Тейн де Фрис РЫЖЕВОЛОСАЯ ДЕВУШКА
Перевод с голландского А. Кобецкой
Предисловие автора
Xудожники Л. Ларский и Л. Рабинау
ПРЕДИСЛОВИЕ
Войска нацистской Германии, которые напали на Польшу осенью 1939 года и тем самым развязали войну в Европе, весною 1940 года двинулись на запад, силой завладели Норвегией и Данией и одновременно дали голландскому правительству заверения в том, что они не предпримут никаких враждебных акций против Нидерландов. В ночь с 4 на 5 мая 1940 года немецкие войска нарушили обещание; их сухопутные и воздушные войска вторглись на территорию Нидерландов. Малочисленная голландская армия, покинутая почти всем высшим командованием, в течение пяти дней героически сражалась против фашистских захватчиков. 10 мая Голландия капитулировала. Правительство бежало в Лондон. Точно так же, как это имело место в Норвегии и Дании, в оккупированную немецкими армиями страну прибыли «гражданские» оккупационные власти.
Германские нацисты лелеяли надежду, что смогут привлечь народы Западной Европы к своего рода подневольному сотрудничеству. Они разыгрывали роль «старшего брата», обещая, что не будут изменять голландских законов. Они лишь считали необходимым провести незначительную реорганизацию органов правления и установить контроль Берлина. Их газеты писали, что народы Западной Европы, в том числе и голландская нация, научатся ценить помощь своих германских «братьев» и их исключительное благородство…
Немецких оккупантов и фашистских разбойников немало огорчил тот факт, что никто не поверил их лжи. Гитлеровцы лгали слишком грубо и слишком часто. Лишь отдельные круги голландской буржуазии готовы были сотрудничать с новоявленными тиранами. Точно так же, само собой разумеется, была готова сотрудничать с оккупантами немногочисленная группа голландских фашистов, которые способствовали немецкому фашизму в подготовке нападения на Голландию. Эта маленькая группа голландских фашистов подразделялась на еще более мелкие партийные группировки— «чернорубашечники» и «коричневорубашечники», в зависимости от их симпатий к эсэсовцам или штурмовикам…
Представители голландской буржуазии, напуганные Гитлером и его постоянными угрозами, рассуждали так: «Поскольку нацисты ъ ближайшее столетие будут править Европой, всякое сопротивление излишне». Вскоре они создали себе вполне комфортабельную жизнь. Они стали поставщиками нацистской армии, поставляя не только товары, но также насильно завербованную ими рабочую силу. Этим поставщикам помогали некоторые бывшие социал-демократы, профсоюзные боссы, которые открыто встали на сторону оккупантов и за чечевичную похлебку предали свои профсоюзы, отдав их в руки «Германского рабочего фронта».
Но, к счастью, эти предатели представляли собой лишь незначительную часть населения страны. В основном голландский народ— трудящиеся, мелкая буржуазия, торговцы, интеллигенция, писатели, а также большая часть крупной буржуазии — был настроен антифашистски. Он ненавидел захватчиков. Он ненавидел иностранное иго. Он чувствовал отвращение к нацизму во всех его проявлениях. Он ждал возможности дать выход своему гневу и ненависти. Эмигрировавшее голландское правительство было слишком слабо, его раздирали опасения и страх перед будущим. Фактически оно было так запугано, что в 1940 году даже уведомило британское правительство о том, что оно намерено снова эмигрировать — из Англии в Канаду… Оно пыталось поддерживать дух голландского народа лишь тем, что по радио призывало население Голландии сохранять спокойствие и не раздражать оккупантов. В эмиграции голландское правительство, неоднократно менявшее свой состав в зависимости от хода военных действий, было совершенно неспособно вдохновлять голландский народ на патриотические подвиги. Тем самым голландское правительство в Лондоне отдалило себя от народа своей собственной страны, находившейся под пятой германского фашизма.
Однако оккупанты вскоре повели себя не как «добрые братья», что сначала они торжественно обещали; они стали проводить крупные и мелкие мероприятия в целях нацификации страны. Еще до своего бегства в Лондон голландское правительство, в состав которого входили два социал-демократа, запретило коммунистическую прессу и заключило в тюрьму нескольких видных коммунистов, в том числе члена голландской компартии Давида Вейнкоопа. Немецкие оккупанты принимали аналогичные меры. Чуть ли не сразу же после оккупации страны они запретили деятельность голландской коммунистической партии, ее газеты и само ее существование. Компартия ушла в подполье и начала выпускать листовки, в которых разъясняла народу истинную сущность бушевавшей тогда империалистической войны.
Германские фашисты разработали далеко идущие планы. Они хотели при помощи определенных кругов буржуазии, отдельных социал-демократов и своих последователей — голландских фашистов сформировать своего рода «квислинговское правительство», рассчитывая тем самым втянуть голландский народ в свою военную машину и использовать голландцев непосредственно в военных действиях немецкой армии. Чтобы создать необходимые настроения для сформирования такого позорного правительства, оккупанты избрали своим орудием голландских нацистов. Они замыслили террор как метод «завоевания улицы» — главным образом в Амстердаме — и основную ставку делали на погромы: истреблением евреев они стремились не только разжечь кровожадные инстинкты самих фашистских группировок, но и запугать население.
Планы оккупантов провалились. Коммунистическая партия в своей уже завоевавшей известность подпольной газете «Де Ваархейд» разоблачала намерения германских нацистов и в этой связи указывала, какая роль отводится немцами организации еврейских погромов. Тем не менее погромы имели место: волна террора прокатилась по еврейским кварталам. И повсюду это вызвало резкий отпор. В стихийно возникавших уличных стычках между фашистами и антифашистами проявились гнев и негодование голландского народа. Организованные компартией массовые выступления вылились в мощный протест, который поддержало почти все население Амстердама, выступив в защиту девяноста тысяч своих сограждан евреев, по большей части мелких торговцев и пролетариев; среди последних было много активных деятелей рабочего движения. Этот протест разросся до крупной антифашистской забастовки, вспыхнувшей в Амстердаме 25 февраля 1941 года и распространившейся далеко за пределы амстердамского округа. Проводившаяся коммунистами забастовка на два-три дня парализовала торговлю и транспорт. Голландский народ продемонстрировал готовность к сопротивлению немецким оккупантам, к защите прав человека и свое недоверие к пустым фразам нацистов о «братстве германского и голландского народов». Таким образом, путь подчинения голландского народа нацистскому игу методами террора и политических уловок был закрыт раз и навсегда.
Всеобщий протест населения привел немецких оккупантов в ярость. Коммунисты неоднократно предсказывали, что вскоре немецкие нацисты покажут свое настоящее лицо. И они его показали. Они начали истязать, расстреливать, арестовывать, убивать и высылать голландцев. Все тюрьмы переполнились. Оккупанты ввели в Голландии свой нюрнбергский антиеврейский закон, а также все германские законы об «оскорблении третьего Рейха». Они стали воровать и грабить, лишая голландский народ плодов его труда.
В Голландии, как и в других оккупированных немцами странах, коммунисты боролись в первых рядах массового движения Сопротивления; это была единственная партия, которая на деле сумела мобилизовать для вооруженной борьбы антифашистски настроенных людей всех классов. Без участия коммунистов голландское движение Сопротивления было бы лишено единства духа, мощи и цели. И естественно, что нацисты наиболее беспощадно преследовали коммунистов, подвергали их пыткам, расстреливали, ссылали в концентрационные лагери. После войны стало известно, что в рядах голландского Сопротивления погибло около шестидесяти процентов членов компартии. Фашистский террор достиг своего апогея после огромных поражений, понесенных немецкими армиями под Сталинградом и Ленинградом. Победы советских войск укрепили веру порабощенных европейских народов в то, что русским удастся очистить от нацизма не только свою собственную землю, но и освободить всю Европу. И русские осуществили их надежды.
Довоенные буржуазные правительства, ранее не знавшие ограничений в своей деятельности, почувствовали, что война принимает не совсем желательный для них оборот. Официально они аплодировали Советской Армии, превозносили ее до небес за победы, одержанные одна за другой после Сталинграда. Но, разумеется, капиталистов в ужас приводила одна мысль о том, что по окончании войны солдаты вернутся домой и захотят построить новый, лучший мир… Поэтому еще во время войны правительства в эмиграции стали принимать меры с целью обеспечить себе возвращение в свои страны. Эмигрантское голландское правительство в Лондоне начало засылать в большом количестве агентов в ряды голландского движения Сопротивления с заданием — следить за «левыми» в Сопротивлении и заставить определенные группировки впредь оказывать оккупантам лишь пассивное сопротивление, а также помешать широким массам населения идти за коммунистами в их последовательной активной борьбе и диверсиях против нацистских властей.
И вот почти в каждой группе голландского движения Сопротивления начали работать темные силы, прикрываясь благородным именем «борцов национального Сопротивления». Фактически они делали свое грязное дело в интересах крупных монополий.
Считаем нужным добавить, что эти темные силы вне и внутри Голландии не смогли сломить сопротивления голландского народа немецким нацистам, потому что коммунисты и их союзники в борьбе — социал-демократы, интеллигенция и национальные буржуазные группировки упорно продолжали бороться. Голландский народ был сплочен единством и солидарностью, как никогда раньше.
Против такого единства голландского народа упорно работали агенты лондонского эмигрантского правительства и крупных голландских монополий. Сначала они пытались рассказами о близком вторжении союзников парализовать деятельность массового Сопротивления. Хуже того, «доверенные лица» даже установили в Голландии связь с гестапо, главным образом в последний год войны, обещая гестаповцам совершенно прекратить Сопротивление и тем самым дать Германии возможность снять в Голландии еще большее число немецких дивизий для отправки на Восточный фронт, а кроме того, выторговать для самих себя разного рода привилегии. Эта «стратегия» была с негодованием отвергнута истинными борцами Сопротивления, которые до конца войны неуклонно следовали цели — сокрушить германский фашизм.
Как хорошо известно, отчасти благодаря опубликованной недавно переписке между И. В. Сталиным, Ф. Д. Рузвельтом и сэром Уинстоном Черчиллем, официальные западные союзники Советского Союза вели войну против немецких фашистов без достаточной энергии и убежденности. Они уже готовились к проведению после войны антисоветской политики — «жесткой» политики, политики «холодной войны». Они вовсе не собирались уничтожить немецкий фашизм, они хотели только ослабить его, чтобы Германия на длительный срок выбыла из числа их серьезных конкурентов на мировом рынке.
В это трудное для страны время внутри нелегальной голландской компартии выявилась группа предателей, которая пошла навстречу проискам иностранных агентов и лондонского эмигрантского правительства. Эти лица пытались обеспечить себе после войны командные посты как внутри компартии, так и в партийной прессе. Они были выброшены из рядов рабочего движения, как только стали известны их предательские планы. Преобладающее большинство членов компартии — мелкие партийные функционеры и бывшие борцы Сопротивления, как и в течение войны, сохраняли верность политике компартии.
И все же поведение этих предательских элементов в период войны оказывало вредное влияние на всю деятельность антифашистского движения Сопротивления в Голландии. В результате их пагубного воздействия единство прогрессивных и демократических сил, возникшее в период оккупации страны между борцами Сопротивления и населением, по окончании войны распалось. После возвращения в страну старого правительства влияние коммунистов ослабло; голландский народ вновь очутился в руках своих прежних властителей, которые с первых же шагов открыли кампанию так называемого «христианского всепрощения» к своим врагам немцам, которые грабили, убивали и подвергали пыткам голландских граждан. Эти властители даже допустили впоследствии бывших гитлеровских генералов, палачей-эсэсовцев и их подручных к участию в качестве своих союзников в новом империалистическом заговоре против Советского Союза.
* * *
Можем ли мы утверждать, что многочисленные жертвы, принесенные героями и героинями движения Сопротивления, ни к чему не привели?
Ни одна сила в мире не может отрицать огромного значения народного Сопротивления и единства духа народа в годы разгула немецкого террора в Голландии и в других оккупированных странах. Принесенные жертвы не были напрасны, они оставили глубокий след в истории. В Сопротивлении боролись отважные мужчины и женщины, которые поддерживали в народе веру в освобождение и в лучшее будущее; своими смелыми действиями народные мстители, каравшие предателей родины и коллаборационистов, доказали, что правосудие не является пустым звуком; в этой борьбе проявились лучшие черты характера голландского народа. Ни одно передовое направление, никакие прогрессивные силы в мире не могут умереть или исчезнуть бесследно. Поэтому история хранит память об антифашистской борьбе голландского народа; эта память не может умереть, она будет и впредь жить и явится общепризнанной силой, способной вдохновить нас на борьбу, если на карту снова будет поставлено демократическое будущее нашей страны.
Прототипом героини моего романа, который ныне предлагается вниманию советских читателей, является участница голландского антифашистского движения Сопротивления Иоханна Схафт, которую все называли просто Ханни. Ей не суждено было дожить до позорного послевоенного периода. Она была расстреляна немецкими нацистами за несколько недель до окончательного поражения фашистской Германии — убита накануне победы. Имя Ханни Схафт дорого каждому современному голландцу, который чтит память участников антифашистского движения Сопротивления и восхищается их подвигами; для сотен молодых людей Ханни Схафт является живым примером смелого исполнения своего патриотического долга, примером ясного, гуманного социалистического образа мыслей.
Чтобы рассказать о жизни этой замечательной девушки, я избрал форму романа. Поэтому выведенную мной героиню не следует отождествлять с исторической Ханни Схафт, хотя я и наделил ее многими чертами характера славной партизанки и приписал ей подвиги, совершенные Ханни в ее бытность в рядах движения Сопротивления. Я думаю, что не поколеблю уважения к мертвым и живым героям Сопротивления, вольно обращаясь с фактами и перетасовывая их с той свободой, какая исстари дозволена романисту.
В работе над этой книгой многие лица помогали мне, делились со мной своими воспоминаниями, сообщали ценные сведения. Не в меньшей степени помогла мне сила их убеждений, которые не допускают циничного отношения к событиям 1940–1945 гг. или недооценки этого незабываемого периода нашей национальной истории. Всем, кто содействовал мне, я приношу огромную благодарность.
Поскольку роман имеет довольно большой объем, я исключил из книги, выходящей на русском языке, отдельные фрагменты, не играющие существенной роли для развития основного действия романа или имеющие чисто местный интерес.
Я посвящаю свою книгу памяти всех честных партизан, которые боролись с фашистским террором всюду, где бы он ни проявлялся. Я посвящаю эту книгу также тем, кто сознает, что сегодня мы должны действовать, дабы предотвратить повторение ужасных событий последней войны и периода оккупации, Я посвящаю эту книгу новым борцам против отвратительных пережитков немецкою фашизма и возрождения нацистского террора внутри и вне Германии.
Лето 1959 г.
Тейн де Фрис
Книга первая. ПРЕСЛЕДУЕМЫЕ
Тоска
тех пор как разразилась война, я, пожалуй, никогда не чувствовала себя такой одинокой, как в один из апрельских вечеров 1942 года. Таня и Луиза пошли вместе с другими студентами на домашний концерт, а я осталась одна в нашей общей комнате в мезонине. Обычно я отпускала подруг довольно спокойно; сама я не особенно музыкальна, и они смеются надо мной, когда я насвистываю Марсельезу, потому что я непременно сфальшивлю… Но в этот вечер мной овладело странное беспокойство.
Дело было не только в одиночестве. Меня как будто томило дурное предчувствие; казалось, за этой неясной тревогой кроется что-то более значительное — как будто возникли какие-то вопросы, ответа на которые пока нет. Что это такое, я не знала. Быть может, просто оккупация испортила нам нервы. Собаки-фашисты порядком отравили нам жизнь: каждый день происходили какие-то события, каждый день объявлялось новое мероприятие. После крупной забастовки в феврале 1941 года фашисты перестали улыбаться и показали наконец свое настоящее лицо. Мы, конечно, и раньше видели их наглые морды, хотя делали вид, будто фашистов и их пособников вовсе не существует.
Я посмотрела на свод законов, на конспекты лекций, разложенные на моем столике. Мне надо заниматься, я твердо решила взяться за дело. Но стоило мне сесть за стол, как я почувствовала, что не могу сосредоточиться. Глухо и тревожно билось в груди сердце. Почему оно заговорило, что ему надо от меня? Я начала шагать взад и вперед по цветной дорожке, между камышовым шезлонгом Луизы и книжным шкафом Тани. Мимоходом смахнула кое-где пыль. Бездумно глядела я на корешки книг, поблескивающие в последних бледных лучах весеннего солнца. Потом остановилась у окна и посмотрела вниз. На улице стояла тишина. Но, разумеется, тотчас же показались немецкие солдаты. Как много их в нашей стране — всюду, куда ни ступи! Эти шагали втроем; скрип и топот их подкованных железом сапог медленно и неумолимо приближался. Солдаты с какой-то тупой почтительностью глазели на дома нашего квартала в этом тихом и не очень знатном новом Южном районе, интересуясь главным образом добротными зданиями. Откуда их сюда принесло? Быть может, из какого-нибудь померанского захолустья… Они жрали на ходу конфеты из большой коробки. Уже почти два года длится оккупация, а они по-прежнему обжираются, как будто еще недостаточно поживились благами нашей мещанской роскоши… Вот они, наши завоеватели! Я не могла больше видеть эти серые фигуры и отошла от окна. Взяв из книжного шкафа томик стихов Рильке, я улеглась на диванчик и попыталась читать. В холодном свете апрельского дня страницы казались зеленоватыми. Близкая моей душе поэзия только усилила нервное напряжение и чувство одиночества.
Кто сейчас где-то плачет в мире, Без причины плачет в мире, Плачет тот обо мне. Кто сейчас умирает в мире, Без причин умирает в мире, Тот мне смотрит в лицо…Тоска, тоска, она никак не желает оставить меня!
Я вышла из дому, села на велосипед и сделала круг по городу. Меня гнала безотчетная жажда свободы, той свободы, которой больше нет. Гнала тоска по прошлой жизни, о которой все вспоминают, как о райском блаженстве. Ветер подымал сухую пыль, и она засыпала глаза, рот, словно в насмешку над моими мыслями. Лучше не думать вообще. Бедная, беспомощная Ханна! Но я совсем другая Ханна, которую еще никто не знает. Я способна на нечто большее, чем все вы думаете… Или я только мечтаю стать такой?
Внезапно я почувствовала отвращение к роскошным особнякам, длинным рядом расположившимся среди светлой зелени чистеньких бульваров, вдоль которых я ехала на велосипеде. Я свернула в сторону и поехала на «жалкую» пролетарскую окраину, как называет ее Таня. Я переезжала через грязные железнодорожные пути; колесила вдоль запущенного канала, мимо свалок железного лома и заброшенных маленьких верфей, где догнивали недостроенные лодки; я ехала мимо прачечных, минуя вонючие стоки, полные грязной воды и клокочущей пены; ехала дальше, вдоль домов казарменного типа, недавно выстроенных для бедноты, но уже облезлых, тоскливых, без цветов и без зелени.
Вдали, за лугами, где виднелись мертвые фруктовые сады, показалось кроваво-красное солнце; игроки в теннис, все в белом, быстро перебрасывались мячом. Тут же рядом оборванные ребятишки жгли костры из хвороста или веселыми ватагами бродили по насыпям в поисках сокровищ, ценность которых известна им одним; из раскрытых дверей домов, выходящих в переулок, глядели усталые женщины, на их лицах явственно отпечатались следы лишений военного времени… По расширяющемуся каналу промчалась гичка; юноши и девушки целой гурьбой ехали вдоль берега на велосипедах, свистели, подбадривали гребцов, смеялись…
Какие контрасты, всюду контрасты! Внезапно мной снова овладела грусть. Я повернула обратно. У меня было такое чувство, будто все это стало мне совершенно чуждым, будто подлинная моя жизнь где-то далеко отсюда…
Дома, дожидаясь подруг, я приготовила традиционный чай. Девушки вернулись шумные, веселые. Мне была неприятна их веселость. Они нашли, что я очень хорошо выгляжу, даже щеки порозовели. Я промолчала. Они принесли новую порцию анекдотов о Гитлере и дикие слухи о трудовой повинности для чиновников и студентов. Мне не хотелось разговаривать. Я улеглась на свой диван и решила заснуть. Хотелось забыться, позабыть обо всем. Таня и Луиза долго еще смеялись и напевали мелодии, услышанные в концерте.
Украденное море
Северное море внезапно перестало быть нашим. Все газеты возвещали об этом в характерном для оккупантов холодном, оскорбительном тоне: впредь запрещается ступать на береговую полосу. С начала войны и оккупации я, пожалуй, всего раза два была у моря и даже не знала, что так люблю его. Море существовало всегда, и также всегда были дюны. И вот теперь бывать там «запрещено», «verboten», — это их любимое слово.
Я подумала о своих родителях в Гарлеме. Давно не была я дома: боялась чувствительных сцен, разговоров по душам.
Однажды я даже назвала отца и мать сентиментальными — и это в присутствии посторонних! Несправедливо, конечно. Они беспокоятся обо мне, как и я о них. Однако между нами много невысказанного, и я думаю, что именно молчаливый настойчивый вопрос, который можно прочитать на их лицах, часто удерживает меня от поездки в Гарлем: родители как будто пытаются выведать, что же меня так тревожит. Запрет ступать на морское побережье? Украденное море? Постепенно пустеющие высшие учебные заведения? Все же я чувствовала, что должна съездить домой, и села в голубой трамвай.
И вот я дома, сижу в комнате, где все мне так знакомо: солнце, кружевной узор пробивающегося сквозь занавески солнца, подушки на диване и старинный стул, на обивке которого недостает одного медного гвоздика; к камину, где стоит радиоприемник, подкралась кошка, ничего не задев и не уронив, и поймала раннюю муху. Все в доме, казалось, носило отпечаток былой душевной близости его обитателей; но не было больше задушевности. Из-за очков в золотой оправе глаза отца следили за мной. Он еще больше поседел, стал молчаливее, и мне кажется, что теперь, после того как он оставил службу в налоговом управлении, он не знает, куда себя девать. А мать в своем сереньком спокойном платье, спокойно глядя своими серыми глазами, ходила в кухню и обратно, вскипятила воду, почти бесшумно налила всем чай, поражая меня своей выдержкой. Я сидела рядом с ними, мы говорили о незначительных вещах, и я с болью и раскаянием в душе подумала: «У них нет в жизни ничего, кроме меня. Я должна учиться. Должна вырасти, стать сильной, разумной женщиной, которая сумеет устроить свою жизнь…» Но я была решительно неспособна сказать им это; только поднялась с места, пробежала по всему дому и забралась наверх, в бывшую свою детскую комнату, где все вещи стоят так же, как стояли до моего отъезда в Амстердам, в университет: детские книжки, цветы на окнах; на стене веера и фотографии, снятые во время прогулок и экскурсий. Я сидела на краю постели, и покрывало смялось подо мной; я разгладила некрасивые складки и подумала: «Как я выросла с той поры, когда умер мой брат!» Мне было лет шесть или семь, когда это случилось. Он заболел и лежал в комнате, дверь которой выходила на лестничную площадку как раз напротив моей спальни; когда я заглядывала к нему через дверь — украдкой, — он улыбался и подмигивал мне: «Ну, целы твои волчки?» Доктор неправильно поставил диагноз. У брата был не простой нарыв в горле. Его следовало положить в больницу, где бы он находился под постоянным наблюдением врачей. Мой брат задохнулся на глазах у родителей. Я, вся продрогшая, сидела в ночной сорочке на ступеньках лестницы и ждала, чтобы узнать, что же происходит там, за дверью, и почему родители так долго не выходят оттуда. Когда они наконец вышли и сказали мне, я не могла произнести ни слова. Я хорошо помню, как это было: твердый комок подкатил к горлу, железные тиски отчаяния сжали сердце и, казалось, никогда уже не отпустят. Я стояла на краю лестничной площадки. И я решила: «Сейчас я прыгну вниз. Брат умер, и ничего на свете больше не осталось». Я не успела прыгнуть, отец тут же подхватил меня на руки и унес прочь, словно догадался, что я собиралась сделать. Вот почему Ханна жива и почему они живут ради одной только Ханны…
Отец проводил меня до трамвая. Я видела, как он шел обратно, заложив руки за спину; мне показалось, что он еще больше сгорбился и слишком медленно переставляет ноги. У меня кольнуло в сердце. Сидя в трамвае, я глядела на все удалявшийся Гарлем и на луга, освещенные ярким полуденным солнцем. Пассажиры обсуждали запрет посещать береговую зону. Кто-то из моих соседей процитировал слова Шахта: «Это может продлиться еще четыре часа, либо четыре дня, либо четыре недели, но, конечно, не больше четырех месяцев…» Все рассмеялись, а я не могла смеяться. Может быть даже, меня сочли за сторонницу немцев, за фашистку. Но мне было все равно. На одной из остановок сели фабричные девушки и заполнили вагон до отказа. Они показались мне дерзкими и забавными. Они бесцеремонно оттеснили людей с площадки в вагон, дурачились и шутили с кондуктором; одна напялила на себя его фуражку. Веселые девушки отвлекли меня от моих мыслей. По дороге в Гарлем маршировал отряд немцев в полном военном снаряжении; они были с непокрытыми головами, потные, серые от пыли. Фабричные девушки, низко перегнувшись через перила площадок, громко запели:
Боюсь утонуть, в море я не хочу! Плыть в Англию немцу совсем ни к чему. А вдруг англичане сюда приплывут? Нет, Германия против, тогда ей капут!Я начала нервно смеяться, и люди, сидевшие рядом со мной, глядели на меня удивленно и с укоризной. Господин, ссылавшийся на Шахта, отвернулся от меня. Какой вид был у немцев, я уже не могла разглядеть. Кондуктор ушел в другой конец вагона.
Дома, в нашем общежитии в мезонине, Луиза что-то стряпала в отгороженной «кухне». Таня еще не вернулась. Я глядела на темную головку Луизы и ее круглые, полные плечи. Она пела. Ее пение раздражало меня: она признавала только классику. Увидев меня, она крикнула, что кто-то клятвенно заверил ее, будто скоро все кончится. Подготавливается вторжение. К концу июня у нас не останется абсолютно ни одного немца.
Я спросила;
— Ради бога, откуда он это взял?
— Право, не знаю даже; многие так говорят.
— А ты знаешь, Лу, — сказала я, — что нет ничего вреднее для нас, чем гаданье на кофейной гуще и предсказания всяких там лжепророков, и нет ничего опаснее для нашего морального состояния, чем наивный оптимизм?
Она рассмеялась и сказала:
— Ах, вот оно что… Ты слишком сгущаешь краски, Ханна. Предоставь людям свободу мечтать о будущем. Им нужна соломинка, за которую можно было бы ухватиться.
— Вот-вот! — ответила я. — Ухватиться за соломинку! Нет, люди должны иметь надежную опору!
Я швырнула свою сумочку на диван. Я по-настоящему рассердилась. Луиза поверх перегородки бросила на меня удивленный взгляд. Но тут у нее что-то вдруг зашипело, и Луиза быстро повернулась к газовой плитке.
Желтая звезда
Два дня спустя фашисты допустили новую гнусную выходку. В течение целого дня я не покидала комнаты — я решила наконец всерьез взяться за подготовку к зачетам. Луиза и Таня звенели чайными чашками (всю жизнь удивляюсь, сколько чаю пьют женщины, когда собираются вместе); я раскрыла газету и, пропустив коммюнике немецкого вермахта, увидела сообщение, обведенное рамкой. Прочла его. И вдруг почувствовала такой стыд и омерзение, что вся кровь бросилась мне в голову и потом снова отхлынула к сердцу. Я взглянула на Таню. Она высокая, держится прямо, необыкновенно стройна — точно гречанка; у нее длинноватый нос, тонкие губы; очень большие бархатные глаза — самое красивое в ее лице; шелковистые, слегка вьющиеся темные волосы она закалывает на шее в узел, как у греческих статуй. В ее внешности есть что-то экзотическое, свойственное южанкам, она мало похожа на еврейку; а может быть, я настолько к ней привыкла, что уже не замечаю. Я медленно поднялась с места, не зная, следует ли сообщить ей новость… Конечно, я должна это сделать. С газетой в руке я подошла к Тане. Она улыбнулась мне так надменно и такой у нее был неприступный вид, что я остановилась.
— Я знаю, что ты хочешь сказать, — заявила она. — Я слышала об этом в городе еще утром.
В голосе ее звучал гордый протест. Луиза подняла голову, заметила что-то неладное и, подойдя к нам, посмотрела на одну и на другую. Она увидела вечернюю газету в моей руке и Танину гордую мину. Вырвав у меня газету, она без труда нашла злополучное объявление. И я увидела, как она краснеет. Ей было стыдно, как незадолго перед тем мне; у нас было такое чувство, что мы, не евреи, должны от стыда провалиться сквозь землю.
— «…Носить желтую звезду с надписью на ней „Еврей“!» — прочитала пораженная Луиза. Затем поглядела на Таню, которая спокойно уселась на диван; скрестив свои красивые ноги, Таня вынула из сумочки несессер с маникюрными принадлежностями и принялась подпиливать ногти.
— Таня… Ты знала об этом? И ничего нам не сказала?
Несколько секунд мы могли видеть только темно-каштановые шелковистые волосы Тани, которая сидела, низко наклонившись вперед. Но вот она подняла голову, и мы увидели ее лицо. На нижней губе у нее зияла кровоточащая ранка, в глазах сверкали гневные слезы. Она швырнула маникюрный прибор в сторону и решительным движением головы откинула волосы назад.
— Не стану я этого делать, — выпалила она. — Не надену звезды! Ведь я живу в двадцатом веке, а не в средневековом гетто! Пусть уж лучше забирают меня и сразу убьют!..
Луиза держала перед собой развернутую газету, словно щит.
— Не делай глупостей, Таня, — испуганно умоляла она. — Они же будут за всеми следить… Ведь Еврейский совет знает тебя…
И вдруг она начала запинаться, чувствуя, что говорит совсем не то, что нужно.
— Как знать, может, это даже не так опасно для тебя, — торопливо добавила она, — может, для тебя сделают исключение…
Гневно, срывающимся голосом Таня воскликнула:
— Мне нет никакого дела до Еврейского совета! Я не желаю быть исключением! Вам легко болтать… Вам не придется ходить со звездой!
Я пересилила отвратительную, сковывающую неловкость. Схватила Таню за запястье. Бросила на Луизу выразительный взгляд, ради бога, помолчи.
— Слушай, Таня, — прямо сказала я. — Ты права, что не хочешь носить звезду… Конечно, звезда не мера предосторожности, это и Луиза понимает… Существует единственный выход: уехать отсюда, где каждый тебя знает, и по-настоящему уйти в подполье!
Таня растерянно поглядела на меня полными слез глазами. Я вновь почувствовала мучительное смущение, мой голос прерывался.
— Хочешь, я тоже уйду в подполье — вместе с тобой? — быстро проговорила я.
— Ханна! — с упреком в Голосе громко воскликнула Луиза. — Расстаться со всем, что здесь есть? После того, как мы втроем прожили на этом чердаке с тридцать восьмого года?
— Не болтай пустое, — сурово сказала я. — Это просто жестокая необходимость… Мы не одиноки: у тебя есть жених — будущий врач, у меня родители. А Танины родители вынуждены были скрыться. У нее никого нет, кроме нас, и мы должны ей помочь.
По-моему, Луизе стало стыдно. Глядя в сторону, она молча налила нам чай. Видимо, она размышляла. Соображает она туго. Но если только хорошенько все уяснит себе и уразумеет, то уж будет упорно стоять на своем. Чай остыл. Никто из нас, даже Луиза, к нему не притронулся. В вазочке на низеньком столике осталось лежать припрятанное в свое время печенье. Никто так и не ел его.
Пока мы обсуждали создавшееся положение, пришла Юдифь. Юдифь учится на фармацевта и живет в противоположном конце города. Она почти с самого начала состояла членом студенческого дискуссионного общества, которое организовали мы с Луизой, потому что в другие общества нас не приглашали, считая нас выскочками. Я обрадовалась, увидя Юдифь, и почувствовала себя виноватой: я даже не вспомнила о ней, озабоченная судьбой Тани. Юдифь всегда была милой и скромной девушкой, и такой же милой и скромной выглядела она и сейчас в своем сером костюме. В последнее время она заходила к нам лишь по делу, в тех случаях, когда у нее что-нибудь не ладилось, когда не понимала чего-нибудь в лекциях. Она тоже одинока здесь: ее семья живет где-то в Твенте или Ахтерхуке. Излишне было спрашивать, зачем она пришла на этот раз: у нее в сумочке также лежала вечерняя газета.
Мы вчетвером держали своего рода военный совет. Таня немного успокоилась, даже повеселела. Все мы прониклись торжественностью и значительностью момента. Я заметила, что Луиза уже как будто примирилась с мыслью расстаться с нашим девическим общежитием. Мы подробно обсуждали, где нам искать себе жилье, как вдруг Юдифь с детской наивностью заявила:
— А мы, евреи из португальской общины, ходим пока свободно!
Таня в безмолвном удивлении уставилась на нее. На этот раз неожиданно резко заговорила Луиза; нам, остальным, не пришлось даже рта раскрыть.
— Свободно? — с горечью воскликнула она. — Что ты хочешь сказать, Юдифь? Что вы сохраните свою свободу на месяц или на полгода дольше, чем другие евреи, потому что являетесь выходцами из Испании?.. Боже милостивый! А еще считает себя интеллигентной женщиной! Веришь фашистам, которые морочат вам голову!
Я была довольна. Сознание Луизы сделало огромный скачок.
Удостоверения личности
На следующий день я отправилась по адресу, где обычно в начале года получала удостоверения личности для наших студентов. Дом помещался позади каменотесной мастерской на реке Амстел. Человека, у которого я получала удостоверения, я назову господином N., так как дощечка с его именем была снята с входной двери. Мне предстояло пройти узеньким тупичком, где пахло известковым раствором и щебнем и на каждом карнизе, на каждом выступе стены лежала белая каменная пыль. От этого запаха и пыльных стен на меня повеяло чем-то родным, близким; в моей душе это место всегда рождало ощущение уверенности, сознание, что я могу помочь людям. Утро было пасмурное, серенькое небо нависло над землей; от сильных запахов и каменной пыли запершило в горле. Я, кашляя, пробежала через тупичок, одной рукой толкая велосипед. Ничего родного и близкого теперь здесь не было, все казалось чужим, враждебным даже. Я видела надгробные плиты, гранитные и мергельные глыбы, серые и желтые; заржавленные рельсы, ведущие к складу камня, который, по-видимому, много лет уже не использовался. Безотрадная картина, нигде ни души. Я даже заколебалась, не повернуть ли мне обратно. Но я тут же подумала о Тане и Юдифи. Нет, вернуться я не могу. Я прислонила велосипед к столбу и сделала несколько шагов по направлению к дому, спрятавшемуся за каменотесной мастерской. Окно домика было плотно заколочено старинным ставнем. Над ним безжизненно свисали прошлогодние плети дикого винограда: точь-в-точь подбитый глаз под пучком жидких старческих волос. «Что-то неладно!» — подумала я и в нерешительности остановилась.
В тот же момент послышались шаги под навесом мастерской. Я обернулась и увидела старшего подмастерья, который делал мне знаки. Кажется, его имя было Виллем. Он и сам был похож на камень — его лицо, фартук, серые ботинки. Не глядя на меня, он пробормотал — Вы не должны ходить сюда. Этого человека здесь уже нет…
Я испугалась. Судорожно сжав руку в кармане плаща, я спросила: — Арестован?
Он покачал головой и, чуть улыбнувшись, сказал: — Нет. Пока еще нет. Скрылся. В подполье…
У меня отлегло от сердца. Я хотела еще о чем-то спросить Виллема, но он уже повернулся ко мне спиной. Тогда я медленно пошла обратно к велосипеду. Проехала тупичок и снова очутилась возле Амстела. Упало несколько мелких капель дождя. С реки веяло холодом, а на набережной Весперзай стояла тишина, настороженная, предостерегающая. Я поскорее укатила оттуда.
Вот и не достала я удостоверений личности, а ведь, уезжая, легкомысленно пообещала непременно привезти. Все остальное представлялось нам сущими пустяками — отпечатки пальцев, фотографии, штампы; тут нам пригодится знакомый гравер, имеющий в центре города мастерскую, заваленную листами стали, сургучом и тонкими шрифтами. Мне не хотелось возвращаться в нашу общую комнату, и я с полчаса еще кружила вдали от дома. В голове у меня созревал план. В конце концов мне все же пришлось повернуть домой. Пока я поднималась по лестнице, Таня и Луиза стояли на площадке, перегнувшись через перила. Видно, я шла настолько медленно и такой у меня был обескураженный вид, что объяснений не потребовалось. Когда я добралась доверху, они уныло поглядели на меня; сняв берет, я встряхнула своими рыжими кудрями. Можно было принять это за молчаливый отрицательный ответ. Таня с Юдифью и не стали задавать вопросов.
— Неудача, — сказала я. — N. скрылся. Уехал, не оставив адреса, как принято говорить в интеллигентном обществе… Дай мне сигарету!
Таня села рядом со мной на старый диванчик. Мы молча курили. Напротив нас, теребя юбку, уселась Луиза. Она никогда не курила. Так мы сидели несколько минут, не говоря ни слова. И когда я подумала, что скоро мы покинем эту комнату, она показалась мне какой-то пустой, неуютной, как будто уже ничто нас не связывало с ней. Я видела справа от меня нервно покачивающуюся маленькую Танину туфлю с высоким каблуком. Пробормотав проклятие, я поднялась с места.
— Ничего другого не остается, — заявила я. — Я должна достать их. Похитить. Добыть обманным путем. Выкрасть, где бы ни пришлось… У почтенных голландских дам, которые без труда смогут получить новые…
Все три девушки растерянно глядели на меня. В особенности Луиза. На ее лице снова можно было прочитать страх, типичный для будущей респектабельной докторши.
— Ханна! — растерянно проговорила она. — А что, если попробовать сначала там, где мы достаем талоны?..
Я знала, что там никаких удостоверений личности не делают. Значит, выход оставался только один. Я покачала головой. Таня решительно затушила свою сигарету. Она уже оправилась от пережитого разочарования и заговорила ясным голосом, в котором звучали решимость и вызов:
— Я иду с тобой, Ханна! Нам понадобятся десятки и десятки таких бумажек… Начнем немедленно. Мы организуем пункт выдачи удостоверений личности!
Плавательный бассейн
И вот я уже сижу у Ады. В первый год войны она была членом нашего студенческого общества. С тех пор я потеряла ее из виду. Я не знала даже, в Амстердаме ли она. Но оказалось, что здесь. Вот и знакомый дом, широкая улица, ее убегающая вдаль перспектива с блестящими, раскаленными от солнца трамвайными рельсами и жалкими молодыми липками в железном корсете. Отвратительный был этот день. Мне необходимо было добыть удостоверения личности, иначе я нигде не смогла бы поселить Таню и Юдифь, и я не могла допустить к этой охоте Таню. Луиза продолжала втихомолку дуться на нас из-за того, что мы стали авантюристками. Между нами возникла некоторая отчужденность: каждая из нас начала отбирать и приводить в порядок свои вещи и понемногу упаковывать их. Это была подготовка к решительному разрыву между всеми нами тремя. Сегодняшний день был особенно отвратителен, потому что в газетах сообщалось о приезде в нашу страну главы гестапо Гиммлера. С ним вместе прибыл Гейдрих, наместник нацистов в Чехословакии. Прочитав в газете их имена, я ощутила какую-то тошноту, какое-то щемящее чувство под ложечкой, как будто бы вместе с этими мерзавцами вошла походным маршем в нашу страну целая армия палачей — невидимо подкравшийся карательный отряд, который займется инсценировкой новых крупных судебных процессов против наших соотечественников. С этим чувством я и вошла в комнату Ады. Ада — дочка пастора, высокая, заурядной внешности и поразительно спокойная девушка. По ее виду нельзя было понять, рада ли она мне, — она все принимает как вполне естественное. Она уселась против меня в своей коричневой юбке и нескладном свитере, устремив на меня спокойный, дружеский и открытый взгляд. Я могла бы подробно рассказать ей обо всем: я знала, что она не проговорится. Однако я не рассказала. Я должна одна проделать все, решила я; чем меньше людей будет знать о моем плане, тем лучше. Вскоре Гиммлер и Гейдрих, думала я, захотят заглянуть в эту комнату и в сотни других комнат Голландии. Я словно чувствовала у себя за спиной холодный, неподвижный взгляд их змеиных глаз. Настоящего разговора с Адой у нас так и не получилось. Я почти сразу же спросила, не может ли она одолжить мне купальный костюм. Едва заметное удивление мелькнуло в ее глазах, но она тотчас же отвела взгляд — разве нет купальных костюмов у Тани или Луизы? Однако она ничего не спросила о Тане или Луизе. Нет ничего дороже скромности! Она только кивнула, встала и подошла к комоду. Вынув из ящика купальный костюм, она подала его мне. Я уже поднялась со стула и сказала:
— Я постараюсь вернуть его тебе как можно скорее.
Тут она в первый раз улыбнулась мне, и лицо ее стало почти красивым.
— Пользуйся им, сколько тебе будет нужно, — сказала она.
Я взяла ее руку и пожала гораздо крепче, чем обычно. И тут же слегка покраснела — я боялась, что опять расчувствуюсь. Ада спокойно опустила глаза, будто ей решительно все было понятно.
Гиммлер и Гейдрих — снова вспомнила я, стоя на ступеньках крыльца. Весеннее солнце высоко поднялось над кварталами домов; деревья купались в пряном аромате распускающейся листвы. Гестапо… Я снова ехала на велосипеде по улицам, залитым ослепительным солнечным светом. Купальный костюм я положила в велосипедную сумку. Я заметила, что на рекламных столбах расклеены новые длинные предписания на двух языках. Фашистский герб с орлом и фашистская свастика… Я не потрудилась даже слезть и прочитать предписания, да и никто не читал их. Бешеные звонки трамвая напугали меня — оказывается, я зазевалась на самом оживленном перекрестке. Я спрыгнула с велосипеда; регулировщик недовольно покачал головой. А я ему улыбнулась. Тогда он пожал плечами, протянул руку и повернул регулировочный щит. «Хальт» — стояло на нем теперь; прежнее «стоп» звучало слишком по-английски.
В закрытом бассейне было очень тепло; меня окутала волна горячего, пропитанного влагой воздуха. Звенели голоса детей и девушек, которые дурачились и догоняли друг друга; искрилась брызгами зеленая вода, рассекаемая белыми плечами; странно выглядели в резиновых купальных чепцах лица купальщиц. В кабине я повязала волосы носовым платком и вышла к бассейну в костюме Ады. Он был мне немного свободен. Я нырнула в воду и, энергично работая руками, проплыла подряд два круга, словно это могло помочь мне собрать все свое мужество; когда я, запыхавшись, вернулась к мосткам, то еле могла перевести дух. Дежурный в белом полотняном костюме протянул руку, чтобы помочь мне вылезть из бассейна.
— Потише надо, барышня! — сказал он.
С бьющимся сердцем сидела я на холодных каменных плитах, избегая встречать взгляд дежурного; у него был гладкий череп, гладко выбритое лицо, рука холодная, гладкая и мокрая. Меня терзали угрызения совести, томила тревога. И я обрадовалась, когда дети позвали дежурного. Я сидела до тех пор, пока сердце мое не стало биться ровно, спокойно. Затем я встала на ноги и побрела по мосткам. Я поглядела, как девушки перебрасывались большим огненно-красным резиновым мячом; пожилые дамы плавали в зеленой воде, громко и часто фыркая, тяжелые и неповоротливые— настоящие бегемоты! Здесь от всего и ото всех веяло простодушием, беззаботностью, и меня разбирало зло. Я пошла к кабинкам. Дежурный по бассейну как раз вскарабкался на вышку. Я глубоко вдохнула воздух и направилась в первую попавшуюся кабину. Плотно закрыть дверь я побоялась. Сначала пришлось привыкать к темноте. Остальное было уже не трудно сделать. Я сразу увидела сумочку, лежавшую на белье. Открыла ее. Снова у меня перехватило дух и началось сердцебиение. На теплой и влажной коже выступил пот, а сама я дрожала от озноба. В открытую сумочку падали капли с платка на голове. Сумочка пахла пудрой и сигаретами. Внутри лежал мягкий желтый бумажник, а в нем — удостоверение личности. Я поспешно засунула его за пазуху.
Когда я вышла из кабины, дежурный стоял на своем месте. Я быстро прошла мимо него. Хотела пробормотать что-то насчет перепутанной кабины, но воздержалась. И даже не взглянула на него. Снова нырнуть в воду я не могла — удостоверение личности и без того уже намокло; надо торопиться, пока не поздно. Я пошла, прячась за двумя дамами в полосатых купальных халатах, в свою кабину и громко захлопнула за собой дверь.
Когда я оделась и вышла из кабины, то оказалось, что самое трудное еще впереди. Нельзя поспешно убегать отсюда. Нужно немного задержаться. Еще раз поглядеть на игру в мяч. Не следует также думать о том, что владелица документа может в любой момент вернуться. Надо холодно встретить вопрошающий взгляд дежурного. Разумеется, я ждала, что он взглянет на меня именно вопрошающе. Но он, кажется, вовсе и не глядел в мою сторону. Впрочем, нет, поглядел. Неужели ему бросилось в глаза мое бледное лицо под копной каштаново-рыжих волос? Быть может, и другие люди глядят на меня? Я остановилась у самого барьера, держа под мышкой свою добычу. Дежурный стоял рядом со мной.
— Ну что, оправились от испуга? — Я кивнула головой и засмеялась. — В следующий раз начинайте спокойнее, не прыгайте в воду очертя голову, — добавил он. — Как у вас с сердцем? Хорошо?
— Превосходно, — ответила я. Он по-отечески помахал мне рукой, но тут его снова отозвали. Я обрадовалась, увидя его спину. И, напевая песенку, пошла к выходу.
На улице я сразу окунулась в шум и суматоху: людские голоса, ветер и звонки, сигналы уличного транспорта. Я села на велосипед и поехала в западную часть города. Там я кружила целый час, пока не убедилась, что за мной не гонятся. Я знала только одно: теперь мне ни в коем случае нельзя показываться в этом бассейне или даже поблизости от него. Дежурный успел разглядеть меня и в следующий раз непременно меня узнает. В последний раз за это утро я испугалась, когда на углу, совсем рядом с нашим домом, показался автомобиль немецкой уголовной полиции. Он с шумом промчался мимо меня, и я соскочила с велосипеда, испугавшись, как бы он не задел меня. Я увидела человек двадцать полицейских; лица их были затенены зелеными стальными шлемами; тупые ружейные дула смотрели в небо. Машина унеслась вдаль. Колени мои так дрожали, что я не в состоянии была сесть на велосипед, чтобы проехать последние пять-десять метров до дому. Не помню, как я взобралась наверх. Одежда прилипла к телу. Слава богу, Луиза ушла за покупками. Таня, стоя перед зеркалом, щеткой приглаживала волосы. Она с удивлением обернулась ко мне.
— Где ты была?.. Боже мой, да на тебе лица нет!
Мне хотелось кричать, плакать. С большим трудом я овладела собой. Я бросила удостоверение личности на стол перед Таней; оно было еще влажно.
— Вот, пожалуйста, я перехитрила Гиммлера и Гейдриха! — заявила я. Я испугалась своего собственного голоса, быстро повернулась, сбежала с лестницы и, стуча зубами, заперлась в уборной.
Летняя охота
После первой попытки я не могла себе представить, что еще когда-нибудь рискну похитить удостоверение личности; однако в течение лета и осени я достала не меньше сорока-пятидесяти штук; Таня похитила, пожалуй, еще больше.
С тех пор как мы расстались с нашей большой чердачной комнатой в южной части города, а Луиза уехала в Хоой, жизнь наша коренным образом изменилась. Юдифь мы поселили в доме позади здания Концертного зала, на старой, мрачной и весьма респектабельной улице. Немцы редко сюда заглядывали. К тому же Юдифь жила скромно, тихо, осторожно. Мы с Таней нашли себе новую чердачную комнату на глухой уличке в центре города. Она помещалась в высоком старом доме, под нами было четыре этажа. Потолок в комнате был скошен. Пахло сыростью и гнилью, медленно поражавшей здание; о доме никто уже не заботился. Начнешь вбивать гвоздь в стену, и на пол посыплется штукатурка. Дом был заселен до отказа. Куда ни шагни — везде люди.
Никто не обращал внимания на соседей, никто не знал фамилий друг друга. То тут, то там слышался детский плач. Под нами два фотографа снимали темную комнату; жестяной умывальник на площадке лестницы был разъеден химикалиями. Где-то почти рядом с нами постоянно раздавался негромкий стук молотка. Через неделю, однако, стук прекратился.
Наша новая комнатка была ниже и меньше, чем та, в которой мы жили вместе с Луизой. Стены с потрескавшейся штукатуркой мы оклеили рекламами туристских бюро о поездках на Лазурный берег и Гебридские острова; Таня поставила несколько горшков с цветами под широкими низкими окнами без подоконников. Нам достались старый диван и зеркало в рост человека. Ночью мы, лежа каждая в своем углу нашей низкой комнатки, прислушивались к пронзительному, режущему уши вою — это эскадрильи английских самолетов летели бомбардировать немецкие базы подводных лодок. Зенитная артиллерия начинала прерывисто и злобно лаять, пытаясь воспрепятствовать появлению самолетов. Это было бесполезно — они летели очень высоко. Мы невольно понижали голос. Гул самолетов был однообразным, но волнующим аккомпанементом к нашим разговорам. Иногда я удивлялась, почему немецкий народ никогда не протестует. Для немцев эти налеты должны послужить предупреждением о том, что их ждет геенна огненная. Мы говорили с Таней о Гейдрихе, который из Голландии поехал обратно в Прагу и вскоре был убит чехословацким патриотом. Вместо прежнего Гейдриха появился новый, по имени Далуге. Мстя за покушение на своего предшественника, он приказал расстрелять всех мужчин из селения Лидице, женщины и дети были вывезены оттуда, а само селение сровнено с землей. Когда мы узнали об этом, Таня заплакала от ярости. Я заметила, что у нее поразительно развито воображение. Она всегда так ярко представляла себе все: сначала гибель Лидице, затем отправку под конвоем на фронт двух тысяч голландских офицеров, которым после прибытия к нам Гиммлера и Гейдриха приказано было явиться к немецкому командованию, а некоторое время спустя — высылку в Польшу первой большой партии голландских евреев. Одни думали, что их увозят на принудительные работы. Другие подозревали, что там произойдет массовое уничтожение по всем правилам фашистской палаческой техники. Когда до нас доходили слухи о том, что немцы свирепствуют в том или ином месте, я глубоко страдала. Я испытывала чувство, знакомое мне и раньше. Вся боль в глубине души, полной холода и тупой тоски, как будто сжималась в комок, непереваримый, твердый, колючий комок. Я становилась суровой и молчаливой, тогда как Таня проливала слезы и облегчала свое сердце неистовыми проклятиями. С нескрываемым восторгом прислушивалась она к пронзительному вою английских самолетов и издевалась над беспомощной стрельбой зениток, от которой порой содрогался наш чердак. Когда я однажды осторожно напомнила Тане, что существуют ведь и немецкие матери и дети, она с криком ополчилась на меня:
— Подумай лучше о еврейских матерях и детях в Польше, о матерях и детях на Украине и в Лидице!.. Подумай о всех тех, кого немцы уничтожили у нас! Даже смерть миллионов немцев и изменников родины никогда не будет справедливым возмездием за то зло, которое они причинили миру!
Это было бурное, удручающе тяжелое лето. За одной бедою следовала другая. Иногда меня охватывал страх: слишком уж много людей стало настоящими варварами. Русские снова отступали, хотя зимой у них впервые создалась реальная возможность задержать и прогнать немцев. Нацисты засели в Крыму, они приближались к Волге. Я не читала более сводок вермахта. Это были сплошные фанфары. Наши бедные уши совсем оглохли от безудержного хвастовства немцев. Немецкие солдаты маршировали по улицам, нагло распевая песни. На береговой полосе появились новые немецкие войска, чтобы усилить оборону Атлантического вала. Ожили слухи о вторжении; предсказания насчет быстрой развязки выглядели все более нелепыми и необоснованными. Иногда на железнодорожных станциях я видела, как отправлялись на Восток отряды эсэсовцев. То были голландцы, наемники врага. Лица этих ренегатов выражали одновременно жажду убийства и высокомерную алчность. Фашисты посылали на смерть в первую очередь своих иностранных наемников, да еще словно в насмешку заставляли их носить на фуражках эмблему «мертвая голова». Мрачная, безнадежно обреченная преступность, какой я никогда бы не могла предположить у людей. Я становилась все сдержаннее на разговоры и обычно не рассказывала Тане об этих ландскнехтах. Все, что так или иначе было связано с нацистами и смертью, вызывало у нее чрезмерную словоохотливость.
Все лето и всю осень, урывая время между занятиями, мы с Таней охотились за удостоверениями личности. Я еще раз побывала в бассейне — в другом и уже в своем собственном купальном костюме, — и мне даже посчастливилось привезти оттуда целых два удостоверения. После этого я уже не осмеливалась появляться в закрытых, переполненных народом теплых бассейнах; мне казалось, любой может опознать меня — и тогда расплаты не миновать. Теперь мы поступали иначе. Мы отправлялись в магазины, ездили в трамваях и на поездах, заходили в уборные при кафе-закусочных, универсальных магазинах и на станциях, бывали всюду, где сумочки легкомысленно оставлялись без присмотра или висели на руке у доверчивых хозяев. Редко возвращались мы без добычи. Меня удивляло другое: теперь я уже не дрожала как осиновый лист, не боялась ни преследователей, ни доносчиков, ни военной полиции, то и дело проверявшей пассажиров — конечно, главным образом мужчин. Мною двигало только одно — необходимость добыть удостоверения: каждое удостоверение личности означало спасение жизни одного нашего соотечественника — еврея. Жгучий мучительный комок все еще стоял в моей груди, но мне казалось, что если я окутаю сердце защитной броней безразличия, то наша «круговая оборона», хладнокровная и полная мрачной отваги, будет непреодолима. Для Тани эта охота была спортом. Спортом, который совмещал в себе месть и самоутверждение, ловкость карманного вора и самые святые и серьезные побуждения. После возвращения с охоты я подсчитывала, сколько достала документов, даже не рассказывая, где именно; я забывала, старалась забыть, у кого я выкрала удостоверения. Таня же с поразительной яркостью воспроизводила лица и манеры тех, кого ей удалось перехитрить: одну толстую даму в поезде между Амстердамом и Утрехтом, которая жаловалась на сокращение продуктовых норм; затем изнеженную молодую девицу, потратившую чуть не четверть часа, чтобы привести в порядок свое лицо перед зеркалом в уборной одного кафе-американки; двух фашистских баб, вступивших в спор с продавщицей в универсальном магазине и в ажиотаже оставивших свои сумочки без присмотра. Почти про каждый случай Таня рассказывала с поразительной обстоятельностью, с нервным и торжествующим смехом, и ее рассказы колебали мою уверенность и даже вселяли в меня страх. Я видела, как безрассудно ведет себя Таня. Внутри у нее словно огонь бушевал. Я нарочито спокойным тоном не раз убеждала ее, что я одна добуду нужные документы. Я не давала ей понять, что уверена только в себе самой. Я старалась ей объяснить, что новые, невероятно жестокие репрессии, применяемые немцами к евреям, подвергают ее еще большей опасности. Каждый раз, когда я приводила те или иные доводы, я вдруг смущалась, робела, боясь задеть, оскорбить ее; часто бывало, что я молчала именно тогда, когда я больше всего за нее тревожилась. Она и в самом деле чувствовала себя оскорбленной, когда я выкладывала перед ней аргументы; она так гордилась своим мужеством, ловкостью своих рук, тем, что она мстит оккупантам. Она не позволяла ни в чем урезать свои права; и я — я предоставила ей возможность поступать в каждом случае по собственному усмотрению и бесконечно радовалась, когда по вечерам снова видела ее в нашей чердачной комнатке.
Наш гравер, который до сих пор так фантастически тонко подделывал нам удостоверения личности, куда-то исчез. В один из летних вечеров его мастерская оказалась наглухо заколоченной. Скрылся он или арестован? Эту новую горькую пилюлю я проглотила одна. Я радовалась, что Таня, и прежде не знавшая о существовании гравера, теперь тоже не спрашивала, кому я отношу для исправления похищенные нами документы; во всяком случае, я полностью сохраняла за собой право самой выполнять добровольно взятую на себя задачу. Моим помощником в этом деле стала Ада, спокойная, не бросающаяся в глаза девушка. Я вернула ей купальный костюм и наконец рассказала, с какой целью я его брала, — правда, рассказала ровно столько, сколько ей полагалось звать. Она действовала вместе с целой группой; это все, что сообщила мне она о своей работе. Я догадалась, что группа эта — студенческая. Мы не требовали друг от друга объяснений. Она знала нужные адреса, которых мы не имели. У меня появилась уверенность, что «удостоверения личности» выполняют свое назначение.
Таня надевает белую шляпу
Осенью мне стало ясно, что с Таней что-то происходит. Я заподозрила, что у нее есть приятель. Иногда, собираясь выйти из дому, она одевалась особенно тщательно, с рискованной элегантностью. Я помню ее светло-синее платье с широким белым поясом, белые туфельки и белую шляпку с вуалью. Я испугалась, когда впервые увидела Таню в этом легкомысленном модном наряде.
Я всегда думала, что обе мы — Таня и я — живем и мыслим одинаково. Мужчины — это другой мир, отличный от нашего, мир, быть может, не враждебный, но, во всяком случае, неизведанный, совсем иной мир; мир, с которым мы соприкасались в лекционных залах, а когда университет опустел, мир этот и вовсе перестал существовать для нас. У нас война, фашисты и террор, мы заняты другим делом. Временами у меня возникало подозрение, не смахиваем ли мы на весталок сдержанностью и строгостью поведения. Впрочем, мне без труда удалось выработать в себе эту сдержанность, она была для меня естественна и желательна. Внезапные приступы кокетства у Тани беспокоили меня. Я хотела было высказать ей прямо в лицо, что она, по-видимому, предпочитает действовать самостоятельно, а это может принести вред нашей добровольно взятой на себя задаче. Чем больше упреков и наставлений готово было сорваться у меня с языка, тем более замкнутой я становилась. В те дни, когда Таня, легкомысленно нарядившись, уходила из дому, я чувствовала себя беспомощной и одинокой. Сама Таня ничего мне не объясняла. Но здесь, конечно, замешан мужчина. Я почти уверена в этом, так как в это же время Таня вдруг стала проявлять интерес к одному младенцу в нашем доме. Мы много раз встречались на лестнице с матерью ребенка и раза два, не вступая в разговор, помогли ей спустить коляску на улицу. А на днях, когда мы увидели мать с ребенком на лестнице, Таня сразу забыла, что мы не должны общаться с обитателями нашего дома. Она склонилась над колясочкой, дала ребенку поиграть ее перчатками и шарфом; позволила ручкам в браслетках из бусинок схватить ее шелковистые волосы; она воркующим голоском лепетала крошке какие-то бессмысленные ласковые женские слова. Мать была польщена. Они стали говорить о ребенке. Я стояла как истукан, стараясь справиться с овладевшим мной волнением. Я не только самa охотно поиграла бы с ребенком; я почувствовала страстное желание, в котором мне стыдно было признаться, — вынуть младенца из его гнездышка, из пеленок и одеяльца и прижать к себе. Я сознавала, что для нас это дело запрещенное; это все равно, что ступить на вражескую, территорию. Мне приходилось сдерживать себя всякий раз, когда я видела, как Таня играет с ребенком; сама же я вела себя подчеркнуто холодно, не выказывая к ребенку никакого интереса и, вероятно, казалась матери воплощением бессердечности. А сколько у Тани было подобных встреч, при которых я не присутствовала?..
Темными ночами, когда не было налетов авиации и стрельбы, я лежала без сна и, слыша спокойное дыхание Тани, все думала и думала, пока мой мозг совершенно не обессилевал от неудержимого потока мыслей: откуда во мне такая строгость и сдержанность, заложена ли она в моей натуре или вызвана обстановкой военного времени? Может быть, у меня превратное представление о самозащите, если я отказываюсь быть женщиной даже в обществе женщин? Или я немного завидовала Тане, хотя лично для себя я ни от кого и ничего не требовала. Ведь те чувства, которым так беззаботно отдавалась Таня, я намеренно откладывала на другое время, на совершенно туманное «потом»…
С тех пор как евреям было предписано носить желтую звезду, Таня в аудиториях не появлялась. Она занималась нерегулярно. В сентябре она держала предварительное испытание у профессора на дому. И провалилась, как я и предполагала. Говорю это вовсе не для самовосхваления: мои собственные успехи в учебе были далеко не блестящи, и это вскоре выявилось. Профессора, очевидно, огорчило, что мои знания так постыдно хромают. Сам он — необыкновенно аккуратный и исполнительный человек. Я в первый раз подвела его. У меня было такое чувство, будто я подвела и самое себя. Он поглядывал на меня оскорбленно, но в то же время по-отечески сочувственно. Вероятно, он думал: «Ну да, война. На нервы девушки легла непосильная нагрузка». Все же он зачел мне сдачу предмета, я хорошо ответила староголландское право — почти так же хорошо, как прежде.
Долго потом раздумывала я над этим экзаменом. Я не была ни пристыжена, ни подавлена. Я чувствовала, что учеба потеряла для меня прежнее значение. Мое честолюбие больше не задевали такие вещи. Таня была еще менее честолюбива, чем я; неудача ее нисколько не обескуражила. Лежа на диване и закинув одну на другую согнутые в коленях ноги, она курила сигареты и пускала колечки дыма; в этом искусстве она упражнялась не одну неделю, и я подумала: наверное, ты берешь с кого-то пример.
Вдруг она заявила:
— Ханна, по-моему, мне пора кончать с учебой… Накачивать себя сложными правовыми науками, в то время как вокруг нас террор и полное бесправие… это просто черт знает что!
Я испугалась. Она сказала именно то, что у меня самой таилось в душе как невысказанное сомнение. Мои возражения были слабыми и жалкими: нам, дескать, нужно думать и о послевоенном времени… Таня засмеялась и упругим движением сбросила с дивана свои длинные ноги.
— Ты сама не веришь в то, что говоришь… Послевоенное время! Тогда мы начнем все сначала… и уже с другим правовым кодексом.
Я поглядела на нее широко открытыми глазами:
— Я тебя не понимаю.
Высокая и стройная, Таня зашагала взад и вперед по нашей комнатке.
— Будет социализм, — сказала она. — После войны мир станет выглядеть совершенно по-другому. Эта война — война против варварства. За свободу для всех людей, а не за ту ложную свободу, которую провозглашают законы, написанные сто лет назад буржуазией и для буржуазии… Скоро русские будут играть ведущую роль.
При чем тут русские? — спросила я. Таня перестала шагать и, казалось, готова была возмутиться, но тут же улыбнулась.
— Бедная интеллигентка Ханна! — сказала мне она. — Ты настолько пропиталась старомодными идеями, что не можешь представить себе иного общества, чем то, центром которого является Западная Европа. Подожди немного. Этот центр переместится. Обрати взгляд на Восток.
Я дивилась все более и более:
— Скажи, ради бога, как ты дошла до всей этой премудрости? Может, ее тебе кто-нибудь внушает?
Я впервые намекнула Тане на возможность существования кого-то третьего. Ее красивое, греческое лицо словно застыло, но тотчас же залилось краской. Характерным для нее гордым движением головы она откинула назад волосы.
— Нет, я сама дошла до этого.
Мы немного помолчали. Затем я, опустив голову и по обыкновению смущаясь, пробормотала:
— Таня… у тебя есть приятель?
Несколько секунд она молчала. Затем весело спросила:
— А ты заметила это?
Я кивнула, по-прежнему не глядя на Таню. Наступила такая тишина, что все звуки дома, обычно заглушаемые, казалось, хлынули в комнату. Таня подошла к стенному зеркалу и, повернувшись ко мне спиной, но глядя на мое отражение, ответила:
— Да.
Больше она ничего не сказала. А я не хотела и не могла ее расспрашивать. На мой простой вопрос она ответила так же просто. Теперь уж ее дело сказать или не сказать мне больше. Мне было ужасно стыдно, хотелось очутиться за несколько миль отсюда. Я слышала, как Таня начала расчесывать гребнем волосы. В смежной с нами комнате снова послышалось тихое постукивание молотка — после большого перерыва.
Наконец Таня спросила:
— Как ты считаешь, это глупо с моей стороны? Неправильно? Опасно?
Я смутилась еще больше:
— Не знаю… я вообще сейчас ничего не могу тебе сказать.
Продолжая приводить себя в порядок, она призналась:
— Мне следовало признаться тебе раньше, а не ждать случая. Я была глупа, думая, что смогу обойтись без тебя… Он хотел, чтобы я пока ничего не говорила тебе. Он работает… в подполье. Он художник. Тоже студент, как и мы. Но у него другая, гораздо более важная работа… много месяцев он даже за кисть не брался.
Собственно говоря, это известие не было для меня новостью, и все-таки оно сильно поразило меня. Я чуть было не выпалила, что Таня нарушила наш уговор. Мне хотелось сказать ей, что в крайнем случае пусть встречается со своим другом, но нельзя же выходить на улицу такой вызывающе нарядной. Но тут я поняла, что она женщина и хочет быть женщиной. Я была бессильна, я чувствовала, как она далека от меня. Я поглядела на ее лицо, вернее, на его отражение в зеркале. Таня обернулась. Ее бархатные глаза от слез казались почти черными. Сделав несколько шагов ко мне, она опустилась рядом со мной на колени. И я сделала то, чего никогда раньше не делала: я обвила ее шею руками.
— Ханна, — шепнула она мне. — Без него мне так одиноко, так ужасно одиноко…
Я ласково гладила ее волосы. Думаю, у меня в глазах тоже стояли слезы. Я не могла произнести ни слова. Это она-то одинока? А я, моя дружба? Она была женщина, молодая и любящая жизнь. Я сознавала свою беспомощность и злилась. Каждая из нас по-своему права, но как это объяснишь? И я должна утешать ее в тот момент, когда чувствую, что теряю ее.
— Будь осторожна, — сказала я. — Ты не должна пускаться на такие дела, которые могут помешать достижению нашей цели… Мы не имеем права полагаться на незнакомых людей.
Но это были пустые, казенные слова, мне следовало сказать совсем другое. Таня взглянула на меня и, улыбаясь, поднялась с пола. Теперь она ласково погладила мои волосы и сказала:
— Ханна, мне думается, ты видишь привидения даже там, где их нет… Я-то своих людей знаю!..
— Таня, — предупредила я, — помни только, что я не потерплю ничего, ровно ничего такого, что может помешать нашей работе!..
Она поглядела на меня не то с удивлением, не то с насмешкой. Затем повернулась на своих тоненьких каблучках, подошла к зеркалу и начала завязывать шарф.
— У меня дела идут не хуже, чем у тебя, — сказала она с чуть заметной строптивостью в голосе. — Не беспокойся обо мне!
И она ушла. Я осталась одна и поняла, что допустила ошибку. Мои первые слезы пролились из-за Тани…
Сталинград…
Я часто вспоминала Танины слова о русских, когда развернулись события на Восточном фронте.
Нацисты остановились перед Сталинградом.
Их марш к Волге был продолжительным, сумасшедшим триумфом. Радиоприемник в квартире под нами надрывался, крича об этом. Мы делали вид, что ничего не слышим. Фашистская свастика подобралась к Волге. Хвастливая надменность была написана на сияющих лицах оккупантов — на улице и в магазинах; она слышна была в топоте марширующих зеленых когорт, она изливалась в ярко намалеванных воинственных лозунгах на поездах, идущих на Восток; эта надменность висела в воздухе, которым мы дышали, как почти осязаемая насмешка над сопротивлением, начатым нами в отдаленном уголке Европы, насмешка над узкой приморской полосой, этой исконной землей голландцев, возделанной и засаженной ими для себя, своих детей и внуков.
Внезапно нацистские танки перестали продвигаться на Восток. Правда, они катились, но русские отбрасывали их назад. Они двигались снова, и снова им приходилось поворачивать обратно. Там, далеко, на Востоке, пробудились и поднялись гневные, могучие силы. Кричащие, хвастливые передачи немецкого радиовещания отошли в прошлое.
Передавали выступление Гитлера. На этот раз мы слушали радио, что бывало очень редко. Чиновник, выдававший нам продовольственные карточки, торжественно пригласил нас послушать речь фюрера. Каждый словно предчувствовал, что сейчас мы узнаем нечто интересное. Я и раньше слышала голос Гитлера — визгливый, срывающийся, хриплый и самоуверенный; к тому же фюрер допускал грубейшие грамматические ошибки. А сегодня его речь была тусклой, несвязной. В ней не было ни капли убедительности. Не было ничего, кроме жалких и вымученных оправданий по поводу затишья на всех фронтах. На своих противников он обрушивался с глупейшими ругательствами, которые рассеивались в эфире. Когда он отпускал ходульные остроты, то в зале, где он выступал, стояла гнетущая тишина. И под конец он выпалил с пафосом провинциального трагика: «Мы никогда не повернем от Волги назад!» Знает ли вообще этот человек, где течет Волга? Его истерический возглас потонул в грохочущих раскатах обязательной вагнеровской музыки и сопровождался таким неистовым ревом голосов, как будто завопила вдруг целая орда дикарей.
Наш хозяин выключил радиоприемник. Мы глядели друг на друга страшно довольные. Танино лицо сияло. Я опять подумала о том, что она мне говорила. Русские сыграют решающую роль. Центр перемещается. Я, кажется, поняла, что она имела в виду. Мы отправились домой, проникнувшись новым духом сплоченности и товарищества.
Был вечер; спокойная, холодная осень уже подкрадывалась к затемненным улицам, кое-где садился туман, ноги то и дело скользили на гниющих листьях. Высоко над нами рокотали патрульные самолеты — но какой же то был беспомощный, бесполезный шум по сравнению с певшей в наших сердцах надеждой!
— Это только начало, — заявила Таня. И повторила еще несколько раз, смеясь при этом, как школьница. — А ты помнишь, Ханна, что совсем недавно сказал Сталин? — Конечно, я не знала, что он сказал. Таня понизила голос и торжественно, как заклинание, произнесла: —Сталин сказал: «Будет и на нашей улице праздник». Ты хорошо слышишь меня, Ханна? Это значит, что и у нас будет праздник, на нашей маленькой улице, в Голландии…
Я взяла ее руку и прижала к себе; мне казалось, будто я снова обрела мою прежнюю Таню. Мы читали и перечитывали сообщения во всех подпольных газетах, какие только могли раздобыть. Сталинград! То, что прежде существовало лишь как географическое название, стало покоряющей действительностью. В последнее время я часто лежала ночью без сна. На нашем чердачке было холодно. Мы экономили уголь для зимы. Третьей военной зимы. Слово «Сталинград» возникало передо мной на фоне темных окон, я писала это название огненными буквами, возникшими из пылающего в душе огня. Под Сталинградом нашли себе могилу фашистские дивизии, там похоронено фашистское высокомерие. Меня часто удивляло, как может Таня спать спокойно. Лежа в нашей затемненной и неузнаваемой в ночной тьме берлоге, я ясно представляла себе, как она спит в другом углу — подложив руки под голову, по-детски расслабив мускулы, с улыбкой на губах. Она была счастлива. И я тоже; но предчувствие какого-то огромного перелома лишало меня спокойствия. Я думала о защитниках Сталинграда. Они отвоевывали дом за домом, этаж за этажом, вели бои за каждую лестницу, за подвал… Немцы каждую минуту натыкались на препятствия, всюду им преграждали путь трупы их собственных солдат. Стоило нацистам захватить какое-нибудь здание, как русские добровольцы забрасывали их гранатами и взрывали на воздух вместе со всем, что находилось внутри. Развалины фабричного цеха защищала группа молодых девушек-снайперов. Они уничтожили сотни фашистов и сами были погребены под руинами. Таня не раз говорила: «Социалистический способ ведения войны скоро докажет свое превосходство». Для меня это было только фразой. Но за последние ночи я впервые осознала так же ясно, как самое жизнь, что на свете есть герои и герои и что войну можно вести по-разному, двумя способами. Фашисты нападают, движимые желанием грабить и разрушать, в погоне за обещанной богатой добычей или просто под давлением других наступающих сзади них частей. Они тоже называют себя «героями». Ведь эти поджигатели, убийцы или разбойники тоже мнят себя храбрецами. Но храбростью обладают другие: те, кто защищает свою родную землю, в ходе сражения жертвует иной раз самым дорогим для себя. Они думают по-иному, живут по-иному и по-иному умирают. Я видела, что в ярости, с какой нацисты шли в наступление, кроется безграничная трусость, презрение к человеку и недооценка его возможностей. Теперь мне был понятен смысл выражения «палочная дисциплина». Все агрессоры думают достичь своей цели, шагая через трупы… Однако сила на стороне тех, кто отвергает эту «палочную дисциплину», а таких большинство. Они сражаются, потому что им велит жизнь. И вдруг мне пришла в голову мысль: что если бы я родилась русской? Если бы я в этот момент была в горящем Сталинграде?
… и Тулон
После буйных ливней выпал первый снег. Эти дни у нас были отмечены волнением, сильным волнением, которое, собственно говоря, с тех пор больше не оставляло нас. Но зато наступил поворотный момент. Мы были в этом уверены. На всех русских фронтах враги целыми полками попадали в плен, целые полки нашли там свой конец.
— Немецкий народ поймет теперь, что не стоит начинать войну кликами ликования, — заметила как-то Таня. — Немцы шли на войну с флагами и хриплыми торжествующими воплями и только потом заметили, что в руках у них погребальные знамена.
В Голландии свирепствовали карательные отряды. С береговой полосы были вывезены первые тридцать пять тысяч жителей. Им пришлось оставить там большую часть своего имущества. Подлый воровской прием! Выгоняют людей с насиженного места и утверждают, что это мероприятие проводится в их интересах. А затем отправляют туда состав за составом и вывозят все оставшееся имущество, чтобы одарить им разоренные немецкие области. Голландские склады опустошались, для того чтобы на рождество завалить товарами немецкие магазины. С голландских церквей крали колокола, чтобы лить из них пули, которые несли смерть голландским заложникам. Однако, несмотря на все это, впереди уже маячила надежда — призрак банкротства Германии.
Однажды в начале ноября Таня чуть не бегом поднялась наверх. Я сидела и занималась; по тому, как она спешила, по ее тону, когда она еще с лестницы окликнула меня, я поняла, что она принесла хорошие вести. Я побежала к двери ей навстречу. Она вся сняла и бросилась мне на шею:
— Второй фронт, Ханна! Открыли второй фронт! Союзники в Касабланке!
В первую минуту я не сообразила, где находится Касабланка; Таня уже развернула нелегальную газету. В ней подробно описывалась высадка американцев в Северной Африке. Вероятно, это и есть второй фронт, которого требовал Сталин. Помню, что мы с Таней долго танцевали в нашей комнатке, пока, совершенно запыхавшись, не повалились на кровати.
Немцы стали истеричными. Они взывали к французскому народу о помощи против американского нападения на Марокко, а сами в это время оккупировали всю Францию. Старый Петэн, изменник родины, заявил протест. Как всегда бывает, мелкого мерзавца обманул крупный. Гитлер кричал, требуя, чтобы в его распоряжение предоставили французский флот. Моряки в ответ на это под огнем фашистских бомб и минометов подняли на мачту трехцветные флаги и затопили в Тулоне свои корабли и вместе с ними сами сошли в морскую могилу. Прочитав это сообщение, я испуганно воскликнула:
— Великий боже… Какое геройство!
Таня как-то нехотя кивнула головой и с пренебрежительной гримасой сказала:
— Геройство, Только бесплодное.
Я удивленно поглядела на нее. Она взяла из моих рук газету, еще раз прочитала сообщение и сказала:
— Лучше бы они утонули, сражаясь, а не устраивали представление. Даже умирая, надо еще раз дать врагу по морде.
Я поняла, что она думает о Сталинграде. И поняла, что она права.
Страх
Встретив Новый год дома с родителями, я в первых числах января вернулась в Амстердам; когда я добралась до последней площадки, от которой начиналась лестница к нам на чердак, там перед раковиной стоял в рабочем халате один из фотографов. Я было хотела невнятно пробормотать приветствие — как обычно с незнакомыми людьми, которых постоянно встречаешь, — но фотограф загородил мне дорогу. Он глядел на меня, словно чего-то ожидая, и это встревожило меня.
— Я хотел бы спросить вас… — наконец заговорил он, понизив голос и отступив на шаг в длинную трубу коридора. — Ваша подруга… она еврейка?
У меня дрогнуло сердце. Я холодно и испытующе поглядела на него:
— Вас это интересует?
Слегка смутившись, он недовольно пожал плечами:
— Отчасти… Я просто хотел предостеречь ее и вас.
Тут голос его понизился до шепота:
— Она кажется мне слишком неосторожной. Вчера мы сидели в кафе, встречали Новый год. Там было довольно много артистов. Ваша подруга тоже была там вместе с художником. Это один из тех, за кого мы боимся; как бы дружба с ней не повредила его делу…
Он замолчал и через мое плечо оглядел лестничную клетку. Темнота в глубине коридора производила неприятное впечатление. Мое сердце забилось еще сильнее. Он сказал «мы»… Кто это «мы»? Я вдруг представила себе кафе, пошлое, битком набитое кафе, немцев в зеленой и серой форме, красивую молодую брюнетку, привлекающую внимание посетителей, и ее неизвестного друга, который из-за нее также, быть может, привлекал к себе взгляды — но совсем другие… И это моя подруга, на которую я полагалась! Я взглянула на фотографа и попыталась говорить спокойно.
— Кажется, я понимаю вас… Что-нибудь случилось?
Он как-то робко, нерешительно покачал головой:
— Нет, ничего, пока мы там были. Ваша подруга и художник ушли раньше нас. Я только заметил, что две серые мыши, два кривоногих карлика слишком долго и подозрительно глядели на вашу подругу. Да и одета она была слишком нарядно, это бросалось в глаза. Рядом с карликами сидел молодчик из уголовной полиции. Все трое сдвинули головы поближе друг к другу и очень внимательно поглядели вслед парочке, даже слишком внимательно, по моему мнению.
Он на минуту остановился и немного испуганно посмотрел на меня.
— Не думайте, что я придаю этому событию больше значения, чем оно заслуживает. Но вы знаете свою подругу лучше, чем я. Я только хотел предупредить.
Я молча кивнула и пошла к себе на чердак, а он остался возле раковины со своими ванночками. Уже поднявшись к себе, я почувствовала, как дрожат у меня колени. Я села на Танину кровать и начала шептать, как будто Таня лежала здесь и могла слышать меня: «Таня… Ты поступаешь безрассудно… Обещай мне, что никогда больше не будешь так делать. Обещай мне, ради бога…»
Думаю, я просидела так очень долго. Я снова слышала разнообразные звуки переполненного людьми дома. Не хватало только стука молотка. Я испытывала огромную усталость. Я дрожала от нервного напряжения, от ледяного холода, который царил теперь на чердаке. Потом я встала с кровати, решив отправиться в город и разыскать Таню, но, еще не дойдя до двери, поняла, что поступаю неразумно, и начала нервно шагать по комнате. Тут мне пришло в голову, что фотографы могут услышать мои шаги. Они не должны знать, что я нервничаю. Что мне о них известно? Я опустилась на колени перед печуркой и стала механически набивать ее щепками и бумагой. Заметив, что на руки капают слезы, я принялась яростно шуровать в печке.
Я побледнела от волнения, когда ближе к полудню явилась Таня. Она принесла с собой свежее дыхание зимы. Щеки ее разрумянились, широко раскрыв руки, она бросилась мне на шею и поцеловала меня. Я почуяла запах табака, солоноватый холод уличного воздуха в ее волосах и еще какой-то еле уловимый отпечаток ее сумасбродного похождения.
— С Новым годом, Ханна! — сказала она.
Я пробормотала то же самое традиционное поздравление. Бог знает, чего только я ей не желала в Новом году: прежде всего сохранить жизнь, драгоценную жизнь, которая подвергалась опасности. Я тихонько оттолкнула ее. Она смеялась, сбрасывая с себя пальто и протягивая руки к горящей печке. Ее глаза сияли каким-то глубоким светом, взгляд ее был красноречивее слов. Вдруг она испытующе посмотрела на меня:
— Ханна, что-нибудь случилось? Все ли благополучно у вас дома? Или…
Я покачала головой. У меня язык прилип к гортани. Сердце сжалось в твердый комок. Я люблю Таню и должна сказать ей правду. Я отвернулась, она быстро подошла ко мне.
— Ну скажи мне, скажи! Что-то не в порядке!
Запинаясь, я проговорила:
— Да, не в порядке. Твои дела не в порядке. Вчера вечером ты ушла и — вместе со своим другом — находилась там, где тебе угрожала смертельная опасность!..
Ее лицо омрачилось. Она упрямо сжала губы и надулась, как ребенок. Затем снова повернулась ко мне:
— У тебя теперь есть собственная разведка? Что тут особенного, если я и была в кафе?
Я пропустила мимо ушей замечание о разведке и продолжала говорить.
— Я не знаю, кто твой друг и чем именно он занимается… Я не должна и не хочу знать… Но ты-то ведь знаешь. И как же вы ведете себя… бог ты мой!
Выпалив это единым духом, я понизила голос, до смерти боясь, как бы не услышали соседи — под нами и рядом с нами, — и наконец хрипло сказала:
— И это называется нелегальное положение! Ты играешь со смертью! Я тебе запрещаю это — отныне и навсегда!
Таня глядела на меня с оскорбленным видом, насупив брови.
— Я узнала об этом случайно, — продолжала я. — Одному богу известно, сколько раз ты вытворяла подобные глупости… Ты, конечно, наивно воображала, что для маленьких зверушек всего безопаснее в логове льва!..
Только тут Таня вся сжалась, словно в ней проснулось сознание вины.
— Ханна, — робко сказала она, побледнев от испуга. — Я была там один-единственный раз. Клянусь тебе… В первый раз потребность видеть людей заставила нас пойти туда. Он привык бывать среди людей.
— Среди людей? И ты называешь людьми торговцев черного рынка, мошенников, немецкую полицию, доносчиков разных мастей?
Мое возбуждение все усиливалось:
— Покончи с этим, ты понимаешь? Ну, ради бога, неужели мне надо на коленях умолять тебя? Покончи! Я не хочу, чтобы ты очутилась в Польше!
Наступила тишина. Озадаченные и беспомощные, глядели мы друг на друга. Но вот Таня разразилась слезами. Она бросилась на кровать и, закрыв лицо руками, всхлипывая, невнятно бормотала:
— Я не могу больше так жить… Вот уже третью зиму идет война. Каждый день и каждую ночь бояться за него… до чего хочется хоть раз поступить так, будто жизнь у нас идет нормально… даже если это легкомыслие!.. Я проклинаю их, проклинаю!
Несколько секунд я стояла неподвижно, не в силах помочь горю подруги. Затем я сильно тряхнула ее. Она замолчала. Я принесла ей воды. Она пила, и зубы ее стучали о стакан. Потом она улеглась снова и закрыла глаза — такая изящная, стройная, хрупкая в своем тонком и пышном нарядном платье, в шелковых чулках и красивых туфлях; ее лицо наполовину скрыли рассыпавшиеся густые волосы. Я глядела на нее, и сердце мое сжималось. Мне казалось, она лежала в гробу в подвенечном платье…
Выбор
Тяжелее всего было одиночество. А в эти дни я чувствовала себя все более одинокой…
Я жила кое-как. Ела когда попало. Часто поздно ложилась спать. Таня рассказывала мне, что я сплю беспокойно и иногда разговариваю во сне. Встревоженная, я спросила ее, что же именно я говорю. Таня засмеялась:
— Не тревожься, только психиатр может придавать значение чепухе, которую ты несешь.
— А я не придаю значения психиатрам, — сказала я.
Мы посмеялись, но я поняла, что, несмотря ни на что, долгое одиночество истощило мою нервную систему. Я прерывала занятия, собственно, лишь в том случае, когда мне хотелось растянуться на кровати и по старой привычке — дурной привычке, как говорят мои знакомые, — «поразмыслить над собой». Иногда я брала томик из Таниных книг и перелистывала его. Мои собственные книги, кроме Гейне и Рильке, казались мне настолько пустыми и неинтересными, что я спокойно оставляла их в пыльном углу. Меня заинтересовали в Танином шкафу переводы русских романов: «Цемент», «Тихий Дон», «Мать»… Новые имена запечатлелись у меня в мозгу: Шолохов, Гладков, Фадеев. Но дело не только в этом. Книги эти рассказывали мне о народе, который с такой самоотверженностью защищал от гитлеровцев Сталинград и Ленинград. Я должна знать о них больше, гораздо больше… Я читала статьи и брошюры Маркса, Ленина и Сталина, читала о колхозах, о национальной политике, о пятилетних планах и электрификации. Многое из прочитанного я забыла, далеко не все было одинаково интересно для меня. Меня интересовали люди, судьбы народов Азии, из бездны суеверий и мрачного невежества поднявшихся к знанию; интересен вали судьбы прежде отверженных и эксплуатируемых, которые вдруг открывают в себе талант художника или исследователя, судьбы женщин, которые осознали наконец свое человеческое достоинство и сбросили ярмо рабства; я читала о рабочих-металлистах, ставших командирами Красной Армии, и о деревенских парнях, формирующих конную дивизию; замечательна была и судьба одной домашней хозяйки, которая после 1917 года впервые в жизни прочла биографию Юлия Цезаря и до того была поражена возможностью познать прошлое, что стала учиться, и теперь она — профессор Московского университета… Меня увлекли судьбы этих простых людей, ранее безыменных, которые были вознесены революцией к самым вершинам жизни и обнаружили дарования и способности осуществлять задачи, каких никогда перед собой и не ставили. Я поняла или, вернее, начала понимать, что такое социализм.
У нас дома также много говорили о социализме. В юности отец участвовал в кампании за всеобщее избирательное право; он рассказывал мне о демонстрациях, забастовках и «красных вторниках»[1], о Трульстра[2] и Вибауте[3], которых он знал лично. Его рассказы всегда звучали для меня, как песнь о борцах за социализм. С течением времени, видимо, изменились цели и средства борьбы; борьба отцов теперь позабыта, она словно погребена под крохами мещанского благополучия, которым облагодетельствовали часть эксплуатируемых, когда уже нельзя было игнорировать их протесты. Если бы я высказала эти мысли отцу, он, вероятно, согласился бы со мной. Впрочем, ни он, ни мать никогда не оказывали на меня какого-нибудь давления. Они предоставили мне право вступить в жизнь, во всяком случае перешагнуть порог университета— что, разумеется, не равнозначно — с молчаливым уговором; самой думать и соображать. Мне уже давно стало ясно, что человечеству предназначена иная форма существования, чем наша нынешняя, хотя многие, кажется, считают ее единственно возможной… Какая же именно форма? Какая? Этот неотвязный вопрос ворвался и в мою незначительную жизнь.
Это коммунизм.
Я сознавала, что коммунизм — это проблема моего века, моего времени, моих современников. Я понимала также, правда, пока еще с некоторым внутренним сопротивлением и неудовольствием, что коммунизм должен наступить, что он заложен в самой природе вещей, независимо от того, будут ли люди, и я в том числе, сопротивляться ему, ненавидеть его или бояться. Я понимала, что речь идет о том, чтобы наиболее мыслящие из нас задали себе вопрос, хотят ли они оказать помощь и ускорить пришествие коммунизма или неуверенно, испытывая колебания и сомнения, будут способствовать затягиванию и отсрочке прихода коммунизма, и их действия неизбежно усугубят все болезненные явления и трудности, присущие переходному периоду…
Так стоял вопрос. Даже без моего содействия выбор уже был сделан — я могла лишь выразить свое одобрение или не принять его.
Но должна ли я отвечать на этот вопрос в тот момент, когда мы находимся в разгаре оборонительной борьбы против фашизма?
Я все раздумывала, пока не перестала вообще что-либо понимать. Пыталась ли я хоть немного почитать спокойно, бродила ли я бездумно по городу, передо мной снова и снова возникал словно черным по белому написанный животрепещущий вопрос: можешь ли ты идти в ногу с коммунизмом?
На нашей родине, во всех странах люди сражаются против фашизма. Для этого не обязательно быть коммунистом. Фашизм уничтожает все подряд, чтобы на месте прежнего порядка установить свой, террористический. Он возвратил средневековье — вместе с плетью и дыбой, но готовое к бою и оснащенное современной военной техникой. Он повернул историю вспять, к самой глухой поре европейской ночи. Поэтому никто не боролся против фашизма так, как люди, видящие будущее в коммунизме. Девушки-снайперы Сталинграда. Красноармейцы, отражавшие танки ручными гранатами. Партизаны, взрывавшие бутылками с горючим немецкие грузовые транспорты и железнодорожные составы. Рабочие и работницы, переправившие на Урал и в Сибирь целые заводы и работавшие с еще большим напряжением сил, чем раньше. Техники, изобретавшие оружие, против которого немцы не могли устоять. Женщины Ленинграда, делающие боеприпасы для своих мужей и сыновей, которые защищают город от фашистского окружения, в то время как над ними рвутся бомбы и голод терзает людей… Коммунисты в советской стране и за ее пределами — у французских маки, в рядах норвежского и датского движения Сопротивления. И у нас, в Голландии, где они — это знают даже дети — организовали февральскую забастовку, которая явилась первым крупным антифашистским выступлением в Западной Европе.
Дух захватывает от всех этих мыслей.
Я должна поразмыслить, разобраться в том, что происходит вокруг меня в мире и какие в нем намечаются изменения. Я должна тщательно обдумать все, чтобы наконец я смогла постичь сущность этого поворота, независимо от того, кто я и что собой представляю. Я испытывала глубокий, небывалый страх. Я понимала, что это был вполне естественный человеческий страх перед неизвестным. Нерешительность на пороге комнаты, о которой ты ничего не знаешь, пока не откроется дверь, и не ведаешь, кого и что там найдешь. И я, так называемая ученая женщина, размышляла над всем, что связано с коммунизмом, и, читая маленькие и большие брошюры из Таниного шкафчика, почувствовала, что мой ум неспособен одолеть этого, что он научился разбираться лишь в определенных вещах, но решительно отказывается понимать другие; что он привык оперировать в определенной сфере, где люди носят шоры и могут смотреть только в строго ограниченном направлении и поэтому привыкают верить, что вне этой узкой сферы не существует ничего, с чем стоило бы считаться…
Я ни разу не произнесла перед Таней слово «коммунизм». Но теперь возникло нечто, связывающее меня с ней, что прежде отсутствовало. Чувство благодарности, некое духовное родство, общее знание.
Дни одиночества понемногу утрачивали свою гнетущую мрачность. У меня как бы появился новый орган чувств, который переводил на язык моего мира и моей страны правду о событиях, доходившую до меня из далекого мира борющейся Восточной Европы. И когда мое сознание уже готово было воспринять новое, страницы конспектов и учебников показались мне еще более лишенными смысла. Буквы и строчки словно поблекли у меня перед глазами; ученость, которую я себе приписывала, оказалась мертвым и формальным атрибутом старого мира… Вероятно, я никогда не говорила во сне так много, как в те ночи, когда мне стало ясно: я должна сделать выбор между тем, что уходит, и тем, что уже близко. Если Таня даже слышала, как я разговаривала сама с собой, то, во всяком случае, ничем этого не показала. Как будто ничего не было.
Опасность
Однажды тихим и угрюмым февральским вечером, когда я вышла из дому, направляясь по знакомому мне адресу, где я получала продуктовые талоны, чтобы раздать их затем кому следует, на набережной нашего маленького канала столпились люди и смотрели на противоположную сторону. Я с первого же взгляда заметила опасность: там стояла полицейская машина; в доме происходил обыск. Что они искали? Людей? Бумаги? Или подпольные печатные станки? На пороге дома стоял какой-то наглец в зеленой форме, раскинув руки в стороны и широко расставив ноги, и кричал зевакам: «Проходите!» Несколько мгновений я стояла, окаменев и сжавшись, точно от холода. И вдруг сердце заколотилось от страха, какого я раньше не знала. На нас надвигалась опасность. Да, опасность, которая до сих пор была где-то далеко, посетила нашу улицу. Пока она была еще в стороне, но стоило ей сделать один прыжок, и она настигнет нас, заберется на наш чердак… У меня застучали зубы. Я вдруг представила себе еврейскую улицу, какой я видела ее два года назад, во время первого погрома: оцепленная, кишащая полицейскими, которые, стуча сапогами и подбадривая себя криками, врывались в дома. Я припомнила, что несколько человек в отчаянии выбросились тогда из окон на улицу.
С той поры начались аресты и убийства, которые, можно сказать, ни на один день не прекращались. Я отчетливо представила себе, как беспощадно гнали евреев отовсюду еще исстари, в те века, которые нам известны как самые жестокие и мрачные, — из Палестины в Вавилон, с Пиренеев в Польшу. И теперь, сегодня, снова гонят евреев — из Голландии, которая триста лет назад предоставила им убежище… «Таня!» — подумала я тут же. Нет, Таню им не поймать!
За карточками я так и не пошла. И через четверть часа вернулась домой. Полицейского автомобиля на той стороне уже не было. Во всех домах двери и окна имели совершенно безмятежный вид, будто там ничего не случилось, как и в доме, где жили мы. Я помчалась наверх и, даже не сняв пальто, бросилась прямо к книжной полке. Я перебрала книги, все без исключения. Среди фашистов немало некультурных, невежественных парней, болванов, не интересующихся никакими книгами. Но существуют и другие гитлеровские молодчики, которые прекрасно представляют себе, что означают такие имена, как Горький и Ленин… Я словно видела, как полицейские в зеленой форме уже роются и на нашем чердаке. За десять минут я разобрала книги. Марксистские брошюры и пять русских романов я втиснула в чемоданчик и задвинула его под свою кровать.
До того как Таня вернулась домой — это было уже после обеда, — я успела отнести книги к Аде. Чемоданчик мой она припрятала и выслушала мой рассказ, не меняя спокойного, терпеливого выражения лица. Она раздумывала недолго.
— Таня может переехать ко мне, — предложила она. — Но не больше, чем на неделю. Я ожидаю потом… других гостей. Может быть, вы успеете за это время подыскать для нее новое жилье. В какой-нибудь самой обыкновенной, скромной, уединенно живущей семье.
«Неоценимая моя Ада!» — думала я, нажимая на педали и ощущая в душе новый запас мужества. Когда Таня вернулась домой, я рассказала ей, что у нас произошло. Я видела, как сначала она очень испугалась. Она сидела молча, с покорным видом — а я-то ожидала встретить бурный протест! Видно, она уяснила наконец опасность, которая уже дважды вплотную приближалась к ней. И я без особого труда уговорила ее переехать отсюда.
В тот же вечер она была у Ады.
Я осталась пока на чердаке сторожить наше скромное имущество. Долго ломала я голову, где бы найти для Тани жилье. Мысленно перебрала наших студентов. Многих я совсем потеряла из виду. Не знала даже, где теперь Луиза. Ада говорила мне: нужна самая обыкновенная, скромная, уединенно живущая семья. Значит, она думает точно так же, как наш фотограф. Я все размышляла и размышляла и вдруг вспомнила о родительском доме. И тотчас же отвергла эту мысль. Я не могу причинить отцу и матери беспокойство. Отец заслужил отдых. У матери — больное сердце. Главная ее забота — это чтобы я училась, вернее, доучилась, во что бы то ни стало. Нет, этот вариант совсем не годится.
Однако затем я снова вернулась к этой мысли. Ведь мои родители тоже патриоты. И тоже ненавидят нацистов. Они не могут безразлично отнестись к моему предложению или выказать неудовольствие. А что касается моей дальнейшей учебы… Недавно прошел слух, что фашисты в обязательном порядке потребуют, чтобы студенты дали немецким властям подписку о лояльности. Не значит ли это, что высшие учебные заведения опустеют или даже будут закрыты? Сама же я… разве в самом деле я все еще хочу учиться?
И снова я оставила эту мысль. И опять вернулась к ней.
…На следующее утро я была уже у родителей. Мать гладила белье. Отец ушел погулять; дождь наконец прекратился. Три четверти часа, если не целый час, я излагала матери свои доводы. Словно я вела защиту по заведомо безнадежному делу. Даже не давала ей возможности что-нибудь сказать. Она лишь изредка взглядывала на меня своими умными серыми глазами. Она не привыкла видеть меня такой словоохотливой. Окончив защитительную речь, я подумала: «До чего глупо!» Я рассказала о Тане решительно все, чего в другое время ни за что бы не рассказала своим родителям. Я молча полезла за сигаретой. И в эту минуту услышала умный, спокойный голос матери:
— Дитя мое, не стоит тратить столько слов… Должна сказать тебе, что мы иначе думали провести наши годы после выхода на пенсию, не собирались укрывать еврейских подпольщиц. Да, не так мы представляли себе теперешнюю нашу жизнь. Но над нами нависла мрачная тень, и мы должны помогать друг другу… Если это дело не терпит отлагательства, то пусть они приезжают.
Я вскочила, но была так смущена и обрадована, что даже не поцеловала маму.
— Ты говоришь «подпольщицы», мама? Во множественном числе? — спросила я, пораженная.
Мать выключила утюг, села на стул и, откинув со лба прядь волос, сказала:
— Разумеется. А как же Юдифь? Неужели вы собирались оставить ее на произвол судьбы?
Я обрадовалась, когда вернулся отец. Слышно было, как он вытирал ноги возле двери черного хода. Я убежала в свою девичью комнату, предоставив матери сообщить отцу о том, что в его доме собираются поселиться три девушки-студентки, причем две из них будут здесь скрываться.
Через полчаса я спустилась вниз и увидела, что отцу уже все известно. Он так сердечно и в то же время торжественно приветствовал меня, был так мил и нежен со мной, что я почувствовала: наш план поселиться здесь им принят. Сквозь его озабоченность проглядывало внутреннее удовлетворение. Я поняла, что отец рад моему возвращению в родительский дом, хотя меня вынудили к этому оккупация страны и террор.
Принципы права
Мне без труда удалось убедить Юдифь в необходимости для нее и Тани переехать в Гарлем; зато в Тане я заметила некоторое колебание, даже молчаливое недовольство, которое она, впрочем, быстро преодолела. Конечно, я очень хорошо понимала ее: ей придется на время расстаться со своим другом.
Вскоре состоялся и переезд. Я снова жила в своей детской комнатке, совсем как в те времена, когда училась в школе. Большую комнату в мансарде отвели для Тани и Юдифи; отец распорядился спешно оборудовать их убежище. Прошло немного времени, и наша новая жизнь стала нам казаться нормальной — в той же мере, как считалось нормальным и все то, что мы могли вырвать из лап фашистов, сохраняя видимость личной неприкосновенности и самостоятельности. Так же, как мне представлялось нормальным, что я снова брожу по просторным окраинным кварталам моего родного города, езжу на велосипеде, встречаю знакомые лица, снова вижу буковые и дубовые аллеи в Гарлеммерхаут[4], виллы с парками, Рыночную площадь, здание ратуши и знакомый неуклюжий памятник Лауренсу Янсзоону[5], кукольно маленькие антикварные лавочки возле бокового нефа церкви; я опять могла слушать нежный перезвон колоколов, не заглушаемый порывами морского ветра.
Я знала, однако, что все это отнюдь не нормально. Не было больше ничего нормального; ни на что нельзя было теперь взирать прежними глазами и с прежними чувствами. Таня много читала, курила все, что ей удавалось раздобыть, и лежала на кровати в непривычном и опасном для нее состоянии безделья. Юдифь утешалась тем, что по-прежнему занималась науками, хотя конечный результат отстоял теперь от нее дальше, чем когда бы то ни было. Я тоже занималась. Все происходящее носило временный, неустойчивый характер. Весна была насыщена тревожными событиями. После Сталинградской битвы не прекращались покушения на голландских нацистов и их «отряды W. А.» и на прочих изменников родины. Немецких солдат бросали в воду, темными вечерами убивали их в парках и на загородных дорогах; прокалывали шины у немецких автомобилей, перерезали телефонные провода; за это то на один, то на другой квартал города налагался штраф. Голландский офицер с чисто немецкой фамилией, возведенный в чин генерала голландского легиона эсэсовцев, был убит на пороге своего дома героем движения Сопротивления. В Амстердаме был пожар на Бирже труда. В ответ нацисты устраивали жестокие облавы на молодых рабочих и студентов, выносили смертные приговоры, разъединяли супругов в смешанных браках, причем евреев безжалостно ссылали в Польшу, в места заключения и пыток. А мы сидели у себя дома, мирные и безобидные, перед нашими окнами зеленел маленький сквер и спокойно поблескивали воды канала; мы жили словно на островке, вокруг которого свирепствовал беспощадный шторм. И все же порывы этой бури и ее отголоски проникали к нам через стены дома; нам приходилось скрывать, как мы страшимся друг за друга…
Я жаждала приняться за дело. В Амстердаме я с тяжелым сердцем передала другим свои адреса. В Гарлеме при содействии отца я разыскала лиц, которые снабжали ушедших в подполье людей деньгами и продовольственными талонами. И опять я готовила для военнопленных передачи, хотя они все уменьшались и уменьшались в объеме по мере сокращения пайков. Но это было не то дело, к которому меня влекло. Я занималась науками, чтобы иметь возможность сдать государственный экзамен. И готовилась с какой-то педантичной аккуратностью по старой привычке, из чувства долга перед отцом и матерью, чтобы оправдать их прежние ожидания, хотя про себя я считала прошлое мертвым и похороненным. Все университеты были фактически закрыты. Требование немцев, чтобы студенты в обязательном порядке дали подписку о лояльности, заперло двери учебных заведений на замок. Тем не менее профессора все еще потихоньку принимали экзамены — совсем как маленькие паучки в бурю, которые тщетно пытаются спасти нити сплетенной ими когда-то паутины. В начале марта я поехала в Амстердам, чтобы встретиться с моим добрым ворчливым профессором. Я написала ему открытку, что буду со всем «багажом» ждать его на Центральном вокзале. Он проэкзаменовал меня в зале ожидания первого класса; мы пили тепловатый жидкий суррогатный кофе с молочным порошком, кислым на вкус, помешивая его деревянной палочкой. В непосредственной близости от нас сидели немецкие офицеры; время от времени они поглядывали на нас и явно не понимали странной беседы этой странной пары: мужчина с беспорядочной седой шевелюрой то и дело снимал и надевал очки, беспрестанно заглядывал в свои записные книжечки и делал какие-то пометки; девушка в матово поблескивающем пламени каштановых волос, сдвинув брови, так что образовалась морщинка на переносице, приглушенным голосом давала длинные объяснения. Я и в самом деле полностью продемонстрировала свой «багаж»: экзамен я выдержала.
Пока профессор Аудан складывал свои бумаги в портфель, я сидела, откинувшись на спинку стула. Я устала, и меня обуревали самые противоречивые чувства, но больше всего мне хотелось хоть чуточку поплакать. Я вспомнила первый год в университете, дикий, гордый восторг, с каким я набросилась на учение, вспомнила очарование внушительных аудиторий, проникновенную серьезность наших диспутов, вспомнила товарищей тех дней — Аду, Луизу, многих других, тех, что уже почти изгладились из памяти… Совсем юной студенткой я страстно мечтала об атом великом моменте — первом шаге к получению степени магистра. Теперь шаг этот сделан. В кольце врагов. В то время как повсюду в Голландии производятся аресты и казни… Тане и Юдифи уже давно пришлось порвать все нити, связывавшие их с учебой, а я с трудом разделалась с ней лишь сегодня; и это удалось мне только потому, что я как «арийка» нахожусь на привилегированном положении… Я ощутила горечь и отвращение. Взглянув на меня, профессор спросил:
— Ну как, госпожа С.? Когда будем сдавать докторский экзамен?
Я старалась не смотреть ему в глаза, не замечать его вымученной веселости и заявила:
— Я больше не буду учиться.
Он отодвинул от себя чашечку с грязно-серым осадком на стенках и спросил:
— Надеюсь, вас не оставило мужество?
Я покачала головой. Редко когда я так смертельно боялась откровенности. И все же сказала:
— У меня есть другое дело…
Он с удивлением поглядел на меня и снял очки. Затем опять надел их на свой узкий, сильно вытянутый вперед нос и медленно проговорил спокойным, ровным тоном, каким он, очевидно, подбадривал самого себя:
— А это… благоразумно?
Я пожала плечами. И, понизив голос, ответила:
— Я не знаю, профессор, что благоразумно и что не благоразумно… Жителям Сталинграда не задавали таких вопросов, когда они защищали руины своего города.
Он медленно покачал головой, по-видимому, мои слова его неприятно поразили.
— Сталинград далеко, — ответил он так же тихо, как и я. — И у нас западный образ мышления, госпожа С. Русские — народ совсем иной, чем мы.
Тут я впервые бросила на него негодующий взгляд:
— Неужели вы думаете, что русские лишены человеческих чувств? Таких же самых, какие испытывают наши борцы Сопротивления, какие испытываем все мы?
Профессор промолчал. Никогда еще не нападала я на него. Напротив, я всегда немного робела перед его авторитетом, именем и знаниями.
— Не знаю, что такое западный образ мышления, — продолжала я гораздо громче, чем хотела. И тотчас же опять приглушила голос. — А как вы определите образ мышления фашистов? Вы считаете, что он тоже специфичен для Запада?
Профессор бросил на меня угрюмый, недоверчивый взгляд.
— Вы стали агрессивной, — медленно произнес он, как бы защищаясь. — Я буду невыразимо огорчен, если вы броситесь навстречу опасности: я бы очень хотел, чтобы женщины и девушки были от этого избавлены…
Его слова несколько остудили мой пыл. И все же мне хотелось возразить ему. В сущности, профессор не дал ответа на мой вопрос. Вместо этого он произнес жалкую, избитую фразу, которая меня возмутила. Я предпочла бы прекратить наш разговор. Но мне не хотелось расставаться, не выяснив недоразумения и не рассеяв взаимной досады. С трудом овладев собой, я сказала:
— Профессор, вы внушили мне уважение к правовым принципам. И вы должны понять, что я хочу защищать их не только на словах или в стенах моего кабинета… Вопрос о том, кто я — мужчина или женщина — не существен, когда дело касается родины. Важно лишь одно: будет соблюдаться право или нет…
Он как-то по-особенному взглянул на меня. Выражение лица его было неясно, расплывчато, как будто у него не хватало воли, сил собрать воедино свои мысли. Он вздохнул. Руку свою, сухую, как бумага, но костистую и довольно сильную, он на мгновение положил на мои руки: — Fata viam invenient… От судьбы не уйдешь, — еле слышно прошептал он. Мне показалось, что за традиционной латинской формулой скрывается глубокая взволнованность, беспомощное сочувствие. Он пожал мне руку; мое общество, разговор со мной, несомненно, слишком взволновали его. Мне даже показалось, что он смущен. Надев свою порыжевшую широкополую шляпу, он схватил портфель и трость. Затем снова взял мою руку в свою и проговорил: — Дитя мое…
По-видимому, ему еще многое хотелось добавить: то ли посоветовать быть осторожнее, то ли высказать свое уважение, или просто сказать «до свидания», или что-нибудь пожелать мне. Но он быстро повернулся и направился к выходу. Его массивная фигура была полна важности, но я-то, знавшая его в течение четырех лет, угадывала за этим плохо замаскированное бессилие.
Таня жаждет свободы
Было что-то невыразимо приятное в том, что мама устроила торжественный обед в честь успешной сдачи экзамена; в этом проявилось и ее стремление показать, что все идет как будто нормально. Отцу удалось купить кролика — кто-то поймал его в силки в дюнах, в запретной зоне; была на этот раз и бутылка настоящего вина. Мы часа два тешили себя иллюзией прочного домашнего уюта и семейного счастья, притворяясь, что ничего не знаем о мрачной тени, нависшей над нашей жизнью. Даже Таня вела себя непринужденно и живо, как прежде; она много смеялась, н щеки ее раскраснелись — возможно, от выпитого вина.
Однако веселость Тани была кратковременна. По вечерам, когда мы все пятеро сидели в гостиной, плотно задернув шторы, она забиралась с книгой в уголок. Но я видела, что читает она редко. То она приводила в порядок ногти, то просто о чем-то думала, усиленно морща лоб, и глаза на ее похудевшем личике всегда были опущены вниз — она избегала глядеть на нас. Я с беспокойством наблюдала за ней. Отец и Юдифь сражались в шахматы; это были серьезные партии, которые иной раз продолжались несколько вечеров. Противники проявляли невероятное упорство, остроумие и находчивость. У меня никогда не хватало терпения для шахмат!
Весна выдалась ранняя. Стояла мягкая погода. Перед нашим домом расцвели в траве крокусы — белые, желтые и лиловые; набухли и лопнули почки каштанов; солнце казалось таким высоким и равнодушно чистым, как будто решило не обращать внимания на отвратительные поступки смертных. В один из таких золотистых вечеров, когда Таня, Юдифь и я вышли, как обычно, погулять, Таня задумчиво сказала:
— Знаете ли вы, как хорошо бывало здесь прежде в это время года? А теперь нет уж той сладости и аромата весны. Как будто отрава разлита в воздухе, которым мы дышим… Когда-то в эту пору я начинала ездить верхом. — И Таня показала на полоску дюн вдали. — Вон там, за Блумендалом, мы устраивали настоящие steeplechases — скачки с препятствиями…
И она, все больше увлекаясь, стала рассказывать нам про эти скачки. Слушая ее, я представляла себе беззаботных всадников и амазонок, пикники в дюнах и прочие развлечения богачей. Но я чувствовала, что Таня вряд ли думает сейчас о лошадях и солнечных днях на дюнах. Она сожалеет не об утраченных привилегиях, а о потерянной свободе. Она говорила о дюнах за Блумендалом, а думала об Амстердаме, о разлуке с другом… В душе моей снова зашевелилось беспокойство. Я не решалась прямо заговорить с ней — это означало бы заронить искру в пороховую бочку. Даже отцу с матерью я ничего об этом не сказала. Я раздумывала, что бы мне сделать для нее. Но она опередила меня.
Рубцы прошлого
В эти весенние дни я впервые более подробно говорила с Таней о вещах, о которых задумалась, прочитав кое-какие из ее брошюр. Сначала я немного колебалась: мешала, как всегда, моя стеснительность, как будто я в какой-то степени предавала тайну, которая пока касалась меня одной. Таня слушала меня, и по выражению ее лица было видно, что ее забавляют мои слова, хотя она и не думала смеяться надо мной или шутить; просто Таня испытывала внутреннее удовлетворение от того, что юристка Ханна С., не знавшая колебаний в своих суждениях по важнейшим вопросам, обычно проявлявшая унаследованную от предков и прочно усвоенную книжную премудрость, пытается теперь дать новую оценку людям и обществу. Мне давно было известно, что мы, девушки, частенько переоцениваем свои возможности — результат нашего происхождения и образования. Я отчетливо сознавала, что мне надо пересмотреть свои взгляды. Но я не всегда была удовлетворена, когда Таня что-нибудь мне объясняла, хотя видела, что в известном отношении Таня судит более здраво, чем я. Самый разительный парадокс заключался в том, что теперешним изменением своих воззрений я была обязана ей, дочери банкира, девушке из светского общества, с которой я к тому же прожила в одной комнате несколько лет. Часто мне казалось, что я только сейчас начала узнавать Таню по-настоящему.
Мне вспоминается, как однажды мы с Таней спорили о свободе личности. Резкость, с какой она высказывалась, напомнила мне высокомерный тон некоторых ее выступлений на наших диспутах в студенческом обществе.
— А для чего тебе эта свобода личности? — спрашивала она меня. — Чтобы быть свободной в нашем мире, тебе потребуются время и деньги… то есть нечто, отсутствующее у большинства людей. А может, ты подразумеваешь под свободой именно ту свободу, которую нам постоянно провозглашают? Свободу на словах. Без права свободно претворять слова в дело… В нашем мире открыт путь всем, кто, используя хитрость и силу, всевозможными нечестными путями продирается вверх, чтобы распуститься пышным цветом — как все эти «сильные личности»; самыми роскошными экземплярами из них являются великий фюрер германцев и его сатрапы!.. И, что само собой разумеется, у нас не может и не будет никакой свободы личности для коммунистов!
Видимо, Таней снова овладело то настроение, какое я часто замечала у нее и раньше, когда она уклонялась от наших девических споров; или, быть может, она хотела под миной превосходства скрыть передо мной свою уязвимость? Теперь я уже лучше разбиралась в ее настроениях.
Я довольно робко возразила ей, что в коммунистическом государстве существует диктатура пролетариата, а диктатура всегда означает, что часть людей не пользуется свободой.
Таня засмеялась пренебрежительно, несколько театрально даже:
— Кому, собственно, ты сочувствуешь, дорогая моя Ханна? Фабрикантам оружия, генералам, монархистам, мошенникам, изменникам, крупным ворам… или даже фашистам? Да, их коммунизм притесняет… И даже очень сильно… Я полагаю, у тебя хватит рассудка, чтобы уразуметь, что существует диктатура и диктатура. Диктатура, которая обуздывает врагов народа, есть диктатура для народа, для подавляющего большинства людей. Это та диктатура, которой ты, очевидно, так боишься. Не потому ли, что она уничтожает лачуги, болезни и нищету? Что она ликвидирует неграмотность? Что учит рабочих и крестьян читать произведения Толстого, Шекспира и Гейне? Что кладет конец рабству угнетенных народов? Что она установила наказание за расовую дискриминацию, как за преступление? Что освобождает из гаремов и кухонь женщин и делает их инженерами, врачами и министрами? Или же… Ах!..
Ее лицо стало вдруг серьезным, она задумалась и даже помрачнела. В этот момент она была душою так близка мне, что я, по-моему, знала, о чем она думает: эта счастливая действительность существует, но далеко от нас, за пределами нашего города и Голландии, на расстоянии нескольких дней пути, за тем миром, где развеваются флаги со свастикой, где правят психопаты и люди с эмблемой «мертвой головы»… Я полулежала рядом с Таней — мы вместе устроились внизу на диванчике — и в безотчетном порыве положила руку ей на плечо. Она быстро повернула ко мне взволнованное лицо, и я спросила:
— Неужели тебе ничего не стоило понять и усвоить все то, что ты мне рассказала?
Таня опустила глаза, к щекам ее прилила кровь.
— Нет, — сказала она. — Ты права. Я слишком быстро сержусь, когда вижу, с каким трудом доходят до людей вещи, которые мне кажутся самыми простыми… Мне тоже это не сразу далось.
Наступило короткое молчание. И вот Таня снова заговорила, теперь более спокойным и естественным тоном:
— Членом партии я никогда не была. И знакома лишь с немногими коммунистами. Я — просто человек, который проникся логикой коммунизма и который понимает коммунизм, но не всегда понимает рабочих… Над этим надо еще думать и думать. — Чуть помедлив, Таня продолжала — Это один немецкий эмигрант изменил направление моих мыслей… Он уехал в Швейцарию как раз перед началом войны. Он тоже еврей. И давно уже предсказывал катастрофу.
Она еще резче, чем в первый раз, оборвала свою речь. Впервые для меня прояснилось кое-что в прошлой жизни Тани, раньше я этого не представляла. Она входила в наше студенческое общество, где объединились серьезные девушки. Когда на наших диспутах делались нападки на коммунизм, она никогда не выступала в его защиту, что, по моему мнению, надлежало делать коммунисту. Она обычно лишь злилась на неосведомленность других и всячески давала им понять, что считает их невеждами. Она была воинствующей индивидуалисткой. И я сказала ей это, правда после некоторого колебания. Таня кивнула головой и медленно проговорила:
— Да. Так оно и есть, я и сама так думаю. Не удивляйся: я знаю, где мое место, но знаю недостаточно хорошо. Мой друг — художник в Амстердаме (быстро пояснила Таня) — тоже не коммунист. Но иногда он действует вместе с коммунистами и интересуется коммунизмом, как и я… Мы понимаем коммунизм и соглашаемся с ним, но одной ногой стоим в старом, гибнущем мире…
В Танином голосе вдруг послышались горечь и даже тоска.
— Возможно, для нас совсем не найдется места — ни здесь, ни там. Нет у нас здорового, цельного внутреннего содержания… Мы раздвоены… Впрочем, Ленин где-то говорит, кажется, что коммунистами не родятся, что люди идут к коммунизму, неся в душе рубцы и изъяны прошлого. Может быть, правда, это не он сказал…
— Таня! — воскликнула я. Не знаю, тронула ли меня или просто очень поразила Танина последняя фраза. Она покачала головой. Затем осторожно оттолкнула меня, как бы давая понять, что больше говорить не может и предпочитает побыть одна. И я оставила ее в одиночестве.
Путь к справедливости
Наши с Таней беседы происходили все реже и реже. Я чувствовала, что меня не так уж интересовали ее теории. Мне хотелось познакомиться наконец с рабочими. Все с большей жадностью читала я каждый номер нелегальной газеты «Де Ваархейд».
Я сгорала от нетерпения узнать, какое участие принимали в Сопротивлении коммунисты и что это были за люди. Отец знал многих жителей Гарлема; среди них, вероятно, были и коммунисты. Однако я не хотела тревожить отца с матерью и делиться с ними мыслями, которые завладели мной. Я должна сама искать и найти то, что мне нужно, независимо от брошюр Ленина и Сталина, независимо от моих споров с Таней, в которых иногда принимала участие и Юдифь. Я должна сама постигнуть суть дела: такой уж у меня характер.
Я пыталась кое-что выведать то тут, то там. До меня доходили смутные слухи, будто муж одной моей прежней учительницы связан с движением Сопротивления. Он был врачом и женился как раз перед началом войны. Именно этой весной оккупанты пытались заставить врачей войти в фашистскую корпорацию. Но им это не удалось — доктора наотрез отказались вступить в нее. Однако после того, как об их отказе стало известно, муж моей учительницы исчез. Его врачебные инструменты, так же как и инструменты других примкнувших к Сопротивлению врачей, были опечатаны, а его деньги, лежавшие в банке, — похищены. Когда я услышала этот рассказ, словно какая-то искорка зажглась во тьме — какая-то надежда, какая-то возможность.
Я начала расспрашивать о своей бывшей учительнице. Оказалось, она переехала в Блумендал и жила на маленькой аллее позади церквушки. В один из апрельских дней я неожиданно посетила учительницу. Увидев меня, она и обрадовалась и удивилась. А я, сидя наконец перед ней, чувствовала, что не знаю, как лучше высказать мое желание, объяснить мое стремление найти для себя более серьезное дело. Я была рада тому, что учительница расспрашивала меня о разных вещах и я могла отвечать на ее вопросы, иначе наш разговор скоро прервался бы. Я восхищалась ее невозмутимостью и спокойствием, когда она говорила со мной об экскурсиях, школьных праздниках и экзаменах былого времени, совсем не касаясь в разговоре ни себя, ни своего мужа. Я рассказала, что выдержала государственный экзамен «нелегально» в зале ожидания на Центральном вокзале в Амстердаме. И тут я остановилась.
В наступившем молчании учительница внимательно разглядывала меня, как будто у нее только теперь зародилось какое-то подозрение. У нее был высокий выпуклый лоб и гладко зачесанные назад волосы. Я опустила глаза. Под окнами чирикали и щебетали птицы, а откуда-то издалека доносился нестройный гул молодых голосов; сначала мне показалось, будто там кто-то бранится.
Учительница поднялась со стула, подошла к окну и поманила меня. Я присоединилась к ней. Спрятавшись за занавеской, мы глядели на сады, окружившие тихие, чинные полудеревенские домики.
— Этого нам еще недоставало, — сказала моя учительница.
Я поняла, что она имела в виду. В одном из садов, где не видно было ни травинки и только старый шишковатый ясень простирал к небу ветви, одетые грубой корой, тренировалась группа фашистских молокососов из группы штурмовиков. Высоченный олух в светло-голубой блузе, в портупее и сапогах громовым голосом выкрикивал слова команды парнишкам, которые, онемев от страха и пяля на него глаза, стояли в шеренге, явно напуганные и восхищенные грубой дисциплиной. Время от времени кто-нибудь из парней выводил на трубе какой-то совершенно непонятный сигнал. Затем маленькие человечки начинали двигаться — как-то торопливо и неестественно, цепляясь каблуками. При каждой задержке верзила изрыгал угрозы, отдавая хриплым голосом команду и заставляя повторять упражнения.
— Фашистская муштра в наиболее ярком проявлении! — медленно проговорила моя учительница. — И ты посмотри, как они стараются пробудить варвара в каждом из этих парнишек… Какое надругательство над их душами!
Она как будто констатировала этот факт для себя самой. Она отошла от окна, я тоже вернулась к своему стулу. Я взглянула на нее. Больше я уже не колебалась.
— Не могли бы вы связать меня с вашим мужем? — решительно спросила я.
Учительница снова внимательно поглядела на меня, в общем совсем не так удивленно, как я ожидала.
— Ты, значит, за этим и приехала сюда? — спросила она после нескольких секунд напряженного молчания. Обнадеженная, я кивнула головой:
— Да. Я бросила учебу. У меня сейчас другое дело. Но очень маленькое. Этого недостаточно… Пока подобные вещи (я сделала головой движение в сторону сада и доносившихся оттуда безобразных выкриков) происходят в нашей стране…
— А ты представляешь, чем занимается мой муж? — спросила наконец учительница.
— Нет, — ответила я. — Но я надеюсь, что смогу при его содействии установить контакт… с теми, кого я ищу.
Она улыбнулась:
— Неподходящее это дело для девушки, Ханна.
Я промолчала. Она поднялась со стула, подошла ко мне и положила руку мне на плечо.
— Я тебе доверяю… В ближайшие дни я увижу мужа и поговорю с ним. Сама я ничего не могу обещать тебе. Но вижу, что ты твердо решилась. Я люблю молодых людей, у которых есть мужество…
— Даже если это девушки? — спросила я.
— Тем более, пожалуй, — сказала она.
Мы, как сестры, улыбались друг другу, внезапно почувствовав взаимное доверие; мы стали ближе друг к другу, как будто и разница в возрасте и прочие преграды, разделявшие нас, исчезли.
Дней десять спустя я встретилась с мужем учительницы. Она сама привела меня к нему однажды вечером. Встреча произошла в стареньком доме у одного из крепостных валов. Попасть туда можно было лишь через дворик. В центре дворика росла липа, раскинувшая свои ветви над громоздким, давно пришедшим в негодность каменным колодцем. В доме было много коридоров, лестничек и комнатушек; вероятно, в доме были и другие выходы, помимо выхода к крепостному валу. В воздухе носились запахи эфира, дезинфекционных средств и лекарств; мне и без объяснений было ясно, что доктор продолжает здесь свою врачебную деятельность. Его жена оставила меня подождать в маленькой комнатке, обитой потертой коричневой кожей. Здесь было удивительно тихо. Я чувствовала, как вокруг меня все туже стягиваются нити таинственной жизни, неведомых мне фактов, связанных друг с другом. И это в моем родном городе!
Через несколько минут моя учительница вернулась вместе с мужем. Она представила его мне, но не как своего мужа, а просто по имени — доктор Мартин. На нем была обычная одежда врача; от белого халата пахло формалином. Гладко зачесанные назад волосы, усмешка в серо-зеленых глазах, широкий рот. В руке доктор держал погасшую трубку. На ногах были желтые тапочки. Он испытующе оглядел меня и спросил:
— Вы хотели со мной посоветоваться?
Его живые глаза искрились. Я кивнула. Мне всегда трудно знакомиться с новыми людьми. А от этого знакомства зависит многое, очень даже многое. Моя учительница попрощалась с нами и собралась уходить. Она спросила меня, навещу ли я ее как-нибудь еще раз. Я обещала, хотя толком не поняла, о чем она говорит, так были напряжены мои нервы в ожидании предстоящего разговора. Она поцеловалась с доктором Мартином; он проводил ее до дверей и вернулся ко мне. Затем начал набивать свою трубку табаком, который, по всей вероятности, был насыпан прямо в карман. Он, видимо, хотел дать мне время собраться с мыслями. Наконец он зажег трубку — дымящаяся трубка придает мужчинам какой-то располагающий вид, вызывает доверие и успокаивает — и обратился ко мне:
— Вы мне, конечно, разрешите курить? Я только что сделал операцию. Пуля в легком. Не очень это приятно, барышня. И для доктора, а тем более для пациента.
Я понимала, что он не случайно заговорил об операции. Я не ответила и глядела, как он все плотнее уминает горящий табак в чашечке трубки.
— А вы?.. Насколько я понимаю, вы тоже жаждете подвергнуть себя опасностям?
Я мужественно выдержала его испытующий взгляд.
— Для меня не имеет значения, доктор, будут ли опасности, — ответила я. — Я знаю, что они существуют. Вопрос в том, смогу ли я приносить пользу. До сих пор мне не удавалось найти людей, с которыми я хотела бы работать.
— И вы полагаете, что я таких людей знаю? — спросил он.
— Да, — сказала я. — Вы пользуетесь репутацией настоящего патриота.
— Гм… — пробормотал доктор. — Благодарю за комплимент… Сказать по правде, у вас репутация тоже неплохая… Нечего краснеть. Как вы думаете, принял бы я вас здесь, если бы ничего не знал о вас?
Помолчав немного, он продолжал:
— Вы, очевидно, хотите работать рассыльным?
— Если это нужно… — ответила я, пытаясь преодолеть смущение. Он коротко рассмеялся.
— Все нужно, — сказал он. — Но я вижу, ваши желания как будто идут в другом направлении… Нам все нужно, — повторил он.
Я подняла глаза:
— Могу я спросить, кого вы имеете в виду, когда говорите «нам»?
Прямого ответа на мой вопрос не последовало. Вместо этого доктор направился к креслу и поудобнее уселся, перекинув одну ногу через подлокотник. Затем, качая ногой и глядя на желтую тапочку, заговорил:
— Видите ли, госпожа С… Я знаю кое-что о вашей работе. И ничего не знаю о ваших убеждениях… То есть какие мотивы побудили вас прийти к нам, в Сопротивление? Разумеется, в первую очередь потому, что дело идет о вашей родине; это бесспорная и естественная предпосылка для любого борца Сопротивления. Видите ли, наша страна испокон веку изобиловала сектами и религиозными братствами. Это наложило свой отпечаток и на движение Сопротивления. L.O.-L.K.P., M.I.L., OD., R.V.V.[6]— чуть не половина алфавита ушла на обозначение различных групп. Можно об этом сожалеть; но с этим следует считаться… Я кратко изложу вам то, чему научил меня опыт. В Сопротивлении имеется два сорта голландцев, которых я ценю превыше всего. Это кальвинисты и коммунисты. Они самые бдительные, самые храбрые и наиболее убежденные. Пожалуй, я могу даже объяснить вам, почему это так. При каждом действии, предпринимаемом ими против фашистов, они руководствуются своим мировоззрением, оно движет ими. Они точно знают, почему взялись за оружие и направили его против оккупантов. Я не хочу этим сказать, что в других группах люди менее достойные, менее смелые и менее пылкие патриоты. Однако ими движут не такие ясные мотивы. В их побуждениях больше личного и даже эгоистического. Я знаю это, так как я врач Сопротивления — всех борцов Сопротивления, заметьте. Я лечу их раны и могу поэтому заглянуть в их душу и узнать их характер… Гм!
Доктор помешал а своей трубке железной проволочкой.
— Я говорю с вами откровенно. Для меня раненый солдат Сопротивления — это раненый солдат. Мне совершенно безразлично, существуют ли в их сердце какие-либо социальные перегородки. Допускаю даже, что какой-нибудь мужчина или какая-нибудь женщина, вступающие в движение Сопротивления, также в первую очередь будут думать не о перегородках, а о человеке, который благодаря их общим убеждениям станет ему или ей ближе остальных… Позволю себе предположить, что в вашей семье нет ни верующих людей, ни коммунистов…
Неожиданный оборот, который примял наш разговор — или, вернее сказать, докторский монолог, — и удивил и обрадовал меня. Для меня стали ясными вещи, которых прежде я не понимала. Наконец, то и дело запинаясь, как обычно при подобных обстоятельствах, я неуверенно проговорила:
— Я очень рада, что вы все это мне рассказали. Об этой стороне движения Сопротивления я мало знала… Иначе и быть не могло, я понимаю… Я сама ненавижу всякие перегородки… Жизнь каждого человека проходит среди перегородок, но иногда приходится ломать их… если до этого дойдет. Я знаю, что так же обстоит дело и с отношением человека к родине. Для каждого она олицетворяет собой все самое дорогое на свете. Хотя для массы людей понятие родины остается отвлеченным… И все же у каждого из нас есть свое прошлое, свое настоящее и, кроме того, свое будущее… Каждый человек возлагает свои надежды на будущее… Наше будущее должно быть прекрасным, и всем, кто трудится, оно должно внушить уверенность, что можно жить в безопасности и счастье… Вот за что нужно бороться.
Доктор глядел на меня с нескрываемым интересом, с удивлением даже. Я торопливо продолжала говорить; мысли четко формулировались в голове, смущение исчезло.
— Однако я понимаю также, что каждый участник Сопротивления несет ответственность за людей, окружающих его… и за те мысли, которые они вкладывают в понятие «родина». Я хотела бы, доктор, вступить в контакт с людьми, которые ближе всего стоят к народу и лучше всего понимают, почему они борются против врага. Я имею в виду рабочих. Тех людей, кому в каждой стране больше всех достается во время оккупации… и кто наиболее заинтересован в окончании войны… Для кого Сопротивление является лишь этапом на пути к справедливому миру.
Опустив вниз руку с трубкой, доктор сказал:
— Я вас понял. Я не говорю, что во всем согласен с вами. Думаю, что бог тоже может указать путь к справедливости. Гм! На этот счет можно придерживаться различных мнений…
— Теперь эти различия не могут играть большой роли, — быстро вставила я.
Он засмеялся:
— Конечно. Теперь мы попутчики, союзники, соратники.
Теперь задача в том, чтобы уничтожить злодеяние против бога и людей, уничтожить все то, что приносит с собой фашизм: измену родине, убийство евреев и террор. Бог хочет, чтобы земля была чистая, без сорняков. — Вдруг доктор посмотрел на свои часы. — Ого! Мне уже давно следовало бы вернуться к своему пациенту.
Он сжал мои пальцы холодной, искусной докторской рукой.
— Идите обратно задним переулочком, — посоветовал он. — Я покажу вам дорогу.
Западня
Снова произошло множество событий, обрушившихся на нас со стремительностью и силой горного обвала и отдаливших на короткое время преследуемую мною цель.
В конце апреля генерал Христиансен потребовал, чтобы остатки голландской армии — солдаты и унтер-офицеры, сыновья крестьян, рабочих и других граждан — задним числом сдались немцам в плен. Это нужно было фашистам для того, чтобы не дать возможности союзникам сформировать здесь местные войска для освобождения самой Голландии.
В ответ на первые еврейские погромы в феврале 1941 года рабочие, конторские служащие и продавщицы в магазинах устроили февральскую забастовку.
В мае 1943 года на требование немцев о выдаче молодежи голландцы ответили забастовкой рабочих и крестьян. Рабочие остановили крупные предприятия. Крестьяне наотрез отказались поставлять молоко, если приказ Христиансена не будет отменен. Они выливали молоко в каналы. Для вермахта у них не было ни сыра, ни масла.
До нас доходили самые различные сообщения и слухи. Было объявлено о введении полевого суда и смертной казни за проведение собраний, отказ работать и хранение оружия. Рабочих забирали и казнили. В сельских местностях проливалась кровь. В одной деревне бастовавших крестьян согнали в кучу и часть их ни за что ни про что перестреляли. Затем разложили трупы вдоль дороги и около каждого трупа поставили по крестьянину. Снова предъявили требование о сдаче молока, зерна, овощей. Крестьяне снова ответили отказом. Тогда опять расстреляли нескольких. И опять предъявили требование. И снова отказ. Четыре раза повторялись отказы и расстрелы. Тогда полевая жандармерия, которой полагалось приводить в исполнение смертные приговоры, почувствовала отвращение к своей роли палачей и самовольно прекратила расстрелы…
Матери рассказал об этом крестьянин, привозивший молоко, а она рассказала нам. Мы сидели за столом. Отец в горестной задумчивости протирал до блеска свои очки. Юдифь была очень бледна и не могла есть. Таня выпрямилась и коротким и гордым движением головы откинула назад волосы. Мама говорила шепотом:
— Боже мой, повсюду ужасные репрессии… Иногда я спрашиваю себя, не слишком ли на многое отваживаются люди… Сколько молодых жизней погибло…
Тут я впервые не выдержала и вскричала:
— Какое значение может иметь, мама, сколько тебе лет, когда ты умираешь. Дело не в том, долго ли ты прожил на свете, но как ты прожил, что успел сделать в жизни — вот что важно!
Я замолчала, испугавшись, не выдала ли я свои замыслы. Наступило долгое, тяжкое и многозначительное молчание. На Танином лице показалась улыбка, в которой сквозила такая же откровенная гордость, как и недавно в движении ее головы. Юдифь уставилась в пространство, очевидно испуганная моей горячностью. Мать молча и испытующе смотрела мне прямо в лицо; казалось, она обнаружила во мне нечто такое, о чем раньше не подозревала.
Май месяц окрасился кровью смертных приговоров. Одновременно было объявлено о конфискации всех радиоприемников: слушание «вражеских» радиопередач сделалось у голландцев почти национальным обычаем, так что фашисты предписали наконец сдать все приемники до единого. Отец купил у монтера, брата нашей служанки, старый приемник и отнес его в полицию. Этому же монтеру отец велел вделать в стену комнаты наш хороший радиоприемник, которым мы регулярно пользовались. Би-би-си продолжало передавать последние известия, яростно заглушаемые трескотней специальных немецких радиостанций, которые своими истериками систематически укрепляли наши надежды и ожидания… Каждый день предъявлял свои требования, приносил свои огорчения, выявлял героев.
Как-то раз в один из вечеров, когда я отправилась в Блумендал навестить свою бывшую учительницу, которая давно не давала о себе знать, Таня воспользовалась случаем и снова убежала.
Каждое утро мама отправляла нашу служанку с каким-нибудь поручением. Как только за ней закрывалась дверь, Таня и Юдифь поспешно спускались вниз, чтобы побыть там минут десять. В тот день все шло кувырком. У Юдифи был грипп, и она осталась лежать в постели наверху. Отца пригласил к себе один знакомый — он сумел раздобыть мешок пшеницы, часть которой пообещал нам. Мама с Таней пили кофе. Обычная мирная, будничная картина. Очевидно, когда мама относила посуду в кухню, Таня улучила момент и выскользнула из дому. Она проделала это так ловко и бесшумно, что мама заподозрила неладное лишь потому, что в двенадцать часов, после ухода служанки, наверху наступила странная тишина. Юдифь не решилась ее остановить.
Когда я вернулась домой, отец, мать и даже Юдифь, дрожавшая в своем халате, сидели в комнате, явно смущенные и встревоженные. Я заметила, что Тани с ними нет, и сразу угадала причину мрачного отчаяния, охватившего всех троих. На этот раз я лучше владела собой. Я немедленно отправила Юдифь в постель и, не снимая плаща, сказала, что пойду разыскивать Таню и приведу ее обратно. Отец предложил проводить меня, но я решительно покачала головой.
Мучимая дурными предчувствиями, шла я к вокзалу. Так тяжело у меня было на душе, что все мои движения и даже ход мыслей, казалось, замедлились, как будто все во мне безнадежно оцепенело, налилось свинцом. Я приблизительно помнила адрес Таниного друга. Приехав в Амстердам, я некоторое время бродила в нерешительности; какое-то чутье подсказывало мне, что безопасности ради не следует идти прямо по этому адресу. Даже свидание с Амстердамом угнетало меня. Город показался мне еще более загнанным, запуганным, несмотря на как будто нормальное движение транспорта; давка у трамвайных остановок, безотрадные хвосты очередей перед магазинами, немецкие полицейские и солдаты — все это говорило мне о тайной подготовке к осадному положению. Но, быть может, я просто-напросто переносила на внешний мир охватившие меня робость и нервозность. Наконец я, не помню как, забрела в старый еврейский квартал. Там царила гнетущая атмосфера заброшенности, стояла гробовая тишина. Магазины были наглухо заколочены, стекла выбиты. Кое-где болтались разорванные занавески, медленно колебавшиеся от ветра.
Повсюду я заглядывала в черные, опустошенные пещеры комнат. Члены «национал-социалистского движения» и все прочие преступники, называющие себя нашими соотечественниками, поторопились растащить беспризорное имущество. Над всем уже носилась пыль разрухи, запустения. Два-три полицейских из уголовной полиции патрулировали на почти пустой центральной улице, где до войны я часто с удовольствием бродила без определенной цели, околдованная шумной жизнью города, деятельностью сотен спаянных друг с другом людей, теснотой, запахами рыбы и фруктов, всей этой сумятицей, такой приятной, увлекательной и будоражащей. Теперь же я видела перед собой две спины в зеленой форме, слышала грубый стук их подкованных железом сапог о заросшую травой мостовую. И я поспешила уйти отсюда; нервы мои были до того напряжены, что я, кажется, была в состоянии натворить глупостей, затопать ногами, броситься с кулаками на эти проклятые, ненавистные спины.
В одном переулочке, который привел меня на площадь Ватерлоо, я остановилась как вкопанная. Мимо проходила небольшая группа людей. Бедные евреи, я поняла это с первого взгляда. Они шли, согнувшись под тяжестью рюкзаков, скособочась от взваленных на плечи скатанных одеял или волоча в руках чемоданы. Эти несчастные показались мне еще более маленькими и жалкими, чем прочие наши граждане. Среди них был и один ребенок. Он глядел на идущего рядом с ним мужчину, как будто настойчиво спрашивал его о чем-то. Тот ничего не отвечал; его крупная голова клонилась вперед; он как-то вяло и неумело держал руку ребенка в своей. Все, кроме ребенка, шли, спотыкаясь, неуверенно, толкая друг друга. На этом конце площади были только они и я. И вдруг я зажала рукой рот. Меня пронизала догадка. Эти люди отправлялись на регистрацию, чтобы быть потом высланными. Никто из них не оглядывался. Они шли навстречу своей смерти. Догадка эта возникла в мозгу настолько четко, ярко и в то же время все это казалось настолько чудовищным, невероятным, что я позабыла свой собственный страх. Мне хотелось побежать за ними и сказать: «Бегите, спрячьтесь где-нибудь! Не ходите туда! Вы, очевидно, не понимаете, куда и на что вас ведут! Идите в подполье — даже в канализационной трубе лучше, чем в лагере смерти в Польше!..» Я наблюдала, как они скрылись за углом. Исчезли, будто их никогда и не было. Я спрашивала себя, не привиделось ли мне все это. Я была в полном замешательстве. Мне стоило огромного труда тронуться с места. Я вся дрожала, от ног до кончиков волос на голове, меня переполняли ярость, сознание своей вины и ненависть. Затем я глубоко перевела дыхание. Я знала, что должна владеть собой, быть хладнокровной и непоколебимой всегда, что бы там ни было. Я вспомнила о Тане, ради которой приехала сюда. Ведь Таня тоже еврейка и должна будет разделить участь евреев…
Пять минут спустя я была уже на маленькой уличке, в старом, полуразвалившемся доме, где я раньше жила вместе с Таней. Фотографа я застала дома. Он очень удивился, когда я постучалась к нему в дверь и напрямик сказала ему, что жизнь Тани поставлена на карту и что он должен сообщить мне адрес ее друга. Фотограф мрачно поглядел на меня и так громко присвистнул, что я почувствовала, как с таким трудом обретенное мужество вот-вот покинет меня.
— Вы, конечно, слыхали о том, что здесь был совершен налет на Центральное управление регистрации жителей?.. — медленно сказал он наконец и откинул упавший на очки и мешающий ему клок волос. — И он, друг Тани, участвовал в этом нападении. Насколько нам известно, среди арестованных его нет. Но в его доме засели бандиты — фашисты, они встречают и задерживают всякого, кто, ничего не подозревая, позвонит у двери… Если ваша подруга пойдет туда, она наткнется на них…
На мгновение у меня закружилась голова. Затем я медленно, с трудом поднялась с места. Тяжело оперлась о край его рабочего стола. И прошептала:
— А где это?..
— На площади Вестермаркт, — ответил фотограф и назвал номер дома.
Я была уже в дверях. Фотограф побежал за мной, перегнулся через перила. Летя вниз по лестнице, я еще слышала его голос:
— Вам не следует приближаться к этому дому! Я же вам говорю…
— Я не дура! — крикнула я в ответ.
Все же его последние слова помогли мне осознать, что мне надо снова взять себя в руки и не совершать никаких опрометчивых поступков. Я замедлила шаг, когда приблизилась к площади, где стояла церковь с башней Вестерторен. Я пошла вдоль тихой противоположной стороны, отыскивая нужный мне номер. Дом стоял среди ряда других, и ничто в его внешнем виде не говорило об опасности или предательстве. Здесь царило спокойствие; несколько детей играло возле крыла церкви. Гардины в окнах не шелохнулись. Я обошла церковь кругом и вернулась на то же место. Если в доме засели гестаповцы, то они видели меня уже дважды. А два раза — это более чем достаточно. Нужно уйти; и все же я не в состоянии была это сделать. Я зашла в одно кафе, откуда могла наблюдать за домами на другой стороне улицы, и укрылась возле окна, за задернутой занавеской. Безвкусный холодный лимонад, который я выпила, неприятно булькал у меня в желудке. Долго сидела я в кафе; у меня в сумке была книга, и я начала читать, хотя ни одно слово не доходило до моего сознания; я заботилась лишь о том, чтобы в нужный момент перевернуть страницу. Время от времени я бросала взгляд на площадь, где видимых изменений не происходило. Иногда пробегала какая-нибудь собака; раздавался бой часов на церковной башне; их бронзово-гулкие удары отдавались вибрирующим эхом в моем пустом желудке. Детей позвали домой. Близился полдень. Два человечка с ручной тележкой остановились посреди площади и начали длинный, непонятный разговор. Я видела, как они шевелят губами, жестикулируют, смеются. Я не понимала, как могут люди так долго стоять, болтать и смеяться. Я взяла еще лимонаду и пила маленькими глоточками, борясь с отвращением к суррогатному напитку. Порой кто-нибудь заходил в кафе, выпивал у стойки и снова исчезал. Человек без пиджака за оцинкованным прилавком, сначала лишь изредка поглядывавший на меня, стал теперь внимательно наблюдать за мной; я боялась, как бы он не обратился ко мне; это мне было совершенно ни к чему. Я уже начала опасаться, что ему покажется подозрительным, что я тихо сижу здесь и чего-то выжидаю, как вдруг из-за здания церкви показались мужчина, одетый в штатское, и девушка. Они шли через площадь по направлению к центру города. Мужчина шел на полшага позади девушки. Один раз он внимательно огляделся вокруг, как будто ища кого-то. Правую руку он держал в боковом кармане пиджака. Вся его тощая фигура выражала смесь лживости, наглости и неполноценности, что в моем представлении всегда было связано с фашистской разведкой.
Девушку я узнала сразу. Медленно поднявшись с места, с трудом передвигая ноги, я подошла к прилавку и молча положила деньги. Затем вышла на улицу. Ноги мои, казалось, одеревенели. Я видела, как мужчина и девушка, которая шла, опустив голову, пересекли улицу с трамвайными рельсами и скрылись в толпе. Я машинально следовала за ними, пока не поняла, что это совершенно бессмысленно. Таня была в руках врага. Я знала, куда они направляются. Гестаповец отведет Таню в театр «Холландсе Схаубюрх». Это был людской резервуар, куда сгоняли захваченных евреев перед отправкой в лагерь.
Таня была в руках врага.
Человек с револьвером
Первым делом я бросилась к Аде. Я выплакалась у нее, и мне стало немного легче. Ее непоколебимое хладнокровие и дружеское участие оказались в этот момент лучшим лекарством. Она обещала мне, что сделает, все, чтобы проникнуть в Еврейский совет и разузнать о судьбе Тани. Перед моим уходом мы договорились, что она пришлет мне открытку с двумя словами: «Пакет прибыл», если будет точно известно, что Таня находится в «Холландсе Схаубюрх»; если окажется что-либо другое, то Ада просто вышлет мне открытку с видом.
Я с трудом дотащилась домой. Роковое известие, что Таня попала в нацистскую западню, поразило моих родителей и Юдифь. Несколько дней в доме царило самое удрученное настроение. Буря, давно бушевавшая вне нашего дома, теперь настигла и нас. Казалось, будто раз и навсегда нарушены единство и спаянность маленькой человеческой ячейки. Я чувствовала это, когда внезапно прекращался разговор и каждый из нас ощущал пугающее одиночество; это случалось всякий раз, как только разговор заходил об арестах и преследованиях евреев; мы остерегались произносить Танино имя. Иногда я даже злилась, видя эту общую подавленность; с каждым днем я все отчетливее сознавала, что не смогу вырваться из заколдованного круга несчастий, если не буду с ними бороться.
На этой же неделе я побывала у своей прежней учительницы. Наконец-то я застала ее дома. Но я не спросила о причинах ее отсутствия. Она также ничего не стала объяснять мне. Зато приняла меня сердечно, как будто мы уже были связаны с ней тайными узами. От этого я почувствовала себя счастливой. Я видела, что она считает меня посвященной в ее дела и будет соответственно относиться ко мне и впредь.
— Ты добилась желанного, дитя мое, — сказала жена доктора. — На днях я отведу тебя в дом, где находится мой муж. А там он уж позаботится, чтобы ты встретилась с кем-нибудь, кто сумеет рассказать тебе больше моего…
Несколько дней я провела в тревожном ожидании. В условленное время я явилась в старый дом за двориком у крепостного вала. У меня застучали зубы и в коленях ощущалась какая-то слабость, когда я снова, во второй раз, вдохнула воздух, насыщенный формалином, попав в тошнотворно-сладкую больничную атмосферу. Дверь открыл мне человек, которого я не знала, он же, по-видимому, знал меня. Мне пришлось подождать немного в комнатке, стены которой были обиты коричневой кожей. А когда через несколько минут я заслышала в коридоре приближающиеся шаги двух мужчин, сердце мое учащенно забилось. Перед дверью шаги остановились, и я невольно поднесла руку к горлу — оно судорожно сжалось.
Открылась дверь, в комнату вошел доктор Мартин вместе с другим человеком. Я не смела взглянуть на второго и все глядела на доктора, как будто от него зависело спасение моей жизни. Я видела, как дружески ухмыльнулся доктор, идя мне навстречу и протягивая руку.
— Вам пришлось ждать этой встречи дольше, чем мы полагали, — заговорил доктор. — Надо было уладить кое-какие дела… Что такое, вы нервничаете? К чему это?
Я слышала, как тот, другой, засмеялся. На него я все еще ни разу не взглянула. Доктор Мартин подвел его ко мне и представил:
— Это Франс. Один из тех, с кем вы хотели познакомиться.
— Франс. Просто Франс, — сказал незнакомец. В его голосе мне послышалась легкая ирония и какой-то оттенок самодовольства, хотя одна мысль об этом мне претила. Франс протянул мне руку, торчавшую из рукава грубошерстного пальто. Это была крупная, покрытая темными волосами мужская рука с отчетливо проступающими костями суставов. Разве это рука рабочего? Я заметила, что квадратные ногти подрезаны опрятно и красиво. Это была рука, характер которой я определить не могла, но вид ее чуточку смутил и разочаровал меня. Впрочем, это было только мимолетное впечатление. Я положила свою руку в протянутую мне ладонь и наконец взглянула Франсу в лицо.
У него были выдающиеся скулы и маленький рот, лицо хорошо выбрито. Быть может, именно блеск чисто выбритых щек придавал его лицу оттенок самовлюбленности. Темные глаза глядели на меня доброжелательно, но чуть насмешливо. Ясно было, что он заинтересован и уже чувствует себя как бы моим отцом и покровителем.
Доктор Мартин перевел взгляд с Франса на меня, с меня снова на него и сказал:
— Ну хорошо. Можете разговаривать здесь. Когда будешь уходить, Франс, то, как обычно, дай мне знать об этом. Но вы, госпожа С., видно, все еще не оправились от испуга. А Франса вам, право, бояться не нужно.
Смеясь, доктор Мартин затворил за собой дверь. Франс тоже засмеялся. Затем предложил мне стул. Мы уселись друг против друга. Франс расстегнул свое суконное пальто и положил ногу на ногу. Более всего он походил на мелкого конторщика — коричневый в клетку костюм, аккуратно повязанный галстук и заколотый тонкой металлической булавкой воротничок.
— Ну, начнем, — сказал он. — Хотите курить?
Мы закурили, и он стал задавать мне вопросы: работала ли я для подполья, примыкаю ли к какой-либо организации, например к студенческому движению Сопротивления. Изредка он добродушно-снисходительно поглядывал на меня.
— Состоите ли вы, собственно, в какой-нибудь партии? — спросил он меня как бы мимоходом; при этом он старался не смотреть на меня; очевидно, он полагал, что ловко поймал меня в ловушку.
— Нет, — ответила я. — Не состою. Но вы, конечно, должны мне поверить, я совершенно сознательно придерживаюсь левых позиций.
— Гм, левых позиций… Много людей считают себя левыми, — сказал он, снова чуть иронически улыбаясь. — Однако доктор Мартин ручается за вас, а это уже кое-что, — продолжал он после короткого молчания. — Я верю, что мы вполне можем на вас положиться. Разумеется, не каждый день появляются здесь женщины, чтобы принять участие в такого рода деятельности. Правда, женщины-рассыльные у нас есть; но я слышал, подобную работу вы считаете слишком незначительной.
— Я никогда не говорила этого, — резко ответила я. — Доктору Мартину я сказала, что буду охотно выполнять даже работу курьера, если это необходимо!..
Казалось, моя горячность забавляла Франса.
— Вы предпочитаете, конечно, вот эго, — сказал он, сунув руку во внутренний карман своего суконного пальто и быстро вытащив ее оттуда, — на его ладони лежал револьвер. Франс, очевидно, хотел поразить меня; это было похоже на хорошо разыгранный театральный трюк. Я глядела на его ладонь, на темный металл надежного оружия. Впервые так близко смотрела я на огнестрельное оружие; раньше, до оккупации, я его видела лишь в оружейных магазинах, за стеклами витрин; это была чуждая, непривычная игрушка, которая явно не предназначалась для меня. Теперь же револьвер приобрел в моих глазах совсем иное, очень важное значение.
— Уж не трусите ли вы? — спросил он как-то небрежно, насмешливо, несколько вызывающе даже, но вообще-то довольно доброжелательно.
Я медленно покачала головой.
— Я не трушу, — уверенно ответила я. — Однако я должна сказать вам, что никогда еще не стреляла. Не думаете ли вы, что я иду в ряды Сопротивления только из-за своей склонности к такого сорта игрушкам?
Он взглянул на меня. Казалось, на него произвели впечатление мой тон или мои слова, а может, и то и другое.
— Понимаю, — коротко сказал он. — Вы правы. Это вовсе не шутка… Взгляните-ка хорошенько еще раз на револьвер и хорошенько подумайте, отважитесь ли вы орудовать этакой «пушкой»? Вы еще можете отказаться — и мы оба забудем все, что здесь говорилось.
Я была рада, что он сказал мне это. И сказал по-настоящему, всерьез. Вся натянутость между нами тотчас же испарилась.
— Нет, — отвечала я. — Я не отказываюсь. Я хочу работать и хочу начать как можно скорее.
Револьвер он уже спрятал.
— Хорошо, — сказал он коротко. — Мы примем вас в свою организацию. Между прочим, у нас есть еще две девушки. Вы, конечно, встретите их. Отличные девицы. В настоящий момент их здесь нет. Будут позже.
Сидя на стуле, он плотно застегнул пальто.
— Я буду учить вас стрелять. Вы, пожалуй, удивитесь, если я скажу вам, что мы занимаемся этим делом возле самого города. — Он хихикнул, и мне это показалось вполне естественным. — Мы все наловчились делать… Вы знаете поместье «Испанские дубы» по дороге на Хемстеде?.. Прекрасно. — На несколько секунд он задумался. — В следующий понедельник приезжайте туда вечером на велосипеде, часам к восьми. Я буду ждать вас в домике лесничего, как раз позади входа в дом. Лесничий — мой родственник. — Он подмигнул мне, и его фамильярность теперь меня также не покоробила. — Остальное потом… Вы все запомнили?
— Каждое слово, — сказала я.
Боевое крещение
До понедельника оставалось еще дней пять. Своего обычного дела я не прерывала. Я даже доставала для людей, скрывавшихся в подполье, больше денег, чем прежде, хотя в последнее время я взяла другой список адресов, в котором числились гораздо менее обеспеченные граждане. Меня смущало, что сбор денег проходит у меня так легко. Даже теперь, по этим спискам, я получала на несколько сот гульденов больше, чем другие; видно, и в самом деле в моем способе собирания денег крылось нечто, заставляющее людей быть щедрыми… Я любила свою работу отчасти еще и потому, что, проезжая по городу на велосипеде, могла все обдумать. Теперь я думала о Тане, о своей встрече с Франсом. О Тане я думала даже больше, чем обычно, поскольку Би-би-си в один из июньских дней передало сообщение о восстании евреев в Варшавском гетто против их немецких палачей. Таня должна была бы одновременно испытывать скорбь и гордость за сорок тысяч евреев — мужчин, женщин и детей, которые до последнего дыхания боролись против нацистов и погибли. «Даже умирая, еще раз дай врагу по морде!» И в эти дни, когда я разъезжала на велосипеде, производя сбор денег, мне не один раз казалось, будто я снова слышу эти Танины слова. Я не хотела даже представить себе, что в эти самые минуты могло случиться с живой Таней.
В конце недели пришло долгожданное сообщение от Ады. В открытке стояло: «Пакет прибыл». Собственно говоря, я ничего иного и не ожидала, и тем не менее меня потрясло это известие, подтвердившее мою уверенность. Таня находится в здании «Холландсе Схаубюрх». Это первый этап на пути к той самой смерти, к которой на моих глазах безропотно шла, спотыкаясь, маленькая группа несчастных евреев, заранее сломленных морально.
Дома после получения открытки от Ады мы целое воскресенье провели в полном унынии и мрачной сосредоточенности. Я знала, что ничего не могу предпринять и мне придется ждать новых вестей, и все же мне приходилось бороться против искушения отправиться в Амстердам. Юдифь плакала, забившись в уголок своей осиротевшей комнатки, и вниз спускалась, только чтобы поесть. Единственное слабое утешение я черпала лишь в надежде, что на следующий день вновь встречусь с Франсом.
В этот понедельник стояла удушающая жара. Немцы производили переброску своих войск, и когда я, ближе к вечеру, поехала на велосипеде по направлению к Хемстеде, по дороге все еще катили немецкие грузовики. В них сидели с недовольными лицами взмокшие от жары солдаты, которые больше уже не пели. От беспрестанного движения транспорта в обе стороны поднимались столбы пыли, и она тяжелым желтым облаком оседала на маленькие сады. Казалось, весь воздух был насыщен пылью и сушью. Жара и духота меньше ощущались там, где попадалась узкая полоса орошаемых лугов и кустарников, от которых веяло свежестью. Чувствовалась давящая тяжесть близкой грозы, хотя вряд ли она смогла бы разрядить атмосферу.
Я доехала до больших скульптур, покрытых желтоватым гипсом, — они были знакомы мне с детства и находились вблизи въезда в старое поместье — там я должна была встретить Франса. Поместье «Спаньярдсэйкен» — «Испанские дубы» — было теперь своего рода государственным владением; расположенное в стороне от шоссе, оно постепенно пришло в запустение. Еще с давних пор доступ туда был запрещен, и о существовании поместья напоминали лишь темная аллея и безобразные огромные статуи женщин у въезда. Надсмотрщик за охотой и лесничий следили за тем, чтобы здесь никто безнаказанно не развлекался. Но в этом вовсе не было необходимости. Даже немцы не тронули этого поместья, что было весьма странно: ведь они имели привычку устраивать в парках свои склады и прятать под сенью деревьев автомашины.
Храбро проехала я на велосипеде между статуями и очутилась возле домика лесничего. Под дубами, посаженными, как говорят, еще во времена испанского владычества, было так тихо, будто в доме никто не жил. Ласковая неподвижность вечера и затихшая перед грозой природа вызывали у меня какое-то тревожное чувство, хотя мне не хотелось бы в этом признаться.
Я сошла с велосипеда у домика лесничего. Это было низкое строение с нависающей над стенами крышей в швейцарском вкусе, с неуклюжей деревянной резьбой. Я стояла в нерешительности, и вдруг меня напугал мужской голос:
— Поставь велосипед между штабелями леса, за домом!
Тут я заметила, что боковое окно немного приподнято — на ширину ладони. Плотные занавески не колебались, но за ними, очевидно, кто-то стоял, склонившись к самому подоконнику — вероятно, Франс. Я решительно отбросила страх и быстро обогнула дам. Там в самом деле высилось несколько штабелей: очевидно, эти деревья были сведены весной, во время расчистки леса. Я спрятала велосипед между штабелями. И в этот момент услышала, как позади меня отворилась дверь. Я обернулась. На пороге низенькой задней двери стоял Франс с непокрытой головой. Тот же коричневый костюм в клетку, гладко выбритое лицо и добродушный, слегка насмешливый взгляд темных глаз.
— Напугал я тебя? — спросил он.
— Нет, — коротко ответила я. Затем добавила подчеркнуто: — Не так-то легко меня напугать.
— Тем лучше, — сказал он.
Он зашел на минутку в темный коридорчик, и я увидела у него в руке шляпу — старую коричневую фетровую шляпу, которую он небрежно нахлобучил на голову. Затем он жестом пригласил меня следовать за ним. Мы пошли мимо штабелей леса по узенькой тропинке; затем мы перешли мостки и очутились в лесу. Шли мы молча. Деревья были преимущественно лиственные. От них исходил резкий, печальный аромат и веяло прохладой вечернего леса. К этим запахам примешивался горьковато-острый запах жимолости и плюща, доверху обвившего кое-где стволы деревьев. Лесные голуби ворковали где-то высоко над нашими головами. Слышалось грустное пение черного дрозда. Неожиданно узенькая тропинка расширилась и пошла между двойными рядами сосен; здесь запах хвои перебивал запахи листвы. Земля была сухая и коричневая от старых игл и сосновых шишек. Стояла непривычная тишина, и было немного тревожно, тем более что двойной ряд сосен точно декорацией отделял нас от остального леса. В конце небольшой укромной боковой тропинки стояла скамья, сколоченная из плохо отесанных досок.
— Ну вот, — сказал Франс. — Ни один мерзавец не застигнет нас тут врасплох.
Он опустил руку в боковой карман своего клетчатого пиджака и вынул тот самый тяжелый, матово-черный револьвер, который он показывал мне в доме доктора. На этот раз вид оружия уже не поразил меня.
— Огнестрельное оружие — своенравная штука, — заявил Франс. — Первоначально это вещь, которую предпочитаешь не трогать, а затем она становится частью тебя самого. Сначала тебе надо получить некоторые сведения об этой игрушке, чтобы ты могла с успехом и без опасности для себя орудовать ею… — На гладко выбритом лице Франса расплылась улыбка; всем своим видом он давал мне понять, что он-то посвященный, а я новичок. — Ну, слушай внимательно. Это, видишь ли, марка «F.N.», бельгийского производства. «F.N.» означает «Fabrique Nationale». Этот звереныш из Херстала.
Франс произносил французские слова, но они звучали совсем не по-французски, а скорее по-голландски, и я тут же подумала: французского ты не знаешь, дружище Франс. Почему-то этот факт даже доставил мне удовольствие. Я ничего не сказала и внимательно слушала, а он подробно излагал общие сведения об огнестрельном оружии: о старомодных крупнокалиберных ремингтонах, которые англичане сбрасывали на парашютах; о полицейском оружии, поставляемом преданными нам полицейскими агентами и инспекторами, — хотя, конечно, довольно редко; о морских пистолетах, которые можно узнать по буквам «K.M.»[7]; рассказывал и о том, как трудно обеспечивать регулярное снабжение патронами. Затем Франс стал объяснять мне устройство револьвера «F.N.». И делал это довольно успешно; я заметила, что он человек толковый и умеет приноровиться к другому, если даже тот ни черта не смыслит в данном предмете. Он говорил живо, дружелюбно и с необыкновенной простотой, явно непритворной, и, по-видимому, простота была одной из существенных черт его характера. Я чувствовала, что симпатия моя к нему растет по мере того, как я по его требованию все снова и снова разбираю и собираю оружие; он давал мне указания, словно совершенно позабыв о том, что хотел внушить к себе почтение и разыгрывал роль моего покровителя. Казалось, будто мы знаем друг друга очень давно. Он помог мне еще раз собрать револьвер, и я сидела, сжимая его в руке; взглянув в добродушное лицо Франса, я спросила:
— В какую, собственно, организацию я попала и кто вы такой?
Выражение его лица разом изменилось. Он оперся рукой на согнутое колено, наклонился ко мне и проговорил каким-то странно глухим и фальшивым тоном:
— Ханна С., расстанься с иллюзией. Ты не должна рассказывать ни о чем, что здесь было. Я вовсе не борец Сопротивления. Я сотрудник немецкой разведки. Твои проделки с карточками и с удостоверениями личности уже давно привлекли наше внимание. Я арестую тебя…
Я знала, я по всему чувствовала, что он лжет; он выступал как самый низкопробный, дрянной актер. И все же я попалась на удочку, хотя и не поверила ему; его подлые слова, прозрачнозеленые сумерки окружавшего нас леса, тишина — все это взвинтило мои нервы. Я вскочила на ноги и замахнулась на него револьвером. Он торопливо отбил рукой револьвер, и тот, описав дугу, упал в сосновые иглы.
Дрожа всем телом, я крикнула: «Нет!» — и бросилась бежать. Сердце мое отчаянно билось. Я хотела попасть на тропинку, которая привела нас сюда. Наугад я свернула на одну извилистую тропку. Со всех сторон меня окружил такой мрак, будто лес за это время стал еще гуще. Я слышала, как Франс крикнул мне:
— Ханна! Пожалуйста, без фокусов!
В его голосе звучала некоторая тревога. Но я уже не обращала на это внимания. Я не знала, действительно ли Франс солгал мне или я с самого начала обманулась в нем. Я побежала еще стремительнее. И не оборачивалась. Глухие, торопливые шаги Франса отдалились от меня. Он снова окликнул меня по имени:
— Черт возьми! Где же ты? Остановись! Я пошутил!
Однако до моего сознания не доходило то, что он говорил.
Я знала только, что больше не желаю иметь с ним никакого дела. Мне надо было лишь выбраться из леса, уйти от Франса. Я пересекала тропинки, срезала углы, пробираясь наугад вперед. Вскоре я уже перестала слышать Франса. Но я не рассчитывала, что могу встретить кого-нибудь еще. И вдруг, когда я бежала по длинной сосновой аллее, я увидела двух мужчин, шедших мне навстречу. Внезапно почувствовав дрожь во всем теле, я подумала: Франс не обманул меня. В «Испанских дубах» полным-полно немецких разведчиков. И Франс выслал своих молодчиков, чтобы задержать меня. Эта мысль буквально лишила меня сил, и я как истукан остановилась посреди аллеи, по которой навстречу мне шли два человека. Я закрыла глаза, покорившись судьбе. А когда снова их открыла, то двое стояли уже рядом со мной. На них были старые куртки; у одного рубашка была с открытым воротом.
— Ханна? — быстро, тихим голосом спросил один из них.
— Да, — ответила я, как будто было вполне естественно, что он знал мое имя. Другой тихонько выругался.
— Где же Франс, черт возьми? Опять, разумеется, его идиотские штучки! — И он пошел вперед, а первый мужчина остался со мной. — Все в порядке, — сказал он. — Франс, наверное, снова выдал себя за сотрудника немецкой разведки?
Я кивнула головой. И тут же почувствовала, что судорожная напряженность нервов проходит. Рабочий протянул мне руку, я подала ему свою. Жест этот ничуть не показался мне странным.
— Идем, — сказал он мне. И еще раз повторил: — Все в порядке.
Рука у него была шершавая, короткая и сильная — надежная рука. Мы пошли дальше. Вскоре мы увидели Франса и другого товарища, они поджидали нас. Когда Франс заметил меня, он заметно смутился и напустил на себя нарочитую небрежность.
Затем подошел ко мне, улыбаясь: — Ну, попалась на удочку, да?.. А очень испугалась?
— Конечно, испугалась, — сказала я. — Значит, ты всегда так встречаешь новых товарищей?
Он тихо и как-то смущенно рассмеялся. Два других товарища стояли молча и переводили взгляд с меня на Франса.
Человек, державший меня за руку, отпустил ее и медленно проговорил:
— Ведь это девушка, Франс. Мог бы обойтись с ней более бережно.
— Пустяки, — сказал Франс. — Она должна уметь переносить удары. — Повернувшись опять в мою сторону, он продолжал: — Она понимает, что злого умысла у меня не было.
Я промолчала. Второй рабочий возмущенно возразил Франсу:
— Я никогда не мог научиться хорошо плавать. Это потому, что у моего отца было обыкновение неожиданно бросать нас, детей, в воду, когда мы были еще маленькими. Он считал, что таким образом мы скорее научимся плавать. Но с той поры у меня вообще пропала охота купаться.
Пока он говорил, мы шли вперед, правда, не к домику лесничего, как я думала, а куда-то в другое место. Но тут Франс остановился и резко спросил:
— Ну? Какое отношение имеет к этому твое плаванье?
Рабочий неторопливо ответил:
— Подумай хорошенько… Твой метод слишком мудреный, точь-в-точь как у моего отца.
Мы двинулись дальше, Франс впереди, а я между двумя рабочими. Мой испуг почти совсем прошел, я понимала, что обязана этим приходу двух товарищей.
— А куда мы идем? — спросила я. Молчание моих спутников начинало тяготить меня.
— В штаб, — не оглядываясь, коротко ответил Франс.
До меня уже доносился слабый шум большой транспортной артерии: сигналы автомобилей, звонки трамваев; странно было слышать их здесь, в лесу, шумящем, как море, среди мягко колышущихся деревьев.
— Возьми ее велосипед возле дома лесничего, Рулант, — снова коротко распорядился Франс.
Рабочий, который сопровождал меня сначала, ушел за велосипедом, а мы втроем продолжали наш путь.
Штаб
Слово «штаб» вызывало у меня самые странные и довольно смутные представления о чем-то вроде заброшенной лачуги, полуразрушенного сарая, домика лесничего. Оказалось, однако, что ни одно из них не соответствовало действительности. Мы шли мимо фруктовых садов, огородов и заборов, уже окутанных сумерками, и остановились возле деревянной калитки, ведущей в сад. Франс толкнул калитку ногой, и она открылась. Мы пошли по хрустящему гравию к дому. Передо мной в тускнеющем золотом мареве жаркого вечера высился старинный господский дом — широкие окна, деревянные ставни, крыльцо с навесом и колонны, увитые диким виноградом. Возле водосточного желоба щебетала на крыше пара ласточек. Идиллия!
Франс молча открыл заднюю дверь под навесом и так же молча вытер ноги. Я слышала, как зашуршала циновка, и последовала примеру Франса, хотя мои подошвы стали совсем скользкими от хождения по лесу. Такой будничный, мещанский даже, акт, как вытирание ног о половик, развеял романтическое впечатление, которое произвел на меня дом при первом взгляде.
Франс открыл вторую дверь — в коридор, затем третью. Мы очутились в комнате, где висела лампа, задрапированная черной материей. Я остановилась у порога. Первое, что я заметила в комнате, был насыщенный табачным дымом воздух — я чуть не задохнулась. Такой воздух, как будто окно в комнате никогда не открывалось. Я огляделась вокруг. Комната запущенная, почти без мебели, с темными углами. Но в ней был какой-то суровый уют. Посредине — большой круглый стол, покрытый низко свисавшей скатертью. На столе — газеты и пепельницы. Вдоль стен стояли два обитых кожей дивана. На одном из них сидело еще двое мужчин без пиджаков. Они с любопытством воззрились на нас. Франс прошел вперед, затем остановился и жестом пригласил меня подойти ближе. Я подошла. Мужчины поднялись с дивана.
— Это Ханна, о которой я вам говорил, — сказал Франс с какой-то хрипотцой в голосе, как будто ему было не по себе. — Ханна, вот двое наших парней — Эдди и Ян.
Эдди и Ян поздоровались со мной за руку. Им было на вид лет по тридцать — тридцать пять, как и тем рабочим, с которыми я познакомилась раньше. Приветливо улыбнувшись мне и кивнув головой, оба снова уселись на диван и стали наблюдать за мною. Вероятно, они не привыкли видеть у себя девушку. Однако меня не смущали их взгляды. Один из них ногой пододвинул мне камышовое кресло с сильно потертыми подушками. Я села и посмотрела на Франса; я видела, что он хочет еще что-то сказать мне. Он снял пиджак и сел на стул у стола.
— Гм, да, — проговорил он, как бы догадываясь, что я жду от него объяснений. — Вот здесь мы и обитаем. Ты слышала когда-нибудь о художнике Филипе Моонене?
Я сказала, что слышала. Имя Моонена было очень хорошо известно в Гарлеме. Я знала также, что он пользуется известностью и за пределами Гарлема. Перед войной я часто видела в Амстердаме афиши, возвещавшие об открытии выставки произведений этого художника.
— Это его дом, — сказал Франс. — Сам он живет наверху. А нижнюю часть дома уступил нам. Он молодчина.
Отворилась дверь, и в комнату вошел рабочий, которого звали Йохан. Он увидел меня и кивнул. Ян свернул сигарету и протянул ее мне «в почти готовом виде», как он сказал: оставалось только лизнуть бумажку и склеить. Йохан зажег и поднес мне спичку. Их предупредительность была мне приятна.
— Вы наладили свет наверху? — спросил Франс. По его голосу чувствовалось, что он рад хоть на минуту переключить свое внимание на более мелкие заботы. Йохан кивнул. Воцарилось молчание. Слышно было, как тикает будильник на черном безобразном комоде в углу комнаты.
— Кто тут начальник? — спросила я. — И что это за организация?
Франс отважился наконец снова поглядеть мне прямо в глаза:
— Мы — организация Совета Сопротивления, — ответил он. — А начальник здесь я.
Я, собственно, так и думала. Остальные молчали и с интересом глядели на меня. Я выждала несколько секунд и спросила:
— А какая работа ждет меня?
Франс обвел глазами нас всех, но, прежде чем он успел мне ответить, открылась дверь и в комнату вошел Рулант. Только тут я наконец хорошенько рассмотрела его. При свете лампы он понравился мне не меньше, чем в лесу, где он оказался моим «спасителем». Это был широкоплечий блондин в рубашке с закатанными рукавами и расстегнутым воротом, открывавшим могучую шею. На широком лице блондина — серо-голубые глаза и крупные, слегка выпяченные губы.
— Твой велосипед в сарае, — сказал он мне так, будто знал меня чуть ли не целый год. Я кинула ему благодарный взгляд. Тогда Рулант перевел глаза на других, в уголках его рта появились сердитые складки.
— Ребята, — проговорил он наконец, глубоко засовывая обе руки в карманы брюк. — Очень жаль, но я должен кое-что сказать о нашем начальнике; иначе я не могу…
Слово «начальник» он произнес с легким ударением, чуть резче, чем другие слова. Франс быстро повернулся к нему лицом. Я видела, что Йохан улыбается. Остальные с удивлением уставились на Руланта.
— Рулант! — воскликнул Франс, ударяя ладонью по столу. Этим окриком и жестом он явно хотел предостеречь Руланта.
— Очень жаль, — снова начал Рулант. — Но товарищи должны знать это, Франс. С твоей стороны это нечестно…
Рулант повернулся в сторону Эдди и Яна.
— Франс до смерти напугал в лесу нашего нового товарища. Как в свое время напугал Тинку. Что он говорил Ханне, я не знаю. Может быть, назвал себя гестаповцем, может, заявил, что в поместье кругом одни немцы, а может быть, и еще что-нибудь придумал. Во всяком случае, Ханна решила уносить ноги. К счастью, мы повстречали ее; теперь все в порядке.
Франс, сидевший за столом напротив Руланта, поднялся со стула, и теперь оба — он и Рулант — стояли у стола друг против друга. Добродушное, немного самодовольное лицо Франса потемнело.
— Ты опять за свое? — угрюмо сказал он. — Так-то ты укрепляешь авторитет начальника?
Я видела, как Эдди и Ян с напряженным интересом смотрят то на Франса, то на Руланта. Йохан, усевшийся было в углу, снова поднялся на ноги.
— Да, — сказал он. — Да, так. Мы не затрагиваем авторитета начальника, поскольку он является начальником. Но существует также и взаимное товарищеское доверие, которого никто не должен подрывать. Рулант прав, не к чему затыкать ему глотку. Хорошо, что это сказано теперь, когда тут присутствует Ханна. С этим надо раз и навсегда покончить. Ханна — член нашей организации, и ты, Франс, поступил с ней не по-товарищески. В том-то и дело, что это касается нас всех. Ты обещал прекратить свои фокусы. Что Ханна о нас подумает?
Рука Франса, лежавшая на столе, сжалась в кулак. Затем он рассмеялся с деланной небрежностью, и я поняла, что он сознает свою вину.
— Господь с вами! — сказал он. — Ну чего вы скандалите по пустякам? Что из того, если я немного и переборщил? Ведь все в порядке. Ханна давно уже оправилась от испуга. Не правда ли, Ханна?
Я поборола смущение, которое сначала овладело мной, и торопливо сказала:
— Давайте забудем об этом… На Франса я не обижена… Я понимаю, почему все это случилось… Стыдно только, что я так легко поддалась. Мне следовало быть гораздо рассудительнее.
Рулант уставился на меня своими серыми глазами и сказал:
— Я рад, что ты все так воспринимаешь. У тебя хорошая закваска.
Франс также посмотрел на меня; в его взгляде я увидела откровенную благодарность и дружелюбие.
— Ханна предлагает забыть обо всем, — сказал он. — Ну что ж, молодчина девушка. Итак, забудем…
У него изменился голос, в нем звучало теперь смирение, чего я уж никак от него не ожидала; и наконец он смущенно рассмеялся:
— Да, порой на меня находит дурь… Приношу тебе свои извинения, Ханна, — с трудом добавил он, как будто эта фраза встала ему поперек горла. — Я проникся доверием к тебе с самого начала, слышишь? Поверь и ты мне.
— О’кэй, — сказала я.
Мне показалось, что сидевшие на диване Эдди и Ян облегченно вздохнули. Кажущееся спокойствие Руланта также утратило свою напряженность. Он подошел к столу, сел напротив Франса и пододвинул к себе жестянку с табаком. Йохан, довольный оборотом событий, посмеивался в своем углу. Я слышала, как он открыл дверцу шкафа, услышала легкий стук стеклянной посуды. Затем Йохан подошел к столу и поставил несколько бутылок пива.
Мы выпили водянистого, жидкого пива военного времени. Оно по-настоящему освежило меня. Было всего лишь три стакана. Никогда еще не сидела я одна среди пятерых мужчин и не пила пива с ними из одного стакана. Это было и ново для меня и в то же время казалось вполне естественным и помогло мне быстро преодолеть робость, которая всегда сказывалась в моих словах, в моем поведении. Товарищи мои, я видела, с каждой минутой все больше свыкались со мной, как и я с ними.
Франс сам прошел со мной часть пути по темной ночной дороге, провожая меня в город. Ему, видно, очень хотелось загладить свою глупую выходку, и он старался держаться со мной непринужденно, по-товарищески. Он надавал мне массу добрых советов, предупреждал меня о каждом камешке, на который могло наскочить колесо моего велосипеда; он целых три раза спросил меня, приду ли я еще как-нибудь учиться стрелять, и я со смехом торжественно заверила его, что я в самом деле больше ничем не дам себя запугать. Только когда мы приблизились к городу, Франс решил повернуть обратно. Он стоял, опершись рукой о руль моего велосипеда.
— Да, чтобы не забыть, — сказал он. — Мы должны достать для тебя хорошее, надежное удостоверение личности на тот случай, когда тебе придется идти на дело вместе с нами. Никогда не держи в кармане собственных документов!
— Понимаю, — ответила я. — Такое удостоверение я сама себе достану. Это моя старая специальность.
Он от души рассмеялся.
— В самом деле, — сказал он. — Ты замечательная девушка… Я рад, что ты пришла к нам!
Эту ночь я снова провела без сна. Но совсем иначе, чем прежде. Я была счастлива. Я размышляла о том, что на свете, оказывается, существуют различные формы счастья. Есть беззаботное, по-детски бессознательное счастье, счастье, неожиданно подаренное судьбой, счастье, когда безотчетно поет твоя душа, счастье невинности. И существует еще счастье, полное глубокой серьезности, оно исходит от радостного знания, от сознательного выбора, от стремления к подвигу во имя жизни. Я лежала в своей маленькой комнатке, и душа моя была полна серьезного, мною самой выбранного и завоеванного счастья; единственного счастья, которого я сама могла и имела право добиться. Собственно говоря, даже не душа моя пела, а все мое существо переполнилось благодатным и радостным предчувствием новой духовной общности с людьми, к делу которых я приобщилась.
Книга вторая. ЗАЩИТНИКИ
Совет Сопротивления
июле я два раза в неделю ходила вечерами в поместье «Испанские дубы» и училась стрелять. Иногда я отправлялась туда мимо штаба, который находился несколько в стороне от главного шоссе; порой выбирала окольную тропинку между огородами и фруктовыми садами, на которую я выходила через Гарлемский городской парк; иногда же делала большой крюк, чтобы попасть в поместье через ворота, мимо больших скульптур. С самим процессом стрельбы я мирилась, собственно, только потому, что мной при этом неотступно владела мысль: я должна выполнить свой долг. Стрельбе обучал меня большей частью Франс, в отдельных случаях также Рулант или Йохан. Сначала я пугалась звука, производимого выстрелом, но мои новые друзья, казалось, совершенно не обращали на это внимания.
— На главном шоссе очень шумно, — поучали меня они. — Если кто и услышит выстрелы, то подумает, что стреляет лесничий.
Я привыкла к стрельбе скорее, чем ожидала. У меня появилось удивительное ощущение: как будто револьвер был лишь механическим продолжением моей руки, как будто рука сама находила цель. После каждого урока стрельбы все мы собирались в штабе, в доме Моонена. Постепенно я перезнакомилась почти со всеми членами группы. Самого Моонена я также видела несколько раз в саду: это был высокий человек с шишковатой лысой головой и глубокими складками возле рта; светло-голубые глаза на энергичном лице глядели задумчиво и как-то по-детски; при ходьбе Моонен слегка волочил ноги. Когда он впервые увидел меня, в его глазах мелькнуло некоторое удивление; позднее он молча вежливо пропускал меня, словно он был гостем в собственном доме. Он с семьей жил на втором этаже, и я частенько совсем забывала об их существовании.
В данное время группа Сопротивления была не особенно велика. Франс не раз говорил о том, что ее необходимо реорганизовать. Кажется, вскоре после ее образования несколько человек было убито и арестовано; некоторые были переброшены в другие группы или же «отданы взаймы», как они это называли; а еще несколько членов группы, принимавшие весной участие в диверсиях, не могли в течение какого-то времени показываться на свет божий; поэтому я знала их лишь по именам.
В группу входили главным образом рабочие. Были там слесарь, плотник, огородник, шофер, конторщик и портной. Был даже один бакалейщик, который передал свою лавочку жене. Обычно он очень мало разговаривал, но он явно чувствовал себя здесь как дома; очевидно, его покупателями был главным образом простой люд.
Вначале, когда я только еще училась стрелять, они не распространялись при мне насчет того, какое задание в данный момент выполняется; приходя в штаб, я замечала только, что недостает то тех, то других товарищей. От меня не скрывали, что они пошли на задание; не говорили только, на какое именно, и не в моем характере было спрашивать о вещах, в которые товарищи не считали нужным меня посвятить.
По вечерам в штабе велись долгие разговоры. Больше всего — о политике. Они совершенно не были похожи на те разговоры, что вели мы с Таней. Для этих людей политика не была делом, в которое можно было по желанию вмешиваться или не вмешиваться. Политика здесь была фактом, реальностью, в которой каждый должен хорошо разбираться, чтобы знать, куда он идет. Члены группы слушали радио — приемник был спрятан в черном безобразном комоде, — читали и обсуждали все подпольные газеты, писали сами и размножали на гектографе листовки, которые я потом разносила в большом количестве по городу. Меня прямо-таки ошеломляло, что мои товарищи почти всегда могли дать точный ответ, что хорошо, что плохо для нашего большого дела, а что вызывает сомнение. Они выносили свои суждения, учитывая целесообразность и размах мероприятий, при непременном условии, что их действия принесут пользу прежде всего народным массам. В большинстве своем мои товарищи возмущались бомбардировками союзников, которые иногда разрушали целые кварталы в голландских городах; впрочем, я слышала также, как они вздыхали, сокрушаясь по этому поводу, но союзников извиняли. Зато о кампании англичан и американцев в Северной Африке, о поражениях, понесенных Роммелем, и о военных действиях в Средиземном море все они высказывались довольно саркастически. Мои наивные представления, которые разделяла и Таня, о том, что здесь открылся второй фронт, товарищи попросту высмеяли.
— Африка — еще не второй фронт, Ханна, — сказал мне Франс. — Только та кампания, которая отвлечет от Красной Армии значительные силы противника, будет означать второй фронт. На Востоке все еще находится более двухсот немецких дивизий… Действия в Африке — всего лишь булавочные уколы в бок фашистского зверя; а его надо добить окончательно.
— Везет нам с союзничками, — насмешливо сказал как-то Эдди. — До войны Гитлер и Муссолини были главной надеждой и утешением английских консерваторов!
Я возразила: ведь каждый видит, сколько энтузиазма и мужества проявил английский народ в этой войне.
Все рассмеялись, а Йохан заметил:
— Это ты очень хорошо сказала: английский народ. Он хочет сражаться и сражаться… и этого, конечно, нельзя недооценивать. А вот господа у руля правления? Разве они так же охотно воюют?
Я поняла, что на свете существуют вещи, о которых я никогда не подозревала, точно так же как были вещи, совершенно не известные моим товарищам. Я знала гораздо больше, чем многие из них, но тут я поняла, что одно дело — знать несущественное, а другое — знать действительно важное; именно последнее было для меня наиболее чуждым и неясным. Я видела, что их знание людей и жизни непосредственно вытекает из условий, в которых они живут. Франс в молодые годы работал на металлургическом заводе. Затем он стал профсоюзным работником (вот откуда у него приличный коричневый костюм, воротничок и тщательно завязанный галстук, подумала я немного насмешливо). Его жена, больная туберкулезом, лежала у родственников в Хиллегоме. Изредка он ходил туда навещать ее и после каждого визита был тихим, молчаливым; только по прошествии нескольких дней он снова делался словоохотливым, его обуревала жажда подвигов, ему не терпелось вынести на обсуждение новые планы; я замечала каждый раз, что два-три из них оказывались совершенно фантастическими. Рулант был каменщиком. Еще в молодые годы он стал коммунистом. Его выдвинули кандидатом на выборах в члены муниципалитета; он рассказывал мне — правда, позднее, — что побоялся взяться за это дело. Он бродил по провинциям Северная Голландия и Южная Голландия, отмечался на бирже труда, промышлял мелкой торговлей, проводил беседы с рабочими, корчевал пни; в дни мобилизации Рулант работал в Роттердаме и пережил там бомбардировку. Когда в Амстердаме подготавливалась февральская забастовка, он распространял воззвания на гарлемских заводах; немецкая разведка охотилась за ним, и вскоре он ушел в подполье. Как-то вечером, провожая меня на урок стрельбы вместо Франса, Рулант рассказал мне, что его чуть не хватил удар, когда партийный инструктор явился к нему домой и сказал, что его направляют в ряды вооруженного Сопротивления. Я была поражена. Неужели человек, который кажется таким бесстрашным, уверенным в себе, может испытывать страх? Он, очевидно, заметил мое удивление: серые глаза его затуманились. Потирая свой квадратный подбородок, он медленно сказал:
— Да… Я никогда раньше никого не убивал… Даже курицы не зарезал и мухи не убил. И вдруг суют тебе в лапы этакую «пушку» и говорят: «Стреляй! Стреляй в людей!..»
— Какие же это люди? — возразила я.
— Разумеется, фашисты й изменники родины — сволочь, давно потерявшая право на существование. Но попробуй всадить пулю в живое существо, в молодчика, которого ты никогда и не видел…
Знаешь, Ханна, — поспешно добавил он, — если попадаешь в лапы кому-нибудь, кто тебя бил и мучил, или если тебе известно, что он схватил кого-то из твоих товарищей и измывался над ним, или же ты несколько месяцев просидел в концлагере и на себе испытал, как они обращаются с людьми… тогда дело идет гораздо легче.
— Рулант, — спросила я, — неужели так трудно представить себе, как фашисты обращаются с людьми?
Он вздохнул, вращая барабан старого револьвера:
— Да, по правде сказать, я с трудом могу себе представить; всякий раз мне приходится подстегивать себя и вспоминать о всех тех, кто погиб или казнен ими…
— Со мной другое дело, — сказала я. — Я точно знаю, почему буду стрелять!
Франс, Рулант, да и большинство членов группы никогда не распространялись о том, что они делают. Иначе держал себя Йохан, сын огородника из польдера Гарлеммер Меер; до войны он состоял членом всяких комитетов безработных и руководил различными кампаниями сельскохозяйственных рабочих. Он охотно делился воспоминаниями.
— Эдди, ты помнишь о пожаре на товарном поезде? А ты, Рулант, не забыл еще о налете на склад в Арденхауте, где мы захватили боеприпасы на целых полгода? А об этом офицере-эсэсовце в городском парке, которого мы спешили похоронить, так как вдали уже показалась немчура?
Остальные обычно старались заткнуть ему рот, иногда шутливо, а порой и довольно грубо. Каждому из них было что порассказать о своей жизни, у каждого был свой особый характер, и они все больше занимали мои мысли по мере того, как я ближе знакомилась с ними. Мне казалось, что Йохану подобные воспоминания помогали выполнять задание, подобно тому как Рулант всякий раз напоминал себе о злодеяниях, совершенных бандитами, которых ему предстояло убить. К концу лета я точно знала, кто из членов группы был коммунистом; одни сами мне об этом сообщали; другие прямо не говорили, но тем не менее своими высказываниями во время обсуждений наших планов доказали, что они коммунисты. Впрочем, все мужчины в группе перенесли одни и те же испытания в жизни — дни кризиса, политику правительства Колейна[8], хождение на биржу труда, забастовки, поиски работы, — пережили те мрачные и беспокойные годы, которые отняли у них лучшую, молодую пору их жизни; они часто вспоминали имена и факты, ничего мне не говорившие, и все горячо реагировали. Никто не оставался безучастным. И вывод, который они делали из всех разговоров — причем с ним соглашались коммунисты и некоммунисты, — был один: после войны жизнь будет другой.
Она не может остаться такой, какой была, — с ее вечными заботами, рано стареющими женщинами, неуверенностью в завтрашнем дне и зависимостью от слепого случая. Это должна быть настоящая, человеческая жизнь. Я слышала, как о том же самом говорил и бакалейщик, этот известный молчальник; к своему удивлению, я заметила, что он религиозный человек, из тех, кто исповедует свою религию, не навязывая ее другим; всегда он был спокоен, исполнителен и благоразумен, такими я представляла себе первых христиан; он почему-то называл меня «дитя человеческое», почему, я не знаю — ему временами приходили в голову странные мысли. Это обращение он применял обычно в торжественных случаях, но иногда и в будничной обстановке. Он, например, говорил: «Это дитя человеческое, Ханна, поступила правильно, отыскав дорогу к народным мстителям». Или же просил: «Будь добра, дитя человеческое, налей мне кружку чаю».
Благодаря бакалейщику в нашей группе до сих пор еще имелся запас чая и кое-каких продуктов, которые остальное население получало в ничтожном количестве, а то и совсем не получало…
Меня часто удивляло, почему жизнь не вызвала у этих людей — по крайней мере у большинства из них — ни ожесточения, ни злобы. Всем им было присуще какое-то неискоренимое свойство, позволявшее им взирать на людей и на вещи с надеждой, какая, мне казалось, свойственна лишь молодежи. Случалось, что на моих товарищей вдруг нападала веселость; тогда в нашем штабе смеялись и пели.
Я довольно скоро поняла, что не только оккупация и движение Сопротивления научили этих людей так жить и так думать. Хотя, возможно, теперь жизнь их была ярче и содержательнее, чем до войны. Ведь все они вынуждены были бороться за жизнь; им всегда приходилось преодолевать враждебный встречный ветер и плыть против течения. Они действительно должны были удивляться й даже чувствовать некоторую растерянность, когда внезапно их борьба бывала прервана. Я раздумывала над своей собственной жизнью: она протекала без особых потрясений, со всех сторон огражденная от опасностей, — от дома до школы и от школы до университета; мне казалось, будто все эти долгие годы я шла в самой гуще жизни как бы во сне, не имея сил проснуться.
Напрасная поездка
Неожиданно пришло известие от Ады. На сей раз это была открытка с видом. Я поспешила в Амстердам. Ада сообщила мне страшную новость; эта новость, разрядив напряжение, созданное долгой неизвестностью, вызвала новые мучительные волнения — Таню отправили в концлагерь Вестерборк.
Погруженная в молчание, я упорно думала, что можно теперь сделать для Тани. Ада, видимо, заметила мое состояние и уныло покачала головой.
— Да, тяжело, Ханна, я знаю. Но ничего не поделаешь. Этого следовало ожидать…
Я поднялась, стала шагать по комнате.
— Я не могу отпустить Таню, ничего не сделав для нее, — сказала я. — Ведь потом я буду без конца упрекать себя…
Ада озабоченно спросила:
— Что ты надумала? Вооруженное нападение?
Я печально покачала головой: слишком хорошо я знала, что не могу ради этого рисковать жизнью моих товарищей.
— Нет, — ответила я. — Никаких налетов… Я хочу лишь облегчить ее тяжелую участь… если от этого будет хоть какая-нибудь польза… Подумай, какие зверства ей угрожают.
Ада, кажется, сильно сомневалась, стоит ли это делать, но не настаивала, чтобы я сказала ей, что именно я намерена предпринять.
Дома, когда я произнесла слово «Вестерборк», все пали духом, как никогда раньше. Давно прошли времена, когда Вестерборк был лишь трудовым лагерем для евреев, откуда все же можно было вернуться. Теперь слово «Вестерборк» как будто начертано над вратами ада. Юдифь вся как-то сжалась, словно известие о Тане нанесло сокрушительный удар ее собственному хрупкому существу. Отец старательно протирал очки.
— Как же быть? — спросила мать. Она раньше всех пришла в себя; видно, она уже поняла, что я не буду сидеть сложа руки.
— Я поеду в Вестерборк, — сказала я. — И отвезу ей одежду, мыло и деньги. В тюрьме она, наверное, жила в грязи и вся изголодалась.
— А ты уверена, что там разрешают передачи заключенным? — спросил отец. Он снова надел очки и глядел на меня теперь с грустью и уважением.
— Во всяком случае, надо попытаться, — ответила я. — Надо попытаться!
— Если надо, — сказал отец, — то я еду вместе с тобой.
Отказаться от этого я не могла. Я была даже благодарна отцу.
Остальные встретили наше решение без малейшего протеста. Мы сразу же начали упаковывать вещи; собрали все, что могли: шерстяные платья, мои еще крепкие уличные туфли, сэкономленные продукты. Я написала Тане записку: «Будь сильной, храброй, твердой. Я уверена, что ты все выдержишь!»
О роковом предчувствии, которое овладело мной, я умолчала.
Наша поездка была настоящим испытанием. Хотя мы пришли на вокзал очень рано, поезда были переполнены. В вагонах была духота; то здесь, то там мы останавливались и долго, нудно стояли: по-видимому, где-нибудь на линии объявляли воздушную тревогу. На каждой станции в вагон в отчаянии ломились изнывающие от жары люди, их входило гораздо больше, чем выходило. Как мы попали в автобус на Дренте, я даже теперь не представляю. Мы покорно следовали бешеному людскому потоку, который влек нас за собой. Я видела, что у отца стекает пот по лицу и капает прямо на воротничок, и я восхищалась стойкостью своего отца.
Концлагерь был расположен в холмистой, почти идиллической местности, в окружении ив и молодого дубняка, который частично маскировал лагерь. Рядом с мирным зрелищем произрастающих хлебов, на фоне отрадной картины человеческого труда невозможно было представить себе ужасы, которые творились за неприступным забором из колючей проволоки и мрачным шлагбаумом. Я долго уговаривала немецкого часового, пока отец, усталый до смерти, сидел на обочине дороги и ждал меня. В конце концов солдат все же пошел привести кого-нибудь из разведки. Явился человек в штатском, говоривший по-голландски. Он прямо спросил, к кому мы пришли. У него было узкое безвольное лицо и усики, как у Гитлера. Он бесстыдно оглядел меня с головы до ног, слегка улыбнулся и сказал:
— Вы, наверное, дерзкая девушка. Но я очень люблю нахалок, в особенности если у них такие великолепные рыжие волосы, как у вас. Поэтому я сейчас справлюсь в канцелярии.
Я отвернулась — больше я не могла переносить взгляда его маленьких, как бусинки, глаз, не могла слышать его фальшивого голоса. Он заставил нас ждать больше часу. Когда он наконец вернулся, то сообщил, что Тани в лагере нет. Я была в отчаянии и, запинаясь, пробормотала, что это, вероятно, ошибка. Тогда он заявил, что немецкая администрация никогда не совершает ошибок. И он снова рассмеялся своим фальшивым, двусмысленным смехом.
— Не понимаю, — сказал он, — отчего вы, с виду настоящая арийка, так горячитесь из-за какой-то еврейской девки?
Я почуяла опасность и поняла, что надо уходить, пока не поздно. Мы с отцом совсем пали духом и потащились с тяжелым свертком в обратный путь. Когда мы отошли от ненавистного лагеря довольно далеко и были уже вне поля зрения ненавистного шпика, я не могла более сдерживаться. Прислонясь к плечу отца, я выплакала всю свою смертельную усталость и разочарование: Таню выслали в Польшу!..
Мы едва поспели к последнему поезду. Обратный путь был еще ужаснее, если это вообще можно представить. Только я теперь была менее чувствительна к тесноте и жаре, к тому, что меня толкали локтями, больно ударяли чемоданами и наступали на ноги: мне казалось, будто тупая внутренняя боль плотным панцирем стиснула мое тело.
В Амерсфорте, куда поезд подошел уже в темноте, на перроне царили странное возбуждение и суматоха. То была не обычная давка на узловой станции, когда каждый старается продраться вперед и отвоевать себе местечко, где можно было бы встать.
Люди что-то кричали, переговаривались. Сначала я не обратила на это внимания. Неожиданно отец тронул меня за рукав:
— Ты слышишь, Ханна?
Я не различала в темноте его лица, но голос его звучал совершенно по-иному, как-то растерянно, и в то же время в нем слышалось радостное, сдержанное волнение. Я стала прислушиваться и уловила отдельные возгласы на перроне и в вагонах. Люди делились новостями. Новости вторгались в наш стоявший на станции поезд, точно порывы ветра; их повторяли на все лады:
«…Американцы высадились в Южной Италии…» «Муссолини пойман королем!» «По всей Италии проходят демонстрации против фашизма и войны!»
Впервые в жизни услышала я, как мой отец поминал имя божье. Он тихо произнес:
— Боже всемогущий, если бы это было правдой!..
Я же была так измучена, потрясена и пришиблена, что до меня с трудом доходил смысл этих выкриков. Я только была смущена тем, что люди выкрикивали новые известия, не таясь, с такой нескрываемой радостью. Я невольно огляделась вокруг, не мелькнет ли где в потемках немец в военной форме. Но среди толпы, кажется, невозможно было найти ни одного немца, ни одного служащего немецкой вспомогательной полиции или фашистского молодчика. Если они даже и были там, то почему-то хранили полное молчание. И у меня мелькнула неясная безотчетная мысль: «А на Восточном фронте все еще стоят более двухсот немецких дивизий… и Таня находится где-то по дороге в Польшу!» В отчаянии схватила я отца за руку. Он тихонько похлопал меня по руке. Наверное, он думал, что мои слезы вызваны разрядкой нервной напряженности и радостью.
Первая трещина
На следующий день я пошла в штаб. Чуть ли не все наши товарищи явились туда. Они были взволнованны и словоохотливы и говорили только о падении Муссолини и роспуске фашистских организаций в Италии. Вечерние известия принесли еще больше новостей. Образовалось новое правительство во главе с маршалом Бадольо, который обещал продолжать войну. Гитлер уже предложил маршалу послать в Италию полицейские войска, чтобы возродить у итальянского населения страх перед фашизмом. Но эта мера, очевидно, не возымела желанного действия. По всей Италии росло и росло число демонстраций против «оси» и за заключение мира. Это известие вызвало у всех нас глубокое удовлетворение. Не поскупились товарищи и на саркастические замечания в адрес дуче. Наконец-то я уразумела, что происходит. Я представила себе Муссолини, этого хвастуна и деспота с челюстью римского цезаря, представила учрежденные им страшные исправительные колонии на Липарских островах; уже пожилой человек, он лишился сына, который был убит на войне; а главное, дуче лишился того единственного, что его интересовало: власти! Совсем как в классической трагедии, подумала я. Судьба сыграла с ним жестокую шутку. Немезида настигла преступника.
Когда товарищи в достаточной мере поиздевались над павшим властелином, Франс торжественным тоном сказал, будто произнося надгробную речь:
— Так им и надо. Так будет со всяким ренегатом рабочего класса… Запомните мои слова, ребята: «ось» эта затрещит по всем швам… Побольше бы таких ударов!
— И поскорее, — вставил Эдди. — Не то англичане и американцы опоздают, как они опоздали спасти евреев!..
До сих пор я не сказала ни слова. Но как только представилась возможность, я подсела к Франсу и осторожно спросила:
— Не настало ли время наконец и мне выполнять задания?
Он удивленно взглянул на меня, слегка задетый, как будто ему одному принадлежало право решать. Потом он сказал:
— Пока ты можешь помочь нам печатать «Де Ваархейд» и распространять ее… И не думай, пожалуйста, что это дело недостаточно важное.
Я тихо сказала:
— Так зачем же я училась стрелять, Франс?
Он впервые рассмеялся, добродушно, но вполне серьезно, и хлопнул меня по плечу, которое все еще болело после проделанного мною путешествия.
— Не бойся, и до тебя дойдет очередь… Пока мне приходится экономить силы. Группа наша теперь не так велика, как прежде. Не могу же я остаться без резервов.
Он сам проводил меня затем по нужному адресу, где на ротаторе печаталась нелегальная «Де Ваархейд». Это было в северном районе Гарлема. Ротатор прятали на чердаке в старинном рабочем домишке; чтобы проникнуть на чердак, надо было поднять крышку люка и подставить к отверстию лесенку. Самый ротатор Рулант и Ян «увели» прошлой зимой из конторы фашистской биржи труда.
Я работала почти всегда вместе с кем-нибудь из членов нашей группы; в распространении газеты нам помогала дочь хозяев домика — краснощекая, очень веселая девушка всего года на два моложе меня; кроме того, развозкой газеты занимались еще несколько молодых людей, которые беззаботно колесили на своих велосипедах с туго набитыми сумками по всему городу. Все они были сердечные, смелые люди.
Сообщения из Италии были путаные, хотя и обнадеживающие. Гораздо лучше были сообщения с Восточного фронта. Редко когда после Сталинградской битвы Красная Армия так сильно и так успешно била фашистов, как на Донецком фронте, и так быстро продвигалась вперед. Она истребляла гитлеровских солдат десятками тысяч. Всякий раз, как я приходила в штаб, я узнавала, что на Восточный фронт снова отправлен из нашей страны эшелон с немецкими солдатами.
— И с каждым разом солдаты все моложе и моложе, — сказал мне однажды Рулант. — Сегодня я встретил их на станции, на вид они были не старше шестнадцати-семнадцати лет. Как-никак, но мне их все-таки жалко. Сколько наивных детей отдадут свою юную жизнь, чтобы собственным телом закрыть брешь, которую ликвидировать невозможно. Они чуть не падали, сгибаясь под тяжестью снаряжения…
— Нет, тебе, я вижу, пора поступать в няньки, Рул, — безжалостно заявил Эдди.
Я взглянула на Руланта; я была совершенно с ним согласна и ожидала, что он сейчас вспылит. Однако он продолжал спокойно сидеть, переплетя пальцы своих коротких сильных рук каменщика.
— Я думал о том, — сказал он, пренебрегая язвительным замечанием Эдди, — что моему старшему мальчику через два года исполнится шестнадцать… Я видел их, этих детей; на их рожицах застыл страх смерти.
— Вот и хорошо, — вступил в разговор Йохан, один из самых молодых в нашей группе и еще не женатый. — Пусть это послужит им уроком. Мне ничуть не жаль этих сволочей. Пусть немецкий народ последует примеру итальянцев и тоже откажется от войны.
— Истребить, истребить надо всех этих каналий! — воскликнул слесарь Том.
Франс вмешался, положив конец разговору:
— Существуют две вещи, друзья, в том числе и в Германии, которые нам, невзирая ни на что, следует различать: одно — это гитлеры и их приспешники, а другое — немецкий народ. Вы знаете, что сказал Сталин: «…гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское — остается».
Я поглядела на товарищей. Они пробормотали что-то и умолкли.
Каждую ночь с наступлением темноты раздавался пронзительный гул моторов английской авиации. Каждую ночь хлопали и жалобно ухали зенитки; Гамбург был уже разрушен, жители его, как сообщалось, массами покидали город. Эвакуация Берлина, казалось, была лишь вопросом времени. Падение Муссолини вызвало брожение в Австрии. В солдатах австрийцах на службе немецкого вермахта внезапно стали подозревать возможных врагов и заговорщиков, опасных для Германии. То тут, то там австрийские роты расформировывали и солдат распределяли по разным воинским соединениям. Этим летом возмущение перекинулось даже на страны, откуда никогда не доходили вести о движении Сопротивления; в Дании забастовки стали обычным явлением. В Голландии было издано запрещение разъезжать в северных и восточных провинциях тем, кто не жил там постоянно. Говорили, что у фашистов неважное положение: участились налеты на карточные бюро и покушения на изменников родины среди чинов полиции и жандармерии. Прошел даже слух, что полиция устроила чистку своих собственных рядов, изгоняя из них предателей, и что нацисты собираются вскоре организовать исправительные лагеря для голландских полицейских-патриотов. Кроме того, всем было известно, что провинции, где действовал запрет передвижения, кишмя кишат подпольщиками; на них регулярно устраивались облавы, хотя, как мы слышали, ощутимого результата это не дало: жители этих провинций ловко укрывали тех, кого разыскивали немцы.
В начале сентября произошел крах «оси», который предсказывал Франс: капитулировала Италия, и итальянский флот направился в гавани союзников.
По немецкому радио мы слышали речь Гитлера, который, точно кликуша, вопил, что «выродившейся плутократии» никогда не удастся вовлечь немецкий народ в заговор, подобный событиям 25 июля, что Италия всегда была для Гитлера, собственно говоря, путами на ногах и что теперь он, освободившись от этих пут, будет сражаться с еще большей уверенностью и воодушевлением.
— До смерти, до скорой смерти!.. — громко пропел Эдди, подражая оперному певцу, когда я перевела товарищам речь Гитлера. В этот вечер мы у себя в штабе много шутили, много пели и смеялись.
Мужество отчаяния
В тот самый сентябрьский вечер, когда мы услышали, что парашютисты-эсэсовцы вывезли Муссолини из тюремного заключения и перебросили в район, занятый фашистами, кто-то позвонил мне по телефону. Я взяла трубку: женский голос, немного охрипший или же умышленно приглушенный — я сначала его не узнала— несколько раз произнес мое имя: «Ханна? Ханна?!»
— Да, это я… Кто это?
Повторять вопрос не было надобности: в тот же момент я узнала, кто говорит, как это ни было невероятно. Я оторвалась от телефонной трубки и крикнула на весь дом:
— Это Таня!..
Отец с матерью и Юдифь, сидевшие в гостиной, в растерянности окружили меня, не понимая, в чем дело. Я дрожала. Руки мои дрожали, голос срывался:
— Таня… где ты?
— Я звоню из Католической больницы, — произнес хриплый и все же такой знакомый голос: он звучал так мрачно, будто доходил с того света. — Можешь ты прийти ко мне?
— Я приду, — поспешила я ответить, хотя в голове никак не укладывалось, что со мной говорит по телефону настоящая Таня. На какой-то момент я даже подумала: это провокация, западня!
Мне вдруг вспомнилась бледная, безвольная физиономия с глазами-бусинками— типичный представитель определенной сорта людей — предателей, продавшихся чужеземцам и применявших самые подлые средства, чтобы схватить человека. Но эта мысль быстро исчезла, уступив место другой: я должна узнать, что с Таней; и я тут же села на велосипед.
Я мчалась вовсю, низко согнувшись над рулем; приближаясь к больнице, я поехала медленнее, осторожнее. За сто метров до длинного больничного здания я сошла с велосипеда и стала осматриваться. И вдруг увидела Таню. Она выглядела как-то очень странно, и все же это была она. Она тоже заметила меня, нерешительно подняла руку. Сердце мое билось так, что я едва дышала. Я пошла ей навстречу. И снова мелькнула мысль: а вдруг здесь все же западня? Гитлеровские молодчики, вспомогательная фашистская полиция выставили Таню в качестве приманки? Они сидят в засаде и схватят меня, как только я появлюсь. Я поманила Таню к себе. Она подошла ко мне какой-то неуверенной, робкой и усталой походкой. Я поглядела на подъезд больницы. Никто за Таней не следил. Прислонив велосипед к стене дома, я пошла навстречу Тане и молча обняла ее. Она на несколько секунд крепко прижалась ко мне, как ребенок.
— Скорей, скорей, — торопила я ее, — садись на багажник!
Мы с бешеной скоростью помчались домой; я так волновалась, что велосипед выписывал зигзаги.
Всю дорогу мы не разговаривали. Подъехав к дому по задней тропинке, мы прошли через калитку в садик. Я втолкнула Таню в комнату и плотно задернула шторы. Мать и Юдифь поспешили Тане навстречу, на мгновение молча остановились, пораженные ее видом, затем бросились обнимать ее. Отец сухо покашливал, шептал что-то, бормотал себе под нос и снова кашлял. Когда настал его черед поздороваться с Таней, он от волнения не смог выговорить ни слова и только долго пожимал ей руки. Я стояла рядом и смотрела на отца и Таню. Только сейчас я как следует разглядела ее. На ней был ее собственный непромокаемый черный плащ, накинутый на странного вида мешковатое бумажное платье с очень длинным лифом и огромным вырезом у шеи. На ногах — черные огромные башмаки и грубые чулки противного розового цвета. От былого изящества Тани не осталось и следа. Однако не одежда так изменила ее: другим стало ее лицо. Оно осунулось, появились синие круги под глазами и синие жилки на висках, горестно сжатый рот казался чересчур большим; глаза утратили свою прежнюю теплую грусть — в них застыл ужас, они выражали суровость и какую-то безнадежность. Она озиралась вокруг, переводила взгляд с одного на другого. Видно, она сама не верила в свое возвращение. Отец пододвинул ей стул. Первая нарушила молчание мать:
— Ты голодна? Хочешь пить?
— Я погибаю, — проговорила Таня так же хрипло, как раньше.
Мать принесла ей хлеба, джема и чаю. Ужасно было смотреть, как Таня жадно, точно животное, проглатывала еду. Она не успевала даже прожевывать куски. Отец с матерью и Юдифь вышли в соседнюю комнату. Я хотела последовать их примеру, но Таня жестом задержала меня.
— Не оставляй меня одну, — сказала она.
Она дочиста все съела и выпила чай. Затем, закрыв глаза, откинулась на спинку стула. И тотчас же заснула, прежде чем я успела опомниться.
Весь этот вечер и ночь мы слушали Танин рассказ. Мать собрала в кучу всю ее одежду — она кишела вшами. Таня приняла душ и переоделась. Теперь, в своем старом платье, она выглядела еще более худой и хрупкой. Хрипота ее не исчезла даже и в последующие дни. Но она, не умолкая, торопясь и захлебываясь, рассказывала и рассказывала. Нервная дрожь, беспричинный смех, вся ее чрезмерно напряженная речь говорили о какой-то новой собранности, своего рода мужестве, рожденном отчаянием, как будто в душе Тани созрело намерение, которого я еще не могла постигнуть.
Таня стала рассказывать о тюрьме в «Холландсе Схаубюрх», о своем страхе перед битком набитой камерой и перед всевозможными ужасами. Немцы начали с грабежа: отобрали у заключенных часы, кольца, украшения, деньги, сложили в ящики и унесли. Затем ухмылявшиеся гитлеровские молодчики учинили обыск; бесстыдными руками ощупывали они тридцать раздетых женщин и девушек, загнанных в угол. Первое время заключенные питали тщетную надежду, что откуда-то придет желанное спасение и они избавятся наконец от зловония, грязи, звуков молитв и рыданий. А затем наступило полное безразличие; люди уже не роптали, они погружались в сон, лежа на голом полу, тесно прижимаясь к телам других людей, которые тоже пока еще были живы, но жаждали лишь одного — забыться. С каждым днем любопытство у людей притуплялось; их не интересовало, кто уходил совсем, кто появлялся вновь. Время от времени происходили душераздирающие встречи между людьми, уже привыкшими к своему положению, и новичками, которые вскоре так же тупели, как их предшественники. По прошествии определенного срока им предстояла отправка в лагеря, причем людей сортировали грубее, чем скот: разлучали детей и родителей, братьев и сестер, мужей и жен. И ее, Таню, тоже втолкнули вместе с другими в грузовик, высадили на перрон и с руганью посадили на поезд, идущий в Дренте.
— Все-таки в Вестерборк? — спросил отец.
Таня взглянула на него; только сейчас она узнала о том, что мы с отцом ездили в концлагерь. Хрипло засмеявшись, она сказала:
— Я знала, что меня наметили к отправке туда. Однажды даже выкрикнули мое имя. Но потом меня все же оставили на месте, не знаю даже почему. Только через две недели наступил мой черед. Чтобы охранять нас, в купе сел полицейский-голландец, очень молодой и весьма смущенный этим поручением; он не знал, как ему себя держать с нами. То он был очень вежлив, а то начинал кричать. Мы забросали его вопросами относительно лагеря. Сам он никогда там не бывал. Через два часа у него был уже такой вид, будто он готов пустить себе пулю в лоб. Я знала лишь одно: это единственный мой шанс на спасение. Когда мы проехали Хохефеен, уже темнело, и вдруг поезд замедлил ход. Я поднялась и сказала полицейскому: «Откройте мне дверь».
Он наивно и растерянно уставился на меня, словно я неожиданно ударила его по лицу. «Откройте дверь!» — крикнула я. Соседи по купе закричали, что я вдребезги разобьюсь, если сейчас спрыгну. Я засмеялась и сказала: «Заткнитесь! Не все ли равно, когда подыхать — месяцем раньше или позже…» Полицейский нерешительно встал, как будто не он здесь распоряжался, и, казалось, готов был позвать на помощь. Я схватила его за плечо, повторяя: «Откройте дверь!» Кажется, я даже выругалась. Поезд пошел несколько быстрее. Я попыталась отодвинуть дверь. Но ключ был у полицейского. Он отпер дверь, не говоря ни слова; на лбу у него выступил пот, как у умирающего. Все затаили дыхание. Когда я прыгнула, пронзительно вскрикнула какая-то женщина. Я скатилась по откосу вниз и осталась лежать во рву. Поезд ускорил ход. Я ощупала себя: переломов не было. На четвереньках выкарабкалась я наверх и очутилась по другую сторону рва. Я даже не стала выжимать плащ и платье. И тут я вдруг услышала свисток и зловещий скрип колес: это остановился поезд. Послышались крики; кричали по-немецки и по-голландски: «Человек спрыгнул! Человек убежал!» Я побежала. Бежала по пашне, сквозь кустарник. К счастью, уже смеркалось. Я мчалась вперед, спотыкалась, падала, снова подымалась на ноги. До меня все еще доносились крики. Не помню даже, сколько раз и откуда по мне стреляли. Я ни на секунду не останавливалась — только если случалось завязнуть в рыхлом песке и упасть. Среди высокого густого кустарника вилась дорожка, на нее я и свернула. Вскоре из-за живой изгороди показался крестьянский домик. Я постучала в окно. Открыла мне какая-то женщина. Увидев меня, она захлопнула дверь перед самым моим носом и задвинула изнутри засов. Я пересекла двор и вышла на пустошь. Было уже настолько темно, что все предметы утратили окраску и казались серыми. Мне послышалось, будто где-то далеко пыхтит, трогаясь с места, паровоз. Я вышла на довольно широкую дорогу. Нигде ни души. Взошла луна, озарив все отвратительным светом. На равнине не видно было ни одного дома, и только слышался лай собаки. И я двинулась на лай. Вероятно, прошло несколько часов, прежде чем я приблизилась ко второму домику; лай то доносился до меня, то надолго замолкал, и я шла наугад. Но вот я снова очутилась среди людей; оказалось, там было даже пять-шесть крестьянских ферм поблизости друг от друга. Я постучала в первый попавшийся домик, и крестьяне приняли меня и дали мне поесть. Я оставила у них свою одежду, кроме непромокаемого плаща, который уже высох на мне; хозяйка дала мне свое платье. Я записала ее адрес. Оставаться там дольше я не рискнула, хотя мне очень хотелось немного отдохнуть. Всю ночь мне пришлось идти. Хозяева дома показали дорогу через лес. Никогда еще не ходила я ночью в лесу и вряд ли когда-нибудь осмелилась бы. На этот раз он показался мне настоящим раем в смысле безопасности. Наутро я была уже в Меппеле. Только стало светать, как я уже подошла к станции; там стоял товарный поезд, отправлявшийся на юг; паровоз разводил пары. Я забралась на первую попавшуюся тормозную площадку. И тотчас же заснула. Но когда поезд тронулся, проснулась. И я узнала Велюве.
В Амерсфорте поезд остановился на сортировочных путях. Я увидала, что на линии работает группа железнодорожных рабочих. Я слезла с площадки и направилась в их сторону. Они вытаращили на меня глаза, будто увидели привидение. Я рассказала им, что спрыгнула с поезда, который вез евреев, и должна попасть в Гарлем. Рабочие переглянулись, и один из них спросил, есть ли у меня деньги. Денег у меня не было. Пошептавшись между собой, они начали рыться в карманах. Они собрали девять гульденов и передали их мне. Один рабочий провел меня через территорию на перрон; затем он пошел в кассу и вскоре вернулся с билетом в Гарлем: у него осталось еще около двух гульденов, и он отдал их мне. Мне нужно было ехать, даже если бы в это время меня разыскивали на всех дорогах. У меня не было никакого удостоверения на случай проверки документов в поезде. К счастью, проверки не было. В Амстердаме я села на голубой трамвай. На средней площадке ехала небольшая группа школьниц. Я упорно стояла среди них всю дорогу до Гарлема. И вот я здесь, у вас!
Таня довольно резко повернулась в сторону Юдифи, по лицу которой медленно катились слезы.
— Не реви! — сказала она. — Ты жива, я жива, все мы живы. Я попробую спастись.
Юдифь была потрясена и, стараясь скрыть волнение, прижала платок ко рту. Мы не произнесли ни слова. Только значительно позже поняла я, о чем Таня говорила. Но в тот момент я восхищалась ею, нет, вернее, мне было страшно за нее, я видела, что ею движет слепое чувство самосохранения.
Новый знакомый
Как-то в начале октября я ехала вечером на велосипеде по затемненному городу в наш штаб. Этой осенью стояла блестящая погода: лазурью сияло небо, солнце грело сильнее, чем обычно в это время года. Но за сияющей благодатью затаилась смерть. В последний день сентября в Амстердаме были казнены девятнадцать молодых коммунистов. Сообщение поместили в газетах с соответствующими нелепыми обязательными редакционными комментариями о том, что лопнуло долготерпение оккупантов. Страшное известие преследовало меня все эти дни. Пока я добиралась до дома Моонена, чтобы посоветоваться насчет Тани, на улице уже стемнело. Жара стала еще более душной и давящей, когда померк свет и все вокруг приобрело расплывчатые очертания. То тут, то там боковые улицы зияли таким кромешным мраком, будто прямо за ними начиналась преисподняя. Рядом со мной двигались затемненные последние трамваи, перегруженные пассажирами, даже висевшими на подножках. Вагоны, точно ископаемые животные с металлическими лапами и фосфоресцирующими щелями глаз, ползли мимо домов, которые могли сойти и за горные утесы и за глухие стены какой-нибудь тюрьмы. В темноте раздавался топот невидимых пешеходов, слабо жужжали фонарики, так называемые «динамки»; люди нажимали на рычажок, и призрачные синие огоньки вспыхивали во мраке. Все вокруг казалось чудовищным и нереальным, как будто нас отбросило к временам варварства, еще более далеким, чем средние века. Тревога за Таню, мысли о девятнадцати казненных, о начавшихся преследованиях беспокойно носились у меня в мозгу. Редко когда я так остро и глубоко ощущала, что вся атмосфера насыщена террором. Раньше мне не приходило в голову, что фашизм словно насадил в людских душах чумную заразу; но в тот вечер я как раз подумала об этом; мне казалось, я чувствовала, как в темноте зараза фашизма расползается, поражая людей еще здоровых. Я снова вспомнила, как Таня говорила весной: «Все утратило свою прелесть и аромат. Яд разлит в воздухе, которым мы дышим…» Когда я слезла с велосипеда около штаба, это ощущение настолько усилилось, что я не рискнула войти в дом, боясь, что меня тут же вырвет. Я стала ходить взад и вперед по саду, чтобы овладеть собой и побороть невероятное отвращение.
Несколько минут ходила я так позади дома, как вдруг кто-то осторожно отворил дверь и вышел наружу. Я пошла навстречу. Судя по короткой широкой тени, это был Том. Он остановился; я услышала характерный звук — на револьвере был спущен предохранитель. Я засмеялась — ведь я знала, что мне-то нечего бояться. Еловая ветка — сигнал безопасности — торчала в заборе, отделявшем сад от дороги; когда я проезжала на велосипеде, я мимоходом задела ее.
— Эй, это я, «дитя человеческое»! — сказала я.
— Господи Иисусе! — воскликнул незнакомый мужской голос. — Да это девчонка! — Затем человек понизил голос, в котором прозвучало скрытое любопытство: — A-а, понимаю, вы — новенькая.
Я ничуть не обиделась на слова незнакомца и последовала за ним в дом. Очевидно, он был здесь гостем, но таким гостем, который чувствует себя как дома. Он, конечно, слышал и о том, что я принята в группу Сопротивления. В большой комнате, где сидело человек пять моих товарищей, я разглядела этого незнакомца.
Он встал посреди комнаты под лампой и откровенно и внимательно рассматривал меня. Своей широкой коренастой фигурой он и в самом деле походил на Тома, а роста был такого же, как я; в профиль он казался даже худощавым. Светлые волосы были коротко острижены, а надо лбом и висками немного вились. Брови и ресницы были заметно более темные и густые; лицо, освещенное лампой, было покрыто теплым золотисто-коричневым загаром, отчего взгляд голубых глаз казался более твердым и выразительным.
Он был одет в свободную куртку с застежкой «молния», под курткой — белая рубашка; на ногах — черные спортивные туфли. У него был вид рабочего, который в свободное время занимается спортом; возможно, он бегун или велосипедист. Когда он неожиданно улыбнулся мне, как бы удовлетворенный сделанными им наблюдениями; все лицо его просветлело; но твердость и уверенность взора оставались прежними. Он протянул мне загорелою руку.
— Меня зовут Хюго, — сказал он с таким знакомым мне акцентом уроженца Кеннемерланда. Его имя упоминалось в штабе гораздо чаще, чем имена других отсутствовавших членов группы; здесь Хюго ценили очень высоко.
— А я — Ханна, — заявила я.
— «Дитя человеческое», — повторил он и снова засмеялся, обнажив свои мелкие белые зубы. — Недурная шутка. Как будто бы мы, остальные, дети ангелов…
Франс подошел к нам; на его гладко выбритом лице было написано самодовольство.
— Хюго — наш старый товарищ, Ханна, — обратился он ко мне. — Он на короткое время отлучался кое-куда… Ну, и там произошла заварушка, знаешь, майская забастовка. Хюго работал тогда на электростанции. Ну, а поел# того, как там тарарахнуло, с ним захотели перемолвиться словечком эсэсовцы. А Хюго счел это слишком большой честью для себя и сказал: «будьте здоровы»!
Все мы наконец сели. Свет переливался в волосах Хюго и сгущал золотистые тени на его лице.
— Да, в самом деле, слишком большая честь! — повторил Хюго. — Пришлось оттуда смыться. Целое лето я просидел в Лимбургской пустоши… вот! — И он шутливо выругался. — Для дачников в хорошие времена, быть может, оно и красивое место. Но только не для Хюго. Поговорить не с кем, только старая крестьянская чета да католический священник, который иногда забегал к нам, чтобы раздобыть сала, масла и фасоли и, между прочим, наставить меня на путь истинный. И так день за днем, ничего не делая, с двумя стариками, а ночью — между коровой и козой…
Лишь ради заработка пошел я на земляные работы в пустоши. Право, беднякам трудно заработать себе на хлеб.
— Что ж, наставили тебя на путь истинный? — спросила я Хюго.
Он засмеялся и начал крутить сигарету.
— Как бы не так. Я нашел путь истинный еще до войны. Жаль нашего славного сельского патера; он старался изо всех сил!
Мне незачем было спрашивать, что Хюго называл «путем истинным». Я невольно поглядела на его пальцы: каждое движение его рук было ловким, законченным и вполне естественным и непринужденным; жесты — в меру сдержанными. Я подумала: вот передо мной рабочий, борец Сопротивления; он никогда не сделает лишнего жеста. И вместе с тем подвижность и непринужденность, казалось, были неотъемлемым свойством его натуры.
— Хюго решил, что пришло для него время вновь вставлять нацистам палки в колеса, — сказал Франс. — Ну что ж, найдем применение его искусству. Людей нам не хватает.
Затем Франс понизил голос: в нем снова послышалось знакомое мне добродушное самодовольство.
— У меня есть пара хороших «задачек» для тебя, Хюго… все там же, в твоей старой «вотчине».
— Ого, Франс, ты, как всегда, полон блестящих планов! — сказал Хюго. Его губы тронула дружеская насмешливая улыбка, которую я уловила. — За мной дело не станет, ребята… если только задача выполнимая.
Франс тоже как будто заметил его беглую улыбку и легкий укол в его словах. Он втянул голову в плечи. Так улитка прячется в раковину, когда ее рожки натыкаются на что-нибудь неприятное. Я видела, что Хюго противопоставлял свою практическую сметку склонности Франса к фантастическим планам. Я с удовольствием констатировала этот факт; мне на всю жизнь запомнился первый урок стрельбы в «Испанских дубах»… Я подошла к Франсу и увела его к старому дивану — слишком тягостным стало молчание.
— Мне нужно поговорить с тобой, Франс, — сказала я. — По важному вопросу.
Остальные продолжали разговор.
В первый момент Франс был недоволен, что я прервала его объяснение с Хюго. Но когда я начала говорить о Тане, он все внимательнее слушал меня, в особенности когда я сказала, что ее постоянное пребывание в нашем доме, по моему мнению, может быть помехой для нашего дела и даже оказаться опасным. Франс некоторое время напряженно раздумывал над моими словами и наконец сказал:
— Я не встречал девушек подобного типа, но могу приблизительно себе представить, что это такое. Если дело действительно обстоит так, как ты рассказываешь, то тебе нельзя жить с ней под одной крышей. Ей придется переменить адрес, Ханна.
— Мы не можем устроить ее у первых попавшихся людей, — пояснила я. — Нужно найти ей покровителей, которые в случае необходимости могли бы выступить в роли надсмотрщиков. Но как это сделать?
Этим летом мы не одному подпольщику предоставляли кров. Порой это бывало очень трудно; но по сравнению с Таниным случаем все остальные были несложными. Однако теперь, когда Франс определенно сказал мне, что Тане надо от нас уехать, ее безрассудство, которое могло подвести всех нас, стало казаться мне более опасным, чем когда-либо. Я подумала об Аде. И сказала Франсу, что в Амстердаме у меня есть подруга, у которой я, пожалуй, могу попросить совета. Ей известно, кто такая Таня, добавила я. Франс кивнул, выражая свое согласие. Я видела, что он настроен очень серьезно: ведь он, конечно, в первую очередь подумал обо мне, о безопасности своего бойца.
В этот вечер я пробыла в штабе недолго. Я догадывалась, что Франс сгорает от желания поделиться своими планами с Хюго. Все товарищи и Хюго вместе с ними весело крикнули мне «до свидания!», когда я, стоя в дверях, помахала им рукой. Мной овладела какая-то глупая ревность, хоть я и понимала, что должна ее побороть. То была легкая зависть к Хюго, который неожиданно появился в штабе и будет делать то, о чем я уже давно мечтаю. Я была почти уверена, что разговор, который состоится после моего ухода, будет своего рода мужским заговором, тайным соглашением всячески щадить меня и не давать опасных поручений только потому, что я девушка. Совершая на велосипеде обратный путь в душной, черной, как бархат, ночной темноте, я почувствовала, что нервное напряжение, о котором я в штабе как-то позабыла, охватило меня с новой силой, как только я осталась одна. Однако теперь эта напряженность вылилась в острую потребность перейти к действиям, оправдать свое назначение. Не все ли равно, девушка я или мужчина, я больше не хочу, чтобы меня щадили!
Записка
Ада уже знала о Танином побеге и возвращении; я рассказала ей все подробности, когда приезжала в Амстердам, чтобы взять денег для Юдифи и Тани; один верный старик-коммерсант хранил у себя их деньги. Теперь мне необходимо было снова повидаться с Адой.
Когда я сообщила ей, по какому поводу я приехала, то заметила, что она сразу стала серьезной, как будто только сейчас поняла, какой опасности подвергает меня Таня своим присутствием; а я уже раньше намекала Аде насчет группы Сопротивления, и для нее этих намеков было совершенно достаточно, чтобы все понять. Впрочем, и на этот раз Ада, с ее обычной сдержанностью, не хотела ничего обещать мне, но я знала, что она не оставит меня в беде и постарается чем-нибудь помочь. Договорились, что в случае, если будут какие-либо новости, Ада пришлет открытку с видом.
Возвращаясь домой, я испытывала неприятное чувство от того, что собираюсь устраивать Танину судьбу так, как это удобно для меня самой, и устраиваю без нее, через ее голову. Я решила внести полную ясность в этот вопрос; тогда моя совесть будет спокойна; я откровенно объясню Тане, почему для нее и для меня будет лучше, если она не останется дольше в доме моих родителей. Добиралась я домой окольной дорогой, пешком, репетируя в уме, как я все расскажу Тане, не обидев ее. В доме царила необычная тишина, когда я переступила порог передней. Я побежала в гостиную и, увидев свет в маленькой боковой комнатке, бросилась туда… Я сразу заметила, что Тани нет.
— Где она? — спросила я. Мне не к чему было объяснять, кого я имею в виду.
Отец взял со стола бумажку и подал мне. Это была записка на Таниной голубой бумаге. Я начала читать:
«Я больше не могу дышать здесь, в этом фашистском аду. Когда вы прочтете записку, я буду уже на пути в Швейцарию. Я говорила вам, что намерена спастись. Теперь я собираюсь сделать это. В „Холландсе Схаубюрх“ мне рассказали о людях, которые могут переправить меня через Бельгию и Францию. Быть может, это трусость — бежать отсюда — или легкомыслие, но я хочу жить! Вы сделали для меня все, что возможно, и даже более того. Я от души благодарна вам. После войны мы снова увидимся, уже на свободе. Обнимаю вас всех, в особенности Ханну. Простите меня. Не забывайте вашей несчастной Тани».
Пораженная, я в замешательстве читала записку и, когда прочла три последних слова, почувствовала внезапную слабость и дрожь в коленях. Мне показалось, что в этих словах и заключается секрет. Таня была несчастна. И тут же я подумала: не знаю, действительно ли она хочет жить; не знаю также, верит ли она сама, что попадет в Швейцарию и таким образом спасется… Почему она решила ехать в Швейцарию? Почему не в Англию или, например, в Швецию? И вдруг я припомнила, что Таня рассказывала мне об одном немецком эмигранте, которого она знала до войны. Он уже давно перебрался в Швейцарию. И для меня начала проясняться роковая и печальная связь событий. Таня бежала, влекомая призрачной надеждой вернуться к прежней мирной жизни. Она не только несчастна, она наверняка психически больна, если иллюзия для нее более реальна, чем действительность. А я — я не могла ей помочь!
Я видела, что мои домочадцы — все трое — глядят на меня; они ждут, когда я скажу свое решительное слово. Положив письмо на стол, я молча повернулась, пошла в столовую и уселась на диванчик, на то самое место — промелькнуло у меня в голове, — где я сидела с Таней, когда она рассказывала мне про немецкого эмигранта.
Откашлявшись, отец сказал:
— Наверное, она задумала все это после своего возвращения из Дренте; она упоминает людей, адрес которых узнала в «Холландсе Схаубюрх»…
— Она рискует своей жизнью!.. — Мать произнесла это очень сурово, но за ее суровостью скрывалась глубокая, искренняя озабоченность. Юдифь, опустив голову, уставилась глазами в пол. Неужели она тоже поняла, что трагизм трех последних слов Таниного письма лишил меня дара речи?
— Не представляю, себе, как ей удастся осуществить задуманное, — снова заговорил отец. — Люди, которые в наши дни переводят через границу, даром этого делать не станут. А у Тани не так уж много денег.
— Она, разумеется, зайдет к старому коммерсанту, другу их семьи, — заметила мать. — Ведь она совершеннолетняя. Он не может отказаться выдать ей то, что ей принадлежит. Девушка! она изобретательная и настойчивая, сумеет использовать любое обстоятельство, если увидит, что оно даст ей возможность достигнуть цели…
Отец поглядел в мою сторону. Затем поднялся со стула и встал в дверях между двумя комнатами.
— Однако если все это так… а, по-видимому, так оно и есть… то сегодня она, вероятно, находится еще в Амстердаме! У того самого человека, который хранит ее деньги! Тогда есть еще время спасти ее! Ханна, ты успеешь ее нагнать, — с необычайным волнением в голосе произнес отец. — Мы еще сможем кое-что для нее сделать!..
Все трое снова посмотрели на меня. Глубоко опечаленная, я медленно покачала головой.
— Сегодня не сможем ничего. И завтра тоже. Никогда. Не смогу ни я, ни ты, папа, и никто другой. Таню удержать нельзя. Она выбрала себе такой путь, которым мы не можем идти. Даже если она возвратится сюда или куда-нибудь в другое место. Таня…
«Таня пропала», — чуть было не сказала я… Проглотив последнее слово, я плотно сжала губы. К моему ужасу, мне показалось, что слово «пропала» прозвучало в комнате громко и категорически. С равным успехом я могла и произнести его. По лицам отца, матери и Юдифи я видела, что они все поняли меня. Я поднялась к себе в комнатку и в полной темноте растянулась на кровати. Я не могла пролить ни одной слезинки, хотя от слез, быть может, мне стало бы легче. Я лежала недвижимо; только душу мою переполнял ужас, и я чувствовала, как все во мне словно цепенеет.
Поручение
Ощущение растерянности и леденящего холода внутри не оставляло меня и на следующий день. Тем не менее вечером я пошла в штаб. Там я застала только Франса и Вейнанта. Франс взглянул на меня; на его лице можно было прочитать удовлетворение, будто он хотел сказать: «Видишь ли, наши парни снова затеяли неплохую штучку!..» Однако он сразу помрачнел, когда пристальнее вгляделся в меня.
— Ты очень бледная, — сказал он мне. — У тебя что-нибудь не в порядке?
— Да, ты плохо выглядишь, — подтвердил Вейнант. — Больна?
— Все в порядке, — коротко ответила я. В присутствии Вейнанта я не хотела рассказывать Франсу о Тане, о том, как печально разрешился вопрос, над которым мы в прошлый раз ломали себе голову. Франс по-отечески кивнул мне.
— Ну, тогда хорошо… — Его лицо сияло добродушием. — А у меня есть для тебя небольшое порученьице… Ага! Теперь у тебя снова появились краски на лице!
По довольному выражению лица Франса я поняла, что это «порученьице» несколько иного рода, чем те, которые я до сих пор выполняла. Я с нетерпением ждала, когда он усядется на диван.
— Ты, наверное, хорошо помнишь, что я рассказывал тебе о двух девушках, которые раньше работали в нашей группе, — заговорил наконец Франс. — Это Ан и Тинка. Тинке было всего пятнадцать лет, когда она в первый раз стреляла в немца. Обе они из рабочей семьи. Это две бесстрашные партизанки, — смеясь, добавил он, как бы припомнив все, что Ан и Тинка успели сделать и что для меня было пока тайной. — По последним полученным мною сведениям, девушки перебрались в Твенте — у них есть родственнику в Энсхеде. Им пришлось скрываться… — Затем Франс заговорил медленнее и торжественнее — Ты должна посетить их, Ханна, и передать им мое задание: организовать там у них группу Сопротивления. Теперь не время сидеть сложа руки. Я направляю туда тебя, потому что женщинам в тех краях еще разрешают ездить.
Несколько мгновений я молчала, обдумывая его слова. В душе я вовсе не была так обрадована, как мне хотелось бы. Я понимала, что этот проект подсказан ему той же необузданной фантазией, которая не раз играла с ним плохие шутки; несомненно, о существовании двух девушек напомнило Франсу возвращение Хюго. Однако он был и оставался моим начальником; я не собиралась нарушать дисциплину, тем более что Вейнант был как будто целиком и полностью согласен с его планом.
— Не очень-то много ты о них знаешь, — сказала я Франсу. — Зовут их Ан и Тинка, и у них есть родня в Энсхеде…
Франс ухмыльнулся и сказал:
— Вероятно, сестры живут в Твенте под чужими именами. Их дядя состоял членом партии; сейчас он, наверное, в подполье, зовут его Эхеринк, он рабочий-текстильщик. Вот и найди их!.. Я могу дать тебе еще парочку старых адресов членов партии; пожалуй, это поможет тебе.
— А как приблизительно выглядят девушки? — спросила я.
— Гм, да-а… — неопределенно протянул Франс. Он почесал за ухом, потом провел рукой по щеке. — Я как сейчас вижу их перед собой, но как это тебе описать?.. Ан — старшая, ей лет двадцать, может быть, двадцать один год; волосы у нее темные, во всяком случае, темнее, чем у Тинки… Тинке около восемнадцати, она младшая… выглядит даже немного моложе своих лет… Да что тут, — с неожиданным раздражением заявил он. — Я не писатель, не могу я передать все с такой точностью. Две сестрички, одна выше и темнее другой. У Ан более узкое лицо, чем у Тинки, вот что я могу тебе еще добавить… Да! У Тинки на шее родинка!
— Все это вряд ли мне поможет, Франс, — сказала я, мало обнадеженная его мастерством набрасывать портреты. — И еще одна вещь: представь, что я найду их, но поверят ли они, если я скажу им, что приехала от тебя?
— Это будет зависеть от твоего умения убеждать людей, — ответил Франс. — Но вообще-то ты можешь сказать им пароль: «Франс спрашивает, где находятся боеприпасы из укрепления в Сантпоорте».
— Будем надеяться, что после этого они мне поверят, — насмешливо сказала я. — А может быть, они сочтут все это просто западней, и на это, право, сильно смахивает. Ну, хорошо. Я сделаю, как приказано. Когда мне отправляться?
— Как можно скорее, — заявил Франс.
— Значит, завтра, — сказала я.
Франс встал со скамьи, подошел к комоду и, вынув оттуда пачку кредитных билетов по два с половиной гульдена, протянул ее мне.
— Вот, это твои боеприпасы.
Глядя на нас, Вейнант смеялся своим беззвучным смехом.
— В крайнем случае спроси девушек, помнят ли они о девентерских коврижках, их Вейнант всегда приносил им, — сказал он. — Пожалуй, это больше поможет, чем пароль.
— Теперь другое, Ханна, — продолжал Франс, очевидно, немного задетый вмешательством Вейнанта. — У них, конечно, сейчас не должно быть оружия. Но они хорошо знают, как можно его раздобыть, кое-чему я научил их… И вполне возможно, что у Ан и у Тинки все же имеется какая-нибудь «игрушка». Возможно также, что они не сразу почувствуют к тебе доверие и приставят к груди револьвер… Я уже говорил, что они ни черта не боятся… Так что риск есть. Но это ведь как раз то, чего тебе хотелось.
Франс и Вейнант захихикали. Набивая карманы деньгами, я ехидно заметила в тон им:
— Спасибо тебе за нежную заботу. А где мой револьвер?
Франс сразу стал серьезным.
— Лучше оставить его дома. Смотри только, чтобы у тебя были приличные документы!
— Фальшивые, значит, — поняла я. — Тогда я возьму документы кашей служанки, Яннетье де Ваард, и поеду в Твенте устанавливать связь.
Франс оторвал от газеты клочок бумаги и написал на нем несколько слов.
— Вот тебе адреса, — сказал он. — Заучи их наизусть и выброси бумажку.
— Знаю, — отрезала я. — Еще какие-нибудь инструкции, товарищ начальник?
— Мое благословение, — ответил он. — Больше ничего.
— И мое тоже! — крикнул Вейнант.
Я пошла к двери и на пороге еще раз обернулась. Состроив гримасу — добродушно-насмешливую, как было принято у нас в штабе, — я удалилась, провозгласив любимый девиз Эдди, который в свое время произвел на меня глубокое впечатление: «Кровь из носу!»
Взрыв хохота в доме был слышен даже через закрытую дверь.
Боеприпасы и коврижки из Девентера
Поездка и розыски в Энсхеде отняли у меня почти целый день. Я не рискнула направиться сразу к двум партийным товарищам, адреса которых Франс нацарапал на бумажке, а я выучила наизусть. Я приближалась к их домам постепенно, делая вид, что навожу справки у соседей. Я проделала долгий и мучительный путь, и к концу у меня было такое ощущение, словно меня прогнали сквозь строй. Мне пришлось выслушивать уклончивые ответы и терпеть подозрения, а протяжный твентский говор, на котором, люди с добродушным видом мне отвечали, желая отделаться от меня, был для них, очевидно, еще одним средством самозащиты. Но я все выдержала; к тому времени, когда наступила темнота, я уже знала, что по первому адресу поселились фашистские молодчики (про них мне было сказано: «люди, которых мы не знаем»), а по второму адресу все еще проживала прежняя хозяйка дома. Это была старая женщина, первая из всех принявшая меня по-человечески. Слава богу, она знала Эхеринков и даже сама проводила меня к ним.
Супруги Эхеринк были люди средних лет, настоящие, стойкие пролетарии. Они не стали много спрашивать меня, когда я объяснила, что приехала сюда ради Ан и Тинки — они ведь должны понять, подчеркнула я, от чьего имени я приехала, — и что Ан была в Гарлеме моей лучшей подругой. Когда я кончила говорить, супруги поглядели друг на друга. Затем жена сказала мне, что Ан и Тинка уже некоторое время работают и живут во временной больнице. Теперь поздно идти к ним, сказала хозяйка. Она предложила мне переночевать у нее и сварила пшеничной каши, на которую я накинулась, точно голодный волк.
На следующее утро Эхеринк распростился со мной; он предпочел не провожать меня к двум девушкам: «Здесь все кругом имеет глаза!» — пояснил он. Я прекрасно поняла, на что он намекал. Его маленькая жена важно семенила рядом со мной; мне приходилось приноравливать к ее походке, мой неторопливый шаг.
Временная больница находилась позади поселка, где было много вилл, среди огромного сада, который еще сохранил свою зелень и вполне мог быть назван парком. Больница размещалась в светлых деревянных бараках с открытыми верандами, где я еще издали разглядела пациентов, отдыхавших на ласковом осеннем воздухе. Тетушка Эхеринк предложила мне сесть на скамейку и подождать, пока она сходит за Ан и Тинкой. Я глубоко уселась на белую скамью под развесистым каштаном, едва касаясь ногами хрустящего гравия, и следила взглядом за женщиной, пока она не скрылась между бараками. Я пыталась представить себе мой разговор с двумя незнакомыми девушками и лишь тогда подумала, какую глупость я совершила, сказав чете Эхеринк, что Ан была моей лучшей подругой; сама же Ан, конечно, будет отрицать это. Нужно, чтобы они поняли, что сказано это было с лучшими намерениями. Все же я несколько беспокойно, с сознанием своей вины поглядывала на бараки и через некоторое время увидела наконец, как тетушка с племянницами шла через сад ко мне. Приметы, указанные Франсом, почти совпадали: в самом деле, старшая девушка была темнее и выше своей сестрички. У них был простой, аккуратный, даже монашески строгий вид в длинных белых халатах медицинских сестер — маскировка, подумала я. Такими же были и лица двух девушек: простые и в то же время полные какой-то не мирской строгости; пока они приближались, я всматривалась то в одну, то в другую из сестер; я заранее, уже по одному их виду, догадалась, что с такими нелегко будет справиться. Сестры не были обыкновенными девушками, несмотря на их скромный, чистенький вид; они уже выполняли задания в группе Сопротивления, хотя и были тогда совсем юными; они носили оружие и расправлялись с врагом; они знали, что такое бдительность и дисциплина; чем отчетливее я видела их лица — замкнутые, холодные — и их пытливые глаза, тем яснее мне становилось, что мне и тут предстоит сломить стену вполне естественного недоверия. Я поднялась со скамьи и пошла им навстречу. Более высокая, старшая, конечно, Ан — «моя лучшая подруга»; прежде чем она успела что-либо сказать, я протянула ей руку, с трудом прогнав привычную, всегда мешавшую мне робость.
— Ан! Дорогая, как я рада, что наконец нашла тебя!.. Как идет тебе этот костюм!
Она пожала мне руку; ее загорелое, тонкое и умное лицо, ее серо-голубые глаза почти не изменили выражения.
— Немного неожиданное посещение, — холодно проговорила сна. — Как ты поживаешь?
Это звучало малоободряюще, но тем не менее не было отказом; я, сохраняя на губах самую бодрую улыбку, подала руку и Тинке. Да, у нее на шее была родинка, о которой упоминал Франс; она виднелась чуть повыше накрахмаленного воротничка форменного платья медицинской сестры. Я удивлялась про себя, что эта спокойная девушка со светлыми, высоко уложенными косичками на голове и невинным личиком умеет обращаться с револьвером, и даже, по-видимому, неплохо; я несколько иначе представляла себе «партизанок» Франса — более развязными. в манерах и речи; разумеется, создавая в своем воображении образ девушек, я взяла за эталон мужчин из нашей группы Сопротивления.
— А ты, Тинка, — с трудом проговорила я, — как же ты выросла!
Тинка бросила на меня чуть насмешливый взгляд, давая понять, что не собирается принимать участия в игре, и без единого слова и очень слабо пожала мне руку в ответ на мое рукопожатие. Украдкой я взглянула на тетушку и поймала ее взгляд, полный непритворного удивления, если не сказать замешательства и недовольства. В течение нескольких минут царило мучительное и напряженное молчание; эта тишина, казалось мне, не предвещала ничего хорошего.
Никто из нас четверых не мог придумать ни единого слова: я не хотела начинать разговор с Франса, пока здесь была тетка, а тетка, пожалуй, вовсе не собиралась уходить; по-видимому, она считала, что обязана охранять своих юных племянниц от покушений некой ловкой девицы, которая сумела проникнуть к ней и добилась даже, что ее приютили на ночь…
Наконец Ан решительно заявила:
— Я не знаю, госпожа С., стоит ли нам продолжать эту комедию? (Она сказала это немного деланным тоном — получилось, что именно она-то и играет комедию.) Мы работаем здесь, в больнице, ради куска хлеба, мы довольны своей работой. Мы не знаем, чего вы от нас хотите. Кстати, давайте будем честными: мы вас не знаем. Думаю, что тут произошло недоразумение…
Она пожала плечами, как бы давая понять, что и так потратила слишком много слов. Тетка переводила взгляд с одной племянницы на другую; Тинка тихонько посмеивалась с пренебрежительным видом. Я поглядела в суровые, решительные глаза Ан и сказала:
— Что вы, никакого недоразумения нет. Я очень хорошо понимаю, что люди в наше время становятся забывчивыми или просто осторожными. Думаю, что вы обе по здравом размышлении… — тут я понизила голос до шепота. — Я приехала сюда, чтобы спросить вас, где находятся боеприпасы из укрепления в Сантпоорте.
Они мастерски проводили игру, эти Ан и Тинка. Я чувствовала, что они закалены, как хорошая сталь. Ни у одной из них даже ресницы не дрогнули. Мне показалось только, что младшая сестра на какой-то момент задержала дыхание; лицо же ее оставалось неподвижным и спокойным. Мы еще некоторое время так стояли, снова и снова прощупывая друг друга. Внезапно Ан повернулась на каблуках вполоборота и движением плеча указала мне направление:
— Идем со мной.
Я мысленно вздохнула с облегчением: первая брешь в этой твердыне безразличия мною пробита. Ведь они могли в любую минуту отослать меня прочь, я была в этом уверена. Мы все вчетвером направились к баракам, и даже тетушка семенила позади меня; мимоходом я заметила, что глаза мужчин, лежавших на верандах, следят за мной, но это ничуть не смущало меня, потому что мной владела одна мысль: я должна выполнить данное мне поручение. Тетушка Эхеринк все еще глядела на меня с явным сомнением и неприязнью, как будто я грубо обманула ее доверие. Мне следовало оправдать себя в глазах тетушки и племянниц. Дойдя до первого барака, они оставили меня стоять у застекленных дверей. Я слышала, как Ан говорила Тинке, когда они переступали порог: «Я спрошу хозяйку, можно ли нам воспользоваться приемной комнатой». И они скрылись в бараке. Я прождала, наверное, пять или шесть минут; видимо, девушкам пришлось долго объяснять положение. Я обрадовалась, увидев, что Ан возвращается, хотя выражение ее лица не сулило ничего хорошего. Рядом с ней шла, вся в белом, маленькая полногрудая женщина с очками на носу. Я, конечно, сразу поняла, что это и есть «хозяйка» больницы. Она казалась такой чистой и свежей, как будто ее только что вынули из холодильника. С огромным вниманием и любопытством осмотрела она меня в лорнет через застекленную дверь, затем повернулась и ушла обратно. Тетушки Эхеринк тоже не было больше видно. Ан осторожно сделала мне знак рукой; когда я вошла в коридор, она открыла маленькую, окрашенную белой лаковой краской дверь и пропустила меня в комнату.
Тинка уже сидела на стуле около двери. Одну руку она держала, не вынимая, в кармане своего белого халата, а другой повернула ключ в дверном замке, как только я вошла. Я поняла, что сестры приняли меры предосторожности. Это полностью совпадало с тем, что говорил Франс: девушки не хотели рисковать. Я не испытывала страха при мысли, что Тинка, следившая за мной своими невинными глазами, может в решительный момент — и, вероятно, с благословения директрисы — приставить мне револьвер к груди, как предсказывал Франс. Я спокойно уселась напротив Тинки, в то время как Ан встала возле плотно закрытого окна.
— Еще один вопрос, госпожа С., — медленно и взвешивая каждое слово, начала Ан. — Нам хотелось бы знать, что вы можете рассказать нам об укреплении в Сантпоорте. Это должно быть интересно.
— Не знаю, интересно ли это, — ответила я. — То есть мне ровно ничего не известно об этом укреплении. Знаю только одно: Франс поручил мне спросить у вас, где находятся боеприпасы.
Ан засмеялась ц расстегнула пуговку у воротничка. У нее была сильная, загорелая шея; руки ее тоже, видно, были крепкие, сильные.
— Про какого Франса вы говорите?
У меня лопнуло терпение.
— Вот что, — сказала я. — Вы меня не запугаете даже этой «хлопушкой», которую Тинка так ловко прячет в кармане. Обе вы прекрасно знаете, что я имею в виду и от кого я приехала. Франс поручил мне разыскать вас, и мне это удалось. Теперь о деле: группа по-прежнему помещается в доме Филиппа Моонена, близ «Испанских дубов», и продолжает свою деятельность. Франс считает необходимым и здесь тоже оживить работу; он еще не знает, что у вас имеется такая прекрасная §аза. Он хочет, чтобы вы создали здесь группу Сопротивления.
Я заметила, что сестры переглянулись. И видела также, что по-настоящему застигла их врасплох. Тинка даже нечаянно проговорилась:
— Похоже на Франса!
Она произнесла эти слова с негодованием и изумлением, хотя в то же время в ее светлых детских глазах мелькнули скрытая веселость и интерес. Я победоносно улыбнулась. Сестры глядели на меня; смуглое лицо Ан еще более потемнело. Она, так же как и я, заметила, что Тинка проболталась.
— Ну хорошо, Тинка! — сказала я. — Давайте сбросим маски. «Похоже на Франса!» Несомненно! — Я снова засмеялась. — Так может сказать только тот, кто знает Франса… Разве я не права?
Теперь кровь прилила и к лицу Тинки; она закусила нижнюю губу; но было уже поздно. Я видела, как она поглядела на Ан, будто безмолвно просила у нее прощения. Я поднялась со стула, встала между обеими сестрами и продолжала говорить, прежде чем они успели вставить хоть слово:
— Чтобы покончить с разговором насчет сведений об укреплении, я должна передать вам привет от Вейнанта. От его имени я уполномочена спросить, вспоминаете ли вы иногда о коврижках из Девентера, которые он всегда приносил вам…
Вдруг меня разобрал смех, и я, еле договорив последние слова, начала безудержно хохотать. Этот разговор во временной больнице в Твенте между мной и двумя девушками-коммунистками, которые молча угрожали мне револьвером и при случае не задумались бы лишить меня жизни — возможно, с ведома толстушки заведующей, приходившей заранее поглядеть на жертву, — эти боеприпасы и коврижки — все это показалось мне такой смешной и пошлой нелепостью, что не заметить этого мог лишь деревенский дурачок. На какой-то момент на лицах обеих сестер отразилось не то смущение, не то обида, а затем они обе, почти одновременно, тоже расхохотались. Смеясь, Ан снова схватилась за ворот и расстегнула еще одну пуговку, а Тинка в припадке безудержной веселости склонилась так низко, что ее вздернутый нос касался колен. Мы смеялись так, как умеют смеяться одни только девушки над каким-нибудь нелепым словом или положением; мы на себе испытали благотворное действие смеха — он так хорошо разрядил атмосферу.
Мы задыхались от хохота, как вдруг у двери раздался короткий тревожный стук и из коридора послышался женский голос:
— Девушки! Девушки… Так шуметь не годится! Подумайте о тяжелобольных!
То была, очевидно, заведующая; я сразу представила ее круглый ротик, вытянутые трубочкой губы, представила ее цветущее лицо, слегка побледневшее от волнения из-за нашего необузданного веселья. Мы немедленно утихомирились. Наступила торжественная минута примирения и полного взаимного доверия. Мы осушили глаза и высморкались; я стала пудрить нос — под несколько разочарованными взглядами Ан и Тинки: мы пребывали в каком-то удивительном блаженном состоянии, какое наступает в природе после освежающей грозы. Мы стали серьезными, внезапно ощутив, что связаны друг с другом, что нас объединяет тайна, и очень серьезная, хотя мы и смеялись, — потому что это была тайна нашей жизни и жизни тысяч наших ближних, тайна, слишком значительная, чтобы выразить ее словами…
Целый день провела я в больнице, обедала вместе со всеми за столом для медсестер; никто не спрашивал, кто я такая, и все держались с какой-то чуть шутливой серьезностью: казалось даже, что они тоже причастны к нашей тайне.
Когда я снова осталась наедине с обеими сестрами, они рассказали мне об укреплении в Сантпоорте; это был один из маленьких железобетонных фортов, который давно уже был оставлен немцами, и там обосновались борцы Сопротивления Сантпоорта. Время от времени Франс отдавал распоряжение доставить оттуда боеприпасы для его группы, и чаще всего именно Ан и Тинка отправлялись туда и привозили боеприпасы в велосипедных сумках. Однажды они наткнулись на немецкий патруль из трех человек; дело дошло до перестрелки, и Тинка убила одного нациста; остальные двое убежали. Это была последняя их поездка в Сантпоорт; но еще долгое время у нас в группе Сопротивления задавали в шутку вопрос, когда же поступят боеприпасы из Сантпоорта.
Мы подробно обсудили, что нам следует предпринять, чтобы организовать здесь группу Сопротивления. Ан и Тинка назвали нескольких людей, которых я не знала: кочегара и повара, служивших в больнице, рабочих, бывавших у дяди и тети Ан и Тинки. Разговор был сугубо деловой, но видно было, что поручение пришлось девушкам очень по душе: наверное, они страдали от бездействия… Тинка даже проговорилась, что завидует мне, потому что я снова вернусь в Гарлем, к товарищам по группе; эта маленькая вспышка чувств показала мне, что ни она, ни Ан не были чужды ревности, и я очень хорошо это понимала; в конце концов я-то была только новичок, они же с полным основанием могли считать себя ветеранами. Я рассказала Тинке, что, кроме печатания и распространения «Де Ваархейд», я мало что делала в группе; я тоже испытывала ревность… После того как я пробормотала заведующей прощальное приветствие, Ан проводила меня к вечернему поезду.
Когда я уходила из больницы, мне, улыбаясь, махали с веранды мужчины, которые словно каким-то таинственным образом узнали о цели моего приезда, и я взволнованно помахала им в ответ; я почувствовала тогда, что Ан, Тинка и я стали настоящими друзьями. Я осмелилась откровенно сказать им об этом, удивляясь самой себе: почему я, обычно такая сдержанная, широко открыла этим двум девушкам свое сердце? Мы даже поцеловались, охваченные волнением, какое овладевает людьми, если они, идя во тьме с двух противоположных концов пути, в определенный момент встречаются друг с другом и затем снова уходят в грозный мрак, каждый в свою сторону.
Уже в дороге, когда на землю быстро спускались сумерки и я, затерявшись между едва различимыми фигурами с неясными лицами, сидела в битком набитом, по-ночному темном купе, — только лишь тогда я вспомнила, что по крайней мере двое суток не думала о Тане.
Фасоль направляется в Заан
Франс был в восторге, когда я явилась в штаб и сделала отчет о своей поездке. Он расхвалил меня в присутствии всех товарищей — я даже покраснела от смущения. Особенное впечатление на него произвело то, что я так скоро сумела напасть на след девушек; мне пришлось два или три раза повторять рассказ о моих приключениях в рабочих кварталах Энсхеде.
Я и прежде видела, что уважение ко мне товарищей растет. А с того дня они стали оказывать мне — возможно, даже сами того не замечая — все большее доверие; я узнала, что за время моего отсутствия они сумели под руководством Хюго и Руланта опустошить небольшой склад оружия в саду самого бургомистра-фашиста — это оружие предназначалось, конечно, для местных фашистов, военизированных отрядов или сухопутных войск. Штаб принял решение отослать часть добытого оружия группе Сопротивления в Заане; эта группа особенно нуждалась в револьверах…
Когда встал вопрос о том, кто должен доставить туда оружие, некоторые товарищи поглядели в мою сторону. Я почувствовала, что краснею от волнения, и сидела точно на иголках, пока Франс не разрубил наконец узел, заявив, как будто предложение и в самом деле уже было внесено:
— Да. Я тоже так думаю. Это дело для Ханны.
Мне становилось то жарко, то холодно, но я испытывала удовлетворение, хоть и старалась этого не показать; я чувствовала, что делаю шаг вперед, принимая более ответственное поручение. Франс тут же отозвал меня в сторону и дал мне необходимые указания: прежде чем передать оружие, я должна получить информацию в маленькой лавчонке в Кроммени, адрес которой Франс мне сообщил. Там жили престарелые супруги, страстные патриоты, которым удавалось поддерживать торговлю лишь благодаря тому, что они отвели заднюю комнату своей бакалейной лавки под место встреч для борцов Сопротивления. Я должна была передать старушке— ее звали «матушка де Мол», она, как сказал Франс, была подлинной матерью для подпольщиков, — что Франс намерен отправить в Заан два мешка фасоли и просит посоветовать, кому их сдать. Матушка де Мол наладит тогда связь.
Был октябрь, и стояла еще теплая и ясная погода, когда я переправлялась на пароме близ Фелзена. Я припоминаю первые бурые и золотые пятна увядающей листвы на деревьях и в садах и свою ликующую, с трудом сдерживаемую радость. В Кроммени я прибыла рано и очень скоро нашла лавочку, которая помещалась на узенькой улице; деревянный фасад здания с незатейливой резьбой и низенькими оконцами был выкрашен зеленой и белой краской, а блеск медных чашек весов я разглядела с противоположной стороны улицы. Я вошла в лавочку, предварительно дважды прочитав на оконном стекле: «Бакалейные и крупяные товары. X. де Мол». Надпись была, видимо, очень старая, буквы наполовину стерлись. Я обратила внимание, что в лавочке находился всего-навсего один покупатель, да и то ребенок. За прилавком стояла женщина — очевидно, матушка де Мол — маленького роста, с морщинистым лицом, на котором выделялись ее круглые щечки; голубые слезящиеся глаза смотрели приветливо; она производила бы совершенно невинное впечатление, если бы не резкие складки у ее запавшего рта, говорившие о решительности, о бесстрашии и далеко не обыденной твердости характера, и я сразу, интуитивно почувствовала в ней незаурядную личность. После этой молчаливой очной ставки я отвернулась от хозяйки и огляделась вокруг, она же лишь мельком взглянула на меня. Мало что можно было купить теперь в нашей Голландии, а жалкие остатки продуктов отпускались исключительно по карточкам. Здесь единственным свободно продававшимся товаром были залежавшиеся суррогаты, сложенные рядом с пустыми банками и бутылками. Когда девочка ушла и старушка повернулась ко мне, я спросила у нее какой-то суррогатный порошок для печенья, который я видела на полке; как только она отвернулась, чтобы достать с полки порошок, я небрежно спросила:
— У вас, наверное, нет больше фасоли?
Она сунула мне пачку суррогатного порошка в грубой бумажной обертке, подняла ко мне свое загорелое умное лицо, более внимательно вгляделась в меня и сказала таким тоном, будто я над ней скверно подшутила:
— Фасоли! Да в какое время вы живете? Я уже больше года не видела ни одной фасолинки.
— Я так и думала, — ответила я. — Тогда все в порядке. Франс намерен на днях прислать сюда пару мешков…
Взгляд ее старых слезящихся глаз стал острее.
— Вот как. — произнесла она. Мне показалось, что ее губы тронула улыбка. — Это хорошее известие, право. Нам она очень пригодится, как видите.
— Да, — подтвердила я. — Франс так и предполагал. Он только не знает, кому он должен сдать их.
Старушка вытерла рукой нос сверху вниз, хотя в этом как будто не было никакой надобности; мне показалось, она хотела таким образом скрыть улыбку. Она подошла к двери в глубине лавочки и сказала мне:
— Я думаю, нам лучше поговорить с вами в другом месте!
Я вошла в солнечную комнатку с коричневыми балками на потолке; канарейка в блестящей клетке пускала звонкие трели; на окнах стояли горшки с фуксией, обернутые зеленой креповой бумагой. Старушка пододвинула мне стул, сама же не села; скрестив на животе руки, она еще раз испытующе взглянула на меня.
— Значит, Франс направил сюда вас? — сказала она.
— Вы не возражаете против этого? — серьезно спросила я.
В ее мягком голосе снова послышалась веселость:
— Я?.. Голубчик! Да я только радуюсь! Я всегда говорю: почему больше не присылают женщин? Они не так бросаются в глаза, как мужчины, и часто могут сделать гораздо больше; они только не знают себе цену… Если бы я была молодая, — вдруг сказала она, стукнув своим маленьким сморщенным кулачком по столу, — я научилась бы стрелять. Вот русские девушки, барышня, те знают, что надо делать!
Я кивала ей, согретая чувством благодарности. Мысль о сражающихся женщинах, по-видимому, очень занимала ее, и она, вероятно, сказала бы мне еще многое, если бы я не перебила ее, заговорив о порученном мне задании.
Мелкими шажками пересекла она комнату и крикнула в заднюю часть дома:
— Де Мол! Зайди-ка сюда!
Все было трогательно в старушке: ее решительность, ее смелость, ее доброта и даже этот замечательный патриархальный обычай — обращаться к своему мужу по фамилии.
Де Мол пришел. Он был в жилете, без пиджака и казался моложе своей жены; низенького роста, немного неуклюжий, с мускулистыми руками рабочего и светлыми глазами на темном, словно закопченном лице. Он был скорее похож на шкипера, чем на бакалейного торговца; вероятно, прежде он плавал в море. Он поклонился, испытующе глядя на меня, потом посмотрел на жену. Старушка весело затараторила:
— Де Мол, эта девушка приехала от Франса… Ты знаешь ведь, от Франса из Гарлема… Он опять может уступить небольшой запасец товара, как она говорит. Я уже сказала ей, что это нам очень кстати… Вот теперь совсем другой разговор — когда женщина взяла это дело в свои руки.
Рукопожатие де Мола было суровым, крепким и надежным.
— Хорошие новости, — сказал он. — Наши ребята давно уже плачутся. И сколько можно получить?
— Да кило с пятьдесят, пожалуй, — ответила я. — Но я должна сама переговорить с людьми относительно того, как и куда передать.
Де Мол снял со спинки стула вельветовую курточку, надел и оправил ее.
— Верно, — сказал он. — Я сейчас же схожу.
— Я подожду вас, — сказала я. — Чем скорее это будет, тем лучше.
После ухода мужа матушка де Мол снова скрестила руки на животе и, стоя передо мной, благосклонно глядела на меня.
— А вы знаете свое дело, как мне думается, — заметила она. — Ну и де Мол тоже любит действовать энергично, как видите! Прекрасный он человек, скажу я вам… Ребята наши охотно бывают у нас…
Она по-матерински ласково наклонилась ко мне:
— Тут можно еще кое-чем поживиться, понимаете?.. Не угостить ли вас чашечкой настоящего кофе?
— Настоящего? — переспросила я. — Вот будет замечательное угощение!
Матушка де Мол с видом доброй волшебницы заспешила в кухню. В клетке заливалась канарейка. Осеннее солнце блестело на стульях красного дерева. Я отдыхала, испытывая глубокое удовольствие и удивительное чувство безопасности. Я могла себе представить, почему борцы Сопротивления любят здесь бывать. После целого дня нервного напряжения эта комнатка была для них, наверное, как тихая пристань. Кофе был подан. В лавке то и дело раздавался звон медного колокольчика. Матушка де Мол терпеливо и без устали обслуживала покупателей, а когда их не было, подсаживалась ко мне; маленькими глоточками прихлебывали мы чудодейственную ароматную жидкость. Слезящиеся глаза старушки сияли; пока она сидела со мной, она ни на минуту не закрывала рта. Она еще раз обратила мое внимание на то, что здесь настоящая тихая пристань, что все называют ее матушкой, что до меня на этом стуле сидели десятки человек, но многие из них никогда уже сюда не вернутся. Быстрым движением руки она провела по глазам и снова начала рассказывать про «ребят», которых она знавала. Я видела, что в этих «ребятах» вся ее жизнь. Взглянув в боковое окно, я увидела две фигуры; старушка тоже их заметила.
— Вот смотри: де Мол уже вернулся; право, я думаю, что сам Белый Флоор идет с ним…
Услышав имя Флоор, я привстала со стула; из разговоров в нашем штабе я знала, что это начальник Совета Сопротивления в Заане. Я смотрела, как открылась дверь, как де Мол пропустил вперед человека, которому пришлось нагнуться в низком дверном проеме — такой он был великан. Я глядела на открытое, продолговатое и немного веснушчатое лицо молодого человека лет двадцати пяти — тридцати; над его лбом торчал непокорный вихор действительно очень светлых, почти льняного цвета волос. Он тотчас же подошел ко мне и протянул руку.
— Меня зовут Флоор, — сказал он. — Можешь называть меня еще и Белым… во всяком случае, так меня обычно зовут. А ты, разумеется, Ханна и никто иной.
— Ханна и никто иной, — повторила я; вероятно, я сразу же покраснела, но скорее от гордости, чем от смущения: он знал мое имя! Я поняла уже, что обо мне говорят в группах Сопротивления. Флоор похлопал матушку де Мол по плечу, пододвинул себе стул, уселся напротив меня и снова начал рассматривать меня, теперь уже как командир своего бойца.
— Да, да, Ханна, — сказал он, — новости распространяются быстро, особенно среди таких, как мы… — И он многозначительно улыбнулся. — Ну, я очень рад видеть тебя наконец. — Подняв голову, он втянул носом воздух. — Мне кажется, матушка, что я чувствую запах кофе. Подчеркиваю: ко-фе.
Старушка раза два подходила к Флоору, клала руку ему на плечо и умиленно глядела на него.
— Да, но ты ведь не замерз. Это в ее честь, — сказала она, кивнув в мою сторону. — Ну ладно, раз уж ты пришел сюда…
Флоор ухмыльнулся мне:
— Видишь, в каком ты почете у матушки!
Де Мол снова исчез в задней части дома. Старушка принесла кофе и также ушла. Я осталась в комнате вдвоем с Флоором. Он начал расспрашивать, что мы для него приготовили, и весело присвистнул, когда я рассказала ему о захваченном на складе оружии. Он спросил, какого типа и калибра это оружие, и я сообщила ему все, что знала. Он все время глядел на меня, и его любопытство ничуть не смущало меня, даже когда он расспрашивал обо мне самой.
— Я вижу, — сказал он без долгого раздумья, — тебе следовало бы раньше приехать к нам… Ты все торчишь в Гарлеме и, собственно говоря, из-за этих двух девушек… Франс не плохой малый, этого я отнюдь не думаю… Не суди его слишком строго. Значит, он держит тебя в резерве! Но почему же? Ведь если бы это от тебя зависело, ты бы уже давно занялась чем-нибудь более интересным, правда?
— Если Франс держит меня в резерве, — ответила я, — то, мне кажется, лишь потому, что я в его глазах девушка и больше ничего… Как это унизительно! Ты поступил бы так, щадил бы меня только потому, что я девушка?
Он помешал ложкой в пустой чашке и сказал:
— Это зависит от… По-моему, нужно считаться с тем, что сам человек хочет и может делать. Это не имеет никакого отношения к тому, мужчина он или женщина.
— Вот такую постановку вопроса я приветствую! — радостно воскликнула я, чувствуя, что не могу простить Франса. Флоор заметил это и рассмеялся.
— Ну, ну, девушка, — утешая, добавил он. — Дел еще хватит; вот увидишь, враг постарается, чтобы нам было еще тяжелее… А пока давай привози сюда эти драгоценные вещи, тогда мы сможем продолжать борьбу!
Мы точно договорились, как я буду перевозить оружие; сделать это за один раз нельзя, даже если использовать самые большие велосипедные сумки; я высчитала, что управлюсь за три поездки; Флоор сказал, что приезжать можно не чаще, чем раз в два-три дня, и не с большим паромом, а с маленьким в Вестзаане, и как можно раньше утром. В первый раз я должна увидеть его, Флоора, он будет стоять на дамбе. Он поедет затем на велосипеде впереди меня на расстоянии двухсот метров и проводит меня таким образом по одному адресу в Ассенделфте; в следующие два раза мне придется проделать все это одной. Первую поездку наметили на 14 октября. В Ассенделфте будет временно сложено все привезенное мною, а уж товарищи из Заана позаботятся, чтобы оно не залежалось…
После ухода Флоора я подождала минут пять, затем тоже отправилась восвояси. Матушка де Мол заставила меня торжественно пообещать, что я снова заеду к ней, если буду «где-нибудь по соседству».
— Знай, мой дом — это дом Сопротивления, — сказала она от чистого сердца. — Он всегда открыт для всех вас!
Я ехала на велосипеде обратно сквозь солнечный свет и золото увядающей осенней природы, переполненная впечатлениями от всех сегодняшних встреч. Меня глубоко поражало, как тесно спаивает тайное братство людей, которые еще сутки назад были чужими друг другу, — я ехала в это время через польдеры и думала о своих товарищах в Гарлеме, об Ан и Тинке и Энсхеде; думала обо всех неизвестных, к кому тянулись от меня невидимые живые нити и снова возвращались ко мне, заряженные силой человеческой солидарности, — то была тайная, могучая сеть, к которой я приобщилась.
Мой расчет, что я смогу перевезти оружие за три раза, оправдался. К концу октября я отвезла в Ассенделфт последнюю партию револьверов. У меня ни разу не было недоразумений с контролем; повсюду разъезжали на велосипедах женщины с сумками, чтобы добыть продуктов у крестьян на польдерах. Свои волосы я предусмотрительно убирала под головной платок и каждый раз меняла пальто. И каждый раз — о чем я никому не проговорилась— я клала в карман револьвер. Я знала, что ожидало меня, если бы нацисты или фашистская вспомогательная полиция задержали меня и заглянули в мою велосипедную сумку. Я не намерена была попадаться им в лапы, не попытавшись даже бороться за свою жизнь и не пролив крови врага. Но в этих трех поездках (и еще во множестве других) мне действительно сопутствовало счастье. И я с удовольствием выслушивала похвалы моих товарищей и начальника группы.
Седьмое ноября
Ноябрь начался плохой погодой. В работе нашей группы наступило заметное затишье; казалось, Франс, несмотря на приток боеприпасов и оружия, не был вполне уверен, что ему следует предпринять. А может быть, его душевное равновесие было нарушено в большей мере, чем он хотел признаться, когда опубликовали новые смертные приговоры — это произошло в конце октября. Все мы были потрясены, в особенности потому, что нацисты изобрели новый способ их обнародования: если верны были сообщения, полученные нами из тюрем, то было уничтожено наверняка человек сорок-пятьдесят; нацисты поместили в своих газетах объявление о том, что будут сообщать имена казненных постепенно, небольшими группами, по пять или по шесть человек.
Рулант яростно скомкал газету, в которой только что прочел это извещение, и воскликнул — Черт возьми, у них теперь и террор строго распределяется?
— Им нужно держать в постоянном страхе людей, которые хотят дать немцам отпор, — вот в чем дело, — проворчал Ян.
— Пусть делают, как им угодно… мы будем продолжать борьбу, — сказал Эдди.
Франс ничего не говорил; что-то, видимо, не давало ему покоя; он сидел молча, с озабоченным видом и грыз ногти. В последнее время он почти не разговаривал с членами группы; видно, ему казалось, что они ожидают от него чего-то такого, что он не может им дать. Хюго исчезал иногда на несколько дней, и я догадывалась, что этот скрытный человек, который изредка появлялся в штабе с суровыми складками возле рта и еще более немногословный, чем обычно, выполнял очередное задание.
Между нами было условлено, что вечером 7 ноября мы все встретимся в штабе, чтобы послушать Би-би-си, которое объявило трансляцию из Москвы доклада, посвящённого празднованию дня революции.
Около полудня того же дня на наш домашний адрес пришла из Бельгии открытка с видом. Ее послала Таня; на почтовом штемпеле стояло «Намюр», дата отправки — середина октября. На открытке были лишь адрес моих родителей и Танина фамилия. Мы по очереди молча рассматривали открытку, как будто немой кусочек картона с изображенным на нем видом мог нам еще что-то рассказать о Таниных злоключениях; но единственный вывод, к какому мы пришли, был тот, что Таня действительно уже за границей. Я хотела было сказать: «Да, в Бельгию-то она попала, а что дальше?..» И промолчала, не желая обескураживать своих домашних.
Мое угнетенное настроение <!разу рассеялось, когда я пришла в штаб и увидела своих товарищей, сплоченных каким-то новым, явно ощутимым единством. Хюго также был здесь. Он сидел вместе с Эдди на одном из потертых кожаных диванов, и оба чистили револьверы, пока все мы слушали радио — уже началась трансляция доклада из Москвы. Франс был в отличном настроении; он, видимо, уже избавился от своей растерянности; его рот и чисто выбритые щеки подчеркивали его обычную самоуверенность. Когда окончилась радиопередача, мы выпили пива в честь праздника русской революции.
Из-за спины Франса Хюго улыбнулся и подмигнул мне. Я невольно тоже улыбнулась. Том уже стоял на коленях перед радиоприемником. Из глубины черного комода раздавались треск и завывания. Мы, словно следуя молчаливому уговору, старались не глядеть на Франса, сидевшего в углу комнаты, и свертывали себе сигареты. Прошло еще немного времени, и Тому удалось наконец поймать Москву. Действительно передавали музыку. Она доносилась отдельными волнами, как будто между нами и далекой советской страной бушевал ветер и отгонял все звуки в пространство.
Вейнант со знанием дела и светской учтивостью наполнил стаканы пивом, и на меня вдруг напало сомнение: да сможет ли он следовать до конца нашим идеям, идеям Октябрьской революции? Первый стакан он поднес Франсу. Долго мы сидели так, ничего не делая, прихлебывая пиво; время от времени кто-нибудь из нас затягивал песню, а то просто мы слушали музыку из Москвы и не переставая курили скверный, крепкий табак, от которого всех душил кашель. Это было первое в моей жизни и самое удивительное празднование Октябрьской революции. Хюго рылся в старых газетах и брошюрах; наконец он, видимо, нашел то, что искал. Он сидел на полу, спиной к радиоприемнику, и вдруг выключил радио посредине бурного музыкального интермеццо. Потом он хмыкнул один раз, другой… Все улыбнулись. Хюго, смущаясь, начал читать нам вслух. Смущение ему очень шло. Он робел, как спокон веку робеют все молодые люди, боясь осрамиться. Но Хюго почти сразу сумел побороть свое смущение, и я так обрадовалась этому, что сначала больше смотрела на него, чем прислушивалась к тому, что он читал. Постепенно голос его зазвучал спокойнее; я целиком прониклась строгой логикой и богатством мыслей читаемого отрывка:
«…Мы в несколько дней разрушили одну из самых старых, мощных, варварских и зверских монархий. Мы в несколько месяцев прошли ряд этапов соглашательства с буржуазией, изживания мелкобуржуазных иллюзий, на что другие страны тратили десятилетия. Мы в несколько недель, свергнув буржуазию, победили ее открытое сопротивление в гражданской войне. Мы прошли победным триумфальным шествием большевизма из конца в конец громадной страны. Мы подняли к свободе и к самостоятельной жизни самые низшие из угнетенных царизмом и буржуазией слоев трудящихся масс. Мы ввели и упрочили Советскую республику, новый тип государства, неизмеримо более высокий и демократический, чем лучшие из буржуазно-парламентарных республик».
Хюго еще долго читал нам. Все мы, даже Вейнант, каждый по-своему, молча внимали великим словам. Никто не протянул руки за стаканом пива, не свернул сигареты. Товарищи даже кашлять перестали; казалось, они впитывают каждое слово. Эту тишину и сосредоточенное внимание я заметила только тогда, когда Хюго кончил читать. Он захлопнул книгу и сказал:
— Это Ленин… Вот как поступили они там в семнадцатом году…
Рулант поднял голову и пробормотал:
— И это в то время, когда весь мир осмеивал коммунистов, когда каждый пророчил, что они и трех месяцев не смогут продержаться!
Йохан, слегка улыбаясь, торжествующе произнес:
— А они держатся вот уже двадцать шесть лет… и какие это были годы! Они создали у себя решительно все — фабрики, машины; теперь у них есть собственная армия, свои собственные генералы, которые прежде были такими же рабочими, как мы с вами… Они переломят хребет гитлеровским собакам, те не смогут даже завыть о пощаде!
Из угла комнаты неожиданно раздался голос Франса:
— Они это и сделают… И мы тоже помогли им кое-чем… Товарищи! Я еще не рассказал вам, что успела сделать наша подгруппа в Твенте. Вчера я получил письмо от Ан и Тинки. Там дело пошло на лад. Первый поезд с сеном, который должен был пересечь границу возле Гланербрюга, вспыхнул фейерверком!..
Все начали так громко кричать ура, что даже Франс, не боявшийся лишнего шума, вынужден был вмешаться.
— Тсс… — остановил он нас.
Мы глядели на Франса с добродушной улыбкой. Его нельзя было узнать. Исчезли следы всех горьких обид и разочарований, так неприятно искажавшие его лицо. Я смотрела на Хюго, не скрывая благодарного чувства за то, что он догадался прочитать нам Ленина. Хюго опустил глаза, но на губах у него играла довольная улыбка. Редко когда я чувствовала себя такой счастливой, как в этот день. Я так ясно представляла себе, что привело меня сюда и чего я хочу. Я знала, для чего я живу и для чего мы находимся здесь, в подпольном штабе, в оккупированной стране, в одном из голландских домов. И прежде чем я дала себе отчет в том, что я делаю, я встала, подняла свой стакан и воскликнула:
— За будущее! За родину! За мир!
Все товарищи поднялись со своих мест. Мы глядели друг на друга, смеясь, счастливые и вновь спаянные единством. Франс подошел ко мне и обнял меня одной рукой. Моя голова доходила ему до плеча. Он осторожно, торжественно поцеловал меня в волосы. Это был братский и трогательный жест, и мне вдруг показалось, что в эти самые мгновения я как бы стала для моих товарищей символом той борьбы, которую мы вели.
Планы
Когда в этот вечер я возвращалась домой, а было уже очень поздно, ко мне незаметно присоединился Хюго. Я не имела представления, где он живет. Полагала, что где-то в районе Фелзена. Рулант как-то рассказывал мне, что Хюго после возвращения из Лимбурга поселился сначала в родительском доме и спал там в подполе. Однако через несколько недель Белый Флоор, руководивший вместе с Хюго майской забастовкой, сумел подыскать ему другую квартиру. Сказать откровенно, меня немного пугала таинственность, окружающая Хюго, но к этой боязни примешивалось и восхищение. Я думала, каких бы дел наделала наша группа Сопротивления, если бы начальником был у нас он, а не Франс. Я была почти уверена в том, что Хюго за пять-шесть недель после своего возвращения успел сделать больше, чем все мы, вместе взятые. Район между Гарлемом и Фелзеном он знал как свои пять пальцев; «это его старая вотчина», — сказал однажды Франс. Как раз в этом районе и за это время таинственным образом исчезли два-три опасных провокатора и доносчика из немецкой разведки. До сих пор все еще разыскивали виновников этих актов возмездия. Думаю, что я была недалека от истины, предполагая, что Хюго более осведомлен в этих делах. Он не рассказывал о них, он вообще никогда ничего не рассказывал — во всяком случае, мне; возможно, Франсу было известно больше. В этот вечер Хюго впервые искал моего общества. До того он не обращал на меня особого внимания: правда, Франс держал себя так, будто имеет исключительное право распоряжаться мною. Вот почему, когда Хюго поехал рядом со мной на велосипеде, у меня появилось безошибочное предчувствие, что сейчас я услышу нечто необычное. Некоторое время мы ехали молча по дороге к Гарлему, и наконец Хюго заговорил:
— Ханна, ведь ты после перевозки оружия работала только с газетой?
— Да, — ответила я.
— И тебе очень хочется совершить что-нибудь особенное, не так ли?
— Это мое самое большое желание.
Он затормозил о землю ногой; я тоже поехала медленнее.
— Остановись на минутку, — сказал он. — Мне нужно кое-что тебе сказать.
Мы слезли с велосипедов и остановились под сенью широкого развесистого дерева у обочины дороги. Моросил дождь; вся окрестность тонула в сероватой блестящей мгле. Видно было только голову Хюго, которая черным пятном выделялась на подвижном, менее темном фоне деревьев.
— Мы с Флоором наметили одно дельце, Ханна, — сказал Хюго так тихо, что мне пришлось напрячь слух, чтобы разобрать его слова. — Это опасно, заранее говорю тебе. Впрочем, такие дела всегда опасны. Но здесь речь идет о серьезном покушении…
У меня задрожали губы, и сердце клубком подкатилось к горлу.
— Скажи, в чем дело, Хюго, — попросила я. И вдруг услышала, как он сдержанно засмеялся.
— Ты не боишься?
— Нет, — ответила я. — Если у меня немножко стучат зубы, то лишь от нервного напряжения в предвидении того, что ты мне готовишь.
Он снова засмеялся.
— Понятно. Я верю, Ханна, что ты годишься для нашего дела. Должен честно сказать тебе, что при разработке плана действий Флоор назвал твое имя. «Вот одна из тех, кто отважится на это», — сказал Флоор. Ты нам нужна, Ханна.
— Хюго, — умоляла я, — не мучь меня. Скажи, что надо делать.
— Иди завтра утром к товарищам, в доме которых печатается «Де Ваархейд». Хреетье отведет тебя туда, где ты найдешь меня и Флоора. Вероятно, Флоор возьмет с собой еще кого-нибудь. Там тебе расскажут остальное. Только, Ханна, Франсу об этом ни слова. Это наша вылазка, понятно?
На мгновение он крепко сжал руль моего велосипеда, как бы предостерегая меня. Затем, внезапно смутившись, сказал:
— Пока…
Еще до десяти часов утра я явилась по указанному адресу в северном районе Гарлема. Краснощекая Хреетье была уже в плаще.
— Вы что, договорились с кем? — спросила она. Казалось, все ее лицо смеется. Она отвела меня по нужному адресу, всего на два-три квартала дальше, туда я тоже приносила иногда газеты.
В боковой комнатушке рядом с мастерской сапожника сидел Флоор с неизвестным мне человеком. Он приветствовал меня, как старую знакомую, по-юношески непринужденным жестом и широкой улыбкой на продолговатом лице с непокорным белым вихром на лбу. Своего собеседника он представил мне под именем Брама. Это был темноволосый молчаливый молодой человек в толстом сером свитере. Он поздоровался со мной: «Добрый день, товарищ», — и больше не открывал рта. Флоор начал расспрашивать меня, что делаем мы в Гарлеме и отмечали ли мы день Октябрьской революции. Я доложила ему обо всем, правда с некоторой осторожностью. И Флоор засмеялся, как будто знал гораздо больше; Брам изредка украдкой бросал на меня взгляд; ему явно трудно было свыкнуться с мыслью, что к делу Сопротивления привлечены также и женщины. Пришел Хюго и сразу прервал нашу беседу, усевшись между Флоором и мной; поставив локти на стол, он сказал:
— Мы все в сборе. Сообщи план военных действий.
Флоор начал излагать план действий. Он был составлен с таким размахом, что у меня дух захватило. Хюго и Флоор, очевидно, вместе вынашивали этот план; он заключался в том, чтобы вывести из строя электростанцию в Фелзене, которая снабжала энергией полпровинции, — только и всего. Я глядела на Хюго, а Флоор, тяжело опершись о стол большими сильными руками, рассказывал об угольном складе; склад помещался непосредственно у наружной стены, при нем был грузоподъемник, транспортер соединял склад с местом выгрузки угля. Флоор вынул листок бумаги и карандаш и бегло набросал план этого склада — жизненного центра всей электростанции, как он сказал. Лицо Хюго оставалось неподвижным; только в синеве его глаз светился огонек воодушевления. Как-то он сказал мне: «Мы ведь друг друга знаем». Значит, он питает ко мне гораздо большее доверие, чем показывает. Это сознание наполнило меня гордостью, и я твердо решила не обмануть его доверия. Я слушала Флоора, а голова моя была полна мыслями о Хюго, меня удивляло его умение молчать, его склонность действовать в одиночку. Брам склонился над чертежом, я тоже заглянула в бумагу, заинтересованная ролью, которую мне предстоит сыграть.
Флоор переводил взгляд с меня на Брама.
— Человек, который обслуживает подъемник, даст мне на этих днях знак, — сказал он. — Детали операции, нужный шнур, часовой механизм и взрывчатка уже подготовлены… Как только будет точно намечен день, мы примемся за дело. Ты, Ханна, последние инструкции получишь у Хюго. Вместе с Брамом отнесешь к забору взрывчатку. К тому времени мы с Хюго будем уже там. Мы перелезем через стену. Брам и Ханна будут стоять снаружи и караулить.
Флоор ухмыльнулся, оставаясь тем не менее серьезным, и продолжал:
— На территории находится довольно сильный полицейский отряд. Возможно, что в нас будут стрелять. Я заранее говорю вам, ребята: дело это опасное. Но стоящее, если оно удастся… На какое-то время полная остановка железнодорожного транспорта!
Брам в первый раз заговорил:
— Для меня опасности не существует.
Хюго поглядел на меня. Между его густыми темными бровями появилась тревожная складочка, в глазах я прочла немой вопрос: хватит ли у меня смелости? Я утвердительно кивнула ему. Он слегка улыбнулся.
Мы быстро разошлись. Первым ушел Хюго, за ним Брам. Флоор разорвал на мелкие кусочки бумажку с чертежом и бросил их в маленькую печурку. После этого он кивнул мне, давая понять, что можно уйти. Перед уходом он похлопал меня по плечу и снова расплылся в широкой, добродушно-веселой улыбке; и я, ободренная этой улыбкой, тоже покинула дом.
Удар
Прошло наверняка еще дней пять, прежде чем служащий электросети сообщил нам обещанные сведения. Я уже начала беспокоиться, не сорвется ли дело, как вдруг вновь появился Хюго. Он избегал моего взгляда, но зато живо вмешался в разговор товарищей, которые с горькими шутками обсуждали немецкое постановление о том, что если в чьем-либо доме обнаружат радиоприемник, то будет конфискована вся обстановка.
— Лучше бы они уж сразу эвакуировали половину Голландии, — съязвил Эдди. — Если бы за каждый нелегальный радиоприемник мне выдавали только по четверть гульдена, я и то стал бы богачом!
Впрочем, большая часть разговоров до меня не доходила; внешне оставаясь спокойной, но полная внутреннего волнения, я ждала, какие новости сообщит Хюго. В этот вечер он также постарался выйти вместе со мной. Мы отошли от штаба на полкилометра, мое волнение росло с каждой минутой. Наконец Хюго сказал:
— Это произойдет завтра вечером, Ханна. Взрывчатка находится в одном месте в Дрихейсе. Брам ждет тебя у переезда, против кладбища… Не забудь ничего. Смотри хорошенько за поклажей, на случай если нас постигнет неудача… — Он тихо засмеялся. — Нет, неудачи у нас не будет. Такие вылазки всегда удаются, если ты уверен в хорошем исходе.
Я слушала его, затаив дыхание, в таком напряжении, что выдохнула воздух, лишь когда он кончил говорить. Мне было трудно дышать. Хюго остановился, нагнулся ко мне в темноте и спросил:
— Ты что, отказываешься?
В его голосе явно слышалась тревога.
— Разумеется, нет! — сказала я. — Но это моя первая большая вылазка, Хюго… Не спрашивай меня ни о чем!
Он кашлянул, будто хотел еще что-то сказать, но промолчал. Как и в прошлый раз, он быстро скрылся в темноте. По правде говоря, я даже обрадовалась: уверенность, что налет состоится, переполнила все мое существо, и мне необходимо было остаться одной, чтобы освоиться с этой мыслью. На следующий вечер стояла сухая погода, а луны не было. Дул порывистый ветер. Приближаясь к переезду, я услыхала в темноте, как грохочет поезд. Слабо виднелась тень поднятого кверху шлагбаума. Мимо меня в темноте двигались фигуры — это шли с поезда. Я остановилась и подождала, пока они исчезнут во мраке ночи. Время тянулось ужасно медленно. Брама все не было; мне снова стало казаться, что дело сорвется, как вдруг из-за деревьев появилась худощавая фигура:
— Ханна?
— Да, — ответила я.
— Здесь Брам, — сказал он.
— Слава богу, пришел, а я уже было думала…
Брам чуть пренебрежительно свистнул сквозь зубы:
— Нервы? Это ни к чему. Все идет согласно расписанию… Багаж тут недалеко.
Я ехала на велосипеде, ориентируясь на шорох шин Брама, по невидимому шоссе, и только свет моего фонарика булавочной головкой плясал на дороге. Брам остановился возле поворота на боковую дорожку. Я сошла с велосипеда. Он шепнул, чтобы я посторожила велосипеды. Я слышала его шаги по камням дорожки; сквозь колеблющийся мрак я различила углы и стены здания, затем тонкую полоску света из окна. Я услышала, как открылась дверь, и до меня донеслись приглушенные голоса. Но вот снова раздались шаги — кто-то шел по дорожке назад тяжелым и медленным шагом, видимо, с большим грузом. Прямо передо мной появился Брам.
— Все упаковано в багажные ремни, — сказал он мне. — Подойди поближе. Ты наденешь этот сверток на спину, как рюкзак… Сможешь? — шепотом спросил он с явным сомнением.
Я засмеялась.
— Я часто хожу с рюкзаком, — ответила я.
— Но этот очень тяжелый, — сказал Брам.
Он надел ремни мне на плечи. Он был прав: рюкзак даже сравнить нельзя было с тяжелой, как свинец, ношей, которая сразу надавила мне на плечи и сквозь одежду ободрала мне кожу. Брам еще раз спросил:
— Ну как, пойдет? Ты думаешь, сможешь ехать так полчаса на велосипеде?
— Конечно, — ответила я.
Наступило молчание, и тишину нарушил лишь глухой стук, когда Брам взвалил груз себе на спину. Минуты через две мы тронулись в путь. Мой спутник снова поехал впереди. Ехать было очень трудно. Сверток с каждой минутой давил все беспощаднее. Вскоре я вся, с головы до ног, горела огнем; одежда прилипла к спине. Я радовалась, если порыв ветра сдувал с качавшихся деревьев хоть несколько капель освежающей влаги прямо мне на лицо. Брам ехал спокойно, без остановок, словно для него это было привычное дело; только его уверенность и поддерживала меня. Время от времени я слышала его сдержанный голос;
— Ты здесь?
— Все в порядке, — отвечала я.
Я больше уже не думала об опасности; знала только, что, несмотря на то, что ноги и руки немеют от усталости, я должна ехать за Брамом и доставить свой груз в назначенное место. Я почти не замечала дороги; призрачными казались дома, черные островки деревьев, высоко тянущихся в небо, и мосты, которые мы переезжали; вода под ними сверкала, как черный алмаз. Прохожих почти не было, изредка проезжал какой-нибудь автомобиль. Вероятно, немецкий. Я крепко сжала зубы, боль в руках и ногах сменилась онемением, как будто мне туго перевязали запястья и щиколотки. Я даже как будто привыкла к давящему на плечи грузу и, хотя с невероятным трудом двигала ногами, могла бы, кажется, ехать так еще долго-долго. Неожиданно раздался голос Брама:
— Стой!
Слезая с велосипеда, я чуть не упала со своей ношей; мне показалось, будто ногами я ступила на иголки.
— Устала? — спросил Брам.
— Ничего, — ответила я. — У меня судорога.
— Отдохнем минутку, — предложил он.
Я осторожно переступала ногами, и вскоре кровообращение восстановилось. Тем временем я успела осмотреться. Все было мне незнакомо. Местность казалась пустынной, заброшенной, необитаемой. На ветру качались и гудели провода электрической сети, словно туго натянутые струны. Холодный, соленый ветер кусал и щипал мое разгоряченное лицо. Казалось, что мы заехали на край света.
— Готова? — спросил Брам. Я ответила утвердительно.
— Тогда пойдем; велосипед веди рядом. Теперь уж близко, — сказал он.
Мы пошли вперед, ведя велосипеды. Меня немного качало, и я то и дело натыкалась на выступавшую кромку убитой камнем дорожки. С правой стороны смутно обрисовывалась проволочная решетка забора с бетонными столбами. Брам остановился.
— Велосипед положи на землю, — сказал он. — Вот сюда, в траву.
Я послушалась. Согнуться с грузом на спине было нелегко. Велосипед выскользнул у меня из рук; тихо звякнул звонок, стукнули металлом педали. Я испугалась.
— Это неприятно, — сказал Брам. — К счастью, ветер сильный и дует со стороны электростанции…
Он задержал меня и прислушался. Не слышно было никаких звуков, кроме шума где-то вдалеке; казалось, будто выла сама ночная тьма.
— Идем, — сказал Брам. — Нет, не торопись. Сначала я перережу проволоку. Револьвер у тебя под рукой?..
Пока мы ехали между Гарлемом и Дрихейсом, я, наверное, раз десять щупала свой револьвер. Но теперь я совсем забыла о нем. Я сунула руку в карман пальто.
— О’кэй, — сказала я.
Мне почти не было видно Брама, когда он опустился на колени перед решеткой забора, я услышала лишь короткий металлический треск и вслед за ним второй. Брам опять прислушался: было по-прежнему тихо, доносились лишь обычные ночные звуки. Только где-то вдалеке вдруг беспокойно заметались лучи прожектора, направленные в кучу растрепанных облаков, которые становились все плотнее. Брам, видимо, заметил, что я гляжу туда.
— Это ничего, — коротко сказал он. — Они ищут самолеты. Нас не касается, что происходит там, наверху… Теперь поспешим.
Мы полезли через отверстие в решетке забора. Брам схватил меня за руку и помог вылезти. Отскочивший кусок проволоки зацепился за мою юбку и разорвал подол, но я не обратила на это внимания. Мы пошли дальше по мокрой высокой траве, и ноги мои в одно мгновение промокли насквозь; затем мы шли по шлаку, и он мягко оседал под нашими ногами. Внезапно мы очутились-перед темной отвесной стеной. Я прикоснулась к ней — кирпич. Брам отпустил мою руку.
— Иди вдоль стены, — сказал он. — Ах, нет. Черт возьми! Я шел не в ту сторону.
Мы повернулись и пошли назад, ощупывая рукой стену; я видела только ее верхний край, он мрачно вырисовывался на фоне освещаемого прожекторами неба. Я снова почувствовала тяжесть взрывчатки; нижний край грубой жестяной коробки тер мне поясницу — наверное, груз немного опустился. Я хотела было попросить Брама, чтобы он помог мне приподнять мою поклажу, как вдруг мы наткнулись прямо на Флоора и Хюго. Они подошли к нам тихо, словно кошки. Я ничуть не испугалась, потому что сразу узнала голос Хюго.
— Вовремя, вот замечательно… Ханна! Ну как?
В его голосе слышалась сдержанная радость. Я почувствовала, как он прикоснулся ко мне и на мгновение задержал руки у меня на плечах — красноречивое немое приветствие. И тотчас же начал развязывать ремни.
— Сюда, сюда, — раздался в темноте голос Флоора. Хюго снял с моей спины тяжелую, как свинец, коробку; я услышала тихий скрип ремней — это Хюго взвалил груз себе на плечи. От непривычного ощущения легкости у меня даже голова закружилась, и на мгновение мне показалось, что я стала совершенно пустой и невесомой и что меня вот-вот унесет ветер. Я шаталась, как пьяная, опираясь вытянутыми руками о стену. Хюго, вероятно, заметил мое состояние и поддержал меня.
— Спокойно, спокойно, — сказал он, и в голосе его звучала необычайная заботливость. — Ты что, плохо себя чувствуешь?
Я глубоко вздохнула; головокружение прошло; осталось лишь ощущение благодатной, спасительной легкости.
— Со мной ничего, — поспешно сказала я. — Только кажется, будто я стала на тысячу килограммов легче.
Он ухмыльнулся.
— Ты молодец, — сказал он. — Идем, Флоор и Брам ушли вперед.
Мы догнали товарищей, свернули за угол; Флоор, видимо, искал обозначенное место, где они с Хюго должны были перелезть через стену. Прошло некоторое время, пока в темноте он наконец не нашел то, что ему было нужно: со стены свисал на канате кусок металла. Мы остановились и мгновенно сдвинули головы как можно ближе друг к другу.
— Ты, Ханна, встанешь на углу, — сказал Флоор. — Будешь стоять на страже и предупредишь в случае опасности; ты умеешь свистеть?
Я сказала, что умею.
— Не стрелять, пока я не прикажу… ни в коем случае. Брам встанет на другом углу; мы перелезем через стену между вашими наблюдательными постами… Хюго, часовой механизм у тебя?.. Тогда вперед. Я полезу первым. Ты, Брам, подсади Хюго, прежде чем займешь свой пост… Дело должно нам удаться, думай все время об этом и ни о чем другом. Должно удаться.
Флоор немного помолчал и снова заговорил, уже более мягким тоном:
— Когда мы вернемся назад, расходиться по одному. Иначе никак нельзя. Надо быть осторожными, если хотите жить. У нас в распоряжении останется минут пять.
Флоор в темноте погладил меня по щеке, затем тяжело опустил руку мне на плечо:
— Ты пойдешь одна, Ханна?
— Обо мне не беспокойся, — ответила я.
— Тогда иди на пост, — приказал он. Он говорил так тихо, что я с трудом разбирала слова:
— За наше большое дело, ребята! До свидания.
— Желаю счастья, — сказала я.
Я снова почувствовала его руку на своей щеке. И руки других, обнявших меня в темноте за плечи… Все произошло очень быстро. Я поняла, что им не впервой взбираться на кирпичную стену, и пошла к тому месту, где стена делала резкий поворот; я встала так, чтобы иметь возможность прислушиваться и смотреть в обе стороны. Оттуда, где были мои товарищи, не доносилось ни звука.
Я прислонилась к твердой кирпичной стене, колени мои слегка дрожали. Рукой я сжимала револьвер в кармане пальто. Понемногу я успокоилась. Тьма выла и содрогалась. Только тут я в первый раз услышала приглушенное, размеренное пыхтение, доносившееся из-за стены, — как будто там, сплетясь в клубок, спали беспокойным сном исполинские чудовища. Это была невидимая электростанция— здания, склады, сараи и трансформаторы, о которых я до того ни разу не вспомнила, как будто этой стеной, у которой мы остановились, кончался мир. А ведь там должны быть люди, рабочие, инженеры, охрана. Об охране я тоже не думала. Я напрягала воображение, стараясь представить себе, как Флоор и Хюго будут спускаться по ту сторону стены. Мне казалось, я вижу, как они со взрывчаткой крадутся в тени к жизненному центру станции— угольному складу с подъемником. Я пробовала представить себе — как призывал нас Флоор — успех, удачный исход дела. Я видела, как они находят подъемник возле угольного склада — смутно различимый безобразный ящик; видела, как они опускаются на колени и закладывают шнур; я слышала слабое тиканье часов, отсчитывающих роковые секунды. Я знала, что неудачи быть не может. Но тут я с удивлением услышала, как стучат у меня зубы, и крепко сжала челюсти. Мне казалось, что товарищам давно уже пора бы выполнить свое задание, а они до сих пор не подают никаких признаков жизни. Вдалеке послышался автомобильный гудок. Мне вдруг представилось, что на соседней улице, точно глаза-ищейки, вспыхивают и исчезают полузамаскированные фары. А иногда мне слышались шаги. И я вынимала из кармана револьвер. Оружие согрелось от сжимавших его пальцев. Но я тут же убирала револьвер, как будто на него мог упасть хоть лучик света.
Кто-то шел ко мне. Я узнала голос Брама:
— Ханна!..
Я быстро пошла ему навстречу. Он схватил меня за руку:
— Они вернулись… На территории станции что-то произошло! — Он сдержанно выругался.
— Ты хочешь сказать, — спросила я, неприятно разочарованная, — что взрывчатку положить не успели?
— Им даже не удалось подойти к складу, — огорченно сказал он.
Мы пошли быстрее и достигли места, где Хюго и Флоор перелезали через стену. Я увидела их силуэты и услышала голоса. Флоор обратился ко мне, подавляя волнение:
— Неудача, Ханна… нам помешали. Пришлось вернуться. Я думаю, местная полиция.
— Она заметила вас? — спросила я, и сердце у меня заколотилось.
— Нет, нет, нет, — сказал Хюго, — полиция ничего не могла заметить; мы еще до ее появления легли ничком на уголь. — Он повернулся к Флоору. — Я же говорю тебе, иначе они пустили бы в ход карманные фонари.
Голос Флоора звучал не слишком уверенно:
— Не знаю, что и делать… может быть, завтра лучше получится, или…
— Ни в коем случае, — сказал Хюго с такой горячностью, что я не могла представить себе его обычно холодное, замкнутое лицо. — Мы подождем немножко и попытаемся еще раз… Черт возьми, я здесь, ты здесь, все было как будто в полном порядке… Это должно произойти сегодня, и сегодня произойдет; я готов даже один все сделать.
— Один ты ничего делать не будешь. Или все вместе, или никто, — сказал Флоор. Голос его сразу стал спокойным и уверенным. — Через четверть часа мы снова влезем на стену, и никакой чертовщины! — Немного помолчав, он продолжал — Ханна, иди опять на свой пост, деточка. И ты, Брам. Нам с Хюго надо еще кое-что обдумать.
Эти четверть часа показались мне часом. Дрожа от холода на своем углу, я вслушивалась в ноябрьский ветер, не принесет ли он бой часов. Но тщетно. Мне снова слышались голоса, затем они пропадали. Прожекторы погасли. Небо нависло непроницаемой пеленой гонимых ветром туч. Чувство одиночества подкрадывалось ко мне. Электростанция за стеной по-прежнему пыхтела и глухо стучала.
Вдруг я услышала приближающийся топот бегущих людей. Я прижалась к стене. Впереди бежал Флоор, я узнала его по голосу.
— Ханна, где ты?
— Я здесь, — откликнулась я. — Ну как?
— Готово! — крикнул он. — Бежим!
У меня закружилась голова, на этот раз от радости. Флоор нащупал мою руку и потянул меня за собой; ко мне бегом приближался второй человек; вторая рука схватила меня; так я бежала между Хюго и Флоором, совсем как маленькая девочка со своими старшими братьями. Вскоре нас догнал и Брам. Мы бежали сначала по шлаку, потом по траве.
— Ты помнишь, где твой велосипед? — задыхаясь, тихо спросил Хюго.
— Помню, — также чуть слышно ответила я. Флоор отпустил меня:
— До свидания, Ханна! Счастливо добраться до дома! — сказал он и исчез в темноте.
— И тебе также! — откликнулась я.
Хюго все еще крепко держал меня за руку, и мы пошли с ним рядом. Револьвер в кармане бил меня по бедру. Пальцы Хюго до боли сжимали мою рук у.
— Ты сумеешь добраться до дому, Ханна? — крикнул он, борясь с ветром.
— Да, — крикнула я в ответ, — лучше береги себя, Хюго! Я доберусь одна!
И вдруг он пропал; по инерции я продолжала идти таким же быстрым шагом, как вместе с Хюго. Я очутилась у забора прежде, чем это заметила. Двигаясь чуть ли не ползком, то и дело спотыкаясь, я нащупала бетонные сваи и решетку забора. И вскоре услышала скрип педалей.
— Сюда, сюда, Ханна! — раздался голос Брама. — Совсем близко.
Пролезая сквозь дыру в решетке, я услышала шум и поняла, что Брам уехал. Подняв велосипед, я села на него. Я дрожала с головы до ног. Велосипед вилял, и только огромным усилием воли мне удалось восстановить равновесие.
«Пять минут», — сказал Флоор. Мне казалось, что они давно уже истекли. Мостовая гремела и качалась подо мной. Я переехала через мост с бесстрашием лунатика; глубоко под мостом черная, как чернила, поблескивала вода в канале. Я ощутила слабый аромат зелени, запахи болота и гниющей листвы в садах, которые я видела раньше, когда проезжала мимо. И вдруг раздался взрыв. Небо надо мной внезапно озарилось каким-то рассеянным красным светом, похожим на зарницу; затем последовал удар. Это был глухой, лающий звук. Так же как при выстреле зениток, слабо прокатилось эхо, которое сейчас же отнесло ветром. Я соскочила с велосипеда и огляделась вокруг. Зарево и звуки исчезли, словно они мне приснились; но не прошло и пяти секунд, как в черной дали затрепетало пламя.
— Горит, — пробормотала я про себя.
Завыла сирена, за ней вторая. Это был тонкий, пронзительный звук, тягучий и упорный, который то замирал, то снова усиливался. Я слышала, как невдалеке от меня, там, где, по-видимому, находились дома, открывались окна и двери. Люди что-то кричали. Я быстро вскочила на велосипед и поехала дальше. Я была уже около переезда в Вестерфелде, когда услышала пронзительный вой автомобильных сирен. Я спряталась под деревьями на кладбище и неподвижно стояла там до тех пор, пока мимо меня с шумом не промчались два автомобиля. Вероятно, это была немецкая полиция. Я подождала, пока они скроются. Больше машин не было, только завывал не утихавший ветер, и я поспешила домой. Дороги словно вымерли. Лишь одна мысль владела мною: удалось ли моим товарищам скрыться так же успешно, как и мне?
Вести из Тегерана
Наш удар не имел того успеха, какого ждали Флоор и Хюго. Уже на следующее утро я услышала в штабе, что на электростанции произошел взрыв и затем пожар, но местная пожарная команда сумела потушить его. Электрический ток поступал, как и прежде, железнодорожный транспорт не пострадал. Однако наш налет имел другое, моральное значение. Людям это придало мужества, вселило в них надежду. Они убедились, что живы тайные силы страны, которые не дадут запугать себя террором.
В начале декабря английское радио неожиданно преподнесло поразительные новости. Рузвельт, Черчилль и Сталин встретились в Тегеране! Это сообщение вызвало радостный подъем и новый прилив сил. Мы буквально с головой влезли в радиоприемник, боясь пропустить хоть одно слово сообщения, заглушаемого немецкой радиостанцией. В Тегеране решалось будущее Германии. Фашизм нужно стереть с лица земли, вынудить его безоговорочно капитулировать: это решение преследовало цель навсегда лишить Германию возможности возродиться в качестве милитаристского и агрессивного государства. Зато немецкий народ, разом освобожденный от фашизма и от бредовых идей, ради которых он связал свою судьбу с бандой преступников, получал возможность перевоспитаться и занять свое законное место среди добропорядочных и миролюбивых наций…
Каждый день мы со все возрастающим интересом слушали радио.
В эфире царил Тегеран. У нас дома, на улицах, в магазинах можно было услышать это чужеземное слово, которое внезапно стало заключать в себе цель и надежду; раньше название этого города звучало для моего уха так, будто речь шла о давно исчезнувшем сказочном арабском городе из «Тысячи и одной ночи»… Нацисты тоже вынуждены были говорить о Тегеране. С насмешливой и безжалостной улыбкой слушали мы их радиопередачи и обзоры печати, которые сообщали, что в Тегеране царят смятение, разногласия и хвастливая болтовня. Они, немцы, давным-давно поняли, что подобное плутократически-большевистское хвастовство и широкое рекламирование должны помочь союзникам скрыть их тайную цель: полное уничтожение немецкого народа. Но их чудовищные планы не помешают великому Адольфу продолжать войну, разумеется, до полной победы!.. Зато о жалком провале эсэсовского авиадесанта, который немцы отправили, чтобы совершить нападение на конференцию и попытаться сорвать ее, о том, что в Тегеране даже не видели десанта, так как он заблаговременно был ликвидирован, комментаторы мудро умалчивали. Они умалчивали также о том, что освобожденная Италия объявила войну «оси»; умалчивали об отзыве с Восточного фронта венгерских частей; о значительном сокращении производства немецких самолетов; об опасных для Германии настроениях в Турции, которая готова была стать на сторону антифашистов. А свои потери в кровопролитных боях на Восточном фронте они тщетно пытались скрыть, пользуясь затасканными фразами об эластичных сокращениях фронта и скрытых проникновениях, что только вызывало язвительный смех у нас и у всего света…
Предательство
В середине декабря Франс вызвал к себе Руланта, Вейнанта, Йохана и меня. С таинственным и самодовольным видом Франс объявил нам, что он получил сведения относительно большой смешанной группы военнопленных, которая сравнительно недавно разместилась лагерем около Арденхаута. Одному гарлемскому коммунисту, Симону Б., удалось выяснить, что они жаждут помочь Сопротивлению. Они могли снабдить гарлемцев боеприпасами, составить для них карту прибрежной полосы и сделать многое другое. В общем Франс предлагал наладить с ними связь. Что еще было у него в голове, Франс нам не сказал, но я была недалека от истины, подозревая, что он лелеет мысль о крупного масштаба налетах на заводы и железные дороги. Вейнант и Йохан получили задание подготовить для нас встречу с военнопленными. В Хемстеде жил один член компартии, по имени Ари; он согласился предоставить нам свой дом для этой встречи. Дом выходил прямо на площадь против здания ратуши; нам предстояло встретиться там вечером; было даже приготовлено штатское платье для военнопленных, в случае, если они не рискнут явиться туда в немецкой военной форме.
Два дня спустя Йохан сообщил, что военнопленные согласны на встречу. Они обещали направить трех человек, один из которых говорит на ломаном немецком языке; мысль о штатской одежде пришлась им особенно по душе. Все, казалось, было в порядке. Вейнант сам отнес одежду в Арденхаут. Меня невольно увлекла кипучая энергия Франса. Я видела, сколько он хлопотал, подготавливая все к операции; каждому из нас была поручена особая роль. Его фантазия казалась неистощимой.
В тот вечер, когда мы должны были встретиться в Хемстеде, была бурная, ненастная погода. Небо так заволокло тучами, что тоненький серп месяца почти не проливал света. Как всегда, я достала свой велосипед из сарая в саду позади дома и тронулась в путь. Уже наступили сумерки, когда сливаются все краски и все предметы кажутся однообразно темными; как раз то освещение, или, вернее, отсутствие освещения, какое нам требовалось. Не успела я проехать и двухсот метров, погруженная в мысли о предстоящей встрече, как порвалась велосипедная цепь. Как мне хотелось пнуть проклятый велосипед за неожиданный саботаж! Я и без того опаздывала, и мне оставалось лишь поехать в Хемстеде на трамвае, что было крайне нежелательно, так как при мне был револьвер. Я отвела велосипед обратно, швырнула его через заднюю калитку в сад и быстро зашагала к центру города, потеряв на этом лишних пятнадцать минут. Я влезла в трамвай и стояла на битком набитой темной площадке, одной рукой сжимая в кармане оружие, а другой — деньги на билет без сдачи. Мне казалось, остановок стало гораздо больше — так тянулось время; на каждой остановке происходила невероятная давка у входа и выхода. Я совершенно потеряла представление о времени, когда кондуктор наконец крикнул: «Ратуша Хемстеде!» Я пробралась к выходу. Несколько секунд я стояла на трамвайной остановке. Мимо меня спешили, толкаясь, другие люди — кто в трамвай, кто из трамвая. Когда толкучка рассеялась, я все еще стояла в нерешительности на остановке и увидела в полутьме, что тут же остановилось двое мужчин. Я удивилась: они как будто вовсе не собирались садиться в трамвай и стояли неподвижно, подняв воротники пальто, низко надвинув шляпы. Они смотрели на меня. Их вид и поведение сразу же насторожили меня, в душе зашевелилась тревога, дурное предчувствие. Я крепче сжала рукой револьвер в кармане, понимая, что дело тут не чисто. Когда я под неподвижными взглядами обоих мужчин осторожно повернула голову посмотреть, не видно ли где-нибудь моих товарищей, из темноты вынырнул человек и бросился ко мне. Он торопливо привлек меня к себе, обнял и делая вид, что целует, сказал громко и внятно:
— Здравствуй, дорогая! Наконец-то! Я уж думал, ты не приедешь…
Быстрые и решительные действия мужчины, заключившего меня в объятия, сначала привели меня в замешательство. Но после первого же произнесенного им слова я узнала Руланта. Я уцепилась за его руку, и он потащил меня через площадь. Все это, конечно, не могло меня успокоить; как раз наоборот: его маневр и торопливость, с какой он шел, свидетельствовали об опасности. Я не глядела по сторонам, хотя мне очень хотелось узнать, что делают в этот момент те двое на остановке. Все же мне показалось, что они за нами не пошли. Я молчала, пока мы не отошли метров тридцать-сорок от остановки, и только тогда шепотом спросила:
— Рулант… что же случилось?
— Все пропало, — сказал он. — Площадь усеяна шпиками в штатском… Не оглядывайся, черт возьми! Идем!
— Значит, полный провал?
— Вероятно. Не спрашивай. Скорее! Нам нужно скрыться немедленно.
— А как же другие товарищи? — спросила я, несмотря на приказ не спрашивать.
— Они предупреждены… — сказал Рулант. — Мы ждали тебя… Почему ты на трамвае?
— Цепь порвалась, — ответила я.
Он крепко обнял меня одной рукой и почти нес через всю площадь. Я убедилась, что он был прав: на тротуаре я заметила еще нескольких мужчин такого же вида — с поднятыми воротниками и надвинутыми на глаза шляпами; один медленно бродил взад и вперед, двое якобы увлеклись разговором; двое стояли неподвижно, как статуи. Приближаясь к ним, мы пошли медленнее. Я тесно прижалась к Руланту, уткнувшись лицом в его плечо; он даже сумел тихонько засмеяться, когда мы проходили мимо двух статуй, а я как-то глупо хихикнула. Мы приближались уже к боковой улице, как вдруг на площади позади нас возник какой-то шум. Я услышала топот бегущих людей и остановилась. Рулант рванул меня за собой.
— Рулант!.. — сказала я. — Там что-то происходит! Кто-нибудь из наших!..
— Бежим, ради Христа! — подгонял он меня. — Мой велосипед стоит тут, совсем рядом.
Не успел он произнести последнее слово, как прозвучал резкий револьверный выстрел. Он глухо отдался от фасадов домов на площади. Я невольно сжалась. Топот бегущих ног приближался; послышались растерянные, испуганные голоса. Мне показалось, что говорят по-немецки.
— Прочь, прочь отсюда! — тихо повторил Рулант.
Я знала, что надо бежать, но какое-то странное чувство удерживало меня. Я хотела знать, что происходит позади нас, в кого стреляли. И тут же раздался еще выстрел, за ним еще один. Голоса зазвучали громче. Рулант крепко сжал мою руку, и мне поневоле пришлось бежать с ним; какой-то человек на велосипеде обогнал нас, и я услышала его тяжелое дыхание и усталый голос:
— Удирайте! Я от них отделался!
Это был Вейнант. Он тут же исчез в темноте. Рулант ничего не сказал, но еще быстрее повлек меня за собой. Велосипед его стоял в маленьком тупичке между двумя домами. Мы нырнули туда. Там было очень темно. Но вот мимо нас быстро пробежали две фигуры, и мы плотно прижались к стене. Слышно было, как тяжело они дышат. Рулант зажал мне рот своей жесткой ладонью, словно боялся, что я закричу. Я отвела его руку. Так стояли мы тихо, молча и ждали, когда замолкнут шаги. Прозвучал еще один выстрел, но мне показалось, что он был сделан скорее для того, чтобы поднять тревогу или хотя бы подбодрить самих преследователей.
Все это произошло в течение нескольких минут, и я уже успела овладеть собой; когда же до моего сознания дошло, что нас могли окружить, что наша тайна разглашена и весь наш план потерпел неудачу, я невольно начала дрожать. Рулант, уже отпустивший меня, напряженно прислушивался, стоя у выхода из тупичка, и, слава богу, не заметил моего состояния. Потом он поманил меня:
— Живо! Садись сзади. И ни звука!..
Он уже перекинул ногу через седло и оттолкнулся от земли, Я вскочила на багажник, и Рулант нажал на педали. Я крепко уцепилась за него; наша жизнь висела на волоске, но я думала не об этом. Мне не давала покоя ужасная мысль: а что, если в этот самый момент немецкие шпики окружили дом хемстедского товарища… Ведь за этим последуют аресты… аресты и смертные приговоры…
Мы долгое время ехали незнакомой мне окольной дорогой; Рулант знал здесь, кажется, любую тропинку; я вспомнила, что он родился в Хемстеде и до сих пор жил где-то тут — если он вообще жил теперь дома, в чем я сомневалась. Мы не говорили ни слова. Я слышала, как он пыхтел, согнувшись над рулем. Только когда я уже узнала улицы Гарлема, он поехал медленнее и спросил:
— Ну как, Ханна? Сумеешь теперь сама добраться?
— Да, — ответила я.
Он затормозил ногой о землю. Я спрыгнула с велосипеда. Одно мгновение мы стояли молча на краю велосипедной дорожки.
— Как это скверно, Ханна, — наконец проговорил он, — ужасно скверно… Ведь это Вейнант проехал мимо нас на велосипеде, правда?
— Да, — сказала я. — Ты думаешь, ему удалось спастись?
— Надеюсь, — ответил он. — Вероятно… Он человек ловкий.
Вдруг я почувствовала, что снова дрожу, и спросила:
— Рулант… нас предали?
Он опустил голову.
— Трудно сказать, — пробормотал он, — может быть, за ними следили немцы. Не забывай, что вермахт им не доверяет.
— А вдруг среди них есть какой-нибудь дурной человек? — спросила я.
Рулант ответил не сразу. Он вытер рукой свое потное лицо.
— Да, в таком случае… Тогда дело Ари скверно… ужасно скверно.
Он снова быстро и решительно поставил ногу на педаль.
— Не ломай голову. Мы пока ничего не знаем. Завтра услышим, что произошло.
Я поняла, что он просто хочет подбодрить меня.
— Может быть, ты прав… — сказала я более твердым голосом. — Ну, а теперь поезжай в какое-нибудь безопасное место… И спасибо за то, что встретил меня на трамвайной остановке.
— Распоряжение Франса, — коротко пояснил он, внезапно смутившись. — Постарайся быстрее попасть домой.
Мрачное предчувствие не обмануло меня. На другой день я пришла в штаб и застала там Франса, Руланта и Тома; они сидели рядом молча, подавленные. Франс избегал моего взгляда. Рулант слегка кивнул мне. Сердце у меня упало. Я поняла, что ничего хорошего не услышу. Позже пришли и другие товарищи. Не хватало одного Вейнанта. Все мы сидели вокруг большого стола, как возле покойника. Франсу, видимо, стоило большого труда сделать отчет об исходе хемстедского дела. Он говорил отрывисто, виноватым тоном. Итог, который он подвел, был мрачен. Ари и другого товарища застигли врасплох в том доме, где мы договорились встретиться, и обоих взяли; Вейнанта ранили в бедро. Хорошо хоть, что он сумел ускользнуть и вернуться к Франсу, который сам отвел его в дом на улице Фест, где он теперь находится под наблюдением доктора Мартина; Вейнант потерял много крови, но сама рана была не особенно серьезная. Очевидно, военнопленные предали. Франс не стал тратить слов на объяснения; это было невысказанным признанием собственной вины. Товарищи, разумеется, молчали; да и не было смысла упрекать Франса. Важнее было решить, что следует предпринять в настоящий момент для нашей собственной безопасности. Что знали военнопленные о нас? Франс начал спрашивать Йохана, что именно говорили они с Вейнантом о нашей группе, когда налаживали связь с чужеземцами. Известно ли было тем, сколько человек в нашей группе? И кто именно в нее входит. Чем мы занимаемся и где помещается наш штаб. Йохан божился, что ни Вейнант, ни он ничего подобного не сообщали военнопленным — это же само собой разумеется. Он даже не мог себе представить, кто из этих парней донес гитлеровским шпикам о нашей договоренности встретиться. Те, с кем он и Вейнант разговаривали, произвели на них, каждый в отдельности, впечатление надежных людей; они прямо-таки горели нетерпением оказать Сопротивлению помощь, заключил Йохан. Но, может быть, среди них немало и мошенников. И уж один-то негодяй наверняка нашелся.
Рулант привычным жестом переплел пальцы рук, лежавших на столе, так что хрустнули суставы, и сказал:
— Ну, ребята, ясно: мы здорово попались. Вейнанту и Йохану нельзя теперь и носа высунуть на улицу. Ни в коем случае: военнопленные, те из них, кто ненадежен, всюду узнают их; товарищи ведь дважды встречались с ними.
Франс сидел подавленный; казалось, ему очень трудно согласиться с доводами Руланта и еще труднее отказаться от обоих товарищей. Тем не менее он кивнул головой; да, да, пожалуй, другого выхода нет. Йохан выглядел еще более подавленным; он, очевидно, расценивал как своего рода наказание (по крайней мере я так чувствовала) приказ не показываться на улице и временно устраниться от дела. Эдди сидел, слегка отвернувшись в сторону; его профиль резко и неприязненно вырисовывался в полумраке комнаты; казалось, он с трудом удерживается, чтобы не обрушиться на Франса. Франс негромко стукнул ладонью по столу:
— Рулант прав. Ты слышишь, Йохан? Положение тяжелое! Я думаю, что ты вел себя как и следовало. Мы не в состоянии предвидеть все, что нас ожидает!..
Малоразговорчивый Ян, подняв свое худое строгое лицо, сказал:
— Но это еще половина дела. Все мы должны быть очень осторожны. По крайней мере в ближайшее время. Пусть буря как следует уляжется. Было бы непроходимой глупостью после этой истории продолжать наше дело, как обычно. Это вы понимаете?..
Кое-кто пробормотал, что, конечно, они и сами так думают. Франс переводил взгляд с одного на другого. Помимо мучительного, горестного сознания, что из-за нас арестованы два товарища, я испытывала ужасное разочарование, как будто меня кто-то жестоко одурачил. Неужели именно теперь, когда дело пошло на лад, когда у нас сложилась спаянная группа, в которой каждый работал в тесном контакте с другими, какому-то роковому случаю суждено было парализовать всю нашу деятельность? Гневные слезы застилали мне глаза; я открыла было рот, чтобы высказать свое негодование, но Франс опередил меня.
— А тебе, Ханна, не мешало бы навестить Вейнанта, и как можно скорее. Ты знаешь, где он лежит. Что же касается предложения Яна… то это дело я решить не могу. Не может решить даже группа… Об этом я должен поговорить с районным руководителем движения Сопротивления и с партийным инструктором…
Голос его звучал тише и как-то устало, и мне даже показалось, что Франс побледнел.
— Надеюсь, вы понимаете, что это такое… — продолжал он. — Это значит заморозить, организацию… Катастрофа!
Эдди рывком повернулся к нему и резко сказал:
— Да, пусть катастрофа! Лишь бы не было еще худших катастроф!
Долго никто не нарушал тишины. Сама я не осмеливалась сказать что-нибудь после заключительных слов Франса и тем более после гневного выпада Эдди. Меня не оставляло чувство острого разочарования и досады; но вот Франс взял себя в руки и еще раз предложил обратиться за советом к товарищам из центра; все мы — и я в том числе — согласились с этим предложением. Теперь судьбу нашей группы будет решать партия. После этого мы молча разошлись по домам, подавленные и удрученные.
Новый завет
Усилием воли я прогнала тоску и сомнения и отправилась в старый дом у крепостного вала, чтобы навестить Вейнанта. Шел дождь, и все вокруг, словно нарочно, лишь усиливало мое уныние; повсюду на улицах — дрожащие от холода люди, очереди перед магазинами, темный, жалкий коридор в доме, порог которого я переступила, противная сладковатая атмосфера больницы, ударивший мне в нос запах карболки и перевязочных средств. Сам доктор Мартин вынырнул из темных недр дома; он был в домашних туфлях с протертыми носами; в одной руке он держал погасшую трубку, а другую руку протянул мне, когда узнал меня:
— Это вы? Вы, конечно, к Вейнанту…
Его насмешливые серые глаза испытующе глядели на меня.
— Ну? Как обстоят ваши личные дела, с тех пор как вы были здесь в последний раз? Нашли вы то, что искали?
Я кивнула; сегодня у меня не было ни малейшего желания обсуждать с ним превратности судеб Сопротивления. Он, видно, догадался, что не от хорошей жизни я навещаю Вейнанта в больнице. Доктор открыл дверь знакомой мне невзрачной комнатки.
— Вам придется немного подождать здесь, — сказал он. — Моя ассистентка как раз возится с раной Вейнанта. — Он ухмыльнулся и продолжал — Видите, тут у нас первоклассный госпиталь… Я все чаще подумываю о лаборатории!
Очевидно, он хотел немного развлечь меня. Я с признательностью, но довольно вяло улыбнулась ему.
— Что, собственно, с Вейнантом? — спросила я доктора.
Он махнул рукой, будто хотел сказать, что и говорить об этом не стоит.
— Что с ним? Да недельки две, а то и дней десять, и он опять придет в норму. Он крепок, как дубленая свиная кожа… Потерял порядочно крови; но от этого у нас есть одно спасительное средство. — Он добродушно ухмыльнулся. — Остальное он сам вам расскажет. Побудете здесь часочек?
Я сказала, что побуду. Он ушел, и я осталась одна со своими мыслями. На столике лежало несколько старых журналов по парусному и автомобильному спорту, а среди них один из последних номеров фашистского журнала «Сигнал». Я стала перелистывать его. К своему удивлению, я нашла там несколько фотоснимков конференции в Тегеране, перепечатанных из английских газет! Это было вынужденным признанием значения конференции, и я воспрянула духом. Долго и с жадным вниманием изучала я фотографии. Сталин, Рузвельт и Черчилль… Строгий, очень сдержанный седой Сталин; Рузвельт, его мудрая, жизнерадостная улыбка; тучный Черчилль с сигарой в пальцах и таким взглядом, будто сравниться с ним в хитрости не может ни друг, ни враг. Я прочла немецкие комментарии — ничего более нелепого нельзя было вообразить. Покорные слуги Геббельса сделали важное открытие: фотографии неопровержимо доказывали, что у Сталина имеется физический недостаток — одна рука короче другой! Вот и все, что нацисты сочли нужным сказать об этой исторической встрече и историческом решении! Их открытие по своей ребяческой глупости превзошло всю немецкую писанину за время войны. Я хихикала над журналом, когда доктор Мартин просунул в дверь голову. Вид у него был удивленный, но довольный.
— Хе!.. Так смешно?
Взгляд доктора упал на раскрытый журнал, который я держала на коленях. — Ах, вот оно что!.. Невероятно, правда? Об этом вы должны сейчас же рассказать Вейнанту… только осторожно, а то от смеха у него снова откроется рана!
— Можно мне к нему? — спросила я.
— А я как раз пришел за вами.
Мы пошли по длинному неосвещенному коридору. От запаха формалина щипало в носу. Доктор Мартин шел впереди. Он привел меня в комнатку, похожую на ту, в которой я ждала. Но тут стояли цветы, висели кретоновые занавески; ширма была обита веселой материей в цветочек, а стены украшало несколько гравюр.
В этой комнате лежал Вейнант, в грубой белой пижаме, на высокой белой кровати среди белых простынь; и даже его добродушное полное лицо побелело. Когда я вошла, он невольно сделал движение, пытаясь подняться, но лицо его тут же перекосилось от боли. Доктор Мартин быстро протянул к нему руку и заставил его лечь.
— Лежать, лежать, друг мой! — приказал он. — Пожалуйста, не поднимайтесь!
Вейнант крепко держал меня за руку. Его лицо выражало одновременно радость, смущение, неуверенность. Я хотела скрыть свои чувства, но не могла совсем не думать о том, что было связано с Вейнантом: наш провал, аресты, а возможно, и временное прекращение деятельности нашей группы… К глазам подступили слезы; больничная комната, Вейнант в постели, доктор Мартин — все слилось. Доктор направился к двери и, проходя мимо меня, крепко пожал мне руку.
— Полчаса, не больше, — сказал он. — Я приду и скажу вам.
И он закрыл за собой дверь. Я села возле кровати. Я уже успокоилась и как ни в чем не бывало поглядела на Вейнанта. Мы оба одновременно усмехнулись.
— Хорошенькая история, дитя человеческое, — сказал Вейнант. — Рассказывай скорее, что случилось. Наверное, полная неудача?
Мгновение я медлила с ответом. Но лицо Вейнанта светилось таким вниманием и любопытством, что я решила ничего от него не утаивать. Я представила себе, что на его месте я тоже не удовлетворилась бы половинной правдой. Когда я рассказала ему, что фашисты ворвались к Ари и увезли его с собой вместе с другим товарищем, лицо Вейнанта помрачнело; некоторое время он избегал глядеть на меня; пальцы его беспокойно мяли край простыни. Впрочем, рассказ мой был коротким; я решила признаться ему, что у нас нет даже уверенности, сможем ли мы продолжать свою работу, и что, во всяком случае, он, Вейнант, и Йохан должны сделать какой-то перерыв и некоторое время нигде не показываться. Кончив рассказ, я смущенно огляделась вокруг и остановила взгляд на столике возле постели Вейнанта. Там лежало несколько яблок — величайшая редкость, так как фашисты зорко охраняли сады и вывезли все фрукты до последнего яблочка; там же лежала помятая книга, маленькое черное евангелие и красный карандаш.
Когда я снова взглянула на Вейнанта, то увидела, что он уже оправился от первого потрясения; рот его был сурово сжат, на переносице наметилась строгая морщина.
— Вот какие дела… — пробормотал он. — Видно, среди военнопленных был предатель, Ханна?
— Вероятно, — ответила я. — А не сказал ли ты им чего-нибудь такого, что может навести их на наш след?
Его серьезность разом пропала, и он с возмущением воскликнул:
— Да ничего мы им не рассказывали! Они как будто рвались работать вместе с нами, но с какой же стати мы сразу начнем языком трепать!
Вейнант замолчал и задумчиво глядел в пространство. Время от времени он глубоко вздыхал. Молчание действовало на меня удручающе, и я спросила:
— Как, собственно, случилось, что они ранили тебя?
Он снова повернулся ко мне и сказал:
— До сих пор не пойму… Разве разберешь в темноте, где и кто там был… Я неожиданно очутился среди трех нацистских бандитов; Франс сделал мне знак смываться. Я вскочил на велосипед и помчался и почти сразу же начал стрелять назад… я хорошо натренировался в свое время… И это очень мне пригодилось. Они подняли вой, и со всех сторон бросились им на помощь. Одного я прямо на ходу двинул ногой. Они выстрелили в меня — два раза. Я почувствовал боль в бедре, а вторая пуля засела бы в сердце, если бы у меня на груди не хранилась книжечка Нового завета…
Вейнант протянул руку к маленькому черному томику, взял его торжественно и любовно и уже не выпускал из рук.
— И я спасся. Я чувствовал, что из раны течет кровь, но сильной боли не было. Я свернул на боковую улицу, где увидел тебя и Руланта; я очень обрадовался, право… Кажется, я крикнул вам что-то…
— Да, ты крикнул: «Удирайте! Я от них отделался!»
— Верно, — сказал он, улыбнувшись. — Они гнались за мной еще метров сто… Я слышал, как они еще раз выстрелили, но я был уже далеко… Вернулся к Франсу, он ждал меня. Я сказал ему, что видел тебя и Руланта и что вы ушли. Он сказал, что, значит, все мы теперь в безопасности… И Франс привел меня сюда… И вот я лежу тут, меня уже починили, но дело наше дрянь…
Лицо его помрачнело; в задумчивости вертел он в руках книжечку.
— Значит, тебя спасло евангелие? — спросила я, чтобы хоть как-нибудь отвлечь его от печальных мыслей.
Он кивнул головой, немного оживился и протянул мне книжку.
— Видишь это прожженное пятно? Отсюда отскочила пуля… Да здравствует Нидерландское библейское общество, которое делает такие переплеты, прочные, точно слоновая кожа!..
Я взяла в руки томик и увидела прожженный след от пули на холсте переплета. Я открыла книгу: пуля до черноты опалила первые листки. Я заметила, что Вейнант поставил красный крест возле одного отрывка на опаленной с краю странице. Я машинально прочла это место: «…потому что наша брань не против крови и плоти, но против началъств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против… (тут часть текста была сожжена). Для сего приимите всеоружие божие, дабы вы могли противустать в день злый и, все преодолев, устоять. И так станьте, препоясав чресла ваши истиною и облекшись в броню праведности».
— Подходяще, а? — сказал Вейнант. — Да, немцы оставили мне память.
Я встретила прямодушный взгляд его улыбающихся глаз. И сама я смутилась и быстро протянула ему евангелие. Мне показалось, что я нескромно заглянула в тайники чужой души, не имея на это никакого права.
— Удивительно, Ханна, — сказал Вейнант, — чертовски страна но, что можно просто так вот раскрыть евангелие и сразу найти слова, которые так же верны, как правда твоей собственной жизни… Вероятно, поэтому и называют его словом божьим… Чудесная книга!
После некоторого колебания я спросила:
— Так почему же ты с нами, Вейнант? С коммунистами, у которых иная правда, и с людьми, которые думают почти так же, как они?
Легким движением он как бы взвесил книгу на руке и сказал:
— Каждый идет своим путем… своим собственным путем. Все ищущие правду найдут, наверное, друг друга… если они честные люди. — Тут он кашлянул. — А эта маленькая книжка… она оказала мне особую услугу, ведь верно? Это вещь, с которой я никогда больше не расстанусь. Она уйдет со мной в могилу!..
Я засмеялась, чтобы скрыть свое волнение.
— Ну, Вейнант, ты до того времени наверняка ухлопаешь еще не одного молодчика?
Он в первый раз от души засмеялся, но вдруг замолчал, лицо его исказилось гримасой боли.
— Положись на меня, — сказал он. — Мой послужной список еще не полон, дитя мое!
Мы могли говорить еще долго, но тут открылась дверь и показался доктор Мартин с часами в руке.
— Да, я уже ухожу, — сказала я.
Доктор Мартин наклонился над Вейнантом.
— Ну что, развеселила она тебя?
— Еще как! — воскликнул Вейнант. — Надеюсь, дитя человеческое, ты навестишь меня еще раз.
— Навещу, — сказала я, пожимая ему руку. — Но товарищи тоже хотят тебя видеть; так что в ближайшие дни ожидай других гостей.
Он помахал мне рукой, и ширма скрыла его от меня. Доктор Мартин проводил меня до двери черного хода.
— Значит, в Хемстеде дело плохо, а? Аресты и так далее… Ты достаточно осторожна? — спросил он.
Я обратила внимание, что он перестал говорить мне «вы». Это вновь пробудило во мне уверенность в том, что нас объединяет большое, тайное братство.
— Стараюсь быть осторожной, — ответила я, — но это не всегда от нас зависит.
Он серьезно кивнул головой и стал набивать трубку табаком, насыпанным прямо в карман халата. Пока он раскуривал трубку, его умные серо-зеленые глаза сохраняли задумчивое выражение.
— Я знаю, — сказал он, неторопливо пыхтя трубкой. — Враг ни на минуту не оставляет нас в покое. Нам нужно быть сильнее, чем он, хитрее и упорнее. Огромная задача, девушка… Na, mit Gott. Ну, с богом!
Он вдруг весело рассмеялся, и глаза его снова засверкали:
— Господи помилуй! Ты слышишь? Я тоже начинаю болтать по-немецки! Еще один микроб во вредоносной атмосфере оккупации! Как врач, я должен бы стыдиться!..
Когда я уходила, он все стоял на пороге и смеялся.
«Liebesgaben»[9]
Партийный инструктор посетил наш штаб перед рождеством. Однажды мы, человек пять, сидели в штабе, как вдруг неожиданно явился Франс и приказал нам немедленно разойтись: с ним пришел кто-то из руководящих товарищей для важных переговоров. Франс был бледен и мрачен и говорил необычайно высокомерным тоном, и мы все сразу поняли, что он очень волнуется, Мы медленно поднялись со своих мест и накинули пиджаки и куртки. Карты и чайные чашки мы так и оставили на столе. В дверях возникла небольшая заминка — мы как раз выходили из комнаты, а гость входил. Я с удивлением обнаружила, что это женщина. Она была, пожалуй, лет на пять старше меня, высокого роста и крепкого сложения, с круглым, ясным и миловидным цветущим лицом. На ней была короткая мужская куртка из коричневой, местами вытертой кожи, а на голове — серый платок, из-под которого выбивался локон. Ее очень темные проницательные глаза на какой-то момент остановились на мне, когда я шла мимо нее к выходу. Я кивнула ей, она мне ответила. Кто-то сзади тихонько, но решительно подтолкнул меня к выходу.
Когда мы очутились в темноте сада, где неполная луна времен нами проглядывала сквозь тусклые, грязные облака, я увидела, что меня подталкивал в спину Рулант. Товарищи прошли мимо нас и скрылись в саду. Я тронула Руланта за рукав и шепотом спросила:
— Кто эта женщина, Рулант?
— Анни. Партийный инструктор, — коротко ответил он. — Ну, теперь Франсу несдобровать… Табэ[10], Ханна! Завтра все узнаем!
Я возвращалась домой в превосходном настроении; конечно, этот душевный подъем был в значительной мере вызван тем, что партийным инструктором оказалась женщина. Это было удивительно, я чувствовала себя окрыленной. Мне снова представилось молодое энергичное женское лицо с умными темными глазами. И она кивнула мне. Товарищи всегда говорили о ней «партийный инструктор», хотя им следовало бы называть ее «инструкторша». Я поняла, что для них не играет роли, мужчина ты или женщина, если ты член партии. Я улыбнулась про себя. Кажется, я даже тихонько насвистывала Марсельезу, шагая в отвратительной, белесой от мокрого снега мгле.
На другой день мы узнали, какое было принято решение. Оно отнюдь не было мягким. Мне оно даже показалось равносильным разжалованию. Франсу порядком досталось. Всем стало это ясно, когда-он коротко сообщил нам виноватым тоном, какой я уже слышала у него раньше, что он совершил серьезные ошибки. Основная ошибка, как он нам объяснил, состояла в том, что он связался с военнопленными помимо Симона Б. и партии. Франс сказал, что мы тоже наказаны, хотя он сознает, что ответственность за все лежит на нем одном. Нам запретили в течение ближайших недель предпринимать новые вылазки и вооруженные операции. Как и предполагалось, Йохан и Вейнант были временно отстранены от работы. Остальным оставалось удовлетвориться перевозкой оружия, часть которого добыла группа Сопротивления в провинции Северная Голландия; кроме того, поступило оружие, которое англичане сбрасывали на парашютах. В Алкмаре лежало обмундирование дезертировавших эсэсовцев, его также следовало переправить в Амстердам. И это все. Но поскольку большинство из нас ожидало худшего, то взыскание показалось не таким уж строгим. Мы разошлись по домам; разговор не клеился, а Франс вообще сразу ушел, словно не в силах был выносить выражение горечи и упрека в глазах своих старых боевых товарищей. Мне было грустно и обидно, будто меня кто-то обманул. В этот момент я готова была собственными руками расправиться с Франсом, хотя рассудок подсказывал мне, что он и без того жестоко наказан.
Моих родных удивляло, что я хожу такая подавленная. Мать и Юдифь не раз спрашивали меня, почему я стала такой молчаливой. Отец следил за мной взглядом, думая, что я не замечаю этого. Вокруг меня как бы образовалась стена молчания и тайны, но за этой невольной отчужденностью таилась печаль, и родители, по-видимому, это чувствовали.
В канун рождества нам пришла посылка. Из Швейцарии! Я сразу увидела это по почтовой марке. В душе у меня вспыхнула невероятная надежда: может быть, посылка от Тани — тогда, значит, она спасена… Мы все столпились вокруг посылки, разбирая имя отправителя. Оказалось, что посылка не от Тани, а от одного бывшего коллеги отца, еврея Гольдштейна, которому еще в 1940 году посчастливилось уехать в Швейцарию. В посылке не обнаружилось никакого письма. Там были только две большие пачки шоколада и несколько маленьких плетеных коробочек с сыром. Мы уставились на них, как на сказочные подарки из далекого прошлого; а я не без горечи подумала про себя, что швейцарцы, которые проявляют терпимость в отношении Гитлера, до сих пор благоденствуют. Моим родителям, конечно, это и в голову не пришло. Чудесные вещи, расставленные на столе, они восприняли просто как знак внимания старого знакомого и были очень растроганы.
— Добрый Гольдштейн… — сказал отец. — И как это он додумался! Вероятно, узнал из швейцарских газет, а может, слышал по радио, что в оккупированных областях плохо с продовольствием.
Я все еще стояла с оберткой от посылки в руках и разглядывала адрес, снова думая о Тане, которая исчезла в тумане неизвестности. Обертка была серая, бумажная, написанные чернилами буквы расплылись; вверху, над адресом, была наклеена ярко-зеленая елочная ветка из глянцевой бумаги. Несколько слов было написано готическим шрифтом. И вдруг у меня мелькнула догадка.
— Черт побери, — воскликнула я. — Это хамство!
Я показала родителям и Юдифи обертку с еловой веточкой. Юдифь сразу поняла, в чем дело, и громко прочитала: «Дары любви из Германии!»
Мы переглянулись. И все одновременно начали смеяться — ядовито, зло, хорошенько не зная, смеяться нам или плакать над невероятным и бесстыдным лицемерием нацистов. Когда мы вдосталь насмеялись и каждый высказался насчет этой немецкой любви, мать как-то странно взглянула на меня и сказала:
— Ханна… ты сейчас так грубо выругалась. Где ты этому научилась?
Я поглядела на нее, чувствуя, что она хочет проникнуть сквозь глухую, замкнутую стену, которую я воздвигнула вокруг себя.
— Мама, — сказала я самым веселым тоном, — этому поневоле научишься, испытав позор четырехлетней немецкой оккупации.
Мама ничего не ответила, но со вздохом отодвинула от себя «дары любви»…
Рождество прошло у нас уныло, несмотря на шоколад и сыр. Возможно, моим родным посылка из Швейцарии также напомнила о Тане и о том, что от нее нет никаких известий. Но никто даже не произнес ее имени. Мать испекла традиционный рождественский крендель из пшеничной муки домашнего помола и двухсот граммов сурепного масла, которые милостиво были выданы оккупантами каждой голландской семье как новый дар милосердия со стороны немецкого «социализма». В домах немецкого вермахта и в офицерских трактирах, разумеется, сурепного масла и в помине не было. Там жарились гуси и утки в настоящем масле. Весь первый день рождества я бесцельно бродила по улицам Гарлема. Всюду, где были немцы, стояли огромные рождественские елки; разъезжали автомобили с пакетами, содержимое которых поступило, конечно, из всех оккупированных стран; грузовики ящиками развозили вино, на бутылках красовались этикетки на французском, итальянском и испанском языках. Всюду слышались тевтонские рождественские песни и церковная музыка, которой подпевали настроившиеся на сентиментальный лад солдаты — спектакль тем более отвратительный, что заранее было известно: эта сентиментальность к вечеру сменится менее христианскими развлечениями, если уж не говорить о явных преступлениях, совершаемых теми же самыми набожными певцами и в тот же самый день против нас и против миллионов других людей. Я с негодованием повернула назад, домой. На второй день рождества настроение было ничуть не лучше. Снова шел мокрый снег, ветер налетал злобными порывами; небо нависло над землей низкими облаками, как будто старалось не видеть земли и отвратительных преступлений, которые на ней творились… По городу уже ходили слухи о драках среди немецких солдат. После обеда я взяла томик Гейне в надежде, что его разящая сатира рассеет мою тоску и прогонит готовые брызнуть слезы; но, перечитывая поэму «Германия. Зимняя сказка», я заметила, что Гейне не так уж сильно ненавидел немцев, хотя сам пострадал от их жестокости. Страшно подумать! Ведь та Германия, которую поэт проклинал, сто лет спустя возродилась и теперь предстала перед нами в еще более ужасном обличье. Я положила книгу обратно и провела остаток дня в раздумье, занимаясь домашними делами.
Ксантиппа или динамо?
Шел снег, затем дождь, заметно потеплело, ближе к Новому году наступило затишье. Медленно тянулся январь, скучные, безрадостные дни. Искусственно созданное нацистами праздничное настроение по случаю рождества давно улетучилось; выпустив к рождеству нескольких заложников, они теперь снова показали свое настоящее лицо. В Лейдене, где борцы Сопротивления уничтожили начальника немецкой биржи труда — он передал в немецкое рабство сотни голландцев, — было схвачено пятьдесят горожан, которых фашисты подозревали в том, что они «одобряют совершенное убийство» (да и кто его не одобрил бы!); трое из задержанных были застрелены «при попытке к бегству». Это произошло еще до Нового года. Облавы и аресты продолжались и позже, главным образом на севере страны, где снова, по-видимому, началось сильное брожение; мы узнавали об этом из доходивших к нам противоречивых слухов.
Наша группа уже начала перебрасывать оружие; после рождества Эдди, Ян и я привезли в Амстердам эсэсовское обмундирование. Налет на следственную тюрьму с целью освободить одного арестованного коммуниста и по возможности вывести из камер еще нескольких политических заключенных нам не удался: гараж, где был спрятан украденный у немцев грузовик, на котором должны были ехать борцы Сопротивления, за полчаса до налета был занят немецким патрулем, заметившим в гараже свет. Я узнала об этом в штабе. Флоор и Хюго были там вместе с Херритом Яном, тоже борцом Сопротивления — в последнее время мы все чаще слышали его имя. Это был позорный провал; единственным утешением было то, что все нападавшие успели скрыться. Но горький привкус неудачи остался, и горечь еще более усилилась, когда в начале января снова расстреляли тринадцать коммунистов.
Я упорно твердила себе, что борьба на больших фронтах приносит нацистам все более жестокие поражения. В Москве то и дело раздавались салюты в честь отвоеванных городов и областей. Красные войска уже вступили в Польшу. Это было самое замечательное известие тех дней. Распространилось даже нелегальное стихотворение, воспевавшее это событие. После долгого перерыва Гитлер снова выступил с речью, которую передало немецкое радио. В эти медленно тянувшиеся мрачные недели, полные несчастий и повседневных горестей, речь Гитлера принесла нам некоторое утешение: очевидно, немецкий фашизм осознал свой близкий конец. В прежних своих речах фюрер угрожал, гневался, клялся отомстить; в этой первой речи 1944 года он в утешение своим солдатам и соотечественникам мог преподнести лишь глубокомысленные и банальные фразы: «Даже самая сильная буря проходит… За тучами сияет солнце… Всемогущий бог поддержит лишь тот народ, который умеет стоять на своем…» Этот истерик никогда еще так не малодушествовал.
В конце января мы узнали, что немцы опубликовали списки подпольщиков с указанием их примет. Там оказалось много наших людей. В работе наступило еще большее затишье. Настроение было хмурое, и хотя подавленности теперь и в помине не было, все стали как-то особенно сдержанными, и это легко было понять. Но в то же время сложившаяся обстановка раздражала меня. Я не могла больше переносить бездействия и ожидания. У меня зародилась мысль, которая все больше овладевала всем моим существом. Я то отгоняла ее, то снова возвращалась к ней; чем больше я раздумывала, тем больше убеждалась, что я должна отважиться и осуществить ее.
В один из тихих и хмурых дней в начале февраля я снова переправилась на пароме в Фелзен. Коричневато-серая земля польдеров сливалась с бесцветным небом; вертелись крылья двух-трех водяных мельниц; на горизонте тонкими струйками дымили фабричные трубы. Спокойный, мягкий зимний день, каких насчитывалось в нашей жизни не одна тысяча. Эта мирная картина причиняла мне боль, казалось, все — и природа и даже человеческий труд — задалось целью прикрыть ложь, тиранию которой мы испытываем. Я рано добралась до Кроммени. Матушка де Мол радостно всплеснула руками, узнав меня. Мне было приятно, что маленькая старушка помнит меня и даже обрадовалась мне. Она быстро засеменила из-за прилавка мне навстречу и увлекла за собой в комнатку в глубине лавочки.
— Ну-ка, покажись! Здорова и все благополучно? Дела идут как полагается? — спросила она, как только мы очутились наедине.
— Нет, матушка де Мол, не совсем хорошо, — ответила я. — Я приехала сюда, потому что хочу поговорить с Флоором.
Позади дома кто-то работал — колол дрова. Я огляделась в комнатке. Она была точно такая же, как и в тот раз; мягко блестевшая мебель красного дерева, цветы на высоких стеблях, клетка с птицей и блестящие коричневые балки на потолке были полны благотворного и непостижимого уюта, как и в прошлый раз, в октябре месяце, когда я сидела тут, — только не танцевали теперь пылинки в лучах солнечного света. Старушка положила мне на плечо свою маленькую, изуродованную ревматизмом руку и весело затараторила:
— Да, вам тоже, видать, не легко, но настанут и лучшие времена. Тут требуется выдержка! Ты, кажется, не из тех, кто вешает голову… Я попрошу де Мола, чтобы он предупредил Флоора. Я не знаю, конечно, где Флоор. Эти парни спокойно не сидят, — нет, нет!
Она снова улыбнулась, отчего ее рот совсем запал, а круглые лоснящиеся щечки еще больше выдались вперед.
— Наверно, не откажешься от кофейку?
Она высунула голову за дверь и окликнула своего мужа — как всегда, по фамилии. Стук топора прекратился. Де Мол вошел в комнату. Он выглядел все таким же, как будто я никогда не уезжала отсюда.
— А, это вы… — сказал он. По его закопченному лицу пробежала улыбка. — Пришлет ли Франс еще фасоли?
— Если удастся, — ответила я.
— Ей нужен Флоор, — быстро вставила матушка де Мол.
— Я иду, — сказал он.
Дальше все происходило так, будто повторялась картина нашей первой встречи: де Мол накинул свою вельветовую куртку и ушел, старушка бегала то в кухню, то в комнату или в лавочку, а я, прихлебывая кофе, поджидала в комнатке, убранство которой носило отпечаток образа жизни и привычек бог знает скольких человеческих поколений. Матушка де Мол уселась против меня с какой-то старинной кадочкой и стала чистить картошку.
— В полдень мы всегда едим что-нибудь горячее, — объяснила она.
В жизни я, может, раза три чистила картошку, но тут мне вдруг захотелось сделать что-нибудь для старушки, и я сказала, что помогу ей. Некоторое время она наблюдала, как я, сидя с кадочкой на коленях и орудуя тоненьким ножом, вертела в неловких пальцах строптивую картошку; я срезала, наверное, столько кожуры, что у хорошей хозяйки мурашки побежали бы по спине.
Только не у матушки де Мол. Она улыбалась; все ее лицо покрылось смешными мелкими морщинками.
— Видно, ты всегда работала в конторе, — заметила она.
— Хуже, — сказала я. — Я была студенткой. Изучала право.
— Вот как! Хотя, конечно, адвокаты тоже нужны… Только, мне кажется, доктора нужнее. Я говорю так, как понимаю.
— А я-то знаю, матушка, что недостаточно, если существуют адвокаты и судьи, а права людей только на бумаге числятся, — ответила я. — За этим должно стоять еще что-то — живая сила. По крайней мере такая сила, которая одинаково охраняет всех людей, а не та, которая допускает, чтобы одни могли надеть другим ярмо на шею.
Она даже хихикнула, так ей понравились мои слова.
— Вот где надо иметь справедливость, — сказала она, стуча по своей узкой и высохшей старушечьей груди. — Иначе ты совсем, значит, испорченное создание. Из того сорта людей, которые нас унижают и предают. Они — мертвые души… Понимаю, дитя мое, что ты не хочешь больше и книг видеть, когда кругом творится столько безобразия. Я как-то спросила себя, зачем нужно так много толстых законов. Простому человеку трудно понять их, до того сложно они составлены.
Я кивнула, мужественно налегая на картофель. Старушка, видимо, ничуть не огорчилась, видя, что очищенная картошка по форме похожа скорее на детские кубики, чем на честные клубни.
— Вы правы, матушка, — сказала я. — Надо так составлять законы, чтобы самые простые люди могли сразу понять их и убедиться, что эти законы служат им на пользу. Так мы и сделаем в будущем. Наша работа не прекратится после того, как фашистам будет нанесен смертельный удар.
Матушка де Мол внимательно и растроганно взглянула на меня; глаза ее блестели от то и дело набегавших слез.
— С тобой говорить можно, — сказала она. — Я, право, хотела бы иметь дочь, которая бы училась. Женщины всюду позволяют, чтобы ими распоряжались. А я всегда говорю: если бы женщины имели больше власти, то и войны бы не было… Ах, господи! Опять в лавочке звонит колокольчик!
— У вас есть дети, матушка де Мол? — осторожно спросила я, когда она вернулась. В простенке на шкафчике я разглядела фотографии мальчиков различных возрастов — от грудных детей, лежащих на белом меху, до школьников, и одну фотографию солдата в военной форме голландской армии. Матушка де Мол взглянула на меня, будто я оскорбила ее своим вопросом.
— А как же ты думаешь? Конечно, есть дети. Два мальчика.
Она засеменила к шкафчику, принесла две фотографии и, поставив их на стол, ткнула своим мозолистым пальцем:
— Кеес и Йохан. Слыхала ты когда-нибудь более голландские имена?
Несколько секунд она глядела на портрет солдата; словоохотливость ее уступила место грустной задумчивости; мне показалось, что она говорит сама с собой.
— Не знаю только, где они скитаются… Кеес ушел с группой голландских солдат, которой пришлось жестоко биться в Бельгии и около Дюнкерка… Может, где в плену теперь. Или же в Англии. А Йохан плавает. Он был в Сингапуре, когда японцы устроили там пожар… Если бы услыхать о них что-нибудь… Вот и сижу я каждый вечер и слушаю английское радио… И все зря. Ну, ничего. Надо потерпеть еще немножко…
Тут она будто снова увидела меня; ласково протянув ко мне свою сморщенную лапку, она погладила меня по волосам сверху вниз. Лицо ее сразу покрылось сетью веселых морщинок.
— Но мне хватает детей и без них, слышишь? У меня полно кругом сыновей всех возрастов, а теперь, ей-богу, мне кажется, что и дочка у меня появилась!
Я только что отнесла очищенный картофель в кухню, где старушка уже возилась возле плиты. Вскоре вернулся де Мол и в удивлении безмолвно уставился на зеленую кадочку с изуродованными мною картофелинами. Наконец он сказал, глядя на меня:
— Это вы начистили?
Матушка де Мол живо убрала кадочку подальше от его изумленного взгляда и вывалила картошку в таз с водой.
— Да, она, — колко ответила старушка, заранее беря меня под защиту.
Де Мол отвернулся; я видела, как он улыбался. Сняв свою вельветовую куртку, он повесил ее на крючок, спустил засученные рукава синей бумажной рубахи и сказал:
— Ну, тогда вам придется и съесть ее… Флоора пока нет. Он сможет прийти лишь попозже.
Он вышел во двор, и вскоре снова раздался стук топора. Матушка де Мол суетилась возле плиты, а я наблюдала за ней.
— А как же зовут тебя? — спросила она.
— Ханна, — ответила я.
Она пристукнула кочергой по плите и воскликнула:
— Ханна! Точь-в-точь как мою покойную сестру!..
Родник ее красноречия снова забил ключом, как будто мое имя было волшебной палочкой. Я выслушала семейную хронику жителей Заана — историю браков, историю сыновей, дочерей, шкиперов, плотовщиков, историю многих болезней и одной ссоры из-за наследства, и мне совсем не было скучно. Я даже не особенно вслушивалась в то, о чем так бойко рассказывала старушка, я просто любовалась ею самой. Я позабыла даже взглянуть на часы, позабыла, что я жду человека, от которого в этот момент зависело все мое будущее.
Я поела вместе со стариками. Из-за картошки я больше не волновалась, зная, что де Мол и его жена отнеслись к этой истории юмористически; в вареном виде картошка выглядела более прилично. Флоор появился, когда мы с матушкой уже мыли посуду; она взяла у меня из рук пестрое посудное полотенце и прогнала Флоора и меня в комнату с цветами и канарейкой.
У Флоора было открытое веснушчатое лицо, он глядел на меня своими серо-голубыми глазами, а я молча сидела против него и спрашивала себя, как же мне поведать ему мои мысли.
— Трудности? — спросил он после долгого молчания, которое нарушали лишь по-зимнему негромкие трели желтой птички.
— Кое-какие есть, — ответила я. — Только не знаю, как это объяснить.
— Начни с самого начала, — посоветовал он.
И я начала. Он слушал, как я рассказывала ему о своих гарлемских неудачах, и изредка кивал головой: разумеется, он уже давно все знал. Он не перебивал меня, когда я резко высказалась против Франса и затишья в работе нашей группы. Только раза два он поднял брови, наморщив свой веснушчатый лоб.
Я закончила рассказ и молча глядела мимо Флоора в окно, где ничего нельзя было увидеть, кроме красно-бурой стены соседнего дома.
— Ну… и что же? — спросил наконец Флоор. — Больше ты ничего не скажешь? Одни только жалобы на Франса, и все?
Я покачала головой:
— Нет, нет, но я не могу так, Флоор. Я не могу жить и смотреть, как вокруг меня бандиты спокойно творят свои злодеяния!
— Это возмущает и всех нас, — осторожно заметил он.
Чувствуя, что вот-вот меня охватит привычная робость, я разом выпалила:
— Хюго знает, чего он хочет, и выполняет свой долг, как он его понимает! Уж он-то не допустил бы застоя в делах!
Флоор провел рукой по шершавой щеке.
— Ты так думаешь? — спросил он с возмутительной осторожностью.
— Конечно, — ответила я. — Я хорошо слушала все, что говорилось у нас в штабе в связи с очередными заданиями по ликвидации врагов. Хюго то и дело исчезает недели на две. До сегодняшнего дня я ни с кем не говорила об этом. Флоор, но ты ведь не думаешь, что голова у меня набита опилками.
— Не похоже, — уклончиво ответил Флоор. Его добродушная улыбка исчезла. Он даже перестал смотреть на меня. Своей большой ладонью он разглаживал плюшевую скатерть, пока у меня мурашки не побежали по спине. Я спросила:
— Разве я ошибаюсь, Флоор? Может, Хюго здесь, в этом самом районе, совершает подвиги, о которых мы даже не подозреваем. Он участвовал в нашем налете на электростанцию, а также в попытке в новогодний вечер освободить из тюрьмы в Амстердаме Яна П. Может, черт знает каких еще успехов он добился! Ты, только ты один, мог бы рассказать мне об этом.
— Положим, что так, — согласился Флоор. — Чего же ты хочешь от меня?
— Ты должен направить меня к Хюго, Флоор, — сказала я. — Я знаю, где он находится. Я хочу работать вместе с Хюго или под его руководством. Я хочу стрелять. Я хочу вытравить плесень, позорящую наш народ. Имей в виду, немцы интересуют меня лишь в последнюю очередь. Но когда я вижу среди нас предателей или подлецов-вербовщиков, меня просто отчаяние берет. И это голландцы! Они предают палачам честных патриотов и невинных граждан. Такие люди не имеют права жить. Знаешь, что я прочла однажды у Максима Горького: «Я думаю, что даже тифозную вошь сравнение с предателем оскорбило бы». Я хочу делать то же, что и Хюго: сметать с лица земли эту мразь.
Флоор начал смеяться. Все лицо его как-то смягчилось — никогда еще я не видела Флоора таким.
— Да это настоящая речь, Ханна! — сказал он наконец. — Ты хоть кого убедишь, ей-богу…
Он еще раз весело фыркнул.
— Должен честно признаться, что ты неплохо придумала относительно Хюго. Я в самом деле могу кое-что рассказать тебе: как-то на днях возле фелзенского парома мы поджидали одного из душегубов, которые хозяйничают здесь по соседству, — злейшего палача, расправлявшегося с евреями…
— …Да, я знаю. Паардманс. Тот самый молодчик, который без собаки никуда не ходит. Разве Хюго тоже был там?
Флоор кивнул. Затем заговорил живее, как будто его самого увлекли воспоминания о недавних событиях.
— Там мы — Хюго, я и еще один человек, которого ты не знаешь, — стояли с автомобилем в переулке. Мы были в мундирах эсэсовцев. Возможно, тех же самых, которые были использованы вашей группой в новогодний вечер в Амстердаме. Хюго сделал великолепный выстрел. Хреетье предупредила нас, когда Паардманс переправился на пароме. Она стояла там и ждала не меньше часа. И продолжала стоять на улице, пока негодяй не подох, затем пришла сюда, чтобы сообщить нам эту новость.
— Хреетье? — переспросила я.
— Ты же знаешь Хреетье! — сказал он. — Ты ведь каждую неделю печатала вместе с ней газету.
И мне представилась краснощекая веселая девушка, с которой я простояла у ротатора не один вечер… Сколько мы с ней болтали! И вот именно ее выбрали для участия в акте возмездия, в то время как я, черт побери, кипела от злости, потому что Франс держал меня в «резерве»!
— Я завидую ей, Флоор, — сказала я, и с такой пылкостью, что Флоор снова засмеялся. Он так и не закончил свой рассказ о Паардмансе и вообще больше ничего не рассказывал. Мои переживания не могли ускользнуть от него; я горела святым нетерпением приняться за настоящее дело.
— Помоги мне, Флоор, — сказала я.
Выражение его моложавого лица стало опять серьезным.
— Не знаю, что скажет на это Франс и как сам Хюго рассудит… — сказал он осторожно, невольно противясь моей необычной просьбе; быть может, ему это казалось даже некоторым нарушением дисциплины. — Но я понимаю тебя… Я, собственно говоря, наблюдал нечто подобное у ребят… они совсем не могут сидеть без дела.
— А я всего-навсего женщина, — в ярости воскликнула я. — Гарпия с когтями и клювом, верно? Так вот, я родилась в городе, где жила Кенау[11]. И она знала, для чего нужно было обливать кипящим маслом морды испанцев. Думай обо мне что угодно — мне это безразлично. Только помоги мне!
Флоор растерянно и смущенно глядел на меня, озадаченный моей вспышкой; он понял, что его слова оскорбили меня до глубины души. Я знала, он сделал это неумышленно, но мне было больно от мысли, что даже он, сказавший мне однажды, будто не важно, кто участвует в борьбе Сопротивления — мужчины или женщины, — в душе все же придерживался старых взглядов.
— Слушай, Ханна, — вдруг решительно сказал Флоор. — Ты требуешь принятия радикальных мер и хочешь, чтобы это сделал я. Болтовня насчет мужчин или женщин, гарпий и бог знает чего еще здесь совсем не к месту. Я тебя знаю. И направлю к Хюго. Баста! Ну, а дальше сама уж дерись и добивайся своего.
Я чуть не обняла его. Он стоял передо мной, напустив на себя строгий вид, и я снова смягчилась и почувствовала к нему огромную симпатию. Он поспешно поглядел на свои часы, как бы желая защитить себя от выражения чувств, которого он, по-видимому, ожидал от меня после принятого им решения.
— Три часа, — сказал он. — У тебя есть сейчас время?
— Да, — ответила я, вся дрожа от сдерживаемого нетерпения.
— Ладно, — сказал он. — Нам придется с часок ехать на велосипеде и против ветра. Но все же мы успеем застать Хюго.
— Мне всегда приходится ездить против ветра, — заметила я. — Будто я давно не привыкла к этому — ровно с той поры, как впервые достала ногами до педалей…
— Боже милостивый! — воскликнул он. — Да ты просто не человек, а настоящая динамо-машина, столько в тебе энергии!
Вероятно, для женщины гораздо менее лестно, если ее сравнивают с машиной, чем с Ксантиппой. Но на этот раз сравнение с машиной не показалось мне оскорбительным. Я засмеялась и выбежала из комнаты. Де Мол куда-то ушел. Я передала ему привет через его жену, заключила маленькую, добрую старушку в объятия и расцеловала ее в обе щеки; а Флоор, накидывая на себя куртку, глядел на нас с глупой мужской ухмылкой.
Книга третья. ПУТИ ПРАВОСУДИЯ
Человек в соломе
ы ехали на велосипеде по проселочным дорогам, ведущим на северо-запад. В направлении нельзя было сомневаться, я чувствовала это по типично голландскому ветру; а впрочем, в Голландии ветер всегда дует в лицо. По правую сторону от нас, вдоль реки Заан, четко вырисовываясь на фоне неба, тянулись поселки, возле Эйтхееста слева показалась железнодорожная линия. Давно я не была здесь. Я узнавала лишь отдельные велосипедные дорожки, зато Флоор совершенно непостижимым образом ориентировался среди множества уединенных и извилистых проселочных дорог. Мне казалось, что мы находимся где-то около Кастрикума. В мягком, солнечном воздухе — зима близилась к концу — можно было различить пряный аромат опавшей дубовой листвы и сосен; мелкие кроличьи следы вели к пустошам и пескам. Домов здесь было мало. До сих пор мы не наткнулись ни на одного немца. Я спросила Флоора, есть ли они здесь вообще.
— А где их нет? — буркнул он. — Здесь в районе Кеннемера размещены мерзавцы из дивизии Германа Геринга. Смотри в оба. Правда, они не особенно любят эти тропинки.
— Они похожи на партизанские тропы. Тут удобно будет скрываться, — сказала я.
Флоор сбоку поглядел на меня, но ничего не ответил.
Отроги дюн снова отступили назад. Между ольхами и березами нашему взору открылось небольшое огородное хозяйство, один из тех великолепных, тщательно возделанных кусочков земли, которым цены нет. В стеклянных рамах дальних теплиц слабо отсвечивало солнце; виднелись отдельные квадратики поля — словно шахматная доска. Мы свернули в лесок, ветви его так густо переплелись, что, вероятно, летом они нависают над головой сплошным шатром. Показался низенький, покрытый белой штукатуркой дом с узкой, простой терраской и дверью, в которой блестели красные и синие стекла; а дальше, за домом, стоял низкий сарай из коричневатых просмоленных бревен, с откидными окошками; в этом сарае, вероятно, был чуланчик для кур и полки для сушки цветочных луковиц. Все это имело такой мирный, невинный вид, как будто не было никакой войны, как будто не было ежедневных убийств и бедствий военного времени.
Я невольно соскочила с велосипеда. Затормозив ногой, Флоор также слез тихонько с седла и, стоя рядом со мной, смотрел на лежавший перед нами уголок голландской земли. Меня не покидало чувство, что этот уголок, расположенный между видневшимися вдали дюнами и Алкмарским озером, которое угадывалось за рядами кустарников, как бы олицетворяет собой всю Голландию. Я взглянула на Флоора; я уже догадывалась, что именно здесь должен находиться человек, который нам нужен.
— Мне подождать? — спросила я.
Он взял меня под руку.
— Нет, нет, идем вместе. Мы неожиданно нагрянем к нему… Если он вообще тут.
Мы беззаботно и неторопливо побрели к домику. Оттуда доносился какой-то странный деревянный стук и скрип. Мне приходилось слышать этот звук, но я никак не могла вспомнить, что это такое.
— Что это? — спросила я.
— Не сообразила? Это же деревянная лошадка! — сказал Флоор и рассмеялся. Он втолкнул меня в кухню. Вдоль одной каменной стены тянулся низкий деревянный шкаф, внутри которого помещался медный трубопровод от колодца. На большом круглом кухонном столе стояла корзинка с ложками и вилками. А возле стола в самом деле со скрипом и стуком изо всех сил качался на своей лошадке двухлетний карапуз. Он перестал качаться, как только заметил нас в дверях, и вытаращил на меня глаза. Флоор подошел к нему и опустился возле него на колени.
— Эй, ты, Хейс! Гляди, какую тетю я тебе привел! Ты меня узнаешь?
Хейс чуть кивнул головой; ротик его трудно было разглядеть — такие пухлые были щечки.
— Кто я?
— Белый, — ответил Хейс.
Флоор громко засмеялся. Он держал детскую ручку в своих руках, которые казались теперь еще огромнее.
— Черт возьми, Хейс, — сказал он, — у тебя память как копилка. А где мамочка?
Я подошла к ребенку и тоже протянула ему руку. Он снова уставился на меня и даже не шевельнулся. Я не знала, как с ним обращаться, — я ведь не привыкла к детям. Мне всегда казалось, что они живут в своем особом мирке, не имеющем никакого отношения к жизни взрослых. Флоору же, очевидно, ничего не стоило перенестись из одного мира в другой. — Где же мамочка? — повторил он.
Ответа не последовало, но из дома послышались приближавшиеся шаги. Отворилась дверь. Флоор уже приготовился по-военному приветствовать хозяйку дома, ибо это была без сомнения хозяйка: среднего роста, крепкая, краснощекая, русоволосая женщина лет тридцати — именно такой обычно представляют себе голландскую крестьянку. Еще до того, как было произнесено первое слово, ее зеленовато-карие глаза пытливо уставились мне в лицо, как будто она хотела сразу определить, что я за человек. Я глядела на нее, а она на меня. Возле ее рта и недоверчивых глаз появились мелкие морщинки. Флоор весело сказал:
— Рад видеть тебя в добром здоровье, Карлин… У Яна все в порядке? Меня, как обычно, занесло сюда попутным ветром. Я приехал вместе с девушкой, которая очень хочет навестить нашего друга. Если он здесь…
Крестьянка, жена огородника, протянула мне наконец руку. Следовало ли мне назвать себя? Ее имя, хотя и косвенно, было уже названо. Я боялась проявить чрезмерную живость или излишнюю замкнутость. Я, как могла приветливо, пробормотала что-то. Хейс переводил внимательный взгляд с одного взрослого на другого.
— Нашего друга… Да, он здесь, — сказала Карлин.
То обстоятельство, что Флоор приехал со мной ради этой цели, по-видимому, успокоило ее.
— Пойди к нему сам, Флоор, может, он тебя примет…
Глаза Карлин светились мягким юмором. Флоор усмехнулся, а за ним усмехнулась и я, только более сдержанно. Флоор наклонился и провел рукой по растрепанным золотым волосикам Хейса. Когда мы выходили из кухни, я кивнула Карлин и почувствовала, что она недоуменно смотрит нам вслед. Скрип качалки возобновился, как только мы с Флоором вышли из дома. Флоор пересек двор, направляясь к сараю из аккуратно подогнанных бревен. Я следовала за ним. Мы вошли в сарай, где низко над головой проходили балки и смешивались самые различные запахи: пахло курами, которые неподвижно сидели за проволочной сеткой; пахло карболинеумом[12], свежим тесом, соломой. Сарай был разделен на несколько клетушек. Флоор без колебаний направился ко второй двери, предварительно заперев за собой входную. Мы очутились в отгороженном квадратном помещении. На балках висели рядами пучки серого гороха и фасоли. На полу толстым слоем — не меньше полуметра — лежала солома. Здесь был затхлый воздух, мертвая тишина и какая-то духота, впрочем, не такая уж неприятная.
— Выходи-ка, друг, — сказал Флоор неестественным басом, — ты попался.
Это была отвратительная шутка, вроде тех, какие мои товарищи мужчины любили отпускать друг другу; опасность ведь вызывает постоянное нервное напряжение, и время от времени требуется разрядка. Я терпеть не могла подобного рода «развлечений» — как их называли мои товарищи, — с тех пор как Франс разыграл меня в поместье «Испанские дубы» при моем вступлении в группу. Солома мгновенно зашелестела, рука с огромным револьвером марки «ремингтон» показалась из соломы и нацелилась прямо на Флоора.
Кажется, Флоор все-таки испугался на мгновение, и я подумала: поделом ему. Но Флоор тут же усмехнулся:
— Эта вещичка вряд ли заряжена; боеприпасы были посланы сюда в последний раз больше двух месяцев назад!
Я увидела, как солома быстро зашевелилась, и мгновение спустя из нее высунулась золотисто-каштановая голова Хюго, вся в соломенной трухе. Взгляд его голубых глаз, в этот момент необыкновенно синих и строгих, сразу остановился на мне. Мне показалось, что его лицо внезапно побледнело, однако хорошо разглядеть я не могла — откидная рама была вставлена слишком высоко.
— Хюго! — сказала я.
Голубые глаза Хюго вопросительно уставились на Флоора, который смущенно прикрыл рот рукой. Я, еще более смущенная, чем он, ждала. Хюго бросил на меня свирепый взгляд, видно, ему очень хотелось послать меня к черту.
— Здорово, — не спеша сказал Флоор.
— Здорово, — ответил Хюго и вылез из соломы.
Все мы молчали, пока Хюго медленно стряхивал с себя соломинки и труху. Наконец он, глядя на нас, спросил:
— В чем дело?
Флоор кашлянул. — Есть новости, Хюго… военнопленных переправили в другое место.
Приподняв одну бровь, Хюго пренебрежительно сказал:
— Об этом я слышал еще на прошлой неделе.
Он оттолкнул Флоора в сторону, вышел из сарая. Флоор пропустил Хюго вперед и сделал мне знак следовать за ним. Я чувствовала себя очень несчастной и сожалела о том, что мне в голову пришла мысль обратиться за помощью к Флоору. Когда мы очутились на дворе, я со злости отшвырнула ногой камешек, который, к несчастью, задел Хюго по ноге. Я заметила, что он опять ходит в спортивных туфлях. Он моментально обернулся и гневно спросил:
— Это что еще за дурацкая выходка?
— Извини меня, это я…
Хюго шагнул мне навстречу. Флоор тоже сделал шаг вперед. Хюго остановился. Я ничего не понимала. Казалось, передо мной стоял совсем другой Хюго. Я быстро подбежала к нему и смерила его взглядом с головы до ног. У меня не было больше страха перед этим отважным партизаном. Мне вдруг захотелось быть нисколько не хуже знаменитого народного мстителя, убравшего Паардманса и других врагов народа. И у меня тоже было чувство собственного достоинства.
— Я приехала сюда, потому что не могу больше сидеть сложа руки в Гарлеме! — выпалила я. — Там все наши действия парализованы! Один сердится, другой придирается, третий мечтает о том, чтобы взорвать на воздух немецкие поезда, и ровно ничего не делается! Я хочу дела, Хюго! И я так долго надоедала Флоору, что он наконец согласился отвезти меня к тебе!..
В свою очередь Хюго смерил меня взглядом с головы до ног. Меня всю обдало жаром, и я еще более разозлилась.
— Ты так громко орешь, — сказал он, — что каждый немец в этой округе или его приспешники могут услышать тебя…
В конце фразы он проглотил слово, оскорбительное для всего женского пола, я была в этом твердо убеждена.
«И он тоже!..» — подумала я, схватила его за рукав и начала трясти.
— Ты просто самонадеянный осел, — вспылила я и почувствовала, что слезы вот-вот брызнут у меня из глаз. — Разве только ты один умеешь стрелять, что ли? Во всей стране один лишь ты умеешь держать револьвер в руке, не правда ли? Так хорошенько слушай, невежа: я приехала сюда не для того, чтобы умолять тебя, а для того, чтобы кое-что предложить! Я предлагаю тебе свою помощь, и ты волен ответить мне «да» или «нет». Если да, то я готова делать все, что ты прикажешь. А если нет… я буду искать себе другого руководителя. Учти, что я не собираюсь ползать перед тобой на коленях лишь потому, что ты задаешься! Я хочу бороться на равных началах с тобой, как твой товарищ!
Оба мы чуть ли не враждебно глядели друг на друга. Я заметила, что Хюго переменился в лице, побагровел и смутился. За своей спиной я услышала вдруг словно какие-то всхлипы и приглушенный смех. Я оглянулась: Флоор катался по усыпанной песком земле, держась за бока, давясь от смеха и дрыгая ногой, словно был больше не в силах слушать нашу перепалку. Я в упор глядела на Хюго. Губы его слегка дрогнули. Он, вероятно, тоже готов был рассмеяться, но я видела, что мои резкие и справедливые слова дошли до его сердца. А сердце это было не совсем обыкновенное. Это было сердце коммуниста, и я поняла, что в нем творилось и как боролся Хюго с нахлынувшими на него чувствами.
— Ханна… — сказал он, и сразу исчезли его строгость, непреклонность и важность — Ты должна согласиться, что твое нападение было совершенно неожиданным для меня!..
— Этому я научилась в группе, — отрезала я.
Он как будто даже не мог в глаза мне смотреть. А сама я, признаюсь, после своего отчаянного выступления готова была разреветься; однако я сдержалась — я знала, что этим все испорчу.
Хюго смотрел в сторону; я видела его в профиль, видела энергичный, красивый сжатый рот и высокий загорелый лоб. Черт побери, он очень даже привлекателен как мужчина, подумала я. Вот он стоит и раздумывает… Флоор по-прежнему сидел на земле: он все не мог успокоиться после припадка смеха. У меня было такое впечатление, что и Карлин, стоя на пороге дома, внимательно наблюдает за нами. Обернуться в ту сторону я не смела.
Наконец Хюго кашлянул и как-то натянуто сказал:
— Гм, видишь ли, Ханна… Я вовсе не говорил, что ты скверно стреляешь. Я об этом просто ничего не знаю.
Его огорченный взгляд молил Флоора о помощи, а тот, скрестив на коленях руки, весело следил за нами.
— Во всяком случае, Хюго, не отказывай ей, пусть попробует, — сказал Флоор очень серьезным тоном, хотя за серьезностью чувствовалась легкая насмешка. Хюго тяжело вздохнул. Затем снова поглядел на меня. Бог знает, что отразилось в этих голубых глазах: сомнение, досада, симпатия, выдержка… Но я уже видела, что ответ будет благоприятным.
— Ладно… — сказал он. — Ты права… Безделье — это смерть. Голландия ждать ведь не может.
— Значит ли это, — спросила я, — что ты берешь меня себе в помощники?
Он угрюмо кивнул.
— Ну да, разумеется… И мы сообща разработаем план, что нам следует предпринять, когда этот проклятый белобрысый шпион (и он злобно кивнул головой в сторону Флоора) уберется отсюда…
Флоор был уже на ногах. Они уставились друг на друга, точно готовы были схватиться. Теперь пришла моя очередь смеяться: высокий, здоровенный, добродушный Флоор против маленького, красивого, кипевшего яростью Хюго… Это был точно кадр из комического фильма.
— Ты сказал «шпион», а? — угрожающе произнес Флоор и выставил кулаки, как две кувалды.
— Я сказал: «проклятый белобрысый шпион», — поддразнивая, отчеканил Хюго и сделал шаг вперед.
Я видела, что они оба, точно так же как и я, наслаждались этой комедией. Но Карлин, по-видимому, вправду подумала, что они вот-вот вцепятся друг в друга. Она выбежала из дома и встала между обоими мужчинами. Затем поглядела на меня, будто я являлась причиной мнимого раздора.
— И это у вас называется дружбой! — воскликнула она, не спуская с меня глаз. — Ай да молодцы! Ступайте в лес, там можете хоть убивать друг друга. Сопляки!
Флоор и Хюго воззрились на Карлин. Я прыснула. Зажав рукой рот, я побежала прочь мимо теплиц и кудрявых кочанов капусты и, спрятавшись за высокой навозной кучей, расхохоталась.
Когда я наконец почувствовала, что способна показаться на людях, Хюго и Флоор, как самые близкие друзья, сидели на скамейке под терраской и крутили себе сигареты. В доме раздавался веселый скрип лошадки маленького Хейса. Одному небу известно, что думала обо мне Карлин.
«Собака издохла»
К концу дня, когда Флоор уехал в сторону Алкмара, Хюго пошел проводить меня; я хотела добраться домой через Маркетте и паромом близ Бевервейка. Хюго больше молчал, грыз сухую травинку и, казалось, напряженно что-то обдумывал. Наконец он положил руку на руль моего велосипеда.
— Слушай хорошенько, Ханна… Я надеюсь, что не поторопился, решив принять тебя в товарищи, если можно так выразиться… Но на этом пути встречаются такие вещи, над которыми приходится порядком поломать себе голову… Собственно говоря, я чертовски мало знаю о тебе. Ты живешь с родителями?
Я кивнула. Он отпустил мой велосипед и вздохнул.
— Да-а, — сказал он. — Это одно из затруднений. Видишь ли, то, что мы с тобой хотим предпринять, немцы расценят как настоящий террор. А они беспощадны ко всему, что связано с террористами: к их дому, родным, детям, семье, — значит, если немцы когда-нибудь схватят нас…
— Как это «схватят нас»? — вызывающе спросила я.
Хюго поглядел на меня так странно, как будто я допустила неуместную шутку.
— Я имею в виду самый скверный случай… Ты понимаешь меня, Ханна, или не понимаешь?
Я кивнула головой, на этот раз более покорно. Я поняла его.
— Нужно жить одной, без родных, так ведь?
— Да, совершенно одной, — подтвердил он.
Я знала, что Хюго прав. В нашем доме жили не только отец и мать, там была также и Юдифь. На миг у меня упало сердце: я представила себе, что могут сделать немцы отцу или матери, или же беззащитной Юдифи, или всем им вместе; не раз случалось, что людей, укрывавших у себя евреев, если это обнаруживалось, отсылали вместе с ними в лагеря смерти.
— Где же мне жить, Хюго? — спросила я.
Хюго повернулся в сторону дома огородника:
— Я попрошу Яна и Карлин, может, у них найдется для тебя местечко… В доме есть одна пустая комнатка на чердаке.
Мы немного постояли молча; Хюго нервно двигал скулами, я держала одну ногу на педали.
— Слушай, Ханна, — быстрым шепотом вдруг заговорил Хюго. — Завтра вечером я буду в Гарлеме, на улице Схотерсингел. Там есть одна табачная лавочка, под вывеской «Табачная бочка», номер дома я забыл, но ты и так найдешь… Я буду в том доме наверху. Ты позвони, и когда кто-нибудь тебе откроет, то скажи: «Собака издохла».
— Собака издохла, — повторила я шепотом.
— Там я расскажу тебе, что мы с тобой предпримем, — решил Хюго. — Сегодня мы уже порядочно поговорили. Табэ!
И он повернул обратно. Как во сне, села я на велосипед и поехала на юг. Смеркалось, тропинки в сосновом лесу казались мрачными и зловещими. Я старалась думать о чем-нибудь постороннем, но мысли путались в моей голове. И ветер, разумеется, был встречный.
Домой я приехала уже в темноте. За столом мать спросила меня, почему я все молчу. Я увильнула от ответа, пробормотав что-то невразумительное, и мать промолчала. Однако позднее, когда мы остались с ней вдвоем в кухне, я спросила:
— Мама… ты очень расстроишься, если я уйду?
Она взглянула на меня с деланным спокойствием:
— Уйдешь? В чем дело?
— Уйду из дому… — пояснила я.
Мать молча облокотилась на край плиты. Затем еле слышно спросила:
— Ты так глубоко уже втянулась?
— Что значит «втянулась»? — в свою очередь переспросила я.
— В движение Сопротивления, дитя мое, — ответила мать и взглянула на меня.
Опустив глаза, я сказала:
— Мама, я больше не могу оставаться здесь. Лучше, если вы ничего не будете знать обо мне… Я не могу иначе, мама. На днях…
Она тихонько погладила меня по щеке:
— Что ж, раз должна… Отец твой придет в ужас. Но он знает так же хорошо, как и я, что некоторых вещей избежать нельзя… Поступай так, как считаешь нужным… И не бойся за нас!
Я нежно поцеловала мать в лоб, хотя готова была задушить ее в объятиях, и, повернувшись к ней спиной, старательно начала вытирать посуду… Родители, следовательно, знали, и, наверное, давно, что у меня были дела поважнее, чем охота за удостоверениями, карточками и снабжение посылками больных. Они ничего не говорили мне. Это были люди «первый сорт», как выражались наши ребята. Первый сорт… Слезы застилали мне глаза. Я не видела тарелок, которые вытирала. Я должна уйти отсюда к товарищам… Ничего не поделаешь. Я ясно видела перед собой свой путь. И знала, что никогда не сверну с него. Весь следующий день я приводила в порядок свою комнату, разбирала бумаги, кое-какие из них сожгла, так как они никого другого не касались, разобрала книги, уложила в чемодан платья. Отец ничего не говорил, старался даже не глядеть на меня, чтобы только я не видела, как он расстроен; но я заметила, что губы у него дрожат — от горя, страха и печали. Из всех нас четверых Юдифь, казалось, единственная ничего не замечала. Тем лучше, подумала я.
В тот вечер я отправилась на улицу Схотерсингел, к лавочке «Табачная бочка», которую нашла без особого труда. Я позвонила, сжимая револьвер в кармане своей куртки. Вверху, в кромешной тьме лестничной клетки, распахнулась дверь. Я пробормотала: «Собака издохла». Раздался какой-то стук, кто-то спустился ко мне вниз, взял меня за руку и увлек за собой. Я очутилась в маленькой чердачной комнатке, разумеется, полной дыма, хоть топор вешай. Маленькая коптилка горела тусклым синим огоньком. На подставке для цветов отцветала фуксия, рядом стоял обитый черной парусиной стул. Человека, который привел меня наверх, в комнате уже не было. Судя по руке, это была женщина. Я недоуменно оглядывалась кругом, как вдруг в комнату вошел Хюго. Он обнял меня за плечи и заботливо усадил на стул. Потом он вынул из кармана ключ, запер дверь и вернулся ко мне. Он стоял передо мной, опираясь одной рукой о стену и немного наклонясь ко мне. Я видела, что его глаза с темными ресницами снова приобрели спокойное выражение и рот, как обычно, был крепко сжат.
— Ханна, — начал он. — Ты не переменила намерения? — И сразу рассмеялся — вероятно, на моем лице отразилось негодование. — Ладно, — продолжал он. — Здесь мы можем поговорить. Дверь охраняют. Весь дом кишит офицерами-подпольщиками, у них чудесные револьверы… — Он сделал характерный жест. — Ханна! Когда захочешь, можешь поселиться в той комнатке у Ферлимменов.
— Как можно скорее, — сказала я.
— Я тоже так думаю, — сказал Хюго. — Не то чтобы я торопился, но в голове у меня зреет один маленький проектик.
Он еще ниже склонился ко мне. Лицо его было спокойно, а глаза казались почти черными. Он изложил мне свой «проектик».
Часом позже, когда я, вся пропитавшись табачным дымом, покидала «Табачную бочку», меня вдруг пронизала мысль, что сегодня я в последний раз проведу ночь в доме родителей — пока не вернусь к ним снова. «Вернусь ли? — подумала я. — Или в самом деле последнюю ночь?» — «Пока длится война», — ответил мой внутренний голос. Долго продолжаться она теперь не может. И мое уныние и внутренняя борьба сменились волнением: я вдруг увидела перспективу, которую Хюго только что рисовал передо мной. «Собака должна издохнуть», — сказала я вполголоса и сама испугалась, услышав собственные слова.
Уроки стрельбы
Мой отъезд из родительского дома на следующее утро оказался вовсе не таким мучительным, как я ожидала. Я снесла вниз свой чемодан, пока Юдифь еще спала — она теперь снова поселилась наверху. Я особенно туго накачала шины своего велосипеда. Отец с матерью делали вид, будто я еду на недельку погостить. Отец даже подшучивал надо мной: в детстве я иногда тоже ездила погостить к кому-нибудь, но в большинстве случаев в тот же день к вечеру уже возвращалась домой… Мы смеялись, вспоминая с легкой грустью о моей чувствительности в детстве. Потом я вышла в палисадник и привязала к багажнику свой чемодан. Отец сказал, что ему нужно поработать в саду, и больше не показался. Мать обняла меня в коридоре. Но ничего не сказала: в кухне возилась прислуга. Все было как-то прозаично, и это вполне гармонировало с тоскливым февральским днем. Скверик напротив нашего дома после ночного дождя почернел и казался холодным и мрачным. Я окинула взглядом наш дом и маленькую улицу с кирпичными зданиями, стараясь глубже запечатлеть все это в памяти.
На пароме было много немецкого транспорта, серые машины перевозили разные грузы. Я заметила, что пристань охраняется фашистской вспомогательной полицией. Я облокотилась на перила парома и пустым взглядом уставилась вперед — глядела на берега и на канал. Когда ближе к полудню я высадилась на берег возле огородного хозяйства, я увидела, что Хюго работает на участке. На нем была простая серая рабочая блуза, а на затылке сидел смешной, чересчур маленький беретик. Увидев меня, Хюго поднялся, пошел мне навстречу и взял у меня велосипед.
Карлин Ферлиммен отвела меня в чердачную каморку. На этот раз она показалась мне более ласковой и предупредительной. Я поняла, что Хюго рассказал ей обо мне — бог знает, чего он там наговорил. Потолок в комнатке был покатый; от вымытого деревянного пола пахло мылом. Стояла подставка для умывального таза и кувшина; кровать, выкрашенная в красный цвет, была застлана великолепным покрывалом. Я спросила Карлин, не сама ли она его связала, и та кивнула, как будто это было самой обычной вещью на свете.
— За вами не угнаться, — сказала я, почувствовав к ней уважение.
— А вы любите рукоделье? — спросила Карлин, мимоходом быстро поправляя то одно, то другое в комнате.
— Не знаю… — ответила я. — Пожалуй, нет. Однажды я попробовала вязать на спицах носки. И связала всего-навсего один носок, да и то три месяца провозилась.
Мы улыбнулись друг другу, найдя общую для женщин тему.
Через полчаса, за столом, я познакомилась с мужем Карлин. Ян Ферлиммен был худой и высокий, типичный уроженец Северной Голландии; ему очень шел рабочий комбинезон. Золотистые вихрастые волосы маленький Хейс унаследовал от отца. Ян был не особенно разговорчив, и это обстоятельство только еще больше расположило меня к нему. Хейс наблюдал за мной, повиснув на спинке своего ярко раскрашенного детского стульчика. Когда я подмигнула мальчику, он тотчас же отвернулся.
После обеда Хюго исчез и вскоре вернулся в своей обычной, знакомой мне одежде: в куртке с «молнией», вельветовых брюках и спортивных туфлях. Очевидно, он все это прятал в сарае, где-нибудь под соломой. Я сидела на скамье под навесом, когда он присоединился ко мне.
— Пойдем ознакомимся с местностью, Ханна, — сказал он. — Револьвер у тебя с собой?
Я поднялась за револьвером наверх: я успела найти для него подходящее местечко за одной из чердачных балок. Когда я спустилась вниз, Хюго уже носился по двору на велосипеде, проделывая невероятные фокусы, точно заправский циркач.
— Ты, наверное, много занимался гимнастикой? — спросила я, подойдя к нему сзади.
От неожиданности он чуть не слетел с велосипеда, но все же сумел удержать равновесие.
— С десяти- до двадцатилетнего возраста, — сдержанно ответил он. — И это очень пригодилось мне.
Мы сели на велосипеды и двинулись в путь. Мы ехали примерно четверть часа; Хюго указывал направление. На глухой заброшенной дорожке в дюнах, где росло много кустарника, он велел мне остановиться. Я не очень хорошо понимала, чего он хочет; он приказал мне держать велосипед, а свою собственную машину прислонил к дереву.
— Ну вот, — сказал он, — теперь попробуем сделать циркачку и из тебя, Ханна. Где у тебя револьвер?
Я слышала, как кричали вороны и щебетали морские ласточки: значит, неподалеку была запрещенная прибрежная зона. Я держала одной рукой велосипед и глядела на Хюго, который большим карманным ножом срезал ветку бузины.
— Знаешь, Ханна, что это такое? — спросил он, втыкая ветку в землю.
— Начинаю догадываться, — ответила я с улыбкой. — Рифмуется с «эйзел»[13]…
— Смышленая ты… Итак, это Квэйзел. Тот человек, который нам нужен. Может, он называется как-нибудь иначе. Плеккер, например, его высокородие временный гарлемский бургомистр. Или же, если тебе повезет, некий Антон Мюссерт. Тоже временный.
— Словом, самый последний сброд, — заметила я.
— Да, — сказал Хюго, сразу став серьезным, — те, кто заслуживает пули в лоб или в сердце. Потому что у этих людей подлые мысли в голове и черная, коварная душа. Всегда помни об этом, Ханна. Итак, в лоб или в сердце.
— Твои уроки не пропадут даром, — сказала я, по-прежнему улыбаясь, но, как и он, серьезно.
Хюго встал рядом с веткой, воткнутой около тропинки.
— Ну, начинай, — сказал он. — Ты подъедешь на велосипеде. Увидишь Квэйзела или Плеккера или же еще кого-нибудь из этой клики. В десяти метрах до него сделаешь поворот направо кругом. Но сначала тебе придется выстрелить. И надо попасть, помни об этом. Иначе я тебя выгоню.
— Сразу так и попасть в цель? — испуганно спросила я, хотя, признаюсь, мой испуг был чуточку наигранный.
Однако серьезность, овладевшая Хюго несколько минут назад, больше не оставляла его. Он сделал короткий, повелительный жест.
— Ханна, иди сюда. Начинай упражняться. Будешь ездить на велосипеде, поворачивать и стрелять. Где твой револьвер? Дай его сюда. Я заряжу его пистонами. Они только щелкают.
Я взяла из его рук заряженный холостыми патронами револьвер, сунула оружие в карман куртки, поехала на велосипеде вперед, вернулась назад. Когда я приблизилась к ветке, Хюго крикнул «Давай!» Я свернула с тропинки и в этот момент поскользнулась, но все же выстрелила. Я бросила велосипед, он упал, а я подбежала к Хюго. Он покачал головой.
— Перелет, — сказал он. — Ты ошиблась по меньшей мере на два метра.
— Я поскользнулась, — сказала я.
— Этого не должно быть, — возразил он.
Я снова взяла велосипед и внимательно посмотрела на Хюго.
— Ты всегда такой неумолимый?
— Неумолим, как камень, — ответил Хюго. И в самом деле взгляд у него был свирепый. Я села на велосипед и поехала вперед. Потом вернулась назад. Свернула с тропинки. Прицелилась в ветку. Хюго покачал головой. Я опять поехала. Повернула назад. Выстрелила. И снова поскользнулась. Хюго зарядил мой револьвер во второй раз. Я еще раз села на велосипед. Свернула с тропинки и выстрелила.
— Метко! — сказал Хюго. — Значит, Плеккер сдох. Хотя надо сказать, что в данном случае он уже четверть часа назад перешел улицу и ты выстрелила в совершенно неизвестного тебе человека, попав ему в голову, прямо в мозг. В общем хвалю!
Тут мы в первый раз засмеялись. Мышцы рук и ладони болели от упражнений. Но эти упражнения увлекли меня, я с трудом заставила себя остановиться. У Хюго оказалось железное терпение. Я стреляла тридцать раз, попала три раза.
— Для начинающей недурно, — сказал Хюго.
Слово «начинающая» обидело меня. Я дотронулась до его плеча.
— А ну-ка, покажи, как ты умеешь, — с вызовом предложила я.
Он поглядел на меня чуть прищуренными глазами, провел рукой по коротким кудрявым волосам и сказал:
— Ну что же… Дай-ка сюда револьвер.
Положив мой револьвер в боковой карман своей куртки, он сел на велосипед и проехал вперед. Затем медленно повернул и поехал обратно, великолепно сохраняя равновесие. Он был гибок, как резина. Его узкие, остроносые спортивные туфли выглядели на педалях маленькими, как у женщины. Было просто наслаждением смотреть на него. Еще прежде, чем он свернул с тропинки и выстрелил, я уже знала, что он стреляет метко. Так оно и было. Он отдал мне револьвер, а я вздохнула и, покачав головой, сказала:
— Хюго, ты виртуоз.
Он принял мою похвалу без всякого смущения.
— Иначе никак нельзя… при нашей специальности, — ответил он.
На следующее утро моросил унылый дождь. Хюго, нахмурившись, стоял у окна, когда я сошла вниз. Он повернулся ко мне и спросил:
— Ну, Ханна, что ты думаешь насчет… Будем продолжать в такую-то погоду?
Я бросила взгляд на улицу: кусты, навес, поля и теплицы блестели от дождя, вода каплями стекала вниз.
— Считается, что учения в трудной обстановке очень полезны для солдата, — заявила я полушутя-полусерьезно. — Если ты не намерен сидеть дома — я с тобой.
Хюго поглядел на меня с некоторым уважением.
— А что, если ты снова поскользнешься? И свалишься в грязь?
— Возьму и подымусь, — ответила я.
Мы позавтракали и пошли. На этот раз не в сторону береговой зоны, а в местность, расположенную между Кастрикумом и Эйтхеестом, на проселочную дорогу, среди толстых гнилых ивовых пней. Мы насквозь промокли, пока дошли туда, а когда часа через два вернулись обратно, нас попросту можно было выжать. Настоящий рай был в кухне Карлин, где топилась плита и потрескивали дубовые поленья. От нашей одежды шел пар, а после чашки горячего настоя из бузины даже жарко сделалось. Но еще жарче мне стало от комплимента, который сделал мне Хюго, отправляясь после обеда опять в свой сарай:
— Ты чертовски быстро научилась стрелять.
На третий и на четвертый день стояла опять сухая погода. Мы упражнялись в стрельбе с велосипеда то тут, то там, утром и днем. Я уже сидела в седле цепко, как кошка, и ездила, ездила, не обращая внимания на боль в мышцах и усталость. Я всегда думала, что я с моим велосипедом составляю единое целое. После четырех дней тренировки в езде и стрельбе под наблюдением Хюго я поняла, что существуют более высокие ступени мастерства и мне еще надо учиться и учиться…
Вечера в ложбине между дюнами были тихие, там рано темнело, и мне было ужасно скучно. Я сказала, что, пожалуй, съезжу домой, привезу книг. Карлин всегда штопала или вязала что-то; меня же такие вещи не соблазняли. Хюго и Ян сидели, склонившись над шашками. В положенное время мы слушали английское радио. Еще до десяти часов вечера все укладывались в постель, так что времени для сна было более чем достаточно. И я много думала. Думала о повороте, который произошел в моей жизни. О том, что я вступила на новый путь, выбранный мною совершенно сознательно, причем я еще не знала, сумею ли я достичь той цели, ради которой порвала отношения с близкими мне людьми— с родителями и товарищами из Гарлема. Впрочем, Флоор одобрил мои шаги — а ведь он член партии, часть ее. Я знала, что ничего уже больше не стану предпринимать помимо партии, хотя порой и забывала о ее тайном, безмолвном присутствии. Но партия моя все же существовала, партия стояла на посту. Она существовала в стране, где мы жили под гнетом оккупации. Находившиеся на нелегальном положении руководители партии ездили на велосипедах по лесным тропинкам в Гелдерланде и Утрехте, поддерживая контакт с конспиративными квартирами, направляя своих посланцев из одного большого города в другой. Подпольное руководство партии находило возможность собираться в самых невероятных местах: в сторожке у моста на Фехте, в домике сельского рабочего возле Старого Эйсела, в вилле в Оостербееке… Руководство было окружено преданными людьми, и мы часто забывали даже, что оно существует, что оно наблюдает за нами, что оно издали указывает нам путь, воодушевляет нас, взывая к нашей находчивости, нашей изобретательности, нашей смелости…
Я тоже была частью партии, точно так же как партия была частью Голландии, где каждый честный человек питал отвращение к немцам; где один писал статьи в нелегальные газеты, другой печатал их на ротаторе, третий распространял их; где безыменные поэты писали стихи, которые ходили среди людей, внушая им надежду или усиливая их ненависть к врагу. Каждый боролся по-своему. Тысячи жителей прятали у себя патриотов, иногда даже и не одного. Подпольщикам давали деньги, снабжали продовольственными талонами, поддельными документами. Борец сопротивления мог зайти чуть ли не в любой дом, и ему оказывали помощь. Мы были нитями огромной живой ткани, имя которой Родина. Это чувствовалось во всем. Я прислушивалась к налетам английских воздушных эскадрилий, которые с каждой неделей, казалось, увеличивались в объеме и мощности; эти эскадрильи появлялись то тут, то там — даже при ярком свете дня, словно в насмешку над заикающимися немецкими зенитками… Все вокруг стремилось уничтожить врагов человечества, нанося им удар за ударом. Красные полки Советского Союза наступали, изгоняя фашистов из Крыма; радио сообщало о геройских подвигах партизан под Одессой — было ясно, что весной фашисты будут вынуждены оставить также и Одессу… В эти тихие вечера я рисовала себе все это так ясно, как будто передо мной висела развернутая карта Европы; все оживало на этой карте: горели и дымились города, выступали в боевом порядке войска, гремели артиллерийские залпы русских партизан — моих товарищей, — очищая русскую землю от фашистов в форме и без формы, от захватчиков обширных черноземных полей Украины; разбойники рассчитывали, что земли эти будут легкой добычей голландских предателей, которые учредили «Восточную компанию» и поэтому торжественно именовали себя «восточными крестьянами». Теперь им приходится быстро сворачивать палатки. Эта дутая «Восточная компания» должна была воплотить в себе идеал определенного сорта авантюристов и стяжателей. Поздно, слишком поздно, думала я. Мир будет переделан и очищен в нашем, антифашистском горниле. И я сама, какой бы маленькой и незначительной я ни была — бывшая студентка-юристка Ханна С., девушка из Голландии, — я тоже должна очищать землю на своем маленьком участке — везде, куда только достанет огонь моего револьвера. Уничтожать отребье рода человеческого, которое попросту не имеет права на жизнь. Мне не нужны ни кодекс Юстиниана, ни кодекс Наполеона, чтобы чувствовать правду этих простейших человеческих мыслей. У меня есть собственное представление о праве и есть револьвер.
Первый выстрел
Ровно через неделю после моего переезда мы с Хюго направились утром на велосипедах в сторону Эймейдена. В этот день снова стояла сухая погода, свежий воздух покалывал щеки, сероватобелый лед лежал в водоемах; легкий ночной морозец инеем покрыл дюны. И в то же время в запахе травы на обочинах дороги и в старых, тихих садах, вдоль которых мы ехали, чувствовалось освежающее веяние весны — и в душе росла надежда, уверенность. Хюго был необычно молчалив и замкнут. Накануне, в воскресенье, он ходил, очевидно, в разведку. По всему было видно, что он внутренне подготавливает себя к намеченной операции: новые морщинки возле глаз, сжатый рот, молчаливость. Впрочем, я и сама не ощущала потребности много говорить. Я была спокойна, пожалуй, даже чересчур спокойна. Я думала о человеке, которого мы наметили первой жертвой, — о Хеерте Квэйзеле. Это был бездельник, как сказал мне Хюго, никчемный человек; окончив школу, он палец о палец не ударил, жил на средства своих родителей, а после тридцать третьего года сразу надел коричневую форму партии Раппарда. Однако потом он сбросил эту форму, так как черная куртка нацистов и фашистской вспомогательной полиции предоставляла большие выгоды… Молодчик, из рук которого собака и та не захочет куска хлеба взять! В течение целого года из-за него опасно было ездить в поездах между Эймейденом и Гарлемом. Он крутился в этих поездах, преимущественно на переполненных площадках, но не в военной форме, а в кепке и пиджачке, словно последний бедняк. Хюго рассказал мне, как он действовал. Он вступает в разговоры, понятно? Высказывается против немцев, против приговоров, против карточной системы, против проклятого строя вообще. И всегда хоть два-три человека попадутся на удочку; всегда находятся простаки, которые ему поддакивают и верят, что в лице этого подлеца они нашли единомышленника… Когда же поезд прибывает в Гарлем, Квэйзел немедленно указывает на «мятежников» дежурным фашистским полицейским… Одному богу известно, сколько народу он таким способом отправил в пасть гестапо.
Город Эймейден-Оост, где нам предстояло разыскать этого негодяя — Хюго выяснил, что он жил там и столовался где-то у вдовы портного, — в эти утренние часы был немноголюден. Мягкий и чистый свет ничем не омраченного неба озарял красные кирпичные здания улицы с безупречно подстриженными газонами и заботливо подрезанными кустарниками, придавая всему характерный облик голландской аккуратности и даже покоя. Перед маленькой булочной стояло несколько женщин. Проезжая мимо на велосипедах, мы не разобрали, о чем они говорят, но по выражению лиц и тону мы поняли, что разговор был отнюдь не из спокойных. Из школы доносилось протяжное чтение — это дети хором читали вслух. Солнце радугой играло в оконных стеклах.
Улица, где жил Квэйзел, была точной копией первой; мы попали на нее, проехав под высокой, украшенной барельефами аркой; улица напоминала скорее площадь, так как тянулась по обеим сторонам овального сквера.
Возле арки Хюго слез с велосипеда и, повернувшись к улице спиной, стал скручивать себе сигарету.
— Если ты посмотришь через мое левое плечо, то увидишь дом, — сказал он. — А если у тебя острое зрение, то, пожалуй, даже сможешь разобрать номер… сорок пятый. Цифры без «хвостика»…
— Что? — переспросила я, пристально всматриваясь в номер и все же так и не разобрав его.
— Цифры с «хвостиком»… это к счастью, — тихо, но зло ответил Хюго. — Мы должны постараться, Ханна, чтобы сегодня этот номер — именно сегодня — принес нам счастье.
Тут Хюго замолчал, как будто и так уже сказал слишком много. Мы сели на велосипеды, Хюго поддерживал правой рукой мой локоть, и мы проехали мимо дома, как влюбленная парочка. Теперь я увидела номер дома. Это здание, выходившее на улицу, гармонировало с городом Эймейден-Оост и его жителями, со всей неповторимой Голландией; не гармонировал с этим только живший в доме предатель, который выдавал гестапо своих соотечественников, лучших, чем он, людей. В конце улицы была такая же арка, как и в начале, и мы проехали под нею.
Хюго сказал:
— Время близится к двенадцати. К полудню он проспится после утреннего похмелья и выползет из своей берлоги. За сигаретами. Или за хлебом. Или за тем и другим. Талонов у него, конечно, хватает. Ты будешь у одной арки, я у другой, и мы оба станем следить за домом. Если человек покажется на твоем конце, тогда ты уложишь его. А если на другом, то я.
— Хюго — сказала я. — Я же не знаю, как он выглядит.
Хюго бросил окурок в сточную канавку.
— Он чуть выше меня. У него необычно маленькая голова. Когда он надевает фашистскую военную форму, то кажется, будто весь он ушел в сапоги. А когда он в штатском, то похож на горошинку на столбе. Ты его ни с кем не спутаешь.
Я смотрела вслед Хюго; ему надо было сделать большой крюк, чтобы оказаться на другом конце улицы. Сама я осталась около арки. Чтобы не привлекать к себе внимания, я подошла к мануфактурному магазину, в витринах которого четко отражалась вся арка. Сквозь это прозрачное отражение я рассматривала жалкие картонные коробки, где раньше, вероятно, лежали носовые платки, пожелтевший детский кружевной чепчик, который должен был придать витрине вид красоты и богатства, и несколько полотенец, похожих на половые тряпки; к ним были приколоты ярлычки с надписью «15 единиц». Кому придет в голову купить эти полотенца, я не представляла. Они были определенно из бумаги… Я пристально поглядела еще раз на отражение арки. Где-то недалеко прозвонил колокол. Двенадцать часов… По звону колокола, одновременно с которым завыли фабричные сирены, видимо, растворились двери школы. На несколько секунд воздух вокруг огласился буйными и восторженными детскими криками. Но это длилось недолго. Не было калорий и витаминов, необходимых для настоящего, продолжительного веселья и шалостей. Когда дети показались на моей улице, они были уже смирные. Двое или трое из них прошли под аркой. Я сделала вид, что засмотрелась на них, а сама снова бросила взгляд в сторону дома номер сорок пять и убедилась, что там все спокойно.
Потом я сделала небольшой круг на велосипеде, внимательно следя при этом, не покажется ли «горошинка на столбе». По-видимому, похмелье затянулось. Возможно, оно продлится весь понедельник и негодяй выйдет только к вечеру. Но тогда мы будем слишком долго мозолить людям глаза в этих тихих местах. Не успела я подумать об этом — а я как раз ехала по боковой уличке, чтобы взглянуть, нет ли чего нового возле арки, — как показалось несколько человек на дороге, ведущей от станции Каземброотстраат. Они вскоре разошлись в разные стороны, и только один человек шел в моем направлении. Он нес чемоданчик, а через руку перекинул дождевой плащ. У него была самая маленькая голова, какую мне когда-либо приходилось видеть; издали казалось, будто голова его утонула в шляпе.
Я постаралась скорее скрыться, чтобы он меня не увидел. Доехав до арки, я поставила велосипед и поглядела, не видно ли где Хюго. Его не было видно на другом конце улицы; вероятно, он тоже решил некоторое время не показываться. На улице играли дети, вернувшиеся из школы домой. Они прыгали на одной ножке, играли в классы или просто болтали, делясь впечатлениями. Я ждала; когда на улице появится человек с чемоданчиком и дождевым плащом. Пока он не подошел к арке, я должна была точно определить, действительно ли это Хеерт Квэйзел. Негодяй Квэйзел, как я однажды назвала его. Я была почти уверена, что шел именно он: это подсказывал мне особый инстинкт разведчика, значительно обострившийся за время работы в группе Сопротивления. Мы с Хюго заблуждались, думая, что Квэйзел в понедельник отсиживается дома после попойки. Он шел со станции. Значит, он куда-то ездил. По-видимому, снова побывал в Гарлеме. Снова ехал на площадке переполненного поезда, где стоят десятки людей, готовых излить свою ненависть к немцам, как только представится случай. Сколько преступлений мог совершить этот негодяй, пока мы с Хюго ехали на велосипедах в Эймейден? Эта мысль была невыносима. Убедившись, что «горошинка на столбе» действительно повернул за угол и приближается ко мне, я опустилась на колени возле велосипеда. Я расстегнула пряжку на ботинке и затем, пристально глядя в промежуток между коленом и локтем, чрезвычайно медленно начала застегивать пряжку. Я видела, как человек с маленькой головой перешел улицу. Вот он уже подходит к арке. Его лицо под полями шляпы было сморщено, как разрезанный лимон, полежавший дня два на кухонной полке. Кожа на лице была темная, от носа к уголкам рта шли глубокие складки, как будто кто-то углем провел черту, точно каинову печать поставил. Я поднялась с колен и взяла велосипед. Дети все еще играли на улице, но им было не до меня. Теперь навстречу Квэйзелу ехала на велосипеде я и спешило несколько женщин с сумками — по-видимому, они шли от булочника. Я поехала медленнее и перед самым носом негодяя, резко свернув в сторону, сказала вежливо, словно пораженная неожиданной встречей:
— А-а-а, господин Квэйзел!..
Он хотел, кажется, что-то ответить, но промолчал; однако поглядел на меня с крайним неудовольствием. Я понимала, что у него тоже выработался своего рода нюх и он явно почуял беду. Теперь я разглядела его глаза. Они прятались в тени под шляпой, но я увидела, как они забегали туда-сюда. Внезапно он торопливо переложил в другую руку чемоданчик и плащ. Ну и дурак! Я про себя усмехнулась: ужасный дурак — правая рука у него была занята. Быстро повернув, я проехала мимо него. Но, поворачивая, я вынула свой револьвер, который мы зарядили вместе с Хюго, и выстрелила — по совету Хюго — прямо в голову мерзавца. И пуля попала точно в голову. Квэйзел издал какой-то гортанный звук, как будто хотел подавить стон. Кажется, я была единственной, кто это слышал. Только глухой стук чемоданчика о мостовую еще мог быть услышан на расстоянии. Не останавливаясь и не слезая с велосипеда, я спрятала револьвер. На сухих неровных камнях мостовой я почти грациозно — я чувствовала это — сделала резкий поворот. Я взглянула на улицу с аркой. Дети ничего не заметили. Сильнее нажимая на педали, я быстро завернула за угол. Последнее, что я видела, были женщины с хлебом в руках. Они остановились и в немом удивлении глядели на человека, валявшегося, точно смятый бумажный кулек.
Я доехала до второй арки и увидела, что Хюго тоже тронулся в путь и едет впереди меня. Я направилась по боковой, параллельной дороге. Возле голого сквера, перед небольшим виадуком, я увидела группу фабричных рабочих. Это шла смена доменщиков. Лучше и быть не могло. Я направила велосипед прямо в середину, и один молодой рабочий с дочерна опаленным лицом крикнул мне что-то веселое и дерзкое, а я в ответ показала ему язык. Я оглянулась назад и подумала, что эта маленькая группа людей в куртках и пальто, из-под которых виднелись рабочие комбинезоны, сотрет мои следы. И все же я обрадовалась, когда заметила, что Хюго подъезжает с боковой тропинки. В одно мгновение он очутился рядом и махнул мне рукой: не останавливайся, мол. Немного погодя он положил руку мне на плечо.
— Ты видел, стало быть? — начала я разговор.
— Да, — ответил он. — Через арку; я только что вернулся, сделав небольшую прогулку. Поворот ты сделала замечательно, Ханна. И убила сразу, наповал?
— В голову, — сказала я.
Он ухмыльнулся и ничего не сказал. Его рука лежала у меня на плече. Я нервничала гораздо больше, чем хотела себе признаться. От Хюго исходило огромное, согревающее спокойствие. У него, казалось, были железные нервы, уверенно, не оглядываясь назад, он нажимал на педали. Лишь на другой стороне канала он начал поторапливаться. Но и тут он ничем не выдал себя — ни словом, ни настороженным взглядом в сторону немцев, которые проезжали мимо нас. Никогда еще не встречала я человека, у которого было бы столько самообладания, столько уверенности в себе и спокойного мужества. Ну конечно, подумала я, ведь он — коммунист.
Взрывы в Эймейдене
Медленно тянулись дни. Была гололедица, затем все растаяло, наконец, пошел мелкий снег — «полярный снег», заявил Ян Ферлиммен — можно подумать, он бывал когда-нибудь в Заполярье; а вскоре опять наступила тихая, почти по-весеннему теплая, солнечная погода, и вся местность вокруг показалась мне такой близкой и родной, будто я прожила там годы.
Однажды я побывала дома — вернее сказать, в доме моих родителей. Оставалась я там не больше пяти минут. Из книжного шкафа я взяла Горького и Гейне. Рильке я оставила стоять на полке; теперь я больше, чем когда-либо, стремилась услышать мужественные, человеческие слова. Я захватила также книгу, некогда взятую мной в штабе и в свое время полученную штабом от одного гарлемского товарища: «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида. Я читала и перечитывала книги Горького «Мать» и «Сыщик». Последняя книга — о человеке, лишенном всяких нравственных устоев и не имеющем родины, — казалась мне особенно поучительной. Впрочем, я где-то читала, что по-русски книга называется «Жизнь ненужного человека». Это заглавие ей больше подходит. В этой «тифозной вши» в образе человека Горький показал полную нравственную опустошенность, столь характерную для подобного типа людей, — к ним, по мнению Хюго, принадлежал и негодяй Квэйзел; именно из этой среды вербовали самых отъявленных предателей и шпионов. Я читала и перечитывала стихи Гейне — мягкие, как бархат, и острые, как кинжал. Стихи человека, который сто лет назад объяснял, какие убеждения должны защищать честные люди. И Джон Рид, этот страстный и восторженный очевидец, поведал мне об Октябрьской революции — великом перевороте, двадцать шестую годовщину которого я впервые праздновала в прошлом году вместе с товарищами и миллионами других людей во всем мире. Я понимала, что перемены, о которых говорили русские коммунисты, уже осуществляются. Но и я и все мы также переживали дни, которые потрясут мир. Кое-кто в Голландии думал, что все будет опять хорошо, когда вернутся прежние времена. Это напомнило мне настроения 1813 года. Я отлично знала из уроков по истории о воззвании Ван Хохендорпа[14], которое мне тогда казалось очень глупым. Как-то вечером, разговорившись с Ферлимменами и Хюго, я рассказала им, какой манифест был издан властями после нескольких лет оккупации страны Наполеоном… «В правительство входят наиболее видные люди… для народа устраиваются гулянья…»
Хюго и Ян Ферлиммен саркастически рассмеялись, а Карлин пожала плечами; как женщина практичная, она сразу сделала правильный вывод:
— Как будто с тех пор что-нибудь переменилось!
Хюго сделал отрицательный жест, а Ян Ферлиммен скривил свои тонкие губы:
— Будьте уверены! Видные люди снова захотят командовать, после того как народ расхлебает всю эту мерзкую кашу и вытащит голыми руками каштаны из огня… Но на этот раз господам не отделаться народными гуляньями.
Во второй половине февраля стояли почти сплошь солнечные дни. Иногда Хюго без всяких объяснений отлучался на целый день; когда же он сидел дома, то помогал Яну Ферлиммену готовить землю для спаржи. Я видела, как они носили темный жирный перегной и толстым слоем накладывали его на широкую полосу земли в конце огорода. Там выращивалась между прочими сортами спаржи «желтая бургундская», «колоссальная Конновера» и «ранняя флейменская» — за столом мужчины говорили о них с таким видом, будто поверяли друг другу тайны, недоступные нашему женскому разумению. Хюго снова носил свой смешной беретик и желтые деревянные башмаки. Я удивлялась ему и одновременно восхищалась им: он так легко переключался с одного дела на другое. Сама я тоже помогала Карлин по хозяйству, но она неохотно позволяла мне мыть или чистить что-нибудь. К Хейсу я начала привыкать, как и он ко мне. Наша дружба началась благодаря моей блестящей пудренице. Каждый раз, когда он видел, что я вынимаю из сумочки пудреницу, он подымал кверху свои пухлые ручки и кричал:
— Хейсу тоже сделать белый носик!..
Однажды я попробовала рассказать ему сказочку, но посреди рассказа он начал качаться на лошадке. Ему были еще чужды выдумки о гномах и лесных феях.
Дело, ради которого я явилась к Хюго, не замерло на мертвой точке. Иногда мы виделись с Флоором, если получали из Гарлема весточку, что надо снова переправлять в Заан фасоль, а однажды Флоор сам обратился к нам за помощью: требовалось перебросить груз тротила в провинцию Северная Голландия как раз через район, где орудовала дивизия Германа Геринга. Однако главной нашей целью было устранение преступных элементов, которых Хюго занес в свой список «осужденных» предателей… или «список грязного белья», как он его сам называл. Он держался изумительно. Спокойная, бесстрашная уверенность, с какой он подходил к каждой операции, и твердость руки при выполнении акта возмездия вызывали у меня не только восхищение. Мне хотелось быть такой же. Наверное, я была неплохой ученицей. Преследование и ликвидация доносчиков и изменников всегда напоминали мне погоню за чудовищными крысами. Всякий раз, когда я возвращалась домой после удачной вылазки, мне казалось, что соприкосновение с фашистским отребьем запачкало меня. И я всякий раз просила у Карлин котел горячей воды и шла наверх в свою каморку, чтобы вымыться с головы до ног.
Между мной и Карлин начали складываться спокойные, чисто родственные отношения. Карлин не была любопытна. Однако я заметила, что ей очень хочется знать побольше обо мне. Кое в чем я была для нее загадкой. Молодая девушка, учившаяся в университете, изучавшая всякие высокие материи, читающая книги на иностранных языках, предпочла всему этому участие в движении Сопротивления, бок о бок с простым рабочим, бывшим доменщиком… Это вызывало у Карлин, как я чувствовала, симпатию ко мне, но также и удивление. Однажды утром, когда мы обе возились в кухне, она не удержалась, задала мне вопрос и сама при этом покраснела.
— Может быть, — начала она, — тебе покажется глупостью, что я хочу спросить: правда ли, что ты застрелила несколько человек?
Я улыбнулась:
— Нет, не человек, Карлин… изменников родины. Они только внешне похожи на людей.
— Ты хорошо знаешь, что я имею в виду, — возразила она, как бы защищаясь от моей спокойной уверенности. — По-моему, ужасно видеть, как человек умирает, хотя он и негодяй. Думаешь ли ты об этом днем и ночью?
Я ответила, накручивая на палец свои рыжие кудри:
— О чем я думаю днем и ночью… Во всяком случае, не об этом отребье. Я думаю о том, что наша страна должна снова стать свободной… Что мы должны разбить немцев и их приспешников внутри страны и вынести им свой приговор… Я лишь по мере своих сил облегчаю работу нашим будущим военным трибуналам, Карлин. Всякий раз, когда я вижу, как падает такой молодчик, я испытываю радостное чувство удовлетворения. Ведь тем самым я спасаю многих честных патриотов от ареста или высылки в Германию.
Карлин медленно кивнула головой, держа руки в карманах фартука.
— Да, я понимаю, что толкает тебя на это… Но тут требуется мужество, такое мужество…
— …которого нет у женщин, хочешь ты сказать?
Она как-то робко посмотрела на меня и поспешно сказала:
— Мне кажется, для мужчины и то тяжело, а уж для девушки и вовсе непосильное это дело.
— Слишком низко расцениваешь ты наш женский род, Карлин, — заметила я. — Чего только не смогут сделать женщины, если захотят… Я и сама не подозревала этого, пока не перестала ходить по проторенным дорожкам.
Она взглянула на меня со смешанным чувством уважения и удивления. Я рада была, когда пришел ее муж и положил конец нашим объяснениям; похоже было, что Карлин собирается сделать мне комплимент, и я не знала, как реагировать на это.
Мы стали замечать, что немцы все больше нервничают. Ничего удивительного, говорил Ян Ферлиммен, ведь русские гонятся за ними со смертоносными «катюшами»… Дело было, однако, не в одних «катюшах». Союзники, по-видимому, готовили крупную операцию, о чем проведали немецкие шпионы. Из нашей прибрежной зоны неоднократно выселяли жителей — немцы прикрывали это нейтральным словом «эвакуация»; дома этих жителей были заняты служащими вермахта или их попросту сравняли с землей. Но этой весной эвакуация людей и опустошения приняли устрашающие размеры. В середине марта мы впервые услышали о варварском плане немцев взорвать на воздух половину Эймейдена… Хюго, уроженец Эймейдена, крепко сжав губы, расхаживал по двору и между грядками Яна.
— Тут что-то неладно, — заявил он, — что-то затевается… Чего хотят немцы? Почему должен поплатиться Эймейден? Потому что там приличная гавань? Этой сказочке, что англичане думают высадить здесь десант, даже маленький Хейс не верит… Остается только предположить, что оккупанты хотят до смерти напугать нас., Терроризировать! Вот в чем дело. Бессмысленное разрушение. Потому что их «Восточная компания» потерпела крах. Потому что русские колотят у себя немцев так, что и нашим оккупантам рикошетом отдается.
На следующее утро Хюго исчез. Карлин и Ян много говорить не любили, да и я была не из болтливых. Вечером, когда Хюго явился домой, мы старались не вспоминать об Эймейдене. Однако после обеда, когда на небе догорала золотистая холодная вечерняя заря, Хюго предложил мне пройтись с ним… обычный знак, что ему надо поговорить со мной наедине.
— Это верно, Ханна, — начал он, когда мы выбрались на одну из окольных тропинок. — Сотни жителей Эймейдена уже высланы во Фрисландию и Гронинген… В полиции — где у меня есть несколько старых знакомых (тут Хюго насмешливо улыбнулся) — мне сказали, что немцы предвидят возможность английского вторжения. Вот какие дела! А между тем все морское побережье Эймейдена… полетит к черту. Я до сих пор не верю, черт возьми, в это английское вторжение. Просто очередное хулиганство нацистов!
Сжимая кулаки, Хюго шел рядом со мной.
— И почему англичане ничего не предпринимают? Уже много месяцев русские настаивают, чтобы союзники открыли второй фронт. Но союзники не хотят. Копаются там где-то в Южной Италии. Боятся потерять хоть одного человека. А русские проливают кровь… И мы тоже. И все оккупированные области… Боже мой, Ханна, почему так долго все это тянется?
Он шел чуть впереди меня. Время от времени он кулаками сжимал виски. Никогда не видела я его таким возбужденным, никогда не проявлял он своих эмоций так открыто. Я молчала и в душе испытывала смущение, это всякому было заметно, как обычно в тех случаях, когда в моем присутствии кто-либо слишком бурно изливал свои чувства. Я пробормотала:
— Я думаю, ты ошибаешься насчет англичан… Они осторожны, это так, конечно…
— Они чувствуют себя в полной безопасности на своем острове! — выпалил Хюго. Теперь он шагал впереди меня по тропинке, глубоко засунув руки в карманы брюк. — Первые трудные дни остались у них далеко позади… Осторожны! Боже милостивый! Да разве другие могут позволить себе быть осторожными!
— В штабе Красной Армии, наверное, тоже учитывают обстановку, — сказала я.
— Да, — мрачно проговорил Хюго. — У них самих тысячи разрушенных городов… Они не знают, где находится Эймейден… Но мы-то знаем это. Я чувствую это здесь — вот здесь!
И постучал себя ладонью по груди. Я промолчала. Вряд ли мы мыслили по-разному. Но мне казалось, что я не стала бы выражать свою ярость и досаду. Хотя, быть может, для него было лучше, что он мог излить передо мной свою душу.
Домой мы возвращались вместе. Хюго пошел рядом со мной и, ни слова не говоря, взял меня под руку. Я еще более смутилась и тут уж по-настоящему почувствовала, как язык у меня прилип к гортани. Хюго держался за меня, как человек, который ищет опоры и утешения. Я собрала все свои душевные силы, чтобы хоть частичка их передалась ему. Он и вправду успокоился, и я подумала, что это, может быть, моя заслуга. Он отпустил мою руку только около дома. Лицо у него было задумчивое и грустное, как у мальчика. И вдруг мне очень захотелось нежно погладить Хюго по волосам. Мне казалось, что все мои движения стали неуклюжими, угловатыми. И я поспешила в свою каморку, чтобы остаться одной.
В конце марта мы услышали взрывы. Они донеслись к нам со стороны Эймейдена и моря. Немцы в самом деле безжалостно взорвали многие дома в городе и портовые сооружения. Воздух целый день вибрировал и содрогался от взрывов, которые устроили эти сволочи. Хюго скрывался в своем сарае, в соломе. Ян Ферлиммен работал в огороде; я видела, как изредка он разгибался, озабоченно прислушиваясь к взрывам. Карлин была очень бледна.
— И как это люди могут творить такое! — сказала она.
Я ответила ей даже резче, чем хотела:
— Ведь я говорила тебе, Карлин, что это вовсе не люди… Они только по внешности, да и то лишь издали, похожи на людей…
Из всех нас один только Хейс, казалось, не испытывал ужаса, слыша эти отдаленные взрывы. Он возился во дворе с досками, ковырял лопатой в земле и был вполне доволен. После обеда я укладывала его в постельку; тут уж волей-неволей приходилось пудрить ему носик. Я наблюдала, как он засыпает; только что сидел он и громко болтал, и вдруг — бац — уже спит. Счастливый, думала я. Досаднее всего, что в нашей стране есть еще люди, которые предпочитают, как Хейс, закрыть глаза и спать, в то время как города превращаются в руины. И эти люди не могут оправдаться тем, что они дети, и притом малолетние.
С молчаливым вниманием наблюдала я за Хюго, когда он снова появился в доме. Впрочем, долго следить за собой он мне не дал: он исчез и пропадал несколько дней. Я понимала, что ему надо было кое за что рассчитаться, и он один хотел отвечать за исполнение взятого на себя дела. Я даже не смела выказывать недовольство тем, что он не позвал меня с собой.
Свинка
Когда Хюго вернулся, он снова вполне владел собой, во всяком случае, держался более непринужденно, чем в дни разрушения Эймейдена. Я уже мысленно готовилась к тому, что вскоре мы с ним отправимся на новую вылазку, в душе я была полна нетерпения, видя, как бесполезно проходят дни, в то время как враг, казалось, не упускал ни одной секунды.
И вдруг свалился маленький Хейс. У него поднялась температура, он ничего не хотел есть. На второй день у него невероятно опухли щеки, шея и околоушные железы. Свинка… Ребенок лежал в своей кроватке, и на его лице, которое сразу стало огромным, почти не видно было глазок, носика и рта; он с трудом глотал, метался во сне, вскрикивал и снова засыпал. Все мы возились с ним, то и дело заглядывали к нему, махали ему из двери рукой. А он равнодушно смотрел на нас стеклянными глазами и молчал.
Ян Ферлиммен пригласил доктора из Кастрикума; тот быстро явился, дал какие-то лекарства, и Хейсу стало легче. Мы с Хюго благоразумно скрывались, пока врач находился в доме. Но в тот же день и в последующие я не раз легкомысленно заходила в комнату, где лежал малыш, прихватывала с собой пудреницу и пудрила ему носик душистой розовой пудрой. Хейс слабо улыбался.
На третий день болезни мальчика мы за столом разговорились, кто из нас болел свинкой. Оказалось, что я была единственной, не перенесшей этой болезни. Ян Ферлиммен и Хюго сразу начали хихикать:
— Тогда берегись. Того и гляди, у тебя будет точно такое же лицо, как у Хейса!
— Я не знала, что свинка заразна, — сказала я.
— А как же, — воскликнули все.
А Карлин сказала:
— Я думала, ты уже давно покончила со всеми этими детскими неприятностями.
Мы еще долго шутили и смеялись по поводу свинки; никто из нас серьезно не думал, что я могу заразиться. Однако уже к вечеру появились первые симптомы заболевания. Мне было трудно глотать и жевать. Около ушей появилась опухоль. Я провела отвратительную ночь, меня трепала лихорадка. На следующий день болезнь разыгралась вовсю. Я лежала в постели, голова была тяжелая, как котел.
— Боже милостивый! — воскликнула Карлин, войдя утром ко мне в комнату. — Ну и вид же у тебя!
Я была смущена и злилась, насколько это было возможно в моем состоянии. Я выругалась, чем немало поразила и даже шокировала Карлин.
Несмотря на сочувствие ко мне, она все же не удержалась от смеха.
— Ян, Хюго! — крикнула она. — Ну-ка, идите сюда, полюбуйтесь на Ханну!..
Я снова выругалась и нырнула под одеяло.
— Ты что, совсем спятила, Карлин? — негодовала я. — Не видать им меня, пока я не избавлюсь от этой проклятой свинки!
— Идите обратно! — крикнула Карлин мужчинам, которые, очевидно, уже поднимались по лестнице. — Она не хочет!..
Мне было стыдно, я злилась, я приходила в бешенство из-за того, что нелепая случайность помешала мне выполнять мой долг. А в общем я вела себя так же, как Хейс, — спала, иногда вскрикивала во сне, только меня никто не видел и не слышал, меня все время лихорадило, и мне было очень жаль себя, будто меня глубоко обидели. Однако, в то время как Хейс довольно быстро, за одну неделю, поправился и уже вовсю качался на своей лошадке в кухне, где было тепло от печи, Ханна С. все еще лежала наверху. Мое выздоровление шло гораздо медленнее, так как ко мне не могли позвать доктора.
Карлин ухаживала за мной, как сестра, как мать, и я старалась не выказывать более своей ярости и досады. Иногда я вылезала из постели и смотрелась в зеркало. Опухоль начала постепенно опадать. Но я чувствовала себя совершенно разбитой, под глазами у меня темнели синяки, и вообще был такой вид, словно меня раз десять протащили в наказание под килем… Каждый вечер Хюго подымался ко мне наверх. Я разрешала ему стоять на пороге, при условии что он не будет глядеть на меня, и слушала новости, которые он мне рассказывал. Самые крупные новости поступали всегда с Востока. В середине апреля русские снова отвоевали Крым. Одесса была ими окружена и вскоре будет взята. В Москве гремели артиллерийские салюты. А на Западе раздавался лишь гул английских воздушных эскадрилий. Когда я слышала эти вести, то мне казалось, будто мы зажаты в гигантские железные тиски. Внутри этих тисков мы еще можем как-то передвигаться, мы бьемся и кусаемся, но тиски остаются тисками. Я знала, что подавленное настроение у меня объясняется перенесенной болезнью и истощением организма, и старалась не говорить об этом Хюго. Однажды днем, когда я уже выздоравливала, но была еще очень слаба, явился Хюго, держа в руках сверток в коричневой бумаге. Сверток возбудил во мне любопытство, и я позабыла, что Хюго не должен видеть моего распухшего лица. Он подошел к кровати, и по его взгляду я поняла, что он взволнован и пришел по делу. Было уже слишком поздно выпроваживать его, кровь прилила у меня к щекам, и я поглубже забралась под одеяло.
— Я не разрешала тебе входить… — смущенно пробормотала я.
Он сдержанно рассмеялся и спокойно ответил:
— Знаю… но у меня есть для тебя кое-что интересное. Угадай, Ханна, что это такое.
Высунув из-под одеяла нос, я уставилась на коричневый сверток, лежавший теперь на коленях у Хюго.
— Ну, говори же…
Он снял обертку и поднял вверх предмет, который был в ней завернут: это была книга в мрачно-зеленом полотняном переплете и уже захватанная пальцами. На верхней части переплета красовался лев — герб Нидерландов, а ниже — тисненые инициалы «R. Р.», глубоко врезавшиеся в полотно. «Rijkspolitie» — государственная полиция, — машинально сказала я; мне эти буквы были знакомы благодаря нашим знаменитым револьверам.
— Точно, — ответил Хюго, улыбаясь. — Вот, пожалуйста. Полицейский реестр. Для использования его в свободное время, каковое у тебя, без всякого сомнения, найдется. Одолжил ненадолго у моих старых друзей в Эймейдене.
Я позабыла о том, как я выгляжу, — позабыла решительно все. Я уже сидела в постели и протянула руки к этому зеленому реестру. Хюго передал мне фолиант.
— Сюда занесены все, кто скрывается в подполье и кого полиция ищет, — сказал он. — Вот хорошая для тебя работа: в ближайшие дни переписать все имена.
— Хюго!.. — в восхищении воскликнула я. — Господи, как же тебе удалось достать это?
— Ну-ну, — скромно ответил Хюго, — я же сказал тебе: благое даря моим старым друзьям. Тем самым, которые прежде следили за нами во время демонстраций безработных и при разноске нашей газеты. Теперь они, так же как я, готовы собственными руками разорвать немцев за бессмысленное разрушение нашей гавани и, следовательно, стали немного податливее…
Я сжимала в руках реестр, точно скряга мешок с деньгами.
— Уходи, Хюго, — решительно заявила я. — Сейчас я встану. Мне уже лучше. И сразу примусь за работу.
Он послушно поднялся со стула и, вытянув указательный палец, сказал:
— Принимайся. Только знай: вечером эта книга отправится вместе со мной под солому.
Я принялась переписывать имена. Ночевала книга в самом деле вместе с Хюго в сарае, а утром я продолжала работу. Не знаю, сколько времени я, облачившись в толстый халат, сидела р своей чердачной каморке, еще наполовину больная, за переписыванием множества знакомых и незнакомых имен — Франса и Руланта, Флоора и Тома и, разумеется, Хюго. Я вспоминала о своей хвори, только когда переставала писать; тогда у меня стучало в висках, ломило поясницу и кружилась голова, к горлу подступала тошнота. Но я чувствовала гордость, радость и внутреннее удовлетворение — ведь, несмотря на болезнь, я делала нечто, причинявшее вред оккупантам.
Шел уже третий день, как Хюго принес мне полицейский реестр. Стопка бумаги с переписанными именами медленно росла на моем столике. Уже близился конец, и это еще подстегивало мое усердие. Я работала с таким напряжением, что даже не услышала звуков, раздававшихся в доме и снаружи на дворе. После обеда было очень тихо, но обычно на тишину не обращаешь внимания. Лишь когда внизу раздались голоса, я прислушалась. Мне показалось, что говорили по-немецки. Я поспешно встала, колени мои задрожали… но не только от слабости после перенесенной свинки. Я услышала, как открылась дверь в кухню. Затем послышался голос Карлин. В отчаянии я поглядела на свои бумаги, быстро засунула их в реестр, приподняла матрац с безукоризненным постельным бельем, засунула под матрац полицейский реестр, повязала голову платком и прямо в халате нырнула под одеяло. Внизу, в кухне, раздавались крикливые голоса и смех немцев; это их типичная показная веселость вперемежку с грубостью.
— Was ist da oben?[15]
Я услышала, как Карлин робко произнесла:
— Больная… Krank…[16]
Кто-то внизу рванул дверь на лестницу, ведущую на чердак. Грохот сапог по лестнице болью отдался в моей бедной голове; я вся покрылась испариной.
Кто-то толкнул — вероятно, ногой — мою дверь, и она открылась. Я увидела каски. Несомненно, то были люди из дивизии Германа Геринга! Проверка, проверка… Значит, они добрались и до домика огородника. Я видела, как на пороге появился один из немцев; за ним несколькими ступеньками ниже стоял другой. Автоматы, противогазы, орденские ленточки в петлицах… Все как полагается. Я лежала неподвижно.
Немец осматривал меня холодным и пытливым взглядом, не трогаясь с места.
— Krank?
Мне нельзя было показывать ему, что я понимаю по-немецки.
— Больна… — проговорила я хриплым голосом.
— Was hat sie?[17] — крикнул молодчик, стоявший на лестнице. — Bekommt sie ein Kind oder was?[18]
И сам рассмеялся собственной шутке.
— Was haben Sie?[19] — спросил немец с порога.
Я высунула одну руку из-под одеяла и показала на свою распухшую щеку. Затем с трудом пробормотала что-то, как будто не могла открыть рот. Немец, по-видимому, сразу сообразил, в чем дело.
— Mumps… Ziegenpeter![20] — сказал он человеку позади него.
В тот же момент третий голос крикнул снизу:
— Wo bleibt ihr? Was gibt’s dort?[21]
Молодчики на лестнице хором отвечали:
— Krankes Madel… Mumps hat sie…[22]
Грубый голос внизу быстро, с возмущением проговорил:
— Mumps?.. Aber das ist ja ansteckend! Verdammt noch mal! Kommt hihunter, Tolpel! Die steckt uns die ganze Rotte an! Dalli, dallil Heraus aus’m Ungliickshaus![23]
Люди на лестнице уже сделали поворот направо кругом. Стук их сапог и поднятый ими неистовый рев — словно пещерные люди вышли на медведя — мучительной болью отдались в моей голове… Охватившее меня при появлении немцев оцепенение и смертельный страх исчезли. Вместо этого на меня напала такая дрожь, что зуб на зуб не попадал; только теперь я вдруг сообразила, что мой плащ висит на крюке против двери, которую рывком открыл вбежавший наверх немец, и что револьвер мой лежит в кармане плаща. Если бы немцы подошли к кровати, чтобы поглядеть, не симулирую ли я болезнь, то я лишена была бы возможности достать оружие. Усилием воли мне удалось наконец взять себя в руки.
Но я, право, не знала, смеяться мне или плакать; хорошо, что минут через пять ко мне наверх поднялась Карлин, все еще страшно бледная.
— Они ушли… — проговорила она, падая на стул возле моей кровати. — Слава богу. Они помчались на велосипедах словно бешеные. А Яну — он работал в огороде — они кричали разные гадости… Боже мой, да что же тут произошло?
— То же самое я хотела бы спросить у тебя, — сказала я, чувствуя под собой твердый, как камень, полицейский реестр. — А где Хюго?
— Отправился утром в Заан, — ответила Карлин.
— Слава богу, — вздохнула я. — Как они появились здесь?
— Совершенно внезапно. Проехали на велосипедах через двор и слезли под окнами кухни… — объяснила Карлин. — Я не успела даже предупредить тебя. Только не понимаю, почему они так поспешно смылись.
Я рассказала ей, что случилось. Она поглядела на меня округа лившимися, недоверчивыми глазами.
— Вот оно что… Нас спас, значит, их страх перед заразными болезнями?
— Именно так, — подтвердила я.
— Как нам повезло!.. — сказала Карлин и глубоко, с облегчением вздохнула.
— Это верно, — заметила я. — Нам повезло!
Неудачный налет
В полосе дюн наступила весна. Вначале я почти не замечала ее, сидя у себя на чердаке и переписывая полицейский реестр до самой последней фамилии. Сидение в согнутом положении в четырех стенах не очень-то способствовало моему выздоровлению, и все же мне стало лучше. Хюго, узнав о нашествии немцев на наш дом, сначала встревожился и уж, наверное, мысленно обозвал нас болванами и растяпами, но потом, вспомнив о страхе немцев перед заразными болезнями, успокоился.
— Верно, — сказал он. — Об этом нередко слышишь. Инфекции они боятся, как огня… Да, вполне возможно, что теперь они здесь не скоро покажутся.
И все же мы сразу заметили, что Хюго стал вести себя гораздо осторожнее, большую часть времени проводил в своем сарае, а если сидел вместе с нами в доме, то никогда не оставлял в сарае револьвера. Я по его примеру также держала оружие при себе, хотя никому не говорила об этом.
Приблизительно в середине апреля Хюго снова упаковал полицейский реестр в рваную коричневую бумагу и, привязав пакет к багажнику, словно пару старых ботинок, отвез его обратно в Эймейден. В этот день я впервые вышла на воздух. Моя работа по переписке завершена! Наконец-то и я увидела, что на улице весна; бурые, лишенные растительности лысины как будто смыло с лица земли, тонкий налет зелени и ее пока еще невидимый глянец готовы были оживить весь ландшафт. Огородные квадраты Яна почернели; когда солнце стояло высоко и сверкало в стеклах теплиц, мне казалось даже, будто я вижу, как беловатые побеги спаржи, разбухая в кромешной тьме под землею, пускают ростки.
Вечером, перед самым ужином, Хюго вернулся домой, и по его лицу я сразу заметила, что случилась какая-то неприятность. Может быть, снова начала орудовать где-нибудь карательная группа Зильбертанне; в последнее время немцы, горя жаждой мести, изощрялись в жестокости, особенно в нашей местности. Мысли мои неслись дальше… Кто знает, не открыла ли немецкая разведка, что я… А вдруг они сделали что-нибудь с моими родителями, с Юдифью… Неизвестно. Суровый взгляд голубых глаз Хюго разом прервал поток моих мыслей. Он кивком головы предложил мне выйти с ним на тропинку.
— Ради бога, Хюго, что случилось? — спросила я его, когда дом скрылся из виду.
— Они взяли на пароме Тома, Яна и Эдди, — прямо заявил он.
Я была еще очень слаба. И я почувствовала, что ноги больше не держат меня. Зубы у меня застучали; вероятно, я вся побелела, потому что Хюго испугался, быстро протянул руку и крепко подхватил меня. Я устояла на ногах.
— Господи, что же это? — беспомощно воскликнул он, — Тебе дурно, Ханна?
— Слишком неожиданно, — пробормотала я. — Неважно… Пройдет… Расскажи мне все.
Хюго еще раз виновато взглянул на меня и начал — очень осторожно, я это почувствовала — рассказывать. Гарлемская группа Сопротивления, оказывается, снова начала осуществлять акты мщения. В самом деле, глупо, что товарищам так долго пришлось бездействовать, говорил Хюго; все они обрадовались решению инструктора партии. Франс разработал новый план нападения на центральную электростанцию. А тем временем Том, Ян и Эдди похитили из здания муниципалитета в Бентфелде целую кипу продовольственных карточек и бланков для удостоверений и намеревались переправить их группе Сопротивления в Кеннемерланде. Однако на пароме, которым они поехали, оказался немецкий патруль. Эдди хотел бросить чемодан с документами в канал, но какой-то ехавший на пароме молодчик в штатском предупредил немецкую разведку. Не прошло и двух минут, как все трое в наручниках уже сидели в полицейском автомобиле. Эдди пытался выстрелить, но его револьвер дал осечку; Том и Ян растерялись.
— Они все трое упомянуты в полицейском реестре, — заметила я.
Долгое время мы молча бродили между кустами, на которых уже набухли толстые и липкие почки.
— Что же делать?.. — спросила я, справившись наконец со своей слабостью.
Хюго глубоко засунул руки в карманы куртки.
— Они сидят в Ветеринхсхансе, в Амстердаме… Мы должны их вызволить оттуда.
— Налет? — спросила я. — А удастся нам?
Очевидно, он вспомнил в этот момент то же, что и я: как однажды в новогоднее утро группа борцов Сопротивления, надев военную форму немецкой вспомогательной полиции, безуспешно пыталась освободить из Ветеринхсханса нескольких арестованных товарищей… Хюго взглянул на меня, затем устремил взгляд вперед, скулы его резко обозначились, вид у него был решительный.
— На этот раз должно удаться, — сказал он.
Мы услышали свист Яна Ферлиммена: это означало, что Карлин накрыла на стол. Мы медленно побрели назад, к дому. У меня и без того был скверный аппетит. А после разговора с Хюго он совсем пропал. Да и Хюго тоже ел как-то нехотя и больше молчал. Ян и Карлин не уговаривали нас кушать больше — хотя вообще-то они были люди добрые и в особенности после моей болезни проявляли всяческую заботу обо мне; даже Хейс, казалось, почувствовал настроение взрослых и лишь тихо играл вилкой и ложкой. Мысленно я снова вернулась в наш гарлемский штаб. Будто снова сижу я в большой, темной, пропахшей табачным дымом комнате, где стоят потертые диваны и потрескивает радиоприемник. Вон там сидит Том, дальше Ян, а там Эдди… Они смеются, поют и по случаю падения Муссолини пьют пиво… По щекам у меня катились слезы. Больше всего меня огорчало то, что я не смогу и не должна участвовать в налете: я была чересчур еще слаба, не говоря уже о том, что, даже если бы я хорошо себя чувствовала, у меня не хватило бы сил: там требовалось гораздо больше, чем стрелять на ходу с велосипеда.
После ужина мы с Хюго еще раз вышли пройтись. Ему, видимо, хотелось хоть чем-нибудь утешить меня, поэтому он был так откровенен со мной. Совет Сопротивления сообщил, что арестованных борцов решено освободить, и не только их. Уже установлена связь с руководством компартии, рассказывал Хюго, и оно целиком согласилось с нами, что следует организовать совместный удар. И не ради только Тома, Яна и Эдди; если это возможно, нападающие должны освободить из тюрьмы всех заключенных…
Я не прерывала Хюго; я видела, что новая операция уже увлекла его. Сама я никак не могла представить себе, как им удастся открыть двери тюрьмы Ветеринхсханс, хотя я была бы, конечно, рада, если бы товарищи смогли вырвать людей из камер смертников. Я боялась охладить воодушевление Хюго (он и так старался его сдерживать) возражениями, которые, конечно, объяснялись моим болезненным состоянием. Я сама прекрасно знала, что когда мы здоровы, то гораздо больше можем, хотим и смеем совершить, лучше все понимаем, большего добиваемся… В этот момент я завидовала здоровью Хюго, его непреклонной воле, силе его плеч и рук.
Вскоре я совсем поправилась — я очень хотела поправиться. Как я и предвидела, Хюго в эти дни исчезал надолго. Иногда он кое-что рассказывал мне, но чаще возвращался странно молчаливый. Резкие складки вокруг рта выдавали глубоко затаенный гнев. Правда, я все же узнала от него, что в операции должны принять участие от Совета Сопротивления Херрит Ян, Флоор и Тони и еще человек восемь из Заана и Северной Голландии; Гарлем посылал Руланта, Хюго и одного новичка; кроме того, компартия должна была направить десять человек из Амстердама. Они уже позаботились об убежище для тюремного сторожа, который оставит открытыми двери тюрьмы.
Медленно тянулся апрель. Дни стояли долгие, ясные и праздные; вечера казались бесконечными. Днем я помогала Карлин, хотя по-прежнему не могла похвастаться успехами в области хозяйства: картошка, которую я чистила, была скорее похожа на игральные кости, как и в былое время, когда я помогала матушке де Мол. Когда Хюго отсутствовал, дни казались мне еще вдвое длиннее. Мне не удавалось заставить себя читать. Сама того не замечая, я уносилась мыслями в сторону, мне мерещились стены, коридоры, железные двери, бегущие люди. Как будто я вновь переживала все наши операции, но, воспроизведенные моим сознанием, они будили во мне тревожные предчувствия. Карлин посматривала на меня испытующим взглядом и однажды сказала:
— А ты все еще очень плохо выглядишь.
Я что-то уклончиво ответила ей. Вообще-то даже хорошо, что Карлин мне это сказала, она предостерегла меня. Я стала обращать на себя больше внимания, заставляла себя гулять, есть, отдыхать. Мне не хотелось доставлять Хюго лишних забот, к тому же я замечала, как в нем растет нервное напряжение — так напрягается медленно сжимаемый кулак.
К концу апреля настроение Хюго улучшилось, напряжение спало. Он шутил с Яном, играл с маленьким Хейсом. Как раз в это время Би-би-си сообщило, что Англия прекратила перевозку пассажиров за пределы страны и что любой направляемый в Англию дипломатический пакет будет просматриваться цензурой.
Мы навострили уши. Хюго кивнул мне.
— Черт возьми, Ханна, кажется, ты все-таки права насчет англичан… Уж если эти меры предосторожности не предвещают крупной акции, тогда я ничего не понимаю!
Что-то явно готовилось и назревало, этого уже нельзя было не заметить. Не прошло и суток, как последовали другие сообщения, убедившие нас, что во всем мире не найдется теперь человека, который сохранил бы веру в немцев: Испания прекратила поставку вольфрама нацистам, а турки объявили о своем решении больше не продавать Гитлеру хром.
— Крысы покидают тонущий корабль, — многозначительно заметил Ян Ферлиммен; Хюго и я молча взволнованно протянули друг другу руки, как два старых боевых товарища…
В последний день апреля Хюго исчез.
Первого мая я нервничала сильнее, чем обычно. Все спокойствие, весь избыток сил, которые, как мне казалось, я успела накопить, сразу улетучились. Я вышла погулять, но вынуждена была сесть на обочине дороги, почувствовав вдруг, что дальше идти не могу. Вернулась я домой вся в поту; забралась в свою комнатку на чердаке и, как суеверная школьница, гадала на пальцах. Зарядив револьвер, я поклялась, что собственноручно пущу предателю Лагесу пулю в лоб, если только услышу, что налет не удался, а борцы Сопротивления схвачены. Я легла на кровать, дрожа от страха, который вновь овладел мною. Это было невыносимо. Я соскочила с постели, встала перед зеркальцем и произнесла грозную обвинительную речь, холодную, полную презрения: «Эх ты, слабонервная дура, льешь слезы и дрожишь; да разве это ты, гордая, неуязвимая Ханна С.?»
Девушка с красными пятнами на лице и густыми каштановыми кудрями гневно глядела на меня из зеркала.
«Что он подумает о тебе, если внезапно войдет сюда и увидит тебя в таком состоянии?» — сказала мне девушка в зеркале. Слова ее сразу отрезвили меня. Я отошла от зеркала, умылась и снова улеглась на кровать, подложив руки под голову. Теперь я успокоилась, и мне стало стыдно. Стыдно перед Хюго.
Я заметила, что в этот момент я думала лишь о Хюго… Ночь я также провела спокойно, не волновалась, хотя Хюго не вернулся и я легко могла бы поддаться отчаянию, сомнениям, дурным предчувствиям. На следующее утро Ян и Карлин, которые знали только, что Хюго отправился на «дело», избегали моего взгляда. Не было еще случая, чтобы после очередной операции Хюго не вернулся к ночи домой.
И только перед обедом я увидела наконец Хюго; он ехал на велосипеде по двору. У меня потемнело в глазах. Карлин стояла рядом со мной около раковины и полоскала детское белье. Она обхватила меня мокрыми руками и поддержала, иначе я бы упала на пол.
— Черт возьми!.. — пробормотала я. И стиснула зубы — такое меня зло взяло. Я подошла к двери. Хюго как раз ставил к стене велосипед. Я видела его спину, его кожаную куртку, маленькие ноги в спортивных туфлях. Он прекрасно знал, что я стою на пороге, я это чувствовала. И я поняла: он не хочет встретить мой взгляд, прочесть в нем вопрос. Он долго возился с велосипедом — без всякой на то необходимости, наконец обернулся ко мне. Я испугалась. И бросилась к нему. Он был бледен, небрит и как-то осунулся.
— Хюго! — воскликнула я. — Неудача?
Он поднял на меня глаза; взгляд их был мрачен; в нем выражалось отчаяние, оскорбленное чувство собственного достоинства, немой гнев. Никакого сомнения: налет не удался! Хюго стоял передо мной живой и невредимый, но весь воплощение горя, досады. Личная неудача не могла бы привести его в такое смятение. Я понимала его. Мне захотелось хоть чем-нибудь утешить своего товарища, который так глубоко переживал нанесенное нам поражение. Я бросилась к нему и обняла его. Он в безмолвном удивлении уставился на меня, его осунувшееся лицо еще больше побледнело. Я растерялась и тут же упрекнула себя за эту выходку. Хюго разнял мои руки и медленным движением снял их со своих плеч.
— Да… — произнес он с трудом, как будто только сейчас смог дать ответ на мое восклицание. — Неудача. И какая неудача!
Я крепко держала его за руку. Затем потащила его за собой, к нашей старой садовой скамейке под верандой. В окне показалось лицо Карлин; это означало приглашение обедать — как будто это было сейчас самое важное! Я нетерпеливо отмахнулась от нее, Хюго сидел, опустив голову на руки. Я тоже села. Я ждала.
Мы долго молчали. Потом он заговорил. Под тихий, монотонный стук тарелок, ножей и вилок, под смех и крики Хейса я слушала страшный и не всегда связный рассказ Хюго о том, как выполнялось задание группы и совершался налет на тюрьму.
Эдди остался без сигарет
…Вечером 30 апреля борцы Сопротивления собрались в доме на Сарфатистраат, где Херрит Ян и его штабные, согнувшись над планом тюрьмы, давали им инструкции. Кое-кто из товарищей спал, другие сидели и курили, пока на башне не пробило четыре часа утра: конец комендантского часа. Все вышли на улицу, группа за группой. Хюго шел во главе одной из небольших групп; Флоор — в конце отряда; ему было поручено ликвидировать врагов, которые будут схвачены. Наружная дверь тюрьмы была отперта. Тюремный сторож, оказав эту важную услугу, тотчас же скрылся, отправившись на конспиративную квартиру, которую Совет Сопротивления подыскал для него в Амстердаме. Все знали, что внутри здания тюрьмы должно находиться около тридцати эсэсовцев; товарищи беспрепятственно проникли во внутренний двор, а оттуда через вход с каменным крыльцом попали в центр скрещения огромных тюремных коридоров. Во дворе все борцы Сопротивления надели поверх ботинок толстые шерстяные носки — за исключением Хюго, который, как и всегда, был в спортивных туфлях («в них подкрадываешься тише, чем кошка, Ханна!»). До этого момента все шло хорошо. В коридорах не видно было ни души. В одной из камер кто-то глухо и долго кашлял. Нападающие стали надевать маски. Но не успели они с этим покончить, как на пороге одной из серых дверей, открывающихся в коридор, показался тюремный сторож голландец. Увидев нашествие, он остановился и открыл было рот, собираясь что-то крикнуть, но Хюго уже схватил его за шиворот, одной рукой зажал ему рот, а другой ударил револьвером под ложечку. Борцы Сопротивления передавали сторожа, как куклу, из рук в руки, пока он не попал к Флоору, который связал его и заткнул ему рот… По-прежнему стояла тишина, но настороженная, полная неизвестности… Странный полумрак между побеленных стен коридора… Перед дверью, из которой вышел сторож, остановились Херрит Ян и Хюго; они переглянулись, и Херрит Ян распахнул дверь. Комната была слабо освещена горевшей под потолком лампочкой. В голубоватом полумраке вырисовывались фигуры нескольких мужчин; один из них вскочил на ноги. Хюго быстро очутился перед ними и негромко сказал: «Руки вверх! И ни звука!» Все послушно подняли руки. Херрит Ян, махнув рукой, скомандовал: «Выходите!..» Эти тоже благополучно добрались до Флоора и товарищей из Заанского района — попали в надежные руки… И снова тишина, легкий шелест одежды, приглушенное шерстяными носками шарканье ног, направляющихся по коридору к следующей двери… В ее верхней части — стекло, прикрытое тюлевой занавеской. Что там может быть? Херрит Ян несколько секунд всматривается внутрь… Кажется, никого; во всяком случае, ни одного эсэсовца… Тони и Рулант остались безопасности ради на страже у двери, остальные пошли дальше, к соседнему коридору, Херрит Ян остановился, поманил к себе Хюго и одного из своих людей. Из открытой двери падал свет. По-видимому, это была не камера. Подкрались немного ближе. Ни звука, слышны только чьи-то вздохи, словно сопит какое-то животное. Хюго и Херрит Ян одновременно заглядывают в комнату: на обитом кожей диване возле конторки спит эсэсовец.
Товарищи держат военный совет. Быть может, у эсэсовца есть ключи от камер смертников? Надо взять его живым. Чтобы убить, придется стрелять. А стрелять нельзя: это будет сигналом неудачи, знаком, что нужно убегать… Подозвали Флоора. Флоор говорит: «Я собственными руками сверну ему шею». (— А ты знаешь ведь, Ханна, какие могучие у Флоора руки!..) Флоор прокрадывается в комнату эсэсовца. Не успел он сделать и двух шагов, как под конторкой что-то зашевелилось, показалась чья-то взъерошенная тень… Рычание… высунулась голова собаки — то ли дог, то ли волопас, но явно выкормленный кровью и мясом. Зеленым огнем горят глаза собаки, но еще страшнее ее пасть с белыми кривыми зубами… Флоор делает прыжок назад. С жутким рычанием собака бросается за ним. Херрит Ян стреляет, и страшное животное падает. Эсэсовец зашевелился. Херрит Ян направляет свою «пушку» в другую сторону. Три следующих пули он посылает в немца. Тот лежит на диване, как мешок с костями… Тревога распространяется по тюрьме. Из коридоров в комнату доносится смутный гул, как будто люди стучат в двери, раздаются возгласы, непонятно с какой стороны. Короткое и мучительное замешательство… Херрит Ян толкает своих бойцов назад, к внутреннему двору: «Удирайте! Сюда идут…» Наши бросаются к выходу, с оружием наготове, а в этот момент за углом поперечного коридора раздается сигнал тревоги… Слышатся обычные ругательства, проклятия, грохот сапог; целая орда немцев вырывается из караульного помещения… Первая автоматная очередь обрушивается на борцов Сопротивления. Товарищи застывают на месте. Затем они начинают стрелять. Эсэсовцы отступают. Борцы Сопротивления рывком открывают дверь, ведущую во внутренний двор. Там стоят тюремные сторожа, связанные, с кляпом во рту. Флоор вталкивает их в коридор между нашими и эсэсовцами, которые снова уже преследуют нападающих. Эсэсовцы выпускают вторую автоматную очередь. Несколько человек ранено. Но никто не остается лежать, все подымаются на ноги. Заслон из тюремных сторожей вызывает задержку. Кратковременную, но драгоценную. Эсэсовцы продираются вперед и бегут вовсю, в то время как наши уже перелезают через стену. Фашисты дают третью очередь. Флоор и Тони падают прямо возле Хюго. Он подымает их на ноги; подводит к стене, им помогают перелезть. Хюго еще раз осматривается вокруг. И видит, что один из товарищей не поднялся с земли. Хюго идет обратно, все время стреляя. Вместе с ним стреляют еще три-четыре человека, коммунисты и члены Совета Сопротивления. Хюго быстро наклоняется над упавшим товарищем. Это Херрит Ян. Он жив и подымается на локтях. Хюго кричит товарищам: «Задержите их еще на минуту… на полминуты!» Тащит Херрита Яна к стене. Еще десять-двадцать секунд. Стоящие на страже товарищи подымают его и переправляют через стену. Хюго продолжает стрелять. Рядом с ним стреляет кто-то еще, в предрассветной темноте он не разглядел, кто именно. Эсэсовцы снова наступают. Они уже во внутреннем дворе. Хюго и незнакомый товарищ бегут, перелезают через стену… Улица. Людей не видно… Кто-то уезжает на велосипеде, согнувшись, с трудом двигая ногами. Хюго сразу узнает Херрита Яна. Незнакомый товарищ кивает головой и исчезает. Хюго торопится скрыться в переулочках Лейденского района… Башенные часы бьют пять ударов. Налет на тюрьму не удался.
А Том, Ян и Эдди по-прежнему сидят в камере смертников.
В то утро Хюго прятался между мешками с цементом и досками во дворике у одного плотника, ожидая, пока улицы станут более людными; в своем кармане он обнаружил пачку хороших сигарет, которые приберег для Эдди, заядлого курильщика. В этот день он остался в Амстердаме, а вечером направился в район Заана. У матушки де Мол он узнал, что Флоор и Тони, оба раненые, скрылись в конспиративных квартирах: Флоору прострелили бедренную кость, а Тони — плечо. Одну ночь Хюго провел на чердаке над бакалейной лавочкой.
И вот он снова здесь. Невредимый, но терзаемый муками разочарования, ярости и мести. А пачка сигарет для Эдди по-прежнему лежит нераспечатанная у него в пальто. Под кожаным внутренним карманом, в котором он держит свой револьвер.
Лисьи повадки
Хюго скоро преодолел душевное смятение и слабость. Да и я тоже рвалась в дело. Невзирая на легкое головокружение, я чувствовала, что способна выполнить любое задание. И я очень обрадовалась, когда несколько дней спустя Хюго наконец сказал:
— Поедем в гарлемский штаб. Там что-то готовится.
В эти майские дни стояла ветреная, дождливая погода, как будто природа вместе с нами возмущалась теми невероятными злодеяниями против людей, которые совершались в оккупированной Европе. Я не в состоянии выразить те чувства, которые обуревали меня: мне казалось, во всем мире не найдется достаточно огня, чтобы выжечь нацистскую мразь.
Укутавшись в плащи, мы поехали на велосипедах в «Испанские дубы», в старый господский дом. Я надела под плащ свитер, Хюго — старое зимнее пальто. У него и в этом пальто был внутренний кожаный карман для револьвера. А я пришила двойной холщовый карман к своему плащу и этим, кажется, исчерпала все свои способности к рукоделью. Если бы мама увидела, как я его пришила, она только головой покачала бы. Но он держался, а это главное.
Мокрая дорога блестела, воздух словно навис над землей всей своей тяжестью, и если бы не свежая зелень и слабый горьковатый аромат молодой листвы, то можно было подумать, что стоит октябрь. Я вся дрожала…
Мы въехали за ограду, оставили велосипеды, побрели по садовой дорожке… Дрожь пробирала меня все сильнее. Я нервничала. Вот и деревянная калитка, и тот же характерный звук, когда ее открываешь… Затем дверь черного хода, скрытая романтическим навесом из дикого винограда… И наша комната…
Хюго тихонько, подтолкнул меня вперед. В комнате царил полумрак: небо было закрыто тучами, перед окнами свисали ветви деревьев, и все предметы в комнате заволокло табачным дымом. Однако я сразу узнала Вейнанта, фигура которого довольно четко обрисовывалась на фоне окна; он тотчас же повернулся к нам. Там же находился и Франс, а позади него, едва видный в тени, на одном из старых диванов сидел Рулант и еще несколько мужчин, которых я не знала.
И вот мы встали друг против друга, пожали друг другу руки, пробормотав обычное приветствие «Как дела?..» И каждый подумал о трех наших товарищах, ушедших отсюда, но никто не промолвил ни слова.
Постепенно глаза привыкли к слабому освещению: у Франса был очень озабоченный вид, он представил меня двоим новичкам: Отто, длинному белокурому парню, и ничем внешне не замечательному человеку по имени Вихер; на его лице единственно приметными были пытливые серые глаза. Хюго встретился с ним, как со старым знакомым, и я догадалась, что Вихер участвовал в налете первого мая.
Шесть мужчин и одна девушка. На данный момент они представляли собой гарлемский Совет Сопротивления, во всяком случае, его ядро, его боевой отряд. Вдобавок Хюго и я, если можно так выразиться, действовали наполовину самостоятельно.
Было что-то печальное, что-то угнетающее в этой встрече, будто мы явились на вечер воспоминаний, на траурный митинг; по-видимому, не я одна испытывала такое чувство. Рулант, который с пытливым вниманием, думая, что я не замечаю, наблюдал за мной — как будто по моему внешнему виду он мог определить, что я за это время делала и чем жила, — выглядел не менее озабоченным и мрачным, чем Франс; я радовалась, что двое новичков по крайней мере внесли некоторое оживление в нашу встречу. Я подумала, что они, вероятно, не знали наших арестованных товарищей.
В этой так хорошо знакомой мне комнате я чувствовала себя теперь более взрослой и главное — более опытной. И я понимала, что мои прежние товарищи должны были это заметить. Отто обносил всех напитком, который именовался кофе. Он был горячий и сладкий и, несмотря на отсутствие в нем всякого аромата, все же немного рассеял мрак и холод, царившие в наших душах…
Разговор не клеился; он разгорелся, лишь когда Франс обратился ко мне и Хюго:
— Знаете ли вы, что Тома, Яна и Эдди выдал немцам на фелзенском пароме некий молодчик в штатском?
Я не ответила, а Хюго кивнул головой.
— Теперь мы знаем, кто это был, — добавил Франс. В его голосе слышались новые нотки, какая-то твердость, что мне гораздо больше понравилось, чем робкий, неуверенный тон, каким он говорил с нами до этого момента.
— Кто же это, черт возьми? — поспешно спросил Хюго. — Я знаю его?
— Даже очень хорошо знаешь и удивишься, — ответил Франс. — Это Фосландер.
Хюго. в самом деле удивленно уставился на Франса, а я ничего не поняла, так как имя Фосландера мне ни о чем не говорило.
— Но это же не Герман Фосландер… из Бевервейка? — недоверчиво спросил Хюго.
Франс, Рулант и новичок Вихер — все трое кивнули головой.
— Наш «товарищ по партии» Фосландер, — сказал Рулант и встал; видно, ему не сиделось на месте.
Я физически ощутила волнение, охватившее Хюго. Я почти точно знала, какие мысли вертелись сейчас у него в голове.
— Чтоб ему ни дна ни покрышки… — проговорил он, бессильно опускаясь на стул. — И вам наверняка это известно?
Франс несколько раз выразительно кивнул головой:
— Да. От человека, в словах которого нет оснований сомневаться. От Симона Б. После этой истории с военнопленными Симон служил у Фосландера в качестве фиктивного слуги. А вы знаете, какой Симон наблюдательный — у него ясный и трезвый ум рабочего.
Хюго покачал головой.
— Это ужасно, — сказал он. — То, что Фосландер как-то стран-: но держал себя… например, его фатовство… все это я всегда приписывал тому обстоятельству, что он ведет торговые дела и вынужден общаться с буржуазией… Но представить себе, что он преследует такие цели!..
— «Товарищ» Фосландер! — язвительно, с горечью снова проговорил Рулант. — «Связной» Фосландер!..
Внезапно Хюго встал, подошел к Франсу, тряхнул его за плечо.
— Наверное, в свое время, в Апелдоорне, это он пытался выдать немецкой разведке подпольную партийную организацию?
— Да! — подтвердил Франс. — Он самый. Что ему частично и удалось сделать! Лоу Й. и Ян Д., которые не успели достаточно быстро скрыться, были арестованы недалеко оттуда…
Хюго начал мерить шагами комнату. Его волнение заразило нас всех. Товарищи продолжали говорить о Фосландере; каждый рассказывал, что знал. Я же не только не знала его, но даже никогда о нем не слышала. Однако и того, что мне пришлось узнать теперь, было достаточно, чтобы вызвать во мне отвращение и еще более сильное чувство — желание отомстить. Герман Фосландер… Человек из мелкобуржуазных кругов, неудачливый делец, но, очевидно, убежденный в том, что обладает необыкновенными коммерческими способностями; он переселяется из Амстердама в Бевервейк и спекулирует там хозяйственными товарами… С молодых лет он имел знакомых в коммунистической партии. Перед коммунистами он выдает себя за члена компартии. Бросаются в глаза его мещанские замашки: он любит яркую, кричащую одежду, обожает перчатки канареечно-желтого цвета, много времени проводит в различных кафе, состоит членом клуба лавочников, любителей игры в бридж. Время от времени он помогает партийной организации, когда не хватает денег на публикацию объявлений, регулярно жертвует небольшие суммы Комитету помощи Испании и оказывает поддержку Международной рабочей помощи… Он и сам, однако, толком не знает, к чему он стремится. Выступать открыто в качестве коммуниста он не может, да и не хочет. Это скомпрометировало бы его в глазах его буржуазных клиентов. Лишь с момента оккупации он как будто окончательно определил свою позицию: вскоре же скрылся в подполье. Подозрений он не возбуждал. Его светские манеры очень пригодились для связи: после февральской забастовки, когда немцы начали арестовывать всех направо и налево, амстердамские коммунисты неоднократно направляли его со специальными поручениями в Гелдерланд, к скрывавшемуся в подполье руководству компартии… И выполнял он эти поручения вполне удовлетворительно.
— Чересчур доверяли ему, — сказал Франс, как будто он-то с самого начала чуял в нем предателя. — Чего же вы хотите? Слишком мы полагались на него… Но до прошлой осени все шло как будто хорошо… А потом выплыла вот эта история.
Хюго снова сел: по-видимому, он еще раз мысленно прослеживал весь жизненный путь предателя.
— Потом его арестовали, — пробормотал Рулант, — с этого все и началось…
— Верно, — подхватил Франс. — Ты ведь помнишь, Хюго? Осенью прошлого года Фосландера неожиданно увезли…
— А вскоре он вернулся… Живой и здоровый, как ни в чем не бывало, — мрачно отозвался Хюго.
— Верно, — повторил Франс. — Вот ведь какая глупость! И почему мы тогда же не спросили себя, каким образом удалось вырваться целехоньким именно ему, а не сотням других? Почему они были обречены на расстрел, а Фосландер к николину дню снова очутился в Кеннемерланде, на свободе?
Хюго постучал себя кулаком по лбу:
— Фосландер… Да! Теперь я знаю, почему мы не сумели проследить за ним. Мы были заняты первым налетом на тюрьму Ветеринхсханс.
Я ничего не сказала, однако подумала: «Значит, Хюго тоже участвовал в нем. А ведь мне он ничего не сказал об этом».
— Мы были слишком заняты, — услышала я голос Франса. — А он тем временем делал свое. Ясно, что раз вернулся лишь он один, то, значит, он целиком и полностью продался врагу…
— Кому первому пришла в голову эта мысль? — коротко спросил Хюго.
— Я же говорил: Симону Б., — сказал Франс. — Надо признаться, у него есть чутье, в этом мы можем ему только позавидовать… Еще в период связей с военнопленными он решил основательно прощупать Фосландера. Это была рискованная затея. Он запасся письмом от своих амстердамских товарищей по партии, в котором те просили Фосландера взять Симона к себе на работу в качестве слуги: иначе, мол, его отошлют в Германию в порядке отбывания трудовой повинности. Фосландер попался на удочку. Начиная с февраля Симон зорко следил за ним. А Фосландер изо всех сил старался работать на тех и на других: это именно и предвидел Симон…
— Значит, оккупация нас все же кое-чему научила! — с горечью сказал Хюго. — Стрелять, совершать налеты… Разыгрывать комедию…
На мгновение все замолчали. Затем Франс закончил свой рассказ о Хитреце-Лисе[24], который пребывал в наших рядах с единственной целью — как можно ловче предать нас.
— …Симон еще с месяц назад мог с уверенностью сказать, что всякий раз, как Фосландер ехал «по делу» в Амстердам или в Гарлем, он заглядывал в немецкую разведку… Не приходится сомневаться, что там он выдавал наших людей. И, конечно, по этой-то причине немцы и сохранили ему жизнь… Симон трижды проследил за ним. В последний раз Фосландер ехал на фелзенском пароме; и в тот вечер Симон услышал, что на пароме арестованы три гарлемских террориста…
Мы снова помолчали.
— Так вот какие дела… — тихо сказал Хюго. — А товарищи из Кеннемерланда… они ничего не предпринимают?
Франс сказал, насмешливо улыбаясь:
— Они бы и хотели, пожалуй… Только теперь уже поздно, прошла целая неделя… Но до той поры Симон никак не мог убедить их, что Фосландер настоящий бандит. Ведь всего месяц назад Фосландер снабдил подполье огромной пачкой продовольственных карточек… И когда Симон пришел к человеку, который превосходно стреляет, тот просто-напросто отказался ликвидировать Фосландера и высмеял предложение Симона прямо ему в глаза.
— Почему ты сказал, что слишком поздно, хотя прошла всего неделя? — нетерпеливо спросил Хюго.
— Потому что с той поры Фосландер исчез, — ответил Франс. — Перекочевал в Амстердам, как говорит Симон… Стал неуловимым.
— Неуловимым? — раздраженно и недоверчиво переспросил Хюго. — Исчез?
— Уехал. Исчез, — подтвердили Рулант и Франс.
Хюго, видно, хотел еще что-то спросить, но так и не спросил. Я видела, что он немного успокоился.
— Симон считает, что после того, как он выдал Тома, Яна и Эдди, Фосландер чувствует себя не очень уверенно, — ответил Франс. — Вероятно, есть немало людей, которые знают его… Наш Лис — тертый калач. Вероятно, он подыскал себе более безопасное местечко.
— Ты так считаешь?.. — задумчиво спросил Хюго.
— Конечно… — сказал Франс. — Мы дали маху, Хюго. Придется нам ждать до окончательного освобождения… пока народные трибуналы не наведут порядок там, где мы сделали упущения.
Хюго в раздумье по-прежнему кивал головой. Возле рта появились еле заметные тонкие морщинки — верный знак того, что в голове у него созрело какое-то решение. Он больше не принимал участия в разговоре, хотя началось подробное обсуждение плана нового налета на центральную электростанцию.
Когда мы с Хюго возвращались домой, он еще долго был задумчив и замкнут. Лишь на пароме он снова, оглянувшись вокруг, тихо сказал мне:
— Так, значит, Ханна, здесь вот совершил свою последнюю пакость этот доносчик — сукин сын!
— Мы что-нибудь предпримем? — так же тихо спросила я Хюго, перегнувшись, как и он, через перила парома.
Сжав мне руку выше локтя, он сказал:
— Этого вопроса я ждал от тебя, Ханна. Разумеется, предпримем что-то, хотя Франс и говорит, что негодяй неуловим. Неуловимых людей не существует… Начнем за ним охотиться.
Лисья охота
Долго тянулись для меня первые дни, в ожидании, когда Хюго разработает план операции. Однако мне не было скучно. Теперь я снова могла читать, так как знала, что нам предстоит какое-то дело. Я смотрела, как Хюго орудовал в огороде вилами и мотыгой; на его лбу собирались морщины, а руки спокойно и уверенно управлялись с землей. Мне казалось даже, будто я вижу, как в голове у него рождаются планы, как он взвешивает их и отбрасывает один за другим, пока не родится окончательный план, наиболее удачный.
Я читала книги, слушала передачи английского радио. К тому времени советские войска уже приблизились к прежним границам.
Маршал Тимошенко с миллионной армией стоял в Прибалтике, готовясь нанести мощный удар в западном направлении. Я не слишком отчетливо представляла себе, как такой фронт может выглядеть. Мне он казался чем-то вроде неудержимо движущейся вперед стальной крепости…
А наш фронт был таким узким, таким маленьким, таким незаметным; он проходил среди нескольких голландских, рек и польдеров, позади дюн и крестьянских поселков. Тысячи две голландцев, скрываясь в тайных убежищах, боролись против оккупантов, во сто крат более сильных, чем они. А там, на Востоке, накапливалась мощная сила огня и железа, готовая разразиться над гитлеризмом такой страшной грозой, какой еще не знала история…
В каждой стране свой фронт. И у каждой — свой долг. Пока не будут разбиты нацисты. А нацисты даже у нас, в Голландии, не желали сдаваться и всячески выкручивались. Они вдруг начали выступать в печати с угрозами и предупреждениями о том, что будет принят целый ряд суровых мер против каждого, кто в случае вторжения союзных войск на наш берег станет оказывать им помощь.
— Как будто англичане уже стоят между Петтеном и Зандфортом! — насмехался Хюго в тот самый вечер, когда мы прочли в газетах немецкое сообщение. Искоса глядя на меня, он спросил — Тебе-то, Ханна, наверное, гораздо лучше известно, явятся к нам англичане или нет?
Я усмехнулась:
— От меня это не зависит… Ты же сам видишь, как немцы боятся; не зря ведь они принимают все эти меры…
— Это правда, — откликнулся Ян Ферлиммен, который мельчил ножом окурки, чтобы набить этим крошевом свою трубку. — Им не очень-то сладко приходится, Хюго! Они чувствуют, что близится неизбежная развязка…
— Да это и мой деревянный башмак чувствует, — все еще смеясь, сказал Хюго.
По-прежнему стояла холодная и дождливая погода. Сначала я думала, что Хюго будет выжидать солнечных дней; я понимала, что нам потребуются не одни сутки. Но как-то вечером он сказал мне:
— Завтра отправляемся, Ханна. Но имей в виду, что это займет у нас с недельку времени…
Он показал мне продуктовые талоны и деньги:
— Нам будет трудновато… Во всяком случае, не очень легко. Но я знаю, ты выдержишь.
— Как ты думаешь, где он? — спросила я почти шепотом.
— Завтра видно будет, — пожал плечами Хюго.
Когда на другой день мы садились на велосипеды, я не имела ни малейшего представления, куда Хюго думает направиться, и лишь после того, как Ассумбург остался позади нас, с удивлением обнаружила, что мы едем в западном направлении.
— Хюго, — спросила я, — мы едем в Бевервейк?
— Я именно туда и собирался, — ответил он.
— Да ведь негодяй уехал оттуда… — начала было я. Но его ироническая улыбка сразу заставила меня умолкнуть.
— Он-то уехал. А его жена — нет.
У меня в голове начало понемногу проясняться.
— Ага… Значит, ты хочешь начать поиски оттуда!
Хюго не торопился. Он почти с головой ушел в свое зимнее пальто, мелькали из-под него одни лишь ноги, нажимавшие на педали. Синий берет Хюго низко надвинул на лоб, в углу рта торчала погасшая сигарета. Какой вид был у меня самой, я, право, не знаю. Я снова облачилась в свой непромокаемый плащ, а под него надела свитер. Трудно представить себе более заурядную и неприметную парочку, чем мы с Хюго. Ни один человек не взглянул на нас. Даже постовые из фашистской вспомогательной полиции на перекрестках, подозрительно следившие за всеми, не удостаивали нас своим вниманием.
Фосландер жил на боковой уличке, выходившей на очень длинную главную улицу Бевервейка. Хюго велел мне проехать разок по улице, чтобы хорошенько запомнить расположение дома Фосландера. Это было добропорядочное бюргерское жилище с остекленным выступом вверху, с горшками цветов за гардинами и медной дощечкой возле полированной входной двери: «Г. Фосландер, галантерейные и скобяные товары». Ни намека на опасность или что-либо непредвиденное. В комнате горела спиртовка. Одной стороной дом выходил в узкий переулок. Здесь мы увидели глухую серую дверь.
Мое сердце билось ровно, как и всегда в ответственный момент. Поставив свои велосипеды недалеко от дома Фосландера, мы медленно прохаживались по затемненным боковым уличкам, стараясь оставаться незамеченными и выжидая часа, когда, по нашим расчетам, жена Фосландера покончит с ужином и уложит спать свое потомство. Тогда мы явились к ней, зайдя со стороны переулочка, через незапертую дверь: в Голландии обычно не запирают дверей, выходящих в переулок.
Мы нацепили маски, которые Хюго сделал только накануне. В доме стояла тишина. Боковая дверь была не заперта. Мы прокрались в дом. Он представлял собой точную копию всех голландских домов подобного типа: сначала шел коридор, затем кухня, а сбоку от кухни был ход в смежные комнаты. Благословенное единообразие голландского мещанского быта — он никогда не поражает неожиданностями…
Мы остановились в коридоре. Обычный, затемненный черным экраном ночник. Из комнат слышались шаги — такие мягкие, будто кто-то ходил там в одних чулках или тапочках.
— Стой здесь и карауль, — шепнул мне Хюго и подтолкнул меня в темный угол. — Когда свистну, иди ко мне.
Находившийся в соседней комнате человек обладал весьма тонким слухом, — женский голос окликнул нас:
— Кто там?..
Хюго быстро дернул дверь в комнату и оставил ее открытой, так что из нее падал свет в коридор. Я отступила в сторону и не могла больше видеть, что происходит в комнате, зато все слышала.
— Да, госпожа Фосландер, — прямо приступил Хюго к делу. — Не двигайтесь. И не кричите… Иначе я буду стрелять.
Я услышала приглушенный стон, словно невидимая для меня женщина подавила готовый вырваться крик.
— Кто-о-о… вы-ы-ы?..
— Никаких вопросов! Садитесь! Не двигаться… Вот так, — раздавался голос Хюго, не такой уж неприветливый, если знать характер Хюго… — К вам у меня один-единственный вопрос. И я жду абсолютно точного ответа: где находится в настоящий момент ваш муж — Герман Фосландер?
Я украдкой заглянула в комнату. И увидела краешек пальто Хюго, затем мебель: зеркало в дубовой раме, кресло, обитое чем-то вроде пестрого кретона, и ковер, подделку под персидский, — всю эту безвкусную, жалкую роскошь. Женщина, по-видимому, все еще не могла прийти в себя и издавала лишь какие-то невнятные горловые звуки.
— Знаете вы, где он, или нет? — спросил Хюго, проявляя наконец нетерпение.
— Н-н-нет… заикаясь, проговорила женщина. — Я ничего не з-з-знаю…
Хюго свистнул. Я сразу же вошла в комнату, с револьвером наготове. На втором кретоновом кресле, застыв в неестественной позе, сидела женщина лет на пять старше меня, в синем джемпере и темно-серой юбке. Вид у нее был жалкий, беспомощный, волосы растрепались, а бледно-голубые глаза с каким-то глуповатым и тупым удивлением уставились на меня: перед ней внезапно появилась женщина в маске и с огнестрельным оружием в руках. Я сразу поняла, что это типичная гусыня, глупая и покорная. Я таких терпеть не могла. Позади нее, перед затемненным окном, стоял письменный стол со стулом того же стиля, а налево от нее — неизменный сервант, в дверцах которого играли граненые стекла; по боковым стенкам серванта шла деревянная резьба — гроздья винограда… Я услышала насмешливый голос Хюго.
— Госпожа ничего не знает… Не спускай с нее глаз! При малейшем движении — пулю в лоб. Мы должны точно выяснить, где находится молодчик.
Он подмигнул мне, страх застыл на лице женщины. Я удерживала ее на месте, взяв на прицел, в то время как Хюго обследовал письменный стол. Я уже поняла его намерение. На тщательно отполированной доске стола, где царил безупречный порядок, между бронзовой чернильницей и пресс-папье, которым вряд ли пользовались, стоял ящичек с письмами. Хюго вытряс его содержимое и дулом револьвера раскидал письма по столу.
Не видя, что делает Хюго, женщина все с тем же беспомощным и затравленным видом глазела на меня. Я была рада, что спрятала свои красновато-каштановые волосы под большой головной платок: даже самые глупые женщины хорошо запоминают подобные приметы…
Хюго нашел, по-видимому, что-то интересное. За спиной женщины он молча показал мне открытку и опустил ее во внутренний карман. И, явно довольный находкой, кивнул мне. Затем он отошел от письменного стола и встал рядом с отливающим черным блеском камином.
— Вы продолжаете утверждать, что вам ровно ничего не известно? — спросил Хюго.
Женщина перевела взгляд на него.
— Ничего я не знаю, — произнесла она срывающимся голосом, будто вот-вот разрыдается.
Хюго искоса взглянул на фотографии, расставленные на каминной доске. Револьвером он ткнул в карточку трех детей.
— Я вижу, у вас есть дети, — сказал он. — Поэтому я не лишу вас жизни — только по одной этой причине… Где у вас телефон?
Женщина боязливо указала рукой на коридор. Хюго вышел из комнаты; я слышала, как он возился в коридоре, и догадалась: он перерезал провода. Затем он снова вернулся в комнату.
— Теперь идите в угол, дамочка… Вот так. Лицом к стене. И не уходите оттуда, пока не сосчитаете до пятисот. Не то во всю эту прелесть полетит ручная граната.
Женщина послушно пошла в указанный ей угол. Хюго потянул меня за рукав. Мы выбрались в коридор, и Хюго захлопнул за собой дверь. Переулочком мы вышли на улицу — тем же путем, каким пришли. Стало уже совсем темно, и мы на кого-то наткнулись. «Глядеть надо, болваны!» — проворчал человек, шарахнувшись в сторону. Мы прибавили шагу. Наконец дошли до велосипедов. Две минуты спустя мы уже катили по большой дороге навстречу ветру, под моросящим дождем.
Мы вовремя очутились в квартире над табачной лавочкой. Хюго отнес наши велосипеды наверх. В длинном подъезде стояло еще несколько велосипедов. Человек пять мужчин и одна пожилая женщина — у нее были по-матерински ласковые и в то же время решительные манеры — находились в большой комнате. Дымный, прокуренный воздух напомнил мне гарлемский штаб Сопротивления. Меня и Хюго немедленно усадили у печурки; мы просушили одежду и грелись до тех пор, пока по всему телу не распространилась приятная теплота. Никто нас ни о чем не спрашивал, никто никому не представил. Женщина вышла из комнаты и вернулась с подносом, на котором стояли две тарелки с пшеничной кашей, густо посыпанной сахарным песком; и я подумала, что это заведение наверняка пользуется славой у всего подполья, раз здесь так роскошно кормят. Мы ели, как волки. Редко когда я бывала так голодна.
— У меня кровать только для нее, — сказала женщина; она уселась возле нас и с явным удовольствием наблюдала, как мы уплетали кашу.
— Вы же знаете, мне не раз приходилось спать на двух стульях, — несколько ворчливо и смущенно сказал Хюго. — Однако нам нужно поговорить минутку наедине.
Когда мы уже сидели в маленькой комнатке с жалкой фуксией и обитыми черной парусиной стульями — эта комнатка была мне знакома по прежним посещениям, — я спросила Хюго:
— Что ты нашел на письменном столе Фосландера?
Хюго сунул руку во внутренний карман и с торжествующим видом протянул мне открытку. На ней стояла дата 27 апреля и штемпель Утрехта. Я намеренно не прочла адреса отправителя, но пробежала глазами написанное на оборотной стороне.
«Дорогой дружище Ф.! Можешь меня поздравить. Я получил место инспектора благодаря С. и доброму словцу ван дер Б. В связи с этим напоминаю тебе о нашем последнем разговоре. Если ты нуждаешься в хорошо оплачиваемой работе, то я, конечно, попытаюсь найти что-нибудь подходящее. Во всяком случае, постарайся в самое ближайшее время встретиться со мной. По возможности захвати для меня парочку хороших радиоламп, здесь одна дрянь. С наилучшими пожеланиями.
Твой…»
Подпись я разобрать не могла и взглянула на адрес отправителя. Там стояло: «П. Баббело, Инспектор государственной полиции, ул. Бургомистра Веертса, 303, Утрехт».
— Великолепно, — сказала я, возвращая Хюго открытку.
— Знаешь, Ханна, эта женщина, конечно, не видела, что я делал. Но если она умна, то живо все поймет. Если же она окажется уж очень, очень умной, то просмотрит ящичек с письмами, не исчезло ли какое из них. Но для этого у нее, вероятно, не хватит мозгов. Она считает, что дешево отделалась. Одним лишь телефоном.
— Но ведь она напишет мужу о том, что случилось, — сказала я.
— Возможно. Во всяком случае, завтра мы будем в городе Антона Мюссерта[25]. Так сказать, в логове льва. Баббело, инспектор полиции… Чудеснее и проще этого не придумаешь.
Я снова вернулась к открытке. — На что намекает Баббело, когда пишет «благодаря С.»? А «ван дер Б.», несомненно, имя какого-нибудь фашиста.
— Да и это С. также не вызывает сомнений, — сказал Хюго. — Где обучают они этих голландский палачей, состоящих на службе немцев, ты знаешь?
— Как глупо, что я об этом не подумала. Ну, конечно же: в Схалкхааре.
— Хорошенькая компания, правда, а? — заметил Хюго. — Доносчики и охотники за рабами. В этом «послании» не хватает лишь приписки снизу: «Хайль Гитлер»… Вполне возможно, что скоро они станут обращаться друг к другу с этим приветствием.
— И до чего же глуп этот негодяй — пишет на открытке, что в Утрехте радиолампы никуда не годятся, — сказала я. — За такие «Greuelmarchen»[26] новоиспеченный инспектор государственной полиции может и в тюрьму угодить…
Кажется, шутка понравилась Хюго. Впрочем, мы недолго вели разговор. Я охотно подчинилась приказу Хюго пораньше лечь в постель, и сам он, вероятно, тоже рано улегся на своих двух стульях, если не для того, чтобы спать, то хотя бы для того, чтобы перебирать в уме всё новые планы. Я погрузилась в сон, словно медленно опустилась в темную, благодатную и мягкую, как шелк, воду.
Утром мы оставили велосипеды на одной из гарлемских стоянок и направились в Утрехт. Путешествие было довольно хлопотное. Поезда мы избегали из-за бесконечных проверок: мы доехали до Амстердама голубым трамваем, а затем сели в автобус, который следовал через район Фехта. Трамвай шел нормально; зато автобус то и дело задерживался и подолгу простаивал на месте — отказывал мотор, работавший на дровах. Женщина позади нас сказала, что это обычная история. Через три четверти часа подъехал запасной автобус. В нем на передних местах сидело несколько человек из фашистской вспомогательной полиции в черной военной форме, — по виду их можно было принять за бывших телохранителей Гиммлера. Впрочем, парни чувствовали себя гораздо хуже, чем мы. И все-таки, когда в Утрехте мы слезли с автобуса, я очень обрадовалась — мы уцелели!
В Утрехте я не была с самого начала войны. Я всегда считала его мрачным городом: он казался мне олицетворением консерватизма и упадка. Это впечатление теперь еще более усилилось. Возможно, потому, что тут находилась штаб-квартира национал-социалистов. От старых домов и кривых запущенных уличек, где, должно быть, царят грязь и нищета, словно несло удручающим холодом запустения, я почти физически ощущала это. И дело не только в оккупации и присутствии нескольких десятков молодчиков в военной форме. Простые люди ходили здесь, точно побитые собаки, или по крайней мере, как собаки, которые боятся, что их побьют. Приличие глядело из-за туго накрахмаленных занавесок на окнах, оно же застыло на вытянутых лицах обывателей. Только в этом отвратительном мещанском болоте и только такому выродку, как Мюссерт, и могла прийти в голову мысль подражать немецким нацистам. В Амстердаме или в другом каком-либо месте ничего подобного произойти не могло бы. Я была почти без сил, в душе было пусто и холодно, когда мы пошли днем в город, чтобы разузнать, где живет наш Баббело. По пути нам встретились лишь два оазиса, в которых можно было отдохнуть: это окруженный рвами городской собор, настоящий бастион, похожее на обсерватории здание, скрытое среди огромных деревьев; затем Малибаан — поле для игры в колф (подобие мяча), вид которого в нормальные времена привел бы меня в хорошее настроение. Я дрожала. Хюго заметил это и спросил:
— Холодно?
Я отрицательно покачала головой:
— Во всем виноват этот противный город. Боже мой, да я бы здесь через полгода умерла! Даже в мирное время.
Хюго глядел на меня так, будто я говорила на каком-то чужом языке, и я невольно засмеялась: такие вещи Хюго совершенно не занимали. И разве он не прав? Прав, конечно. Эймейден тоже был не очень-то красивым городом, вдруг подумала я. Наоборот, на мой взгляд, его однообразные, прямые, как стрела, улицы еще больше подчеркивали характерные черты его облика: кое-как сооруженная в прошлом веке искусственная гавань, скверная, лишенная самобытности. Тем не менее все мы скрежетали зубами, когда был уничтожен Эймейден, и больше всех переживал его разрушение Хюго.
Все зависит от того, какое чувство связывает человека с данным домом, улицей, городом. Возможно, у меня было превратное представление об Утрехте.
— Как бы я хотел хоть немного понаблюдать за этим господином Баббело, — пробормотал Хюго. — Где же здесь улица Бургомистра Веертса?
Мы разыскали книжный магазин. Я зашла внутрь и купила план города. Мы рассмотрели этот план в парке, который уже зазеленел, несмотря на неблагоприятную погоду. Нам надо было переправиться на противоположную сторону старого городского канала. Оттуда шел автобус по улице, которая была обозначена красными цифрами на желтом плане.
— Сначала поедем этим автобусом, — сказал Хюго.
Мы довольно быстро нашли остановку автобуса, сели и проехали до конечной станции. Улица на которой жил Баббело, была длинная, но нельзя было сказать, новая она или старая, красивая или безобразная; просто какая-то безликая. На мой взгляд, это была типичная утрехтская улица, как бы окутанная холодным туманом консерватизма. Дом номер 303 находился в самом конце улицы, где она переходила в небольшую площадь такого же безликого, мертвенного вида; единственными новыми зданиями были здесь почтовая контора и баня.
На конечной остановке мы сошли с автобуса и постояли, совещаясь, на сквере, почти лишенном растительности и расположенном между множеством вымощенных камнем улиц. В земле торчали лишь тощие прутики, которым в течение ближайших столетий, очевидно, надлежало вырасти и превратиться в настоящие деревья; поэтому весь этот район уже сейчас окрестили именем «зеленый городок».
— Ну? — спросила я. — Что же дальше?
— Прежде всего надо выяснить, как человек выглядит, — сказал Хюго. — Самым подходящим временем для этого будет конец дня, когда, как можно полагать, этот негодяй Баббело возвращается из отделения домой. Разумеется, если только он не занят и в другие часы. Например, после полуночи, когда он звонком в дверь будит невинных людей и уводит их с постели прямо на допрос…
— Я уже вполне готова, Хюго, не старайся меня убедить, мои мысли и так целиком сосредоточены на этом деле.
Хюго только усмехнулся. Весь этот день мы бродили по дорожкам на окраине города, по скучным и пустынным новым улицам с гаражами и палисадниками, где лишь жалкий одинокий крокус то тут, то там с трудом пробивался сквозь темно-серую корку земли… Мелкий и нудный дождь все шел и шел. Мы решили хоть немножко просушиться в одном из кафе для шоферов, где было тепло и уютно, хотя там подавали отвратительный напиток, словно в насмешку называемый кофе. На стене висела табличка «Говорить о политике воспрещается», но за всеми столиками вокруг нас шли разговоры о политике. Очевидно, мы не были похожи на изменников родины, и шоферы, кинув на нас мимолетный взгляд, продолжали играть в карты и шашки и отпускать язвительнее замечания по поводу царящего в стране режима.
К концу дня мы снова пришли туда, где жил новоиспеченный инспектор Баббело. Осторожности ради мы держались возле почтовой конторы, откуда было хорошо видно узенькую галерейку, украшавшую дом номер 303. Долгое время из дома никто не выходил, и мы чувствовали себя неуютно, стоя на виду, как вдруг в доме открылась дверь. Хюго быстро прикрыл лицо руками и стал раскуривать сигарету, поглядывая сквозь пальцы. На улицу вышел, ведя велосипед, костлявый мужчина в полицейской форме; из-под черного плаща у него выглядывало белое кашне. Вид у него был недовольный. Он перекинул ногу через седло и со злостью оттолкнулся от земли; настроение было явно ниже нуля. Хюго тихонько подтолкнул меня в спину.
— Надо позвонить у дверей и спросить Баббело, — сказал он. — Тогда мы наверняка узнаем он ли это был.
Хюго пошел переулком к почтовой конторе, а я, пробираясь вдоль стен домов, вошла в арку дома номер 303 и позвонила. Дверь открыла девочка-подросток; судя по ее виду, это была прислуга или приезжая родственница.
— Могу я поговорить с инспектором? — спросила я самым изысканным светским тоном, на какой только была способна.
Девушка смерила меня взглядом с головы до ног, как будто заметила, что тон, каким я произнесла эти слова, плохо вяжется с моей внешностью, и, кивнув в сторону ехавшего на велосипеде полицейского, сказала:
— Он только что отправился на службу!
— О, значит, я застану его там, — сказала я и, попрощавшись с ней, отправилась дальше, ко второму переулку, который кружным путем привел меня в то же место, где Хюго стоял у глухой стены почтовой конторы, уткнувшись лицом в газету.
— Это он, — сказала я, приблизившись к нему.
— Ты хорошо видела его лицо? — спросил Хюго и сложил газету.
— Еще бы! Могу даже перечислить его приметы: нос прямой, усики, как у Гитлера, низкий лоб, глаза темные, рот необыкновенно широкий (слишком много орал в Схалкхааре); вообще морда такая, что даже Нуркс[27] в Гарлемском парке по сравнению с ним — красное солнышко.
— Вот тебе на! — резко воскликнул озадаченный Хюго. — Что за басенки воскресной школы ты рассказываешь? Какой такой Нуркс?
Я рассмеялась.
— Не ломай себе голову над этим, Хюго. Ты же видишь, что в моем мозгу отпечатался четкий снимок с нашего Баббело… Что будем делать дальше?
Он потер себе щеку, словно хотел определить, не стала ли она мягче после того, как он два дня не брился.
— Уже шесть часов. Зайдем куда-нибудь, поедим хоть овощного рагу и быстренько скроемся.
Мы поели где-то овощного рагу, которое оказалось вовсе не таким ужасным для военного времени и военных цен, и пошли на другой конец города.
Мы шли под руку, и это должно было усыпить чрезмерную подозрительность, но опасность по-прежнему подстерегала нас в лице врагов в коричневой, зеленой и серой военной форме. Я чувствовала, как упирается в мое ребро револьвер Хюго; свое оружие я держала наготове в боковом кармане, на случай если кто-нибудь наткнется на нас и спросит у Хюго документы: он, конечно, выглядел слишком молодым и здоровым, чтобы иметь освобождение от «трудовой повинности». Часам к восьми, когда мы не спеша добрались до окраины города и очутились на узком канале, вдоль которого тянулись старые низкие домики и бараки, — воды этого канала, казалось, без всякой пользы текли мимо лугов, — из нашего поля зрения исчезли наконец люди в военной форме. Дождь перестал, но дул холодный сырой ветер, и я радовалась тому, что рядом со мной Хюго. Так было хоть немножко теплее; он чувствовал себя великолепно в зимнем пальто.
Хюго остановился возле маленького моста; за ним открывалась серая площадь, вокруг которой стояли в беспорядке сараи и навесы. На одной полинявшей от дождя доске виднелась надпись: «Цементная фа…ри…Фан…дини». Я старалась отгадать, какие же выходцы из Италии могли фабриковать здесь цемент. Может быть, потомки каких-нибудь трубочистов или печников? Хюго тихо сказал мне:
— Вот наш отель.
Он повел меня через мостик. В ста метрах от нас двое детей быстро бежали в сторону города, а дальше, у самой окраины, кто-то торопливо катил на велосипеде. Приближался комендантский час. Вслед за Хюго я вошла под заброшенный навес. Фабрика Фан…дини была в полном Запустении; вероятно, немцы закрыли фабрику, когда Италия отпала от «оси»; они всегда находят, на ком отыграться, удовлетворить жажду мщения. Беззащитные итальянцы в Голландии оказались как раз подходящей жертвой.
Хюго нашарил дверь одного сарайчика. Она была плотно прикручена обрывком железной проволоки. Своей маленькой мускулистой рукой Хюго крутил наполовину проржавевшую проволоку, пока она не сломалась. Он открыл дверь сарая. Внутри — пыль и полумрак, поломанные ведра, гнилые доски, под ногами — битый кирпич… Ночлег, выбранный Хюго, был отнюдь не из роскошных. Но зато сохранялось наше инкогнито и нам не нужно было предъявлять фальшивых документов. Прямо поразительно, как ловко умеет Хюго найти подходящее местечко. Понемногу мои глаза привыкли к полумраку, и я увидела Хюго, который жестом указал мне на какую-то клетушку. Там звонко капала вода из водосточной трубы.
— Вот ванная комната, мадам, — сказал он. — Желаете сейчас воспользоваться ею или лучше завтра утром?
Несмотря на шутливый тон, я все же поняла, что Хюго чем-то озабочен и его мысли заняты чем-то другим. Обследуя помещение, я наткнулась на какое-то толстое деревянное корыто, очевидно предназначавшееся для цементного раствора; когда мы его опрокинули, получилось нечто вроде скамьи. Проделали мы это почти без шума. Рядом с водосточной трубой находилось высокое и широкое окно; оседавшая на нем в течение долгого времени пыль образовала налет, похожий на штукатурку. Позади корыта Хюго нагромоздил камней и досок и с глубоким вздохом вытянул наконец ноги.
— Жаль, что кровати отданы напрокат, бар закрыт, а центральное отопление выключено. Что же касается остального, то мы имеем полный комфорт…
— Ты несокрушимый оптимист, Хюго, — сказала я. — Есть ли на свете вещь, которая может вывести тебя из равновесия?
Какую-то долю секунды он помедлил, и ответ его прозвучал немного деланно.
— Вот вопрос, над которым я никогда не задумывался, — сказал он. — Каждый человек таков, каков он есть… Да и ты ведь не из тех, кто позволит сбить себя с панталыку, — быстро добавил он.
— Ты так думаешь? — спросила я. — Значит, ты доволен мной?
— Да разве взял бы я тебя на эту работу, если бы тебе не доверял? — на этот раз быстро ответил он.
Я усмехнулась в полумраке и сказала:
— Я расцениваю твои слова как комплимент, Хюго.
В его ответе снова послышалось смущение:
— Ну что ты… Мы здесь не для того, чтобы делать друг другу комплиментики. Мы должны выследить, где находится Фосландер… Теперь спать, Ханна… Ты согрелась? Может, возьмешь мое пальто?
Предложение было слишком соблазнительно, чтобы не принять его. По правде сказать, мне было очень холодно — мой плащ еще не просох, и холод пробирался сквозь одежду. Хюго неловко закутал меня в свое пальто и поднялся с корыта. Некоторое время он что-то искал в сгущавшейся темноте, в которой лишь призрачно белело высокое окно, и вернулся с охапкой старых мешков.
— Забыли поставить кроватку с пружинным матрацем, — сказал он, расстилая мешки на полу возле корыта; улегшись на них, он накрылся остальными мешками.
Через пять минут он уже спал. Закутанная в зимнее пальто Хюго, я все еще сидела на корыте, клюя носом и зевая. Через некоторое время я тоже улеглась, накрылась пальто и заснула, как и мой соратник.
…Было очень рано, когда запели петухи. Я проснулась, словно после тяжелого, одуряющего сна. Голова у меня болела. Петухи… В первый момент я подумала, что нахожусь в доме Ферлимменов. С удивлением взирала я на хаотическое нагромождение досок, освещенное скудным светом утра, на пыль и запустение вокруг меня, пока наконец не вспомнила все… Я взглянула на часы. Было четверть седьмого. Со своего неудобного ложа на корыте я поглядела на пол возле скамьи. Хюго, лежа на мешках, спал спокойно и естественно, как спит ребенок. Волосы свисали ему на лоб. Руки он подложил под голову и приподнял одно колено. На невероятно грязных и серых от пыли мешках я прочла написанное красными буквами «Фантадини. Утрехт».
Петухи замолчали, на улице царила тишина. Я тронула Хюго за плечо. Он открыл глаза, закрыл, снова открыл, дико огляделся вокруг и рывком сел. Медленно облизнув губы, он проговорил:
— Черт знает, какой скверный вкус у меня во рту!
— Ванна еще работает, — сказала я.
Он натянуто ухмыльнулся, припомнив, очевидно, свою остроту. Затем он встал. С головы до ног он был покрыт известковой пылью.
— Черт возьми, — сказал он и повторил еще раз — Черт возьми! Вот так история.
Я тоже встала. Общими усилиями мы начали выбивать цемент из его одежды. Нам пришлось изрядно потрудиться, чтобы она наконец приобрела приличный вид. Я чихнула, и Хюго прикрыл мне рот рукой.
Спустя полчаса мы снова отправились в город. Купив по дороге хлеба и пачку маргарина, мы пошли на старую широкую улицу возле крепостного вала и там позавтракали, выпив какой-то гущи, которая продавалась под маркой кофе. Хюго пошел в парикмахерскую, я подождала его в кафе. Затем мы снова стали наблюдать за кварталом, где находился дом Баббело. Самого полицейского мы не видели. Появилась довольно неряшливого вида девушка с корзиной — та самая, с которой я накануне разговаривала в дверях дома. Я быстро увлекла Хюго в почтовую контору, и мы вынимали из автомата почтовые марки по два цента до тех пор, пока у нас не иссякли мелкие монеты. Подошел и отправился дальше городской автобус. Мы наконец решили, что благоразумнее нам покинуть этот квартал; у меня было такое чувство, что мы слишком смахиваем на праздношатающихся. Никогда еще я так не жалела, что со мной нет моего велосипеда.
Пообедали мы опять в одной из дешевых закусочных недалеко от центра города и снова пошли бродить, так что под конец мне стало казаться, будто я уже месяц хожу по Утрехту. Хюго сохранял непоколебимое хладнокровие. В течение целого дня он не произнес и десятка слов. Однако к концу дня он начал проявлять беспокойство.
— Нам нужно решиться, Ханна… — пробормотал он. — Велосипедов у нас нет, поэтому наш старый трюк с поворотом и стрельбой сегодня не пройдет...
— Что ты имеешь в виду? — спросила я; мы шли под руку.
— Мы должны увезти этого человека, — пояснил он. — Похитить, или как там еще называют это янки.
— Ты что, спятил, Хюго? — сказала я. — Для этой цели необходимо иметь по меньшей мере автомобиль.
Он строго и в то же время с вызовом посмотрел на меня.
— Разве я зря был шесть лет шофером при домнах? — тихо сказал он. — А машины… они стоят на любом углу.
Взглянув на него, я поняла, что он задумал, и сказала:
— Это вдвойне опасно, Хюго. Похищение человека и кража автомобиля.
— Я полагаюсь не на одного себя, — ответил он внушительно.
— Принимаю предложение, — согласилась я. — Скажи теперь, как, где и когда это будет?
— Который час? — спросил он.
— Четыре часа сорок четыре минуты, — ответила я, поглядев на свои часы.
— Отлично, — сказал Хюго. — Слушай внимательно. Если этот господин отправится сегодня на службу в то же время, как и вчера, то он выйдет из дверей своего дома без десяти минут шесть. Значит, у нас остается около часу, чтобы предпринять нужные действия… Времени не так уж много… Автомобиль же можно найти только в более богатых кварталах. Кроме того, нужно выбрать такую улицу, откуда я легко мог бы скрыться.
— На набережной за вокзалом, — предложила я. — Насколько мне помнится, там стояло много машин. И есть где развернуться.
— Ясно. Так и сделаем.
Мы пошли на Катарейнесингел — так назывался большой канал и набережная, которую я имела в виду. Дорогой я спросила Хюго:
— А ты знаешь, как попасть оттуда к дому Баббело?
— Просто я объеду этот крепостной вал, — ответил он. — А когда доберусь до Малибаана, то уже найду дорогу.
На Катарейнесингел сначала попадались одни только немецкие конторы, то «Verwaltung», то «Zentrallstelle»[28]. Немецкие автомобили, стоявшие, точно серые гробы, возле заборов или у подъездов, мы обходили как можно дальше. Зато возле одного сквера, где находилось здание железнодорожного ведомства, нам повезло. Там стояло четыре машины. Внимание Хюго сразу привлекла синяя. Он остановился и стал зажигать сигарету.
— Видишь вон ту, синюю? — спросил он. — На ней нет газогенератора. Что это означает? То, что мотор работает на синтетическом бензине. А кто получает синтетический бензин? Люди, которые совершенно потеряли совесть… Поэтому наш маневр доставит мне двойное удовольствие. Не мешало бы знать еще одно: заперты ли дверцы.
Я направилась к автомобилю. Хюго озадаченно смотрел мне вслед.
— Что ты делаешь?
— Отвернись. У меня спустился чулок.
Я сделала вид, будто подымаю чулок, укрывшись за синей машиной, и попробовала дверцы. Затем вернулась к Хюго, который стоял, послушно отвернувшись, хотя я знала, что он не раз видел мои ноги в чулках и без чулок.
— Отперты, — сказала я ему.
Он так сильно ущипнул меня за руку, что я взвизгнула. Железнодорожник, проезжавший на велосипеде мимо нас, удивленно и даже с некоторым возмущением поглядел на Хюго.
— Теперь иди, Ханна, — сказал Хюго. — Жди на тротуаре, возле Ярмарочного ресторана. Если номер мне удастся, я проеду мимо и захвачу тебя.
Внезапно мне пришло в голову, что сегодня впервые с начала нашей совместной работы с Хюго я буду находиться вдали от него из-за этого рискованного предприятия, исход которого ни он, ни я не могли предвидеть. Ведь может так случиться, что через десять минут или четверть часа я окажусь в Утрехте одна-одинешенька. Хюго могут заметить, задержать и увезти, а меня не будет при этом. Невольно я взглянула на набережную, туда, где предательски выстроились в ряд серые немецкие машины, и невольно представила себе, что будет, когда владелец обнаружит, что машину в его отсутствие кто-то увел, и поднимет тревогу. Ведь из всех этих немецких контор и управлений выбегут вооруженные враги! Я уже готова была схватить Хюго за руку и потащить с собой, заставить его бежать отсюда как можно быстрее… Мне стоило большого труда преодолеть это желание. Хюго поглядел на меня и, видимо, прочел в моих глазах страх.
— Боишься? — тихонько спросил он.
— Нет, — сказала я, стуча зубами.
Хюго горько рассмеялся:
— Иди же! Иди, я скоро вернусь к тебе. Это ненадолго.
Я пошла по направлению к Ярмарочному ресторану. Я шагала совершенно автоматически, настолько автоматически, что даже мимо немецких машин прошла, не обратив на них внимания. Подойдя к мосту, я миновала ресторан и осмоленные деревянные строения на Фреебурге. Повернувшись спиной к мосту, я остановилась возле киоска и стала рассматривать «Адлер», «Дас рейх», «Сигнал» и другие пасквильные газетки, бог знает под какими названиями. Я напряженно ждала, что вот-вот позади меня завоет сирена и прозвучат автоматные очереди. Ничего, однако, не последовало. Я знала, что Хюго рассчитывает на мое содействие, иначе я немедленно лишилась бы чувств. Широкий тротуар закачался подо мной, когда я услышала, как возле меня, зашуршав шинами, остановился автомобиль. Я оглянулась — дверцу открыли. Из автомобиля высунулась рука и поманила меня. И я узнала эту руку; внутри у меня словно прорвалась плотина… Почти без чувств я упала на серое кожаное сиденье рядом с Хюго. И пришла в себя лишь после того, как машина миновала не одну улицу. Рука Хюго сжимала мою.
— Ханна, — сказал он. — Очнись, милая. Будь умницей. Возьми себя в руки.
Мне стало стыдно. Я справилась с собой. Прежде всего я вспомнила, что и у меня в кармане лежит револьвер. Ощупала оружие; его тяжесть вызвала у меня ощущение силы и уверенности, хотя, конечно, именно Хюго помог мне снова обрести чувство собственного достоинства….
Минут через шесть мы были уже в знакомом нам квартале. Часы показывали половину шестого. Хюго сначала отвел автомобиль в так называемый «зеленый городок» и поставил его там против католической церкви.
— Я не предусмотрел лишь одного прискорбного факта, Ханна, — сказал он, ухмыляясь. — Погляди-ка на счетчик горючего. Его осталось совсем мало.
— А зачем оно нам, Хюго? — спросила я.
Он объяснил, как он представляет себе выполнение второй половины нашей операции, и дал мне несколько конкретных указаний.
— Надо надеяться, — добавил он не свойственным ему строгим и самоуверенным тоном, — что охота на автомобильного вора еще не началась… Будет очень неудачно, если во время нашей операции нам придется вернуть машину хозяину.
Несмотря на мое нервное состояние, я рассмеялась. Уж этот Хюго! Шутить в такой момент!
Без четверти шесть темно-синяя автомашина стояла возле сквера с почтовой конторой и баней, которыми заканчивалась улица Бургомистра Веертса. Я вылезла из машины и пошла по улице к центру города. Шла я медленно, уже успокоившись, засунув руки в карманы пальто и одной сжимая револьвер. Я прислушивалась к шуму каждого автомобиля, который обгонял меня. Прошел мимо городской автобус и в двадцати метрах от меня остановился. Три человека сошли с автобуса, перешли улицу. С противоположного конца улицы ехал на самокате мальчишка. Автобус уехал, а мальчик приближался ко мне. Перед магазином стояли, разговаривая, двое мужчин; судя по их виду, мелкие рантье. Я мельком взглянула на часы: было без десяти минут шесть. Если инспектор Баббело верен себе, то он должен уже находиться позади меня. А значит, сейчас я заслышу и автомобиль Хюго.
Не прошло и минуты, как послышался шум автомашины. Я остановилась и повернулась в ту сторону. И одним взглядом окинула всю улицу: мальчик на самокате исчез за углом, пассажиры автобуса все еще шли по тротуару, два старичка по-прежнему болтали между собой. На велосипеде ехал из конторы человек с длинным носом, гитлеровскими усиками и в белом шарфе под мундиром; сегодня полицейский был не такой сердитый, как вчера. По пятам за ним ехал синий автомобиль. Я видела, как за ветровым стеклом Хюго махнул мне рукой. Вдруг автомобиль сделал быстрый, еле заметный рывок; очень короткое расстояние между автомобилем и инспектором сократилось до предела и передний буфер ударил в задок велосипеда.
От удара инспектор свалился. В одно мгновение я была уже возле него. Он упал на сторону, и велосипед из-под него выскользнул. Инспектор, ругаясь, поднялся на ноги. Его правая штанина была в грязи. Я подметила это одним быстрым, все охватывающим взглядом. Я видела, что темно-синяя машина остановилась но другую сторону от Баббело. Как только наш молодчик встал на ноги, я ткнула ему револьвер прямо в нос.
— Ни звука! — сказала я ему. — Повернуться. Сесть в машину.
На меня тупо уставилось лицо с длинным носом и низким лбом — умственное развитие явно не выше, чем у десятилетнего ребенка. Я подтолкнула инспектора и прошипела:
— Живо. В машину. Иначе буду стрелять.
Он оглянулся вокруг. Реакция, недостаточная даже для ребенка. Но до его трухлявых мозгов, казалось, все же дошло, в какую ловушку он попал. Хюго уже открыл дверцу.
— Входите, — прошипела я в третий раз.
Полицейский так же тупо повиновался; однако в его тусклых глазах мелькнул проблеск ярости, протеста. Не успел он и слова сказать, как я уже сидела позади него в машине, приставив ему револьвер к спине между лопатками. Хюго тронулся в путь. Мы стремглав вылетели с этой улицы; весь инцидент, даже несмотря на неповоротливость перепуганного инспектора, занял так мало времени, что двое собеседников все еще стояли около магазина, видимо не имея ни малейшего представления о том, что совершается у них под боком.
Пока я отбирала у инспектора огнестрельное оружие, он сидел молча; я слышала только его тяжелое дыхание. Но, видимо, цель нашего маневра стала ему наконец ясна. Если сначала он был ошарашен неожиданным нападением, то теперь он совсем скис. Я продолжала постукивать револьвером ему в спину, чтобы он ни на секунду не забывал, что ему не позволят никаких штучек.
Внезапно он заговорил. Мы впервые услышали его голос. Именно такой типично вахмистрский голос и ожидала я услышать.
— Хулиганье, — сказал он, и мне показалось, что он с силой стиснул зубы.
— Ага, — сказал Хюго, ни на один момент не отрывая взгляда от улицы и сворачивая на большое шоссе, ведущее к Хилверсюму. — Господин инспектор начинает соображать… Это хорошо. Значит, с ним можно поговорить.
— Я не разговариваю с террористами, — вдруг взвизгнул Баббело. — Первый гол был в вашу пользу. Второй будет в мою. Как только мы повстречаем немецкую машину, я крикну…
Стволом револьвера я сильно стукнула инспектора между лопатками. Он замолчал и снова как-то обмяк, после того как несколько воспрянул духом от собственных угроз. Хюго хихикнул:
— Позади тебя сидит чемпион по стрельбе. Она точно знает, где у тебя сердце. Если только ты не предпочтешь пулю в мозги…
— …то есть, — добавила я, — в ту полость, где у нормального человека помещаются мозги. Лучше заговорили бы, господин Питер Баббело.
Однако он больше ничего не сказал. Отклонившись чуть вбок, я поглядела в зеркальце над ветровым стеклом, надеясь что-нибудь прочесть на роже негодяя. Видно было, что это ограниченный и злой человек. Кажется, он напряженно думал.
— Нам нужна лишь небольшая информация, — сказал Хюго. — Ты, конечно, знаешь, где находится твой приятель Герман Фосландер, не так ли? Фосландер из Бевервейка!
Мы миновали переезд и объезжали форт Хрунекан. Рядом с немецкими грузовиками шагала немецкая охрана. Я заметила, что Баббело осторожно поднял голову. Мне показалось, что он собирается крикнуть. Я быстро перевернула револьвер и с силой ударила Баббело тяжелой стальной рукояткой в затылок.
— Мать честная, — сказал Хюго бросая короткий удивленный взгляд на сникшего Баббело. — Что там такое?
— Он хотел крикнуть, — ответила я. — Вон тем немцам.
Баббело весь как-то осел и привалился к дверце.
— Пусть лучше он склонится ко мне на плечо, Ханна, — сказал Хюго, — если кто-нибудь увидит, что полицейский, весь бледный, прилип к боковому окошку, это покажется странным.
Мы зубоскалили, и я старалась прислонить к плечу Хюго выведенного из строя фашистского молодчика.
— Изысканное общество, — заметила я. — Как у нас с бензином?
— Почти кончился, — ответил Хюго. — Я сверну в первую боковую аллею, которая мне приглянется.
Он поехал быстрее. Я обследовала револьвер Баббело. Оружие было с полным зарядом, маленького калибра и великолепно поместилось бы в сделанном мной кармане. Хюго кашлянул. Я взглянула на дорогу. Со стороны Хилверсюма приближалась немецкая легковая автомашина. Мне показалось, что люди в высоких фуражках — я смутно их различала — внимательно смотрят на нас; единственная надежда, что они так же смутно видят нас с нашим трофеем, как и мы их. Несколько тревожных секунд, и немцы проехали мимо. Хюго сказал:
— Уф… В самом деле, пора уже сворачивать с большой дороги… Вон там проселок. И места эти, по-моему, не густо заселены.
Мы помолчали. Хюго съехал с большой трассы и свернул на боковую лесную дорогу. От нее шла вбок еще одна дорога — обсаженная ивами аллейка, тянувшаяся между садоводствами и лугами, достаточно, впрочем, широкая для проезда на автомашине. Здесь действительно не было ни души. Сразу показалось, что мы уже далеко от шоссе. Хюго остановил машину, и вокруг нас наступила тишина. Новоиспеченный инспектор по-прежнему был без сознания. Одной рукой Хюго взял его за шиворот, а другой нанес ему увесистый удар по уху.
Полицейский заморгал. Широкая пасть с гитлеровскими усиками на верхней губе беспомощно зашевелилась, послышались невнятные звуки.
— Я-я-я… У-у-у…
Баббело очнулся. Голова его больше не качалась, а держалась прямо и твердо, явно способная даже соображать. На этот раз Хюго прислонил инспектора к дверце и показал мне взглядом, чтобы я держала его на прицеле; затем, обращаясь к нему, сказал:
— Ну, теперь ты пришел в себя, да? Еще раз спрашиваю, где Фосландер?
Я видела Баббело в профиль. Мигать он перестал и начал двигать челюстями, словно жуя. Затем коротко ответил:
— Не знаю никакого Фосландера.
Мы с Хюго одновременно рассмеялись. Хюго опустил руку в карман и вынул оттуда открытку, которая от времени поистерлась и имела несколько иной вид, чем когда Хюго брал ее в Бевервейке из ящика Фосландера.
— Посмотрите-ка хорошенько на адрес получателя и отправителя, господин Баббело, — проговорил Хюго. — Это освежит вашу память.
Видимо, Баббело никто не учил, как можно деликатно уклониться от ответа на затруднительные вопросы.
— Не знаю никакого Фосландера, — повторил он. И в простоте души добавил — А хотя бы и знаю, я не разговариваю с террористской сволочью…
— Не «хотя бы и знаю», «хотя бы и знал», — поправила я инспектора. — Голландский язык, видимо, труден для субъектов из общества «Народ и отечество».
Он удивленно и враждебно поглядел на меня.
— А еще девка, — помолчав, сказал он. — Как же тебе не стыдно вмешиваться в политику… Гм… Ясно!
Он бросил на меня такой грязный и двусмысленный взгляд, что настала очередь Хюго вмешаться. Он ударил инспектора кулаком прямо в лицо.
— Тебя спрашивают только об одном, дрянь, — сдерживая голос, сказал он. — Где Фосландер?
Полицейский засопел, из носа у него потекла кровь.
— Террористское отребье, — сказал он и снова шмыгнул носом. — Не думайте только, что скроетесь безнаказанными. Я вас сам еще убью… И не вас одних.
— В этом я не сомневаюсь, — ответил Хюго. — Спасибо, впрочем, за признание. Вопрос у меня все тот же: где Фосландер?.. Даю десять секунд.
Полицейский смахнул кровь тыльной стороной руки. Бронзовое лицо Хюго словно застыло, он по-прежнему владел собой, однако я расслышала в его голосе дрожь и поняла, что терпение его иссякло.
— Десять секунд, — повторил он. — Начинаю считать.
И он внятно стал считать. Полицейский молчал. Когда Хюго дошел до семи, Баббело предпринял отчаянную и нелепую попытку. Он подскочил на сиденье, так что чуть не ударился головой о крышу автомобиля, и через спинку переднего сиденья бросился ко мне, чтобы отнять у меня револьвер. На какой-то момент я почувствовала на своем лице его дыхание — он был похож на огромного разъяренного кота; из его отвратительного рта пахло кровью. Рука его, жилистая и длинная, отчаянно тянулась к оружию в моей правой руке. Разумеется, именно этого-то движения ему делать и не следовало. Быстро подняв левый локоть, я оттолкнула им огромную голову инспектора; он издал какой-то хлюпающий звук. Дважды трахнул Хюго кулаком по физиономии Баббело. Длинная верхняя часть туловища покачнулась на сиденье, стала клониться вперед, и Баббело уперся теменем в переднее стекло машины.
— Проклятая дубина, — выругался Хюго. — Он сделал тебе больно, Ханна?
— До этого дело не дошло, — ответила я.
Одно мгновение глаза Хюго тепло глядели на меня. Ничего не сказав, он снова повернулся к поверженному противнику.
— Ты слышишь меня, Баббело? — спросил он. Поникшая голова издала стон. — Где Фосландер?
— Билтховен… — прозвучал вахмистрский бас, хотя теперь он был почти неузнаваем. И все же инспектор явно не мог отрешиться от своих бандитских привычек; телом этого нациста управляла слепая, упрямая жажда уничтожения. Прежде чем мы успели сообразить, Баббело поднялся, сжал свой огромный кулак… Я видела, как Хюго пригнулся. Сама я действовала быстро и почти автоматически. Я наставила револьвер и выстрелила два раза подряд Баббело в голову. В тесном пространстве машины выстрелы прозвучали коротко и глухо. Широкий рот Баббело открылся. Инспектор упал на Хюго, который обхватил его и немедленно опустил на сиденье.
— Этот уж больше не заговорит, — сказал Хюго, глядя на убитого полицейского.
— Да, — тяжело дыша, ответила я и спрятала револьвер в карман. — Больше он не заговорит. И не сообщит нам адреса Фосландера.
— Билтховен, — сказал Хюго.
— Ты думаешь, это правильно? — спросила я, все еще опасаясь, что выстрелила слишком поспешно.
— А это мы скоро проверим, — ответил Хюго. Он склонился над трупом полицейского и ощупал его. Из нагрудного кармана форменной куртки он извлек записную книжечку в кожаном переплете. И показал ее мне. Я смотрела через его плечо, пока он перелистывал книжку. Служебные предписания, записи о свиданиях, но с кем, не ясно. Какие-то расчеты и подсчеты, и в самом конце— алфавит с адресами.
— Посмотри на букву «ф», Хюго! — предложила я.
Он посмотрел, однако на букву «ф» никакого Фосландера не оказалось. Хюго почесал за ухом. Я сидела молча, стараясь что-нибудь придумать.
— Вот что, — сказала я. — Если Фосландер действительно находится в Билтховене, то, уж наверное, у их общего с Баббело дружка. Просмотри еще раз книжечку, нет ли там жителей Билтховена. Мы перелистали весь алфавит. И нашли не одного, а нескольких жителей Билтховена. Хюго вырвал листок из записной книжки Баббело и переписал все эти фамилии, которые сами по себе ничего нам не говорили, так как возле них не было никаких пометок. Хюго нахмурил лоб и просмотрел листок еще раз.
— Гм, — промолвил он. — Кто скажет нам, что здесь записаны имена знакомых или приятелей этого зануды? Кто скажет, не те ли это как раз люди, которых он намеревался уничтожить?
Я пожала плечами. — Это мы сможем узнать только в Билтховене, Хюго. Надо поехать туда сегодня же… Кроме того, мне уже надоел этот зануда, как ты его назвал. Ликвидированный охотник за людьми — зрелище отрадное, однако если он валяется тут же рядом, как этот вот мерзавец, то, право, такое соседство долго не выдержишь.
Хюго откинул голову и беззвучно рассмеялся.
— Великолепно, — произнес он наконец. — Ну, точно я слышу речи Флоора или Тони… Однако ты права. Едем в Билтховен, он должен быть где-то недалеко отсюда.
Когда-то я вместе с родителями провела в Билтховене лето и теперь вспомнила маленькие лесные тропинки, густые аллеи, сады, холмистую вересковую пустошь. С тех пор, вероятно, многое изменилось; пригородные места широко разрослись еще до войны.
— Совсем недалеко, — сказала я. — Однако близится и комендантский час. Нам надо снова прятаться, Хюго.
Хюго уже посматривал во все стороны из окошек автомобиля. Вокруг нас было по-прежнему мирно и тихо. Где-то на шоссе грохотали немецкие грузовики; я слышала их тяжелый гул. Громоздкие машины, идущие на Восток. День за днем…
Мы вылезли из автомобиля и плотно прикрыли дверцы, стараясь не стучать. Слева от нас залаяла собака. Хюго взглянул на меня: — Туда идти нам не следует. — Он огляделся вокруг. — Чертовски длинные дни! Скоро уже прекратится всякое движение, а ты все еще виден со всех сторон.
Он перепрыгнул через канаву. — Идем через эти сады. Найдется где-нибудь приют и для нас.
Я тоже прыгнула, но ему пришлось подхватить меня и вытащить: так далеко прыгнуть я не могла. Мы брели между участками распаханной земли и тощими лугами, отыскивая место, где мы могли бы укрыться на ночь.
Я подумала, что Хюго похож на охотника — настолько бесшумно он шагает вперед. Все его тело, такое собранное, как бы чутко, настороженно прислушивается. Удивительно, как в этом человеке, который родился в портовом городе, работал у доменной печи и часть жизни провел в кабине шофера, сохранилось так много естественной, природной красоты. Я частенько наблюдала за ним, когда мы шли рядом. Он был моим командиром. Я вспомнила тот день, когда Флоор привел меня к Хюго… Как я тогда настаивала, что хочу работать с ним только на равных началах… Он соблюдал это условие; однако у меня уже давно появилось чувство, что без Хюго я, собственно говоря, мало что значу. Вот и сейчас он, казалось, олицетворял собою все, что мне было дорого: дружбу, ненависть к оккупантам, партию, борьбу Сопротивления, цель моей жизни… Он, видимо, угадывал, что означают взгляды, которые я бросала на него, угадывал мои мысли. Несколько раз он взглянул на меня, то с улыбкой, то немного смущенно.
Но тут же он снова занялся изучением местности — и справа и слева от нас были маленькие фермы, довольно запущенного вида, так по крайней мере они выглядели в свете пасмурного, сырого вечера.
— Вон стоит сарайчик, — сказал Хюго. — Рядом с домиком под красной крышей. Если там нет собаки, то мы заберемся туда.
Возможно, там и была собака, но мы ее присутствия не обнаружили. Сарайчик оказался чем-то вроде кладовой: там стояли земледельческие орудия, тачки, поилки для скота, какие крестьяне обычно ставят летом на выгонах, и была сложена солома. Когда мы вошли в сарай, Хюго поставил две поилки друг на друга и прислонил их к двери изнутри. Пахло навозом и грязью, а когда мы растянулись наконец на соломе, мимо нас, шурша, пробежали две-три полевые мышки. Я почувствовала, что смертельно устала; это было не удивительно.
— Тебе тепло? — прозвучал голос Хюго в сумраке, более густом, чем накануне на цементной фабрике Фантадини, на другом конце Утрехта, которая казалась теперь далекой, далекой…
— Чудесно… — проговорила я, засыпая; усталость и затхлое тепло соломы уже оказали свое действие.
— Мне кажется, будто я дома, — сказал Хюго, и я поняла, что он думает о сарае Ферлимменов.
— Как по-твоему, успели они найти Баббело и автомобиль? — сонным голосом спросила я; перед моими закрытыми глазами еще раз промелькнули картины нашей сегодняшней охоты.
— Конечно, нет, — ответил Хюго. — В газетах ведь всегда читаешь: «Рано утром крестьянин X. из местности Е. обнаружил у себя в канаве возле навозной кучи труп простреленного пулями…» И так далее, и так далее.
— «Террористы за работой, — продолжила я. — Кровавые диверсии против оккупационных властей принимают такие формы, которые являются наглым нарушением установленного правопорядка».
Мы лежали и тихонько смеялись; тепло обволакивало мое тело, точно огромное темное одеяло; я почувствовала, что сознание мое тоже заволакивается туманом.
— Впоследствии, когда мы будем вспоминать это время, Ханна, что мы тогда подумаем? — спросил Хюго, и от его тона моя сонливость сразу прошла.
— Подумаем, что мы по крайней мере делали нечто, наносящее ущерб нашим заклятым врагам, — отвечала я. — Заклятым врагам нашего народа и всех порядочных людей…
— Я не это имею в виду, — сказал Хюго. — Я думаю, что люди, которые будут жить после нас, вряд ли поверят, что мы жили так… Что мы ходили с гранатами в карманах и орудовали револьверами, как монтеры гаечным ключом; что мы, мирные граждане, нападали на тюрьмы, похищали автомобили, спали в сараях для скота, выслеживали предателей родины…
— Будущие поколения вряд ли смогут даже вообразить себе, Хюго, что существовали предатели, — сказала я. — Они ровно ничего не смогут себе представить: ни террора, ни преследований, ни травли евреев, ни облав, ни отправок людей в Германию на рабский труд, ни концентрационных лагерей…
— …ни девушек-снайперов, которым следовало бы, собственно говоря, продолжать учебу, — вставил Хюго, и меня снова до глубины души тронул теплый тон его голоса. — Представить себе детей, которые добровольно покинули родительский дом, чтобы сражаться в рядах Сопротивления…
— И рабочих, которые в течение десяти лет честно получали каждую субботу конверт с заработанными деньгами, — сказала я, — людей, никому раньше не известных, а теперь ставших вдруг партизанами и народными героями…
— Да что говорить, — начал Хюго после некоторого молчания. — Не все ли равно, что именно будут думать обо мне люди в двухтысячном году. Лишь бы они были счастливы. Лишь бы им никогда не пришлось испытывать страха из-за голода, из-за войны. По мне, пусть хоть никогда и не думают о нас…
Я молчала. Говорить так просто и хорошо, как Хюго, я не могла. Да, меня тоже мало беспокоило, что будут думать люди в двухтысячном году о Хюго и обо мне, обо всей нашей борьбе против поработившего нас преступного режима. Я знала, что люди действительно будут свободны и счастливы, не будут испытывать страха. Я знала это, потому что лежала здесь с револьвером в руке, а где-то, настигнутый правосудием, остался убитый мною бандит. Тем правосудием, которое осуществляли вместе со мной сотни подпольных борцов. Путь правосудия — это тот путь, которым мы обязаны идти, хотим мы того или нет.
— Меня очень беспокоит, найдем ли мы Фосландера в Билтховене, — сказала я.
— Завтра, завтра, — коротко ответил Хюго. — Отдохни сперва. Я слышу по твоему голосу, что ты устала.
Я вдруг почувствовала себя маленькой, обиженной, всеми покинутой. И я протянула руку к Хюго. Несколько мгновений моя рука тщетно шарила по соломе. Потом я нашла протянутую мне навстречу руку Хюго. Наши пальцы соприкоснулись; Хюго был очень деликатен. Он бережно, ласково пожал мне руку.
— Какая ты у меня молодчина, — сказал он еле слышно.
Первым моим побуждением было отнять руку. Но вместо этого я придвинулась ближе. Мне захотелось найти в темноте его лицо. И я нашла его. Я нащупала рукой его щеку. И вдруг заметила, что он молчит, даже дыхание затаил. Ласково погладила я его несколько раз по щеке, а затем провела рукой по волосам… так, как мне очень, очень давно хотелось сделать. То, что раньше я не могла и не смела осуществить, стало возможным и неизбежным здесь, в этом пыльном сумраке, в чужом месте, в крестьянском сарае. Я услышала шепот Хюго:
— Ханна, почему ты делаешь это?
— Потому что я люблю тебя, — ответила я.
Внезапно меня поразила мысль, что мы давным-давно только и делаем, что на все лады признаемся один другому в любви. Однако теперь, когда я прямо и просто высказала это, я и обрадовалась и испугалась. Я заметила, как сильно забилось мое сердце. Не знаю, что переживал Хюго. Он был старше меня. Может быть, он уже любил какую-нибудь женщину, а возможно, даже и нескольких. Я знала только, что ничего о нем не знаю. Я быстро отняла руку и повернулась на другой бок.
Наступила тишина. Я опять слышала лишь дыхание Хюго — неровное и тяжелое. Наконец он заговорил:
— Я не совсем понимаю…
Я ответила ему, пряча разгоряченное лицо в соломе:
— Я хочу никогда больше не расставаться с тобой… И еще не хочу больше говорить об этих вещах, пока не кончится война и мы не будем свободны…
Снова наступила тишина. Снова я услышала тяжелое дыхание Хюго. Снова после долгого молчания раздался его сдавленный голос:
— Я правильно понял тебя, Ханна?
— Да, ты совершенно правильно меня понял… Запомни это навсегда, Хюго. И не говори об этом до тех пор, пока на голландской земле останется хоть один немец или предатель родины.
Солома под ним долго шуршала; мне казалось, я вижу его волнение, вижу, как трудно ему справиться с собой.
— Спокойной ночи, Ханна…
— Спокойной ночи, мой милый, — ответила я.
…На следующее утро мы оба проснулись рано. Хюго старался не глядеть на меня. Он снял с двери заграждение и приоткрыл ее… В щель ворвался золотистый, чуть смягченный туманом сноп солнечного света. Повеяло пряным ароматом земли, и мне показалось, что этот знакомый запах предвещает мне что-то хорошее.
— Наконец-то весенняя погода, — сказал Хюго, все еще не глядя на меня. Я вылезла из соломы, отряхнула одежду и провела карманной расческой по волосам.
Мы вышли из сарая, оставив дверь полуоткрытой, и перешли через луг. Никто как будто за нами не следил. Пели петухи и лаяли собаки, невидимая корова мычала за живой изгородью. Солнце сияло на безоблачном небе. Веял теплый ветерок, проникая сквозь одежду. Тонкая зеленая дымка, окутавшая деревья и кусты, казалось, сгустилась. Утренний воздух бодрил.
— Я хочу есть, Хюго, — сказала я.
— Магазины еще не открылись, — ответил он.
На проселочной дороге было спокойно. Мы невозмутимо тащились на глазах встречных — развозчика молока, затем крестьянина на телеге с навозом и двоих детей. Мы, видимо, не показались им ни странными, ни вообще чем-нибудь примечательными. Вероятно, к этому времени мы уже приобрели вид настоящих бродяг, что, впрочем, ничуть не увеличивало наши шансы в борьбе против наших поработителей в военной форме.
— Как бы я хотела вымыться, Хюго. С ног до головы! — сказала я. — И надеть чистую одежду.
— И я тоже, — подтвердил Хюго. — И еще — побриться.
Мы отыскали кафе, похожее на бывшую таможню; помимо знаменитого кофейного эрзаца — не знаю, сколько вариантов его мы уже попробовали во всех местных провинциальных кафе, — нам отпустили здесь на наши талоны по ломтю хлеба; когда же Хюго спросил закуски и показал деньги, нам подали еще домашнего сыра. За несколько дней это был наш первый основательный завтрак. Хозяйка кафе, по виду крестьянка, с любопытством смотрела на меня и Хюго, но ни о чем нас не спросила; оккупация длилась достаточно долго, люди привыкли к необходимости обуздывать любопытство и молчать. Разговаривали лишь о погоде и о том, что весна наконец наступила ко всеобщей радости.
Когда для большинства людей начался настоящий рабочий день (как это ни странно, в основных чертах жизнь продолжала, казалось, идти нормально — вот обстоятельство, которое позднейшие поколения вряд ли смогут понять), мы с Хюго шагали по велосипедной дорожке, идущей вдоль опушки леса и вдоль застраиваемой окраины Билтховена. Голубая табличка с изображенным на ней белым велосипедом снова напомнила мне о моей двухколесной машине, которая так прочно вошла в мою жизнь, в мою работу. Как мне ее не хватает! Мимо проехал почтальон. Где-то поблизости была, вероятно, школа; к нам донеслось детское пение. Возле дорожки стояла скамейка из соснового горбыля, почти не струганная. Мы уселись на скамью и стали греться на солнышке. Хюго не осмелился расстегнуть пальто — в его внутреннем кармане лежал револьвер. Я видела, что у него уже загорело лицо. Он отдувался.
— Ну и климат… — проворчал он. — Вчера страдали от ненастья и неудач, а сегодня жарища замучила…
— И ты еще должен защищать наше право на этот климат, — сказала я.
Хюго растерянно взглянул на меня. Затем рассмеялся и покачал головой — видно, не знал, что ответить на мое ехидное замечание. Он вынул листок, вырванный из записной книжечки Баббело, с написанными его рукой именами жителей Билтховена и стал читать их и перечитывать, покачивая головой.
— Никаких концов не найдешь. Что же будем делать, Ханна?
Это был один из тех редких случаев, когда он обращался ко мне за советом.
— Прежде всего надо раздобыть адресную книгу и выяснить, что это за люди, — сказала я. — Может, воспользуемся телефонной книгой в почтовой конторе?
Хюго одобрительно кивнул. Мы по возможности держались застроенной окраины. Я увидела, что Билтховен, каким я его помнила, сильно разросся в ширину, его окружили новые улицы с зелеными аллеями и домами. Мы не могли миновать переезд, и нам пришлось перейти его. На мой взгляд, нам встречалось слишком много людей в военной форме. Оно и понятно — аэродром Сустерберг, лагерь Амерсфорт… Весь район был наводнен оккупантами. Я снова взяла Хюго под руку, заметив, что один вооруженный немец надолго задержал на мне взгляд. Я обрадовалась, что хоть переезд-то не был закрыт. Соблюдая осторожность, мы побрели через маленькую площадь по направлению к почтовой конторе. Рядом с ней было кафе-кондитерская, которое рекламировало свой кекс. Теперь я взяла на себя инициативу, направила Хюго в кафе — у него были хлебные карточки, — чтобы он заказал нам чаю и кекс, а сама пошла на почту. Почта помещалась в новом, светлом и прохладном здании, где было несколько телефонных кабинок. Я зашла в первую попавшуюся кабинку, убедилась, что местная телефонная книга там имеется, и закрыла дверь. Я проглядела книгу, чтобы узнать, есть ли телефоны у лиц, записанных у меня на бумажке. У трех из пяти человек телефон оказался. Я сделала, кроме того, несколько интересных открытий. Прежде всего мне бросилось в глаза то, что до сих пор ускользало от Хюго и от меня: один из номеров телефона принадлежал некоему господину ван дер Бейере, директору Утрехтского Торгового банка. Я вспомнила о буквах «в.д. Б.» в письме Баббело. Второе открытие было не менее интересным. Некий Меккеринк, адрес которого я нашла в телефонной книге, изданной в 1940 году, как было указано на обложке, был капралом государственной полиции. Инспектор Баббело и капрал полиции Меккеринк!.. Третий абонент был некий Тонсет, владелец обувного магазина. Он жил совсем рядом, на Дорпсстраат.
Вряд ли можно было сомневаться в том, что фамилии, записанные в книжечке Баббело, принадлежат нацистам. Были, правда, еще две фамилии, которые в телефонной книге 1940 года не значились. Но я полагала, что политические преступления и двух остальных господ, упомянутых в записочке, также не оставят сомнения, если выяснится, что теперь, в мае 1944 года, у них есть телефон. Я вышла из кабины и направилась к конторке из стали и стекла, за которой барышня давала по телефону справки.
— Мне нужно найти двух людей, фамилии которых не значатся в вашей телефонной книге, — сказала я: — это Мююрхоф и Снейтерс. Я хотела бы позвонить им по телефону.
Бледная девушка в очках, сидевшая за окошечком, дружелюбно улыбнулась мне.
— Мююрхоф и Снейтерс… Да, теперь они подключены к телефонной сети, — ответила она почти моментально. — Видите ли, телефонная книга у нас от 1940 года, поэтому вы не могли их найти.
— О, — начала я, напуская на себя непонимающий, непроницаемый вид. — Вы хотите сказать, что тогда они еще не примыкали к движению?[29]
Девушка улыбнулась немного смущенно, как бы признавая, что она слишком много доверила мне и невольно разгласила тайну.
— Можно и так сказать, — ответила она. И быстро добавила — Соединить вас с кем-нибудь из них?
— Я бы хотела знать номера их телефонов и адреса, — продолжала я все тем же ровным, невозмутимым тоном.
Она все записала мне на клочке бумаги, и я не спеша пошла к выходу, остановившись ненадолго перед доской извещений, воззваний «СС» и других организаций по вербовке юношей из среды «бесстрашной» голландской молодежи, причем шли туда преимущественно неудачники и мерзавцы, которые не должны даже называться голландцами. Затем я медленно перешла площадь, вошла в кафе, разыскала в темном углу Хюго и помогла ему расправиться с тремя кусками кекса, который здорово отдавал крахмалом, затем выпила чаю, собранного отнюдь не на Яве. Между делом я сообщила ему все, что мне удалось узнать.
— Прекрасно, — сказал он. — Наверняка из той же шайки. Если наши предположения верны, то, значит, Фосландер скрывается у одного из них.
Мы подождали немного, съели еще кекса, выпили чаю, и все это молча, потом расплатились и вышли на солнышко.
Разумеется, теперь, когда так неожиданно наступила прекрасная погода, зимнее пальто Хюго выглядело нелепо. Все шли вообще без пальто. Некоторые мужчины, пожилые и состоятельные, видимо, решили торжественно отметить приход весны, вырядившись в светлые фланелевые брюки. Хюго чуть замедлил шаг, искоса глядя на переезд, который на большом шоссе мог оказаться мышеловкой. Я посмотрела на другую сторону.
— Где-то там есть еще тропинка, а в конце ее калитка с пружиной, — сказала я, смутно припоминая… — Пойдем посмотрим. Этот переезд мне тоже совсем не нравится.
Мы поискали и нашли калитку. Поблизости никого не было, только один железнодорожный рабочий что-то делал на путях. Мы перешли линию и попали на окраину города.
Здесь мы сразу же обнаружили, что красивые и так невинно выглядевшие аллеи наводнены врагами в серой, зеленой и черной военной форме. Дома, которые они заняли, были похожи на конторы; там сновали ординарцы, щелкая каблуками, слышалось стрекотанье пишущих машинок и знакомые раскаты лающих голосов господ в военной форме. Кое-где на балконах вилл, которые раньше, судя по их виду, были скорее всего детскими приютами или санаториями, лежали офицеры без мундиров, но в сапогах. Первым мы нашли Снейтерса. Он жил в новом загородном домике с идиллической тростниковой крышей, а рядом был гараж, замаскированный под крестьянскую хижину; прочитав табличку возле двери, мы узнали, что в гражданской жизни он был торговцем строительными материалами.
— Понимаю, — пробормотал Хюго, прячась за соснами, росшими вдоль длинной аллеи. — Этот гад Снейтерс выбрал себе партию и специальность, которые дают возможность неплохо заработать. Прибыль обеспечена!
Мы осторожно отступили за сосны.
Потом мы нашли второй адрес — господина «в.д. Б.», как я стала называть директора Утрехтского Торгового банка. Резиденция этого господина находилась за чугунной оградой, там были водоемы с водяными лилиями, хвойные деревья, искусственно созданные холмики и белые скамейки; жил он в большом старинном господском доме с плотно закрытыми французскими окнами; дом производил такое впечатление, словно уже много дней там не ступала нога человека. Мы неторопливо шли мимо этого великолепия, Хюго на ходу свертывал сигарету.
— Ну как? — спросил он. — Попробуй теперь сказать, что фашизм разоряет наш народ.
— Да, именно народ. Но не того господина, — ответила я.
Хюго лизнул бумажку, склеил сигарету и стал искать спички.
— Такую вот штуку я бы с удовольствием облил керосином и поджег сразу со всех четырех углов, — сказал он. — А заодно — папу, маму и всех домочадцев.
— С папой, мамой и домочадцами мы уж как-нибудь расправимся, — возразила я. — А сжечь дом было бы жалко, Хюго. После войны он может быть великолепным санаторием для слабых детей…
— И твой вклад в пользу слабеньких детей будет очень кстати, — съязвил Хюго. — Посмотри: ну чем не дом отдыха для борцов Сопротивления? Специально для людей, которые помешались, гоняясь до одурения за предателями родины.
Тут уж я не могла удержаться и рассмеялась. Хюго удивленно взглянула на меня.
— Мы не знаем еще, предатель ли «в.д. Б.», — сказала я, — а ты уже думаешь, как наказать его.
— Зато насчет тех двоих… как их там зовут? Снейтерса и Мююрхофа, нам наверняка известно, что они предатели. Ведь они знакомые Баббело. Не забывай этого, Ханна.
Целый день кружили мы по густым аллеям Билтховена. Три оставшихся адреса нам найти не удалось, по-видимому, они находились по ту сторону железнодорожной линии. Мы во второй раз пересекли линию, пройдя через калитку. Торговца обувью Тонсета на Дорпсстраат мы нашли сразу. Когда мы зашли к булочнику, чтобы купить хлеба, и мимоходом спросили об аллее, на которой жил Мююрхоф, то оказалось, что это торговец углем и живет он у самого шоссе Зейст-Утрехт. Улица, на которой жил Меккеринк, находилась по ту же сторону железной дороги, что и центральная часть города. Это была песчаная аллея, тянувшаяся сквозь поросший папоротником лес; дома были построены только с одной стороны аллеи, параллельно проезжей дороге. Велосипедная дорожка проходила чуть ли не под самыми окнами.
Когда мы очутились у входа в тенистую и укромную аллею с небольшими виллами, мы взглянули друг на друга.
— Мы сюда еще вернемся, — сказал Хюго и пошел обратно. Мы снова двинулись к вокзалу. Немецкие автомашины с шумом мчались в обе стороны. В магазинах было много военных. Нельзя сказать, чтобы мы чувствовали себя очень уютно в этом небольшом поселке.
— Ну, Хюго, есть у тебя какие-нибудь соображения насчет того, где прячется Фосландер?
Хюго медленно покачал головой:
— Мне думается, на этих огромных хоромах можно поставить крест… Если даже господин «в.д. Б.» нацист, то он не потерпит, чтобы такой гад, как Фосландер, ходил по роскошным марокканским коврам и тем более спал на его атласной постели…
— Пожалуй, это верно, — сказала я и усмехнулась. — Разные бывают «друзья народа».
В третий раз прошли мы через калитку. Нам хотелось есть, но приближался уже комендантский час. Мы покинули аллеи с виллами и углубились в лес. Было все еще тепло, хотя солнце стояло совсем низко. Когда мы наконец очутились в какой-то канаве или песчаной яме, я глубоко вдохнула сосновый аромат. Проклиная жару, Хюго снял пальто и постелил его на землю. Я тоже расстелила плащ; мне было хорошо в свитере. Мы улеглись и стали смотреть в небо — оно было почти безоблачно; по нему тянулись лишь длинные тонкие серебряные нити облаков, которые внезапно сделались красными, потом расплылись и наконец пропали в постепенно темнеющей синеве.
Я увидела, что Хюго уже спит. Над его головой жужжала муха. Я взяла сухую ветку и отогнала муху прочь. Однако она прилетела опять, и я снова прогнала ее. Это повторялось несколько раз, пока меня не стало клонить ко сну. Я взглянула на часы. Уже смеркалось, шел девятый час. Звезды сияли все светлее и ярче. Прогромыхал по рельсам поезд. Солдат вермахта перебрасывают в другое место, увозят награбленное добро, доставляют военное снаряжение. Казалось, что никогда не наступит другая жизнь! И тем не менее все изменится… Когда-нибудь… Все будет по-другому. Другой будет жизнь нашего народа и каждого человека в отдельности. И моя жизнь тоже. Я взглянула на Хюго, хотя глаза у меня слипались. Вчера я пожелала ему спокойной ночи и даже сказала «мой милый». Сейчас я могу сказать это только про себя. Он ровно дышал и даже улыбался во сне — по крайней мере мне казалось. Мне так хотелось прижаться щекой к его щеке. Но я не двинулась с места. Последнее, что я увидела, было лицо Хюго.
Следующий день мы потратили на разыскивание двух адресов по ту сторону железнодорожной линии. Оказалось, что в большой дом «в.д. Б.», окруженный сплошным забором, с неприветливыми окнами было трудно проникнуть. Я готова была держать пари, что скрываться там Фосландер не мог. Однако Хюго полагал, что за домом, в глубине сада, может оказаться домик садовника. Мы обследовали сад с той стороны, но никакого домика не обнаружили.
— Господин «в.д. Б.» наверняка в отпуске, — заявил Хюго. — Думаю, что он в Берхтесгадене… Туда ездят многие из этого разбогатевшего отродья, чтобы получить задание… Или орденскую ленточку.
Все свое внимание мы сосредоточили на доме торговца строительными материалами Снейтерса, который в течение нескольких лет из неизвестного и ничтожного человечка, не имевшего даже телефона, превратился в состоятельного владельца загородного дома. Здесь, в более густо населенном месте, гораздо труднее было прохаживаться не спеша без риска привлечь к себе внимание. Сады шли тут сплошь, не отделенные полосками пустоши или леса; можно было, стоя возле одного дома, наблюдать за соседним. Утром мы видели, как из гаража выехала на серой машине дама и днем вернулась обратно. После этого из дома вышел короткий толстый человечек с тросточкой и сигарой — он явно старался придать себе вид аристократа. Он пошел по направлению к переезду и вернулся час спустя уже без сигары, но с пачкой корреспонденций под мышкой.
Позже мы видели, как дама и коротышка сидели на террасе и пили чай. Они были вдвоем, что, разумеется, еще не означало, что у них кто-то скрывается. Я, однако, подумала, что негодяю незачем было так старательно прятаться, если он знал, что находится под охраной предателей родины.
День кончался. Я пошла за провиантом — купить хлеба и маргарина. К концу дня мы снова побрели в лес, только по другую сторону шоссе.
— Неудача, — сказал Хюго. — Я тебе говорю, Фосландера здесь нет… Нам надо снова перейти железнодорожное полотно, Ханна. В опасную зону.
Загорелые щеки Хюго заросли бородой двухсуточной давности. А я была настолько грязна, что не могла смотреть без смущения на свою одежду и руки. В этот вечер мы еще раз осмелились показаться на людях: на окраине поселка находился небольшой отель. Мы направились туда, уселись под верандой, выпили какого-то уксусного напитка, который выдавали за лимонад, и у меня сразу заболел желудок. Я вымыла в уборной руки и лицо, но большого морального удовлетворения от этого не почувствовала. Когда мы снова спрятались в лесу, Хюго как-то робко поглядел на меня и спросил:
— Ты себя неважно чувствуешь, что ли?
— Немножко, — непринужденно сказала я. — Ведь мы дня четыре не раздевались… Но не это самое скверное. Представь себе, что мы ошибаемся, что Баббело соврал и Фосландер вовсе не живет в Билтховене.
— Завтра мы это выясним, — сказал он свирепо, как будто сам он знал больше, чем я!
Спать на открытом воздухе, закутавшись в пальто, было холодно, но приятно. Утром болели спина, поясница, но боли исчезли, как только я немного подвигалась. Наш третий день в Билтховене прошел так же, как и два предыдущих, безрезультатно. Мы снова перешли железную дорогу. Осторожно бродили поблизости от Дорпсстраат, не смея открыто там показываться. Отдыхали мы в лесу, но уже в другом месте, измученные, вспотевшие, раздосадованные неудачами. Мы старались скрывать друг от друга свое настроение, хотя наши пыльные, потные лица выдавали его с достаточной ясностью. Наше питание составлял хлеб, несколько жалких сморщенных яблок — хорошие фрукты увозились целыми железнодорожными составами на неметчину — да пачка сыра, которую я достала на одной из боковых аллей в лавочке, причем еще хозяин долго и мрачно вглядывался в меня, так как я была случайной покупательницей… Несколько часов мы бродили поблизости от виллы Мююрхофа, фасадом глядевшей на угольный склад. Однако среди входивших в дом и выходивших оттуда Фосландера не было. На Дорпсстраат обстановка сложилась для нас ничуть не благоприятнее. Некоторое время мы наблюдали за магазином торговца обувью из кафе на противоположной стороне улицы, но вынуждены были потихоньку улизнуть оттуда, как только увидели входивших в кафе двух парней в военной форме местных фашистов; они направились к бильярду, стоявшему недалеко от того места, где мы сидели. Мы побродили немного по рабочему кварталу, который находился за железнодорожной линией и был застроен однообразными квадратными домиками; после густых аллей в окружении садов и вилл рабочий квартал производил какое-то будничное, даже унылое впечатление. И тем не менее во всей этой будничности чувствовалась некая надежная, хотя и невысказанная солидарность с нами, и это успокаивало.
— Приютиться бы нам вечером в одном из этих домиков, — невольно высказала я заветную мечту. Хюго удивленно посмотрел на меня; видимо, и у него в голове мелькнула подобная мысль.
— Не очень-то хорошо им живется, — медленно начал он, не глядя на меня. — Сколько отцов семейств и сыновей отправлено в Германию; одних заманили, других вывезли насильно… И сколько из них ушло в движение Сопротивления…
— Не каждый ведь может участвовать в Сопротивлении, как я или ты, — ответила я. — Они делают это по-своему. Они так же сильно ненавидят немцев, как и мы. Один распространяет газеты, другой прячет кого-нибудь у себя в доме и тем самым поддерживает веру у всех…
— Да знают ли они, во что верят? — проворчал Хюго.
— До чего же ты мрачно настроен сегодня! В более упорядоченное общество, конечно. В Лучший, более совершенный мир. Коммунисты должны показать им, как следует строить этот новый мир.
Хюго кивнул — Да, да. Я часто пытаюсь вообразить, как все это должно получиться, Ханна. Те, кто представляет собою старый мир, хитры, подлы и опытны. Только и знают, что обманывают народ… Вспомни Октябрьскую революцию 1917 года. Там вопрос стоял так: все или ничего! Там каждый, кто помогал красным, знал, что дело идет о его жизни и благополучии. А здесь?.. Наши вчерашние хозяева даже и сейчас еще надувают своих рабочих. Они охотно пользуются нацистскими законами о труде, чтобы прибрать их к рукам. Или помогают отправлять их в Германию. И тут же твердят им: мы действуем ради вашего блага. Нам дороги ваши интересы… Вот в этом и состоит их подлая тактика: заманив рабочих лживыми обещаниями, драть с них три шкуры и платить жалкие гроши… Война ведется не только ради того, чтобы вымести сор с этого куска родной земли. Речь идет, как ты сама сказала, о более совершенной Голландии. А с капиталистами ты никогда не добьешься более совершенного порядка в мире. Для них война и все, что с ней связано, была и останется только бизнесом… шансом быстро и крупно заработать… Вот еще почему они должны исчезнуть!
Хюго никогда не говорил так долго. Я только энергично кивала головой в знак согласия.
— Все это верно, — заявила я. — Но ты знаешь так же хорошо, как и я, что все расчеты капиталистов могут быть в любой момент опрокинуты… Опрокинуты людьми, которые делают историю… Нашими юношами, ушедшими в подполье, «свободными моряками», которые или сражаются сами, или набирают людей для морского конвоя; опрокинуты рабочими и крестьянами, осмелившимися организовать две колоссальные забастовки против немцев; людьми, которые заключены в концлагерях и вскоре вернутся домой, обогащенные новым жизненным опытом. После освобождения они скажут, какой должна стать Голландия. Все остальное ерунда!
Хюго тихо свистнул себе под нос.
— Все остальное ерунда, — повторил он. — Интересно! Хотел бы я знать, Ханна, могла бы ты сказать что-либо подобное, когда училась в университете?
Я засмеялась: — Нет, конечно. В то время я придумала бы много разнообразных, очень сложных и искусственных заковыристых фраз, чтобы доказать, что белое — черное, а черное — белое. Жизнь научила меня, Хюго… Вещи, о которых идет речь, можно выразить самыми простыми словами; кроме того, важно не говорить, а делать. Человек — наиболее сложное создание, однако самые высокие его помыслы — такое же естественное явление, как дождь или солнечный свет. Если ты, держа в одной руке свод законов, а в другой учебник логики, будешь доказывать кому-нибудь, что он должен быть честным, справедливым, порядочным и бескорыстным, то твое дело плохо. Порядочность — органическое свойство человека. Она необходима человеку, как воздух. Поэтому, когда вблизи нас появляется нацист или изменник родины, мы сразу чувствуем, что воздух отравлен.
— Это верно, — сказал Хюго, глядя на меня полунасмешливо, полувосхищенно. Под его взглядом я покраснела.
— Ну вот, — сказала я сердито. — Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
Он положил свою руку на мою, лежавшую на деревянном заборе.
— Понимаю, — ответил он. — И я поражен, как хорошо ты объяснила суть дела.
Мне было жарко, и меня сердил его взгляд, пожатия его руки, тон его голоса — я чувствовала, что они делают меня кроткой и беспомощной.
— А сегодня суть дела в том, — отрезала я, — чтобы поймать доносчика, Хюго. Вот мы здесь бездельничаем. А тем временем где-то в этом же районе кружит негодяй, которому давно бы уже следовало лежать под слоем земли в один метр.
Хюго сдержанно рассмеялся:
— Этот слой земли он получит. Ты права, Ханна. Идем.
Мы вернулись опять на нашу тропинку, пересекли Дорпсстраат и снова зашагали по нешироким солнечным аллеям, за которыми находился дом, еще не обследованный нами, — он принадлежал капралу полиции Меккеринку.
Мы попытались подойти к проходившей рядом аллее, с которой открывался вид на идиллическую загородную местность, застроенную виллами; в одной из вилл жил полицейский Меккеринк. Но полоса леса перед его домом была настолько широка, что мы не могли видеть, кто входил в виллу или выходил оттуда. Во второй половине дня мы повернули обратно, мучаясь от жары и раздосадованные неудачей, и снова переступили порог кафе-кондитерской, где перед окнами все еще висела табличка с надписью: «Кекс». Смешно! Девушка, которая нас обслуживала, была в аккуратном черном платье и белом фартучке; несколько нарядных дам беспечно пили кофе, будто ни в нашей стране и нигде в мире не было войны, перед которой все прежние войны казались невинной шуткой… В уголке этого кафе сидели Хюго и я, грязные, запыленные, с огнестрельным оружием под пальто, а в непосредственной близости от нас на противоположной стороне улицы в «Комендатуре» под флагом со свастикой находился наш заклятый враг. Нелепость и преступность этих противоречий сразу показалась мне такой чудовищной, что я отодвинула в сторону чай и кекс.
Когда вокруг наступила тишина, означавшая, что все живое попряталось по домам, мы лежали в лесу, поросшем папоротником. Лежать надо было очень тихо, кругом были дома. У меня возникло опасение, пожалуй, глупое, что нас без труда могут обнаружить, если кто-либо встанет у окна или на балконе с биноклем в руках и в мягком свете сумерек начнет осматривать лес. К счастью, ни одному человеку не пришло в голову встать у окна с биноклем в руках. Сумерки мягко спускались и мало-помалу совершенно поглотили нас.
— Я пойду, Ханна, — сказал Хюго, когда стало так тихо, что слышен был даже шелест жучка, который полз по земле под сухими сосновыми иглами.
— А ты найдешь меня? — спросила я.
Он похлопал меня по плечу и сказал:
— Конечно. Следи за мной. И иди ко мне на помощь, когда я свистну.
Почти совсем стемнело. Вершины сосен закрывали от меня небо, образуя пушистый, беспокойно шумевший занавес над моей головой. Я напрягала зрение, чтобы следить за Хюго сквозь еще более темную, низкую стену папоротников. Но это было невозможно. Я лежала, ждала, восхищаясь, как бесшумно Хюго двигался. Как мне хотелось, чтобы он свистнул и мне пришлось поспешить к нему на помощь. Я знала, что не вынесу, если его не будет со мной. И еще я хотела бы знать, питает ли он ко мне те же чувства.
Долгое время было совершенно тихо, хотя тишина сама по себе не очень-то подбадривала. Когда я услышала наконец, что Хюго возвращается, скользя по усыпанной иглами земле, я одновременно и обрадовалась и почувствовала разочарование.
— Ну что? — спросила я, схватив его за руку. Он улегся на землю рядом со мной.
— Ничего не вышло, — сказал он. — В доме много людей. Я расслышал по крайней мере два мужских голоса. Но это ничего не значит! Это мог быть какой-нибудь полицейский; у этих негодяев есть ведь разрешение во всякое время ночи шататься по улицам.
— Ничего нельзя было увидеть? — спросила я.
— Окна хорошо затемнены, — ответил Хюго, — как и полагается в квартире верного слуги фюрера.
— Давай подождем и посмотрим, кто будет выходить из дома, — предложила я.
Мы поползли к опушке леса и очутились против дома Меккеринка.
— Я потратил не меньше десяти минут, чтобы найти номер на его доме, — сказал Хюго. — Но это был именно он, «местный начальник полиции», как гласила дощечка на его двери. Вот, значит, какого высокого положения достиг он, наш капрал.
— Этот господин рискует, — сказала я. — Подобный титул прямо напрашивается на партизанскую пулю.
Мы лежали, выжидая. Небо начало понемногу светлеть, в воздухе словно закружилась серая пыль. В доме Меккеринка стояла тишина, как и во всех других домах. Хюго толкнул меня и сказал:
— Опять ничего… Мы должны скрыться до наступления дня. Теперь назад, на наше старое место.
Меня клонило в сон. Как только мы снова улеглись, хорошо скрытые высокими папоротниками, я почти сразу задремала. Когда я проснулась, ярко светило солнце. Хюго осторожно тормошил меня:
— Пора уходить отсюда.
Еще один день начался. Шли поезда. С шумом проезжали грузовики вермахта. Дети торопились в школу. В садах пели птицы. Обычным порядком текла жизнь, но я воспринимала это как жестокость… День в оккупированной стране! Причем казалось, будто все в самом лучшем порядке. Новый день с новыми отвратительными тайнами и скрытым предательством.
Мы шли через аллеи Билтховена. Я брела, повесив голову. И вдруг я почувствовала, что Хюго смотрит на меня испытующим взглядом.
— Если ты устала, Ханна… — сказал он нерешительно, — тогда давай я сделаю это один… Возвращайся домой. Я не хочу, чтобы ты переутомилась…
Я посмеялась по поводу «переутомления», но в душе я была растрогана его заботой обо мне.
— Кто, черт возьми, говорит о том, чтобы возвращаться домой? — возразила я и снова оживилась. — Мы вместе справимся или же не справимся с этим делом. Но я не согласна сидеть дома, пока ты будешь скитаться здесь один-одинешенек.
— Прекрасно, прекрасно, — поспешно ответил Хюго. — Хорошо. Раз ты так хочешь…
В этот день мы наблюдали поочередно за домами Снейтерса и Мююрхофа. Мы заходили также взглянуть еще раз на старинный дом господина «в.д. Б.». Нигде не было и следа Фосландера. К концу дня мы поплелись к Долдеру; чутье нам подсказывало, что время от времени необходимо прятаться: Хюго обливался потом в своем зимнем пальто, а моя одежда вся пропылилась и измялась, — наш вид, конечно, должен был привлекать внимание. И бодрости мы больше не испытывали. Но я знала — отчасти из того, что мне рассказывали о Хюго в штабе, — что не в его привычках оставлять начатое дело, и я считала, что это совершенно правильно.
На дороге, по которой мы шли, встречалось сравнительно мало транспорта и пешеходов. За рядом загородных домиков и вилл, которые все дальше отстояли друг от друга, начинались уже окрестности Билтховена. Порой мы натыкались на гуляющих. Навстречу нам попался пожилой мужчина с коротко подстриженными белыми усами; на нем был серый костюм в мелкую клетку, на руке висела тросточка. Когда он подошел к нам совсем близко, я увидела, что он держит в руке незажженную сигарету.
К моему удивлению, он остановился возле нас, посмотрел на Хюго и спросил, не найдется ли у нас огня. Хюго бегло взглянул на меня с таким выражением, будто и сам человек и его просьба не понравились ему; я как можно незаметнее пожала плечами. Хюго вытащил из кармана коробку спичек, дал прикурить человеку в сером костюме. Незнакомец выпустил первую струйку дыма и перевел взгляд с Хюго на меня; глаза его как-то странно, не то насмешливо, не то сочувственно, блеснули. И его участие, почти что отцовское, сразу меня растрогало.
— Надеюсь, вы не сочтете странным, что я заговорил с вами… — спросил незнакомец. — В последние дни я несколько раз видел, как вы здесь прохаживаетесь. Вы как будто ищете что-то или кого-то.
Видя, как Хюго сжал губы, я поняла, что ему не нравятся слова старика и что он предпочел бы отделаться от него и поскорее уйти. Однако во мне проснулось любопытство. И я, бог знает почему — обычно со мной этого не бывало, — на этот раз почти не испытывала недоверия.
— Кое-кого ищем, — не колеблясь, ответила я.
Хюго толкнул меня в бок, как будто я была самая болтливая сорока в движении Сопротивления. Старый господин не спускал с нас глаз, все с тем же оттенком заботливого внимания.
— Я живу недалеко отсюда, — сказал он ровным тоном. — Если вам что-нибудь понадобится… или если вы захотите когда-нибудь помыться как следует… от бивуачной жизни на воздухе все грязнится… Добро пожаловать ко мне в любое время. И чем скорее, тем лучше.
Он сунул руку в боковой карман своего серого пиджака и протянул Хюго визитную карточку. Затем, сняв перед нами шляпу, он повернул обратно и зашагал по дороге, даже не оглядываясь.
В сосновом лесу, где на усыпанной иглами неровной почве плясали солнечные блики, мы рассмотрели визитную карточку. На ней были лишь фамилия и адрес. Звали его магистр Ф. Я. Ливенс. Имя это ничего нам не говорило.
Хюго взглянул на меня и сказал, правда, в форме вопроса:
— Провокация, а, Ханна?..
Я глядела на карточку и раздумывала. Пока я не видела еще никакого объяснения.
— Не понимаю, — продолжал Хюго. — Если он знает, кто мы такие, — я хочу сказать, если он догадывается, что мы борцы Сопротивления, — то он уже давно мог бы выдать нас полиции или даже самим немцам. Ему незачем было приглашать нас к себе в дом, чтобы устроить там ловушку.
— Ловушка в доме всегда надежнее, чем нападение на улице, — сказала я. — На улице ты можешь защищаться, даже уйти. А в доме почти всегда конец.
Хюго улегся, подложив руки под голову.
— Нет, я этого не понимаю… А может, он порядочный человек?..
— У него честное лицо, — сказала я. — Глаза глядели на нас по-хорошему. Если можно положиться на первое впечатление, ему хочется что-нибудь сделать для нас.
— В этом человеке есть что-то необычное, — в раздумье проговорил Хюго. — Я должен разузнать, в чем дело. Магистр Ливенс. Он, оказывается, знает, что мы ведем бивуачную жизнь, как он выразился. Мне думается, Ханна, нам следует расположиться на ночь в этом районе и попытаться разведать, что это за господин.
В этот вечер мы спрятались поблизости от дома, который принадлежал Ливенсу. Дом стоял недалеко от той аллеи, где жил Снейтерс, торговец строительными материалами. Здесь был лесок, небольшой, но очень удобный, где мы по-настоящему могли укрыться. Вокруг стояла мертвая тишина, иногда только с аллеи доносились немецкие песни. Мы прислушивались, подбираясь к окнам, к веранде, к двери. Кое-где изнутри слабо пробивался свет, значит, в доме, безусловно, живут; однако разговоров мы не слышали, иногда лишь раздавались шаги, скрип двери и звук отодвигаемого стула. Мы тихонько пробрались обратно в лес.
— Посмотрим теперь, ходят ли к нему в гости приятели в военной форме, —сказал Хюго.
Мы долго, очень долго ждали, не покажется ли кто-нибудь. Я успела даже вздремнуть, зная, что возле меня надежный, верный друг. Пробили часы где-то вдали, а затем и в доме. По-прежнему стояла тишина, на улице не было ни души.
— Рискнем, Ханна? — вдруг сказал Хюго.
— Ты хочешь постучаться? — спросила я.
— Да… с револьвером в руке, — сказал он. — Должен честно признаться тебе, что этот важный дедушка здорово возбудил мое любопытство…
— Эта странная сигарета без огня… — напомнила я.
Мы снова подползли к дому. Постучались в кухонную дверь. Но так осторожно, что Хюго пришлось постучать еще раз. В темноте дверного проема показалась серая тень человека, которого трудно было распознать.
— Кто здесь? — тихо, но отнюдь не робко спросил он.
— Не найдется ли у вас огонька для меня? — спросил Хюго.
В темноте раздался смех:
— Ага… это вы. Входите. Входите скорее.
Он запер за нами дверь. Мы стояли в темноте сжимая револьверы. Я по-прежнему не испытывала страха. Думаю, что и Хюго в глубине души был убежден в искренности старика — иначе он никогда не рискнул бы моей жизнью.
— Идите за мной, — пригласил старик.
Он освещал нам путь жужжалкой. Голубой огонек блуждал вдоль дверей, по лестнице, по теплой толстой дорожке, по витым ножкам столика в коридоре. Затем хозяин открыл дверь. Мы очутились в комнате, где стояли глубокие кожаные кресла, книжный шкаф, перед камином лежала тигровая шкура, а над письменным столом висели высокая темная картина и несколько фотографий в серебряных рамках. Около камина стояла электрическая плитка, на ней кипел чайник. Эта комната, где смешивались коричневый, синий и красный цвета, произвела на меня необыкновенное впечатление — я особенно сильно почувствовала это после наших холодных и неудобных ночевок в билтховенском лесу; она показалась мне такой уютной, прелестной и гостеприимной, что я на момент забыла о войне, оккупации и о погоне за предателем.
— Садитесь же, — предложил нам хозяин. Теперь, когда он был без шляпы, его седые волосы поблескивали в мягком свете лампы. Я села на стул против двери. Хюго продолжал молча стоять.
— Чаю? — спросил нас хозяин и подошел к маленькому чайному столику на колесах, который стоял у стены. Тон разговора, спокойный и любезный, право, мог создать впечатление, будто мы явились сюда с самым светским из светских визитов.
— С удовольствием, — ответила я и поглядела на Хюго, который, стоя за спиной старика, руками делал мне знаки, как бы спрашивая, что делать. Я пожала плечами. Ливенс выкатил столик на середину комнаты; на нем стояли три чашки с чаем, от которых подымался пар, и ваза с домашним печеньем. Хюго глядел на старика мрачным, почти грозным взглядом. Одну руку он все время держал, засунув за борт пальто, возле внутреннего кожаного кармана.
— Какой-нибудь подвох?.. — спросил он наконец, когда Ливенс указал и ему на стул.
Седой хозяин в сером костюме коротко рассмеялся:
— Вы мне не доверяете, конечно? Думаете, что мой дом полон фашистских молодчиков или вспомогательной полиции и в один прекрасный момент они вас сцапают?
— Возможно, — ответил Хюго тем же мрачным, недоверчивым тоном.
— Неправильно думаете, — сказал Ливенс. — Я голландец. Такой же, как и вы. Я в вас не обманулся. Не будем ни о чем спрашивать друг друга. Но кое-что я должен вам сказать… Когда люди, подобные мне, удалившись от дел, проводят на старости лет свои дни в таком месте, как Билтховен, и много ходят пешком, то прогулки становятся их любимым времяпрепровождением. Это к тому же и полезно. А тот, кто много ходит, многое и видит. Учится замечать все, и необыденное тоже. Я обратил на вас внимание несколько дней назад, когда вы кружили возле домов известных фашистских приспешников в этом поселке. День за днем я наблюдал — вы извините меня, — как вы появлялись по утрам, все более запыленные, в измятой одежде. И я сделал кое-какие выводы. «Охотники», — подумал я. Кстати, я приветствую лишь этот род охоты. И я готов, чем могу, помочь такой охоте… Должен, однако, вас предупредить. Не истолкуйте превратно непрошенные указания со стороны старого и осторожного человека. Вам не следует в дальнейшем показываться в таком виде. Вы действительно привлечете к себе внимание. У нас в полицейской части есть честные, издавна служащие здесь полицейские, но есть и несколько молодых мерзавцев. Начальник полиции Меккеринк пользуется в здешней округе самой печальной славой за жестокие преследования евреев и патриотов.
Мы с Хюго обменялись взглядом.
— Вам необходима база, чтобы развернуть операции, — сказал Ливенс, помешивая ложечкой чай. — Я не могу безучастно наблюдать, как вы тратите время и силы и, как знать, может быть, рискуете жизнью. Поэтому я предлагаю вам приют в моем доме на тот срок, какой вы сочтете необходимым. Вы можете, конечно, отклонить мое предложение. Хотя я сожалел бы об этом… Ну, пейте же чай, пока он горячий.
Хюго только теперь вынул руку из-за пазухи. Я увидела, до чего же грязной и грубой была эта рука. Украдкой я взглянула и на свои руки. Под ногтями было черно. Мне захотелось спрятать их, но я не знала куда.
— Господин Ливенс, — тихо спросил Хюго, — чем вы мне докажете, что здесь нет ловушки?
Старик пожал плечами, распечатывая пачку сигарет. — Как могу я вам доказать? Не могу. Говорю вам сущую правду, то, что я думаю. Вы слыхали о процессе двадцати двух?
— Студенты… — пробормотал Хюго. — Расстреляны в начале прошлого года.
Старик кивнул и сказал, глядя в пространство:
— Мой сын был одним из их руководителей. Инженер. Только что женился. Его ожидало большое будущее. Он погиб ради счастья родной страны.
Хюго молчал. Ливенс поднялся со стула, взял небольшую фотографию в серебряной рамке и пододвинул ее к нам. На нас глядело худощавое лицо очень молодого и умного человека в отложном воротничке, с немного грустными глазами и темной копной волос. Ливенс не произнес больше ни слова. Мы с Хюго тоже.
Тогда Ливенс подошел к стене, на которой висела небольшая картина. Он перевернул ее. На обратной стороне был портрет королевы Вильгельмины и выцветшая красно-бело-синяя лента. Старик смотрел на портрет, покачивая головой. Мне показалось, что он хотел выразить этим жестом приветствие.
— Великая женщина, — сказал он наконец. — Единственная из всей лондонской группы, кто понимает, по-моему, что здесь происходит… Слыхали вы ее выступления по радио?
Хюго кивнул и, склонясь над чашкой, начал медленно пить. Ливенс снова перевернул портрет и сел рядом с нами. Он предложил нам сигареты. Мы жадно закурили.
— Ну хорошо, — сказал он. — Я понимаю, кто вы такие. Не будем задавать друг другу лишних вопросов. Все мы только патриоты. И все желаем лишь одного… Мне очень хотелось бы знать, принимаете ли вы мое предложение.
Хюго долгое время молчал в раздумье, беспокойная складка пролегла между его густыми бровями. Я переживала вместе с ним: верила нашему хозяину и сознавала риск, на который мы идем.
— Господин Ливенс, — сказал наконец Хюго. — Я решусь на это. Должен решиться… Моя спутница еще раньше сказала мне, что она вам доверяет. Надеюсь, что мы не обманемся. Если вы нас подведете, то погибнем не мы одни. Это я вам обещаю.
На губах Ливенса снова показалась беглая скупая улыбка.
— Мне известен этот неписаный закон, — сказал он. — Я рад, что могу помочь вам.
Только теперь мы с Хюго по-настоящему ощутили очарование, я бы сказала, теплоту этого дома и гостеприимство старика. Ливенс отпер ванную комнату, где из крана текла действительно горячая вода. Для Хюго он поставил бритвенный прибор, дал нам обоим по пижаме. Пока я намыливалась куском мыла, явно довоенного происхождения, он, кажется, потихоньку осведомился у Хюго, обвенчаны ли мы. Когда я вышла из ванной комнаты, надев старый халат хозяина, уже с чистыми ногтями и словно возрожденная к жизни, и предоставила ванну в распоряжение Хюго, Ливенс указал на маленькую боковую комнату:
— Можете спать там. Но при одном условии: вы будете рано вставать и уходить из дому до восьми часов. Точно так же, как и ваш коллега, которому я поставил то же условие. В половине девятого ко мне приходит женщина убирать в доме и готовить обед. В половине первого она уже уходит. В течение этого времени я не могу позволить вам оставаться у меня. Ваш друг будет спать внизу на диване. Комнату и кровать вы должны всегда оставлять в таком виде, как будто ни один смертный сюда не заглядывал.
— Вы волшебник, господин Ливенс, — сказала я. — Добрый гений.
Он задумчиво и грустно поглядел на меня.
— Я ни то ни другое. Я один из оскорбленных и пострадавших патриотов. Вы делаете дело, которому я тоже хотел бы содействовать, будь я на тридцать лет моложе, — дело моего сына. Вы продолжаете то, что он оставил незавершенным. Поэтому я люблю вас, хотя не знаю даже вашего имени, не знаю, кто вы.
Я улыбнулась: — Я скажу вам, господин Ливенс, только одно: когда-то у меня было единственное честолюбивое желание — поставить перед своим именем титул магистра юридических наук.
Старик поднял свои тонкие, чуть изогнутые брови.
— Студентка! — сказал он. — Не сердитесь на меня, если я все же буду нескромен. Вашего коллегу я принял за рабочего…
— Вы не ошиблись, — ответила я. — Он рабочий. И какой человек! В другой стране, при других обстоятельствах он, вероятно, командовал бы целой армией.
— Тимошенко, — пробормотал Ливенс. — Ворошилов или еще тот, с большими усами, как его зовут?
— Буденный, — с улыбкой ответила я. — Красная кавалерия.
— Да, вы знаете их лучше, чем я, — сказал старик. — Да. Новый тип людей. Мы учимся многому в эти времена, мы учимся по-новому судить о том, что прежде нам изображали, как загадку.
— Загадку?.. Нет, скорее как злодеяние, — с горечью сказала я. — А теперь, когда русские люди жертвуют собой, жертвуют и сражаются, не щадя сил, теперь мы их приветствуем… Наши великие союзники! Наши героические соратники!
Ливенс вертел кольцо с печаткой на своем длинном безымянном пальце. — Мир изменится и будет выглядеть совершенно иначе. Но как именно… не спрашивайте. Этого я не знаю, — сказал он.
Я рассмеялась, тряхнув чисто вымытыми волосами. — Я и не буду спрашивать, — ответила я. — Скажу вам только: я догадываюсь, какие в нем произойдут изменения.
Мы подождали, когда Хюго, чистый и розовый после бритья, сошел вниз и присоединился к нам. В руке он держал записочку с пятью фамилиями — пятью адресами, которым мы отдали столько времени и сил.
— Вы могли бы рассказать нам более подробно об этих людях, господин Ливенс? — спросил Хюго. — Кстати, это вопрос не личного порядка.
Ливенс надел на свой тонкий нос очки с блестящими стеклами в тяжелой черной оправе.
— Ван дер Бейере, Утрехтский торговый банк, — прочел он. — Негодяй номер один в этом районе. Метит на должность бургомистра. Самый крупный пайщик «Восточной компании»…
— …ликвидированной Красной Армией без возмещения убытков, — добавил Хюго.
— Компания-то ликвидирована, — сказал Ливенс, — а пайщики, к сожалению, нет. Однако надо надеяться, что их постигнет та же участь. Каждый из них заслужил это. Но в настоящий момент вы этого господина здесь не найдете. Он связан с концерном «Герман Геринг». Впрочем, он спекулирует также всевозможными немецкими акциями. Раньше продавал украинских девушек нацистским женам, которые хотели иметь домашних рабынь. Сейчас, насколько я знаю, он снова направился на побывку в неметчину, чтобы еще более упрочить связи со своим дружком Круппом.
— Кандидат для следующей карательной экспедиции, — заметила я.
Ливенс взглянул на меня и, улыбнувшись, сказал:
— Я не очень хорошо знаю язык движения Сопротивления. Должен, однако, сказать, что он мне нравится… Кто еще там у вас в списке? Ага. Кто такой Меккеринк, я вам уже рассказал… Трое других — обыкновенные спекулянты. Не являются уголовными преступниками, просто беспринципные людишки, которые благодаря принадлежности к нацизму сделаюсь поставщиками вермахта, немецкой разведки и родственных им организаций. И поэтому вознеслись, как воздушные шары.
— Подождите, скоро их проткнут, — пробормотал Хюго.
Мы продолжали разговаривать. Мой взгляд упал на развернутую вчерашнюю газету, лежавшую на письменном столе. Я увидела, что в ней жирным шрифтом опять помещен список казненных борцов Сопротивления и заложников. Ливенс проследил за моим взглядом и протянул мне газету.
— Вчера сообщалось про семь человек, — сказал он. — Я не пропускаю ни одного списка. Во всяком случае, из тех, которые они опубликовывают в газетах, чтобы запугать нас. Здесь уже целое досье.
Он выдвинул один из ящиков бюро. Там лежала небольшая конторская книга. Он открыл ее и протянул мне.
В книге были записаны судебные приговоры и имена всех голландцев, которых нацисты арестовали и казнили. Я молча перелистала книгу, протянула ее Хюго, но он отказался взять ее, и я вернула книгу Ливенсу.
— Преступление! — сказал наш хозяин, сжимая кулак. — Преступление, для которого нет достаточного наказания.
…Мы провели здесь странную неделю, нереальную, чудесную. По утрам, еще до восьми часов, мы были уже под открытым небом; вечером мы возвращались под гостеприимный кров. Наши платья и мы сами были наконец снова чистыми. Желудки наши забыли о голоде. Благодаря всему этому настроение у нас заметно поднялось. Хюго спрятал свой револьвер в доме Ливенса и ходил без зимнего пальто. Вместо него он надевал синий костюм хозяина; правда, костюм оказался чуть широковат, но это очень устраивало нас, так как нам удалось пристроить под мышкой, маленький полотняный карман — в нем Хюго носил теперь мелкокалиберный револьвер, отобранный мною у Баббело. Мы прочитали в газетах, что между Утрехтом и Мартенсдейком была обнаружена украденная автомашина, причем весь бензин был израсходован, а в кузове лежало безжизненное тело полицейского инспектора. Неясно, мол, является ли это политическим убийством или обыкновенным уголовным преступлением. Велосипед инспектора нашли рядом с его домом в Утрехте, но никто не видел, как Баббело увозили в машине. Пока что полиция вела расследование вслепую.
— Баббело, Фосландер, Меккеринк, — сказал мне Хюго. — Эта троица достойна топора!
Однако нам все еще не удавалось обнаружить Фосландера. Вечер за вечером после бесплодных вылазок мы возвращались в дом Ливенса. Он ни о чем нас не расспрашивал. Иногда у меня мелькала мысль, что он, возможно, охотно принял бы участие в поисках вместе с нами. Я высказала даже свое предположение Хюго. Сначала он рассмеялся:
— Он — что ты! Старик и так ужасно доволен, что может помогать нам. И я должен сказать, помогает нам чудесно. Но принимать участие… Каким же образом?
— А вот каким: смотреть в оба. Ведь он столько ходит пешком, — сказала я. — Именно так он нас и обнаружил.
Поразмыслив немного, Хюго наконец согласился:
— Да, это идея. Ханна.
По прошествии этой недели мы, сидя вечером в большой комнате Ливенса и попивая чай (что у нас уже вошло в привычку), завели разговор о том, не смог ли бы Ливенс вместе с нами заняться слежкой. Ливенс отнесся к нашему предложению с необыкновенным вниманием, если не сказать с восторгом. Казалось, он был благодарен нам за то, что мы привлекаем его к нашей работе. Мы вкратце изложили ему суть дела. Объяснили, что надеемся найти Фосландера по одному из адресов, записанных в книжечке Баббело. Ливенс сказал, что теперь мы лучше сможем распределить задания, Хюго сообщил ему приметы Фосландера, и старик их запомнил, несколько раз повторив вслух.
Май шел к концу. Повсюду пышно распустились сады. Ветер разносил запахи молодой зелени березок, гиацинтов и цветущего боярышника. Потайной радиоприемник Ливенса приносил ободряющие новости. Советские войска прорвали немецкие позиции в Прибалтике и устремились в Восточную Пруссию. Даже в Италии союзники пришли в движение и приближались к Риму, хотя не слишком прытко по сравнению с семимильными шагами русских… А в нашей стране каждый день происходили аресты. Газеты беспрестанно писали о захваченных террористах, зачинщиках беспорядков, врагах народа и покровителях евреев; приводились в исполнение смертные приговоры; и Ливенс почти каждый вечер вписывал их в свою конторскую книгу…
Я не могла подавить зародившееся у меня беспокойство. Хюго стал очень молчаливым, замкнутым, непонятным, словно спрятался в скорлупу. Верил ли он еще, что мы поймаем Фосландера? Здесь, в Билтховене? Я порой сомневалась в этом. У наших четырех фашистов бывали разные люди, но никто из них не имел примет Фосландера. Ливенс также не мог похвастаться успехами. А ван дер Бейере, как видно, был все еще в Германии.
Но вот произошло нечто непредвиденное. Как-то вечером Ливенс сообщил нам, что дом начальника полиции посетили два человека; один из них был в военной форме местных фашистов или вспомогательной фашистской полиции, а другой — в штатском. Военный пришел в сопровождении чудовищной собаки — волопаса. Хюго схватил Ливенса за рукав и поспешно спросил:
— Как выглядит этот штатский?
— Трудно сказать, — ответил старик. — Он носит защитные очки с черными стеклами… Ему можно дать и тридцать и пятьдесят… Он все время держался поближе к полицейскому с собакой, как будто те должны были его охранять. Вообще же он был одет довольно элегантно.
— Элегантно? — переспросил Хюго; он слушал рассказ Ливенса несколько разочарованно, а теперь сразу оживился — Что значит «элегантно»? Фатовато?
— Да, пожалуй, именно «фатовато», — сказал Ливенс. — Он настоящий франт. Даже перчатки на нем канареечного цвета…
Мы с Хюго одновременно поднялись с места.
— Перчатки канареечного цвета, — повторил Хюго и взглянул на меня. — Это он, Ханна. Господин Ливенс, это наверняка он, — сказал он хозяину. — Желтые перчатки — это его слабость! Боже ты мой! Значит, он здесь… И трусит… Ходит в сопровождении полицейского с собакой. Ха, ха!
Я понимала чувства Хюго. Но он быстро овладел собой. На его лице словно застыло выражение серьезности и тревоги. Он взглянул на меня; я уже взяла плащ. Хюго крепко сжал руку Ливенса.
— Нам надо идти, господин Ливенс. Больше я ничего не могу сказать вам. Если мы сегодня к комендантскому часу не вернемся обратно, значит, дело удалось и мы удрали. В таком случае вы должны все, что останется здесь после Ханны и меня, в том числе и мое зимнее пальто, сжечь или спрятать; нужна стереть всякий след, который может привести к вам.
Ливенс по-отечески, озабоченно похлопал Хюго по плечу, но ничего больше не сказал. Мы с Хюго покинули дом. Снова мы вышли на дорогу и пересекли железнодорожную линию; маленькими, уже знакомыми нам задними аллеями мы вышли в лес с зарослями папоротника и очутились против дома начальника полиции. Мы спрятались в лесу и лежа наблюдали за домом, ни на мгновение не теряя его из виду.
Время шло. Из дома вышел человек в военной форме начальника местного фашистского подразделения; с ним рядом шел пес, о котором говорил Ливенс, — мохнатое чудовище на цепи. Военный вывел пса погулять и шел вдоль аллеи. Пес засопел, вытянув морду в нашу сторону, но хозяин не отпускал цепи и пес не мог ринуться на нас. Фашист прошелся по аллее туда и обратно и снова вошел в дом, когда собака сделала все, что ей полагалось.
— Личная охрана Фосландера! — пробормотал Хюго. — Подумать только, что этот мошенник сидит в доме! И какую бы ловкую штуку могли мы выкинуть, Ханна, если бы у нас были велосипеды! Их трое!..
— А куда удирать? — спросила я.
— Лучше бы всего прямо через сады, через линию — и в лес. Однако постой… Нет, это не годится. Нужно подождать, пока мы не встретим Фосландера одного. А потом на автобус и до свидания!
Хюго говорил спокойно и сдержанно, но я видела, что охотничий азарт в нем не остыл. А я знала: нас ждет бесконечная вереница долгих и нудных часов терпеливого ожидания.
И мое предчувствие на этот раз оправдалось. Часов в семь из дома вышли трое мужчин. Фашист со своей собакой, второй человек в военной форме — высокий краснолицый мужчина, по-видимому Меккеринк, и рядом с ним худой, тщательно одетый человек в защитных очках, хотя солнце уже спустилось к горизонту. Хюго молча стоял рядом со мной, он весь напрягся, как натянутый лук.
— Фосландер, — сказал он. — Ах ты, черт возьми! Это он, сволочь! Вглядись в него хорошенько, Ханна.
Трое мужчин пошли вдоль аллеи. Двое в военной форме, казалось, ни о чем не беспокоились, а Фосландер то и дело оглядывался по сторонам. Я лишь смутно различала лицо и тощую, беспокойную фигуру Фосландера, сопровождаемого внушительной охраной: они завернули за угол на дорогу, ведущую к переезду, и вскоре скрылись. И этот выродок доносил на моих товарищей и предавал их!
— Хюго, — сказал я, — знаешь что? Они отведут его к Снейтерсу… если у них нет ключа от дверей дома ван дер Б.
Хюго побледнел. И потянул меня за собой к калитке.
— Как-то недавно ты убеждал меня, — сказала я Хюго, — что человек вроде «в.д. Б.» не может предоставить свои персидские ковры и шелковые покрывала такому типу, как Фосландер… Будем из этого исходить. Тогда остается лишь одна возможность, если не существует третьей или четвертой, а именно — Снейтерс.
По густым извилистым аллеям мы добрались до того места, где стоял загородный дом торговца строительными материалами. Здесь все было спокойно. Мы лежали в частом сосняке и прислушивались почти до наступления комендантского часа… срок достаточно долгий — за это время трое господ, шедших по шоссе, успели бы добраться до идиллической хижины Снейтерса. Однако они не показывались.
— Нужно вернуться на нашу базу, Хюго, — сказала я. — Иначе мы сами рискуем попасться… Они отвели доносчика в другую берлогу.
Мы вернулись обратно в дом Ливенса еще до наступления комендантского часа. Старик ничего не сказал нам, когда мы отрицательно покачали головой. Он удалился в кухню, чтобы приготовить нам чего-нибудь горячего.
— Что же, не встретили вашего человечка? — спросил он только, когда позвал нас к столу.
— Встретить-то встретили… — ответил Хюго. — Только у него была сильная охрана. И куда они отвели его, одному дьяволу известно.
Ливенс предложил рассказать вкратце, что мы видели.
— Они пошли по шоссе на Сустдейк? — спросил он. — Там находится клуб наших фашистских вояк. За маленьким отелем, на развилке дорог… Конечно, этот тип скрывается там.
— Значит, его предупредила жена, — сказал мне Хюго, когда мы остались одни. — Он не хочет больше рисковать собой. В особенности после случая с Баббело…
И вдруг он ухмыльнулся, по-юношески, от всей души, и черты его лица сразу смягчились.
— Как же он боится! И как это здорово, что он боится! Страх сам по себе уже наказание!
Клуб голландских фашистов помещался в большом в швейцарском стиле шале, над которым развевался флаг Мюссерта с изображением треугольника. Как и подобает, над главным входом висела табличка с фамилией директора, а также объявление, что он имеет право торговать алкогольными напитками… Не будь последнего, вряд ли немцы стали бы завсегдатаями этого клуба. Вдоль второго этажа шла длинная галерея, на которую выходили маленькие комнаты.
— Значит, они запрятали его туда… — задумчиво сказал Хюго, когда мы осторожно вышли на разведку.
Мы старались по мере сил держать дом под наблюдением. Туда входили и оттуда выходили разные люди — военные, поставщики. Фосландера среди них не было. Днем к клубу подъехала автомашина с двумя офицерами вермахта и остановилась внутри ограды. Часа два спустя мы увидели, как та же самая машина с шумом умчалась обратно.
— Неужели наш молодчик никогда не выходит проветриться? — спросила я Хюго, когда мы заняли в лесу наблюдательный пост, откуда можно было охватить взглядом и шоссе перед клубом.
— Поверь мне, он сдрейфил, — сказал Хюго. — Возможно, он совсем больше не покажется.
И все же мы ошиблись. Предатель неожиданно появился в саду перед клубом. Но он опять был не один; его сопровождали два высоченных фашистских молодчика; один из них вел на цепи собаку. Мы отступили подальше в лес. Они пошли не в сторону поселка, а свернули на лесную дорогу. Через несколько минут они снова скрылись из нашего поля зрения. Хюго выругался.
— Черт возьми! Мы даже не знаем, что там за местность! — воскликнул Хюго. — Я бы рискнул уложить трех негодяев и пса, если бы знал, как и куда можно скрыться.
— А что, если нам разведать местность? — предложила я.
Мы осторожно пошли в том направлении, что и Фосландер со своим эскортом. Там были довольно запущенные аллеи и стояло лишь несколько домиков. Аллеи кончались у самого леса, который, по-видимому, тянулся от Билтховена до Лахе Фююрсе. Автобусы здесь не ходили. Единственно лишь велосипеды могли бы разрешить нашу задачу.
— Надо набраться терпения, Хюго, — сказала я.
Кивком головы он подтвердил свое согласие.
Следующий день прошел почти так же, как предыдущий. С величайшей осторожностью мы кружили возле здания клуба.
Только когда наступил полдень, Фосландер вышел из дому. Он по-прежнему был в защитных очках и в перчатках канареечного цвета. И по-прежнему с провожатыми; на этот раз собаку вел на поводке сам начальник охраны.
— Куда же они идут? — удивился Хюго, когда Фосландер и его спутники свернули к центру поселка. — Пойдем за ними, Ханна!
У Фосландера была привычка оглядываться, и он то и дело оборачивался назад. Это обстоятельство осложняло нашу задачу, так как оба молодчика шли с правой стороны шоссе, как и мы, и Фосландер мог бы узнать Хюго. И в то же время нам никак нельзя было отставать от них. Хюго схватил меня за руку, а другой рукой обнял за плечи. Старый прием, когда мы изображали молодых людей, которые не могут наглядеться друг на друга, по-видимому, и на это раз оправдал себя: оба типа, шагавшие впереди нас по выложенной плитами пешеходной дорожке, казалось, не питали ни малейшего подозрения, хотя и видели, что мы идем за ними.
Меня вдруг осенило.
— Знаешь что, Хюго, — сказала я поспешно. — Негодяй сюда не вернется. — Он идет на станцию.
— У него же нет при себе никакого багажа, — возразил Хюго.
— Гляди внимательно, — сказала я.
В самом деле, скоро должен был прийти поезд. Мы уже давно выучили наизусть расписание поездов: какие из них здесь останавливаются, какие проезжают мимо без остановки. Поезд Амстердам— Утрехт должен был вскоре прийти. Хюго от волнения больно ущипнул меня за руку.
— Потише, Хюго, — сказала я, — не то завтра я буду вся в синяках!
— Ах, мошенник! — воскликнул Хюго, не обращая внимания на мои слова. — Вот если бы здесь ездило поменьше автомобилей и меньше было бы пешеходов…
— Что будем делать, если он сядет в поезд? — спросила я.
Он дважды тяжело вздохнул:
— Ты решишься поехать и посмотреть, выходит ли он когда-нибудь один?
— Только вместе с тобой, — сказала я.
— В поездах то и дело проверяют документы.
— Риск есть во всяком деле… и повсюду. Но если ты твердо решил, что негодяя надо ликвидировать, то мы его ликвидируем.
— Ол райт, — сказал Хюго.
Шлагбаумы на переезде уже были опущены, когда мы увидели, что Фосландер вместе со своим провожатым действительно идут по перрону. Мы поспешили догнать их. Хюго потихоньку сунул мне в руку деньги, и я пошла к кассе, чтобы купить билеты. Когда я встала у окошечка, Фосландер повернулся ко мне лицом— он уже взял билет. Он взглянул на меня, а я на него, и я увидела костлявое, бледное лицо с дряблым ртом и чересчур коротким подбородком, — и мы равнодушно разошлись. Вдруг у меня мелькнула мысль: а что если обернуться, вытащить из пальто револьвер и выстрелить? Это было бы самым радикальным средством убрать выродка. Хюго моментально бы сориентировался и расправился бы со вторым фашистом. Однако я не знала, что за люди находятся на перроне. Не знала, можно ли довериться персоналу станции, отпустят ли нас или задержат здесь. Я не знала, сколько фашистов сидит в кафе у самой железнодорожной линии; когда-то мы с Хюго наблюдали из этого кафе за обувным магазином нациста Тонсета… Минутная вспышка угасла. Фосландер снова присоединился к своему провожатому, а я отыскала Хюго; он стоял за доской с давно устаревшими рекламами, старательно пряча лицо от человека в защитных очках.
— Тебе не удалось подслушать, куда они едут? — спросил Хюго, когда я отдала ему билет…
— Я слишком поздно подошла к окошечку, — ответила я.
Хюго снова обнял меня за талию. Поезд приближался и уже загрохотал на повороте, недалеко от нашей калитки.
— Ты ведь не рискуешь стрелять здесь, на перроне, когда он будет входить в вагон? — поспешно спросила я.
— Я уже думал об этом, — пробормотал Хюго. Но эта станция— настоящая западня. Тут никуда не скроешься… Наш единственный шанс — это Утрехт. Там мы сможем уйти незаметно, а здесь — нет.
Серый дизельный поезд, гладкий, как змея, прополз вдоль перрона. Мы старались разглядеть, что делает Фосландер. Он и начальник охраны вскочили в вагон второго класса вместе с собакой. Мы спокойно сели в третий класс.
Поездка была короткая, всего минут шесть, — это самый короткий из всех железнодорожных перегонов. Дизельный поезд мчался по рельсам, и мысли неслись у меня в голове. Как обычно, поезд был переполнен. Мы стояли в тесноте на площадке, стараясь локтями оградить себя от нажимавших на нас со всех сторон пассажиров: они не должны были обнаружить револьверов у нас в карманах. На перроне я еще подумала было, что мы, пожалуй, все же сумеем пробраться через вагон и проникнуть в купе, где засели оба фашиста. Теперь же я боялась, что в Утрехте нам не удастся достаточно быстро сойти с поезда.
— Надо держаться ближе к двери, Хюго, — шепнула я своему товарищу.
Расталкивая пассажиров, мы в знак извинения посылали им улыбки и протискивались к выходным дверям. Хюго, по-прежнему обнимая меня, улыбался, но под этой наигранной улыбкой я угадывала сосредоточенное внимание и спокойствие, владевшие его существом. И от этого я сама успокоилась.
Когда поезд скользил уже вдоль бокового перрона утрехтского вокзала, мы с Хюго отодвинули двери вагона и первыми выскочили из поезда. Однако мы не пошли сразу вперед, к вагонам второго класса, а смешались с толпой и устремились к выходу. Я видела впереди черную фуражку фашиста; пса не было видно, но он все время лаял. Хюго все еще держал меня за талию. Человек в защитных очках на мгновение повернул в нашу сторону свое бесцветное лицо с дряблым ртом.
— Теперь или никогда, Ханна, — сказал Хюго.
Мы подошли уже к самому выходу. Сквозь узенькую клетку из стекла и железа доносчик и сопровождавший его фашист вышли наружу. Они уже перешли тротуар перед вокзалом, когда мы проходили через контроль. Одно мгновение пространство вокруг доносчиков было абсолютно пусто. Я видела, как Хюго нащупывает под мышкой револьвер. Я тоже сунула руку в карман плаща. Неожиданно мимо нас пробежали двое детей, за ними, смеясь, бежала молодая мать — ей, как видно, не легко было справляться со своими малышами. Я заметила, что Хюго удержался и не вынул руки из кармана. Я тоже ничего не предпринимала.
— Будь ты трижды проклят! — процедил сквозь зубы Хюго.
И вдруг он задержал меня. Мы остановились и смотрели, как Фосландер вместе с фашистом дошли до противоположного тротуара. Перед высоким белым отелем у подъезда стояла немецкая автомашина.
— Разведка, — шепнул Хюго.
Я вгляделась внимательнее и увидела, что внутри машины сидели три человека, считая и шофера, в серо-зеленой военной форме. Дверца уже была распахнута. Фосландер сел в машину рядом с шофером. Начальник фашистской охраны отсалютовал, гаркнув «хайль Гитлер». Автомобиль тронулся. Охранник следил за ним взглядом, пока он не свернул за угол. Потом с собакой на поводке медленно направился обратно и пересек вокзальную площадь.
Мы с Хюго все стояли на том же месте. Я чувствовала, что меня бьет дрожь, что я вся как-то обмякла и с трудом держусь на ногах, как будто это была не я, а какая-то чужая, неизвестная Ханна. Хриплые, злобные проклятия Хюго не задевали меня. Негодяй скрылся! Я не смела взглянуть на Хюго, не смела посмотреть в его глаза и показать свои. В этот момент я тоже готова была надеть защитные очки.
— Идем, Ханна, — сказал он наконец.
Мы трамваем доехали до Билта, а оттуда пешком направились обратно в Билтховен.
— Если бы судьба подарила нам случай встретиться сейчас с Меккеринком, — торжественно и грозно заявил Хюго, в то время как мы плелись по шоссе, точно пара отпускников, которым надоело шататься без дела, — тогда это по крайней мере возместило бы нам тот урон, который мы понесли сегодня…
— Я готова стрелять хоть сию минуту, — сказала я.
Но случай встретить Меккеринка нам не представился. Пришлось подавить в себе злость и досаду, проглотить горькую пилюлю. Переступая порог дома Ливенса, я испытывала такую усталость, какой раньше не знала. Я заперлась в своей комнате и в одиночестве выплакала гнев и разочарование. Вскоре я услышала, как внизу раздался звон стеклянной посуды. Я была почти уверена в том, что это Хюго; он не плакал, как я, но с досады хватил старого джина нашего хозяина. На следующий день мы возобновили поиски, стараясь не поддаваться хандре, которая вчера так рано загнала нас в постель. Ливенс, как обычно, держался спокойно и скромно. Он терпеливо ждал, какие поручения даст ему Хюго, прежде чем мы уйдем из дому. Хюго предложил продолжать наблюдения за домом начальника полиции; нам же предстояло курсировать между станцией и зданием фашистского клуба… Мы снова шагали под яркими лучами солнца в ожидании удачи, которой до сих пор не имели. Честно говоря, мы уже знали, что ее не будет.
— Хюго, — спросила я вечером, когда мы возвращались в дом Ливенса. — Стоит ли нам здесь задерживаться?
— Возможно, негодяй еще вернется сюда, — ответил Хюго. — Этого заранее знать нельзя.
Однако он избегал глядеть мне в глаза, и я не верила, что сам-то он надеется на возвращение Фосландера. Наш хозяин вернулся из разведки в том районе, где находился дом Меккеринка, с таким же неутешительным результатом, как и мы. Обед прошел в неловком молчании. Перед чаем Хюго стал просматривать газеты (я даже не потрудилась это сделать); я видела, как он, читая одно сообщение, сжал губы и вдруг резко отшвырнул газету в сторону. Я подняла ее, снова аккуратно сложила и стала искать, что именно так сильно поразило Хюго. Помимо длинных и тенденциозных сообщений о воздушном налете англичан на Розендал, я прочла там, что шайка «безответственных террористов» в который уже раз пыталась проникнуть в Амстердамскую тюрьму Ветеринхсханс и освободить заключенных там политических преступников. Почти все нападавшие были арестованы и казнены — те, что не умерли в госпитале от пуль, которыми угостила их бдительная разведка.
Я взглянула на Хюго. Он сидел молча, чуть наклонившись вперед и крепко сжав сплетенные пальцы рук.
— Кто?.. — спросила я. — Неужели в налете опять принимали участие и наши?
— Понятия не имею, — сказал Хюго, но я чувствовала, что он встревожен не меньше меня. — Значит, они сделали еще одну попытку…
Он провел рукой по своим коротким волосам, и они сразу взлохматились.
— Может, газеты снова соврали, — сказала я. — Может…
— Нет, — отрезал Хюго. — Я знаю их приемы. Если бы налет удался, они бы смолчали. Но раз налет окончился неудачей, они могут позволить себе написать правду. Даже если они немного преувеличили… Собаки!
Последние слова он проговорил еле слышно, так как Ливенс уже входил с чаем. Я много раз предлагала, чтобы он передал мне обязанность готовить и разливать чай, но он непременно хотел делать это сам. Он опять не сказал ни слова, когда увидел, что мы с Хюго сидим друг против друга, как две статуи. И чаепитие наше прошло почти без разговоров, уныло и, как мне показалось, тянулось бесконечно долго.
Хюго, — спросила я, когда мы пожелали друг другу спокойной ночи. — Не довольно ли?
Он уставился в пространство с таким выражением, будто его терзала какая-то тайная боль; я знала, как ему трудно примириться с тем, что у него из-под носа увезли фашистского зверя.
— Довольно, — ответил он. — Верно… Но мне бы так хотелось, чтобы мы смогли хоть о чем-нибудь доложить в штабе! Понимаешь?
Я слишком хорошо это понимала. Я сжала обеими руками лицо Хюго, хоть и обещала себе не допускать более никаких проявлений нежности и симпатии, пока мы не станем по-настоящему свободными, и поцеловала его в переносицу, в мрачно-тревожную морщинку между бровями. И моментально бросилась вверх по лестнице в свою комнатку. Мне было жаль Хюго, но тяжелее всего было сознание, что мы вынуждены отказаться от надежд, которые были теперь явно неосуществимы.
Весь следующий день мы снова порядка ради держались по соседству с клубом, над которым развевался флаг Мюссерта, но Фосландера мы не видели.
К вечеру мы снова поплелись к дому Ливенса, напустив на себя развязный вид отпускников. Когда мы шли вдоль аллеи, где находилось казино немецких офицеров, мне показалось, что перед подъездом скопилось необыкновенно много автомашин. А когда мы пересекли шоссе, мне бросилось в глаза, что здесь тоже гораздо больше, чем обычно, автомашин оккупантов. Даже число пешеходов как будто увеличилось. И все были явно взволнованы, в воздухе носилось что-то необычное, необъяснимое, причем у одних на лицах можно было прочитать тревогу, у других — явное удовлетворение.
— Хюго, — сказала я, схватив и крепко сжав его руку. — Что-то случилось. Это чувствуется даже в воздухе.
Он проворчал, пожимая плечами:
— Что такое может там чувствоваться? Для английской авиации еще слишком рано, а немец больше не осмеливается летать…
— Нет, нет, — возразила я, — совсем не то, ты же знаешь, не это я имела в виду… Что-то происходит, и совершенно необычайное…
Он пожал плечами, и мы вернулись домой. Не успели мы войти, как Ливенс с сияющим лицом вышел нам навстречу. Он широко раскрыл объятия, как будто хотел крепко прижать нас обоих к своему сердцу.
— Друзья мои… Дети… — сказал он, и голос его прервался. — Поздравляю вас… Теперь уж это скоро кончится… Сегодня рано утром англичане высадились на побережье Нормандии… «D-day»[30] — сказали по радио. Это брешь в Атлантическом валу! Даже здешние газеты пишут об этом!
Я опустилась в одно из огромных кожаных кресел. Хюго схватил нашего седого хозяина за плечи и, казалось, собирался хорошенько встряхнуть. Однако он тут же отпустил его и восторженно взмахнул руками.
— Что вы говорите? Это вы сами придумали?
Ливенс направился было за газетой.
— Нет, — воскликнул он, — я не придумываю! Немцы отступают! Би-би-си регулярно передает сообщения о том, что наши союзники продвигаются вперед. Немцы, конечно, и сегодня еще утверждают, что они остановили вторжение и тысячами косят англичан. У них что ни слово, то ложь!
Хюго наклонился надо мной. Он поднял меня с кресла, как берут на руки детей. Я удивилась физической силе, неожиданной в этом невысоком человеке, и со смехом оперлась обеими руками о плечи Хюго.
— Ханна! — воскликнул он. — Ты права! Ты оказалась права даже насчет англичан… В Европе — второй фронт!
Второй фронт
Мы читали и перечитывали эти грязные газеты, жалкие под-голоски оккупантов; даже сами нацисты не могли уже замалчивать вторжение. Мы слушали Би-би-си, которое, помимо последних известий, каждый час передавало первое сообщение о прорыве Атлантического вала. Мы словно своими глазами видели, как четыре тысячи судов с замысловатым вооружением переплывали Ла-Манш, направляясь к морскому побережью севернее города Кан; сверху суда были прикрыты своеобразным зонтом — одиннадцатью тысячами самолетов; им следовало перебросить на Атлантический вал союзные войска, которые с боями уже овладели предмостным укреплением, усеянным трупами немцев.
Известие произвело впечатление даже на Хюго. На того самого Хюго, который имел обыкновение с мрачным видом ругать последними словами все, что союзные войска предпринимали на Западе: они-де заставляют русских воевать, а сами ни к чему рук не приложат, они не торопятся, у них свои планы на будущее…
— Раз уж англичане пошли на вторжение, — сказал Хюго, — значит, они уверены, что война долго продолжаться не может! Ну что ж! Лучше поздно, чем никогда.
— Я ведь говорил вам, что нам недолго ждать, — сказал Ливенс. — Вы только отчасти оказались правы… Англичане — люди точные. Они, конечно, тщательно разработали свой план вторжения…
Я поглупела от радости. Пред моим мысленным взором замелькали картины счастливого будущего, которое воплотит мои радужные мечты. И нашим немцам придется скоро удирать отсюда, точно так же как они бегут на Карельском перешейке, в Белоруссии, в Прибалтике. И на нашей улице будут развеваться флаги. И у нас станут наконец судить преступников… Я почувствовала, что слезы подступают у меня к глазам. Ливенс заметил это и в первый и единственный раз опустил руку на мои волосы.
— Ты еще успеешь получить титул магистра юстиции, мое дитя, — сказал он. Затем он вытащил из нагрудного кармана и протянул мне мягкий белый шелковый платочек, ибо ласковый жест старика вызвал у меня целый поток слез… Я подумала о Гарлеме, об отце и матери, о всех товарищах.
— Хюго, — сказала я, сморкаясь и вытирая глаза, точно школьница, — завтра мы идем домой.
Хюго кивнул чуть смущенно и в то же время насмешливо; ему-то хорошо, он мог скрыть свое волнение за глупой мужской ухмылкой.
Ливенс спустился в подвал и вернулся с бутылкой; ее темнозеленый цвет напоминал неподвижную воду лесных прудов, а горлышко было оклеено золотой фольгой. Сдунув пыль с бутылки, он высоко поднял ее вверх. Крепкая витая железная проволока удерживала пробку, похожую на миниатюрную бомбу. Затем наш хозяин поднес бутылку к лампе. Сквозь темную зелень стекла вспыхивали золотисто-желтые искорки.
— Это шампанское, — сказал он, — я хотел сохранить до освобождения нашей страны. Но я не буду ждать. Освобождение не за горами. С кем же, в самом деле, должен я распить этот благородный напиток в такой момент? Я выпью его сейчас с вами!
Он поставил на стол три высоких граненых бокала. На лице у Хюго играла все та же чуть смущенная и насмешливая улыбка, глаза сияли. А у меня снова полились слезы: право, казалось, в этот момент я готова была расчувствоваться от каждого проявления симпатии. Я не узнавала себя. Ведь в этот самый момент радостное событие празднуется во всех оккупированных областях, в сотнях тысяч семейств; я так взволновалась, что с трудом могла взять себя в руки. Да, а может быть, и в сотнях тюрем и лагерей, куда, как мы частенько слышали, новости быстро проникают. Я вздрогнула и нервно рассмеялась, услышав звук выстрела — это ударила в потолок пробка: наш хозяин открыл шампанское. «Салют в честь англичан!..» — подумала я. — Рим они освободили на прошлой неделе, теперь настала очередь Парижа… Моя фантазия снова разыгралась.
— Поднимайте бокалы! — воскликнул Ливенс. — За победу!
Мы взяли бокалы. Золотистая влага — холодная, пенящаяся, игристая — шипела, переливаясь через края бокалов; брызги попадали на руки и на платье. Мы выпили за победу. Шампанское пело у меня в крови. Я слышала, как тяжело дышит Хюго.
— Я в первый раз пью этот напиток, — сказал он. — Теперь я понимаю, почему люди так любят его.
— Это праздничный напиток, — объяснила я. — И я тоже впервые его пробую, тебе нечего стесняться.
— Разве я стесняюсь? — удивился он. Мрачная морщина на его лице совершенно исчезла; он весь сиял, его энергичный рот улыбался, ясно глядели на меня голубые глаза. Я так же тепло кивнула ему в ответ. Я была счастлива и спрашивала себя, сумеет ли он прочесть счастье в моих глазах? Мне казалось, что шампанское помогло мне увидеть свободное будущее, жизнь без нацистов.
…На следующее утро мы простились с Ливенсом. Старик раненько пошел в сад, наломал жасмина и срезал даже несколько нарциссов и тюльпанов. Он сам вложил мне в руки свежий, влажный от ночной росы букет. Я бы охотно расцеловала старика, но в смущении не решилась. Мы неловко пожали ему руку. Решительным жестом прервал он наши попытки выразить ему благодарность. Он был растроган и не пытался скрыть это.
— Приходите снова, если сможете, — сказал он. — Или если вас опять приведет сюда дело… От вас многое зависит. Вы поддерживаете в нашем народе веру. И делаете сильными других. Я рад, что смог для вас хоть что-то сделать.
Хюго, снова облачившийся в зимнее пальто, застенчиво ухмыльнулся.
— Жаль, господин Ливенс, что мы не можем оставить вам что-нибудь на память о Сопротивлении…
— В следующий раз возьмите с собой велосипеды, — сказал старик, глаза его искрились и мерцали.
…Растроганные и немного опечаленные, мы шли по тихим утренним аллеям к шоссе, чтобы сесть на автобус, который увезет нас из Билтховена… Я неловко держала цветы. Хюго тащился в своем толстом пальто. Дом Снейтерса остался слева от нас, зато мы должны были пройти мимо старинного господского дома ван дер Б., бывшего «великого могола» бывшей «Восточной компании». Одна из чугунных калиток была открыта. Мы пробрались внутрь сада и, скрываясь за густой живой изгородью кустов бирючины, некоторое время наблюдали за домом. Высокие французские окна уже не были плотно закрыты; в некоторых из них гардины тихонько колыхались на утреннем ветерке. Возле дома стояла длинная, покрытая темным лаком автомашина, ее поливал водой из садового шланга человек без пиджака и в черном фартуке. Мы с Хюго переглянулись.
— Добро пожаловать в Голландию… — пробормотал Хюго сквозь зубы. — Автобусу придется немного подождать нас, Ханна!
Мы скрылись в лесу, неподалеку от дома. Отсюда нельзя было видеть, как люди будут выходить из калитки, но так как шофер все еще возился с машиной, мы могли предположить, что директор Утрехтского торгового банка, спекулянт по поставке восточных рабочих для рабского труда, владелец крупповских акций, пока еще не намерен покинуть свой великолепный дом. Время от времени кто-нибудь из нас, чаще я, подходил к дому и наблюдал — аллеи стали многолюднее, и Хюго в своем зимнем пальто мог вызвать излишнее внимание; кто-нибудь мог бы припомнить, что и раньше какой-то человек в зимнем пальто чего-то тут искал… Немцы все так же нервничали и разъезжали взад и вперед между своими конторами и «домами отдыха». У голландцев, как и вчера вечером, был довольный вид, они снова обрели чувство собственного достоинства. Разумеется, не было ни одного человека, который не знал бы, что «D-day», на который Би-би-си много раз намекало, наступил… «D-day, Doomsday», — повторяла я, пока мы лежали в лесу, поджидая, не покажется ли на улице господин ван дер Б. в своем лимузине; и я объясняла Хюго, как англичане представляют себе этот «судный день» — конец мира… Хюго был в хорошем настроении и смеялся, жуя стебелек травы.
— «Конец мира» и «судный день» — это хорошо, Ханна, — заметил он. — Если только это действительно будет настоящий конец для них.
Но в этот же самый день — совершенно непредвиденно — наше долготерпение подверглось еще одному испытанию. Теперь, однако, не было той гнетущей подавленности, как накануне, когда мы бродили здесь, уверенные, что все наши старания напрасны. Вдохновленные мыслью о «судном дне», мы могли перенести жару, жажду и голод. Раз пять ходила я взглянуть на дом, и каждый раз оказывалось, что автомашина все еще там. После полуденного отдыха шофер вынес плетеные стулья и зонтики к террасе возле пруда. Там устроили чаепитие; я видела костлявую женщину лет пятидесяти, она держалась так прямо, будто проглотила палку, и явно старалась выглядеть лет на двадцать моложе; волосы у нее были выкрашены в ярко-рыжий цвет. Видела я также мужчину в панаме, с двойным подбородком и мощным загривком — впрочем, он ничуть, видно, не стыдился своей тучности. Когда же он уселся под зонтом возле пруда и положил панаму на соседний стул, обнажился лысый, блестящий загорелый череп. Классический тип мошенника и спекулянта, нажившегося на войне, сытого и брюзгливого… Я вернулась к Хюго и сообщила, что господин в. д. Б. наконец объявился.
Хюго весь превратился во внимание — обостренное, но сдержанное. Как хорошо знала я это выражение его глаз и рта, так явно говорившее об охотничьем пыле. Он сказал, чтобы я посмотрела за его пальто, а сам отправился на разведку но тропинке, идущей между садами.
— Великолепный экземпляр, — сказал он, вернувшись. — Большого ущерба никому не будет, Ханна, в особенности если учесть, что за этим господином числится.
— И тебе не жаль эту милую вдову? — спросила я.
Хюго ответил мне таким характерным, чисто мужским жестом отвращения, что я, смеясь, упала на сосновые иглы.
Время шло, и можно было надеяться, что в. д. Б., если он все-таки намерен уехать, скоро отправится. Мы снова побрели к господскому дому, обнявшись, как влюбленная парочка, для которой ничего, кроме них самих, не существует. Хюго был снова в своем пальто, а я уже без букета.
— Жаль, — сказал Хюго, — но это будет лишней приметой. Пусть цветы останутся здесь…
Некоторое время мы стояли, тесно прижавшись друг к другу, у высокой живой изгороди перед господским домом. Наконец мы увидели то, что так долго ждали. Автомашина тронулась в путь. И так как на террасе больше не было видно в. д. Б., а его жена лениво растянулась в шезлонге, то даже ребенок мог догадаться, что приспешник нацистов уезжает один.
Хюго толкнул меня, ибо автомашина уже красиво обогнула газон и подъезжала к нам. Мы огляделись. Нельзя сказать, чтобы вокруг было пустынно. По одной из ближайших аллей проехал автомобиль, правда не немецкий. В некоторых садах, не очень далеко от нас, сидели люди — читали, пили чай, отдыхали. Тем не менее мы должны были попытать счастья. Глушитель был уже надет на наши револьверы. Мы приблизились к ограде. Темная длинная автомашина, замедляя ход, подъехала к чугунным воротам. Мы с Хюго стояли посреди проезжей дороги, крепко обнявшись. Шофер дал нам гудок. Якобы испуганные, мы прыгнули в разные стороны. Я очутилась около шофера. Хюго — возле негодяя, который сидел, откинувшись на светлые кожаные подушки — мы отчетливо видели его панаму.
Когда автомашина выезжала из ограды, мы почти одновременно выстрелили. Я сделала два, а Хюго три выстрела. Не знаю, что подумал Хюго, но я мысленно говорила: «Это тебе за убитых крестьян Украины и Польши, за их проданных в рабство жен и детей!..» Автомашина проехала между нами, однако она сделала вираж совсем иначе, чем если бы ее сознательно вел шофер. Никем не управляемая машина свернула вбок и наткнулась на дерево. Несколько секунд мы наблюдали за автомобилем. Внутри не было заметно никакого движения, не слышалось ни звука. Только глухо жужжал мотор.
Взявшись за руки, мы повернули назад и пошли по пешеходной дорожке, которая пролегала между садами. Навстречу нам попались два господина, с трудом передвигавшие ноги, по-видимому пенсионеры. Мы быстро прошмыгнули мимо них. Впрочем, они не обратили на нас внимания. Мы дошли до аллеи, вдоль которой были расположены маленькие виллы; перед каждой росло по одному дубу и одному каштану. Хюго заметил велосипед, прислоненный к дереву. Он огляделся кругом. В поселке до сих пор никто не поднял тревоги. Тихий, жаркий день сиял над цветочными клумбами, деревьями и домами. Хюго взял велосипед и быстро, с ловкостью циркового артиста перекинул ногу через седло.
— Садись сзади, Ханна, — сказал он и тронулся в путь. Я уже сидела, подпрыгивая на багажнике. Хюго ехал сначала спокойно, и мы миновали аллею. Мне показалось, что где-то позади нас что-то крикнули, но, возможно, это кричали в одном из садов дети. Хюго ехал все быстрее и быстрее. И уже на огромной скорости свернул на шоссе, где была ровная, выложенная плитами дорожка для велосипедистов. На развилке дороги, где находился маленький отель, Хюго свернул в сторону; мимо нас быстро промчалась серая автомашина вермахта. Я все время молчала, чтобы не мешать Хюго, и сам он не проронил ни слова.
Через пять минут мы уже были на дороге, ведущей в Мартенсдейк, возле остановки автобуса, который, согласно надписи на табличке, должен был отправляться в Утрехт. Хюго перекинул велосипед через деревянный забор и бросил его на луг, в высокую траву. Там его не скоро обнаружат. Не меньше четверти часа мы ждали, пока из-за поворота дороги не показался пыхтящий автобус, который оставлял за собой черный чадящий хвост дыма. Как всегда, автобус был битком набит. Все же мы сумели втиснуться между сидящими. Пассажиры начали хихикать, и я поняла, что их развеселило зимнее пальто Хюго.
— Боишься, что будет мороз? — спросил сидевший возле нас мужичок, который держал на коленях плетеную камышовую сумку. Хихиканье продолжалось. Я тоже глупо рассмеялась, а Хюго сказал:
— Вот решил потеплее одеться с утра… Никогда не знаешь ведь, что пошлет нам небо сегодня.
Ему, видно, было весело, несмотря ни на что. Во всяком случае, он ничем не рискует, подумала я. Его намек на вторжение имел необыкновенный успех. В зеркальце впереди автобуса я увидела широкую ухмылку водителя; пассажиры стали шутить и улыбаться, и никто больше не вспоминал про пальто.
Мы доехали до Утрехта и снова испытали привычные удовольствия, неизменно сопровождающие посадку на автобус и выход из него, — невероятную давку и суматоху. Мы с Хюго сделали все возможное, чтобы помешать пассажирам, которые протискивались мимо нас, коснуться наших револьверов, спрятанных в одежде; мы извивались, как могли, делали самые дикие телодвижения и, несмотря на это, все же сошли за обыкновенных людей, никому не внушающих подозрений.
В Утрехте мы пересели на автобус, который должен был отвезти нас вдоль реки Фехт в Амстердам. Время близилось к шести. Если все сойдет гладко, мы попадем в Гарлем еще до наступления комендантского часа. Я была рада, когда мы выехали из Утрехта, на этот раз заняв сидячие места, хотя в такой же духоте и тесноте. По лицу Хюго жемчужными капельками стекал пот. Перед тем как сесть в автобус, мы купили газету. Немцы сообщали, что высадившимся в Нормандии союзникам они по-прежнему дают мощный отпор. Мы прочли также и более печальное сообщение. Вечером в день вторжения в Хертогенбосе было расстреляно двадцать четыре патриота за диверсии и уничтожение немецких коммуникаций в Брабанте. Хюго молча указал мне на это сообщение. Я прочла его и за именами погибших увидела кровожадную, бессильную ярость оккупантов, которые ничего другого не могли придумать, как расправиться с неповинными людьми, мстя за свои поражения на главном фронте. Я подумала, что, наверное, в Билтховене уже найден герой «Восточной компании» и его лакей: быть может, до немецких тупых голов дойдет, что и на нашем маленьком фронте они встречают отпор… Вероятно, и магистр Ливенс знает теперь об этом и улыбнется, подумав о Хюго и обо мне.
Нам по-прежнему везло. Несмотря на неполадки с дровами, наш автобус прибыл в Амстердам в семь часов. Мы решили поехать в Гарлем голубым трамваем. Торопясь прибыть на место до наступления комендантского часа, мы помчались вдоль старинного канала и подъехали к Гарлему. Мне казалось, что все было как прежде, когда я возвращалась с отцом и матерью из заграничной поездки и перед моими глазами проплывали первые голландские ивы, воды родной реки. А вот и милые моему сердцу амстердамские ворота, ржаво-коричневые в теплых золотых лучах заходящего солнца… Если бы я поддалась порыву, то побежала бы к родительскому дому, до того сильно подействовал на меня приезд в родной город. Но разум взял верх. Я молча приветствовала крепостной вал Фест, тихие набережные, высокий шпиль святого Бафо, позеленевший от сырости памятник славному Лауренсу Янсзоону…
Пробило восемь часов, когда мы позвонили у дверей «Табачной бочки» на Схотерсингеле. Нам открыла сама хозяйка — добрый гений борцов Сопротивления. Мы, как старые друзья, улыбались друг другу.
Мы не нашли Хитреца-Лиса, мимоходом мы убрали с дороги лишь пару гиен, пришло мне в голову, когда я, смертельно усталая, прежде чем погрузиться в сон, наелась пшеничной каши и попыталась еще раз дать себе отчет в экспедиции, которую мы с Хюго только что завершили…
Выговор
На следующее утро мы с Хюго, взяв свои велосипеды из хранения, оседлали их и, снова почувствовав себя в безопасности, бодро направились в штаб, в «Испанские дубы». Однако удовольствие ехать на велосипеде отравляла мысль, что нас ждут неприятные объяснения. Украдкой я поглядывала на Хюго, мне хотелось узнать, как он себя чувствует. Но его лицо было невозмутимо.
Порог штаба мы переступили более или менее храбро, как будто были здесь только вчера. Когда мы вошли в большую комнату, — Хюго впереди, с независимым видом — кто, мол, посмеет меня упрекнуть, — на нас устремились глаза всех товарищей; мы прочли в них вопрос, упрек, удивление и недоумение; и мне сразу стало не по себе. Все товарищи были в сборе. Посыпались восклицания:
— Ну, вот и они! Лучше поздно, чем никогда!
— Снова выплыли на поверхность, кутилы?
— Вы еще живы?
— Наверняка отсиживались в Англии, а? И вернулись, когда началось вторжение!
Я обвела взглядом лица товарищей… Вон там стоит Франс, явно готовый съязвить, Рулант с застывшим в глазах выражением горького упрека, новички Отто и Вихер, с удивлением взирающие на нас; Вейнант, который хотя и покачал головой, но, видно, был рад нас увидеть; там был и Флоор, он также вперил в нас строгий взгляд своих стальных глаз. Хюго, в своем зимнем пальто, посреди комнаты рядом со мной, в кругу товарищей, скинувших пиджаки, так как в комнате было жарко и душно, имел странный вид. Я слабо улыбнулась Руланту и Вейнанту, которые как будто более дружелюбно смотрели на нас, чем остальные; по движению головы Хюго я поняла, что он по очереди вглядывался в лицо каждого товарища. После первых приветствий в комнате воцарилось неловкое и томительное молчание. Хюго остановил свой взгляд на Флооре. Несколько долгих, тяжелых, как свинец, секунд они стояли друг против друга, не говоря ни слова. Мое беспокойство росло.
— Ну? — вырвалось наконец у Хюго. — Говори же!
Флоор сделал несколько шагов ему навстречу. Я заметила, что Флоор хромает, и тут же вспомнила: первого мая его ранили в бедро во время попытки освободить заключенных из тюрьмы Ветеринхсханс.
— Ну, говори! — повторил Хюго.
Флоор смерил его взглядом с ног до головы.
— Значит, ты чувствуешь, что неправ, да? — сказал он. — Твое счастье, что ты еще способен это чувствовать… Пропадать три недели, не давая о себе никаких сведений, бродить бог знает где, оставив своих товарищей, и вдобавок увести с собой еще одного бойца!
Как только Флоор взглянул на меня, я встала рядом с Хюго.
— Разве я такой человек, который позволит кому-то увести себя? — резко возразила я. — Я присоединилась к нему по собственному побуждению, Флоор.
Флоор поднял руку, как будто отвергал всякие объяснения и извинения с моей стороны.
— Хорошенькая пара анархистов! Вот вам зададут перцу. Я не удивлюсь, если партия на месяц-другой отстранит нас от работы.
Я подбежала к Флоору, схватила его огромную длинную руку и встряхнула ее.
— Нет, нет! Этого вы не допустите!
Я оглядела круг товарищей, вызывающе тряхнула волосами и вскинула голову:
— Что, собственно говоря, вы тут думаете? Что мы отдыхали и развлекались?.. Нет, мы охотились!
Франс, до этого момента державшийся на удивление спокойно, выступил вперед:
— Охотились? На кого?
— На Фосландера, — отрезала я, впервые почувствовав смущение, так как Хюго обиженно и как будто даже покорно молчал.
— Ну, так и есть, — сказал Рулант. — Я это и предполагал. Они скрылись с такой молниеносной быстротой оба, после того как мы рассказали им, кто выдал Тома, Эдди и Яна…
— Схватили вы его? — спросил Франс очень настойчиво; этот вопрос его явно гораздо больше интересовал, чем факт нарушения нами партийной дисциплины.
Хюго стащил с себя зимнее пальто и кинул его на стул в углу.
— Нет, — ответил он, повернувшись к Франсу спиной.
— Мы напали на его след, — сказала я. — Однако у него была слишком сильная охрана — фашистские молодчики, собаки, немецкие разведчики. Они лезли из кожи вон, охраняя его драгоценную персону.
Но Флоор по-прежнему был непреклонен. На этот раз он взглянул на меня:
— И это отняло у вас три недели? Три недели потрачены зря?
— Не совсем так, — ответила я. — За это время мы убрали одного инспектора из Схалкхаара и вербовщика рабов, пайщика «Восточной компании».
— Это уже кое-что, — сказал Франс.
— Все это хорошо, — возмущался Флоор, — но ни один смертный не знал, куда вы делись… И обещаю вам: в последний раз вы совершаете такие операции без предварительного согласования с Советом Сопротивления! Почему ты молчишь, Хюго?
Хюго сел на стул и стал свертывать сигарету, упорно глядя на табакерку и папиросную бумагу.
— Ханна все уже сказала, — ответил он.
Повернувшись к нему, Флоор, хромая, сделал один шаг:
— Я не это имею в виду, — рявкнул он, — и ты сам знаешь, что не об этом речь… О нарушении дисциплины ты даже не заикнулся! Или, может, ты уже забыл, что значит это слово?
Хюго вскочил. Я снова видела огромного Флоора и маленького Хюго, которые стояли друг против друга, точно как в тот день, когда Флоор привел меня к дому Ферлимменов, где скрывался Хюго. В тот раз они шутили, а теперь дело обстояло серьезно. Я понимала, что они могут сейчас подраться, если мы не вмещаемся.
— Флоор, — сказала я, поспешно вставая между ними. — Ты прав относительно нарушения дисциплины… Но мы тоже кое в чем правы: если бы мы ликвидировали Фосландера, то все вы обрадовались бы этому… В самом деле, не наша вина, что мы потерпели неудачу. Нам ужасно не повезло.
Флоор повернулся ко мне и ворчливо сказал:
— Ты всегда найдешь отговорку. Хорошо. Больше я ничего не скажу.
Долгое время в комнате сохранялась неприятная напряженность, несмотря на то, что Вейнант, где-то чудом раздобывший пиво, изо всех сил старался, чтобы мы снова почувствовали себя непринужденно. Мы сидели молча со стаканами в руках, и никто не мог начать разговор, хотя мне казалось, что есть куча вещей, о которых именно сейчас нужно говорить.
— Что с Тони? — спросила я наконец, глядя на Флоора.
— Ранен в плечо, — коротко ответил Флоор; видимо, он все еще не хотел перейти на дружеский тон. — Кость раздроблена. Мучительная вещь… Но скоро поправится…
— Понимаю, — сказала я; несмотря на все мои старания говорить естественно и на желание рассеять столь необычное и тягостное настроение, царившее в комнате, голос мой начал дрожать. — Вы не участвовали в последнем налете на Ветеринхсханс?
Франс и Рулант одновременно протестующе махнули рукой; это можно было понять как угодно. Флоор взглянул на меня и медленно покачал головой. Вейнант сказал:
— Там была группа Сопротивления «Верность»… во главе с Йоханнесом Постом. Вы слыхали его имя… У нас нет о них никаких сведений, за исключением того, что их почти всех взяли.
— И затем казнили, — добавил Рулант. — Что еще хочешь знать?
— Что с Томом, Эдди и Яном? — тихо спросила я.
— Еще сидят, — ответил Франс.
— Есть какая-нибудь надежда?
Никто мне не ответил. Только Франс пожал плечами.
— Немцы становятся все злее, — сказал он. — А вы знаете, что в их руках находится и Херрит Ян?
— Из амстердамского Совета Сопротивления? — недоверчиво спросил Хюго. — Я сам видел, как он после налета первого мая уезжал на велосипеде!..
— Да, после выстрела в спину, — сказал Флоор, скрестив свои огромные руки. — Этого вы знать не могли… Он благополучно добрался до своей подпольной квартиры на Принсенграхт. Хозяйка дома пошла за врачом. А когда они пришли, то оказалось, что Херрит Ян парализован. Отнялась нижняя часть туловища и ноги. Пуля засела в спинном мозгу.
До этого мне было обидно за себя и жарко. Но тут мне сразу стало холодно, будто на меня пахнуло ледяным ветром. Я сидела, по-прежнему уставившись на Флоора.
— …В таком состоянии он пролежал две недели, — продолжал Флоор. — Его друзья, конечно, понимали, что ему надо скрыться оттуда. Они много раз уговаривали его переехать. Это можно было бы сделать на санитарной машине. Но он не хотел. И немецкая разведка нашла его.
— Они на больничных носилках доставили его на допрос, — сказал Франс, когда Флоор замолчал. — Он тут же выложил им все, что о них думает.
— Как, арестовали и допрашивали парализованного? — воскликнула я.
— А ты что думаешь? — сказал Франс. — Неужели ты в первый раз слышишь о нацистах и их нравах… Они приговорят его к смертной казни, вот увидишь.
Я взглянула на Хюго. Он все еще сидел, низко опустив голову, и вертел между пальцами сигарету, не зажигая ее; мелко накрошенный табак сыпался на пол.
— Слушайте! — вдруг заговорил он. Голос его звучал хрипло и как-то неуверенно; ему явно стоило большого труда выговорить то, что он решил сказать.
— Это правда. Я вел себя, как анархист… Это моя ошибка… Сам даже не знаю, как это получилось. Мне всегда кажется, уж если я наметил себе определенное дело, то непременно должен его выполнить. Так было и на этот раз, когда я охотился на Фосландера… И меня не остановило даже то, что я подвергал риску Ханну… Она держалась молодцом… Но теперь, когда я узнал все, что за это время произошло, я вижу, что не имел права уходить, тем более брать с собою Ханну… Дайте мне возможность, Флоор, и ты, Франс, загладить мою вину…
У меня снова запылали щеки, когда я услышала, в каком тоне говорил Хюго о себе и обо мне тоже. У меня щемило сердце из-за того, что ему пришлось признать свою вину, но одновременно я гордилась им: ведь я знала, как трудно ему было признаться в своей ошибке. Я не смела взглянуть на него, однако мне показалось, что все наши товарищи были смущены, когда Хюго — наконец-то — взял слово.
Первым заговорил Флоор. Его голос также звучал совсем иначе, несколько хрипловато.
— Хорошо, Хюго… Ты доказал, что не забыл про дисциплину… Думаю, что все мы удовлетворимся его заявлением…
Он сухо кашлянул.
— А что вы думаете обо мне?.. — спросила я. — Я разделяла точку зрения Хюго, что полезно было бы захватить Фосландера…
— Гм-м, — протянул Флоор, подыскивая слова. — Не хотелось бы утверждать, что ты анархистка… Но у тебя с Хюго есть одна общая черта: оба вы упрямые, своевольные. В этом отношении ты похожа на мужчину.
Я скривила рот.
— Это что же, комплимент? — спросила я. — Благодарю тебя… Всех вас благодарю. Я думаю так же, как и Хюго. Я честно сожалею, что без вашего ведома мы потратили столько времени на одного человека, но еще больше сожалею, что он ускользнул от нас. В настоящий момент я хочу лишь одного: дайте мне какое-нибудь поручение. Лучше бы — самое трудное. Иначе меня все время будут мучить угрызения совести, а этого мне совсем не хочется.
Вейнант, Рулант и новичок, которого звали Вихер, улыбались. Флоор с удивлением глядел на меня, поглаживая заросшую щетиной щеку, но ничего не сказал.
Мы с Хюго поехали домой к Ферлимменам. Пальто Хюго упаковал и положил на багажник. Противоречивые мысли одолевали меня, пока мы ехали на велосипедах по гарлемским улицам. Наконец я не выдержала и слезла с велосипеда возле районной почтовой конторы, попросив Хюго подождать меня. На почте я купила открытку и ржавым пером нацарапала скверными казенными чернилами: Тележка с козьей упряжкой все еще едет. Девочка-кучер чувствует себя отлично.
Я написала на открытке адрес своих родителей. Они сразу поймут, кто ее послал, хотя имя отправителя я поставила вымышленное. Выражение «козья упряжка» сделалось у нас в доме излюбленной шуткой с тех пор, как я ребенком, проводя каникулы в Оверэйселе, поехала на такой тележке и свалилась в пересохшую канаву. Пусть отец и мать знают, что у меня все обстоит хорошо. Пора было подать им весточку о себе.
Охота продолжается
Ян и Карлин Ферлиммен радостно встретили нас, всячески выказывая нам дружеские чувства, и я поняла, что они очень беспокоились за нас обоих… Во время нашей экспедиции я почти не вспоминала о них, видя, что и Хюго на время выбросил Ферлимменов из головы. Карлин в тот же день поспешила испечь торт из крахмала и тонкой просеянной пшеничной муки, бережно хранимой в мешочке, а Ян, смущенно улыбаясь, вручил мне букетик весенних цветов; все его маленькое огородное хозяйство было опоясано широкой полосой зеленых цветущих кустарников; трава-колосняк на дальних дюнах колыхалась, отливая серебром; овощи взошли великолепно. Один только Хейс с трудом признал нас. Три недели — большой срок в жизни маленького мальчика. Но даже и он, глядевший на нас сначала испытующе и боязливо, улыбнулся, когда я показала ему пудреницу и, как обычно, с щелканьем открыла крышку. Казалось, будто солнышко засияло на его лице; он глядел на меня с восхищением, протянул мне ручки, растопырил пальцы и радостно закричал:
— Хейсу тоже сделать белый носик!..
Я заключила его в объятия, посадила к себе на колени. Пудра сыпалась с его мордашки. Я внезапно поняла, что чувствовала бы себя несчастной, если бы не сумела победить недоверия Хейса.
Вскоре Хюго и меня вызвали в Гарлем: в наш штаб поступила новая инструкция партии. Мы отправились туда, еще не вполне успокоившись после выговора, и застали в штабе Флоора. В первый момент он тоже как-то косо поглядел на нас, но в общем держал себя так, что никак нельзя было заподозрить, будто он относится к нам двоим хуже, чем к остальным товарищам. Очевидно, руководство Совета Сопротивления решило отменить сделанный нам Флоором выговор. За это я была несказанно благодарна старшим товарищам.
Флоор и все члены нашей группы уселись вокруг стола. С пунктуальностью, присущей уроженцам Северной Голландии, Флоор начал объяснять, какие задачи стоят перед нами. Теперь, когда второй фронт фактически уже открылся, не исключено, что союзные войска прорвутся во Францию. А это означает, что военные действия могут быстро перекинуться на север, поскольку после Франции у немцев должны быть отторгнуты Бельгия и в первую очередь Голландия, как морские форты. На этой стадии войны, подчеркнул Флоор, нам предстоит задача парализовать главный нерв немецкой военной машины — коммуникации. Если повезет нам, то есть тем порабощенным народам, которые пытаются порвать свои цепи, и если мы поможем англичанам, то освобождение, вероятно, возможно в недалеком будущем… Разумеется, сказал Флоор, глядя по очереди на всех нас, следует не исходить из последнего, а поставить его перед собой как конечную цель. Нельзя подвергать себя излишнему риску. Группы сопротивления должны больше общаться друг с другом. В ожидании предстоящей тяжелой борьбы гарлемский Совет Сопротивления получил особое задание: собирать продовольствие в районах вокруг Гарлема, в особенности в польдере Гарлеммер Меер. Подполью понадобится много средств, но главным образом продовольствия.
Услышав такое сообщение, все мы несколько озадаченно и разочарованно переглянулись. Франс почесал затылок, будто ожидал услышать совсем иное. Хюго как-то загадочно улыбался. Флоор по-прежнему говорил с невозмутимым видом, и мы не могли понять, как сам-то он относится к данной инструкции. Во всяком случае, ясно было, что он в точности выполнил возложенное на него поручение. Он заявил, что Франсу и Руланту придется взять на себя руководство по заготовке запасов продовольствия, и добавил, как бы желая утешить нас, что в настоящий момент эта работа чрезвычайно важна для Сопротивления. Она даст возможность подготовиться к более крупным операциям…
Мало-помалу товарищи, видимо, примирились с такой перспективой. Флоор быстро закончил свое сообщение. Неожиданно он повернулся ко мне и Хюго, бросил на нас пристальный взгляд, который как будто не сулил ничего хорошего, и сказал, что хочет минутку поговорить с нами двумя. Товарищи послушно вышли из прокуренной комнаты, и мы, сидя наедине с Флоором, вдруг почувствовали себя с ним как-то неловко и непривычно.
Он молча разглядывал нас, затем кивнул головой. Хюго был совершенно спокоен, я же очень волновалась; не знаю, было ли заметно это другим. Флоор неожиданно рассмеялся.
— Ну и постная же у тебя физиономия, Ханна! — сказал он. — Все еще совесть мучает? Брось-ка думать об этом. У нас есть другие дела.
Я невольно подалась вперед, к Флоору. Хюго не шевельнулся, только более внимательно на него поглядел. Флоор положил на стол большие сильные руки и переплел пальцы.
— Слушайте хорошенько, — сказал он. — Вы уже знаете, что предстоит делать вашей группе. Для вас обоих у меня есть особое задание, и должен сказать, я даю его вам с гораздо большим удовольствием, чем нагоняй. Задание опасное.
Хюго схватил курительную бумагу — его обычный жест, означающий, что он справился со своим волнением. Он улыбнулся, и его загорелые щеки округлились. Я видела, что у него с души свалился камень, что последние слова Флоора глубоко обрадовали его. И я еще раз убедилась, что все мысли и поступки Хюго так или иначе отражаются в моем сознании.
— Все, что вы поручите… — сказал Хюго.
Я подтвердила его слова энергичным кивком.
— Вы отсутствовали и не знаете и половины того, что здесь происходит, — сказал Флоор. — Например, что уже в течение месяца немцы всячески укрепляют свой полицейский аппарат… Очевидно, это связано с мероприятиями против вторжения… Назначен новый начальник полиции, его зовут Херебаут. Происходит из Лейдена. Нацист с начала оккупации, ярый доносчик и юдофоб. Предпочитает агитировать за отправку на Восточный фронт, а сам остается здесь, чтобы терроризировать беззащитных жителей и задешево продавать их немцам…
— Довольно, Флоор, — сказала я; вся кровь во мне взбунтовалась, когда я услышала характеристику нового начальника полиции: не впервые я встречала подобных типов, но от этого моя ненависть к ним не смягчалась.
— А где он находится? — спросил Хюго.
Флоор тихо рассмеялся и сказал:
— Вам придется это выяснить. Единственное, что я могу вам сказать: на крупные посты, кроме Херебаута, посажено еще много негодяев. Оккупанты, разумеется, понимают, что их ждут трудности, и туже завинчивают гайки полицейского аппарата, назначая молодчиков, уже прославившихся отсутствием совести и утонченной жестокостью… Поняли, что от вас требуется?
— Поняли, — ответила я, — что у тебя в памяти хранится гораздо больше имен, а не один только Херебаут, о котором идет речь.
Флоор поднялся со стула и, ухмыльнувшись, сказал мне:
— Возможно. Начните пока с этого господина. Франс знает об этом поручении… А теперь мне надо идти: мне предстоят еще дела. Желаю удачи!
Прощание было короткое, но дружеское. Шаги Белого Флоора уже раздавались в саду, а мы с Хюго все еще сидели, глядя друг на друга. Хюго с восхищением сказал:
— Какой молодец!..
Вскоре и мы оставили штаб. Настроение у нас было хорошее, можно сказать, даже прекрасное.
Мы смеялись и шутили, нам хотелось дурачиться. Эта веселость была вызвана нашим возвращением, новым заданием, великолепной погодой. В Гарлемском парке мы остановились возле киоска с мороженым, и нам выдали суррогат — вафли со сбитыми сливками, причем сливки были сбиты из молочного порошка при помощи велосипедного насоса; вафли оставляли во рту вкус древесных опилок. Ведя одной рукой велосипед, а в другой держа воздушное лакомство, мы шли по дорожкам парка.
— Нам здесь все же слишком хорошо живется, — сказал Хюго. — Сам Геббельс отметил этот факт, когда недавно остановился в Амстердаме в отеле «Америкэн»… Ты знаешь эту историю?
— Расскажи мне, — попросила я.
Хюго начал рассказывать, но замолчал, когда я внезапно остановилась и тихо охнула. Навстречу нам по дорожке шел человек, которого я сразу узнала. Он был без шляпы, ветер играл прядью серебристых волос, спадавшей ему на лоб; в руках, сложенных за спиной, он держал тросточку. Взгляд его был спокоен и задумчив. Кровь горячей волной прилила к лицу, всю меня обдало жаром. Но жестокая действительность тотчас спугнула короткую радость нежданной встречи: мой отец и я не должны встречаться в Гарлеме здесь, на улице.
— Быстро, Хюго, — сказала я. — Вот идет человек, который не должен меня видеть. Встань впереди меня.
Не знаю, как удалось Хюго быстро и ловко поставить передо мною свой велосипед таким образом, что он закрыл меня от взоров встречных. А я склонилась над своим велосипедом, как будто искала что-то в сумке, хотя в ней ничего нельзя было найти, кроме тряпки, — сумка с незапамятных времен была пуста. На серых, освещенных солнцем плитах я увидела ноги отца, проходившего мимо меня, — как хорошо знала я его шаги! Я осторожно выпрямилась и поглядела отцу вслед. Он шел все так же ровно, не проявляя ни интереса, ни удивления, — видеть меня он не мог.
Когда я снова села на велосипед, я вся дрожала. Хюго ни о чем не спрашивал. Он, видимо, все понял.
Нас поместили в газету
История с Херебаутом была долгой и скучной. Казалось, он совершенно не намерен был дать нам возможность положить конец его преступной карьере. Хюго разузнал, что он живет в Хемстеде, в квартире фабриканта еврея, которого он, вероятно, сам приказал выслать. В свою канцелярию в Гарлеме негодяй ездил на автомашине. Мы подкарауливали его по дороге в тех местах, где нам легче было напасть на него. Медленной езды он не признавал. Иногда мы ждали Херебаута даже в его собственном саду; но он как будто чувствовал опасность и несколько дней подряд возвращался домой очень поздно… так поздно, что мы к этому времени должны были уже убраться.
В конце концов нам все же удалось его перехватить; с его автомашиной что-то было не в порядке, и однажды он поехал в Гарлем на велосипеде. Мы гнались за ним до самых спортивных площадок на холмах и там настигли его. На дороге было большое движение. Мы мастерски сделали поворот в самой гуще движущихся автомашин и возле Эйнденхаута двинулись наперерез негодяю, так что он очутился между нами; мы выстрелили, и он упал с велосипеда. Это было молниеносное, смелое и успешное покушение. Со всех сторон туда устремилась публика — на автомашинах, на велосипедах; остановился трамвай. Ни на секунду не слезая с велосипедов, мы пересекли парк по направлению к Спаарне, проехали восточной окраиной города и, повернув обратно у вала Фест, снова попали в Гарлем. На улицах уже говорили о смерти Херебаута. Значит, мы не зря потратили пули.
В хозяйстве Ферлимменов, за дюнами, куда мы с Хюго благополучно вернулись, было тихо и уютно. Хюго снова стал работать на огороде вместе с Яном; это помогло ему восстановить душевное равновесие. А я, как обычно, бродила в одиночестве. Покрывшиеся листьями кустарники, запахи, доносившиеся от молодых дубов, с легкой примесью горько-сладкого духа берез, бурые волнистые очертания далеких непокоренных дюн, над которыми гулял один лишь ветер да стонали морские птицы, благотворно влияли на меня. Я бродила по узеньким тропкам, но чаще ложилась на траву и, подложив под голову руки, глядела в летнее небо, где ветер разметал тонкие облака, и ни о чем не думала. Или, пожалуй, думала, что не думаю. Быть может, в глубине моей души затаилась грусть. Или меня преследовало какое-то воспоминание, чей-то образ… Образ задумчивого человека средних лет, без шляпы, с прядью седых волос на лбу; его заложенные за спину руки сжимают палку… Этот человек не знает, где я нахожусь, что я делаю… Он прошел мимо меня в Гарлемском парке и не узнал меня… Нет, не то: это человек, от которого я вынуждена была спрятаться, с которым я больше не имею права общаться…
Иногда вдруг в самый неподходящий момент на глаза набегали слезы, и я ничего не могла с собой поделать. Карлин, конечно, видела это, но ничего не говорила; и я надеялась, что ни Ян, ни Хюго не заметят.
Дня через четыре после нашего нападения на Херебаута к нам приехал гость. Это был Белый Флоор. От одного вида этого сердечного, всегда спокойного человека мне стало хорошо. По взгляду Хюго я видела, что он тоже обрадовался появлению Флоора. Сам Флоор был, казалось, в великолепном настроении; в его глазах мелькали искорки смеха, рот улыбался. Как только мы остались с ним наедине, он сказал:
— О вас написали в газете.
— Подумаешь! — пренебрежительно заметил Хюго с видом старого рубаки. — В первый раз, что ли!..
Флоор сунул руку в карман и вынул сложенную газету «Гарлемсе курант».
— Но такой замечательной заметки о себе вы, наверное, никогда еще не читали, — сказал он. — Вот, пожалуйста… Здесь сказано о вас.
Мы уселись позади огорода, на краю уходящей в дюны дороги, среди цветущей зелени, окутанные тишиной, овеваемые морским бризом. Хюго развернул газету, я прислонилась к его плечу. Сначала я даже не поняла, почему Флоор указал нам на статью под заголовком «Одичание нравов», которая занимала чуть ли не целый столбец. Однако с первых же строк все разъяснилось:
«Вчера недалеко от Гарлема было совершено кровавое злодеяние. Когда недавно назначенный местный начальник полиции спокойно ехал на велосипеде из Хемстеде, направляясь к месту службы, его в гуще движущегося транспорта догнали молодой человек и девушка, которые с варварским хладнокровием несколько раз выстрелили в него из револьверов. Ранение было настолько серьезное, что спешно вызванная медицинская помощь оказалась ненужной».
— Значит, один — ноль в нашу пользу… — сказал Хюго, читавший заметку вполголоса. — Но при чем тут «Одичание нравов»?
— Читай дальше, варвар, — посоветовала я. — Сейчас последует фашистская мораль!
Фашиствующий журналист разражался далее гневной тирадой против организаций Сопротивления. Он называл их очагом звериных инстинктов, овладевших нашим народом под влиянием евреев, марксистов и плутократов.
В конце утверждалось, что черно-красный фашистский флаг по-прежнему будет развеваться над Голландией, что пуля безумца может, правда, уничтожить человека, но идеалы — никогда. Тут я расхохоталась, присоединив свой голос к тенору Хюго и басу Флоора.
— Что, собственно, имеет в виду этот продажный писака, говоря об одичании нравов? — выговорил наконец Хюго, когда мы немного успокоились. — Лучше говорили бы о звериных инстинктах тех, кто сотнями убивает еврейских детей…
— Или о нравах в концлагерях, об убийствах в Зилбертанне и массовых грабежах, — добавила я.
Флоор все посмеивался, однако чуть иронически.
— Вы все еще всерьез принимаете этих сочинителей!.. — заметил он. — Ведь с подобным сбродом настоящий патриот в дебаты не вступает. Даже за глаза, вот как вы сейчас.
Хюго сложил газету и сунул в карман, я же спросила:
— Скажи, Флоор, раз ты сюда приехал, значит, у тебя к нам дело? Кто же следующая мишень?
— Так Ханна называет тех, кого я обычно называю бандитами, — добавил Хюго.
Флоор перевел взгляд с Хюго на меня и серьезно сказал:
— По списку Совета Сопротивления следующим идет заандамский коллега Херебаута, и нам поручается убрать его с дороги.
— Подходяще, — согласилась я. Хюго с удовлетворением кивнул головой.
— А что он за птица? — спросил он затем. — Тоже какое-нибудь ничтожество, подонок, которому удалось пролезть в верхи?
— Всю свою жизнь он прослужил в полиции на самой низшей должности, — ответил Флоор. — Выдвинулся лишь после того, как научился кричать «ура» и «хайль Гитлер». До того в его служебной карьере не намечалось никаких сдвигов…
— Известный тип, — сказала я. — Преуспел благодаря своей никчемности.
— Пожалуй, что так, — согласился Флоор. — В прошлом году он стал начальником полиции в Заандаме. Знает жителей как свои пять пальцев; почти о каждом из них может сказать, к какой партии он принадлежал до войны; антифашистов держит на прицеле и сколотил себе хорошенький капиталец за счет вознаграждений за вербовку людей. Это помимо того, что он получает за схваченных им подпольщиков и евреев.
— И вы до сих пор не всадили в него заряд свинца? — воскликнула я, все больше распаляясь по мере того, как Флоор рисовал нам портрет нациста.
Флоор пожал плечами:
— Нам не было ясно, как велика его вина. Вы знаете, что это за деятели; они боятся своих собственных подвигов. Мошенничают втихомолку. Но вот один человечек из полиции кое-что рассказал нам. И выложил целый список преступлений этого негодяя — ден Друут его имя.
— Видно, второй полицейский тоже гусь хороший — перешел на нашу сторону после вторжения союзников! — издевался Хюго.
— Само собой, — согласился Флоор. — Во всяком случае, его сообщение совпадает с тем, что мы давно предполагали… Наша информация будет становиться все полнее по мере того, как предмостное укрепление англичан в Нормандии будет расширяться по направлению к Парижу. Есть, однако, еще одно обстоятельство, почему Совет Сопротивления в Заане не хочет заняться этим Друутом: мы не должны появляться в этом районе, так как нас может узнать на улице какой-нибудь мерзавец — у них ведь имеется описание наших примет. Это совершенно ненужный риск.
— Значит, нам выпала честь выпустить дух из этого Друута, — сказал Хюго.
Я промолчала. Последние слова Флоора неожиданно навели меня на мысль, которую я до того отгоняла от себя. Я продолжала стоять на месте, пораженная и растерянная.
Флоор и Хюго удивленно поглядели на меня. Я тронула Флоора за плечо.
— Флоор, — сказала я, — ты говоришь о приметах… Как ты думаешь, есть у них в Гарлеме наши приметы? В газете сказано о молодом человеке и девушке. Во всяком случае, нас ведь видели…
Флоор поглядел на меня; около носа у него беспокойно задергалась жилка.
— Видели, ну да… Но это еще ничего не значит. Мало ли юношей и девушек ходят пешком и разъезжают на велосипедах!
— В Гарлеме также есть люди, которые знают меня, — возразила я. — А мне об этих людях неизвестно даже, хорошие они или плохие…
— Ханна, — сказал Хюго, — что это ты вдруг?
— Флоор подсказал, — ответила я. — Дело в том, что это ни в коем случае не должно привести полицию к дому моих родителей.
— Тебе всюду страсти мерещатся, — проворчал Хюго. — Сколько я уже работаю в этой местности, а моих примет они еще не раздобыли… Иначе моя мать в Эймейдене уже давно заподозрила бы неладное. Главное — быстро действовать и быстро скрываться…
Я машинально кивнула, но в душе не вполне была согласна с Хюго. Я будто снова видела перед собой отца и мать в нашей кухне (почему я представила ее себе именно на кухне, я поняла лишь впоследствии), а позади отца и матери возникло тихое, покорное, обрамленное темными косами лицо Юдифи…
— Нет, — коротко и решительно заявила я. — Мне нужно в Гарлем. Сегодня же. Я должна знать, что там делается.
— Я ведь только сегодня оттуда! — сказал Флоор. — Если бы что случилось с твоими родителями, наша группа знала бы.
— Я должна поехать туда, — настаивала я. — Не могу я отправиться в Заандам, пока не узнаю, все ли в порядке дома.
Хюго и Флоор огорченно поглядели друг на друга, как это обычно делают мужчины, столкнувшиеся с женским упрямством. Хюго что-то пробормотал и ударил носком ботинка по комку земли, а Флоор поднес руку к щеке.
— Слушай, Ханна, — вдруг сказал Флоор. — Мне нужно сейчас отправиться в Кеннемерланд, но я могу поехать и через Гарлем… Обещаю тебе, что непременно дам знать, как обстоит дело с твоими родителями. Если у них все в порядке, я отправлю Хейсу Ферлиммену открытку со словами: «Сердечные поздравления».
Я покачала головой:
— Нет, не в этом дело. Отец и мать должны предпринять коей что, не терпящее отлагательства. Если ты хочешь поехать через Гарлем, я от души благодарна тебе. Но тогда уж возьми от меня записочку. И лично передай ее из рук в руки.
— С удовольствием!
Я пошла к дому, товарищи молча последовали за мной; мое поведение, видимо, поразило их. Я закрылась в своей комнатке, взяла бумагу и ручку и торопливо написала:
«Дорогие п. и м. Юдифь должна немедленно уехать от вас. Сделайте для нее все, что можете. Мне живется отлично. Обнимаю вас всех. Еще немного терпения. Победа близка. X.»
Я положила письмецо в чистый конверт и отнесла его Флоору, который послушно дожидался меня, сидя на каменной ступеньке возле своего велосипеда. Он спрятал письмо.
— Не беспокойся, Ханна, — сказал он. — Здесь оно не пропадет.
Я глядела ему вслед. Он сразу же сел на велосипед и тронулся в путь, спокойно, уверенно удаляясь по дорожке, и солнце играло на его отливавшей золотом шевелюре. Мое возбуждение улеглось. Стоя в одиночестве на проезжей дороге, я снова ощутила рядом с собой присутствие большой тайной армии друзей, с которыми я была связана решительно во всем. Когда я вернулась к Хюго, который все еще бродил по участку, я уже была способна улыбаться.
След обрывается
На другой и на третий день Флоор у нас не показывался, и я успокоилась. Если бы моим родителям угрожала какая-либо опасность, он наверняка известил бы меня. А на третий день пришла красочная открытка, адресованная маленькому Хейсу; на ней замысловатым почерком было написано: «Сердечные поздравления». Я видела, как Карлин, стоя на пороге, вертела в руках открытку, в то время как почтальон на велосипеде уже катил прочь.
— Что за ерунда, — пробормотала она. — Ведь у Хейса день рождения в октябре. И кто же прислал ее? Какой-то Витте де Вит[31]. Что это такое?
Она подняла голову, так как я не выдержала и рассмеялась. Значит, Флоор выполнил обещание, ведь он сказал: «Если все будет в порядке, я пошлю Хейсу открытку…»
— Не ломай голову из-за открытки, Карлин, — сказала я и с чувством облегчения высоко подняла вверх Хейса, который ухватился за мою юбку. — Это просто одно извещение, которого я ждала… На, Хейс, вот тебе красивая картинка. Можешь делать с ней все что хочешь, даже разорвать на клочки…
Уверенность, что мое письмо доставлено и что моему дому не грозит никакая опасность, привела меня в удивительно воинственное настроение. До того я старалась не думать о предстоящей нам операции в Заанском районе, так как не была к ней внутренне подготовлена; теперь же я почувствовала такой прилив энергии, что, кажется, могла бы жестоко расправиться с десятью негодяями, подобными Друуту. Хюго как-то нерешительно поглядел на меня, когда я оторвала его от работы — он рыхлил грядки с клубникой.
— Хюго, — сказала я ему. — Пора отправляться на разведку.
Он послушно встал, вытер руки о старые рабочие штаны и также послушно пошел в сарай, чтобы переодеться. Ян Ферлиммен взял мотыгу, оставленную Хюго, и, с лукавой улыбкой покачивая головой, сказал:
— Хороши помощники… Значит, все опять ляжет на мои плечи.
— Пошли нашему правительству в Лондон счет на возмещение убытков, — посоветовала я. — Оно прямо-таки горит желанием сделать что-нибудь для нашего униженного народа.
— Только на словах.
Четверть часа спустя Хюго вышел из сарая в кожаном пальто и спортивных туфлях. Он осмотрел шины у своего велосипеда, затем у моего и взглянул на меня, подняв брови; я кивнула ему: все, мол, в порядке.
— Ну, в путь… — пробормотал он.
Наша заандамская экспедиция началась.
Я сказала, что нужно отправиться на разведку; с разведки мы и начали. Я всегда думала, что хорошо знаю Заандам; однако, подготавливая нашу операцию, мы убедились, что это знакомство было очень поверхностным. Первое же наблюдение показало, что нам следует держаться той части города, где находится вокзал. Река Заан со множеством бухт затруднила бы нам возможность скрыться — разве только на маленьких паромах, через виадук над железнодорожными путями или отдаленные мосты, — кругом была вода, от которой никуда не денешься. Зато рядом с вокзалом находился полицейский участок; мы несколько раз проехались на велосипедах по этой части города и основательно ознакомились с районом, с большими и маленькими боковыми улицами, многочисленными узкими проходами через сады и задние дворы. Теперь мы другими глазами глядели на город. Мы приехали сюда не для того, чтобы, как художники, любоваться городом, однако мы все же заметили, что он красив, хотя ему явно не хватало одного — в гавани не сновали суда с лесом. Лесные склады были почти пусты, и на реке не видно было высоких корабельных мачт.
— Эти негодяи на все налагают печать смерти, — сказал Хюго, когда мы обозревали район гавани.
Мы специально посетили маленькую площадь, где каменный Петр Первый самоотверженно трудился, строя корабль, и мы благоговейно взирали на русские слова, высеченные на пьедестале. Нам казалось, что они — совершенно независимо от их содержания— как бы сближали нас с теми, кто беспощадно бил нашего заклятого врага на Востоке Европы.
— Во всяком случае, он позаботился снабдить Заандам строительным лесом, — сказал Хюго. — Впрочем, ладить с ним было нелегко… Или я ошибаюсь?
— Нет, не ошибаешься, — ответила я. — У каждого народа такие правители, каких он заслуживает. По-видимому, он и был им нужен — он заставил свою страну встряхнуться и двинуться вперед… А ты, кстати, обратил внимание, что Голландия и Россия никогда не вели между собой войны?
— Я не очень-то силен в истории, — усмехнулся Хюго, — но раз ты так говоришь, я охотно соглашаюсь, мне даже приятно слушать тебя.
Мы медленно поехали дальше, чтобы ознакомиться с расположением улиц между полицейским участком и загородным шоссе.
— Хюго, знаешь, что я думаю? — сказала я. — Наша страна всегда сама себя наказывала тем, что не заботилась об установлении хороших отношений с Англией и прибалтийскими странами… Что хорошо для них, было и будет хорошо и для нас… Я имею в виду, что наши дорогие восточные соседи как раньше, так и теперь хотят лишь одного: присоединить нашу страну, захватить наши реки, наши гавани, наш морской флот…
— Можно даже сказать, — с усмешкой добавил Хюго, — все движимое и недвижимое имущество. Включая людей и животных.
— Мы должны ориентироваться на англичан, — сказала я.
— Ах, вечно ты со своими англичанами, — отмахнулся Хюго. — Давай лучше подумаем, как поскорее напасть на след Друута. Это самый лучший способ пресечь захватнические стремления наших дорогих восточных соседей.
В каждом случае нашей «охоты» повторялись одни и те же элементы: в первые дни — разведка, опознавание и прощупывание и проводы до дома интересующих нас лиц. От Флоора мы узнали некоторые приметы Друута: человек средних лет, среднего роста, волосы самые обыкновенные, глаза серо-карие…
— Все одинаковое, среднее, — брюзжал Хюго. — Такие приметы у десятков тысяч жителей Заандама.
— На нем, кроме того, военная форма, — подсказала я с насмешкой.
— И еще каинова печать, — едко добавил Хюго, — хотя ты и не сразу ее заметишь… Надеюсь, нам удастся выжечь эту печать на его роже.
— Тогда нам нужно постараться сначала разузнать, как эта рожа выглядит и на каком туловище она сидит, — ответила я.
И мы разузнавали. Изображая влюбленную парочку, бродили мы в районе полицейского участка, останавливаясь перед витринами магазинов на Вестзейде, хотя товаров выставлялось все меньше и меньше; руководствуясь вначале догадками, затем простодушно расспрашивая часового на мосту или подметальщика улицы, мы наконец выяснили довольно точно, каков из себя нужный нам человек. Описание Флоора целиком подтвердилось: все в этом приспешнике нацистов было одинаковым, «средним»; в штатском он выглядел бы совершенно незначительным и ничем не бросался бы в глаза.
В его взгляде явно выражалась пугливая враждебность; может быть, другие этого не замечали. Мы видели его несколько раз, когда он входил в полицейский участок и выходил оттуда; и всегда с ним были какие-то люди. Черно-синюю военную форму он носил как-то неуклюже, неуверенно, будто никак не мог привыкнуть к мысли, что все эти галуны и знаки отличия действительно ему принадлежат. Почти двадцать пять лет своей служебной карьеры он шагал по камням мостовой… Жалкий постовой полицейский, которому внезапная удача вскружила голову, уже не мог остановиться и ради денег продолжал совершать тяжкие преступления.
— В самом деле, у него просто несчастный вид, — сказала я, когда мы наконец убедились, что этот молодчик и есть тот самый Друут.
— Тебе что, жаль его? — насмехался Хюго. — Потому что он никак не может обрести подходящую осанку к мундиру? Думай лучше о каиновой печати!
— Может, я думаю об этом больше, чем ты, — отрезала я, раздраженная его наставительным тоном. — Я стреляю первая, понятно?
Хюго взглянул на меня и, улыбаясь, положил свою руку на мою.
— А что, если мы снова сделаем так, как в прошлый раз? — спросил он. — Каждый со своей стороны.
— А если мы сделаем так, как это потребует момент? — предложила я.
Мы весело рассмеялись, вновь обнаружив полное единомыслие. Видя перед собой полицейский участок, мы уже начали строить планы, пытаясь представить себе все подробности ликвидации предателя родины: как мы станем к нему приближаться, как потом скроемся, заметем свои следы… Так мы фантазировали, подстерегая врага дня два-три. Каждый вечер нам приходилось поспешно возвращаться обратно, в огородное хозяйство за Кастрикумом, так ничего и не добившись. Я видела, что Хюго становится все более молчаливым, замкнутым. Лицо его было строго и непроницаемо, в глазах словно застыла напряженная мысль. Не знаю, как выглядела я сама; вероятно, нечто подобное было и со мной; я заметила это по взглядам, которые Ферлиммены бросали на меня при встрече.
На третий день мы снова отправились в Заандам и остановились перед книжным магазином на Вестзейде, где была вывешена свежая газета. Я прочла одно сообщение на первой странице и невольно схватила Хюго за руку.
— Ты видишь?.. — спросила я срывающимся голосом и всей своей тяжестью оперлась о Хюго; сердце мое билось медленно, словно кровь отказалась поступать в него. — Они расстреляли Херрита Яна и еще трех других без указания имен…
Хюго впился глазами в маленькое, обведенное черной рамкой сообщение. Лицо у него по-прежнему было замкнутое, но под загорелой кожей вдруг разлилась бледность.
— «Диверсии и вооруженные нападения…» — читал он вполголоса. — Значит, они все же прикончили его, несмотря на то, что он был парализован…
Я ухватилась за его руку, чтобы не упасть, и глубоко перевела дух.
— И еще трое, без указания имен, — сказала я. — Еще трое…
Хюго взглянул на меня. Ужас охватил нас обоих. Если сначала лицо Хюго побледнело, то теперь оно внезапно дрогнуло и потемнело от прилива крови.
— Не может быть, Ханна, — прошептал он.
— У этих отъявленных убийц все возможно, — сказала я. Ярость, сменившая ужас, прогнала слабость и полуобморочное состояние. — Ты понял?.. Это Том, Ян и Эдди.
— Не может быть… — повторил Хюго. Губы его продолжали шевелиться, будто он хотел еще что-то сказать, но не мог произнести ни звука.
— Идем, — сказала я и увлекла его за собой. Мы пошли вдоль домов, миновали школу и направились к небольшой бухте, где курсировал маленький паром. Я чувствовала, что надо увести Хюго подальше от полицейского участка; оправившись от потрясения, он мог прийти в ярость, и тогда он, чего доброго, совершил бы безрассудный поступок — как знать, возможно, даже Хюго был способен на это.
Мы переправились через реку Заан. Заречная сторона была тихая, спокойная; там расположились довольно невзрачные рабочие кварталы в тени огромных фабрик и запущенных пакгаузов. Мы брели вдоль садов и каналов с высокими мостиками; еще вчера и позавчера я, широко открыв глаза, любовалась этими живописными местами; а сегодня все казалось мне мертвым: безжизненны были камни, стены и земля, чем-то засаженная; люди, проходившие мимо нас, были неправдоподобны, словно призраки. Я не отпускала Хюго от себя; ведя рядом с собой велосипеды, как подвижной заслон, мы шагали по булыжнику и по скверным дорожкам, убитым кирпичом; ноги Хюго, обычно такие красивые, легкие и упругие, двигались теперь словно налитые свинцом. На одном сквере с жиденькими деревцами и буйной, не подстриженной травой мы остановились возле скамейки. Прислонив велосипеды к железной ограде сквера, мы уселись на скамейку. Между корпусами двух жилых домов видно было искрящуюся широкую полосу Заана, на которой чуть заметно колыхалось несколько старых лодок и сипло пыхтел проплывавший мимо паромчик.
Долгое время мы молчали. Я опять прижалась к Хюго, на этот раз не для того, чтобы почерпнуть в этом прикосновении силы для себя, а чтобы утешить его, выказав ему свою нежность и преданность. Он с несчастным видом уставился взглядом в пространство; рука его отыскала мою — как-то неумело и чуточку нерешительно, будто он стыдился своей слабости. Он легонько похлопал пальцами по моей руке, а потом судорожно сжал ее. Только спустя некоторое время я почувствовала, что внутреннее напряжение в нем ослабевает. Наконец он заговорил, не глядя на меня. Устремив взгляд в ту сторону, где река Заан по-летнему сверкала на просторе, он сказал каким-то сдавленным голосом:
— Им это так легко не сойдет, Ханна… Они поплатятся. И даже очень скоро.
Я сидела, прислонив голову к плечу Хюго. Мне хотелось громко разреветься, но все вокруг запрещало мне плакать: сквер, где мы сидели, ясный июньский день, соседство моего товарища, война… Я стиснула зубы и немного погодя спросила:
— Что ты задумал, Хюго?
— Это произойдет сегодня же, — гневно произнес он. Неожиданно он выпустил мою руку и встал, так что невольно оттолкнул меня в сторону.
— Который теперь час, Ханна?.. Половина двенадцатого? Значит, у нас впереди еще порядочно времени. Здесь нам незачем долго кружить, как мы кружили в Билтховене. Ждать больше нельзя. Слишком много кругом творится зла.
Страстная, пылкая речь, видимо, принесла ему облегчение. Только теперь он взглянул на меня. В его глазах я прочла большую любовь ко мне и непреклонную решимость.
— Ты уверен, — спросила я, — что у тебя хватит выдержки?
Он вытянул вперед обе руки, растопырив пальцы. Они не дрогнули.
— Видишь, я спокоен, Ханна, — сказал он. — Абсолютно спокоен…
Я взяла его руку и поцеловала ее в порыве вновь нахлынувшей на меня нежности.
— Милый мой, какой ты замечательный!
Его лицо снова омрачилось; но, несмотря на это, он выглядел таким юным и робким. Он освободил свою руку из моей.
— Ханна, что ты делаешь? Лучше скажи, как ты себя чувствуешь… Дай я погляжу на твои руки.
Я тоже вытянула руки вперед. Мои были менее спокойны, хотя я напрягала каждую жилку, чтобы держать их неподвижно.
Хюго встал между мною и окнами соседнего дома. Затем он наклонился чуточку вперед, взял в правую руку обе мои руки и приложил их к своей щеке.
— Моя дорогая, — тихо сказал он.
Мы сели на велосипеды и двинулись дальше; мы были с ним одни в это голландское летнее утро; и я готова была идти с Хюго хоть на край света.
— Слушай, Ханна, — заговорил он. — Сейчас этот палач выйдет на улицу из своей конторы и направится домой. Сегодня или никогда. Будем следовать за ним по пятам, пока не представится удобный момент. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы он переправился через реку, мы должны держать открытым путь к отступлению на запад… Ты выстрелишь первая.
Хюго улыбнулся, произнеся последние слова. Я тоже улыбнулась ему.
— Нет, ты, — сказала я.
— Нет, ты, — повторил он.
— Как только ты дашь знак, — сказала я.
Мы сошли с велосипедов на углу против полицейского участка и встали друг против друга, опираясь на свои велосипеды — типичная голландская влюбленная парочка: девушка кокетливо принимает ухаживания кавалера. Эта мирная картина казалась такой обыденной, такой естественной, что даже постовой полицейский, бдительно следивший взглядом за двумя мужчинами, проезжавшими мимо на велосипедах, нас, кажется, вовсе не заметил и лениво пошел в полицейский участок.
Разыгрываемая нами любовная сценка затянулась почти до полудня. Без пяти двенадцать из полицейского участка вышли на улицу два человека в военной форме с нашивками — бригадиры или инспекторы. Они поглядели на небо. Вероятно, их тоже радовала хорошая погода, а может, они боялись английских самолетов. Не успели они скрыться в сарае, где хранились велосипеды, как на ступеньках подъезда показался Друут, весь в галунах и звездах и с испуганным взглядом. Вероятно, я невольно сделала какое-то движение.
Рука Хюго мягко и решительно коснулась моей руки. Теперь я стояла молча, не шевелясь, и выжидала.
Бригадиры катили уж на велосипедах, когда Друут. скрылся в дверях сарая.
— Поверни велосипед в обратную сторону, Ханна, — шепнул мне Хюго на ухо.
Мы повернули велосипеды таким образом, что в любой момент могли вскочить на седло и ехать. Я все время смеялась, Хюго смеялся тоже, как будто у нас в голове витали одни лишь веселые, игривые мысли. В это самое мгновение мимо нас промелькнула на расстоянии десяти метров черно-синяя фигура преследуемого нами человека. Я снова сделала непроизвольное движение, и снова Хюго спокойно и твердо удержал меня.
— Не надо излишней поспешности, Ханна… — сказал он. — Сосчитаем до пяти или до шести. Это даст нам маленькое преимущество: мы не наведем молодчика на мысль… Ну вот, теперь можешь трогаться.
Перед нашими глазами маячила синяя спина. Солнце сверкающими бликами отражалось на новеньком блестящем велосипеде начальника полиции, даже на коже его сапог, ременного пояса и кобуры. С раздражающим проворством мелькали сапоги, подымаясь и опускаясь. Нам приходилось крепко нажимать на педали: этот Друут был, как видно, торопыга. Я взглянула на Хюго. Он ехал молча. Я видела только, как его колени быстро двигались то вверх, то вниз, наравне с моими. Видела на педалях его ступни, узкие и гибкие. Хюго все молчал, и во мне росло нетерпение. Мы почти вплотную подъехали к памятнику Петра. Тут было безлюдно. В этот момент раздался бой часов; где-то вдали прозвучал тонкий и резкий пароходный свисток. Наступил полдень, и на улице сразу же началась полуденная суматоха. Я снова взглянула на Друута; собираясь сделать поворот у памятника, он ничуть не замедлял скорости.
— Пора! — сказал мне Хюго. Он нечаянно задел мой руль, велосипед вильнул, но уже через мгновение я опять ровно держалась в седле. Я быстро выдернула руку из кармана. Одно только ощущение, что мои пальцы сжимают револьвер, придало мне уверенности. Взглянув опять вперед, на велосипедиста в синем, я поняла, что надо спешить. И я выстрелила, не знаю даже, сколько раз, четыре или пять.
Я не могла понять, в чем я просчиталась. Что-то было не так. Я ожидала, что увижу, как негодяй в синей форме опрокинется, скатится на землю и замрет — так бывало много раз раньше. А этот Друут только спрыгнул с велосипеда. Я проехала вперед, даже не замедляя хода. Я едва могла поверить своим глазам. Значит, я не попала в него? Мельком я взглянула на Хюго. Он ехал наравне со мной, но по другой стороне, так что полицейский находился между нами. Я увидела, как Хюго удивленно открыл рот, он, как и я, не мог поверить, что человек, в которого выстрелили столько раз подряд, останется жив; Хюго, видимо, тоже не способен был представить, что я промахнулась, что этот самый Друут впереди нас неумело торопится слезть с велосипеда. Вероятно, я что-то выкрикнула, какое-то ругательство или предостережение, не знаю, что именно; только вдруг я увидела — все произошло в несколько стремительных мгновений, — как Друут бросил велосипед и схватился за кобуру револьвера. И все же он действовал недостаточно быстро, видимо, что-то ему помешало. Я промчалась мимо него, полуобернувшись в его сторону, и, лишь услышав звук выстрела, затормозила ногой о землю, так как тормоз у меня плохо работал. Я знала, что Друут не успел бы выстрелить. «Слава богу, — подумала я, — значит, им занялся Хюго». Наконец я остановилась, одной ногой ступив на тротуар, и оглянулась.
В пяти-шести метрах от меня, на другой стороне, стоял Хюго с револьвером в руке. Друут, скрючившись, лежал возле своего велосипеда. Я возликовала. Вот сейчас Хюго вскочит на велосипед и помчится по Ботенмакерсстраат, как мы с ним условились.
Однако Хюго на велосипед не садился. Мое ликование испарилось, исчезло почти мгновенно. Друут был еще жив. Это было видно по конвульсивным движениям его плеч и рук. И снова я не поверила своим глазам: бандит поднялся, опираясь о землю левой рукой. В правой он держал револьвер. Я видела его серое, заурядное лицо под блестящим козырьком полицейской фуражки. Перекошенное от дикого страха и ненависти, оно было обращено к Хюго. Но вот рука с револьвером поднялась вверх. Друут беспрепятственно выстрелил в моего товарища. Вот точно так же, чувствуя смертельную опасность, крыса шипит в лицо человеку, поймавшему ее в западню.
Я ничего не понимала. Видела только, как со всех сторон к Друуту бросились люди. Вероятно, прошло не более полминуты. Но мне казалось, время тянулось мучительно долго; так невероятно много событий произошло за этот промежуток времени, когда я попеременно испытывала то сомнение, то удовлетворение, когда испуг снова сменялся уверенностью, словно человеческие чувства способны молниеносно реагировать на события. После выстрелов Друута я на какой-то момент словно отупела и все еще стояла, держа одну ногу на педали и наполовину обернувшись назад, как вдруг меня пронзила мысль, что по уговору с Хюго мне следовало немедленно удалиться отсюда. Я сильно оттолкнулась от тротуара и поехала прочь, а позади меня тормозили автомашины, пронзительно визжала женщина, и все эти разнообразные звуки сливались воедино, создавая впечатление суматохи и сенсации…
Очень быстро все это осталось позади, я поспешила свернуть на Провинциальное шоссе. Я представила себе, что в этот момент Хюго смело, как всегда, пробирается сквозь толпу, которая окружила упавшего начальника полиции; что он уже едет, как мы уговорились, по параллельной улице, мимо вокзала, направляясь к месту встречи. Мне представилось даже, что ловкий и проворный Хюго поспеет туда гораздо раньше меня и я, свернув с шоссе, увижу, что он уже едет впереди. Я сильнее нажала на педали.
Меня очень удивило, что, выехав на Провинциальное шоссе, я не увидела Хюго. Я даже рассмеялась про себя, почему это я вбила себе в голову, будто Хюго непременно опередит меня. Я доехала до вокзала. Там царила тишина, особого оживления не было. Тем не менее я сошла с велосипеда и с напускным интересом стала вглядываться, как грузили корзины, как будто я никогда еще не видела ничего подобного, и украдкой поглядывала на вокзальные часы. Маленькая стрелка несколько раз передвигалась с легким треском; минута шла за минутой. И каждая была драгоценна. Я окинула взглядом шоссе за вокзалом до того места, где стоял дорожный знак «Вестзаан» и где мы с Хюго должны были встретиться. Я не понимала, почему он так запаздывает, и проехала немного назад, чтобы убедиться, не перепутал ли он место нашей встречи, хотя вообще это трудно было предположить. По дороге ехало несколько велосипедистов, но Хюго среди них не было.
В душе у меня зашевелилось томящее, тревожное чувство. Меня охватил озноб, зубы застучали. На лбу выступил холодный пот. Стараясь унять нелепую дрожь, я закусила нижнюю губу. Я никак не хотела признаться самой себе в том, что меня охватил страх. Решительным движением я повернула велосипед и возвратилась туда, где в последний раз видела Хюго.
Там обстановка совершенно изменилась. Редко когда в этом месте скапливалось столько народу. Покушение привлекло не только жителей соседних домов. Пришли рабочие с заводов, железнодорожники, школьники — ведь покушение произошло ровно в полдень; люди толпились на мостовой и на тротуарах. Несколько полицейских из числа старых, честных патриотов пытались заставить толпу разойтись; однако если в одном месте им удавалось рассеять скопление народа, то оно тотчас же образовывалось в другом — точь-в-точь как если бы им вздумалось перекатывать в мешке картошку из одного угла в другой. Я глядела во все глаза, нет ли где Хюго. Но его нигде не было, как не было более и полицейского, который стрелял в него, лежа возле велосипеда… Я с трудом пробиралась сквозь толпу. У меня снова застучали зубы; в голове зародилась мысль, до той поры не приходившая мне на ум: ведь эта жалкая, трусливая раненая крыса в минуту опасности могла укусить, и даже смертельно. До самого последнего момента я не сомневалась, что он стрелял в воздух…
Я заговорила с одной девушкой приблизительно моего возраста. Она была в красном берете, из-под которого торчали белокурые кудряшки, и в таком же плаще, как у меня. Я сделала самое невинное лицо и спросила ее:
— Что тут случилось?
Устремив на меня водянистые голубые глаза, она серьезно и без колебаний сказала:
— Подпольщики уложили полицейского, одного из фашистов.
Видимо, мое простодушное лицо внушило ей доверие. Я кивнула и спросила: — Он умер?
Засмеявшись, она ответила: — Умер.
— А тот, кто покушался? — спросила я.
— Никто не знает, где он, — ответила девушка.
Я еще раз кивнула ей и быстро отошла. Я не испытывала ни удовлетворения, ни гордости, хотя теперь наверняка знала, что Друута нет в живых. Вдруг меня остановил полицейский:
— А ну-ка, барышня, по тротуару с велосипедом идти нельзя… Боже мой, ну что за люди, да проходите же! Нечего тут смотреть!..
Я поставила велосипед на мостовую и, глядя в упор на полицейского, спросила:
— Что, собственно, тут произошло?
Он проворчал, даже не взглянув на меня:
— Покушение… Очередная жертва глупости…
— А покушавшийся вами схвачен?
— Не знаю, — ответил полицейский, уже поворачиваясь ко мне спиной. — А какое вам-то до этого дело? Порядочные люди держатся подальше от подобных вещей…
Значит, ничего… Никто ничего не знает… Может быть, кто-нибудь видел Хюго? Где же он? Я поехала к условленному месту встречи быстро, как только могла, внушая себе, что я зря испугалась, что Хюго уже там, ждет с нетерпением и, вероятно, сердится, что я так задержалась… Если Друут даже выстрелил, то в Хюго не попал. Наверняка он не попал в него.
Снова подъехала я к Провинциальному шоссе. Снова очутилась около вокзала. Подошел поезд. С него сошло несколько человек. Я миновала вокзал и подъехала к перекрестку, в который до того момента вглядываться избегала. Там было пустынно, только одна старушка везла тележку.
Нигде, решительно нигде не было и следа Хюго.
Некоторое время я шла, ведя велосипед; меня качало от непонятной слабости, кружилась голова. Я решила посидеть несколько минут у пересохшей канавы напротив лесного пруда, где дети пускали самодельные кораблики. Я бездумно уставилась на них, до моего сознания не доходило то, что было у меня перед глазами. Я пыталась представить себе Хюго, каким я видела его в последний раз. Он сидел на велосипеде, лицо у него было строгое, напряженное; затем, или почти в тот же момент, я увидела, как он стоит рядом с велосипедом и держит в руке револьвер. Я заметила на его лице недоумение, когда Друут выстрелил ему в ответ… Передо мной мелькали воспоминания о Хюго, и вдруг мне представилось газетное объявление в черной рамке: «Расстреляны четыре борца Сопротивления». Херрит Ян и еще трое без упоминания имен… Я вскочила с пыльной травы.
Невероятно! Невероятно! Я будто слышала эти слова, произнесенные голосом Хюго.
Спустя полчаса я остановилась возле лавочки матушки де Мол. Казалось, мое тело утратило чувствительность, я вся словно закоченела изнутри; я смертельно устала, и только мозг работал с мучительной ясностью — доказательство, что я еще жива; в висках у меня стучало и голову ломило с каждой секундой все сильнее. Я швырнула велосипед к деревянному забору и, толкнув боковую дверь, прошла через коридорчик в маленькую комнату, где, как я думала — хотя и знала, что обманываю себя — мог, нет, должен был сидеть Хюго…
В комнатке было тихо и пусто; блестела медная и фаянсовая посуда, вопросительно чирикнула канарейка.
Тихий стон вырвался у меня из груди. Я сидела у стола, уронив голову на руки, когда в комнату вошла матушка де Мол. Я даже не слышала ее шагов; обнаружила ее присутствие, лишь когда почувствовала, как ее маленькая искривленная ревматизмом ручка коснулась моих волос; старушка осторожно погладила меня по голове, проведя рукой до самого затылка, и снова положила руку мне на голову — это была какая-то бессильная, беспомощная ласка.
Прошло много времени, прежде чем я решилась наконец взглянуть на старушку.
Она стояла рядом со мной; выглядела она еще более, чем обычно, сморщенной, хрупкой и озабоченной. Она бормотала ободряющие и успокоительные слова, какие говорят маленьким детям, когда они плачут. Я обвила руками ее шею и спрятала голову на ее старческой груди. Она не переставала ласково гладить меня и бормотать мне что-то своим воркующим, убаюкивающим голосом.
Она ни о чем не спрашивала. Я не знала, что ей сказать. Что Хюго схватили — я не смела. Не могла же я ей сказать, что Хюго умер. Я боялась накликать беду. И я только плакала. А она, эта чудесная женщина, держалась так, будто все понимает.
Только дверной колокольчик, звонивший все нетерпеливее, заставил матушку де Мол отойти от меня. Когда старушка ушла, я выскользнула из домика через боковую дверь. Сев на велосипед, я поехала как можно быстрее, боясь, что старушка позовет меня обратно или что я встречу на улице ее мужа. Снова очутилась я на Провинциальном шоссе, совершенно одна, только несколько серых немецких автомашин догнали меня и промчались мимо. Мне показалось даже, будто я вовсе не побывала в комнатке матушки де Мол.
Синее небо словно померкло, и даже солнце представлялось мне остекленевшим, каким-то мертвым и хрупким, совсем другим, чем утром в Заандамском парке, где мы с Хюго сидели после того, как прочли роковое сообщение в газете.
В этот момент во мне вспыхнула маленькая, робкая искорка надежды. Я даже почувствовала, как возвращаются ко мне силы, и поехала быстрее. Ветер пробирал меня до костей, скованность и нечувствительность исчезли.
Ну, конечно, думала я. В то время как я ехала на велосипеде обратно, к той площади, где мы напали на Друута, Хюго уже успел добраться до условленного места. Там он ждал меня и не дождался. Значит, он попросту поехал домой, вернулся к Ферлимменам. Теперь он сидит там и ждет меня, беспокоясь обо мне, как я беспокоилась о нем.
Луга, каналы, сады и деревни остались позади. Совсем близко придвинулись темные, округлые верхушки дюн. Маленькие тенистые тропинки укрыли меня. Повеяло запахами нагретого вереска, колосняка, березовой коры… И вот уже первый сыпучий песок.
Когда я, обогнув угол огорода, увидела двор, я чуть не заплакала.
Маленький Хейс возился в глубине двора, возле деревянного ящика с песком, а когда я въехала во двор, Карлин Ферлиммен вышла из дому с корзиной белья.
Я почти свалилась с велосипеда. Она стояла и смотрела, как я выпрямилась и пошла к ней. По выражению ее лица я догадалась, что вид у меня ужасный. Я попыталась улыбнуться. Карлин не двинулась с места, пока я не подошла к ней вплотную. Ноги мои с каждым шагом становились все тяжелее, и я шла все медленнее и медленнее.
Наконец до меня, словно издалека, донесся ее голос:
— …Разве Хюго не с тобой?
Я остановилась: она о чем-то меня спрашивает… О Хюго… Значит, Хюго не вернулся…
Я протянула вперед руку, не то к Карлин, не то к подоконнику, лишь бы на что-нибудь опереться. Но я встретила пустоту… И упала, почувствовав, что осталась одна на свете, совершенно одна.
Точки в вечности
Вероятно, Ян и Карлин внесли меня в дом. Когда я пришла в себя, то увидела, что лежу на диване в комнате, где мы обычно все вместе проводили вечера после ужина.
Карлин сидела возле меня и, прикладывая к моему лбу холодные компрессы, спрашивала: — Ну, лучше теперь?
Я машинально кивнула головой. Мне было ничуть не лучше, а даже хуже. Как и в комнатке матушки де Мол, я не могла вымолвить ни слова. Не могла высказать, какой ужас разрывал мое сердце на части.
Весь этот долгий солнечный день я лежала, безучастно следя взглядом за солнечными бликами, которые все время двигались, играя на потолочных балках.
Позднее, уже к вечеру, я услышала, что кто-то пришел. Я приподнялась под пледом, которым меня укрыли, хотя я не чувствовала ни тепла, ни холода, и в этот момент Карлин просунула голову в дверь.
— Флоор, — сказала она.
Дверь распахнулась. Я увидела Флоора. Он стоял в светлом прямоугольнике дверного проема, и его силуэт, освещенный лучами вечернего солнца, выделялся четко, словно выгравированный. И хотя я видела только контуры его фигуры, однако каким-то шестым чувством я безошибочно угадала, поняла по тому, как осторожно перешагнул Флоор через порог, что все кончено.
— Флоор! — воскликнула я, отбрасывая плед в сторону. Я вскочила с дивана; ноги у меня подкашивались, в голове была тяжесть и пустота одновременно, перед глазами плясали черные искры.
— Эй-эй-эй… — озабоченно сказал Флоор. Его огромные руки схватили меня, как ребенка, усадили на диван и неловко укутали в плед. — Эй-эй-эй!
— Флоор, — заявила я, — я вынесу правду. Перестань твердить свое «эй». Я хочу знать правду. Только правду!
Флоор пододвинул стул и сел напротив меня. Его белый вихор нелепо торчал вперед, свисая над медно-красным от солнца лбом. Так же нелепо и беспомощно лежали на коленях его руки. Я ожидала, что он поднесет руку к щеке и потрет скулу. Но его руки лежали все так же неподвижно. Видно, он никак не мог придумать, с чего начать.
— Ты что-нибудь знаешь? — спросил он наконец и уставился мне в лицо, будто это я должна была рассказать, что случилось.
— Ничего я не знаю, — ответила я. Мне хотелось как следует тряхнуть его, вытряхнуть из него эту медлительность и ненужную осторожность. — Ровно ничего!
— Друут попал в Хюго, — выговорил наконец Флоор; я видела, что сообщить эту простую новость стоило ему большого труда.
Я несколько раз проглотила слюну, прежде чем смогла выговорить:
— Умер?..
Флоор, стараясь не глядеть на меня, пожал плечами:
— Еще неизвестно, — пробормотал он. — Ты знаешь, тот полицейский, который сообщил нам сведения относительно Друута… Сегодня днем он приходил к одному из наших ребят, чтобы рассказать…
— Скажи, ради бога, Флоор, как могло это случиться?
Словно освободившись наконец от ужасного напряжения, Флоор потер скулу.
— Друут подох, это ты уже знаешь, — сказал он. — Вы всадили в него порядочное количество пуль.
— Это Хюго, — сказала я. — А я промазала, Флоор. Это сделал Хюго.
Одна белесая бровь Флоора удивленно поднялась вверх.
— Вот как… — проговорил он после небольшой паузы. — Этого я не знал, Ханна. Я думал… Но это значения не имеет, Друута больше нет в живых.
— Но прежде чем ему подохнуть, он успел еще выстрелить, — подсказала я. — Это было последнее, что я видела, Флоор.
— Правильно; и он попал в Хюго, — ответил Флоор. — Тремя пулями в живот.
Я опустила веки; снова замелькали перед глазами искры, в ушах шумело, словно где-то струилась вода. Я стиснула зубы и этим спасла себя от обморока.
— Дальше! — потребовала я.
— Хюго сумел уйти всего лишь на несколько сот метров, — ответил Флоор. — Завернул на Ботенмакерсстраат.
— …Как мы с ним условились, — прошептала я.
— Там он, видимо, упал с велосипеда; истекая кровью, он с трудом добрался до одного дома… И зря… Но иначе поступить он не мог. Рассчитывал на помощь жителей. И попал неудачно…
— Что значит «неудачно»? — спросила я. — Предатели?
Флоор пожал плечами — Две глупые старые дамочки, которые ничего не поняли, когда он, раненый, вошел к ним в комнату и упал плашмя прямо на стол… Да еще вынул из кармана револьвер и положил его рядом с собой… Эти старые пугала так перетрусили при виде крови и оружия, что немедленно помчались в полицию…
— Нет!.. — крикнула я и добавила какое-то проклятие.
Флоор кивнул головой и с возмущением сказал:
— Да-a. Ужасно, что в 1944 году, в четвертый военный год, когда решительно все стараются раздавить врага, находятся еще люди, которые, по-видимому, ничего не соображают… И тем не менее это так. Ну, конечно, полиция с радостью явилась. Сначала только один инспектор. Через час после покушения к дверям этих старых дурех уже прибыли фашистские шпики и санитарная карета.
— Куда же они отправили Хюго? — спросила я Флоора после небольшой паузы.
— В полицейский участок… сначала, — поспешил добавить Флоор, когда я сделала резкое движение. — Врач, которого они вызвали к нему, установил, что в области желудка засели три пули. Хюго перевязали и под сильной охраной направили в Амстердам, в W. G., точнее сказать, в лазарет «Люфтваффе» в W. G.[32]
— Жив он? Жив? — крикнула я.
— Я тебе уже сказал, что мой полицейский не знает этого, — ответил Флоор. Он снова как-то виновато опустил голову; вся его поза говорила, как мрачно он смотрит на всю эту историю.
— Боже мой, Флоор! Надо же что-то предпринять! — сказала я. — Если Хюго в лазарете, то мы сможем легко его оттуда вызволить!..
— Теперь же? — спросил он, и в его голосе послышалась какая-то покорность и подавленность. — Тяжелораненого?
— Разве ранение настолько тяжелое? — спросила я, и губы у меня вновь задрожали, как у школьницы.
— Очень даже тяжелое. По крайней мере… я так слышал. Не могу ничего сказать тебе, Ханна, кроме того, что я слышал. Офицеры из «службы безопасности» здесь, в Заандаме, уже начали допросы. Естественно, без всякого результата.
Я тихо лежала, пытаясь представить себе Хюго, тяжелораненого, забинтованного, беспомощного, допрашиваемого людьми в ненавистной мне военной форме. И я никак не могла вообразить себе эту картину.
— Естественно, — повторила я, не сознавая, что я говорю. Больше нет ничего естественного. Есть просто страх, ужас, чудовищная бессмысленность во всем. — Так как же теперь? — шепотом спросила я. — Что теперь делать, Флоор?
Он поднялся на ноги. Я давно поняла, что он сидит словно на раскаленных угольях и навестил меня исключительно из сознания железного долга и чувства товарищества, но что готов был или даже предпочел бы сам получить пулю вместо Хюго.
— Ханна, — сказал он, — сегодня я уже не смогу попасть в Амстердам: скоро солнце зайдет. Но я отправлюсь туда завтра рано утром. А потом приду сюда и расскажу, в каком положении находится Хюго.
— Хорошо, — согласилась я.
На пороге Флоор еще раз обернулся, подошел ко мне, взял мою руку и пожал ее, затем похлопал меня по щеке и сказал:
— Крепись, девушка!
Я машинально кивнула ему.
Бесчувственная, лежала я в маленькой чистой комнатке, укрытая пледом, и видела, как постепенно угасает день; серые сумерки сгустились, и настала ночь, полная таинственной, бесшумной игры теней и пятен, смысл которой я понять не могла. Лежа неподвижно на диване, я следила за всем. Я слышала, как туда и сюда ходили Ян и Карлин и прислушивались. Они, видно, боялись за меня; я не говорила ни слова и отказалась есть и пить.
Бесчувствие…
Лишь на следующее утро я заснула. Сон был тяжелый и крепкий, точно обморок; я проснулась с головной болью, стучавшей в висках. Сон оказал мне одну услугу: на какое-то время я обо всем забыла. Зато теперь, когда я проснулась в яркий сияющий июнь-кий день, у меня перед глазами с жестокой ясностью встало все, что случилось накануне.
Я обманывала себя, пытаясь надеяться. В глубине души я знала, что надежды нет.
Я ждала Флоора, ведь он должен сообщить мне о судьбе Хюго.
Опять пришла Карлин и принесла мне поесть: фрукты, домашний белый хлеб и молоко.
Я съела и выпила все, хотя почти не ощущала вкуса еды; даже сочную сладость клубники я как следует не почувствовала.
Я ждала…
Уже смеркалось, когда Флоор наконец появился. Он осторожно вошел в комнату, где свет еще не был зажжен. На этот раз он был точно неясный призрак, случайная тень, проскользнувшая мимо других теней в комнате. И вопрос его прозвучал приглушенно, смутно:
— Ханна… Ты не спишь?
— Нет, — ответила я.
Голос у меня был хриплый, как будто я целый день кричала; а ведь я лежала молча, лишенная дара речи, как тяжелобольная.
Флоор пододвинул стул поближе ко мне, ножки стула зацепились за ковер; наконец Флоор сел. Он двигался так медленно и осторожно, что мне стало ясно.
— Хюго умер, да? — спросила я, не в состоянии более выдержать этой тишины.
Лишь после паузы последовал его сдержанный ответ:
— Да… он умер.
Нелепость, подумала я. Флоор говорит, что Хюго умер. Но это нелепость. Хюго смеется, или едет на велосипеде, или лежит где-нибудь, спрятавшись, сжимая в руке револьвер. Он подстерегает предателя или же пробирается между дюнами домой. Сегодня вечером он, вероятно, придет. Хюго, о котором говорит Флоор, — это кто-то другой, а не тот, кого я знаю. Хюго, которого знаю я, это гибкий, живой, сильный боец Сопротивления, который никому не даст себя одурачить. Этот человек настолько полон жизни и любит жизнь, что утверждение Флоора просто смехотворно. Мой Хюго не умер. Может быть, умер тот, которого схватили в Заандаме, тяжелораненый, истекающий кровью…
И вдруг эти два образа столкнулись в моем сознании — и мне даже показалось, будто я услышала треск. Живой Хюго, которого я знала, которого видела накануне, который целовал мне руки, к плечу которого я прижималась, и мертвый Хюго, о котором говорил Флоор, слились в один образ.
— Ханна! — услышала я голос Флоора. — Что ты делаешь?
Я встала с дивана и сразу же споткнулась, запутавшись ногой в пледе. Затем я пошла к двери. И услышала, как Флоор вскочил и крикнул мне вслед:
— Ханна!
Я открыла дверь. Прошла коридор. И очутилась в кухне. Темные шторы были спущены. Над столом горела одна-единственная электрическая лампочка. Ян и Карлин вместе с Хейсом сидели за кухонным столом и ели. Когда я вошла в кухню, они уставились на меня — я покачивалась, точно пьяная. Ян положил на стол ложку, он кормил сына кашей. Я заметила страх в глазах Карлин, устремленных на меня.
— Флоор только что сообщил мне, — сказала я все тем же резким хриплым голосом, — что Хюго умер… Умерщвлен немецким приспешником… Вы понимаете это? Хюго нет больше в живых! Хюго, который должен был стать моим мужем. После войны мы с ним хотели обвенчаться. С единственным, кого я любила и буду любить. Его убили…
Стол поплыл перед моими глазами; лица Яна, Карлин и Хейса потонули в мрачном тумане. Лампочка стала уменьшаться и превратилась в тоненькую тлеющую спираль. В ушах у меня снова зашумело, как будто с потолка хлынула вода. Во второй раз я потеряла сознание.
…Я лежала все на том же диване. Мне казалось, я слышу шум моря, хотя море находилось отсюда очень далеко; самое большее, что я могла бы слышать, — это вой ветра, гулявшего вдоль берега. Под крышей дома птицы шелестели крыльями. Свеча горела на столе. Карлин сидела, сгорбившись, в одном из своих плюшевых кресел, закутанная в одеяло. Я увидела, что она спит.
Сначала я не поняла, почему она тут сидит и почему я лежу на диване.
Теперь я знала почему.
Я не плакала. Меня охватила апатия. Я чувствовала себя беззащитной против жизни, против всего, что случилось и может еще случиться. Мысли текли медленно, несложные, отчетливые, ясные.
Впервые я представила себе Хюго мертвым: на носилках, недвижимого, руки сложены на груди. Видела даже его лицо, оно не выражало более ни ненависти, ни любви, а лишь покой. Я старалась представить его себе именно таким и считала, что сама я должна отказаться от ненависти или любви. Медленно, очень медленно приняла я сердцем правду.
Спокойно лежа под пледом, я повернула голову в сторону спящей Карлин.
Многие вещи впервые стали мне понятны. Я рассматривала их так, как должен смотреть на них взрослый человек. Я понимала, что пора моего девичества прошла. Теперь, после смерти Хюго, я должна относиться к жизни, как взрослая женщина.
Страшно ограниченно человеческое существование… Бесконечность, заложенная в нас, проявляется как кратковременное горение: каждый человек — точка в вечности.
И эта пылающая точка, это пламенное, искрой вспыхнувшее в бесконечности явление — господин жизни и ее созидатель. Но только тогда, когда человек сам вносит в жизнь содержание. Иначе жизнь его не имеет никакого смысла.
Мыслью я не могла объять существование мириадов звезд солнечных систем. Как только я пыталась это сделать, я теряла путеводную нить, точку опоры. Но я становилась человеком, когда обращала мысли к земле, когда раздумывала над тем, как эту маленькую землю сделать доброй и щедрой для себя и своих ближних.
Земля — арена нашей жизни. Нет, она частица вселенной; она дана нам для того, чтобы мы, исчезнув с ее лица, оставили ее иной, более совершенной, более человечной.
В этом и состоит особенность и ценность человеческих деяний. Люди, совершающие какие-либо действия, не считаясь с общим благом, покушающиеся на это благо и противодействующие ему, не заслуживают того, чтобы жить. Жизни можно служить единственно жизнью. Только тот, кто сгорел ради общего блага, мог прорваться сквозь грозные оковы своего «я», своей прирожденной ограниченности. Но кто, умирая, не сумел порвать оков, тот, думалось мне, всего лишь жалкая, никчемная искра.
Хюго порвал оковы. Он прожил, как немногие. Его горение спасло жизнь другим людям. Я понимала теперь, что навязчивую мысль о смерти можно преодолеть, даже мысль о страшной смерти Хюго, если только я ни на мгновение не буду забывать, что надо думать не о его смерти, а о его жизни.
Я не должна плакать из-за того, что Хюго умер; это был бы плач, вызванный состраданием к самой себе. По отношению к Хюго никакого сострадания быть теперь не может. По отношению же к себе я не желала и не должна была допускать этого.
Я должна быть свободной, отрешиться от ужасного сознания ограниченности и ничтожности нашего существования.
Я хотела гореть. Пусть недолго, если нельзя иначе, но не менее ярко, чем Хюго.
Я размышляла над всем этим без любви и без ненависти; подобно тому, как думаешь о правде, скрыться от которой нельзя. В душе я стала спокойной, настолько спокойной, что сама себе удивлялась. Я лежала, вглядываясь в пространство, пока за занавесками не забелел рассвет. Тогда я погрузилась в первый целительный сон.
Книга четвертая. БРОНЯ НА СЕРДЦЕ
Фотокарточка
а следующее утро я встала, как обычно, и вышла к завтраку тоже в обычное время. Флоор не смог уехать накануне вечером. За столом он сидел напротив меня. Ян Ферлиммен работал на огороде, а Карлин — она все еще смотрела на меня с опаской и держалась как-то робко и скованно — постаралась тоже исчезнуть вместе с Хейсом.
Мы с Флоором остались вдвоем.
Мне показалось, что ему это не совсем по душе. Я заметила, что он украдкой боязливо поглядывал на меня, затем снова переводил взгляд на клеенку на столе или же на зеленый ландшафт за окном. Я намеревалась поговорить с Флоором, призвав все самообладание, на какое только была способна. Но все-таки я должна узнать все про Хюго.
— Флоор, — начала я, — ты можешь сказать мне все… теперь.
Взгляд его ясных серых глаз был одновременно и смущенным и испытующим.
— Не знаю, Ханна, сможешь ли ты…
— Смогу ли вынести? Да, Флоор… Обещаю, что не поставлю тебя в затруднительное положение, не буду кричать или плакать… Я все продумала, Флоор. Теперь я знаю, что в этот день все с самого начала не удавалось… Так должно было случиться. Я предчувствовала это уже тогда, когда стреляла в Друута и ни одна пуля не попала в цель. Я подавила в себе это предчувствие. Но именно тогда неудача и определилась.
Флоор молчал. Медленными глотками он выпил чашку молока.
— Каждый может потерпеть неудачу, — продолжала я. — Я не собираюсь грызть себя и мучиться сознанием своей вины. Но если бы я стреляла лучше…
Флоор быстрым движением поставил чашку на стол и сказал:
— Нет, Ханна, не в том дело… Не хочу даже слышать это от тебя. Неудача — это верно. И я нисколько не удивляюсь… Вам обоим, тебе и Хюго, сопутствовало слишком много счастья.
Я молчала, потрясенная его последними словами, смысл которых, впрочем, был совсем иным, чем мне тогда представилось. И я отвернулась от Флоора. Но он, видимо, моментально почувствовал, какое впечатление произвела его фраза насчет «счастья» моего и Хюго. Он кашлянул и быстро поднес ко рту чашку, хотя она была пуста.
— Я восхищаюсь тобой, Ханна, — сказал он. — Немногие смогут держаться, как ты, пережив такой удар. Ты спросила меня о последних часах жизни Хюго. Я должен, конечно, рассказать тебе все, что знаю.
У меня в душе зародилось ужасное, невероятное подозрение:
— Неужели он…
Флоор замахал рукой.
— Чтобы Хюго… Чтобы они заставили его заговорить? Ханна! Как ты могла это подумать? Им только удалось узнать от него, кто он…
— Значит, он был в сознании? — спросила я со страхом.
— Ему сразу сделали операцию в лазарете «Люфтваффе», — ответил Флоор. — Они сообразили, что перед ними человек незаурядный. Эти олухи в самом деле рассчитывали, что смогут подбить его на разговоры, после того как его починят…
— Или судить его… — добавила я. — Как они сделали с Херритом Яном.
— Как бы то ни было, — продолжал Флоор, — но здесь они просчитались. Хюго потерял слишком много крови. Немецкие врачи сразу сказали, что он обречен.
— Как тебе удалось все это узнать, Флоор?
Он пожал плечами и сказал:
— От полицейских в Заандаме и санитаров в W.G., которые поддерживают связь с Советом Сопротивления. Ручаюсь тебе, что все это правда.
— Что же они с ним сделали? — спросила я.
— «Служба безопасности» не оставляла его в покое до последнего момента, — рассказывал Флоор. — Они делали ему инъекции, и он изредка приходил в себя. Бандиты не отходили от его постели. Стоило ему открыть на минуту глаза, как они засыпали его вопросами… Он им не отвечал. Каждый раз они впрыскивали ему все большие небольшие дозы. И он каждый раз приходил в сознание на все более короткое время. И не проронил ни звука. Чего они только не делали!
— Флоор, ведь таких людей, как Хюго, очень мало… Правда? — спросила я.
— Такой, как Хюго, только один — это сам Хюго… — ответил Флоор и запнулся. — Я не знаю, Ханна, смогу ли я поступить так, как он: умереть, не проронив ни единого звука.
Мы тихо сидели за обеденным столом до тех пор, пока блики утреннего солнца не засияли на синей фаянсовой посуде, на молочнике, на чашках и ножах. Мысли мои теперь витали в далеком лазарете, в белой комнате, обесчещенной и запятнанной присутствием грубых людей в зеленой полицейской форме. Я видела, как сидели эти шпики; почти рядом с ними — так представлялось мне — покоилась запрокинутая назад голова моего друга. Он молчал и улыбался.
— Долго еще жил Хюго? — спросила я Флоора после многих минут молчания.
— Почти до захода солнца, — ответил он.
— Неужели при нем не нашлось хороших людей? — поинтересовалась я.
— Был врач и еще несколько санитаров — я уже говорил тебе, что они поддерживали с нами связь… По поведению шпиков они поняли, что в лазарет привезли видного борца Сопротивления… Друзья наши тайно договаривались, чтобы отправить его куда-нибудь подальше, как только его можно будет перевозить. Видимо, немцы не хотели, чтобы людям стало известно, кого они захватили. Гроб с его телом стоит в отдельной комнате, к руке Хюго привязана записка: «Английский летчик».
Я сидела не шевелясь, пока Флоор свертывал для нас сигареты. Мы молча закурили; дым кружочками и спиралями подымался вверх, вился в снопе солнечных лучей, освещавших кухню. Я следила за дымом, а Флоор уставился на циновку. Наконец, затушив в пепельнице окурок, он встал со стула.
— Если ты не возражаешь, Ханна, я хотел бы сейчас уйти… Есть кое-какие дела… На днях я снова приеду.
Тут я впервые взглянула ему в глаза:
— А как же я, Флоор? Что мне делать теперь?
Он похлопал меня по плечу:
— Ничего… Гулять на солнце. Успокоиться. Выздороветь.
Подавая ему руку, я грустно улыбнулась.
Не знаю, как я выдержала следующую неделю. Я делала, как советовал мне Флоор. Я гуляла по солнцу, отдыхала на траве, под сенью деревьев. Я старалась восстановить свои силы. Ела, пила, спала. И все время думала только об одном: о комнате с ненавистными людьми в зеленой военной форме, о белой кровати, в которой лежал весь белый Хюго; он молчал и улыбался и качал головой, когда его о чем-нибудь спрашивали. «Английский летчик»— гласила записка. Даже после смерти не позволили ему остаться самим собой. До последнего момента с него не спускали глаз, сказал Флоор. И до последнего момента Хюго оставался борцом Сопротивления, думала я.
И вдруг, когда я гуляла в дюнах среди бессмысленно яркой и цветущей природы, меня пронизала нестерпимо острая мысль: ведь тот, о ком я столько думала, с кем мысленно разговаривала, был мой Хюго. Мой любимый, которого я никогда более не увижу. У меня останутся только мысль о нем, воспоминание, представление, много воспоминаний и много представлений… Как все это мучительно, как невероятно!
Я сидела за столом вместе с Яном и Карлин Ферлиммен, мы говорили о различных вещах, а я думала лишь об одном. Мы слушали Би-би-си, сообщавшее о продвижении вперед и победах союзников на всех фронтах, во всех уголках земного шара. Я улыбалась Яну и Карлин и думала все об одном и том же. О Хюго. которого будут хоронить как английского летчика… Но где же?
Я уже, правда, привыкла к мысли об утрате. И все-таки я знала, что нет на свете ничего тяжелее.
Как-то днем, когда я собиралась пойти погулять, как обычно в эти дни, я увидела вдали Флоора на велосипеде. Он ехал быстро; лицо у него было багровое, волосы беспорядочно трепал ветер. Я пошла ему навстречу; когда он подъехал ближе и я могла лучше разглядеть его, я заметила у него на лице необычное выражение.
— Флоор! — крикнула я ему еще издали. — У тебя плохие вести?
Он слез с велосипеда и рукой отер потное лицо. — Уф! — сказал он. — Черт возьми, это потому, что я так торопился…
Он, как я заметила, пытался оттянуть время; и мне пришлось запастись терпением, хотя я сгорала от беспокойства и боязливого любопытства. Некоторое время я не мешала ему молча идти рядом со мной и вести велосипед, но наконец не выдержала:
— Говори же, Флоор… Я теперь как в броне.
Он остановился, огляделся кругом и, тяжело опираясь на велосипед, сказал:
— Ханна… Прошлый раз я не все рассказал тебе о Хюго… И не мог этого сделать, так как не все знал…
— Что такое? О чем ты, Флоор? — крикнула я.
Он покачал головой, прислонил велосипед к сосенке и снова начал вытирать лицо.
— Я опять говорил с нашими связными из Заана… — с трудом произнес он, как будто признавая свою вину. — Случилось еще кое-что, Ханна, прежде чем Хюго умер… При нем был врач из Заандама. Один из тех, за кем санитары лазарета не числили ничего плохого, потому что тогда они не знали того, что мы знаем теперь, а именно что он был ненадежен…
— Ненадежен? — переспросила я и почувствовала, что бледнею.
— Ненадежный, фальшивый человек, фашистский приспешник, — коротко и как-то робко ответил Флоор. — Этот врач также пытался что-нибудь выведать. Но иначе, чем шпики. Он склонился над Хюго и, прикинувшись патриотом, спросил его: «Не могу ли я что-нибудь для тебя сделать, парень?» И Хюго сказал ему, что в кармане, сделанном в подкладке его кожаного пальто, лежит фотокарточка, которую он, врач, должен передать ее владельцу.
Страшное подозрение закралось в мою душу.
— Какая фотокарточка? — спросила я шепотом.
Флоор устремил на меня все такой же робкий взгляд своих серых глаз.
— Ты не догадываешься? — с несчастным видом спросил он. — Твоя фотокарточка для паспорта. На обратной стороне были написаны твое имя и адрес.
— Не понимаю… — начала я. И в самом деле, я не понимала, каким образом у Хюго оказалась моя карточка. Видимо, он попросту взял ее у меня из сумочки или же бог знает откуда еще, может быть, здесь у Ферлимменов, а может, во время нашей охоты в Билтховене… Мысли неслись у меня в голове, опережая друг друга. Я живо представила себе, какие ужасные последствия это могло вызвать.
— И что же, полиция получила эту карточку… благодаря врачу? — с трудом выговорила я.
— Она попала в гарлемскую «службу безопасности», — сказал Флоор каким-то беззвучным голосом. — И те предприняли кое-какие меры.
Я прямо-таки вцепилась в рукав Флоора; он отстранил меня своей огромной твердой рукой.
— Что? Какие меры? — воскликнула я. — Ради бога, Флоор, не тяни. Скажи все напрямик!
— Они забрали твоих родителей, — ответил он, крепко держа меня за плечи. — Спокойно, Ханна, спокойно! Еще не все потеряно! Они арестованы…
— Расскажи мне об их аресте! — умоляла я. — Как можешь ты говорить «не все потеряно»… Все, все может быть потеряно… Флоор! А ты не знаешь, нашли они в нашем доме еврейскую девушку?
Впервые Флоор взглянул на меня удивленно:
— Мне об этом ничего не известно. Гарлемский Совет Сопротивления получил эти сведения из надежного источника. Соседи справа и слева от вашего дома видели, как увозили твоих родителей… Шпики проникли к вам через палисадник позади дома. Соседи слышали, как они стучали револьверами в двери веранды и затем ходили по всему дому. Вскоре подъехала закрытая полицейская машина. В нее посадили твоих отца и мать.
Мне стало дурно, голова сильно закружилась, и все вокруг меня угрожающе поехало в сторону. Я крепко ухватилась за руку Флоора.
— Значит, Юдифь в безопасности… — проговорила я. — Значит, хоть здесь повезло…
Флоор с тревогой заботливо поддерживал меня.
— Ну, ты пришла в себя, Ханна? — спросил он. — Стисни покрепче зубы…
Стуча зубами, я кивнула, хотя ноги у меня подкашивались, а на лбу выступил холодный пот.
— Каждый… только требует… чтобы я… стиснула зубы… — бормотала я. — Иногда это… право, не под силу.
Я вырвалась от Флоора. И бросилась в кустарник. Там меня стошнило, я дрожала и тряслась всем телом. Я чувствовала — вот сейчас я умру, и даже желала этого… Но и тогда, еще не отдышавшись, я уже знала, что не должна, не могу и не хочу умирать. Я должна выполнить свою задачу.
…Поддерживая меня, Флоор дошел со мной до огорода, где передал меня Карлин. Она уложила меня, дала мне холодной воды и аспирину и села возле моей кровати, держа мою руку в своей. Через пять минут я отправила ее обратно и вскоре уснула. Потом я вдруг проснулась, словно кто-то толкнул меня. Я больше не могла лежать. Меня призывали мертвые, призывали заключенные в тюрьме. Я вскочила с постели, оделась, сунула в непромокаемый плащ револьвер. И в таком виде снова появилась в кухне, перед удивленными взглядами товарищей.
— Флоор, помоги мне проверить велосипедные шины, — попросила я. — Поеду в Гарлем.
Флоор поднялся со стула и встал между мною и входной дверью — огромный, крепкий, в довольно грозной позе.
— Ханна! — сказал он. — Ты не натворишь никаких глупостей, понятно?
Я покачала головой.
— Мне нужно быть в штабе, Флоор. Я должна точно знать, что именно случилось.
Он с минуту подумал, затем сказал — Ладно… я отправлюсь вместе с тобой.
— Я поеду одна. Флоор, — твердо сказала я. — Отныне мои приметы известны. Ты подумал об этом?
Он взял меня за руку и увлек за собою из дому.
— Ханна… Я тебя не задерживаю. Однако я хочу знать, действительно ли ты сумеешь бороться? Больше не должно быть жертв.
Сжав кулаки, я гневно ответила ему:
— Я же сказала тебе, что я как в броне. У меня броня изнутри и снаружи.
Он опустил глаза и пошел к сараю, чтобы проверить шины на моем велосипеде.
Старые знакомые
Больше не должно быть жертв, сказал Флоор.
Я насчитала, включая моих родителей, уже шесть жертв. Шесть человек, которых я знала. Но мне не было известно, слава богу, скольких людей в этой маленькой стране, в сотнях мест, в этот момент преследовали, продавали, арестовывали и умерщвляли.
Тревога гнала меня вперед. Я больше не замечала красот природы, не ощущала летнего воздуха. Склонившись над рулем, я хотела только одного: двигаться вперед. По дорогам, велосипедным дорожкам и мостам. Переезд на пароме был мучительным испытанием. Я видела перед собой лишь камни, асфальт, бетон. Весь мир казался мне твердым и неподатливым, сделанным из камня и бетона.
Я думала о тех, кого я встречу в штабе, и боялась этого. Боялась их лиц, их сострадания, их сочувствия, слов, которые они мне скажут. Слов о Хюго. О Томе, Эдди и Яне. Об аресте моих родителей…
Иногда люди могли бы из сочувствия друг к другу помолчать, подумала я; самое доброжелательное слово может быть лишним.
Сердце мое билось учащенно, когда я приближалась к штабу и тщательно осматривалась, не преследует ли меня кто-нибудь. Проехав взад и вперед раза два, я не заметила ничего подозрительного. Затем я свернула в сад, поставила свой велосипед в заброшенном домике садовника и с сильно бьющимся сердцем направилась к дому.
Проходя по коридору, я услышала треск радиоприемника: товарищи мои ловили, по-видимому, станцию, чтобы послушать последние известия: был конец дня, когда мы обычно слушали Би-би-си. Я все еще не решалась перешагнуть порог комнаты, сердце комком подступило к горлу.
Первым я увидела Франса, он сидел справа от двери, у спрятанного радиоприемника. Как только он меня заметил, раздался щелчок — он выключил радио и медленно поднялся, на ноги. Я обвела взглядом комнату, в ней было всего три человека: Франс, Вейнант и молоденький Отто, новичок. Все трое в ужасе уставились на меня.
Мне захотелось стать невидимой. Я не трогалась с места. В этой комнате я впервые увидела Хюго. Здесь в душе моей зародилось восхищение им, которое позже выросло в любовь. Здесь я слышала, как он говорил, видела, как он молча сидел на старом диване или шагал по комнате своими маленькими, красивыми ногами. Теперь его ноги были покрыты белой простыней, а к руке привешена табличка «английский летчик». Если его еще не похоронили…
Я не могла двинуться с места, меня охватило отчаяние и сознание своей беспомощности. Все оказалось еще тяжелее, чем я думала. Вейнант был первым, кто понял мое состояние. Он через всю комнату направился ко мне, взял мою руку и сжал ее обеими руками. Он глядел на меня без неловкости, не жалостливо, а с доброй улыбкой, как старый друг. Его участие вывело меня из оцепенения, но вместе с тем я почувствовала себя еще более несчастной. Я, шатаясь, подошла к столу и, положив руки, спрятала в них свое лицо. На минуту мне даже захотелось выбежать из комнаты и скрыться в саду, за густыми кустами смородины, и там выплакать свое горе. Огромным усилием воли я справилась с собой. «Мое сердце в броне», — сказала я Флоору. Бедное мое, надорванное горем сердце, где же твоя броня?..
Я видела, что товарищи смущенно поглядывают на меня. Франс нервно теребил пальцами галстук, хотя он был завязан аккуратно. Он явно не мог придумать, с чего начать разговор.
— Ну вот, — сказала я как можно более твердо и угрюмо. — Я снова здесь… Все вы знаете, что случилось. Я бы хотела договориться с вами об одной вещи: не будем больше вспоминать о погибшем… по крайней мере теперь…
Я начала заикаться и потеряла нить разговора, представив себе мертвого Хюго на лазаретной койке. Наконец я вновь овладела собой, хотя это стоило мне невероятных усилий.
— Хюго… — начала я, и мой собственный голос резал мне слух, — Хюго был не только хороший товарищ, а самый лучший для меня…
Мне снова показалось, что я теряю нить. У меня задрожали губы, я не в состоянии была произнести больше ни слова. Чтобы удержать в повиновении губы, я прижала их руками. И вдруг я увидела рядом со мной полу пиджака Франса. Рука его уверенно и спокойно опустилась мне на плечо. И голос его звучал тоже спокойно и сдержанно:
— Мы всё знаем, Ханна… Все мы переживаем это — и те, кто сейчас здесь, и те, кто отсутствует. Ты правильно сказала: Хюго был не только хорошим товарищем. Он был у нас одним из лучших, как и те трое, которых немцы умертвили вместе с Херритом Яном. Это несчастье — наше общее. Однако я должен сказать, нам очень обидно, что в последнее время тебе пришлось столько пережить… Мы все уважаем тебя. Просто непостижимо, что ты еще так стойко держишься.
Я подняла к Франсу лицо, оно все было залито слезами.
— Тебе не за что уважать меня, — сказала я Франсу. — Я не лучше кого-либо из вас… Я промахнулась, стреляя в Друута; из-за этого все и произошло!
— Это что еще за разговоры? — прервал меня Франс. Я видела, что он действительно удивлен. — Ты что же, хочешь взять всю вину на себя?
С другой стороны ко мне, подошел Вейнант. Я взглянула в его круглое, добродушное лицо.
— Не говори вздора, Ханна, — сказал он. — В каждом деле есть риск. Не мы одни управляем событиями. У другого конца веревочки тоже орудуют люди с револьверами.
Я как-то тупо и устало кивнула головой. — Да, ты прав, — сказала я. — И все же мне следовало стрелять лучше… Не знаю, что со мной случилось. Думаю, что просто мне в тот день ничего не удавалось…
Франс быстро закрыл мне рот рукой:
— Нет, Ханна, не нарушай тобою же предложенного условия: не говорить более об этом. И вообще не тревожь себя понапрасну.
Я кивнула опять. Ведь я знала, что и он и Вейнант правы; однако боль утраты и сознание, что фактически я была причиной несчастья, терзали меня еще больше в этой комнате. Кроме того, меня очень тревожили последние события. Я переводила взгляд с одного товарища на другого; юный Отто, усевшийся несколько поодаль от нас, безмолвный и незаметный, смущенно опустил глаза, когда я взглянула на него.
— Есть еще кое-что, — сказала я. — Ты знаешь, что я имею в виду… Они забрали моих родителей…
Все три товарища молчали; Франс крепко сжал губы.
— Правда ли, — спросила я, — что они увезли только моих отца и мать? Не было ли с ними еврейской девушки?
Отто вскочил со своего места в углу.
— Я могу рассказать. — Он говорил торопливо, то ли по молодости лет, а может, от смущения. — Я разговаривал с соседями твоих родителей, как только мы узнали о фотокарточке… Ваши соседи слева и справа утверждают, что шпики посадили в автомашину только твоих отца и мать… Я думаю, что, если бы там было третье лицо, соседи сразу заметили бы это и уж наверняка не умолчали бы.
— Конечно, — подтвердил Вейнант. Вот видишь, Ханна!
— А чьих рук это дело, вам также известно? — спросила я.
Франс кивнул головой:
— Оббе Схааф плюс еще четыре подобных ему негодяя. При этом с ними не было ни одного немца… немцы лишь приняли от них арестованных.
— А кто такой Оббе Схааф?
Как бы оправдываясь, Франс развел руками.
— Ах да, — сказал он. — Ты его, конечно, знать не можешь… Он из Леэвардена, работал в фашистской «службе безопасности» и так усердно преследовал подпольщиков во Фрисландии, что больше не осмеливается на севере страны показываться на улицах. Теперь он перебрался сюда, и о нем уже и здесь идет дурная слава: он получил повышение — чин обершарфюрера или что-то в этом роде и, несмотря на свои преступления, кажется, чувствует себя в относительной безопасности.
— Оббе Схааф, — сказала я, — запомню это имя… А известно ли, где в настоящий момент мои родители?
Франс поглядел на Отто. Тот снова вынырнул из темного угла:
— На Амстелфеенсевех в Амстердаме. По крайней мере так говорят.
Я медленно поднялась. Никогда еще у меня не было такого ощущения, будто все уже сказано и все позади. Зато теперь я знаю, что мне делать. Внезапно зародившееся и созревшее решение было как будто единственным, что мне оставалось. И в этот мучительный момент оно принесло мне известное облегчение, хотя я чувствовала, что никогда больше не смогу смеяться и безразличие и оцепенение не покинут меня.
— Что ты задумала, Ханна? — спросил Вейнант, когда я встала и направилась к двери. В комнате вдруг наступила напряженная тишина. Товарищи придвинулись ко мне, даже Отто встал и с тревожным любопытством смотрел мне в лицо.
— Я иду… я хочу… иду, чтобы сдаться «службе безопасности», — ответила я. — Мои родители должны получить свободу.
У моей матери очень больное сердце. И отец, конечно, непременно заболеет в их вонючих тюрьмах!
Несколько секунд царило молчание. Затем я услышала недоверчивый смешок Франса.
— Ханна! Да нет, не такая уж ты глупая… Неужели ты думаешь, они попросту обменяют твоих родителей на тебя?
— Ханна, — заговорил Вейнант. — Не сходи с ума… Тогда у них в лапах очутятся сразу три человека… Притом один из них — борец Сопротивления. Та, что стреляет в предателей родины, — ее фотографию нашли у опаснейшего террориста.
Всей тяжестью своего тела я оперлась о стол.
— Я должна, должна это сделать… — сказала я; глухое, мрачное отчаяние сковало мою душу и притупило рассудок. — Я не могу допустить, чтобы отца и мать…
Франс вдруг подошел ко мне. Его руки схватили меня за плечи, и он насильно усадил меня.
— Ханна, — коротко сказал он, — начальник я твой или нет?
— Да, — ответила я.
— Тогда выслушай меня. — Голос его сделался строже, суше и энергичнее. — Не ради того, что ты нужна мне для выполнения нового задания… Не потому, что я просто приказываю тебе не вытворять никаких глупостей, вроде той, что ты сейчас придумала. Но кто же, черт возьми, слыхал когда-нибудь, чтобы борец Сопротивления сам отдавался в руки полиции? Даже из-за тысячи родителей, Ханна? В Сопротивлении таких вещей делать нельзя. Это, может, жестоко, может, и необычно, но все, что мы делаем, жестоко и необычно. Мы не живем здесь нормальной жизнью. Подумай, как изменилась твоя собственная жизнь. Таково положение, как это ни ужасно.
В его резком, спокойном голосе чувствовалась твердость, и этот голос проник до глубины моей истерзанной души.
— Франс прав, — сказал Вейнант, выждав несколько секунд. — Он совершенно прав, Ханна. Это очень тяжело, но ничего не поделаешь. Мы должны думать о будущем.
— Да, — согласилась я. — Это верно… Для нас важно только будущее. Вы правы.
Отчаяние все еще не оставляло меня, однако твердость и трезвость рассуждений моих товарищей оказали свое действие. Я подчинилась. Я подумала: как хорошо поступил Франс, напомнив мне о том, что он мой начальник. Сейчас мне необходимо иметь над собой начальника. Да что же, собственно, он мне говорил?
— Ты упомянул о каком-то новом задании? — робко спросила я наконец, повернувшись к Франсу.
Он все еще стоял рядом со мной. Кивнув, он сказал:
— Да. Есть задание. Однако сегодня об этом говорить не будем. Поговорим завтра, когда соберется вся группа.
И тут он улыбнулся мне, как улыбаются ребенку, который впервые открыл глаза после тяжелого кризиса.
— Ты удивишься, Ханна; сюда вскоре после вторжения вернулись твои старые знакомые. Теперь они уже с головой ушли в наше дело…
— Старые знакомые? — переспросила я. — Откуда они?
— Угадай-ка! — сказал Франс. — И обещай мне, что не будешь делать глупостей. Ты нужна движению Сопротивления; ты знаешь ведь, что начался последний этап борьбы.
— Знаю, — ответила я. — Глупостей делать не буду… Отправлюсь теперь в «Табачную бочку», там, наверное, можно переночевать.
Протянув мне руку, Франс задержал мою чуточку дольше, чем обычно. Я поняла: он хотел, чтобы я выполнила свое обещание. Но я и не собиралась его нарушать.
На следующее утро я одной из первых явилась в старый господский дом в «Испанских дубах». Я застала там Франса и Руланта; Рулант поздоровался со мной с таким же смешанным выражением робости и дружелюбия, какие я встретила накануне у других товарищей. Говорили мы немного, обсудили только последние сообщения с фронтов. Немецкие войска в Нормандии по-прежнему отступали, русские заняли Карельский перешеек, а на других участках фронта подходили к польской границе.
— Что-то теперь готовят нам немцы… — начал Рулант. — Отсюда уходят целые составы с солдатами вермахта, а прибывают сюда поезда с церковными служащими и отставными вояками в грязной темно-серой форме… Стоит часок побыть на вокзале, и ты получишь большее представление о создавшейся обстановке, чем из самых обширных комментариев Би-би-си.
— Да, — подтвердил Франс, — им не хватает людских ресурсов… Они не отправляют на фронт одних только эсэсовцев и полицейские банды; а эти последние орудуют против беззащитного населения.
Перочинным ножом Рулант делал белые нарезки на ольховой палке. Не подымая глаз от работы, он сказал:
— А немецкая молодежь учится умирать! Умирать за фюрера! Я этих молодых людей не понимаю. Или, вернее, я не понимаю, как можно заставить молодых людей поступать так, ведь они, ей-богу, очень дорожат и жизнью и будущим!
— Не могу себе представить, чтобы они в самом деле шли на фронт по собственному побуждению, — сказала я. — Рулант прав: молодые люди могут думать только о будущем. Мне не верится, чтобы у молодых немцев были другие желания. Их гонят в ад, применяя насилие, самое неразумное насилие!..
Подходили все новые люди; я слышала, как они разговаривали в коридоре. Я очень удивилась, так как мне послышались женские голоса. Что такое говорил Франс? «Старые знакомые»?.. Когда дверь отворилась, я увидела, что в комнату в самом деле вошли две девушки. В первый момент я не поверила своим глазам.
Я узнала девушек. Франс верно сказал: это были Ан и Тинка, две гарлемские девушки, которых почти год назад мне пришлось разыскивать в Энсхеде; они сформировали там группу для диверсий и саботажа. Стоя лицом к лицу, мы в волнении улыбнулись и протянули друг другу руки; однако в следующий же момент тяжелые воспоминания омрачили нашу встречу — я заметила грусть в глазах сестричек; они боялись сделать мне больно, так как, конечно, еще в Энсхеде узнали, какое горе меня постигло.
— Как дела?.. — только и спросили меня девушки. И я в свою очередь, кивнув им, сказала:
— Как поживаете?..
Находившиеся в комнате мужчины, казалось, испытывали еще большее смущение, чем мы. Я чувствовала это по всему и почти с такой же остротой, как и вчера. Общее замешательство грозило еще усилиться, как вдруг пришли Вейнант, Вихер и Отто. Послышались приветствия, осторожный смех — из-за меня товарищи чувствовали себя стесненно; все взгляды устремились на Вейнанта, который вытаскивал из кармана какие-то таинственные пакетики. Товарищи столпились вокруг него, обрадованные неожиданной возможностью отвлечься; Франс взял в руки мешочек, который Вейнант торжественно выложил на стол, и понюхал его.
— Боже мой! — воскликнул Франс. — Извини меня, Вейнант… Мне кажется, я чую кофе!
Все по очереди стали нюхать мешочек. В бодрящем и неповторимом аромате кофе таятся удивительные чары; в запущенной комнате вдруг словно просторнее стало, повеяло далями, свободой; настроение поднялось, и все повеселели. Я посмотрела на обеих девушек. Ан почти не изменилась; Тинка выглядела более взрослой и серьезной и, может быть, более бесстрашной. Мы впервые засмеялись, правда еще немного робея друг перед другом.
— А кто пойдет молоть кофе? — спросила я.
— Я! — воскликнула Тинка.
— Я! — сказал юный Отто, то ли из любезности, то ли еще из каких соображений.
— Значит, получишь двойное удовольствие: сначала насладишься запахом, когда будешь молоть кофе, а затем — когда кофе заварят, — сказала Ан. И она добродушно, по-матерински ткнула его в бок. — Пусть он смелет, Тинка. А ты иди ставь воду.
— Вы, молодежь, вечно торопитесь, — сказал Рулант. — И даже не заметили, что еще выложил Вейнант на стол.
Мы опять бросились к нашему товарищу, бакалейному торговцу; он вывалил из серого бумажного пакета две твердые металлические банки.
— Вот так штука! — воскликнул Франс, и глаза его заблестели. В этот момент он был похож на школьного учителя, чьи ученики безошибочно решают все задачи одну за другой. — Быть не может! Сгущенное молоко!
Мы с благоговением взирали на жалкие остатки прежней голландской роскоши, взвешивали банки в руке, рассматривали яркую этикетку с пасущимися на лугу коровами.
— Где ты, контрабандист этакий, раздобыл их? — спросил Рулант.
— Никогда не спрашивай о том, что тебя не касается, — отрезал Вейнант. — Я ведь не спрашиваю тебя, как ты добываешь провиант? — Ты, небось, уже знаешь, Ханна, — сказал он с ухмылкой, — что у Руланта обнаружился крупный талант фуражира?
— Как будто слыхала, — ответила я.
— Это они вдвоем, Рулант и Отто! — пояснил Франс. — Они обшарили весь район Гарлеммер Меер. А теперь в церквушке при богадельне для престарелых сложено не меньше семидесяти тюков продовольствия. Пшеницы, гороха и фасоли.
Рулант отмахнулся:
— Не говорите! Помнишь, Отто, сколько мы возились, доставая разрешения на перевозку?
— …или фабрикуя их собственными руками, — не моргнув глазом, сказал Отто. — Ну да, фабрикуя! А сколько народу пришлось нам привлечь на помощь… Шоферов грузовиков, мельников! Сколько мы нанимали повозок, трехколесных велосипедов с багажником, ручных тачек!..
— В своем роде это была первоклассная операция, — сказал Франс. — Ну, Тинка, иди и делай, что тебе сказала сестра: ставь воду! Отто, а ты — смели кофе!
Общее оживление напомнило мне о тех временах, когда меня впервые принимали в штабе. Однако сегодня оно было слишком нарочитым, неправдоподобным; а когда я подумала о всех тех, кого встретила здесь тогда, мне показалось, что мрачная тень спустилась и накрыла собой всю комнату. Товарищи еще некоторое время поддерживали видимость безмятежного веселья; я же сидела в стороне и почти не принимала участия в разговоре.
Мы смаковали настоящий кофе с настоящим консервированным молоком, пили медленно, закрыв глаза; как мне хотелось знать, какие мысли бродили в голове моих товарищей, каждого из них! Франс, как обычно, был снисходителен и самодоволен; я видела, что он снова чувствует себя вождем маленького, но испытанного боевого отряда.
— Слушайте, — наконец сказал он, — сегодня мы впервые после вторжения опять собрались здесь все вместе, как группа Сопротивления. Мы должны рассмотреть современную ситуацию, как она сложилась для нас, с тех пор… после понесенных нами потерь. Союзники повсюду продвигаются вперед. Немцы выводят из оккупированных ими районов свои последние боеспособные войска, а сюда направляют старичков… Однако здесь остаются еще уголовная полиция и «служба безопасности», как я вам уже говорил. Они, конечно, так закрутят полицейские гайки, что никто и вздохнуть не сможет… По крайней мере они попытаются это сделать.
Наша группа должна иметь в виду, что нам придется пережить еще несколько тяжелых месяцев. У нас плохо обстоит дело с боеприпасами. Нет у нас и порядочных велосипедов. Наши револьверы устарели… Я говорил с руководством партии обо всем этом. Мы должны как можно скорее взяться за дело и достать все необходимое…
— Каким образом? — спросил Вейнант.
— Ты прекрасно умеешь доставать кофе и молоко, — ответил Франс, — так разве не сможешь ты раздобыть парочку приличных велосипедов? Немецкие патрули разъезжают на великолепных велосипедах…
— Это что, задание? — спросил Вейнант, теребя ухо.
— Можешь так считать, — заявил Франс. — Вы с Вихером и Отто достанете несколько подходящих велосипедов; у кого взять — сам решишь: у коллаборационистов, у немцев, у полиции — неважно у кого; нам здесь необходима пара запасных велосипедов.
— Достань уж заодно хороший дамский велосипед для меня, — сказала Тинка. — А то мой скорее похож на выбывшую из строя швейную машину; я слезаю с него полумертвая… Я сама перекрашу его в другой цвет.
— Для меня новый велосипед также не будет излишней роскошью, — вставила я.
— Запишем, товарищи, — сказал Вейнант. — Два дамских велосипеда.
— Руланту и мне предстоит провернуть одно дельце в Хемстеде, — сообщил Франс. — Первые недели там хватит для нас работы… Здесь остаются три девушки.
— А что, собственно, нам делать? — спросила Ан, тряхнув своими пышными волосами.
Франс улыбнулся:
— Как только у вас будут велосипеды, вы отправитесь добывать для Совета Сопротивления кое-какое оружие и боеприпасы. У нашего руководства есть адреса, где эти вещи лежат для нас наготове, и другие адреса, где их надо добыть.
— Мы тоже ведь получим свою долю? — спросил Отто.
— Конечно, не беспокойся, — ответил Франс. — Но пока нам приходится экономить каждый патрон, выступать самостоятельно мы не сможем.
— А когда мы сделаем хороший запас?.. — спросила я.
— Тогда начнем драться, — сказал Франс, разглаживая морщинку на своем рукаве. — Я уже предвижу, кто будет у нас первым номером, и ты, Ханна, вероятно, тоже это знаешь.
«Что не удалось подпольщикам во Фрисландии, то здесь, в Гарлеме, должно удаться», — подумала я. Ни слова не говоря, я кивнула головой.
Мы выпили по второй чашке настоящего кофе, хотя оно стало жиже. Товарищи мало-помалу разошлись. Мы с девушками задержались в штабе дольше других. Я попробовала расспросить сестер насчет злоключений диверсионной группы в Твенте, однако девушки отвечали без особого воодушевления. Я поняла, что история этой группы представляла цепь мелких неудач и девушки в конце концов решили вернуться в район их прежней деятельности. Я была рада, что они здесь.
Черная Ханна
Потянулись тоскливые недели. Точно такие же, мне помнится, я проводила здесь раньше, когда нашей группе приходилось действовать осторожно и мы все, сидя в штабе, изнывали от безделья. На этот раз нам пришлось отсиживаться из-за того, что мы не были подготовлены к операциям.
С велосипедами дело не ладилось. За две недели трем нашим товарищам, которым это было поручено, удалось захватить только один мужской и один дамский велосипед. Мы, девушки, покрыли их зеленым и серым лаком и разобрали старую колымагу Тинки, припрятав годные части в домике садовника.
Как шли дела у Руланта и Франса, мы узнать не могли. Они помалкивали.
За три недели Ан, Тинка и я всего раза два ездили за оружием. Обе девушки оказались храбрыми и расторопными; в храбрости их, впрочем, я после моего знакомства с ними в Твенте ни на один миг не сомневалась. Они складывали револьверы и коробки с боеприпасами в свои велосипедные сумки, как будто это был хлеб. Они не впадали в панику, если по дороге встречались немецкие патрули, если у мостов или перекрестков дорог стояли сотрудники фашистской вспомогательной полиции и разнюхивали добычу. Однажды на пароме возле Фелзена Тинка спокойно прислонила свой велосипед к автомашине вермахта и весело болтала с двумя немецкими офицерами, отвечая на их не совсем пристойные шуточки.
Во время нашей второй поездки за оружием — из Эйтхеста в Фелзен — мы пережили нечто, с очевидностью доказавшее хладнокровие моих новых подруг, хотя я и без того была в нем убеждена.
На обратном пути, набив наши велосипедные сумки тяжелым как свинец грузом, мы при въезде в Бевервейк попали в пробку и вынуждены были остановиться; несколько грузовиков вермахта на расстоянии ста метров от нас столкнулись колесами и загородили улицу. Пешеходы и велосипедисты пробирались сквозь узкую полоску свободного пути, как рыбы, которых загоняют в шлюз. Не знаю, как это получилось, возможно, сумка была слишком тяжелая, только Ан вдруг покачнулась вместе со своим велосипедом, сделала какое-то неудачное движение, велосипед опрокинулся, и она упала.
Туго набитая велосипедная сумка соскользнула вбок. Что-то лопнуло — наверное, ремешок был не особенно прочный. По камням мостовой на глазах у группы почтенных и наивных голландцев покатились наши морские и полицейские пистолеты, коробки с патронами и отдельные патроны — беспорядочный, магазин оружия посреди улицы.
Мы немедля встали возле велосипеда Ан. Однако наши запасы уже привлекли внимание. Какая-то девица в темно-сером пальто — она выглядела так, будто за всю свою жизнь не произнесла ругательства или грубого слова, — пронзительно завопила: «Иисусе, Мария!..» Рабочие крикнули нам, чтобы предостеречь нас, а молодой парень на мотоцикле весь побелел при виде патронов, которые покатились ему под переднее колесо; смертельно испуганный, он повернул свой мотоцикл. Через несколько мгновений мы трое остались на улице одни. Все разбежались кто куда.
Тинка прислонила свой велосипед к дереву, а я все еще стояла, держа рукой свою машину. Я поглядела в сторону двух автомобилей вермахта, в ста метрах от нас; к нам приближались парни в зеленой униформе, кричали нам что-то, но я не разобрала слов. Ан стояла на коленях среди рассыпавшихся револьверов и патронов и быстро собирала их, снова набивая сумку. Тинка бросилась помогать, а я держала ее велосипед. Все произошло так быстро, кроме того, мы проявили такое хладнокровие, что я не смогла удержаться и разразилась смехом. Тинка взглянула на меня, затем на Ан; Ан тоже не выдержала и громко рассмеялась. Маленькое подвижное лицо Тинки затряслось от самого настоящего, бесстрашного смеха — так смеются совсем юные девчонки. Мы хохотали секунд десять. Точно так же мы хохотали однажды все вместе в Энсхеде, в госпитале. Затем мы подняли велосипед Ан, крепко привязали к нему сумку и снова двинулись в путь как ни в чем не бывало. Военные в автомашинах вермахта отвернулись и занялись своим делом. Один унтер-офицер крикнул нам по-немецки: «Что там такое случилось?» — а я, как обычно, крикнула ему в ответ по-голландски: «Ничего… просто свалилась одна женщина». Мы проехали мимо наших врагов. Часом позднее мы сдали боеприпасы где следовало. Только тогда мы снова рассмеялись; сейчас у нас было много времени. В штабе наш рассказ произвел огромное впечатление.
Еще до этого случая я выкрасила волосы в черный цвет. Я сделала это по совету Ан, поскольку Франс принес точные сведения: моя фотокарточка и приметы помещены в полицейских ведомостях.
«Рыжие волосы» — указывалось в приметах. Я была права, полагая, что благодаря яркому цвету моих волос врагам легче поймать меня. Я зашла в аптеку, адрес которой Вейнант взял у доктора Мартина. Там мне приготовили отвратительную, но надежную смесь. Я покрасила волосы в доме Яна и Карлин Ферлиммен, где я после моего возвращения в штаб все еще жила, иногда ночуя в «Табачной бочке». Когда я взглянула на себя в зеркало, я едва узнала свое слегка веснушчатое, побледневшее лицо, как бы вделанное в рамку из матового черного дерева. Я испугалась самой себя и думаю, что испугалась и Карлин; однако она была предупреждена и, впервые увидев меня с черными, а не рыжими кудрями, сказала только:
— Чудно как-то, Ханна… Придется мне заново привыкать к тебе.
Огорчение, которое я испытала, выкрасив волосы, несколько отвлекло меня от моего большого горя. Я не должна была говорить о нем, не должна была даже думать… Эта мысль удручала меня: в самом ли деле не должна? Мне все равно, как я выгляжу, раз передо мной лишь одна цель — разбить врага… В глубине души я знала, что цвет волос не играет теперь никакой роли, потому что тот, перед кем я гордилась своими рыжими волосами, больше их не видит.
С нетерпением ждали мы задания — Ан, Тинка и я. Каждое утро мы аккуратно являлись в штаб. Обычно там бывал и Франс, иногда он отсутствовал. Однажды Ан принесла с собой гитару. Они с Тинкой были очень музыкальны, гораздо более, чем я; мне трудно было запоминать даже детские песенки, которые я учила раньше в школе, — я могла насвистывать лишь «Марсельезу», неизменно фальшивя в двух местах в пассаже «l'étandard sanglant est levé», хотя я старательно повторяла про себя слова. Ан и Тинка научили меня песням русских партизан, песням каталонских жнецов и «Варшавянке»; они знали также итальянский текст песни «Бандьера росса» — «Красное знамя», а также песню, сочиненную в 1936 году Эрихом Вайнертом в окопах под Мадридом, — песню бригады имени Тельмана; при этом я всегда невольно думала о том, что итальянские коммунисты снова смогут петь на свободе свою песню, а Тельман, заключенный в Бухенвальде, может быть, уже умерщвлен эсэсовцами… Я научилась вполголоса напевать все эти песни, в то время как Ан и Тинка без всякого стеснения пели во весь голос под дикий аккомпанемент громко дребезжащей гитары. Старый господский дом был достаточно удален от шоссе, чтобы кто-либо мог слышать оттуда наше пение.
Уже через несколько дней я убедилась, что оставаться у Яна и Карлин я больше не могу. Я не хотела там оставаться. Они были для меня ближе, чем брат и сестра. Они делились со мною своей едой и питьем, и те жалкие деньги, которые мы с Хюго платили им, вряд ли можно было считать равноценным возмещением за продукты: деньги тогда почти ничего не стоили. Ферлиммены предоставили нам убежище, что не так часто случалось. Ничего не спрашивая, они догадывались, какую дичь они укрывают от немцев. И все же я должна была от них уехать. Я сидела с ними в кухне, держа маленького Хейса на коленях, и говорила им, что я боюсь за них, так как мне поручены новые задания, а моя фотокарточка попала в полицию. Они кивнули, сказали, что хорошо понимают, насколько важен этот аргумент, и что я, конечно, права; однако мы все трое, разумеется, знали другую, скрытую и более серьезную причину: я не в состоянии была оставаться здесь дольше одна. Как-то утром я поймала себя на том, что, встав с постели, смотрю в узкое окошко своей каморки — как я часто делала прежде, чтобы увидеть, не работает ли где в огороде Хюго. В другой раз я мысленно представила себе, как я иду к Хюго, чтобы рассказать ему что-то, прохожу мимо длинного курятника, останавливаюсь в сарае перед помещением, где хранились горох и фасоль. Но Хюго здесь теперь уже нет и никогда больше не будет…
Мой чемоданчик был уложен довольно быстро — багажа у меня было мало. Ян и Карлин много не говорили. Прощаясь с ними, я на какой-то момент снова испытала мучительную робость. Я не знала, как вести себя, что сказать. Поэтому я обрадовалась, когда Карлин первая сделала спасительный шаг и обняла меня.
Стоя во дворе, они все трое махали мне; Карлин держала на руках Хейса, который кричал: «До свидания, тетенька!» — а Ян медленно махал лопатой, пока я не скрылась за поворотом песчаной дороги.
Когда я в этот день ехала на велосипеде в Гарлем, у меня было такое ощущение, будто я слепое, беспомощное существо, брошенное во власть стихии… Человек, утративший почву под ногами и еще не сумевший найти себе новую точку опоры.
Ан знала одну медсестру в Гарлеме, у которой, по ее словам, над комнатой был маленький чердак, где может поместиться одна кровать. Там я и буду жить. А когда медсестры не будет дома, то я смогу сидеть в ее комнате и пользоваться газовой плитой и кухонной посудой, если захочу что-нибудь себе приготовить.
С большим трудом привыкала я к своему новому жилищу. Я слышала, как медсестра по утрам уходила из дому — по большей части очень рано; но я не могла набраться смелости, чтобы завладеть ее комнатой. Убрав свою постель — группа Сопротивления одолжила ее для меня у доктора Мартина, — я шла в штаб. Однажды я посмотрела, какие книги стоят на этажерке у моей новой хозяйки. Там была специальная литература по медицине, несколько книг для девушек — очевидно, книги эти хранились из-за связанных с ними воспоминаний — и два-три томика стихов; я перелистала их, однако гладкие красивые слова совершенно не тронули меня.
Спала я плохо в это жаркое летнее время. В моей «спальне», разогревавшейся за день от железной крыши, и ночью стояла пропитанная запахом смолы духота. Под балками чирикало множество беспокойных воробьиных выводков, как и во всех старых домах древнего города. Я подолгу лежала без сна, уставившись широко раскрытыми глазами в свинцовую тьму. Порой у меня было такое ощущение, как будто от меня ничего больше не осталось, кроме пустой, бесчувственной оболочки. Все, чем я была раньше, что я делала, что связывало меня с прежней жизнью, было у меня отнято, вырвано, отрезано. Я жила в том же городе, где жили мои родители, где я родилась, но даже это ничего не меняло. Я вынуждена была прятаться, я ходила с отвратительными, крашеными волосами, издеваясь сама над собой, среди людей, которые не должны были меня узнавать, как и я их… Фактически меня не существовало. «Ханна С.» было имя, формула из стершегося в памяти прошлого. Мне приходилось бороться с самой собой, с мучительным чувством, будто все, что я до сих пор делала, было бессмысленно и жизнь моя не удалась.
Я знала, что не совсем права, но сдержаться не могла и довольно ясно давала почувствовать товарищам по группе свое нетерпение и недовольство. Конечно, я видела, что Франсу это не нравилось, раздражало его; однако иначе вести себя я не могла. Однажды я спросила его без обиняков, когда же мы наконец начнем действовать. Незначительные вылазки ради каких-то велосипедов были не в счет; у нас было достаточно патронов; «запасы», о которых Франс так долго твердил, были сделаны. Я видела, что товарищи со мной согласны. Да и сам Франс должен был чувствовать, что он слишком долго мешкает без особых на то оснований. Ворчливым тоном он проговорил:
— Будь по-твоему… Завтра поговорим подробнее.
Однако он тянул еще дня три, видимо, за это время он успел встретиться с Анни или с кем-то другим; только тогда он сообщил нам, что мы можем начать операцию против Оббе Схаафа.
Выстрелы из школы
В конце июня и в начале июля Ан, Тинка и я несколько раз выходили на разведку, пытаясь напасть на след Схаафа. По словам Франса, негодяй, по-видимому, чувствовал себя в безопасности в районе Гарлема, однако избегал часто показываться на людях. Для ориентировки у нас была лишь старая фотография, вырезанная из какой-то газеты и до того замызганная и измятая — очевидно, она долго пролежала в бумажнике или внутреннем кармане, — что узнать по ней человека было невозможно.
Отведя Отто в сторонку, я ему сказала:
— Ты часто бываешь в разъездах… Так смотри во все глаза. Если нападешь на след Оббе Схаафа, молниеносно сообщи нам… Только не стреляй в него сам, слышишь?
— Вы, значит, зарезервировали его за собой, да? — добродушно рассмеялся юноша. — Хорошо, буду следить за ним во все глаза.
Мне нравился Отто. Он был чрезвычайно скромен, держался большей частью в сторонке. Он был не из простых людей, не из рабочих, как другой новичок, Вихер. Отец Отто был заведующим сельской школой где-то между Лейденом и Гарлемом. Отто ушел из старшего класса средней школы, чтобы присоединиться к нам. Однажды он заговорил со мной о своих планах:
— Изучать химию? Ну нет, не теперь. Я уже несколько месяцев в учебник не заглядывал… Хотя это большое искушение, если хочешь знать. Но сперва надо окончательно разделаться с негодяями. Тогда я снова начну жить.
Я стала расспрашивать его о химии. Он, улыбаясь, покачал головой:
— Не стоит зря растравлять себя, Ханна… Ведь ты тоже бросила ученье, поняла, что есть вещи более важные.
Задумчиво кивнув, я сказала:
— Да… Но я бросила отчасти потому, что более не видела в этой науке пользы… Слишком она непрактичная. Это не право, а одни юридические формальности… Чего никогда не скажешь о химии, невзирая на все ее формулы. Она всегда остается точной наукой.
— Она, конечно, тоже претерпевает изменения, как и право, — сказал Отто. — Но по-другому, в большем соответствии с жизнью… Нет, давай не будем об этом говорить. Мысль о лаборатории и обо всем, что с ней связано, ударяет мне в голову, как алкоголь; и я лишь с трудом могу устоять.
— Сейчас главное — Оббе Схааф, — сказала я.
— И велосипеды, — подхватил Отто.
Ан и Тинка, жившие у своей тетки на границе Блумендала, каждый день, шагая по дороге в штаб, проходили мимо полицейской казармы, где размещалась «служба безопасности». Несмотря на врожденную зоркость и проницательность, сестрам все еще не удалось разузнать, кто же там Оббе Схааф.
— Слишком много шляется здесь всякой сволочи, — ворчала Тинка в штабе, заплетая косы перед облупленным зеркалом. — Похоже, что молодчик наш действует только в темноте.
— Кто знает, может, ты много раз проходила мимо него, когда он ехал в автомобиле, — сказала я.
— Можно просто лопнуть от злости, — сказала Ан.
— Может, Отто больше посчастливится, — заметила я.
— Не завидую такому счастью, — выпалила Тинка так громко, что мы все три разразились хохотом.
Нам было скучно. Я стала приносить в штаб книги — решила наконец основательно, от начала до конца, прочесть «Капитал». Я приступила к чтению, но сосредоточиться не могла. Хотя я гнала прочь мысль об арестованных родителях, другие мои мысли были тоже далеко не радужные. Мне все казалось, что время уходит зря и что мы ждем у моря погоды… Ничего нет хуже такого положения. Иногда я целыми днями кружила по городу — в конце концов, Гарлем не столица мира! Извилистая нить жизни Схаафа должна же где-нибудь скреститься с моею, думала я. Но я не могла отыскать эту нить. Я приходила в штаб, ожидая, что Ан и Тинка принесут лучшие известия. В долгие дневные часы я часто сидела одна и, подперев голову руками, пыталась сосредоточить внимание, постигая сложную сущность «Товара»; я делала записи и, к собственному удивлению, даже запомнила многое, так что могла кое-что рассказать Ан и Тинке, когда они, жадные до знаний, порой задавали мне вопросы. Ан подолгу играла на гитаре, и мы слушали музыку, не проронив ни слова. А то мы снова собирались все вместе, пили пиво, которое становилось все хуже и противнее, и слушали пение двух сестер.
Рулант первый принес сведения о Схаафе. Как-то однажды долгим светлым летним днем, когда мы, изнывая от скуки, сидели на продавленных диванах и переговаривались, лениво роняя слова, точно тяжелые капли, в комнату вошел Рулант и торжествующе заявил:
— Я знаю, где находится Схааф!
Мы сразу ожили и окружили его, сгорая от любопытства и зависти, и закидали его вопросами. Прежде чем нам ответить, он не торопясь удобно уселся на диване.
— По соседству с моим шурином Кором, — сказал наконец Рулант, — на Хоойвахенстраат, на границе между Хемстеде и Гарлемом, живет некая особа, она уже давно водит дружбу с одним типом из «службы безопасности». Он заявляется к ней раза два в неделю, как только ее муж уйдет из дому. Все, разумеется, об этом знают. На днях Кору посчастливилось услышать от одного из его соседей, что этот тип не кто иной, как Оббе Схааф.
— Ура! — воскликнула я. — А твой шурин не путает, Рулант?
— Путает? Человек, от которого он это слышал, — житель села возле Леэвардена, они с Оббе за одной партой в школе сидели.
— Ура! — еще раз сказала я. — Амурам Оббе будет положен конец.
— Может, возьмем сразу эту шлюху? — предложила Тинка.
Настроение у нас поднялось, мы оживились. Мы заставили Руланта подробно рассказать нам, где живет его шурин, и тотчас же отправились на разведку. Он жил в совершенно новом квартале, который начали застраивать незадолго до войны, но из-за оккупации застройка была приостановлена. Новые домики расположились на песчаном пустыре, где пятнами пробивалась на поверхность трава. Отводный канал с мостиком соединял этот район с первой широкой улицей города. Вдоль канала еще сохранилось несколько более старых домов, а между ними тянулись пустыри неиспользованных строительных участков и садики, о которых никто не заботился. Ближе к мостику рос жидкий ольховый и ивовый лесок, где при известной ловкости, пожалуй, можно было бы спрятаться. Против двойного ряда домов помещалось здание школы, а позади нее — обнесенная оградой лужайка. Все вместе носило характерный для городской окраины, отпечаток — смесь старого и нового; подобная картина обычно вызывает смешанное настроение легкой грусти и некоторой надежды на будущее.
В течение целой недели мы с Ан и Тинкой вели наблюдение в этом квартале. Здесь не показывался ни один разведчик из «службы безопасности». Несколько раз мы видели днем неприятного типа в штатском, он заходил в одну из квартир; хотя Ан нашла, что у молодчика такая рожа, будто «изменник родины» прямо написано на ней, это еще не означало, что мы имеем дело с Оббе Схаафом.
Каждый день товарищи расспрашивали нас, как идут дела, а нам казалось, они злорадствуют, что мы никак не сдвинемся с мертвой точки; они добродушно подтрунивали над нами, я же просто зеленела от злости и очень обрадовалась, когда Отто, оставшись как-то один со мной в комнате, сказал мне:
— Мне думается, я стреляю недостаточно хорошо… Не могла бы ты дать мне несколько уроков?
Я сразу припомнила дни, когда я впервые пришла в штаб и училась стрелять между двойным рядом сосен в поместье «Испанские дубы». Я вспомнила о первой ужасной шутке, которую сыграл со мной Франс, когда он увел меня в лес и вдруг заявил, что он — немецкий агент. Я согласилась учить Отто стрельбе.
После этого мы каждый день упражнялись в густых, заглушающих звуки сосновых аллеях поместья. Иногда к нам присоединялись Ан и Тинка. Впрочем, им-то не нужно было упражняться в стрельбе; они стреляли метко и смеялись над Отто, когда ему случалось промазать; он стрелял менее уверенно, чем я ожидала.
— Ты слишком напрягаешь руку, — сказала ему Тинка.
— Целиться надо спокойно, — добавила Ан. — А когда нажимаешь курок, сразу думай: пуля уже в цели.
— Давай, Отто, — сказала я. — Повторим. Держись увереннее.
Днем мы наблюдали за кварталом, где жила любовница Схаафа, если уверения Руланта и его шурина, а также сведения знакомого Руланта были правильными. Счастье нам не улыбалось. Мы слонялись по улицам, изнывая от безделья: перед нами мелькали стены кирпичных домов и школы, серо-голубая вода в канале, клочки зелени и насыпанный возле новостроек песок; картина эта была раздражающе однообразна и скучна для глаз… Мы могли вслепую найти дорогу.
— Наверное, Оббе занят в каком-нибудь другом месте, — предположила я.
— Направили на Восточный фронт… или во Францию, — сказала Ан.
— Вот была бы благодать! — воскликнула Тинка. — Там ему уж наверняка будет капут. Жаль только, что он избежит пули из наших револьверов.
— Нет, нет, — сказала я. — Франц прав. Войска отсюда уходят, а полицию немцы оставляют здесь. Она нужна им как средство устрашения. Задача полиции — держать оккупированные страны в ежовых рукавицах.
— Ставлю гульден, что этот подлец все еще здесь, — сказала Ан.
— А я добавляю еще гульден, даже два; они все равно ничего не стоят, — отозвалась Тинка.
На следующий день после нашего разговора мы убедились, что подлец этот и в самом деле еще курсирует здесь, хотя не пешком, а на велосипеде. Мы уже собирались покинуть квартал, где мы кружили около двух часов, как вдруг увидели, что из города едут на велосипедах два разведчика из «службы безопасности», направляясь к мостику. Первая увидела их Ан; она схватила меня за руку, и я сошла с велосипеда. Позади нас Тинка с шумом втянула в себя воздух.
— Бог ты мой! — воскликнула Ан. — Два сразу.
— Тинка, — распорядилась я. — Следуй за ними, а мы останемся здесь. Последи, не направятся ли они на Хоойвахенстраат.
Перед тем как повернуть в другую сторону и поехать вдоль отводного канала, мы с Ан проследили за обоими молодчиками в военной форме. Один из них — блондин, довольно толстый, с огромными красными ушами и почти белыми усиками, другой — черноволосый и худощавый. Блондин показался мне не очень умным и довольно добродушным человеком, хотя доброта вовсе не вязалась с его позорной должностью. Черноволосый, если судить по его внешности, был хитрый и ядовитый тип. Я подумала, что блондин, вероятно, фрисландец, а вот черноволосый, более опасный субъект, — непременно Оббе Схааф. Тинка уже помчалась вслед за ними, но, когда она въехала на мостик, они скрылись из виду, свернув за угол дома.
Мы подождали минут десять. Затем к нам присоединилась Тинка. Она подъехала с беззаботностью, свойственной молодости. Мы вместе спрятались за ивами и ольхой возле канала.
— Ну как? — спросили мы Тинку. — Узнала что-нибудь?
Тинка пожала узенькими плечами — Самую малость. Черный вошел в дом № 11 по Хоойвахенстраат. Жирный блондин стоит снаружи и стережет.
Мы поглядели друг на друга.
— Двое зараз — пожалуй, многовато, — пробормотала Ан. — Хотя я не испугалась бы…
— Ясно, бояться нечего, — подтвердила Тинка. — Как ты думаешь, Ханна?
— Если мы уложим их обоих, то у нас будет, во всяком случае, уверенность, что один из них Оббе, — ответила я. — Однако это не шутка… Два продувных негодяя, разумеется, прекрасно умеют управляться с револьверами… Но одно мы знаем твердо: Оббе чувствует себя далеко не так уверенно, как утверждает Франс. Негодяй обзавелся телохранителем.
Мы нерешительно стояли на месте и молча глядели одна на другую.
— Если это Оббе… — начала Ан.
— Клянусь, что да, — заявила Тинка. — Все сходится. Адрес. Дневной визит…
— Неужели этот толстяк будет все время торчать в подъезде? — спросила я. Мне пришлось прикусить язык, потому что в этот момент толстый блондин с белыми усиками снова оказался в поле нашего зрения. Мы сели на велосипеды и уехали из рощицы; остановились мы только в первом застроенном переулке.
— Уфф! — устало вздохнула я. — Только хлопот нам прибавляют… Оббе отправил своего телохранителя на часок-другой, попомните мои слова.
С обычной терпеливостью, уже ставшей второй натурой, мы ждали развития событий. Впрочем, мы теперь уже не были такими терпеливыми. После долгих дней томительной неизвестности и разочарования нам предстояло первое волнующее событие.
Тучного белобрысого сыщика обнаружила Ан ближе к вечеру, когда он действительно снова появился и проехал на Хоойвахенстраат. Он явно вернулся, чтобы забрать с собой своего соратника и шефа.
— Значит, предположение было правильным, — сказала я. — Тощий брюнет с перекошенной мордой — Оббе Схааф. Вопрос лишь в том, всегда ли он ходит с телохранителем?
Ан зорко огляделась вокруг.
— Удрать отсюда можно только вдоль канала, — сказала она мне… — А с этого места трудно уложить кого-нибудь.
— Кого-нибудь? Если ничего не изменится, то нам придется уложить обоих, — возразила я.
— Что ж, я не боюсь, — сказала Тинка.
— Еще бы! В этом не сомневается ни один человек, который тебя знает, — сказала Ан. — Ты сможешь это сделать. Пожалуй, и я смогла бы, и Ханна тоже. Но наша операция должна удаться… то есть мы должны вернуться на базу. Нас ждет еще много дел.
Я лишь краем уха прислушивалась к шутливому и сердечному разговору двух сестер. Я так же, как и Ан, огляделась вокруг. Она была права: удрать отсюда, со стороны нового квартала и школы, было невозможно; там песчаный пустырь переходил в выгон, где были, конечно, канавы и изгороди; они послужили бы препятствием в случае, если бы наше покушение не удалось и пришлось бы спасаться бегством. Канал с отвесными берегами также был малоподходящим путем отступления.
— Надо стрелять с автомашины, — сказала я.
— Как Хюго, когда он взял на пароме полицейского шпика… — начала было Тинка. И сразу замолчала; я видела — хотя сестры думали, что я не заметила, — как Ан торопливо толкнула ее локтем.
— Это дело для целой группы, — быстро нашлась она.
Я задумчиво кивнула.
— Пожалуй, верно, — сказала я. — Надо хорошенько разобраться в создавшемся положении, девушки. Набросаем план местности.
В штабе мы все вместе рассматривали грубо набросанный мною план: канал, мост и новый квартал. Рулант немного дополнил мой чертеж, он нанес на него ближайшие дороги, ведущие в город. Действительно, трудность заключалась в том, что имелся лишь один путь отхода — через мост; если мы собирались застрелить Схаафа на Хоойвахенстраат, возможность отхода в другую сторону, как я сначала думала, совершенно исключалась.
— А что, если они ходят только вдвоем? — спросила я.
— Тогда надо действовать группой, — сказал Вейнант.
— Опасно вот здесь, в этом углу, — пробормотал Франс, наклонившись над листом бумаги с планом. — По-моему, девушкам стоит понаблюдать, не приходит ли Оббе один.
— А тем временем июль пройдет… — проворчала я.
— Я не могу взять на себя ответственность, — возразил Франс. — И особенно сейчас. Немцы бегут… Может, осенью все решится. Тогда и схватим Оббе.
— Франс, ты веришь, что война окончится так скоро? — спросила я, еле дыша: я вдруг осознала с острой болью в сердце, что Хюго и другие наши товарищи, десятки борцов — наших соотечественников погибли на исходе войны; дверь в новую жизнь была уже приоткрыта. Они не видели дня, заря которого уже занялась. И в то же время я знала: надо радоваться тому, что дверь приоткрыта и что скоро все кончится — речь шла о живых людях.
— Я не пророк и на кофейной гуще не гадаю… — сказал Франс немного строже. — Я несу за вас ответственность. Мы должны постараться ликвидировать Оббе без лишнего риска.
Мы снова начали настойчивые, требующие терпения поиски. В течение трех дней молодчики из «службы безопасности» не показывались в новом квартале; но чем дальше, тем больше была опасность привлечь к себе внимание. И вот черномазый молодчик с хитрой рожей снова появился; теперь у него был другой провожатый — низенький парень с родимым пятном возле носа и прищуренными, почти не видными глазками.
— Я пойду за ними. Погляжу, что они делают, — сказала я.
Сомнений не было. Тощий брюнет был тот, кого мы искали, — приговоренный нами негодяй, забравший моих отца и мать. Сменился только провожатый. Вскоре Оббе исчез в доме № 11 на Хоойвахенстраат. Низенький парень с глазами, как щелки, подежурил некоторое время у подъезда и, едва взглянув на меня, повернул обратно в город, убедившись, что на улице опасности нет. Позже, к концу дня, он снова явился — за шпиком, который, не спеша и зевая во весь рот, покинул дом, где, очевидно, приятно развлекался.
— Этот брюнет — Оббе, совершенно точно можно сказать, — заявила Ан.
— Ах, как бы нам перехитрить его? — вздохнула Тинка.
Мы обсудили этот вопрос в штабе, рассматривая план улицы.
— Удобнее всего спрятаться в школе, — высказала Ан свое мнение. — И стрелять из чердачного окошка. К тому времени, когда Оббе уходит от той бабы, детей в школе уже не бывает.
— Главное — быть уверенным, что не промажешь, — сказал Франс. — Иначе не уйти вам.
— Все удастся, если только найти снайпера, — заявила я.
Новичок Вихер, который доставал велосипеды вместе с Рулантом и Отто и говорил очень редко, тихонько рассмеялся при моих последних словах.
— Что тебя рассмешило? — спросила я Вихера.
— Если ты ищешь снайпера, то Вихер, конечно, знает такого, — сказал Вейнант; он тоже засмеялся. Смеялись и Франс, и Рулант. Мы поняли, они смеются над нами. — В майские дни сорокового года[33] Вихер стрелял под Греббебергом… — продолжал Вейнант. — Он никогда не делал промаха, а, Вихер?
Всегда спокойные серые глаза Вихера сразу загорелись.
— «Никогда» — это слишком сильно сказано… Я только знаю, что еще до войны меня ненавидели в тирах, на ярмарках. Я всегда забирал первые призы.
— Великолепно, — воскликнула я.
— А если с большого расстояния? — спросила Ан с сомнением в голосе.
— Для настоящего снайпера разница в пятьдесят метров не играет роли, — сказал Франс, который, видимо, очень заинтересовался. — Не так ли, Вихер?
— Надо посмотреть на месте, — благоразумно ответил Вихер.
На следующее утро мы отправились с Вихером вдвоем. Теперь я уже не рискнула перейти мостик и послала Вихера одного обследовать местность. Минут через пять он вернулся.
— Расстояние не самое главное зло, — сказал он. — Улицу можно держать под обстрелом из маленьких окошек школы со стороны фасада. Там, по-видимому, находятся уборные.
— Ну и что же дальше? — нетерпеливо спросила я, ободренная его дельными рассуждениями.
— А как же проникнуть в школу? — сказал он. — Там ведь дети. Мы не можем подвергать их опасности в случае, если придется стрелять.
Стоя друг против друга, мы напряженно размышляли. Вдруг меня осенило:
— Вихер! Через несколько дней детей в школе не будет! Начнутся каникулы! После пятнадцатого июля школа будет целиком в нашем распоряжении.
Он взглянул на меня, уголки его рта поднялись, глаза снова заблестели. Он тихо, будто про себя, рассмеялся.
— Здорово! — воскликнул он. — Я об этом не подумал… Ну, теперь…
— Теперь Оббе конец, правда? — спросила я, стараясь умерить охватившее меня ликование.
— Вероятно, — ответил Вихер.
Мы снова обсудили наш план вместе с группой. Рулант сам отправился посмотреть обстановку, затем туда пошел Франс с Вихером. Ан, Тинка и я пробыли там полдня. Вейнант и Отто постарались обеспечить нас парочкой первоклассных велосипедов; они тоже отправились поглядеть, как лучше поместить Вихера напротив Хоойвахенстраат. Все мы были в отличном настроении.
Медленно тянулось время. Наконец наступил день, который, как мы убедились, никакая война и оккупация не могли отменить: наступило пятнадцатое июля, и в школе начались каникулы.
— Давайте все же повременим, — предложила Ан. — Возможно, в школе сразу затеют уборку. Тогда нас живо обнаружат.
Мы вели наблюдение два дня подряд. Школа по-прежнему пустовала.
— Они не начнут уборку раньше конца августа, — сказал Рулант. — Обычно к началу учебного сезона вся мебель покрывается густой пылью.
— Тогда занимаем школу, — решил Франс. Он явно хотел сам руководить операцией и был, безусловно, вправе поступить так. Бихеру поручили дежурить здесь ежедневно до тех пор, пока не представится благоприятная возможность.
— А мы? — спросила Тинка, полная нетерпения и слегка обиженная. — Мы ведь первые получили задание казнить Оббе!
— Обстоятельства изменились, — отрезал Франс. — Вы будете прикрывать отход возле мостика. Ты выстрелишь только в том случае, если произойдет какая-нибудь загвоздка.
— Ты, пожалуй, не прочь, чтобы произошла загвоздка, правда, Тинка? — спросил Вейнант и дернул младшую сестренку за косу. Она ударила его хлопушкой для мух, которая лежала на столе, и он быстро спрятался за меня.
Отто уже исчез куда-то, а мы даже не заметили.
— Ручаюсь, что сегодня он привезет хороший велосипед, на который давно уже зарится, — сказал Рулант с отеческой гордостью. — Чтобы увеличить шансы Вихера на благополучное возвращение.
— Пока что я возьму свой собственный тяжеловоз, — сказал Вихер.
В конце дня они с Вейнантом куда-то отправились. Они облачились в синие комбинезоны с заплатами на коленях и на заду и взяли с собой длинный сверток, запаковав его в газеты и джутовый мешок. В мешке могло бы поместиться все: обои, инструменты слесаря-трубопроводчика (хотя в Голландии вряд ли можно было увидеть хоть одну трубу, не конфискованную немцами), а также метр. Возможно, там был и карабин для снайпера. Помимо того, на руле велосипеда у Вейнанта висела маленькая бадейка с дегтем, обмотанная ветошью. Я нашла, что оба моих товарища выглядели самыми честными рабочими… и не такими уж молодыми, чтобы по дороге их захватили и направили отбывать трудовую повинность.
К концу дня Вейнант возвратился. Вихер и длинный сверток остались в школе; только бадейка с дегтем висела на руле у Вейнанта. Мы обступили его и засыпали вопросами.
— Вихер уже засел в школе и бьет баклуши, — сказал Вейнант. — Я думаю, он играет в алфавитные кубики, чтобы скоротать время…
— Все сошло гладко? — спросил Франс.
— Как нельзя лучше. Ни один человек не усмотрел ничего странного, когда мы вошли в школьный сад. Мы обогнули здание— позади школы нет жилых домов. За неимением зеленого мыла я намазал стекла дегтем и налепил полоски бумаги. И стекла почти не звенели.
— А ты не забыл взять оттиск с замка? — спросил Рулант.
— Сделано, — ответил Вейнант. — Завтра ключ будет готов.
На другой день Вейнант в комбинезоне снова пошел в школу.
Он принес Вихеру запас еды в коробке и ключ, чтобы Вихер мог выходить.
Отто и в это утро не показывался в штабе. Мы, девушки, спозаранку отправились в район мостика. Уже издали мы увидели, что в школе открыто маленькое чердачное окошко. А вообще здание школы выглядело совершенно заброшенным и не вызывало подозрений.
В этот день Оббе Схааф не пришел к своей любовнице. Около шести часов, когда уже ясно было, что ждать нечего, мы покинули свой пост, бросив последний взгляд на школу и полуоткрытое окошко.
На следующее утро, когда мы собрались в штабе, Франс спросил:
— Кто из вас видел Отто или получил от него какие-нибудь известия?
— Явится, не пропадет, — ворчливо заметил Вейнант. — Подкарауливает велосипед.
— Вообще-то не в его привычках отсутствовать так долго без уведомления, — заметил Рулант. — Если бы я не знал, что он очень хитрый и осторожный…
— За него можно не беспокоиться, — сказала Ан.
Я не была в этом уверена; у меня появилось какое-то неясное, противное ощущение под ложечкой. Но это ощущение могло обмануть меня. Возможно, мое нервное состояние объяснялось тем, что нам предстояла операция. Мне некогда было раздумывать о том, почему Отто отсутствует. Надо было отправляться на Хоойвахенстраат.
Расположившись около отводного канала, мы полдня делали вид, будто нам очень весело, смеялись, бродили взад и вперед. Под конец нам уже казалось, что на нас глазеют даже булыжники.
Я несколько раз зевнула; в душе росла неуверенность, хотелось, чтобы это наконец кончилось.
Около половины четвертого неожиданно показался Оббе Схааф. Он снова явился в сопровождении толстяка блондина с усиками, которого я приняла за фрисландца. Они так быстро приближались к нам на велосипедах, что мы еле-еле успели спрятаться.
Когда толстяк в военной форме проехал обратно по направлению к городу, мы снова заняли нашу позицию возле моста, но несколько дальше, где жидкая рощица кое-как укрыла нас под своей сенью. Скучно и томительно потекли минуты, словно разделенные долгими промежутками, и бой часов на башне в Хемстеде падал все более редкими ударами. Изредка кто-нибудь из нас выходил из рощицы посмотреть, что происходит возле школы.
Окошко по-прежнему было открыто.
Видел ли Вихер, что появились молодчики из «службы безопасности»?
Мы топтались на занятом нами посту, нервничая и беспокоясь.
Около пяти часов толстяк вернулся. Я чувствовала, как тяжело и неприятно медленно бьется мое сердце, его стук отдавался в горле. Я почти не глядела на своих подружек — по обыкновению я боялась, что если замечу их волнение, то сама еще больше разволнуюсь. Я только сказала — Толстяк приехал!
— Да, — робко подтвердила Ан. — В течение десяти минут все должно решиться…
Блондин скрылся за углом, свернув на Хоойвахенстраат. Ан, Тинка и я неподвижно стояли около мостика, сжимая горячими и влажными руками револьверы, неотступно следя глазами за окошком в школе.
Секунды медленно ползли, отбивая счет где-то у меня внутри. И всякий раз я сбивалась и начинала считать снова: пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять… Еще одна минута прошла.
Я взглянула на свои часы, чтобы узнать, сколько времени мы тут стоим, как вдруг раздался выстрел.
Мы замерли; Тинка крепко схватила Ан за рукав. И сразу же последовал второй выстрел. Я напряженно вглядывалась в школьное окошко. Казалось, там ничего не изменилось.
Затем я увидела, как раму осторожно закрыли изнутри. Время тянулось томительно долго. Я ожидала, что увижу, как выскочат люди, услышу крики. Но кругом было поразительно тихо.
Кто-то вышел из школьного двора — синяя фигура со свертком на плече; одной рукой человек вел велосипед. В тот же миг пронзительно завопила женщина. Ан, Тинка и я переглянулись. Нам нечего было спрашивать, чей это был голос. Любовница шпика подняла тревогу.
Синяя фигура Вихера на момент скрылась за выступающими домами на углу улицы. Затем он снова показался уже на велосипеде и проехал мимо нас. В нашу сторону он не глядел, однако его голос донесся до нас:
— Баба бежит там… Задержите ее.
Мы молча тут же вскочили на велосипеды и быстро поехали навстречу женщине, которая бежала посреди улицы, расставив руки.
— Держите убийцу!.. Держите убийцу!
Как я и ожидала, это была пухлая, вульгарного вида женщина, вся в завитушках, облаченная в красноватый цветастый халат. Вероятно, она в таком виде выглянула в окно и увидела, как ее любовник вместе с провожатым кувырнулись на землю. Женщина кричала и размахивала рукой, другою она придерживала развевающиеся полы халата. Кое-где в окнах показались люди, некоторые вышли из подъездов; в этот час здесь было немноголюдно, большинство мужчин было на работе — пока еще работали полный день.
Я посмотрела в другую сторону: в пятидесяти метрах от нас, как раз напротив школы, на улице лежала беспорядочная зеленая груда. Я различила ноги, сапоги и откинутую в сторону руку.
Груда лежала так тихо и неподвижно, что было ясно — счеты сведены полностью. Я снова взглянула на женщину. Она подходила все ближе, открыла опять рот, язык ее как-то нелепо болтался, точно маленький розовый краб, — и опять крикнула:
— Убийство!.. Вон едет убийца!
Мы все три почти одновременно соскочили с велосипедов, поставив их якобы по глупости поперек, так что почти перегородили улицу.
— Что случилось? — спросила Ан самым наивным тоном, на какой только была способна; я уже заметила, что Ан, если хотела, могла напустить на себя наивный вид, лучше любой опытной актрисы.
Женщина как-то бессильно махнула рукой назад. Волей-неволей ей пришлось остановиться, мешали наши велосипеды.
— Там… — начала она, задыхаясь; казалось, она совсем обессилела от быстрой ходьбы и потрясения. — Сами видите… их застрелил… какой-то парень…
— Но ведь это, кажется, немцы, — сказала Тинка с такой же притворной наивностью, как и ее сестра. — Они в самом деле умерли?..
Женщина по очереди поглядела на нас, все еще задыхаясь и судорожно сжимая рукой халат на груди.
— Никто ничего не предпринимает… Никто! — выкрикивала сна. — Да что же это такое?.. Убийство среди бела дня!..
— Пойдите к ближайшему телефону и вызовите полицию! — предложила я.
— Я позвоню вместо вас, — поспешно предложила Ан. — Идите домой… Мы позвоним в больницу, в скорую помощь и в полицию… Идите спокойно… Если оба они умерли, то криками вы все равно не сможете вернуть их к жизни, — добавила она безжалостно. Женщина поглядела на нее, не зная, что надо делать: разозлиться на Ан или поблагодарить ее.
— Позвоните… да, позвоните… Боже, боже! — наконец пролепетала она. Внезапно она повернула обратно и легкой рысцой побежала к двум лежащим фигурам.
— Положитесь на нас! — крикнула Ан. Мы еще раз поглядели на убитых шпиков, сели на велосипеды и быстро двинулись в путь. Оглянувшись возле моста назад, я убедилась, что из окон по-прежнему выглядывают люди; однако подойти к мертвым никто не решался, кроме женщины в халате огненного цвета.
Переехав мостик, мы с хохотом уткнулись лицом в руль велосипеда. Нервное напряжение наконец разрядилось; все сошло, казалось, слишком легко и гладко. Просто неправдоподобно!
— Позвоните, пожалуйста… — пропищала Тинка, подражая женщине в красном. — Здорово мы ее надули!
— Интересно, долго ли будут валяться там эти негодяи? — сказала Ан и даже всхлипнула от. смеха.
— Во всяком случае, слесарь успел скрыться? — ответила я. — Вот это выстрелы!
Сделав огромнейший крюк, мы снова очутились в штабе. Вихер был уже там. Он успел снять комбинезон, и карабина не было видно. Тут же в комнате находились Франс и Рулант. Мне показалось, что они необычно молчаливы, — после такой удачной операции это было странно.
— Все сошло великолепно, товарищи! — воскликнула я, входя в комнату. — Это любовница Оббе…
Слова застряли у меня в горле. Я переводила взгляд с одного товарища на другого. Вид у них был какой-то смущенный. Даже Вихер, на лице которого я ожидала увидеть выражение торжества, избегал глядеть на нас. Ан и Тинка тоже сразу заметили их сдержанность и нерешительно посмотрели на меня.
— Что-нибудь случилось? — спросила Ан.
Рулант отвернулся, Франс, волнуясь, поднес руку к галстуку, потом опустил ее в боковой карман.
— Неудача и удача сразу… — сказал он. — Скверная история! Вейнант только что узнал, что позавчера Отто схватили около почтовой конторы, как раз в тот момент, когда он собирался ехать на новом велосипеде.
— Отто? — воскликнула я, вся похолодев. — Где он? Что они сделали с ним?
— В том-то и дело, что нам ничего не известно, — ответил Франс. — Вейнант отправился выяснить подробности… У Отто наверняка был при себе револьвер… А уж если немцы найдут оружие, то речь пойдет не о краже велосипеда…
У меня задрожали колени. На бледных лицах Ан и Тинки был написан испуг. Мы все три сели: я на первый попавшийся стул, а сестры — на диван.
— Он добывал велосипед… — проговорила Ан. — Хороший велосипед, чтобы Вихеру легче было скрыться. А теперь вот Вихер сидит здесь, с нами ничего не случилось, а Отто схватили… Отто, который не сделал ни одного выстрела!
Ан опустила голову. Я заметила, как крупная слеза упала ей на руки.
Неудавшееся освобождение
Мы молча сидели все вместе, ожидая возвращения Вейнанта. Прошло около двух часов, прежде чем он вынулся.
— Отто сидит в полицейском участке у Феста, — сообщил он. — Они уверяют, что сегодня вечером его отправят в Амстердам в закрытой полицейской машине.
— Кто уверяет? — спросил Франс.
— Старый бригадир, которого я пытался прощупать, — ответил Вейнант. — По крайней мере он мне сказал, что тех, у кого найдут оружие, они почти сразу же отправляют на Эйтерпестраат.
— Есть еще маленькая надежда… Может, у него не было с собой револьвера… — заметила я робко.
Остальные молча покачали головой. Я видела, они считали это маловероятным. Вейнант сел на стул и вытер пот со лба. Кажется, только теперь до него дошло, что Вихер и мы, девушки, уже вернулись. Я понимающе кивнула ему.
— Да, да, Вейнант, — сказала я. — Вот мы и здесь. Благополучно, в полной сохранности. По крайней мере хоть это удалось… Двоих…
— Схааф и компания? — спросил он, делая слабую попытку не признавать себя да и нас побежденными и не поддаться унынию.
— Здорово! Как это получилось у тебя, Вихер? Сколько раз ты стрелял?
— Два раза, — ответил Вихер, не изменяя ни позы, ни выражения лица.
Ан начала рассказывать, какими приемами мы пытались задержать любовницу Оббе и как затем направили ее домой, пообещав, что мы, конечно, позвоним в полицию и в больницу!
— Вероятно, она все еще ждет возле своих дорогих покойничков, — добавила она. Вейнант выдавил из себя улыбку, другие кивком головы выразили сдержанное одобрение. В этот день никто уж не мог радоваться. Блестящий успех нашего снайпера померк перед фактом ареста Отто.
Франс беспокойно шагал взад-вперед по комнате. У него был такой вид, будто он сам себе что-то доказывает, спорит сам с собой. Я с любопытством следила за ним. Вдруг он ударил ладонью по столу.
— Другой возможности нет, — заявил он таким тоном, будто вынужден был принять неприятное ему решение. — Придется обратиться к товарищам из О. D. У них есть автоматические пистолеты. Они смогут организовать нападение, а мы — нет.
В этот год мы впервые услышали об автоматических пистолетах, которые якобы бьют более сильно и точно, чем немецкие автоматы. Флоор описал нам как-то эту вещичку; он видел такой автоматический пистолет в одной группе Сопротивления — L.О.-К.Р. — в северном районе провинции Северная Голландия; борцам этой группы досталось оружие, которое сбрасывали англичане. У нас же не было связи с заграницей, поэтому мы не имели подобного оружия; мы стреляли из наших старых бельгийских и французских пистолетов, и если нам выпадал счастливый случай, то наш запас оружия пополнялся и хорошим ремингтоном, тоже из числа сброшенных самолетами.
— Нападение? — переспросил Рулант не совсем решительно, с робкой надеждой. — Ты хочешь сказать, Франс, что они могли бы попытаться…
— …освободить Отто. А почему бы нет? — сказал Франс. — Ведь мы из Совета Сопротивления, мы убрали Оббе Схаафа и К°, как назвал их Вейнант, также и ради них…
— Понятно, неплохо бы, — поддержал его Вихер. — Кроме того, мы вели с ними переговоры после Дня вторжения…
— Фриц все еще там? — спросила Ан. — Он никогда не боялся сотрудничать… И он не боится стрелять, когда это нужно.
— Ан права, — сказал Вейнант. — Кто-нибудь из нас должен пойти и переговорить с Фрицем… Лучше, конечно, тебе пойти, Франс.
Франс заметно повеселел, когда выходил из штаба, отправляясь в «Табачную бочку».
Мы продолжали сидеть подавленные, удрученные. День был на исходе; я боялась, что у нас остается слишком мало времени для подготовки, если Отто сегодня же вечером действительно отправят в Амстердам. Однако я ничего не сказала. Мы свертывали одну скверную сигарету за другой и продымили всю комнату. Когда Франс вернулся, он раскашлялся, прикрыв рот рукой.
— Боже мой… милостивый, — пробормотал он. — Как вы… еще живы… в такой вони!
Вейнант открыл верхнюю половину окна, Франс снял куртку. Мы глядели на него во все глаза.
— Они берутся, — сказал Франс. — Решили обойтись без нашей помощи. Фриц уже хлопочет, чтобы выделить трех человек, — у него не особенно много людей, как он говорит… Предложение об автоматических пистолетах он. нашел превосходным. Они будут поджидать машину у загородного трактира Тевенума за Амстердамской заставой; там можно уйти. Когда они выстрелят и продырявят шины на автомобиле, уверяет Фриц, они втроем легко выручат Отто.
Радуясь возможности немного отвлечься, мы начали подробно и оживленно обсуждать различные планы нападения. После этого мы наконец разошлись по домам. Смертельно усталая пришла я к себе на чердак. Там было жарко и душно, как всегда, хотя я день и ночь держала свое крошечное окошко открытым. Заснуть я не могла. Я не знала, можно ли надеяться… В голове у меня была какая-то мучительная и тревожная пустота. Внезапно я снова представила себя вместе с Ан и Тинкой на новой чистой клинкерной мостовой, где были убиты два шпика; откуда-то выплыла физиономия женщины, кричавшей «держите убийцу!» А затем, как давнишнее, смутное сновидение, всплыло воспоминание об уроках стрельбы, которые я давала Отто, о замечаниях и безобидных шутках Ан и Тинки всякий раз, как Отто не попадал в цель… И пострадал он всего-навсего из-за велосипеда, из-за бездушной вещи, этого проклятого велосипеда, который необходим нам, как лошадь или верблюд необходимы жителям Африки или Аравии. Чуть задремав, я вдруг в испуге просыпалась: мне представлялся Отто то в окружении полицейских, то в тюремной камере… Я вскакивала с постели, подбегала к окошку и прислушивалась, не прозвучат ли в мертвой тишине ночи выстрелы, раскаты залпа, спасительного залпа… Стояла тишина. Со стороны морского побережья беспокойно шарили по небу лучи прожекторов. Гула английских самолетов не было слышно — для них еще не наступило время. Все сошло хорошо, повторяли мы ежедневно. Все идет хорошо… Борьба за Париж вот-вот должна разгореться. Однажды я, еще ребенком, была проездом в Париже вместе с родителями. Я помню огромные здания с башнями времен феодализма, извилистую реку, множество скульптур, крутые узенькие улички и дома, стены которых сплошь усеяны грязными пятнами плесени, подобными родимому пятну на лице того шпика, который приходил вместе с Оббе Схаафом в качестве его телохранителя… Париж… Что если Париж так же безвозвратно погиб под обломками, как Ковентри и Роттердам?.. Стреляйте, стреляйте же, взывала я, когда передо мной появлялось лицо шпика с багровым пятном и сощуренными глазками; ну, стреляй же, Вихер, они сожгут Париж… В который раз я в ужасе просыпалась, обливаясь холодным потом, я боялась, что никогда уже не смогу преодолеть усталость. Вихер все же выстрелил, думала я. Оббе уже нет в живых. Слава богу, Оббе вышел в тираж… И тут я увидела маленького полицейского шпика с родимым пятном на ухмыляющейся роже, — держа под мышкой автомат, он садился в машину, где уже сидели мои родители, а напротив них. — Отто, будущий химик. Его схватили потому, что он старался добыть велосипед для борцов Сопротивления.
Под утро я наконец уснула, измученная, разбитая. Никто не разбудил меня; до сих пор я всегда просыпалась, повинуясь какому-то особому, никогда не изменявшему мне чувству, сознанию, что нельзя терять времени. Мне было стыдно, что именно в этот день я проспала.
Когда я прибежала в штаб, все уже были в сборе. Товарищи ничего не сказали мне об опоздании. Вид их говорил сам за себя: они были обескуражены еще больше, чем накануне.
— Не получилось? — спросила я хриплым, беззвучным голосом. — Несмотря на автоматические пистолеты?
— Не везет, кругом не везет, — сказал Франс. Он говорил очень язвительно. — Ребята Фрица обстреляли совсем другую машину… Мы даже не знаем, сидит ли Отто все еще тут или же его другой дорогой отправили на Эйтерпестраат.
В изнеможении я грубо выругалась. Моя тревога, мои дурные предчувствия сбылись.
— Черт побери… Кто же виноват в этом?
Франс пожал плечами:
— Трудно решить… Вероятно, слишком мало было времени для подготовки… Группа О. D., во всяком случае, сделала что могла.
— Неудача есть неудача, — нетерпеливо сказал Рулант. — Слушай, Ханна… Лучше узнать все сразу. Есть еще одна новость.
Он пододвинул мне лежавшую на столе газету и квадратным большим пальцем указал на статью.
«Адольф Гитлер избежал дьявольского покушения — фюрер заявил, что его охраняет Провидение».
— Что такое? — удивилась я. — Что это значит?
— Да читай же! — раздался с дивана голос Ан.
Я начала читать. Сообщение было пространное, путаное, нашпигованное таким количеством неистовых нацистских выпадов, что до меня не сразу дошло, что же случилось. Но в конце концов я все поняла. Двадцатого июля несколько высших офицеров вермахта сделали попытку взорвать на воздух Гитлера, подложив бомбу в его ставке. Покушение не удалось, так как Гитлер в момент взрыва находился далеко от места происшествия, и от бомбы пострадали лишь несколько ближайших сотрудников фюрера. Гитлер держал публичную речь, заявив, что ни одно покушение на него не может удаться: он убежден, что его оберегает небесное провидение…
— Черт побери, черт побери! — повторяла я.
Сидеть в комнате я больше не могла. Я выбежала из дому, через сад попала на дорожку между грядками с овощами и кустами смородины, свернула на лесную тропинку. Я выбилась из сил, сердце трепыхалось у меня в груди, но я мчалась все дальше; я не могла сейчас никого видеть, даже моих собственных товарищей. Наконец я зарылась в мертвые прошлогодние листья и ржавую хвою позади двойного темного ряда сосен, чтобы на бесчувственной земле выплакать свою ярость, растерянность, горе.
Летняя лихорадка
Июль закончился в буре противоречий. Би-би-си сообщало подробности о восстании части высшего офицерства против Гитлера. Слухи эти возникли в Англии и были, в сущности, антифашистскими, однако чем чаще мы говорили об этом в штабе, тем яснее мне становилось, что гитлеровские генералы просто приверженцы другой разновидности фашизма. Они охотно вели бы войну без Шикльгрубера, охотно заключили бы с Западом мир, возможно, они временно даже подчинились бы Востоку. Они хотели воевать, хотели взять реванш, но в другое время — тогда, когда им будет удобно. Таков был вывод, к которому пришли Рулант, Франс и я, хотя другие считали, что мы видим все в черном свете. Или, как сказал Вейнант, пожалуй, в «красном свете». Ан заявила, что она «не питает доверия ни к одному немцу, пока он ходит в военной форме, и что даже самый хороший немец чем скорее умрет, тем лучше».
Несколько дней об Отто не было никаких известий. Затем мы узнали, что некоторое время он сидел в тюрьме Ветеринхсханс и в конце июля вместе с большой группой заключенных был направлен в пересыльный лагерь в Амерсфорте. Это было плохое известие; однако все мы знали, что с ним могли бы поступить гораздо хуже, и именно этого мы боялись.
Наступил август, и военные сводки приобрели такое звучание, что я насторожилась. Я никогда не верила, что война может скоро окончиться, хотя мои товарищи не раз высказывали надежду на это. Теперь же частенько казалось, что крушение фашизма близко: из Франции удирали некогда непобедимые орды, в Прибалтике советские войска уничтожали их, отрезая им путь; население Восточной Пруссии уже погнали на границу рыть окопы и строить заградительные линии. На Балканах нацистская власть была накануне падения: партизаны завладели целыми областями, югославы дрались как львы. Даже в тех странах, где правительства заключили пакт с Гитлером — в Румынии, в Болгарии, — народ отчаянно сопротивлялся. Фашистские писаки кричали в своих газетах и газетенках о том, что «идеальная Европа» Гитлера одержит верх, так решило Провидение. Чем больше упоминалось ими слово «Европа», тем чаще целые области откалывались и ускользали из-под власти немцев. Даже сам Мюссерт схватился за перо и торжественно заявил, что военные перспективы весьма сомнительны, но что Провидение, как мы уже не раз убеждались, на стороне Адольфа Гитлера. Победить может только один человек. И этот человек — Адольф Гитлер. Никто и не подумал даже высмеять статью Мюссерта, настолько явная это была чепуха. Враг и его приспешники утратили остатки разума, превратились в диких зверей. Дня не проходило без смертных приговоров. Уголовная полиция и «служба безопасности» убивали голландцев в Роттердаме, в дюнах, они стреляли в людей на улицах, увозили из бараков заложников и заставляли их расплачиваться за поражения, понесенные нацистами на Карпатах и на Дунае.
Мне казалось, мы живем в атмосфере порохового дыма и раскаленного свинца; лето было отравлено, жгучая ненависть терзала меня, точно лихорадка. Я с трудом выдерживала рассуждения товарищей, которые подолгу обдумывали и взвешивали все обстоятельства, решая, что можно было бы теперь предпринять. Они составляли подробные планы, как мы — все вместе или отдельными группами — поможем делу: уничтожим вагоны с войсками, перережем провода, бросим ручные гранаты в стоящий наготове к отправке транспорт. А мне все представлялось, будто мы тычем булавками в кожу слона. Ан, Тинка и я большую часть времени печатали на гектографе «Де Ваархейд», доставляли газету по адресам и, как и раньше, собирали деньги и талоны для подпольщиков. Если бы мне пришлось с завязанными глазами выступить против врага тоже с завязанными глазами, то несчастнее чувствовать себя я не могла бы. Я была несчастна, несмотря на воодушевляющие новости, поступавшие почти каждый день. Когда стало известно, что в самой Германии приняты отчаянные меры, чтобы отвратить от немецкого народа неизбежную смертельную опасность, мы комментировали это так: «Как вы там ни изощряйтесь, все равно ваша песенка спета». Но меня даже это не так радовало, как моих товарищей. Часто я лежала без сна. Ночи теперь не были спокойными. Транспорты, которые немцы пытались отправить на Восток под покровом ночи, как они делали год за годом, теперь регулярно подвергались нападению и обстрелу союзных летчиков. Я прислушивалась к дробному щелканью далеких пулеметов на борту самолета; зенитные пушки на побережье тяжело ухали и ворчали, точно дряхлые старцы, бессильные противостоять превосходящей силе союзников, которые, казалось, совсем перестали считаться с немецкой обороной. Даже днем английские летчики появлялись над Голландией, чтобы обстрелять поезда и марширующие немецкие войска. Но чаще всего они обстреливали стартовые площадки, откуда немцы с недавнего времени начали запускать на Лондон новые снаряды. Они называли их «Фау-1» и пускали на Англию с голландского побережья, из района Гааги. То и дело над дюнами происходили жестокие воздушные бои, мы слышали их, видели их, и каждый раз на землю падали горящие самолеты обеих сторон. Нацистская пресса проливала крокодиловы слезы из-за варварских покушений бриттов на жизнь и жилища голландцев. Все мы по-прежнему оставались равнодушными к этой пропаганде. Англичане в самом деле не всегда действовали с умом; иногда их дезориентировала ошибочная информация, и мы действительно платились и людьми и целыми районами в городах. Ни один разумный голландец, конечно, не принимал слезы немцев всерьез. По отношению к врагу мы были беспощадны. Ведь это он вверг нас в несчастье; никто не забыл, кем была пролита первая кровь; забыть этого нельзя.
В тот самый день, когда Гиммлер в неметчине послал на виселицу генералов и высших офицеров, подложивших бомбу в ставку Гитлера, в Голландии вспомогательная уголовная полиция расстреляла еще одну группу патриотов, поскольку у них было найдено оружие. Оба сообщения мы прочитали в одной и той же газете. Мне представилось, будто меня столкнули в черную кипящую реку и я должна переплыть на другую сторону, на зеленый и солнечный берег. Назад пути не было, и я изо всех сил рвалась на другой берег, туда, где свобода. Однако тот берег был далеко, слева и справа от меня тонули люди, и я, превозмогая усталость и отвращение, отчаянно барахталась в черной воде, которая все прибывала и бурлила, и все больше пахло в воздухе кровью и пороховым дымом.
«ВВС»
Приблизительно в середине августа значительная часть американо-канадских войск прорвалась во Францию и, обойдя Париж, двинулась к северу. Они сломили сопротивление немцев и достигли бельгийской границы в тот момент, когда другие части десантных войск готовились освободить Париж.
— Они у бельгийской границы! — воскликнул Рулант. — Ребята, это звучит невероятно — и тем не менее это правда…
Мы еще раз склонились над старым школьным атласом, единственным имевшимся в штабе, высчитывая, сколько примерно осталось километров до приближающихся к нам освободительных войск.
— Скажем, километров двести, — определил Вейнант.
— А может быть, если они уже продвигаются по Бельгии, тогда всего каких-нибудь сто пятьдесят километров, — сказал Франс.
— Если они будут держаться побережья, как теперь, — заметила Ан, — то за неделю дойдут до Зеландской Фландрии.
Мы глядели друг на друга. Трудно было поверить, что такие географические названия, как северная Франция, Бельгия, Зеландская Фландрия, уже упоминаются в военной сводке. Я заметила, что Тинка ущипнула себя за руку. И сама я готова была ущипнуть себя. Окруженные заклятыми врагами, чувствуя постоянно, что мы скованы в своих действиях, мы жили в отравленной атмосфере: смертные приговоры, тюрьмы, переполненные борцами Сопротивления, пересыльный лагерь для евреев в Вестерборке и два концлагеря для политических заключенных в Амерсфорте и Фюхте… Неужели все те ужасы, которые пришлось пережить людям в Белоруссии, в Прибалтийских странах, в Польше, на Балканах, теперь предстоит испытать и нам, жителям этого крохотного уголка Европы, этого глинисто-песчаного края, где мы сумели выстоять против врага?..
— Я никогда не хотел быть на месте наших фашистов, — наивно заметил Вихер. — Ну, а уж теперь-то им и вовсе солоно придется…
— Жарко им будет, — сказал Рулант, довольно ухмыляясь во весь рот, будто ему-то эта жара была нипочем.
— И здорово жарко — добавил Вейнант.
Мы шутили, чувствуя, что в душе зарождается уверенность. Даже я, хотя я никогда не решалась делать какие бы то ни было предсказания и боялась поверить малейшей надежде на лучшее будущее, смеялась вместе с товарищами. Это был первый беззаботный смех за долгое время. А мои глаза наполнялись слезами. Я хотела вытеснить из своего сердца все, что меня тревожило, все горькие воспоминания; однако они были тут, и я не могла удержать слез.
Каждый день приходили волнующие известия. Наши французские братья по Сопротивлению, маки, о которых мы так часто слышали в сообщениях английского радио как образце решительности, мужества и ловкости, приступили к крупным операциям. На юге и в центре Франции, где немцы все еще упорно держались, маки начали беспримерную охоту. С одними ружьями и пулеметами они гнали на запад прекрасно вооруженные нацистские войска… Мы не отходили от радио, боясь упустить хоть один шаг наших французских братьев. Они очистили от врага целые районы во французских Пиренеях и затем уничтожили нацистские гнезда, которые еще уцелели южнее Парижа.
Париж стал фронтом.
Я снова увидела Париж таким, каким он был в моих воспоминаниях. Франс также побывал однажды в Париже, а Рулант во время гражданской войны в Испании ненадолго приезжал в Париж с поручением. Все мы думали о Париже. Мы пытались описать его тем товарищам, кто не знал его, но для кого самое слово «Париж» звучало, как ни одно другое географическое название в Западной Европе.
В самом конце августа Би-би-си сообщило, что в Париже начались бои. В город не вступил еще ни один союзный солдат. Рабочие, патриоты, девушки и женщины Парижа построили баррикады и обстреливали оккупантов из самого примитивного оружия.
Франция, Марианна!.. Париж сам освободил себя. Все это произошло в течение нескольких суток.
Почти целый день сидели мы возле радио и жадно ловили каждое новое известие об освобождении Франции. Мы, девушки, без конца принимались сморкаться, а мужчины сыпали ругательствами и шумели, и все мы готовы были разреветься от радости.
Освобождение Парижа произошло так же внезапно, как внезапно с шумом вылетает пробка из бутылки. Ничто больше не препятствовало жидкости выливаться. Нацистские войска в беспорядке удирали что было мочи. Союзникам почти не приходилось вступать в сражения.
День за днем мы сидели у нашего старенького радиоприемника в надежде услышать новые радостные известия. За этим занятием нас застал Флоор, приехавший с последними инструкциями.
— Задания прежние… Захватывать наиболее опасных полицейских, прежде всего коллаборационистов. Конец близок, хотя они еще попытаются многим из нас свернуть шею… Но так или иначе они приговорены подпольем. Они у нас больше не числятся в живых… Ликвидация Оббе Схаафа была первоклассной операцией!
Он кивнул в сторону Вихера, который молча, тихо сидел в тени, за спиной Руланта.
— А теперь я сообщу вам еще кое-что, — сказал Флоор, свернув себе жалкую сигарету и выпив стакан нашего водянистого пива. — Организации Сопротивления в настоящее время больше, чем прежде, помогают друг другу. Члены их руководства постоянно совещаются между собой. Теперь намечается кое-что новое. Очень скоро нам предстоит, я надеюсь, организовать свои внутренние войска, такие же, как у французов… По-моему, борьба переходит в свою последнюю стадию, или я ничего не понимаю.
Сообщение об организации собственных внутренних войск мы восприняли с удовлетворением.
— Означает ли это, что и мы будем вовлечены в эту борьбу? — спросил наш руководитель.
Флоор засмеялся: — Разве мы и без того не вовлечены в борьбу?.. Просто в скором времени борьба, возможно, примет другой характер… И в Лондоне хотят, чтобы были созданы Внутренние войска Сопротивления. Во главе их будет принц. Они вступят в действие в основном тогда, когда немцы всерьез соберутся оставить нашу страну.
— Они там, по ту сторону Северного моря, как видно, развивают активность, — заметил Франс.
Рулант насмешливо добавил: — Лучше поздно, чем никогда.
Флоор засмеялся и сказал, обращаясь ко мне, Ан и Тинке — мы сидели обнявшись напротив него:
— Для вас троих у меня есть особо важное дело. Как только внутренние войска Сопротивления — мы обычно называем их «ВВС» — будут созданы, бойцы наденут на рукав синюю повязку с буквами «ВВС». Не могли бы вы пока заготовить двести штук таких повязок? Я позабочусь, чтобы вас обеспечили материей.
— Синие повязки с белыми буквами? — переспросила Тинка. — Значит, нам придется работать иглой, так, что ли?
Флоор удивленно посмотрел на нее, да и все смотрели с таким же удивлением, кроме Ан и меня. Я прекрасно понимала, что чувствует Тинка.
— Тинка права, — сказала я угрюмо. — Я тоже не знаю, пойдет ли у меня это шитье. Давным-давно не держала я иголки в руках, да и прежде самое большее, что мне приходилось, это пришить иногда оторвавшуюся пуговицу…
Флоор начал хохотать, смеялись и товарищи. Я разозлилась.
Бог знает, что эти мужчины воображают о себе, вечно они бесцеремонно высмеивают нас, девушек. Вот уж нелепая веселость! Я обрадовалась, когда Флоор постучал костяшками пальцев по столу и положил конец хохоту, хотя, впрочем, и сам смеялся.
— То, что вы там заявляете, Тинка и Ханна, — сказал он, — попахивает нарушением воинской дисциплины. Я деликатно спросил вас, не могли бы вы сшить повязки, но теперь я объявляю вам, что это приказ. Понятно?
Тинка быстро закрыла рот рукой, Ан прищелкнула языком. Я же взглянула на Флоора. Говорил он сурово, но в его глазах все еще бегала веселая искорка.
— Хорошо, — сказала я. — Мы подчиняемся приказу. Позаботься только, чтобы мы получили материю и нитки.
— В обиду мы себя не дадим, — заявила Ан. — Мы многое умеем делать получше вашего: и орудовать револьвером и работать иглой.
Беглецы
Мы снова расселись по своим местам и принялись обсуждать, как нам лучше выполнить «старое задание». Франс полагал, что следует иначе распределить наши роли. Он сказал, что любовница Оббе Схаафа видела всех нас, трех девушек, в лицо, и если она не совсем дура, то стоит ей хорошенько поразмыслить над покушением, как она заподозрит нас. Кроме того, полиции мы уже известны. Поэтому он предложил, чтобы мы больше не ходили все вместе, а чтобы каждую сопровождал кто-либо из мужчин, если надо будет идти на боевую операцию.
— Это что же, опять неверие в наши способности? — спросила я насмешливо и почувствовала удовлетворение, видя, как Франс покраснел.
— Я думаю о вашей безопасности, — сердито ответил он.
Мы еще немного посовещались. И решили, что Вихер пойдет на операцию вместе с Ан, чтобы ликвидировать заместителя Херебаута. Этот молодчик носил фамилию Питерс — самую обыкновенную и приличную голландскую фамилию, которой он, безусловно, не заслуживал. Вейнанту и Тинке поручалось уложить маленького полицейского шпика с родимым пятном на щеке. Нам удалось узнать, что фамилия его Пибинха и приехал он с севера. Третий из троих приговоренных нами к смерти достался на долю Руланта и мою; это был банфюрер войск W.А.[34], он увильнул от записи добровольцем для отправки на Восточный фронт и вот уже полгода заглаживал свою вину, жестоко преследуя патриотов на родине. У этого типа, по фамилии Каллеграаф, была одна особенность, которая несколько осложняла нашу задачу: он питал отвращение к военной форме и не показывался в ней на улице. С двумя другими молодчиками не было таких затруднений.
Для нас настали тревожные дни, полные нервного напряжения. Иногда мы выходили на разведку поодиночке, в другой раз — вдвоем. Случалось, мы вдруг замечали где-нибудь нашу «мишень», но обстановка оказывалась очень неблагоприятной, а то и прямо-таки опасной, и мы не решались расправиться с молодчиками.
Тем временем в штаб прибыл сверток синей материи и белые нитки. Мы сразу же принялись кроить и шить повязки. Вейнант мелом начертил на каждой повязке красивые буквы «ВВС», и мы стали их вышивать. Мы вслушивались в сообщения по радио или в замечания товарищей, которые высказывали самые разнообразные предположения о том, что союзники предпримут на бельгийской границе… Эго происходило в дни всеобщего нервного подъема — насколько же отличались эти дни от времен мира и спокойствия, когда наши бабушки и матери занимались шитьем!..
В конце августа на Балканах началось бурное движение против немецких оккупантов. Советская Армия форсировала Прут и устремилась в Румынию. Одна часть советских войск прорвалась уже в Трансильванию, а другая двинулась к Белграду. Сентябрь также принес радостные известия. Финнам надоело наконец заигрывать с фашистами, и финны сложили оружие. Немецкие войска были изгнаны из Франции и сконцентрировались в Люксембурге, Эйфеле и Арденнах… Мы выслеживали наших молодчиков, искали их в парках и в аллеях. Или же мы вышивали буквы и подрубали повязки; мы старались изо всех сил, но буквы «ВВС» расползались по синей материи вкривь и вкось. Вскоре после капитуляции финнов Би-би-си сообщило, что союзники вступили на территорию Бельгии.
Франс и Рулант пустились по комнате в такой пляс, что старый пол затрещал. Я откусила белую нитку и швырнула через всю комнату повязку, которую я шила.
— На сегодня хватит, — заявила я. — Я ухожу! Пусть Белый Флоор хоть десять раз твердит о дисциплине… В ста пятидесяти километрах от нас идут сражения, а я как дура сижу здесь, ковыряю иголкой…
— Но был ведь такой уговор… — сказал Франс, пораженный моей выходкой.
— Вы, мужчины, поработайте для разнообразия вместо нас, — предложила Тинка. — Я не хочу бунтовать, Франс, но вышивание этих каракуль выводит меня из себя… В особенности когда такое творится!
— Чего же вы хотите? — спросил Рулант.
— Подышать немножко свежим воздухом, — заявила я.
— И еще как хотим, — сказала Ан и тоже сложила свое шитье. — Я задыхаюсь здесь, в этой берлоге…
Пристыженные мужчины с заметным смущением поглядели друг на друга. Франс почесал кадык.
— Гм, да… — сказал он. — Вы как будто правы… В конце концов, тут не ателье и вы не наемные работницы… Идите себе. И полегче на поворотах!
Мы пошли к вокзалу. Сдав велосипеды на хранение, мы с перронными билетами в руках поднялись по лестнице. К перрону подошел поезд. В этот момент нас обогнали, громко топая и толкаясь, два человека. То были мужчина и женщина, навьюченные вещами и красные от натуги; каждый из них нес по рюкзаку и по чемодану в правой и левой руке. Женщина споткнулась и упала, мужчина поставил свой чемодан на землю, пробормотал сквозь зубы проклятие и помог женщине встать.
— Вот ты всегда так… Скорее, скорее. Вечно с тобой что-нибудь случается!
Мы последовали за супругами. Поезд был битком набит, как и все поезда. Наша супружеская чета с огромным количеством багажа не была исключением; было много еще подобных им пар и одиночек, которые со всем своим грузом пробовали втиснуться в переполненные вагоны. Какая-то женщина позвала на помощь жандарма, чтобы получить сидячее место; она размахивала у него перед носом клочком бумаги. Тот даже не взглянул на бумажку; по тому, как он отвечал этой даме, мы видели, что его ни в малейшей степени не волнует ее судьба.
— Тут что-то не так… — сказала Ан. — Они, видно, торопятся удрать домой, пока над ними не разразилась буря.
— А этому немчуре-жандарму безразлично, попадут ли они на родину, — добавила Тинка.
Я крепко ухватила обеих подруг за руки.
— Да вы понимаете, что это значит? — спросила я, сдерживая волнение. — У них есть охранные свидетельства от фашистской организации или еще от какой-нибудь разбойничьей банды, а немец уже плюет на наших фашистов.
Мы продолжали глядеть на поезд, и наконец он тронулся.
— Ну, эти едут на собственный страх и риск, — сказала Ан. — Учти, кстати, что в неметчине тоже не так уж весело. Бомбардировки повсюду. Принудительные работы под страхом смертной казни.
— И может быть, сразу же строевая служба… — сказала Тинка. — Так было на Восточном фронте, где немцы, выгнав из богаделен старушек, заставляли их удерживать русские танки.
— Нашим фашистикам, должно быть, трудно приходится, раз уж они отваживаются на подобные выходки… — пробормотала я.
— Пропустим еще один поезд, — предложила Ан. — Может, мы увидим что-нибудь интересное.
Мы остались на вокзале. Сидя в зале ожидания, мы выпили какого-то суррогата. Даже соломинки, которые торчали в стаканах, были вкуснее этого пойла. Говорили мы не много; в углу сидели два немца в синих тужурках и красных фуражках железнодорожников; они внимательно всех разглядывали.
К следующему поезду, который шел из Амстердама на юг, на вокзале появились еще три человека; вид у них был весьма озабоченный, они с головы до пят были обвешаны багажом. Когда поезд наконец подошел, они подняли страшный шум, трясли документами; однако ни немцы в красных фуражках железнодорожников, ни жандармы, к которым эта троица обратилась за помощью, ничем не посодействовали ее отъезду.
— Дома им придется хлебать помои пожиже, когда съедутся и остальные свиньи из оккупированных областей, — сказала я.
Ан и Тинка хихикнули.
Мы ушли с вокзала, убедившись в том, что разъезд негодяев начался. Когда мы переходили улицу, чтобы взять из камеры хранения наши велосипеды, кто-то обогнал нас, больно толкнув меня.
— Ты что же, нахал, смотреть разучился? — крикнула я, вернее, хотела крикнуть. Но не успела. Мимо нас промелькнули еще два субъекта, они преследовали первого. Эти двое были из уголовной полиции. Они беспощадно расталкивали людей, которые шли по тротуару, грозили, рычали:
— Stehenbleiben, du Hundsfott![35]
Моя рука скользнула в карман плаща. Там у меня лежал револьвер. Я видела, как Ан и Тинка почти одновременно со мной сделали то же самое. Мы рванулись вслед за уголовными полицейскими. Человек впереди них шел с непокрытой головой. Мы ни на один момент не сомневались, что то был борец Сопротивления, которого выследили, или же просто наш соотечественник, попавший в беду. На нем был коричневый пиджак, брюки из рубчатого плиса и рабочие ботинки; на шее развевалось легкое кашне. Мы уже догоняли их; полицейские продолжали бурчать:
— Stehenbleiben, dich kriegen wir doch![36]
Преследуемый подходил к углу улицы; полицейские прибавили шагу; мы тоже пошли быстрее. В это время на углу показалась небольшая группа, человека четыре. Молодой человек наскочил на них, и они невольно, сами того не желая, преградили ему путь. Короткое расстояние между преследователями и беглецом в несколько секунд сократилось до предела. Я заметила, как один из полицейских вынул револьвер.
— Du Schwein von Deserteur!..[37]
Я тоже почти уже вытащила свой револьвер из кармана. Однако возглас полицейского все разъяснил. Не знаю, поняли ли Ан и Тинка, что крикнул немец, — во всяком случае, я удержала их, протянув к ним руку. Раздался выстрел, сейчас же следом выстрелил и второй полицейский. Беглец вскрикнул и упал лицом вниз. Полицейские наклонились над ним. Начал сбегаться народ.
— Пошли, девушки, — сказала я своим подругам. — Это дезертир. Полицейский объявил это во всеуслышание. Пусть сами с ним разделываются.
Мы отошли немного в сторону и стали наблюдать. Дезертир, видимо, не был тяжело ранен. Полицейские поставили его на ноги и повели, поддерживая с двух сторон.
— А все-таки… — сказала Тинка. — Раз он дезертир, значит, не враг.
— Просто он испугался возмездия, — возразила Ан.
— Я тоже так думаю, — сказала я. — Люди с нечистой совестью первые пытаются удрать.
— Откуда у парня такая одежда? — спросила Тинка.
— Похоже, что он где-нибудь на дороге подстерег рабочего и обобрал его, — сказала я.
Некоторое время мы глядели на полицейских и беглеца, шедшего между ними. Он хромал и был очень бледен. Мы повернули обратно и взяли из хранения свои велосипеды. Хозяин, мужчина в поношенном комбинезоне, шепотом спросил:
— Что там, опять кого-то схватили?
— Дезертира, — сказала я. — Они прострелили ему ногу.
— Жаль, что пуля не попала ему в сердце, — сказал он так же тихо; очевидно, ему и в голову не приходило, что мы можем его выдать.:— И это не первый случай. В последние дни только и видишь и слышишь такое… Они и здесь, у меня, появляются. Днем приходят в военной форме, сдают велосипед, а наутро уже в штатском платье забирают его. Я ничего не говорю. Пусть только выметаются отсюда.
— Пусть бы хоть все дезертировали… — сказала Ан.
Когда мы возвращались в штаб, мы увидели, что на рекламных столбах расклеены свежие Bekanntmachungen[38].
Мы остановились. Одно из этих объявлений призывало всех голландских военных, которые скрылись в подполье из страха попасть в плен, заявить, что они готовы добровольно пойти на один из немецких фронтов; в этом случае они будут избавлены от дальнейших преследований.
— Какая наглость, — возмутилась Ан, — сами ведь удирают!
— Только нацисты могли придумать такое, — сказала Тинка. Второе объявление содержало перечень более строгих угроз и запретов в случае оказания помощи врагу, предоставления убежища потерпевшим аварию пилотам, наличия оружия и нелегальной литературы…
— И так далее, и так далее… — сказала я. — Идемте, детки, домой… А то папеньки и дяденьки забеспокоятся.
Мы поехали в штаб отчитаться перед товарищами в том, что нам удалось узнать. Редко когда мы были в таком приподнятом настроении и так полны шумной взволнованности, как в этот сентябрьский день. Даже я не сомневалась больше в скором окончании войны.
Безумный вторник
Жизнь шла, порой исчисляясь неделями, порой отдельными днями. Теперь же она исчислялась часами, даже получасами. Слишком много совершалось событий.
Мы занимались выслеживанием нашей дичи, шитьем повязок. И каждый из нас приходил в штаб с неопровержимыми доказательствами того, что крушение фашизма началось.
— На Хемстедервех повесилась целая семья фашистов — отец, мать и сын, — уверял Рулант. — Мой шурин Кор видел, как их увозила «G.G.D.»[39].
— А в бухте около Спаарне прибило к берегу утопленника, — сказал Вейнант. — Эти люди не хотят ждать земного суда.
Вейнант говорил спокойно, без тени юмора, и я еще раз убедилась, что он безусловно верит в суд иной.
— Смотрите в оба, не зевайте, — сказал Франс. — А то, может, Пибинха, Питерс и Каллеграаф тоже плавают где-нибудь…
— Может, они ночью уже скрылись, — заметил Вихер.
— Вот это было бы ловко! — ахнула Тинка.
В воздухе чувствовались беспокойство, спешка и страх ничуть не меньше, чем ликование. Люди на улицах совершенно открыто говорили о войне. Иногда даже стоя на противоположных тротуарах, они громко обменивались со своими знакомыми последними новостями о продвижении союзников. Мальчишки, следуя по пятам за прохожими, которые в ярости оглядывались на них и ворчали, безнаказанно пели песенку:
Вон на том углу торчит Незадачливый фашист…В аллеях окраинных кварталов Гарлема нагружали с верхом автомашины. Ночью слышен был на дорогах шум моторов. Ходили слухи о специальном составе, который отвезет изменников родины в безопасное место.
В четвертый день сентября предатели, которые раньше удирали потихоньку и осторожно, панически бежали. Днем радио сообщило, что Брюссель освобожден и союзники быстро продвигаются к границам Голландии.
— Ох, как хочется выпалить в саду из револьвера сразу всеми патронами! — радостно воскликнула Тинка.
— Лучше постараемся захватить нашего молодчика, — пробурчал Вейнант.
Уже с самого утра на шоссе начиналась езда и давка. Рулант, Франс и я смотрели в оба. Ан и Вихер целый день дежурили в районе казармы «службы безопасности», выжидая, не появится ли «родимое пятно», и держали оружие наготове. Теперь на шоссе редко можно было увидеть легковые автомашины; и по крайней мере каждые две из десяти машин перевозили офицеров вермахта.
У меня голова кружилась при одной мысли об освобождении Брюсселя. Союзные войска на бульварах, флаги союзников на центральной площади. Масса людей, волнуясь и ликуя, окружает военных в защитной форме. И все это в нескольких часах езды от нас по железной дороге… Рукой подать!
Вдали, на побережье, снова стреляют. Залпы воздушного боя взрывали тишину дня. Однако звук этот уже не казался мне зловещим, он звучал скорее как музыка освобождения. Это близкое к головокружению восторженное состояние, когда все происходящее кажется сном, по-прежнему владело мной. Мне то и дело приходилось одергивать себя, чтобы не замечтаться окончательно во время ходьбы или езды на велосипеде. У меня было дело. Нужно было выследить Каллеграафа.
Когда мы с Франсом и Рулантом подходили к центру города, на мосту Хастхюсфест мы услышали, как один мужчина кричал другому:
— Англичане высадились на острове Валхерен!
Со всех сторон к ним бросились прохожие.
— Кто сказал? Откуда эти сведения?
— Би-би-си, конечно!
— А я слушал французскую радиопередачу… — сказал пожилой господин осторожно, но не менее откровенно. — В ней ничего не говорилось про операции севернее Брюсселя.
— Французы всегда отстают от Лондона!
— Главное, что все кончено… Дня через два-три мы будем свободны!
— День возмездия! День возмездия! — распевали два подростка.
И вдруг толпа на мосту бросилась врассыпную.
Из центра города промчалась автомашина немецкой уголовной полиции. Полицейские даже не взглянули на нас. Очевидно, они выехали на ловлю дезертиров. Двое мальчишек продолжали кричать им вслед:
— День возмездия! День возмездия!
Мы зашагали дальше. Никогда еще на старых узеньких улицах не было такой тесноты. Казалось, люди спешили насладиться хотя бы надеждой на то, что обещали им радиопередачи.
— Эти энтузиасты очень опасны, — сказал Франс. — Немцы запомнят их и жестоко расправятся с ними. Будет масса жертв.
Перед ратушей и церковью святого Баво собралось множество подростков. Они так шумели, будто сюда привели целые классы учащихся средней школы — мальчиков и девочек. Время от времени кто-нибудь запевал песнь Оранской династии. Однако смех и свист перекрывали все остальные звуки. Слова «Брюссель» и «союзники» яркими вспышками озаряли бурное море звуков.
Темно-серые немецкие автомашины, отчаянно гудя, пробивались сквозь людскую толчею. Подростки бросились наутек, когда на площади показалась большая роскошная автомашина; она была явно не немецкого производства, но в ней сидели немецкие военные; мельком можно было разглядеть фуражки, серую военную форму и монокли. Возле шофера сидел солдат с автоматом наготове.
— Эти, если им понадобится, пробьются силой, — сказал Рулант.
Беспричинно легкомысленное, опасно приподнятое настроение носилось в воздухе, словно дурман. Мы и сами как будто опьянели, и, хотели мы того или нет, нас увлек за собой общий подъем в предвкушении близкой свободы. Мы так отвыкли от свободы, что теперь упивались ею, точно вином. Я несколько иначе представляла себе освобождение: более торжественным, более величественным, но и более спокойным — без дикого, шумного веселья и легкомысленных выходок взрослых детей, которые, перебивая друг друга, выкрикивали новости… До меня доносились обрывки разговора:
— Англичане уже в Зеландской Фландрии!
— Послушайте-ка! Они уже на Валхерене!
— Немцы бегут из Южной Голландии по проселочным дорогам.
— Бреда взята!
— На юге страны вступили в действие внутренние силы Сопротивления.
— Внутренние силы… Что это еще такое?
— Ты разве не знаешь? Они существуют всего лишь сорок восемь часов… Это объединенные силы борцов Сопротивления.
— Почему же они не нанесут немцам удара здесь?
— Ах, они еще не пробудились…
Мы с Рулантом переглянулись. Франс улыбался своей обычной загадочной улыбкой. Он пробормотал что-то о том, что люди напрасно подвергают себя опасности. По правде сказать, мы все почувствовали облегчение, когда появилась полиция и разогнала шумную толпу: я, так же как и Франс, боялась, что немцы, раздраженные, точно осы, у которых разорили гнездо, откроют стрельбу.
Когда мы вернулись в штаб, Вейнант и Тинка были уже там, такие сияющие, что я сразу догадалась, что они нам скажут.
— С Пибинха покончено! — объявила Тинка, едва мы успели войти в комнату. — Он был в штатском и направлялся на юг… Но родимое пятно его выдало!
Поздравляем, — нестройным хором сказали мы.
— Где вам удалось его перехватить? — спросил Франс, откупоривая бутылки с пивом.
— Совсем недалеко от кафе «Старый ученый», — сказал Вейнант. — Нам было трудно следить за ним, на улицах столько народу, такая теснота… Люди точно сошли с ума, они ходят всюду и болтают, как будто у нас в стране больше нет нацистов…
Рулант взглянул на меня — А мы-то что же…
Франс снова начал крутить радиоприемник; мы слушали отрывки музыки, перемежаемые звуками, похожими на полоскание горла, клочки каких-то бесед. Вернулись Вихер и Ан.
— Неудача, — объявила Ан, развязывая головной платок. — Питерса решительно нигде не видно. Кроме того, секретарь городского муниципалитета с утра уже удрал.
— Видели вы, как удирают все эти высшие немецкие офицеры? — спросил Рулант.
Мы обменивались нашими сегодняшними впечатлениями, как вдруг Франс снова поймал Би-би-си. Сквозь помехи и кошачье мяуканье комментатор сообщил, что на очереди освобождение Голландии.
— Я не ослышалась? — воскликнула Тинка.
— Он сказал: «На очереди освобождение Голландии!» — взволнованно крикнул Франс.
— Надо узнать подробности! — потребовала я.
Мы продолжали слушать радио. Мешающие радиостанции точно с ума сошли; мы ловили Лондон, но до нас доходили только какие-то обрывки фраз и слов, и мы не могли логически связать их между собой.
— Если бы знать, где находятся сейчас союзные войска! — вздохнула Ан.
— Наверно, у них там много голландских эмигрантов, — сказал Вихер.
— И Сопротивление на юге помогает им, — напомнил нам Франс.
Я пыталась вообразить себе, как в этот самый момент немцы уходят из Розендала, Тилбурга, Эйндховена…
Трудно было поверить, что Брюссель освобожден. Но еще труднее было представить наши собственные города, красно-белосиние флаги на башнях, танцующих детей на рыночных площадях Брабанта, солдат, уроженцев Голландии, и американские танки на проселочных дорогах вместо ненавистных нацистских мрачносерых боевых машин и их кровожадных солдат.
— Где же застряли наши освободители, где? — вздыхала я.
— Сегодня все останемся в штабе на ночь, — решил Франс. — Нам следует быть вместе; я нутром чую, что мы на пороге грандиозных событий!
— Да что ты говоришь! — добродушно усмехнулся Вейнант. — Ты что-нибудь заметил?
Восторг, ликование и лихорадочная веселость выливались у нас в злые шутки, в незначительные слова; но дело было вовсе не в словах, не в их значении; просто у нас была потребность говорить о чем-то, не связанном больше ни с лишениями и тяготами войны, ни с убийствами или преследованиями… Да, отвыкли мы от радости.
Когда стемнело, мы по очереди дремали на старом диване. Обычно по ночам бывало тихо, если не считать стрельбы зениток, на которую мы уже не обращали внимания, или случайного воздушного боя над морем. Однако в эту ночь мы слышали много всяких звуков — негромкий стук уезжавших машин, какой-то шум и приглушенный грохот. У нас в комнате были спущены маскировочные шторы, на столе горела свеча. Было невыносимо жарко. Половина наших товарищей спали; остальные глядели друг на друга.
— Черт возьми, мне кажется, я слышу, как маршируют солдаты, — сказал Франс.
— Английские! — добавил Рулант.
— Боже мой, перестаньте острить! — вмешалась я. — Ваши шутки действуют мне на нервы.
— Однако Франс прав, — заметил Рулант. — Действительно маршируют солдаты.
— Идемте, ребята! — сказал Франс… — Садом мы тихонько проберемся к дороге. Я должен знать, что это такое.
— Угадать не трудно, — спокойно и равнодушно заявил Вихер, который прикорнул на двух стульях.
Мы отправились посмотреть. Дорога казалась серой полоской, по которой двигались, колыхаясь, неясные тени; тишина лишь изредка нарушалась гулом автомашин. Это ехали легковые автомобили и грузовики. Синие острые лучи фар шарили по дороге и сверлили тревожную летнюю тьму, сужая пространство. Казалось, мимо нас ползет длинное членистое животное.
— Смываются потихоньку, — шепнул Рулант. — Они тоже слышали Би-би-си.
— На этот раз никак нельзя свалить на еврейские враки… — пробормотала я.
— Тсс… — шикнул на нас Франс. — Вон опять шагают.
Мы уставились в темноту. Длинная черная колонна проползла мимо нас. Мы слышали скрип сапог и характерное шарканье подошв. Темнота скрывала от нас лица, не видно было выправки уходивших солдат, но наше взволнованное воображение рисовало нам все, что можно было заметить при свете.
— Да это вермахт, черт побери! — радостно прошептал Рулант.
— Тихо!.. — повторил Франс; я слышала, как он двинул Руланта в бок. Они еще могут убить нас всех… Пусть уходят!
Мы подождали, пока они прошли. Позади колонны солдат снова следовали с приглушенными гудками легковые автомобили, грузовики, велосипеды и несколько мотоциклов.
— Они движутся как раз туда, куда следует, — сказала я, когда мы вернулись в штаб; мы разбудили тех, кто спал, чтобы они тоже увидели торжественное ночное зрелище. — Ведь с той стороны идут союзники.
— Вероятно, от Лейдена немцы движутся в восточном направлении, — предположил Вейнант, — затем через Хелдерскую долину пойдут дальше к востоку. Они, разумеется, хотят обеспечить себе для отступления свободный путь в свой рейх…
— Как бы я радовалась, если бы внутренние войска Сопротивления опередили их! — сказала Тинка. — Почему они не могут там изловчиться и взорвать хоть несколько мостов? Немцы ведь обязательно будут переходить большие реки.
Так мы коротали ночь, время от времени выходили наружу, прислушивались, вглядывались в смутные тени беспорядочно отступавших войск — они все шли и шли в сумраке летней ночи.
Настало утро. Спать никому не хотелось. Никто не ощущал голода. Нам не терпелось поскорее выйти на улицу.
Как только кончился комендантский час, мы с Рулантом двинулись в путь.
— А что, если Каллеграаф убежал вместе с другими? — пробормотал мой спутник.
— Может, мы встретим еще какого-нибудь негодяя, который заслуживает пули, — ответила я ему.
Когда мы дошли до шоссе, мы сразу увидели, что бегство продолжается. Ехали автомашины всех цветов, старые и новые, нагруженные чемоданами, мешками и узлами. Немцам надо было очистить Кеннемерланд, всю Северную Голландию. Фашистские молодчики из последних сил пытались спасти свою жизнь. Мы остановились и стали наблюдать; я даже потихоньку считала их.
— Двадцать три за последние пять минут, — сказала я. — Здорово!
Автомашина уголовной полиции, которую мы видели вчера разъезжавшей по городу, снова показалась возле городского парка. Она с ревом въехала в одну из аллей, очевидно, чтобы проверить, не спрятались ли где немцы в штатской одежде. На улицах было полно народу, несмотря на то, что день только начинался. Десятки людей пришли посмотреть на бегство оккупантов.
— Плеккер, небось, уже сидит на чердаке у Гитлера, — услышала я возглас одной из девушек, которые шли на фабрику.
— И как только мы управимся без Плеккера! — подхватил старый рабочий, обгоняя их на разбитом велосипеде.
— Рулант, я просто не знаю, во сне я это вижу или наяву, — сказала я. — Понимаю, что я еду на велосипеде, вижу тебя, но это уже не Гарлем… Это какой-то сумасшедший дом!
— Да, это безумие, и оно должно было наступить… Где только теперь искать нашего молодчика, ума не приложу. Весь этот грязный фашистский обезьянник тронулся с места.
— Поищем на вокзале, — предложила я.
Возле вокзала толчея была больше, чем в разгар туристского сезона.
С привокзальной площади нам видно было, что у перрона стоит готовый к отправке поезд. Он явно предназначался для тех «камрадов» и их «подруг», которые не имели собственных автомобилей и умоляли увезти их в безопасное место. Мы продолжали наблюдать с площади, как в здании вокзала, нагруженные тюками и узлами, толпились предатели вместе со своими домочадцами— женами и детьми. Нечто аналогичное мы с Ан и Тинкой видели накануне, однако на этот раз картина была совершенно дикая. Беглецы галдели, отталкивали немецких солдат, которые, по-видимому, должны были навести порядок на вокзале; они лезли чуть не по головам, энергично работали локтями и кулаками, пробивая себе дорогу.
— Вот оно, единение Новой Европы, — усмехнулся Рулант.
На перроне раздался свисток. Навьюченные багажом беженцы, которые все еще толкались у входа в вокзал, встретили этот свисток отчаянными воплями. Толчея еще усилилась. Жандарм, которого беженцы чуть не сбили с ног, пустил в ход свою короткую саблю и плашмя ударял кого попало, изрыгая отборнейшие ругательства; слов мы не разобрали, слышали только его злобные, полные ненависти окрики. На перроне раздался второй свисток. Мы с Рулантом стояли, словно животные, застигнутые бурей. Зрелище это наполнило мою душу ужасом: я уже не чувствовала ни малейшего торжества или удовлетворения. Эта беготня, эта драка, эта жалкая борьба беженцев из-за местечка в поезде были отвратительны.
— Великий боже, — вздохнула я, — что за ничтожный сброд!
— Наконец-то они получили возможность умереть за своего фюрера, — сказал Рулант, — и вот удирают.
— И как удирают! — сказала я. — Идем, Рулант, меня тошнит от этих человеческих отбросов.
Мы вернулись в центр города. К своему удивлению, я увидела, как несколько человек вывешивали в чердачном окошке голландский флаг.
Внизу на улице стоял полицейский из уголовной полиции, он яростно махал рукой:
— Verdammt noch mal… Die Fahne weg![40]
Люди на чердаке скрылись из виду, флаг остался. Полицейский вынул револьвер и несколько раз выстрелил в полотнище. Прохожие остановились и стали смеяться. Полицейский повернулся к ним багровый от ярости и тут же торопливо зашагал прочь. Едва мы успели подъехать к парку, как с юга к городу стали быстро приближаться три самолета. Мы остановились. Десятки людей, приложив ладонь козырьком ко лбу, пристально всматривались в небо.
— Господи… да это же англичане! — закричал какой-то мальчишка.
Мы напряженно уставились на самолеты. Нам удалось распознать даже знаки на хвосте, хотя они летели довольно высоко. Позади нас и рядом с нами раздавались возгласы.
— Парнишка правду сказал! — крикнул кто-то совсем близко. — Союзники наступают!
Я увидела, как несколько автомашин поспешно свернуло с проезжей дороги и скрылось под сенью больших дубов. Тут снова начался уже знакомый мне восторженный, бессвязный обмен мнениями, слухами и догадками, крохами радости, пустыми надеждами, которыми люди делились друг с другом, не испытывая более страха ни перед оккупантами, ни перед их приспешниками.
Самолеты скрылись за домами. Мы двинулись дальше, хотя многие остались стоять, очевидно, надеясь, что самолеты появятся еще раз. Где-то вдали послышался свисток поезда.
— Тронулся! — сказала я. — Интересно, сколько их там осталось.
Рулант пожал плечами.
— Чего ты волнуешься из-за этого сброда? Лучше давай поищем Каллеграафа: он не должен уйти безнаказанным.
— Он вообще не должен уйти, — поправила я Руланта.
Мы все ехали и ехали на велосипедах, всматриваясь в каждую встречную машину. Больше всего поражало, что бегство фашистов не нарушило нормального хода жизни. Фашистские молодчики и немцы уезжали, но вместе с ними в трамваях и автобусах ехали и те, кто оставался в стране; вдоль дороги стояли десятки людей, повсюду вывешивались флаги, и никто не протестовал; заводы давали гудки в знак того, что рабочий день окончен.
Когда мы вторично направились в город, мы увидели три самолета, возвращающиеся с севера. Они опять летели высоко. Мне показалось, что они следуют вдоль железнодорожной линии Гарлем — Амстердам. И вдруг они ринулись вниз и пролетели так низко, что их скрыли от наших глаз дома. Затарахтели пулеметы.
Мы сошли с велосипедов, хотя ничего не было видно, и прислушались. Вместе с нами слушали и другие люди.
— Это стреляют не немцы… — сказал пожилой господин, по виду бывший офицер.
— Я начинаю кое-что понимать… — заявил Рулант.
Он не закончил своей мысли — самолеты показались в третий раз, взмывая ввысь, как снаряд из катапульты. Они развернулись и снова ринулись вниз, отмечая свой путь градом смертоносных пуль.
— Они обстреливают поезд, который только что тронулся, — сказал Рулант. — Поверь моим словам.
— Поезд с фашистскими молодчиками? — спросила я.
— Не иначе.
— Господи боже, я думаю, ты прав… Справедливость восторжествует, Рулант.
— Едем, — сказал он, перекидывая ногу через седло. — Мы не можем задерживаться… Я отдал бы неделю жизни, чтобы узнать, где сейчас Каллеграаф.
— Они примазываются иногда к обыкновенным беженцам и думают, что смогут таким образом избежать опасности, — сказала я. — Может, он получил уже пулю. Английскую.
Рулант злорадно ухмыльнулся: —Английскую пулю он мог бы получить и от меня.
Мы поехали к фашистскому военному клубу. Там все двери были плотно закрыты. На нижних окнах спущены желтые гардины. На верхнем этаже, казалось, вообще никогда живого человека не было. В который уже раз мы повернули обратно, обозленные и разочарованные.
Но в тот момент, когда мы хотели тронуться в путь, скрипнула и открылась маленькая, выкрашенная темно-серой краской дверь — она выходила в закоулок, рядом со зданием. Мужчина в скромной серой спортивной куртке и серой спортивной фуражке выкатил велосипед и снова запер дверь.
— Фу ты дьявол, — шепнула я Руланту. — Не Каллеграаф ли это?..
— Надеюсь, ты не ошиблась, — ответил он: — Ну-ка, папаша, дай получше рассмотреть твою рожу…
Человек в спортивном костюме удалялся от нас подчеркнуто неторопливо. Мы не могли следовать за ним, пока на улице было сравнительно малолюдно. Но как только он доехал до более широкой и оживленной улицы, мы тоже двинулись в путь. Мы видели, что человек в сером несколько раз оглянулся.
— Он умеет прикидываться рядовым гражданином, — сказал Рулант. — Я мог бы поклясться, что это безобидный бюргер.
— Как знать, может, тот закоулок вовсе не принадлежит фашистскому военному клубу? — спросила я.
— Слушай, — сердито сказал Рулант, — видно, негодяй здорово потрепал тебе нервы, раз уж ты начинаешь сомневаться…
— Мы наверняка узнаем, он ли это, когда он свернет на Аллею Звейхера, — ответила я. — Он живет там.
— Кто тебе сказал, что он поедет к себе домой? — спросил Рулант. — Может, у него стоит где-нибудь автомашина и он захочет прокатиться.
Мы замолчали и ехали, не выпуская из поля зрения человека в сером. Он умело и спокойно маневрировал на улице между пешеходами и машинами, никому не мешал, насколько мы могли заметить, никому не кланялся, и никто не кланялся ему. Он достиг уже окраины города и неторопливо проехал парком Флоры. Голубой трамвай, шедший из Амстердама, на каких-нибудь полминуты загородил нам дорогу. Когда трамвай прошел, мы нажали изо всех сил; однако, въехав в парк, мы убедились, что потеряли человека из виду: он исчез.
Рулант забористо выругался. Мы остановились в парке и огляделись вокруг. Рулант еще раз громко выругался.
— Рулант, — сказала я, — давай попробуем отправиться на Аллею Звейхера, не обнаружится ли там след негодяя.
Минуты через четыре мы остановились в конце аллеи. Мы всматривались в сады и заборы; у одного дома стоял велосипед, прислоненный к изгороди из кустов бирючины. Мы бродили взад-вперед, внимательно глядя по сторонам, как вдруг из-за изгороди показался человек в сером. В руках он держал чемодан. Следом за ним шла модно одетая взволнованная дамочка, тоже с чемоданом.
— Ну, что я говорила?
— Черт побери, похоже, что он удирает… — пробормотал Рулант.
Свободной рукой человек в сером взял велосипед; жена, опустив голову, шла позади. Они не говорили ни слова. Выйдя из аллеи, они направились в сторону парка. Мы быстро подошли к дому и увидели, что дверная табличка с фамилией была вывинчена.
— Это он, — сказал Рулант. — С фамилией или без фамилии.
— Где же автомашина, которую он приготовил для себя? — спросила я.
— Ну до чего же ты придирчива… — сказал Рулант. — Лучше посмотри, что этот гусь собирается делать.
Супружеская пара прошла тропинкой вдоль оленьего заповедника и направилась к шоссе. Затем они подошли к трамвайной остановке. Муж поставил велосипед к дереву и присоединился к жене; она оперлась о стену трамвайной будки; было видно, как она испугана и удручена. Так стояли они рядом и глядели на мчавшиеся мимо немецкие и другие автомашины; мы же тем временем сидели на скамейке, в двадцати пяти метрах от супругов, и наблюдали за ними.
— Я бы не пожалел денег, чтобы узнать, о чем они думают, — сказал Рулант.
— …и о чем говорят между собой, — добавила я.
Когда подходил трамвай на Хемстеде, муж и жена вышли из-под навеса. Трамвай остановился. Мы видели, как человек в сером помогал жене сесть в трамвай. Он поставил на заднюю площадку два чемодана. Трамвай уехал. Человек в сером неуклюже поднял руку, очевидно стараясь сделать вид, что это самое обыденное прощальное приветствие. Как вела себя его жена, мы не имели возможности видеть или слышать. Ее увез трамвай.
Человек в сером возвратился к тому месту, где стоял его велосипед. Он отомкнул запор и повернул велосипед в сторону Гарлема.
— Черт побери, опять он едет в город, — сказал Рулант. — Наверное, забыл снять деньги с текущего счета в. банке.
— Ну, теперь он от нас не уйдет, — заявила я.
— Пока еще трудно сказать… — возразил Рулант.
Мы поехали по велосипедной дорожке следом за человеком в сером. Он ехал по-прежнему с противным, неестественным спокойствием.
— Надо убедиться, что это он, — пробормотала я сквозь зубы. Между нами и типом в сером костюме было человека три. Позади нас звонил трамвай, который шел из Хемстеде, а далеко впереди, около Темпелирстраат, звонил другой трамвай, шедший в Амстердам. В этот момент я заметила, что человек в сером переехал дорогу; сделал он это гораздо быстрее, чем я ожидала, и, очевидно, преднамеренно. Может, он нас заметил? Нарочно ли он свернул как раз на том месте, где дорога забита трамваями, автомашинами и велосипедами?
— Господин Каллеграаф! — крикнула я вслед беглецу. — Господин Каллеграаф!
Он обернулся, услышав свою фамилию, разинул рот и вытаращил глаза. Это я хорошо придумала, он не мог не оглянуться, как и любой человек, если его окликнут по имени. А ведь хотел удрать незаметно; аналогичный случай был с Квэйзелом.
— Рулант, — крикнула я, — это он!
Мы уже съехали с велосипедной дорожки. Я видела, как серая спина согнулась еще ниже над рулем, ноги впервые заработали быстрее. Держась за руль одной рукой, я поехала между трамвайными рельсами. Другую руку я опустила в карман за револьвером. Я посмотрела на Руланта — он ехал рядом со мной, стремясь, так же как и я, уйти от нагонявшего нас трамвая, который опять начал звонить. Мы очутились между двумя трамвайными путями на левой стороне шоссе. Каллеграаф уже ехал по противоположной стороне.
— Я стреляю! — сказал Рулант хриплым голосом.
— Нет, я! Я! — крикнула я Руланту.
В тот момент, когда человек в сером свернул с шоссе на боковую улицу, нас с Рулантом нагнал трамвай и с металлическим грохотом промчался мимо. Я даже не осознала, что голубые вагоны были совсем близко от меня; грохот трамвая лишь на секунду ошеломил меня. Я выстрелила, целясь в серую спину, когда она снова стала мне видна. И тут же я почувствовала, что у меня не все в порядке; заднее колесо велосипеда зацепилось за что-то, сорвалось, велосипед завилял. Я выстрелила еще раз. И увидела впереди, как велосипед Каллеграафа стал выписывать зигзаги. Я почувствовала сильную руку Руланта, которая подхватила меня и помогла мне съехать с трамвайного рельса… Мы перебрались на противоположную сторону и въехали в аллею, где Каллеграаф свалился с велосипеда.
— Осторожнее! — донесся до меня голос Руланта. Я мчалась вперед, по-прежнему держа руль одной рукой, готовая выпустить третий заряд, как вдруг я увидела, что Каллеграаф с трудом поднимается на ноги. Делая странные повороты — я сразу вспомнила, что этому маневру обучают нацистских агентов, — Каллеграаф, шатаясь, перешел улицу и, дойдя до дерева, остановился. Затем он одной рукой оперся о ствол и поглядел на меня. Другую, свободную руку он вынул из кармана. Лицо у него было перекошено и залито кровью. И он начал стрелять в меня из револьвера. В десяти-двадцати метрах позади нас ехали немецкие автомашины. В десяти-двадцати метрах впереди шли люди; я видела, как они остановились, обернулись в нашу сторону и бросились бежать. Тут я почувствовала колющую боль сначала в одном бедре, потом и в другом. Но это была какая-то мгновенная, жгучая боль. Хуже, что за ней последовала нечувствительность, ноги ослабели. Я вдруг не смогла больше нажимать на педали. Как пьяная, качалась я несколько мгновений в седле. Перед глазами рассыпался целый сноп черных искр, в ушах стоял пьяный шум, я была близка к обмороку.
Где же Рулант? Я что-то крикнула, по крайней мере мне так показалось. Черная зыбь в глазах, жар и гул во всем теле не прекращались и терзали меня все сильнее. Я почувствовала, что падаю.
…Кто-то встряхнул меня, просунул руку мне под лопатки, и я увидела склонившееся ко мне лицо. Я мигнула. Каждое движение век причиняло мне боль. Я шевельнулась. И опять я почувствовала боль. Лицо склонилось ко мне еще ниже; оно мне было знакомо. С мучительным усилием я установила, что это был Рулант. Я уже не помнила более, что случилось. Не помнила, что я стреляла.
— Можешь ты ехать на велосипеде? Ради бога, Ханна, — тихо и встревоженно произнес голос Руланта. — Можешь ехать на велосипеде?
Я пошевелилась. Все тело было точно налито свинцом. На бедрах как будто лежал плотный, теплый влажный туман. Я провела по ним рукой, словно могла стереть его. И коснулась чего-то странного… Кровь?
У меня зарябило в глазах. Я вспомнила, что произошло. Кто-то стрелял в меня из револьвера. Каллеграаф… Когда это случилось?
— Рулант! — проговорила я, хватая его за обе руки. — Удастся ли нам скрыться?
— Если бы ты смогла ехать на велосипеде… — ответил он.
— Помоги мне, — сказала я. Я дрожала от слабости, истекала кровью, ноги не держали меня. Обморочное состояние волнами набегало на меня. Я почувствовала, что платье у меня прилипло к ногам. Сильные, спокойные руки Руланта обладали спасительной, чудотворной силой. Он поднял меня и посадил на велосипед. И все время крепко держал меня одной рукой, пока мы не отъехали подальше. Я нажимала на педали, двигала ногами, но они по-прежнему ничего не чувствовали. Я не понимала, как мне удается двигаться, однако впереди показывались одно за другим дома, деревья, зеленые клумбы и затем исчезали.
— Рулант, — начала я, и мои челюсти так сильно застучали, что казалось, будто я перекусываю слова пополам, — где Каллеграаф?..
— О нем не беспокойся, — ответил Рулант. — Он у своей бабушки. Ему не дождаться освобождения Голландии.
— Значит… это было… не зря, — сказала я.
Я увидела его испуганное лицо. Наверное, он понял, о чем я говорю. И в это мгновение обморочной слабости я вдруг с беспощадной ясностью увидела то, что пряталось где-то в глубине моей души: вот так же уезжал Хюго после налета на Друута. Раненный, истекающий кровью. Таким же образом он добрался до одного дома… Ноги мои все еще нажимали на педали. Чья-то рука поддерживала меня за спину. Хюго от боли упал без сознания в чужой комнате… Где упаду я? Я ничего больше не понимала, я знала только, что еду на велосипеде, а из ног моих сочится кровь, и мне казалось, что в этот день освобождения я могу только ехать все дальше и дальше, чтобы умереть где-нибудь среди своих товарищей.
Развязка
Я не умерла. И в этот день, в этот безумный вторник, Голландия не была освобождена. Этот день я провела в каком-то смутном состоянии полуоцепенения, которое нарушалось лишь яростными приступами жгучей боли, будто бы я была здесь в этот день и не была…
Я лежала в маленькой комнатке, которую сразу узнала. Это было в доме Руланта. Я не думала об опасности. Состояние лихорадочного возбуждения сменялось обмороками. Иногда я дотрагивалась до своих бедер. Мне обвязали их грубым полотном. Я едва могла шевельнуться и боялась глядеть на них, боялась вида собственной крови. С улицы до меня доносились ликующие возгласы, порой мне слышались выстрелы. Я думала: «День возмездия… День возмездия? Что означают эти слова?»
Я кричала, просила воды. Я кричала что-то про Хюго. Мне казалось, что я в Заандаме, упала на улице рядом с Хюго, застреленная из нацистского револьвера. Я хотела умереть вместе с Хюго. Но Хюго не было.
Затем я снова сообразила, что лежу в комнате Руланта, где тоненькие солнечные лучи пробиваются сквозь затянутые гардинами окна. Я взглянула и увидела, что возле постели кто-то сидит. Это была Ан.
— Как дела? — спросила я. — Как освобождение?
— Лежи! — сказала она и смочила мне губы. — Придет доктор… Поможет тебе.
— А союзники наступают? — спросила я, схватив ее за руку.
— Говорят, что да, — ответила Ан. — Люди стоят с цветами вдоль дорог.
— Они обстреляли из пулеметов поезд с фашистскими молодчиками? — спросила я.
— Да. Половина уцелевших убежала через луга. Но мне не разрешили говорить с тобой об этом. И вообще тебе нельзя разговаривать.
Я не обратила внимания на то, что она сказала, и продолжала говорить:
— Ан, знаешь, Тинка и Вейнант уложили Пибинха около «Старого ученого»… Мы с Рулантом — Каллеграафа на Схаутьесалле. А мы с Вихером — Питера, — сказала Ан. — Сегодня утром он как раз садился в автомашину. Мы выстрелили оба одновременно. А группа Фрица OD здорово действует на проселочных дорогах… — Тут Ан, видимо, спохватилась, что наш разговор принял недозволенное направление. — Нам нельзя болтать, я уже тебе сказала!
— Да что там, — возразила я. — Слава богу, я и так достаточно знаю.
Неожиданно в комнату вошел доктор Мартин, а меня снова захлестнула волна слабости от боли и утомления. Доктор осмотрел мои раны, крепко держа меня за руку. От него пахло трубочным табаком, формалином, его серые глаза смотрели на меня заботливо и внимательно.
— И зачем тебе понадобилось столько пуль зараз, — сказал он. — Да-a, Ханна, я не могу оперировать тебя здесь. Придется тебе поехать в мою клинику.
— А как мы доставим ее туда, доктор? — услышала я голос Ан.
Доктор Мартин отошел от меня. Я видела, как они с Ан шептались. Глаза мои снова застлала пелена; от боли и слабости я потеряла сознание. Пришла я в себя, когда почувствовала, что подо мной что-то стучит и трясется. Я лежала на тележке, на ручной тележке или в велосипедной колясочке, точно не знаю. Я поняла, что друзья перевозят меня, и лежала спокойно.
В тот же вечер доктор Мартин извлек пули. Я лежала с тряпкой во рту. Материя заглушала крики. Никогда в жизни я не испытывала такой боли. Когда я очнулась, я впервые ощутила чувство облегчения, какой-то мягкой прохлады. Я поняла, что пули извлечены и раны перевязаны.
Много часов я находилась в состоянии между сном и явью, ясным сознанием и полной бесчувственностью. И это было бы не так уж плохо. Но ни боль, ни полудремотное состояние, которое затуманивает мысли, не могли заглушить неотступной тревоги: что происходит? Что предпринимают товарищи? В каком положении находится Голландия?
В комнате было темно; издалека доносились городские шумы, они были еле слышны. Я ждала, не придет ли кто-нибудь из товарищей. Я засыпала и просыпалась, проспав, быть может, всего лишь несколько минут. Ощущение времени я утратила. Я пыталась прислушаться к бою часов. И сбивалась со счета. Уже совсем поздно вечером — может быть, даже ночью — пришел доктор Мартин. Я узнала его по голосу:
— Ты спишь?
— Я не сплю, — ответила я. — Как там дела?
— Хорошо, — сказал он. — Все идет хорошо… Отбрось все заботы. Давай измерим температуру.
Мы измерили: было почти сорок. Разглядывая термометр, доктор светил остроносым электрическим фонариком.
— Лежи, спокойно лежи, — сказал он. — Около твоей кровати стоит фруктовый сок. Пей побольше в эти дни.
— Доктор, — спросила я его. — А что значит «все идет хорошо»? Вступили уже союзники на территорию Голландии?
— Тебе придется на время выбросить все это из головы, — неопределенно ответил он.
— Значит, не вступили, — сделала я вывод.
— Сообщения поступают очень путанные, — сказал доктор. — Англичане немного поторопились, заявив, что освобождение близко… Однако все идет хорошо, право.
— Да, на Балканах, — горько ответила я.
— Нет, не только на Балканах. Немецкую армию охватила паника. Дезертируют целые группы… Некоторые переодеваются в штатское платье и бегут на юг, чтобы там сдаться в плен… Но не будем больше об этом. Тебе вообще не следует даже думать о таких вещах, а уж говорить и подавно.
— А кто может о них не думать? — спросила я.
— Я понимаю, — сказал доктор. — А теперь тебе надо спать. Спать! Завтра я честно расскажу тебе, что происходит.
Когда он ушел, я стала прислушиваться. Я чувствовала, как лихорадка в моей крови то усиливается, то ослабевает, точно морской прибой. Минутами я не знала, где нахожусь. Затем мне снова представлялось, будто я в штабе и с напряженным вниманием прислушиваюсь к маршу уходящих от нас немцев. Я слышала, как где-то вдалеке стреляют: наверное, нацисты наткнулись на ВВС… Бойцы Внутренних войск Сопротивления носят на рукаве синюю повязку с белыми буквами. Я тоже стреляю, но мой велосипед застрял в трамвайном рельсе; человек в сером костюме корчит гримасу и целится в меня из револьвера.
На следующий день доктор Мартин вошел ко мне с таким неестественным оживлением на лице, что я сразу смекнула: дело неладно! Под мышкой он держал сверток.
— Доброе утро, доброе утро, — сказал он. — Ну, как героиня дня чувствует себя? Твои друзья шлют тебе несколько банок фруктовых консервов… Это пойдет тебе на пользу.
— Доктор, какие новости? — спросила я.
— Да-а, — повторил он, — что же тебе сказать? Вчера вечером я уже говорил, что Би-би-си несколько поторопилось…
У меня было такое чувство, будто я вместе с кроватью проваливаюсь в яму. — Значит… мы… не освобождены?
Доктор Мартин засмеялся с напускной веселостью:
— Если еще нет, так будем! На этот раз бельгийцы оказались счастливее нас. Ну конечно, ведь они гораздо ближе находятся к Нормандии, а?.. Не тревожься, наша очередь, право, дойдет. Большие реки — это, разумеется, барьер, который не так легко взять…
— Верно ли, доктор, что вчера люди стояли с цветами вдоль дорог, встречая союзников?
Он махнул рукой — Да, стояло несколько чудаков… Ну конечно, всегда найдутся энтузиасты… Дай я проверю пульс. Гм, все еще немного неровный… Жар есть?
— Тридцать восемь и четыре, — ответила я.
— Хорошо! — воскликнул доктор. — Значит, все в порядке, температура снижается… Боли все еще есть?
Я кивнула. Давно уже я поняла, что вопросами о состоянии моего здоровья он хотел отвлечь меня от разговора. И я готова была расплакаться.
— Значит, вчерашний день не стал днем освобождения, — проговорила я, чувствуя, что губы у меня задрожали, как у ребенка, которого незаслуженно обидели.
— Нет, не стал, — ответил доктор не то что недружелюбно, но как-то отрывисто, как будто ему уже надоело слушать меня. — Мы ждали этого четыре года… так неужели нельзя подождать еще несколько дней?
Я промолчала и повернулась лицом к стене.
— И лежи спокойно, — сказал доктор Мартин. — Мы должны скорее поставить тебя на ноги. Чтобы ты могла стоять с цветами у дороги, когда союзники действительно придут.
Я ничего не ответила. Я много думала о товарищах, об Анни, о Флооре, о тысячах людей, которые так бурно радовались вчера на улицах; думала о детях в школе, о людях в больнице: заключенные в четырех стенах, они ждали, когда раздастся сигнал — звуки колокола и национальный гимн «Вилхелмус»; я думала о мужчинах и женщинах в тюрьмах и концлагерях; о скрывавшихся евреях и о подпольщиках, которые жаждали спасения. Накануне свобода коснулась их всех своим легким крылом. Но ничто не изменилось, все осталось по-прежнему.
Горючие слезы скатывались на подушку. Лихорадка то усиливалась, то ослабевала. Тело мое сопротивлялось ей, рассудок тоже старался помочь, однако жестокое чувство разочарования мешало моему выздоровлению. Я вся пылала, я была без сил, рассержена, оскорблена; температура подымалась, и в моем воспаленном мозгу рождались самые мрачные фантазии.
Приходили товарищи и приносили много лакомств: яблоки и груши и даже шоколадный батон, где-то долго и тщательно хранимый. Я спросила их, каково положение, и они рассказали, что голландские войска стоят в Кемпене, готовые вторгнуться в Голландию; что немцы уже оставили Финляндию и Болгарию, а Белград скоро будет освобожден, что советские войска перешли границу между Польшей и Германий.
— Не наговаривайте ей всякого вздора, — шутливо сказал доктор Мартин моим товарищам, когда привел их ко мне. — А то Ханне уже снится, что она в ставке фюрера!
Попытки шутить только еще больше раздражали меня. Ожила я, лишь когда пришли Ан и Тинка и рассказали, что союзники уже у немецкой границы.
— В последние дни паника немного уменьшилась, — сообщила Ан. — На дорогах даже незаметно потока «беженцев»… Но теперь они боятся еще больше… Простые, честные голландцы больше не ездят в голубом трамвае; «беженцы» потребовали для себя трамвайные вагоны, чтобы уехать в них… Они забирают решительно все, что попадается, — велосипеды, автомобильные шины, медную проволоку…
Меня уже меньше лихорадило. Я чувствовала себя усталой, разбитой, и у меня было такое ощущение, будто я потеряла в весе по крайней мере десять фунтов — так это, наверное, и было; однако известия, поступавшие день за днем, постоянно подстегивали меня, мне хотелось встать с постели, накинуть платье и помчаться в «Испанские дубы», в штаб… Наши голландские войска прорвались к Эйндховену.
Англичане действительно сражались на острове Валхерен.
В Зеландии они захватывали немецкие конвои один за другим; немцы сами бросались навстречу противнику. Их гнал голод. Поверх немецкой военной формы они надевали на себя все, что могли; многие предпочитали бежать босиком, чем выдать себя ненавистными сапогами.
Первые союзные войска вторглись на территорию Германии в восточной части ее. Я умоляла доктора Мартина достать мне карту Европы. Однажды он принес мне школьный атлас.
— Теперь это старье пригодится, — сказал он. — Смотри, Ханна, здесь еще есть Австро-Венгерская монархия и Германская империя; когда печатался атлас, в России еще был царь…
— Однако Северное море и Альпы, Дон и Дунай остались прежними, — возразила я.
Мы взглянули на карту; канадцы и американцы продвигались вдоль Лимбургской границы по направлению к Вупперу и Рейну.
— Сколько еще фашисты будут торчать здесь, у нас? — воскликнула я. — И чего союзники канителятся?
Доктор покачал головой. Рука его по старой привычке опустилась в карман белого халата за табаком, но он тут же вынул ее из пустого кармана.
— Хорошего мало, — сказал он. — Раутер не скупится на угрозы. «Служба безопасности» устраивает облавы, каких еще не бывало… Всех мужчин от шестнадцати до пятидесяти лет принуждают строить укрепления вдоль рек.
— Наших мужчин? — спросила я. — Вдоль наших рек?
— А как же иначе? Немцы хотят, очевидно, превратить Голландию в крепость. И нам придется помогать им, чтобы защитить их от наших братьев.
— И им это удастся?.. — спросила я со страхом.
— Половина набранных ими людей ночью удерет, — ответил доктор. — Точно гак же, как те, которых в свое время немцы вербовали и похищали для постройки аэродромов…
— А кому не удалось уйти, тот саботирует, — сказала я.
— Вероятно, — сказал он. — Во всяком случае, негодяям теперь приходится здесь туго наконец-то… Они уже экономят газ — он подается только в определенные часы. А с сегодняшнего дня уменьшен хлебный рацион. Как будто он был слишком велик!
Я торопилась выздороветь. Мои раны, однако, и знать не хотели, что я тороплюсь; они потребовали нормального срока. Иногда я пробовала после ухода медицинской сестры, которая помогала доктору Мартину, встать возле своей кровати, но противная слабость немедленно валила меня с ног. Я проклинала свою беспомощность и терзалась от нетерпения. Ан и Тинка принесли мне книги — Шолохова, Джека Лондона и Бена Травена, но я была слишком возбуждена, чтобы как следует прочитать их.
Я заплакала от сознания своего бессилия, услыхав, что людей, которых забрали по приказу Раутера, отправят не на голландские реки, а гораздо дальше — их попросту, как рабов, отошлют в немецкие трудовые лагеря, для того чтобы последние немцы, находящиеся в расположении властей, могли поспешить с ружьем на фронт.
— Неужели нельзя задержать поезда? — спросила я Руланта, который сообщил мне эти новости и с растерянным, несчастным лицом смотрел, как я горько плакала. — Где же наконец англичане? Разве не могут Внутренние войска Сопротивления взорвать мосты?
— Ты не представляешь себе, до какой степени озверения дошли немцы, — сказал наконец Рулант. — Они расстреливают людей по пустякам. Они похищают велосипеды, вырывая их прямо из рук… Они навезли отовсюду учеников старших классов… И тоже для своих трудовых лагерей.
— А я лежу тут… — сказала я. — В то время как я стрелять должна… Стрелять!
Рулант пытался успокоить меня — Ну потерпи немножко… Сами немцы не верят больше ни во что, кроме своего поражения.
— Но сколько же зла они все еще причиняют нам каждый день! — воскликнула я. — Господи боже, да во всей Европе вскоре не хватит для них трибуналов!..
Когда я впервые, волоча ноги, прошлась с палкой по комнате, пришло известие о парашютном десанте, сброшенном в расположении немецких войск возле Арнема, вдоль рек Лек и Рейн. Союзные войска прорвались к Неймегену. Город освободили, но он был наполовину разрушен, как гласило сообщение. Вскоре голландцы, живущие севернее этих рек, еще раз утерли нос распоясавшимся оккупантам: оставили работу железнодорожники, бросив на произвол судьбы станции подвижные составы. Поезда остановились. Перевозки были прекращены.
Я бродила с палкой по дому. Иногда доктор Мартин уделял мне время, иногда приходили товарищи. Вести из внешнего мира представляли собою странную смесь хорошего и плохого: положение в Голландии было скверное, все запасы иссякли, уголь вышел, газ разрешалось жечь только вечером, нормы электричества снизили наполовину. Однако даже скверное положение можно было только приветствовать: оно таило в себе надежды… оно являлось залогом скорого крушения Германии. Чем хуже для них, тем лучше для нас.
Англичане бомбардировали города вдоль немецкой границы, а канадцы и голландцы занимались очищением от немцев Зеландии. Немцы, насколько я могла судить по карте, засели в безнадежно маленьком уголке территории. Но то был уголок приморский, годный для высадки, в случае крайней надобности он мог служить для них военной базой; они не хотели отказываться от этого куска земли. Они хотели лишь одного: в своем падении увлечь и нас.
Снова начали они взрывать на воздух заводы и дома в Эймейдене и Фелзене. В мое тайное убежище доносился варварский гул взрывов. Растянувшись на постели, сжав кулаки, я думала о Хюго, который побледнел от ярости и негодования, когда в Эймейдене в первый раз загрохотали взрывы. С тех пор прошло более года.
Но немцы не довольствуются Эймейденом. Они точно обезумели. Иногда, слушая сообщения, я чувствовала, что мстительная ненависть фашистов окутывает нас словно густым туманом.
Через две недели после Эймейдена немцы взорвали портовое оборудование в Амстердаме. Я пыталась себе представить, как это выглядит: гавань вся в обломках, опустевшая, тут и там торчат сломанные железные стропила — безлюдная, обесчещенная земля. При мысли об Амстердаме или Эймейдене я всегда представляла себе водное пространство, в котором носились взад-вперед многочисленные буксирчики, неторопливо ложились на курс океанские пароходы, где пыхтели невозмутимые паромы, где клубами валил дым, раздавался звон металла, — там царила жизнь.
— Я хочу вон отсюда, — сказала я доктору Мартину, с трудом дотащившись до его рабочего кабинета. Видно, он опять достал себе табаку — он курил.
— Ты выручила меня… — сказал он. Я видела, что он избегает моего взгляда и что ему тяжело говорить мне это. — Вчера вечером мы приняли одного борца Сопротивления… одного из наших товарищей; он весь прошит пулями. Как только его можно будет перевозить, мы поместим его в той комнате, где сейчас находишься ты… Мне тебя жаль, Ханна, но по сравнению с этим человеком ты достаточно окрепла…
— Я и окрепла… — ответила я.
— Не бойся, впрочем, что я выкину тебя на улицу, — сказал доктор, пытаясь шутить, и, как всегда, неудачно. — В городе есть одна семья, куда ты можешь сразу и отправиться, чтобы полностью окрепнуть.
Я переехала в тот же день. Семья, о которой говорил доктор, состояла из пожилых отца и матери и незамужней, уже стареющей дочери. Они отнеслись ко мне необычайно сердечно: они специально для меня приготовили застекленную веранду, так как я еще не могла подыматься по лестнице. В этой семье, или, вернее, в этом доме, была лишь одна вещь, к которой я не могла привыкнуть. Хозяева были любителями собак: они держали ирландских сеттеров и больших мохнатых английских овчарок. Я увидела их, как только перешагнула порог дома. О наличии здесь четвероногих свидетельствовал не только неистовый и ужасный лай на все собачьи голоса; повсюду — в коридорах, в каждой комнате и даже на моей застекленной веранде — чувствовался запах псины, который, казалось, впитали в себя до самого последнего волокна ковры, мебель и обои. Я не решалась сказать об этом хозяевам; но терпеть собачий дух я тоже не могла. А теперь, спала ли я или ходила, я все время дышала этим воздухом. Моя новая хозяйка не понимала, отчего я почти не ем, отчего плохо сплю, хотя и еда и постель были отличные; ее муж и дочь приносили мне лакомства и фрукты, они предоставили мне свободу рыться в их книгах, когда и сколько я захочу. А я всюду ощущала только присутствие собак. Я чуяла их, когда они были дома, и чуяла этот запах, даже когда муж, жена и дочь уходили с ними гулять. Я настежь распахивала рамы у себя на веранде; это чуточку помогало, я вдыхала терпкий воздух бабьего лета из окрестных садов. Но каждый раз мне приходилось снова окунаться в воздух этого гостеприимного дома, пропитанного запахом собак.
— Ради бога, вызволи меня отсюда, — сказала я Ан, которая зашла ко мне через неделю после моего водворения в этот дом с собаками. — Я умираю от этой вони. Сами люди добры и любезны, но настолько влюблены в своих собак, что даже не замечают, что от них самих тоже разит псиной…
— Бог ты мой, куда же ты хочешь? — спросила Ан в замешательстве, сочувственно глядя на меня. — Она тоже не выносила собачьего запаха.
— Нельзя ли мне опять переехать к себе на чердак? — спросила я.
Любители собак не могли понять, почему я решила уехать от них, но не удерживали меня.
Ан и Тинка перевезли меня на чердак. Медицинская сестра, которая прежде, кажется, не подозревала, кто я, не хотела, чтобы я снова поселилась под крышей.
— Я уступлю вам свою комнату, — сказала она мне, — пока вам не станет лучше. Меня по большей части дома не бывает.
— Но у вас случаются и ночные дежурства, — возразила я.
— Вам придется тогда потерпеть мое общество и днем, — ответила она. — Я постараюсь не очень обременять вас своим присутствием.
Она превратила диван во вторую кровать. И я лежала на ней и утром, и днем, и вечером. Я понемногу выздоравливала. Лихорадка и боли иногда возвращались. Я чувствовала, что, конечно, рановато убралась от доктора Мартина, но никому об этом не говорила. Я ковыляла по комнате на костылях и сначала крепко опиралась о шкафы, о стол и о стены. Затем я попробовала пройтись без костылей.
Свои ноги я начала массировать. В ранах покалывало, как в онемевших пальцах, когда по ним снова потечет кровь. Я придумала себе даже нетрудную гимнастику. Однажды моя хозяйка застала меня врасплох, когда я пыталась сделать первые приседания и упала на пол.
— Вы слишком неосторожны! — воскликнула она испуганно. — Вы перенапрягаетесь!
Я позволила ей уложить меня на кровать и, улыбаясь, покачала головой. И хоть я от слабости обливалась потом, все же я была счастлива: я чувствовала, что снова обрела силу и власть над своими конечностями.
Товарищи заходили ко мне, как и прежде. Приносили мне нелегальную «Де Ваархейд» и рассказывали, что происходит на нашем фронте. Наконец-то появился наш фронт!
Шла битва за Арнем. Британские и польские десантные войска должны были освободить город. Однако получилась неувязка. Они не приняли во внимание одну колонну войск СС, которая в этот самый момент вдоль реки Лек направлялась маршем на Восток.
Колонна ввязалась в бой. Она остановила освободителей, зажав их на узкой полоске вдоль реки у Оостербёека. Сама же затем переправилась через реку и расположилась в районе Бетюве. Английская авиация была бессильна — в течение двух последних суток над местностью висел первый, все скрывающий осенний туман.
— Неужели твой господь бог не может там ничего предпринять? — спросила я Вейнанта, когда он пришел меня навестить и рассказал, что больше нет надежды на освобождение Арнема. — Почему бог не пошлет туда хоть лучик солнца?..
Некоторое время он молча глядел на меня, затем сказал — Ты не можешь требовать от господа бога, чтобы он всегда улаживал то, что напортили сами люди…
— Вейнант! — воскликнула я. — Уж не хочешь ли ты сказать, что кто-то умышленно напортил с нашим освобождением?..
— Я этого не говорю, — возразил он. — Может, все было испорчено еще раньше… Может, задолго до войны, когда они возвеличили Гитлера, вместо того чтобы сообща раздавить его. Бросили ему под ноги и Саар, и Мемель, и Австрию, и Чехословакию, чтобы он только, ради бога, пошел на Восток… А теперь господь бог должен вмешаться, чтобы исправить все глупости и устранить все беды, которые натворили мы сами, люди? Нет, Ханна, это не годится. Христианство не такая простая штука…
На другой день после этого разговора ко мне пришел Франс с сообщением, что Арнем потерян для нас. Правда, имелись все предпосылки к тому, чтобы отвоевать кусочек Бетюве, временно попавший в руки немцам. Однако Арнем снова стал немецким прифронтовым городом. Ходили слухи, что эсэсовцы уже принялись за разграбление домов, которые жители покинули в дни сражений за город.
Спрятавшись за гардинами, я могла смотреть на узкий канал. Листва на деревьях быстро желтела. Упали на землю первые листья. Я взглянула на небо над домами — оно было матовое, светло-голубое, хрупкое, как фарфор. Лето осталось позади.
В один из последних сентябрьских дней, когда газета была полна сообщений о бомбардировке города Хелдера, где немцы привели в готовность некоторое подобие флота, чтобы удрать на нем, ко мне пришли Ан и Тинка. Я услышала их смех еще на лестнице; они были шумны и веселы. Когда они вошли в комнату, я увидела, что они даже принесли цветы.
— Господи! — воскликнула я. — Похоже, что у меня день рождения.
— Во всяком случае, сегодня праздник!.. — сказала Тинка. — Ты никогда не угадаешь, кто выпущен на свободу!..
— Выпущен на свободу? Теперь? — переспросила я.
Я почувствовала какое-то недоумение, мне трудно было поверить, что нацисты еще отпускают людей на свободу; газеты сообщали лишь о насилиях и заключении в тюрьму.
— Скажите, кто же это… Отто?
Ан покачала головой, ставя цветы в вазу. — Нет, не он. Вернулись домой твои отец и мать.
— Из тюрьмы? — воскликнула я, подпрыгнув, и даже не ощутила обычной острой боли в бедрах.
— Из Фюхта, — сказали Ан и Тинка одновременно. А Тинка еще добавила: — Правда, правда. Можешь не сомневаться… Мы с Ан сами пошли посмотреть, как только до нас дошел этот слух, и мы их видели.
— Опишите их, — потребовала я, с трудом преодолевая желание зареветь.
Девушки описали, как выглядят мои родители. Все совпадало. Мне оставалось только поверить. Хоть и трудно было. Я смеялась и чуть не плакала. Я дрожала от нетерпения. Присутствие двух девушек, их рассказы о разбойничьих налетах, о прорыве русских в Венгрии, даже последние анекдоты о Гитлере только вызывали у меня раздражение: я смеялась натянуто и сама это чувствовала. Сказать по правде, я была рада, когда обе мои подруги наконец ушли. Мне хотелось остаться одной с этой огромной новостью… Мне предстояло подготовиться к тому, чтобы самой вернуться к делу.
Враг все еще находился в стране.
Туман опускается
Впервые я вышла на улицу в тот день, когда нацисты совершили еще один варварский поступок: взорвали портовые сооружения в Роттердаме. В этот же день я впервые собственными глазами увидела в действии фашистскую вспомогательную полицию. Им, видимо, потребовались велосипеды (чтобы удрать, подумала я, если союзникам удастся все же прорваться). Перепуганные хозяева реквизированных велосипедов робко жались возле своих машин; им оставалось только получить квитанцию и уйти. По тем из них, которые пытались бежать на своих велосипедах, немцы открывали стрельбу. Я видела, как убежал один молодой парень; пожилой женщине прострелили ногу, ее внесли в лавку, а велосипед немцы забрали.
Я ковыляла по улицам. Город казался мне совершенно чужим. Снова разъезжали автомашины вермахта; немцы, видимо, снова вернулись сюда после попытки бегства пятого сентября. На грузовиках стояли станки, динамо-машины, зубчатые колеса. Был демонтирован еще один завод. Дальше, через несколько кварталов, немецкие солдаты взваливали на грузовик детские коляски и самокаты, которые они, видимо, заранее сложили в пакгауз. Все вещи были подержанные. Очевидно, обокрали молодых родителей и маленьких детей.
С мучительно долгими передышками я достигла района родительского дома. После моего возвращения от Ферлимменов я не осмеливалась показываться здесь. Но в этот день я удержаться не могла. Где-то в глубине души у меня смутно шевелилось сомнение насчет новости, принесенной мне Ан и Тинкой. Я должна была убедиться собственными глазами.
Чуточку прихрамывая, я медленно шла вдоль сквера, с которым граничили наша улица и наш дом. Сейчас я к думать не хотела о том, что мое имя публиковалось в полицейских ведомостях бог знает сколько раз, что есть люди, которые подстерегают меня и счастливы будут получить вознаграждение или же, питая темную, слепую ярость к любому голландцу, с радостью предадут патриота «службе безопасности». Я хотела лишь одного: мельком увидеть моих родителей. Может, мать приподнимет окно, чтобы стряхнуть скатерть, или отец покажется на крыльце — кто знает, может, ему захочется прогуляться.
Я бродила вокруг час или больше, пока не почувствовала, что дольше оставаться здесь невозможно. И как раз в тот момент, когда я хотела повернуть к центру города, я увидела отца: он показался на тропинке за садиком.
Я сразу струсила. Хромая и переваливаясь с ноги на ногу, устремилась я в первый попавшийся магазин. Это была молочная, где не было видно ни бидонов, ни покупателей. Умоляя небо, чтобы мне удалось немного задержаться в пустом магазине, я глядела через стекло витрины на улицу. И я видела, как по противоположной стороне шел отец. Он похудел, воротник казался слишком просторным. Но жидкий клок волос по-прежнему свешивался ему на лоб и развевался при ходьбе; он, как всегда, был без шляпы. Его тросточка слегка задевала за край тротуара. Когда в магазин вошла жена торговца, я почувствовала, что в горле у меня стоит комок.
— Одну… бутылку… молока, — сказала я наконец, с трудом выдавив из себя эти слова. Женщина удивленно и подозрительно взглянула на меня. Я подумала: эта не узнает меня.
— У вас есть детская карточка? — спросила она, уже протянув ко мне руку.
— Детская карточка?.. — переспросила я бесстрастно.
— Ну конечно! — строго произнесла она с таким видом, будто я считала ее дурочкой. — Только дети получают молоко.
Я выбежала из магазина и пошла в направлении, противоположном тому, куда шел мой отец.
На следующий день я попробовала ездить на велосипеде. Я села на седло, и меня пронизал смертельный страх — вдруг я попаду в такое место, где будет облава? Тогда мне не уйти, я знала это. На велосипед нечего рассчитывать. А что, если меня кто-нибудь узнает? Начнут меня обыскивать… С этого дня я стала брать с собой револьвер всякий раз, как выходила из дому. Револьвер стал моей неотъемлемой принадлежностью, как бы моим вторым «я». Мне нужно было ощущать, как мое верное оружие тяжело ударяется о бедро. Оно стало частью меня самой, частью той жизни, какую я вела в эти дни.
Я осторожно ездила на велосипеде в переулках и дальних аллеях. Однако я ехала неуверенно, и, когда возвращалась домой и запирала велосипед, ноги гудели от усталости и в них начинались болезненные покалывания, которые я так хорошо знала.
Через неделю дело пошло лучше. Я решила, что пора мне покончить с колебаниями. Не буду более считаться с усталостью, с болями. Я могу ездить на велосипеде. Значит, все в порядке. Я стала выходить из дому, поехала в штаб. Сколько уже дней не видела я товарищей!
Все в штабе как-то переменилось. Были убраны кое-какие вещи, будто товарищи хотели освободить помещение. Я застала там только Вихера и Вейнанта. Они сердечно и бурно приветствовали меня, даже маленький снайпер; он обычно говорил очень немного. Они рассказали мне, что Анни, инструктор партии, несколько дней назад была здесь и Франс получил от нее задание переправиться на другую сторону канала Нордзее; в Кеннемерланде Франс получит под свое начало часть Внутренних войск Сопротивления. Рулант стал начальником нашей группы. Договорились, что мы будем устраивать диверсии своими силами. Теперь, когда железнодорожный транспорт не работал — курсировали только единичные поезда, так как обслуживающий их персонал был вывезен из Германии, — следовало активнее, чем когда-либо, повреждать и выводить из строя немецкий автотранспорт.
Я слушала и только кивала. Пока я еще не очень хорошо уяснила себе, что мне придется делать при новых обстоятельствах. Диверсии никогда не были моей специальностью; собственно говоря, после попытки, предпринятой когда-то вместе с Хюго и Флоором, вывести из строя центральную электростанцию я не принимала в них участия. Но если от нас этого хотят… я готова. Я всегда была готова.
Я подождала, пока не пришли Рулант и обе девушки. Они все так же дружески и радостно приветствовали меня. Однако все они немного смутились, когда я спросила, какое дело наметили они для меня. Рулант сказал — немного колеблясь и заметно боясь обидеть меня, — что пока мне не стоит принимать участия в налетах, где требуется быстрота ног для отхода. Я поглядела на Ан и Тинку. Рулант заметил мой взгляд.
— Ан и Тинка помогают нам, отвлекая внимание немецких часовых, когда мы идем на операцию… — объяснил он.
Я ответила, опустив глаза — О, такие вещи не по мне.
Общее замешательство явно затягивалось. Я положила ему конец, задав вопрос, нельзя ли мне работать в «Де Ваархейд».
— Ты уже можешь ездить на велосипеде?.. — спросил Рулант.
— Да, — ответила я. — Дай мне какое-нибудь дело, Рулант, не то я умру.
— Ну что ж, — сказал Рулант. — Мы как раз взяли напрокат у группы О.D. прекрасный ротатор. Раздобыли его в немецком «Арбейтсбюро». Какие у них там вещи!.. «Де Ваархейд» будет иметь шикарный вид!
Таким образом, я начала ту же работу, которой время от времени занималась и раньше, — печатание и разноску газеты «Де Ваархейд». Рукописи я получала в маленькой лавочке, торговавшей горшками, сковородками и крестьянской глиняной посудой на Донкере Спаарне; кто доставлял туда рукописи, было никому не известно. Копировальный аппарат стоял в мезонине у родителей краснощекой Хреетье, которую я иногда снова видела в Гарлеме, но она делала вид, что не знает меня. Я печатала оттиски газеты и пачками разносила их рабочим в северном квартале, рабочим в Хемстеде, а также учителю в квартале Хаутфаарт, токарю, который увозил их с собой к домнам, и девушке, работавшей в одном из универсальных магазинов… Дома я засовывала иногда экземпляр в карман пальто своей сестры милосердия; мы с ней никогда не говорили об этом, но она наверняка относила маленький листок куда-нибудь, где он делал свое полезное дело. Все новости я отпечатывала сама — у меня пальцы всегда были выпачканы фиолетовой краской. Создавалось впечатление, что оккупанты ударились в истерику: они мародерствовали и уничтожали все на своем пути. Они выгнали жителей Арнема — длинные процессии тянулись вдоль холмов Велюве и рассеивались по всей стране. Все добро, которое арнемцам пришлось оставить, нацистская саранча вывезла, пожрала, а то, что невозможно было взять с собой, просто превратила в обломки. За пределами Арнема они бесчинствовали, как никогда прежде. Они разрушали ратуши, мосты, сараи, крестьянские фермы, поджигали целые деревушки. Селение Пюттен они наказали за один партизанский подвиг таким образом, что я невольно вспомнила о трагической судьбе чешского села Лидице. Мужчин, которых эсэсовцы сумели поймать, они согнали, как скот, в лагерь в Амерсфорте, их семьи выселили, а дома сожгли дотла. Ранним утром они зверски умертвили в лагере всех вожаков. Остальных вывезли в Германию. Ссылки были в порядке вещей. Из Велюве и Твенте, из Утрехта и Роттердама нацисты отправляли по этапу мужчин и юношей в Вестфалию и Рур. Иногда у нас появлялся очевидец этих длительных чудовищных переходов и рассказывал подробности. Карательные отряды немцев рыскали по всей стране якобы по собственному почину, но, наверное, в этих налетах была своя система; эти преследования и убийства то тут, то там имели лишь одну цель: насадить смертельный ужас, создать диктатуру страха. «Де Ваархейд» и другие газеты предостерегали железнодорожников, советовали им уйти в подполье. Большинство из них так и поступило. Вскоре после этого «служба безопасности» начала устраивать облавы на тех, кто в сентябре бросил работу. Благодаря нам люди узнавали, что немцы в Голландии собирают военную форму союзников. Они ожидают прорыва канадцев, писала моя маленькая газета; они готовы были вести партизанскую войну на территории Голландии.
Все новости проходили через мои руки. В моих запачканных чернилами руках я держала донесения о терроре, который свирепствовал в нашей стране. Однако я получала также сообщения о продвижении красных войск, которые стояли у Мемеля, приближались к Будапешту, вторглись в Чехословакию и энергично теснили немцев на Карпатах и в Югославии. Венгерские полки, которые Гитлер навербовал себе обманом, в середине октября в массовом порядке стали перебегать к противнику. Англичане с боями завоевали Болонью и начали гнать нацистские банды с севера Италии обратно в Австрию. Из-за Аахена разгорелось танковое сражение.
Ан и Тинка делали еще более нужное дело, чем я: уже в течение многих недель они были заняты записью мужчин во Внутренние войска Сопротивления. Они знали массу рабочих и, кроме того, получили от Франса и Руланта целый список адресов. Девушки систематически расширяли списки. Большинство мужчин согласилось идти служить, как только нацистские войска уйдут из Голландии. Многие даже взяли домой оружие и, во всяком случае, нарукавную повязку с буквами ВВС… Некоторым, видимо, понравилось, что к ним обратились, и они тоже присоединились к нашей группе. Товарищи старались вредить нашему заклятому врагу всюду, где только удавалось. Иногда они предпринимали налет совместно с членами групп O.D. и К.Р. Однажды они напали на транспорт с картофелем между Гарлемом и Хоофддорпом, а в другой раз ухитрились взорвать участок железнодорожного полотна около Фелзена, когда немцы пытались отправить на Восток последнюю партию необработанной стали. Это помогло, но этого было мало.
Управившись с печатанием и доставкой газеты, я обычно шла в штаб. Там всегда был кто-нибудь из товарищей. Ан играла на гитаре, и мы негромко напевали партизанские песни… Осыпались листья в саду и в лесу. Весь мир вокруг нас был желтый и серый, а главное — сырой. Шел дождь, и липкий туман стлался над береговой полосой. В воздухе становилось все тише и спокойнее. На море теперь почти не происходило сражений. Изредка, когда стоял солнечный день или по крайней мере не было дождя, англичане бомбардировали стартовые площадки «Фау-I». Лондонское радио, сохраняя восторженный тон, сообщало о продвижении союзников в Брабанте и Лимбурге. Мы, однако, знали, что все это делалось не слишком энергично, с прохладцей и что на юге немцы даже сумели напасть на Бреду и разграбить город. Лондонское радио призывало бастовавших железнодорожников выстоять. Но вряд ли им требовался такой призыв. Они давно уже скрылись; облава, устроенная «службой безопасности», принесла не очень-то богатую добычу. «Служба безопасности» мстила всем: она продолжала терроризировать город, ловила людей и гнала их на земляные работы на берегах рек. Длинными колоннами, еле волоча ноги, смертельно усталые, люди с чемоданчиками и узелками брели по дорогам из Южной Голландии, Гелдерланда и Оверэйсела. Когда же часть этих насильно завербованных голландцев восстала где-то и отказалась идти дальше, эсэсовцы прошлись разок автоматами по рядам и скосили человек двадцать. Без всякого разбора, с бранью и проклятиями.
Хоронить трупы не разрешалось. Они лежали на проезжей дороге; мимо проходили женщины и дети. Трупы оставляли для устрашения следующей партии.
Нацисты усвоили новую манеру. Если им казалось, что кто-нибудь на улице высказался против них или сделал неугодное им движение, они стреляли. Мертвые лежали на всех дорогах в Голландии. Это были голландские граждане, лишенные жизни без суда и следствия, убитые иноземными оккупантами, которые держались так, будто именно они хозяева наших дорог. Мертвые лежали до тех пор, пока другие голландцы не убирали их, самоотверженно рискуя жизнью.
Тишина царила в стране, тишина, разрываемая лишь звуками выстрелов немецких убийц.
Плотины на острове Валхерен немцы разбомбили в щепки. Остров залило водой. Мне казалось, что вода заливает и нас, подступая все выше и выше, и мы того и гляди захлебнемся.
Ранняя зима
Шел дождь. Холод шагал твердой ледяной поступью по сырой земле, тянулся из польдеров, каналов, лесов. Зима наступила рано. В прибрежной полосе никогда еще не было столько ворон и чаек. Они голодали. Люди тоже голодали. Они мерзли. Угля не было. В предыдущие годы оккупации мы все-таки получали уголь, хоть и в ограниченном количестве. Уголь, который еще уцелел, немцы оставили для себя. Подача электричества прекратилась. Газа днем давно уже не было.
— Союзникам пора бы начать прорыв, — говорили мы в штабе.
— Так где же англичане? — спрашивали люди в магазинах, на улице, повсюду, где они встречались друг с другом.
Вечера стали сырыми и холодными; мне казалось, что никогда еще не было такой грязной и ядовитой осени. Я взбиралась на чердак, где стоял ротатор, подымала за собой лестницу и закрывала люк. Руки мои коченели. Железо и сталь ротатора с каждым днем вбирали в себя все больше холода. Мне приходилось долго дуть на омертвевшие пальцы, прежде чем я могла приняться за работу. Изо всех углов и щелей ко мне прокрадывался холод, а вместе с ним и голод. В день — два кусочка хлеба толщиной в палец и несколько картофелин. Рацион уменьшался с каждой неделей.
В штабе Рулант как-то сказал нам:
— Нет, мне это уже надоело… До сих пор я не хотел трогать запасов, которые мы с Отто собрали в июне в Гарлеммер Меер; однако у меня дома мальчишки ревут от голода… Думаю, что и у вас не лучше.
— Они собираются теперь оборудовать общественные кухни, — сказал Вихер.
Мы дружно и горько рассмеялись.
— И каждый день полный обед… — добавил Вейнант. — Солидное голландское меню. Суп, овощи, мясо, картошка, пудинг и, кроме всего прочего, блинчики…
— Так как же? — спросил Рулант. — Должны ли мы и впредь хранить нашу пшеницу и горох?
— Для кого же? — возмутилась Тинка. Она исхудала и вся как-то почернела, под глазами были темные круги. Мы молчали, но думали то же, что и она.
Рулант взглянул на меня, видно, его мучили сомнения.
— Вы ничего не скажете?.. Ну, тогда я беру решение на себя. Думаю, что я имею на это право…
— Не только имеешь право, но и обязан, — отрезала я. — По крайней мере если это нужно, чтобы помочь борцам Сопротивления.
Все, видимо, почувствовали облегчение, когда я высказалась. Мы установили паек: каждый из нас получал продукты на неделю в зависимости от количества людей в семье. Рулант распределял все осторожно и в умеренных порциях. Я поняла, что он рассчитывал на долгую, трудную зиму. У меня потеплело на душе, когда он сказал, что еженедельный паек будет посылаться и моим родителям на дом, хотя я даже не заикнулась об этом.
Мы стали печь в штабе пшеничные лепешки на нехитрой печурке, которую смастерили из жести Рулант и Вихер. Печка эта вполне годилась, чтобы что-нибудь сварить. Тепла она не давала. Мужчины ходили в лес вблизи поместья «Испанские дубы», рубили деревья и привозили их на детской коляске в домик садовника. Там мы, девушки, распиливали их на кругляши, а мужчины кололи их потом на щепки. Пилить было хорошо: мы согревались. А у большинства людей дров не было. Из больших городов к нам стали поступать первые сведения о последствиях холодов. Голод перенести легче, чем холод. Просто удивительно, как люди ухитрялись отыскать что-либо съедобное, — как будто в каждом пробудились древние звериные инстинкты, которые, впрочем, лишь отчасти обеспечивали потребность в пище. Против холода было лишь одно средство: топливо. А топить было нечем. Люди рано укладывались спать. Мы поступали так же. Кое у кого оставались еще керосин или свечи, но к концу октября и их запасы иссякли. На складах иногда можно было найти каменный уголь и кокс. Но оккупанты наложили на них свою лапу. С наступлением темноты взрослые и дети подбирались к складам, проделывали лазейку в дощатом глухом заборе или раздвигали проволоку, пролезали через отверстия к грудам угля и старались нагрести в мешок побольше кусков. Немецкие сторожа и здесь стреляли без всякой пощады. На улице Ритланден в Амстердаме они убили маленького мальчика, который пытался в грудах шлака найти кусочки антрацита. Вдоль опустелого железнодорожного полотна бродили группы женщин и стариков, они остроконечными палками ворошили ржаво-коричневые остатки каменного угля между рельсами.
— Ну как понять этих немцев? — жаловался Вейнант, когда мы собрались все вместе и изучали военные сводки. — Окружены они со всех сторон. Американцы и канадцы — на западе. Русские — на юге и на востоке. Немецкой авиации больше не существует. Если начнут бомбардировать англичане, то ни один немецкий самолет не поднимется в воздух… Они больше не в состоянии поставить на ноги ни одно военное подразделение. Немецкие госпитали и ночлежки очищены от людей, из их обитателей сформировали милицию… Чего же они еще хотят?
— Увлечь всех нас за собой в пропасть, — ответил Рулант.
Грабежи и убийства. Убийства и грабежи. Немцы приказали очистить селения на побережье и дочиста разграбили опустевшие дома. Иногда они даже не дожидались эвакуации. Казалось, что от былого вермахта осталась только шайка подлых мародеров. Того, кто по первому требованию не отдавал им своего велосипеда, своей теплой обуви, они застреливали на месте. Теперь они требовали, чтобы население сдавало одеяла и зимнюю шерстяную одежду. Находились люди, которые из страха перед смертью относили свою одежду в немецкие Sammelstellen[41].
Большинство, однако, туда не явилось.
— Здесь все равно не хватит немцев, чтобы обходить дом за домом и отбирать имущество, — говорили мы. — Хотя они не прочь… грабить дом за домом. Набить последние поезда, которые еще ходят, награбленным добром.
— Мужчин, живущих в Билтховене, немцы выгнали из домов, чтобы их силами отремонтировать выведенную из строя железную дорогу между Утрехтом и Амерсфортом, — сообщила я. Я всегда знала последние новости. Я знала о самой последней конфискации: после шерстяной зимней одежды немцы потребовали пылесосы. Гаага должна была внести семьдесят тысяч пар нижнего белья. Нацистам пришлось покинуть Бетюве, но, уходя, они забирали из хлева последнюю скотину. Войска СС угоняли наши стада — лошадей, овец, свиней. В Утрехте оккупанты образовали компанию по убою скота. Они изо всех сил старались снабдить своих дорогих родственников, лишенных крыши над головой, хотя бы свиным салом и колбасой из Голландии.
— Сало, сало, сало, — твердили мы. — Они могут обойтись без дома, без одежды, без печек, но только не без сала.
— Крестьяне наши сами начинают бить скот и закапывать в землю, — сказала я.
— Мы не сдаемся, — говорили товарищи.
— И никогда не сдадимся, — подхватывали другие.
Кое-где даже немецкое население проявляло строптивость. В Рейнской области жители отказались выполнить приказ нацистов о выселении.
— Что они там себе думают, в ставке фюрера? — издевался Рулант. — Хотят, что ли, забрать с собой население вместо багажа, когда им придется бежать?
— Сами немцы в Германии только и ждут освобождения, — уверял Вейнант.
— Если они не увязли по горло в совершенных ими преступлениях, — возразила я. — Ты думаешь, они все там такие чистенькие?
Голландцы испытали некоторое удовлетворение, когда стали поступать сведения о том, что бежавших от нас фашистских молодчиков массами отправляют на работы в Люнебургскую пустошь. Там нацисты начали сооружать новую оборонительную линию.
«Такую же эластичную, как и предыдущая», — думал каждый.
Наши фашистские молодчики принуждены были рыть в Германии землю для своих хозяев, как наши мужчины здесь в Голландии— по приказу оккупантов. Им выдавали лишь два ломтика хлеба и тарелку жидкости, где плавало несколько листиков капусты, на целый день. Часть из них пыталась бежать. Некоторым это удалось. Рассказы этих образумившихся людей были все же некоторым утешением в аду нашей жизни.
Кровь лилась в Голландии. Из освобожденной Бельгии на север бежала целая группа фламандских эсэсовцев. Раутер предоставил им поле деятельности в Велюве. Боясь возмездия, они грабили больше, чем сами немцы. Они расхищали последние остатки мануфактуры, еще сохранившейся на складах. Они посылали людей на принудительные работы. Они расстреливали граждан, которые приносили жертвам их карательных экспедиций кусок хлеба или чашку воды.
Газета была слишком мала, чтобы вместить все известия: о победах, одержанных за пределами Голландии, и о жестокостях внутри страны; о диверсиях и собраниях групп движения Сопротивления; о предательствах; об убийствах из-за угла; о разрушениях.
Я дрожала у себя на чердаке, ротаторная машина трещала и послушно печатала одно сообщение за другим, а потом я на велосипеде развозила газету по Гарлему. Я знала, что где-то далеко происходят крупные сражения — в Венгрии, в Эльзасе, на немецко-польской границе, на Маасе. А у нас все еще свистят злобные пули убийц в военной форме и в ответ им раздаются лишь выстрелы борцов Сопротивления. Тихая туманная погода сменилась сильными осенними штормами, ливнями, разгулом ветра и града.
— В такую погоду воевать трудно, — вздыхали мы, собираясь в штабе… Единственное место, где было достаточно тепло!
Немцы стали партиями вывозить в Германию заключенных из лагерей в Амерсфорте и Схевенингене. Мы подумали об Отто. Немцы взорвали старую ратушу в Хейсдене, и от взрыва погибло больше ста человек. В Роттердаме немцы потребовали, чтобы все мужское население от семнадцати до сорока лет собралось в указанном месте. Пришло тридцать тысяч.
Немцы боятся, что Роттердам станет прифронтовым городом… — говорили мы. — Но почему, черт возьми роттердамцы так послушно откликнулись на их призыв?
Вскоре после Роттердама оккупанты отдали приказ угнать в Германию мужчин из Гааги. Но гаагцы не пришли, и тогда начались повальные обыски в домах. Немецкие солдаты, которые сами едва на ногах держались, ухитрились согнать в одно место тринадцать тысяч юношей и мужчин.
Иногда описывались такие ужасные случаи, от которых до войны мы бы несколько дней не могли опомниться. Однако ужаса они во мне не вызывали. В домах снимали телефоны. Немцы реквизировали имущество Красного Креста. Немецкие солдаты проникли на Монетный двор, забрали лежавшее там серебро, погрузили его на лихтеры и увезли. Грабеж казался наименьшим злом. Но даже к ежедневным убийствам мы как будто стали менее чувствительны. Какая-то тупая боль сжимала сердце. Я делала свое дело, разносила «Де Ваархейд», разговаривала с людьми, записывала новичков во Внутренние войска Сопротивления… И часто мне казалось, будто я живу, окутанная ледяной пеленой. Я боролась против этого холода, этого притупления чувств, не понимая, что то была своего рода внутренняя защита против целой бури впечатлений, которую обрушивал на меня жестокий мир. И на меня и на миллионы моих ближних. Я видела, что и моих товарищей тоже охватили какое-то равнодушие и успокоенность. Они стали задумчивы. Ан уже не играла больше на гитаре. Я радовалась, когда пришло распоряжение проводить инструктивные беседы. Мы собирались в Гарлеме то в одном, то в другом доме у кого-нибудь из членов партии; Симон Б. был одним из инструкторов. Нам снова приходилось напрягать мозг, изощрять ум, пробуждать в себе душевные силы, чтобы разобраться в том, какие социальные процессы скрываются за грабежами и террором. Грабежи и террор не стали менее страшными. Но когда мы попробовали рассмотреть их с исторической точки зрения, мы увидели, что эти явления имеют лишь временный, преходящий характер; зато нам стала яснее настоятельная необходимость скорого прихода совершенно иного, по-другому устроенного мира… Я была рада, что существовала моя партия. Она взывала к моему разуму, к моей мысли. Она научила меня прямо держать голову и плечи. Она тихонько постучалась мне в душу и сказала: «Не смущайся; будущее принадлежит не преступникам, а свободным людям; оно принадлежит также и тебе…» Не все были духовно так тверды и сильны, как я и мои товарищи.
В ноябре полиция захватила двух человек, которые с оружием в руках преследовали в Гарлеммер Меер крестьян, пытаясь отобрать у них продукты. Эти двое оказались из тех, кого мы завербовали в ВВС, по нашей рекомендации этим двоим было выдано на руки оружие. Они применили его, потому что голодали. Они ранили крестьянина, который отказался дать им продукты. В полиции они признались, что получили оружие от подпольщиков. На той же неделе приметы Ан и Тинки появились в полицейском реестре.
— Я даже не могу на них сердиться, — сказала Ан, когда мы склонились над полицейской газеткой, которая по определенным каналам доходила и до нас. — Парни голодали… Не следовало давать им в руки оружие!
Я не была с ней согласна; я не разделяла ее сострадания к ним, хоть и знала, что у обоих семья.
— Все хорошо, все прекрасно! — сказала я. — Однако в соотечественников не стреляют, даже если они отказываются накормить тебя. Патриоты должны быть сознательными людьми… А если сознательности им не хватает… значит, они не лучше предателей и преступников. Ты сама видишь, к чему это привело. Теперь о вас напечатали в полицейской газете.
— Какая ты строгая, — пожаловалась Ан.
— Мы боремся против преступного мира, — ответила я.
Отданы взаймы
В конце ноября гарлемский штаб посетил наш прежний начальник. Франс произвел теперь на нас совсем другое впечатление, — на мой взгляд, он еще больше возомнил о себе. Ничего удивительного, думала я, ведь он стоит во главе кеннемерландской группы Сопротивления. Франс пришел не один, с ним был одетый в меховую куртку крупный, крепкий мужчина лет тридцати пяти. Мне показалось, что я уже видела его во время одной из наших совместных боевых операций или же в «Табачной бочке». Он сердечно пожал нам всем руки.
— Меня зовут Аренд, — сказал он. — Я явился к вам от группы Сопротивления в Фелзене. Мы много слышали о вас, знаменитых девушках-снайперах из гарлемского Совета Сопротивления!
Мы что-то пробормотали в ответ, давно отвыкнув от галантного обхождения, принятого в светском обществе. Аренд, несомненно, принадлежал к светскому обществу — у него была интеллигентная речь, интеллигентные манеры; необыкновенно красивы были у него руки и ногти (украдкой я кинула взгляд на траурную каемку на кончиках моих пальцев); однако он отнюдь не показался мне несимпатичным.
Мы сидели вокруг стола и беседовали, пока наконец не уразумели, где собака зарыта. Фелзенская группа, как сообщил Аренд, была вовлечена в целый ряд «карательных экспедиций» и поэтому нуждается в пополнении и содействии очень и очень большого количества людей. Светло-голубые глаза Аренда были устремлены на нас, он, очевидно, решил пустить в ход свое мужское обаяние. Ан, Тинка и я тихонько подталкивали друг друга в бок — мы все поняли.
— Аренд намерен, — начал Франс высокомерно и в то же время смущенно, — взять вас на время «взаймы»…
— Вот именно! — подтвердил Аренд, улыбаясь и показывая все свои крепкие зубы. — Это звучит несколько странно, но выражение «взять взаймы» очень распространено в группах Сопротивления.
Мы кивнули — нам было это известно. Из нашей группы часто «брали взаймы» то одного, то другого товарища. Франс бросил на нас испытующий взгляд.
— Ну что? Вам это предложение не нравится? Здесь у вас особо крупных операций больше не ведется, — сказал Франс, как будто застой в делах у нас был вызван тем, что его перевели в другую группу Сопротивления.
Аренд поглядел на Руланта, который пока ни словом не обмолвился, и вежливо сказал:
— Я думаю, что прежде всего решение должен принять сам начальник штаба. Как вы полагаете?
Рулант посмотрел на него без особого восторга.
— Вы забираете у меня самых лучших стрелков, — сказал он. — Ну что ж, если дело этого требует… Пусть девушки сами решают.
Мы все три упорно молчали. Резкий отпор Руланта был для нас достаточно ясным ответом. Я опять подтолкнула Ан, чтобы она наконец высказалась.
— Мы подумаем, — сказала Ан. — Передайте вашему руководству, что пока мы не можем принять решение.
— «Пока» звучит неплохо, — с любезной улыбкой сказал Аренд. — Во всяком случае, я доволен, что ваш начальник не совсем отказал нам… Но мы охотно дадим вам время на размышления. У нас всегда найдется для вас дело — и сегодня, и завтра, и послезавтра. Добро пожаловать к нам в любой день.
Покидая вместе с Арендом наш штаб, Франс выглядел немного разочарованным, хотя явно старался не подавать виду.
— Ну и организация! — воскликнул Вихер. — У них полным-полно и людей и оружия, а они хотят поживиться еще и у нас, бедняков!
— Может, это не так уж бессмысленно, — сказал Рулант так же строго, как и раньше. — Во всяком случае, у фелзенцев вам будет что пожрать, на это можете рассчитывать!
— Рулант! — сказала я. — Значит, ты считаешь, что следует отдать нас «взаймы», хотя бы ради одной лишней тарелки супа и говяжьей косточки?
Никто больше не высказался по этому поводу. И в последующие дни товарищи ни словом не поминали фелзенцев и их предложение.
Наступил декабрь, и к нам перестали приходить сообщения о военных действиях в южных провинциях.
В нашей гарлемской группе было совсем мало работы. Мы стали слишком незначительны. Или же события приобрели слишком крупный для нас размах. Уголовная полиция после случал с дезертирами-эсэсовцами чинила жестокие расправы и в самом городе и в окрестных селах. Она угоняла мужчин и юношей на линию укреплений у реки Эйсел; оттуда до нас доходили самые дикие и противоречивые сведения. Никакой возможности расселить насильно завербованных людей не было; началось повальное бегство, которое нацисты сдержать не могли; они пригоняли туда новичков одну сотню за другой, но и с ними повторялось то же самое.
По-прежнему взад и вперед разъезжали немецкие автомашины, иногда отправлялся товарный поезд с немецкой поездной бригадой. Они увозили в Германию наше заводское оборудование. Полностью разграбив наши крупнейшие предприятия, они принялись за железнодорожные материалы. Сначала за верхние провода электрической сети, в течение многих недель лишенные энергии, затем принялись за трансформаторы и наконец вообще за все движимое и недвижимое. Железные дороги были демонтированы, и жизнь на них замерла.
Рулант и Вихер высчитали, что немцы все еще вывозят грузов на три-четыре миллиона гульденов в день. И это из страны, которая, казалось, еле дышит. Где люди до того замерзают, что при свете дня вблизи от больших дорог вырубают лес. Где наиболее дерзкие забирались в пустующие дома и вытаскивали оттуда все деревянные предметы. Где менее дерзкие люди, старики и инвалиды, за огромные деньги покупали у спекулянтов краденый лес — ибо он давал им тепло, в котором они так нуждались.
Ан, Тинка и я работали на ротаторе и печатали нелегальную «Де Ваархейд». Мы разносили пачки газет по распределительным пунктам. Маленькая, упорная и неустрашимая Тинка ездила на велосипеде иногда до самого Хиллегома. Она была у нас самая младшая и больше всех остальных страдала от голода; она готова была есть когда угодно. Рулант твердо придерживался установленных пайков; сейчас, когда в магазинах лишь очень редко можно было достать какие-нибудь продукты, нам казалось, будто наши пайки значительно уменьшились в размерах. Зато голод все усиливался.
— Не знаю, долго ли так будет продолжаться, — сказал Рулант. — Правда, мы можем плюнуть на все и сразу съесть все запасы. Ну а дальше что?.. Мои мальчики тоже исхудали от голода. То, что дают общественные кухни, даже едой назвать нельзя.
Голод царил в осажденной Голландии. Крадучись, почти незаметно проник он через заднюю дверь. А теперь он властвовал над всей страной, нагло скалил зубы и, кажется, собирался мучить нас еще долгое, долгое время.
Шел снег. Стояла морозная погода. Порой, особенно поутру, мы видели людей, которые передвигались по шоссе, таща за собой детские коляски или другие нехитрые повозки. Они шли в Гарлеммер Меер в надежде раздобыть там продовольствие. И мы видели, как вечером они возвращались домой. Колясочки часто оказывались по-прежнему пустыми. Люди едва волочили ноги. Они шаркали по снегу своими старыми башмаками. Отдыхали они в грязных рвах при семи-восьмиградусном морозе. Сначала в поход отправлялось по два-три человека. Позже стали ходить целыми толпами. Сперва мы увидели их в Гарлеммер Меер, затем по ту сторону железнодорожной линии, ведущей на Амстердам, затем в Спарнвоуде и Спаарндаме; они просили милостыню в садоводствах между Оверфееном и Беннебруком. Голодные походы. Женщины, дети, старики. Мужчины ходить не осмеливались; они все больше прятались, боясь Arbeitsinnsatz[42].
Вначале немцы не обращали внимания на людей, искавших продовольствие. Но вскоре они сообразили, что толпы голодающих облегчают им задачу. По вечерам на больших дорогах немцы поджидали людей, возвращавшихся со своими колясочками и рюкзаками. Они сгоняли женщин и детей в одно место и заставляли их складывать в кучу добытые продукты, а затем увозили свою добычу на машинах вермахта. Нам рассказывали душераздирающие истории. Вблизи Пеннингсвеера нацисты застрелили девушку, которая набросилась на одного из них, потому что он отобрал у нее мешочек с коричневой фасолью.
Ничто не могло остановить людей в поисках продовольствия. Каждый день мы видели все новые и новые партии. Мы слышали об амстердамцах и гаагцах, которые миновали Утрехт и переправились через Велюве или же проникли в провинцию Северная Голландия до плотины через бывшее море Зейдерзее. Они готовы были отдать драгоценности, простыни, столовое серебро за мешок пшеницы, за кусок свиного сала. В деревне всегда можно было что-нибудь найти. Среди крестьян были люди и изверги. Одни продавали свою пшеницу по умеренной цене, какой давно уже и в помине не было; другие же запрашивали за продукты варварски высокие, ростовщические цены; они битком набивали свои сундуки золотом, серебром и роскошным бельем, обмененным на мешок картофеля или репы, причем еще неизвестно было, удастся ли провезти это через немецкий контроль.
Бедные, обездоленные люди, и раньше жившие впроголодь, не имели ни денег на продукты, ни вещей для обмена. Они сидели дома и варили луковицы тюльпанов, которые они, как милостыню, выпрашивали в садоводствах возле дюн.
Нас тошнило при одной только мысли, что луковицы тюльпанов станут нашей пищей.
Я боролась с черной меланхолией, которую вызывали у нас свинцово-серая земля, черные нависшие снеговые тучи, голодание. Я набрасывалась на скудные военные сводки, поступавшие из Венгрии и Словакии; в Словакии население восстало против оккупантов и сражалось вместе с русскими.
Но эти страны были далеко. И еще дальше были Тихий океан, возвращение англичан на Малаккский полуостров и битва за Филиппины, где американские войска продвигались вперед фут за футом. Сами эти названия звучали сказкой. Я пыталась представить себе далекие коралловые острова, пальмы, солнечное сияние, белые дома и не могла связать это с войной. Война — она была здесь, где, казалось, все стало мрачным, затхлым, серым, все окоченело и замерло; где мы сидели в железных оковах; а там, вдалеке, всюду был свет. Там по крайней мере могли по-настоящему вести войну против общего врага. Я жаждала дела. Ан и Тинка тоже думали лишь об этом.
— Давайте пойдем к товарищам в Фелзене, — предложила однажды Тинка. — Мне мало одной работы с «Де Ваархейд».
— Мы их не знаем, — сказала я не очень уверенно, так как думала чаще, чем хотела в этом признаться, о предложении Аренда работать для фелзенской группы Сопротивления.
— Давайте посоветуемся с Рулантом и товарищами, — предложила Ан.
И мы посоветовались. Рулант и все остальные только пожали плечами. Они понимали, что мы не можем сидеть без дела. И сказали нам, что мы вольны поступать так, как считаем наиболее разумным.
Мы не приняли пока никакого решения. Мне казалось порой, что очень смешно быть «отданными взаймы»; это выражение было в ходу и, вообще-то говоря, вполне соответствовало сущности дела. Ан и Тинка, видимо, ждали моего решения — я ведь была старшей. Я все еще колебалась; но тут произошли события, в результате которых все мои сомнения отпали. Приблизительно в середине декабря нацисты под командованием фон Рундштедта начали яростное танковое наступление в лесах и на холмах Мальмеди и в Арденнах и прорвали американские линии.
На этот раз мое представление о событиях было довольно точным и надежным. Я словно видела, как мерзавцы ринулись на своих окрашенных в черный цвет танках сквозь густо одетые снегом леса и по отлогим берегам рек — я хорошо знала эти места, потому что прежде часто бывала там летом. Паника в тихих селах, бегство жителей, повальные грабежи. И американцы, которые еще не были знакомы с приемами своего противника, пришли в смятение и отступили. Снег и туман, говорилось в сообщениях с фронта. Смятение и неуверенность американцев играли на руку врагу. Зато я покончила со своими сомнениями.
— Мы идем к фелзенцам, — решительно сказала я Ан и Тинке, как только нам пришлось обнародовать первые печальные известия о неожиданном успехе немцев. — Раз обстановка переменилась…
Мы знали, где найти Франса; мы попросили его передать товарищам из Фелзена, что мы готовы временно работать для них. Он переговорил, и тут мы впервые узнали, где находился штаб Аренда и его товарищей.
— Вот тебе и на, — сказала Тинка. — А сколько раз я проходила мимо!..
Мы пошли по указанному адресу именно в те дни, когда известия о немецком танковом наступлении стали достоянием гласности. Разгорелось сражение в окрестностях Лейка. Нацистская пресса, разумеется, похвалялась этими успехами, которые должны были вознаградить немцев за поражения, нанесенные им в Венгрии и Словакии. Что воображали себе немцы, нам не было ясно; они, казалось, и вправду надеялись, что смогут устроить союзникам второй Дюнкерк. Они начали собирать свой флот и остатки дивизии «Герман Геринг» на береговой линии между мысом Кук ван Холланд и Вассенаром. Эти приготовления уже не внушали людям страха, скорее приводили всех в уныние. И как могло такое случиться после мощного штурма, который союзники предприняли летом и осенью!.. Я, конечно, следила за собой, старалась не показывать подругам свое настроение; но у меня уже не хватало сил с легким сердцем переносить эти неудачи. Возможно, виною этому был и голод. А ведь мы еще находились в лучшем положении, чем другие!
Дом, в котором фелзенцы устроили свой штаб, был довольно большой. Он стоял неподалеку от дороги к домнам, позади ряда сосенок, и напоминал вполне респектабельную виллу, которая могла бы принадлежать члену дирекции какой-нибудь фабрики. Она выглядела так естественно, что не бросалась в глаза: Тинка была права, мы не один раз проезжали мимо нее, ничего не подозревая. На большой входной двери со скульптурными украшениями висела напечатанная табличка: «Просьба проходить через боковую дверь». Мы обогнули дом — плотные занавеси не давали возможности заглянуть в окна — и позвонили. Нам пришлось звонить дважды, пока наконец в боковой двери — менее массивной, но тоже внушительных размеров — не открылся стеклянный «глазок». За двойной тюлевой занавеской показалась чья-то неясная тень, и только тогда мы услышали голос Аренда:
— А, снайперы из Гарлема!
Дверь открылась; Аренд вышел и тотчас же затащил нас в дом. Он был одет в какую-то куртку с «молнией»; и это сразу напомнило мне кожаную куртку Хюго. Я сжалась и молча кивнула Аренду. Он пожал нам всем по очереди руки, беззаботно смеясь.
— Входите же быстрее… У нас тепло; ну собачья погодка, опять собирается пойти снег… Рад вас видеть!
Мы очутились в холле. Двое мужчин играли в шашки. Сюда выходило несколько дверей. Две из них были открыты. Через них едкими серыми клубами валил дым. Дым и тепло сразу окутали нас. Было душно, но приятно. Из комнат, куда вели открытые двери, к нам доносились голоса. Они сразу умолкли, когда Аренд вместе с нами проходил мимо.
— Тут у нас вроде как бы солдатская казарма, — шутливо сказал Аренд. — Руководство наверху; сегодня как раз мало «офицеров»… Не подумайте, что это официальное звание, нет, это я их так называю…
Он пошел по лестнице впереди нас, а мы опять переглянулись, прежде чем последовать за ним. Тинка сделала комический жест, который мог бы обозначать; «И куда это мы попали?» Ан пожала плечами. У меня зародилось какое-то смутное недоверие.
Аренд привел нас в большую комнату, которая, насколько я могла судить по виду из окон, выходила на задний двор. Стены были обшиты деревянными панелями, на полу лежал дорогой ковер. Картины на стенах, вероятно, были настоящие; в картинах я ничего не понимаю. Лампа представляла собой тяжелый предмет со множеством металлических завитушек. Перед нами оказался настоящий бастион в виде широкого письменного стола из красного дерева; на столе лежало блестящее стекло. Кроме Аренда, в комнате находились два человека. Один сидел за письменным столом, другой прислонился к шкафу с книгами в красных переплетах. Когда мы вошли, сидевший за письменным столом встал. Окинув беглым взглядом комнату, я посмотрела на него. Он был низкого роста, с квадратными плечами, с седеющей шевелюрой и производил впечатление сильного и уверенного в себе человека; на нем был темно-серый, хорошо сшитый костюм — что в эти дни бросалось в глаза — и белая рубашка; из-за обшлагов выглядывали манжеты с массивными золотыми запонками. Левой рукой он снял почти черные черепаховые очки, а правую протянул нам. Мне снова надо было свыкаться с людьми этого круга; если не считать Ливенса, то я в последнее время их почти не встречала; передо мной как будто предстал человек довоенного склада, светский, изысканный и закосневший в равнодушии. Что именно он сказал, я не запомнила; помню только, что голос его звучал сердечно. Он представился нам как магистр юридических наук Паули; второй мужчина, который показался мне человеком того же сорта, назвался инженером Каапстадтом. На нем был коричневый, безупречно отутюженный костюм, коричневые спортивные туфли с толстыми подошвами и пушистый коричневый вязаный жилет; бросались в глаза шрам около рта и неприлично большое кольцо с печаткой на правой руке. Они пододвинули нам массивные кожаные кресла, позвонили, чтоб принесли кофе — иерархия, видимо, была здесь полная, — и магистр Паули даже спросил, не голодны ли мы; у них от вчерашнего дня еще остался хороший кусочек картофельного пирога, сказал он. Я отклонила это предложение, хотя чувствовала, что хороший кусочек картофельного пирога очень бы мне пригодился; Ан и Тинка тоже сказали, что у них в данный момент нет аппетита (думается, это также не соответствовало действительности); правда, мы взяли предложенные нам сигареты, и завязался разговор.
Больше всех говорил Паули, инженер Каапстадт только поддакивал ему, а Аренд чинно сидел рядом с ним, как молодой ординарец в обществе двух старших офицеров. Магистр Паули сказал, что им известны наши имена, что они много слышали о наших геройских подвигах и высоко оценили наше согласие сотрудничать с ними. Мы пробормотали, что ничего больше не желаем, как поработать ради благого дела; я почувствовала привычную робость и поняла, как далеко я ушла от той среды, где люди ходят по коврам в хорошо начищенных ботинках, одеваются в хорошо сшитые костюмы даже на четвертом году войны и могут оставаться адвокатом, инженером или кем-либо вроде этого… Инженер Каапстадт спросил, весь ли день у нас свободен, и мы сообщили ему, что по утрам заняты печатанием и разноской «Де Ваархейд». Я видела, как инженер и магистр Паули обменялись взглядом; Паули снова надел очки в толстой черепаховой оправе и сказал:
— Вот перед этим я преклоняюсь… Наши подпольные газеты дороже золота, а те, кто их делает и разносит, и того больше. Нелегальная пресса поддерживает в людях мужество… Вы видите, конечно, английскую прессу? Я имею в виду нашего «Летучего голландца».
Он наклонился над своим бюро и вынул из ящика пачку тонких, напечатанных на папиросной бумаге листков, которые английская авиация обычно сбрасывала над Голландией. Иногда они попадали и к нам в руки, но последних номеров я не читала. Я перелистала их и увидела, что там были помещены сообщения о борьбе англичан на Малаккском полуострове, а также о наступлении Рундштедта; но тут я обнаружила короткую заметку, которую мне пришлось прочесть дважды, пока до меня дошло ее содержание. Британские войска, высадившиеся в Греции, втянуты в борьбу с внутренними войсками Сопротивления ЭЛАС. Я вернула магистру Паули его «Летучих голландцев» и сказала, что мы регулярно читаем эти листки.
Мы выкурили еще по сигарете, выпили кофе — не знаю, было ли там кофе в самом деле, во всяком случае, мы отведали порошкового молока — и под конец договорились, что будем являться сюда два раза в неделю, чтобы узнать, есть ли для нас поручения. Паули еще раз нагнулся к своему письменному столу и вытащил из ящика пакет.
— Вот вам пока задание номер один, — сказал он. — Пакет для Фрица в Гарлем. Вы знаете его, я думаю?
Я подтвердила, что знаю Фрица.
— Тогда будьте добры, передайте ему это от имени Аренда. Ответа не нужно, — сказал он.
— Легкое задание, — ответила я.
Он отошел от письменного стола и по-отечески оглядел всех нас по очереди.
— Будут и другие, — сказал он. — Я вижу, вы принадлежите к таким людям, которые признают только самые трудные поручения. Подождите немного, и до них дойдет черед!
Когда мы распрощались и ехали уже в Гарлем, Ан сказала:
— Боже ты мой! Никогда не думала, что в Сопротивлении тоже есть ранги и сословия! Казарма для солдат внизу, как выразился Аренд, и господа наверху!..
— Жаль, что именно в казарму нам не удалось заглянуть, — заметила Тинка. — Очень хотелось бы знать, есть ли там ковры.
— Ну что вы скажете обо всем этом? — спросила я, все еще не высказывая своего мнения и не желая влиять на обеих девушек.
— По-моему, не так плохо, — сказала Тинка.
— Аренд кажется очень симпатичным, — добавила Ан.
— Кроме того, нас отдали только на время, — сказала я. — Если дело у нас не пойдет, мы через Руланта устроим так, чтобы нас взяли обратно. В конечном счете наше место в Совете Сопротивления.
Приехав в Гарлем, я отдала сверток «от имени Аренда» Фрицу в «Табачной бочке». Он был, видимо, удивлен, что я связана с фелзенцами, однако удивление отразилось лишь у него на лице, словами он никак его не выдал и только поблагодарил меня. Возвращаясь домой, я все еще думала, как мне следует отнестись к нашим новым связям.
А когда ложилась спать, я вспомнила про небольшое сообщение в «Летучем голландце»: в Греции произошли сражения между британскими десантными войсками и Внутренними войсками Сопротивления. И я почувствовала, что мне необходимо переговорить об этом со своими товарищами.
Жестокие истины
На следующий день я позабыла, что хотела обсудить в нашем штабе события в Греции. Вместе с подругами мы сделали Руланту отчет о нашем посещении фелзенцев.
— Гм, вот как. Ну, дело ваше, — сказа# наш начальник чуточку желчно. — Надеюсь, там работа вам больше понравится.
Всего дня два спустя поступили новые известия о столкновениях между британскими войсками в Греции и партизанами этой маленькой многострадальной страны. Как только представился случай, я подняла в штабе этот вопрос. Среди нас не было ни одного, кто бы не понял, что английское правительство допускает там подлые и двусмысленные выходки.
— Этот Черчилль просто нахал, — сказал Рулант, — поверьте мне, он ведет нечестную политику… Вы понимаете, конечно, что там происходит.
— И как еще, — отозвалась я. — На Даунинг-стрит уже опасаются образования свободного греческого правительства с участием коммунистов.
— Вы так думаете?.. — удивился Вейнант, менее нас искушенный в политике.
— А ты думаешь по-другому? — сказал Рулант. — Что они загоняют силы ЭЛАС в горы только оттого, что ЭЛАС хорошо сражалась против немцев?.. Ну так вот, увидишь. Коммунисты будут истекать кровью, пока страна находится в трудном положении; а по окончании войны им дадут пинка под зад.
— Что же тогда нужно англичанам в Греции? — спросила Тинка.
— Опорные пункты, — быстро ответила я. — Пути в Индию. И барьер, плацдарм, база для снабжения оружием на тот случай, если остальная часть Балкан станет красной…
— А ей-богу, очень похоже, что это так, — сказала Ан.
Мы немного посидели молча, давая себе время свыкнуться с этими жестокими истинами. Затем я медленно заговорила; мне казалось, что я вдруг отчетливо поняла суть множества вещей:
— Вот, значит, как обстоят дела… В Лондоне, в голландском кабинете министров, идет бешеная возня; сегодня вылетает вон один министр, завтра — другой. А между тем у всех у них одна лишь забота: как избавиться от коммунистов, когда кончится война. С ними они не хотят никакого мира. И когда с Гитлером будет покончено, коммунистам здорово достанется…
Вейнант удивленно поглядел на меня и покачал головой:
— И как тебе такое привиделось, дитя человеческое?.. Коммунисты пользуются популярностью у всего населения…
— Тем хуже для них, — отрезала я. — Популярностью!.. У кого популярность? У простых, хороших людей. У таких, как ты, Вейнант… И это еще одна из причин для господ, чтобы избавиться от коммунистов. Знай, для них коммунисты — это хуже, чем Гитлер; Гитлер хочет лишь господствовать, грабить и помочь своей собственной расе господ прийти к мировому господству. Коммунисты хотят положить конец всякому господству, и этому тоже. Они хотят, чтобы мир стал выглядеть совершенно по-иному, и сам мир и люди… А это — непростительное стремление.
— Может, союзники вовсе не намерены кончать войну? — сказал Вихер.
Со всех сторон посыпались возгласы протеста. Я молчала и думала: да, возможно, люди, которые стоят у власти в Америке и Англии, не очень-то заинтересованы в мире. И не потому, что нацисты все еще кружат повсюду. А потому, что в Восточной Европе стоит мощная сила — красные дивизии. Их прежде всего хотели бы стереть в порошок эти господа. Мой образ мыслей как будто разделяли и мои товарищи.
— Да и Гитлер не ошибся, пожалуй, обратясь к этим странам, — сказала Тинка. — Если бы он сначала пошел на Восток, то они сразу встали бы на его сторону — Англия, Франция, Америка, Голландия…
— Я как раз об этом думаю, — заметил Рулант. — Если мы недостаточно стойко будем обороняться, нам придется пережить нечто подобное тому, что досталось на долю ЭЛАС в Греции… Сначала немецкая, затем английская или американская оккупация.
— Но мы же продолжаем бороться, — возразила я.
— Ну конечно, мы продолжаем бороться! — воскликнула Ан, долгое время молчавшая. — Потому что мы имеем дело с заклятыми врагами и негодяями. Потому что Голландия оккупирована и мы должны разделаться с оккупантами. Потому что нам диктует это наша совесть или как хочешь иначе назови это чувство.
— Мы обязаны и будем бороться до тех пор, пока не минует в этом надобность… Будем и теперь и после войны, — сказал Вейнант, который серьезно и внимательно вслушивался в наши слова.
— Я знаю лишь одно, — заявила я. — Люди надеются, что после войны жизнь в Голландии станет лучше. Более справедливой, более дружной. Когда Гитлера разобьют, прежние перегородки между людьми будут уничтожены.
— Скажешь тоже, — проворчал Вихер. — Вот посмотришь, наши заправилы сорокового года, если это им удастся, как раз попытаются снова возвести эти перегородки. Вот почему в Лондоне уже теперь то один, то другой господинчик выступает по Би-би-си и несет чепуху о здоровом, законном порядке, который должен быть восстановлен после освобождения…
— Причем имеется в виду, что в первую очередь участники движения Сопротивления должны вести себя смирно, — сказал Рулант. — Ведь то, что мы делаем, нездорово и незаконно…
— Вот потому наше дело и называется подпольным, — заметила я саркастически.
Мы опять немного помолчали. Наконец Вейнант спокойным и решительным тоном заявил:
— Я, возможно, не так хорошо разбираюсь в политике, как вы… Но я согласен с тем, что вы говорите: мы продолжаем борьбу. Ведь должны же когда-нибудь победить честность и справедливость!
— Аминь, — заключила я.
Поручения
Ан, Тинка и я начали работать у фелзенцев. Мы не очень ясно представляли себе, в чем состоит наша основная работа. Сначала нам приходилось разносить или получать свертки — то в Алкмаре, то по разным адресам в Блумендале или в Лейдене. На второй неделе Ан и Тинку послали с тяжелым ящиком в Гаагу, а мне было поручено доставить письмо кому-то в Халфвехе. Аренд по-прежнему относился к нам сердечно и по-товарищески. Менее понятно было, что на уме у магистра Паули и инженера Каапстадта. В их смехе, в их вежливости заметна была, казалось мне, некоторая искусственность. В наших старых куртках и плащах, на разбитых велосипедах, в порыжевших башмаках, мы производили не очень-то выгодное впечатление. Но должен ли настоящий джентльмен определять этим свое отношение к людям? Понять намерения и настроения людей, находившихся в нижнем этаже виллы, — солдат в казарме, как выразился Аренд, — было не так трудно. Там были рабочие и молодежь из бюргерских кругов; некоторые из них были мобилизованы в майские дни 1940 года; другие научились владеть оружием только в организациях Сопротивления; но все они умели стрелять. Это была небольшая группа, состав ее менялся и от десяти человек доходил иногда до двадцати, хотя в своем штабе они никогда не собирались полностью; в тяжелое для страны время они могли также рассчитывать на сотрудничество некоторых лиц в округе. Они сидели в нижнем этаже дома, варили себе бурду, которая называлась у них кофе, играли в карты, выбирали окурки из пепельниц верхних господ и ждали, не наклюнется ли какое-нибудь дело. Многих из них мы узнали по участию в карательной экспедиции против бывших эсэсовцев. Они подшучивали над нами, как всегда шутят мужчины с молодыми женщинами; Ан и Тинка с ответом не медлили (я же особой находчивостью не отличалась), и мы смотрели на них как на товарищей. Двое из них вечно что-то стряпали на кухне; мы давно уже заметили, что у этой группы были порядочные запасы продовольствия. Пюре из репы, капусты и кореньев было образцово приготовленным блюдом, и, когда бы мы ни пришли к ним, они предлагали нам поесть, если что-нибудь стояло на плите. Маартен, молодой человек в коротких сапогах, который исполнял обязанности повара, — его спортивную кепку, тщательно вычищенную, мы видели еще в коридоре, — через несколько дней рассказал нам, что если мы захотим, то можем прежде всего пропустить по стаканчику: у господ наверху, видимо, алкогольных напитков вдоволь, и по утрам «солдаты» могли забирать и использовать то, что оставалось с вечера.
— Если бы ты их видела, когда им удалось освободить из лагеря Мэйсфелта, — сказал Маартен. — И сколько пришлось тогда на каждого из нас выпивки! А ведь то были только остатки с верхнего этажа!
— Кто такой Мэйсфелт? — спросила Ан.
Маартен поднял брови: — Разве ты не знаешь? Он — один из руководителей СДРП (Социал-демократической рабочей партии Голландии), до войны, конечно… Он сидел в Амерсфорте.
— И они сумели его освободить? — спросила я удивленно. — Как им это удалось?
— Он не единственный, — ответил Маартен. — У наших господ великолепные связи. Вот увидишь.
Тинка облокотилась на кухонный стол и, глядя на Маартена, без всякого стеснения заявила:
— Должна сказать, у вас здесь происходит что-то странное… Прежде всего эти господа наверху и простые парни внизу. В нашем Совете Сопротивления это просто было бы невозможно.
Маартен положил Тинке на тарелку еще ложку овощного рагу и, смеясь, сказал ей:
— Да, Совет Сопротивления! Это ведь наши большевики, да? Вы, конечно, делите все поровну!
Мы рассмеялись; однако мне было не совсем ясно, как Маартен к этому относится — одобряет или насмехается.
— Во всяком случае, мы считаем, что мир после войны должен стать более совершенным. И без отвратительных различий между людьми — прежних и теперешних.
Лицо Маартена сделалось задумчивым. Он пожал плечами.
— Что значит «более совершенным»? Различия существовали всегда и, конечно, останутся навсегда и в будущем… Лишь бы каждый исполнял свой долг. Лишь бы немцы подохли.
— Ах, если бы дело обстояло так просто, — сказала я со вздохом.
Никто из нас не собирался открывать политических дебатов, хотя мне очень хотелось узнать побольше о человеке, которого фелзенцы сумели освободить из лагеря Амерсфорт. Я подумала об Отто, о наших товарищах, которые попали в лагерь и о которых мы больше ничего не слыхали. И я промолчала. Ан, Тинка и я пришли сюда не для того, чтобы раскрыть секреты Паули и его друзей, еще. меньше собирались мы навязывать свои взгляды Маартену и другим молодым людям, подобным ему. То, что говорил нам Маартен, в известной мере представляло собой, разумеется, также и кредо остальных. Они ненавидели оккупантов и живо интересовались одним лишь — как можно скорее выгнать их из страны. Со всем остальным они мирились. Я на минуту задумалась, испытывая, какое-то смутное, гнетущее чувство в груди… Действительно ли большинство голландского народа хочет жить в более совершенном мире?.. Я неоднократно утверждала это; но теперь я чувствовала, что и сама начинаю сомневаться.
Пауль и бетонированное укрепление
Близилось рождество. Яростное наступление Рундштедта вокруг Лейка все еще продолжалось. Газеты были полны слухами о победах, но они умалчивали о том, что русские окружили Будапешт и подошли к границам Австрии, что немецкие конвои один за другим были потоплены англичанами. Голландия переживала беспощадно суровую зиму. Никогда не видела я мой родной город, Гарлем, таким запущенным, таким грязным, таким жалким. Снег никто не убирал. Улицы приобрели неопрятный вид, мостовые покрылись ледяной коркой, окна замерзли, или их просто не было видно из-за ставен, которых никто не открывал. Проходя по городу, я видела кое-где кучки людей, тупо стоявших в очереди перед дешевой общественной столовой. Гуща, которую они уносили с собой в консервных банках и кастрюлях, не заслуживала названия человеческой еды. Мальчишки бродили по замерзшим каналам и охотились с рогатками на голодных, истощенных чаек. Иногда мне удавалось погреться в штабе, но дома, у медицинской сестры, был ледяной холод. Собственно говоря, я вообще никогда не согревалась. И никто не мог согреться. Из труб быстро подымались и рассеивались тощие спирали дыма от печурок, вокруг которых сидели люди, набивая их стружками и щепками, чтобы хоть немножко согреться и что-нибудь сварить себе. Большинство жителей не имело теперь другой еды, кроме луковиц от тюльпанов и сахарной свеклы. Они рубили луковицы и делали из них пюре, варили суп; сварив сахарную свеклу, они делали сироп, а затем поливали им цветочные луковицы. Некоторые, главным образом одинокие старики, не умели даже раздобыть луковиц или сахарной свеклы. Они заболевали и, тихо пролежав день-другой, так же бесшумно и тихо умирали. Голодные походы не прекращались. Во время этих походов тоже гибли люди.
Наступило рождество, и нацисты весело отпраздновали его, еще раз показав свое подлое нутро. Они разъезжали, провозя мимо бедствующих жителей целые повозки с напитками; в деревянных ящиках громыхали бутылки. Они везли также зеленые сосновые ветви и распевали песни — тут и там. В районе их казарм и укрытий пахло мукой и маслом; запах печеного теста наполнял окрестность — дразнящая иллюзия далекого прошлого. На ступеньках стояли дети, повернув личики навстречу ветру, который приносил эти запахи сытости и изобилия; они дрожали от холода и острого желания есть.
— Для вас есть поручение, — сказал Аренд, когда мы за два дня до святок явились в штаб фелзенцев. — Инженер Каапстадт уже спрашивал о вас. Он наверху.
Каапстадт сидел один в комнате, где он в свое время принимал нас вместе с магистром Паули. Он любезно приветствовал нас, предложил сесть и закурить. На этот раз вместо коричневого костюма он был одет в прекрасно сидевший синий костюм и белую рубашку; из кармашка торчал белый платочек; я невольно спросила себя, кому теперь по средствам стирать эти белые вещи. Проведя рукой по волосам, так что блеснуло его массивное кольцо с печаткой, он с улыбкой взглянул на нас.
— Наконец-то сегодня у меня есть для вас очень трудное задание… и опасное, — сказал он, и в складках улыбки потерялся шрам возле рта. — Я знаю, что вы не боитесь риска…
Он по-прежнему улыбался нам; я нетерпеливо сказала:
— Да говорите же.
— Надо добыть боеприпасы из бетонированного укрепления в Эймейдене, — сказал он.
Вероятно, мы все три так вытаращили глаза, что он даже громко рассмеялся и пояснил:
— Разумеется, это звучит примерно так же, как если бы я попросил вас похитить у Гитлера портфель…
— Приблизительно так, — сказала Ан. — Вы, значит, имеете в виду немецкое укрепление… возле гавани?
Инженер Каапстадт кивнул головой: — Да, именно это… Должен, однако, сразу же сказать вам, что тут есть небольшой секрет. В настоящий момент это укрепление занимает немецкий военно-морской флот. И в этой группе у нас имеется превосходный связной.
Очень энергично и слегка позируя, он подошел к двери, ведшей в боковую комнатку, и открыл ее с видом фокусника, который демонстрирует свой лучший трюк. Мы заглянули в комнатку. Молодой человек, который сидел там на диване и перелистывал английские журналы, встал и положил их; я посмотрела их названия. Затем взглянула на молодого человека. Ему было, пожалуй, лет двадцать пять; он носил штатский костюм, простой и аккуратный. Когда он нас увидел, его губы тронула вежливая улыбка. Он щелкнул каблуками и поклонился.
— Hab'die Ehre, meine Damen, — сказал он. — Mein Name ist Paul. Bin leider nicht imstande, Famtfienname dazu zu nennen. Kommt hoffentlich auch bald[43].
Мы опять удивились; меня потряс самый факт, что в штабе одной из групп Сопротивления мы встретили человека, бегло и безупречно говорящего по-немецки, — настоящего немца. Ан и Тинка пробормотали что-то в ответ Паулю, я же молча кивнула ему головой. Инженер Каапстадт выступил вперед.
— Чтобы не оставалось никаких подозрений, — начал он, все еще улыбаясь, но уже более сдержанным тоном. — Пауль— сын либерала, бывшего члена рейхстага. Он ненавидит нацистов. И готов нам помогать любым способом.
— Durchaus[44],— ответил Пауль, видимо хорошо понимавший по-голландски.
— Он служит в отряде, расположившемся в портовом укреплении, — продолжал Каапстадт. — Их там в настоящий момент не так много; военно-морской флот сосредоточен главным образом между устьем Мааса и Гаагой. Давайте присядем; проводить совещания на ногах неудобно.
Мы сели, и между нами поместился Пауль. Нельзя было представить себе более типичного лица пруссака, чем эта чуточку широковатая физиономия брюнета с высокими скулами, с тщательно причесанными, чуть волнистыми волосами, очень коротко подстриженными; большой рот, квадратный подбородок. В военной форме он показался бы еще более типичным немцем. В штатском же костюме он выглядел словно на маскараде. Я все еще не знала, что о нем думать, и обменялась быстрыми взглядами с Ан и Тинкой, которых, несомненно, эта встреча застала врасплох, так же как и меня.
Инженер Каапстадт уселся за бюро и сказал;
— Пауль предлагает нам вечером в первый день рождества подойти к укреплению и забрать боеприпасы. Он будет стоять на вахте вместе с одним человечком, которому война здорово осточертела. Пауль полагает, что люди будут основательно увлечены празднеством.
— Ohne Frage, — заметил Пауль, напряженно следивший за тем, что говорил инженер. — Man hat uns einen schönen französischen Kognak zugeführt[45].
Он сказал «нам». Мне сразу бросилось это в глаза. Я ничего не ответила, лишь опять кивнула головой. Видно, он еще не очень отделяет себя от своих нацистских соратников. Быть может, он надеется даже, что, когда кончится его вахта, он также приложится к «превосходному французскому коньяку», подумала я. Военная добыча есть военная добыча. Быть может, немецкие солдаты, которые сражаются. в. Арденнах, в этот момент жрут для храбрости наш «превосходный голландский сыр»…
— Во всяком случае, можно предполагать, — сказал инженер Каапстадт, внимательно следивший, как я подметила, за выражением наших лиц, — что господа не проявят должной бдительности в этот первый рождественский вечер. Мы должны этим воспользоваться. Боеприпасы нам очень нужны. Паулю об этом известно.
— Durchaus, — подтвердил Пауль. По-видимому, это было его любимое словцо; на мой взгляд, оно было наиболее типичным немецким словом; мне вдруг показалось что вся атмосфера вокруг нас стала неопределенной, неясной и поэтому чреватой опасностями. Наше молчание инженер Каапстадт, видимо, счел за безоговорочное согласие. Он даже не спросил нас, одобряем ли мы эту операцию; он прямо перешел к обсуждению боевого задания.
— В сумерки один из наших людей отведет вас в помещение, где упаковывают сельди; оно находится несколько в стороне от дороги, ведущей к морю. Это всего в полукилометре от бетонированного укрепления. Между ними стоит еще несколько сараев и складов, но в них теперь нет ни души.
— Сколько всего? — спросила Тинка, поворачивая свой носик в сторону человека, сидевшего за бюро.
— Fünfzig Kilo wird's schon sein[46],— сказал Пауль, с удовольствием глядя на миловидную задорную мордочку Тинки.
— Пятьдесят кило, — перевела я. — Значит, по шестнадцать кило на человека… Гм… Наши велосипедные сумки, пожалуй, уже привыкли к этому…
— Патроны? — спросила Ан.
Пауль подтвердил, что речь идет о патронах. Он вынул из кармана записную книжечку и вырвал из нее листок; карандашом он начал набрасывать план местности и объяснять нам, как и когда нужно приблизиться к укреплению.
Я взяла записочку, сложила ее и надежно спрятала у себя. Беседа, как видно, закончилась, и мы простились с Паулем. Мне было неясно, могу ли я и нужно ли мне подать ему руку. Мне очень не хотелось, но я чувствовала, что уклониться от этого было бы неправильно. Я подала Паулю руку, Ан и Тинка последовали моему примеру.
— Auf Wiedersehen, до свидания, — сказал Пауль. Он приятно улыбнулся и вдруг поднес руку ко лбу. Это было глупо, поскольку он был в штатском.
Возвращаясь в Гарлем, мы долго еще разговаривали, обсуждали дело со всех сторон и наконец решили все же взяться за него. Возможно, нас толкнуло на это тщеславие — выполнить задание силами одних девушек, без участия мужчин! Но, возможно, здесь сыграло роль также честолюбие борцов гарлемского Совета Сопротивления, который никогда не отступал перед опасностями. Решение это пришло к нам еще потому, что мы снова испытывали душевное напряжение: помимо ужасов голода, постигшего Голландию, начались облавы, которые устраивали среди населения Вестланда стоявшие там лагерем нацистские войска; они практиковали также разбойничьи, грабительские набеги и угоняли наших мужчин на оборонительные сооружения вдоль рек. Об этом сообщалось в последних донесениях.
Впрочем, как мы заметили, у нас не было никаких причин сомневаться в желании участников фелзенской группы Сопротивления бороться против оккупантов. В канун рождества, перед тем как отправиться на задание по добыче боеприпасов, мы услышали, что были потоплены два инспекционных судна немецкого военно-морского флота, стоявшие в гавани Эймейдена. Когда мы явились на следующий день в фелзенский штаб, там царило общее ликование. Когда мы поздравили товарищей с удачным налетом, Маартен на радостях выдал нам лишнюю порцию вареной коричневой фасоли, причем мы обнаружили в ней даже заблудившийся кусочек свиной шкурки.
Прежде чем отправиться в этот день в Эймейден, Ан, Тинка и я дали друг другу торжественное обещание. Мы достаточно хорошо знали об арестах и пытках, которым немцы подвергали свои жертвы. Мы слышали рассказы о людях, которые слыли самыми стойкими и надежными, но под пытками нацистов не выдерживали. Мы обещали друг другу, что мы — никто ведь не знает себя — не допустим этого. Если нас арестуют всех вместе, мы выпустим друг в друга все пули из наших револьверов, чтобы избежать мучений или позора.
Я все время думала об этом обещании, когда мы с Арендом во главе ехали на велосипедах к обезлюдевшему рыбацкому затону, где все еще стоял запах бывшего рыболовецкого предприятия. Этот запах настроил меня на сентиментальный лад, хотя прежде я его терпеть не могла. В углу рыбачьей гавани тесно прижатые друг к другу стояли коричневатые, облепленные снегом одномачтовые рыболовные суда. Там летали одни лишь чайки, хрипло кричавшие от голода. Смеркалось. С моря тянуло резким, жгучим холодом: замерзшая чистота! Мои конечности опять утратили чувствительность, а беспощадный морской ветер кусал мне щеки и сквозь старые вытершиеся варежки — руки. Внезапно меня охватило страстное желание увидеть море. Я подсчитала, что не видела моря с 1942 года. И представила себе, какая сейчас вода — яростные, стального цвета волны, вот наше море зимой. Суровый и жестокий наш союзник в борьбе с фашистским отребьем внутри Европы… Это море как бы символизировало жестокую действительность; на душе у меня лежала тяжесть; вспоминая наш уговор, я слезла с велосипеда. Я двигалась как бы в тревожном, мрачном сне; наконец подъехали и слезли Ан с Тинкой. Голос Аренда из-за поднятого мехового воротника доносился, как из-за бруствера:
— Здесь я поверну назад; мы находимся, собственно говоря, уже в запретной зоне… Вы пойдете мимо этого кафе; дальше есть небольшая тропинка, она сама приведет вас куда надо. Вы наткнетесь на деревянную стену. На вывеске там написано «Упаковка сельдей Вессела»; буквы такие огромные, что их можно прочитать даже в сумерках… Дальнейшая программа действий вам известна. Желаю успеха.
Аренд говорил все тише и быстрее. При последних словах он пожал нам по очереди руку, а когда желал успеха, уже закинул ногу через седло. Он укатил обратно. Мы остались одни в сизых сумерках, среди сизых домов, и лишь, сизые чайки летали в небе. Между близким морем и нами находилось укрепление из бетона и стали, один из самых страшных образцов оборонительных сооружений, которыми немцы испоганили нашу береговую полосу. Вот из этого-то бастиона и будет изъято пятьдесят кило боеприпасов, и эти пятьдесят кило должны увезти отсюда мы, девушки…
Мне пришлось взять себя в руки, когда мы добрались до пустого помещения для сортировки и упаковки сельдей. Внутри стоял туман и мрак, и мы то и дело стукались о беспорядочно нагроможденные ящики. Холодный безжизненный воздух в помещении был насыщен рыбными запахами гораздо больше, чем возле гавани. Где-то наверху, у сломанного конька крыши, свистел ветер. Ветер с моря, подумала я. В этом море плавали где-то наши «свободные матросы», сражались наши моряки, сопровождали суда с боеприпасами, неся в своей душе кусочек нашей родины, той тайной родины, которую представляли мы, те, кто заботился о ней и защищал ее своим телом.
— Ты что, плачешь? — раздался вдруг голос Ан.
Я сама только что заметила, как слезы катятся у меня по щекам.
— Я… ничего, — поспешила я сказать. — Только… Просто невозможно поверить, что сегодня рождество.
— Ты права, — ответила Тинка. Голос ее звучал несокрушимо молодо и весело. — Единственное только и есть утешение… Свинство приняло такие размеры, что дальше ехать некуда. Должно же стать когда-нибудь лучше.
— Да, конечно, — подтвердила Ан. Она сидела рядом со мною, обняв меня за плечи. — Мне знакомо это чувство… Так бывает от голода. Если ты понимаешь, то тебе уже легче переносить все невзгоды.
Я высморкалась и сказала: — Рассудком я все понимаю. Но иногда… Ах, да что толковать! Мы должны пережить все это. Пережить этот день и все последующие дни. Пока не восторжествует честность и порядочность, как говорит Вейнант…
— Вот это подходящий разговор, — сказала Ан. — Господи, какая в этом сарае вонища… А ведь сколько лет тут уж и рыбы-то не было… Неужели не могли они там, в фелзенском штабе, подыскать для нас какую-нибудь завалящую парфюмерную фабричку?
Обе сестры старались — я оценила их мужественные усилия — обратить все в шутку, они припомнили старые анекдоты о Гитлере, которые я давно уже слышала, о «подвигах» немецких морских и военно-воздушных сил, которых больше не существовало, хотя по нашей стране все еще шатались немецкие матросы и другие дезертиры. Я восхищалась Ан и была ей благодарна: в который раз я убеждалась, как много силы таится в сердце рабочего класса. Девушкам, видимо, досталась суровая юность, гораздо суровее, чем моя. Они пришли в движение Сопротивления в том возрасте, в каком я, получив первое пособие от отца, имея самые путаные представления о сущности жизни, поселилась в амстердамском мезонине вместе с Луизой и Таней. Сестры испытали на себе почти все удары судьбы, которые могли обрушиться на девушек в наиболее уязвимом возрасте. Они сами сберегли себя, они были внутренне закалены и, сидя здесь в старом рыбном сарае, как смутные тени, рядом со мною, прилагали все усилия, чтобы меня подбодрить… это меня-то — а ведь я дала себе обещание носить на сердце броню до тех пор, пока я не выполню своего долга перед родиной…
И я заковала себя в броню. Я знала: все, решительно все стало неизбежным и необходимым — кошмар, голод, обязанность уничтожать врага, где бы ты его ни встретила.
…Мы начали мечтать, как делали это порой в нашем штабе, да и не только в штабе. Мы составляли самые роскошные рождественские меню. Мы подавали к столу печеное тесто, мясо, пудинги, орехи, мед, фруктовые компоты, свежие овощи, конфеты, мы садились за стол, который ломился от изобилия. Дикие и нелепые желания, которые обычно одолевают людей с голодным желудком! Раньше мы читали о таких явлениях лишь в книгах приключений для юношества или в страшных рассказах о заблудившихся путешественниках и полярных исследователях… Мы мечтали до изнеможения, до одурения. Сидя на ящике из-под селедок, я начала дремать, Ан и Тинка тоже стали менее словоохотливы. Словно издалека доносились их голоса, прерываемые ветром и криком чаек — единственными звуками в этом заброшенном помещении для упаковки селедок.
Я вздрогнула, когда прозвонил колокол, хотя колокола звонили и раньше; я взглянула на свои ручные часы. Слабо светящиеся, как бы поблекшие ниточки стрелок показывали девять.
— Пора, — сказала я.
Слышно было, как зевнула Тинка. Видно, девушки тоже вздремнули. Мы завязали пояса наших непромокаемых плащей, покрепче стянули головные платки и вышли из рыбного сарая, держа руку на револьвере.
Ветер с моря дул прямо вдоль улицы; она была вся в рытвинах от тяжелых немецких машин и покрыта сверху ледяной коркой — та самая улица, вдоль которой, бывало, в солнечный день на фоне летней синевы неба и палевых дюн — до чего давно это было! — тянулись в светлой одежде голландские граждане К пляжу в Эймейдене… Я сама не понимала, откуда у меня эта горькая сентиментальность. В других случаях я не раздумывала над подобными вещами, все свое внимание сосредоточивала на порученном деле. Может быть, на этот раз чутье подсказывало мне, что следовало уклониться от этого задания и тем избавиться от опасности; возможно, что в глубине души у меня таился смертельный страх… Из-за снега не стало видно звезд; низко нависли тучи, воздух был тяжелый, бушевал ветер. Когда жалкие строеньица, которые более или менее прикрывали нас по дороге к бетонированному укреплению, остались позади, мы почувствовали себя очень неуютно, оказавшись беззащитными на зимнем ветру.
— Великий боже! — слабо послышался голос Тинки позади меня. — Держите меня, ради бога, покрепче, иначе меня унесет ветром!..
Ан хихикнула, и мне показалось, что ее тоже гнетет предчувствие страшной опасности, которая, казалось, ждет нас. Мы крепко уцепились друг за друга и с трудом пробивались вперед. Укрепления мы видеть не могли. Вдалеке, где-то в дюнах, слева от нас, вспыхнула в небе тонкая, как стрела, полоска света, потом расширилась, превратясь в круглое пятно на облаках, и погасла.
— Они ищут английские самолеты, — сказала Ан.
Мы, спотыкаясь, с трудом плелись дальше. Прожектор снова вспыхнул, его лучи внезапно изменили направление и, казалось, собирались прощупать поверхность земли.
Мне показалось это мерзким издевательством.
— Вот свиньи, — прошипела я. — Как будто знают, что мы идем здесь… Ложитесь ничком, товарищи!
Мы легли на землю, а прожектор стал искать, посылая горизонтальные лучи.
Лежа на земле, мы огляделись вокруг: в синеватом свете сумерек вырисовывался немецкий форт — внушительный, как базальтовый горный массив.
— Брр, — не вытерпела Тинка, подымаясь на ноги. — Если бы я пролежала еще хоть минуту, я бы совсем примерзла к земле.
— Давайте подождем сигнала от Пауля, — предложила я.
— Ему уж давно пора быть здесь, — заметила Ан.
— А он не мог забыть, что мы должны прийти? — спросила Тинка.
— Веселее ничего не придумаешь, — сказала Ан, разозлившись.
Мы стояли неподвижно, крепко обнявшись. Так по крайней мере было теплее. Где именно мы находились, я совершенно не представляла. Возможно, что у нас под ногами была уже не улица, а мы шли наугад по территории вблизи бетонированного укрепления. Возможно, Пауль уже давал нам знаки, стоя где-нибудь за углом, откуда он не был нам виден. Я ничего не сказала девушкам, но от одной мысли об этом я почувствовала новый приступ тошнотворной слабости. Мне показалось, что где-то гудят самолеты, хотя со всех сторон ветер выл так, что заглушал даже крики чаек. Я опять взглянула на часы и увидела, что мы были в пути всего лишь четверть часа, а казалось, будто прошло уже много часов.
— Вы что-нибудь слышите? — спросила я наконец, не выдержав напряжения.
— Ничего, — ответила Ан.
— Не знаю, — сказала Тинка. — Вроде кто-то поет там, в укреплении.
— Если так, — заметила я, — то, значит, где-нибудь открыта дверь. Через стены пение донестись сюда не может.
Мы навострили уши. Я начала верить, что Тинка права. Где-то раздались голоса, неразборчивые немецкие поющие голоса. Тогда же мы обнаружили, что находимся почти у цели. Сквозь щель блеснула полоска света, в густом мраке появилось слабое колеблющееся сияние, послышались выстрелы. Они отдавались в пространстве каким-то пустым звуком и рассыпались белесыми искрами.
— Господи боже, фейерверк! — воскликнула Тинка. — Что это значит?
— «Счастливое рождество», — ответила я.
— Вот здорово, — сказала Ан. — Они уже перепились!
— Превосходный французский коньяк! — добавила Тинка.
— Пока они стреляют в воздух, это еще ничего, — сказала я. — Лишнее время только у нас отнимут. Когда эти перепившиеся молодчики скроются, мы с Паулем сможем заняться нашим делом.
Мы смотрели и прислушивались. Где-то в темноте опять вспыхнуло рыжеватое сияние, повторилась стрельба. На этот раз меньше было резкого смеха, зато громче доносились крики.
— Скоро они все выйдут драться на улицу, — сказала Тинка. — Помнишь, Ан, как в тот раз, когда мы стояли позади трактира на Баррефутстраат…
— Тсс, тише! — остановила я. — Там что-то случилось.
Крики не прекращались, несмотря на то, что наступила такая тьма, хоть глаз выколи. Я изо всех сил старалась понять, что происходит, но так и не поняла. Это продолжалось довольно долго, пока шум не прекратился.
— Это была ссора, — заявила Ан.
— Наверное, пьяные солдаты пытались выйти на улицу и им сделали внушение, — пояснила я.
— Дело плохо, — сказала Тинка. — Возможно, они теперь усилят охрану.
— А мы все будем ждать? — спросила Ан.
— Пока непосредственной опасности нет… — ответила я.
Мы продолжали греться, каждая по очереди становилась в середину. Мы ни на один момент не спускали глаз с возвышавшейся перед нами сумрачной горы, образуемой укреплением. И вскоре действительно там что-то мелькнуло — появился робкий кружочек света от карманного фонаря, но такой призрачный и слабый, что только мы с Тинкой заметили его.
— Вон сигнал Пауля! — одновременно воскликнули мы обе.
— Я ничего не видела, — сказала Ан.
Вероятно, в этот момент у всех трех мелькнула одна и та же мысль. А что, если нас ожидает западня? Может быть, Пауля застали врасплох с боеприпасами и заставили его выдать секрет. Может быть, они заманивают нас поближе, пользуясь условным знаком, о котором мы договорились в Фелзене… Хотя в душе мы были полны сомнений, все же вслух мы этого не высказывали. Потихоньку, шаг за шагом начали мы приближаться к укреплению, напряженно всматриваясь в то место, где появился и снова погас крошечный кружок света… Мы остолбенели, когда неожиданно перед нами вынырнула чья-то фигура. Это был моряк в куртке и бескозырке; за плечами у него торчал короткий карабин.
— Ihr seid da, ja? Komm, komm, alles steht fertig[47].
— Что случилось? — спросила я. К своему облегчению, я узнала голос Пауля.
— Betrunkene… Krawall… Schnell, schnell[48],— говорил он, подталкивая нас вперед.
Мы не возражали, чтобы он подталкивал нас, но я ни на секунду не выпускала револьвера из руки, надеясь, что Ан и Тинка тоже не сглупят. Пауль то и дело приглушенным голосом повторял свое «быстро, быстро» и очень нервничал, я его хорошо понимала, но сама изо всех сил старалась не заразиться его настроением.
— Die Mädel?[49] — неожиданно раздался другой, ворчливый голос; из густого мрака вышел второй моряк. Казалось, действие разыгрывается в пространстве, населенном одними только тенями, смутно маячившими в ночном мраке.
— Sind da[50],— ответил Пауль.
Второй моряк, в бескозырке и с карабином, как у Пауля, остановил нас, раскинув в стороны руки:
— Stehenbleiben! Genau so. Nicht mucksen. Wir bringen euch die Patschdinger schon hier…[51]
Пауль и другой моряк ушли обратно. Мы послушно встали короткой цепочкой. Сомнения не давали мне покоя. Что, если все это подстроено, если они ушли, чтобы привести подмогу и обезвредить нас? Усилием воли я отогнала мрачные мысли, внушенные мне голодным желудком, и крепко сжала револьвер.
— Помните наш уговор, — сказала я, хотя совсем не хотела этого говорить. — Если что-нибудь случится…
Но ничего пока не случалось. Нам казалось, что мы ждем уже долго-долго; на самом же деле Пауль и его коллега отсутствовали не более пяти минут. Они вернулись к нам, неся на плечах темные большие мешки. Я слышала тяжелое дыхание, хотя их самих еще не было видно, и сразу подумала о том, что раньше не приходило мне в голову: нам придется идти пешком до сарая и тащить на себе патроны, прежде чем мы сможем спрятать их в наши велосипедные сумки…
Под ноги мне с глухим стуком шлепнулся тяжелый сверток. Я услышала ворчливый низкий голос спутника Пауля:
— Herrgottssakra!.. Du machst ja einen Heidenlärm, Mensch! Müssen die da drinnen uns hören[52].
Перед нами стоял Пауль.
— Konnte nicht mehr… So eine Felsenlast… Die drinnen horen nichts. Die larmen schon wieder…[53]
Другой моряк сложил свои патроны рядом с мешком Пауля.
— Gluck auf mit der Schiessbude[54],— сказал он ворчливо и недовольно. Впрочем, он почти тотчас же повернул обратно и скрылся. Пауль остался с нами. Он в смущении сухо покашливал. Мы взглянули на мешки. Теперь, кажется, и до Ан и Тинки дошло, что нам придется со всяческими предосторожностями тащить на себе тяжелейший груз по негостеприимной местности. Идти назад пешком полкилометра… А вдруг кто-нибудь встретится? Если в этой зоне ходят по дороге двуногие существа, то только немцы.
— Tut mir leid, — сказал Пауль, и его голос звучал не особенно бодро и уверенно. — Muss wieder zuriick. Damit man keinen Verdacht… Husch![55]
И он тотчас скрылся. Мы стояли в темноте, на морском ветру, в запретной зоне, с пятьюдесятью килограммами груза у наших ног. Тинка от всего сердца выругалась.
— Что же нам делать? — спросила Ан.
— Потащим, конечно, — ответила я. — Если мы бросим эти вещички здесь, то Паулю и другому моряку не поздоровится.
— Подумаешь, потеря! — проворчала Тинка.
— Не самая страшная, — согласилась я. — Однако в Фелзене ждут эти вещи.
Ан уже стояла на коленях перед темной грудой. Она обследовала ее и сообщила — Коробки, в джутовых мешках… Ничего не поделаешь: нам придется произвести перераспределение. Сделать большой и маленький мешок. Одна из нас возьмет на спину маленький мешок, а большой возьмут две другие.
Она уже успела наполовину разделить груз почти что на ощупь. Тинка ей помогала. Я осталась на страже и неотступно следила за укреплением, держа его на прицеле. Стояла непроглядная тьма, царила тишина.
— Помоги поднять, — попросила Ан. Она пыталась взвалить на себя мешок поменьше. Мы с Тинкой подхватили нескладный тюк и положили его ей на загорбок. Она кивнула нам и покачнулась под тяжестью ноши, затем глубоко вздохнула и устояла. По ее темной тени я видела, какого напряжения ей это стоило.
— Теперь возьмем наш, — сказала Тинка.
Тяжело дыша и стиснув зубы, мы возились с мешком, стараясь взвалить его себе на плечи. Мы извивались, делая самые отчаянные движения. Страшное напряжение сил имело лишь один положительный результат: минуты через две нам стало невероятно жарко. Тинка то и дело посылала в воздух самые увесистые ругательства голландских моряков. Наконец нам удалось более или менее твердо встать; мешок с патронами лежал у нас на загорбках, снизу мы поддерживали его сцепленными за спиной руками. Наконец мы могли двинуться в путь. Ан шла впереди. Я понятия не имела, туда ли мы идем. В темноте все казалось одинаковым, окрашенным в один цвет — насыщенный серый, излюбленный нацистами цвет… Мы с трудом переставляли ноги, скользили, спотыкались и толкали друг друга. Я прямо чувствовала, как на руках и плечах у меня появляются синяки. Поход к укреплению казался приятной прогулкой по сравнению с тем, что мы испытывали сейчас, и мы сами навязали себе эту ужасную ношу! Не раз боролась я с искушением сказать: сложим вещи здесь, снег покроет их…
Я этого не сказала. Я не могла уронить свою честь, оставив боеприпасы на произвол судьбы. Они приобрели для нас тем большую ценность, что мы пережили из-за них столько мучений и подвергались такой опасности. Не успела Тинка объявить нам, что увидела первые деревянные строения, обозначавшие внешнюю сторону рыбачьей гавани Эймейдена, как вдруг впереди себя мы снова увидели в облаках светлый, судорожно бегающий «зайчик» прожектора.
— Только этого нам не хватало, — сказала Ан, и мне показалось, будто голос ее прервался от рыданий. До этого момента она не произнесла ни звука, несмотря на то, что одна тащила килограммов двадцать. Прожектор погас, затем снова зажегся. Я почувствовала смертельный страх, что они снова предпримут маневр с горизонтальным прощупыванием местности. Страх мой был не напрасен: полоса света внезапно упала вниз, почти моментально, и медленно скользнула со стороны моря в глубь страны.
— Бросай вещи на землю!.. — распорядилась я. — Прожектор! Ложитесь плашмя, лицом вниз!..
Я могла и не говорить этого. Ан уже скинула мешок, мы с Тинкой почти одновременно спустили и наш. Через какие-нибудь две секунды мы вытянулись неподвижно на земле. Луч прожектора скользнул по нас холодным синим светом, точно полярное сияние. Затем коснулся сараев и покинутых мастерских, за которыми находилось помещение для упаковки сельдей, где стояли наши велосипеды. Я точно запомнила направление, куда нам идти. Кажется, Тинка подняла голову.
— Лежи, лежи, — прошипела Ан. — Может, они что-нибудь заметили и осветят нас еще раз.
В мертвой тишине, обливаясь потом, лежали мы, прижавшись к твердой как камень земле, пока холод не стал вновь пробирать нас. Тогда мы с трудом поднялись на ноги и ощупью стали искать мешки. Один из них разорвался при падении на землю, которая за зиму покрылась твердой коркой. Две коробки рассыпались; в отчаянии, стиснув зубы, мы шарили, подбирая рассыпанные патроны. Все делалось на ощупь, молча. А мне хотелось заплакать.
И в аду не могло бы быть больших мучений, чем этот ночной поход за патронами по запретной территории, в кромешной тьме, при десяти градусах мороза и резком ветре.
В конце концов мы опять стояли все вместе, держа оба мешка, содержимое которых кое-как мы перебрали; отдельные патроны из разорванной коробки мы разложили по карманам наших плащей.
— Я больше не могу, — заявила Тинка. — У меня всю спину разломило.
— Тогда потащим волоком, — предложила я.
— Нет, мы не потащим и не понесем, — возразила Ан. — Одна из нас останется здесь и будет охранять мешки. Две другие пойдут за велосипедами. Это займет не больше пяти минут.
— Как мы раньше не догадались! — пожалела я.
— Ну идите же, — торопила Тинка. По ее смутной тени и треску картонных коробок я заключила, что она села на мешки с боеприпасами. — Я остаюсь здесь. Я до того полна ненавистью, что могу отразить нападение целой роты немцев.
Мы с Ан направились разыскивать упаковочное помещение. Это оказалось не так просто. В сумерки там еще можно было прочитать фамилию Вессел. Теперь же, ночью, мы видели лишь непроницаемую пелену мрака. Мы шарили вокруг; натыкались на стены, отыскивая дверь, которая подалась бы под нажимом. Мы нюхали воздух, не пахнет ли он рыбой, ощупывали каждый сарай. Я слышала всхлипывания и прерывистое дыхание Ан. Она явно боролась со слезами ярости и изнеможения.
— Чтоб я еще когда-нибудь пошла… — проговорила она.
Я ничего не ответила ей, но подумала: Ан права. И внезапно у меня возникла мысль, которую я, впрочем, тут же прогнала. Что-то здесь явно не вязалось. Как ни плохо мне было, у меня в душе проснулось и упрямо шевелилось смутное подозрение. Но вот ход моих мыслей был нарушен — я наткнулась еще на один сарай, и деревянная дверь подалась внутрь. Почувствовался несомненный запах испорченной рыбы, и он становился все сильнее.
— Ан, — сказала я радостно, — мы пришли!..
Велосипеды стояли в глубине сарая, в таком же положении, в каком мы их оставили. Мы вытащили их наружу, на улицу, которую можно было распознать лишь по грязным и мрачным глыбам разъезженного и замерзшего потом снега. Мы опять потащились туда, где нас ждала Тинка с боеприпасами.
— Я думала, вы никогда не придете, — сказала Тинка; она громко стучала зубами, и по ее дрожащему голоску я поняла, что ее нервы тоже не выдержали, хотя она и уверяла недавно, что справится с целой ротой немцев.
Упаковка боеприпасов в велосипедные сумки была для нас привычным делом, мы быстро справились с ним, несмотря на темноту. Не очень твердо держась на велосипедах, двинулись мы от морского берега в сторону Эймейдена. Только когда мы, предостерегая друг друга, переезжали железнодорожные рельсы, которые, слабо поблескивая, уходили в обе стороны, я вдруг подумала, что ведь мы едем среди ночи, тайком, по населенному району… Уже раздавались кое-где голоса. Где-то пели, кричали, вопили. В этой местности еще больше оккупантов праздновали рождество. Но чем дальше мы отъезжали, тем реже доносились голоса; я уже думала, что мы гарантированы теперь от всяких встреч, как вдруг возле Каземброотстраат мы повстречались с целой компанией немцев, справлявших праздник. Свернув за угол, мы чуть не врезались в темную толпу пьяных, орущих людей; мы не слышали их издали, так как ветер относил их голоса к морю. Я проскочила мимо одного из оккупантов и слегка толкнула его; он опрокинулся и послал мне вслед настоящий боевой клич гунна. Вероятно, так же было с Ан и Тинкой. Никто из нас не вымолвил ни слова; мы лишь прибавили ходу, чтобы обойти досадное препятствие — невнятно бормочущих спьяна людей. Их крики летели нам вслед, как холостые снаряды; отдельные выкрики, правда, можно было различить:
— Halt! Halt![56]
— …Verboten![57]
— Stehenblei'ben… Wir schiessen![58]
Мы ехали без фонарей, распластавшись над рулем велосипеда.
Выкрики позади нас сменились выстрелами. Пули пролетали мимо нас, эхо сухим и коротким треском отдавалось над водой. Было очень похоже, что нацисты просто развлекаются. Они еще много раз стреляли в воздух, явно без всякой цели; их пьяные крики постепенно умолкли вдали.
— Как бы они своими воплями не всполошили некоторых трезвых господ по соседству, — проговорила Ан, высказав то, что беспокоило нас всех.
Мы поехали медленнее и осторожнее; страх не покидал нас, пока мы не очутились возле дома за молодыми соснами. Только сойдя с велосипеда, я почувствовала, как смертельно я устала. Казалось, все суставы у меня сделаны из ржавого железа. Ноги стали бесчувственными. Когда на наш пароль дверь открылась, я, качаясь и держась за стену, вошла в дом. Ан и Тинка следовали за мной, измученные не меньше меня.
В нижней комнате находилось человек восемь, там же был и Аренд. С минуту они молча глядели на нас; казалось, что они от удивления потеряли способность двигаться. Но затем они поспешили освободить нам место возле печурки. Аренд помог нам снять плащи. Кто-то побежал готовить кофе. Остальные вышли из дому, чтобы вынуть из велосипедных сумок боеприпасы, потому что я, бессильно махнув рукой, сказала: —Мы не можем больше… несите сами.
— Может, вы хоть немного почувствуете, что это такое… — добавила Тинка.
— А который, кстати, теперь час? — спросила Ан, прислонясь к стене запрокинутой назад головой; казалось, она вот-вот заснет.
— Как раз полночь, — сказал Аренд.
Я удивилась. Неужели поход за боеприпасами и их доставка продолжались всего три часа?.. У меня еще хватило силы похлебать горячего пойла, которое мне принес один из товарищей. Больше я ничего не помню. Так же как Ан и Тинка, я тут же заснула, сидя на стуле… Я проснулась, и снова у меня было такое ощущение, будто вместо костей и сухожилий у меня в суставах ржавое, скрипучее железо. С величайшим трудом я выпрямилась. Было серое утро. Печурка погасла. Из соседней комнаты доносились приглушенные голоса. Иногда слышался мужской смех. Едкий дым дешевого табака просачивался к нам в комнату. Я вспомнила нашу ночную экспедицию, и меня задним числом пробрала дрожь. Часы мои стали. По моим предположениям, должно было быть часов восемь — половина девятого. Как раз начинался день. Второй день рождества. Ан и Тинка еще спали… Мною вдруг овладело чувство одиночества, внутренней пустоты, отвращения к окружающему, и с такой силой, какой прежде я не знала. Я сидела тихо, чтобы не разбудить подруг; кроме того, мне совсем не хотелось, чтобы мужчины рядом с нами заметили, что я не сплю.
Так сидела я долго, безвольная, внутренне опустошенная, без мыслей, без желаний, — я не чувствовала даже голода, — сидела не шелохнувшись. Слышно было, как где-то часы пробили девять, и Ан и Тинка беспокойно задвигались, заворочались на твердых, неудобных стульях, замигали глазами. Они огляделись вокруг, увидели меня и, кажется, сообразили, как и я недавно, что пробуждение не сулит нам ничего хорошего… Когда они заговорили, к нам заглянули мужчины…
— Пришли в себя?
— Отдых был, как видно, необходим, а?
— Как ужасно вы выглядели…
Если мужчины высказывают сочувствие женщинам по поводу их вида, то, значит, они и в самом деле выглядят ужасно. Я была рада, что накануне вечером не задумалась, почему они так озадаченно глядели на нас. В комнате висело зеркало; однако у меня не хватило мужества встать и посмотреться в него. Я и так могла приблизительно представить, как я выгляжу: впалые щеки, синие круги под глазами; да еще эти крашеные волосы — их черный цвет с каждым днем приобретал все более гнусный оттенок.
Фелзенцы опять были очень заботливы, они поставили между нами столик, принесли нам чаю с сухарями, которые они поджарили на своей печурке; для каждой из нас было даже по полстаканчика молока. Мы жадно ели и пили, вовсе не думая о том, что даже когда мы едим, то остаемся в глазах мужчин женщинами. Только тогда я уразумела, что наши манеры не отличались изысканностью, когда Аренд тихонько и тактично выпроводил мужчин из нашей комнаты.
Когда мы, более или менее насытившись и более или менее согревшись, собирались обратно в Гарлем, они снова пришли к нам, угостили сигаретами и наговорили нам комплиментов по поводу совершенного нами подвига.
— Как это все происходило? — поинтересовался Аренд.
Мы переглянулись. По выражению лиц моих подруг я поняла, что мне следует ответить.
— Расскажем когда-нибудь потом, — сказала я. — Сейчас мы хотим домой… Я единственно желала бы знать: господ, наверное, сейчас нет?
Я сделала едва заметное ударение на слове «господа». Аренд несколько смущенно поглядел на меня.
— Господин Паули и другие проводят рождественские дни дома… — сказал он, явно стараясь придать своему голосу спокойствие и естественность.
— Я так и думала, — сказала я. — Ну а вас мы благодарим, — добавила я более мягко.
— Я как будто снова на свет родилась, — сказала Тинка.
…В Гарлеме я простилась с Ан и Тинкой, и, когда я вскарабкалась наверх, в комнатку моей медсестры, там на столе лежала ее записка. Она уехала в отпуск к родителям в Схаген и собиралась вернуться лишь после Нового года. В маленькой комнатке царил ледяной холод и было неуютно. Я снова почувствовала усталость. И, собрав все одеяла, какие только были, залезла на кровать под это укрытие, дрожа от холода и слабости, точно тяжелобольная.
Встречи
После праздника рождества я одна отправилась в Фелзен, чтобы, как я уговорилась с Ан и Тинкой, сделать там отчет. Магистр Паули и инженер Каапстадт оба оказались налицо, они, как всегда, были безупречно одеты и держались очень корректно. Там же присутствовал третий человек с коротко остриженными волосами, широким ртом, необычайно большими и красными ушами и близко посаженными глазками. Никогда еще не видела я такого безобразного человека. Выглядел он далеко не так элегантно, как двое других, но костюм у него был добротный, и я заметила, что на ботинках у него крепкие подошвы. Когда я вошла в комнату, он не привстал, как это сделали два моих знакомых фелзенца, и я с горечью осознала тот факт, что моя внешность больше не производит впечатления на мужчин… даже на такого урода, как этот лопоухий незнакомец.
— Госпожа С., — представил меня ему магистр Паули. — А это господин Мэйсфелт, госпожа С. Его имя вам, разумеется, знакомо.
«Этого человека вызволили из лагеря в Амерсфорте», — подумала я. И пожала ему руку. Мэйсфелт наконец вылез из своего кожаного кресла и крайне официально ответил на мое рукопожатие.
— Должна признаться, что в первый раз слышу это имя, — заявила я.
Мэйсфелт кисло-сладко засмеялся. Его огромный рот растянулся чуть не до ушей.
— А я ваше знаю, — сказал он. — Ваш отец — мой товарищ по партии. Из бывшей СДРП.
— Значит, это было очень давно, — пояснила я самым дружественным тоном. Паули тоже засмеялся; у инженера со шрамом перекосился рот.
— Госпожа С. — из гарлемского Совета Сопротивления, — обратился он к Мэйсфелту, как будто извиняясь за отсутствие у меня должных манер. — Она, без сомнения, пришла сюда, чтобы рассказать нам, как она вместе с двумя своими подругами добыла для нас боеприпасы из бетонного укрепления в Эймейдене.
— Присядьте, госпожа С., — сказал Паули.
Мне показалось, что теперь, когда я сижу напротив них, они обращаются со мной более любезно, чем когда я была вместе с Ан и Тинкой. Я села на предложенный стул, взяла предложенную сигарету и ответила:
— Да. Я пришла отчитаться.
Магистр Паули еще раз склонился над ящиком своего бюро и вынул оттуда бокалы и бутылку с этикеткой дорогого вина.
— Выпьете с нами, госпожа С.? — спросил он, подымая передо мной пузатую бутылку.
Я покачала головой — Я не потребляю спиртных напитков.
Мэйсфелт, который беспечно курил, уже подставил свой бокал Паули, разливавшему вино. В ответ на мои слова он криво улыбнулся:
— Пуританские нравы и коммунизм. Эти вещи, кажется, неотделимы… Иногда я кажусь себе ужасно старомодным и разложившимся.
Он еще шире перекосил в улыбке рот и поднял маленький сверкающий бокал: — Ваше здоровье, господа… За победу!
Они выпили. Погруженная в свои мысли, я тихо сидела, пока происходила эта чисто мужская церемония. Пуританство и коммунизм, сказал Мэйсфелт. Значит, они уже говорили о нас, девушках. «А что все-таки они о нас думают?» — вдруг пришло мне в голову. Снова какое-то тоскливое чувство овладело мною, хотя я воображала, что уже успокоилась после операции в первый день рождества; снова стало терзать меня подозрение, тяжелое предчувствие, что здесь что-то нечисто. Я собиралась было подробно описать фелзенцам, каких мучений нам стоило получить и благополучно доставить в Фелзен пятьдесят килограммов боеприпасов. Но внезапно я поняла: этого не нужно. Какое им дело до того, что мы пережили? Они даже представить себе этого не смогут.
Хотя мне никто не предлагал, я стала рассказывать, коротко и очень сухо. Я отбросила все наши горькие переживания. Когда я говорила, мне самой казалось, что речь идет о фокусе, проделанном шутя и кем-то другим, а не нами. Я чувствовала, что Мэйсфелт наблюдает за мною, не спуская глаз. Паули раза два одобрительно кивнул.
— Смелая операция, — сказал он. — Я вижу, госпожа С., что вы в своем рапорте по-военному скупы относительно подробностей… Но я понимаю, что не все проходило так гладко, как вы изобразили… Скажите нам честно, вы не наткнулись на каких-нибудь немцев?
Краска волной прилила мне к лицу. И я разозлилась на себя за это. И ответила, заставляя себя поглядеть по очереди на каждого из троих мужчин: — Да, но они были так пьяны и стреляли так плохо, что мы без особого труда проскользнули мимо них…
Паули опять рассмеялся — Я вижу, вы решительно не желаете представить нам движение Сопротивления как некую «Илиаду»… Все же позволю себе сказать вам, что мы здесь от души восхищаемся вами и вашими двумя соратницами. Мы считаем своим долгом высказать вам свою благодарность, правда, Каапстадт?
Инженер кивнул.
— Даже огромную благодарность… И вы передадите ее также вашим подругам, не правда ли? — сказал Каапстадт. — У вас есть все основания получить командование лагерем, — без всякого перехода заявил он, — не говоря уже о награждениях со стороны союзников.
Я опять покраснела. Я не совсем поняла, о чем он говорит. Мне только хотелось очутиться вдалеке, за много миль от этого кабинета, где стояли отполированные до зеркального блеска кресла и где пахло дорогими винами, очутиться вдалеке от мужчин, одежда которых не промокала под дождем и не имела дурного запаха из-за недостатка мыла…
— Командование лагерем? — переспросила я без особого восторга.
— Ну конечно, — пояснил Мэйсфелт. — Фашистских молодчиков и их приспешников мы отправим после победы в исправительные лагеря. И нам для них понадобится тогда охрана. Строгая и справедливая охрана.
Вот уже второй раз он упомянул слово «победа». Он был, казалось, полон ею. Я спросила самое себя, как он предполагает достигнуть победы, если он ничего другого не делает, а только говорит о ней, пьет отличные ликеры и слушает Би-би-си, чтобы знать, как далеко вперед продвинулись опять союзные войска и Советская Армия.
— Когда война окончится, — сказала я все еще неприветливым тоном, — то у меня найдутся другие дела, вместо того чтобы отравлять жизнь этим изменникам родины. Теперь их следует убрать отсюда, это верно… Но после войны моя энергия найдет себе лучшее применение…
— Например?.. — спросил Мэйсфелт.
— В нашем обществе должен быть наведен порядок. Должны быть созданы новые моральные нормы, — ответила я. — Чтобы предупредить повторение такого гнусного явления, как нацизм…
— Мы все за это, — сердечно заметил Паули. — Я понимаю. Вы, студентка-юристка, по своей инициативе пришли в движение Сопротивления, не так ли? И, разумеется, вы захотите закончить ученье. Вероятно, вам более ясно, чем многим другим, что необходимо восстановить в Голландии законность и нормальную власть… Где я слышал эти слова?
— Не так важно изучить право, — сказала я. — Вскоре придется по-настоящему насаждать право…
Я видела, как Мэйсфелт усердно кивал головой.
— Именно придется, — вставил он. — Ради демократии. Чтобы сагитированное меньшинство не навязывало своей воли большинству. Голландский народ отвергает всякий экстремизм… Возможно, экстремизм будет пригоден для разрешения проблем в отсталых районах, как, например, в Восточной Европе и на Балканах; своеобразная форма красной диктатуры… Вот так. Здесь, конечно, это не пройдет.
Я восстановила утраченное было душевное равновесие.
— Я не верю, господин Мэйсфелт, чтобы кто-либо из присутствующих здесь мог утверждать или предсказывать нечто подобное относительно Голландии, — заявила я. — Я верю, что делом самого голландского народа будет выбрать и создать себе такие формы жизни, которые соответствуют его характеру и интересам.
Паули ударил ладонью по своему бюро.
— Вот это юрист! — воскликнул он. — Отличная формулировка, госпожа С.! Примите мои поздравления… Однако вы знаете, конечно, что в Лондоне, вероятно, настолько преуспели, что уже разработали формы жизни на ближайшее будущее. Там смотрят на создавшуюся здесь обстановку со стороны, то есть объективно. Вы должны согласиться, что в этом смысле любое эмигрантское правительство имеет, преимущество.
— Можете думать что и как вам угодно, — бесцеремонно заявила я. — Но здесь были все мы, мы знаем, о чем здесь люди думали и на что надеялись… и мы можем иметь собственное мнение на этот счет…
— У каждого свои мечты и надежды, — сказал инженер Каапстадт, скептически усмехаясь, — за исключением общего желания — видеть, как прогонят немцев.
Больше я ничего не сказала. Я чувствовала, что разговор не кончится по-хорошему. Меня и так уже спровоцировали высказать свое мнение о тех вещах, о которых я предпочитала умалчивать, а если делилась, то лишь со своими товарищами. Взглянув на часики и испытывая привычную отвратительную неловкость, я сказала, что меня ждут в Гарлеме. Все трое встали со своих мест и попрощались со мной серьезно и учтиво. Паули еще раз заверил меня, что он очень благодарен нам, трем девушкам, и затем спросил, не обижусь ли я, если он предложит мне пачку сигарет… Я засмеялась и покачала головой.
— Не в качестве вознаграждения, — пояснил он. — Такое нельзя оплатить. А в знак моего уважения к вашей личности.
Я спрятала в карман пачку сигарет и уже на пороге нижней комнаты помахала на прощание товарищам и ушла.
После рождества облавы еще участились. Мужчины от шестнадцати до пятидесяти лет не отваживались показываться на улице. Немецкие удостоверения — Ausweise — больше не принимались во внимание. У каждого, кто попадался немцам в лапы, они отбирали деньги, часы и кольца, затем направляли захваченных ими людей в Германию. Нетрудно было представить себе, какой ужасный хаос, какие настроения в ожидании катастрофы царили внутри Германии, если работу заводов, поездов, предприятий поддерживали лишь при помощи рабского труда согнанных отовсюду иностранных рабочих, ибо только таким образом удавалось вооружить и отправить на фронт последнего немецкого рабочего, который стоял за токарным станком или обслуживал железнодорожный состав. Когда я вышла на улицу, я увидела там только женщин и детей. Дети, спотыкаясь, брели в бесплатную общественную столовую и тащили с собой кастрюльки и ведерки. Правда, порция супа в общественной столовой была уменьшена с литра до четверти литра. Мутная водица с запахом капустных кочерыжек, репы и свеклы. Такая еда согревала желудок на полчаса или час, а после только хуже становилось.
Я раздумывала над своим разговором с фелзенцами. Трое мужчин, с которыми я вела разговор, безусловно, имели свое собственное мнение относительно того, что должно стать с нашей страной после войны. Слово «Лондон» не сходило у них с языка. Они, разумеется, поддерживали контакт с заморским правительством. Можно ли возразить что-нибудь против этого? Нет, ничего. Только как это получилось, что я и мои товарищи никогда не имели такого контакта? Мы были вроде как бы бедные родственники, те, которых, как известно, всегда и везде обижают… Нет. Не надо быть несправедливой. Паули и Каапстадт честно поблагодарили меня, высказали свое искреннее восхищение нами… Один только Мэйсфелт откровенно и отнюдь не галантно сделал выпад против коммунизма. Ну что ж! Он принадлежал к так называемым социал-демократам, которые считали рабочих-коммунистов врагами, к тому сорту людей, который уже обречен историей…
Я рассказала товарищам о своей беседе в фелзенском штабе. Рулант состроил такую физиономию, будто счастлив был, что не имел с фелзенцами никакого дела. Товарищи выкурили пачку сигарет, которую дал мне Паули, — я, впрочем, и не собиралась оставлять ее для себя. Настроение было неважное, даже более подавленное, чем год назад, когда нашу группу лишили возможности действовать. Я вспомнила, как приблизительно в это же время мы получили от Тани открытку из Бельгии… Признаться, с тех пор я никогда больше не думала о Тане. Неужели я стала такой бессердечной? Неужели тяготы войны настолько угнетали душу, что мы не видели ничего, кроме трудного пути, который нам предстояло преодолеть? Я спрашивала себя, что же могло случиться с Таней. Если она добралась до Швейцарии, то могла бы написать нам; во всяком случае, несколько месяцев назад это было возможно. Теперь же почтовая связь совершенно разладилась, даже письмо, отправленное из Амстердама в Гарлем, приходило только через неделю…
Мучения голода с каждым днем становились все более жестокими. Рулант сказал, что запасы продуктов у него скоро кончатся и он намерен после Нового года уменьшить пайки для участников группы и членов их семейств. На этой неделе я впервые видела, как на улице умирает человек. Собственно говоря, этот человек— ему могло быть лет шестьдесят-семьдесят — уже умер; однажды утром я увидела, что он лежит под деревом на Брауэрскаде. Возле него стояло несколько человек; они сочувствовали ему, но были бессильны помочь, жестокие в своей сдержанности. Я подошла ближе и спросила, не нужно ли послать за помощью. Один мужчина поглядел на меня большими, голодными глазами и сказал: — Ему теперь не нужна помощь. Ты же сама видишь.
Только тогда я хорошенько вгляделась в лежавшего мужчину. На нем было поношенное пальтишко, старая круглая шляпа сползла ему на нос. Нижняя часть лица была желтая и морщинистая.
— Может быть, надо унести его отсюда? — спросила я.
— Ну да! — ворчливо проговорил какой-то другой человек. — Мы можем известить полицию, и больше ничего. Теперь то и дело кто-нибудь умирает.
Известить полицию я предоставила своим согражданам. Я словно видела, как жалкое тело умершего кладут на ручную тележку и увозят. Я и прежде видела в моем родном городе бедняков. Конечно, и раньше бедняки голодали. Но ни один человек еще не умирал от голода. Теперь они умирают. В богатом Гарлеме. В Голландии. Несколько солдат вермахта прошли мимо дерева, возле которого лежал покойник в своей поношенной чиновничьей куртке и круглой шляпе. Немцы даже не взглянули на него. На этой же неделе я встретила нескольких полицейских с ручной тележкой, прикрытой парусиной. Мертвецы, которых они перевозили, были до того тощие, что никак нельзя было предположить, что под парусиной лежат человеческие останки. Товарищи в штабе рассказывали об аналогичных случаях. Умирали старики и дети. Как во время эпидемии «испанки», говорили Рулант и Вихер, помнившие восемнадцатый и девятнадцатый годы. За день до Нового года наместник нацистов в Голландии милостиво объявил, что жителям западных районов разрешается запасаться продовольствием в восточных и северных провинциях. Это официальное сообщение было составлено в торжественном и покровительственном тоне, как будто людям, умиравшим в оккупированной Голландии, делалось величайшее одолжение.
Немецкая гуманность еще раз показала себя… Мы не представляли, каким образом можно делать эти запасы. Пока свободен был один лишь путь — водою. Англичане, как птицы-грифы, носились над нашей территорией, готовые пустить ко дну любой транспорт. Им сверху трудно было разобрать, перевозят ли картофель для голодающих голландцев или немцы снабжают самих себя. Пока что вряд ли можно рассчитывать, что мы будем купаться в океане нового изобилия…
В тот же день после обеда, когда я возвращалась из «Испанских дубов», я увидела, как кто-то, тяжело шаркая ногами, идет со стороны Лейдсефаарт. Он действительно еле волочил ноги, но я узнала его. Сердце подкатилось комком к горлу, я почувствовала себя несчастной и беспомощной; представившаяся мне зимняя картина — голые деревья, и грязный снег, и дома, которые были похожи на куски темного льда, — все это закружилось перед моими глазами… Я глубоко перевела дух и побежала за мужчиной.
— Отец!.. Отец!.. — позвала я приглушенным голосом, прежде чем до моего сознания дошло, что я делаю.
Отец повернулся ко мне. Я испугалась при виде его похудевшего, встревоженного лица. Никогда еще не видела я его таким истощенным. Шляпа спустилась ему на самые уши. Его подбородок, весь в морщинах и складках, уткнулся в толстую вязаную шаль. Я видела, как расширились у него глаза, он поднял руку, другой рукой он тяжело оперся о палку. Я огляделась вокруг. На улице не было ни души. Я отважилась и подошла к отцу, обняла его одной рукой и прижалась лицом к его лицу. И сразу же почувствовала, что оно мокро. Свободной рукой отец похлопал меня по спине:
— Дитя мое… — сказал он наконец. — Дитя мое… до чего же ты худа.
— Папочка! Ты такой худой!
Мы улыбались друг другу, глядели друг на друга, забыв при этом, что мы оба бледные и худые. Мы знали только, что мы живы.
— Как мама? — спросила я поспешно.
— Твоя мать замечательная женщина. Несмотря на больное сердце, она, как мужчина, справляется с несчастьями…
— А Юдифь? — спросила я почти без всякого перехода.
— Она в Амстердаме, и с ней, надеюсь, все благополучно, — ответил отец тихо. — Пойдем отсюда, если можно… Нам не следует здесь стоять.
Мы медленно пошли дальше, вдоль канала, в сторону Зейлстраат. Больше мы, собственно, и не говорили. Мы были счастливы, что мы вместе. Конечно, нам хотелось бы задать тысячу вопросов. Однако главное было уже сказано. Отец сбоку то и дело поглядывал на меня; тогда я крепко сжала ему руку, которую держала в своей.
— А ты? — сказал он наконец, заботливо, но намеренно еле слышным голосом. — Ты справляешься?
Я дважды утвердительно кивнула головой;—О да, справляюсь. Я живу у хороших людей… Еда у меня есть… Вы регулярно получаете пакеты с продовольствием?
— Просто замечательно, что они приходят, — сказал он. — Мы сразу же поняли, что это от тебя… и твоих друзей. Без этой пшеницы и фасоли твоя мать и я, быть может, и не выжили бы.
У меня все внутри похолодело. Внезапно мне представилось, что мой отец лежит где-то на улице, прислоненный к стволу дерева и окоченевший. Или что мать лежит в постели, смертельно исхудавшая, изнуренная. Они были еще не стары. Однако отец с тех пор, как я видела его в последний раз в городском парке, постарел по крайней мере лет на двадцать. Его рука и плечо, когда я касалась их, были на ощупь костлявые и худые. В каком состоянии нашел он меня, что он думал, прикасаясь ко мне?..
— Не слишком ли вы беспокоитесь обо мне? — спросила я.
Он положил свою руку — такую тонкую руку — на мою. — Дорогое дитя, — сказал он, — я не могу, конечно, сказать, что мы не беспокоимся… Но мы знаем, ты поступаешь, как подсказывает тебе твоя совесть. Так пусть наши переживания не мешают твоей работе… Но тебе, наверное, очень трудно?
— Я делаю, что могу, — ответила я сдержанно. — Что должна делать… Нам нужно расправиться с немцами, папочка. И мы добьемся этого.
В голосе отца звучала какая-то суровость, какой раньше я у него не знала.
— Дело к тому идет. Безусловно, — подтвердил он. — А ты знаешь, что русские уже вступили на территорию Австрии и начинают широкое наступление в Польше?
— Сегодня я еще не слышала никаких сообщений, — ответила я. — Великолепно… Значит, у вас до сих пор сохранился радиоприемник?
Отец улыбнулся, и улыбка его, как ножом, резанула меня по сердцу.
— Это наша надежда и утешение, — сказал он.
Мы ходили с ним по улицам, по одной, по другой, но все они были одинаково холодные и неприветливые. Я не знала, как объяснял себе отец нашу встречу; что я снова поселилась в Гарлеме?.. Но если он даже так и думал, то ничего не сказал. А может быть, у него голова была занята другими мыслями.
— Да, вот мы ходим тут с тобой, — сказал он. — Прежде в эту пору, между рождеством и Новым годом, мы бродили по улицам мимо витрин магазинов. Повсюду стояли рождественские елки. Все было завалено товарами — настоящее изобилие!.. У людей было праздничное, умиротворенное настроение. Год завершался хорошо…
Он замолчал. Разница между теми днями и безотрадной теперешней обстановкой была настолько велика и ощутима, что отцу незачем было говорить об этом. Я сказала:
— Еще немножко терпения, папочка… На будущий год мы снова будем праздновать рождество на свободе… Возможно, мы не увидим такого изобилия, как прежде, но немцев уже не будет!
Навстречу нам приближался незнакомый человек в кепке, повязанной сверху платком. Он почти наткнулся на нас и взглянул; мне показалось, что он посмотрел нам вслед. Я сразу сообразила, что сделала оплошность. Я разгуливаю с отцом по Гарлему как ни в чем не бывало. Десятки людей знают его, могут его узнать; значит, могут узнать и меня. А ведь за мою голову обещана награда…
Я легонько прислонилась головой к плечу отца и сказала:
— Как чудесно, папа, что мы с тобой повидались… Передай от меня маме тысячу поцелуев… А теперь мне надо уходить. Слишком много риска. Для нас обоих.
В его глазах мелькнули грусть и понимание.
— Да, — сказал он тихо. — Слишком долго это продолжается, верно?.. Надеюсь, дорогая, что скоро я опять тебя увижу… Ты в самом деле попала к хорошим людям?
— Да, к очень хорошим, — ответила я. — Ах, кстати, ты должен сказать мне еще одну вещь: знаешь ли ты некоего Мэйсфелта? Бывшего социал-демократа?
— Этого? Ты тоже его знаешь?.. Гм… Вероятно, первую свою речь. он произнес в момент своего рождения. Если бы можно было прогнать немцев одними разговорами, то мы благодаря ему давно бы уже были свободны.
Я улыбнулась, слушая неожиданную критику на моего нового знакомого из Фелзена. Я еще раз ласково погладила отца по щеке и тут же сама удивилась, что мне так легко было сделать этот жест — это мне-то, такой застенчивой и робкой.
— Далеко не лестная характеристика господина Мэйсфелта, — заметила я. — До свидания, папочка… Думай о том, что я тебе сказала: мы расправимся с врагом.
— Мать твоя страшно обрадуется, — сказал отец, еще раз крепко стиснув мне руку.
Я поняла, что он собирался сделать. Он поспешит домой рассказать маме, что он встретил меня и что я, по-видимому, снова поселилась в Гарлеме; они будут теперь говорить обо мне все время — сегодня, завтра и все последующие дни; будут черпать для себя мужество и уверенность в одной лишь мысли, что я жива и что у меня есть хорошие друзья… Я заметила, что расчувствовалась, глаза застлала влага; ресницы слипались на морозном ветру. Я кружным путем пошла домой, размышляя, насколько я за прошедший год стала старше, самостоятельнее, увереннее… И вспомнила по дороге еще одну вещь: отец не заметил, что я выкрасила волосы. Я аккуратно спрятала их под шерстяной головной платок. Хоть это избавит отца и мать от лишнего огорчения.
Расклейка бюллетеней
Неожиданно наступление нацистов под командованием Рундштедта в Арденнах приостановилось.
Би-би-си сообщало о разведывательных операциях союзников, в результате которых выяснилось, что у немецких наступавших частей больше нет бензина. Они застряли со своими танками «тигр» и, казалось, примерзли к окружавшему ландшафту. Больше они никуда не двигались.
— Вот как, — сказала я, передавая это известие в штабе. — Теперь янки могут начать окружение «тигров» и сотрут их в порошок. Значит, и эта глава позади.
— Нет, пока еще не позади, — сказал Рулант озабоченно. В последнее время у него часто бывало подавленное, пессимистическое настроение. Однако я слишком хорошо это. понимала. Его большое, сильное тело каменщика страдало от постоянного недоедания. Вид у него был очень скверный. Все мы сильно похудели, это сразу бросалось в глаза; но мы над этим не задумывались. А вот на Руланте это было особенно заметно; он потерял много фунтов.
— Шведы предложили послать продовольствие в оккупированную Голландию… Ты уже знаешь об этом, Рулант? — спросила я.
Он кивнул:
— Если только англичане не потопят судно.
— Еще прибудет продовольствие из Оверэйсела и Фрисландии, — добавила я.
— Я слышу это много дней подряд. Где же оно? — спросил он.
— Новости очень хорошие, — сказала я. — Хочешь, я еще раз все перескажу? Фон Рундштедт застрял со своими «тиграми» в Арденнском лесу. Будапешт горит; немцы тщетно пытаются доставить продовольствие своему окруженному гарнизону. Но он будет уничтожен… Советские войска стоят у Вислы и уже захватывают предмостные укрепления на другом берегу. В Словакии партизаны ликвидируют последние немецкие банды. В Голландии таинственным образом исчезают метрические книги…
Рулант серьезно кивнул и, глядя прямо перед собой, заговорил в тон мне:
— В Дордрехте эти бандиты присвоили себе посылки с продовольствием, которые были направлены из Брабанта для наших детей…
— Это верно, — подтвердила я. — Однако движение Сопротивления в Дордрехте дало им достойный ответ: на тюрьму совершен налет и освобождено более восьмидесяти патриотов…
— Можно себе представить, — заметил Рулант, — какие последуют теперь репрессии.
— Последние репрессии осуществим мы, Рулант, — сказала я.
Наконец он поднял свои серые глаза и поглядел на меня. Он как будто весь встряхнулся, как отряхивается собака, вылезая из воды.
— Ты права, — сказал он. — Они отпетые негодяи… Заботы меня одолели, Ханна.
— Сейчас все этим страдают, — сказала я. — Но у тебя я этого не замечала…
Военные сводки действительно были таковы, что я снова воспрянула духом. Снова завязался оживленный разговор. У Тинки внезапно мелькнула идея:
— А что если нам делать бюллетени, вроде бюллетеней газеты «Де Ваархейд», чтобы в нескольких словах дать наиболее важные сообщения? Для тех, у кого нет теперь радиоприемника или кто не может его включать?
— Ну да, — насмешливо сказал Вихер, нарушив свое обычное молчание, — а потом расклеивать эти бюллетени по городу?
— А почему бы и нет? — сказала Тинка. — Если только партия разрешит…
— И вы рискнете? — спросил Вихер, как будто до него только сейчас дошло, что смелости нам не занимать.
— Тинка, — предложила я, — надо нам самим поговорить об этом с партийным руководством… Я считаю, что ты замечательно придумала.
В тот же день я побывала у Симона Б. Два-три дня спустя, после политзанятий, я спросила его, что сказала инструктор партии относительно нашего плана расклейки бюллетеней, и Симон Б. ответил:
— Там план одобрили… Конечно, это связано с огромным риском. Независимо от того, когда вы будете расклеивать бюллетень — ночью или днем. Пользу от подобных вещей трудно учесть. Однако они могут оказать людям моральную поддержку, это и будет вашей задачей… Так много народу погибает от голода, а эта зима будет еще более жестокой.
— Значит, они одобрили наш план? — переспросила я. — И мы можем действовать по своему усмотрению?
— Да, можете, — ответил Симон Б.
Нам удалось достать черную лаковую краску и кисти. Краска осталась от велосипедов, которые мы в свое время похитили и перекрашивали, а тонкие кисти Рулант одолжил у Филипа Моонена. Каждый вечер, когда мы печатали газету, кто-нибудь из нас готовил также и бюллетень. В первое время у нас плохо получалось. Буквы были слишком большие, поэтому на листке умещалась лишь часть сообщений, которые мы хотели дать; кроме того, мы никак не могли рассчитать, сколько слов должно поместиться на каждой строке. Однако через несколько дней мы наловчились. Мы свертывали бюллетени в трубочку и вместе с пачками газет складывали в велосипедную сумку. Кто-нибудь прихватывал с собой банку с клеем и кисть. Когда мы подъезжали к пустынному перекрестку, мы слезали с велосипедов, смазывали клеем стену какого-нибудь дома и пришлепывали на это место бюллетень, разглаживали его рукавом и не спеша ехали дальше.
Мы скоро наловчились проворно и смело расклеивать бюллетени. Через две недели мы уже проделывали это молниеносно. Техника была теперь другая: одна расстилала на багажнике бюллетень оборотной стороной, другая быстро мазала его клеем, третья брала влажный листок и приклеивала его к стене, к столбу или к рекламной тумбе — всюду, куда мы хотели. На одиночных прохожих мы почти не обращали внимания. Мы осмелели. Однажды мы прилепили свой плакат между двумя окнами на боковой стене полицейского участка в присутствии какого-то прохожего. Он с любопытством наблюдал за нами; как только бюллетень очутился на стене, он подошел, но, едва взглянув на него, тут же убежал. В другой раз мы наклеили свои бюллетени поверх немецких Bekanntmachungen[59]. С тех пор у нас стало своего рода спортом заклеивать немецкие объявления, вербовочные плакаты войск СС, антианглийские карикатуры и все, что выходило из нацистской кухни, победоносными последними новостями.
«Русские расширили предмостные укрепления на Висле. Массовые атаки советских войск в Верхней Силезии. Американцы продвигаются вперед на Филиппинах. Рундштедт вынужден послать часть своих войск на Восточный фронт. Американцы под снежными штормами медленно наступают в Арденнах».
В эти январские дни в Гарлеме также часто шел снег. Если же погода была не снежная, нам не так легко было вывешивать наши бюллетени при свете дня. Иногда, наклеив очередной бюллетень, мы оставались на месте и не моргнув глазом наблюдали, как реагируют прохожие на наши сообщения. Некоторые останавливались, опасливо озираясь, прочитывали бюллетень и поспешно уходили. Другие проходили мимо, с трудом волоча ноги, и едва ли даже видели бюллетени. Случалось, кто-нибудь читал наши сообщения вполголоса и тихонько смеялся. Однажды перед свежим бюллетенем остановился полицейский. Он медленно и внимательно прочитал все до конца и сорвал затем листок с рекламной тумбы… Нас удивляло, что мы встречали так мало трудностей и почти не наблюдали проявления бдительности. С одной стороны, это придавало нам смелости; но, несмотря на это, мы никогда не забывали брать с собой револьверы, отправляясь на расклейку. За любым углом нас могла подстерегать смертельная опасность. Облавы продолжались. Немцы разыскивали людей, пользуясь метрическими книгами. В Амстердаме к властям явилось несколько человек добровольцев, очевидно, их толкнул на это голод — они надеялись получить от оккупантов дополнительное продовольствие; они явились, чтобы составлять списки людей, которых можно было бы угнать на работу в порядке «трудовой повинности». Добровольцы поплатились за это. Борцы Сопротивления немедленно начали преследовать их по пятам. Однажды, когда группа таких лиц выходила из конторы, раздался залп; десять человек осталось лежать на снегу. Теперь мы под каждым бюллетенем писали злободневные лозунги: «Голландцы, решительно отказывайтесь ехать на работу в Германию! Помогайте друг другу до последней возможности!»
Все голодали. Рулант сделал то, чего мы давно боялись. Он сократил наши пайки. О пароходе с продовольствием из Швеции говорили, как о каком-то далеком мираже. Голод принял такие размеры, что угрожал жизни каждого. Стоило нам полчаса попечатать газету, и у нас начинало рябить в глазах; прежде чем снова приняться за работу, нам приходилось долго отдыхать. Поездки на велосипеде с пачками газет превратились для нас в истязание. Расклейку бюллетеней мы несколько сократили, хотя по-прежнему считали это делом чести. Если мы ездили в Фелзен, то в штаб прибывали чуть ли не в обморочном состоянии. Несколько раз нам давали подкрепиться тарелкой какой-нибудь еды; но качество этой пищи было далеко не то, что в декабре. Люди предлагали сумасшедшие цены за одну картофелину, за одну чашечку фасоли. Теперь нередко можно было видеть валяющиеся вдоль дорог мертвые тела; даже мы не слезали с велосипедов, когда видели бездыханный труп возле стены или подъезда. Блекло-синий цвет кожи у мертвецов свидетельствовал о том, что смерть наступила от голода. Когда мы видели человека, лежавшего в неестественно согнутом положении, мы понимали, что причиной его смерти также был голод.
Мертвый след
Как и прежде, мы получали от фелзенцев и отвозили свертки и письма. Как мучительны были эти поездки и по извилистым и по прямым дорогам, которым, казалось, не будет конца, в особенности когда шел снег. По дороге мы то и дело отдыхали: под виадуками, возле живых изгородей, около хлевов, даже возле куч гравия, бог знает сколько времени там лежавших. Мэйсфелт часто бывал в фелзенском штабе, и у него всегда находилось для нас дело. Иногда он настаивал на том, чтобы задание выполняла лишь одна из нас; он говорил, что две и тем более три девушки уж наверняка вызовут подозрение. Какие сообщения с нами посылались, он никогда нам не рассказывал. Мы тоже его не расспрашивали. Но однажды он направил Ан со свертком в Гаагу к человеку по имени Хаазе. Ан поехала по указанному адресу и после долгих скитаний попала куда нужно. Человек этот оказался сотрудником «службы безопасности». Ан вернулась к нам довольно озадаченная.
— Что за шутки они разыгрывают! — возмущалась она. — Я предпочитаю стрелять, чем объясняться на ломаном немецком языке с немцем, когда тот пытается любезничать…
В следующий раз, когда мы поехали в Фелзен, я высказала неудовольствие по поводу поручений Мэйсфелта. Его самого в штабе не оказалось, о чем я сожалела; однако я спросила Паули и Каапстадта, какие у Мэйсфелта были намерения, когда он направил одну из нас к шпику. Каапстадт с укоризной поглядел на меня, а магистр Паули похлопал меня по плечу:
— Связи, госпожа С…
— «Связи» — здесь магическое слово, — сказала я. — Моя подруга говорит: «Я предпочитаю стрелять…» И я с ней согласна.
— Я вас предупреждал, что у вас будут и легкие и более сложные поручения, — заявил Паули.
Я невольно повторила слова Ан:
— Что это за шутки? Связи с людьми из вермахта, из военно-морского флота… это еще мне понятно. Там имеются люди, которых насильно заставили служить. Но связи со «службой безопасности» и с эсэсовцами… Они свободно выбрали себе профессию. Это заклятые враги.
Лицо Каапстадта как-то вытянулось и стало отталкивающим; шрам побелел.
— Госпожа С., — сказал он, — вы знаете, как мы ценим ваше сотрудничество. Но нас ничто не обязывает давать вам отчет в наших соображениях и побуждениях… Это ведь война.
— И мы являемся солдатами, — заявила я, подчеркивая слегка слово «мы». Но я понимала, что он по-своему был прав.
— Вот именно, — сказал он спокойно, как бы подтверждая, что я правильно поняла то, что он хотел сказать.
— Вы не обязаны выполнять наши поручения. Но мы очень хотели бы, чтобы вы нас предупреждали заранее. Зачем нам зря тратить время, выслушивая ваши комментарии?
Я злилась, я чувствовала себя оскорбленной, но постаралась овладеть собой и ушла. Разговор с фелзенцами я передала подругам. Они тоже были оскорблены; собственно говоря, мы по-настоящему не знали даже почему. Аргументы инженера казались неопровержимыми. Поручение выполняют — и делу конец. Или же заранее отказываются от него. И вот в третий раз были произнесены слова «разыгрывают шутки», теперь их сказала Тинка.
— Что за шутки разыгрывают эти люди? При чем тут Хаазе? Каким образом освободился Мэйсфелт из лагеря в Амерсфорте? Откуда взяли они Пауля?
— Как, что, почему… — сказала я. — Странно, что у нас в Совете Сопротивления не приходится задавать подобные вопросы.
— Зато у нас нет и никаких «связей», — съязвила маленькая Тинка.
С неделю или несколько дольше мы не показывались в Фелзене. Именно на этой неделе русские сделали окончательный прорыв в Восточной Пруссии, и тогда в Германии начался хаос. Берлин вынужден был признать, что наступила критическая стадия борьбы…
— И они называют это «критической стадией»! — возмущались мы в гарлемском штабе. — Их войска тысячами сдаются в плен… Материальных трофеев не сосчитать. Весь Восточный фронт фактически рушится. Те войска, что еще сопротивляются, гораздо чаще, чем в русских, стреляют в собственных бегущих солдат, которые заполонили все дороги… Русских им уже не достать. У русских такие пушки, что снаряды пролетают чуть ли не половину Польши… И это немцы называют «критической стадией»!
Даже Рулант повеселел и заговорил о скорой развязке. Мы наклеивали наши победные бюллетени всюду, где только могли. Однажды за нами погнался на велосипеде служащий вспомогательной фашистской полиции. Это было даже забавно. Тинка выстрелила и продырявила ему шину, и полицейский свалился в снег, скорее, впрочем, от испуга: вряд ли он ожидал, что она станет стрелять.
На следующей неделе мы все же снова отправились к фелзенцам. Аренд сказал, что он получил приказ не пускать нас больше наверх. Нам предложено было остаться у «солдат»; если же будет какое-нибудь дело, нам об этом сообщат.
— Ага, — сказала я, переводя взгляд с Ан на Тинку и затем опять на Аренда. — Это наказание за непокорность…
Аренд в недоумении поднял брови, и я коротко рассказала ему, как в прошлый раз я восстала против иерархии, или, вернее, против той манеры обращения с подчиненными, которую практикует здешнее руководство, используя наши услуги.
— Во всем должен быть порядок, — сказал Аренд без улыбки, и я не поняла, в самом ли деле он так думает. Мне казалось, что это звучит слишком по-немецки.
Собственно говоря, не так уж было неприятно сидеть внизу вместе с ребятами. С ними можно было подробно обсудить военные сводки. У них были новости, которых мы еще не знали: англичане только что разбомбили в Дордрехте завод управляемых снарядов.
— Бедные дордрехтцы, — сказала я. — Сначала их без конца поносили за саботаж, когда эти проклятые штуки не хотели взлететь на воздух… Этот случай им тоже, вероятно, поставят в вину.
— Немцы теперь всюду видят саботаж, — рассмеялся один из фелзенцев, парень с острыми скулами. — И недаром… Из-за того, что повсюду исчезают метрические книги, немцы арестовали двести офицеров из полиции и собираются куда-то вывезти.
— Метрические книги все равно будут исчезать, — сказал еще кто-то.
— Жаль, что немцам не удастся заодно вывезти и весь наш народ, — издевался третий.
— Вот ты иронизируешь, — сказал Аренд. — Но немцы никогда не скрывали, что они на самом деле думали сослать в Польшу большую часть голландцев, как только закончат войну… Выслать в качестве «рабочей скотинки». С тем чтобы люди высшей расы — германцы — могли поселиться здесь, в наших домах, и хозяйничать на нашей земле.
— Боже милостивый, — сказала я. — Да немцы знают, где находится Польша, только потому, что оттуда движется огонь, который испепелит их дутое величие…
— Прекрасно сказано, — заметил Аренд.
Мы снова заговорили о наступлении русских. И о зверствах, которые раскрыли советские войска, когда они освобождали лагеря военнопленных и лагеря смерти. Би-би-си впервые передало сообщения о лагерях, которые эсэсовцы создали в Польше для уничтожения евреев. Если раньше у нас было довольно смутное представление об ужасах этих лагерей, то теперь нам до конца стал ясен чудовищный, сатанинский замысел фашистов. Канавы с тысячами наваленных друг на друга трупов. Непрестанно дымящие газовые камеры. Склады награбленного, образцово рассортированного имущества умерщвленных и полуразложившиеся обнаженные трупы этих безымянных людей прямо на земле. Лаборатории, где нацистские врачи проделывали над еврейскими женщинами эксперименты, которые считались слишком жестокими для крыс и кошек. Массовые процессии детей, которых заставляли с песнями идти навстречу смерти от удушения. Эсэсовки, избивавшие людей плетьми, скрученными из сухожилий евреев, прибывших раньше, с другими партиями. И эсэсовские тюремщики, которые по вечерам слушали классическую музыку при свете настольных ламп, под абажурами из кожи евреев.
Я обо всем этом знала и сама помещала сообщения в нашей газете, и тем не менее теперь, когда я услышала, как об этом говорят вслух, мне стало дурно. Возмущение, как застывшая лава, долгое время непроницаемой броней защищало мою душу. Но теперь я стала чувствительной, безвольной, начала задумываться — так же как Ан и Тинка, — и сейчас я чувствовала, что бледнею. Перед глазами у меня стояла Таня, такая, какой она была после бегства из тюрьмы Вестерборк. Я уже собиралась попросить Аренда, ради бога, поговорить о чем-нибудь другом, как вдруг нас пригласили наверх.
Там были магистр Паули, Каапстадт и еще третий мужчина. Его нам не представили, он кивнул нам довольно угрюмо, но доброжелательно, из чего я заключила, что ему уже успели рассказать, кто мы такие и что собой представляем.
Магистр Паули и Каапстадт по очереди говорили, а третий человек слушал и одобрительно кивал. Оказалось, что им понадобились наши услуги для ликвидации опасной личности. Это была, как нам сообщили, женщина. Мы поглядели друг на друга, но ничего не сказали. Причем женщина эта не голландка, а француженка, подчеркнул Паули. Зовут ее мадам Шеваль. Она приверженка Петэна или, во всяком случае, поклонница Гитлера. Она активно сотрудничает с немцами и тем не менее в известных голландских кругах выдает себя за антифашистку. Третий собеседник нетерпеливо махнул рукой:
— Ах, что там Петэн и Гитлер, можете оставить их в покое… Она обыкновенная шпионка, доносчица.
— Как бы там ни было, — сказал Паули, — женщина такого типа в высшей степени опасна для нашего подполья. И она должна исчезнуть. Чем скорее, тем лучше.
Мы молчали. Вероятно, мы все три думали одно и то же. Никто из нас ни разу не стрелял в женщину. Даже женщины-звери, лютовавшие в фашистских концлагерях, еще не попадали под дула наших револьверов… Так, значит, шпионка, доносчица?
— Вы ничего не хотите сказать? — спросил Каапстадт, глядя то на одну, то на другую.
— Пока трудно что-либо сказать, — ответила я. — Мадам Шеваль, француженка и шпионка в пользу немцев… А что же дальше?
Третий, неизвестный нам мужчина барабанил пальцами по краю кожаного кресла.
— Да, дальше… — повторил он. — Это верно. Именно теперь мы потеряли след этой женщины. Еще недавно она жила в Хемстеде. Но, очевидно, потихоньку скрылась. Между тем ее несколько раз видели мои коллеги в Гарлеме. Далеко уехать она не могла.
— Коллеги в Гарлеме? — переспросила я, словно ничего не подозревая; личность незнакомца начала понемногу выясняться для меня.
— Да, в полиции… Я инспектор, — сказал он немного сердито, как будто заметил, что проговорился, и сожалел об этом. Паули и Каапстадт обменялись мимолетными взглядами, услышав такое признание. Мы же сделали вид, что ничего не произошло. Однако я подумала: значит, он и есть поставщик полицейских пистолетов…
— Нам трудно все же предпринять что-либо, если мы не знаем, где нам следует искать эту даму, — сказала Ан.
— Вам ведь, наверное, не раз приходилось выслеживать свои жертвы, — возразил инспектор, и в уголках его рта появились жесткие складочки. Он, очевидно, знал о нас немало, и это вполне понятно: мы все три упоминались в полицейских ведомостях. Так же, как и все те лица, которых мы ликвидировали (хотя перечень был далеко не полным).
— Тогда мы знали хоть, где начать розыски, — сказала Тинка, до этого времени молчавшая.
— Я могу дать вам ее прежний адрес, — заявил инспектор. Он вырвал листок из своей записной книжки и, записав адрес, сказал:
— Я всегда питал величайшее уважение к борцам Сопротивления вроде вас, которые с таким упорством разыскивают того, кого хотят найти.
Он преподнес нам этот комплимент так приторно сладко, что ясно была видна его фальшивость. Паули и Каапстадт усердно закивали.
— Не сомневаюсь, что и на этот раз вам повезет, — сказал Каапстадт, который явно решил держать себя так, будто мы уже дали свое согласие.
Про себя я подумала, не использовать ли создавшуюся обстановку, чтобы устроить небольшой шантаж и потребовать новые револьверы. Видит бог, мы сумели бы их хорошо использовать. Но я оставила это намерение. В конце концов, я была для этого слишком горда.
— Пока мы не можем сказать ни да, ни нет, — заявила я.
— Завтра я приду к вам и сообщу, что мы решили, — добавила Ан.
Магистр Паули посмотрел на нас благодарным взглядом.
— Чем скорее, тем лучше, — сказал он. — Вы знаете, как обстоит дело: эта сволочь каждый день приносит слишком большой вред… Она выдает оккупантам одного человека за другим.
Мы простились, получили по неизменной сигарете и отправились в Гарлем, в мою холодную комнату, чтобы обсудить все дело.
— Значит, у этих господ имеются связи даже с гарлемской полицией, — сказала Ан.
— А этот парень поставляет им полицейские пистолеты, — заявила Тинка.
— Я сразу же поняла это, — подтвердила я.
— Почему они так боятся этой мадам? — спросила Ан. — Если она выдаст кого-нибудь из них, то они сейчас же сумеют освободить его. Или же…
— А видно, что, они очень хотят разделаться с ней, — сказала я.
— Они точно так же хотели разделаться с бывшими эсэсовцами, — заметила Тинка. — Разве они были настолько опасны?
— Они грабили голландцев, — сказала я. — Но у меня не создалось впечатления, что мадам Шеваль асоциальный элемент.
— Каждый фашист асоциальный элемент, — поправила меня Ан.
Мы судили и рядили так и этак. И пришли к заключению, что мы слишком многое пытаемся раскопать в этом деле. В других случаях, когда надо было уничтожить предателей и коллаборационистов, мы долго не мешкали и не сомневались.
— Давайте все же попытаемся ее выследить, — предложила под конец Тинка. Ее молодой задор и страсть к приключениям увлекли и нас.
— Ничего не могу с собой поделать, — сказала Ан. — Мне просто любопытна вся эта история.
Мы начали выслеживать мадам Шеваль точно так же, как раньше выслеживали других. Мы отправились в Хемстеде по указанному адресу. Мы сделали безукоризненный сверток, с которым Тинка явилась к двери дома, где в свое время жила мадам Шеваль. Тинке сказали, что мадам Шеваль давно переехала оттуда. У Тинки был очень разочарованный вид, и ей сообщили, что француженка переселилась в пансионат в Оверфеене, но в какой именно — неизвестно.
Через несколько дней мы, захватив список пансионов, прибыли на велосипедах в Оверфеен и в каждом из перечисленных мест повторяли нехитрый трюк со свертком. В четырех из пяти адресов никакой мадам Шеваль не знали. В пятом месте мы услышали, что ее увез какой-то офицер вермахта и что хозяева просто рады были избавиться от сомнительного постояльца — этой иностранки!
— Что значит «увез»? — задали мы вопрос. — Арестовал — вы хотите сказать?
— Да нет, пожалуй, — сказали нам. — Она не арестована; приехала автомашина, она погрузила чемоданы и весело уселась вместе с ребенком.
— С ребенком? — переспросили мы; нам не было известно, что у нее есть ребенок.
— О да, у нее мальчик лет трех… И немецкий офицер забрал с собой мать и ребенка; с тех пор никто ничего больше не слыхал о мадам Шеваль.
След этот оказался мертвым. Разнося «Де Ваархейд», мы смотрели во все глаза по сторонам, нет ли где дамы, похожей по виду на француженку — по нашим предположениям, она должна была выглядеть довольно шикарно. Мы не смели больше показываться в Фелзене; там, несомненно, начали проявлять нетерпение, поскольку мы после первых успехов застряли, оказавшись перед какой-то загадкой.
Сверток
Нацистам пришлось убрать руки от шведского хлеба и шведского маргарина. Ответственность за их распределение взял на себя Красный Крест. Все, что немецкие власти могли сделать, это выдать талон, по которому следовало получать эти блага. Половину белой булки и полпачки маргарина на душу. Этот паек был теплым островком среди моря голода и зимней стужи…
Холодная зима все тянулась и тянулась, как будто провидение Гитлера в самом деле помогло ему чинить зло честным людям. Мороз все усиливался. У нас еще лежал сверток, который нам следовало доставить в Гаагу по поручению Мэйсфелта. Но это было пока невозможно. Мы сидели в штабе около слабого огонька печурки и вздыхали. В эти студеные дни поступило сообщение о конференции в Ялте. Руководители Большой тройки собрались в Крыму, как в свое время собирались в Тегеране, чтобы обсудить вопрос о том, каким образом будет закончена война.
— Закончена, ты слышишь это, Рулант? — сказали мы, подталкивая нашего начальника, на которого частенько находило пессимистическое настроение. Он что-то буркнул и сказал нам:
— Лучше слушайте дальше.
Английское радио сделало подробное сообщение о переговорах и затем перечислило принятые в Ялте решения. Германия, германская нация, торжественно заявил диктор, получит возможность вернуться в семью миролюбивых народов. А извечной тирании и извечной агрессии немецкого милитаризма будет положен конец. Немецкий милитаризм исчезнет вообще; вместе с нацизмом исчезнут и воинствующие бароны, фабриканты оружия, генералы и самый источник агрессии, направленной против Европы с тех пор, как существовала Германия, — а именно немецкая армия.
Мы тихо сидели, думая об оккупированной Европе, о виселицах, о стенах, у которых расстреливали людей, о мрачных тюремных камерах, о лагерях и душегубках. Мы думали о мертвых, которых невозможно похоронить, потому что нет досок для гробов. Трупы, завернутые в кусок парусины, в простыню, в старое пальто, укладывали на трехколесный велосипед с коляской или на санки и везли на кладбище. А могильщики частенько встречали родственников умерших требованием выдать им буханку хлеба, кулек пшеницы или фасоли, прежде чем они воткнут лопату в твердую, как камень, землю. Мы думали о повышении цены на наших соотечественников, которых отправляли в Германию: служащие немецкой вспомогательной полиции за каждого схваченного ими голландца получали теперь пять гульденов. Мы думали о судах с продовольствием, которые направляли наши соотечественники из Твенте, из Гронингена в немецкий «форт» Голландию, чтобы хоть немного утолить голод своих собратьев, которых эсэсовцы ловили и выкрадывали… Молча сидели мы у печурки. От мороза стекла в окнах стали белыми и непрозрачными. А за окнами простиралась голландская земля под толстой корой снега и замерзшей грязи. Мне казалось, будто это кора покрывает всю землю и под этой корой отчаянно борется и умирает человечество, потому что так распорядилась кучка немцев, обуянных жаждой власти…
Прошла неделя, в течение которой мороз так измучил нас, и вот наступила тихая погода. Было все еще околo восьми градусов холода, но ветер улегся. Мы решили доставить наконец сверток Мэйсфелта в Гаагу; невыполненное поручение с каждым днем все больше тяготило нас. Мы и на этот раз решили отправиться втроем; на дорогах не прекращались проверки и облавы, и в случае необходимости надо было с оружием в руках защищать жизнь друг друга.
Мы тронулись в путь, но не по шоссе, а по проселочным дорогам, через Рейхенхук, Лэйвенхорст, Рейнсбурх, Фоорсхотен. Мы то и дело отдыхали, как и другие люди, которые встречались нам по дороге — с велосипедами, тележками, детскими колясками. Впрочем, их было не так много.
Когда мы добрались до канала Флит около Фоорсхотен, мы почувствовали, что двигаться дальше у нас нет сил. Поездка наша, казалось, никогда не кончится. Я остановилась, бросила велосипед, он упал на откос, а вслед за машиной свалилась и я сама. Ан и Тинка поступили точно так же. Нам незачем было разговаривать, мы и так понимали друг друга; мы умираем от голода, нам все безразлично, мы близки к отчаянию. Лежа возле дороги, я думала: вот, значит, как это бывает… Признаешь себя побежденной, опускаешь руки, протягиваешь ноги — холод и голод довершают остальное… Мне с трудом удалось овладеть собой, — я испытывала острый соблазн безвольно поддаться усталости. И я растормошила Тинку.
— Пять минут… не больше, — заявила я.
Тинка, по-видимому, думала так же; затем я начала тормошить Ан. Мы поглядели друг на друга, и я повторила:
— Пять минут, не то мы заснем и наши велосипеды украдут.
Ан кивнула, как будто в этом было все дело… Только сейчас я увидела, как похудела у нее шея. Ее молодое прекрасное лицо покрылось морщинами и темными пятнами, а бесстрашная мордочка Тинки обострилась от голода. Мы сказали «пять минут», это значило: не поддаваться усталости, не заснуть… Ан даже поднялась и села, обвив колени руками. Она сказала:
— Ты знаешь, что любопытно в этом свертке, который лежит у Тинки в кармане? Он точь-в-точь такой же, как тот, что я в свое время отвозила шпику из «службы безопасности».
— Что же тут любопытного? — спросила я.
— Гм… Я подумала… Интересно бы узнать, что в нем находится.
— Это уж дело Мэйсфелта, — сказала я.
— Дело движения Сопротивления, — уточнила Ан.
Мы посмотрели друг на друга. А Тинка вытащила сверток из своего глубокого кармана. Мы рассматривали его со всех сторон; он был нетяжелый; вероятно, в нем помещалась деревянная или картонная коробка.
— Ну ладно, — вдруг сказала Тинка. — Я распакую сверток.
— Ты что, рехнулась? — воскликнула Ан. — Таких вещей нельзя делать.
— А почему? Ты же сама говоришь, что это дело движения Сопротивления… Мы тоже ведь участвуем в нем.
Ан подперла рукой щеку и слабо улыбнулась. — Может, ты права. Меня, конечно, разбирает любопытство.
— И меня, — сказала я. — Давай, Тинка. Открывай. Отвечать будем все вместе.
Тинка подула на пальцы и принялась развязывать веревку. Она никак не поддавалась. По очереди дули мы на пальцы, по очереди ковырялись с узлом. Наконец он развязался. Бумагу развернули в одно мгновение. И показался плоский ящичек… «Двадцать пять штук» — прочла я на ярлыке; а между нарисованными золотыми медалями и пестрыми этикетками — слова «Flor de Havana»[60].
— Черт возьми!.. — воскликнула Ан. — Сигары!
— Сигары? — переспросила Тинка, как будто их вид и тонкий, приятный запах дерева и табака ничего не говорил ей. — И ради этого я должна рисковать своей жизнью?
— Разве это дело движения Сопротивления? Снабжать куревом шпиков и полицейских инспекторов? — сказала Ан.
— Вот тебе и связи, — пробормотала я. — Наши друзья из Фелзена могут освободить каждого, кто попадет в когти нацистов. Они расчищают себе дорожку к немецкому милосердию с помощью довоенных голландских сигар…
Слезы подступили у меня к глазам — на этот раз гневные слезы. В моем усталом и продрогшем теле загорелось пламя былой, неукротимой энергии.
— Ну, кончай, Тинка, — сказала я. — Запаковывай все снова… Мы доставим курево господину инспектору Блескенсу. А затем пойдем к Мэйсфелту и потребуем у него объяснения.
Никто из нас не чувствовал более усталости. Мы осторожно, дуя опять на пальцы, упаковали ящичек с сигарами; мы продолжали свой путь, с яростью нажимая на педали. Доехав до Гааги, мы нашли дом человека, которому следовало вручить ящичек. Мы решили пойти к нему вдвоем с Тинкой. Взяв ящичек, мы пошли к тому дому, номер которого Мэйсфелт написал нам на папиросной бумаге. Мы позвонили и подождали немного. Дверь открыл человек в свитере, в черных полицейских брюках и сапогах.
— Господин Баккер? — спросила я.
Он испытующе оглядел меня с ног до головы в высшей степени недоверчиво, если не сказать презрительно.
— Баккер? Нет, — коротко ответил он. — Баккер не живет здесь, и я не знаю такого… Меня зовут Блескенс.
— Тогда правильно, — сказала Тинка. — У нас есть сверток для вас, из Фелзена, вы знаете, от кого.
Мужчина раскрыл пошире дверь, которая была лишь приотворена, и быстро сказал: — Входите.
Мы очутились в длинном, неуютном, очень светлом коридоре, какие бывают в некоторых старомодных, но не старых голландских домах. Блескенс протянул руку к свертку.
— Дайте его мне… и подождите один момент… Я посмотрю, нужно ли дать ответ.
Мы ничего не сказали. И, поглядев друг на друга, стали ждать. Инспектор вернулся через минуту. Очевидно, пальцы у него не были холодными, как у нас, а может, у него был хороший перочинный нож. На его лице ясно было видно удовольствие, хотя он старался не показать его.
— Ответа не будет, — сказал он. — И спасибо вам за труды…
Он еще раз внимательно поглядел на нас, как будто пытался объяснить себе, почему это его фелзенские друзья держат таких оборванных и жалких рассыльных, как мы. Затем он сунул руку а карман брюк и вытащил оттуда бумажный гульден. И немного нерешительно протянул его Тинке.
— Может быть… — сказал он и не успел закончить фразы. Тинка перебила его быстро и зло:
— Спасибо! Денег мы не берем. Мы работаем для Сопротивления.
И мы решительно двинулись к выходу. Ни слова не говоря, дошли мы до перекрестка, где нас ждала Ан. Она вопросительно поглядела на нас.
— Этот болван хотел дать нам гульден… гульден за один ящичек сигар! — сказала Тинка.
— Нет, за труды… — добавила я.
— «Ответа не будет», — передразнила Тинка полицейского. — Ха! За ответом мы сами поедем в Фелзен.
Теперь, когда наша миссия была выполнена, я почувствовала слабость. Мы доставили сверток в Гаагу потому, что нас подгоняло сознание долга и возмущение. А теперь мы стояли на пустынной улице Гааги, усталые, голодные, беззащитные, и растерянно глядели друг на друга.
— Молодчик удивился еще, почему у нас такой жалкий вид, — сказала я. — Это можно было прочесть по его глазам… А мы-то из сил выбивались, снабжая табаком его и ему подобных! Теперь ясно, что было во всех свертках, которые мы развозили — в Халфвех, в Лейден, Фрицу… Табак был! Рис! Колбаса!.. И бог знает что еще!
— А мы-то гоняем на велосипедах, — сказала Тинка, — с револьверами в карманах, и полиция нас разыскивает…
Мы поплелись обратно к Рейсвейку, к каналу Флит. Мы были слишком измучены и расстроены, чтобы сесть на велосипеды.
— Если бы теперь был здесь магистр Паули или хотя бы инженер, — сказала Ан, — мы бы выяснили, где можно получить хороший обед по вольным ценам. Думаю, нам придется ехать обратно с пустым желудком.
— Проделать столько километров… — добавила я. — Не щадя себя…
Тут я впервые увидела, как Тинка плачет. Плакала она почти беззвучно, ее узенькая спина сотрясалась, и она закрыла рукой свое покрасневшее осунувшееся лицо.
— Тинка, Тинка!.. — успокаивали мы ее.
Все еще закрывая лицо, она проговорила приглушенным голосом:
— Если я увижу Мэйсфелта или кого-нибудь другого из этой банды, я всажу ему пулю в лоб… Всажу, непременно всажу!
Нам долго еще пришлось уговаривать ее. Но в конце концов она успокоилась. Засопела, высморкалась. Мы молча вскочили на велосипеды и опять поехали вдоль канала Флит.
Начало смеркаться, когда мы добрались до Арденхаутс Налденфелд. Сколько раз мы отдыхали, клюя носом, и сколько раз боролись со сном, валившим нас с ног, никто из нас и не считал. Мы медленно ехали, словно механически выполняя скучную, томительную процедуру. Казалось, мы стоим на месте, так медленно проплывали мимо нас домики, живые изгороди, вырубленные участки леса, где остались лишь пни и сломанные мелкие деревья. Возле Налденфелда мы услышали позади себя слабое пыхтенье автомобиля; так пыхтели газогенераторные автомашины. Мы догадались, что сейчас нас обгонит небольшой немецкий грузовик. Грузовик, чадя, проехал мимо нас; и в тот момент, когда он обгонял нас, мы увидели тепло укутавшегося жандарма под коричневым брезентовым тентом. Заметив нас, он нагнулся, вытащил какой-то предмет и бросил его нам. Сквозь пыхтенье мотора слышен был насмешливый хохот жандарма. Он помахал нам рукой и исчез вместе с грузовиком за поворотом.
Мы слезли с велосипедов. Ан оказалась ближе всех к предмету, который бросил жандарм. Она наклонилась и подобрала хлеб — плотный, темный кирпич солдатского хлеба.
— Господи, видели вы когда-нибудь такое? — воскликнула она.
Первым ее побуждением было поднять хлеб и швырнуть его прочь, в оледеневшие под снегом кусты. Мы с Тинкой схватили ее за руку.
— Ты что, с ума сошла? — возмутилась я. — Еда есть еда!
Я уже взяла у нее хлеб, чтобы разломить его на три части, как вдруг Тинка произнесла странным тоном: — Значит, вы не видели, кто бросил хлеб?..
Мы молча уставились на нее.
— Это был Пауль! — сказала Тинка все тем же странным тоном — В форме полевой жандармерии!
— Пауль? — повторили мы. Ан спросила — Тот, из бетонированного укрепления в Эймейдене?
— Он ведь служит в военно-морском флоте! — сказала я.
— Клянусь, это был Пауль, — сказала Тинка. — Кроме того… кому из полевой жандармерии придет в голову бросать нам хлеб?
— Похоже, однако, что он издевался над нами, — заметила я.
— Может, тебе это только показалось, — сказала Ан.
Я раздала хлеб, и мы начали есть, тщетно пытаясь разрешить загадку, которую нам только что задали. Грузовик пыхтел где-то далеко, очень далеко. Мы жевали и проглатывали хлеб с волчьим аппетитом. За последние месяцы мы впервые ели хороший хлеб. Это придало нам мужества и сил, чтобы проделать последний этап пути в Гарлем под вдруг посыпавшим мелким снегом. Последние наши слова были все о том же непонятном человеке, с которым мы познакомились в Фелзене и который так неожиданно сменил форму.
Барышня Бисхоп…
На следующий день нам предстояло получить шведский хлеб и маргарин, поэтому отпала намеченная нами поездка к фелзенцам, — мы хотели потребовать у них объяснений по поводу ящика с сигарами, который мы по их поручению доставили. В штабе мы устроили некоторое подобие банкета: у каждого из нас было больше одной продовольственной карточки, и каждый из нас получил по целому хлебу и фунту маргарина. Вейнант уступил свою дополнительную порцию Руланту, у которого были дети, а Вихер взялся отнести мою дополнительную порцию моим родителям. Мимоходом он также рассказал мне, что несколько дней назад он принес им немного дров — распиленные железнодорожные шпалы. У всех было прекрасное настроение, и хотя мы сначала думали разделить белый хлеб на маленькие порции и растянуть его надолго, голод до того измучил нас, что мы за один присест съели все до последней крошки. Особенно взволновало нас сообщение, полученное в этот день нелегальным путем: два судна с бензином и нефтью, которые оккупанты сумели бог знает откуда привести в Утрехт, взорваны борцами Сопротивления. На Восточном фронте немецкие войска огромными партиями сдавались в плен: десятки тысяч солдат вермахта бросали оружие и уходили к русским. Американцы наконец отбросили за Рейн войска Рундштедта и подошли к линии Зигфрида; однако по сравнению с тем, что происходило на Востоке, достижения их были весьма скромными. Их соотечественники на Дальнем Востоке продвигались быстрее; они добились того, что японские гавани оказались в радиусе действия американских бомбардировщиков.
Когда мы вновь отправились в Фелзен, наше возмущение из-за ящичка с сигарами несколько поостыло. Мы условились, что пока не будем поднимать разговор об этом и посмотрим, какие еще будут для нас поручения у фелзенцев. На этот раз мы прождали внизу с полчаса и, когда поднялись наверх, увидели там Паули и Каапстадта. По их лицам я увидела, что они хотят что-то нам сообщить: они взволнованно, если не сказать торжественно, встали.
— Садитесь, садитесь, — сказал магистр Паули, который, видимо, ради этого случая зажег преогромную праздничную сигару. — У нас есть новости относительно этой… Как ее там, Каапстадт?
Каапстадт, глядя не на нас, а на кончики своих до блеска начищенных ботинок, произнес:
— Мадам Шеваль.
Магистр Паули продолжал своим прежним сердечным тоном:
— Мадам Шеваль… верно, так ее зовут. Впрочем, фамилия весьма забавная, так ведь, госпожа С.? Да, вам удалось в свое время проследить за ней вплоть до того момента, когда офицер вермахта увез ее из пансионата, не правда ли?
Мы кивнули. Он сделал небольшую паузу, весело рассмеялся и сказал:
— Вы, конечно, думаете, что этот мужчина… или, иначе говоря, что мадам Шеваль — любовница немецкого офицера? Ошибка, мои дамы, ошибка! По нашим сведениям, он ее брат.
Он снова сделал паузу, чтобы дать нам возможность почувствовать всю значительность новости.
— Ее брат, — повторил Паули. — Она оказалась урожденной немкой, которая за несколько лет до войны вышла замуж за француза. Она вполне законно носит фамилию Шеваль. Имя стало французским, а сердце осталось немецким, понимаете? О господине Шевале мы ничего больше не знаем. Брат же снял для своей сестры квартирку в чудесном городе Гарлеме. Он изредка заходит туда отдохнуть от служебных забот.
Он снова радостно засмеялся во весь рот; Каапстадт только как-то цинично осклабился, будто мало верил в эти россказни о брате и сестре и находил все это просто чепухой, а мы вежливо улыбались по мере сил и возможностей. До сих пор я не видела ничего смешного в этой истории.
— Значит, поручение остается в силе? — сказала я, чувствуя, что молчание неприятно затянулось.
— Остается в силе, — подтвердил Каапстадт. Теперь он рассматривал свои ногти, которые — в этом я ни чуточки не сомневалась — имели более цивилизованный вид, чем мои.
Я продолжала:
— Вы говорите о ваших сведениях, господин Паули… Я полагаю, вы получаете их от вашего друга Пауля?
Паули и Каапстадт удивленно взглянули на меня.
— Да-а, — протянул Паули. — Разве необходимо в каждом случае называть источник своей информации?.. В данном случае это был действительно Пауль… Вас это интересует?
Мы все три кивнули. Мужчины посмотрели на нас еще внимательнее.
Ан быстро заговорила:
— Да, нас это очень интересует… Недавно вы представили нас Паулю, тогда он служил еще в военно-морском флоте, так говорили по крайней мере… Во всяком случае, он находился тогда с матросами в бетонированном укреплении в Эймейдене… А на днях мы вновь видели его, и он был в военной форме полевой жандармерии.
Паули и Каапстадт обменялись взглядом. Каапстадт зажег сигарету, а Паули рассмеялся еще более дружелюбно, чем обычно.
— Помилуйте! Мне незачем объяснять вам, что немцы находятся сейчас в стесненном положении, что им не хватает людей… Им приходится посылать слишком много солдат на Восток! Поэтому они были вынуждены — это точно — направить одну группу военных моряков на службу в полицию. И уверяю вас, Пауль тотчас же вызвался пойти туда.
— Вызвался? — почти одновременно переспросили мы.
Каапстадт наклонился к нам — Разумеется. Пауль ведь антифашист. Он работает на нас. Поэтому он воспользовался предложенной ему возможностью добывать больше сведений, чем до сих пор.
Он произнес это нетерпеливо, точно отчитывая нас, и даже с оттенком предостережения, будто хотел сказать: больше вам ничего знать не полагается. Какое вам дело, с кем мы сотрудничаем?
Я все поняла, Ан и Тинка, по-видимому, тоже.
— Значит, так, — сказала Ан.
— Да, — подтвердил Паули. Он все еще улыбался, но смех точно застыл на его лице и был уже совершенно неуместен. — Ну а теперь «вернемся к нашим баранам» или, во всяком случае, к нашей «лошадке»… Ха-ха-ха! Вот адрес небольшой виллы, где она живет. Завершение этого дела мы, разумеется, предоставляем вам.
— Кстати, как обстоит дело с другим поручением? — спросил Каапстадт. — Насчет разрушителя Эймейдена и Дрихейса? Об этом вы нам ничего не сообщали.
Я почувствовала, как мое лицо вспыхнуло ярким румянцем. Ни на кого не глядя — мои подруги тоже не подымали глаз, — я сказала — Пока полная неудача… Собака негодяя испортила все дело.
Я рассказала о наших злоключениях, о волопасе и его хозяине, которого мы так и не увидели. Паули и Каапстадт выслушали рассказ, не делая никаких комментариев и ни о чем не спрашивая. Когда я кончила, Паули сказал:
— Жаль… очень жаль. Может быть, вы позднее еще раз попытаетесь заняться этим делом. Человек этот стоит в списке, вы ведь знаете… Но мадам Шеваль гораздо важнее. Тот сделал свое дело, а она вредит каждый день и сейчас!
Он вышел из-за своего бюро, подал всем нам руку и пожелал успеха — давая понять, что наша беседа закончена. Каапстадт последовал его примеру.
— Надеюсь, мадам Шеваль на приобрела себе собаку или какое-нибудь другое чудовище, — сказал он.
Раздосадованные, с тяжелым чувством возвращались мы в Гарлем.
— Последнее замечание инженер мог бы, конечно, оставить при себе, — скептически усмехнулась Тинка.
— Придется нам снова заняться этим человеком, — сказала Ан. — А что, собственно, имел в виду Паули, когда сказал, что «Шеваль» такая смешная фамилия?
— Это слово означает «лошадь», — пояснила я. — Просто плоская шутка Паули.
— А я уже думала, что мы избавились от этой женщины, — вздохнула Тинка. — Фу! Я против того, чтобы стрелять в женщину!
— Это так, конечно, — сказала я. — Но если она выдает хороших людей «службе безопасности»?
В тот же день мы отправились на разведку к дому, где брат поместил свою сестру — французско-немецкую шпионку. Дом находился позади Спаньярдсалле, в направлении к Бейтенспаарне; это была старинная вилла, построенная в стиле швейцарского шале, на высоких столбах. В саду росли хвойные деревья и остролистник и стояла беседка из камыша. Окна в доме оттаяли — это говорило не в пользу мадам Шеваль и сразу бросалось в глаза, потому что всюду вокруг стекла были белые от мороза. Проезжая на велосипеде мимо дома, мы заметили возле лестницы, ведшей на галерею, детские саночки. У меня сжалось сердце. Я постаралась скорее забыть, что видела эти санки.
Мы обследовали дом и прилегающую местность со стороны улицы, проходившей позади шале. Мы заметили, что с этой стороны шале было скрыто от глаз, защищено каменной стеной, которая была щедро утыкана битым стеклом. И сад, расположенный перед домом, был также надежно защищен от внешнего мира—. там была собака, правда, не волопас, а овчарка: пока мы ехали мимо, она бежала за нами вдоль ограды с внутренней стороны и остановилась, лишь когда мы удалились.
— И думать нечего, с этой стороны не удастся, — сказала Тинка.
— Со всех сторон садовая ограда, — добавила Ан. — Как хорошо эта дама выбрала себе местечко, где поселиться!
— Посмотрим, что имеется напротив, — предложила я.
Напротив шале помещалась небольшая вилла под названием «Черные дрозды»; она тоже была старомодная, с узенькими окнами по фасаду и французскими окнами сбоку. Перед нею — желтая дорожка из брусчатки. Возле дома росли отдельные кусты и густо покрытые снегом голубые ели. Это место для наблюдения за мадам Шеваль было просто идеально.
— Как же нам попасть в этот дом? — вздыхала Ан.
Интересно, кто там живет, думала я.
Острое личико Тинки еще больше вытянулось. Мы поехали вдоль канала обратно. Тинка сказала:
— Фелзенцы должны нам помочь…
— Каким образом? — спросила Ан.
— Их инспектор полиции знает гарлемского инспектора, — сказала Тинка. — Он должен устроить так, чтобы мы могли попасть в дом напротив «лошади». Будем надеяться, что там живут порядочные люди.
Мы с Ан обдумали это предложение. Сначала оно показалось мне фантастическим, но чем больше я размышляла, тем реальнее оно мне казалось.
— Тинка, — сказала Ан, — если бы это удалось!..
— Тинка, — воскликнула я, — гениальная идея!
— Единственно возможный выход, — сказала Тинка скромно и в то же время с гордостью.
Было слишком поздно, чтобы еще раз ехать в Фелзен, да и не стоило нам зря расходовать свои силы. И мы отправились туда лишь на следующий день. Паули там не оказалось; а инженер Каапстадт терпеливо и внимательно выслушал наши объяснения. Мы начертили для него план расположения шале и дома, насколько нам позволяла память, и убедили его в том, что наблюдательный пост в «Черных дроздах» является единственным — он дает возможность осуществить ликвидацию шпионки. При условии, что кто-нибудь введет нас в эту обитель.
Каапстадт тоже спросил — Ну хорошо… Каким же образом?
Мы рассказали о плане Тинки — о посредничестве полиции. Каапстадт поглядел на нас так, будто хотел сказать, что мы очень уж расхрабрились, затем впервые рассмеялся и сказал:
— Да, смелая затея, смелая затея… Но тут есть и кое-какие трудности… Разумеется, сегодня я не смогу дать вам окончательный ответ, я должен хорошенько подумать.
Мы условились с ним относительно дня, когда мы можем явиться и узнать о решении фелзенского штаба. Мы пришли в назначенный день, и нам не пришлось и трех минут ждать внизу. Паули, Каапстадт и Мэйсфелт сидели наверху вместе с уже знакомым нам инспектором полиции. Они были любезны как никогда. Инспектор сказал, что план, который мы предложили, свидетельствует о находчивости и смелости, — и румянец прилил к щекам Тинки… Уже есть договоренность с обитательницей «Черных дроздов». Да, да. Там, в старом доме, живет лишь один человек, дочь очень известного здесь и всеми уважаемого врача. Это уже пожилая дама, немного странная, но очень энергичная и прежде всего большая патриотка, уверял фелзенский инспектор; она с восторгом согласилась содействовать ликвидации мадам Шеваль; уже с самого начала она заметила, что там не все в порядке, а барышня Бисхоп отнюдь не мягкосердечная особа, особенно после 1940 года…
— Многообещающе, а? — спросил магистр Паули.
Мы утвердительно кивнули. Я спросила:
— А когда мы сможем занять пост в доме?
— Чем скорее, тем лучше, — ответил инспектор, бросая взгляд на Паули. — Дело это и так уже затянулось… Я направлю вас в Гарлем к моему коллеге, который знает о вас. Он и введет вас в дом госпожи Бисхоп.
Мы точно договорились о том, как он нас представит хозяйке и как будет осуществляться руководство операцией. На этот раз нам пожелали успеха четверо — в том числе и Мэйсфелт, который держался спокойнее, чем обычно. Мне показалось, что фелзенцы были довольны. И я снова подумала: почему они так торопятся с мадам Шеваль? Что это за человек? Два дня спустя, к вечеру мы были уже в «Черных дроздах». Гарлемский инспектор полиции — на этот раз он был в штатском платье — проводил нас туда. Этот тощий и довольно ехидный тип, казалось, находил удовольствие в том, чтобы подтрунивать над нами. Как-то он нам сказал — А ведь я сразу узнал вас! — Это, разумеется, нам напомнило о том, что наши имена значатся в полицейском реестре и что немцы требуют нашего ареста. И в дальнейшем он позволял себе подобные желчные остроты, намекая на расклейку плакатов и прочую наказуемую подпольную деятельность; он представил нас барышне Бисхоп как «трех знаменитых злоумышленниц». Он хитро усмехался, как бы давая понять, что ему принадлежит власть и тут и там — у оккупантов и в движении Сопротивления! И оставил нас, вероятно, очень довольный, что потрепал нам нервы.
Барышня Бисхоп была длинная, худая особа. Я не знаю, отощала ли она из-за недостатка продовольствия или всегда была такой. Одета она была в темно-коричневое платье, заколотое у ворота старомодной агатовой брошью. Верхняя челюсть была у нее искусственная и щелкала, когда она говорила; кроме того, мы заметили, что она носит парик. Две худые голодные кошки, мурлыча и жалобно мяукая, терлись об ее ноги, обутые в тяжелые домашние туфли густо-черного цвета. Она провела нас в комнату, откуда мы могли видеть шале Лошади, как стали мы называть немецкое французскую даму.
— Значит, вы из группы Сопротивления? — спросила нас хозяйка. — Хорошо, хорошо, хорошо… Кто бы подумал, что с нашей страной могло приключиться такое несчастье! Даже молодые девушки вынуждены стрелять… Вот ведь какое дело! Не думайте, что я вам не завидую, слышите? Я в самом деле завидую вам, и я уверена, что мой отец — вы знаете, известный доктор Бисхоп, вашим родителям, наверное, знакомо это имя… — о чем это я говорю? Ах да, что мой отец питал бы к вам глубочайшее уважение: он был настоящий патриот, замечательный патриот… Я очень хорошо помню, что в свое время он предостерегал нас от Бисмарка, а Вильгельму Второму он никогда не доверял… Осторожно, тут надо сойти вниз, а света недостаточно… Вот всегда так в старых домах: они не комфортабельны, но уютны! Я ни за что не уехала бы отсюдa… Смотрите, вот комната… Если вы очень осторожно подуете на стекло, то лед растает и в кружочек вы сможете глядеть отсюда на дом… Вот так… Хорошо вам видно?.. Да, вот там она и живет, и вы сразу можете видеть, что это женщина скверного поведения, потому что у нее есть уголь!.. Это самая обыкновенная… ну, как бы это сказать? Вы достаточно взрослые девушки, и — увы! — после оккупации подобное явление наблюдается повсюду…
— Немецкая проститутка, — услужливо подсказала Ан.
Барышня Бисхоп поспешно отвернула в сторону свою голову в парике, ее искусственная челюсть щелкнула.
— Вы говорите это, да… Молодежь теперь привыкла к таким вещам, это звучит грубо, но это действительно существует… Ах, что это за человек! Делает вид, что она очень приличная дама, и немцы ходят к ней только тайком; но если бы вы в течение двух недель понаблюдали за ней, вы бы узнали вполне достаточно… Вы должны хорошенько понять меня. Я не хочу осуждать; но этой шпионке, да еще француженке, которая принимает немцев… Sans pitie, никакой пощады!..
Барышня Бисхоп много еще говорила, она находила просто восхитительным, что у нее в доме люди, и даже более того: это был сенсационный визит, патриотический визит, благодаря которому она также будет в состоянии оказать услугу родине и движению Сопротивления. Мы сразу же поняли, что она со странностями, но что у нее по-настоящему доброе сердце, что она не боится и на самом деле думает то, что говорит, хотя старушка постоянно иллюстрировала свои высказывания ссылками на события прошлого столетия.
…и мадам Шеваль
Мы сделали маленький глазок в толстом белом ледяном узоре стекла и по очереди наблюдали в окно за домом Лошади. Сумерки быстро сгущались; на сером зимнем небе тонко вырисовывались остроконечные крыши и флюгер шале. Там горел свет — мы видели, как из одного окна протянулись тонкие золотые полоски; в общем же окна были хорошо затемнены. Барышня Бисхоп, в напульсниках, окруженная кошками, принесла нам чаю на фарфоровом подносе. Она спросила, не надо ли затемнить наше окно. Мы ответили, что не увидим тогда, что делается у мадам Шеваль. Устроившись в холодной как лед комнате, мы ощупью пробирались мимо еще видной в темноте жесткой мебели, чтобы по очереди дежурить у замерзшего окна. Конечно, все было по-прежнему. В шале по-прежнему не было никакого движения, на улице стоял мороз, два или три раза появлялась смутная тень прохожего. Мы даже не осмеливались курить из опасения, что огонек сигареты выдаст нас: станет ясно, что в «Черных дроздах» находятся люди, в обычное время здесь не живущие; правда, трудно было предположить, чтобы Лошадь стояла у затемненного окна и следила за тем, что происходит в доме барышни Бисхоп… Первой дежурила у окна я, в то время как Ан и Тинка, закутавшись в свои платки и пальто, устроились спать — одна на диване, другая в широких низких креслах, несомненно, из гарнитура салонной мебели, принадлежавшей покойному доктору Бисхопу… Отдежурив, я тоже улеглась и проснулась на рассвете в какой-то незнакомой мне, диковинной комнате. Овальные зеркала в позолоченных рамах, картины, секретер, изношенный ковер с голубыми и золотистыми арабесками… У окна дежурила Ан. Я вспомнила все и шепотом спросила:
— Ну что?
Ан пожала плечами: — Конечно, ничего. Она же не выходит из дому ночью, в мороз!
Страшным холодом несло из щелей в полу, от сырых обоев; дуло из открытой печки; кожа на руках и лице стала жесткой, грубой и болезненной. Я не решилась будить спавшую Тинку. Кто спит, тот ничего не знает, не испытывает страданий… по крайней мере не так сильно, как бодрствующие.
В восемь часов пришла барышня Бисхоп, снова с чаем. Пока я дежурила у окна, Ан сварила две пригоршни принесенной с собой пшеницы на печурке барышни Бисхоп; мы поделились кашей с владелицей дома «Черные дрозды»… Мы зевали. Постепенно светало. Горячая каша лишь на короткий срок согрела нас. Время тянулось медленно. Мы дремали и поглядывали временами в глазок на дом шпионки. Я подумала о том, что сегодня «Де Ваархейд» не выйдет, и поняла, что мы не представляли себе, насколько все это может затянуться.
Днем, когда в прежнее время обычно подавался голландский завтрак с кофе, барышня Бисхоп, постучав в дверь, вошла в комнату.
— Не хотите ли покушать со мной?.. Я испекла лепешки из тюльпанных луковиц по очень хорошему рецепту…
Она сказала это чуточку смущенно и в то же время гордясь тем, что на этот раз может угостить нас. Мы приняли приглашение поесть ее лепешек из тюльпанных луковиц и по очереди ходили в маленькую столовую, где стояли старинные голландские стулья и висела медная люстра. Лепешки мы поливали сиропом из сахарной свеклы. От каждого проглоченного куска меня тошнило. И все же я ела и ела. Ела, пока не утолила первый голод. Я видела, как барышня Бисхоп энергично и с аппетитом принялась за еду. Стол она накрыла безупречно, поставив фамильный сервиз и положив фамильное серебро. Мне бросилась в глаза печальная нелепость, что приходится есть тюльпанные луковицы и кормовую свеклу на старинных тарелках и дорогими серебряными вилками. Мы с барышней Бисхоп еще сидели за столом, когда примчалась Тинка и сообщила:
— Она выходит из дома! Выходит из дома!
Я вскочила. Тотчас же вскочила и барышня Бисхоп, придерживая парик рукой в напульснике, и поспешила за нами, а за ней следом и кошки… Я посмотрела через глазок. Вдоль железной садовой ограды по улице как раз шла женщина лет тридцати пяти. Первое, что бросилось мне в глаза, — это длинная каракулевая шуба и сапожки с меховой оторочкой. На голове у нее была меховая шапочка с вуалеткой, из-под которой виднелся, собственно, один только рот — маленький, с узкими губами. Она осторожно ступала по снегу!
— Да, это она! Это она! —сказала барышня Бисхоп; она встала у другого окна и расчистила там глазок, чтобы смотреть в него. Однако я не глядела больше на мадам Шеваль. Я сразу заметила, что она идет не одна. Она везла санки, а на них сидел мальчик лет трех в синей куртке и синей вязаной шапочке. Барышня Бисхоп подскочила, точно ее укусила змея, когда я выругалась.
— Не сердитесь на меня, барышня Бисхоп, — сказала я, — но вы сами видите… Ничего не выйдет. Сейчас нельзя.
Я отошла от окна. Ан и Тинка опять прильнули к маленькому глазку, который мы снова проделали. Барышня Бисхоп почти сочувственно поглядела на меня, повернув ко мне свое длинное, с ввалившимися щеками лицо.
— Понимаю… — сказала она. — Я об этом не подумала… Из-за ребенка, конечно, верно?
Я кивнула головой. Ан и Тинка повернулись к нам и вздохнули.
— Нет, — сказала Тинка, — я отказываюсь стрелять, когда рядом с ней карапуз. Он не виноват.
Барышня Бисхоп неожиданно села на краешек старинной софы.
— Как же тогда?.. — спросила она, увлеченная заговором.
— Надо подождать, когда она выйдет одна, — ответила Ан.
Она явно не имела желания стрелять. Мне тоже это претило: даже без ребенка мадам Шеваль оставалась матерью. Я чуть было опять не выругалась, но, бросив взгляд на длинную, сутулую фи-гуру нашей хозяйки, промолчала. Барышня Бисхоп тотчас же скрылась в своей с трудом нагретой кухне, очевидно не желая мешать нам. Мы избегали глядеть друг другу в лицо.
— Да выйдет ли когда-нибудь эта сволочь одна? — воскликнула Тинка с нарочитой грубостью.
— Если будем ждать такого случая, то придется сидеть тут на страже целыми днями… — сказала Ан.
— А тем временем она будет по-прежнему доносить на людей, — напомнила я двум своим подругам и самой себе, подчиняясь неумолимому чувству долга.
…Так сидели мы рядышком, несчастные, застывшие, растерянные. Мы знали, что должны уничтожить шпионку, и в то же время никто из нас и подумать не мог о том, чтобы выстрелить в Лошадь.
— Не надо нам было связываться с этим делом, — проворчала Ан. — Печатали бы лучше «Де Ваархейд»!
— Эта женщина хитра, — сказала я. — Она пользуется ребенком, как громоотводом. Поверьте, у нее совесть не чиста.
— Возможно, — согласилась Тинка. — Но как бы то ни было… я бы хотела, чтобы ребенка не было совсем.
Мучительно медленно тянулся серенький зимний день. Мадам Шеваль давно уже вернулась домой с покупками под мышкой. Мальчишка в синем костюмчике, сидя на санях, шумно веселился, изображая кучера. Мадам Шеваль смеялась, глядя на него. Больше я не стала смотреть в окно.
Когда начало смеркаться, мы сидели все вместе, еще более злые и несчастные, чем прежде. Прошли целые сутки. Снова пришла с чаем барышня Бисхоп в сопровождении кошек; затем мы вытряхнули из карманов последний запас пшеницы и сварили себе вечернюю кашу. Наступила ночь. К дому мадам Шеваль, неслышно скользя, подъехала свинцово-серая автомашина вермахта. Тень в длинной военной шинели прошла через калитку. Под сапогами глухо скрипел снег. Человек побарабанил по окну, подавая сигнал. Нам не было видно, открылась ли дверь, однако фигура немца исчезла.
В эту ночь мы отменили наблюдение по сменам. Это не имело никакого смысла, пока немец оставался у Лошади. Я проснулась лишь оттого, что рано утром — было темно — от дома отъехала автомашина. Я подула на свои закоченевшие руки и некоторое время, дрожа от холода, терла друг о друга одеревеневшие ноги. Затем снова впала в дремоту. Когда я проснулась, то еще. больше промерзла и закоченела. Ан и Тинка уже не спали и сидели, глядя в пространство; лица их выражали сомнение.
— Мне очень жаль, Тинка, — сказала я, проглотив скудный завтрак. — Твой план был очень хорош, однако на практике он выглядит совершенно иначе… Мы здесь только убиваем время, без всякого толку… Придется вернуться в Фелзен и прямо заявить, что поручение это невыполнимо.
— Меня самое уже тошнит от этого, — заявила Тинка. — И зачем только я придумала такое!
— Сегодня подождем еще здесь, — предложила Ан. — И если ничего не изменится, мы в сумерки отправимся домой и поставим на этом деле точку.
Мы решили набраться терпения еще на один день, покорно переносить холод и разочарование. Конечно, каждая надеялась, что мадам Шеваль останется дома, а если выйдет, то возьмет с собой ребенка и таким образом избегнет наших пуль. Мы по-прежнему лежали в полудремоте на софе и даже не очень следили за домом… Но она не избегла… После второго завтрака, состоявшего из все тех же лепешек, хотя потраченным на них луковицам тюльпанов по-настоящему надо было бы сидеть в голландской земле и давать ростки, примчалась барышня Бисхоп. Она действительно неслась изо всех сил, все на ней развевалось, вплоть до парика, который съехал на затылок, — отвратительное зрелище!
— Она выходит из двери! — крикнула наша хозяйка. — И одна! Я как раз выглянула из окошечка уборной и вижу: она идет!
Мы, отталкивая друг друга, тянулись к глазку. И успели еще поймать взглядом мадам Шеваль; та же меховая шуба, те же сапожки, та же вуалетка. Действительно, она была одна. Мы переглянулись. Барышня Бисхоп глядела на нас. Очевидно, она думала, что мы немедленно помчимся на улицу и выстрелим из наших револьверов в спину уходившей шпионки. Но мы сделали вид, что не замечаем ее взгляда.
— Как нам следует поступить?
Барышня Бисхоп возвела очи горе и снова скрылась, чтобы предоставить нам свободу выбора решения.
— Как полагается… — сказала Ан. — Мы займем оба конца улицы, будем, так сказать, патрулировать… Мы ведь не знаем, с какой стороны она вернется.
Несколько секунд мы молчали.
— В самом деле стрелять будем? — спросила наконец Тинка довольно робко.
— Да, — ответила я. Обе девушки посмотрели на меня. В это мгновение я пожалела, что была старшей. И сказала с нарочитой твердостью: — Да. Она — враг. Так нужно.
— О’кэй, — подтвердила Тинка, решительно затягивая пояс.
Мы попрощались с барышней Бисхоп. И сказали, что теперь, вероятно, дело в шляпе, но что ей ни в коем случае нельзя показываться возле окон. Мы ее поблагодарили и пожали ее костлявую руку в напульснике.
— Я и в самом деле оказала вам хоть незначительную услугу? — спросила она дрожащим голосом. Выглядела она старой и жалкой. Мы наперебой заверили ее, что она оказала неоценимую услугу. Когда мы покидали «Черные дрозды», голодные кошки терлись у наших ног.
Тинка сказала, что будет вести наблюдение в конце улицы около Спаарне. Мы с Ан не возражали, оставив за собой сторону Спаньярдсалле. Взволнованно кружили мы на велосипедах. Мы даже не осмеливались прислонить их к дереву, чтобы хоть немножко размяться. Хотя бы на улице не было ни одного смертного, оставлять велосипед без присмотра нельзя. Иногда мы видели на другом конце улицы Тинку. Я нервничала, дрожала и чувствовала, как нервно — то быстро, то медленно и тяжело — стучит у меня сердце. Правда, я сама взвалила себе на плечи это бремя, но меня терзали сомнения. Правильно ли мы сделаем, если убьем ее? Поэтому я почувствовала облегчение, когда часа через полтора между двумя рядами домов вдруг показалась Тинка и помахала нам рукой. Мы сели на велосипеды, которые все-таки рискнули оставить на некоторое время под деревьями. Я почти не чувствовала руля, до того застыли у меня руки; тупая боль сдавила затылок…
— Поедем навстречу, — с трудом выговорила я.
Ан кивнула, глядя на улицу перед собой. Мы нажали на педали, проехали между «Черными дроздами» и шале навстречу Тинке, которая как-то странно стояла в нерешительности, словно не зная, куда повернуть, и, казалось, предпочла бы просто удрать. Видя, однако, что мы смело приближаемся к ней, она, вероятно, опомнилась. И поехала обратно, как бы для того, чтобы указать нам дорогу. Это было излишне: мы уже увидели мадам Шеваль. Она шла, уткнув нос в каракулевый воротник, звук ее шагов по мерзлому снегу гулко и четко разносился в воздухе. Мы с Ан слезли с велосипедов на углу ее улицы, а Тинка проехала мимо нее и только тут спрыгнула на землю. В этот момент мадам Шеваль, кажется, что-то заметила, почувствовала неладное. Она остановилась и быстро вскинула испуганными глазами, посмотрела на Ан, на меня — мы стояли неподвижно, держа руку в кармане, — затем перевела взгляд на Тинку. И вдруг она бросилась бежать. Ни Ан, ни я не двинулись с места. Тинка оттолкнулась и повернула велосипед. Женщина в меховой шубе оказалась зажатой между нами. Вопрос теперь должен решиться в какие-нибудь полминуты, стоит лишь предпринять намеченные действия. Во второй раз мадам Шеваль остановилась. Ее маленький, с тонкими губами рот в ужасе раскрылся, когда Ан и я почти одновременно вытащили из карманов револьверы. Оба выстрела глухо отдались от стен домов и льда на канале Спаарне; не успели они замолкнуть, как раздались еще два выстрела; их в свою очередь дала Тинка.
Все было иначе, чем всегда. После покушения мы обычно старались как можно скорее уехать. На этот раз мы все три продолжали стоять на месте. Мы глядели и не верили своим глазам. Когда прогремели выстрелы, мадам Шеваль, не издав ни звука, наклонилась вперед и упала. И несколько мгновений лежала неподвижно. Затем случилось нечто, чего никто из нас не ожидал, и на какой-то момент у меня создалось впечатление, будто упразднены все законы природы. Она поднялась на ноги и помчалась к своему дому, даже не оглянувшись. Она мчалась все быстрее и быстрее. Стук ее сапожек по твердому снегу на тротуаре глухо отдавался от стен домов.
Мы уставились друг на друга. Вдруг Тинка воскликнула:
— Прочь, прочь отсюда! Весь квартал стоит перед окнами и смотрит!
Ее голос скорее, чем что-либо другое, вывел нас с Ан из оцепенения. Мы вспрыгнули на велосипеды, свернули на другую улицу, помчались по переулку мимо Спаарне, мимо катка, по направлению к гарлемскому парку.
— Ты понимаешь? — снова раздался Тинкин голос. — Эти чертовы пули застряли в ее меховом пальто!.. Ей ничего не сделалось, ровно ничего!.. Теперь она уже вовсю названивает по телефону в «службу безопасности»!
И Тинка начала нервно и тоненько хихикать. Я поняла, что это правда.
— В разные стороны… — скомандовала я хриплым голосом, мне не хватало дыхания, отчаянно стучало сердце. — Мы поговорим… завтра!
Как только мы переехали Хемстедское шоссе, каждая из нас помчалась в свою сторону. Я заметила, что еду беспокойно, предательски быстро… И заставила себя ехать медленнее. Я не видела ни аллей, ни деревьев, ни заснеженных будок на трамвайных остановках; у меня перед глазами маячила женщина в сером каракулевом пальто, она падала, поднималась и снова убегала от нас, хотя она должна была умереть. И прежде чем я осознала это, нервное напряжение разрядилось: всем своим существом я почувствовала огромное облегчение.
Прощание с голодными гостями
В доме по моему явочному адресу, около Донкер Спаарне, меня ожидала целая куча новостей, когда я на следующий день явилась туда, чтобы восполнить пробел в выпуске и доставке «Де Ваархейд», вызванный операцией «Шеваль». На чердаке, где стоял ротатор, я застала Ан и Тинку. Они были в таком же настроении, что и я, — в общем довольно спокойны, хотя немного злы и озадачены, как будто нас бессовестно надули с этим покушением.
Сначала мы занялись поступившими сообщениями. Воздушные налеты, которые англичане и американцы совершали на немецкие города, приняли теперь небывалый размах. Когда мы прочли их, у нас создалось впечатление, что сожжена чуть ли не половина Германии. Гитлер бросил в бой свои последние силы. Это была жалкая попытка, преступная и вместе с тем смехотворная: он организовал Volkssturm — народное ополчение, явное подражание английской Home Guards — гражданской обороне. Однако для новой гвардии у Гитлера не было солдат. Она состояла по большей части из старичков и пенсионеров, «дедушек», как выразилась Ан. Они впервые надели военную форму, когда им пришлось сменить постоянные караульные войска. Этих ополченцев чаще всего называли «деды-морозы». Воевать они не годились. А что касается пенсий, то многим ополченцам, видимо, пришлось с ними распроститься… Поступили также и другие сообщения, которые показались нам гораздо интереснее, и мы отвели им в нашей газете заметное место: в Трире вышли на демонстрацию женщины с огромными транспарантами, требуя скорого окончания войны. «Мы требуем, чтобы нам вернули наших мужей и сыновей!» — кричали женщины. Эсэсовцы не посмели в них стрелять. И разогнали демонстрацию при помощи дубинок.
— Конечно, — сказала Тинка, — пока они еще имеют возможность расправляться дубинками… с людьми, которые не могут дать им отпор. И все же эти женщины оказались храбрее их.
— Женщины всегда оказываются храбрее, даже немки, — заметила Ан.
В тот же день, закончив работу с газетой, мы отправились в штаб. Неприятное чувство снова овладело мной, когда я вспомнила про дело мадам Шеваль. И тут до моего сознания дошло, что и в этом деле была какая-то неувязка, нечто такое, что мне совсем не нравилось. Ан и Тинка, по-видимому, испытывали нечто подобное. Мы, не сговариваясь, отправились в свой штаб; хотя по настоящему-то нам следовало бы поехать в Фелзен и сообщить о том, что покушение на мадам Шеваль окончилось неудачей. Но мы в Фелзен не поехали — я очень смутно представляла себе, почему мы так сделали; как будто мы боялись, что нас направят на эту операцию еще раз.
Рулант, который упаковывал взрывчатку в жестяные коробки, сказал:
— Вы какие-то тихие. Чем вы расстроены? Где вы последнее время скитались?
— Всем расстроены, — ответила Тинка. — Сплошные неудачи.
— Расскажите мне, — предложил Рулант.
Мы рассказали. И нам стало легче. Рулант слушал и продолжал работать, пока что-то в нашем рассказе не заинтересовало его. Он отложил в сторону коробки с порохом, почесал в затылке и сидел, не двигаясь, до конца.
Когда мы окончили доклад о наших неудачах и опасных походах, он сказал:
— Тут что-то не так… Правда ведь?
Мы поглядели друг на друга. Я быстро спросила:
— Тебе тоже так кажется, Рулант?
— Не знаю точно, в чем тут дело, — ответил он. — Не могу этого объяснить. Но чувствую, тут что-то неладно.
— По-настоящему нам следовало бы поехать в Фелзен… — начала Ан. Рулант встал и поспешно сказал — Нет, нет… Подождите несколько дней. Делайте газету и ничего другого не предпринимайте.
— А что будешь делать ты, Рул? — спросила Тинка.
Он засмеялся и опять сел.
— То, что задумал, — ответил он. — Только пока еще слишком светло. Я, пожалуй, пойду, когда станет смеркаться. Во всяком случае, завтра приходите сюда.
На следующий день мы опять пришли в штаб. Рулант убрал жестянки и взрывчатку, чисто прибрал старое холодное, пыльное помещение, как будто это было его собственное жилище. Мы сразу заметили это.
— Как это любезно с твоей стороны, Рулант, что ты устроил нам такой изысканный прием, — сказала я. — Это что-то новое…
Он нисколько не обиделся и самодовольно рассмеялся: — Очень жаль, но это не ради вас… У нас будут гости.
— Вот любопытно, — сказала Тинка. — Кто же это, Рулант? Какая-нибудь важная персона из Совета Сопротивления?
— Эго, конечно, женщина, — сказала я. — Иначе он не прибрал бы так чисто комнату… Мужчины всегда так поступают, когда хотят произвести впечатление. А на кого они хотят произвести впечатление? На женщин.
Рулант глядел на меня, раскрыв рот.
— Ну какая же ты… догадливая, — сказал он, качая головой. — Видит насквозь, чертовка!
Рулант, который никак не мог прийти в себя от удивления, признался, что ждет в гости женщину.
— Тогда я знаю кого, — заявила Тинка. — Инструктора партии.
Рулант кивнул, совершенно подавленный обнаруженными нами качествами разведчиков. Он как будто даже немного рассердился, оттого что мы его так быстро разоблачили. Мы с Ан и Тинкой немного нервничали в ожидании инструктора партии. Когда мы услышали, как на дорожке скрипит снег под ногами, мы все трое вскочили с места. Рулант уже вышел в коридор, чтобы приветствовать гостью. Действительно, это была Анни. В первый момент я ее не узнала. Она очень похудела. Щеки у нее были, правда, все еще румяные, но то был румянец с мороза. Когда она сняла головной платок и шаль, я увидела, что шея у нее стала такая же тонкая, как у моих подруг… и как у меня самой, по всей вероятности, — я никогда больше не гляделась в зеркало… Однако Анни по-прежнему держалась прямо; ее угловатость и воинственность сохранившись, а когда она заговорила, я узнала наконец Анни, какой она была при первом моем знакомстве с ней.
Мы сидели все вместе за столом и пили какой-то отвар, который Рулант именовал чаем, — цвет у него был зеленоватый. Но он согревал. И облегчил разговор — мы не выпускали из рук чашку и прихлебывали из нее, когда разговор замолкал.
Анни сказала, что она слышала кое-что о наших злоключениях в фелзенском штабе, и мы стали рассказывать ей еще более подробно, чем Руланту, о наших неудачах. Она слушала молча и только переводила с одной на другую взгляд своих серьезных, испытующих карих глаз. Я редко встречала людей, которые бы умели так хорошо слушать… Где-то я читала, что Ленину был свойствен особый дар слушать то, что ему говорят, он почти не перебивал и задавал лишь самые необходимые вопросы. Он уважал личность другого человека.
Когда мы кончили свой доклад, Анни сказала:
— Не могу сказать ничего плохого об этой организации как о группе Сопротивления… А ты, Рулант?
Рулант покраснел, как школьник, что ему очень шло, и мы все почувствовали к нему еще большую симпатию.
— Ведь вы все три — члены партии… И как таковые получаете от меня распоряжение — временно утихомириться…
Она вдруг рассмеялась, очевидно заметив выражение наших лиц. И ее лицо стало будто свежее и моложе.
— Конечно, — продолжала Анни, — раз вы так долго вели жизнь разведчиков и мстителей, этот запрет может показаться вам неожиданным и даже жестоким… Я повторяю еще раз: временный запрет. Я ведь не могу принимать решения совершенно самостоятельно. На днях вы, возможно, получите дальнейшие указания. Работайте пока с «Де Ваархейд»… Я читаю иногда бюллетени, которые вы вывешиваете… Прекрасная работа, хотя довольно рискованная, конечно.
Мы покашливали, гмыкали, молчали.
— А как же фелзенцы? — спросила наконец Ан, когда молчание затянулось и всем стало неловко.
Анни снова накинула платок на голову, и спокойно завязала его.
— Отправляйтесь к ним и поставьте их в известность. Доложите им о результатах последней операции, а от всех дальнейших поручений откажитесь. Вам поручена газета «Де Ваархейд». И баста.
Она завязала вокруг шеи шаль, надела пальто и простилась с нами. Рулант проводил ее к выходу. Несколько мгновений спустя снова послышались шаги по садовой дорожке и удаляющийся шорох шин.
— Вот тебе на, — сказала Тинка. — Конец теперь нашим вооруженным выступлениям.
— Этим мы обязаны тебе, Рулант, — колко заметила я, когда Рулант вернулся в комнату.
— Что такое? — спросил он, хотя отлично понял, о чем я говорю.
— То, что нам запретили стрелять! — сказала Ан.
Он строго поглядел на нас:
— Послушайте. Все эти ваши операции мне давно уже не нравятся. Анни совершенно права. Надо положить этому конец. В интересах безопасности… Если фелзенцы думают иначе, это их дело. У них могут быть свои соображения.
— Что ты имеешь в виду, Рулант? — спросила я, когда он остановился.
— То, что сказал, — строго ответил он. — А если вы хотите точно знать, то я сразу же скажу вам, что эти люди в Фелзене мне не нравятся, раз они пользуются вашими услугами для своих грязных делишек. Совершенно не нравятся!
— Нам они тоже не особенно нравятся, — пробормотала Тинка. — Но это только… только впечатление… чувство такое. Ведь они все же патриоты.
Рулант ничего не ответил. Его внезапное упорное молчание, его нахмуренный лоб убедили меня в том, что им владеют мысли, которыми он не хочет или пока не собирается делиться. Я подала Ан и Тинке знак, чтобы они тоже помолчали.
На следующий день мы явились в Фелзен. Нас приняли Паули, Каапстадт и Мэйсфелт. Они предложили нам стулья, но сигарет не предлагали. Я взяла слово и рассказала, как мы вели наблюдение в гостиной барышни Бисхоп, как мадам Шеваль вышла на улицу, сначала с ребенком, как мы не хотели стрелять, как мы ждали, покуда она выйдет одна, как мы задержали ее и как наши пули застряли в ее меховом пальто. Они молча слушали; шрам возле рта Каапстадта подергивался.
Когда я закончила доклад, магистр Паули сказал:
— Рассказ полностью совпадает с тем, что мы уже знаем; вы испортили все дело. Поднята тревога во всей гарлемской полиции, потому что вы дали этой женщине уйти невредимой…
Ан, Тинка и я почти одновременно поднялись со стульев.
— Если вам и без того все известно, то для чего же вы заставляете Ханну еще раз рассказывать об этом? — вспылила Тинка.
Паули спокойно поглядел на нее, однако без обычной доброжелательности.
— Потому что я хотел выслушать также и ваш рассказ, — заявил он. — Audi et alteram partem[61]. Я юрист.
Он глядел на Тинку, а не на меня. Я дрожала от негодования.
— Я тоже немного разбираюсь в юридических фокусах, — заявила я. — Это не имеет ничего общего с выслушиванием обеих сторон. Это ловушка, которой пользуются предприимчивые адвокаты в сомнительных делах… Это не по-джентльменски. А для таких важных господ, как вы, получающих указания непосредственно из Лондона, из Англии, это особенно стыдно.
Я видела, что Паули хотел встать, но он овладел собой. Каапстадт сидел неподвижно, только шрам еще больше дергался. Мэйсфелт язвительно сказал:
— Слишком вы задаетесь… Лучше бы как следует выполняли задания. Нас уверяли, будто вы знаете толк в нашей работе, а вы портите нам одно дело за другим.
Я вскочила со стула. Паули пробормотал какие-то умиротворяющие слова.
— Каждый может потерпеть неудачу, — сказала я. — Мы всякий раз рисковали своей жизнью… ради авантюр, которые мне представляются теперь все более бессмысленными…
— Ради ящичка с сигарами! — вставила Тинка: лицо ее горело.
Все повернулись в ее сторону, Ан и я тоже. Мэйсфелт сделал шаг к Тинке.
— Сигары? — повторил он. — Да, это так.
Неприятная, безобразная улыбка искривила его лицо — оно словно раздвоилось.
— Значит, вы заглядываете в свертки, — сказал он затем и перевел свой взгляд с Тинки на меня. — Это тоже не противоречит высокой пуританской морали коммунистов?
— Это не противоречит высокой пуританской морали Сопротивления, — возразила я. — Надо знать, ради чего рискуешь своей жизнью!.. В течение долгого времени мы не знали, что мы для вас перевозим; и мы пробирались сквозь полицейские посты, мимо заслонов фашистской вспомогательной полиции и эсэсовцев, чтобы снабдить ваших друзей и знакомых табаком и бог знает чем еще… А подвергать подобной опасности трех девушек, будь то даже коммунистки, — это не противоречит социал-демократической морали?
Мэйсфелт так и сидел с застывшей гримасой смеха на лице. Когда я кончила, он колко заметил:
— Что вы знаете, госпожа С., о моей морали? Вам незачем делать мне выговор. Вы добровольно пришли сюда, чтобы выполнять наши поручения. Инженер Каапстадт уже говорил вам однажды по другому поводу, что мы не обязаны отчитываться перед вами в наших намерениях и объяснять вам характер связей, которые мы поддерживаем. Если вы боитесь, то скажите об этом. Но не разыгрывайте возмущения, это вам не к лицу!
Магистр Паули теперь действительно поднялся со стула. Он махал рукой Мэйсфелту, чтобы тот успокоился. Мэйсфелт побледнел; брызги слюны из его широкого рта долетали до меня. Я подумала: когда-то он меня упрекнул, что в основе всех чувств коммунистов лежит ненависть; но вот здесь стоит он, весь пылая ненавистью, и не только потому, что наши операции окончились неудачей… И снова в моей душе пробудилось мрачное чувство, и я подумала: «Что-то здесь неладно… Почему он нас так жестоко оскорбляет?»
— Мы не боимся и никогда не боялись, — сказала Ан, которая до сих пор не вмешивалась в разговор. Паули тщетно делал знаки успокоиться. — А вы знаете, что значит находиться в пути четыре-пять часов с пустым желудком, на велосипеде, больше похожем на проржавевшую кофейную мельницу, выбившись из сил… и, главное, рискуя своей жизнью ради ящичка с сигарами?
— Дело не в сигарах, — вдруг сказал Каапстадт, нарушив свою упорную неподвижность и вставая со стула. — Вы понимаете это так же хорошо, как и я. Эти сигары знаменуют собой нечто более существенное, помогают нам, всему движению Сопротивления… Радуйтесь, что они у нас есть. Если бы вы знали, чего мы добились при помощи сигар, то вы заговорили бы по-другому.
— Надеюсь, — ответила я. — Но я никогда еще не видела, чтобы хоть один из наших друзей благодаря чудодейственным сигарам вырвался из лап немцев.
Ан, Тинка и я тоже встали. Теперь все стояли. Комната словно превратилась в пороховой погреб — того и гляди грянет взрыв.
Паули на момент крепко сжал губы. Мне казалось, что он сейчас рявкнет, как майор на плацу. Вместо этого он сказал с каким-то натянутым, неестественным смешком.
— Дамы и господа… Мне думается, что настроение в этой комнате слишком раскаленное и с языка слетают слова, которых рассудок не в состоянии больше контролировать… Предлагаю прекратить дискуссию.
— Я согласна, — заявила я. — Считаю необходимым, однако, сказать еще одну вещь: в свое время мы просили дать нам новые револьверы, во всяком случае, доброкачественные… Инженер Каапстадт тогда сказал, что наши револьверы еще вполне пригодны для дела, которое нам поручено.
— И это было верно! — перебил Каапстадт со свойственной ему бесцеремонностью.
— Возможно, — ответила я. — Думаю, однако, что мы могли бы убрать мадам Шеваль, будь у нас лучшие револьверы. А этот старый хлам на таком расстоянии не действует.
Я показала свое оружие. Мэйсфелт недоверчиво поглядел на него, хотя видно было, что револьвер старый и изношенный. Каапстадт кусал губы. Паули прищелкнул языком: — Вы и правда так думаете, госпожа С.?
— Ханна совершенно права, — заявила Ан.
— Конечно, — подтвердила Тинка. — Пустые желудки, бесконечная езда на велосипедах, а тут еще револьверы, которые годятся лишь на свалку… И вы еще ожидаете от нас чудес!
Паули поглядел на Каапстадта — Что думаете вы, инженер?.. У нас есть еще в запасе?
Я быстро перебила его; и сама удивилась, как сурово звучал мой голос.
— Благодарю вас, господин Паули… В этом нет больше надобности. Совет Сопротивления временно запретил нам стрелять… Именно так нам было сказано. Будем выполнять другую работу.
— Как? — воскликнул Мэйсфелт. — Покинуть нас в такую минуту?
На его лице явно отразилось разочарование. Если двое других тоже были разочарованы, они, во всяком случае, сумели не подать вида.
— Не сомневаюсь, что вы говорите правду, — протянул Паули, улыбаясь своей широкой покровительственной улыбкой. — Думаю, мы все вас понимаем… Очень жаль, что мы лишаемся вашей помощи, хотя, как вы говорите, только на время… Я понимаю также, что иногда необходим отдых.
— Присоединяюсь к вышесказанному, — заявил Каапстадт. — Вы вполне заслужили отдых… а теперь, после неудач последнего времени, больше чем когда-либо. Надеюсь, что скоро вы вновь появитесь у нас и в прежней великолепной форме… Обещаю вам, что пересмотрю вопрос о револьверах.
И он улыбнулся самой любезной улыбкой, на какую только был способен.
Мэйсфелт отвернулся. По-моему, он что-то пробормотал себе под нос.
Паули проводил нас до двери. Пожал нам руку. Затем вышел на лестничную площадку и крикнул вниз:
— Маартен! Как у вас там в кухне? Найдется ли еще кусочек съестного для наших голодных гостей?
Мы уже спустились с лестницы. Я чувствовала, что этим выражением «голодные гости» магистр Паули хотел отомстить нам напоследок. Так выпроваживают из богатого дома бедных родственников. Мы были для него жалкими бедняками, которых собственная организация не в состоянии накормить. Я услышала, как Тинка рядом со мной тихо пробормотала:
— Чтоб ему пусто было!
Когда мы проходили по холлу, Маартен высунул голову из-за кухонной двери:
— Сегодня у нас, дамочки, лущеный горох. Мясом даже не пахнет…
Я сделала вид, будто не слышала. И пошла к выходу. Ан и Тинка последовали моему примеру. Достав из сарая свои велосипеды, мы проехали по тропинке между сосен, свернули на дорогу и, ни слова не говоря, направились домой.
Хаос
Мракобесы, пытавшиеся установить в Европе самый жестокий и бесчеловечный режим, видели, что им грозит полная катастрофа.
В Германии пылали пожары. Американцы и англичане, которые никак не могли схватить за шиворот немцев на земле, с тем большей яростью обстреливали их с воздуха. Тонны и тонны бомб сыпались дождем на немецкие города, на узловые станции, на заводы.
Рабочие, занятые рабским трудом в Германии, — их теперь насчитывалось несколько десятков тысяч — убегали во время пожаров, ночной сумятицы, многие гибли. Убегали и голландцы. Как удавалось им добираться на родину — вдоль проселочных дорог, через болота, сквозь Вестфальские торфяники и по нашим собственным рекам, — не погибнув от холода и голода, было для нас загадкой. Но они добирались. Рулант и Вейнанг встречались с некоторыми из них. Распухшие от голода, завшивевшие, страдающие кожными и желудочными болезнями, они все же были, пожалуй, в лучшем положении, считая, что жизнь сама по себе есть высшее благо. Тысячи их собратьев по несчастью остались в Германии под обломками разрушенных немецких городов.
Хаос охватил всю Германию, но нацисты бросили последние силы на оборону Берлина.
— Они не успокоятся, пока им не удастся увлечь нас за собою в пропасть, — в который уже раз повторял Рулант. — Они хотят погубить и нас.
И в этой обстановке немцы все еще вербовали и силой увозили людей, чтобы заставить их работать на себя. Они пытались практиковать это и в Голландии: предлагали высокое жалованье детям четырнадцати, пятнадцати и шестнадцати лет за работу на германских фабриках, хотя к тому времени фабрики уже были сожжены или разрушены бомбами.
Главарь шайки голландских эсэсовцев Фелдмейер изо всех сил помогал немцам устраивать облавы, которые были в Голландии в порядке дня. Иногда мы видели, как угоняли людей… Застигнутые врасплох, испуганные мальчики и старики в сопровождении бандитов в касках и с карабинами в руках. Кое-кто из завербованных пытался бежать, и тогда конвоиры стреляли в них. С островов провинции Южная Голландия, крайнего форпоста немецкой оккупации, поступали душераздирающие сообщения об обысках в домах, облавах, истязаниях; Фелдмейер летал взад и вперед на своей серой автомашине вермахта среди «героев-эсэсовцев»; то и дело он носился в Гаагу к Раутеру за новыми распоряжениями. Британские истребители, кружившие над дорогами Вестланда, обнаружили серую машину, в которой ехал Фелдмейер. Разумеется, они не знали, кто в ней сидел. Видели только, что то была нацистская автомашина. И расстреляли пулеметным огнем машину вместе с теми, кто в ней находился.
Вейнант сказал мне: — Как-то ты меня спросила, дитя человеческое, почему наш господь бог не хочет ничем помочь англичанам… А он покарал Фелдмейера.
Чуть улыбаясь, я ответила — Не хочу богохульствовать, но один Фелдмейер в счет не идет… Раутер все еще существует… И Лахес, и Аус дер Фюнтек, и палачи Амерсфорта, и фламандские эсэсовцы в Апелдорне, и много других…
Вейнант спокойно покачал головой и заявил:
— Мы не знаем, почему всевышний поступает так, а не иначе… Он показал нам, что окончательная власть принадлежит ему. За всем этим кроется глубокий смысл, Ханна.
Я не возражала. Только самой себе задала вопрос: есть ли здесь действительно какой-то смысл? Скорее это был вопиющий результат ошибок — одичание нравов, постоянные беспричинные убийства. Когда я читала о бомбардировках, я не думала больше о людях, которые от них погибали. Я не была бессердечной. Я просто устала. Мы все устали, смертельно устали, до предела! Так было, вероятно, и в Германии. Сами палачи, видимо, устали. Но, несмотря на усталость, переутомление, они продолжали свое страшное дело. Из Германии возвращалось все больше людей, угнанных для рабского труда. Они говорили, что предпочитают умирать от голода на родине, чем испытывать муки ада, в котором живут сами немцы, ухитряясь еще жестоко эксплуатировать свои жертвы. Советские войска освобождали один концентрационный лагерь за другим. Перед приходом красных полков эсэсовцы устраивали кровавую баню. Они расстреливали заключенных пулеметным огнем или угоняли их по дорогам как можно дальше от наступавших советских войск, разделываясь с теми, кто не мог идти. В эти дни мы услышали сообщение о подвиге тысячи русских военнопленных, которые томились за колючей проволокой возле Дрездена. Узнав, что приближаются их соотечественники, они вырвались из лагеря, захватили оружие и с боем проложили себе путь к ближайшим советским подразделениям.
Я восхищалась этими людьми и завидовала им.
Британские бомбардировщики и истребители продолжали кружить над Голландией, бомбили любой немецкий транспорт, не щадили ни одной проезжавшей повозки. Только когда спускался туман или шел снег — наступил уже март, туманам и снегу конца не было, — оккупантам удавалось кое-что провезти. Случалось англичанам и тяжко ошибаться, как в тот роковой день, когда они начисто разбомбили парк Безюйденхаут в Гааге. Они приняли его за немецкие укрепления… Оккупанты вопили от восторга, жители, разумеется, их не поддержали. Британское правительство через Би-би-си просило у голландского народа извинения за гибельную ошибку. Голландцы приняли его, так же как принимали голод и холод. Глухое, безмолвное терпение сковало всю страну. Однако это глухое безмолвие то и дело нарушалось боевыми операциями борцов Сопротивления.
В начале марта генерал войск СС и верховный комиссар полиции Раутер со своей личной охраной переправился через Велюве в Апелдорн, который был второй резиденцией оккупантов. Возле Вусте Хуве на автомашины нацистского главаря напала группа хорошо вооруженных людей. Они выпустили в пассажиров весь заряд своих автоматических пистолетов и затем скрылись в лесу. Большая часть свиты Раутера была перебита. В нелегальной прессе появились дикие слухи. Сначала сообщалось, что погиб сам Раутер. Позднее оказалось, что он уцелел, но был тяжело ранен. Некоторые высказывали предположение, что покушение осуществили недовольные немцы, служащие вермахта; они, мол, хотели сдаться на милость победителя и в лице главаря эсэсовцев встретили помеху. Сами же нацисты обвиняли в покушении голландское движение Сопротивления. С этого момента во всех тюрьмах, которые еще находились в руках немцев, начались расправы. В Амстердаме отряд эсэсовцев с диким ревом выволок из городской тюрьмы сорок человек, которые не имели никакого отношения к этому налету; эсэсовцы погнали их в парк Ветеринх, оцепили этот район и всех, кто очутился в окружении — взрослых и детей, — заставили смотреть, как под открытым небом они расправлялись со своими заключенными.
В эти дни в освобожденные области Голландии прибыла королева Вильгельмина. Би-би-си рассказало нам, с каким воодушевлением встретило ее население Зеландии, Брабанта и Лимбурга. Когда мы услыхали эти известия и позднее, когда, напечатав их в нашей газете, мы перечитывали их, нам казалось, что это происходило далеко-далеко от нас, а не в какой-нибудь сотне километров. Казалось, это происходило на другой планете, где люди размахивали красно-бело-синими флагами, танцевали, пели и под ликующий звон колоколов теснились вокруг седовласой женщины, которая, пережив тяготы эмиграции, стала как будто мягче, добрее, доступнее.
Мы находились в форте, в заточении вместе со своими палачами. За одну неделю после нападения на Раутера немцы уничтожили более трехсот голландцев. Ели мы только сахарную свеклу. Мы ломали двери, перила, полы в своих домах и топили печку, чтобы не умереть от лютой стужи, которая, точно белый, бесконечный, неумолимый террор, проникала во все уголки нашей страны, — как и террор палачей в коричневой, зеленой и серой военной форме.
Книга пятая. РЫЖЕВОЛОСАЯ ДЕВУШКА
Усталость
пустя несколько дней после нашего последнего визита в Фелзен Рулант явился в штаб с распоряжением партии, которое подтверждало указание Анни относительно нас, девушек: больше не стрелять; оружие спрятать; работать только с «Де Ваархейд».
Мы вообще-то ничего иного и не ожидали. Но распоряжение, его здравые, лаконичные формулировки привели нас в уныние. В особенности потому, что как раз в то время, как вокруг свирепствовали немцы в связи с покушением на Раутера. Рулант и Вихер принесли замечательные новости.
— Нам удалось получить интересные сведения, — сказал нам Рулант.
— Мы очень хотели побольше разузнать о том молодчике из Гааги, которому вы в свое время отнесли ящичек сигар…
— Блескенс! — выпалила Тинка.
— Да, так его звали! Впрочем, могу порадовать тебя — его уже нет в живых.
— Настигнут борцами Сопротивления, — пояснил Вихер. — Он работал на гестапо… А до войны состоял на службе «Secret Service», английской разведки…
— Хорошенькие знакомства были у вас в Фелзене, — довольно резко сказал Рулант.
Мы сидели молча, каждая по-своему воспринимая эти сообщения.
— Английская разведка и гестапо… — заговорила наконец Ан, словно уяснив что-то для себя. — Просто люди переходят с одной секретной службы на другую. Как будто надевают другой костюм… А старый выбрасывают на свалку…
— Костюм-то бросает, но не те сведения, которые он собрал, работая в старом «костюме». Они крепко засели у него в голове! — насмешливо сказал Вихер.
— Хорошо хоть, что больше он не сможет вредить, — с облегчением вздохнула я.
— В том-то и дело, — подтвердил Рулант. — А эта мадам, которой вы недавно прострелили шубу… Что знает она… от обеих сторон?
— Наверняка знает многое, — сказала Ан.
— Рулант, — сказала я, кладя руку ему на плечо, — ты все рассказал о нас Франсу? О наших приключениях? Об этих ящичках с сигарами и так далее?
Он кивнул, но не сразу ответил — Я говорил ему об этом и предостерег его. Франс не верит, что там что-то неладно… Он тоже находит все это странным, но не думает, что мы непременно должны быть настороже…
— Франс честолюбив, — сказала я.
Рулант опять кивнул.
— Довольно досадное свойство, — подтвердил он. — Это делает его иногда слепым… Но с фелзенцами что-то не в порядке. Хотя я еще не совсем понял, где и в чем именно загвоздка.
— Я рад, что партия запретила вам стрелять, — заявил Вихер. — Все эти поручения… Они слишком опасны сейчас, в данный момент.
— Что ты имеешь в виду? — спросила я.
— Слишком много гибнет людей, — коротко ответил он. — Бывают времена, когда нужно стрелять, и времена, когда приходится щадить жизнь людей… Эти мерзавцы сейчас так распоясались, риск слишком велик…
— Из-за одного Раутера погибли сотни голландцев… — сказал Рулант. — Вихер прав. На этой стадии следует предоставить вести борьбу в первую очередь военным. А вам… — он перевел взгляд с Ан на Тинку, затем с Тинки на меня, — вам нужно при помощи газеты поддерживать в людях мужество…
Я знала, что Рулант высказал не только свое собственное мнение, но и мнение всех тайных борцов за родину, мнение ушедшей в подполье и все же находившейся тут рядом партии. Однако, когда я как следует обо всем подумала, в душе у меня снова поднялся протест. Мне казалось, что мы тоже должны продолжать нашу борьбу, биться, биться…
Какое-то неопределенное, горькое чувство владело мною в эти мартовские дни. Иногда я думала: это усталость. Мы устали. Мы чувствовали усталость, уже когда приходили на чердак, где стоял ротатор. А покидая чердак с пачками готовых газет, мы чувствовали, что устали еще больше. Когда же мы развозили газеты, нам казалось, будто серенький зимний день тяжелым грузом ложился нам на загорбок. Мы ощущали ломоту в плечах и в пояснице, постепенно она перешла в постоянную ноющую боль.
Давно не гляделась я в зеркало. Не осмеливалась это сделать и теперь. Иногда я мельком ловила свое отражение в окне или в дверном стекле: какое худое, мрачное, непривлекательное существо!.. По временам я замечала, как смотрят на меня Ан и Тинка. Я и сама точно так же смотрела на них. С безмолвным сочувствием. Чтобы не выдать, как я тревожусь за них. Чтобы неосторожным словом не обескуражить их. Они тоже ничего мне не говорили и, вероятно, тоже сокрушались, видя мое состояние.
В начале марта пришло известие от моей хозяйки, медсестры, которая снова уехала в Схахен; она сообщала, что пока остается у родителей. Я поняла: там, вероятно, хватало продуктов, тогда как в Гарлеме для нашего брата оставались лишь луковицы тюльпанов да свекла. Мы с ней вообще не часто виделись; она подолгу пропадала в больнице, где все же немного топили. Разговаривали мы еще меньше, но теперь, когда она совсем не являлась домой, комната, которую она предоставила мне, показалась мне еще более пустой и холодной. Приходя домой после разноски «Де Ваархейд» и ложась на диван, я чувствовала, что меня одолевают мрачные мысли. Надо было освободиться от этого. Я обратилась к Ан и Тинке:
— Почему бы нам не заняться чем-нибудь полезным? Я могла бы обучать вас английскому языку. Это нетрудно.
Они согласились. В эти гнетущие, бесцветные мартовские дни мы сидели, пока было светло, в моей комнате, до подбородка закутавшись в пальто; Ан и Тинка с тетрадями и карандашами, чтобы записывать слова. У меня все еще лежала книга Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир». Я отказалась от специальной подготовки по грамматике и объясняла девушкам грамматические правила по ходу дела. Мне казалось, что это наиболее приемлемый способ. Девушки напрягали все силы, но я видела, как им трудно. Не потому, что они были неспособны. Они просто слишком устали. Усталость проникала в каждую клеточку, как отрава. Она замедлила ход нашей крови и притупила наши мыслительные способности. Девушки надежно заучивали наизусть целый ряд слов, а через сутки их забывали. Случалось, что во время чтения одна из девушек незаметно задремлет. И сама я замечала, как предательский сон подкрадывается ко мне, готовый смежить мои веки.
Усталость страшила меня теперь больше голода. Голод прочно обосновался в моих костях, в моем исхудавшем теле. Голод стал для меня почти второй натурой. Но силы наши подходили к концу, и в этом заключалась главная опасность. Она подкрадывалась к нам словно из-за угла, неожиданно, она подстерегала меня в самые непредвиденные моменты, старалась укротить меня, завлечь в ловушку. Я возмущалась. Я боролась с этой слабостью, напрягая свою волю и все время держась настороже. Лишь бы эта слабость не помешала мне, когда я разносила нелегальную газету. Лишь бы мои мысли были ясными и не притупилось внимание, пока я хожу по Гарлему.
Два или три раза я видела, как ехал на велосипеде высокий инспектор полиции, который в свое время привел нас в дом к барышне Бисхоп. Он испытующе, почти с угрозой глядел на меня; и проезжал мимо, не кланяясь, с какой-то странной, двусмысленной усмешкой на лице. Несколько раз мне казалось, что он следует за мной как тень. И я не знала, что думать. Я потихоньку, словно обманывая себя самое, сунула в карман револьвер. Уже много дней я не ощущала тяжести оружия у своего бедра. Возможно, поэтому и одолевали меня тревога и сомнения. Как только оружие заняло свое обычное место, я снова обрела твердость и уверенность. Я не выходила более из дому без револьвера. Но никому об этом не сказала, даже Ан и Тинке. Мне было немного стыдно — так, вероятно, чувствует себя человек, который пользуется наркотиками, чтобы поддержать в себе показную бодрость. Но зато я больше не чувствовала усталости, так мне казалось.
Пауль отворачивается
В тот день, когда союзники начали на Западе битву за Саар и Пфальц, я возвращалась из Спаарнберга; я наткнулась на запертую дверь в доме, куда я обычно доставляла газеты. В этот день, кажется, впервые начало таять. Мягкая сырая погода была менее мучительна, чем прежний ледяной холод. С неба то и дело капало — мелкие холодные капельки тумана. По календарю было двадцать первое марта. Помню, в 1929 году, когда я была еще маленькой девочкой, зима кончилась лишь в последних числах апреля. Низко наклонясь над рулем, я ехала на велосипеде, перед глазами у меня мелькали мокрые коричневые пятна земли. Я пыталась представить себе, как будет выглядеть страна, когда снег по-настоящему растает. Когда исчезнет с лица земли ледяная кора и невыразимо унылые кучи грязи вдоль улиц смоет весенним дождем, когда из-под ледяного покрова наконец покажется трава и когда эта трава действительно снова захочет зазеленеть, как умеет зеленеть одна только голландская трава… Я все ехала и ехала, до тех пор пока перед моим велосипедом неожиданно не возникло что-то темное, неподвижное. И прежде чем я осознала, что представляет собой это препятствие, скучный голос произнес:
— Absteigen. Kontrolle[62].
Немецкий язык. Голос немца. Это сказал немец.
Меньше чем за секунду перенеслась я от томительных и бесплодных фантазий о другом времени года и другой Голландии в действительность сегодняшнего дня. Я видела, что произошло. Но видела лишь глазами, и значение происшедшего осознала не сразу.
Оказывается, я доехала до моста Ян Хейзен. По обеим сторонам дороги стояли военные в форме. Такие же военные стояли и за мостом. Все они были в зеленых касках. Я таких много раз встречала и прежде. Я проезжала мимо них не моргнув глазом. С патронами в велосипедной сумке, или с пачками «Де Ваархейд», или со свертками, которые приходилось доставлять по самым невероятным адресам. Контроль был всегда. Но я всегда умела объехать его или же незаметно повернуть обратно. Проделывала это в течение трех лет, с тех пор как впервые отправилась добывать продовольственные талоны и удостоверения личности.
Я увидела немцев. Только через секунду до меня дошло, что это была полевая жандармерия. А еще через секунду я заметила, что за мостом, на небольшой площади, поблизости от школьных огородов, стоят два грузовика, крытые коричневым брезентом. Между грузовиками сбились в жалкую кучку люди, большей частью женщины, и лишь двое-трое мужчин. Их велосипеды стояли в стороне под охраной солдата вермахта.
Прошло всего три секунды. Но за это время я охватила взглядом всю картину — полицию, автомашины, арестованных людей, серое небо, еще более посеревшее от сырого тумана, каменный город, окраинные кварталы которого тянулись в заснеженные луга; поглядела на замерзший канал. Эта картина резко и четко отпечаталась в моем мозгу. В четвертую секунду страшный смысл, значение того, что произошло, пронизало меня насквозь и наполнило ужасом. Небо раскололось, каменный город зашатался, полиция и люди утратили реальность…
Я поняла: моя усталость все же подвела меня. Нет, это больше не вещь, не боль, не тяжкий груз, от которого нельзя освободиться. И когда я это поняла, усталость как рукой сняло. Но она невидимо присутствовала тут, рядом, и жестоко издевалась надо мной.
Я находилась в руках врага.
Прошло четыре секунды и наступила пятая. В пятую секунду я вспомнила: в моей велосипедной сумке лежит пачка «Де Ваархейд», которую я не сдала, так как никого не застала дома. На шестой секунде я вспомнила еще одно: в кармане моего плаща — револьвер.
Я и раньше испытывала боязнь. Но она не шла ни в какое сравнение с тем чувством, которое зародилось во мне в это мгновение. Это был не тот страх, который таится где-то в глубине души и терзает человека, омрачая все его мысли… Теперь это был страх, который целиком владеет нами, который с нами отождествляется в те короткие мгновения, когда все видимое утрачивает реальность. Все во мне замерло, я почувствовала, что бледнею. Мысли остановились.
Все это я пережила за короткий промежуток времени с того момента, когда от меня потребовали, чтобы я сошла с велосипеда, до того, как я ступила на землю и на мое плечо опустилась чья-то рука.
Я было подумала: вот сейчас я вырвусь. Вскочу на велосипед. И умчусь прочь. Если потребуется, то выстрелю. Но я не сделала ничего. Страх сковал меня; казалось, только благодаря страху держалась я на ногах. Но он же не давал мне что-либо предпринять.
Я взглянула на неподвижное, заросшее щетиной лицо под зеленой каской. У молодчика были тонкие губы, бесцветные брови, желто-зеленые глаза. Его лицо наклонилось надо мной.
— Papiere[63].
Руки с моего плеча молодчик не убирал. И снова я подумала, убеждая себя самое: делай же что-нибудь! Ударь! Стреляй! Но я ничего не сделала. Рука тряхнула меня за плечо, и тупое, словно застывшее немецкое лицо грубо крикнуло мне:
— Persoonsbewais![64]
Было ли у меня удостоверение личности? Я сняла руку с руля велосипеда и стала другой искать под пальто удостоверение; где-то в кармане моего свитера лежал какой-то документ. Я пыталась вспомнить, что в нем написано — имя, дата и место рождения. Но я не знала. И протянула удостоверение немцу. Он поглядел на него равнодушно и вернул мне.
— Furagiert?[65]
Я кивнула. Он пнул ногой мою плоскую велосипедную сумку.
— Sitzt wenig drin… Zeigen[66].
Он соблаговолил подержать мой велосипед, пока я открывала сумку. Заглянул в нее. Я показала ему пустое отделение. Он поглядел на меня, и я поняла, что его не проведешь.
— У меня ничего нет, — сказала я по-голландски. Я когда-то решила ни за что не говорить по-немецки с немцем. И я упрямо повторила — У меня ничего нет. Сумка пустая.
— Покажите, — сказал он снова. И нагнулся над вторым отделением. Звуки собственного голоса вернули мне веру в себя. И я подумала: «Ну, сейчас я что-то сделаю». Я быстро огляделась вокруг. Второй жандарм, стоявший на противоположной стороне моста, как раз отъехал в сторону, чтобы задержать приближавшегося велосипедиста. Если бы я ударила своего врага в грудь, вскочила на велосипед, сунула руку в карман и выстрелила назад…
В тот момент, когда я почувствовала наконец, что могу и хочу защищаться, он крепко схватил меня выше локтя сильной рукой в кожаной перчатке. Я увидела, что он вынул из сумки пачку газет «Де Ваархейд». Затем перевел взгляд с меня на нелегальные газеты и с газет снова на меня.
— Ach so, — сказал он. — Das ist interessant[67].
Я ничего не ответила. Он засмеялся. И при этом зажмурил один глаз. Другой его глаз показался мне еще более зеленым и холодным.
— Das haben Sie natürlich selbst nicht gewusst, was?[68] — спросил он.
Он, конечно, не ждал, что я ему отвечу. Он поднял руку с газетами и крикнул через мост своим коллегам, которые стояли возле грузовиков по другую сторону канала:
— Kommt mal her! Hier gibt's was!..[69]
Через мост к нам немедленно направился какой-то полицейский. Я заметила, что чин у него был выше, чем у других. Я не знала рангов полевой жандармерии. Возможно, это был вахмистр. Какой-нибудь Rottenführer[70] или черт их знает, как титуловались эти мошенники. Я видела только, что он еще издали всматривался в меня, словно удивляясь, почему из-за этой жалкой, худой, насквозь вымокшей, продрогшей особы его подчиненный поднял такой шум.
И вот он уже стоит передо мной. Военный, который меня остановил и все еще продолжал крепко сжимать мою руку, доложил:
— Ueberbringt illegale Zeitungen. Waarhaid[71].
Рыжий и гладко выбритый вахмистр был короче своего подчиненного. Он прищурился, взял отпечатанные на ротаторе листки из рук полицейского и сказал:
— Ei, ei, ei… De Waarhaid.
Затем взглянул на меня и тоже засмеялся. То был жестокий, резкий, издевательский смех. Вахмистр засунул газеты за пояс, на котором висела светло-коричневая блестящая кобура с револьвером. Движением головы указав на мой велосипед, он приказал подчиненному забрать его. И тихонько подтолкнул меня в спину. Я пошла, медленно, полная отчаяния; стоило мне замедлить шаг, и я чувствовала, как его сапоги наступают мне на пятки.
Все немцы смеялись, когда я в сопровождении вахмистра подошла к грузовикам. Одни лишь арестованные разглядывали меня в мрачном молчании. Жандармы окружили меня. Я переводила взгляд с одного на другого. И вдруг я оцепенела, но сейчас же безумное волнение охватило все мое существо. Среди жандармов был Пауль. Тот самый Пауль, с которым я познакомилась в Фелзенском штабе, который передал нам боеприпасы из бетонированного укрепления в Эймейдене. И он же бросил хлеб Ан, Тинке и мне возле Арденхаута, у Налденфелда!
Я не слышала, о чем говорили между собой жандармы. Я смотрела на Пауля. Я сразу увидела, какое напряженное и несчастное выражение застыло на его лице под зеленым козырьком каски. Я таращила глаза, подымала брови, я подавала ему убедительные знаки, отчаянно гримасничая, пустив в ход все свои лицевые мускулы. Пауль опустил глаза, отвернулся и пошел к другим арестованным. Как будто он меня не узнал.
Вахмистр, подталкивая меня, спросил:
— Was sonst noch?[72]
Я уставилась на него и ничего не поняла. Он пожал плечами. Прежде чем до меня дошло, что ему нужно, он начал ощупывать меня одетыми в перчатки руками. Я сжала кулаки и ударила его по рукам. Кто-то сзади схватил меня за руки и закрутил их мне за спину, так что затрещали суставы. Я вскрикнула. Боль исчезла— мои руки отпустили, и они упали. Вахмистр вынул револьвер из кармана моего пальто.
— Interessant und interessant, — сказал он. — Kommunistische Hetzwische, und dazu eine Schiesswaffe. Allerhand[73].
Он вертел мой старый пистолет во все стороны. Открыл магазин. Четыре патрона сидели в обойме, как железные зерна. Он высыпал их себе в карман. Затем взглянул на меня. На этот раз он громко рассмеялся.
— Da hilft kein Verneinen mehr… na?[74] — спросил он.
Я не отвечала. Я не видела, какими глазами глядят на меня другие арестованные, но сквозь надоедливый моросящий дождь с крупой чувствовала на себе их сочувственные взгляды. Я только мельком взглянула в ту сторону, куда ушел Пауль. Он стоял спиной ко мне перед маленькой группой людей. Несколько в стороне второй жандарм сторожил молодого человека, которого я впервые заметила; он стоял безучастно и, видимо, совершенно пал духом.
— Abführen, — распорядился вахмистр, подталкивая меня в спину. — Zu dem mit der Brille[75].
Кто-то из стоявших позади пошел за мной. Он несколько раз подтолкнул меня в спину, и я, споткнувшись, поскользнулась на утоптанном снегу. И опять огляделась вокруг. А что, если я теперь пущусь бежать, попытаюсь добраться до школьных огородов или до спортивного парка за ними?.. Я понимала, что они догонят меня в одно мгновение. Они не были истощены, как я, и у них были карабины. Всех, кого они не могли поймать живыми, они безжалостно расстреливали… Я посмотрела перед собой, туда, где стоял Пауль. Он впервые оглянулся назад. Видно, ему было не по себе. Я поравнялась с молодым человеком, который тупо стоял в сторонке. В своем толстом драповом пальто, добротных ботинках и в очках он имел вид юноши из зажиточной семьи. Ему было не больше восемнадцати-девятнадцати лет. Жандарм, который толкал меня в спину, — я слышала лишь, как скрипят позади меня его сапоги, — подтолкнул меня в сторону юноши. Я не поддалась. И услышала, как кто-то крикнул:
— Du, Paul… Komm mfl'ruЬег![76]
Жандарм, охранявший юношу, бросил на меня пустой и равнодушный взгляд. Вероятно, он думал о чем-то совершенно другом, возможно, о своем доме и семье где-то в Германии. Пауль пошел к нам. Я видела, что он очень недоволен. Он избегал моих вопрошающих взглядов и словно не замечал, что я опять начала усиленно моргать и двигать бровями. Он остановился в нескольких шагах от меня.
— Пауль… — сдавленным голосом произнесла я. — Ты ведь знаешь меня…
Он не пошевельнулся. И его широкое лицо с плотно сжатыми губами было точно каменное. Я придвинулась к Паулю на несколько сантиметров.
— Пауль, — снова сказала я. — Выпусти меня по дороге… Ты же знаешь, кто я.
Он глядел мимо меня. И тихонько топал сапогами по снегу. Больше мне нечего было сказать. Молодой человек в очках поднял голову, заметив, что я разговариваю с Паулем.
— Вы знаете его? — тихо и с надеждой в голосе спросил он.
Я ничего не ответила. Я не знала, кто был тот молодой человек. Не знала, за что его задержали. Я ждала, чтобы Пауль кончил топать. Когда его ноги перестали двигаться, я сказала ему самым настоятельным тоном:
— Пауль!.. Поди в… ты знаешь к кому. Скажи там, чтобы они вызволили меня. Тебе ведь известно, куда меня отправят.
Молодой человек подошел ко мне поближе. Его глаза были полны слез. В своем беретике и в очках с овальными стеклами он выглядел наивным и беспомощным.
— Ради бога, — сказал он. — Спросите его, согласен ли он или его коллега отпустить меня по дороге… Он может взять себе мои золотые часы, если он меня отпустит… — Его голос внезапно задрожал и сорвался на визг, в нем послышался смертельный страх — Я не хочу в Германию!
Пауль отвернулся. Он ничего не желал ни видеть, ни слышать. Тогда начал действовать жандарм, который до того времени стоял, уставившись пустыми глазами в пространство. Он отдернул от меня молодого человека и заорал, как орут только немецкие фашисты, — меня просто мороз по коже подрал.
— Schnauze halten! Hier wird nicht geredet! Wer sich noch einmal muckst, dem hau ich eine übers Maul![77]
Молодой человек покачнулся. И крикнул еще раз, теперь уже громко, с душераздирающей наивностью:
— Я не хочу в Германию! Я не хочу в Германию!
Жандарм, который сопровождал его, сжал кулак и изо всех сил ударил его в лицо. Я услышала глухой стук. И обернулась.
Слышала, как упал молодой человек и тихо звякнули осколки разбитого стекла. Очки, подумала я. Наступила тишина. Я стояла рядом с Паулем. И я тронула его за руку.
— Помоги мне, — сказала я. — Помоги мне! На тебя последняя надежда!
Он ничего не ответил и отвернулся.
Вахмистр, или кто он там был, приближался к нам. Его гладко выбритое лицо побагровело. Я не знала, заметил ли он, что я говорила с Паулем. Размахивая короткой толстой рукой, он крикнул:
— Sofort abführen, die beiden! Zum Leutnant![78]
Я видела, как молодого человека рывком подняли с земли. Лицо у него было все в крови. Большими близорукими глазами смотрел он на жандармов и вытирал рукою лицо. Жандарм, который ударил его, подтолкнул его теперь к ближнему грузовику. Пауль взял меня за руку. И повлек вслед за молодым человеком. Затем они откинули брезент. Приказали молодому человеку забраться в кузов; он вскарабкался неумело и неуклюже. Стороживший его жандарм подтолкнул его под зад прикладом своего карабина, и он опять упал, уже на дно грузовика. Я ухватилась за высокий задний борт машины и попыталась влезть сама. Но неудачно. Слишком мало было сил. Я почувствовала, как меня кто-то подсаживает грубыми, бесстыдными толчками. Кто именно из двоих, я не знала. От оскорбления слезы выступили у меня на глазах. Казалось, прикосновения рук этих немецких солдат оставляют на моем теле черные пятна позора.
Пауль вместе с другим жандармом тоже залез под брезентовый тент. Они уселись возле заднего борта грузовика, зажав карабины между коленями. Молодой человек забрался в передок кузова, подальше в тень. Я ухватилась за борт, когда машина с глухим громыханьем запрыгала на ухабах. Я посмотрела на Пауля. Он упорно избегал моего взгляда. Пахло скверным бензином. Прошло некоторое время, прежде чем грузовик набрал скорость. Он подпрыгивал и буксовал на обледеневшем снегу. Брезентовый тент наглухо закрыли. Через слюдяное окошечко пробивался тусклый свет. Лицо Пауля казалось лишь светлым безжизненным пятном.
Не знаю, сколько времени мы ехали. Тряска и шум вонючего мотора не прекращались. Я крепко держалась за борт, а молодой человек, который сидел, прислонившись спиной к кабине шофера, несколько раз шлепался на дно.
Когда мы наконец остановились и тент был откинут, я узнала Гарлемский парк. Впереди стояло под деревьями серое здание, где разместился штаб полевой жандармерии. Я прекрасно знала это место. Пауль с громким стуком опустил высокий задний борт. Я первая вылезла из грузовика. Еще раз в отчаянии шепнула я Паулю прямо в ухо:
— Пауль!..
Его лицо с широкими скулами было неподвижно. Другой жандарм вытащил из кузова юношу: по лицу у него все еще текла кровь; помутневшие глаза перебегали с предмета на предмет, по-видимому ничего не различая. Из здания штаба вышли два вооруженных жандарма, один из них забрал молодого человека, другой — меня. Стоя на ступеньке, я еще раз обернулась.
И увидела, как уезжал грузовик. Чья-то рука торопливо опустила тент.
Я молчу
Нас втолкнули в оштукатуренный желтый коридор, куда выходило множество дверей. Горела грязная лампа. Я хотела оглядеться вокруг и снова почувствовала толчок. Всюду, казалось, подстерегали меня невидимые кулаки.
— Nase an die Wand[79],— произнес мужской голос; я ощутила типично мужской запах алкоголя и крепкого табака. И встала лицом к стене. Я слышала, как что-то позади меня двигалось с глухим стуком — один, два, три раза. Затем наступила тишина. Видимо, молодого человека пинали ногами, чтобы заставить подняться.
Я стояла у стены и прислушивалась. Слышала, как молодой человек кашлял, сопел, и представила себе, что он, вероятно, беззвучно плачет, глотая кровь и шмыгая носом.
За одной из дверей приглушенно стучала пишущая машинка и в паузах слышалось бормотание — кто-то, видимо, диктовал. Неожиданно часы пробили четыре. Я была не в состоянии даже думать. Я не противилась потоку впечатлений, пассивно воспринимая их. Я не знала, что думать. Вернее, я боялась. И до того боялась, что была не в силах целиком осознать свой страх. Я рассчитала, что теперь уже успела бы доехать до нашего штаба в «Испанских дубах». Ан и Тинка, вероятно, уже там. Они будут меня ждать. То, что они меня там сегодня не застанут, не вызовет у них удивления. Мы не каждый день собирались в штабе. Если они захотят заняться английским языком, они зайдут ко мне домой. Они удивятся лишь завтра утром. Когда я не приду на чердак с ротатором. И когда меня не будет там и днем. Когда они придут ко мне домой и увидят, что я там не ночевала.
Преодолевая усталость, я пыталась вообразить, как они будут вести себя. Мне уже казалось, будто в тюрьму заключили не меня, а кого-то другого. Я представила себе, как две девушки ищут третью. Третья исчезла — неожиданно и загадочно… Я видела, как сестры разъезжают повсюду на велосипедах, расспрашивают, отправляются к Симону Б., едут к фелзенцам, посещают Франса… Третьей нигде нет.
Внезапно меня точно током ударило: ведь третья девушка — это я сама! Я, Ханна С., которая так нелепо, точно затравленное животное, попалась в западню и очутилась в руках полевой жандармерии! Это меня лишились мои товарищи… Разве вот только…
Мысли мои мчались дальше. Может быть, Пауль, который так безжалостно и сухо держал себя со мной, старается сейчас привести в движение все пружины, чтобы помочь мне освободиться. Может, он сегодня же вечером отправился в гарлемскую полицию или к фелзенцам… А может, просто звонит по телефону. Так что не исключена возможность, что меня выпустят сегодня же, к вечеру.
Часы пробили один раз. Значит, половина пятого. Половина пятого. Уже не рано. Но и не поздно. Это время, когда день устало склоняется к вечеру… Усталость… Молодой человек опять тихонько засопел.
Мысли бессильно разбегались, таяли, как тает морская пена, бесследно, неудержимо. Я тяжело оперлась пылающей головой о ледяную стену, и скоро лоб онемел от холода.
Машинка перестала стучать. Бормотания больше не было слышно. Но вот открылась какая-то дверь. И чей-то голос крикнул по-немецки:
— Häftlinge hierher![80]
Я подняла голову и обернулась назад. Под стенными часами и электрической лампочкой стоял какой-то жандарм — вахмистр или унтер-офицер, он помахал мне рукой. Молодой человек вместе со мной подошел к немцу. Я искоса взглянула на него. Лицо у него было все в ссадинах и кровоподтеках. Глаза тусклые, без блеска.
Нам велели остановиться в конце коридора. Жандарм тумаками заставил нас свернуть в другой коридор. Эти молодчики, казалось, не упускали ни одного случая пустить в ход кулаки. Увидев светло-серые двери, обшитые тяжелым железом, я сразу поняла, что они ведут в тюремные камеры.
На скамеечке сидел еще один жандарм. Он встал, как только нас подтолкнули к нему.
— Stehenbleiben![81] — сказал он писклявым голосом. Он был лысый. Очевидно, его мобилизовали в том возрасте, когда человеку полагается сидеть у печки в домашних туфлях и в жилетке без пиджака.
Мы остановились. Жандарм отпер камеру огромным ключом, и мне невольно вспомнилась экскурсия по средневековым замкам. Жандарм поманил молодого человека. Тот покорно и почти бесшумно подошел к нему. И исчез за отворенной дверью. Больше я его не видела.
Вторая камера ждала меня. Тюремщик пропустил меня туда, его грязное лицо собралось в мелкие морщинки — может быть, он хотел высказать мне сочувствие.
— Pech gehabt, was?[82] — спросил он.
Я не ответила ему. И вошла в камеру. Дверь за мною плотно закрылась. Замок даже не скрипнул. Мы находились в условиях самого мрачного средневековья, о да! Однако замки были хорошо смазаны. Современные слуги инквизиции действовали вообще более изощренно.
Камера была мрачно-серая и почти голая. Стены побеленные, отчего темнота несколько смягчалась. Столик прибит к стене. Против него стул. Точно в монастыре. Высоко вверху окошко — круглое серое пятно. Небо… Вдруг до меня дошло, что это же небо над Гарлемским парком, кусочек неба, которое куполом опрокинулось над Гарлемом. Там находился Гарлем. И в то же время Гарлем, казалось, был далеко-далеко отсюда. Так я сидела и словно чего-то ждала… Руки упали на столик, голова склонилась на руки. В одну минуту я заснула.
…Кто-то сильно стукнул по ножкам стола, и резкий деревянный звук больно отозвался в моем черепе. Я будто спустилась на землю из черного мрака, полного забвения. Под потолком горела тоненькая ниточка электрической лампочки. Лысый старик тюремщик стоял передо мной. Я узнала его, но в первое мгновение не могла вспомнить, где я его раньше видела.
— Steh auf, steh auf! — пискливо проговорил он, как-то странно гримасничая. — Es gibt Verhör![83]
Я встала, еще не совсем проснувшись, в глазах у меня рябило. Привычная тупая боль в пояснице усилилась. В желудке урчало от голода. Я все еще не могла прийти в себя, когда человек в высоких сапогах вошел в камеру, на мгновение остановился передо мной и осмотрел меня маленькими бесцветными глазками.
Я взглянула на него. Немец в жандармской военной форме, со значком полевой жандармерии, при соответствующих знаках отличия, с коротко, чуть не до миллиметра остриженными волосами и огромными ручищами. Тут я окончательно проснулась, с ужасом осознав, что происходит. Лысый пискун отошел — он стоял на пороге тюремной камеры. Человек с бесцветными глазами жестом своей огромной руки показал мне, что я должна встать к стене. Сам же он уселся на скамеечку. — Papiere her, — сказал он. — Alles her, was Sie bei sich tragen![84]
Когда он спросил про документы, меня пронизал ужас. Я вспомнила, что не знаю, какая фамилия указана в моем удостоверении личности, — ужасная оплошность! Я напрягла мозг, но не могла ничего вспомнить; с тех пор как я после «безумного вторника» вернулась в группу Сопротивления, я обзавелась новым удостоверением личности. Но в этот момент, стоя против бандита с бесцветными глазами, я решительно не помнила, что было написано в удостоверении, точно так же как я не знала этого, когда мои бумаги проверяли возле моста Ян Хейзен.
— Wird’s noch?[85] — пробурчал жандарм.
Я выложила перед ним на столик все мое небольшое имущество. Удостоверение личности. Ручные часы. Расческу. Носовой платок, который он сразу же велел мне взять обратно. Два старых хлебных талона — он сдунул их со столика.
Офицер разглядывал мое удостоверение личности внимательно. и добросовестно. Затем спросил меня:
— Name?[86]
Я не ответила. Он повторил вопрос. Я молчала.
— Versteht kein Deutsch[87],— пропищал в дверях тюремщик.
Офицер недовольно поглядел на него.
— Unsinn… Die will nicht. Nicht war? Sie wollen gar nicht antworten?[88] — сказал он мне.
Его голос, который тоже казался сначала бесцветным, стал резким и грозным.
Я твердила себе: «Ничего не говорить. Ничего не говорить».
Жандармский офицер встал. Он размахивал перед моим лицом своими огромными руками, словно собирался схватить меня за горло.
— Dämliches Luder, — сказал он со злостью. — Läuft mit bolschewistischen Zeitungen und Revolvern herum und versteht kein Deutsch… — Он махнул рукой. — Na. Schön. Dich wird man schon irgendwo anders klein kriegen…[89]
Потом он сгреб все мои вещи своими лапами, оставив на полу лишь хлебные талоны. И пошел к двери. Сморщенный старичок со средневековым ключом опять мерзко поглядел на меня и запер дверь. Через несколько мгновений крошечная лампочка надо мной погасла.
Я снова очутилась в сумрачной камере, которая теперь казалась еще более темной и грязной. Круглое пятно неба в окошке потускнело, будто над парком нависла снежная туча. Часы где-то пробили семь ударов.
Я опять начала ощущать усталость. Меня мучил вопрос: что будет через семь часов? Что может случиться через семь часов? Я подошла к столику, села. И уставилась перед собой. Голова опять упала на руки, на стол. Больше я ничего не знала. Только подумала: ничего не говорить, ничего не говорить. На следующее утро я проснулась рано. Мертвенно-бледный свет освещал побеленные стены. Я терла руки и ноги до тех пор, пока не прошло онемение, ходила по камере взад и вперед. И снова ждала чего-то…
Часов в девять явился один из жандармов. И сухо сказал:
— Mitkommen![90]
Я прошла вместе с ним через весь коридор. Грязная лампа уже не горела. Сквозь верхнее окошко врывался холодный утренний воздух. Я увидела, что офицер с короткими волосами и огромными лапами стоит возле двери. Он окинул меня с головы до ног своим бесцветным взглядом и сказал, плотоядно и зловеще улыбаясь:
— Sie gehen zur nächsten Stelle. Wo man den Leuten das Schweigen gehörig austreibt[91].
Я не ответила. Он встал против меня и сказал, повысив голос:
— Das Schweigen und das Sichverstellen! Verstehen Sie?[92]
Я не ответила. Он повернулся к жандарму, который крепко держал меня за руку, и крикнул:
— Abfahrt[93].
Дежурный, охранявший наружную дверь изнутри, открыл ее. Жандарм подтолкнул меня вперед. Меня встретил день, снежный и весь какой-то серенький, и на меня пахнуло запахом увядших деревьев. Я глубоко вдохнула воздух. У подъезда внизу стояла маленькая немецкая автомашина. Солдат вермахта подошел к ней и открыл дверцу. Жандарм втолкнул меня внутрь машины.
Я огляделась, не видно ли где Пауля. Его нигде не было. Я откинулась на подушки, обтянутые потрескавшейся клеенкой; машина тронулась. Рядом со мной сидел жандарм. Он держался как будто безучастно и почти дремал, глядя перед собой. Я же видела лишь спину и шею солдата-шофера.
Я подумала: дверь я могу дернуть и открыть. И выпрыгнуть. Я упаду. Возможно, сломаю ногу. Может, сумею подняться… Я знаю все дороги в своем родном городе гораздо лучше, чем эти двое… Я поглядела, где мы проезжали. Вот Клейне Хаутвех, Камперфест… Чуть подальше за этими дорогами находилась хорошо спрятанная между маленькими домиками и поперечными уличками клиника доктора Мартина… Если я даже упаду и разобьюсь, то буду там под надежной защитой. Только бы добраться до его дома.
Я протянула руку к стальному запору дверцы. В ту же секунду дремавший рядом со мной жандарм ударил меня по пальцам, и я судорожно сжалась. Я подавила готовый вырваться крик и только громко вздохнула. Солдат за рулем засмеялся. Жандарм вторил ему. Смеялся он почти добродушно, но то было жуткое добродушие— оно несло с собой смерть. Рука моя онемела и бессильно лежала у меня на коленях.
— Schön brav sitzen, Mädel, — сказал полицейский. — Sonst regnet’s wieder[94].
Шофер снова хихикнул. Жандарм глупо и злорадно хихикнул ему в ответ.
Я закрыла глаза. И готова была зажать даже уши. Мне хотелось сжаться и уйти в себя, как улитка прячется в свой домик или устрица в свою раковину. Помогли усталость и голод. Они не ощущались уже как боль, которая грызет и подтачивает организм. Усталость и голод превратились в состояние, граничившее с мучительным сном. И я попыталась заснуть этим сном. Однако самым мучительным было то, что я не могла забыться по-настоящему и хоть немного отдохнуть. Я продолжала бодрствовать. И понимала почему: я хотела знать, что эти варвары собираются сделать со мной.
Когда мы доехали до обводного канала Херенсингел, я поняла, что меня увозят из Гарлема. Теперь нетрудно было догадаться куда. Мы миновали Амстердамские ворота. Длинная прямая дорога с длинными прямыми грязно-коричневыми следами от автомашин одиноко тянулась по направлению к Халфвех. Недавно еще я проезжала здесь, отвозя сверток по поручению Каапстадта. Фелзенцы, вдруг подумала я. Я не заметила со стороны фелзенцев никаких действий. Побывал ли у них Пауль? Известно ли им, что со мной случилось? И что меня отвозят в Амстердам?..
Отчаянное чувство одиночества охватило меня, но я мужественно подавила его.
Разумеется, слишком рано рассчитывать на их вмешательство. Так скоро никто не может прийти мне на помощь. Для этого надо сначала прощупать людей, обработать и уговорить. Возможно, дней через пять или через неделю я что-нибудь услышу о них… Возможно, что фелзенцы через Франса или инспектора полиции поручат Ан и Тинке передать кому-то небольшой сверточек, способный смягчить его сердце.
Я опять вспомнила человека с бесцветными глазами, его огромные руки, зловещую улыбку. Можно ли смягчить подобного типа? Я забралась в уголок машины. И задремала.
…Жандарм стукнул меня, все так же больно и грубо.
— Aussteigen![95]
Я увидела, что мы остановились на Амстелфеенсевех. Серо-коричневое здание Центральной тюрьмы с высокими зарешеченными окнами, перед тюрьмой сквер, заваленный кучами снега. Молодчик из «службы безопасности» потащил меня за собой к входной двери. Позвонил. Дверь открыл человек в форме простого тюремщика. Жандарм оттолкнул его и вошел внутрь. Крепко держа меня за руку, он направился к маленькой отгороженной клетушке из стекла и решеток, за которой сидел чиновник. Отворил окошечко.
Не выпуская меня, жандарм сказал:
— Das Mädel, worüber wir aus Haarlem angerufen haben… Spricht nicht. Ihr sollt schon ausfinden, wie und was[96].
Чиновник встал. Вышел из клетушки. Они с жандармом смеялись, а у меня подкашивались ноги, так что жандарму пришлось поддержать меня. Я подумала: они смеются, в то время как другие имеют все основания плакать. Они довольны, тогда как другие попали в беду.
— Ausfinden werden wir’s schon, — сказал чиновник. — Was habt Ihr auf ihr gefunden?[97]
Жандарм вручил ему пакет и отпустил меня. Я покачнулась и лишь колоссальным напряжением сил заставила себя удержаться на ногах. Чиновник опять засмеялся. Мне показалось, что он открывает рот лишь для того, чтобы я увидела его зубы. Он схватил меня за шиворот и толкнул перед собой.
— So ein kleines Terroristenschweinchen[98],— сказал он.
Он погнал меня в пустое, унылое помещение, где висели зеленые шторы и перед столом с зеленым сукном стояло несколько стульев с сиденьями, обитыми выцветшей зеленой парусиной. В комнате была лишь одна новая вещь — современное бюро из дерева палевого цвета. За бюро сидел мужчина с прилизанными волосами, в плотно прилегающей военной форме зеленого сукна; форма была что надо, и столько орденов было нацеплено на ней, будто он собирался на парад. «Такие вот всегда сидят где-нибудь за бюро», — почему-то подумала я. Я таращила глаза и пыталась сосредоточиться, но, видно, голод совсем лишил меня сил.
Сопровождавший меня отдал честь, и человек за бюро поманил его к себе. Жандарм оставил меня стоять на месте и, подойдя ближе к бюро, заученным жестом протянул пакет. Ноги у меня подкашивались, в ушах стоял шум. Я уже не следила больше, о чем у них шел разговор. Я пододвинула к себе стул и упала на него. Очевидно, мужчины увидели это. До меня донесся резкий картавый голос человека, сидевшего за бюро:
— Was soll das? Stehenbleiben! Bis Befehl zum Sitzen folgt![99]
Он засмеялся. И другой тоже. «И все-то они смеются, даже тогда, когда их города горят, — подумала я, с трудом вставая со стула. — Они смеются, а их жены и дети по милости фюрера, может быть, уже разорваны на клочки бомбами союзников». Я снова встала на ноги.
— Setzen![100] — произнес картавый.
Я удивилась его быстрой уступчивости. И хотела сесть. Только успела я усесться, как услышала:
— Aufstehen![101]
Я удивленно взглянула на него. Он повторил, постукивая костяшками пальцев по бюро:
— Aufstehen!
Я встала. Он засмеялся. Засмеялся и провожатый.
— Setzen! — повторил военный. Только теперь я поняла. И продолжала стоять.
— Setzen!.. — закричал человек с прилизанными волосами. Я все стояла. Мой мучитель поднялся из-за бюро и подошел ко мне. И опять засмеялся. И, смеясь, дал мне пощечину.
— Selzen!
Я ухватилась за спинку стула и села.
— Aufstehen! — скомандовал он.
Я встала.
— Setzen! — последовал приказ.
Я упала на пол. И осталась лежать. Кто-то пнул меня в ребра.
— So was dämliches, — донесся картавый голос. — Geschickte Schauspielerin ist sie auch… Ruf die Auguste[102].
Я продолжала лежать, крепко зажмурив глаза. И слышала, как мой провожатый вышел. Вскоре он вернулся. За ним топали чьи-то сапоги. Я поглядела сквозь ресницы и увидела, что пришла женщина. На ней были сапоги, юбка и форменная куртка эсэсовцев с эмблемой «мертвая голова».
— Heil Hitler[103],— сказала она. Ее голос напоминал звук разбитого колокола, в котором еще сохранились серебристые переливы. В молодые годы она, вероятно, была миловидна. Но теперь у нее были колоссальные бедра и широкое, опухшее лицо.
— Wo ist das?.. Aha[104].
— Mach nur[105],— сказал картавый офицер.
Я сжала кулаки. Если эта женщина намеревалась что-то сделать со мной на глазах двух жадных на зрелища мужчин, это было бы новым оскорблением, и я дала себе слово, что выцарапаю ей глаза. Однако я неправильно оценила соотношение сил. Она просто схватила меня за шиворот и пояс и мощным рывком поставила на ноги. Она была раз в десять сильнее меня. Теперь я могла как следует разглядеть ее лицо; оно было все в лиловых пятнах, как будто она частенько выпивала. Как будто всю свою жизнь она была груба и ненасытна в разного сорта наслаждениях, а возможно, и теперь; впрочем, теперь осталась, вероятно, лишь страсть к выпивке. Да еще садизм.
— Na!.. — сказала она и слегка потерла руки, как будто смахивая с них пыль. — Was wäre noch gefällig?[106]
Она произнесла это, обращаясь ко мне, как бы в шутку. Но никто не засмеялся. Офицер с прилизанными волосами распорядился:
— Einzelzelle[107].
Эсэсовка схватила меня за руку и потащила за собой из комнаты. Мы прошли большой коридор. Мне показалось, что это был сплошной длинный ряд утыканных гвоздями черных дверей с засовами — настоящие крепостные двери. Аугуста не глядела по сторонам. Она все тащила меня вперед мимо других сотрудников «службы безопасности», мимо тюремщика с серым мешком на плече— он нес грязное белье. Аугуста казалась такой неустрашимой, что даже я невольно поддалась этому впечатлению. Правда, я завидовала ей только в одном: завидовала этой глупой силе в ее лошадином теле. Рука ее, точно клещами, сжимала мне руку. От ее шагов дребезжало железо.
Пройдя лестницу, мы дошли до конца высокого коридора. Она махнула рукой одному из тюремщиков и велела ему отпереть камеру. Затем просто втолкнула меня внутрь. Я упала на кафельный пол и ударилась головой о бочку, от которой шел едкий запах карболки, я это почувствовала, несмотря на то, что мое обоняние притупилось. Я стала подыматься, опираясь на бочку, и тут Аугуста снова подняла меня. Она сорвала с меня плащ. Ее жесткие руки скользнули от моих подмышек по бедрам и затем к подколенным впадинам. Я попыталась поднять колено и ударить ее, но она двинула меня в подбородок, и я снова упала. Она ушла, прихватив с собою мой плащ. Я слышала, как плотно закрылась дверь. Щелкнул замок. Хорошо смазанный. И тут тоже.
Я подползла к нарам. Мешок, набитый морской травой и покрытый лошадиной попоной. Я вытянулась на нем в юбке и свитере. Холода я более не ощущала. Я хотела лишь одного: спать. Едва успела я лечь, как услышала характерное щелканье. В двери камеры открылся железный глазок. Надтреснутый голос Аугусты крикнул мне:
— Aufstehen! Verboten am Tag auf den Betten zu liegen![108]
Я ничего не сказала. И, соскользнув с кровати на пол, вытянулась на кафельных плитах. Закрыла глаза. Снова послышалось щелканье в двери, злобное, громкое. Я погрузилась в сон.
Я нарушаю молчание
…В течение целой недели «служба безопасности» меня не тревожила, а Аугусту я видела лишь изредка. Моя камера была оштукатурена грязно-серой известью, нижняя часть окрашена масляной краской в черный цвет. Каждое утро мы должны были подметать камеру мокрой щеткой. Кислая вонь шла от старой морской травы, на которой до меня спало бесчисленное количество узников. В углу стоял щербатый шкафчик с двумя полками, совершенно пустыми. Столик был прикреплен к стене, так же как в моей гарлемской камере. Над столиком висел устав, который я не прочитала, даже когда по прошествии двух суток я почувствовала, что отдохнула и начала скучать.
Двери открывали рано утром. Я выставляла в коридор свое ведро. Люди, которых я никогда не видела, уносили ведра и приносили их обратно уже чистыми. Маленький человек в комбинезоне ставил в камеру небольшой тазик с водой. Она была холодная как лед. Я умывалась, вытирала лицо полотенцем величиной с носовой платок, от него так же несло кислятиной, как и от тюфяка с пропитанной потом морской травой. Вода выливалась. Полчаса спустя приходил тюремщик и подавал мне кусок хлеба толщиной в два дюйма. В первый день я осмотрела хлеб со всех сторон. У меня было такое чувство, будто мне подсунули яд. Зачем бы иначе мне дали хлеб? И я вонзила в него зубы и съела весь кусок, как в свое время мы проглотили шведский белый хлеб — в один прием, до последней крошки, не заботясь о том, что будет дальше. Каждое утро я ждала хлеба, как потерпевший кораблекрушение ждет, не покажется ли вдали судно. И каждый день я испытывала радостное удивление, что мне опять дают хлеб.
В это утро я стояла под окном и слушала звуки, доносившиеся с улицы. На ближнем канале изредка гудел пароходик. Все звуки были слабые, как будто огромный городской организм совсем обессилел и погрузился в дремоту. Только чайки летали, как и прежде. Но и они кричали от голода.
Я то и дело укладывалась на тюфяк — по утрам я обычно перетряхивала его, это делалось определенным способом; быстро, почти без слов, научил меня этому тюремщик. Я лежала на нарах и отдыхала. Мне казалось, что мне надо отдохнуть от тысячи дел, требовавших от меня напряжения всех моих сил. Время от времени, яростно щелкая, открывался дверной глазок. И в который уже раз Аугуста кричала, что днем нельзя лежать на кровати. Я ждала, пока глазок не закроется, и опять ложилась. Иногда Аугуста сгоняла меня с тюфяка по четыре или пять раз в день.
В это утро дверь открылась еще раз. Тюремщик объявил, что мне следует выйти в коридор. Из шести камер вышли заключенные. Лишь на некоторых из них была тюремная одежда. Большинство арестованных были люди от двадцати до тридцати лет, в гражданском платье, но без пальто. Я оказалась единственной женщиной. Мужчины с удивлением глядели на меня. Шаркая ногами, мы прошли под железными лестницами по коридору, дошли до выхода, где коридор разделялся на шесть клеток-загонов. Каждый из нас вошел в продолговатый загон. Здесь мы должны были дышать чистым воздухом. Не знаю, как чувствовали себя другие. В первые дни я вся сжималась от холода. От каждого камня, от каждого куска железа, вклепанного в камень, несло ледяным холодом.
В этих загонах были нацарапаны имена. Однако больше всего надписей было на оштукатуренных стенах камер. Якорь. Кресты. Символы, которых я не понимала. Написанное карандашом стихотворение, которое я очень скоро запомнила наизусть; собственно говоря, это было лишь начало стихотворения:
Жизнь тяжела! Калечат тело, Но дух царит над миром зла. С насмешкой зрит он преступленья, Которыми полна земля. Но день придет, когда победу Одержит дух, и мы, воспрянув, Свободу встретим…Тут стихотворение кончалось. Я размышляла о том, как можно было бы его продолжить. Однажды, когда я была еще девочкой и училась в средней школе, я пыталась написать стихи. Но я не смогла подобрать хорошие рифмы. Вероятно, так было и с этим сочинителем.
Ближе к полудню меня начинал донимать голод. Я волновалась, ожидая, когда же наконец раздастся тихий звук поворачиваемого в замке ключа и войдет тюремщик с едой. И каждый раз удивлялась, что опять получаю пищу. Это было нечто похожее на суп, в нем плавало что-то вроде ячменных зерен, чуточку картофеля и кусочки капустных кочерыжек. Суп был чуть теплый. Я жадно проглатывала его.
В первые дни я ни о чем не думала. Я целиком выключила свое сознание — я чувствовала, что это единственная возможность восстановить свои душевные силы. Мое тело стремилось побороть усталость. Оно отдыхало, принимало пищу, оно не допускало никаких мыслей, никаких размышлений, которые мешали бы восстановить его силы. Лишь на третий или на четвертый день начала я думать о том, что время идет. Ручкой ложки я нацарапала на стене календарь. Я высчитала, что было уже двадцать пятое марта. Внезапно во мне зашевелился страх. И я начала ходить взад и вперед по камере. Я стала думать о том, что на воле происходят события, в которых я не принимаю более участия. Только теперь я до конца осознала, что я полностью выключилась из борьбы, из активных действий против врага. Кончилась моя борьба.
Я слыхала, что люди сходят с ума от одиночного заключения. В первые дни мне казалось просто счастьем, что я одна в камере. Лишь теперь ощутила я потребность в общении с людьми. Я жаждала знать, что происходит на свете. Я напрямик спросила тюремщика, который принес мне вечернюю порцию супа:
— Как там дела?
Он несколько секунд озадаченно смотрел на меня и захлопнул дверь перед самым моим носом.
Когда мы вышли как-то утром из камеры, чтобы подышать воздухом, я шепнула идущему впереди меня:
— Какие новости?
Он, не оборачиваясь, пожал плечами. Из коридора по-немецки крикнули, что разговаривать друг с другом запрещено. Вдруг кто-то рысью подбежал к нам. Это была Аугуста.
— Du also wieder![109]
И влепила мне такую затрещину, что я упала. Она втолкнула меня обратно в камеру. В этот день я не дышала свежим воздухом.
В следующие дни меня отправляли на прогулку одну.
По утрам мне перестали давать хлеб; лишь вечером я получала обычную порцию каши из дробленой крупы вместе с кусочками овощей. Я опустошала мисочку в двадцать-тридцать секунд. Держа в руке алюминиевую ложку, я думала:
«Вот уже и неделя прошла. Неужели они там, на воле, не знают, что я здесь? Когда кого-нибудь из наших арестовывали, мы по большей части узнавали об этом в тот же день. Такие новости распространяются быстро. Предупредил ли Пауль фелзенский штаб?»
«Фелзен, — подумала я, — Дрихейс, Блумендал…» Я видела все их перед собой: дома, покрытые снегом, сады под тяжелым снежным покровом, разъезженные дороги. Затем я подумала о людях. Наш штаб… И внезапно на меня нахлынул бурный, темный поток страстного отчаяния, которое я так долго заглушала в себе, пробудились все воспоминания, чего я так боялась; я готова была закричать, так жаждала я видеть своих товарищей.
Я сидела за столиком и плакала, плакала о том, что я в тюрьме, плакала о товарищах, о родителях, о своей собственной беспомощности.
Больше я не могла обманывать себя.
Пауль ничего не сообщил фелзенцам; они не знают о моем аресте. Когда он отвернулся от меня, он тем самым доказал, что ему нет до меня никакого дела.
Но ведь фелзенцам не нужен был Пауль, чтобы узнать, что я здесь. У них много всяких связей. Гарлемская полиция могла бы уже сообщить им обо мне. Или Франс. Или же Ан и Тинка. У них есть десятки способов, чтобы разузнать, где я нахожусь.
Я отгоняла мысль, которая все настойчивее возвращалась ко мне. Английская разведка и гестапо… Мне казалось, будто я подслушиваю различные голоса во мне самой. Сбрасывают старый костюм и надевают новый… Однако тайные сведения остаются в голове. Есть люди, которые слишком много знают от обеих сторон. Они должны исчезнуть… Фелзенскому штабу известны способы, какими можно ликвидировать человека, хотя они знают также, как вырвать заключенного из тюрьмы. Они точно знают, как это сделать; и они точно знают, кого надо спасти, а кого нет. «Что за шутки, в самом деле, они разыгрывают?» — услышала я возмущенный девичий голос. Три девушки-коммунистки никогда не учились разыгрывать подобных шуток. Они лишь помогали фелзенцам это делать, не понимая, какую они ведут игру. От этих дум я в первый раз в тюрьме провела ночь без сна.
Это казалось невероятным, но это было так: мысль, против которой я боролась, не только все объясняла. Она же убила все надежды.
На следующий день я ходила взад и вперед по загону для прогулок, пока мне наконец не бросилось в глаза, что возле одной из каменных стен лежит на гравии крохотная трубочка бумаги, наполовину занесенная мокрым снегом. Бумага была папиросная.
Я тотчас же наступила на нее ногой. И осторожно огляделась вокруг. На том месте, где я стояла, меня не было видно из окон и прорезей в стенах. Я наклонилась и сунула трубочку в чулок.
Когда я вернулась в камеру, я стала спиной к двери, спиной к глазку и развернула бумажку. На ней что-то было написано тонким, как иголка, карандашом. Я с трудом прочла записку «Русские продвигаются вперед к Вене. Англичане переправились возле Везеля через Рейн. Рундштедта заменили Кессельрингом. Американцы в японских водах. Англичане снова завоевали Мандалай».
Я не знала, где находится Мандалай, где-то на Малаккском полуострове или в Бирме? Но дело не в том. Это были новости. Записка была лучом света. Кто-то принес ее, кто-то сообщил то, что сам знал.
Я заучила наизусть эти пять строчек. Я повторяла их вслух и про себя. Бумажку я бросила в ведро, но потом подумала: имела ли я право взять записку с собой и уничтожить? Или нужно было оставить ее на месте — для других? Раздумье над свежими, только что принесенными новостями отвлекло мое внимание от страшной неотвязной мысли, которая со вчерашнего дня мучила меня. Мысли, с которой я не могла и все-таки должна была свыкнуться…
Мрачная тень грозила окутать мой рассудок. Душу мне точил опасный червь сомнения. Но я не могла себе позволить поддаться ему.
Чего только я не придумывала, чтобы переключить свои мысли на что-нибудь другое. Я пыталась установить, много ли я помню из Гражданского кодекса. Припоминала, какие вопросы задавал мой старый профессор в то время, когда я нелегально сдавала экзамен на амстердамском вокзале. Я читала вслух все стихи Гейне, какие только приходили мне на ум. Я задавала себе математические задачи и решала их, приводя сложнейшие доказательства.
Тянулись вторые сутки.
Каждый день в загоне из камня и вклепанного в него железа, куда меня выводили дышать свежим воздухом, я первым делом смотрела, нет ли новых известий с воли.
Но ничего не было.
И мрачные думы одолевали меня: человека, который оставил записку, уже увезли отсюда. Возможно, даже казнили. Из-за Раутера. Или из-за новых покушений на нацистских главарей, о чем мне еще не было известно.
Война подходит к концу. Вот что я знала. Русские вступили в Австрию и наступают на Берлин. Западные союзники на Рейне. Это факт.
Горящий дом может обрушиться каждый день, каждый день…
Я снова начала чертить на стене свой календарь. Не успела я его закончить, как за мной пришли Аугуста и дежурный. Они снова привели меня в унылую зеленую комнату, где в тот раз сидел офицер с прилизанными волосами и орденами на груди. Он и теперь сидел тут же, как будто и не уходил отсюда.
Я увидела, что перед ним на столе лежат знакомые мне предметы. Пачка нелегальных газет, которые у меня отобрали, револьвер, а рядом с ним вынутые из него патроны. И удостоверение личности.
Немецкий офицер сделал мне знак подойти поближе и показал, где встать — возле бюро. Прямо перед моим лбом и глазами горела электрическая лампа. Аугуста встала позади меня, я слышала это по тяжелому дыханию ее груди, стянутой военной формой.
Офицер рассматривал мое удостоверение личности. Я порадовалась, что в течение нескольких дней могла есть, отдыхать, спать. Прежней смертельной усталости у меня уже не было. Не было и ощущения голода, лишающего человека сил. Я чувствовала, что могу оказать сопротивление. Только вот я так и не знала, какая же фамилия и какой возраст указаны в этом удостоверении личности. В камере я не раз пыталась припомнить их, но это так и зияло белым пятном в моей памяти, Мне следовало только держаться прежней линии.
— Name?[110] — сказал наконец офицер.
Я молчала.
— Name? — повторил он и впервые перевел взгляд с удостоверения личности на меня. Он сильно картавил, брови его сошлись на переносице. Его прилизанность и внешняя корректность казались вдвойне фальшивыми. Я ничего не сказала, И почувствовала между лопатками сильный удар Аугусты.
— Wie heissen Sie?[111] — спросил офицер.
Я молчала. Аугуста стукнула меня в спину еще один, два, три раза; затем ниже, прямо в почки, ужасно больно. Офицер некоторое время передвигал на своем бюро принадлежавшие мне вещи и затем сказал:
— Die Komödie mit dem Schweigen hat keinen Zweck. Sie reden jetzt, oder ich lass Sie zum Reden bringen[112].
Я ничего не ответила. Офицер поглядел на Аугусту. Рот его слегка скривился.
Я приготовилась ко всему. Внезапно Аугуста схватила меня за волосы. Она дернула мою голову назад, а другой, свободной рукой изо всех сил начала бить меня по ушам. Не знаю, сколько раз она ударила. У меня закружилась голова, я покачнулась. Кровь прилила к лицу. Я вывернулась и согнутыми локтями попыталась ударить назад и даже попала в Аугусту. А эсэсовка била меня все сильнее. Я слышала, как она пыхтит — тяжело и неровно; казалось, вот-вот раздастся звериное рычание. Я еще раз ударила назад. Она ответила мне таким ударом, который оглушил меня. Я почувствовала только, как кто-то пнул меня сапогом в бок, и потеряла сознание.
…Когда я пришла в себя, я сидела на стуле, свесившись на один бок. Офицер сидел по-прежнему за бюро. Он улыбался какой-то гнусной торжествующей улыбкой, которой я в тог момент не поняла. Аугуста стояла около меня. Ее красное опухшее лицо тоже скривилось, как будто она тоже улыбается. В руках она держала прядь моих волос. Тут я почувствовала, что я вся мокрая, как будто меня облили водой; зубы у меня стучали. Волосы тоже были мокрые. Только теперь я поняла, почему офицер и Аугуста смеются. Прядь волос в руке Аугусты была черная, как сажа, но сквозь эту черноту явственно проглядывал рыжий цвет.
— Erholt sich schon, — сказала Аугуста. — …Na, stumme Liese, wie wäre es, wenn wir dir mal schön die Haare wüschen?[113]
— Sofort machen[114],— сказал офицер.
Аугуста рывком поставила меня на ноги. Схватив меня одной рукой за ворот, она вывела меня из комнаты, потащила по коридору, как при нашем первом знакомстве. Велела тюремщику открыть мою камеру. Втолкнула меня туда. И исчезла. Но и пяти минут не прошло, как она вернулась. Я прислонилась к столику, не зная, что думать, что делать. Я могу снова подраться с Аугустой. Она опять изобьет меня до потери сознания и все равно сделает то, что она хотела сделать теперь.
Аугуста вернулась с тазом, в нем была налита горячая вода. Она принесла мыло и полотенце, положила их на столик, поставила таз. На ее красном опухшем лице по-прежнему было торжествующее выражение.
— Haare waschen, — сказала она. — Dalli, dalli, dalli[115].
Она решила сама закатать мне рукава. Я оттолкнула ее. Она улыбнулась. Своими большими жесткими пальцами она барабанила по столику и смотрела, как я сняла свитер и взяла в руки мыло. Я начала мыть волосы, медленно, испытывая смешанное чувство — наслаждение от теплой, душистой мыльной пены, которая окутала мою голову, и горькое унижение от того, что эсэсовка заставила меня выполнить ее приказ.
Аугуста чуть не топала ногами.
— Dalli, dalli, — повторяла она.
Я начала вытирать волосы большим тяжелым полотенцем, которое она мне подала, она молча следила за мной.
Мокрые, теплые волосы пока еще безжизненно свисали вниз. Каштаново-коричневые, такие знакомые когда-то пряди с влажным красноватым блеском, который целиком восстановится, как только я высушу и расчешу их.
— Wasser abspülen[116],— сказала Аугуста.
Я вылила в ведро таз с грязной, черной мыльной водой. И надела свитер.
— Mitkommen[117],— сказала она.
Мы шли обратно по коридору, и по моему телу разливалось мучительное, блаженное ощущение тепла и чистоты и в то же время где-то глубоко внутри росло томительное, щемящее чувство-страх, первый настоящий страх!
Я снова превратилась в рыжеволосую девушку. Такой я числилась в полицейском реестре. И они опознают меня. Я ни на миг не сомневалась в этом. Теперь ясно, что черные волосы, по крайней мере первую неделю — я сказала бы, в мирную неделю, — меня охраняли. Но теперь защиты нет, маскировка исчезла.
Аугуста привела меня к офицеру. Как и в тот раз, она встала за моей спиной. Офицер начал меня разглядывать. Пока еще мало что было видно. Мокрые волосы в беспорядке свисали на лицо. Однако по тому, как он рассматривал меня, я почувствовала, что в моей внешности произошли изменения.
Медленно поднявшись со своего стула и опираясь кончиками пальцев о бюро, он сказал:
— Das sind Sie also nicht [118],— он взял удостоверение личности и поднял к глазам. — Hier steht, dass Sie schwarze Haare haben. Allerdings hatten Sie die vor einer halben Stunde. Es werden aber auf Identitätspapiepen keine Vermummungen verzeichnet, aber richtige Daten… Und wer diese Daten fälscht, macht schuldig an einem schweren Verbrechen… Wissen Sie das?[119]
Последние слова он по своему обыкновению выкрикнул. Его гладкое холодное лицо внезапно исказилось, верхняя губа вздернулась, точно у разъяренного пса.
Я молчала.
Он вышел из-за своего бюро. На этот раз он не уступил Аугусте права первой выдать мне затрещину. И сделал это, как мог. Я убедилась на себе, что его тощее, обтянутое военной формой тело гораздо тверже и безжалостнее, чем заплывшие жиром мускулы эсэсовки. Он так ударил меня, что я упала, стукнулась головой о стену и осталась лежать на полу — у меня перехватило дыхание.
— Du hundsföttische Terroristensau! — выругался он, картавя и задыхаясь, как будто в горле у него клокотала пена. — Wirst du jetzt sprechen?[120]
Я поднялась. Мне казалось, что у меня все переломано: шея, спина и поясница. Я расправила плечи. И выпрямилась. Я глядела на офицера сквозь мокрые, только что вымытые волосы. И медленно покачала головой. И ожидала второй вспышки ярости, еще более жестокой, беспощадной. Я видела, как нетерпеливо шевелятся руки Аугусты. Офицер глубоко перевел дыхание.
— Abführen[121],— приказал он.
Он направился к телефону, а Аугуста подтолкнула меня к двери. Когда я была уже на пороге, офицер внезапно заклохтал, будто он вдруг придумал для меня зверское наказание.
Аугуста швырнула меня в камеру.
Я лежала на нарах и плакала, горько и безудержно. Плакала от боли, от оскорбления, от страха, который со всею силой вновь овладел мной, как в тот момент, когда меня арестовали жандармы. В камере все еще сильно пахло хорошим жирным мылом, которым я вымыла голову.
Я плакала, потому что мне казалось, что вместе с краской на волосах я лишилась и другой защиты. Рухнули стены, которые я сама воздвигла между той, кем я была последнее время — с броней на сердце, закаленной, дисциплинированной, — и той, прежней, рыжеволосой девушкой. Я была беззащитна, я была просто Ханна С. Я видела себя на тропинке среди дюн; мои волосы, красновато-каштановые, легко развевались около ушей; кто-то шел рядом со мною на узких, гибких маленьких ногах и молча глядел мне в лицо.
Я лежала, держа волосы в руках, я ласкала свои собственные волосы, судорожно, жадно, как будто наконец я — истерзанная и безутешная — сама воскресила это прошлое, и я горько наслаждалась им, чего прежде никогда не позволяла себе.
Спустились вечерние сумерки; холодный, мрачный мартовский вечер; на воле раздавались душераздирающие крики чаек.
Когда в дверь постучал тюремщик, я взяла у него миску и отставила ее в сторону. Я не чувствовала голода. Я прислушивалась к крику голодных чаек. Голод и леденящий холод на воле всегда лучше, чем железные тиски камеры. Они отгородили меня от всего, что на воле еще жило и сопротивлялось; но в то же время они словно вернули мне все то, что я там, на воле, однажды потеряла. И прошлое предстало передо мною таким пьянящим, таким мучительно сладостным! Как воспоминание, как волшебное видение, как призрак утраченного счастья.
Двое суток лежала я, углубившись в себя, в свое горе. Я не ела, я ходила дышать воздухом и не чувствовала холода. Лежа на тюфяке, я глядела на кирпичный свод окна, и меня одолевали воспоминания. Никто не смотрел через глазок, никто не кричал мне, что нельзя днем лежать на кровати.
Волосы высохли. Распущенные, они окутывали мою голову и стлались по грязной лошадиной попоне; они слегка завивались — я снова испытала ощущение, которого не знала с тех пор, как мои волосы покрыла грубая черная краска. Я закрыла глаза и думала о полуразвалившейся цементной фабрике, о хлеве, о нашем приюте в лесу, о горько пахнущих исполинских папоротниках, о вереске, о траве, в которой я так же вот лежала и голова моя покоилась на мягких, густых распущенных волосах. Я знала теперь, почему все казалось тогда таким богатым, таким полным, таким ласковым. Я не плакала больше. Я лежала так и чувствовала, что моя душа смягчилась и я почти способна улыбаться.
Двое суток…
Затем пришла Аугуста — вместе с дежурным; когда они вели меня на допрос, он шел все время слева от меня; его лица я не видела, слышала лишь стук его сапог по кафельному полу тюремного коридора. Меня привели к офицеру «службы безопасности». И опять у меня создалось впечатление, будто он все это время находился здесь, что он сидит здесь днем и ночью, чтобы допрашивать и терзать людей.
Он сделал знак Аугусте. Она подтолкнула меня вперед, на то самое место, где прямо в глаза падал резкий свет лампы. Я нагнула голову от яркого света. Сзади меня грозно вздымался, шелестя материей, бюст Аугусты.
Я взглянула в сторону бюро. Как и в прошлый раз, там было выставлено мое жалкое имущество.
Затем я поглядела на офицера. На его лице было удивление, как будто его застигли врасплох; на какой-то миг это сделало его похожим на человека со всеми его слабостями. Он взглядом смерил меня с головы до ног и сказал:
— So sehen Sie also aus… — и затем добавил еще более язвительно, как будто он уже справился с чувством, которое считал непростительным: —…Hanna S.![122]
Я уставилась на него. Он засмеялся. Деланным, показным смехом, торжествующим смехом охотника, который поймал наконец дичь.
Он взял с бюро удостоверение личности и ткнул мне в лицо.
— Falsch, natürlich. Verbrechen gegen die Besatzungsbehörden![123]
Затем он бросил документ на стол. Взял пачку нелегальных «Де Ваархейд» и поднес ее мне.
— Illegale Zeitungen. Verbreitung von Feindespropaganda… Feindeshilfe, kurzum[124].
Он убрал листки газет и поглядел на револьвер. И снова засмеялся, стараясь, чтобы это вышло у него тонко, хитро, по-мефистофельски.
— Und zum Schluss: bewaffneter Terrorismus. Da braucht man nichts hinzuzufügen. Was?[125]
Я молчала. Он опять рассмеялся:
— Natürlich schweigen Sie. Wollen Sie diese Fakten etwa verneinen?[126]
Он показал на револьвер, на газеты и удостоверение личности.
Я молчала. Офицер пожал плечами. Затем открыл в своем бюро ящик. Вытащил оттуда напечатанный листок. Я сразу узнала его: полицейские ведомости, где были помещены моя фотография и воззвание ко всем — как можно скорее передать меня, предпочтительно живой, в руки оккупационных властей. Он перевернул листок, так что я могла увидеть, что там было, и острым кончиком карандаша показал на мою фотографию.
— Das sind Sie… Oder nicht?[127]
Я молчала.
— Wir wissen alles, — сказал он затем почти беспечно. — Sie können ruhig alles gestehen…[128]
Он опять язвительно улыбнулся с видом превосходства:
— Hier irren wir uns nie. Hier entwischt uns keiner[129].
Я ничего не сказала. Он поднял голову. И сделал знак дежурному.
— Frau Wemeldinge hierher…[130]—распорядился он.
Дежурный вышел. Я слышала, как он разговаривал в соседнем помещении. И вернулся с кем-то еще. Я невольно взглянула, кого он привел. И увидела крикливо одетую и сильно накрашенную женщину. Она сразу показалась мне знакомой, хотя я не могла определить, при каких обстоятельствах я ее видела. Я напрягла память. Бедную мою, измученную память, в которой было так много белых пятен!
— Sehen Sie die Dame an! — сказал офицер, картавя. — Damit sie sich Ihre Fratze besehen kann!..[131]
Затем он спросил совсем другим тоном, льстиво, с раболепной прусской учтивостью, снова повернувшись в сторону женщины:
— Na, Frau Wemeldinge… was ist Ihr Eindruck?[132]
— Это она! — сказала женщина. Обвиняющим жестом она протянула в мою сторону белую, слегка дрожащую руку. — Я сразу узнала ее! Это она и еще две девки… они просто-напросто остановили меня, перегородив дорогу велосипедами… Прямо позор, говорю я, что убийцу не поймали… Они притворялись, что ничего не понимают…
— Bitte, — сказал офицер. — Dies Mädel war also betätigt beim Attentat auf den Scharführer Obbe Schaaf?[133]
Он произнес имя «Схааф», как будто это было немецкое слово «Schaf»[134].
— Была ли она при этом? — завопила женщина. — Боже ты милостивый!.. Да ведь она самая отчаянная и отпетая из всей шайки.
Я уставилась на женщину: любовница Оббе Схаафа. Я видела ее единственный раз в жизни, она меня тоже; тогда на ней был пестрый халат огненного цвета, а на мне — плащ. Но волосы мои были тогда выкрашены в черный цвет. Я пожала плечами и отвернулась от нее, а она все продолжала кричать:
— Не отворачивайся от меня, убийца! Я хорошо помню, что ты говорила! Во всяком случае, ты была соучастницей!..
Офицер поднял руку и предупредил поток проклятий, готовых сорваться с губ женщины.
— Sie haben das Mädel von der Photographie erkannt, nicht wahr?[135] — сказал он, показывая ей полицейскую газету.
— Сразу же!.. — крикнула она. — Да она еще говорила мне тогда, что позвонит для меня в полицию!
Я тихонько засмеялась, повертываясь к ней спиной. Она вовсе не у знала меня. Я очень хорошо помнила, что насчет телефонного звонка говорила Ан, а не я. Офицер разом обернулся в мою сторону.
— Warum lachen Sie?[136]
Я не отвечала.
Он опять повернулся к фрау Вемельдинге, поблагодарил ее, сделал кому-то знак, чтобы ее вывели. Затем он встал. И прошел мимо меня по направлению к своей комнатке. Открыл дверь. И я услышала позади себя его голос.
— Bitte, bitte sehr… liebe, verehrte Frau Cheval…[137]
У меня все внутри напряглось, когда я услышала это имя. Я поглядела вперед, между ножками бюро, где лежал потертый коврик; офицер, видимо, имел обыкновение ставить на него ноги. Я услышала мелкие шажки. На меня повеяло слабым ароматом французских духов, он окутал меня, защипало слизистую оболочку; я чуть не чихнула. Крепко зажмурила глаза, чтобы сдержаться. Снова открыв глаза, я увидела; рядом со мной стоит мадам Шеваль, но уже в другом меховом пальто и в другой меховой шапочке; вуалетку она откинула. Лицо у нее было круглое, точно кукольное, без всякого выражения, глаза навыкате, тоненькие губы. Позади нее стоял офицер. Он, кажется, лично подвел ее ко мне. У нее за плечом он сделал несколько странных глубоких поклонов, а она улыбнулась ему своим пурпурным кукольным ртом и стояла, опустив глаза, пока он не уселся за бюро.
Он соединил кончики пальцев обеих рук и сказал мягко:
— Ihre Aussage, liebe Frau Cheval![138]
Мадам Шеваль поглядела на меня. Только тут на ее лице появилось какое-то выражение: на губах — издевательская, мстительная усмешка, дуги бровей сошлись, глаза потемнели. Это придало ей одновременно и человеческий и бесчеловечный вид; по крайней мере ничего кукольного в ней уже не было. Она цедила слова сквозь накрашенные губы:
— Das ist sie. Ohne Zweifel. Hab sie sofort wiedererkannt. Würde sie und die zwei ändern überall und sofort wiedererkennen. Hat wenigstens drei, vier Mal auf mich geschossen…[139]
Она выпрямилась, ее глаза сверкали злобой и презрением:
— Ich lebe noch!..[140]
Она взглянула на меня, как будто уже теперь-то я должна была что-то сказать. Я отвернулась от нее и молчала.
— Na, Hanna S.?.. — спросил офицер; он по-прежнему говорил мягко, но уже с иронией: — Haben Sie nichts zu erklären? Zu verneinen vielleicht?[141]
Я не дала ему никакого ответа. Он вздохнул, встал и опять подошел к мадам Шеваль. Не знаю, что он ей говорил. Затем он сам, я слышала это, проводил ее до двери. Обратно он шел более быстрым шагом. Сел на свое место за бюро. Вид у него был явно раздраженный. Постучав о стол карандашом, он сказал:
— Der Polizei-Inspektor hierher![142]
Я опять с любопытством поглядела, прежде чем осознала это. Подошел и встал рядом со мной высокий, желчного вида человек. Инспектор полиции. Тот самый инспектор полиции, который любил говорить скучные ядовитые двусмысленности и в свое время привел Ан, Тинку и меня в «Черные дрозды». На этот раз на его лице не было кривой усмешки. Лицо его ничего не выражало, ни хорошего, ни плохого. Я еще раз мельком взглянула на него. Усиленно билось сердце…
— Herr Inspektor… Haben Sie die Verhaftete jemals gesehen?[143]
— Niemals[144],— ответил инспектор.
Офицер нетерпеливо постучал карандашом по столу.
— Bitte. Sie haben sie kaum angesehen. Sehen Sie sich das Mädchen sehr genau an. Schärfen Sie Ihr Gedächtnis…[145]
Инспектор бросил на меня равнодушный взгляд; кадык медленно двигался над синим воротником его военного мундира.
— Na?.. Was sagt Ihr Gedächtnis?[146] — допытывался офицер. Инспектор по-военному повернулся к нему.
— Tut mir leid, Herr Oberscharführer. Hab sie niemals gesehen[147].
Офицер еще раз нагнулся над бюро.
— Sie wissen das bestimmt?[148]
— Bestimmt[149], — ответил инспектор.
Офицер некоторое время сидел молча, сжав губы. Видно было, что он очень недоволен. Затем он поднял глаза.
— Dann danke ich Ihnen, Herr Inspektor… Sie können gehen[150].
Инспектор отдал честь. Офицер провозгласил «Хайль Гитлер».
Подождав, пока инспектор не вышел из комнаты, он встал опять и картаво проговорил назидательным тоном:
— Der Inspektor hat Sie nicht wiedererkannt, weil Sie jetzt wieder Ihre rote Haare haben. Aber die Damen haben Sie sofort erkannt. Sie wissen wahrscheinlich selbst, dass die Frauen über ein viel ausgeprägteres Beobachtungsorgan verfügen als Männer. Es fällt ihnen erstaunlich leicht, Personen selbst nach langjähriger Frist ohne Zögern zu identifizieren[151].
Я не отвечала. Но улыбнулась спокойно, насмешливо, как ни в чем не бывало, слыша это смехотворное доказательство. Улыбка моя вызвала у него вспышку ярости. Я подняла руку, чтобы защитить лицо, так как он подошел ко мне вплотную.
— Du bist die Hanna S.!.. — сказал он, картавя. — Alle deine Schuftigkeiten sind uns ganz genau bekannt! Da hilft kein Schweigen! Wir wissen alles! Du dämliches holländisches Flintenweib! Du gehörst nicht unter anständige Leute! Du gehörst zu den Tigerinnen von Stalingrad!..[152]
Я взглянула на него, выпрямилась и сказала:
— Это огромный комплимент.
Он уставился на меня, будто не мог поверить, что я действительно заговорила. Я услышала позади себя какое-то движение. И почувствовала, что рука моего палача Аугусты вот-вот даст мне звонкую затрещину. И я повторила:
— Трудно придумать лучший комплимент для девушки из Сопротивления.
Несколько мгновений офицер с полуоткрытым ртом пялил на меня глаза. Я не знала, понял ли он меня. Возможно, он великолепно знал голландский. Но, видя глупое выражение растерянности на его лице, можно было предположить обратное. Неожиданно он отступил на шаг назад, резко одернул свой мундир и, картавя, приказал Аугусте:
— Abführen!..[153]
Страх
С этого момента меня начал преследовать мучительный страх. Он зародился не в каком-то уголке моей души, — он снова с ужасающей силой переполнил меня всю, с ног до головы. Я испытывала страх, когда ела, и то и дело откладывала алюминиевую ложку в сторону; испытывала страх, когда ходила взад-вперед по камере и вдруг останавливалась, словно что-то сжимало мне горло; лежа на тюфяке, я боялась заснуть. Страх не оставлял меня даже во сне. Я засыпала так, будто проваливалась в черную яму. Когда я просыпалась, вместе со мной просыпался и страх. Во мне как бы жила вторая Ханна.
Враги знали, кто я. Но не это было самое страшное; рано или поздно они все равно узнали бы это. Те, от кого я ждала помощи, никак не проявляли себя. Я соскоблила со стены календарь. Наступил апрель.
Враги оставили меня в покое, так могло показаться. Но я знала, что они меня в покое не оставят. Они развивали лихорадочную деятельность, стараясь опутать меня последними нитями своей паутины.
Я сидела за решетками, и никто не подал мне с воли весточки, знака, никто не подбодрил меня. Единственным, кто по-настоящему помог мне, был неприятный гарлемский инспектор полиции, которого я считала врагом, человеком, жившим двойной жизнью.
Видимо, сердце его, во всяком случае, принадлежало одному со мной лагерю — родине.
В первое время после допроса и очной ставки с ним я думала: вот теперь инспектор возвращается к своим друзьям, рассказывает, где меня встретил. Об этом узнают в Фелзене. А из Фелзена эта весть дойдет до моих товарищей. Если они до сих пор ничего не знали, то теперь уже знают все. Теперь они сделают все…
В последующие дни страх уничтожил и эту крупицу надежды. Я осталась совершенно одна, и только страх был со мной.
Меня отвели в наружный загон. Я заметила, что цемент между камнями и у прутьев решетки размок и оттуда подымался тепловатый, сырой запах. Значит, снега больше нет. Земля стала мягкой, омылась дождем и пропиталась запахами талого снега и весенних ручейков.
Зима и в самом деле кончилась.
Одна лишь мысль об этом переполнила бы меня восторгом, если бы я могла очутиться там, на улице.
Страх отравлял даже весенние запахи, которые я вдыхала. Весна пришла и своим светом и голубизной окутала тюрьму. Даже вся камера, такая тусклая и грязно-серая, неожиданно наполнилась бликами света. Они играли и переливались, чуть расплывчатые и ласковые, как будто небо подмигивало мне. Казалось, я слышала робкий лепет солнечных лучей; и в этих лучах я увидела толстый слой пыли на оконном стекле, а за ним — четкие изгибы ветвей на каштанах.
Страх нашептывал мне: все это ни к чему. Если и происходят в мире какие-то перемены, то это ничего не значит, это не для тебя.
Я думала: «Никого нет. Никого. Никого…»
Я твердила это слово про себя до тех пор, пока оно не утратило всякий смысл. Никого не было со мной, и никто не приходил ко мне, один лишь тюремщик, человек-автомат, ничтожная пешка, нуль; у него не хватило мужества ответить мне хоть словом, когда я спросила его: «Как дела?»
Я глядела на весеннее небо. На воле бушевал ветер; а мне даже не пришло в голову, что такая погода благоприятна для военных действий.
Я не понимала, почему меня так долго не трогают. И самый этот факт еще усиливал мой страх. Я нацарапала на стене календарь: девятое, десятое, одиннадцатое апреля… Иногда я думала: случилось что-нибудь ужасное. Что-то, задержавшее окончание войны.
Может быть, немцы и западные союзники все же заключили сепаратный мир… Неужели нацисты сняли все свои войска с Запада и загородили русским дорогу на Берлин? Может быть, может быть… Дикие фантазии рождались в моем мозгу; мне чудилось, будто окружающие меня предметы корчат гримасы и смотрят на меня насмешливыми глазами, их блеск мерещился мне в темноте.
За мной пришли Аугуста и дежурный. Неожиданно, как и всегда. Я заметила, что страх оказал мне плохую услугу. Я шла вдоль железных коридоров, мимо черных, обитых железом дверей, но прежней уверенности во мне не было. Я предвидела новый допрос, но не имела никакого представления, о чем меня будут спрашивать, что мне будут говорить.
Аугуста втолкнула меня в зеленую комнату. Офицер сидел за своим бюро. На меня он даже не взглянул. Минуты через две он как-то неопределенно махнул мне рукой. Аугуста, видимо, поняла этот жест.
— An die Wand[154],— приказала она.
Я подошла к стене и встала к ней спиной. Больно схватив меня за руку, она перевернула меня и, тяжело дыша, сказала:
— Weg mit der Schnauze, du![155]
Я стояла, повернувшись спиной к комнате, и не знала, что за этим последует.
По тому, как ясно слышалось тяжелое дыхание мощной груди Аугусты, я чувствовала, что она стоит или сидит совсем близко от меня. Я слышала, как офицер писал и его перо царапало бумагу. Какой-то странный яркий блик скользнул вдоль полинялых обоев, отливая тусклым золотом; в луче света пролетела муха. Я следила за ней взглядом. Страх сковал неподвижностью мое тело.
Время шло, но все оставалось по-прежнему. И вдруг я услышала на улице шум автомашины. Что-то с громким стуком захлопнулось, раздались неясные, приглушенные голоса, и все эти звуки, словно по цепочке, распространялись по всему зданию. Ясно ощущалось волнение, готовое, казалось, вылиться в определенную форму. Шум приближался и завершился восклицанием.
— Achtung!..[156]
Скрипнули ножки стула; я поняла, что офицер встал и пошел к двери. Мне показалось, что пыхтение и сопение Аугусты участились.
Кто-то открыл дверь. Два мужских голоса — один офицера и другой незнакомый — раздались почти одновременно; послышалось громкое приветствие, к которому присоединилась и Аугуста, стоявшая позади меня: — Heil Hitler!
Дверь плотно захлопнулась. Кто-то вошел в комнату и неторопливо зашагал ко мне. Позади меня он остановился. И больше ничего; видимо, человек меня разглядывал. Я крепко сжала зубы. Вскоре я почувствовала на своем боку легкое прикосновение палочки или хлыста.
— Drehen Sie sich um[157],— произнес холодный, бесстрастный голос.
Я обернулась. И поглядела в желтое, узкое лицо высокопоставленного эсэсовца. Он снял фуражку, но на воротнике у него я увидела серебряную эмблему «мертвая голова»; такая же эмблема была на черных обшлагах его мундира. На левом нагрудном кармане — железный крест с какими-то украшениями. Мечи и дубовые листья, подумала я. И еще много серебряных орденов и медалей украшало его грудь от ключицы до живота. Сапоги — из мягкой светло-коричневой кожи, так же как поясной ремень и кобура. Я опять взглянула ему в лицо. Я его где-то видела. Он бесстрастно и все же внимательно смотрел на меня. Глаза — серо-зеленые, какие-то зыбкие, хотя они непрерывно следили за мной оценивающим взглядом. Та же неустойчивость, несобранность отличали и его внутреннюю сущность, хотя он упорно старался казаться непоколебимым. Когда я это поняла, мне показалось даже, что он стал меньше ростом, а я сама — выше.
— Das ist sie also, — сказал эсэсовец. — Das Mädchen mit dem roten Haar[158].
— Jawohl, Herr Sturmbannführer, — подтвердил мой офицер с такой готовностью и так раболепно, что мне стало ясно: человек с желтым лицом и испытующим взглядом — один из крупных главарей фашистской банды. — Es ist die Hanna S.[159]
— Sieht aber ganz harmlos aus, — сказал штурмбаннфюрер (я не имела никакого представления, что означает этот титул). — Unglaublich[160].
Он сунул руку в нагрудный карман и вынул монокль. Затем вставил его в правую глазную впадину; на его худощавой холеной руке был массивный перстень с эмблемой мертвой головы на светлом опале. Эсэсовец некоторое время внимательно разглядывал меня, как будто монокль помогал ему выявить мои внутренние свойства. Затем еще раз повторил: — Unglaublich.
Офицер жестом пригласил эсэсовца пройти к бюро — ни один лакей не мог бы сделать этого лучше — и сказал:
— Wenn Herr Sturmbannführer belieben sich setzen zu wollen?[161]
Штурмбаннфюрер отказался, махнув рукой. Он скривил рот, над которым росло слабое подобие усов, так что получилось нечто вроде улыбки, и сказал, глядя на меня:
— Danke. Ich stehe gut. Den Damen gegenüber soll man sich galant benehmen. Nicht wahr, Fräulein S.? Besonders wenn sie so grosse Tiere sind…[162]
Я заметила, что он подбоченился и действительно держит в руке плетку для верховой езды, хотя приехал, конечно, на автомашине. Наклонившись ко мне, он проговорил:
— Ich irre mich doch nicht? Sie haben, sozusagen, die ganze illegale kommunistische Partei in der Tasche?[163]
Я ничего не сказала. Он беззвучно рассмеялся.
— Ach ja… Ich vergass. Sie sind die grosse Schweigerin. Die bloss eihmal den Mund geöffnet hat. Als man Ihnen sagte, Sie seien den Tigerweibern von Stalingrad ähnlich…[164]
Он опять взмахнул рукой.
— Alles Wurst, alles Romantismus… Wir sind nüchterne Leute. Wie stehen zwischen Leben und Tod, Fräulein S… Wir wäre es, wenn Sie die Tasche umkehrten und mir auf der Stelle, ganz einfach, die Namen Ihrer kommunistischen Kameraden aufzählten, samt den Stellen, wo man sie finden kann?[165]
Я ничего не ответила.
— …Damit man Ihnen den Weg zum Leben offen hält?..[166] — допытывался эсэсовец. Голос его по-прежнему оставался казенно-безразличным. Как будто он констатировал какие-то непреложные, сухие, избитые истины. Голос этот внушал мне гораздо больше страха, чем побои, угрозы и глупые вопросы офицера.
Я не отвечала. Штурмбаннфюрер протянул худую белую руку с кольцом в сторону офицера и сухо сказал:
— Die Dokumente[167].
Разведчик поспешил передать ему папку. Штурмбаннфюрер сделал два шага назад и перелистал папку.
— Eine gehörige Liste, — начал он. — Sabotage. Mord und Mordversuche. Grossverbrechen gegen das deutsche Reich, Feindeshilfe… — Он засмеялся и взглянул на меня. — Fast grossartig, wenn es nicht so ganz durchtrieben und kriminell wäre… Sagen Sie, wie kamen Sie eigentlich dazu, eine bolschewistische Agentin zu werden? Sie waren doch früher Studentin. Anständig. Selbst sozial-demokratisch!..[168]
Он глядел на меня сквозь монокль. Я смотрела в его желтое, худое лицо. И медленно, подчеркивая каждое слово, сказала:
— Я защищала свою родину. Против немецкого фашизма. Точнее — против политического бандитизма.
Эсэсовец быстрым движением глазных мышц сбросил монокль и заявил:
— Ein Mirakel. Das Fräuleih S. hat aufs neue gesprochen. Und st wunderschön. Wie wenn es gedruckt stände[169].
Я продолжала, как будто я в самом деле хотела объяснить ему, что мною двигало:
— Политический бандитизм терпит поражение. Всюду и всегда. Виселица для гитлеровской Германии стоит наготове. Я счастлива, что кое-что сделала, чтобы ускорить свершение этого приговора.
Штурмбаннфюрер снова вставил монокль в глазную впадину и несколько мгновений опять рассматривал меня, хотя стоял очень близко ко мне и гораздо лучше мог бы видеть меня невооруженным глазом.
— Sagen Sie mir etwas, was ich nicht weiss, — предложил он мне. — Damit wir zu vernünftigen Sachen kommen. Wo sitzt der illegale kommunistische Parteivorstand?[170]
Я не отвечала. Он спросил:
— Mit wem haben Sie zusammengearbeitet? Sagen Sie mir die Namen. Lass uns einen Kuhhandel machen. Ganz grob und ohne Umstände. Sie erzählen mir etwas, und ich lohne es Ihnen. Sie sind jung. Sie wollen leben. Also. Rücken wir heraus mit den Informationen[171].
Я улыбнулась. И заметила, что под его сухой желтой кожей вспыхнули два неярких красных пятна.
— Я не отрицаю, что я Ханна С., — сказала я наконец. — Не буду также отрицать того, что вы ставите мне в вину, поскольку я это делала. Я горжусь этим. Но что касается не меня одной, то никакая сила вам тут не поможет. Я и мои товарищи помогали ускорить падение нацизма. Этого достаточно.
— Sagen Sie, wo die zwei Mädel zu finden sind, die mit Ihnen geschossen haben?[172] — спросил эсэсовец.
— Германия находится накануне крушения, — ответила я. — Возможно, красные войска уже окружили Берлин… Теперь война долго не продолжится. Может, завтра все будет кончено.
Я заметила, что красные пятна на его лице все увеличивались. Несколько раз он стегнул хлыстом по светло-коричневому сапогу.
— Uebe Vernunft, — раздельно произнес он. — Schwindeln Sie sich selbst keinen Heroismus vor. Sagen Sie ganz ruhig und unsentimental, was wir wissen wollen. Wir haben Haftbefehle, aber auch Entlassungsscheine[173].
— Возможно, гитлеровская Германия продержится еще несколько дней, — возразила я и взглянула на яркие пятна на лице главаря эсэсовцев. — Конец ее и суд над ней неминуемы. Честные люди всего мира не успокоятся, пока последний нацист не понесет справедливого наказания.
— Meinen Sie? — спросил он и поглядел на свои блестящие золотые наручные часы. — Es ist jetzt zwo Uhr vierundvierzig. Mein Angebot bleibt von Kraft bis drei. Aussage, Protokoll und Unterschrift noch heute Nachmittag. Und wenn Sie wollen — Ihre Freiheit[174].
Я пожала плечами.
— Не к чему больше говорить, — сказала я, — по крайней мере о том, что делали я и мои товарищи. Хочу лишь сказать кое-что о Германии. К вашей стране у меня нет ненависти. Разумеется, вам не понять этого.
— Dreizehn Minuten[175],— сказал эсэсовец, скосив глаза на маленький блестящий циферблат наручных часов.
— Вы торопитесь, — заметила я. — Это понятно. История подгоняет вас. Не только нацистов, но и весь немецкий народ. Он узнает теперь, что значит перегрызть глотку невинным людям. Он стал жертвой собственных злодеяний. Но появится новая Германия. Вы в ней жить не будете. Это будет Германия, которая покончит с тиранами в военной и всякой другой форме. Потому что до тех пор, пока по земле будет ходить хоть один немец в таком позорном одеянии, Германия не может быть счастливой, да и весь мир также.
Монокль вывалился, зазвенел, ударившись о железный крест, упал к ногам штурмбаннфюрера войск СС. И разбился на мелкие кусочки. С чувством невероятного удовлетворения, даже волнения, я увидела, что одержала победу над негодяем. Его чванное спокойствие, сдержанность, его пустая надменность были симуляцией; они разлетелись в прах, как и его монокль. Красные пятна на его лице пылали, его просто трясло.
— Du unterstehst dich, die SS-Uniform zu beleidigen! — воскликнул эсэсовец. Голос у него сделался резким и пронзительным, как у сварливой бабы. — Was das rote Gesindel sich nicht erlaubt! Wir kennen dich doch, du Aas! Brauchst dich nicht mehr zu zieren! Bist ja nichts anderes gewesen als eine…[176]
Слово, сказанное им в конце, ударило меня как хлыстом. Я была потрясена.
Хюго, подумала я. Эсэсовец сказал это не только обо мне, но и о Хюго. Эсэсовцы бесчестят Хюго в могиле, так же как они глумились над ним, когда Хюго лежал на смертном ложе; они выдали его за другого, повесив на запястье записку «английский летчик». Подлинно человеческое и благородное чувство, присущее человеческой природе, нацисты свели к порочным инстинктам, любая истина в их интерпретации становится ложью.
Я поднялась на цыпочки перед штурмбаннфюрером войск СС и плюнула ему в лицо.
И почувствовала, что страха больше нет.
Сон
Аугуста и офицер били меня по очереди. Они бросали меня от одного к другому. Когда уставал один, принимался другой. Я вся сжалась, ушла в себя. И думала: я победила. Слышала, как удары свистели и ранили мне кожу. Вдруг что-то разорвалось, сломалось, и полилась горячая кровь. Лицо я защитила рукой; мою руку отбросили, и на секунду я увидела фигуру начальника эсэсовцев, точно зеленый призрак; носовым платком он все еще вытирал себе лицо. Затем последовал еще один удар. Я лежала на полу, и мне казалось, будто целый отряд солдат прошел по мне, топча меня сапогами. Я глубже спряталась в скорлупу своего тела. Боль преследовала меня и там, внутри. Однако она как бы только колола меня кончиком своих стрел. Где-то в глубине моей души было неприступное убежище. Я улыбнулась и потеряла сознание.
Очнулась я на тюфяке в своей камере.
Я была удивлена, оглушена, избита и вся пылала. Я вспомнила все, что произошло. Я была сломлена и все же осталась непоколебимой. Я встала с нар. Вымыла лицо в миске с питьевой водой. Прихрамывая, прошла по камере и поглядела в окно. Ветви каштанов качались на сильном ветру. Мне все еще казалось, что я улыбаюсь. Если улыбки даже не было на моем лице, она затаилась где-то глубоко во мне, и от нее по всему моему телу распространялось сладостное чувство удовлетворения.
Я растирала ушибленные места. Я держала в руках свои волосы и медленно обвивала их вокруг пальцев. И держала их так, чтобы на них падал свет. Они отливали темно-рыжим, каштаново-рыжим блеском, напоминая по цвету красное дерево; они были такие теплые, живые, я сама удивлялась их густоте и блеску, а голова разламывалась, и все тело жгло от бесчисленных воспалившихся ссадин.
К концу дня меня опять взяли. На этот раз меня сопровождал один лишь офицер. Я ожидала новой экзекуции. Но этого не случилось. Офицер привел меня в маленький боковой коридор. В голом помещении, где висел лишь календарь и доска с объявлением о вербовке в войска СС, сидел человек средних лет в штатском; по виду он был похож на клерка из нотариальной конторы.
— Садитесь, — сказал он мне.
Я удивилась, что он говорит по-голландски и как будто не имеет ничего общего с нацистами. Он пододвинул к себе папку, отыскал то, что ему было нужно, и спросил:
— Вы Ханна С.?
Я ответила, что да.
— Слушайте хорошенько, — сказал он, — и делайте замечания, если вы с чем-нибудь не согласны.
Он начал читать. Здесь было суммировано все, что я делала за последние два года. Я снова удивилась, как много знали немцы. Начиная с того момента, когда я вместе с Хюго начала борьбу.
Еще больше удивило меня, как часто мне удавалось избежать ареста. Некоторые факты приводились в виде предположения или вопроса. Помощник нотариуса поглядывал на меня сквозь стекла очков и спрашивал:
— Совпадает?
— Все совпадает, — отвечала я.
Он продолжал читать: заговоры, нападения, покушения на группы и на отдельных лиц. Немцы в самом деле знали многое. Они приписали мне решительно все — кражу велосипедов, похищение продовольствия, к чему я не имела никакого касательства, но совершенно не упоминали о многих вещах. Я знала, что это уже не имеет значения. Для тех, кто более не различает в жизни ложь и правду, все одинаково. Для меня же, строго отделявшей ложь от правды, нацистские предположения и толкования больше в счет не шли.
Помощник нотариуса прекратил чтение и в который раз задал вопрос:
— Все совпадает?
— Все, — ответила я.
— Подпишите, — сказал он и протянул мне свою ручку. Он наклонился ко мне, на одно мгновение я взглянула ему прямо в лицо. Это было незначительное лицо мещанина, ограниченного и довольно трусливого. Глупый человечек, который продался немцам и позволяет им распоряжаться собою. Но, помимо ограниченности, на его лице, когда он глядел на меня, было заметно какое-то иное выражение; что оно означало, я точно не поняла, — нечто вроде восторга, уважения или сочувствия. Внезапно он скороговоркой прошептал:
— Твенте и Ахтерхук освобождены.
Я уставилась на него. Он быстро отвел взгляд в сторону, постучал тупым пальцем по протоколу и громко и сердито сказал:
— Здесь, пожалуйста, подпишите…
Я подписала. Он промокнул мою подпись, захлопнул папку и вышел из комнатки. Несколько мгновений я сидела неподвижно — до меня не сразу дошло то, что сказал клерк.
В дверях появился офицер и сделал мне знак. Он проводил меня обратно в камеру.
Я лежала на лошадиной попоне, а здание тюрьмы тонуло в море зеленоватого, беспокойного вечернего сумрака. У меня снова болели ушибы на руках и ногах. Но под этой болью пламенем восторга и удивления разгоралась радость. Твенте и Ахтерхук…
Наконец-то союзники снова начали двигаться. Весенняя погода действительно способствовала освобождению. Они стремились окружить немцев, отрезать им путь домой, в неметчину. Я лежала, уткнувшись лицом в лошадиную попону, и рыдала, потому что разрядилось напряжение.
…В дюнах переливался свет. Я знала эту тропинку. Никогда не была она такой светлой. И никогда я так быстро, так легко не шла — точно невесомая! Мне даже казалось, что я не шла, а скользила. Странно, думала я; но затем поняла: ветер дул мне в спину, он подгонял меня вперед. Я видела кирпичные дома во впадинах между дюнами; видела неяркий радужный блеск стекол в теплицах. Тогда только я заметила на домах кое-что, чего раньше я не видела, — на них были вывешены голландские флаги.
Я смеялась и махала рукой этим флагам. Затем я услышала восторженные крики детей. Я уже не шла больше по тропинке среди дюн, я неслась мимо сел. В них царило бурное праздничное веселье. Старики смеялись и кашляли от смеха, а суровые жители польдеров, мужчины и женщины, сидели, обнявшись, и любовались на детей. А дети выбегали на улицу, они несли пестрые гирлянды, которые растягивались, как гармоника; они бросали в воздух длинные разноцветные ролики серпантина, и обрывки бумажных лент развевались на водосточных трубах и на ветвях деревьев, окаймлявших сельскую площадь… Я проскользнула мимо них и снова попала в полосу огородов. Хотела повернуть голову, чтобы поглядеть в сторону. Но странное дело: голова моя неподвижно сидела на плечах, и я могла глядеть только вперед. Мне показалось, что посреди широкого зеленого поля возвышался небольшой бугорок чуть короче огородной грядки. Мне необходимо было выяснить, что это такое, но голова моя не двигалась, и огороды остались позади. Я очутилась на проселочной дороге: она была усыпана гравием, и я долго неслась над нею, пока вдали не показался кто-то, едущий мне навстречу. Я остановилась посреди дороги, ждала и глядела. И увидела, что навстречу мне несется двуколка, запряженная высокой гнедой лошадью. Колеса двуколки были расписаны черным с золотом; солнце щедро рассыпало повсюду свои блестки. Только тут вдруг заметила я, кто сидит в повозке. Это был Хюго. Он улыбался. На нем была фризская одежда: короткие брюки, белые чулки, башмаки с серебряными пряжками, сюртук с широкими полами и высокая шляпа. Он остановил лошадь и протянул мне руку.
— Хюго, — сказала я, — какая нелепая одежда; но тебе она очень идет.
Он поднял меня и усадил рядом с собой.
— Ведь я же уроженец Западной Фрисландии! — сказал он. — Мои отец и мать происходят из Схахена. Моя сестрица — медицинская сестра.
Хюго перегнулся назад и стал что-то искать. Из складки опущенного кожаного верха он вынул большой старинный кружевной платок. И осторожно накинул его мне на плечи. Затем снова нагнулся, вытащил золотое украшение, которое надевается под чепчик, и протянул его мне.
— Если ты наденешь его, то будешь выглядеть точь-в-точь, как моя бабушка, — сказал он.
— Хюго, — возразила я, — это еще более нелепо. Платок — просто прелесть; я никогда не видела ничего чудеснее… А золотой обруч? Разве я смогу спрятать под ним свои волосы? Как делала это твоя бабушка?
Он взглянул на меня. Умное, золотистое от загара лицо, голубые глаза, чуточку испуганные и все же смеющиеся.
— Ах да, черт возьми, — сказал он. — Моя бабушка всегда коротко стригла волосы…
Он поглядел на мои рыжие кудри, осторожно протянул руку, стал перебирать их. Потом он наклонился ко мне. Я сняла с него шляпу. Лицо его утонуло в моих волосах.
— Ты хочешь, чтобы я тоже остриглась?.. — спросила я нежно.
Он покачал головой, еще ближе прильнув ко мне. Я прижала к себе его голову.
— Едем, возница, — сказала я наконец. — Нельзя стоять посреди дороги… Скоро придут люди.
Он выпрямился. Лицо его сияло. Он спросил:
— Где моя шляпа?
Я отдала ему шляпу. Он надел ее. Затем вынул из футляра пестро разукрашенный кнут и щелкнул им над лошадиной спиной.
— Это верно, — сказал он, — сегодня праздник освобождения… Вперед, вперед!
Лошадь тронулась. Я сжала руку Хюго. Он улыбнулся и натянул поводья своими сильными руками. Он правил, приноравливаясь к ходу лошади и прищелкивая языком. Мы ехали все быстрее и быстрее между лугами, поросшими зеленой молодой травой; и вот мы уже подъехали к окраине села, прогромыхали мимо огородов. Внезапно я вспомнила маленький холмик, который я видела там, странный, похожий на обрубленную грядку; мне показалось, что на холмике росло дерево, бросая тень, поэтому он был виден мне лишь наполовину, если не меньше… Изо всех сил пыталась я повернуть в ту сторону голову.
— Вперед гляди, вперед!.. — крикнул Хюго. Мы с грохотом промчались мимо. Шляпа слетела с головы Хюго. Его короткие каштановые волосы развевались при каждом порыве ветра. И я чувствовала, как ветер раздувает и колышет и мои рыжие кудри.
— Чудесно, Хюго!.. — воскликнула я. — Куда мы едем?
Лошадь мчалась галопом. Двуколка подпрыгивала и громыхала. Хюго смеялся. Он еще выше поднял вожжи; видимо, он хотел еще подогнать лошадь. Я все крепче цеплялась за его руку. И вдруг мне показалось, будто я начинаю превращаться в Хюго. Да, так оно и есть. Я как бы растаяла и слилась с Хюго. Почувствовала вожжи в своей руке. Теперь в двуколке был только один седок — Ханна, но Ханна была Хюго и Хюго был Ханной, на мне были башмаки с серебряными пряжками, а волосы оставались рыжими, рыжие кудри развевались на ветру, как флаг, звенели лошадиные подковы; снова послышались восторженные крики детворы, раздался звон колоколов…
Колокола звонили.
Был вечер. Камера окутала меня серой паутиной сумерек. Я слышала, как часто бьется у меня сердце. Я все еще лежала вниз лицом на серой попоне. Радостные, ликующие звуки моего сна постепенно замирали и глохли. Я знала опять, кем я была и кто я теперь. Я повернулась на спину и стала неподвижно ждать, чтобы успокоилось мое сердце.
Я понимала, что со мною будет. Завтра, или послезавтра, или же тогда, когда враг этого захочет.
Дюны
Смерть. Это робкое весеннее солнце — смерть. Всюду вокруг меня смерть; она в дюнах, в колосняке, который царапает мне ноги, она в море, которого я не вижу, но чье дыхание чувствую; смерть в спокойном дуновении ветра и в облаках, куда я как бы медленно поднимаюсь, карабкаясь по откосу. Смерть позади меня: четверо фашистов с револьверами и автоматами. Я знала это, когда мне объявили, что я должна опять ехать в Гарлем на допрос и когда в Гарлеме мы не остановились. И окончательно убедилась, когда возле Приморской дороги в автомашину влез с лопатой еще один молодчик из «службы безопасности» и рукояткой лопаты задел мои колени. Нет, я знала это и раньше. Еще когда Аугуста выводила меня из камеры, заставила меня надеть пальто и повела к автомашине, когда машина выезжала со двора, а я сидела, окруженная с двух сторон тюремщиками. Они увезли меня из камеры навстречу моей смерти. Они сами — порождение смерти. Их трухлявая личина противна жизни. Они привезли меня сюда, в эти дюны, чтобы всадить в меня свои пули. Они с удовольствием всадили бы пули в самую жизнь, если бы только жизнь захотела превратиться в исполинское существо, с которым они могли бы разделаться — даже в этот час их собственной гибели! Чтобы они могли остаться одни со своей собственной смертью.
Внезапно меня осенило: я не должна думать, как они. Между моими убийцами и мной нет и не может быть ничего общего. Из своего испорченного нутра они изрыгнули смерть и пустили ее над нашими дюнами, над нашими землями, подобно тому как болото распространяет во все стороны свои смертоносные испарения. Они задумали удушить меня в этом болоте, как они удушили уже многих. Теперь я знаю, болото — в них самих; не во мне и не в том, что меня окружает. Я умру, но весна и солнце по-прежнему будут сиять. Голландия станет свободной. Этого недолго ждать. Я была с моей страной и с моими соотечественниками. Я все еще живу вместе с ними, дышу с ними одним дыханием. Я иду, и мои ноги ступают здесь, по земле Нидерландов, которую не сможет поглотить никакое болото. Скоро я стану землей Нидерландов, и убийцы не будут иметь власти надо мною. Хюго. Отец и мать. Ан и Тинка. Мои товарищи. Я взываю к вам. К каждому из вас. Фашисты погасят мой взор и прервут мое дыхание, и тело мое останется лежать в траве. Останется все, чем я была здесь на земле, — человеческое существо с человеческим именем; все, что сейчас идет навстречу своему уничтожению, потому что немецкие фашисты так хотят. Я обращаюсь ко всем. Я отвергаю эту смерть, потому что вынуждена принять ее из их рук! Я вызываю в памяти всё — свою любовь и свою ненависть, и с каждым шагом вновь обретаю то, что считала утраченным: вон там простираются села и города, высятся дюны — они останутся. Рыжеволосой девушки, за которой фашисты так долго охотились, вскоре больше не будет; но убийцы не понимают, что я уже ускользнула от них, — в эту самую минуту я освобождаюсь от них и от их смерти и навсегда отождествляю себя с тем, что останется после меня — с живущими на земле, любящими, и с тем, что будет жить, — со всем, чем фашисты никогда не завладеют.
Этот склон дюны неровный, подыматься трудно. В последний раз я шла между дюнами, когда еще лежал снег. Теперь дюны сбросили оковы зимы. Я вспомнила дюны моей юности. Конец смыкается с началом. Здесь, в этих дюнах я бродила ребенком. Должно быть, вон там, возле песчаной впадины, мы как-то отдыхали с отцом. Я была совсем еще маленькая, лет четырех или пяти. Долго усидеть я не могла и начала бегать кругом и играть. Я зашла довольно далеко. И вдруг я наткнулась на кролика в силке. Дотронулась до него. Я испугалась, как будто мою руку что-то укололо. Кролик был твердый, неподвижный и бездыханный. Это было первое мертвое создание, какое я увидела, к которому прикоснулась. Ветер играл его белой и серой шерсткой. Редко когда я так долго и безутешно плакала. Взволнованный отец прибежал на мой плач, поднял меня с земли и быстро унес с того места. Дома мне дали сладостей и новую игрушку, которая, собственно говоря, была куплена ко дню моего рождения. Меня ничем нельзя было утешить. Я не могла произнести ни слова. И плакала даже во сне.
Вскоре я буду спать, но слез не будет, хотя я ненавижу тех, кто расставил для нас несущие смерть силки, ненавижу сильнее, чем злого человека, который поймал в силки кролика.
Я поднялась до середины склона. Трава клонится передо мною на ветру. Надо бы остановиться и оглядеться вокруг — в последний раз. Наверное, они заметили мою невольную задержку. Что-то просвистело около моей головы. Быстро подношу я руку к оцарапанному месту. Из уха сочится кровь. Я оборачиваюсь и вижу: позади меня, вытянув шеи, стоят они, четверо мужчин, один из них с заступом; их лица — трусливые пустые маски, взгляд побежденных, которые все еще хотят истязать… Стрелял тот длинный, с бескровными губами. Я вижу это по его поднятой руке с автоматом, по паническому выражению его мертвых глаз. Они боятся, решительно всего боятся. Я презрительно улыбаюсь и говорю:
— Я стреляю лучше, чем вы.
Я иду дальше. Мне кажется, что сюда подступило море, что впадина между дюнами наполняется водой с песком. Солнце льет из-за края облака такой ослепительный свет, что у меня начинает кружиться голова. Внезапно я вся переполнилась светом, солнцем и волнением. Но продолжается это недолго. Внизу кто-то кричит. Немецкие слова, мерзкие, крикливые и оскорбительные звуки. Мое взволнованное сердце отбрасывает их и гонит прочь, как море кусок дерева. Свет режет глаза и неистовствует, свет превращается в боль. Я вынуждена остановиться. Но нет уже света.
Нет больше голосов. Только фашистские пули из автомата. Я вся пронизана этими бешеными пулями. Я падаю.
Выкрикнула ли я дорогое имя? Я не ощущаю больше ничего, боль и земля подо мной. Я хочу видеть солнце. Я была коммунисткой. Коммунистка приветствует солнце.
Солнце, пошли привет и мне!
Солнца больше нет.
Боли больше нет.
Примечания
1
«Красный вторник» — третий вторник сентября месяца — день открытия парламента. В этот день ежегодно устраиваются массовые демонстрации в память мощной демонстрации 1911 года в Гааге, организованной социал-демократической партией Голландии и выдвинувшей требование всеобщего избирательного права, в том числе и для женщин.
(обратно)2
Трульстра, Питер Йеллес (1860–1930) — один из основателей в 1894 г. социал-демократической рабочей партии Голландии. Первоначально придерживался левых интернационалистских позиций, но через несколько лет лидеры этой партии скатились к реформизму.
(обратно)3
Вибаут Ф. М. (1839–1936) — член СДРП Голландии, оппортунист, председатель парламентской фракции СДРП в 1922–1935 гг.
(обратно)4
Городской парк в Гарлеме.
(обратно)5
Лауренс Янсзоон Костер (XV век) — по свидетельству голландского ученого Адриануса Юниуса (1511–1575), изобретатель книгопечатания.
(обратно)6
Обозначение различных организаций Сопротивления в Голландии.
(обратно)7
Koninklijke Marine — королевский флот (голл.).
(обратно)8
Г. Колейн (1869–1944) — голландский политический деятель, ярый реакционер; между первой и второй мировыми войнами — премьер-министр.
(обратно)9
Дары любви (нем.).
(обратно)10
Малайское приветствие, означающее «добрый день» или «до свидания», весьма распространенное в Голландии.
(обратно)11
Кенау, Симонс Хасселаар (1526–1588) — предводительница горожанок, героически защищавших осажденный испанскими войсками город Гарлем в 1572–1573 гг.
(обратно)12
Средство для предохранения дерева от гниения.
(обратно)13
Ijzel — иней, гололедица (голл.).
(обратно)14
Ван Хохендорп, Хэйсберг Карел (1762–1834) — голландский государственный деятель, призывал в 1813 г. к объединению Голландии под властью Оранской династии.
(обратно)15
Что там наверху? (нем.).
(обратно)16
Больная (нем.).
(обратно)17
Что с ней? (нем.).
(обратно)18
Ждет ребенка или еще что? (нем.).
(обратно)19
Что с вами? (нем.).
(обратно)20
Заушница… Свинка! (нем.).
(обратно)21
Где вы? Что там? (нем.).
(обратно)22
Больная девушка… У нее заушница… (нем.).
(обратно)23
Заушница… Но ведь это заразная болезнь! Тьфу ты пропасть! Иди вниз, болван! Она заразит, пожалуй, всю нашу роту! Быстро, быстро! Вон из этого злополучного дома! (нем.).
(обратно)24
Игра слов: «vos» — начальный слог фамилии Фосландер. В переводе с голландского языка слово «vos» означает «лиса».
(обратно)25
Мюссерт А. А. (1894–1946) — основатель и руководитель национал-социалистского движения в Голландии. По приговору суда расстрелян в 1946 г.
(обратно)26
Гнусности (нем.).
(обратно)27
Нуркс — персонаж из книги «Камера обскура» известного голландского писателя Гильдебранда (Н. Беетса, 1814–1903 гг.).
(обратно)28
«Управление» и «главная контора» (нем.).
(обратно)29
Национал-социалистское движение (партия фашистов) в Голландии.
(обратно)30
D-day, Doomsday — судный день, конец мира (англ.).
(обратно)31
Wit — белый (голл.).
(обратно)32
W. G. — начальные буквы от Wilhelmine Gasthuis — больница имени королевы Вильгельмины (голл.).
(обратно)33
10 мая 1940 года, когда гитлеровские войска оккупировали Голландию, под Греббебергом (провинция Гелдерланд) произошла битва, в память которой там воздвигнут монумент.
(обратно)34
W.А. — Weerafdeling (голл.) — военизированные отряды фашистской партии в Голландии «Национал-социалистское движение».
(обратно)35
Стой, каналья! (нем.).
(обратно)36
Стой! Мы тебя все же заберем! (нем.).
(обратно)37
Ах ты, свинья, дезертир!.. (нем.).
(обратно)38
Объявления (нем.).
(обратно)39
Городская медицинская служба.
(обратно)40
Проклятие… Уберите флаг! (нем.).
(обратно)41
Приемные пункты (нем.).
(обратно)42
Трудовая повинность (нем.).
(обратно)43
Честь имею, уважаемые дамы. Мое имя — Пауль. К сожалению, не могу назвать своей фамилии. Надеюсь, что в скором времени смогу это сделать (нем.).
(обратно)44
Безусловно (нем.).
(обратно)45
Конечно. Нам привезли превосходный французский коньяк (нем.).
(обратно)46
Килограммов пятьдесят будет (нем.).
(обратно)47
Это вы, да? Идемте, идемте, все готово (нем.).
(обратно)48
Пьяные… Сумятица… Быстро, быстро… (нем.).
(обратно)49
Девушки? (нем.).
(обратно)50
Они (нем.).
(обратно)51
Стоять на месте. Вот так. Не болтать. Хлопушки мы принесем вам сюда… (нем.).
(обратно)52
Чтоб тебя черти взяли!.. Ну и шум ты устраиваешь, парень… Не услышали бы они нас там! (нем.).
(обратно)53
Больше не мог… такая тяжесть… Они там ничего не слышат. Они по-прежнему шумят… (нем.).
(обратно)54
Желаю удачи в тире (нем.).
(обратно)55
Очень жаль. Я должен вернуться. Чтобы не возникло подозрения… Ш-ш-ш! (нем.).
(обратно)56
Стой! Стой! (нем.).
(обратно)57
…Запрещается! (нем.).
(обратно)58
Остановись… Стреляем! (нем.).
(обратно)59
Объявления (нем.).
(обратно)60
Цветок Гаваны (исп.).
(обратно)61
Выслушай также другую сторону (лат.).
(обратно)62
Слезайте. Контроль (нем.).
(обратно)63
Документы (нем.).
(обратно)64
Удостоверение личности (голландское слово, произнесенное с немецким акцентом).
(обратно)65
За продуктами? (нем.).
(обратно)66
Там что-то лежит… Покажите (нем.).
(обратно)67
Вот как… Это интересно (нем.).
(обратно)68
Вы сами, разумеется, этого не знали, да? (нем.).
(обратно)69
Идите-ка сюда! У меня кое-что есть! (нем.).
(обратно)70
Командир роты (нем.).
(обратно)71
Перевозит нелегальные газеты (нем.). Ваархейд (здесь название газеты в немецком произношении).
(обратно)72
Что там еще? (нем.).
(обратно)73
Интересно, интересно… Коммунистическая поджигательская писанина и к тому же огнестрельное оружие (нем.).
(обратно)74
Теперь не поможет никакое отнекивание… а? (нем.).
(обратно)75
Увести… К этому, в очках (нем.).
(обратно)76
Эй ты, Пауль… Иди-ка сюда! (нем.).
(обратно)77
Заткни глотку! Здесь не разговаривают! Кто пикнет еще раз, тому дам в морду! (нем.).
(обратно)78
Немедленно увести, обоих! К лейтенанту! (нем.).
(обратно)79
Носом к стене (нем.).
(обратно)80
Арестованных сюда! (нем.).
(обратно)81
Стоять! (нем.).
(обратно)82
Не повезло, а? (нем.).
(обратно)83
Вставай, вставай! Будет допрос! (нем.).
(обратно)84
Документы сюда. Все, что у вас имеется! (нем.).
(обратно)85
Есть у вас что-нибудь еще? (нем.).
(обратно)86
Имя? (нем.).
(обратно)87
Не понимает по-немецки (нем.).
(обратно)88
Чепуха… Она не хочет. Не правда ли? Вы совсем не хотите отвечать? (нем.).
(обратно)89
Бестолковая стерва. Разъезжает повсюду с большевистскими газетами и револьверами и будто не понимает по-немецки!.. Ну, ладно. Тебя укротят в другом месте (нем.).
(обратно)90
За мной! (нем.).
(обратно)91
Вы пойдете в другое место. Где людей умеют заставить открыть рот (нем.).
(обратно)92
Отучат молчать и притворяться. Понимаете? (нем.).
(обратно)93
Увезти (нем.).
(обратно)94
Сидеть как следует, девушка… Не то опять всыплем (нем.).
(обратно)95
Вылезай! (нем.).
(обратно)96
Девушка, о которой мы звонили вам из Гарлема… Не говорит ничего. Вам уж придется разобраться, как и что (нем.).
(обратно)97
Разберемся… Что вы у нее нашли? (нем.).
(обратно)98
Экая маленькая паршивая террористка (нем.).
(обратно)99
Что такое? Стоять! Пока не последует приказание сесть! (нем.).
(обратно)100
Сесть! (нем.).
(обратно)101
Встать! (нем.).
(обратно)102
Вот проклятая… Она к тому же и способная актриса… Позови Аугусту (нем.).
(обратно)103
Хайль Гитлер (нем.).
(обратно)104
Где она?.. Ага (нем.).
(обратно)105
Приступай (нем.).
(обратно)106
Вот!.. Что будет еще угодно? (нем.).
(обратно)107
Одиночная камера (нем.).
(обратно)108
Встать! Днем запрещается лежать на кроватях! (нем.).
(обратно)109
Это опять ты! (нем.).
(обратно)110
Имя? (нем.).
(обратно)111
Как вас зовут? (нем.).
(обратно)112
Бесполезно разыгрывать эту комедию молчания. Вы заговорите сейчас, или я заставлю вас говорить (нем.).
(обратно)113
Уже приходит в себя… Ну, немая Лизе, что будет, если мы тебе хорошенько вымоем волосы? (нем.).
(обратно)114
Немедленно вымыть (нем.).
(обратно)115
Мой волосы… Быстро, быстро, быстро (нем.).
(обратно)116
Вылить воду (нем.).
(обратно)117
Идем со мной (нем.).
(обратно)118
Это, значит, не вы (нем.).
(обратно)119
Здесь написано, что у вас черные волосы. Во всяком случае, они были таковыми полчаса назад. В документах не указываются всякие маскировки. Там стоят только точные данные… А тот, кто эти данные фальсифицирует, виновен в тяжком преступлении… Знаете вы это? (нем.).
(обратно)120
Ах ты подлая террористская свинья!.. Будешь теперь говорить? (нем.).
(обратно)121
Увести (нем.).
(обратно)122
Вот как вы, значит, выглядите… Ханна С. (нем.).
(обратно)123
Фальшивое, конечно. Преступление против оккупационных властей (нем.).
(обратно)124
Нелегальные газеты. Распространение вражеской пропаганды… Короче, помощь врагу (нем.).
(обратно)125
И в заключение: вооруженный террор. К этому нечего добавить. А? (нем.).
(обратно)126
Разумеется, вы молчите… Вы и эти факты намерены отрицать? (нем.).
(обратно)127
Это вы… или нет? (нем.).
(обратно)128
Мы знаем все… Вы можете спокойно во всем признаться… (нем.).
(обратно)129
Мы здесь никогда не ошибаемся. Здесь от нас никто не скроется (нем.).
(обратно)130
Фрау Вемельдинге сюда… (нем.).
(обратно)131
Посмотрите на эту даму… Чтобы она могла видеть вашу физиономию (нем.).
(обратно)132
Ну, фрау Вемельдинге, каково ваше впечатление? (нем.).
(обратно)133
Пожалуйста… Значит, эта девушка была замешана в покушении на шарфюрера Оббе Схаафа? (нем.).
(обратно)134
Овца (нем.).
(обратно)135
Вы узнали девушку по фотографии, не правда ли? (нем.).
(обратно)136
Почему вы смеетесь? (нем.).
(обратно)137
Пожалуйста, пожалуйста…. дорогая, уважаемая фрау Шеваль… (нем.).
(обратно)138
Ваши показания, дорогая фрау Шеваль! (нем.).
(обратно)139
Это она. Несомненно. Я сразу ее узнала. Везде и всегда узнала бы ее и двух других… Она стреляла в меня по крайней мере три или четыре раза… (нем.).
(обратно)140
Я еще жива!.. (нем.).
(обратно)141
Ну, Ханна С.? Вам нечего заявить? Или, может быть, станете отрицать? (нем.).
(обратно)142
Инспектора полиции сюда! (нем.).
(обратно)143
Господин инспектор… Видели вы когда-нибудь арестованную? (нем.).
(обратно)144
Никогда (нем.).
(обратно)145
Пожалуйста. Вы почти не смотрели на нее. Вглядитесь в девушку получше. Напрягите вашу память… (нем.).
(обратно)146
Ну? Что подсказывает вам память? (нем.).
(обратно)147
Мне очень жаль, господин обершарфюрер. Я никогда не видел ее (нем.).
(обратно)148
Вы это определенно знаете? (нем.).
(обратно)149
Определенно (нем.).
(обратно)150
Тогда благодарю вас, господин инспектор… Вы можете идти (нем.).
(обратно)151
Инспектор не узнал вас, потому что у вас теперь опять рыжие волосы. Но дамы сразу вас узнали. Вы сами, вероятно, знаете, что женщины обладают гораздо большей наблюдательностью, чем мужчины. Им удивительно легко моментально опознать человека, даже через много лет (нем.).
(обратно)152
Ты — та самая Ханна С.!.. Все твои подлые дела нам точно известны! Молчание тут не поможет. Мы знаем все. Ах ты проклятый солдат в юбке! Тебе не место среди порядочных людей. Твое место рядом с тигрицами Сталинграда! (нем.).
(обратно)153
Увести (нем.).
(обратно)154
К стене (нем.).
(обратно)155
Отверни рыло, эй, ты! (нем.).
(обратно)156
Внимание! (нем.).
(обратно)157
Повернитесь (нем.).
(обратно)158
Значит, это она… Рыжеволосая девушка (нем.).
(обратно)159
Так точно, господин штурмбаннфюрер… Это Ханна С. (нем.).
(обратно)160
Однако она выглядит совсем безобидной… Невероятно (нем.).
(обратно)161
Не угодно ли господину штурмбаннфюреру сесть? (нем.)
(обратно)162
Благодарю. Мне и так хорошо. С дамами нужно держать себя галантно. Не правда ли, барышня С.? В особенности, если они такие важные шишки (нем.).
(обратно)163
Я ведь не ошибаюсь? Вся нелегальная коммунистическая партия у вас, так сказать, в кармане? (нем.).
(обратно)164
Ах, да… Я позабыл. Вы великая молчальница. И только однажды раскрыли рот, когда вам сказали, что вы похожи на тигриц Сталинграда… (нем.).
(обратно)165
Все это чепуха, романтизм… Мы трезвые люди. Ваша жизнь и смерть в наших руках, барышня С… Что, если бы вы вывернули свой карман и попросту перечислили мне ваших товарищей коммунистов, а также сообщили, где их можно найти? (нем.).
(обратно)166
Чтобы тем самым открыть себе путь в жизнь?.. (нем.).
(обратно)167
Документы (нем.).
(обратно)168
Порядочный список… Саботаж. Убийства и покушения на убийство. Крупное преступление против Германского государства, помощь врагам… Почти грандиозно, если бы не было так коварно и преступно… Скажите мне, как, собственно, вы дошли до того, чтобы стать большевистским агентом? Ведь раньше вы были студенткой. Порядочной. Даже социал-демократкой!.. (нем.).
(обратно)169
Это чудо. Барышня С. снова заговорила. И так прелестно. Как по печатному (нем.).
(обратно)170
Скажите мне что-нибудь, чего я не знаю… Чтобы мы могли договориться до чего-нибудь более разумного. Где руководство нелегальной коммунистической партии? (нем.).
(обратно)171
С кем вы сотрудничали? Назовите мне фамилии. Давайте устроим меновую торговлю. Совершенно грубо и без церемоний. Вы кое-что расскажете мне, а я вознагражу вас за это. Вы молоды. Вы хотите жить. Итак, будем выкладывать информацию? (нем.).
(обратно)172
Скажите, где можно найти двух девушек, которые стреляли вместе с вами? (нем.).
(обратно)173
Возьмитесь за ум… Не разыгрывайте из себя героиню. Скажите совершенно спокойно и без эмоций все, что мы хотим знать. У нас есть приказы об аресте, но также и свидетельства об освобождении (нем.).
(обратно)174
Вы так думаете? Сейчас два часа сорок четыре минуты. Мое предложение остается в силе до трех. Показания, протокол и подпись сегодня же. И если вы захотите, ваша свобода (нем.).
(обратно)175
Тринадцать минут (нем.).
(обратно)176
Ты осмеливаешься оскорблять форму войск СС! И что только не позволяет себе эта красная сволочь! Мы знаем ведь тебя, стерва! Тебе больше не к чему рисоваться! Ты была всего лишь… (нем.).
(обратно)
Комментарии к книге «Рыжеволосая девушка», Тейн де Фрис
Всего 0 комментариев