бы запустить в ленивое животное.
Под рукой, как назло, ничего не было, кроме полена, которое, казалось, приросло к ограде, еще чуть-чуть — и пустит корни. Пётр в сердцах трехэтажным обкладывал наглого кота, но тот смотрел на него довольным и вызывающим взглядом: мол, что ты, человечек, мне сделаешь. А потом подмигивал слегка косым правым глазом.
— Ах ты, подлюка, глазки мне еще строит, решил поиздеваться по полной, — негодовал Пётр.
Он наклонился, пошарил по земле, нащупал пару камней и, прицелившись, кинул в кайфующее животное. Камни полетели точно в цель — испуганный кот дал деру, а напоследок жалобно протянул пару проклятий на своем кошачьем языке. О, смотри, и Маруська выглянула!
Когда появился первый ребенок, Петру как раз исполнилось тридцать лет.
— 1 и 30! Это ведь красиво, — говорил он традиционному коту Веньке, который терся о ноги хозяина и безразлично мурчал. Любил Пётр круглые и понятные числа.
А когда оставалось два года до тридцати пяти, он решил завести второго ребенка, мол, эти две цифры отлично смотрятся на фоне друг друга. Сказано — сделано.
Первый сын женился, и Никитич заговорил о внуке. Так к пятидесяти годам появился первый внук, а к семидесяти — уже трое. В общем, круглые цифры возбуждали Петра не хуже красотки по телевизору в передаче для тех, кому за восемнадцать.
Но в старости окутала деда своим клетчатым одеялом печаль. Все свои символы он исчерпал, а на душе скреблись мыши, к которым нынешний Веня был равнодушен, а только заглядывал в глаза хозяина, пытаясь вызвать жалость к себе, одинокому волосатому сиротинушке.
И вот в свой день рождения Петя вспомнил об угоревшем деде-шахтере.
— Так ты помнишь погорельца? — еще раз спросил Никитич Маруську.
— Да что ты заладил? Помню я его. Лет семь всего-то прошло, как помер. Волочил старикан левую клешню, говорил, на войне воевал. Герой, который нуждается в ласке. Врал, паскуда, а вон Нюра повелась, — ответила жена.
И, не вдаваясь в подробности, что же там случилось с Нюркой, собралась обратно в дом.
— Ага, ага. Повелась, отдалась, — пробормотал дед и запустил руку в седую бороду, как будто в снопе выцветшей пшеницы искал остатки зерен.
Кстати, об этой роскошной бороде у Никитича есть длинная и незабываемая история. Если хватит времени, он успеет ее поведать арестантам. А пока его рассказ застрял на треклятом коте и погорельце. После того как бабуля не проявила интереса к вопросам деда и зашла в дом, тот незаметно вышел со двора.
До конца жизни Маруся, а в миру Мария Александровна, будет жалеть, что торопилась тогда на кухню. Слышно было, что на плите что-то подгорало, тесто нужно было осадить, да и на вечер вечно голодному кабану ничего не сварено. Впрочем, весь этот список бытовых дел ни в коей мере не послужил бы ей оправданием перед своей же совестью: не доглядела, суетилась и проч. Как через полгода в местной тесной церквушке говорил ей толстенький круглолицый батюшка с редкой черненькой бородкой: «Не признала ты Христа в нищем, Маруся. Не увидела ран от гвоздей на его руках, не служила мужу, как положено добропорядочной христианке».
Умывалась она слезами, да все поздно — время-то не вернуть: деда в тот трагический день проглотил проем калитки, словно его и не было. Ушел из дома. С того утра и начинаются похождения Петра Никитича.
А задумал он их давно. Первым делом начал собирать деньги, по копеечке откладывая в длинные растянутые женские колготки, которые висели на чердаке, — в былые дни там сушились лук да кочаны кукурузы. Забирался Пётр по хилой шатающейся деревянной, выкрашенной в мертво-серый цвет, лестнице на чердак, крестил, как мог — и голову, и пузо. И мужские причиндалы осенял на всякий случай крестным знамением — они хоть и работали со сбоем, как незаряженное ружье, раз в году, но жалко все-таки: вдруг в хозяйстве пригодятся.
Подумал об этом Никитич, усмехнулся себе в пышную бороду, кашлянул, как ворона, и поставил ногу на первую ступеньку дряхлой лестницы.
«Шоу начинается, господа», — наверное, сказал бы он, если бы жил где-то на Диком Западе. А потом смачно сплюнул бы остатки жевательного табака на дырявую, пересушенную солнцем, землю. И ударил бы розгами лихую костлявую бурую кобылку, которая взбрыкнулась бы и понесла всадника в закат томатного цвета. Да только вот нет для Никитича ни запада, ни востока, ни, тем паче, юга. Не думал он так. Не говорил так никогда даже приблизительно. Весь мир для него — это сплошной север. Одна нераздельная зима, без тепла и теплого света. Единственное, что грело местных мужиков, совсем не солнце, а дурманящая и уносящая в другие края водка. Или на худой конец самогон. Шахтеры — через одного алкоголики. Частенько возвращаются после смены пьяные, еле стоят на ногах, а то и не дойдут — плюхнутся где-то на лужайке перед домом. Человек под забором — вот географические координаты, верный знак местности.
Дальше — больше. Никто не узнает полного вкуса жизни, если не попробует хоть раз шахтерской бурячихи. Это самогон, сваренный из буряка, ужасно вонючий, красного, как кровь, цвета. Достаточно один раз хлебнуть пятьдесят грамм — и целый день отрыжка буряком в горле стоит, словно неделю питался только этим овощем. А пьют не потому, что не хотят видеть этот мир, — наоборот, очень хотят разглядеть его, но не могут. Сколько раз наблюдал Пётр погасшие лица жителей Донбасса. Тяжелый физический труд, как в рабстве. Случалось, ведро пота сойдет с шахтера, прежде чем к нужной выработке придет, а потом еще работает, тягает железяки на горбу, потому что все технологии 1960-х годов. Это в XXI веке! Потому и выражение лица такое страшно замученное, в глазах прячется нечто большое и пугающее — невыразимая тоска от секунд, тягучих, медленных, пустых.
Сам Никитич — конторский, так называлась администрация на угольном предприятии. Все время работал в одноэтажном здании администрации, как сказано выше, в статистическом отделе. Это здание состояло из одного длинного коридора, который начинался от входа и заканчивался где-то вдалеке туманным окном. По обе стороны были натыканы кабинеты. Зачастую днем коридор не освещался, поэтому вошедший видел только мутную оконную даль.
Кабинет Петра находился почти посередине постройки. Каждый день он несколько раз выходил и заходил в кабинет, направлялся к выходу, но очень редко — к окну. Там был архив. Обычно ходила туда грузная Настасья Ивановна. И то ради того, чтобы поболтать с местными бабенками, а заодно и надобные документы захватить.
Иногда Пётр чувствовал, как какая-то неведомая сила притягивает его к мутности окна. Он словно хотел проскользнуть сквозь эту плотную матовость света, пропустить его через себя, очиститься от внутренней грязи. Откуда в нем накопилось столько темного, вязкого? Он не мог ответить. С отвращением смотрел на испитые морды шахтеров, думал, когда же наконец-то сможет не видеть мрачных от тяжести существования лиц. Этих людей ничто не пугало, даже сама смерть. Что там говорить? Для многих смерть — это избавление от ада, где они находятся. Безнадежность вечного тления — единственная надежда.
С годами Никитич привык к миру, к своей жизни. Кто его знает, может, и цифры он придумал, чтобы найти математическое оправдание нелогичному хаосу бытия. Но спустя много лет стало совсем невмоготу.
— И тогда я собрал деньги, одежду. Все сложил в рюкзак и спрятал в доме погорельца, туда все равно давно никто не заглядывал: боялись призраков. И уехал, — рассказывал дед арестантам в СИЗО, а сам глухо хмыкал в бороду.
— Ну, ты даешь, дедуган, — заинтересованно отозвался Лёха. — Только хрен тебя поймешь, почему все-таки сюда попал, черт ты бородатый!
Никитич заулыбался в ответ, словно что-то знал, и это знание не позволяло ему расслабиться и раскрыться в один момент. Илья судорожно придумывал вопрос и смотрел на деда, чтобы ошарашить его, застать врасплох. А тот развернулся, поставил ногу на нижние нары, кряхтя, попытался поднять свое старческое, высушенное тело.
— Эй, дед, куда прешь? Может, поменяемся? — заговорил Илья.
Но Никитич в ответ забубнил, что не тебе, молодой сосунок, указывать, куда ему, старому хрычу, свою тощую задницу поднимать. Кизименко от незлобной брани старика заулыбался, дед подкупал своей простотой и добродушием.
Лёха смотрел, как дедуля карабкался наверх, мостился, как мог, ерзал туда-сюда. Поглядывая на пожилого человека, он пытался понять, сколько ему лет, если он так проворно лазит по тюремным нарам.
«Наверное, шестьдесят восемь лет? Не меньше!» — подумал Лёха, посматривая на второй этаж нар.
А в это время Пётр Никитич с трудом умостился, снял пиджак с кровавым пятном, аккуратно положил его рядом, будто любимую женщину. А потом наклонил голову и обратился в сторону сокамерника:
— Да, кстати, сынок, мне семьдесят один год вчера стукнуло, — медленно проговорил он и наклонился, отчего стало отчетливо видно желтое старческое лицо с хитрой улыбкой.
В глазах Лёхи помутнело, словно кто-то сбил резкость на хрусталике. Он не верил своим ушам — не мог представить, что такое может произойти. Мягко опустился на лежак, уставился в днище второго этажа. И замолчал, шокированный неожиданным открытием, о котором и рассказать кому-то опасно: упекут в сумасшедший дом.
А между тем Илья наблюдал за этой сценой без особого интереса. Дед наверху успокоился, перестал шуршать. Сокамерник опять замолчал, говорить никому не хотелось. Кизименко закрыл глаза, какая-то тяжесть навалилась на него, тело стало тонуть в трясине сна. Единственное, что он заметил, перед тем как задремать: с момента появления деда прошло всего лишь пятнадцать минут.
Глава 4
— Я сначала дам тебе в рожу, да так, что ты с копыт свалишься. Ты че, не понял, чмошник? Сюда иди. — Высокий худощавый пацан с чуть растопыренными ушами, по прозвищу Муха, стоял над Ильей, словно дерево над кустом.
Дело было в шестом классе, на уроке по русскому языку. По какой-то неведомой причине в школе Илья попал в категорию изгоев. Возможно, из-за своего спокойного характера. Когда все дети носились, как чумные, кричали и галдели, он тихо сидел за партой, во время урока превращался в статую, послушно складывал руки одна на другую и замирал. Так продолжалось до четвертого класса, когда одноклассники почему-то его невзлюбили, считали слабаком. Он был небольшого роста. Часто, когда на физкультуре выстраивались в линейку, Кизименко занимал третье место сзади. Может быть, причина была в этом или в чем-то ином. Нередко после уроков на него налетала толпа, окружала, а верзила, по прозвищу Кот, тянул его за ухо так, что хрящик гнулся. Хруст стоял такой, словно оставалось две секунды до того, как ухо сломается и кровь брызнет из рваной плоти. Но за миг до травмы Кот отпускал руку, и невыносимая боль пронзала маленького Илью. Он хныкал и под мальчишеский гогот быстро улепетывал домой, как жалкий побитый щенок.
В классе было только три изгоя. Длинный и худой, как жердь, Вовка Шурупов из нищей семьи. От таких всегда шел особый душок нестираных вещей и затхлой квартиры. Да, у каждого дома есть свой запах. На одной лестничной площадке с Ильей жили пожилые Сердюковы. Много раз мальчик бывал у них в гостях, уже не помнил, по какой причине. Его всегда удивлял порядок в квартире: чистые ковер и подстилки, на столике ничего не валяется, все расставлено по местам. Илья приходил посмотреть на этот упорядоченный уют, и первое, на что обращал внимание, — это запах. В сонме ароматов побеждало амбре размеренности, застоявшейся аккуратности, смесь запахов старой мебели, средства по уходу за ней, тщательно выбитых на улице ковриков и… стареющего тела. О, ничто не источает аромат сильнее, чем тело! Когда человек молод, то старается заглушить свой запашок парфюмом, но любой синтетический аромат одолевает постаревшая плоть. Это и есть запах жизни — истинный, концентрированный, последний. Тогда, еще совсем маленьким, он понял, что запах дома — это запах бытия. Если принюхаться, то не нужно никаких слов и пояснений — вот он, человек, в тонких, еле уловимых химических процессах, где всегда побеждает только один явный аромат.
Шурупов отчетливо пахнул нищетой. И стандартный набор: старенькая одежда, взъерошенные, как кусты, волосы, обшарпанный портфель. В списке изгоев класса он был под номером один. Второе место занимал Пашка Сажнев, сын баптистского пресвитера. Тут все понятно: мальчик из верующей семьи, а в обществе еще устойчива уверенность, что баптисты — это секта. Никого не волновало, что протестантизм — основа западной цивилизации. Так не рассуждали даже взрослые, куда уж детям. Не такой, как все, — значит, чужой. Верный признак стаи. Дети тонко чувствуют чужаков, непонятность. Итак, Пашка числился в рейтинге под вторым номером. А на третье замыкающее место взобрался Илья.
Не святая троица. Били Илюху почем зря. Просто так, ради удовольствия. Нет большего естественного наркотика, чем власть одного человека над другим. Это наслаждение ненасытно, неизлечимо врачами, неизмеримо приборами. Мутузили его каждую неделю, в основном вышеназванный ансамбль, состоящий из животного и насекомого — Кота и Мухи.
Неизвестно, сколько бы длились издевательства, не случись следующее. Как-то Илья, полный детской решимости, раздобыл свинцовый блин, нашел тяжелую медную проволочную катушку из трансформатора, затащил домой и положил это добро под батарею на кухне. На следующий день он встал рано утром, когда мама еще спала, и осторожно посеменил к своим железякам. Первым делом размялся, как заправский спортсмен. Потом в одну руку взял блин, в другую — катушку и, тяжело дыша, принялся качать бицепсы. Три раза. Ух, нелегко быть «железным» мужчиной! Мальчик осторожно положил «приборы» для изменения своей жизни и посмотрел на руки — на одной руке от закругленных краев свинцовой болванки остались яркие и глубокие углубления, похожие на надрезы, а на другой виднелись узкие красноватые полоски, продавленные медной трансформаторной обмоткой.
Через несколько дней мама, услышав чье-то сопение, осторожно заглянула в кухню и увидела сына: тот стоял посреди небольшого помещения, синяя майка спускалась чуть ниже трусов, на лице — гримаса сосредоточенности. Сын выдыхал воздух, как заправский качок, а потом с усилием поднимал тяжести. Наверное, даже не так — противопоставлял чудовищной силе гравитации тоненькие костлявые руки, которые раздирали воздух невесть откуда взявшимися железками.
— Одиннадцать, — на выдохе проговорил мальчик и победно посмотрел на встревоженное лицо мамы.
Сколько раз он так вставал утром? Сбился со счета. Его руки все уверенней поднимали блин и катушку к небу, словно взывая к небесам. Казалось, что это и есть некое обращение к высшим небесным силам — молитва плоти, крови и ржавых, выброшенных металлических изделий. То, что мир не принял, отверг и посчитал мусором, жаждало принятия назад.
Это случилось в один из осенних дней в шестом классе. Перед уроком русского языка Муха ходил между рядами и скидывал вещи одноклассников на пол. Подойдя к Кизименко, тощий хулиган попытался сбросить его ранец, как вдруг Илья придержал портфель рукой. Муха навис над мальчиком, сидящим за партой.
— Не поня-я-я-я-л. Ты че? — Детина удивился этому жесту непокорности.
Мол, смотрите: от кого? От ничтожества, червя ущербного, мерзкого живого пятна во Вселенной. Илья встал и оказался напротив верзилы. Тот от удивления еще больше выпучил глаза.
— Я сначала дам тебе в рожу, да так, что ты с копыт свалишься, — продолжал он и пошел на бунтаря, толкнул его в грудь.
Тот отпрянул, но не вернулся на свое место. От такой дерзости у Мухи чуть крылья, то есть руки, не отвалились. Илья снова сделал шаг вперед. В классе все притихли. Учительницы в кабинете не было, поэтому все внимание сосредоточилось на парочке.
Вдруг в лицо Кизименко полетел кулак обидчика, прямо в скулу. На секунду он пошатнулся, а потом опять сделал шаг вперед.
Последовал еще один удар — и тело мальчика отбросило назад. Ему бы сейчас отступить, успокоиться, а там, может, в другой раз занять более выгодное положение и попытаться побороть противника. Но душа изгоя уже рвалась вперед, не желая мириться с отверженностью и унижением. Третий удар. Муха замахнулся во всю длину руки и выбросил кулак в сторону лица противника, даже не целясь. Да и зачем это нужно? Жертва не пыталась укрыться или увернуться. Илья принимал удары со стойкостью бывалого боксера. Откуда такая выдержка? Наверное, никто в мире, в том числе и он сам, не мог бы этого объяснить. С животным упорством он наступал на врага, его останавливали костяшки пальцев, сила толчка отбрасывала обратно, но через минуту непокоренный снова оказывался на линии боя.
Если бы случилось нечто невероятное — образовалась дыра в пространстве и времени, и взрослый Илья очутился бы там, мог наблюдать за этой сценой со стороны, то он, наверное, не узнал бы себя. Каждый удар, оглушающий до искр в глазах, бил не по телу худенького изгоя класса, а по чему-то незримому, находящемуся в сердце, — растоптанному самолюбию, слабой самооценке, хилому «я», — по тому, что долгое время сковывало мальчика, как кандалы, не давало вздохнуть, давило в грудь. И каждый удар разбивал не хрупкую плоть, а ржавые цепи неудачника и горемыки.
Воодушевленный своей стойкостью, Илья в рывке подскочил к обидчику, захватил его голову руками в клешни и принялся бить кулаком по лицу. Вот уже где пригодились утренние занятия! Голова верзилы оказалась прочно зажата левой рукой мальчика, а правой он методично наносил удары по физиономии Мухи. За это время Кизименко успел выкинуть с десяток хуков. Синий школьный пиджак неудобно скомкался на плечах, некогда белая рубашка заляпалась кровью. Он молотил кулаком отчаянно и безудержно. Так маленький загнанный волчонок может броситься в стаю диких собак и, вцепившись в шею, дико рычать.
— А-а-а, — стонал верзила и неуклюже пытался вырваться, размахивая руками в воздухе, словно подбитая ворона.
Спустя три минуты одна из писклявых девочек, стоящих в коридоре, забежала в класс и коротко протрубила: «Учи-и-и-лка!» Школьники засуетились, но так как драка не закончилась, а только затормозилась, все же не решались разойтись. Вдалеке послышался голос преподавателя. Илья ослабил хватку, а через секунду расцепил левую руку. Муха почувствовал свободу и отпрянул в сторону. Одноклассники сдвинули парты. Илья, судорожно и учащенно дыша, потянулся за своим злосчастным портфелем, который улетел на несколько метров от места битвы. Сражение закончилось.
Прошло два часа. Кизименко открыл дверь и вошел в квартиру, мама возилась на кухне.
— Сынок, ты пришел? Мой руки и за стол, — обратилась она к сыну, но тот ловко прошмыгнул через зал в дальнюю комнату — спальню.
— Ты чего, куда побежал-то? — спросила Ирина. Потом вытерла руки старой замусоленной кухонной тряпкой, по ржаво-бурым дорожкам, неаккуратно выложенным посреди коридора, зашла в зал, а сына нет. Странно, он обычно прямо в школьной форме плюхался на диван со стонами типа «Мама, как я устал» или «Сегодня ногу подвернул и упал, теперь плечо болит» (скрывал побои). Пройдя по квартире, она нашла сына у окна в спальне.
— Что случилось? — громко сказала мать и подошла к сыну.
Молчание.
— Почему ты молчишь? — не унималась она.
Мальчик повернулся и показал побитое лицо. У Ирины от неожиданности подкосились ноги, она опустилась на кровать и прикрыла рот рукой, простонав: «О, боже мо-о-ой».
Через час, когда страсти улеглись, Илья стоял в прозрачном полумраке перед «стенкой» — набором мебели, которую купили еще в начале 90-х. «Стенка» состояла из бельевого шкафа, нескольких блоков вместительных антресолей, в дверцах — обычные стекла, которые открывали вид на внутренность буфета. Там была расставлена посуда — чайный сервиз с ярко-красными маками, стройные хрустальные бокалы для шампанского, пузатые фарфоровые чайники. Все это использовалось редко, и было припасено на праздничный случай — юбилеи, дни рождения, иногда для гостей. Этот скарб долго считался критерием богатства семьи родом из СССР. Неизменно в буфете на задней стенке находилось зеркало. И вот Илья стоял в комнате с выключенным светом. Вечерние тени выползали из углов помещения, затемняли мебель, а потом поглощали все больше комнатной материи, которая пропадала во мгле, как в черной дыре. Мальчик всматривался в зеркало, перед которым на стеклянных полочках стояла толстая посуда и тонкие высокие фужеры, точно с признаками анорексии. На лице страдальца под глазом отчетливо переливался большой синяк, расплывшийся, как чернильное пятно. Илья смотрел на себя и широко улыбался.
С этого дня гонения на него прекратились. Кизименко отстоял в драке возможность называться человеком. С чем это связано? Может быть, с детским максимализмом, где друг и враг, добро и зло, свой и чужой — все аккуратно разложено по полочкам. А может, с чем-то необъяснимым. Он перестал быть изгоем, и до окончания школы его никто не трогал.
А шестнадцатилетнего Муху нашли мертвым в питерской квартире с опустошенным пластиковым шприцем — передоз.
Глава 5
Пётр Никитич лежал и смотрел в грязный, покрытый мелкими трещинами потолок. В голове мысли порхали птицами, наполняя сознание стаей воспоминаний. А их, как и положено человеку преклонного возраста, накопилось много. Частенько бывало, что дед управлялся по хозяйству, ходил по двору своего дома, присаживался на низкую деревянную скамейку, поправлял ботинки, чистил от грязи, а потом, стоило ему остаться наедине с собой, налетала саранча прошлого и съедала настоящее. О чем он думал? Человеческая память, как шкаф, захламленный старыми вещами, — только опусти туда руку, что-то да вытянешь. Вот и теперь углубился дед в какие-то настолько важные воспоминания, насколько и ненужные — в голове поток, да только не видно берегов.
Лёха встал, пошел к параше, а через полминуты сел на нары.
— Какие вы все молчаливые, — сказал он и с укором посмотрел на сокамерников.
Илья усмехнулся.
— Да какие есть, выбирать тебе не приходится, — ответил он.
— Есть — это хорошо, сейчас бы поел, — вдруг отозвался дед со второго этажа.
— Да куда тебе есть, дедуля? Ты вон одной ногой уже пробуешь на прочность потусторонний мир, — продолжил разговор Лёха, лишь бы поболтать да развеять скуку.
Никитич оживился, засопел в бороду какие-то слова, которые запутались в седых волосах, словно попали в плен. И только глуховатое однотонное мычание вырвалось из цепких объятий волосяного покрова старика.
— Ты что мычишь, дедуля? Расскажи о своей жизни. Судя по твоему возрасту, тебе, как Толстому, есть, что рассказать миру, — еще раз подключился к разговору Кизименко.
Дед зашуршал, попеременно вздыхая, как дворовый пес. Затем выкинул со шконки ногу, потом вторую и осторожно, не забывая громко кряхтеть, приступил к процедуре опускания своего бренного тела на не менее бренную землю.
— О, спустился с небес, назаретское чудо, — съязвил Илья, наблюдая за Никитичем, фигурой третьего заключенного.
— Что ты там, сынок, мелешь? Я из Большекаменки, — опустил свою старческую плоть на нары несостоявшийся Спаситель.
Илья смотрел на старика с нескрываемым интересом. Ему нравилось, что тот в таком возрасте активен, за словом в карман не лезет, да и злоба не рвется из щелей души. Дед-добряк.
Приземление прошло благополучно, троица наконец-то уселась друг напротив друга. Двадцать две минуты.
— Вот ты такой шустрый, не даешь деду отдохнуть, а может, он в последний путь собрался, маршрут просчитывает, — съехидничал Никитич.
— Да какой последний? Ты посмотри: сейчас бабу тебе привести, так ты ее оприходуешь, как молодой, — внезапно выпалил своеобразный комплимент Лёха.
— Ну, ты это, конечно, загнул, но приятно загнул, — широко заулыбался старик, так, что края его бороды расширились, подобно театральному занавесу, обнажив рот с розовыми деснами и с редкими корявыми зубами.
— А кстати, мы ведь толком не познакомились. Давай, молодежь, расскажите чуть о себе, — предложил дед.
Лёха посмотрел с интересом, а Илья не желал раскрывать свое прошлое. Возникло неловкое молчание, обычное между незнакомыми людьми.
— Хорошо, давай я начну, — согласился Лёха и почесал голову. — Я родился под Киевом, в Ирпене. Вырос уже на Донбассе, куда отец с матерью перебрались, когда мне было 9 лет.
— Все? Негусто, — модерировал беседу дедушка, а потом обратился к Илье: — А ты откуда?
— А все просто — родом из Питера, недавно переехал на постоянку в Украину, — отделался тот одной фразой.
— А почему переехал? — поинтересовался Лёха.
— То да се, — попытался отнекиваться Кизименко.
Это выглядело подозрительно, казалось, что Илья хотел что-то скрыть, недосказать.
— Не понял, — встрепенулся донбассовец. — Ты что, от Путина сбежал, либерал хренов?
Его голос вдруг приобрел неожиданную жесткость. Вот так легко, почти непринужденно Лёхе удалось зацепить какой-то тяжелый эмоциональный пласт. Если точнее, он ненароком притронулся к чему-то болезненному, покрытому несколькими слоями бинтов, но внутри ноющему. К ране в душе.
— Слушай, а какая тебе разница? Ну, по большому счету, тебе ни холодно, ни жарко из-за того, почему я уехал из России, так? — встал в позу Илья.
— Так-так, — произнес его соперник и ненадолго задумался.
Дед слушал диалог молодых заключенных с любопытством, думал, как бы вставить свое слово.
— А вот я… — сказал Никитич, но договорить ему не дали.
Вдруг Лёха подорвался со шконки, прошелся к окну, будто хотел оттуда выпрыгнуть. Но куда там: темно-угольное железо решеток надежно закрывало единственный путь на волю. Все это действие заняло не больше трех секунд. Он изменил свой курс, вернулся к собеседникам и громко повторил вопрос.
— Так, может, ты, сука, еще за украинскую власть? — навис Лёха над оппонентом.
Ответить тот не успел, дед опять попытался перехватить инициативу в свои руки, но хватка уже не та, поэтому он успел вклиниться в беседу лишь на мгновение:
— Когда я был таким молодым, как вы…
— Тебя это, слышь, волнует? — Илья встал и оборвал старческий спич.
Два мужика оказались друг напротив друга, и казалось, что расстояние между ними сузилось до минимума и теперь можно услышать дыхание соперника. Оба коренастые, небольшого роста. Лёха чуть повыше, поэтому, возможно, преимущество было на его стороне. Он уже сжал кулаки и готов был к драке.
— Э, петухи! Хорош вам, — проговорил Никитич.
Последняя фраза о представителе птичьего мира в заведении не столь отдаленном пришлась не совсем кстати. Лёха повернулся к старику:
— Дед, помолчи! Че ты лезешь со своими тупыми словечками? — перевел часть гнева на пожилого сокамерника.
— Пусть гундит, тебе-то что? — защитил деда Кизименко.
Дело принимало скверный оборот, напряжение между ними усиливалось.
— Меня только одно интересует: какова хрена ты уехал из России? — повторил вопрос Лёха.
В ответ Илья играл желваками. Подбирал слова. Драться сейчас ему не хотелось, да и не видел смысла. Противник все так же агрессивно смотрел на него, будто пытался докопаться до глубин, таящихся в его душе.
— Ладно, не твое это дело, — решил Илья и отступил, сел на нары.
— Как не мое? Сейчас тут все мое. Ты, сука, что-то скрываешь, — не унимался Лёха.
— Ребята, хватит вам ерепениться, — успел наконец-то вставить четыре слова дедуля.
— Я сказал, что то, что происходило со мной, это моя жизнь. Мне ею распоряжаться, — отбивался Илья.
— Твоя будет, как выйдешь отсюда, — продолжал оппонент.
Он стоял над питерцем и, казалось, был в мгновении от того, чтобы наотмашь ударить его по лицу. Еще полминуты Лёха возвышался над Кизименко, который упорно смотрел вперед, так и не объяснив, почему покинул Россию.
— Ну ладно, я еще до тебя доберусь, — прорычал донбассовец.
Он сделал резкий шаг назад, обернулся вокруг себя и даже выкинул руку в пустоту. Напряжение немного ослабло, противники пока не решились мериться силами.
Лёха отступил, сделал еще два шага в сторону окна, попытался рассмотреть небо. А оно, натертое до синевы, в рваных пуховых облаках, нависло над маленькими людишками, искавшими выход для своей ярости и злости. Пётр Никитич, увидев, что драка не состоялась, облегченно вздохнул. Меньше всего он хотел сейчас, чтобы два обозленных мужика избивали друг друга, ведь сам недавно побывал в подобной передряге.
— Ну, вот и хорошо, ребята, морду набить вы еще успеете, чай, никуда теперь не торопитесь, — проговорил дед.
Его слова всосал вакуум тишины, не оставив и следа от звуковых волн. На пару минут молчание растеклось по камере. А потом Лёха хмыкал, разгоряченный незавершенным конфликтом.
— Вот скажи, дед, ты из Донбасса. Поддерживаешь «укропов»? — попытался пристать он к старику.
— Я, сынок, сам себя поддерживаю, — отшутился тот.
— Да? А я скажу, почему я так злюсь. Ровно два года назад «майданутые» в Киеве затеяли пляски и песни, видите ли, Янукович их не устраивает. А потом все полетело в тартарары. В пропасть, дед. Ничего в мире не проходит бесследно, но, сука, мы пострадали, как никто другой. Ты думаешь, почему я тут волосы на жопе рву? — спросил он Никитича.
— Ну, почему? — подыграл ему старикан.
— Да по одной простой причине: после «майданутых» началась война и забрала у меня все. Слышь, ты, — Лёха обратился к Илье, но тот сделал вид, что не слышит, и спокойно лег на нары. — Как мы жили? Худо-бедно, а потом — полная разруха. Ты знаешь, скольких моих товарищей убили на войне?
Дед молчал, в душе уже несколько раз пиная себя коленкой в пах за то, что продолжил разговор.
— Сотни! Сотни, падла, мужиков, лежат в земле и гниют, потому что кто-то захотел поиграть в политику. Сотни. — Житель Донбасса несколько раз мысленно налил по сто, вспоминая ушедших в небытие товарищей.
Добавить было нечего. Лёха немного выпустил пар, плюхнулся на нары и стал подозрительно осматривать Кизименко. Вроде бы установилось перемирие. Старик опять снял туфли и принялся вычищать песок из носка. Казалось, он смог принести половину днепровских пляжей, а теперь тщательно чистился, чтобы устроить себе тут прибрежную зону.
— А вот я доволен жизнью, — поделился своим счастьем дедуля.
В ответ Лёха громко хмыкнул, но ради любопытства решился расспросить.
— И чем именно доволен? — задал он логичный вопрос.
Никитич только и ждал, чтобы его кто-то спросил об этом. На его лице расплылась улыбка фокусника, который готовится к тому, чтобы удивить мир своим чудом.
— Я за год смог прожить полностью другую жизнь, — обрисовал он картину своего существования.
— Да все мы прожили другую, теперь, сволочь, разгребаем, — согласился Лёха.
— Не об этом я, — продолжил дед. — Вот смотрите: живете вы своей скучной жизнью не один десяток лет. А знаете, какое чувство появляется у старика? Что все десятилетия прошли в тумане.
И тут дед принялся рассказывать о том, что человек выхватывает одно-два события из кучи лет, а все остальное — как размытый фон. Вот прошел, например, очередной год — и нечего вспомнить.
— Я понял одну вещь: память — это то, что можно ощутить почти физически. Потрогать, пощупать. А если этого нет, то и в памяти ничего нет. Поэтому я рванул неизвестно куда. Бежал куда глаза глядят, чтобы сделать последний рывок перед смертью. Я хоть немного увидел мир, — вдумчиво пояснил Никитич.
Дед закончил свою речь и принялся довольно чесать бороду, словно маг из голливудского фильма.
— Слышь, я не понял, кого ты там щупать собрался? — серьезным голосом проговорил Лёха.
— Балда ты. Зеленый совсем, жизни не знаешь, — сокрушался старец, жалея, что публика не поняла глубину его мыслей.
— Как тебя понять, старый пень, когда ты ни хрена не говоришь, несешь пургу, — парировал Лёха.
— Ох, ну какой же вы туп… — дед начал было произносить фразу одного киношного героя, но вовремя остановился, вспомнив недавнюю сцену. — Ладно, забыли о памяти. — Никитич смирился с участью быть непонятым и тут же перевел на более доступную тему. — Давай лучше о бабах!
Лёха чуть улыбнулся. Почти незаметно для других улыбнулся и Илья. На минуту в камеру вползло молчание и, как дикий зверь в логове, поудобнее расположилось посреди помещения. Никто не хотел трогать зверя и нарушать покой, а тот разлегся, поглотив своей шерстью все звуки, даже людское дыхание.
— Дед, а почему ты говоришь, что за год прожил лучшую часть своей жизни? — вдруг спросил Илья.
В ответ раздалось традиционное сопение и гудение слов в серебристой бороде Никитича.
— Потому что человек живет как будто не своей, а чьей-то чужой жизнью. Жизнь многих проходит мимо них, цепляя лишь краем, — голос старика прорвался сквозь бороду.
— Так, дед, наверное, тебя выгнали из села за твои шибко умные речи, — с иронией продолжил Илья.
— Вот тебя, щегол, может, и выгнали, а я сам ушел, — с гордостью проговорил Пётр Никитич.
Неизвестно, сколько бы продолжалась перепалка, но в двери вдруг открылось окошко.
— Опа, — сказал Лёха и приподнялся, чтобы посмотреть, что там происходит.
Между тем черный рот окошка обнажил плотную темноту коридора СИЗО. В этой плотности сам воздух, казалось, приобрел очертания кого-то из преисподней. Это тянулось несколько секунд, пока громкий стук не возвестил, что окно в ад захлопнулось, оставив заключенных в предбаннике чистилища.
— Что это было? — задал вопрос Илья.
— Не знаю, но, похоже, какая-то проверка, — ответил дед.
— Да, старик, проверяют, жив ты или уже отдал концы со своими рваными носками, — съехидничал житель Донбасса.
— Ха-ха, как смешно, — сухо ответил Никитич, — да я еще тебя переживу, молокосос.
Лёха усмехнулся: дед не выходит из хорошей спортивной формы балабола. А между тем открытие окошка выглядело довольно странно. Ведь они не устраивали кипиш, не кричали, не дрались, но кто-то пристально за ними наблюдал.
Арестанты разошлись по нарам. Старик опять начал восхождение на двухэтажный Эверест, при этом стонал и кряхтел пуще обычного, пока наконец-то старческое тело не было поднято на высоту два метра двадцать сантиметров над уровнем пола.
Лёха злобно поглядывал на Илью, который теребил пальцами грязное покрывало на нарах. Ему нужно было чем-то занять руки, чтобы отвлечься от нахлынувших мыслей. Сколько людей до него лежало на шконке — не счесть, как звезд. Каждый оставил свою вмятину, небольшую потертость, след своего ДНК. На этих нарах перемешались толстые и худые, святые и грешники, виновные и оболганные, верующие и разуверившиеся — все и никто. Из ста восьмидесяти минут прошло тридцать пять.
Глава 6
Вдыхать воздух Невы можно бесконечно. Даже не вдыхать, наверное, это слишком просто. Он настолько густой и насыщенный, что — особенно осенними днями — его можно кушать, жадно загребая руками. Запихивать себе в рот, словно был голоден тысячу лет. Не обращать внимания на снующих прохожих. Стоять у синеватой плоти реки, видеть, как высокий острый шпиль Петропавловки пытается проткнуть небо. Илье исполнилось восемнадцать лет. Чего он хотел от волн, лезущих друг на друга. Не понимал. Просто смотрел на свинцовую с вмятинами водную гладь. Кизименко очень изменился. Из тихого и невзрачного мальчика превратился в бесшабашного бунтаря. Часто уходил из дома. Дрался, как заправский боец.
— Ох, сынок, ты опять с кем-то бился, — поутру не раз говорила Ирина, глядя на распухшее лицо сына.
— Не волнуйся, мама, это я упал с лестницы, — угрюмо отвечал он, садился за стол и с жадностью уплетал жареную картошку.
— Ага, упал. Прям на чей-то кулак, — озабоченно повторяла Ирина, нежно поглаживая сына по плечу.
Причина новых приключений Илюхи простая: он сошелся с Федькой. Они учились в параллельных классах, не сильно якшались, но однажды встретились в баре. Федя подошел к нему вместе с бритоголовыми парнями в серо-зеленых куртках и армейских черных бутсах.
— Че, пацанчики, бухаем без толку, — с усмешкой проговорил он. — Нет бы делом заняться.
— Каким делом, Федя? — спросил Илья, вспомнив его.
— Движуха есть. Четкая до делов, а главное — со смыслом, — процедил он, присаживаясь за стол.
— Какая это? — продолжил разговор Кизименко.
— Ща погодь, чайку глотну, — ответил Федя и навис над стаканом с черной жидкостью.
Музыка неистово гремела, словно владельцы бара решили узнать, сколько децибелов сможет выдержать человек. Иногда она затихала, но вскоре новая композиция раздирала воздушное пространство двумястами ударами в минуту.
— Так вот, понима… — очередной аккорд песни об изменчивой женской любви поглотил сказанные слова.
Ничего не было слышно. Федя просто открывал рот, и слова, казалось, застревали в его горле. Осознав комичность ситуации, собеседники перемигнулись, мол, давай выйдем на улицу. Через пару минут они уже шли в сторону старого города. Бритоголовые еще какое-то время шлепали рядом, а потом незаметно скрылись. Федя поведал, чем он занимается в последнее время.
— Пойми, русские — самый униженный народ в России. Любой «чех» (так на сленге называют чеченцев) может задрочить всякого, даже крутого русского. Да любой черножопый сейчас имеет больше прав, чем мы. А знаешь, кто такие «чехи»? Они как клещ, который впился в страну. А потом еще больше расширился, проник всюду. Нельзя вот так оторвать Чечню, отделить ее от России. Чеченцы на всех уровнях — от власти до районных бизнесюков. Наша страна прогнила до самого дна! — говорил он своему собеседнику.
А тот слушал, думал, ведь и правда: русским нет места в своей стране. Куда ни плюнь — везде «черные». Скоро не найдется места в России для основной нации.
— Но чурки — полбеды. Главное — Путин. Это он, сволочь, узурпировал власть, дал ее абрекам. Вот посмотри на этого, — Федя кивнул на прохожего, который стоял на бульваре. В его руках была видна скрученная газета с фото Путина.
— Эта биомасса, которой как хочешь, так и управляешь, — значительно проговорил Федя.
— А что делать-то? — задал закономерный вопрос Илья.
— Переворот. Только свержение власти и установление справедливого строя.
— Хм, ну, не знаю, — опешил от таких речей Кизименко.
— Да, я понимаю, брат, у тебя сейчас в голове каша. Приходи к нам, в «правый движ», мы тут реально таких делишек наделаем, — пригласил Федя.
Ответить положительно Илья не решился. Видал он по телеку скинхедов, которые молотили в переулках «нариков», бились на стадионах с иностранцами. Бритоголовые, крепко сбитые, неизменно в берцах — их вид нельзя было назвать привлекательным. Некоторое время парочка шла молча, каждый переваривал сказанное. Илья думал о том, что он — борец по натуре, но не находит себе места в этом мире. Нет цели. За что сражаться? Кого бить? А Федя взбодрился от своих же слов, энергия бурлила в его жилах. Горечь от осознания собственной ущербности можно было чувствовать не только духовными рецепторами, но и физически. Ирония истории такова, что потом это состояние назовут мертвым словом «скрепы», которое и близко не передавало состояние Федора, — он «слышал» эту горечь всем телом, ощущал ее вкус у себя на языке. Словно не слова он говорил, нет, — ел кислые травы жизни, жевал полынь несправедливости в первозданном виде, да не знал, как отказаться от этой пищи.
Так продолжалось несколько минут. Они подошли к Неве. С чем сравнить реку? Наверное, с кровообращением. Город, подобно человеческому организму, питается водой. Она приносит в места скопления жителей полезные вещества, необходимые для их существования, словно кровь, насыщает кислородом архитектуру городского тела, питает свежестью, овевает на затхлые улицы воздухом степей и неизмеримых просторов.
Горе городкам, по венам которых не течет вода! Они, подобны мумиям, иссушают своих жителей черствостью воздуха, пылью быта. Глаза привыкают к местности, лишенной живительной влаги, и такие люди уже никогда не смогут напиться, если они попадают к морю, остаются, как загипнотизированные, там навсегда — слушать детское бормотание набегающих на берег волн.
Илья смотрел на Неву и вдыхал, нет, ел воздух, жадно и со страстью заглатывая его кусками. Ветер прикасался к лицу нежными поцелуями. Чайка разрезала небо на две части.
— Что нужно делать? — с готовностью спросил Кизименко.
Это было в 2007 году. Пройдет немало времени, а он будет вспоминать этот разговор еще не раз. Жалел ли Илья о принятом решении? Ни разу в жизни. В какой-то момент стало понятно: война — это главное, что его интересует. Даже книги он не так часто брал в руки. Да и некогда теперь было. Первым делом он перезнакомился с местной тусовкой — такими же «правыми». В основном это бывшие «скины». Так повелось, что они переросли подростковые сходки, и теперь их объединила одна общая идея.
— Если кто-то скажет тебе, что он давно «правый», но не был в скинхедах, не верь ему — подстава, — наставлял Илюху опытный Федя. — Главное — пойми несколько вещей.
И стал перечислять по порядку. Мол, у участников «правого движа» нет четкой и однозначной, принятой всеми идеологии. Взгляды разнятся от одной группировки к другой. Кого только не встретишь под имперскими флагами?! И монархистов-государственников, и национал-демократов, и авторитариев, и национал-социалистов.
— В общем, много всяких, не перечислить. Какой-то сброд, субкультурщики. Каждый день кто-то говорит: «А теперь, братки, мы тоже с вами». Понимаешь, какая сила, мощь? — вопрошал Федя и довольно улыбался.
В его рассказе ощущался смысл, как сквозняк в питерской хрущевке. Давно Илья не сталкивался с такой концентрацией обоснованности и упорядоченности. Ему всегда хотелось видеть резон в каком-то движении, веянии. Хаос и беспорядок — то, что прочно переплелось в окружающей его жизни, — вызывали отвращение. А тут все разложено по полочкам. Борьба ради порядка. Что может быть лучше?
Он еще много раз прогуливался с Федей. Набралась целая группа единомышленников, человек пятьдесят, иногда до ста. Частенько они бились на футбольных матчах с лицами кавказской национальности, бродили толпой по центральным улицам. Илья шел среди товарищей, которые шумели, словно водопад. Энергия, накапливавшаяся в парнях, подобно гравитационному полю гигантской планеты, всасывала все в зону своего притяжения. Попавшие туда растворялись в каком-то неудержимом потоке, который мало напоминал обычную жизнь.
— Россия для русских! Русскому народу — русскую власть! — кричали они так, что прохожие шарахались в стороны, словно сам ад разверзся и толпы диких орков устремились по улочкам Питера.
— «Единой России» — место в сортире! Долой власть чекистов! — все громче распевали «правые», и в каждом кровь бурлила, словно кипящая лава.
Бунт против системы возбуждал Илью не меньше, чем голая женщина на эротическом сайте.
— Вот смотри, была движуха «Русское национальное единство». Коротко — РНЕ, но они скурвились, провтыкали свой шанс. Потом распались, каждый, сука, собственные амбиции ставил выше идеи, а ведь было почти сто тыщ сторонников, — рассказывал Федя Илье историю «правого движа». — После на основе РНЕ замутили «Русское возрождение», которое возглавил Олег Кассин. Но потом, как обычно, просрали, полезли в политику. В общем, легли братки под бизнесюков. Есть еще такой Лимонов с Национал-большевистской партией. Но это левацкие отморозки, лучше с ними не связывайся. Ах, да, есть еще Славянский Союз (СС), тоже откололись от РНЕ. Те, конечно, радикалы еще те, но чуть перебарщивают ребята, уж больно открытых нациков среди них много.
Илья внимательно слушал товарища, а в голове бурлили мысли, словно горный поток. Как-то все не так. Много шума, а толку мало. Идея есть, но ни хрена нет нормальной реализации. Ходят, только шпану городскую пугают. Не так нужно, не так.
Еще долго Федя посвящал его в дела «правые», но своих сомнений Кизименко вслух не высказывал. На одном «сходняке», когда они тусовались в парке, к ним подошел среднего роста парень с тонкими, правильными чертами лица и пугающе ледяными голубыми глазами.
— Че, братва, скучаете? — с усмешкой произнес он, попутно братаясь с каждым.
Илья наблюдал, как тот здоровается со старыми приятелями, с какой презрительной ухмылкой протягивает руку совсем молодым, новеньким.
— Это Лёха Мальчаков, погоняло у него Серб. Тот еще тип, говорят, что собак живодерит, типа, так развлекается, — прокомментировал сцену Федя.
— Ну, братишка, давай знакомиться. Как тебя зовут?
Ответить простой фразой Кизименко хотелось меньше всего. Что-то отталкивающее, но одновременно и притягивающее было в подошедшем. Непонятное, неописуемое.
— Я Илья, — сказал он.
— Ну, здорово, теперь мы с тобой заодно, — протянул руку Серб.
Крепкое рукопожатие запомнилось обоим навсегда. В первый и последний раз они жали руки, во всех остальных случаях только стреляли друг в друга.
В этот вечер Илья возвращался домой, как обычно, дворами, останавливаясь у незнакомых окон и вглядываясь в неясные силуэты в квартирах. Он размышлял о том, что всякая несправедливость в мире хаотична. У зла нет общего центра, откуда оно действует. Такое происходит только в сказках, ТВ-новостях, мультфильмах и головах советских бабушек и дедушек. Зло беспорядочно, без разбору и логики ломает жизнь каждому.
Кизименко думал о том, что бытие не может поддаваться одному правилу, следовать одному устою. Все перемешано, но если вывести центральную идею по возвращению к варягам, возврату в Европу — то можно будет построить успешное государство.
«В чем-то ведь должен быть смысл? Не может же мир быть случайным скоплением атомов?» — задавал себе вопросы парень.
Прошло четыре месяца, появились первые признаки весны. Воздух благоухал тягучей свежестью, которая витала в пространстве. Илья проглатывал комочки прохлады, и это приносило ему спокойствие. Рядом шел Федя, закадычный друг.
— Я решил пойти учиться в институт, — поделился Кизименко.
— Че, правда? И куда же? — поинтересовался приятель.
— Ну, понимаешь, я понял, что систему не поменять выходками на улице. Нужно проникать внутрь и там устраивать кипиш, — растолковал он.
— И как ты это сделаешь? — спросил Федя.
— Пойду учиться на ФСБэшника, — просто ответил Илья.
Его собеседник поперхнулся, закашлялся, как старик, попутно хватаясь то за сердце, то за живот:
— На кого-кого?
— Пойду учиться в погранинститут ФСБ. Как раз будет возможность развить агентуру, понять систему изнутри, из каких винтиков и механизмов она состоит, — предвидя реакцию товарища, еще раз объяснил Илья.
— Слушай, да ты чекистом, сука, станешь, они тебе мозги промоют так, что ты через год уже станешь всех «праваков» ловить, — возмущался Федя.
— Не буду, — коротко сказал Илья, а сам вдруг подумал, что, может, товарищ и прав, погружение в карательные структуры поменяет его мировоззрение коренным образом. Чем дольше человек находится в среде, тем больше она влияет на него, формируя иные взгляды и мысли. Это принцип любой системы.
— Я выдержу, брат, мы еще повоюем с Путиным, не ссы, — как-то неуверенно произнес Кизименко и поднял глаза в синеватую скорлупу неба, на котором виднелись белые, как поролон, плотные тучи.
Через два месяца Илья уже ехал в поезде в Хабаровск, там жила его тетка, но главное, что там же находился погранинститут ФСБ. Пять дней в пути. В тесном купе с ним сидели бабушка, которая проведывала дочку, проживающую под Питером, хмурый мужик с лицом спившегося нефтяника, а на четвертом месте постоянно менялись пассажиры.
Илья часто смотрел в окно. Там мелькали облезлые деревья, заросшие поля, рваные купола кустов, обшарпанные дома. Казалось, не поезд едет, а растительность бежит, куда глаза глядят, прочь от стоящего на месте состава. Этот побег связан с невозможностью жить иначе, непонятностью другого существования. Американцы и все западное здесь всегда в роли чужого только потому, что этот мир не допускает никакого иного уклада. Путин и сильная рука. Нищету может удержать только мощь режима.
Грязные дворы, покореженные дома, словно на них сел кто-то тяжелый. Нет точных и плавных линий — все ниспадающее, кривое, волнистое. В этой изломанности — естество российской жизни.
Бабуля в поезде без конца трещала о внучках, которые пошли в школу, о дочери, реализаторе на рынке, о ее таксующем муже. Тяжело им, перебиваются с копейки на копейку.
— Но ничего, — говорила бабушка, утирая платком край рта, — главное — нету войны, пропади она пропадом.
Пожилая женщина тоже жила плохо — с дедом на две пенсии, вот выбирается к деткам раз в пять лет, больше не может потянуть такие поездки.
— Главное, внучок, запомни: в России есть два состояния — ужасающая нищета и кровавый бунт. Уж лучше мы будем едва сводить концы с концами, чем посдыхаем от расстрелов, — учила она Илью.
А тот и не спорил. Он пытался слушать бабушкины рассказы каким-то глубинным нервом, ощутить естеством, прочувствовать родину. Пусть он слышит ее привычный запах или даже устоявшуюся вонь, как смрад недельных носков. Пусть она, родина, тяжело дышит в ухо и голосом бабушки рассказывает, что жизнь горемычная приковала их наручниками к тяжелым будням. Но нет, они довольны. Только не думайте, ничего против не имеют. Иначе — отпусти это стадо обозленных, изголодавшихся людишек, сорви цепи — искусают друг друга. Погрызут горлянки ближнего своего. Зальют кровью голодные рты. Пугают нас америкосами, гей-европейцами, бандеровцами всякими — и правильно делают. Люди так ощущают короткий поводок — везде враги, бежать некуда.
— Хуже только будет, ой, хуже, помяни мои слова, если, не дай бог, увидишь бунт кромешный в жизни. Прости, Господи, грешницу мя. — Бабушка подняла глаза к потолку потрепанного вагона.
А там виднелись разбитые панели и вывернутые, как кишки, внутренности люминесцентной лампочки. Одна полоска перегорела, а вторая в нервном и судорожном припадке мигала мутными вспышками.
Мужик храпел в такт поезду, ритмично стучащему пузатым брюхом по рельсам. Бабушка переключилась с бренных тем жития на рецепты и обсуждение политических телепередач. А Илья уставился в окно. Там, в пепельно-серых, иногда бурых мазках проплывала его страна. Иногда ему удавалось разглядеть угрюмое лицо на улице, ребенка у кривого дерева, оранжевый оконный свет, расплывшийся разлитым неровным пятном на стене деревянной хибарки. Еще секунда — и он пропадал в полумраке лесных сумерек.
Весь мир сузился для Ильи до одной железнодорожной колеи. Она сейчас — центр Вселенной. А все, что за окном, — старые и убогие декорации какого-то страшного фильма о давно наступившем Армагеддоне.
Глава 7
В камере Лукьяновского СИЗО жужжала жирная и черная как смоль муха. Как она попала в закрытое помещение, неизвестно. Да и незачем это знать насекомому, закручивавшему очередную петлю Нестерова. Для мухи все люди на одно лицо — ужасные монстры с корявыми лапами, которые неуклюже устремляются ей вдогонку, слишком медленно, чтобы ее поймать.
«Это мое превосходство над тобой, царь зверей, похлеще, чем превосходство перепончатых крыльев над гравитацией» — наверное, такие мысли мелькали бы в сознании мухи, вырисовывавшей перед Петром Никитичем очередную дулю в воздухе.
— Ах ты, зараза мохнатая, ишь, какая шустрая, — гремел ей вслед старик, неудачно раскидывая руки.
Но для мухи слова деда — пустой и лишенный смысла звук. Иногда она так мелькала перед носом заключенных, что, казалось, издевалась над ними, громко жужжала песнь, возвещая свой триумф.
— Лови ее, лови, — крутил руки колесом старик, но снова ошарашенно смотрел по сторонам: куда это цокотуха подевалась?
— Далась она тебе, Никитич! Че ты прыгаешь, как горный козел? — лениво спросил Лёха, потягиваясь на нарах.
— Да, вот напасть, опять ушмыгнула, — грустно констатировал дед и продолжил искать глазами злобное насекомое.
Так продолжалось еще минуту, пока дедуля не затаился.
— Бабка-то моя никогда не ругала меня, — внезапно выпалил он.
Проговорил обыденно и монотонно, словно буквально секунду назад все в камере только о его бабке и говорили. Илья от такого резкого поворота событий приподнялся. На лице Лёхи промелькнула невольная улыбка. Муха и бабка сделали свое дело — атмосфера разрядилась, словно обойма пистолета Макарова.
— В общем, говорит мне однажды: «Петюнчик (так меня называла), поди на огород, нарви щавеля на зеленый борщ». А сама что-то куховарит у плиты, дым стоит такой, что я думал пожарных вызывать, спасать свою старуху из полымя, огня окаянного, — улыбаясь, продолжил Никитич.
— А почему ты из дома сбежал, раз бабка тебя не доставала? — допытывался Лёха и сел напротив деда.
Тот расположился на нарах Ильи, оказался в центре компании, в центре камерного бытия.
— Значит, дело было так, — многозначительно сказал дед и запустил одну руку в густую бороду.
Побег Пётр Никитич задумал давно. Насколько давно — он уже и сам не мог сказать. В один из множества дней его провинциальной жизни оказалось, что побег и он сам срослись в одно целое. Выйдет он после обеда на огород, сядет на кучу выкопанного картофеля, как охотник на тушу убитого медведя, и кричит бабке, мол, зови художника, пусть запечатлеет сию эпическую картину.
— Ладно тебе, старый, все не угомонишься, — недовольно, но мягко бурчала Мария.
Она уже свыклась с жизнью, с этим размеренным тиканьем настенных часов на кухне. Туда-сюда — глянь, уже вечер. Вот так по вечерней мгле и двум стрелкам на часах замечала свое существование. Словно и не было других примет, знаков и символов.
— А че, бабоньки, ну что ему, старому хрычу, нужно. Накормлен, обстиран, в чистоте, хожу за ним пылинки прибираю. Нет, сядет возле меня, запустит руку в свою бородищу, как будто ищет там кого-то и хочет выцепить. А потом давай меня доставать своими страданиями: «Маруся, а ты довольна тем, как живешь? А что ты, Маруся, думаешь о том, что мы, как в клетке, тут заперты?» — передразнила Маруся глуховатый голос мужа. — Да когда ж ты, черт волосатый, уймешься!
Вот так жаловалась она своим бабулям-подругам. Иногда выговорится, сядет на край скамьи возле дома Никифоровны и повторяет еле слышно: «Не понимаю я его, не понимаю».
Сказать, что дед себя понимал, — значит соврать. Не знал он, «старый пердун», как изволила выразиться Никифоровна, чего хотел. Тягучее желание тянуло его куда-то. Словно гирю пудовую зашили ему в грудь — не давала покоя Никитичу тоска ни днем, ни ночью. Встанет в полумраке, пошлепает по холодному полу босиком, а печь отбрасывает отблески сквозь треснувшую чугунную плиту. Мелькают аленькие цветочки на потолке, красноватые отблески подсвечивают комнату. Вот стол, банки, кастрюли, стул у печи. А тут и крохотные горящие угли падают в нижнее окошко, служащее для вентиляции. Приоткроет его дед и ждет, пока уголь разгорится еще сильнее и засыплет комнату рубиновыми лепестками. Сидит так подолгу и чешет бороду. О чем думает? О многом. Жизнь на исходе. Сколько еще годочков проживет? Ну, десять. А дальше сляжет или будет ковылять по комнате, никуда не выходя.
«Да, вот так прожил, и сам не знаю, что прожил. Только тело и дает понять, что стал стар и непригоден ко многому. А зачем жил? Пожрать и поспать? Все так делают, особенно кот Венька. Получается, прожил я жизнь котом», — бормотал сам себе Никитич.
А потом вставал, отодвигал кочергой кольца на плите и с досады громко толок уголь, доставал до колосников. В тот момент проснувшаяся бабка выглядывала из дальней комнаты и тихо печально вздыхала.
Продолжалось так несколько лет, пока однажды в жизни деда не наступил критический перелом. Весной 2014 года местность наполнили откуда-то взявшиеся донские казаки. Называли они себя гордо — «Всевеликое войско Донское». Станут под хоругвями, поднимут знамена с изображением Христа и топают по улицам близлежащего городка. Никитич часто смотрел на них по местному телевидению РоН-ТВ. Сидит толпа мужиков в камуфляже, в овечьих желтоватых папахах за столом, а во главе, как и положено, атаман. И говорят они о том, какие дела в уезде. О том, что Валерий Болотов, руководитель ЛНР, вор и подонок. Что нужно сохранять веру свою православную, чтобы сдерживать упырей «укроповских» — так называли всех остальных жителей Украины. А потом примет атаман какое-нибудь решение, скажет, что «ни-ни» теперь пьянчужкам и наркоманам появляться на улице, и добавит громогласным голосом: «Любо, братцы?» В ответ грянет хор мужских голосов в унисон, так что дрожат стекла и поджилки у врагов «укроповских»: «Любо, батька!»
Сидел вот так Пётр Никитич перед «ящиком», смотрел на невиданное доселе зрелище. Он, конечно, очень возмущался. Посмотрит российские новости о страхах и ужасах в Киеве, как там нацисты всех русскоговорящих на месте расстреливают, хлопнет себя по коленке и громко выругается.
— Маруська, ходи сюда, ты гляди, что делается, — кричал он жене, которая традиционно куховарила.
— Да погодь, сейчас каша кипит, — кидала она в бурлящую коричневую жидкость отруби.
Поначалу дед только и сидел у телевизора. С 9 утра и до 7 вечера, то есть для него до ночи. Смотрел, как прикованный к ламповому кинескопу. Раб лампы. Целый месяц так проторчал в зале с включенным ТВ. Сводка за сводкой. Иногда развалится в кресле, одетый в одни полосатые трусы, поставит деревянный табурет под ноги и уставится в телек как завороженный.
Сперва Маруся радовалась, аж приплясывала. Идет по огородику и притопывает. Наконец-то Петенька успокоился. Взялся за ум. Пусть просвещается. Да, война где-то громыхает, но мы далеко. Пусть сидит дома под присмотром в тепле и покое. Хотя нет. С последним Маруся ой как ошиблась. Через неделю просмотра ТВ Петюнчик изменил график сна.
Раньше, как только большая стрелочка останавливалась на 12, а маленькая — на 7, дед чуть ли не трусцой бежал в кровать. Причем, как он понимал, что это семь часов вечера, неясно. Еще несколько минут назад копошился с кроликами, гладил малышей, что-то там сюсюкал. Глядь — уже мчит, как локомотив, аж борода на левую сторону загибается от создаваемого им ветра.
Так вот: семь часов — вначале топот, потом Пётр-паровоз, у которого вместо дыма бородища, перекинутая на левое плечо, еще секунда — и все: дедуля плюхнулся на большую пуховую перину, накрылся одеялом и приготовился ко сну.
Этот ритуал священен, и никто не мог осквернить его. Кроме Дмитрия Киселева и телеканала «Россия». Воскресным вечером, то есть ночью, ибо стрелки уже заняли нужное положение, в хате было все так же громко — надрывался телевизор. Там показывали какой-то прямой репортаж с места боевых действий. Маруся не верила своим ушам. Она сидела на кухне и вышивала незатейливый цветок, когда глядь — о, ужас: 20:10, а шум из дедовой спальни льется водопадом.
— Не пняла, — по-уличному пробурчала бабка и пошла в разведку.
Осторожно, чуть ли не по-пластунски устремилась в «логово зверя». Картина, которую она увидела, будет много раз сниться ей в самых невообразимых кошмарах. Старика в постели, конечно, не было; телевизор, как прожекторная лампа на передке паровоза, отбрасывал конусообразный свет в глубину темной комнаты. Табуретка, выпачканная картофельным пюре, валялась, словно сбитый аэроплан немецкой империи. Алюминиевая серая посуда — вверх дном, точно бункер с затаившимися врагами. Но самое страшное ее ожидало слева в комнате. Освещенный телевизионными красками, как внеземное нечто, стояло оно (по-другому в сознании Маруси это не могло называться) — существо, зажатое в объятьях света. Оно протянуло свои костлявые лапки вперед, как будто хотело схватить это яркое освещение, прижать к себе, проникнуть внутрь райского блуждания лучистой энергии. Это состояние похлеще всякого гипноза и внушения. Существо тянулось в иной мир, в котором изливались потоками фотоны, обрушивались звуковые волны и чей-то голос вещал о ядерном конце света. Не теряя ни секунды, Маруська побежала в сарай, схватила, что попало в руки (а это была тяпка), и, как ветер, примчалась в спальню.
Существо, одетое в диковинный и короткий полосатый скафандр с жирными пятнами, в районе морды с пугающей растительностью, которая наэлектризовалась и стала дыбом, мычало. И даже обнажило битые и поломанные клыки, скалилось и, как показалось Маруське, немного подвывало в такт говорящему Киселеву.
Она прислушалась к шипению внеземного создания. Звуки, которые доносились из корявой пасти, были ей до ужаса знакомы и незнакомы одновременно. Не раз она слыхала, как их проговаривали соседки на лавочке. Но так, как распространяло звуковые волны существо, Маруся еще ни разу не слышала.
— Правосссссеки, фашисты. Баааааандеровцы, — тянуло загипнотизированное создание слова, как жвачку.
Недолго думая, ошалевшая и испуганная до смерти женщина подняла тяпку и бахнула по кинескопу телевизора, так что раздавшийся взрыв откинул ее и странное существо в разные углы комнаты.
Искры еще некоторое время сыпались из ТВ-ларца, как бурлящее волшебное снадобье в древнерусской сказке. Но уже через секунду в ушах стоял только шум от взрыва и слышался далекий стон существа, которое отлетело за «подбитый аэроплан», кувырком сигануло через «бункер» и шлепнулось в левом углу от дымящегося телевизора.
Маруся взяла себя в руки, шатающейся походкой подошла к стене, где находился выключатель. Пошарила рукой, наконец-то нашла заветную кнопку, нажала на нее — и ровный свет заполнил спальню, оголив костлявое существо, которое сжалось, как малыш в утробе, и не могло прийти в себя. Пётр Никитич стонал, словно побитая собачонка, чуть вскидывал в воздух наэлектризованную и торчащую во все стороны косматую бороду.
— Дед, тебе плохо? Дед, что с тобой? — запричитала Маруся и подбежала к мужу.
— Я, я, я… — пытался сказать Никитич, но пластинка заела на «я» и никак не хотела прокручиваться дальше.
Зрелище, надо сказать, было жалкое. Поза и вид старика выглядели настолько удручающими, насколько и смешными. Поверженный дед распластался среди раскиданных комочков картофельного пюре, зеленые полукольца лука обрамляли его тушку, кусочки белого хлеба застряли в волосах на груди. Он сильно ударился и повредил коленную чашечку, вернее, забил ее. На лице виднелась красная полоса от стекла кинескопа, которое, словно лезвие сабли, поцарапало его до крови. Еле сдерживая себя, чтобы не засмеяться в этот трагический миг, Маруся протянула руки мужу и помогла ему встать.
— Ох ты, горюшко мое. Остолоп старый, валенок потертый, — приговаривала она, когда вела существо-деда к кровати.
А оно — внеземное создание с вполне земными слабостями и впечатлительностью — тихо постанывало и глубоко вздыхало, как тощий дворовый пес в дождливую погоду.
— Вот так я чуть не двинулся башкой. Не улетел в дали астральные. С тех пор телек — ни-ни. Как только увижу его — бегу, как от адского огня, — пролепетал дед арестантам в камере СИЗО.
Лёха недоверчиво смотрел на старика и недовольно крутил головой. Илья слегка улыбался забавной истории Петра Никитича. А тот встал, поправил свой пиджак с чуть потертым кровавым пятном. На сером фоне красноватая клякса выглядела особенно вызывающе. Аккуратный вид деда и прямые, как рельсы, стрелки на брюках усиливали сюрреалистичность и загадочность его облика. Старик на секунду выпрямился, вытянулся, как уличный столб. Потом медленно, как в старом немом кино, ритмично похромал в такт какой-то неведомой мелодии, слышавшейся только им. Эта музыка наполняла его естество, звучала, как саксофон, переливалась, словно вода из одного сосуда в другой. Песня никогда не заканчивалась. Пётр Никитич протанцевал несколько шагов, и уже через секунду жирное черное насекомое исполняло свой мушиный вальс с одиноким и смешным стариком у грязной тюремной параши.
Глава 8
Сорок пять минут. Дед вернулся и уселся на нары, почесывая ухо. Илья хотел было вступить в разговор, но решил немного выждать, рассчитывая, что Лёха тоже расскажет о себе. А тот, кстати, немного оживился, присел на нары: история деда его взбудоражила. Никитич устроился поудобнее и уже хотел было продолжить рассказ о своей сумбурной жизни, но тут его прервал Лёха.
— Вот ты, дед, пургу несешь, — нагрубил он.
— Чего это пургу? Какую пургу? — засуетился дедушка, заерзав на месте.
— Да обычную, гонишь ты, — продолжил Лёха, вызвав в старике еще большую волну недоумения.
— Кого я гоню, сынок? Ты шо, пьяный? — недоуменно спросил дед.
— Ах да, я и забыл, какой ты древний, — заулыбался собеседник тому, что пожилой человек не понимает сленговое выражение.
— Древний, но равномерный, — с ходу срифмовал Пётр Никитич.
— Ну ладно, поэт-Незнайка, расскажу свою историю, — чуть смягчился собеседник.
Дед одобрительно закивал и широко улыбнулся, показал четыре зуба сверху и один снизу: ни дать ни взять оскал графа Дракулы в глубокой старости. Из-за увиденной картины арестанты чуть не подавились от смеха.
— Чего? Чего? — зачевокал дедуля, крутя головой по сторонам.
— Ладно, дремучий ты дед, живешь еще в XIX веке, — пошутил Лёха и начал свой рассказ.
В поселок Пески он попал еще совсем молодым, можно сказать — ребенком. Отцу достался в наследство большой дом на улице Мира. Там жила тетка по материнской линии, а когда умерла, то некому было оставлять наследство, кроме Лёхиного отца. Вот и перебралась их семья из маленькой однокомнатной квартиры в Киевской области в пригород Донецка. Родители всегда хотели иметь свой домик, а тут подвернулся шанс. Хата, в которую они въехали, находилась близко к аэропорту, но уж больно дом был хорош — добротный, на глубоком фундаменте, сложенный из камней-плостушек, которые добывали в донбасских карьерах. Толщина стенок — почти метр, зимой не холодно, а летом не жарко. Когда они впервые приехали, их ошарашил забор: зеленый, покосившийся, широкие ворота давно не крашены, из-за чего краска отслоилась и свернулась полукругом, словно листок, готовый упасть с дерева.
— Видишь, сынок, забор — это первое, на что смотрят люди, а они любят осуждать, перемывать косточки соседям. Человек человеку волк. Если покажешь свою слабость или то, что ты чужой, покусают, — учил отец Лёху.
Поэтому первым делом батя взялся за ограду: подремонтировал, заменил прогнившие доски, покрасил, прибил новый номерной знак.
— Папа, а почему ты говоришь, что быть таким, как все, важно? — спросил мальчик, когда они доделывали калитку.
— Живи так, чтобы ничем не выделяться. Люди боятся и ненавидят «белых ворон», ведь они другие, а все другое не может быть принято толпой: она любит понятное, — говорил отец.
Лёха наблюдал за тем, как отец тщательно водит кистью по доске, словно это не деревянная поверхность, а его душа, которую он хочет выкрасить в общепринятый зеленый цвет. Внутри дома мальчику запомнилось не старенькая мебель, а нечто нематериальное. В комнатах витал запал нафталина. Нет, не витал — он заполнил каждый уголок, осел на мебели, одежде, стульях. А все из-за того, что в зале стоял большой коричневый шкаф, в котором хранились вещи. Но хранились — это мягко сказано: тетушка аккуратно зашивала постельное белье в своеобразные мешки или старые пододеяльники, так что комар носа не подточит. А те вещи, что не были зашиты, перемешала, наверное, с килограммами нафталина.
— Это типа все, что было нажито людьми за годы жизни: постельное, полотенца, то да се. Мелочи, конечно, но они эти мелочи берегли как зеницу ока. Потому что жизнь измеряется добром, которое имеешь, так думали наши старики. Они мерили благополучие тряпками, ведь не знали других понятий. Не было у них ничего больше: дети да вещи, — пояснил Лёха.
Прошло много лет, но всякий раз, когда он подходил к старому шкафу, оттуда ощущался уже едва уловимый запах нафталина.
— Я смутно помню свою тетку, приезжал к ней, когда был совсем маленький. С тех пор, где услышу похожий запах, сразу вспоминаю, словно нафталин продолжил ее существование, — поделился Лёха. — Такие вот пироги.
Первым делом по приезде он обследовал местность, и в сердце запали бугристые просторы за поселком. Мальчик садился на велосипед «Орленок», доставшийся по наследству от какого-то родственника, и мчался туда по волнообразной линии грунтовке. Выезжал в донбасскую степь, где невысокие холмы похожи на измятое пуховое одеяло. И дальше, туда, где поля поделены на квадраты посадками деревьев, и редкая, куцая растительность только подчеркивает пустоту пространства.
— Стою однажды, смотрю на звездное небо, словно кто-то взял и прибил «сотки»-гвозди в небеса, только шляпки блестят. Наблюдаю, любуюсь, а сам думаю, что пыль в мире больше меня, — рассказал он.
Куда бы ни попадал Лёха, везде старался не высовываться. Окончил школу кое-как — на тройки. Потом в ПТУ учился на электрослесаря подземного. Конечно, сейчас эти учебные заведения называются по-модному — колледжи или профессиональные лицеи, но изменений мало: программа обучения включала на первом курсе короткий забег по общим дисциплинам. Что-то учить совсем необязательно, главное — хотя бы присутствовать. Он добросовестно посещал все занятия, так же добросовестно бухал с коллективом после них. Он никогда не был заводилой, но шел вслед за толпой, особо не задумываясь об этом.
— Да и че думать? Мы живем в обществе гораздо хуже, если ты сам по себе, — оправдывался он.
Как-то его одногруппник отказался сбежать с пары по истории, из-за чего всем влепили двойки. Хилый пацан, зубрила, который неведомо как попал в ПТУ, учился хорошо, сразу после этого был записан во враги народа.
На следующий день на перемене парни обступили несчастного ботана, а тот сжался, как воробышек на ветру.
— Ты че, козел? Что ты натворил? — подступил к нему Лёха.
— Я хоте… — пытался было проговорить тот, но не успел.
Внезапно Лёха ударил его в живот, и пацан опустился на пол. Потом началось избиение — толпа набросилась на жертву, добивала ногами.
— Ненавижу, когда меня подставляют, — объяснял он этот случай сокамерникам и зло сплюнул на пол.
После окончания ПТУ-лицея пошел работать на шахту Бутовка слесарем на добычной участок.
— Как это, добычной? — поинтересовался Илья.
Оба жителя Донбасса посмотрели на него, словно он сказал, что земля держится не на трех, а на двух черепахах.
— А-а, москалик даже такой ерунды не знает, — по-лисьи усмехнулся в пушистую бороду дед, а Лёха в ответ подмигнул.
— Это значит дырка в земле, а там шахтеры уголь копают, — съехидничал он.
— Понятно… — протянул Кизименко и представил себе бездну, как от падения метеорита, по краям которой копошатся, словно муравьи, людишки, тягающие большие уголины в руках.
— Балда, это выработки в шахте! — многозначительно протянул Никитич.
Но старик, что называется, напускал туману, будто все понимает, но на деле он, конторский, знал о лаве только понаслышке:
— Шахты начинаются с наклонной или горизонтальной выработки, название которых звучит коротко, как обрез, — ствол. По наклонным выработкам ездят «козы», — продолжил рассказ Никитич.
Человек непосвященный может представить себе бедную животинку, которую запрягли в телегу на колесиках и заставили поднимать, опускать шахтеров. Илья насторожился: неужто и правда коз запрягают в шахте, да еще и по закону? Видя реакцию сокамерника, донбасские земляки разошлись не на шутку.
— Бывало, подойду к козе, а она смотрит на меня грустными глазами, мол, пошто мучаете меня? Отпустите на волю. А сам думаю: уж не пырнуть ли ее ножом по горлу? Так сказать, облегчить страдания, — без улыбки проговорил Лёха.
Кизименко сидел, и перед его глазами возникла картина: темная дыра, из глубины которой на него большими грустными глазами смотрит белая с крупными медными пятнами коза.
— Да людская площадка — это там, где людей опускают, типа вагона. Не знаю, почему ее называют «коза», а человека, который отдает сигналы к отправлению, — «козовоз». Шахтеры не без чувства юмора, — чуть не давясь со смеху, пояснил Лёха.
— А-а, ну ладно, шутники, водите своих коз дальше, — немного с обидой проговорил петербуржец.
— Сынок, не обижайся, теперь ты на один сантиметр стал умнее, — с издевкой заметил Никитич, а Лёха продолжил:
— Шахтеры опускаются до первого горизонта — горизонтальных выработок, называемых штреками. Обустроены они просто: по бокам находится крепь, межрамное пространство которой прикрывает затяжка — деревянные распилы, железная сетка или ж/б плиты. Высота выработки — до двух с половиной метров.
— Гм, а почему именно столько? — внезапно спросил Никитич.
Лёха посмотрел на деда и начал объяснять. Обычно по штрекам ездят электровозы, такая себе мини-копия наземного электровоза, под кровлей висит контактный провод, который питает через пантограф электродвигатель. С одной стороны всегда течет «канавка» — сточные воды. На глубине нескольких сот метров они имеют повышенную кислотность. В шахте отработанная вода с примесью масел, всяческих отходов собирается в водосборники, а потом выкачивается мощными насосами на поверхность. Это делается, чтобы не затопить шахту: уровень воды естественным образом всегда поднимается. Бывали случаи, когда все угольные выработки заполняла вода.
— А ты думаешь, куда шахтеры ходят в туалет? Сидят на толчке? Это только по нормам предусмотрен выгребной туалет, а так вся шахтерня сидит на канавках. Бывало, идешь по выработке, видишь: свет мелькает, подходишь ближе — мать честная, сидит, справляет нужду, не стесняется никого, — рассказывал Лёха.
Так получается, что общепринятые на поверхности нормы перестают работать под землей. Человек обнажается в своей сути, в природном виде. Для него все условные правила и ритуалы перестают иметь значение. Идти с толпой шахтеров на смену и тут же стать на виду у всех отлить — да без проблем. И дело, конечно, не в эксгибиционизме или каких-то отклонениях. Просто человек находится в тех условиях, когда все рамки и условности отходят на второй план. Нечто похожее и на войне, когда боевые товарищи становятся ближе, чем иные родственники. Бытие возле бытия.
После того как шахтер опустился на первый горизонт, нужно пройти несколько сот метров и подойти к посадочной — угловатой короткой выработке, на которой работники сидят и ждут следующую козу, чтобы она опустила их еще ниже. Это называется ступенчатой разработкой шахты — горизонт за горизонтом шахтер опускается вниз.
Людская площадка — это вагон, разбитый на два посадочных места. Она привязана канатом к барабану подъемной машины, который с помощью двигателей наматывает канат — и площадка едет вверх — или разматывает — и площадка спускается под естественным углом наклона выработки вниз, машинист подъемной машины только регулирует скорость движения.
— Сяду я в площадку, рядом залезет толстый мужик. Тяжело дышит, робы (спецодежду) нам часто не выдавали, так он напялил спортивные штаты и домашнюю куртку. Так ему с издевкой кричит кто-то шахтеров: «Петрович, ты шо, на дискотеку собрался? Галстучек забыл приодеть». Ну и, как положено, гогот лошадиный. А толстый мужик громко отвечает: «Ща как встану, отдискотечу тебя, нечем потом будет зубоскалить». И спокойно сидит, тяжело вдыхая и громко, как паровоз, выдыхая, — с улыбкой поведал Лёха.
Вообще отношения между шахтерами — отдельная тема. Тяжелый труд не оставляет места всяким любезностям и этикету. Может показаться, что шахтерская среда — это гипертрофированное подростковое сообщество, в котором взрослые ценности неприемлемы под землей. Довольно обычное дело обматерить своего коллегу, а потом за бутылкой чуть ли не целоваться с ним в десна.
— Наверное, шахтеров можно сравнить с заключенными: каждый мотает срок, понимая, что сокамерники — это люди, которых видишь каждый день, и находиться в жизненной тюрьме придется еще долго, — рассуждал Лёха.
Эта зона незримая. Вот она здесь, а потом ее нет. Люди, объединенные общим трудом, считают тяжесть бытия родством, единым геном, который достался им. И это один из генов в большом ДНК мутированного человеческого достоинства.
— Но почему так? Разве эти люди отличаются от других украинцев? — спросил Илья.
— А все потому, что с ними обращаются так, словно они малоценны в глазах вышестоящих, — ответил Лёха.
Это происходит по простой причине: в человеке блокируются любые порывы к бунту; чем униженней он себя ощущает, тем послушней. Пережитки советской системы расплодились, как грибок, на Донбассе. И начинается разрастание грибка с кабинета директора. Административная вертикаль шахты строится таким образом: директор шахты, главный инженер, замы, начальники участков, помощники, горные мастера, звеньевые, рабочие. В этой цепочке вершитель судеб и местный царек — директор предприятия. Власть для многих людей лишена идей и романтических иллюзий, это такая же данность человеческой цивилизации, как смерть и жизнь. Власть для элиты Донбасса — материальная, а не духовная. Ее нужно пощупать, прочувствовать, ощутить кожей, вдохнуть. Первое, ради чего стремятся к высшим постам, — это обогащение. Вариантов тут много: можно продать старое списанное оборудование на металлолом, а с учетом того, что двигатели и прочее весят тонны, на новый автомобиль хватит. Второй вариант — это махинации с фондом зарплаты, неучтенным углем (в шахте всегда добывается больше, чем подается в статистику, а излишек тайком продается). Есть множество других способов.
— Первым делом директор строит себе большой дом. Причем большой, по нашим меркам, — продолжил Лёха.
Так происходит физический, материальный отрыв от нищего народа. Можно сказать, что громадный шикарный дом — это свидетельство победы алчности над моралью. Первая ступень возвышения. Вторая — тут все сложнее. Управлять бедными людьми можно только несколькими способами: самый действенный — сделать так, чтобы человек всегда чувствовал себя должником. Получается это просто. Создается атмосфера многоступенчатого унижения. На планерке директор обзывает последними словами начальников, материт их на чем свет стоит, втаптывает в грязь. И злость, которую он выражает, не напускная, не раздутая, не имитация — человек системы унижения так привыкает находиться в образе, что в какой-то момент становится непонятно, где он настоящий, а где играет роль.
— Однажды на планерке директор так разошелся, что кинул пепельницу в голову одному из начальников, который, к счастью, увернулся. И вы думаете, начальник пошел и пожаловался на директора? Да ни в жизнь! Они принимают эту процедуру унижения как должное, — рассказывал Лёха.
— А что остальные? Разве людям не было обидно за себя? — поинтересовался Илья.
— Было. Но происходило все так. Приходит начальник после директорской планерки, красный как рак. Обматерили его там, как пацана, втоптали в грязь, превратили в ничтожество, — рассуждает дальше донецкий шахтер. — Злой до невозможности начальник срывается на горных мастерах (или, как их называли в сталинские времена, «десятниках»). В подчинении горных мастеров (горняков) находится звено — около десяти человек разных профессий в зависимости от участка. Потом горный мастер срывается на подчиненных, кроет трехэтажным матом, так что уши в трубочку сворачиваются. Был у нас молоденький горняк, зеленый совсем. Пытался вежливо разговаривать, мол, пойдите, Сергей Иванович, принесите шпалы. Вначале это в диковинку было, а потом и вовсе шахтеры перестали его слушаться. Пока в какой-то момент он не накрыл матом, кричал как резаный. С тех пор работа в звене шла как по маслу, — улыбаясь, рассказывал Лёха.
Платят шахтерам немного, часто — чуть выше средней зарплаты в стране. Только отдельные профессии — ГРОЗ[1] и проходчики — получали нормально, но они работали в совсем тяжких условиях, приближенных к преисподней. Невысокая оплата труда — еще одна причина хамского отношения со стороны начальства к подчиненным. И тут уже неважно, какой ты человек — плохой или хороший, работать за маленькую зарплату человека можно заставить только насильно, если не кнутом, так розгами.
— А знаешь, почему, сука, Донбасс так хотел, чтобы его услышали? Потому что всем было наплевать на шахтеров — винтиков, небольших в огромной махине, которая перемалывает всех подряд. Всем было наплевать на нас! — голос Лёхи вдруг приобрел металлические нотки.
Чувство обиды на всех и вся возникло из-за невозможности изменить ситуацию. Годами ими управляли одни и те же люди, которые нагло обогащались, воровство стало нормой существования. Всё это, разрыв между нормальным и ненормальным, сформировало неверие в справедливость.
Лёха продолжал говорить, чеканя каждое слово.
— Услышать Донбасс — это значит, сука, увидеть, что мир тут другой. Мы живем на другой планете. Оглянитесь там, в своем Киеве или Львове. Вы ни хрена не знаете, как мы живем, нет, падла, нет. Не живем мы — мы боремся каждый день за свой кусок хлеба. Как рабы в древние времена: политики, власть, сука, всякая падаль сидят на арене и смотрят на то, как мы мутузим друг друга. А потом убиваем, медленно убиваем себя на работе адским трудом. Убиваем, чтобы пожрать и продлить свою чертову никчемную жизнь. И принести еду нашим семьям, — Лёха перешел почти на крик, и тут его голос оборвался, как порванная струна.
Пару минут он молчал. Деду и вовсе нечего было сказать, а Илья внимательно слушал рассказ сокамерника. Выдержав паузу, Лёха продолжил:
— В первый день работы для меня провели экскурсию — опустились на несколько горизонтов вниз до отметки, где находилось место его работы, — лава.
— Уже пришли? — спросил я звеньевого.
— Э, нет, сынок, нам еще топать и топать, — возразил плотно сбитый мужик.
Он снял с себя робу: температура воздуха высокая, а идти еще долго, только париться в куртке. Они вышли с посадочной площадки и оказались на штреке, который змеей уползал куда-то за поворот. Несколько шахтеров уже устремились за изгиб выработки. Смена менялась на рабочих местах, а до лавы нужно шлепать пешком почти три километра.
Лёха замешкался, а между тем шахтеры поспешили вперед. Он пошел за ними, как мультяшный герой, попавший в страшную сказку. Ускорил темп, ноги заплетались, каска давила на виски. Он нацепил пояс поверх куртки, которую не снял, о чем много раз пожалел. Болванка «самоспасателя» болталась на плече, как бревно, больно ударяя по боку. Впереди шли двое шахтеров и обсуждали вчерашний день. Лёха уцепился за хвост их беседы, словно подбирал слова, которые они роняли на почву.
— Выходной в тумане, ни хрена не помню, только то, как вчера после ночной с мужиками шел на бутылек. Петрович анекдот о Юле Тимошенко рассказывал, помню, Юрка, сука, за кустик яйцо вареное спрятал, чтобы ему было чем закусить. Да и закуси маловато — три тормозка. Зато чамара (самогона) три литра. Последнее, что помню, — как сидел на заднем сиденье автобуса, домой ехал. Штормило меня, блин, как на палубе корабля, — рассказывал один другому.
— А я помню: зашел домой — в хате никого, теща уехала в город. Смотрю: Надька посуду моет, да как начала на меня гнать. Материт: «Ты — алкаш, каждый выходной пьяный, глотка луженая, глаза зальешь, и жить тебе легко. Вот Сашка опять двойку по математике принес (шалопай, и правда, схлопотал в третий раз двойку). Хоть бы раз с сыном уроки поучил». В общем, пилит меня, пилит, а ей говорю: «Пасть заткни, курва. Кто тебе деньги приносит? Я, блин, пашу, как проклятый, каждый, сука, божий день, света не вижу, шоб ты, курвина, могла пойти сапоги кожаные на базаре купить». Она стала в ответ бросаться деньгами и сапогами. «Будь они неладны, забери, — кричит, — не нужно мне ничего». Да как треснет мне по роже сапогом, что я подофигел. Я еще догнался (бутылочку водяры захватил домой) и зарядил ей с кулака в ответ так, что она слетела с копыт. Синяк ей поставил под глаз, теперь неделю из дома не будет выходить. Нечего трындеть под руку! Правда, сегодня утром извинился, а то она манатки порывалась собирать. Неудачно, в общем, я стресс снял, — проговорил второй, а его собеседник в ответ загоготал.
— Постой, как это — снимать стресс? — поинтересовался Илья.
— Снимать стресс — любимое выражение шахтеров, — ответил Лёха. — Так делает каждый второй.
Внутри у работяг накапливается некая темная энергия, словно черная дыра, которая поглощает внутренности. Это гнетущая пустота, космос без материи, Вселенная без жизни. Со многим можно сравнить, но наиболее точен сухой факт: шахтеры каждый день ощущают эту тяжесть в груди! И бухают по-черному, заливаются водярой, словно хотят растворить в алкоголе черноту да все безуспешно — после «лечения» жизнь кажется еще паскудней.
— Потом мы подошли к уклону, выработке, которая обрамляет лаву, а там — ох же, твою мать, такой жестяк, что я блеванул раза четыре, — продолжил повествование донбассовец.
Оказалось, под утро произошел смертельный случай: мужик ехал на ленточном конвейере, не успел вовремя спрыгнуть, а тут еще нога на неисправном пересыпе попала под движущуюся ленту, и его затянуло, размолотило на больших крутящихся барабанах.
Останки тела не успели прибрать, так как ждали комиссию по расследованию несчастных случаев, которая вот-вот должна была спуститься к ним, а в этот момент Лёха подошел к месту происшествия.
— Куски кожи… Повсюду… Я никогда не мог представить, что на человеке столько кожи… Говорят, что его прокрутило несколько раз, смяло в фарш… Смотрю: лужа, похожая на масляное пятно, а то кровь. Просто как со свиньи, лужа крови, которая уже не алая, а успела немного почернеть. А дальше… Блин, а дальше — сильно смятая голова, оторванная от тела, выпученные глаза. Представляете: они каким-то образом не лопнули, хрен его знает как. Голову пошматовало, видно, что мозги вылезли из щелей черепа, скальп рядом валяется. А глаза… Как живые, нет в них смерти, они просто застыли, словно забыли моргнуть. Глаза, сука, как живые… Смотрят. На меня… — прерываясь, захлебывался Лёха.
Илья не раз видел смерть. Привык к тому, что на войне миг, разделяющий бытие и небытие, короткий, как вспышка молнии. Но он слушал рассказ Лёхи внимательно, вглядывался в его лицо, считывая реакцию, смотрел, как дергаются мускулы, наблюдал за дыханием. ФСБэшные навыки не подводили: бывший шахтер говорил правду, причем не говорил, а даже больше — исповедовался.
— Шахтеры понимают, что внутри накапливается какое-то напряжение — от тяжелой, как камень, жизни. От того, что тебя за человека не считают, обращаются, как со скотом. От адского, нечеловеческого труда. И нет, сука, из этого выхода, нет, сука, другого способа, как только нажраться и не видеть этот «бл…ский мир», — в сердцах проговорил Лёха.
Его рассказ вышел сбивчивым, да и он уже забыл начало истории, только отворачивался в сторону от других арестантов, пытаясь сокрыть тайное, которое просачивалось из него каплями. Он — песчинка, одна среди тысяч таких же песчинок. Он — зола. Он — никто.
Лёха замолчал. В камере стало как-то душно. На лице у деда появилось серьезное выражение, словно его накрыла тень. Кизименко водил пальцем по лбу, не зная, как ему поступить. А Лёха вскочил с нар, подошел к окну, туда, где через стекло был виден кусочек голубого неба с пышными, как сугробы, облаками. Это простор, о котором можно только мечтать. Там, вверху, казалось, ничто не должно удерживать человека. Есть только два направления — лететь высоко, туда, где рождается душа, чтобы земля превратилась в далекую плоскость с почти невидимыми людей, сгустками материй или сорваться вниз под силой притяжения. В этом мире можно только подниматься или падать. Лёха еще полминуты стоял у окна, пока у края глаза скапливалась густая слеза, в которой была вся соль его бренного существования. Еще секунду — и он резким движением руки скинул на бетонный пол слезу, которая разбилась неслышно, словно это упала его грешная душа.
Глава 9
Илья вышел из института ФСБ и вдохнул широкой грудью: поступил. Солнце по-летнему припекало, он шел по улице, нырял в городской шум. В голове бурлили идеи, как он сможет помочь стране, в крови адреналин. Он уверенной походкой направился в парк, туда, где обычно любил сидеть. Среди деревьев расположились пни, он приходил, садился и слушал себя. Его внутренняя речь — нескончаемый поток. Илья размышлял о том, что человек пришел в мир для того, чтобы бороться. Хуже всего — это апатия и бессилие. Если его ранят на войне и станет понятно, что он не сможет ходить, то первым делом попросит боевых товарищей пристрелить его: нет ничего хуже беспомощности.
— Федя, я поступил! Теперь все изменится, вот увидишь, — говорил он по телефону другу. А тот радостно его поздравлял: «Теперь мы таких дел наворотим».
Илья сидел на темно-сером старом пне. Когда-то эта деревяшка была деревом, кто-то приходил в его тень, чтобы укрыться от жары. А теперь дерева нет, только в качестве надгробия — кусок дряхлой древесины, торчащий из земли.
— Не хочу так, лучше уйти, как воин, — со щитом или на щите, — вспомнил он песню Цоя.
В парковой листве запуталось пение птиц, пытаясь вырваться из цепких объятий зеленых рук деревьев. Вдалеке была слышна стихающая человеческая речь. Все, что нам остается, — это вслушиваться в уходящие шаги тех, кого мы когда-то знали. Стук их обуви с каждым днем становится все глуше, и его тяжелее уловить — смерть уводит их в края, где воспоминания о человеке стираются, как колодка на колесах автомобиля. Тормоза памяти уже не останавливают нас, чтобы мы припомнили тех, кто умер, а значит, смерть человека становится абсолютной, стирая о нем всякое упоминание на земле.
«Разве жизнь — это бремя? Почему я должен тянуться, как все: на службе, заводе, стать камнем среди живых. Только тот, кто оставит после себя яркий след, пусть даже ценой собственной жизни, сможет уйти с доблестью в Вальхаллу[2]», — рассуждал Илья.
Тень пролетающего листа осенила его. Солнечные потоки стекали с небес и просачивались по стволам и ветвям, падали на землю по капле. Свет неизменно впитывает в себя тьму.
Прошло два года. Илья проводил дни за учебой, вечера — за размышлениями. Несколько раз виделся с Федькой. Тот встречал его с широко раскрытыми объятиями. Как-то раз они гуляли по Невскому, впереди шли несколько парней из правого движения. Разговор велся, как обычно, о перевороте. Друг рассказывал, что появилось незарегистрированное Народное ополчение имени Минина и Пожарского. В феврале 2009 года полковник ГРУ Владимир Квачков создал организацию для свержения Владимира Путина.
— Говорят, что все готово, осталось только отдать приказ. Смотри, че у меня есть. — Федька достал из кармана аккуратно сложенную газету, на которой красовалось название: «Народное ополчение сегодня».
Они свернули за угол, туда, где мало прохожих, друг развернул газету и прочитал вполголоса: «Имена Минина и Пожарского включены в название организации по причине разительной схожести сегодняшнего положения России с обстановкой четырехвековой давности. Неразбериха на самом верху — не поймешь, кто управляет страной… межклановая грызня… измена бояр… воровство и самоуправство… разбой на улице… вторжение с Запада».
— Говорят, вначале пальнут с Поклонной горы, чтобы символически подать знак к всеобщему восстанию, — с задором говорил Федор.
— Блин, как же так, без меня. Как мне выйти на них? Революция — это моя мечта, — отвечал в запале Илья.
Еще долго они рассуждали о том, как наконец-то наступит порядок, не нужно будет стыдиться своей страны — богатой, но одновременно такой убогой.
Илья возвращался в Хабаровск полный надежды — как парус на морском ветру. Федька обещал свести его с Русским общенациональным союзом, а те знают выход на Квачкова. Но в конце июля 2011 года все рухнуло, как трухлявое дерево. В Екатеринбурге задержали членов местной ячейки «ополчения». Это случилось за несколько дней до штурма.
— Представляешь: в день ВДВ несколько боевых отрядов должны были прорваться в екатеринбургскую ментовку, ФСБ и угрохать их руководителей, — звонил Илье Федор. — Потом группа хотела взорвать электроподстанции Екатеринбурга, чтобы обесточить город и посеять панику, мобилизовать мужиков и продержаться до получения помощи из соседних регионов. Говорят, что слил это Пётр Галкин, из Питера, когда его схватили. Вот сволочь!
Арестовывать Квачкова приехал целый гарнизон, окружили квартиру полковника, а когда его выводили, он крикнул: «Революция неизбежна…»
Кизименко загрустил не на шутку, сидя в своей комнате в общаге. В помещении — никого. В голове — череда мыслей. Все не так. Ничего не выходит. Федя лепечет по телефону, мол, браток, мы еще повоюем. Кто будет воевать? Все правые страшатся открыто выступить против путинского режима. Ходят на русские марши, гонят беса, а толку нету. Сила без силы, такое ощущение, что никто не хочет рушить систему, а просто играет в русскую забаву «свергни царя».
— Почему движ такой мертвый? Вроде все есть: люди, можно оружие достать, энтузиазма хоть отбавляй! Но все остановилось на мертвой точке. Почему так? — задавал он вопрос Феде, а тот не знал, что ответить.
С того дня они все реже и реже разговаривали, пока в какой-то момент не прекратили общаться.
На последнем курсе Кизименко попросил, чтобы его по распределению отправили в Дагестан. В кабинете ректора сидел поджарый мужчина в штатском, который просматривал документы в папке. Краем глаза Илья увидел свое досье. Мужик не спеша перелистывал его личное дело, поднимая глаза на бывшего студента, словно сравнивая — похож или нет.
— Так, так, значит, вы хотите туда, где погорячее? — спросил он тихим и мягким голосом.
— Да.
— И вы хотите проявить себя? — не унимался тот.
— Да, — еще раз «выстрелил» наш герой.
— А почему? — поинтересовался мужик и по-снайперски прищурил глаз, словно всаживая девять граммов свинца в цель.
— Хочу быть полезным своей родине, — отозвался Илья и не соврал.
Спрашивавший замолчал, измерил его взглядом, словно нащупывал, куда еще ударить. Но бывший студент уперся в него глазами, будто вонзил штык-нож и понемногу проворачивал его в животе. Дуэль длилась недолго, мужик почему-то странно улыбнулся, а на бумажке поставил закорючку.
Через неделю поезд вез лейтенанта Кизименко в сторону Северного Кавказа. На вокзале Махачкалы Илья шел в толпе незнакомых людей. Казалось, одна страна — Российская Федерация, но чувствовалось, что тут нечто иное. Тяжело было описать. Прохожие будто не обращали внимания на русского парня, но он постоянно ощущал спиной взгляды, словно был иностранцем, случайно попавшим в горную страну, а теперь вызывающим подозрение почти у каждого местного жителя. Это ощущение инаковости было знакомо Илье еще по школе, но тут он погрузился в тотальное общественное непринятие, еще не понимая, почему так происходит.
Он направился на автовокзал и купил билет в селение Агвали, центр Цумадинского района. Кизименко забрался в старый разбитый автобус ЛАЗ и поехал в сторону грузинской границы. После — на попутке в село Метрада. По асфальту тарахтели «Жигули», наверное, 1980 года выпуска. За рулем Рашид — пожилой дагестанец, волосы цвета серебра, по-русски говорит кое-как, с сильным акцентом.
— И ти куда еидишь? — спрашивал он Илью, заворачивая на поворотах.
— На заставу я, — коротко отстрелялся тот.
— На границе, да? А и ето харашо, бюдешь охранять, — проговорил Рашид.
Помолчал минуту и вдруг продолжил:
— Вримена темные настали, помню сибя маладым, как ти, ничего не боялся, вишел в гори и вирнулся живим, — протянул дагестанец.
Впереди — непривычные пейзажи: глубокие отвесы гор с вершинами, похожими на купола старых церквей, дорога, виляющая среди скал, как собачий хвост. Горы внезапно обрывались, словно надкушенный кусок пирога, а рядом извивалась шоколадного цвета асфальтовая пастила. Илья сидел на переднем сиденье и смотрел, как горные камни слоились, будто торт «Наполеон», обсыпались тонкими «коржами», удерживаясь над трассой засохшим кремом.
— Как «Наполеон», — вдруг выдал Кизименко, да так неожиданно, что Рашид чуть не нажал на тормоза.
— Кито, кито? — удивленно спросил он.
— Да не обращайте внимание, воображение у меня буйное, — с улыбкой ответил экс-студент.
— А-а-а-а, виражение! — многозначительно протянул водитель.
Пассажир усмехнулся и смолчал. А в это время машину трясло, словно макароны в дуршлаге. Дорога петляла между гористыми склонами, ощетинившимися панцирем свинцово-серых, иногда светло-коричневых груд камней. Поворот за поворотом, «жигули» на фоне скалистых исполинов казались блохой на теле льва.
— Мы не заблудились? Что-то кружим и кружим, — занервничал Илья.
— Э-э-э, абижаешь, не зря я идущий па правильнаму пути, — истолковал Рашид свое имя.
Еще несколько минут — и впереди показались приплюснутые грязно-белые крыши домов, которые кубиками высыпались откуда-то сверху, с вершины горы, а на краю небольшой впадины вдруг остановились. Пять десятков зданий послушно прижались стеной к стене, как будто им от этого было теплее.
— Это Метрада, мая родина, — с гордостью объявил Рашид, когда машина выехала на разбитую грунтовку и еще больше затрещала железными проржавевшими «костями».
Сухие желтые камни вдоль дороги. Мелкая пыль, подобно муке, поднималась из-под колес и тут же оседала по краям грунтовки. Село выглядело хрупкой пристройкой у подножия величественных и огромных гор. Еще не раз Илья будет поднимать глаза к вершинам, удивляясь, как размеры гор могут не увеличивать, а уменьшать пространство, заполняя собой простор. На фоне горных образований воздух сжимался от присутствия каменных исполинов. Казалось, что и дышать уже нечем. Это царство скал и заостренных вершин приводило в трепет любого, кто смотрел на горную гряду.
— Когда идешь в горы, так тихо, слишно, как птичка летит в облаках. И вдруг пещеры начинают выть, и рев слишен далеко в окрестных селениях. Тогда люди гаворят: «Скалы требуют жертвоприношений», — многозначительно произнес Рашид, видя, как пассажир крутит головой по сторонам.
Местные жители в прошлом действительно приносили жертвы, чтобы умилостивить дух пещеры. Оролатрия — почитание гор — распространенное явление на Кавказе. Человек всегда осознавал свое место в скалах — маленькое и неприметное.
— Если и существует Вальхалла, то она находится в горах, — тихо, почти неслышно прошептал петербуржец.
Его слова утонули в реве автомобиля, словно и не звучали. Еще несколько минут — и машина заехала в село, по кривым улочкам подрулили к невзрачному домику без опознавательных знаков.
— Вот твой адрес, тут сидят из заставы, — прокомментировал Рашид и заглушил мотор.
Илья вышел из автомобиля, поправил на плече сумку, помахал рукой дагестанцу, мол, спасибо. А тот закивал, и на лице его промелькнула улыбка человека, многое повидавшего на своем веку.
Кизименко огляделся по сторонам, подошел к деревянной двери и постучал. Пройдет множество дней, по трубам времени протечет много воды, а жизнь закрутит Илью в водовороте событий. Он, как в водяной впадине, понесется по кругу течения, не раз чувствуя за спиной ледяной взгляд смерти. Разные происшествия будут в случайном порядке всплывать, как бревна, на поверхности его памяти. И только один момент он запомнит навсегда — момент, почему-то постоянно воскресающий, как картинка из фильма. Это сцена со стуком в дверь: она будет неоднократно прокручиваться, появляться, оживать. Стук — будто просьба войти в другой мир, иное бытие. И этот вход ничем не примечателен, кроме одного: войти удастся, а выйти никогда уже не получится.
Никто не открывал. Илья дернул за ручку. Дверь оказалась незапертой, и он вошел. В комнате сразу у входа находился стол, а дальше виднелся черный проем и темная комната с еле различимыми деталями интерьера. Новоиспеченный лейтенант остановился у стола, на котором лежали куча бумаг, папки, клавиатура с коричневыми пятнами на клавишах. Компьютерная мышь притаилась за ворохом документов, одиноко высовывая тупой носик. Единственное, чего не хватало, — так это монитора, без которого клавиатура и мышь смотрелись, как брошенные на произвол судьбы ненужные элементы цивилизации в горном мире.
— Есть кто здесь? — громко сказал Кизименко, теряя терпение.
— А, че, кого, есть, — послышался ответ из темной комнаты, сопровождающийся характерным скрипом кровати.
Еще секунда — и из черного проема, как будто из параллельного измерения, медленно, как в кино, начала появляться чья-то фигура. Темнота не хотела отпускать своего пленника, поэтому он просачивался из мглы, высвечивался, как на старой фотобумаге, помещенной в проявитель. На свет божий показался среднего возраста мужик в засаленной майке, на плечи был накинут китель, ширинка наполовину расстегнута, а на ногах красовались оранжевые кроссовки с надписью Adidas. Вид служивого потряс Илью: на дворе два часа дня, наверняка полно дел, а тот ширинку проветривает и подушку лапает.
— Ты кто? — недовольно сдвинув брови, поинтересовался заспанный боец.
— Я лейтенант, новый оперуполномоченный пограничного отделения, — ответил Кизименко.
Круглое лицо ценителя перин сделалось квадратным. В качестве доказательства Илья вытащил помятую бумажку, развернул ее и поднес к лицу мужика. У того глаза, как у рака, чуть не вылезли из орбит, он взял бумагу и долго ее изучал. Его лицо выражало отчаянное беспокойство, а лихорадочное движение губ свидетельствовало о том, что он с трудом понимал написанное. Илья немного подождал, потом глубоко вздохнул.
— Давай докладывай, что тут происходит, — приказал он, сел за стол и зачем-то придвинул к себе клавиатуру.
В ответ послышался долгий, можно сказать, протяжный выдох заспанного мужика, который с готовностью открыл рот и начал рассказывать. Собственно, говорить было особенно не о чем: застава находилась чуть дальше, в низине. Это один из пограничных пунктов границы с Грузией, протяженность которой всего 13 км. Задача отделения — осматривать местность, вести работу с жителями, контролировать приграничную зону. А поводов для беспокойства очень много. Радикальный ислам в Дагестане переплетался с пацанскими понятиями середины 90-х годов. Ваххабизм смешался с романтикой большой дороги, превратился в гремучую смесь национальных привычек, исламских догматов и языка улиц.
Когда рухнула советская система дотирования колхозов и совхозов, республика превратилась в регион, неспособный занять молодежь, ей банально негде было работать, особенно после демографического взрыва конца XX века. Дагестанские семьи жили в нищете. Молодые парни видели пример неудавшегося в 90-х годах отца и не могли смириться с бытующим устоем — ими руководила жажда изменения порядка.
— И тогда приходят амиры-ваххабиты, обвиняющие во всем систему, которая не дает им жить по традициям предков, — продолжал собеседник Ильи.
В один миг он превратился из смешного заспанного бурундука в испуганного солдата. Лейтенант слушал внимательно, наблюдая за армейцем.
— Как же получилось, что сейчас за каждой скалой террористы? Крепкие, уверенные в своей правоте горцы, которые не пьют, не курят, считают миссией мужчины любой ценой обеспечить свою жену, детей, стариков, не получают законной возможности это сделать. Поэтому они уходят в горы, леса. Большая часть сегодняшних «лесных боевиков» — это дети тех, кто в депрессивные 90-е годы вынужденно покинул города и ушел в горные районы, — предельно серьезно рассказывал боец.
Общение было коротким, но информативным. Через час Илья уже шел в сопровождении служивого к небольшому домику, где временно жили солдаты заставы, пока переоборудовался пограничный пункт. В его распоряжении оказалась комнатка — три на два с половиной метра: там стояла кровать и тумбочка. Шторы на окне были плотно закрыты.
Дальняя дорога утомила. Илья бросил на пол вещи, снял куртку, форму и прилег с мыслью, что полежит минутку, потом пойдет, осмотрит территорию, а с утра отправится в приграничную зону. Он положил голову на подушку, закрыл глаза и немедленно погрузился в крепкий сон. А там, как в виртуальной реальности, мелькали горы, бледно-бежевый старый «жигуленок», который по-черепашьи с трудом пробирался по горному серпантину. Облака плыли, словно сонные белые киты, иногда распарывая свои бело-синие брюха острыми вершинами гор. Картина спокойствия и умиротворения.
Потом сновидение поменялось, замелькали другие кадры. И вот уже где-то очень далеко, там, на равнине, у распухших губ Финского залива вечная река Нева поблескивает темно-серой чешуей и, как гадюка, огибает столетние дома, трется кожей о горбатые мосты. Широкоформатные панорамы сменяли друг друга, пока в многоцветовом калейдоскопе не превратились в одно далекое пятно, а оттуда послышался встревоженный голос.
— Товарищ лейтенант, проснись. — Казалось, через миг после того, как Кизименко заснул, его уже кто-то тряс за плечо. — Товарищ лейтена-а-а-нт, — протянул еще раз пришедший.
Илья открыл глаза — новый знакомый.
— Что случилось?
— Это кабздец, лейтенант, тебе нужно посмотреть, — ответил тот.
Через несколько минут старый «уазик» мчался по грунтовой дороге, сильно наклоняясь то в одну, то в другую сторону. Тусклые фары, как два желтых змеиных глаза, вырывали из размазанной вечерней мглы на секунду часть пейзажа — рваный куст, груду камней, кривое деревцо, а потом окрестность снова погружалась в горную тьму, замазывая кистью с черной краской все детали и силуэты.
Еще десять минут они двигались по каменистой дороге, пока не заехали в небольшой лес, покрывавший склоны гор. Машина пошла чуть мягче. Поворот. Большой куст, раскинувший, как павлин, перья-ветки, дальше — сплошные стволы деревьев. Впереди судорожно мелькали огоньки, метались, словно дикие зверьки, чтобы спрятаться от темноты, хотели найти убежище, да тщетно: тьма окунула их в мглистую жижу.
Машина остановилась. Илья хлопнул дверью и устремился к огонькам. Глаза быстро привыкли к темноте, стали различать траву на земле и небольшие валуны, еще минута — и он у обозначенного фонарным светом места. К нему поспешил недавний знакомый. Перед ними открылась картина, похожая на постер американского фильма ужасов. На толстой, облезлой шкуре сосны тянулся короткий кровавый след — кто-то провел рукой, вымазанной в гранатовой жидкости. Сразу за сосной на земле были видны чьи-то ноги, обутые в армейские бутсы. Илья медленно обогнул дерево, так что тело как бы выплывало из-за него, демонстрируя остальные детали картины. Труп был вытянут, будто побывал на дыбе, одна рука неестественно вывернута, наверняка сломана, на лице кровавые потеки. Рассмотреть черты лица было сложно из-за красных пятен, смешавшихся с грязью. Скорее всего, убитого притащили к сосне или он полз сам, пытаясь укрыться от своих убийц, а место убийства находилось где-то рядом. Но самое ужасное Илья увидел возле трупа. К стволу примостилось второе тело. Руки трупа безвольно покоились на сухих сосновых иголках, ноги послушно вытянуты, словно по струнке. А между ног лежала голова с окровавленными краями. Кровь вылилась на брюки убитого, засохла черным пятном. На лице, на молодом лице солдата не было эмоций. Как будто он принял смерть безропотно, согласившись в какой-то момент с уходом из жизни. Губы разжаты, мимика не напряжена, глаза пространно смотрят в лесную даль, точно высматривают в привычном пейзаже непривычные детали. Лицо выражало беспомощность и смирение.
— Тот, кто лежит на земле, — подполковник Желудкин, начальник оперативного отдела. Он с водителем ночью поехал в лес, в горы, проверять информацию о схронах оружия боевиков, и, видно, когда приехал, они были там. Наверное, это была подстава, чтобы их выманить. Человек у дерева без головы — его водитель. Жена подполковника сообщила нам, мол, он как раз говорил с ней по телефону и его голос оборвался на словах, что к ним кто-то идет, — добавил знакомый Ильи.
На месте происшествия копошились «погранцы», по рации вызывали милицию, следственную группу и даже зачем-то «скорую». Но когда те в сосновую глушь доедут, неизвестно. Кизименко прошелся между трупами, направился дальше, куда вел след на земле. Видно, что там Желудкина пытались грохнуть, а он сопротивлялся. Его ранили в живот и били по голове, а он полз от них, желая спастись. Потом лейтенант подошел к обезглавленному трупу и осмотрел все вокруг. Ни следов борьбы, ни вмятин на траве. Ничего. Он еще долго рассматривал убитых, пока к нему не приблизился водитель «уазика». Оба молчали, смотрели на жестоко изувеченные трупы.
— Мне кажется, что Желудкин пытался с ними биться, там следы ног. Потом его бросили на землю, выстрелили в живот, но он дрался с ними до конца. А второй безропотно сдался на милость ваххабитов, наверное, думал, что они его отпустят, — задумчиво произнес Илья.
Собеседник тихо и многозначительно хмыкнул:
— Да, может быть.
А потом глубоко вздохнул, бросил докуренную сигарету, смачно сплюнул куда-то в темноту, растер дымящийся окурок ногой и легонько стукнул Кизименко по плечу.
— Ну что, товарищ лейтенант, добро пожаловать. И кстати, село Метрада мы называем между собой «Метр Ада», — обыденно проговорил пограничник и выключил фонарь.
Глава 10
Пётр Никитич запел. Нестройным голосом, отчаянно фальшивя и поднимаясь до фальцета, а потом вдруг рухнув в глубокий бас. Дед складывал звуки в непонятный мотив, иногда срывался на высокие ноты. Он пел тихо. Его слышали только соседи по камере. Слов в песне не было, как не было и смысла — только один поток, словно вода из крана. Старик сидел на нарах, опершись на стойку, скрестив руки на груди и издавая гудение, переливы — то, что вырывалось из души без оцифровки и сглаживания. Так продолжалось пару минут.
— Дед, запарил, хорош. И так кошки скребутся, а ты еще подвываешь, — пробурчал Лёха.
— А что тебе не нравится, сынок? Я пою так. Может, это песня тоски или романтики, — отбился Никитич.
— Тоскуй, как выйдешь отсюда, романтик хренов, — продолжал нападать молодой сиделец.
— Выйду, а ты тут останешься, — вдруг выдал старик, посмотрел на оппонента и заговорщически подмигнул.
Лёху покоробило. «Какой-то странный старикан. Может, колдун. Тогда мысли прочел, не мог же он угадать. Откуда кровавое пятно у него на пиджаке? Да еще такое большое, расплылось, словно он быка зарезал. Может, принес кого в жертву, и его схватили на месте преступления? От бабки своей убежал. Где он шатался?» Вопросов набралось немало, и каждое новое предположение повергало Лёху в дрожь.
«Играет роль простачка, а на самом деле может быть агентом СБУ. Или еще хуже — ФСБ. Да они с Ильей подставные. Чего они хотят? Разве я им мало дал? Зачем они опять проверяют меня? Я же сказал, что ничего не буду больше говорить, ни для кого не буду ничего делать. Мне важно только выйти отсюда, а на остальное плевать с третьего этажа», — думал он.
Во время Лёхиных размышлений загадочный дед хмыкнул, почесал одну руку, потом другую, затем бок, второй.
— Дед, у тебя шо, блохи? — не выдержал раздраженный житель села Пески.
— Шо, какие лохи? — включил дурачка дедушка.
— Блохи, дед, блохи! — не понял шутки-юмора Лёха.
— Плохи, да, плохи, — закивал головой Никитич, а сам второй раз иронично подмигнул Илье, наблюдавшему за сценой.
— Да ты издеваешься, козлина, — вскочил Лёха.
А дед внезапно скривил лицо, зажал руки возле паха, залепетал типа «ой-ой-ой» и ретировался в сторону параши, по-старчески шурша ногами и постанывая во время своего смелого отступления.
Эта картина — старик, бегущий с места сражения, — вызвала у Лёхи улыбку.
— Да пошел ты, старый хрыч, — полетело в сторону Никитича.
А тот, казалось, сделал вид, что на минуту оглох, пропустил все фразы в свой адрес мимо ушей. Через тридцать секунд компания снова была в сборе.
— Главное свое дело я сделал, можно сказать, что миссия завершилась успешно, — отчитался старик после похода к параше и стал придирчиво поправлять пиджак, пытаясь разгладить помятую ткань.
— А скажи, дедуля, что ты натворил, почему тебя упекли сюда? — не унимался Лёха.
— Я? Да я тавой, ничего, тавой, — залепетал старец.
— То, что ты тавой, я понял давно. Так что ты сделал? — не отставал шахтер.
— Ну, понимаешь, долго рассказывать. Бабка. Кролики. Хозяйство… — невпопад перечислял дед.
Видя, что пожилой узник не хочет говорить на неприятную для него тему, всем своим видом показывая, как тяжело ему выдавливать из себя слова, неожиданно за Никитича заступился Илья.
— Че ты пристал к старику? Что он тебе плохого сделал? — процедил он.
Лёха перевел взгляд с деда на Илью. Если бы у людей была способность пожирать глазами, от врага давно бы остались одни кости.
— Мне-то ничего, а какова хрена ты вообще здесь делаешь? — накинулся на него молодой сокамерник.
Оба привстали с нар, уперлись друг в друга взглядами, как два барана рогами.
— Я перед тобой, блин, не обязан отчитываться, — проявил обычную для себя твердость Илья.
Оппонент молчал, обдумывал дальнейшие действия.
— Ну, вот скажи, почему ты в Украине оказался? Кто тебя послал? — допытывался Лёха.
— Я тебя щас пошлю — и всего-то делов, — усилил агрессивное наступление Кизименко.
— Ну, пошлешь, да, да, — пространно протянул житель Донбасса, а потом отвернулся и погрузился в свои мысли.
Молчание раздало карты на троих заключенных, и неизвестно, кому в этот раз выпал джокер.
— Знаешь, я ведь тоже встречал русских, когда воевал. Они не такие, как ты, — заметил Лёха.
— Ну и?… — последовал вопрос.
— Что «ну и…»? Эти люди приехали на Донбасс, чтобы защитить нас от хунты. И пусть укропы говорят, что они наемники, но я знаю, что приехали не из-за денег, — продолжил он.
— А ради чего? — поинтересовался петербуржец.
— Ради чего? — переспросил Лёха. — Да ради справедливости!
Илья подумал, что неплохо было бы узнать, с кем именно общался его сокамерник, ведь наверняка речь идет о выходцах из правого движения.
— А ты за кого воевал? — обратился он к заключенному.
Тот скривил недовольную мину, а потом процедил:
— Я воевал за правду, — последовал ответ.
Последние слова раздразнили Кизименко.
— Это понятно, правдолюбивый ты наш. На какой стороне воевал? — усложнил экзекуцию он.
— А я и не скрываю, — с напором ответил Лёха, — за ополчение, сук украинских убивал.
Тут встрепенулся дед. До этого он пространно витал в своих старческих облаках, приземлялся на неведомые планеты своей молодости, когда жизнь казалась дорóгой к дальней линии степного горизонта, к которому идешь, а она не приближается. Но, увы. Теперь он пожилой человек с морщинистыми щеками, седой головой, да к тому же пребывающий в СИЗО в обществе двух странных типов. Старик вернулся в свое бренное тело, услышав последнюю фразу, и внезапно завопил:
— Молчать! Я сказал молчать!
Такого поворота не ожидал никто. От удивления Лёха открыл рот и уставился на деда. Илья, сжавший кулаки и готовый ударить в лицо оппонента, опустил руки.
— Тихо всем, — повторно протрубил Пётр Никитич.
Он вскочил на ноги, стал между двумя сокамерниками, смотрел на них, тяжело дыша.
— Дед, ты шо, сказывся? — пробормотал Лёха.
— Да, дед, че ты вопишь? — подключился Илья к претензиям в адрес старика.
Наконец-то между двумя врагами нашелся компромисс.
— Я, я, я… — заякал Никитич и вдруг обмяк, как тряпичная кукла: ноги подкосились, тело расслабилось, будто его ударило электрическим током, а потом вдруг напряжение перестали подавать. Он присел, тяжело дыша. Молодые люди с сочувствием смотрели на дедушку. А на него словно обрушился целый ком воспоминаний из прошлого, придавивших настоящее.
Некоторое время все напряженно молчали. А потом вдруг старец заговорил тихим, спокойным голосом, таким прозрачным и мелодичным, что по коже Лёхи побежали мурашки. «Мерзко тут, — подумал он от повеявшего на него холода. — Колдует опять дед». Подозрительно посмотрел на старика. Еще сильнее похолодало. Вид бывшего конторского служащего был чрезвычайно жалок. Полы пиджака, смятые по краям, безвольно свисали, как старая тряпка. Седая, почти белая борода слиплась в толстые косы, придавая Никитичу инопланетный вид. На голове торчал ворох волос. Губы дрожали, глаза бегали.
— Ух, ребята, вы себе не представляете, с чем мне пришлось столкнуться, — пробормотал он и через секунду начал свой рассказ.
День побега был назначен на среду. Почему именно среда? На этот вопрос дед внятно не мог ответить даже себе. В своей жизни он всегда пользовался знаками, а три — третий день недели — символ полноты. Чем не знак? За месяц до побега Никитич готовил теплые вещи, хотя на дворе стояло жаркое и потное лето. Насыщенно-голубое небо, до безобразия чистые облака проплывали свежевыкрашенной белой краской. Ветер легонько ласкал деревья, нежно прикасался к их ветвям и листьям, как будто в бесконечной прелюдии. Из-за этого громадные исполины-тополя подрагивали в экстазе и томной неге, слегка наклоняя упругие стволы. Эта идиллия летнего дня не сбила Петра с толку. Он полез на чердак, а там уже был спрятан рюкзак с необходимыми на первое время вещами — теплыми носками, шапкой, легким плащом, ботинками, даже парой модных, в разноцветную полоску, растянутых до колен трусов: ну и ничего, что не новые, главное — выстиранные. Да, Мария о нем заботилась. Нянчилась, словно с сыном. Скажи он ей, мол, «Мать, собери меня, в поход схожу», — побурчала бы немного: «Куда ты, старый валенок? Возьми хоть веник, за собой будешь подметать. Глянь, песок сыпется». Но все равно бы собрала сумку и перекрестила его три раза, да смахнула с глаза внезапно накатившую слезу. Женская забота не знает логики, не отвечает на вопрос «Почему?», а вопрошает в первую очередь: «Кому?» Никитич взял носки со стула на чердаке, аккуратно отутюженные женой, хотел было положить их в рюкзак, и вдруг застыл, точно окоченел. Тяжело вздохнул, присел. Стал вертеть в руках потертые, но без дыр носки коричневого цвета.
— Эх, Маруся, не вини ты меня, — внезапно заговорил он с женой, хотя на чердаке, кроме него, никого не было. — Вот не могу тебе описать, почему не нахожу себе места. Ты хорошая женщина, куховаришь, работаешь. Знаю тебя сто лет. Но нет мне пристанища. Я ведь пытался и делом заняться — кролей этих чертовых завел. Ты думаешь, я люблю их? Фиг там! Мне безразличны они, мохнатые комочки, твари бездушные. Просто я делал так, как у людей. К тебе приходил, помнишь, когда мы познакомились, вечерами. Засватал. Свадьба. Первый ребенок. На работу пошел. В этот долбаный отдел статистики. Я ведь, Маша, цифры ненавижу. Понимаешь, терпеть не могу эти закорючки. Ты хвасталась девкам, что у твоего мужа — пятерка по математике, курсы бухгалтера, потом контора на шахте. Как у него получается так хорошо? А я только скрипел зубами. Искал в цифрах смысл, ибо нет смысла в словах. Мы выпускаем буквы изо рта, складываем предложения в неиссякаемый поток, а о чем мы говорим? «Когда зарплата? Что нужно купить — овес или пшеницу? Сколько картошки уродило в нынешнем году?» Не зря ведь Бог дал нам способность понимать друг друга, но говорим ли мы? Какая ценность наших слов? Никчемная, копеечная. Мы жили не так. Не о том молчали. Не для того думали. Просыпались утром не для того. Не так должно быть. Угождали людям каждый год. «Забор не покрашен, доска прохудилась. Петя, быстрей сделай: соседи засмеют». Не для себя мы жили, а ради соседей. Не наша это была жизнь, а чужая. Эх, Маша, родная моя, любимая Машенька, я так привык видеть твое старческое лицо. Глаза. Они до сих пор полны синевы, как река. Мне много раз хотелось сказать тебе о своих планах, но я молчал, дурень. Боялся: ты не поймешь. Упечешь меня в дурдом. Скажешь, что сбрендил старый и никчемный. Не хотел тебя обидеть, не хотел, чтобы ты посчитала, будто якобы виновата в чем-то. Ни в чем, моя единственная, ты не виновата. Я. Я. Я. Только я один виноват: не прожил жизнь, как хотел. Слушал людишек, преклонялся перед ними. Они — мой бог и истукан. Прости, Машенька. Даже сейчас страшусь говорить тебе эти ужасные слова: ухожу я от тебя. Не знаю, куда ухожу. Может, не вернусь уже живым. Не поминай меня лихом. Только сейчас, когда прошло столько лет, могу сказать, что люблю тебя. По-настоящему. Всем своим больным сердцем. Прощай, Маша, прощай, — на трагической нотке дрожащим голосом закончил свой монолог Пётр Никитич.
Тонкая паутина расплеталась в диковинный узор в углу чердака. Мутный, грязный свет падал из окна на пол, рисуя прямые углы, преломленные стеклом. Пыль скопилась тонким слоем. Иногда, делая шаг, можно было увидеть, как след на полу остается на долгие годы. Вон следы, пять лет назад оставленные. А вот свежие — всего пару лет. Большой набитый вещами рюкзак стоял у потертого деревянного табурета, с которого давно облезла краска, как кожа со змеи. И вот этот табурет стоял как торжество бесцветности над ненужностью окраса. От кого теперь ему прятаться? Мир — это три метра пыли и прямоугольного света.
Посреди чердака сидел, нет, врос, как дерево в кровлю дома, старый человек. Он наклонил свою голову так низко, что борода почти касалась пола. Его руки зачем-то вцепились в носки, словно он держал последние знаки и символы жизни, от которых так долго хотел уйти. Тело деда содрогалось в волнах судорог, накатывающихся совсем не от физической боли. Его мускулы сотрясались от страдания душевного. Что есть плотские раны, которые заживают, как на собаке, по сравнению с израненным, исполосованным духом человека?
Старик рыдал, как смертельно раненный зверь, иногда судорожно подвывая, стонал, рычал от собственного бессилия. Дед прощался со своим домом перед долгим путешествием.
Глава 11
Ровно в 12 часов летнего дня Пётр Никитич закрыл калитку. Но перед этим оглянулся и осмотрел часть двора, разрезанную пополам плоскостью приоткрытой двери. Вот небольшая низкая пристройка к дому, заменяющая прихожую. В ней, на деревянном старом бежевом столе, доставшемся еще от бабушки, стоит газовая печь. От нее тянется тонкая черная кишка шланга к красному пузатому газовому баллону. По двору бегает курица Масяня, прозванная так женой за неуемный характер и жажду познания, — она всегда каким-то образом вылезала из заграждения, чтобы исследовать мир. Вот собачья будка, обитая на крыше кусками грубой дранки табачного цвета и шершавого шифера. Беспородный пес Косой спрятался от летней жары в тень, высунув только алый язык, как флаг из крепости.
— Вот назвал псину, курам на смех! Какой же он косой? Довольно-таки прямой, — частенько упрекала Мария деда.
В ответ Пётр довольно кхекал, мурчал себе под нос, что собака полюбила эту кличку и на другие отзываться не хочет. Маша осуждающе качала головой, мол, что с тобой разговаривать, упертый, как баран. А потом уходила на кухню, где пригорало жаркое, и снисходительно улыбалась, представляя морду пса, который, по правде говоря, действительно чуть косил влево. Именно из-за этого он всегда словно язвительно ухмылялся в левую сторону, что часто вызывало смех у гостей, зашедших к ним на огонек.
Пётр Никитич осматривал двор и вспоминал эти разговоры. Бывало, сядет он у клумбы с цветами, вытащит альбом для марок, достанет большую лупу, невесть откуда взявшуюся, и рассматривает изображения далеких стран. Италия, Франция, Испания. Замки. Города. Дороги. Леса.
— Мань, поди сюда, глянь, какая башня на замке… Базо-о-ош дю Мо-о-орван, — с трудом читал Никитич, изучавший в школе французский, — какая красота.
Жена приходила, смотрела на марку, безразлично хмыкала и удалялась восвояси. А дед еще долго рассматривал иноземные строения, казавшиеся ему видами из сказки, а не реальности. Его тянуло в далекие страны. Жажда путешествий томила его. Что он видел в жизни, окромя узкой речушки, которая протянулась, как нитка через игольное ушко, у балки под селом? Ставок, носивший название Круглик, действительно похожий на чуть смятый по бокам круг. Вокруг степь да холмы. Все сухое. Его манило море и безграничная вода. «Наверное, в прошлой жизни я был моряком», — подумал дед и улыбнулся. А потом взглянул на пустой стул, стоявший у клумбы, осмотрел еще раз дом, тяжело вздохнул и закрыл дверь в свою прошлую жизнь.
Первым делом он пошел по селу вверх. Нужно сказать, что селение находилось в довольно большом углублении. Самые нижние дома расположились в огромной яме. Как гласит легенда, на этом месте был огромный склад боеприпасов немецкой армии во время Второй мировой. Якобы он взорвался, и воронка оказалась такой значительной, что село просело глубже. Так это или нет, но факт остается фактом — Пётр Никитич жил чуть ниже верхней границы села, то есть не в самой низине. В руках у старика болтался пиджак. Никитич устремился в противоположную сторону от воронки — туда, где находился известный дом погорельца. Легкой походкой он поднялся вверх по единственной асфальтовой дороге, которая, как дождевой червь, ползла по центральной улице.
Традиционно у домов на скамейках сидели представители пожилого сословия, как Пётр частенько называл местных бабушек и дедушек. Бабули собирались стайками и чесали языками, говорили о том, что война и бомбежки, слава богу, не добрались до них, перемывали косточки украинскому президенту Петру Порошенко. Однажды дед проходил мимо и услышал ядовитые речи, хотел было вникнуть в разговор, но смысла не нашел. Вся речь бабушек состояла из слов «хунта», «Новороссия», «пенсия», «шахты остановились», «зарплату не платят» и тому подобных. Дед тогда постоял возле них, ничего не сказал и пошел прочь.
Вот и сейчас несколько представителей пожилого сословия восседали на деревянной лавочке, смакуя последние новости о хунте и Путине. Никитич торопился, он хотел как можно быстрее миновать группу местного сельского информационного агентства, поэтому направился по другой стороне дороги, делая вид, что разглядывает облака.
Еще несколько минут — и показались крайние хаты села. Никитич приблизился к полуразрушенному дому пьяницы-погорельца. И в этот момент почувствовал, словно что-то тяжелое кусками отваливается от него, словно шелуха от семечек подсолнуха. Стало легче дышать.
Дед протиснулся в покосившиеся ворота, прошелся по двору, заполненному мусором, битым стеклом, камнями. Там же валялась старая тумбочка, которую кто-то тянул да бросил. Посредине — древний телевизор с выбитым оком кинескопа. Повсюду виднелись грязные комки старых газет, полные передовиц об успехах посевной, выполнении планов по сбору урожая местного колхоза. Довершало картину фото полной и грудастой румяной доярки в раскрытом советском журнале «Крестьянка». Выражение ее лица демонстрировало простое социалистическое трудовое довольство. Казалось, вот она — страна мечты и обывательского счастья, но кто-то поставил завершающий штрих: на лице доярки виднелся четкий след от сапога, раздавившего все размалеванные и выдуманные реальности советского социализма. Драма побитого и покинутого сельского жилища. Дед посмотрел на отпечаток и усмехнулся. Как, однако, в жизни складывается: случайность выстраивает вещи в таком порядке, что ей бы позавидовали все сторонники современной инсталляции.
Никитич вошел в дом, пробрался между разбитой мебелью, отодвинул шкаф, зашел во вторую комнату, где из-под кровати вытащил припрятанный рюкзак с вещами с чердака, который он принес заранее. Потом отправился в сарай: среди хлама и тряпья там хранился велосипед «Украина», заблаговременно скрытый от людских глаз. Пётр вытянул велик, вытер его черную раму от серой пыли, грязи, кусочков прошлой жизни погорельца. Поставил на колеса, погладил потертое коричневое сиденье. Железный конь поблескивал блеклым хромом обода, обводкой фонаря и отражателями на педалях. Примостив рюкзак на багажник, Пётр Никитич вывел велосипед со двора на дорогу, вытянул из кармана две бельевые деревянные прищепки, залихватски прицепил их на брюки, чтобы те не попали в цепь, оттолкнулся и быстро запрыгнул. Еще секунда — и он уже крутил педали «Украины», придерживаясь направления на запад.
Пётр проехал у ставка — водного отстойника шахты имени Космонавтов, на которой так долго проработал. Увидел длинное растянутое тело конторского здания, что лежало на пригорке, как серая гусеница. Дальше была посадка деревьев, вдоль которой тянулась полоска грунтовой дороги, уводящая старика подальше от места, где он родился и уже, наверное, не умрет. Час езды по местным окрестностям, виды донбасской природы оживили деда. Он крутил педали, вглядываясь в зеленую листву на придорожных кустах и деревьях. Казалось, ветер обнял его своими руками, поднял куда-то высоко, где могут только летать птицы и сверкать звезды.
Пётр Никитич улыбался. Его довольство жизнью росло так же быстро, как и кровяное давление. Он поглядывал на зеленые декорации сельского пейзажа и глубоко вдыхал, так глубоко, что, казалось, теперь он полностью состоит из воздуха. Чувство свободы и испытываемое блаженство вызвали в старческом мозгу прилив эйфории, которая унесла деда в неведомую ему раньше легкость. Остановившись на привал, он прислонил велосипед к дереву, а сам развернул нехитрый тормозок — пару яиц, колбасу, сыр — и начал с удовольствием уплетать пищу.
— Как хорошо-то. Такое ощущение, что не было другой жизни. Я никогда не был так счастлив, — пробормотал дед. Его слова превратились в несколько «бу-бу-бу» из-за того, что рот был забит едой. Посмеявшись еще раз над собой, старик расстелил цветастое покрывало, аккуратно лег на него и посмотрел в дымчато-синее небо, видневшееся сквозь растопыренные пальцы веток. Там проплывали рыхлые, дрожжевые серые облака, солнце иногда протискивалось сквозь тучи и обливало землю яркими потоками света.
Может быть, этот приступ счастья и блаженства усыпил старика, он опустился на руки Морфея, который укачивал его, как ребенка, и мурлыкал колыбельную об иной жизни.
Через полчаса дед встал, потянулся и, собрав пожитки, отправился в путь. В хорошем настроении он крутил педали, насвистывал импровизированную мелодию, в которой не было ни ритма, ни нот, — его душа просто и по-детски пела.
Так продолжалось до того момента, пока он не попал на окраины города Ровеньки. Дед ехал по улице Шевченко, когда его обогнал грузовик с когортой «ополченцев» на борту. Небритые кавказские лица вперемешку со странными мужиками в камуфляже с игрушечными шевронами, папахами в стиле казаков, напоминавших ему героев советского фильма «Свадьба в Малиновке». Грузовик выплюнул черное облако из выхлопной трубы, обдав деда смрадом, а пассажиры его проводили Никитича угрюмыми взглядами. Он приостановился от удивления и стал наблюдать за пускающим газы автомобилем.
— Ну, ни хрена себе, — удивился наш пожилой герой, почесал лоб и поехал дальше.
На развилке, называемой местными «мост», он затормозил. Шахтеры, возвращающиеся домой со смены, когда договаривались, где будут встречаться, чтобы выпить в местной забегаловке, говорили коротко: «Увидимся на „мосте“». Это выражение «намосте» приобрело в ровеньковском сленге другое значение. В какой-то момент данная фраза перестала быть определением географического места. Теперь, когда шахтеры обсуждали то, куда они стремятся, фраза «намосте» прибрела иной смысл — состояние человека, напившегося до потери сознания, еле стоявшего на ногах, потерявшего связь с реальностью. В какой-то момент слова в языке изменяют значение, не меняя особо своей структуры. «Намосте» обозначает также мировоззрение человека, взгляд на обреченность, способ утопить эту обреченность в литрах водки, затушевать тяжелую реальность закуской, размыть ее глубоким опьянением.
Прибыв в пункт прощания с трезвой действительностью, Пётр Никитич и правда, зашатался, как пьяный. То ли воздух был пропитан алкогольными парами до такой степени, что пьянящий аромат вскружил ему голову, то ли место, в котором все пребывают в дурмане, диктовало правила поведения. Как бы там ни было, внезапное погружение в новую реальность выбило ездока из седла. На круговом перекрестке разрослась клумба, на которой ранее цвели петунии и чернобривцы, а теперь поселились жалкие засохшие стебли пырея. Над клумбой возвышался билборд с непривычными для Никитича изображениями. На одном плакате надпись красными буквами гласила, что ЛНР — это молодая республика, в которой процветают справедливость и доброта. На другом — карикатура Порошенко, облепленного нацистской символикой, со словами «Здесь нет места фашизму!». А чуть дальше расположилась армейская кухня и длинная очередь горожан, желающих получить дармовую пшенную кашу.
По внешнему виду и не скажешь, что это нищие и бомжи — обычные граждане, одетые по особой, можно даже сказать провинциальной моде. А она, как известно, в бывшем Советском Союзе одна и та же. Выйдешь где-нибудь в российском уральском городке, посмотришь на цветастые юбки женщин, яркий и вызывающий макияж, а потом переместишься в донбасскую украинскую провинцию — не заметишь разницы. Те же размалеванные унылые женщины с тяжелыми сумками и пьяные мужики, которые спят под забором. На всех дешевая цветастая китайская одежонка с наспех приделанными лейблами Nike и Pumа. В провинции за яркостью расцветок пытаются спрятать внутреннюю вязкую унылость. Что роднит наши страны? Ущербная и нищая провинция! Впрочем, старик не стал вглядываться в толпу, а понуро сел на свое транспортное средство и покатил в сторону центра города.
Когда он подъехал к улице Маркса, то увидел еще более необычную картину. Посреди площади стоял седоватый человек, одетый в камуфляжную форму. Мужчина строго осматривал прохожих, которые проскальзывали мимо и бросали на него подозрительные взгляды. Внешний вид смотрителя площади отсылал куда-то в глубь истории. В руках у него виднелась папаха времен кубанских казаков 1950-х годов. Камуфляжная куртка напоминала форму американской армии, сражавшейся во Вьетнаме. Брюки уж больно походили на форму воинов-интернационалистов, воевавших в Афгане. И только одна деталь являла собой универсальный для всех времен предмет одежды — красные кроссовки с длинными синими шнурками.
«Странный тип, почему он тут околачивается?» — подумал Никитич и попытался свернуть в сторону. Но только он начал совершать стратегический маневр уклонения, как камуфляжный чудак заприметил его и широким шагом поспешил навстречу. Дед, увидев это, развернул велосипед в сторону исполкома и поторопился прочь. Мужик не остановился, а наоборот — ускорил шаг. Пётр оглянулся и хотел было тормознуть, спросить, чего от него хотят, но, увидев перекошенное лицо, пошел еще быстрее. Преследователь не отставал. Дед уже подумывал о том, чтобы сесть на велосипед и рвануть, пока этот полоумный не пустился бежать за ним, но тут камуфляжный чудак выдавил слова, украшенные сдобой эмоций и корицей страсти.
— Товарищ, товарищ, подождите, ваше мнение важно для республики, — закричал он и подскочил к беглецу.
А тот опешил от такого поворота событий. Он теперь важен для кого-то? Он, маленькая шестеренка в большом механизме, чья цель в жизни заключалась только в одном — стараться не попадаться на глаза начальству, сейчас вдруг для кого-то важен. Даже больше: важен некой республике. Пётр Никитич остановился как вкопанный. Преследователь настиг беглеца, схватился за багажник велосипеда, чуть наклонился, чтобы отдышаться. Полминуты воздух сотрясали вздохи, ахи, мужчина глубоко вдыхал воздух и воспроизводил различные хрипы и рычание. Наконец дыхание любителя кроссовок выровнялось, он выпрямился, стал почти по стойке смирно, а потом отрапортовал:
— Ильич, военный комендант города Ровеньки уезда Луганской народной республики. Будем знакомы, — сказал он и протянул руку старику, улыбаясь самой доброй улыбкой крокодила, на которую только был способен. А через секунду отвел глаза и подозрительно покосился на велосипедную надпись — «Украина».
Глава 12
Илья насчитал один час и двадцать две минуты с того момента, как попал в камеру. Дед, прислонившись к стойке нар, замолчал. Наверное, обдумывал, как лучше продолжить рассказ. Лёха повернулся к стене, уставившись на зеленую краску, которая будто пародировала летнюю листву. Молчание неприлично затянулось. Илья привстал, посмотрел на Никитича, а тот безвольно опустил голову, закрыл глаза, слышалось только его ритмичное шипение-дыхание.
— Вот гад, захрапел на полуслове! Ну, куда они его привели? В пансионат какой определили бы, что ли, — пробормотал Кизименко.
Лёха обернулся, увидел, как старик клюет носом, да еще что-то там воркует, словно дикий голубь, махнул рукой, мол, что с него взять.
Мирное посапывание принесло в холодную камеру домашнее тепло. Казалось, что самый пожилой член семьи уснул, а его двое сыновей, чтобы не тревожить отца, ходят на цыпочках и укрывают его клетчатым пледом. Илья и Лёха действительно старались не шуметь. Они поместились в капсулы своих воспоминаний, которые унесли их из грязного и вонючего СИЗО в космос прошлого, в до боли знакомые места. Туда, где находились их души, где они не раз блуждали по дорожкам: один — просторного Донбасса, а второй — горного Дагестана.
— Товарищ лейтенант, слева, с ущелья, открыт по нам огонь, — к Илье обратился худощавый сержант под аккомпанемент резких и громких выстрелов.
— Да слышу, блин, не глухой. А в БТР[3] есть кто? — спросил он подчиненного.
А тот только испуганно отрицательно покачал головой. Молодой еще, необстрелянный.
Пограничный пост расположился недалеко от села Метрада, на развилке трех дорог. Именно туда переехал офицерский состав пограничников. Здание поста — бетонное помещение с бойницами с каждой стороны дороги. Там же находились шлагбаумы и бетонные будки, обложенные мешками с песком. Справа от поста — АГС-7[4]. Буквально позавчера сержант делал профилактику оружия, стрельнул с АГС — граната отскочила от провода ЛЭП и ранила рядового. Хорошо, что ранение осколочное, немного задело плечо. Считай, боец успел только в штаны наложить. Обошлось капитальной стиркой и несколькими пластырями. Но теперь дело принимало гораздо худший оборот.
Кизименко служил на заставе уже девятый месяц, и это был тринадцатый обстрел. В четырех километрах от поста находилось селение Эчеда, в котором проживали ваххабиты. Бывает, приедет туда патруль, пройдется по селу. Да разве поймешь по лицам, какие в головах у жителей мысли бродят? Тут они дружелюбно улыбаются, а через день разглядывают твою физиономию через оптический прицел винтовки. Так и сейчас: кто-то тренировался и обстреливал заставу короткими очередями.
— Отправь кого-то в БТР, задави огневую точку, — приказал Илья.
Перед постом врыт в землю БТР, только одна башня торчала. Частенько боевая машина простаивала, и место водителя занимал кот Похрен. На заставе было полным-полно полевых мышей, они до такой степени обнаглели, что ползали даже по командирскому столу, заваленному картами местности и всякими бумагами. Причем мыши на яд не очень-то и реагировали — оставляли пропитанные отравой кусочки еды нетронутыми. И вот к посту прибился котяра — длинная шерсть висела лохмотьями, правое ухо было откушено, а второе, постоянно согнутое, указывало влево. Солдаты гоготали, что, мол, его радар всегда готов увести кота «налево», поэтому и сканирует местность. В общем, прибытию животного были рады, поэтому в первый же вечер оставили его в командирской комнате, надеясь, что кот разберется с мышами по-хозяйски. На следующее утро Илья с сержантом открыл дверь в комнату и увидел такую картину: на полу, на армейской фуражке (видно, стащил ее со стола), возлежал кот. Свернувшись клубочком, он подложил хвост под морду и сладко дремал, а в это время мыши устраивали бега наперегонки, мотались перед ним, как ошалелые, чуть ли не кувыркаясь через ленивое животное.
— Ты смотри, а коту похрен, — озадаченно произнес сержант.
С тех пор к котяре и приклеилась эта кличка — Похрен. Выгонять странное животное никто не хотел: кот символизировал домашний очаг. К тому же он имел одну препаскуднейшую привычку: как только увидит человека, да еще почувствует, что тот умиляется им, поднимет большие грустные глазки и сделает такой просящий взгляд — и ни у кого не поднималась рука выкинуть его вон. Так и остался кот на заставе. И частенько его можно было найти именно в БТР. С чем это связано, никто не знал. Может быть, животное чувствовало себя в этом месте защищенным или он привык, что его там подкармливали — кидали еду в люк боевой машины.
— Пошли кого-то в машину. Да с котом там поосторожнее, — скомандовал лейтенант.
Через минуту раздался глухой лай 14-мм пулемета КПВТ, который словно отгавкивался в сторону засевших боевиков.
— Ах, мать твою, левее бери, — смотрел в бинокль лейтенант и бурчал себе под нос.
Крупнокалиберное оружие успокоило ваххабитов (или, как их называли бойцы, «вахов»). Стрельба с гор прекратилась. Люк БТР распахнулся, как ларец, оттуда быстрее пули выскочил Похрен и устремился в здание поста, срочно меняя дислокацию.
На следующий день Илья поехал искать место, откуда велась стрельба. Напротив заставы как раз расположились пологие скалы с грудой камней, впадинами, углублениями, откуда можно было стрелять.
— Блин, сволочь, отсюда шмолял, — сказал он сержанту, собиравшему гильзы, и посмотрел на него укоризненно:
— Брось эту гадость, ты что, в солдатики собрался играть?
Сержант опешил и выпустил гильзы из рук. Они с резким и высоким звоном упали на камни, так, что, казалось, отзвук от железяк еще долго скатывался по коричневой туше широкой горы.
— Я только хотел доказательства собрать, — пролепетал он.
— Не переживай, за тебя уже Аллах собрал все доказательства, — попытался грубо пошутить начальник заставы.
Он и еще пара бойцов осмотрели местность, нашли самую лучшую точку для обстрела поста и установили там противопехотные мины.
— А теперь, сержант, давай отсчитывать дни до взрыва, — произнес лейтенант и пошлепал вниз по узкой и корявой горной тропе.
Через два дня Илья стоял у шлагбаума, где пограничники проверяли документы: все неместные не могли проехать дальше, к следующему посту, находящемуся прямо у грузинской границы, без первоначального осмотра здесь, на перекрестке трех дорог. Из побитой синей «нивы» вылезли двое мужиков, по виду чеченцы. Сержант, ознакомившись с их паспортами, подозвал Кизименко, чтобы тот удостоверился, что все в порядке. Лейтенант посмотрел документы, подошел к путешественникам.
— Добрый день. Куда едете? — спросил он.
— Да добрий, йедим в гости, к другу, да, — моментально ответил чеченец.
Только лейтенант хотел задать уточняющие вопросы, как слева, в горах, раздались два глухих и коротких взрыва. От неожиданности чеченцы бросились в машину, развернулись и поехали назад. Бойцы пригнулись и посеменили к дотам, а лейтенант вглядывался в горную коричневую даль, прищурив глаза, и осматривал далекие клубы дыма, пеленой покрывшие скалы. Через минуту ветер разделал невесомую тушку дыма на части и разбросал среди камней. Небо вновь стало чистым и гладким. На лице лейтенанта пробежала довольная улыбка.
Потянулись нудные и вязкие будни. Туман все чаще окутывал местность в мутную белизну. Не видно ни зги, только понимаешь, что там, вдалеке, — темные контуры гор. Да еще дождь шел непрестанно, словно пытаясь затопить землю водой. Плоскость неба проржавела и протекала тяжелыми прозрачными каплями. Ветер завывал, как голодный волк. Рядом с постом находились казармы, куда начальник заставы переехал после того, как некоторое время пожил в Метраде. Планировка была нехитрой: отдельная комната для офицеров, дальше общая — для солдат. Недавно ему прислали нового заместителя заставы — выпускника московского погранинститута, высокого и стройного малого. Просил называть себя ни много ни мало — Иваном Федоровичем. Профессиональный бегун, пару раз занимал призовые места от вуза, да и теперь иногда бегал на длинные дистанции по краю видимости поста.
— Иван Федорович, вы уже совершили свой пробег? Что нового на охотничьих тропах? — деликатно спрашивал Илья и усмехался.
— Новое — это старое, поданное с неожиданной стороны, — философски замечал заместитель.
Тягучесть времени давала о себе знать. Каждый наполнял свой день, как умел или мог. Офицер-минометчик, сорокадвухлетний мужлан с чуть непропорциональным лицом и большой лысиной, ростом ниже среднего, плотно сбитый в плечах, составлял свой дневной распорядок очень просто: спал, играл на компе или бухал. А вот срочников гонял, как сидоровых коз — боялись и водочную пробку понюхать.
Илья вернулся к книгам. Читал их запоем. Окно у стола в его кабинете всегда было открыто, и солнечные лучи в ясные дни стекали широкими полосами на страницы очередного произведения. Он частенько думал, что занесло его на край света, как любил повторять сержант, в «жопу мира», и не мог пояснить, зачем он здесь. Может, и не нужна революция? Худо-бедно страна существует. Путин, конечно, тиран, но разве не тираны начинали самые большие войны? Империя — это всегда величие. А что, если он зря так вцепился в идею переворота? В голову лезли дурные мысли, а развеять их было нечем.
Однажды, когда уже было совсем нечего делать, самому опытному, а следовательно, самому развращенному пришла в голову мысль поехать в Махачкалу в сауну.
— Поедем, блин, к проституткам, — выпалил офицер-минометчик и мечтательно закатил глаза.
— Боязно че-то, — пробурчал Кизименко.
— Молодой ты еще, потому и трусишь, — ответил офицер, который был уже два дня как с бодуна.
— Э, ты, сука, место свое забыл, ща пойдешь по горам с минометом на горбу искать «вахов». На неделю пошлю, там ты уже не потрусишь, — поставил его на место командир.
Сидевшие в комнате сержант и Иван Федорович помалкивали. Офицер обиделся, замолчал. Но плоть брала свое: в голове у лейтенанта в белесом паре сауны, как в тумане, проплывали оголенные женские тела, соблазнительно выпуклые груди, пышные бедра. Мысли танцевали, как голые девушки в стрип-баре, показывая все прелести путешествия в город.
— А-а, была не была! Поехали! — махнул рукой Илья.
Радость осветила лица присутствующих, словно наступил самый светлый день в их жизни.
— Это ты… молодец… Это… правильно, — засуетился офицер и закружился на месте, как пес за своим хвостом.
— Десять минут на сборы, пока не стемнело. Хорошо, «жигули» недавно отжали. В штатском поедем, — отдал приказ лейтенант.
В ту же секунду подчиненных как ветром сдуло. Ровно через семь с половиной минут четверка вывалила из дверей здания поста и направилась к старенькой машине. Весело переговариваясь, они подошли к шлагбауму, офицер-минометчик, словно дворовой кот по весне, чуть не подпрыгивал от нетерпения. Когда до автомобиля осталось два метра, над ними просвистела автоматная очередь.
— О, бляха-муха! — заверещал как резаный минометчик и плюхнулся на землю.
Остальные тоже пытались спасти свои задницы. Илья спрятался за бетонной плитой, сержант пополз по-пластунски к БТРу. И только Иван Федорович лег неподвижно на том месте, где стоял.
— Е… твою мать, бегом к АГС, — кричал офицер, сжавшийся в комок.
Спустя полминуты затявкал миномет, изрыгающий снаряды в сторону горного стрелка. Вдалеке раздались взрывы. Стрельба прекратилась. Кизименко огляделся. Вроде все целы. Привстал.
— Ну, сволочи, натрахались? — кинул он словесную гранату в гоп-компанию.
— Кто как, а я удовлетворился. Пойду, подгузники поменяю, — мрачно улыбаясь, ответил офицер.
Сержант выглянул из-за корпуса БТРа, рядовые выскакивали из казармы, как школьники на перемену. Лейтенант встал во весь рост, подошел к машине, хотел осмотреть ее на наличие повреждений и только сейчас заметил, что Федорович все так же лежит на земле.
— Хорош прикалываться, Вань, — то ли скомандовал, то ли попросил Илья.
А когда через секунду подошел к своему заму, увидел кровавую дыру у него на лбу. Небольшое отверстие с рваными краями, глубоко уходящее внутрь черепной коробки. Заместитель заставы лежал и смотрел в небо остекленевшим взглядом. Да и был ли теперь этот сгусток умерших клеток заместителем Ильи? Что такое человек? Разве тело с работающим сердцем живо? Нет, человек есть сознание, в нем обитающее. Некая метафизическая сущность, которую нельзя воспроизвести ни нулями, ни единицами. Как нельзя сформировать личность, написав законы, правила, аксиомы ее создания. Как невозможно воспроизвести такого же Ивана Федоровича в искусственных условиях, запрограммировать. А значит, лежал на дагестанской каменистой почве уникальный умерший человек.
— Сука, бегом в машину, кидай миномет, трое за мной, — отдал приказ начальник заставы.
Три минуты — и в багажник машины уже грузили минометное орудие. Бойцы в полном вооружении, бронежилетах и с овчаркой готовились к поездке. Определили, откуда велась стрельба. Поехали. На расстоянии 300 метров обнаружили выступ в скале, заваленный гильзами. Собака взяла след. Часть солдат устремилась по тропам, часть поехала в машине. Грунтовая дорога вела к селу Хушет. Когда тропа опустилась в равнину, пес повел их к плоским жилым домам, как будто прижатым давящим с гор воздухом. На краю села, чуть поодаль от всех зданий, возвышалась хибарка, куда вел след «ваха».
Машина остановилась у пригорка, группа рассредоточилась, а лейтенант приказал установить миномет. Сержант сделал пару предупредительных выстрелов в сторону дома — послышался звон битого стекла и ответная короткая автоматная очередь.
— Дом нежилой, помню, недавно туда заходили. Давай заряжай, — скомандовал офицер.
«Жигуленок» поехал за подкреплением и боеприпасами, а в воздух полетела первая мина и разорвалась около дома. Затем следующая. И еще. Всего 24 штуки. Последняя мина легла в тот момент, когда обрушилась крыша дома, а пыль вместе с клубами дыма поднялась над жилищем, как ядерный гриб. Местные жители, заслышав выстрелы, попрятались по домам. Но когда минометный обстрел закончился и в округе все стихло, на улице замелькали одинокие фигуры. Илья приказал разобрать завал и найти труп боевика. Сержант взял троих человек, чтобы откопать мертвеца. А еще двое пограничников охраняли периметр. Работа кипела, кирпичи со шлакоблоками разлетались в стороны, а тела видно не было. Хушетовцы выбирались из хат, проявляли интерес, разглядывали из-за забора солдат, но подходить боялись. Только один седой старик Загид с любопытством осмотрел развалины и направился к Илье.
— Ти старший? — спросил он.
— Я, а что? — ответил лейтенант.
— Да, ничего, ничего, — сразу замахал руками Загид и потом добавил: — Гад этот — паршивый человек, раз поднял оружие в мирное время.
Илья оглядел деда, поинтересовался, не хочет ли он поговорить в стороне от чужих глаз.
— Пачему бы с харощим человеком не пагаварить, — сказал тот.
Через два дня они повстречались в зубчатом ущелье, подальше от села. Солнечный свет, как жидкое золото, падал на край впадины, в темноту, и там смешивался с черной краской, превращался в серые тени. В глубине ущелья иногда срывались капли, а потом все смолкало.
Слово за слово разговорились. Оказалось, что Загид — родственник личного пилота грузинского президента Михаила Саакашвили.
— А ты как раз тот, кто мне нужен, — заинтересовался лейтенант, а собеседник одобрительно закивал головой.
Кизименко задумал спецоперацию — послать деда в Грузию, чтобы тот разузнал в приграничных селах о постах, офицерах-разведчиках на заставах, а потом установил дружеские связи в Тбилиси. Несколько раз они еще встречались, лейтенант проверял дагестанца, общался с ним, пока не предложил заняться делом. Дед согласился, но взамен попросил об одной услуге.
— Какой? — задал вопрос лейтенант.
Старик подошел к Илье поближе и шепотом произнес пару фраз. Гулкое эхо расщелины, повторявшее каждое сказанное слово и усиливавшее звуки, вдруг замолчало, не сумев расслышать, что промолвил старик. Но после сказанного оба ударили по рукам. Дед пошел готовиться в непростой путь, а Илья еще немного постоял среди голых камней, а потом развернулся и медленно побрел к заставе. Только эхо, как одичавшая собака, шастало по ущелью, вынюхивая остатки звуков, недослышанных фраз, а не найдя ничего, отчаянно и бесполезно металось по углам наглухо запертой клетки тишины.
Глава 13
— Кхе, кхе, апчи, — засопел Никитич, чихнул и проснулся.
Его сон длился пять минут — достаточно для того, чтобы старый организм перезагрузился. Дед бодро вскочил на ноги, чуть размялся, растер колени.
— Ну что, господа сидельцы, заскучали тут, пока я отрубился? — гнусаво спросил он.
— У тебя, старика, часто вот так электричество отрубают? — поинтересовался Илья.
Пётр Никитич повернулся в сторону заключенного, расправил бороду и ответил:
— Я посмотрю на тебя в старости. Будешь ходить с телепающимся электрическим кабелем позади. Умник.
— О чем ты говоришь, дед? Я не доживу! — продолжал Кизименко.
— Все так говорят. Например, я думал, что сорок — мой предел. Ан нет, вот живой-здоровенький, — продемонстрировал себя Никитич и попытался исполнить матросский танец «Яблочко». Но только он пару раз залихватски стукнул по ногам, как в районе поясницы раздался хруст, и дед согнулся в три погибели.
— Ой-ой-ой, — затараторил он, а потом пошлепал ближе к нарам, кое-как развернулся и сел. Опустив бренное тело на твердую поверхность, дедуля выдохнул, как самолет перед тем, как пилот заглушает двигатели.
— Эх, терминатор ты проржавевший, сдадим тебя скоро на металл, — продолжал издеваться Илья.
Среди стонов и кряхтенья можно было разобрать всего несколько слов вроде «сам дурак», «дай мне отдышаться, и я тебя огрею своей железной клешней», «подожди, никуда не уходи, сейчас я до тебя доберусь».
А в это время Лёха смотрел на старика, слушал, как тот мастерски отгавкивается, и думал, что в его поведении есть симпатичные и понятные нотки. Но в то же время что-то пугает. Он силился понять, что приводит его душу в смятение, но безуспешно. «Слишком много темных пятен в биографии Никитича», — думал Лёха.
— Так, может, тебе интересно, что со мной произошло в Ровеньках? — обратился дед к своему земляку.
От неожиданности тот перестал дышать. Как? Опять? Каким образом он понял? Что вообще происходит?
— Да, интересно, — сухо выдавил шахтер.
— Ага, ага, — довольно закивал головой дед, а сам умостился поудобнее.
Прошел один час семнадцать минут. События переместились в ровеньковский край.
— Первым делом Ильич пригласил меня присесть на ближайшую лавочку. Посреди улицы Ленина — главной в городе — раскинулась тощая каштановая роща. Ее пересекала двухметровая асфальтовая дорожка, по бокам которой кое-где прижались тельца одиноких и редких деревянных лавочек, пасущихся у зеленой травы. К одной из них мы и устремились, — продолжил свой рассказ Никитич.
— Подожди, а что, рядом с комендантом никого не было? — спросил Илья.
— Да был один мужичок. На вид лет шестьдесят. Лицо законченного алкоголика, который три дня уже не пьет. Поэтому наверняка не похож на свое фото в паспорте. Комендант пару раз назвал его Митькой, — ответил старик.
— Так что он от тебя хотел? — поинтересовался Лёха.
— Вначале я решил, что шут гороховый разгуливает со своим помощником, потом, что в психбольнице день открытых дверей, поэтому они скопом шастают по городу. А потом вдруг понял одну важную вещь, — заговорщически произнес Пётр Никитич.
— Дед, да ты издеваешься! Давай рассказывай, не тяни кота за хвост, — возмутился Лёха.
Казалось, что реакция сокамерника наконец-то удовлетворила старика, и он приступил к повествованию.
— Однажды весною, в час небывало жаркого заката, появились два гражданина. Первый — маленького роста, упитанный — был одет в летнюю серенькую пару, свою приличную шляпу пирожком держал в руке, а на сильно заросшем лице помещались сверхъестественного размера очки в черной роговой оправе. Второй — плечистый, седоватый, вихрастый, среднего возраста, в заломленной на затылок бейсболке — был в комбинированном военном костюме из прошедших лет…
Тут дед запнулся и заулыбался во все свои четыре с половиной зуба, но слушатели и ухом не повели. Никитич опечалился, что его литературная аллюзия не произвела должного эффекта, и углубился в свое прошлое.
— Так как вас зовут, товарищ? Откуда родом? — спросил комендант Ильич своего престарелого собеседника.
Пётр замялся. Не знал, стоит ли выкладывать случайному прохожему свои персональные данные, но тот так настойчиво обращался к нему, что хочешь не хочешь, пришлось открыться.
— Петром Никитичем меня кличут. Я из Большекаменки, — пролепетал старик.
— А, Каменки! Слыхал, слыхал. — Военный комендант погладил себя по седым редким волосенкам на голове, предварительно сняв головной убор.
— Вот, скажите мне как пожилой человек: чего вы хотите в жизни? — водрузив на голову бейсболку, продолжал военный чин.
— Как это? — оторопел Пётр.
— Ну, вот вы прожили жизнь, видели, наверное, товарища Сталина, — проговорил Ильич.
Тут лицо деда засияло от удовольствия, а спина вдруг выпрямилась, как струна. Еще бы! Так уважительно к нему обращаются. Но следующий вопрос рубанул острием по шее старика, да так, что тот моментально сник.
— Как нам построить молодую республику ЛНР? — спросил неожиданно комендант.
От такой фундаментальной беседы о мироздании у Никитича вспотели подмышки, что бывало не так часто. Как он однажды выразился: «Я не из потливых». В другой момент он бы заулыбался своей удачной шутке, но теперь ему вовсе не хотелось зубоскалить.
— Я? Нужно подумать, — ответил дед.
Поднял руку, делая вид, что готов рубить правду-матку, а сам стал отчаянно принюхиваться к мышечной области, не идет ли душок. А то «камьедант» подумает: волнуется — значит, есть что скрывать.
— Да-да-да. Подумайте. Хочу услышать, как народ рассуждает.
А «народ» лишь пытался понять, исходит ли от него характерный запах пота или нет, чтобы успокоиться. Ну, а если исходит, то ноги в руки, то есть велик под задницу, — и бежать от этого полоумного главы города. Ильич терпеливо ждал, иногда поглядывая себе на ногти и выскребая из-под них тоненькие полоски черной грязи.
— Ну, э, я, нам… — старик начать издавать звуки, лишь бы что-то говорить, отвлекая внимание от нюхательных маневров.
— Что, что? — не расслышал представитель новой власти.
— Та я, понимаете… — пытался юлить дед.
И вдруг как вдохнет носом воздух, так что, казалось, засосет своими ноздрями лавочку вместе с Ильичем, велосипед и даже, может быть, Митьку, который прогуливался поодаль, делая вид, что не замечает их. Ильич от увиденного вздрогнул, дед икнул, а Митька схватился за свою революционную коричневую кобуру, осматриваясь по сторонам. Через десять секунд Никитичу стало ясно, что дегустация воздуха прошла успешно, потные ароматы не обнаружены, а значит, можно расслабиться. Что пожилой гражданин и сделал. Его дыхание стало ритмичным, взгляд прояснился, уверенности прибавилось.
— Я думаю, что каждый должен жить, организовывая свое жизненное пространство таким образом, чтобы развивать свой внутренний потенциал, — громко огласил Пётр Никитич.
Глаза военного коменданта превратились в два яйца, словно сейчас вылупятся два маленьких ильиченка.
— А-а-а, — протянул он. — Это ты таво. Выдал.
Комендант глубоко задышал, словно набирая побольше воздуха, но не в легкие, а в мозг, запотевший от непривычного дела — думания. Еще полминуты обмозговывал, а потом продолжил беседу.
— А как насчет того, чтобы общество было справедливым? Олигархов чтобы не было? Чтобы не было укропов-фашистов, которые бомбят наши города, убивают наших детей? — задорно подбросил он дрова в топку беседы.
— А у тебя что, ребенка убили? — вовсю расхрабрился старик.
Вопрос застал Ильича врасплох.
— Когда убили? — по-идиотски спросил он.
— Ну, у тебя. Ты сказал: ребенка убили. Как у тебя его убили? Кто? — поинтересовался по простоте душевной Пётр Никитич.
— Не понял. Какого ребенка? Моего? — начал кумекать Ильич.
— Да, что там произошло? — пристал дед.
— Нету у меня ребенка. Я вообще бобыль, — пролепетал комендант.
А потом вдруг замолчал, словно его ударило молнией.
— Так, подожди, подожди. Ты, значит, думаешь, что «укры» не враги? — уточнил комендант.
— А что? Чем враги? Не вмешалась бы Россия, ничего бы не было, — неосторожно ответил дед.
— Как не было? Так ты считаешь, что Путин виноват, что русских жителей Донбасса убивают? — насупился Ильич.
Тут старик осознал свою ошибку. Разговор пошел не туда — и впереди замаячили неприятности.
— Мне вообще-то пора. Бабка дома заждалась, просила к вечеру вернуться, — резко поднялся Пётр, придвинув к себе велосипед.
— Постой, паровоз. Нужно еще тебя проверить, — положил руку на руль комендант.
Старик дернулся, но крепкая рука представителя власти свободной Луганской республики указала, что освобождаться еще рано.
— Мне бабка приказала… Нада домой… Кролики жрать хотят, — пролепетал Пётр.
— Подождут твои кролики. Ответь на один вопрос.
— Какой еще вопрос? — Глаза деда забегали, руки вспотели, ноги затряслись.
— Важный, — многозначительно протянул комендант.
— Так задавай сейчас. Что волыну тянешь? — так же внезапно заботал на фене житель Большекаменки.
«Видно, это влияние местного кода культурного ДНК», — прокомментировал бы какой-нибудь киевский профессор с узкой козлиной бородкой. А в народе сказали бы иначе: «Это четкий пацанчик». Так еще недавно говорила значительная часть ближайшего поселка Кленового, куда в 60-е завезли целые эшелоны зэков: на угольных предприятиях не хватало рабочей силы. Бывших заключенных отправляли на трудовое перевоспитание на рудники, а те, в свою очередь, перевоспитывали Донбасс. Не сказать, что все проживающие там «сидящие», конечно, нет. Но местный язык впитал в себя все тюремные определения, сленг и прочее так, что создал некий фон, который привел незримо к словесным мутациям в обществе. Ведь до сих пор потомки тех, кто приехал в 60-х, работают в забоях, а «понятия» наглухо переплелись с местным колоритом. И если бы спросили Никитича, откуда у него такой лексикон, почему он вдруг позволил себе выражаться, как жители мест не столь отдаленных, то он бы недоуменно пожал плечами: не знает, откуда нахватался такого. Может, из телека, а может, когда работал в конторе на шахте.
— Что за наезд? Следи за метлой, — моментально отреагировал Ильич.
Он услышал знакомый язык, почувствовал, хоть на миг, как вернулся в прошлое, когда еще свежи были эпитеты «три по семь сидел» и «сам себя боюсь».
— А давай потом договорим, я запишусь к тебе на прием. Где-то так через месяц, — предложил дед и нацепил на брюки прищепку.
Представитель власти одобрительно посмотрел на прищепку, потом неодобрительно — на лицо старика.
— Сейчас вот что подумал, дед: ты мне сразу не понравился, вид какой-то у тебя. Епть, интеллигентный, что ли. Ответь на один вопрос: ты Путина любишь? — пошел на штурм Ильич.
Тут нужно сделать отступление и сказать об одной важной черте характера Петра Никитича — он никогда не врал. Вот как бывает: живет себе человек, ходит на работу, растит детей, на выходные выезжает в лес или перекапывает огород. Заполняет дни своего существования какими-то мелкими бытовыми делишками. И вот посмотришь на человека — ничем он не примечателен, неталантлив, не собирает целые залы рукоплещущих поклонников, не мастерит чего-то в сарае, не рисует и, не дай боже, не пишет стихи. Такой себе образцово-банальный человечишко, и память о нем исчезнет вместе с его же детьми и внуками. Вообще память — скорее количественный показатель, а не информационный.
И вот живет себе непримечательный человек — и вдруг в нем обнаруживается одна черта, которая выбивает его из стройного ряда неприметных людей. Скажем, когда наступает война, он первым идет на фронт и погибает за страну. А те, кто красиво говорил о патриотизме и любви к родине, сидят в своих домах и ничего не делают. История всегда бросает в безликую массу человечков какой-то вызов, и вся суть нашей цивилизации состоит в том, что иногда этот вызов принимают люди незаметные, неизвестные, неталантливые. Эта черта позволяет одному из сотни тысяч войти в исторические хроники.
И у Петра Никитича есть то, чем он выделяется из толпы. Много ли мало ли, но достаточно, чтобы поймать перчатку, брошенную историей. Он никогда не врал. Причем не врал хронически, принципиально. Сколько раз он страдал от этого, сколько раз ему били морду и грозили выгнать с работы. Ничего не помогало. Когда-то давным-давно, еще в детстве, Пётр дал себе клятву не говорить неправду, даже уже и не помнил, по какой причине. И на протяжении всей жизни всего пару раз давал сбой, а совравши, клял себя, как проклятого, мучился угрызениями совести.
И вот судьба опять бросала старику перчатку. Даже больше — хлестнула этой перчаткой по лицу.
— Так, я понял, скажи: ты любишь Владимира Владимировича Путина? — повторил свой вопрос комендант.
Дед заерзал. Никого он не любил. Ни Порошенко, ни украинскую власть, ни Путина, ни власть новую. Старик всегда жил по принципу «моя хата с краю» и, как часто бывает, не вступал в спор, а только поддакивал, чтобы не пойти на прямой конфликт. Как он мог строить о ком-то суждения? Ведь что было пару лет назад? Пенсию платили, на «мове» никто не заставлял разговаривать, о Бандере и не слышали толком. На Западной Украине носятся с ним — ну и ладно, это их дело. Человек нуждается в героях, потому что обычно проживает жизнь серую и пустую. И эта «обычность» может возвыситься только благодаря чему-то из ряда вон выходящему, пусть хотя бы в легендах и мифах. Предание создает чувство преемственности поколений, нескончаемости людского потока. Так люди борются с бренностью бытия, пытаются обмануть подлое и сжирающее плоть время. Вот в Ровеньках молодогвардейцев похоронили. Памятник в Дремучем лесу стоит. В советское время пытались создавать легенды и приписывать геройства тем, кто ничего героического не делал. Миф о бескорыстном служении государству укреплял систему управления народом и не более того.
И смотрел дед на жизнь широко, не привязывался ни к чему. Вот Майдан второй раз стоял на морозе, людей убивали. Причем как «беркутовцев», так и самих майдановцев. Горе, да, но сам бы Никитич никогда не пошел туда. Не осуждает и не идет.
Ну, или вот республики — ЛНР, ДНР. Разве образовались бы они, если бы не пришли российские войска? Всю местность заполнили ростовские казаки. Разве бы местный люд взял в руки оружие, если бы ему не дали? И была бы война, если бы ее не начали регионалы и политики из Кремля? Нужно ли быть шибко умным, чтобы понять причины и следствия? Майдан разделил страну, а Путин ее поджег. Точка. Сермяжная правда. Но старик к ней, этой правде, холоден. Истина для него важна, но не имеет смысла ради нее жить и умирать.
— Не могу я Путина любить, — признался Пётр Никитич.
— Как? Почему? — продолжил допрос Ильич.
— Да за что его любить-то? Он войну начал, — честно ответил дед.
Комендант тяжело и судорожно задышал. Он смотрел на деда и не мог понять, что с ним не так. Для него, простого человека, который волею судеб попал из России на Донбасс, все изменилось. Никто не знал о Павле Резникове — таково настоящее имя и фамилия Ильича. Работал себе на заводе железобетонных конструкций, света белого не видел. А потом попал в Ровеньки — и революционные события возвысили его до чина коменданта. Почувствовал свою значимость мелкий человек, а это чувство преображает людишек. Никак они не желают сливаться с толпой, нет-нет да и выскочит кто-то из серой массы и возвысит свое «я» над другими. Это даже не внутривидовая борьба, наоборот, это желание человека выйти за пределы своего вида. Вознестись над иными — своего рода эволюционный скачок людского эгоизма. Мутация карьеризма.
— Митя, пойди-ка сюда, — позвал своего подручного комендант.
— Да, Павел Ильич, чего изволите? — бывший алкоголик вдруг заговорил на манер белогвардейцев.
— Вот, Митя. Поймал я нынче украинского шпиона. Завербованного «украми». Ты не смотри на его преклонный возраст. Этот гад приехал разлагать общество нашей свободной республики. Фашистов он почитает. Не удивлюсь, если в рюкзаке у него листовки с бандеровскими лозунгами, — сказал Резников.
— Э-э, так ведь это старик, — удивился Митька.
— Не смотри, что он бороду отрастил. Может, она приклеена. Ты вот что сейчас сделай: вызови по рации наших братков-казачков, схватите, обыщите его, а потом — на подвал, — процедил комендант.
— Как на подвал? Я ведь ничего не сделал! Какой я шпион? Мне сто лет в обед, да я руки утром с трудом поднимаю, еле с постели сползаю. За кем я шпионить могу? — истерично затараторил старик.
— А вот мы и разберемся. На подвал в ДОСААФ. Задержание до выяснения, — коротко вынес вердикт представитель законодательной, исполнительной, да и еще и карательной власти свободной «Луганской республики».
Митька схватил Никитича за рукав, дед уцепился за велосипед, но Ильич крепко держался за железного коня, будто боялся, что тот может ускакать вдаль. Так и повели они бедного деда в сторону исполкома, куда уже подогнали «уазик» неестественного зеленого цвета. Старец молчал. Да и что толку кричать. Он пожилой больной человек, десять метров пробежит и свалится — сердце не выдержит. А если эти полоумные представители «республики» начнут стрелять? Посмешище, да и только. Напишут в газетах: «Застрелен Пётр Никитич N… прихвостень фашистской хунты в Киеве». Мария от стыда сгорит.
Вели старца, как агнца на заклание. Шуршал он ногами по асфальту, как ребенок, которого насильно тащат в детский сад. Испуганным прохожим могло показаться, что старику стало плохо и его везут в больницу. Поправлять здоровье. Но поправлять собирались совсем другое. Деда усадили на заднее сиденье, по бокам расположились два амбала, в руках у них АК. Машина завелась, отхаркнула черный дым из выхлопной трубы, недовольно забурчал двигатель — и они тронулись, разгоняясь все быстрее и быстрее. От центра до ДОСААФ — двенадцать минут езды. Для деда эти минуты растянулись в века. Казалось, что он еще больше поседел, будучи седым. Вот и ворота. Распахнулись. Трое уже встречают. Дедушку буквально поволокли, подхватили под руки, а тот смиренно поджал ноги и не издал ни звука — согласился со своей судьбой.
Темный коридор. Та же противная синяя краска на полстены, а выше — поклеены выцветшие бежевые обои. Какая-то дверь. Один открыл ее и заглянул вовнутрь, что-то громко и грубо приказал. Потом двое втащили деда в небольшую, три на два метра комнату, освещенную тусклой 40-ваттной лампочкой. Так и оставили его на полу, словно дедушку-боровика из известной сказки — с коленками, прижатыми к груди. Нескольких секунд было достаточно, чтобы осмотреться. На одной стене маленькое оконце. На полу расстелена солома, видно, на ней спали арестанты. Из угла невообразимо воняло ведро с испражнениями, прикрытое бумагой, чтобы предотвратить распространение зловонного аромата. Комнатка была забита до отказа. Кто-то лежал на картоне-упаковке холодильника. Еще один сидел и читал старую, порванную пополам газету. Третий что-то угрюмо мычал себе под нос. А четвертый — худощавый брюнет среднего роста, с прямым носом и лицом, слегка напоминавшим треугольник, — возвышался над ним, смотрел сверху вниз.
— Ну, здравствуйте, — обратился к старику один из заключенных. — Меня зовут Валерий Макиев. Добро пожаловать в преисподнюю в местной окраске, так сказать.
Мужик проговорил свою фразу, протянул руку, сжал ручонку старика, активно потряс. Это рукопожатие с весьма выраженным уважением, даже трепетом, произвело на деда сильное впечатление. Особенно после скотского отношения со стороны «ополчения». Он опешил, сглотнул слюну, промычал что-то типа «здравствуй, здравствуй, пень мордастый». Потом ему стало стыдно за свою поговорку, и он опять протянул руку Макиеву, а тот повторно схватил ее и вдруг широко, даже радостно заулыбался.
Глава 14
День начинается ночью. Утро переходит сразу в вечер. Вечер может длиться до обеда. Для Петра Никитича потекли арестантские будни. Комнатка небольшая, чтобы улечься, всем арестованным нужно расположиться вдоль стен. Но стоит кому-то ночью перевернуться, как переворачиваются сразу все — иначе никак не поместятся. Импровизированная камера — это небольшое складское помещение со всеми вытекающими последствиями. Вернее, не вытекающими, а «выгребающими». Параши, естественно, не было, зловонное ведро, стоящее в углу, арестанты старались постоянно опорожнять, иначе запах стоял невыносимый. Кажется, пройдет десять лет, а запашок человеческих экскрементов будет преследовать их. Запах несвободы. В дневное время заключенные просились в туалет, находящийся тут же в здании (в конце коридора направо).
Но не всегда охранники поднимали свою задницу, чтобы провести под конвоем задержанных. Бывало, те стучат в дверь, кричат, мол, нужда придавила — какой там. То ли пьяные, то ли сонные — никто не шел. Вот и приходилось идти к ведру. Маленькое окошко во внешней стене всегда плотно закрыто, а для верности с обратной стороны приварены самодельные решетки. Захочешь сбежать — разобьешь окно, а потом будешь мерзнуть. На стенках — остатки прошлогодней плесени, видно, что помещение не отапливается. На полу — скомканный картон из-под упаковок, холмы соломы. Ни матрасов, ни подушек. Спартанские условия. В первый день дед приходил в себя. Он никак не мог понять, как так получилось, что его путешествие оказалось таким скоротечным. Вместо просторов — четыре стены.
Публика в подвале подобралась соответствующая. Двое во главе с Макиевым — украинские волонтеры, задержанные на блокпосте. Еще один — местный ханурик, который валялся недалеко от входа в исполком. И его пьяные гастроли закончились, когда через него переступил Ильич, уверенной походкой направлявшийся в свой мэрский кабинет. А четвертый — представитель алкоголиков, находившихся на ступени чуть повыше ханурика. Оказывается, пьяные скандалы в местных семьях — довольно обыденное явление. Пока была Украина, на такие происшествия часто приезжала милиция, даже составляла акты. Особенно злостных скандалистов увозили в «обезьянник».
С приходом нового республиканского строя мужики не то что стали меньше пить — наоборот, заливают, как они говорят, «сливу» с утра и слоняются где ни попадя. А что делать? Работы нет. Шахты функционируют только на поддержку выработок, чтобы не затопило. Зарплату дают частями. Каждый день по телеку стращают полным уничтожением со стороны украинских фашистов. Как тут не пить, не пытаться скрыться от житейского бреда в пьяном дыму? Вот и заливают. А потом — дома скандалы, побитая посуда, а в худшем случае — жена. Тогда и вызывают ополченцев, просят, чтобы усмирили это пьяное быдло. А те, приехав, кидают провинившегося «на подвал». На следующий день благоверные одумываются и пытаются вызволить суженого-ряженого, ан нет. Теперь пусть он поработает на благо нашей светлой и самой справедливой Луганской республики. И копают выпивохи окопы, разгружают снаряды, таскают строительные материалы, направляющиеся на фронт. Еще больше озлобляется сердце такого мужичка: в шахте адски пашешь за копейки, а тут еще и за бесплатно, как рабсилу, тыкают то туда, то сюда. Щели закрывают.
Однажды, может быть, на третье утро после ареста, пришли ополченцы и забрали ханурика да еще одного такого же залетного. Как только дверь захлопнулась, к Никитичу обратился Макиев.
— За что, дед, сюда загремел? — поинтересовался он.
— За истину, — обыденным голосом ответил Пётр Никитич.
— Ну вот, еще один, — закхекал третий собеседник.
— А если поподробнее? — продолжил Валера.
— В любви не признался одному видному политическому деятелю, — туманно ответил дед, чтобы не попасть в еще большие неприятности.
— Начинаю догадываться к кому, — усмехнулся арестант. — Слава богу, не по той же причине, что эти, — и махнул головой в сторону дверного проема.
— А что с ними? — решил узнать старик.
— Мы сидим тут уже месяц, за это время это уже девятая жертва семейных отношений. Их подержат тут, а потом везут в другое место, ближе к пунктам по трудовому исправлению, — сказал Валера. — Поток просто неиссякаемый из местного населения. Такое ощущение, что треть Ровенек в «зоне» успеет посидеть, пока все это закончится.
На четвертый день в 22 часа, глубокой ночью по временной шкале Никитича, дверь распахнулась и в комнату вошли двое, осветили фонариком заключенных. Свет выхватил из темноты деда, его тут же схватили, вывели в коридор, завязали глаза и куда-то потащили.
Через двенадцать минут повязку сняли, и он смог оглядеть помещение. Это был большой кабинет с длинным, как корма корабля, коричневым столом, во главе которого, будто капитанский мостик, стояло черное кожаное кресло. На нем восседал Ильич. Он надел какие-то странные очки, которые постоянно поправлял: то натягивал на нос, то приспускал. Слева от коменданта находился Митька, почему-то остро реагировавший на движения босса: то повернется к нему боком, то опять станет лицом. Расспросить об этом старику не удалось, потому что его посадили на деревянный стул, который явно не вписывался в общий интерьер, — его поставили специально для пленника. Стул придвинули к столу. Кто-то из ополченцев принес лампу, принялся раскручивать провод. Ослепляющий свет ударил деду в глаза. И через мгновение раздался голос Ильича, допрос начался.
— Вы откуда прибыли? — вдруг завыкал комендант.
— Я? — удивился дед. — Из Большекаменки.
— Адрес, какой адрес? — не унимался Ильич.
— Дом такой каменный в центре, — автоматически произнес старик.
— Ты украинский шпион. Что собирал? Какие данные? — нападал самоназначенный глава города.
— Я украинец, но не шпион, — отнекивался узник.
— Кто тебя завербовал? Назови фамилию, — приставал ополченец.
— Никто, я сам ушел из дома! — последовал ответ.
— Как ушел? Чье задание ты выполняешь? — кричали ему в лицо.
Допрос все продолжался и продолжался. Измотанный словесными загадками дед попросил воды — ему отказали. Схватился за сердце, попросил валидол — ему отказали. Голова Никитича болталась, как тряпичная кукла. Пару раз Митька зарядил пощечину, приводил в чувство. В конце четвертого часа допроса вымотанный и разбитый дед застонал, он что-то мямлил в ответ на вопросы, слова расплывались в ярком освещении. Губы не помнили, как соединялись и размыкались. Вскоре помещение начало пропадать, тело обрело невиданную доселе легкость, пол внезапно растворился, образовалась небольшая дыра, в которую аккурат поместилось тело Петра Никитича и понеслось, словно в лифте, куда-то вниз, в беспросветную тьму.
Очнулся он в камере ДОСААФ. Уже было утро, широкие лучи дырявили окно и упирались в непрозрачность пола, оставляя на нем белые кляксы. Старик заморгал, чуть приподнялся.
— Ты себя в зеркало видел? — спросил его Макиев.
— Не-е-ет, что такое? — забеспокоился Пётр.
— Да, синяки на два глаза, рожа вспухла, как батон, — прокомментировал сокамерник.
И тут острая боль пронзила все части тела. Дед чувствовал себя, словно побитая собака, упавшая с девятого этажа. Сокамерников вывели на перегрузку артиллерийских снарядов, в помещении остались только двое. Валеру никуда не отпускали: считали особо опасным индивидуумом. Хотя охранники, конечно, его так не называли, а просто кликали «укропец». Дед несколько дней отходил от допроса, мучаясь неведением: что он там наговорил, будучи в бреду? Может, кого-то обвинил или еще хуже — жену Машеньку могут приписать к нему в соучастники, и тогда конец. Он себе этого никогда не простит. Все эти мысли, как летние комары, навязчиво кружились в его старой голове, осознание потенциального непоправимого горя тяготило и страшило.
Один час тридцать шесть минут. Камеру СИЗО поглотила тишина, изолировав в своем беззвучии трех заключенных. Пётр Никитич запнулся, в горле пересохло, выглядел он чрезвычайно взволнованным, часто поглаживал ладони.
— М-да, — пространно протянул Илья.
Он хотел было сказать, что понимает, как непросто пришлось старику, но его буквально на секунду опередил еще один участник разговора.
— Тогда, раз пошла такая жара, давай и я расскажу свою историю, — как-то озлобленно предложил Лёха.
Никитич витал в облаках прошлого, поэтому ничего не ответил, а вот Кизименко было чрезвычайно интересно, что произошло с сокамерником.
— Давай, — согласился он.
— Даю, — тут же ответил Лёха.
Потом он сел на нары напротив деда и продолжил повествование о себе:
— Батя умер четыре года назад. Мне тогда стукнуло двадцать два года. Помню, прихожу со смены — лежит прямо на пороге, а над ним мать. Не плачет, не стонет, просто наклонилась и задыхается, дыхание прерывается, кажется, что вслед за отцом и пойдет в иной мир. Он умер быстро — тромб оторвался. Помню, на похоронах лежит в гробу, глаза закрыты, лицо направлено к небу. Цвет кожи такой землистый, с прогалинами зелени. И душок трупный уже слышно. Да только подошел я к нему поцеловать в лоб, попрощаться, а в голове словно перемкнуло, будто губы его разомкнулись и он прошептал: «Береги мать, сынок».
— Они хорошо жили? — спросил Илья.
Лёха посмотрел на него угрюмо:
— Жили обычно. Ссорились. Батя не очень-то налегал на бутылку, но, бывало, нажрется. Вел себя всегда тихо, придет, спать ляжет.
А потом через несколько секунд продолжил:
— Я тогда прикоснулся к холодному лбу отца и понял, что жизнь — это тупая и никчемная вещь. Живешь вот так, копишь деньги, детей растишь, а потом раз — и остаешься только на фото — молодым и красивым. Тогда же я поклялся защищать дом и всех, кто в нем. Ничего нет в мире ценнее, чем место, в котором живешь. Все остальное — требуха. На шахте пахал по две смены. Идешь по выработке, жара невыносимая, уже разделся, снял футболку, а пот льет как из ведра. Вентиляция на исходящей струе в лаве вообще ни к черту. Там воздух отработан, кислорода мало и температура повышена. Плюс влажность. Дышать, сука, нечем. А пыль стоит стеной. Лампа коногонки светит максимум метров на пять, а дальше ни хрена не видно. И в этой жаре работать нужно. Я, помню, ушел из слесарей и подался в ГРОЗы — больше платят. Но и труд, конечно, несравнимый. Иду так по выработке, тяну здоровенный подшипник, а шагать километра два. Потом лезу в верхнюю нишу — четырехметровую часть лавы, куда угольный комбайн задвигают, чтобы изменить направление его движения. Так вот, в нише только отпалили (взорвали буровзрывным способом. — Прим. авт.), на почве лежит куча угля с породой. Берешь короткую лопату и все вручную выкидываешь — тонн так пять-шесть, а то и десять. Еще нужно следить, чтобы кровля не села. Ставишь метровые деревянные стойки через каждые 0,8 метра. Если не успеешь вовремя, увлечешься работой, грохнет плита и накроет тебя. Мигом ломается хребет, придавит так, что одна лужа и останется. В общем, каждый день так пашу, а в голове только одна мысль и роится: батя сейчас бы мной гордился.
— И много получал? — поинтересовался Никитич.
— Тыщ семь, когда план выполним. А слесарем только бы трешку на лапу давали, — ответил собеседник.
— Ну, это немного, — со знанием дела проговорил дед. — Ну и?…
— Шо «ну и»? Пахал я как проклятый, чтобы и мать обеспечить, и на личную жизнь подкопить. Через полгода начал покупать стройматериалы — затеял масштабный ремонт хаты. Вначале поменял шифер на крыше, потом забор новый поставил. Утеплил дом пенопластом и покрыл «шубой». Окна на пластиковые поменял. Угрохал в свою хатыну дай боже средств. Три года назад встретил в ламповой девушку — Ленку, небольшого роста, черненькую, моего возраста. Работала там, маленькая и худенькая, тягала самоспасатели, коногонки, волоча их по полу. Приглянулась она мне. Выехал как-то после ночной смены — смотрю, а она «свет» принимает (шахтеры перед спуском и после выезда сдают ламповые светильники и те же самоспасатели. — Прим. авт.). Говорю ей: «Хорошо выглядишь», — а она отвечает, мол, спасибо. А сама взгляд немного опустила. Все, думаю, рыбка моя, попалась. Взял у нее номер телефона и пошел в грязное отделение бани — мыться. А вечером позвонил, и мы увиделись, съездили в Донецк, в кино. Встречался я с ней год, а потом поженились. Все просто, как у людей: арендовал у друга «Mazda 5», небольшой кортеж и поехали в сельсовет. Внес я свою Ленку на руках через порог дома. Рад, что успел ремонтик забабахать к этому времени. Мать с тех пор жила в летней кухоньке, я ее утеплил, освежил красочкой, подмазал — красота, жить можно. А мы с женой — в большой хате, — проговорил Лёха.
— А что за дом? Расскажи, — поинтересовался Илья.
— Да обычный: три комнаты, кухня, маленький коридор. Поначалу жили мы душа в душу. Полюбил я ее как-то особенно, всегда волна нежности набегала, когда ее обнимал. Понял, что близка она мне, спокойная. Если приходил «синий», то не ругала. Сначала. А потом, знаешь, как бывает: бутыльки на шахте… один, другой. У того сын родился, у того теща померла. Вот идем на выходные и празднуем. Круговорот бутыльков в природе, — усмехнулся Лёха.
— Так ты гонял ее, что ли, как бухнешь? — решил узнать дед.
— Да что ты! Я когда пьяный, если меня не трогать, мухи не обижу. Но если пилить начинают, так могу и врезать промеж глаз. Через полгода начались ссоры. В основном утром, когда я трезвел. Лежу на диване, такой вялый, все тело болит после работы, а потом еще с мужиками на «рогах» полдня лазили. Все местные пивнушки обошли. Это в ноябре было. Пришел домой грязный, как черт, руки черные, видать, на карачках полз где-то. Еще буровил что-то о том, что предыдущая смена не отпалила — не взорвала нишу, а нам пришлось взрывать, а потом защищать — лопатами выкидывать уголь и породу. Но все ничего, если бы она не стала бурчать, потом обзывать, а я по пьяни толкнул ее. Как я говорил, она маленькая, поэтому даже слабый удар ее откинул. Так вот, утром она меня будит и говорит, что уходит от такого скота и дебила, — закхекал Лёха и почему-то улыбнулся.
— Ну и правильно. Бабы — дуры, но они слабые дуры. Я вот никогда свою старуху не тронул пальцем, — вставил свои пять копеек Пётр Никитич.
— Да и я тоже, дед, ты что, меня совсем за лоха держишь? Просто, видишь, не соображал я ничего, не помню даже, как случилось. В общем, еле ее уболтал — осталась она. Но взяла с меня слово никогда больше так не напиваться. Или пей, проспись, где хочешь, а домой приходи трезвым. Добрая она была. Любил я ее как-то отчаянно. Вспышками. Неравномерно. Но иногда так сильно, — с тоской протянул донбассовец.
Сердце Ильи внезапно застучало. И это странно, ведь он не раз бывал в таких передрягах, что увидь самого дьявола во плоти — не испугался бы. А тут услыхал тревожные нотки в голосе сокамерника — распереживался, как баба.
— А почему была? — взяв себя в руки, спросил Кизименко.
— Сейчас расскажу. Подожди, — ответил Лёха и продолжил: — И после того случая, не поверите, ни разу не приходил «синим». Ну, выпившим, да и только. А через два месяца она зашла ко мне утром, я спал, выходной день. Тормошит, тычет в нос тест на беременность и плачет от радости. У меня сон как рукой сняло. И вот через полтора года нашей совместной жизни появился Андрей. Беременную Ленку положил в роддом за три дня до родов, а потом он и родился. Я как раз в шахте был — лаву задавило, это значит горное давление настолько сильное, что механические крепи, которые поднимаются и удерживают кровлю за счет специальной эмульсии, подаваемой компрессором под большим давлением, не выдержали. Пространство лавы сузилось, так что человек еле пролезал, какое уж там работать. Мы распаливали крепи — бурили в кровле породы шпуры и трамбовали туда взрывчатку, взрывали. Потом все разгребали. Работы непочатый край. А тут мне по рации кричат (это прямоугольные ящики с микрофоном и динамиком, распределенные по всей длине лавы через каждые десять метров, чтобы было можно друг с другом переговариваться), мол, беги за бутыльком, сын родился. У меня клевак и выпал из рук. Три семьсот, крепыш, как сейчас помню, Ленка мне тычет его в окно, а я, как пацан, чуть не плачу. Наверное, только тогда и почувствовал себя мужиком — до этого была подготовка, — Лёха выдал длинный монолог, а потом запнулся, чтобы перевести дыхание.
Постепенно в голове Ильи все становилось на места. Осталось только выяснить пару деталей.
— Привез я сына с Ленкой домой. Старуха моя не могла нарадоваться на внучка. Не отходила от него. Я взял отпуск на пять дней. Так непривычно было смотреть на лицо маленького человечка, в котором угадываешь свои черты. Тогда вдруг я осознал, что пошел по стопам своего отца. Батя понимал, что семья — это единственное, что у него есть. Ну, кто он такой был? Да никто. Перепробовал с десяток профессий, ничего толком не нашел. Тогда я понял, что вот также и мне довелось испытать тяжесть никчемности своего существования. И в работяги я пошел только потому, что ничего больше не умею делать. Могу копать или не копать. Вот и все мои большие умения. И только семья давала мне пристанище. Там я понимал, что есть люди, которым я, черт возьми, хоть на полшишечки нужен! Родился ребенок — и я почувствовал себя отцом. Так часто сидел с малышом рядом, молчал. Сынишка ручками двигал, как кукла, а потом, бывает, обхватит пальчиками мой палец и держит. На лицо — вылитый я. Когда сердился, брови делались, точно как у меня. Один раз, когда ему исполнился годик, заболел — температура. Ленка потащила его к бабке-шептухе, чтобы сглаз с него сняла. Мать, как узнала, что без спросу к колдунье внука отнесли, места себе не находила. Все говорила, что проклятие на себя накличем, крестилась и шептала слова из молитвослова. Да и я занервничал. Мать у меня набожная, в Почаевскую лавру часто ездила. А тут и я подумал, как бы хуже не было. Вечером Ленка принесла ребенка — тот спал. На следующий день — от температуры ни следа. Я не мог нарадоваться, плясал, как дурачок. Поднял Андрюшку, прижал к себе, слышу, как его сердечко бьется, учащенно, словно хочет побыстрее отстучать, торопится жить… Но проклятие нас не обошло стороной… Наступил Майдан. Вначале я как-то без внимания отнесся к происходящему. Ну, вышли сосунки, подростки на площадь, в ЕС они требуют вступить. Да они тяжелее члена в руках ничего не держали. Янык, конечно, гад, отбабахал себе какое-то Межигорье, но вот посуди: он ведь, сука, тоже за семью держался. Сыновья, даже жена не обижена была. Все делал ради своей, пусть и большой, хаты. Так чем он плох? — вопрошал Лёха.
— А кто дал приказ стрелять по митингующим? — парировал Илья.
— А-а-а. Вот ты и запел, так и знал, что ты «майданутый». А зачем они вылезли из своих нор? Мы вот всю жизнь роем, как кроты, света белого не видим, а им, падла, жизни хорошей захотелось. У гейропу потянуло?! Не бывает, чтобы вот так взял и устроил революцию без последствий, — отрезал Лёха.
— Не бывает, — согласился Кизименко. — Так же, как нельзя давить людей, считать их пустым местом.
— Нельзя? Да что ты знаешь о пустоте? Черной, которая тебя окружает. Бляха, и нет из нее выхода. Потому что жизнь — это и есть пустота. А за ней — еще бóльшая пустота. Нельзя угодить всем. Человек проживает дни, заполняет их существованием, так он устроен. А все, сволочи, идеалисты хреновы, мечтающие о мировом счастье, приводят народ к разрушению. А знаешь почему? — спросил Лёха.
— Почему? — прищурился Илья.
— Да потому что… Отец мне часто говорил: «Сын, в жизни существует закон сохранения не только порядка, но и беспорядка. Главное — понять, что есть хорошо или плохо. Потому что как ты себя в жизни поведешь — все вернется. Даже если будешь думать, что делаешь добро, делая зло, — тот же беспорядок к тебе вернется. Вот почему!» — почти прокричал шахтер.
— Так что, сидеть сложа руки, когда какая-то падаль сосет последние соки из народа? — риторически вопрошал Кизименко.
Лёха вскочил, засуетился, было видно, что нервы у него совсем ни к черту. Он готов был сорваться, но пока держался.
— Я расскажу тебе сейчас, — прорычал он. — Вот смотри. Жил я с Ленкой и Андрюхой, никого не трогал. В аэропорту возня началась в мае, а потом в июне еще громче стало. Думаю, пора валить, но дом жалко бросать. Местная алкашня сразу же припрется, устроит тут базу, все разворуют. Слышим, как «укры» грохают по Донецку, а у самих поджилки трясутся. Шахта сразу закрылась, какой там спускаться под землю, когда на земле бомбежка. Воду перестали подавать, видно, где-то перебили трубопровод. Я взял два ведра, пошел к колонке на улице — она там самотеком стекала. Поставил одно ведро. Вода еле каплет. Решил постоять подождать. Полсела уже выехало, а половина думала, как бы выехать. На улице пусто, словно все вымерли. Стою и слышу глухой свист, а потом грохот. Землю сотрясло, как будто она раскололась. Я пригнулся инстинктивно. Но зря — грохнуло чуть вдали. Черный дым сразу клубом поднялся с пламенем вперемешку. У меня сердце в пятки ушло. Я ведра бросил, побежал вперед, а там… — вдруг замолчал Лёха.
Его голос дрожал. Было видно, что эту историю он рассказывал не один раз, а слушателей перевалило за десятки. Но всякий раз он дополнял свой рассказ новыми подробностями, подкреплял новыми фактами и деталями. В камере голос Лёхи звучал, как молот, разрушающий бетонную стену.
— А потом я подошел, смотрю: в середине моей хаты впадина. Мина упала прямо на дом, который обсыпался внутрь. Фасад остался целым, правая стена стояла, а левая — наполовину обрушилась. Огонь полыхал в средней комнате. Мать выглядывала из двери кухни. Лица на ней не было. Бледная, как поганка. Ладонь прижала ко рту. Я побежал к ней, кричу: «Где Андрюха с Ленкой?» А мамка сдавила рукой губы и мычит. Ничего не может сказать. Позади меня взрывается шифер, валит дым куда-то сторону. «Где они?» — вопил я. И тут она сказала. Нет, не проговорила, простонала: «Там». Замолчала, разрыдалась, опустилась на землю. Пламя пожирало дом, все, что было для меня ценно. Я пытался попасть внутрь, но огненная стена не давала пройти. Крик вырывал мои внутренние органы, выворачивал их наизнанку. Я орал, словно с меня содрали кожу. Ничего не мог сделать: ни воды, ни пожарных. Как тушить? Только и смотрел, как огонь распространился на кровать, стулья, половик, вещи. Пламя разрасталось, его жар накалял воздух, которым уже невозможно было дышать. Но я не мог сдвинуться с места. И тут мне показалось, что, прикрываясь огнем, кто-то движется в густом пламени и мелькает. Кидается из стороны в сторону, испытывая адские мучения, падает и снова встает, но уже никогда не сможет вырваться наружу, — ледяным и спокойным голосом проговорил Лёха.
Глава 15
Холодный ветер влажной тряпкой протирал лицо Кизименко. Вдалеке виднелась гряда Диклосмты, укутанная белым одеялом. Горный массив, на котором никогда не тает снег, возвышался над зеленью склонов чередой острых, грубо нарезанных камней с белоснежным флагом капитуляции бесцветия перед остальными цветами. Илья глубоко вдыхал воздух, который проникал в легкие и, казалось, распрямлял их. За спиной у него словно появились крылья, раскрылись во всю длину, смахнули пыль, разомкнули круг. Он готов был парить. В сердце было так свободно. В душе — радостно. Как там называют это чувство люди? Счастье? Может быть, и счастье. Он не понимал, как это, быть счастливым.
Голубой прилив на небосводе, пена облаков растворялась, как небесная волна. Внизу копошились люди. Мечтали о чем-то. Погрязли в желаниях. А Кизименко ничего не было нужно — он смотрел на белые остроконечные вершины, дышал и думал о том, что люди всегда хотели остановить ход секунд. Если бы время замерло, как замирает пространство, отлитое в каменных куполах гор, тогда, наверное, удалось бы потрогать минуту, прикоснуться к ней, почувствовать кожей. И тогда можно было спрятать время, оставить его себе, сохранить. Но, увы, время не имеет четких форм, заостренных зубцов, треугольной геометрии. Человек удручающе не властен над временным потоком, ему остается только смиренно плыть по нему куда-то вдаль, туда, где жизнь обрывается, как глубокий водопад.
Илья разглядывал скалистые, заостренные серо-бурые хребты, глянцевую поверхность неба — и что-то распирало его изнутри, переполняло, проливалось через края. Чувство малознакомое и призрачное. Он был счастлив.
— Лейтенант, ответь. Лейтенант, — противно запищало радио.
— Слушаю, — отозвался он.
— Тут к тебе дед пришел, говорит, ты знаешь, откуда он вернулся, — снова проскрипело радио и замолчало.
— Иду, — ответил начальник заставы и начал спускаться с горного склона в долину.
Когда до здания поста оставалось метров триста, из-за большого валуна, лежащего на холме, вышел Загид — старик, которого он посылал в Грузию получить разведданные.
— Я пришел. Кое-что узнал, — заговорщически проговорил он.
— Да, я тебя ждал. Что нарыл? — спросил Илья.
Тот вместо ответа протянул исписанную бумагу, вырванную из школьной тетради. Лейтенант раскрыл ее — там корявым почерком перечислялись все грузинские погранзаставы, количество разведчиков, некоторые номера телефонов, должности.
— Хорошо, старик, жди здесь. — Илья направился к посту.
Через десять минут он вернулся. Зашли за валун, чтобы никто их не видел.
— Вот тебе штука баксов, как договаривались. Это тебе наперед, инфы маловато, но когда понадобишься, я тебе сообщу, — отдал деньги лейтенант.
— Ах, спасыбо, ми с тобой еще паработаем, — обрадовался дед.
А на следующий день в дверь командирской постучали: курьер из штаба. Илья раскрыл лист с напечатанным жирным шрифтом текстом. Это был приказ на перевод — в далекий Владивосток, приморское пограничное управление. Лейтенант заволновался, положил листок на стол. А потом открыл окно, сквозь которое виднелась гряда Диклосмты — холодная, суровая, чистая. Горы возвышалась над земной грязью, как Бог — над людьми. Осветляли пейзаж. Делали ближе небо. Грозные стражи ветров и облаков.
Кизименко смотрел на горную гряду и старался запомнить ее именно такой — смиренной в величии. Упрямый кавказский сквозняк ворвался в комнату, закружился по столу, завертел страницы художественной книги о войне, а потом в диком танце, круговороте лезгинки скинул приказ о назначении на пол. Ровный лист бумаги с двуглавым орлом на государственной печати, медленно кружа, опустился, словно удерживаясь в когтях мифической птицы, судорожно и маниакально схватившей скипетр и державное яблоко…
— Пей, если хочешь быть моряком, — пузатый мужик в потертой тельняшке подал Илье литровую банку.
— Что это? — тот посмотрел на прозрачную жидкость, замкнутую стенками стекла.
— Что, что? Попробуй — узнаешь, пройдешь посвящение в морские волки, — последовал ответ.
Кизименко стоял в узком помещении мостика охранного судна «Ворон». Рядом были капитан, старпом, пара матросов. Лейтенант прослужил во Владивостоке два месяца, но служба оказалась скучной и однообразной. Поэтому он уволился из ФСБ и устроился в Лазовскую районную инспекцию — браконьеров ловить. На календаре — конец ноября 2014 года, его третий день на этом суденышке.
— Пей, будь мужиком, — настаивал тип в тельняшке.
— Я и так мужик, — ответил Илья и, пригубив банку, тут же поморщился, — это вода. Морская.
Раздался общий гогот.
— А ты думал: спирт? Пей до дна, козленочком не станешь, — пошутил моряк.
Парень опрокинул банку, соленая жидкость потекла внутрь тела, вызывая рвотный спазм. Через полминуты Кизименко отдал морячку пустую банку, улыбнулся и отправился на палубу возвращать выпитое в Японское море.
Водная гладь — это всегда нечто живое, двигающееся. Прямая линия горизонта возможна только здесь, глубоко в открытом водном просторе, где она проведена с инженерной точностью.
— Лодка там, а там еще одна, — крикнул старпом, и все разошлись по своим местам.
Завыла сирена, и «Ворон» устремился к маленьким деревянным лодкам с дизельными двигателями. Это северокорейцы выходили в открытое море на хлипких суденышках, чтобы ловить крабов и другую морскую живность. Инспекция выслеживала их, поднимала на борт, корейцев везли на сухопутную заставу, привязав их плавсредства к своему судну, а потом депортировали. Вот и в этот раз смотровая группа спустилась на лодки, вытянула корейцев за шкирки (те не сопротивлялись, покорные, как овцы) и продолжила осмотр водной границы.
Вечером, когда солнце выпачкало небо на западе алой помадой, словно расцеловало горизонт, Илья вышел на палубу. Позади болтались две лодки.
«Стоп, как две? Было ведь три», — подумал бывший лейтенант.
— Старпом, а что случилось с лодками? — обратился он к проходящему офицеру.
— Как? Что такое? — кинулся тот к корме. Но как только увидел привязанные лодки, успокоился.
— А-а, сынок, так мы их постоянно теряем, главное, чтобы хоть что-то довезти до суши, — пояснил офицер и пошел по своим делам.
«Ворон» доставлял суденышки на базу вместе с их владельцами и потом отплывал обратно в море. Так могло продолжаться до бесконечности. На десятый день плавания Кизименко заскучал. Однообразие дней запутало его в сетях, и теперь он трепыхался, как маленькая пойманная рыбка. День проходил в нескончаемых поисках нарушителей, а под вечер в кают-компании, не замолкая, работал телевизор, вещавший о событиях в центре Киева.
— Радикальные националисты на Майдане требуют отставки премьер-министра Николая Азарова, а также министра МВД Александра Захарченко, действия которых, по словам радикалов, привели к разгону студентов 30 ноября, — говорила строгая тетя на телеэкране, иллюстрируя слова кадрами первых столкновений с беркутовцами, спецподразделениями внутренних войск.
— Во, суки, че творят, опять помаранчевые мрази крови хотят. Чем им Янукович насолил? — говорил пузатый моряк и делал звук громче.
— В Украине молодчики-праворадикалы устроили разборки с правоохранителями, пострадали два милиционера, — продолжала вещать телеведущая.
— Вот падлы, фашисты, — прогремел матрос.
И так каждый вечер. На пятый день у Ильи кончилось терпение, и он выключил телевизор. Пузатый вскочил и закричал. Парень ответил. До драки — одна секунда. Благо, вмешался старпом, не позволил разгореться конфликту.
Илья выскочил на палубу. Холодный декабрьский воздух обжигал лицо. Внутри все горело. Люди ведь не просто так вышли на Майдан — человеком всегда движет дефицит истины. В сознание, подобно капсуле под кожу, вшит ряд ценностей. Одна из них — свобода и обостренное чувство к несправедливости. Даже раб понимает, что он раб из-за какого-то неправильного устройства мира. Разве плохо, что люди отстаивают свое право быть людьми? Разве Майдан не для этого? Ветер бора лизал шершавым языком покрасневшие от холода руки Кизименко. Он злился, не мог выпустить свое зло. Хотелось укрыться от всех, спрятаться, просто остаться наедине с собой, хоть на день.
— Пострелять сейчас бы, подбодриться, — мечтательно произнес Илья и подумал о противостоянии в Киеве.
Через неделю «Ворон» зашел в порт — пополнить припасы, оставить очередных корейцев. Маленькие, плохо одетые люди семенили по трапу на сушу, переговариваясь со старшими по возрасту, которые шли и уверенно что-то тараторили. Видно, это бывалые корейцы, которые не раз попадали в такую ситуацию, они успокаивали младших собратьев. По крайней мере, так казалось Кизименко, который шлепал позади представителей Северной Кореи и думал, о чем те говорят. За плечами Ильи болтался большой рюкзак. В голове — синева моря, в легких — соленый воздух. Он навсегда сошел на берег, обернулся: на корме сидел, курил трубку старпом и смотрел на вереницу корейцев, на большие туши контейнеров, под тяжестью которых согнулись колени кранов. Старпом привычно глядел на порт, понимая, как работают шестеренки и механизмы жизни, но ничего с этим пониманием не мог сделать. Он оставался на корабле.
Илья еще раз взглянул на старпома, а потом внезапно, даже для себя, приветливо махнул ему рукой. Тот поднял руку в ответ, слегка улыбаясь. На одно мгновение их взгляды встретились, соприкоснулись, а потом навсегда разъединились.
Кизименко шел твердой походкой, огибал снующих людей, а когда оказался от корабля достаточно далеко, взглянул на море. Оно блестело, словно металлическое полотно, надраенное до блеска. Приморский пейзаж заворожил своей красотой, не отпускал, притягивал. Нержавеющая сталь воды примостилась у берега, вдавливала волны в коричневую землю, накатывала и отступала.
— Море — это способность оставаться живым в мертвых берегах, — пробормотал петербуржец.
А потом вздохнул, достал смартфон, открыл галерею картинок, выбрал папку с подписью «море» и нажал Delete.
Через два дня поезд уже уносил его в направлении Москвы, а оттуда — в Питер. В голове созрел план: вначале приехать в Киев, на Майдан, где сейчас эпицентр событий: сила притяжения стягивает туда всех его друзей и врагов. Но у него возникло непреодолимое желание повидаться перед этим с Таней, своей первой любовью. Шесть дней до российской столицы и еще 8 часов до города на Неве. В середине января Илья шагал вдоль реки и вдыхал до боли знакомый сырой воздух. Питер встретил его снегом, морозом минус семнадцать и юго-восточным ветром.
Прохожие пытались укрыться от сквозняков, которые преломили линии улиц, но все тщетно — пурга набрасывалась на них, пыталась проглотить, покрыть снегом, переварить в своем ледяном желудке. Погода ухудшалась, Илья торопился в кафе, где его должна была ожидать Таня. Он зашел в помещение, отряхнулся. Девушка сидела за столиком у окна. Все такие же светлые волосы, прямой нос, светло-розовые губы. Одета стильно: синий деловой костюм. Илья с улыбкой приблизился, Таня заметила его еще у входа.
— О, привет, Карлсон! — поздоровалась она, усмехаясь.
— Кто? — засмущался Илья и присел за столик. — А! Да, привет.
— Как ты поживаешь?
— Э, да как сказать… Можно я подумаю? — ответил Кизименко.
В ответ она засмеялась и показала ряд белых зубов и ямочку на левой щеке.
— Конечно, дурачок! Совсем не изменился, — проговорила она ласково.
— Я. Понимаешь. Поживаю вроде как нормально, ну, ты, наверное, знаешь, был в Дагестане и Владивостоке. Понял, что человек — существо подлое и примитивное. Но я постиг еще одну важную вещь, — поделился он.
— Какую? — моментально отреагировала Таня.
— Человек всегда видит решетки своей тюрьмы, но не мир через решетки. Люди буквально на ощупь находят пределы в своей жизни. И не готовы признать, что их существование просто разделено железными прутьями, — пространно ответил он.
— Да, интересно, но людям, как котам, свойственно обитать там, где они знают, что они знают. Дальнее страшит их, — сказала она.
— Дальнее? Ты назвала это «дальнее»? Это занятно. То, что вдали, всегда маячит, словно линия разлома земли и моря. Люди всегда боятся всматриваться в удаленные просторы жизни. Но как же мне? Как мне быть? — вдруг задал вопрос Илья.
— Похоже, ты за этим приехал, — мрачно проговорила девушка.
— Я. Нет. Не подумай. Мне хотелось посмотреть на тебя. Понимаешь, у меня так и нет никого. Вот случайно встретил тебя тогда в библиотеке, подумал, что таких случаев будет еще много. А на деле случайность иногда бывает законом, тогда мы позже узнаем об этом. Это принцип потерянной реальности: ты живешь, но не замечаешь, думаешь, что настоящая жизнь впереди, а потом оказывается: она уже позади, — медленно проговорил парень.
— Ты все так же глубок, хоть и воевал. Война тебя не упростила, не сделала плоским, — неторопливо произнесла Таня.
— Я думал о тебе. Иногда. Особенно в горах. Для меня ты — нечто высокое, — немного нервно отозвался Кизименко.
— Приятно слышать, — ответила собеседница.
— Знаешь, мне кажется, что мы что-то не дожили, какую-то часть своего бытия оставили нетронутой. Как будто где-то есть «мы», там, далеко, в полярных снегах времени, где не ступала нога человека. И я не дошел к этому месту. Когда-то развернулся, пошел прочь. А теперь, как жена Лота, смотрю на прошлое и ищу там тебя, — размышлял вслух парень.
— А ты не думаешь, что все, что могло произойти с нами, произошло? — спросила Таня.
Он запнулся. В один момент в его сердце хлынули теплые и нежные чувства. Ему показалось, что вот он любит ее сейчас так же сильно, как и раньше. Или нет — теперь он любит Таню, ведь раньше не мог определить это чувство.
— Я подумал, что тебя люблю, — признался он.
Таня молчала. Смотрела ему в глаза. Пристально, словно хотела заглянуть как можно глубже.
— Не стоит о любви, прошу, — попросила. — Уже не нужно.
— Но почему?
— Просто уже незачем, — грустно ответила Таня.
— Незачем? Как? Что? Ты говоришь… А-а, — запнулся он, а потом дрожащим голосом продолжил: — я понимаю.
— Что именно? — последовал вопрос.
— А то, что это конец «нас». Но не могу отделаться от странного чувства, — задумчиво пробормотал собеседник.
— Какого? О чем ты говоришь?
— Не знаю. Как будто нет границ, — проговорил Илья.
— Границ? Ты о чем? — спросила Таня.
— Понимаешь, нет чувства завершенности. Будто я плыву по морю, на карте должна быть суша, а ее нет — вот в чем трагедия, — продолжил Кизименко.
— Я понимаю, почему ты так рассуждаешь, — девушка поправила волосы.
— И почему? — немедленно решил узнать Илья.
— Так бывает, когда человек не находит себя. Ты приехал ко мне потому, что думал вернуться не ко мне, а к себе. Хоть на один день, — произнесла Таня.
— Может быть. Наверное, я болен? — забеспокоился он.
— Дурачок, — улыбнулась она, — конечно, нет.
— А что тогда? — спросил Илья.
— Дело в людях в целом. Драматизм современности — это драма в самоопределении. В хаотичном мире человеку тяжело найти свое место, занять нишу, в которой он осознает себя, обретет свое «я», поймет, кто он, зачем живет. Постсоветское общество сплошь заражено эпидемией слабого самоопределения. Обычные люди составляют фоновую массу в государстве — народ, не знающий до конца, чего он желает. Этот народ не в силах рассмотреть себя в социальной структуре, мечется из стороны в сторону. Отсутствие видения государства начинается с отсутствия видения и понимания собственной жизни. Людям нужно чаще задумываться о себе, а потом винить власть и политиков, которые лицемерно пользуются этой пустотой в самоопределении для корыстных целей, — резонно заметила Татьяна.
— Мне не хватает твоих слов. Будто бы у меня иногда дефицит букв. Я могу притронуться к твоей руке? — проговорил он с нежностью.
— Можешь, но это уже ничего не решит, — ответила она.
— Почему?
— Через две недели у меня свадьба, — тихо произнесла Таня.
— Как? Как же так? Почему мне никто не сообщил? — забеспокоился Илья.
— Когда ты уехал учиться, я думала, ты меня бросил, — с обидой продолжила девушка.
— Бросил? Ну, как бы и да, и нет. Я не понимал, кто ты есть для меня, — разоткровенничался он.
— И кто я для тебя? — серьезно спросила Таня.
Илья замолчал, обдумывая ответ.
— Ты та, дыхание которой всегда слышно, — наконец просто сказал он.
Она смотрела на его лицо. Как он повзрослел. Возмужал. Появились усы и короткая профессорская бородка. Воин-профессор.
— Это я всегда чувствовала. Тогда, помнишь, мы говорили о книгах, а ты так смотрел на меня, — улыбнулась девушка.
— Я и сейчас смотрю, — подтвердил лейтенант.
— За просмотр плату не беру, но уже не нужно, — попыталась отшутиться Татьяна.
Подошел официант, принес салат с печенкой в кисло-сладком соусе. Приборы звякнули о стол.
— Я часто думала о тебе. Просто вспоминала. А потом поняла, что так и не узнала тебя. Как можно узнать родного человека, — поделилась девушка.
Илья посмотрел на нее. И вдруг почувствовал тупую боль. Где-то там, за пределами кожи, вен, мышц, крови — там, куда не доберется ни один хирург, — в душе.
— Я скучал по тебе, — проговорил он.
— Я тоже, — автоматически ответила девушка.
И вдруг у ее глаз заблестела слеза. Таня отвернулась и смахнула ее рукой.
— Знаешь, я ведь уезжаю из страны. Наверное, навсегда, — произнес Кизименко.
— Навсегда? Как это? Такое бывает? Зачем? — спросила она его.
— Наверное, потому, что многое о жизни мы понимаем после того, как узнаем смерть. Я еще не понял, что такое бытие, — ответил он.
— Бытие? Ты опять усложняешь, наше место здесь, в кафе, в этом городе. Наше предназначение — счастливо жить у этой серой вечной реки, — отреагировала Таня.
— Я не знаю. Как будто живу не я, а мой двойник. А я только наблюдаю за его поступками. У тебя такое бывает? — проговорил Илья.
Девушка улыбнулась.
— Всякая жизнь двойственна. Я думаю, что как бы человек ни прожил, его существование истинно. В один момент он захочет признать, что поступал правильно, но иногда не может этого сделать. Потому что где-то в сознании всегда остаются пути, по которым он не пошел, не достиг другой точки бытия. Но не всем это дано, мне, например, нет, — подытожила Татьяна.
Они еще долго разговаривали, а за окном билась в судорогах и приступах эпилепсии метель, бросалась на стекло кафе и рассыпалась белым снегом.
— Мне пора, — решил Илья и протянул руку.
— Береги себя, — пожелала Таня. А потом легонько провела по грубой мужской коже нежной ладошкой.
На следующий день Илья уехал. Поезд уносил его на юг, в страну, которую раздирало противоречие между востоком и западом. Между народом и властью. Между деньгами и совестью. Он стоял в тамбуре вагона. Колеса поезда выстукивали чечетку, били по рельсам. Изморозь покрыла окна словно белым клеем, застывшим в самых невообразимых формах.
Кизименко стоял в узком холодном пространстве, сдавленный стенами, прижатый со всех сторон преградами, а внутри у него колотилось нечто неостановимое. Если бы сейчас кто-то спросил его, что он чувствует, то он сказал бы, что вулкан начинает просыпаться. Душа содрогается от приступов землетрясения. Он едет не в незнакомую страну, нет. Вовсе нет. Не так он думал. Он возвращается к себе. Илья подошел к стеклу и ногтем начал писать по замороженной поверхности. Острый кончик пальца разрушал ледяные узоры, оставляя тоненькие полоски, которые сливались в черточки, а те — в буквы и дальше в слова. Спустя минуту все было готово. Он внимательно осмотрел, погладил руками свое творение, усмехнулся и ушел в купе, захлопнув дверь.
А спустя пять минут в тамбур вышел покурить высокий мужик. Кряхтя и сопя, как морской котик, он повернулся к окну, пытаясь рассмотреть, что там написано. Спустя десять секунд ему удалось понять смысл изображения, и он удивленно хмыкнул. На ледяной плоскости стекла виднелись три слова: «Мой позывной Дальний».
Глава 16
Один час пятьдесят шесть минут.
— А как ты, дед, в Киев попал? — спросил Лёха старика, который увяз в прошлом, навеянном воспоминаниями.
— Я-то? Да просто. Посидел я «на подвале» ни много ни мало полгода. Чего только не навидался. Меня еще два раза пытали, в последний раз я сам дошканделябил. В кабинете у Ильича до полуночи не гас свет, он все меня расспрашивал о расположении укрвойск. А откуда я знаю? С трудом нахожу на карте свое село, а тут еще определить, где находятся части. Помню, сижу у него, за окном зима воет сумасшедшим голосом. «На подвал» возвращаться не хочется. Хотя там буржуйку поставили, но все равно холодрыга. И я решил поиграть с Ильичем в игру, — лукаво проговорил Никитич.
— В Чапаева? — съехидничал Илья.
— В кого? Нет, в Петьку, — совершенно серьезно ответил старик.
Итак, в первые дни января 2015 года от Рождества Христова минуло восемь месяцев с момента перерождения экс-алкоголика Митьки. Погода выдалась морозная. У окна стоял Ильич в камуфляже, натянув бейсболку и посматривая на город. Снеговая масса, гонимая ветром, стекала по улице нескончаемым потоком. Редкий прохожий продирался сквозь белесую пелену, укутавшись покрепче. Уличная псина прошмыгнула к ближайшему подъезду. Ильич тяжело вздохнул. Опять этот приступ ипохондрии, который, как говорил один киногерой, случается ближе к вечеру.
— Ипохондрия есть жестокое любострастие, которое содержит дух в непрерывном печальном положении. Тут медицина знает разные средства, лучшее из которых и самое безвредное — беседа, — повторил комендант известные слова, а потом почесал затылок. — Вот ведь оказия — и допросить-то толком некого. В этой глуши приличного бандеровца днем с огнем не сыщешь. Хоть бери и Митьку допрашивай, какие у него приемы находить бухло на похмелье. Чтобы не потерять форму, — продолжал разговор сам с собой Ильич.
Минутные размышления закончились криком в коридоре.
— Митька, походь сюды, — приказал Эль Коменданте.
Буквально в ту же минуту в кабинет заскочил Митька: его испитое лицо преобразилось от долгого отсутствия алкоголя: в физиономии появилась живость, в глазах — услужливость.
— Чего-с изволите? — засюсюкал он. Ильич посмотрел на смиренный лик почти святого подчиненного, который поборол зеленого змия ради молодой Луганской республики, и невольно махнул рукой, мол, да что с тебя взять, кроме анализов.
— А что там дед-«укроповец», еще сидит? — сурово спросил он.
— Сидит, батюшка, как посадили на жопу, так и сидит, батюшка, — завершил помощник.
Митя был известным алкашом в Ровеньках, но с началом революции вдруг изменился, бросил пить и стал ни много ни мало заместителем военного коменданта. Если бы это сказали учительнице Митьки, которая продержала его три года в пятом классе, она бы упала только от слов: «Митя трезвый». Сам по себе этот случай — феномен и достоин быть упомянутым в медицинских энциклопедиях. Митяня уверовал в справедливость нового строя и служил ему преданно. Хотя от многолетнего употребления крепких алкогольных напитков у него случались временные изгибы в памяти и тогда он выдавал диковинные фразы типа «сударь, да-с, откушайте-с» и прочей ахинеи.
— Какой примечательный случай, дайте я посмотрю, — сказал бы какой-нибудь седовласый медик или, хуже того, врач психбольницы при виде такого уникального пациента.
Но, увы мне, увы мне, как опять-таки было сказано в советском синематографе, никто не собирал врачебный консилиум для обследования Митьки и тем паче не ставил ему диагнозы. Так он и ходил по просторам Луганской народной — трезвый и с «протекающим чердаком», как осмелился однажды определить комендант. Впрочем, на общем фоне, как это ни грустно признать, он мало чем выделялся от сограждан.
— Сидит, — ответил Митька начальнику, а потом зачем-то исковеркал общепринятое выражение, — у подвале.
— Не «у», а «на», — поправил его Ильич.
— Кого «на»? — с двойной услужливостью поинтересовался Митя.
— Что? Кого «на»? А-а! Ну тебя, совсем шарики растерял, — не менее загадочно для заместителя проговорил Ильич.
— Какие шарики? Кто? Я?
— Ты, — ответил комендант.
И тут в голове Ильича, словно красная мигалка, засветилось понимание, что дальнейшая беседа грозит умопомрачением, причем, только для него, военного коменданта, так как на заместителе природа, похоже, отыгралась на все сто.
— Приведи деда, в общем, — нервно приказал комендант и отвернулся к окну.
Вскоре дверь распахнулась — и в комнату ввели старика. Но теперь вместо стула посадили на мягкий кожаный диван. Митька стал поодаль, а Ильич сел на край стола и положил ногу на ногу.
— А скажи-ка, дядя, ведь недаром, — проговорил Ильич и вдруг улыбнулся, вспомнив школьный курс. — Скажи-ка, — повторил он, — куда ты ехал, дед?
— Я куда? — заволновался Пётр Никитич, — да известно куда — никуда!
— Ты со мной в эти хохлячьи игры не играй! — сурово сказал комендант.
— Не играю я! Чес слово, ехал, не знаю куда, — пролепетал старик.
— Ну, куда-то ты ехал? — не унимался Ильич.
— Э-э-э… Я ехал к морю! — выдал Никитич.
— Как? К… куда? Зачем? — Ильич меньше всего ожидал услышать такой ответ.
— Не видел никогда, вот зачем, — отрезал он.
— Гм, — промычал комендант. — А «укропы»?
— Дались тебе эти «укропы»? Растил себе на огороде и подумать не мог, что когда-то станет матерщиной это слово, — расхрабрился старец.
Ильич заходил по комнате. Зеленый свет лампы падал ему под ноги, а он окунал свои ступни в зеленоватую лучистую жидкость и будто размазывал ее по полу. Дед уже сидел в заключении который месяц. И ни разу, мерзавец, не проболтался, не проговорил ничего лишнего. Шахта, контора, Машка, село — вот и весь суповой набор. С таким щи не сваришь. В голове у Ильича мелькнули кадры того, что он сделает со стариком, если тот не заговорит.
— А на хрена тебе море? — вдруг закричал обычно тихий и спокойный военный управитель города.
Никитич замычал, заерзал, засуетился. На самом деле он не знал, зачем ему море. Просто в голове возник образ чего-то безграничного, необъятного, далекого.
— Помереть там хочу, ехал сдыхать на берегу, — выдал он.
— Ты? Умирать? — искренно удивился Ильич, словно пожилой пленник был бессмертным.
— Да. Вот сам посуди: смерть — это конец жизни, а значит, мы жизнь познаем через смерть. И мне хочется отдаться смерти как-то необычно, — протараторил дед.
Несмотря на всю произносимую тарабарщину, старик был искренен. Более того, когда он говорил о смерти, то на краюшке глаз заблестели соленые слезы. Неважно, что исходит из уст — умное или глупое. Пётр Никитич вдруг понял, что это конец. Что его существование отмерено чьей-то точной рукой, и он приближается к конечной точке жизненной географии. Это произойдет завтра или третьего дня. Неважно. Жизнь — вот она, как на ладони, оглянись — и что видно там, вдали?… Пятна и очертания. И нет в этих пятнах ему отрады, нет утешения. Не нашел он среди череды дней покоя, не оправдал свое существование. Времени осталось совсем мало, нужно что-то делать.
— Отпусти меня, Ильич. Ты же уже понял, что я не шпион, почему держишь? — взмолился старик.
— Не держу, а задерживаю до выяснения обстоятельств, — по-канцелярски ответил комендант.
— Так выясняй.
— Я бы выяснил, но ты хоть адрес свой скажи, где живешь? — пробурчал Ильич.
Дед замолчал, не хотел вмешивать жену, а то скажет опять: «Что ты, носок протертый, вляпался, старый хрен, шоб тебя такого». Да позорище неописуемое! Как Машка-то в глаза соседям будет смотреть?
— Отпусти меня, любое желание твое выполню, — взмолился старик, как рыбка из сказки.
Видя, что разговор стоит на месте, комендант отдал распоряжение Митьке забрать деда «на подвал». А там сидели уже другие люди. Макиева увезли по обмену пленными, а среди новых арестованных оказались ополченцы. Нужно сказать, не впервой. Бывает, просыпается такой боец с сильнейшего бодуна, зырк глазами — не понял: «гдеянахожуся?», как говорил один ровеньковский пьяндыга. Рядом товарищ боевой уже проснулся, лежит, пузо чешет.
— Где мы? — спрашивает у подручного.
— «На подвале», браток, — отвечает тот.
— Как «на подвале»? Епрст, а за что? Шо, мы вчера сильно погуляли? — интересуется он.
— Ну, два «калаша» разрядили, а ты потом еще гранату кинул, кричал: «Давайте проверим, долетит до хунты или нет», — без улыбки говорит коллега по оружию.
— Ну и?… Долетела? — спрашивает первый.
— Да, в пятиэтажке половины стекла нету, — отвечают ему.
— Епрст, — хватается за голову ополченец.
Причем реакция у всех одинаковая и искренняя — больше всего в жизни они боятся попасть «на подвал» к «своим». Не «укропов» страшатся, не америкосов, а своих. Ибо знают, что происходит и к чему может привести нахождение «на подвале». Поэтому почти всегда испытывают панику.
Пётр Никитич всегда с интересом наблюдал за этой сценой: люди менялись, а сюжет один и тот же. Иногда и вовсе попадали невинные люди, которых соседи, в лучших традициях 1930-х годов, оклеветали. Дед еще удивлялся, какой живучий этот сталинский ген анонимок и стукачества. Частенько невиновных узников избивали до полусмерти, бывает, пытали рядом в комнатке — руки и ноги протыкали ножом, и истекал медленно человек кровью. И когда совсем падал обессиленный — соглашался с любым обвинением, лишь бы вытащили его отсюда. А один раз дед слышал, как одного полноватого пленника, который соизволил выразить недовольство в свободной республике, порешили. Слышал, как охранники между собой судачили, что, мол, всадили пулю в башку, чтобы меньше трындел. Сколько таких расстреляли на Донбассе — не счесть. И нет у них могилок, и нет им после смерти покоя.
Поток заключенных не кончался, а вот на допросы деда больше не вызывали. Он даже заскучал. Выводили его на прогулку — на дворе поставили буржуйку, а от нее тянулось два заборчика с узкой дорожкой. Там арестанты и разминали ноги.
Наступила весна. Птицы бойко пели, перелетая с ветки на ветку. Первая зелень с трудом пробивалась сквозь набухшие почки. Воздух был удивительно свеж, всё словно радовалось теплу, мягкому дуновению ветерка.
— Слышь, Колюнчик, — обратился дед к одному из охранников. — А что в городе происходит? Ильич как там, буянит?
— Кто? Ильич? — ответил Колюнчик. — Так его уже третий месяц как сняли. Помнишь, я тебя вечером на допрос привозил? Так ото на следующий день и сняли.
— За что так с ним? — спросил старик.
— Решил, гад, нам сухой закон устроить, так его самого кинули «на подвал». А потом люди говорят, что расстреляли суку: на «укропов» работал, падла. Теперь у нас другой комендант, уже третий по счету, — процедил охранник.
— На «укропов», говоришь. Эвоно как. Революция пожрала свое дитя, — сумрачно проговорил Никитич.
— Кого пожрало? — удивился Колюнчик.
— Кого? Кого? Деда моего, — съехидничал дед, а потом попросил: — Принеси-ка мне бумагу с ручкой, буду прошение писать.
И написал. Так, мол, и так: запроданец хунты Ильич совершал свои циничные действия и скрывал настоящих шпионов, обвиняя ни в чем не повинных людей. Один из них — Пётр Никитич, собственной персоной, искренно верящий в лучшую жизнь, которой у него не было. И дата с подписью.
Более честное окончание письма тяжело придумать. Поэтому старик аккуратно сложил послание, передал его Колюнчику и даже внезапно перекрестил его. Получив крестное знамение, охранник удивленно хмыкнул, поднял глаза вверх, мол, не подведу, и поплелся относить прошение в исполком.
Через неделю деда выпустили. Он вышел из ворот ДОСААФа, почесал седую голову и пошлепал в сторону автовокзала. Но возвращаться домой не стал. В брюках были зашиты деньги, сбережения на дорогу, никто их не обнаружил. Поэтому старик купил билет до Харькова, но маршрут оказался больно мудреный: автобус направлялся из Луганска до Ровенек, потом в российское Гуково, затем в Воронежскую область, далее в Белгород, где нужно было пересаживаться на другой автобус и ехать в официальную Украину. Дорога заняла почти сутки — на приграничных постах детальный досмотр.
Преодолев этот путь, Никитич устремился в Одессу. Теплым апрельским днем дед шел по улице со звучным названием Бабушкина. Дорога вела в углубление, над ним — мост, по которому курсировали трамваи. Дальше подъем и опять небольшой спуск. Еще пять минут старческого хода — и нога ровеньковского старожила ступила на песок Золотого берега, продавливая в нем вмятины. Впереди виднелось скомканное полотно сине-зеленого моря, в складках извилистых волн, измазанное взбитыми сливками белой и пушистой пены. Старик медленно, как в старых черно-белых фильмах, шел к кромке берега. Волны накатывали одна на другую, с яростным шумом бросаясь на свою предшественницу, разбивались вдребезги, и осколки мутных капель разлетались на ветру. Чайка пролетела над головой. Старик заулыбался, как ребенок.
— Вот уже не думал, что птица вызовет такой восторг. Никогда не видел чаек, — сказал сам себе дед.
Окружение человека — местная природа, животные — в какой-то момент становится частью его личности. Даже больше — сознания. Оно делится на сотню осколков, неких капсул с частицами осознания самого себя. Комбинация всего этого и есть человек.
— Я. Я. Я… — не находил слов старик.
Он присел. Руками схватил песок и разминал его, словно хотел выжать песочное масло. По лицу Никитича текли слезы, каждая, разгоняясь по морщинистому лицу, выбирая путь между складок, устремлялась под силой тяжести вниз, а там падала на песчинки, оставляя маленькие мокрые пятна.
И кто знает, понимал ли он, что для человека, выросшего в степи, среди недвижимых холмов и иссушающих ветров, шумящее море — это сердцебиение пространства. Глаза, привыкшие к степной дали, никак не могли напиться водным простором, насмотреться на четкую и прямую линию горизонта. Тело вдыхало соленую свежесть. В душе заживали раны. Жизнь разделилась на до и после моря.
— Я готов умереть, — наконец-то выговорил старик и посмотрел в прозрачную сине-зеленую водную даль.
Глава 17
— Так что случилось, как в СИЗО попал, моряк ты наш сухопутный? — встрял в разговор Илья.
— Все ты хочешь знать! Шел, шел и зашел, — пытался отмахнуться Пётр Никитич.
— Ага, как в булочную, — хмуро пошутил Лёха.
— В дурочную, — придумал слово ради рифмы старик, глянул на молодых людей, каждый из которых сидел на своих нарах, всмотрелся в их глаза и внезапно почувствовал прилив чувств, вроде они были родными, близкими, семьей. В его взгляде мелькнуло что-то доселе незнакомое.
— А, сынки мои, расскажу вам, — промолвил дедушка добродушно, но в камере не обратили внимания на его интонацию.
Дед еще месяц жил на Золотом берегу. Каждое утро выходил к морю, бродил по песку, кидал куски хлеба чайкам. Птицы заприметили седого и одинокого старика, который шуршал ногами по побережью, поднимал раковины мидий, а иногда бросал в воздух вкусные белые кусочки. Возле Никитича нарезáли круги чайки, ветер теребил его бороду, иногда он снимал шапку — и морской бриз обдавал его влажным дуновением. С каждым днем в голове у старика становилось все чище и чище. Он словно принимал воздушные ванные, которые снимали с его души грязь и помои.
Однажды теплым днем, в середине мая, он вышел к морю, солнце искрилось в волнах, золотистые лучи преломлялись облаками и падали плашмя в водные глубины. По берегу бродили пару человек, по виду и восхищенным взглядам, которые они бросали в сторону моря, было видно, что приезжие. На побережье в кафе кипел ремонт, ощущался запах краски, рабочие стучали молотками, трезвонила дрель.
— Когда так много позади всего, в особенности горя, поддержки чьей-нибудь не жди — сядь в поезд, высадись у моря, — процитировал он стих, который слышал как-то по телевизору, но, хоть убей, не помнил, кто автор.
В то утро он понял, что нужно уезжать. Возвращаться домой, к Маше? Да, видимо, да. Истомилась она, наверное, по Петеньке своему — так она его называла, нечасто правда, только иногда. Бабья нежность — она такая: нет, да и пробьется, даже в самом иссушенном сердце. Мужик-то будет жить, стиснув зубы, не дождется теплого словечка, черствеет его душа быстрее, заметнее. А может, Машка и забыла деда. Кто теперь знает? Скучал ли он по ней? И да, и нет. Он хотел вернуться к жене, но не хотел возвращаться в дом. Даже больше — не хотел возвращаться в ЛНР. Впервые поймал себя на мысли, что не скучает по родному селу. Ностальгия по родине обошла его стороной. Подвал выбил весь романтизм и навсегда привил Ильичу страх и непринятие новой системы.
«Что такое ЛНР?» — рассуждал он. Дед вспоминал, как в 90-е местные крутые постоянно устраивали перестрелки. Один из них, по кличке Рак, занимался откровенным рэкетом: выбивал с киосков и предприятий деньги. Через пять лет он стал уважаемым человеком — открыл ювелирную мастерскую, можно сказать, целый ювелирный завод.
Позже Никитич смекнул, что после развала СССР многие уловили, что смутное время прекрасно подходит для обогащения. Слом предыдущей системы и постройка новой — золотое дно: можно прокручивать невероятные схемы. Это время возможностей. И сейчас в республиках происходит то же самое. Сколько он этих историй услышал «на подвале» из первых уст. Для многих смутное время — возможность заработать большие деньги: контрабанда, незаконный вывоз угля, махинации с гуманитарной помощью. Можно банально «отжать» предприятие или магазины. Можно работать слесарем, а потом управлять городом в качестве военного коменданта. Для многих идеи Новороссии — всего лишь прикрытие. Этими людьми движет жажда больших денег, которые легально им никогда не удалось бы заработать.
Человеческая природа весьма испорчена. Ведь многие понимают, что жизнь протекает быстрее, чем они могут осмыслить, поэтому у них преобладает потребность в самовозвышении. Никитич это все разумел, как и то, что смолчать теперь не сможет и его «на подвал» посадят уже за дело.
— Выхода нет, надо двигаться на Киев, повидаю столицу напоследок, — пробормотал дед и поплелся собирать вещи в маленькую арендованную комнатку в доме на побережье.
Через день он уже стоял на Киевском железнодорожном вокзале, не зная, куда идти. Вечерело. Справа возвышалось высокое здание с голубыми стеклами, слева зеленела буква «М».
— Дедуля, квартира посуточно не нужна? — обратилась к нему женщина.
— Нужна, — ответил он.
Его согласие стало предопределяющим. Если бы ангелы явили себя миру, то они затрубили бы и воспели песнь, а голос откуда-то сверху глубоким басом прогремел бы: «Свершилось!» Никитича поселили на какой-то блат-хате, по крайней мере, так ему сразу показалось. Длинный коридор пронзал квартиру, по бокам — двери комнат, дальше — кухня: это коммуналка. Хозяйка провела деда в комнату, взяла плату и ушла. В помещении — кровать, стол, два стула. Пётр Никитич вздохнул, плюхнулся на койку и почти моментально заснул после длительной и утомительной дороги.
Разбудил его женский крик. Даже не так — полуночный дикий с надрывом на высоких, скатывающихся в низкие, хриплые, рвущиеся ноты, женский вопль. Старик с перепугу вскочил, открыл дверь. На кухне горел свет, двое катались по полу. Опять вопль. Звук бьющейся посуды. Стул грохнулся на пол.
— Я тебе, блин, сказала, отпусти меня, — вдруг взмолилась женщина.
— Сука, ты, сука, — рычал мужчина.
Спать под такой аккомпанемент определенно не хотелось, и дед решил пойти узнать, в чем дело. Мужик в трениках и бело-грязной футболке держал молодую особу, на ее пропитом лице виднелись синяки.
— Отпусти, — мычала баба.
— Успокойся, — отвечал мужик, но держал женщину крепко.
Неизвестно, сколько бы еще продолжалась вольная борьба, если бы не вмешался Никитич.
— Эй, голубки, тут люди спят, тише можете любить друг друга? — добродушно спросил старик.
От внезапной просьбы оба на полу застыли, а потом мужчина отпустил свою жертву, та отряхнулась, поставила стул, уселась и моментально закурила.
— Говори, че нада, дедуля? — спокойным голосом, как ни в чем не бывало выговорила она.
— Э, — опешил дед, — ничего, — и развернулся, чтобы уйти.
— Старик, эй, как тебя там, але, гараж! — послышался мужской голос.
Пётр Никитич обернулся.
— Ну что? — ответил он.
— Бабок подкинь, на бухло не хватает, — улыбнулся мужик и показал ряд кривых зубов.
Быстро сообразив, в чем дело, дед коротко отрезал, что денег нет, и пошел в комнату. Парочка на кухне захмыкала, зашушукалась. Никитич прикрыл дверь, попытался найти выключатель, чтобы включить свет и найти щеколду, но в этот момент из коридора кто-то надавил, протискиваясь в комнатушку. Старик не успел и глазом моргнуть, как перед ним возник мужик в трениках.
— Слышь, дедуля, я че-то думаю, у тебя бабки есть, — процедил он.
— У меня есть бабка, и она сейчас далеко от меня, — в своей манере ответил дед.
— Ты мне мозги не пудри, дай сотку, на водяру не хватает, — опять затянул мужик.
— Нету, — отрезал дед и хотел было вытолкать его из комнаты, но тот недовольно замычал.
— Ты че, дед, по роже хочешь? — наехал он на старика.
— Мне спать нужно, шо ты до меня пристал? — разволновался дед.
Еще полминуты длилась толкотня и словесная перебранка, пока постепенно Никитич не оттеснил противника за дверь. Чуть-чуть — и она захлопнется. И тут мужик зарычал, поставил ногу в дверную щель, сам налег, расширил проход в комнатушку.
— Бабки давай, старый козел, не то порежу, — прорычал он, и в руке его мелькнул большой кухонный нож.
Тут дед перепугался не на шутку. Лезвие ножа заблестело в одном метре от него. Рожа пьянчужки не оставляла сомнений — договариваться тот не будет.
— Ладно, дам, — протянул он, развернулся, расстегнул ремень и полез в потайной карман в брюках.
После повернулся и дал сотку мужику.
— Не, козел, теперь все бабки давай, ты меня вывел, сука, — промычал тот.
Сердце старика ушло в пятки, глаз нервно задергался. В груди стучал молот о наковальню.
— Не могу, — тихо прошептал он.
Отдать все деньги в большом чужом городе равносильно самоубийству. Куда он после этого? На паперть? Нищенствовать? Пухнуть с голоду?
— Давай, сказал, — проговорил мужик и легонько сделал выпад ножом в сторону отступающего деда.
Старик попытался отвести удар от себя, а другой рукой нащупал пустой кувшин, подхватил его и со всей силы ударил мужика по голове. Тот зашатался, схватился за голову, застонал, чуть нагнулся. Нож выпал у него из рук, звякнул о пол. Никитич увидел блестящее лезвие, сразу схватил нож и неуклюже выставил перед собой, прижав руку к верхней части груди. В эту секунду очухавшийся и озверевший пьянчуга издал звуки, будто бешеный кот, и резко рванул к старикану. В полумраке комнаты он прыгнул на деда, чтобы сбить с ног. И в момент прыжка его тело напоролось на острие ножа, выставленное Никитичем, который в страхе сделал шаг вперед, усилив удар. Лезвие мягко, как в масло, вошло ровно на семь сантиметров, пробив сердце. На лице мужика застыла маска недоумения, боли, страха и осознания последних секунд жизни. Он схватился другой рукой за рукоять ножа и вытянул его из своего тела. Что-то прошипел. Чуть наклонился в сторону деда, приблизившись к нему. Старик подхватил тело, придержал и прижал к себе. Пьянчуга посмотрел ему в лицо, глубоко выдохнул и, мертвый, рухнул на пол.
В комнате остался стоять ошарашенный Пётр Никитич, его руки тряслись, как у алкоголика, веко дергалось, дыхание сбилось. На его пиджаке виднелось большое кровавое с алым переливом пятно.
— Так вот, сыночки, замочил я человека, — завершил свой рассказ Пётр Никитич.
В камере ненадолго повисла тишина.
— Вот это да, дед, так поэтому ты попал в СИЗО? — спросил Лёха.
На что старик согласно кивнул головой. Слова были лишними.
— Тогда и я расскажу свою историю, — проговорил Кизименко и поймал себя на мысли, что прошло два часа пятнадцать минут.
— Я ведь тоже воевал на Донбассе, — проговорил он.
— Как воевал? Где? — встрепенулся Лёха.
Его словно прошибло током от этой новости.
— Сейчас расскажу, — сказал Илья и приготовился излагать свою историю, осознавая, какими могут быть последствия его рассказа.
В кабинете киевского СБУ сидел молодой майор и смотрел на Кизименко, расположившегося на стуле напротив. Его только что проверили оперативными методами — прогнали на полиграфе, допросили.
После первых захватов зданий в Славянске в палатку «Правого сектора» на Майдане Независимости пришел странный парень, представился бывшим офицером ФСБ и попросился служить в ДУК[5]. Находящиеся в палатке обалдели.
— Ти заблукав? П’яний, напевно? — усатый мужик с чубом запорожского казака уставился на него, как на призрак.
— Я хочу сражаться против Путина, — проговорил россиянин.
— Путіна? Навіщо тобі це? — спросил казак.
— Украина — это единственный способ вернуться к истокам Руси, — ответил Кизименко.
— А, та ти націоналіст. Ну, нехай тебе перевірять, — медленно протянул усатый и набрал номер телефона Службы безопасности.
После проверки майор посмотрел на Илью, постучал пальцами по столу и пообещал устроить в батальон «Донбасс», мол, позвонит и договорится. Через несколько дней Кизименко выехал в расположение «Донбасса» в Новых Петровцах под Киевом. Но тут его никто не ждал, майор не позвонил, и в штабе батальона не знали, как с ним поступить. Илья сидел на ящиках из-под снарядов, смотрел в поле, которое раскинулось перед палаткой штаба. Вдалеке на полигоне гремели выстрелы. Слышались учебные взрывы. Коротко стучал пулемет. Звуки выстрелов успокоили его, погрузили в размышления. Он подумал, что приехал сюда и почувствовал что-то странное, то, с чем местные свыклись. «В России расцвел культ доброго царя и стабильности, а в Украине — культ ежесекундного Майдана и сваливания всех бед на москалей. А когда враг затихает или пропадает, украинцы грызутся между собой», — размышлял петербуржец под аккомпанемент взрывов. И подтверждалось это правило всегда, и не было ни одного исключения. На полигоне внезапно все стихло, и тут же в проеме палатки возникло румяное лицо бородатого мужика, который просунул голову и осмотрелся. Потом весь мужик выплыл из светло-зеленой ткани и позвал Кизименко. Через три минуты россиянину сообщили, что он принят…
— Это чье село? «Сепарское» или украинское? — спросил Илья у перепуганного продавца продуктового магазина.
— Да ничье. Вот сами гадаем, чьи мы, — ответил продавец.
В конце августа под Иловайском творилось невообразимое. В окружение попала значительная часть добровольческих батальонов, а те, кто сумел вырваться из «котла», не знали, куда податься.
— Е… твою мать, где разведка? — пробормотал боец «Донбасса» с короткой стрижкой.
— Да, хреново, тут бы не напороться на «сепарюг», — поддержал беседу Кизименко.
Они вышли из магазина, набрали продуктов, воды, естественно, ничего не заплатив. Хаос и неразбериха, никто не знал, что делать, куда идти, где наши, а где враги.
— Дальний, Дальний, ответь, — проскрипела рация.
— О, вот видишь, о нас не забыли, — сказал боец. — Дальний слушает, прием.
— Бегом на поля под Многополье собирать бойцов. Там сейчас бойня, нужно вывозить раненых, — пропищала рация. Илья переглянулся с напарником.
Через восемнадцать минут подъехал бусик — покрашенный под камуфляж автобус «mercedes» без боковой двери. Сиденья были только впереди. Внутри находились четверо. Святослав — здоровый дядька из Донецкой области (ему потом часть руки оторвало); Зоха — странный тип, побывавший на Майдане, то ли с пропитым, то ли с бомжеватым лицом; имени еще одного он не запомнил — невысокий крепыш в тельняшке, без каски, с деревенской мордой; водитель Жак — мужичок, служивший во французском легионе. Они направились под Волноваху, там присоединились к колонне, следовавшей в детский лагерь. Нагрузили матрасы и снова в путь. В поле подбирали отступавших бойцов. Жак гонял на бусе как сумасшедший, мчался на своей волне, ни на кого не обращая внимания. Им навстречу попадалась техника украинской армии: одни уезжали из Иловайска, спасаясь от окружения, а другие стремились в этот город, потому что до сих пор в силе был приказ. Неразбериха полная. В войсках не было ни координации, ни мониторинга ситуации.
Жак колесил будто угорелый, а тонкая назойливая пыль клубами залетала в салон: как раз там, где сидел Илья, не было двери. Лицо Кизименко покрылось серой пеленой, глаза постоянно слезились, а грязные руки, казалось, впитали пепельный порошок.
По дороге им встречались брошенные машины и техника, в одной из них обнаружили раненного в ногу солдата.
— Дальний, бегом сюда, — крикнул Святослав.
В салоне автомобиля лежал молодой парень, его лицо перекосила гримаса боли.
— Жак, подгони автобус поближе, — опять рявкнул дончанин.
Раненому вкололи две ампулы наркотиков, но он все стонал, так ему было больно. Видно, осколками бойцу повредило нервы на ногах, боль от этого сумасшедшая — ничем не унять. Он извивался и хрипло просил его пристрелить. Этот стон растягивался иногда до невообразимых звуков, превращаясь в животный рев, низкое рычание, а потом вдруг повышался до высокого крика.
— Пристрели… Сука, не могу… Ноги пекут… Нужно убить… Я не выдержу… Вколи еще… Нет сил, — вставлял раненый среди стонов слова.
— Нельзя тебе больше, потерпи, родной, — просил его Святослав, — пока чувствуешь боль — живешь. Иначе заснешь и подохнешь тут у нас на руках.
— Хочу… Я… Подохнуть, — взмолился раненый.
— Нужно возвращаться в Волноваху, — торопил Илья, глядя на мучения бойца.
Вдруг послышался свист, и в поле, в метрах пятистах от них, раздались взрывы: «Град» исполосовал землю, превратив около ста квадратных метров в выжженное пространство.
— Даже не знаю, сука, кто это бьет — наши или «сепары», — пробурчал Святослав.
Раненого погрузили в автобус и на всех парах помчались в лагерь. А в Волновахе уже сняли всю украинскую символику: ждали, что в город войдут сепаратисты и российская армия.
Пять дней они носились по проселочным дорогам, грохот от стрельбы стоял невообразимый. То и дело где-то хрипло запевал крупнокалиберный пулемет и, пропев полкуплета, затыкался, а через минуту арию войны продолжала артиллерия — басом, коротким и гулким, грохотала несколько минут.
— Эй, брат, иди сюда, — крикнул Дальний проходящему в «посадке» мужику в камуфляжной форме, высунувшись из окна.
Тот остановился, посмотрел по сторонам, куда бы бежать.
— Я местный, ребята, не военный, — соврал он.
— Да я понял, какой ты уже вояка, — усмехнулся Илья, — не бойся, мы свои.
Украинские солдаты шли, ползли, обходили стороной населенные пункты, вырывались из «котла». Часто даже боялись признаваться, кто они такие. Армия и батальоны оказались совершенно не готовыми к окружению.
— Какой там по счету? — спросил Дальний напарника.
— А сколько я говорил час назад? — в ответ задал он вопрос Илье.
— Сто пятьдесят один, — сказал Кизименко.
— Ну вот, плюс двенадцать, — суммировал боец.
— Да, с этими ребятами мы навоюем, — пробормотал бывший ФСБэшник.
Под вечер он вернулся на базу, изможденный и обессилевший.
— Сто семьдесят два, — прошептал он себе под нос и плюхнулся на лежак.
После Иловайска батальон «Донбасс» перебрасывали под Дебальцево, а россиянин перевелся в ДУК «Правого сектора», находящийся в поселке Пески.
Поселок обстреливали каждый день. В Донецком аэропорту начались масштабные сражения, а в Песках находилась украинская артбригада, прикрывавшая терминалы. Тридцать пять «правосеков» рассредоточились в разных местах поселка. В заброшенном здании шахты, которая давным-давно закрылась, часть добровольцев обжила железную вышку ствола — вертикальной выработки, по которой шахтеры когда-то спускались под землю. Кто-то из бойцов всегда дежурил на металлическом остове, вглядываясь в улицы, — ДРГ[6] проникали на территорию, контролируемую украинцами, и нужно было отслеживать направление их группировок для подавления.
Однажды после обеда Дальний отдыхал на бетонном полу шахтерского здания. Целую ночь он дежурил, а теперь валился с ног.
— Движняка никакого, нужно подбодриться, хоть одного сепара пристрелить, — мечтательно произнес он.
В голове волнами накатывали мысли, хотелось есть, спать и… мороженого. Илья поерзал на самодельной подстилке. Взрослый мужик мечтает о мороженом, как-то непривычно. Так захотелось сладкого, что потекли слюнки.
— Хорошо, что об этом никто не узнает, — тихо проговорил он.
— Что не узнают? — к нему подкрался мужичок с позывным Гора.
И правда, почти двухметровый, подтянутый, моложавый, он выглядел устрашающе.
— О, да уже ничего, — замялся Дальний, а в голове крутилась картинка с белоснежным мороженым на блюдце, политым шоколадом и украшенным листочками мяты.
«Да чтоб тебя», — разгневанно подумал боец и представил, как он это мороженое выкидывает с высоты ствола. От этого в сердце еще сильнее защемило. На лице Кизименко появилась маска недовольства.
— Что ты загрустил? — обратился к нему Гора. — Неужели из-за аэропорта?
— А что из-за аэропорта? — спросил Илья.
— Ну, ты же все рвался туда, где погорячее, — напомнил собеседник.
— Ах, да. Конечно, воин и Вальхалла. Ты что, забыл? — усмехнулся бывший лейтенант.
— Ну, давай тогда мы так договоримся: ты проявишь себя, а потом я лично Ярошу рекомендую тебя туда, — пообещал Гора.
Настроение Ильи чуть улучшилось, к лицу прилила кровь, а «выброшенное» мороженое было уже не так жалко.
— Будешь контролировать дорогу, ведущую к международному аэропорту, вернее, к тому, что от него осталось, — приказал Гора, а Дальний в ответ по-белогвардейски отдал ему честь.
На следующий день он уже дежурил в одном из полуразрушенных домов, из окон которого хорошо просматривалась трасса в сторону взлетной полосы. В зале хаты оставались целыми окна, поэтому двое сидели там, а еще трое рассредоточились на позиции. Из оружия — только «калаши» с гранатометами. Периодически вспыхивали бои с диверсионными группами, которые пытались проникнуть на территорию поселка. Ночью в первое дежурство Илья увидел, как возле забора крадется чья-то тень. Местные в это время уже не ходили, боялись, а значит, кто-то чужой. Дальний прицелился, но решил ради первого раза взять чуть выше головы, мало ли, может, кто из штатских.
— Бух, бух, — пробурчали выстрелы «калаша».
Буквально через секунду в ответ полилась автоматная очередь. Илья пригнулся, спрятался за бетонным основанием забора и внезапно, даже для себя, улыбнулся.
— О, тут веселее, — пробурчал он, высунулся и дал очередь.
Каждый день на этом месте случались перестрелки, и с каждым днем лицо Кизименко все светлело и светлело.
Невесть откуда взялся пулемет «максим», наверное, кто-то из музея притащил. Илья забрал антиквариат себе и поставил на постамент за бетонной частью ограждения дома. Теперь он, как настоящий исторический персонаж, иногда стрелял из раритета, жаль только, дальность боя у него небольшая. Боеприпасов было мало, приходилось побираться у стоящих на соседних позициях армейцев. Доходило до того, что выменивал гранаты на шевроны «Правого сектора». Близлежащие улицы к аэропорту опустели, местных жителей в поселке осталось мало, в основном пенсионеры и почему-то дети. К «правосекам» отношение у них, мягко сказать, было неоднозначное. Днем лица такие наигранно-приветливые, а ночью из их домов по украинским постам стреляли. Минные растяжки по территории находили каждое утро, а так как ДРГ не часто пробирались в их зону, то вывод только один: это кто-то из местных работает на «сепаров». Кизименко снова почувствовал себя чуть моложе, как тогда, когда бродил по селам Дагестана и везде видел этот лицемерный взгляд — сначала в лицо, а потом чувствовал спиной, как в него впиваются когти ненависти смотрящих на него местных.
«Сука, круг замкнулся, опять я в горах вражды», — думал он.
Правда, на пятый день дежурства в калитку дома постучали. На пороге стояла пожилая женщина в синем плаще и цветастом с красными лепестками платке.
— Возьмите, сыночки, — протянула она Илье корзину с картошкой.
И сразу пошла прочь. Дальний помчался за металлоискателем, проверил корзину — чисто. Картоху через час приготовили — она выдалась на славу. Илья уплетал ее и думал: «Как так? Почему появляются „белые вороны“ в обществе? В семье не без урода. Вот как объяснить? Пожилая женщина вроде должна мечтать о возврате Советского Союза, а помогает. Может быть, дело случая? Как в рулетке. Кто-то наверху бросает шарик — где он остановится, там человеку дается здравый разум. Почему многие мыслят так узко, отчего не анализируют, не сопоставляют факты? Почему они верят пропаганде?» На эти вопросы он пока не мог найти ответы.
На десятые сутки днем Кизименко, как обычно, смотрел на широкий проход, ведущий к селу, когда рация запищала противным голосом:
— Дальний, есть прорыв, по улице Ленина трое подозрительных, бери пару бойцов и выследи их, — поступил приказ со штаба ДУК.
Схватив «калаш», Илья побежал по улице, которая упиралась в улицу Ленина. Раздались одиночные выстрелы. Скорее всего, предупредительные, но какой там дурак предупреждает, по ответке стало понятно — «сепары». Наверное, кто-то случайно их обнаружил. Бегом в сторону стрельбы. Не успела группа «правосеков» добежать до перекрестка, как двое скрылись в сторону улицы Мира.
— Смотри туда, — прокричал он своим.
Еще несколько минут — и они минировали песковский ставок и выскочили на улицу. Впереди мчались два человека. Они оглядывались и, видно, перепутали направление движения. Вместо того чтобы уходить в сторону села Веселое, ближе к позициям ДНР, устремились в глубь поселка.
— Сука, уйдут, — громко сказал один из солдат, упер автомат и с колена из-под руки стрельнул гранатой ГП-25.
Расстояние было около ста пятидесяти метров — мина засвистела в сторону беглецов. Илья автоматически, вместо того чтобы стрельнуть одиночными, почти мгновенно выстрелил гранатой. Раздались два глухих взрыва. Было заметно, как одна из гранат легла в нескольких метрах от убегавших, накрыла их осколками и взрывной волной. А вторая по кривой траектории плюхнулась в середину дома, который, как вулкан, вместо лавы выплеснул куски шифера, камня, мебели и моментально запылал огромными лепестками диковинного растения — огня.
Глава 18
— Подожди, как на улице Мира? — встрепенулся Лёха.
Кизименко посмотрел на него и заиграл желваками. Он понимал, что от того, что он сейчас скажет, зависит дальнейшее развитие событий в камере.
— Да, это было на этой улице, — твердо проговорил он.
Лёхины глаза стали круглыми от ужаса. Его взгляд метался, как пойманный в клетку зверь, уши отказывались слышать звуки, поток электрохимических реакций в мозгу, казалось, затормозил, не торопился обрабатывать услышанное.
— Повтори. Повтори, падла, — повысил голос шахтер.
— Я не знаю. Пойми, там было две гранаты, — взволнованно ответил Илья.
Лёха смотрел на него широко раскрытыми глазами, тяжело дышал. Они стояли друг напротив друга, Никитич хотел было вставить слово, но потом решил промолчать. И вовремя, потому что в эту секунду Лёха внезапно сильно размахнулся и ударил Илью. Размах выдал удар, и Кизименко успел отодвинуть голову, кулак врезался в плечо. Недолго думая, он пригнулся и выкинул апперкот в противника. Но удар пошел вскользь и вместо подбородка пришелся по правой стороне челюсти и щеке. Через секунду нога Лёхи ударила в левый бок противника, который, пытаясь увернуться, упал на пол. Стараясь воспользоваться преимуществом, соперник вскочил на ноги и прыгнул к лежащему врагу. Тот со всей силы ударил ногой в коленку, так что послышался жуткий хруст. Лёха упал, а Илья резко поднялся и навалился всем телом на неприятеля. Скрутил руку, завел ее за спину Лёхи, одновременно перевернул его тело и оказался верхом на нем. Тот пытался вырваться, но бывалый солдат еще сильнее сдавил руку, выламывая ее. Острая, почти невыносимая боль пронзила конечности Лёхи, и он взвыл, как подбитый пес.
— Отпусти, отпусти, я тебя убью, — простонал он.
Илья тяжело дышал, крепко держа его.
— Я не знаю, кто попал в дом. Может быть, и я, но это война. Никто не может быть застрахован. — Он пытался найти разумные пути выхода из конфликта.
— Война? Что ты мелешь? Какая война? Ты их убил. Всех, кто мне так дорог. Чем ты оправдываешься? Отпусти, сука, ненавижу, я тебе горло перегрызу, — мычал житель Песков.
Дед попытался унять сокамерников, негромко причитая, что их услышат и тогда карцер грозит всем троим. Но никто не обращал на него внимания. Илья уперся и не хотел ни отпускать, ни добивать противника, а тот крыл его матом.
— Зачем ты пришел на мою землю? Почему ты приперся к нам? — стонал он.
— Да потому что не я войну начал! Как ты не понимаешь? Виноваты Путин и свора местных дебилов, которые бегали с криками «путин памаги», — на одном выдохе ответил Кизименко.
— Кто? Это люди, наши люди. Их держат за животное в стойле. Как мы живем! Ты видел? Что Украина нам дала? Нищету, голод, унижения. Нас считают быдлом. Сволочь, ты убил их, убии-и-и-и-л, — на этом месте Лёха разрыдался.
В его голове все смешалось. Почему Бог его так наказывает? Он ведь никогда никого не убивал. Даже Ленке не изменял. Жил своей тихой жизнью, полз по земле, как насекомое, среди сотен таких же насекомых. Каждый из них тянул свою палочку и крошку хлеба, тем и выживали. Чем он провинился? Где этот грех карающий, розги бьющие, крест распинающий? Почему Бог допустил, чтобы он пережил своего ребенка? Почему он?
Лёха плакал как мальчик. Было видно, что в его душе, как в резервуаре, скопилась боль, подкатывавшая и иссушавшая горло. Но он держался. Сколько дней? Не знает. Для него прошли даже не годы — десятилетия. Века. Он пил из чаши горя и не мог ее испить до дна, ибо она каждый день переполнялась. Ничего не помогало: ни водка, ни женщины. В его жизни осталось только одно лекарство, которое на мгновение исцеляло его, препятствовало еще большей ломке, — война.
Несколько минут он плакал, пока Илья держал его. А потом Лёха понял, что положение проигрышное, нужно искать другой выход.
— Пусти, прошу тебя, — проговорил он.
— Не могу, — ответил Кизименко.
— Пусти, — повторил лежащий, — я не буду тебя бить.
В ответ противник хмыкнул.
— Я тебе не верю, не дурак, — сказал он.
Лёха тяжело дышал, дед сидел поодаль, наблюдал за двумя разъяренными мужиками, решил не вмешиваться.
— Пусти. Я тебя не убью, но потом достану тебя из-под земли. Пусти, — попросил он.
— И ты хочешь, чтобы я тебя отпустил? После этих слов? Ты смеешься! — заявил Илья.
— Не сейчас. Не сейчас. Отпусти меня, я тебя не трону. Обещаю, — уговаривал житель Донбасса.
— Да как мне тебе поверить? Что я, ветреная баба, чтобы верить глупым обещаниям? — попытался шутить Дальний.
В это время противник попытался выскользнуть, но бывший лейтенант еще крепче и больнее вывернул ему руку.
— А-а-а, сука, — Лёха застонал. — Пусти, обещаю, что не трону. Не сегодня. Клянусь.
Илья задумался. Держать так своего врага бесконечно он не мог, да и у самого руки уже затекли.
— Клянешься? Чем? — попытался найти хоть какую-то подстраховку россиянин.
— Клянусь памятью своей семьи, — ответил Лёха и притих.
Несколько секунд Кизименко молчал, а потом ослабил руки, встал, отошел на пару шагов от противника. Тот, кряхтя, медленно поднялся, растер руку, а потом, сильно хромая, попрыгал к нарам. Видя скачущего Лёху, как в одной знаменитой майдановской припевке, россиянин улыбнулся.
— Ну, вот теперь и ты не москаль, — пошутил он.
— Шо? — не понял Лёха, держась за коленку.
— Да ниче, не обращай внимания, — ответил Дальний.
Тут в разговор встрял молчащий доселе Никитич.
— Я всегда думал о том, что нет судьбы человека, все крутится, как русская рулетка, — с умным видом проговорил он.
— Да что ты знаешь о судьбе? — зло прорычал Илья, чувствуя, что старик возвращается к теме трагедии в поселке Пески. — Всю жизнь провел в своей деревне, как затворник, носа никуда не показывал, мыслитель хренов.
— Засем ругаешься, насальника? — сымитировал дед известный ТВ-мем.
— Да, вижу, старик ты современный, порождение телевизора, — пробормотал Илья.
Два часа двадцать две минуты. Лёха зло смотрел на русского, думал, как бы его достать. Его противник отдышался и размышлял, как ему теперь выжить в камере. Дед мурлыкал себе под нос известный мотивчик, так что до остальных доносились вырванные фразы: «Я встретил ва-а-с» (дальше пару секунд перерыв) «и усе былое» (вздох, чмоканье губами) «в отжившем сердце ожило-о-о» (потянул последнюю ноту).
Молчание. Казалось, говорить было не о чем.
— Ты хоть понимаешь, что ты наделал? — вернулся Лёха к своей теме.
— Понимаю, — ответил Илья, — не зря мы сидим в одном месте.
— Нет, зря, ты просто не понимаешь, к чему ты меня привел, — продолжил собеседник.
— Ну, и к чему? — поинтересовался Кизименко.
— К тому, что из-за тебя я убил стольких людей, — гневно прорычал Лёха.
— Все мы убили. Вот даже старикан, невинный с виду, запятнал себя кровью. Разве ты не понял еще, что провидение так пошутило, что собрало нас в одном месте — убийц и жертв одновременно, — спокойно произнес Дальний.
— Мне плевать, кто там пошутил, — отозвался житель Донбасса.
— Вот и зря, — парировал россиянин.
— О каких жертвах ты говоришь? — вдруг задал вопрос Лёха.
— Ну, смотри, — ответил Кизименко. — Дед — жертва Новороссии, он пострадал из-за нее, сидел «на подвале». Я — жертва правления Путина, жертва России. Ты — жертва войны.
— И что? Какое это имеет значение? — спросил Никитич, решивший наконец-то прервать свое томное и отрывочное пение.
— Я не знаю. Мне только сейчас эта мысль пришла в голову.
— Жертвы, убийцы… блин, какая разница? Разве есть какой-то смысл в этом? — расстроенно проговорил Лёха и в сердцах сплюнул на пол.
— Ну, не скажи, — протянул Илья. — Человек понимает логику своего существования: ходи на работу, ешь, пей. И все у него хорошо, пока однажды он не заболеет и через шесть месяцев не умрет. О чем это говорит? Что нет закона жизни — есть только закон смерти. Все смертное, только вот христиане верят в спасение души, потому что иначе конец бытия лишает смысла всё бытие. Мы здесь, потому что подобное правило есть у войны — закон жизни. Только живые помнят о жертвах, только живые способны оценить войну, оказаться ее частью, чтобы потом отделиться от нее. Мы все еще не попрощались с войной. Она до сих пор звучит выстрелами в нас.
— Правильно, потому что потерять родных — это горе. Как можно переступить через горе? — не унимался Лёха.
— Потому мы здесь и жертвы, и убийцы. Человеческая природа такова, что нами чаще движет боль, нежели любовь. Мы — олицетворение боли, — продолжил россиянин.
— Разница в том, что ты строишь из себя умника, а я страдаю, — произнес Лёха.
— Не ты один. А сколько погибло со стороны Украины? Потерять родных — это потерять часть себя. Блин, я ведь тоже все понимаю, но тебе когда-то нужно встретиться с болью один на один, — учил Илья.
— Встретиться? Я до сих пор не сплю по ночам. Ленка приходит во сне и таким плаксивым голосом спрашивает, где Андрюшка, она его потеряла. И плачет на моем плече, а я от бессилия, от невозможности что-то изменить сжимаю кулаки. Как мне сломать то, что не могу сломать. Я пытался залезть себе в душу, уговаривал, что нужно жить дальше. Но как будто стою перед высокой стеной. Маленький перед большим, — с горечью сказал Лёха.
— Это война. Она всегда кровавая. Это просто нужно принять, — холодно ответил Кизименко.
— Да какая… Мне… Ты… — не договорил Лёха.
Он посмотрел на своего противника, сжал кулаки, поджидая удобного случая, чтобы размозжить ему голову о стену. Говорить больше никому не хотелось. Шахтер почесывал коленку, что-то злобно бурчал себе под нос. Дед прикрыл глаза и погрузился в легкую дрему, а перед Кизименко всплывали образы и туманные очертания прошлого. В одну секунду он расслабился, и буквально мгновенно в его голову ворвались дикие полчища воспоминаний, сметающие на своем пути настоящее, стирая грани между состояниями времени…
Октябрь 2014 года. В Донецком аэропорту не смолкали перестрелка, взрывы и артудары. Дом на окраине поселка Пески почти превратился в крепость. Два товарища Ильи спали, мертвецки пьяные. Алкоголь заполнял пустоты дня, убыстряя бег секундной стрелки, сокращая нудное время ожидания следующих атак. Среди бойцов было распространено пьянство, особо рьяных приверженцев заложить за воротник называли «аватарами», видно, из-за ассоциации со знаменитым фильмом, в котором герои — синие. Кизименко с презрением смотрел, как бойцы напивались в хлам.
«Водка продается на каждом углу, украинцы употребляют спиртное каждый день, каждый вечер. Это слабости — люди сами превращают себя в биомусор», — думал он и уходил на позицию.
Глядя на это повальное пьянство, Дальний иногда ловил себя на мысли: зачем он здесь, среди этих людей? Нельзя сказать, что он сам никогда не употреблял алкоголь, но на этой войне пить вообще перестал.
На следующий день к ним приехал Дмитрий Ярош, глава «Правого сектора». Он выстроил весь ДУК — человек пятьдесят.
— Хлопці, потрібні добровольці в аеропорт. П’ятнадцать чоловік. Хто хоче, зробіть крок уперед! — сказал Ярош.
Бойцы переглянулись, из строя вышли четыре человека. Когда Илья услышал, что сейчас можно попасть в самую горячую точку Европы, то опешил от радости. Он заулыбался и, как в школе, потянул руку вверх.
— Дубина, из строя выйди, — прошептал ему Гора.
— А, точно, — замялся Илья и шагнул вперед.
Перед Ярошем оказались всего пять человек.
– І це все? Це не дуже добре. Будемо назначати… добровольців, — решил Ярош.
Но последние его слова Кизименко уже не слышал. В тот момент, когда начали отсчитывать бойцов для военной операции, он уже мысленно переносился в другую степень времени и пространства, где непрерывно идут сражения и бои…
В терминал они мчались в БТР, который должен был проскочить по взлетной полосе к диспетчерской вышке. Она размещалась напротив Новоигнатьевского кладбища, у северной части села Веселое, ограждая проход к новому терминалу с запада. Вышка представляла собой столбообразное здание, наверху которого когда-то сидели диспетчеры, управляя взлетом и посадкой самолетов. По левую и правую стороны находились полукруглые помещения, соединенные коридорами. В одном из них расположились бойцы ДУК, а в другом — военнослужащие регулярной армии. Задача перед ними стояла простая: корректировать огонь артбатарей и прикрывать новый терминал. БТР тормознул у вышки со стороны взлетной полосы, люк раскрылся, и командир боевой машины заорал как резаный:
— Давайте, хлопці, бігом, жопами трусіть, вилазьте.
Илья и потряс, пулей выскочил и побежал в сторону вышки.
— Бігом хлопці, бігом, — торопил бэтээрщик.
Как только последний боец выскочил из машины, водитель ударил по газам и устремился в сторону Песок. Спустя полминуты на место высадки прилетел снаряд, взрыв сотрясал землю, словно происходил сдвиг пластов. Эти дни навсегда врезались в память Ильи, все, что происходило ранее, не стоило и пары часов в вышке.
Он забежал в здание, отбрасывая ногами битое стекло, которым был щедро усыпан пол, прошел чуть вперед и оглянулся. В стенах везде виднелись последствия обстрела — осколки, царапины, выбоины. Окна почти все выбиты. Направился в левое крыло, где придется находиться бойцам. Стены тонкие, обшитые гипсокартоном, местами насквозь пробиты зенитным пулеметом. Кое-где зияют, словно вытекшие глаза, небольшие дыры. Мебель сохранилась и на фоне разрухи смотрелась, как красавица рядом с чудовищем.
— Ось, бачиш, це наші позиції, брат, — в комнату зашел чубатый мужик в потертом просаленном камуфляже. На руке виднелась нашивка ПС.
— Вот я и дома, открывайте шампанское, — мрачно пошутил Илья.
— А, «сепари» тобі сьогодні наллють, не хвилюйся. Мало не здасться, — пробормотал чубатый в пышные казацкие усы. Может, поэтому и позывной у него был нехитрый — Козак.
Подарки поступили в 21:09. По зданию лупила артиллерия, иногда грохотала ЗУ-27, к распевке присоединили пару «калашей», баритоном пронзая темноту.
— Щоб тобі в сраку. Гарик, викликай арту, дивися, над огорожею лізуть, — кричал в рацию Козак-«правосек».
Со стороны села здание диспетчерской вышки окружал забор из плит. Для того чтобы подобраться ко входу, сепаратисты пытались прошмыгнуть у ограждения, но часто даже не подозревали, что их видно с верхних этажей вышки.
— Бачу, Козак, бачу одного. Лізе, як тарган, дивися на тридцять градусів біля входу, зараз в розбитому отворі, видно, на прикритті, — запищала рация усатого.
Тот обернулся, гнусаво обратился к Илье:
— Ну, давай, хлопець. Покажи, на що ти здатний.
Кизименко схватил гранатомет «Муха», пошел в другую комнату, которая окнами выходила во двор, прямо на забор, прицепил на голову прибор ночного видения и осмотрелся. Было тихо, только вдалеке слышались взрывы — украинская артиллерия накрывала огневые точки «ополченцев». Илья собрался было уходить, подумал, что враг скрылся, когда у забора увидел движение. Прямо у разлома виднелась чья-то голова. Потом пропала, но этой секунды было достаточно, чтобы определить место для поражения. Илья вскинул гранатомет и нажал на спусковой крючок. Столб дыма вырвался из задней части «Мухи», кумулятивная граната вылетела, будто дракон, и устремилась к ограждению. Послышался взрыв, а за ним чей-то сильный стон. Дальний вскинул «калаш» и, когда дым чуть развеялся, стал стрелять в ответ на малейшее движение, хладнокровно добивая врага. После этого случая его уже не называли «хлопець» или как-то по-другому — только Дальний. В башне он пробыл почти месяц. Не было ни одного дня без наступления и грохота. Вышка слишком мешала продвижению сепаратистских войск к новому терминалу.
— Давайте, кіборги, єш твою матір, ще трохи протримайтесь, — кричал Козак в рацию, когда очередная волна атаки накатывалась на башню. Поспать удавалось только пару часов, пока опять где-то не бахнет так, что штукатурка сыпалась с потолка пыльными потоками.
Позиции четырех бойцов ВСУ[7] и шести ДУК находились в двух полуподвальных зданиях по бокам вышки. На самой вышке они дежурили по очереди. Есть хотелось постоянно. Из жратвы — только сухпайки. Разжигать огонь они боялись, да и старались особенно не шуметь. ВСУшники вообще свое крыло забаррикадировали, на ночь перекрывая все проходы.
— Вы хоть придумайте какие-то позывные, а то мы будем стучаться, а вы там обосретесь со страху, — говорил им Илья.
— Смотри, будешь стучать, мы тебя по запаху узнаем, москалик, — скалились ВСУшники.
Обычно атаки «ополченцев» были кратковременными. Несмотря на то, что забор просматривался, они все равно пытались проскользнуть среди обломков ограждения, спрятаться за прогнившей плотью бетонной стены. Иногда Илье казалось, что перед каждой атакой они или пили по-черному, или «обдолбались на ухнарь», — так бесшабашно лезли вперед.
Дни Кизименко считал по количеству нападений на вышку — в среднем от трех до пяти. Как-то он задремал под утро после долгой ночной канонады, а проснулся оттого, что его трясет от холода. Предвестник зимы — утренняя изморось — проникала в щели, вползала, словно змея, в дыры, трогала ледяными ладонями тело, пытаясь забрать последнее тепло.
— Как же холодно, закацуб неимоверно, — процедил в украинской манере Илья и повернулся на другой бок.
По ночам перестрелки — такая же обыденность для защитников башни, как овсянка для англичанина. До дежурства оставалось еще пару часов. Когда сон начал одолевать, вдруг послышалась музыка. Звуки усиливались, можно было различить ноты и слова. «Сепары» включили советские песни.
«Наверное, так изгоняют „фашистский дух“», — подумал Кизименко и усмехнулся про себя.
А между тем спать уже не хотелось.
— Вот падлы, полоумные, совки недобитые, — пробурчал он и окончательно проснулся.
— Дальний, иди сюда, — проскрипела рация голосом еще одного «правосека» — Фрампиля.
Илья поторопился в угловую комнату, откуда открывался вид на внутренний дворик, и обомлел: на небольшом бетонном пятачке недалеко от входа в башню лежало мертвое тело российского офицера спецназа.
— Е-мое, ты гляди, — сказал Дальний.
— Отож, еще один москалик, — проговорил Фрампиль.
— Вот ирония судьбы: быть посланным Путиным в чужую страну, чтобы якобы защищать русских, и русским же быть убитым, — ответил петербуржец.
— Ага, западло ему судьба подсунула, — согласился Фрампиль.
С тех пор каждое утро начиналось с местной забавы — наблюдать за тем, как труп все сильнее вздувается. Было видно, как трупные газы распирают тело, и, казалось, сейчас разорвут его.
— Слышь, а если до нас долетят кишки? — серьезно спросил через несколько дней Фрампиль.
— Не, траектория не та, он к ВСУшникам, в их логово, последнее нападение путинца, — не менее серьезно ответил Дальний.
— Ага, нападение русской пропитой печенью и почками с камнями, — без улыбки произнес Фрампиль.
— А то! — подтвердил Илья.
И тут оба согнулись от смеха.
На следующее утро Кизименко осматривал в бинокль труп и увидел, что у него на руке что-то блестит. Присмотрелся — часы «Ракета», такие вручали ФСБэшникам в качестве именных подарков.
«А че добру пропадать? Нехорошо так», — подумал он и задумал план освобождения русского спецназовца от часов.
Вечером, когда стемнело, Илья осторожно вылез из проема на первом этаже. Послышались два тупых выстрела. Потом все затихло. Кто-то шмалял без прицела.
— Стремно, епрст, — прошептал он сам себе, — так и завалить могут из-за этих гребаных часов.
Но упорно продолжал семенить к телу. О приближении к цели Кизименко понял по запаху. Вонь стояла несусветная, казалось, она накрыла мертвеца куполом.
— Е-мое, щас блевану, — Дальний почувствовал рвотные спазмы.
Оглянулся — почти весь путь пройден, возвращаться ни с чем не с руки.
— Ай, не поминайте лихом, хохлы-«правосеки», — напутственно сказал он и неуклюже перекрестился.
Еще два шага — вот он, труп. Голубой свет луны накрыл лицо русского солдата прозрачным саваном, так что отчетливо были видны черты лица.
«Какой молодой! Моего возраста», — удивился Илья.
От трупа исходил неимоверный смрад. Одна рука лежала на асфальте, а вторая держала «калаш». Кизименко присмотрелся к мертвецу — ему почудилось, что разлагающийся русский невообразимо похож на него: нос, подбородок, волосы, даже цвет глаз, навечно уставившихся в твердь небес. Так ли это было или нет — уже непонятно. Может быть, это трупный запах вызвал у Ильи галлюцинации или русский действительно был схож с ним, но именно в тот момент он глубоко и живо осознал, что где-то в параллельной Вселенной он должен был погибнуть точно так же, защищая ненавистную ему кремлевскую власть, которая обманула свой народ, сделала его своим врагом и поэтому легко истребляет, отправляя на войну, увеличивает количество пушечного мяса без особого сожаления.
— Россия — это фабрика для медленной смерти, — пробормотал Илья первое, пришедшее в голову. Только в этот момент он по-настоящему понял, кто он такой, для чего ему жить, за что бороться. — Я буду бороться не за свободу, а против рабства, — поклялся он сам себе.
Выстрелы приближались. Громыхнул взрыв. В аэропорту опять было неспокойно. Дальний протянул руку, с трудом расстегнул ремешок и медленно, но уверенно снял часы с посиневшей руки трупа.
Через два дня Илья проснулся и первым делом подскочил к окну — «проведать» москаля, но на труп уже смотрел его приятель.
— Сдулся, гад. Через жопу. Такую атаку испортил, — с сожалением проговорил Фрампиль, понимая степень неестественности и в то же время и обыденности развлечения.
— Вот и конец, и все через жопу. Как обычно у русских, — то ли шутя, то ли серьезно ответил Дальний.
Этой же ночью Илье не спалось. Ему заступать утром. Холодрыга стояла невыносимая; чтобы как-то согреться, он крутился на подстилке в разные стороны. И тут услышал шорох. Потом скрип. Тонкие звуки шуршания по битому стеклу. Эти звуки то пропадали, то появлялись снова.
— Козак, прием, Козак. Ты не спишь? Тут кто-то есть. — Илья включил рацию.
— Чую, перевір, хто там. Посилаю до тебе двох, — получил он в ответ.
Кизименко привстал, осторожно медленным шагом подошел к проходу. Прислушался — вроде тихо. Ан нет, опять скрип, цоканье, шуршание. Он медленно высунул голову, посмотрел в коридор. Никого. Но через секунду шорох возобновился.
«Ну, началось, — подумал боец. — Прорвались все-таки „сепары“».
Тяжело дыша, сделал шаг вперед, в коридор. Сделал два шага, остановился. Слева от него послышались шаги еще двух бойцов-«правосеков». Вдруг около стенки раздался шум и мелкий топот. Жжжух — возле него пронесся рыжий кот с дикими вытаращенными глазами.
— Вот сука, — громко заругался Дальний и продолжил в рацию: — Это кот! Падла, наверное, «сепарский», пришел следить за нами.
Пару секунд — и в рации раздался хохот. Так и прозвали кота — Сепар. Видно, есть было нечего, а на остатках сухпайков расплодились мыши, вот котяра и решил поохотиться. Еще не раз Сепар пробирался в здание вышки. Шуршал, скребся, иногда прыгал в погоне за живностью. Ловил мышей или они удачно убегали от него. Жизнь проявляла себя даже там, где царствовала смерть.
Через два дня Илья чуть не погиб. Ночью начался самый массированный штурм. «Арта» била прямой наводкой по башне, крупные калибры поливали металлом окна, прошивая стены насквозь. Остатки забора уже не укрывали врагов, но наступление велось со всех сторон.
— Фрампиль, ответь, Фрампиль, — кричал в диком гуле петербуржец.
— Слушаю, — прошипела рация.
— По ходу, это кадровики. Российские, всё очень грамотно, — предположил Дальний.
— Сука, похоже на то, не знаю, устоим ли, — засомневался его приятель.
Еще пару часов длился штурм. Сил оборонявшихся было мало. Единственное, что спасало, — точные удары артиллерии. Но сейчас постоянной артподдержки не было, а наступающие подходили волна за волной. В какой-то момент они настолько приблизились к зданию, что можно было издалека рассмотреть каждого из них. Илья присмотрелся. Достал бинокль. Вот это да! Лёха Мальчаков по кличке Серб, его старый питерский знакомый. В голове забродило, зашумело. Значит, «праваки» тут, земляки. Они приехали. Вместо того чтобы сражаться с Путиным, они здесь. А Федя? Друг его. Даже не друг, а брат, больше, чем брат. В висках застучали молоточками мысли. Пули свистели то там, то здесь. Илья смотрел в бинокль, искал знакомое лицо. Не он. И это не он. И этот. Он уже хотел было опустить бинокль и отступать в другое здание, где засели ВСУшники, как на глаза попалась физиономия.
«Этого не может быть. Только не так. Не сейчас. Почему именно он? Как же все идеалы? — мелькнуло у него в голове. — Все слова о революции. Убеждения. Во что теперь верить? Кому? Для чего?» — Он смотрел в лицо своему давнему другу Федьке, который вместе с российскими регулярными частями пробирался к зданию вышки. И тут раздался взрыв гранаты: кто-то заприметил его у окна. Взрыв разворотил половину внешней стены, откинул Илью в глубь комнаты, а через три секунды на том месте, где он стоял, в стену вонзились две пули снайпера. В ту же минуту заработала украинская артиллерия, наводчики удачно передали координаты, шквал огня накрыл то место, где недавно был Федя со спецподразделениями.
На четвертую неделю Дальний попросился в новый терминал — там сейчас проходили самые неистовые бои. Слава о киборгах, защитниках аэропорта, не давала покоя войскам ДНР, которые предпринимали все новые и новые попытки взять укрепления украинцев.
Бронированный БТР на полном ходу мчался к терминалу, водитель чуть сбавил скорость, чтобы Илья выскочил, и тут же уехал назад. Темнело. Кизименко встретил нескольких бойцов, заросших, небритых, от них тянуло душком — смесью запаха пота, пороха, пыли и еще черт знает чего. Новенького провели на второй этаж, где расположились остатки украинских боевых частей. Атака недавно закончилась. Бойцы отдыхали, буквально падая без сил. Некоторое время они перебрасывались словами с Ильей, а потом затихли. Кизименко сидел на какой-то бочке, опершись о стенку. И вдруг раздался сильный скрежет. Потом еще один. Громкий звук покореженного металла. Потом еще, но более протяжный, почти вой. Дальний встрепенулся, привстал, но пространство наполнила тишина. Видя реакцию новенького, один из киборгов нехотя пробурчал:
— Э, не переживай. Это терминал дышит. Подыхает он, скоро испустит дух, вот оттуда и скрежет. От холода. От смерти.
Глава 19
Если долго смотреть вдаль на холмы, то поверхность в какой-то момент будет казаться волнистой линией, проведенной рукой. Природный архитектор вообще не привык пользоваться линейкой и штангенциркулем, а предпочитает прерывистые линии и овальные формы. Его рука дрожит и не выдерживает угол при обрисовке пейзажа. Возвышенность вздувает горизонт, который плавно проваливается в широкую вмятину низины. Плоскость пространства с впадинами и выпуклостями внезапно прерывается пирамидой угольного террикона, вкрученного черными винтами в степной пейзаж. Низкие худые облака каждый день задевают угол вершины отвала, стачивают камень, обтирают своими ватными телесами черноту, которая спустя годы приобретает тусклую серость с вкраплениями красного пережженного угля и темных пятен породы — в тон обычного уклада донбасской жизни.
Неподвижность ландшафта рождает стойкое понимание неизменности бытия. Даль ограничивается только зоркостью глаза, жизнь — способом зафиксировать координаты на карте, оставив за собой кусок земли, чтобы считать этот маленький надел своим, принадлежащим только тебе и твоей семье. Таких взглядов придерживался Лёха. Вернее, придерживался раньше.
Теперь его сгоревший дом возвышался черными костями с истлевшей плотью штукатурки, обоев, занавесок и прочих деталей быта, потемневших до неузнаваемости. Копоть и грязь. Безнадежность и конец.
На следующий день после пожара Лёха уехал подальше от родного поселка в сторону Луганска. Там как раз велись бои. Он теперь был оторван от земли, вырван с корнем, выкидыш пространства…
— Проходи, садись. — Молодой парень с правильными чертами лицами смотрел на него голубыми, почему-то пугающими глазами.
Лёха находился в комнате полуразрушенного дома на Острой могиле, недалеко от Луганского аэропорта. Еще недавно тут велись бои. Украинские десантники оказались зажатыми в районе взлетной полосы, «ополченцы» стояли на Хрящеватом, окружили аэропорт. Там оставались только 80-я бригада и добровольческий батальон «Айдар». Защиты у них практически не было — два танка (у одного башня не крутилась, только пулемет мог стрелять, а второй стоял мертвой тушей). Гаубиц шесть штук и минометов восемь — и все это на 300 человек. Но после падения самолета АН и провала операции под Иловайском украинцы отступили, оставили разрушенный аэропорт.
— Так почему ты сюда приехал? — спросил парень, а потом спохватился: — Не представился, меня зовут Серб.
— Ненавижу «укров», — проговорил он.
— Вот как. А почему? — продолжил Серб.
— Дом разрушили, — коротко сказал Лёха, не вдаваясь в подробности.
Он решил не распространяться о том, что произошло. Мать еще оставалась в поселке, который частично контролировался ополченцами, а частично — «правосеками». Мало ли, какая молва дойдет до тех мест, еще пристрелят ее на месте «нацики».
— Ну, в целом я понял. Пройдешь проверку — и, может, тогда возьмем в ДШРГ[8] «Русич», — пообещал Серб.
Первое задание простое — охранять блокпост. Вечером он выехал за Хрящеватое в направлении Новосветловки. Там, у дороги, на краю границы с серой простыней осеннего поля, возвышалось заграждение из бетонных блоков. Чуть дальше была вырыта землянка, а в ней — три человека. Это промежуточный укреппункт. Лёху встретил Бобёр — ополченец из местных краев. Чуть полноватый, но полноватость пришлась в основном на щеки. Когда-то в школе он обижался на кличку, считал ее позорной, стеснялся своей внешности, но потом, прибыв в ополчение, на вопрос, какой у него позывной, автоматически выпалил: Бобёр. Потом сам не раз усмехался этому случаю.
— А теперь Бобёр стало звучать уважительно. Мужики хорошо ко мне относятся. Я ведь молодой еще, двадцать два стукнуло, а уже воюю, — хвастался он Лёхе.
Они сидели и курили перед землянкой, чесали языками, а издалека ветер доносил редкие, размытые одиночные выстрелы.
— Хке, шмаляют наши, — довольно закрякал Бобёр. — Недавно прибыло из России подкрепление…
Тут из-под земли появился Карась — худой, как оглобля, тридцатидвухлетний мужик. Из них, наверное, только два года он провел трезвым. Сейчас Карась выбирался из землянки, как медведь, шурша, производя лишние звуки, бурча и тихо матерясь.
— А вот и бодун, то есть шатун, — сыграл Бобёр словами.
Но третий ополченец, казалось, не слышал его фразу, поплелся к рукомойнику, набрал в ладони воды и вылил себе на голову.
Начало октября 2014 года. Желтые исписанные осенью листья срывались, словно письма, летящие без адресата. Под ногами уже шуршал пергамент. Прохлада притрагивалась к ушам, гладила по щекам, залазила под ворот и касалась кожи.
Карась еще раз вылил воду на голову. А потом, рыча и фыркая, подошел к остальным.
— Ну, это вчера я дал, ничего не помню, — проговорил он.
— Зато я помню: ты храпел, как слон, — подтвердил Бобёр.
— Как слон, хе-хе, — замурчал Карась. — Главное — ночь прожили.
Он задумчиво уставился в мутную степную даль. Потом засуетился, взял «калаш» и пошел к кустам, находящимся метрах в ста.
— Он всегда ходит туда проверять. Мне кажется, что от страха. Или у него паранойя, — пробормотал Бобёр вслед Карасю.
И действительно, каждый шорох со стороны поля, шум, похожий на звуки, воспроизводимые человеком, вызывал у многих ополченцев приступы беспокойства. Эти люди раньше видели войну только по телевизору. Одно дело, когда ты можешь погибнуть или покалечиться в шахте: природа, силы естества охотятся даже не за тобой — за любым, кто работает в шахте. Человек словно ощущал крутящийся по рулетке маленький металлический шарик, который вот-вот остановится, и тогда чья-то жизнь оборвется. Траекторию остановки шарика нельзя предугадать, поэтому в какой-то момент просто перестаешь об этом думать. Встаешь, надеваешь грязное белье и опускаешься в шахтное подземелье. И так может продолжаться и год, и двадцать. Страх в человеке исчезает в растворителе времени и кислоте обыденности, остаются только опыт и привычка. Но на войне оказалось, что смерть приходит к человеку от человека. И значит, она имеет некий явный облик, которого нужно страшиться. В какой-то момент у ополченца на передовой просыпается мания преследования.
— А что вы делаете? — спросил Лёха товарища.
— В основном торчим, как тополи на Плющихе. Было еще двое с нами, бухарики страшные. На их фоне Карась — ангел чистой красоты, — заулыбался Бобёр.
В этот момент, шурша ногами и потрескивая сухой желтой травой, ангел чистой красоты с недельной собачьей щетиной, опухшим лицом и 3D-мешками под глазами подошел к посту и смачно плюнул на пустую черную полосу грунтовки, уходящую куда-то за холмы.
Ночью раздался взрыв. Лёха встрепенулся, не понимая, что происходит. Рядом приподнялся Бобёр.
— Е… твою мать, — ругнулся он и выскочил из землянки.
Слева от блокпоста горела трава. Рыжее пламя вздымало свои красноватые кудри на ночном ветру, который развевал их во мгле, разбрасывал искры, рвавшиеся к небу и там таявшие, пропадая в неизвестности. Дым смешивался с темнотой. Лёха вылез и смотрел на пляску пламени.
— А где Карась? — спросил он у напарника.
— Точно! Карась, — воскликнул тот и побежал к оранжевому свету огня, но чуть не упал, споткнувшись о тело. Послышался стон. Бобёр позвал Лёху, они вместе подхватили Карася и понесли в сторону землянки. Дело обстояло плохо: у ополченца оказалась перебита одна нога, было видно, что вытек глаз, кровь окрасила одежду в районе живота — серьезное ранение. Карась что-то бормотал. Звуки срывались с его губ, превратившись в кашу из букв и пауз. Они еле дотащили его, Лёха рванул в землянку и принес одеяло, на которое положили раненого.
Бобёр по рации вызывал машину, обещали прислать. Карась стонал, словно его пытали. Боль раздирала изнутри. Нога чуть ниже коленки еле держалась на сухожилиях — кости перебиты. Ополченец вцепился руками в складки одежды на животе. Темно-алая, как спелая вишня, жидкость просачивалась сквозь пальцы — задета печень и еще бог знает что.
— Блин, что случилось? Ни хрена не пойму, — пробормотал новенький.
Бобёр подложил под голову раненого скрученную фуфайку.
— Что-что? Мина, сука. Не хрен по полям шастать, выслеживать «укропов». Еще фиг его знает, кто эту мину поставил — наши или чужие, — нервно ответил тот.
Лёха глядел, как мучается Карась, извивается, просит позвонить престарелой мамке. Плачет, как ребенок, чувствует, что конец приближается. Бормочет, не переставая просить прощения. И уже неясно, у кого — ополченцев, молча пытающихся остановить кровь, которая хлестала из ран по всему телу, или, может быть, у мамы, которая живет в разваливающейся хибарке в поселке Ясеновском. Он хотел бы извиниться за то, что не облегчил ей жизнь, не привнес светлые краски в серую повседневность. Вместо этого она стыдилась его: как помер батька, совсем ничего не могла с ним поделать. Встретит Ивановну с соседней улицы, та рассказывает ей о внуке, мол, ходить стал, первое слово сказал, назвал «бабой», а мама чувствует, как краска приливает к лицу: стыдно-то так. За оболтуса, алкаша, без семьи и будущего.
Время беспощадно отсчитывало секунды Карася, пока тот бормотал слова в пустоту. Кто знает, может, в этот момент он просил прощения у братков, которых подвел, боялся не смерти — страха. Пошел на шорох в кустах (как оказалось, там была собака), но наступил на мину. Тело разрывалось. Нервы с сумасшедшей скоростью посылали сигналы боли в мозг, который не успевал их обрабатывать, и плоть извивалась в судорогах.
— Помогите, по… г… те… — выскальзывали звуки изо рта раненого. А потом опять: — Прости, пр…с…и.
Вполне может быть, что не к людям он обращался. Человек по-звериному чует конец жизни. С точностью до миллисекунды он может предсказать, что вот сейчас завершит свое земное существование. А что, если этот страх напал на него? И он поддался животному инстинкту выживания, просил спасти уже не тело, развалившееся на части, а душу, которая рвалась наружу. Просил Того, Кто на Небе, облегчить его страдания, взять сейчас, убрать боль.
— Пр…с…и… — без конца бормотал он, как будто пел молитву, каялся в том, что прожил жизнь похабно, потопил разум в водке. — Пр…с…и… — повторял и повторял снова.
К кому он обращался — никто не знал. Только сильно потрескавшиеся губы, сухие, как степь, выжженная солнцем, смыкались и размыкались. И звуки уже не воспроизводились.
Машина приехала через пятнадцать минут. Карась умер на четырнадцатой.
Эта первая смерть войны, как ни странно, вернула Лёху к жизни. Когда на следующий день перед его глазами проплывали картины с умирающим Карасем, к жителю поселка Пески вдруг пришло понимание: он на грани жизни и смерти. Теперь его и других людей, живущих здесь, нельзя назвать живыми. Наоборот, их можно назвать заочно мертвыми. Все они сейчас ходят, пьют, едят только из-за того, что им временно дана эта возможность. Они оказались словно посредине реки Лета, волны бьют о корму, а они не знают, куда плыть. Где берег жизни и берег смерти? Неизвестно. Поэтому гребут, куда глаза глядят, пока не достигнут суши, усеянной костями. А значит, смерть — это единственное, к чему все придут рано или поздно. Жизнь вывернулась наизнанку. И это понимание успокоило Лёху. Даже приободрило, ведь смерть — как конец всего, некая дальняя точка — оказалась не концом, а спутником. Не окончанием, а настоящим временем…
Через две недели мимо блокпоста проезжал Серб, увидел Лёху, вылез из машины. Подошел к нему. Слово за слово. «Укропов» отогнали от Луганска, позиции сместились, блокпост расформировывают.
— А куда мне теперь? — спросил Лёха.
— Хотел бы взять с собой, но мы едем в Донецкий аэропорт. Тут уже скучно, — ответил Серб. Хотел вставить еще одну фразу, но запнулся. — Да, и… — замолчал на полуслове.
— Что ты хотел сказать? — решил узнать собеседник.
— Да, ниче, хотя, что тут скрывать? Кадровики российские прижимают. У «Бэтмана» совсем невмоготу стало. То ли дело в мае-июне. Ополченцы были сплоченные. Никаких разборок. Даже пьянства не было, не поверишь. Правда, так продолжалось всего пару недель. Начали бузить местные из быдла, захватывать городишки, присваивать джипы. Сука, как нищие, мародерят все подряд, — злился Серб.
— Так, а ты почему здесь?
— Я? Когда начался Майдан, я приезжал в Киев. Смотрел. Веришь, там люди ведь стояли не с политическими требованиями. Хотели лучшей жизни. Но потом я все чаще слышал русофобские лозунги. А после того как в одесском Доме профсоюзов сожгли русских националистов, то решил, что нужно ехать, отстаивать русских жителей Донбасса, — сказал Серб.
— Блин, да. Я понимаю, кто такие нацики, — согласился Лёха.
— Ну, я тоже придерживаюсь национал-социалистической идеологии, с оговорками, но русских везде притесняют, не дают жизни, — заявил собеседник.
— Так что нужно делать?
— Биться. До конца, — резанул Серб.
— Биться. До конца, — повторил Лёха.
Оба замолчали. Курили. Белый дым разлетался клочками, а потом закручивал сальто-мортале и исчезал в пространстве.
— У нас тут недавно громыхало, видно, «арта» тяжелая. А говорят, что минские соглашения, епта, — продолжил разговор Лёха.
— Это говняные артиллеристы. Они бухие, не раз по нам попадали. Как-то пошел в разведку с Вольфом, это сапер из России. Дело было где-то под Металлистом. Вольф — спец по минированию, таких в ополчении не было, пока не пригнали регулярных. Так вот, наткнулись на ДРГ, а нас трое плюс еще один боец — Славян. Зацепились мы неслабо. Давят на нас, шмаляют. Кричу: «Прикройте нас», — передаю координаты. И что ты думаешь? Снаряды чуть ли не на нас легли. Блинские падлы, алкашеские морды, доберусь до вас! Через неделю такая же бодяга. Я тогда сорвался, приезжаю, а они в хлам, синие. Какая там наводка по «украм»? Хорошо, что живые остались. Пообещал: еще раз такое — разнесу из миномета их командный штаб, — Серб не мог успокоиться.
— А где Вольф? Было бы интересно с ним познакомиться.
— Он погиб, — с грустью сообщил Серб, — снайпер снял, ровно в лоб попал.
И вроде бы дальше говорить было не о чем. Они помолчали. Сигарета опалила кончик пальца. Подручные из «Русича» засобирались.
— Погибнуть в бою — это честь для мужчины, — заявил Серб, — я знал мужичка, Мангуст его позывной. Самый смелый из ополчения. Совсем был без башни. С ним на задания все боялись ходить. Однажды он погнался за танком на машине, хотел стрельнуть в него, но не успел. Так и погиб — в бешеном движении навстречу своей судьбе, — сказал на прощание Серб и уехал.
На следующий день Лёху направили в район села Смелого, где у украинцев находился пост № 32. Укрепрайон в этих местах представлял собой капитальное сооружение из бетонных блоков, дотов, обложенных мешками, вокруг тянулась кишка окопов. Он прибыл туда после обеда. Бойцы шатались по территории. Лёха насчитал десять человек. Среди них выделялся небольшого роста мужик с острым носом, украшенным горбинкой. Он метался в разные стороны, суетился. Наконец-то заметил новенького, который высадился из грузовика и достал сумку с вещами.
— О, здоров, ты к нам? — спросил мужчина.
— С утра был к вам, — пошутил Лёха.
— А я тогда от вас, — в ответ улыбнулся тот.
— Куда? — поинтересовался приезжий.
— В места не столь отдаленные, — усмехнулся опять собеседник.
— В тюрьму, что ли? — удивился Лёха.
— Не, ты шо, не в тюрьму, а освобождаться из тюрьмы. Если честно я тут проездом был, еду из Луганска в Донецкий аэропорт, — пояснил мужик.
— Недавно мой знакомый тоже туда поехал. А почему ты говоришь, что освобождаться? — продолжил расспросы Лёха.
— Почему? Это долгий разговор, уже не успею тебе рассказать, — отозвался тот.
— Жалко.
— Жалко у пчелки, — пошутил мужик и протянул ему бинокль, — на, тебе теперь понадобится.
Лёха взял прибор, повертел в руках, тот оказался почти новеньким.
— А ты как? — поинтересовался он.
— Да никак. Там выдадут. Думаю, скоро все закончится. Мы отвоюем себе право жить, — напоследок проговорил мужик.
— Как хоть тебя зовут? — спросил на прощание Лёха.
— Я никто, и зовут меня никак, — опять с улыбкой сказал уезжавший. Несколько секунд помолчал и проговорил: — А вообще мой позывной Художник.
Через минуту они разошлись. Когда Художник уходил, Лёха еще долго смотрел ему вслед. Мужик почему-то не дождался машины, пошел по извивающейся грунтовой линии дороги, иногда поправлял рюкзак и подолгу смотрел по сторонам…
В январе 2015 года у ограды Донецкого аэропорта расположился взвод ополченцев. Правда, назвать их ополченцами теперь было нельзя. Командование на себя взял российский генералитет, состав стал близок к дивизионной структуре. В здании терминала не утихали бои. Киборгов теснили с каждым днем. И вот взорвали перекрытие между вторым и третьим этажами. На помощь с разных сторон устремились подразделения ВСУ. Их ждали.
Лёха замерз, потирал руки. Позиция находилась возле бетонного забора. В нем виднелись два пролома: один — на растяжках, а второй — обложен минами, которые не так просто было обнаружить. По оперативным данным, часть «укров» в аэропорт будет прорываться не прямо по взлетке, а в обход. Погода установилась мрачная. Чуть потеплело, и снег начал подтаивать. Образовался молочный туман, видимость снизилась до десяти метров. Бойцы смотрели вдаль, но видели только белковую смесь, взбитую до невесомости, висящую в воздухе. Не видно ни зги.
— Бляха-муха, сколько нам тут еще сидеть? — пробормотал пузатый ополченец, постоянно плевавший на землю.
— А хрен его зна… — тут послышался шум приближающихся машин.
Взвод рассредоточился. Лёха стоял у ПТУРа[9], всматривался в черные пятна. Минута. Шум затих. Или уехали, или остановились. Но проехать дальше не могли — прямо под трассой заложены противотанковые мины, уже было бы слышно, как они на них подорвались. Подул легкий ветер. Темные пятна стали видны отчетливей, без деталей, силуэтами. Он всматривался в бинокль, разглядывал, на чем они приехали. «Спартан», новая разработка, броневой автомобиль. Они остановились, думают, куда направляться. Им нужно попасть на взлетную полосу, а только тут выбиты проемы в бетонной стене. Внезапно мощный взрыв — машина нарвалась на мину, из нее посыпались люди. Ополченцы открыли стрельбу. Молодой русский майор, командовавший операцией, материл всех подряд и кричал, чтобы заходили слева, снизу от машин. Из «Спартанов» показались бойцы. Судя по грамотной и слаженной стрельбе, десантура. Одно за другим падали тела с обеих сторон. Лёха направил ПТУР в сторону второй машины и сразу нажал на спусковой крючок. Послышался гулкий выстрел, который мгновенно смешался со взрывом. Ответки стало меньше. Бронированные автомобили разворачивались, бойцы запрыгивали вовнутрь. Бой закончился. Прошло шестьдесят семь секунд. Дым и запах пороха перемешались с туманом, который, казалось, чуть развеялся от пронзивших его пуль и гранат.
— Сука, нужно посчитать раненых, потеряли до хрена. Иди проверь, есть там кто живой, — скомандовал майор Лёхе. — Суровый, прикрывай его.
Лёха нехотя взял «калаш», выставил его, чуть пригнулся и короткими перебежками устремился вперед. Прошло четыре месяца с тех пор, как он стал воевать. Сколько раз участвовал он в подобных передрягах? Не счесть. Его боевые навыки оттачивались с каждым днем. Невозможно даже приблизительно назвать количество выпущенных им патронов или снарядов. Как, наверное, нельзя понять, скольких убил. Пару раз сносил Лёха «укровцев» прямо на БТРе, сидя в засаде. Тело разрывало на куски, которые приземлялись на землю с отчетливым хлюпаньем. Вырезки мяса окровавленной квашней падали недалеко от него. Кровь стала водой для его жизни. Месть — способом.
Бывший шахтер огрубел. Изменился до неузнаваемости. Теперь к месту сражения направлялся не парень из поселка Пески, а почти робот для убийства. Он медленно и уверенно шагал туда, где темнели пятна тел. Машины уехали, опасности не было. Лёха подходил, ступая в лужи крови. Чуть дальше увидел внутренности, ступню. Скорее всего, ракета попала прямой наводкой в украинца. Хлюпая ногами в кровяной жиже, Лёха приблизился к телу, которое находилось в трех метрах. Заметив, что лежащий зашевелился, приготовил автомат. У бойца оказались перебиты ноги, осколки торчали из бедра, кровь залила форму. Он чуть двинулся в болевом шоке, не понимая, что происходит.
— Кто тут? Ротный? — просипел украинский боец.
Ничего не говоря, Лёха подошел вплотную. Раненый лежал, положив голову на снег, распростершись, словно его парализовало. Слышно было, как тяжело он вдыхает воздух. Наверное, постепенно падало давление. Лёха навел на врага ствол автомата, когда вдруг тот открыл глаза и посмотрел на него. Его взгляд — смесь боли, непонимания, неосознанности. Несколько секунд боец смотрел в черное дуло оружия, пока наконец-то в мозгу не вспыхнула мысль, что это враг.
— Стр…яй… С…р…яй, — сухо прошептал он, сглотнув слюну.
Лёха глядел на беспомощного украинского спецназовца. Видел его худое узкое лицо, немного приплюснутое, неширокий нос, тонкие дрожащие губы. Тело сотрясала судорога боли. Дышать становилась все труднее.
— Стр… — опять промычал он.
Ополченец поднес к его лицу дуло автомата. Собирался нажать, а потом внезапно, даже для себя, задал вопрос:
— Зачем ты здесь?
Раненый заерзал и, тяжело дыша, ответил:
— Я н… м…г… по др…г…му… — он кое-как собрал буквы.
Лёха посмотрел на него с удивлением. Сердце усиленно застучало. Что-то в голове перевернулось. Незримо щелкнул тумблер в сознании. Последняя капля упала в чашу. Он вглядывался в беспомощное лицо противника, который содрогался от нечеловеческой боли и не мог отречься от своих убеждений. Каких? Неважно. Что-то стойкое поддерживало сдыхающее тело. Такое же стойкое, как и у Лёхи. Сильное и неудержимое чувство двигало раненым украинцем, такое же неудержимое, какое вело и его врага, стоящего наперевес с оружием. Есть две силы, равные по своему значению. Это любовь и месть. И нет между ними превосходства, нет различий в мощи и тяге к исполнению. Люди, в которых живут эти две силы, руководствуются одними мотивами в разных вариациях — жить ради чего-то.
Ополченец обтер лицо перчаткой, посмотрел на бойца. Глубоко вздохнул. Потом накинул автомат на плечо, схватил за руки раненого солдата и потащил в сторону ограды. Тот не сопротивлялся, как кукла, приминал снег, оставляя после себя тонкий и длинный след. Несколько шагов, и Лёха затащил раненого за забор, прислонил его к стенке, наклонился. Внимательно посмотрел в его лицо. Тот почувствовал близость человека, открыл глаза.
— Хочешь выжить, молчи, — прошептал Лёха.
А потом взял руку бойца и вложил в нее гранату.
Глава 20
Все трое в камере СИЗО заняли свои места. Дед залез на второй этаж и что-то там насвистывал. Илья просто лежал, погрузившись в себя. Лёха сидел на нарах и злобно поглядывал на россиянина, прокручивая в голове различные сценарии его уничтожения. Потом он встал и похромал по камере, делая равномерные шаги в разные стороны. Сидеть спокойно не мог. Два часа двадцать две минуты.
— А скажи, зачем Америка начала Майдан? Почему они суют свой нос куда попало? — вдруг обратился он к Илье.
Тот удивленно хмыкнул, но промолчал. Лёха опять спросил Кизименко:
— Ну, вот ты, такой защитник русских, почему не за Путина?
Он всеми силами старался опять пойти на конфликт, не мог удержаться, сидеть просто так.
— Да потому, что ты ни хрена не понимаешь, — отозвался Илья.
— Не понимаю? Так просвети! Какого хрена ты — неправильный русский? Все нормальные воюют против сраных капиталистов из США и фашистской Украины. Сам видел, — продолжил разговор Лёха.
— Не сомневаюсь, что видел, — ответил Кизименко, — только ты не поймешь простой вещи.
— Какой? — последовал вопрос.
— Что такое свобода, — ответил Илья.
В это время послышались звуки, возвещающие о приземлении деда, который успешно катапультировался со второго этажа на грешную землю — нары первого.
— И что это, свобода? — поинтересовался бывший шахтер.
Россиянин принялся рассказывать, что в начале 90-х люди почти даром получили свободу. Советская империя распалась, и у человека появилось множество направлений, по которым он смог бы развиваться. Но получить свободу — еще не значит ею пользоваться. Свобода — это раскрепощенность мысли. Если человек думает не как свободный, а как раб, то первым делом, получив свободу, он захочет ее кому-то отдать. Почему люди так легко соглашались, чтобы ими руководили бездарные сволочи, самые низкие воры? Потому что им так спокойней. За них решают, как им жить, за кого голосовать, кого почитать. Люди не нашли места в социальной пирамиде, не смогли определить, где они находятся, когда у них появился этот шанс — шанс свободы. Они разбрелись, как овцы по полю, не зная, куда идти и зачем жить. Но вот возник кто-то, кто указал им путь, и они с легкостью отдали свою внешнюю независимость, потому что внутренне всегда были несвободны. Им легче находиться в основании государства, стать его полом, залитым однородной массой, подобно цементу. А наверх попали негодяи и лицемеры, самые низкие, лишенные моральных ценностей люди. Именно они дали новую идею.
— И такой человек — Путин. Он снова завел людей в рабство, — подвел итог Кизименко.
— Путин? Нет, он борется за то, чтобы мы опять стали великими, — не согласился Лёха.
— Смешно. Ты хоть понимаешь, что говоришь? Россия — нищая страна, полная обездоленных и с трудом выживающих людей. Свое прозябание они оправдывают большой благой целью. Проецируют личное на общественное. Чувствуют себя в великом потоке, который, по их мнению, изменит мир. Но везде, куда приходит Путин, начинаются разрушения. Украина, Сирия. Нет разницы. Ты все напутал, — вдруг неожиданно мягко сказал Илья.
— Да пошел ты. Я не напутал. Нас всегда давят, не дают жизни. Гнобят. Сука, сколько помню, мы всегда униженные, — огрызнулся Лёха.
— Да потому что вы, придурки, всю свою свободу отдали Партии регионов и Януковичу. А когда пришел «русский мир», отдали себя в подчинение Плотницким, Захарченко и другим говнюкам, — с напором пояснил оппонент.
— Отдали? Если бы Украина не стреляла по нам, никто бы ничего не отдал! — воскликнул Лёха.
— Вот ты балда. Потерял, блин, причинно-следственную связь. Почему началась война на Донбассе? Да потому, что Путин и ватные дебилы устроили переворот, а потом кричали: «Россия, введи войска». Нет действия без последствий. Как я понял, вы все застряли в патернализме. Весь Донбасс не перерос подростковый период, мыслит только максимальными категориями: нам все, другим ничего, мы делаем, что хотим, и никто ничего не сделает нам. Это детство, младенчество личности. Мир устроен по принципу отдачи: если где-то западет, откуда-то вылезет. Не бывает действий без последствий, — закончил свой эпический спич Дальний.
— Нет, бывает, — тихо повторил Лёха. Замолчал. Похромал туда-сюда.
— Я согласен, — вдруг заговорил Пётр Никитич.
— С чем, дед? — спросил Илья.
— Да со всем. С обоими, — проговорил старик.
Кизименко усмехнулся, подумал, что тот шутит, но на лице бывшего пленного «подвала» не было ни тени улыбки.
— Я согласен с тобой, что мы отдали свою свободу другим, а те нас завели в нищету и привели к войне. А с Лёхой согласен, что мы не могли по-другому. Никто нас не учил свободе, понимаешь? Нет таких курсов типа «Как стать внутренне и внешне свободными». Я жил при Советском Союзе, и мы травили анекдоты о Брежневе, а сами выходили каждый раз на парад и искренне радовались. Мы ругали систему и радовались ей. Вот в чем загвоздка. Мы соединились с государством и стали неотъемлемой его частью. А когда Союз рухнул, он продолжал жить в нас. Незаметно. И тогда мы отдали себя другим — регионалам, Путину, Шмутину… Какая на хрен разница? Мы не могли иначе. Так жили мы и наши дети, — скомпоновал свои мысли дед.
Лёха смотрел на старика вдумчиво, с необычным выражением лица.
— Блин, но это ничего не меняет, — начал было Илья.
— Меняет, да еще как, — парировал Никитич.
— Что именно? — спросил русский.
— То, что мы не виноваты, — встрял Лёха.
— Я так не сказал, — запротестовал старик. — Виноваты, еще как. История — такая штука, что ничего не прощает. Мы боялись войны больше всего на свете и сами согласились с ней. Вопрос в другом. Мы не могли иначе. Не было выбора. Это должно было произойти — разруха, выстрелы, радостные крики «республики». Мы просто к этому шли, долго и нудно. И такое могло случиться через год или десять лет. А Путин ускорил процесс.
— Дед, что ты несешь? У тебя дом не разрушил какой-то ублюдок, который кричит, что воюет за Украину, — вскричал Лёха.
— Да, — спокойно ответил дед, — но зато я хлебнул твоей «Новороссии», по горло сыт. Эта страна отморозков, самое худшее впитывает в себя. Идет по пути не человеческому, а по какому-то дебильному.
Но не успел Никитич закончить, как Лёха толкнул его ногой в живот — не очень сильно, но чувствительно для пожилого организма.
— Не тронь старика. — Дальний вскочил и ударил Лёху кулаком в грудь.
Тот задохнулся, согнулся, а потом вдруг наскочил на Дальнего и вместе с ним плюхнулся на пол, так, что противник стукнулся головой о бетон. Этого удара было достаточно, чтобы на несколько секунд Илья потерял связь с реальностью, а в это время Лёха начал наносить ему удары по лицу. Методично, словно молот, он направлял кулаки в Кизименко, а тот поплыл, пытался несколько раз ударить в ответ, но безуспешно. Кровь хлынула носом, сочилась из разбитой губы, в голове помутнело. В этот момент дед навалился на Лёху и сбил его на пол. От неожиданности тот со всей силы развернул руку — удар пришелся в солнечное сплетение, дед отлетел и ударился о нары.
Илья чуть отполз от противника, приподнялся на ноги. Лёха хотел было броситься на соперника, но положение уже было невыгодное. Тяжело дыша, он смотрел на врага, еле сдерживая себя. Два мужика стояли друг против друга. В любую секунду драка могла возобновиться, но тут взгляд Ильи упал на деда, который лежал, как мешок, безвольно свесив руки. Кизименко сделал два шага и очутился возле Никитича, который распластался, словно тряпичная кукла, свесив голову. Илья потрогал пульс, тот был еле слышен. Глаза у старика были прикрыты. На лице замерла маска беспокойства, растерянности, испуга, безнадежности. Дальний приподнял и положил пожилого заключенного на нары, а потом устремился к двери, прошел мимо Лёхи и принялся тарабанить по железу. Гулкие удары пульсировали в тишине, достигая угла комнаты, прижимались к стенке, а потом исчезали, поглощенные камнем. Кто-то за дверью зазвенел ключами.
Дед пришел в себя, бормотал, что не нужно так, прошлое не переделать, будущее не узнать, остается только изменить настоящее. А потом говорил, как печет в груди, сжимает внутренности. Вызвали медсестру, та осмотрела старика, и его на носилках потащили из камеры. Железо двери со скрежетом захлопнулось.
Лёха присел.
— А знаешь, в чем ты прав? — внезапно спросил он Илью.
Тот опешил, у него перед глазами все еще стояла картина с дедом, который, казалось, бредил, погруженный в свои мысли, а когда его уносили, вдруг схватил Кизименко за руки, и несколько секунд тот чувствовал старческое тепло и сухость кожи. Пару мгновений старик удерживал его, а потом его рука безвольно повисла, и двое охранников потащили носилки Никитича, напряженно кряхтя.
— Что ты сказал? — переспросил Илья.
— Я сказал, знаешь, в чем ты прав? — повторил Лёха.
— Гм. И в чем же?
— В том, что мы по-другому думаем. Ты назвал это ребячеством, а я скажу: мы взрослее тебя, — процедил житель Донбасса.
— Ой, да ладно, взрослее. В чем? — спросил оппонент.
— Мы просто выросли, понимаешь. Рано выросли. Мы не застряли в подростковом периоде, наоборот, просто пропустили его. У нас не было детства — мы сразу стали взрослыми, которым нужно бороться за жизнь, — объяснял Лёха.
— Ничего не понял. Что ты мелешь? — удивился Кизименко.
— То, что общество 90-х только родилось, и нам пришлось выживать, голодать, получать зарплату сахаром и мукой. На Донбассе люди всегда тяжело работали, но не было у этой работы оправдания — ради чего. Не было идеи, высшей цели. Ничего. Разве что семью прокормить. Мы, как волчата, только родились — и сразу в погоню за олененком… Нас воспитало голодное время, и мы заботились лишь о том, чтобы хоть как-то набить брюхо. Нам некогда было думать, да и думать было некому. Мы просто боролись, — тихо пробормотал Лёха.
— Да ладно, что ты знаешь о борьбе? — заспорил Илья.
— Это была другая борьба, молчаливая. Мы не соглашались, но молчали, — прозвучал ответ.
В какой-то момент Лёха успокоился. Непонятно почему. В сердце было еще полно злости и ненависти к сидящему напротив человеку, но слова вылетали из души, словно он всю жизнь хотел сказать именно их. С чем это связано? Может, с тем, что ему не нужно притворяться, казаться кем-то другим. В один момент он понял, что таким честным, каким он был сейчас, со своим врагом, не был никогда. Его мотивы, желания, даже злоба — все настоящее. Он не прикидывался.
— Я ведь рано или поздно убью тебя. Не сегодня, так завтра, — ледяным голосом пригрозил Лёха.
— Да я от тебя ничего другого не жду, — не удивляясь, ответил Илья.
— Ты думаешь, это судьба? Или Бог? Почему мы здесь?
— Какая разница, так рассудил кто-то на небесах. Из камеры выйдет кто-то один, — подтвердил готовность биться россиянин.
Лёха выдохнул, зачмокал. Постучал кулаком о железную стойку нар.
— Никак не спрошу тебя, почему ты здесь? — поинтересовался он.
— Почему? Зачем тебе? — ответил вопросом на вопрос Илья.
— Ну как зачем? Я вот убивал «укров», а один раз пожалел раненого, не добил. И свои же меня потом сдали, суки. Посчитали агентом, предателем. Сбежал в село, а меня повязали «укропы». Теперь вот судят. Как я их всех ненавижу! — зло проговорил Лёха.
— Пожалел раненого? Нашего, что ли? Из ВСУ? — удивился оппонент.
— Вашего. Нашего. Какая разница. Словно ломается во мне что-то постоянно. Как будто я не живу, а внутри сухой лес, и ветер наклоняет высушенные стволы и ломает их, вырывает с мертвым корнем, — разоткровенничался Лёха.
— Гм, а меня подставили. Я вернулся после аэропорта в Пески, а русские спецслужбы кинули инфу, что якобы я на них работал. На ФСБ. Я работал на них! Я терпеть не могу сволочь Путина и всю эту свору, лучше бы убил себя. СБУшники повелись, хотят мне что-то предъявить. Вот и заперли здесь, — сказал Дальний.
— Бляха, как же жизнь несправедлива, — злобно усмехнулся Лёха.
Илья недовольно замычал. Оба молчали. Лезть на рожон пока не хотелось, да и времени было еще вдоволь.
— Хоть бы со стариком было все нормально, — подумал вслух Кизименко.
И тут Лёха опять довольно крякнул.
— А знаешь, что я понял? — проговорил он.
— Да пошел ты. Заколебал уже своими откровениями, — недовольно пробурчал Илья.
— Не, подожди, — Лёха вскочил. Заволновался, захромал по камере. — Вы с дедом оба по своей сути одно и то же. Люди, которые возомнили, что они уже не люди. Хотели подняться над человечеством. Даже выдумали себе сверхчеловеческие способности. Ты время считаешь, дед мысли читает. Все это из-за того, что вы не в силах поменять что-то в этом треклятом мире. Сука. Не можете ничего сделать — ни в своем мире, ни в чужом. Вы вбили себе в голову, что должна быть какая-то сверхцель, сверхсмысл существования. И дополнили это сверхсуществование своими мнимыми суперспособностями. Вы оба хотели добиться результатов здесь и сейчас. Думали, сделаете планету лучше, проживете другой жизнью остатки лет. Ни хрена, сотни лет люди бьются, чтобы установить справедливый строй. И что? Все равно кто-то унижен, а кто-то возвышен. Так в чем разница?
— В количестве, — спокойно ответил Илья.
— Каком количестве? — удивился Лёха.
— Количестве правды и неправды. Ты меряешь жизнь всеобщим равенством. Это бред, нужно измерять тем, что человек получает в процессе своей жизни. Справедливость — это плоды бытия, а не цель. Это содержание, а не форма. Можно заниматься показухой, а внутри гнить. Вот ради чего я сражаюсь, — немного возвышенно проговорил Илья.
— Моя правда или неправда никому не важна, — резонно заметил Лёха.
— Она должна быть интересна в первую очередь тебе, — объяснил Кизименко.
— Бред, ты много слышал о судьбе маленького человека? О его настоящих чувствах, мыслях, словах? Кому они интересны? Где мы, те, кто, как рабы, возносит наверх правителей? Мы те, кто погибает, чтобы они жировали! Кому мы нужны?! — воскликнул шахтер.
— А я отвечу. Потому что на Донбассе реальная жизнь стала вдруг нелегитимной. Никто не говорил о самом глубоком, человеческом, своем. Этой личной жизни присвоен статус интимности, приватности. Человек оказался под запретом, — размышлял Дальний.
— Я не понимаю… — проговорил Лёха.
— Объясню по-другому. Люди не в силах остановить жизнь, это ведь не вагон поезда, откуда можно выйти. То есть жизнь, по сути, заставляет нас жить. А значит, от горя нам никуда не деться. Поэтому есть два пути — убить себя или приспособиться. Убить себя — путь слабака, и еще неизвестно, что дальше, душу ведь никто не отменял, да и вечные страдания тоже. Поэтому легче понять и принять оправдание для своего существования. Законы мира логичны, как уравнения математики. Это только мы думаем, что формула мира вот такая, а на деле она оказывается другой. 2 + 2 = 4 — всегда. А значит, итог, совершившееся событие — хорошее оно или плохое — произошло. Его не изменить. Символ за знаком равно — это закономерность жизни. И тогда все беды — девушка бросила, несчастная и ненужная любовь, собачка умерла или ушли в мир иной родные — это логика бытия, в которую вплетено небытие. Это 4, — разошелся Илья.
— То есть просто принять… Но ты не понимаешь… Боль… В груди ноет, словно вонзили нож и он чуть не достает до сердца, — прошептал Лёха.
— Потому что ты держишься за свою боль. Ты думаешь, что она держит тебя, нет, это ты ее удерживаешь. Не отпускаешь. Так иногда человек становится добровольным рабом боли, — ответил Кизименко.
— Нет… Они ведь не сами умерли… Убили… Как мне забыть? — протестовал Лёха.
— Фокус в том, что забывать не нужно. Просто нужно примириться с событием, перестать сопротивляться прошлому — его уже точно никак не изменишь, — посоветовал Илья.
— Я не знаю… Как это — забыть, не забывая… — не понимал Лёха.
Оба на секунду замолчали.
— Ты хочешь приписать себе статус жертвы, чтобы обвинить весь мир. Вызвать жалость, в первую очередь у себя самого. Понимаешь, ты обвиняешь кого-то в том, что в механизме мира случилась поломка, заклинил передаточный вал, а починить ты не можешь. Это худший путь, который можно придумать, — ты сам заставляешь признать других и, конечно, себя, что все кончено, — ты не в силах что-либо изменить. Да, горе — это рана в душе. Это боль. Разочарование. Но согласившись с ролью жертвы, ты навсегда теряешь решимость и возможность поменяться, — наставлял Илья.
— Я не понимаю… — проговорил Лёха, но закончить свою мысль не успел: железные двери с шумом распахнулись, и на пороге возник уже знакомый им толстопузый охранник. Второй встал у двери с другой стороны. Железяка повторно противно скрипнула закрывшись.
— Так, пошто деда довели до сердечного приступа? — злобно проговорил пузатый, постукивая резиновой дубинкой по нарам, потом посмотрел на Илью.
— А у тебя шо морда побитая? — спросил он.
— Поскользнулся у параши, товарищ начальник. Не переживай, — моментально среагировал Илья.
— Да я и не переживаю, куда уж мне, — ехидно подтвердил вертухай и ласково погладил себя по пузу. — А ну, встань, — направил он дубинку в сторону Лёхи.
Тот приподнялся.
— Режущих-колющих предметов нет? — грозно задал вопрос он.
— Начальник, из режущих и колющих только точило[10], — ответил Лёха и вытянул морду.
— Поговори мне, щенок. Молодой, а уже такой задиристый. Но ничего, «сепарюга», мы из тебя дурь выбьем, — пригрозил он и осмотрел матрас.
Потом прошелся туда-сюда, пошмонал нары, даже зачем-то принюхался к воздуху.
— Ладно, вроде ничего, — решил толстяк и обратился ко второму: — Заводи.
Дверь опять пропела песнь из железных скрипов, и на пороге появился здоровый мужик, метра два ростом. Его полное лицо лоснилось, будто натертый до блеска шар для боулинга. Куцая бородка обрамляла физиономию. Каштановые волосы. Руки и шея в наколках. Он посеменил к нарам. Вертухаи довольно заулыбались, проведя такую спецоперацию, а здоровяк посмотрел на двух заключенных, смерил их взглядом. Те стояли. Было видно, что их рост несоизмеримо мал. Потом новенький поднял сумку, кинул на второй этаж, на котором раньше находился Пётр Никитич. Обернулся, еще раз смерил сокамерников взглядом и довольно хмыкнул.
— Ну, для начала пока здесь, а потом поглядим, кто тут почем, — сказал амбал и в один миг, подтянувшись на руках, забрался на второй этаж.
Глава 21
Илья смотрел на Лёху, а тот делал вид, что ничего не происходит. Кизименко хотелось поговорить со своим оппонентом, он испытывал какое-то жгучее желание обратиться к нему, досказать недосказанное. На втором этаже шконки послышался шум — здоровяк пытался умоститься, видно, ему там было неудобно. Дальний сел.
— Ты знаешь, Лёха, что в тебе я узнаю русского человека, — начал он издалека.
— Да? — отозвался тот. — Меньше всего мне интересно твое мнение. Но все же почему?
— Потому что ты живешь, как они. Я понял одну вещь: эти люди, словно затерянные в поле странники, бредут, потому что нет компаса. Нет осознания пути. Плана, например на двадцать лет. А потом кто-то приходит, говорит: «Идите за мной», — ведет их также в никуда, а когда начинаются сомнения, то продает людям страх. Он стал таким же товаром, как еда и обувь. Сколько раз ты читал или видел по ТВ, что страну обступили враги? Россиянам скармливают якобы отравленную еду, а потом, когда ничего не происходит, говорят, что вот как хорошо — и это заслуга власти. Создай проблему и успешно преодолей ее, чтобы показать свою эффективность. Кремль оживает при терактах, катаклизмах, стихийных бедствиях. Потому что только тогда может доказать свою нужность. Он даже врагов выдумывает: Украину. США. Потом Турцию, потом черта лысого. Главное — сплотить людей страхом. Так он и действует — государственность на постсоветском пространстве превратилась в систему удержания власти ради власти. Это ее идеология. А страх превратился в инструмент для манипуляции общественным мнением. Это ее изъян, — подвел итог Илья.
— Ну, ты загнул. А я тебе тоже скажу: мне наплевать на твои рассуждения и философствования. Я разбит. Понимаешь? Ничего у меня не осталась. Ни мифов. Ни лжи. Ни правды. Ни страхов. Я пуст. Ни семьи, ни родины. Все полетело к чертям. Думал, что Донбасс — это сила, кормим Украину, с нами считаются. А выходит, что нас тупо использовали. Как гондон штопаный. Мне теперь нет места, я выброшен, как на помойку, — проговорил Лёха.
Илья молчал. Хотел было сказать, что сам чувствует себя неприкаянным — без рода и племени. Если даже выпустят его из СИЗО, то куда идти? Куда податься? Кому отдаться?
— Неужели нельзя примириться? Мы ведь все больны одной болезнью. Побиты войной. Наши души разбиты! — заметил Кизименко.
— Я не знаю, о каком примирении ты базаришь. Для меня сейчас цель — завалить тебя и того мужичка, который с тобой в мой дом стрелял, — зло пробурчал Лёха.
— Руки коротки завалить, — отбился противник, а потом продолжил, как ни в чем не бывало: — Ты понимаешь, что дед тоже выброшен, как кит на берег? Он повис между эпохами, застрял в пространстве, такой же, как ты и я.
— Я не такой, как ты, козлина! — отреагировал Лёха. — Если бы меня не трогали, жил бы своей маленькой и тихой жизнью. И на хрен кому я сдался.
— Как ты, балда, не поймешь, что именно из таких маленьких строится большое.
— Что ты мелешь? Большое, маленькое. Уже нет разницы. Мы мертвые для Украины и выкидыш для России. Я давно это понял, — сказал Лёха.
— Нельзя выжечь стремление к жизни. Даже смертельно больные мучаются, а хотят жить, — протестовал Илья.
— Хотят, да не все.
— Вот убьешь ты меня. И что? Убьешь еще десять таких, как я. Тебе легче будет? Да ни хрена. Ты будешь хотеть мочить «укров», кацапов, жидов — нет разницы. Не убивать нужно кого-то, а разобраться, кто ты на самом деле. Не то, что тебе навязали, а кто ты, какое твое естество. Я сейчас об этом думаю, — разоткровенничался Кизименко.
— Найти себя. Бляха, какой ты высокопарный. Нельзя найти, когда ничего нет. Кто мы? Скажи? Кто мы? Жители Украины, России, Новороссии? Где наша родина? Какого мы рода? Кто наши предки? Где наши истоки и кто наши потомки? Как ты не поймешь, что даже видимая связь внутри Донбасса разлезлась, разрушилась. Мы хотим выжить, но как? Петь песни о свободной республике? Насмотрелся я, разочаровался и в этом. Потому что не наше это, не от сердца идет. Как во время регионалов заставляли петь песенки партии, так и сейчас. Неискреннее это время, не берет за душу. Мы пользовались искусственными, пластмассовыми лозунгами, потому что другого не было! Чувствую это и ничего не могу поделать со своим чувством, — закончил монолог Лёха.
Тут со второго этажа опустился амбал.
— О чем, братки, чешете, что за тему развиваете? — спросил он.
— У нас тут долгая история, не хочу пересказывать, — ответил Илья.
— А, да ты парень резкий, смотри, рога обломаю, мало не покажется, — злобно проговорил новичок.
Кизименко смерил его взглядом. Да, здоровый, но и не такие шкафы падали.
— Я, бляха, пока нормально с вами базарю. А если вы пацанского языка не понимаете, то запедрилю вас, как два пальца обсосать, — продолжал нагнетать обстановку здоровяк.
Лёха помалкивал. Он еще не отошел от двух драк и в следующие не больно хотел лезть. Впрочем, детина уставился именно на россиянина, морда расплылась в улыбке.
— Вы, я вижу, неместные. Срок не мотали. Я три ходки уже сделал. Нагляделся на таких, как вы, крысят, — продолжил амбал.
Илья посмотрел на него, обдумывая разные варианты, потом чуть успокоился.
— Ладно, не будем. Замяли это дело, — проговорил он.
Здоровый еще больше заулыбался. Потер одну руку, смачно отрыгнул.
— А, это ты правильно делаешь, — согласился он с тем, что сокамерник пошел на попятную, — лучше вам сразу узнать, кто тут пахан. — Потом помолчал и решил добавить: — А так как сися у меня одна, будете сосать по очереди. — Он довольно захрюкал.
Сердце Кизименко застучало, как отбойный молоток. Количество ударов убыстрялось. Кровь хлынула в голову. Он еле сдерживался.
— Ладно, — обратился здоровый к Илье, — понял я, шо вы за птицы, слезай со своего места. Первый этаж шконки будет мой.
Верзила встал и приблизился к Илье. Протянул руку, схватил за ворот и попытался скинуть его на пол.
Тот вывернулся, ударил рукой в пах, потом развернулся и коленкой рубанул противника в голову. Здоровяк откинулся чуть назад, его зашатало, но падать он и не собирался.
— Ах ты, сука, — кинулся он на Илью.
Длинные и мощные удары просвистели у лица россиянина, но он удачно изворачивался. А один раз ответным приложился кулаком противнику в бок, по печени. Тот чуть согнулся, но оказался слишком силен, чтобы его так легко можно было свалить. Шаг за шагом он приближался к Илье.
— Я тебя поставлю на место, сосунок, будешь парашу всю ночь облизывать, — пробормотал он и замахнулся на противника.
Тот увернулся и пытался встречным ответить, но только чиркнул по лицу, разозлив детину еще больше. Сделав несколько неуклюжих движений, амбал все-таки зажал соперника в углу.
Тот стоял и просчитывал ситуацию. Если сейчас выкинуть левую руку, сразу сделав уход вправо, и сильным хуком вонзить кулак в челюсть, туда, где находится множество нервных окончаний, можно будет вырубить врага. А там посмотрим, по ситуации.
Обманное движение слева, уход вбок, мощный правый хук. Детину повело, он пошатнулся. С наскока Илья стал наносить резкие и сильные удары по лицу, нарушая координацию противника. В этот момент верзила выставил руки, а потом внезапно схватил Илью своими кулачищами и прижал к себе. Даже в этом состоянии он был чрезвычайно силен. Кизименко попытался вывернуться, но вместо этого оказался спиной к уголовнику, а тот сдавил руки в кольце и зажал его шею. Двумя руками россиянин ухватил здоровяка и попробовал разжать захват, но безрезультатно. Невпопад дергал ногами, пытался достать до коленок, повис в воздухе — амбал приподнял его и душил, чуть покачиваясь в разные стороны.
В эту секунду парочка повернулась лицом к Лёхе. Тот встал со шконки, наблюдал за дракой. Противники особо не шумели, только сопели, как паровозы. Мужик сдавил шею Кизименко так сильно, что поток воздуха с каждой секундой уменьшался. Тот руками пытался ослабить хватку, но на деле лишь чуть приостанавливал давление. Илья взглянул на Лёху, который стоял и смотрел, как его врага медленно убивают, как его оппонент и собеседник прощается с жизнью, задыхается, и не мог понять, что происходит внутри него самого. В голове мелькали разные мысли, волнами бились о берега сознания. Лёха смотрел на врага, который как рыба хватал ртом воздух, дергал ногами и цеплялся за жизнь из последних сил. Ему скоро конец, еще пара десятков секунд и все. И тогда Лёха снова окажется свободным. Семья будет отомщена. И в эти двадцать секунд он представил, как видит мертвое тело своего кровного врага, подходит к нему и пинает ногой, а оно, как мешок с песком, чуть сдвигается от удара, а потом возвращается на место. Лёха пытался понять, что будет ощущать, разглядывая темно-фиолетовую полосу от удушения на шее Ильи. И внезапно ему стало спокойно и хорошо, так, как бывает только младенцу на руках у матери. Так хорошо, как страннику, который спустя многие годы вернулся в свой старый перекошенный дом. Бывший шахтер вдруг ощутил в себе то, чего ждал давно, когда смотрел в звездное небо и думал, как он мал по сравнению с исполинами-звездами. И теперь он осознал, как он безудержно одинок и одновременно свободен. В нем появилась небывалая доселе легкость, невесомость души, с которой упали кандалы. В один миг он стал другим человеком.
Когда амбал развернулся, Лёха со всей силы ударил по его коленке, тот присел, ослабил хватку. Илья выскользнул из объятий здоровяка в тот момент, когда он резко развернулся и сильно ударил внезапного обидчика. Лёха пролетел один метр, с тупым грохотом стукнулся головой о железный край шконки, рухнул на бетонный пол. Илья упал, тяжело дыша, а детина шатался, держась за колено. Почти сразу же распахнулась железная дверь: грохот от удара головой и шумное падение сделали свое дело — вертухаи забеспокоились и забежали в камеру. Перед их взорами открылась такая картина: на полу лежал Лёха, раскинув руки в стороны, из раны на голове вытекала кровь, образуя неровную лужицу; здоровяк придерживался за верхний этаж шконки, а Илья сидел на полу, сплевывал и не мог отдышаться.
Пузатый со всей силы рубанул амбала по животу дубинкой, так что тот моментально согнулся в три погибели.
— Сука, я говорил попугать! А ты что наделал? — обратился он к нему.
Тут подбежали еще два тюремщика и принялись мутузить детину, который по-детски прикрывал лицо руками и даже не пикнул.
Кизименко повернулся, оперся спиной о стенку и вытирал кровь, капающую из губы, пока охранники обрабатывали заключенного. Тут они спохватились, пузатый нагнулся к Лёхе.
— Э, слышь, вставай, — прорычал он.
Но тот никак не реагировал. Пузатый пнул в Лёху дубинкой, а потом приложил руку к шее.
— Срочно в медпункт! — крикнул он худощавому молодому вертухаю, который тут же скрылся в дверном проеме.
Два охранника поставили здоровяка на колени лицом к стенке и изредка переговаривались между собой. Илья с трудом приподнялся. Ноги дрожали. В голове помутилось и казалось, что до сих пор не хватает воздуха. Шатаясь, он медленно подошел к Лёхе и опустился перед ним. Из раны на голове у того сочилась тонкими потеками малиновая кровь. Глаза были чуть прикрыты, но не до конца — видно полоску белка и темный овал зрачка. Кизименко дотронулся до шеи, пытаясь прощупать пульс, потрогал рукой кожу, выискивая лучшее место, чтобы найти вену. А потом сел, согнув колени. В руках появилась дрожь.
Он посмотрел на тело Алексея, дотронулся до его лица, а потом медленно провел руками по векам, помогая глазам сокамерника закрыться навсегда. Больше ничего не хотелось. Он сел возле тела — опустошенность и слабость одолели его. Впервые за много лет Илья почувствовал безнадежность и глубокое нежелание что-либо делать. Бывший лейтенант обреченно опустил взгляд на пол, уставился в одну ничем не примечательную точку — какое-то пятно, кусок грязи, а может, и едва заметный след, словом, в то, что среди множества узоров и пыли виднелось под ногами.
В камере стало непривычно тихо. Так тихо, что единственный звук, пронзающий помещение, издавала секундная стрелка часов на руке толстого охранника. Ее движения напоминали стук маленького молоточка, который равномерно отбивал ритм неизвестной мелодии. Казалось, что в этой музыке когда-то были слова, приятный мотивчик и запоминающийся припев, но со временем слово за словом пропадали фразы и куплеты, стирались ноты, осыпались скрипичные ключи, пока не осталось только биение — однообразное, повторяющееся, безликое. Секундная стрелка сделала три шага, ударилась о цифру 12 и неожиданно остановилась, судорожно делая рывки то вперед, то назад. На циферблате застыл временной диапазон в районе трех часов дня пятидесяти двух минут. Так продолжалось ровно три мгновения. Внезапно секундная стрелка избавилась от болезненного паралича и резво двинулась по кругу, ритмично отбивая свой безразличный шаг.
Примечания
1
ГРОЗ — горнорабочий очистного забоя.
(обратно)2
Вальхалла — в скандинавской мифологии дворец Óдина, куда попадают павшие в битве воины и где они продолжают прежнюю героическую жизнь.
(обратно)3
БТР — бронетранспортер.
(обратно)4
АГС — автоматический гранатомет станковый.
(обратно)5
ДУК — добровольческий украинский батальон.
(обратно)6
ДРГ — диверсионно-разведывательные группы.
(обратно)7
ВСУ — Вооруженные силы Украины.
(обратно)8
ДШРГ — диверсионно-штурмовая разведывательная группа.
(обратно)9
ПТУР — противотанковая управляемая ракета.
(обратно)10
По-блатному, лицо.
(обратно)
Комментарии к книге «Три часа без войны», Максим Анатолиевич Бутченко
Всего 0 комментариев