«Трудный переход»

1262

Описание

Ранним июньским утром 1944 года недалеко от Бобруйска началась мощная артиллерийская подготовка. Сотни тысяч тонн металла обрушились на позиции немецко-фашистских войск. Григорий Андреев и его боевые друзья с восторгом наблюдали за этим карающим вихрем огня — они впервые участвовали в таком грандиозном прорыве вражеского фронта. Так начинается новая повесть Михаила Аношкина «Трудный переход». В ней прослеживаются солдатские судьбы не только Григория Андреева, но и Юрия Лукина, Василия Ишакина, Николая Трусова, Михаила Качанова и других героев, которые известны читателям по повестям «Прорыв» и «Особое задание». И хотя новая повесть является продолжением двух предыдущих, она имеет самостоятельное сюжетное развитие. Кульминационным моментом книги «Трудный переход» являются эпизоды, в которых рассказывается о форсировании реки Вислы и об освобождении от немецких захватчиков Польши. Как и в других сражениях, здесь ярко проявились высокие боевые качества героев повести, их мужество и героизм.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Трудный переход

ВОСПОМИНАНИЯ

Был июньский вечер. Тот самый, когда в воздухе много тепла и какой-то непередаваемой неги, когда небо наливается спокойной синью, а в кустах орешника, жимолости или крушины тихо постанывают соловьи перед своими ночными концертами. Тот самый, когда у берез даже не дрогнет листок, когда на душе разливается тихая благость и не хочется думать ни о чем тяжелом, тем более о кровопролитии.

Но думать приходилось, и получался разлад. Природа раскрывала перед человеком все свои красоты, звала к тишине и покою. Однако уже третье лето не было ни тишины, ни покоя. По земле басовито и надрывно гудела война. День и ночь без перебоя, в пургу и дождь, в лютый мороз и вот в такую благостную погоду. Как обрушилась она на цветущую землю в такую же июньскую пору три года назад, так и беснуется, круша города, превращая в пепел деревни, без разбора уничтожая человеческие жизни.

Солнце тихо падало за лес, такое домашнее, уютное, но уже остывающее.

В лесу, где притаилась рота капитана Курнышева, стало прохладней, и от этой прохлады легче было дышать и веселее жить. Рота притаилась, иначе и не скажешь, потому что не подавала признаков жизни. Бойцы после тяжелого дневного марша по адской жаре выбились из сил и сейчас вовсю дремали, понимая, что дан большой привал и им надо воспользоваться сполна.

Самым первым засопел, как всегда, Ишакин. Он только-только успел ткнуться круглой своей головой, стриженной под бокс, в вещмешок, служивший подушкой, и сразу же издал сладкий не то вздох, не то храп. Трусов покачал головой, не то осуждая, не то восхищаясь умением товарища засыпать мгновенно:

— Вот дает, а, старшо́й?

Андреева старши́м стали звать после того, как ему присвоили звание старшего сержанта. Сейчас он улыбнулся — как будто Трусов не знает Ишакина! Да он может спать в любых условиях, даже в дождь и мороз. Он может проспать свои продукты, свой кровный НЗ, как это было в Брянских лесах. Заснул он тогда после перехода, сунув мешок под голову, а в том мешке было целое богатство: мясные консервы, пшенный концентрат, сухари. А партизаны давненько перешли на голодный паек — в день им выдавали по сухарю и небольшому шматку сала. Вот и проснулся Ишакин полным бедняком. Пока спал, мешок его начисто выпотрошили.

Андреев лег под куст на спину, заложив руки за голову. Третье лето крышей ему была листва берез или орешника, а то и сосновые колючки. А кроватью — сама мать-сыра земля. Третье лето на привалах ложится на спину и смотрит в небо. И тысячи мыслей роятся в его голове, и к сердцу одно за другим подступают воспоминания. Напрасно говорят, что воспоминания мучают людей только в старости. Нет, навещают они человека и в трудные часы. Андреев тоже не был исключением. И трудно определить — облегчают они страдания или усложняют их. Видимо, и то и другое.

В лесу не было тишины. Это лишь рота Курнышева присмирела после изнурительного марша, и быстро утихли другие роты батальона. А лес гудел сдержанным, но не умолкающим ни на минуту гулом — он кишел войсками. Пожалуй, не было ни одной сосны, ни одной березы или мало-мальского куста, где бы не копошились солдаты, где бы не притаился зеленый ЗИС или горбатый «студебеккер», откуда бы не тянуло длинное рыло орудие, где бы не просачивался наружу сквозь маскировку черный, лоснящийся бок танка.

В каждом клочке леса текла своя, особая, хорошо отлаженная жизнь. Это только с первого взгляда могло показаться, что в лесу все хаотически перемешалось и раскручивается неизвестно в какую сторону и не скоро разберешь, где тут пехота, а где бог войны — артиллерия и почему танки укрылись вот здесь, когда им лучше вылезти вон на ту поляну — простору больше. В лесу сгрудились несколько организованных воинских механизмов, каждый жил своим ритмом и порядком, независимым от другого. А поскольку все они были в близком соседстве и даже кое-где пересекались, то создавалось впечатление беспорядка, хотя в каждом механизме был свой железный порядок.

Рычали моторы, раздавались зычные команды, связисты с катушками на спинах тянули телефонные провода. Никто не таился, никто ничего не боялся, хотя фронт был совсем рядом — в двух-трех километрах. И в той стороне иногда погрохатывало, а когда наступала в лесном шуме пауза, можно было расслышать далекие пулеметные очереди. Иногда в лес залетали шальные снаряды, падали где-то поблизости. Они зло ухали в глухой чаще, и поднимался такой треск, будто десяток испуганных медведей вдруг бросался на сухостой и валил его. Но никто не обращал внимания на эти случайные взрывы, тем более что снаряды не долетали до войск и вреда никому не приносили. Взрывы эти как бы само собой подразумевались, это был быт войны, вполне нормальное явление, к ним привыкли, как вообще-то можно привыкнуть к дождю или пенью птиц.

Таков был лес на бобруйском направлении в июне 1944 года.

Андреев сначала лежал бездумно, просто отдыхая, чувствуя приятное нытье в уставших ногах. Распаренное ходьбой тело постепенно входило в норму, и стало немножко зябко. Когда все физические ощущения улеглись, на Григория нахлынули мысли о том, как это он и его товарищи по батальону вдруг очутились в этом лесу. Ведь только что вчера они были за много десятков километров от передовой.

Батальон был особый и подчинялся только штабу фронта. И если обычными войсковыми батальонами командовали порой капитаны или даже старшие лейтенанты, то во главе этого стоял подполковник Малашенко. В сорок третьем году бойцы батальона совершили много вылазок в тыл врага. Летала на задание в Брянские леса и группа лейтенанта Васенева из роты Курнышева. А в сорок четвертом ни одной вылазки не было. Весной батальон воевал в Овручских лесах. Слово «воевал» звучит несколько странно, если иметь в виду, что Овручский район давно освободила Красная Армия и в самом Овруче квартировал штаб фронта. Но в лесах скрывались банды украинских националистов, бандеровцев, и вот батальон воевал с этими бандами. Вероятно, командование рассудило все же мудро: бойцы батальона хорошо знали партизанскую тактику, условия войны в лесах. То была трудная и хитрая война, полная всяких неожиданностей, которых нельзя было предусмотреть. Трудная хотя бы потому, что лоб в лоб с противником встречаться почти не приходилось. Националисты действовали из-за угла, они хорошо знали леса и имели своих людей в немногих уцелевших после изгнания фашистов деревнях.

Однажды взвод Васенева припозднился и остался ночевать в незнакомой лесной деревушке. Было это в начале мая. Погода установилась теплая, цвела черемуха. Ее терпко-горьковатый запах так и плавал над деревянной деревенькой. Ночевать решили в сараюшке почти на самой окраине. Долго не спали: волновал черемуховый запах, вспоминали мирную жизнь, которая была немыслимо далека, словно сказка. Травили анекдоты и уснули как-то незаметно и все враз. А в полночь ворвался в сараюшку дневальный Трусов и заорал:

— В ружье!

Вскочили моментально — спали в обнимку с автоматами. И сразу услышали автоматную и ружейную стрельбу, совсем рядом, словно бы драка шла прямо за стенами. Повыскакивали, залегли у плетня.

— Товарищ лейтенант, — доложил Трусов, — видите машину?

Хотя и было темно, но не настолько, чтобы не рассмотреть через дорогу полуторку, стоявшую чуть ли не вплотную к избе. А может, темнота скрадывала расстояние.

— По ней шпарят, товарищ лейтенант.

— Кто?

— Бандеровцы, наверно.

— Откуда машина? — спросил Андреев.

— А кто ее знает. С шоссе свернула. Только встала, а по ней и давай смолить.

В этот момент стрельба возобновилась с прежней яростью. Зазвенело разбитое стекло. Автоматная очередь высадила стекла в окнах избы. Машина огрызнулась автоматным огнем и гулким винтовочным выстрелом. Тогда с невидимой стороны по машине дружно ударило сразу несколько автоматов. В ночном воздухе повис чей-то отчаянный крик.

— Ну что, лейтенант, — повернулся Андреев к Васеневу, — а ведь надо помочь.

— Кому?

— Тем, у машины.

— А кто они? Возможно, бандеровцы между собой перецапались.

— Не похоже. Но тогда будем бить и тех и других.

— Прыткий.

Стрельба становилась все ожесточеннее. Засевшим у машины приходилось туго. Нападавших было больше. Тогда Андреев взял половину взвода и бросился в обход тех, которые били по машине с околицы. Васенев послал Ишакина к машине узнать, кто там.

— Только осторожнее, — предупредил он бойца. — Они могут принять тебя черт знает за кого.

Ишакин уполз в темноту.

Васенев нервничал. То и дело поглядывал на часы со светящимся циферблатом — подарок капитана Курнышева. Когда вернулись из Брянских лесов, капитан сказал:

— Рад за тебя, лейтенант. Откровенно говоря, сильно опасался, когда посылал на задание. Уж больно строптивым ты был. А теперь вдвойне рад, что ты нашел себя. От командования ты, конечно, орден получишь, не возражай, я знаю, ну а от меня на память вот, держи.

Васенев тогда страшно сконфузился, но часы взял и берег их пуще глаза своего.

А между тем машина стала огрызаться слабее, а огонь противника нарастал. Но вот у избы заговорил еще один автомат — это, видимо, прибыл Ишакин.

Наконец подал голос Андреев. Когда бандеровцы стали приближаться к машине, старший сержант поднял своих бойцов, и их плотный огонь в спину ошеломил наступающих. Они ничего не могли понять. Поначалу прекратили огонь, и кто-то во всю мощь легких обложил бойцов Андреева трехэтажным матом, приняв их за своих, которые по ошибке забрели к ним в тыл. Но вскоре поняли заблуждение, вмиг перестроились и повернули огонь на Андреева. Тогда поднялся из-за плетня с остатками взвода лейтенант Васенев и ударил по окончательно растерявшемуся противнику.

Через несколько минут все было кончено. Бандеровцы, оставшиеся в живых, бежали в лес. Во взводе было убито двое да трое получили легкие ранения. Машина оказалась из Овруча. В ней ехали интендант, два автоматчика и шофер. Интенданта ранило тяжело, и он не приходил в сознание. Шофера убило наповал.

— Как же теперь с машиной? — растерянно спросил один из автоматчиков. — Шофера-то нет.

— Эх, Мишку Качанова бы сюда, — вздохнул Ишакин; он сильнее других переживал уход друга в танковые войска.

…Андреев вздрогнул. Где-то совсем рядом фыркнул танк, потом прополз мимо, сотрясая землю. Даже Ишакина разбудил. Тот поднял голову. Не в силах открыть глаза, повернул ее туда-сюда, как слепой кутенок, и, буркнув:

— Шакалы, — опять заснул.

…Михаил Качанов ушел из взвода осенью сорок третьего, вскоре после возвращения из Брянских лесов.

Случилось это в Гомеле.

Чего только не приходилось делать роте капитана Курнышева! И воевать, и строить, и взрывать, и разминировать. Когда отгремели тяжелые бои за Гомель, встал вопрос, как быстрее очистить город от мин, спасти торф на электростанции, который немцы, уходя, подожгли, наладить переправу через реку Сож. И все это приказали сделать батальону Малашенко.

Взводу лейтенанта Васенева отдали на попечение электростанцию. Надвигалась зима, в городе не оставалось запасов топлива. Поэтому нужно было во что бы то ни стало спасти те остатки торфа, которые еще не пожрал огонь. Работа была легкой, но опасной. Торф был уложен большими штабелями. С виду — штабель как штабель: ни огня в нем, ни другой какой опасности. Но это только с виду. Начинали его раскапывать — и оказывалось, что внутри он горит без дыма, как угли в самоваре. А один штабель, когда к нему прикоснулись лопатой, разнесло в пыль взрывом мины, заложенной внутри. Хорошо еще, что обошлось без жертв, только кое-кто оглох на некоторое время.

Жили в бараке на окраине города. Васенев каждый свободный час использовал для изучения подрывной техники, справедливо полагая, что бойцы могут позабыть тонкости минерного дела. А чаще всего именно в тонкостях и таилась главная заковыка. Погибали те бойцы, которые пренебрегали мелочами.

До войны в бараке было общежитие. Занятия проводились в бывшем красном уголке. Сейчас в нем на скорую руку сколотили нары, и здесь расположился взвод Васенева.

Однажды Качалов дежурил на кухне, поэтому на занятиях не присутствовал. Бойцы расселись на нарах, на середину комнаты выдвинули шершавый самодельный стол. За ним восседал Васенев. На столе лежали всяческие мины: магнитные, неизвлекаемые, с сюрпризами и без них. Лейтенант вызывал бойцов и ставил им задачи: как обезвредить ту или другую мину.

Существовала так называемая «мина Старинова», предназначенная в основном для диверсий на железных дорогах. Она имела электрический взрыватель. Однако пользовались ею редко — уж очень сложна и неудобна она в обращении. Группа Васенева, когда была на задании в партизанском отряде, ни разу мину Старинова не применяла. Зато учить на ней технике минирования и разминирования было очень удобно. Кто мог свободно с нею обращаться, за того можно быть спокойным, тому не страшны никакие сюрпризы. Лейтенант упорно верил, что снова наступит время, когда взводу дадут задание лететь в тыл врага и мина Старинова еще может пригодиться. Васенев приказал ефрейтору Лукину условно установить на столе мину Старинова. Юра уверенно приступил к делу, но допустил непоправимую для минера оплошность: не установил вовремя сюрприз. Теоретически мина уже взорвалась.

Васенев нервничал:

— Соображай! Надо сначала поставить сюрприз, а потом делать все остальное. Понял?

— Так точно! Но ведь я так и хотел. А тут подсказчики…

— За подсказки, Ишакин, буду наказывать. Покажи-ка, Трусов, как надо.

Трусов в подрывной технике разбирался тонко, талант у него был такой, что ли. Он безошибочно угадывал тяжелые в смысле обезвреживания мины и легко справлялся с ними, тогда как другой на его месте покрывался холодным потом.

Трусов принялся рассказывать, каким образом эту мину следует устанавливать и в каком порядке обезвреживать. В это самое время распахнулась дверь, в ее проеме вырос… немец и заорал благим матом:

— Хенде хох!

Бойцы остолбенели: до того это было нелепо и неожиданно. Откуда взялся немец в прифронтовой полосе? За сотню верст от передовой? Неужели десант, как в сорок первом? Вроде бы давно кончились те времена…

Молчун Строков медленно поднял руки — он вообще все делал без лишних слов. А куда денешься, если автоматы в пирамиде, а пирамида — вон она, у стены, до нее метров пять скакать, а тут боязно даже переступить с ноги на ногу, того и гляди, этот бешеный немец всадит в тебя добрую порцию свинца.

Андреев попятился было к пирамиде, а Васенев резко отбросил правую руку назад, хватаясь за кобуру пистолета, но от волнения никак не мог отстегнуть кнопку.

Немец перешел на поросячий визг:

— Но! Но! Найн, найн! — и повел дулом автомата в сторону Васенева и Андреева.

Тогда уж и лейтенант растерялся, готовый заплакать от бессилия и от глупого положения, в котором они очутились.

Когда напряжение достигло предела, при котором кто-то все равно решился бы кинуться на немца, заслоняя собой товарищей, а старший сержант Андреев уже каким-то неуловимо ловким прыжком достиг-таки пирамиды и схватил автомат, немец вдруг снял каску, сбросил очки в металлической оправе и сорвал приклеенные усики. То был Мишка Качанов. Нужно отдать ему должное: замаскировался под немца он отменно. Форму взял у старшины напрокат, немецкий автомат разыскал на свалке металлолома и там же нашел гофрированную коробку для рожков с патронами. И никому в голову не пришло желание рассмотреть Мишку повнимательнее, когда он распахнул дверь и крикнул: «Хенде хох!» А если бы такое желание пришло, то можно было без труда рассмотреть, что у автомата ствол гнутый, а коробка до того мятая, что не могла уже служить по назначению. Но все обалдели от Мишкиного нахальства, и могло бы оно кончиться худо, окажись ненароком у кого-нибудь под рукой автомат или какое другое оружие или сумей лейтенант без заминки отстегнуть кнопку у кобуры.

Злую шутку сыграл с ними Мишка Качанов. Трусов вдруг запоздало рванулся к пирамиде, но его на полпути задержал Юра Лукин, упрекнув:

— Очумел, что ли?

— Да я его за такое пристрелю сейчас!

— Не валяй дурочку!

Лейтенант был белее стенки. Зло кусал губу — отходил медленно. Только Ишакин сохранял внешнее спокойствие, кривил в улыбке губы и наконец проговорил:

— Чижики, похоже, в штаны наклали.

— Заткнись! — запальчиво крикнул Трусов.

— А ты на меня-то чего гавкаешь? Ты на него гавкай, он же тебя до смерти напугал.

Андреев глянул на обескураженного таким финалом Качанова. Мишка действительно хотел повеселить ребят, осточертели им эти мины: лейтенант не знал никакой меры, а вышла вон какая неприятность, могло бы кончиться кровью.

Юра Лукин сказал:

— Наставить бы тебе, Михаил, по-дружески под глаза фонарей.

— Это зачем же? — вымученно улыбнулся Качанов.

— А чтоб лучше видел.

— Знаешь, что бывает за такие неуклюжие шуточки, Качанов? — пришел в себя Васенев. — Так не шутят!

— Виноват, товарищ лейтенант. Только я хотел для смеха. Думаю, скисли ребята от техники, дай, думаю, повеселю и заодно бдительность проверю. А бдительности у нас ни на грош, никто меня не задержал, а ведь я, как ни говори, на немца похож. Ведь похож, а?

— Ты тут разговорчиками о бдительности от главного не уводи. Посажу я тебя, Качанов, на губу, и поразмыслишь там на досуге, что к чему.

— С удовольствием бы посидел, товарищ лейтенант, вы правы — на губе здорово думается, делать-то все равно нечего. А свои ребята с голоду помереть не дадут…

— Его, товарищ лейтенант, еще на кухню дрова колоть, — усмехнулся Ишакин.

— А что, друг Василий, на кухне хоть и дымно, зато сытно. На все я согласен. Напоследок мог бы и на губе посидеть и на кухне поволынить, да некогда.

— Ничего, времени у тебя хватит. Война еще не скоро кончится, вольной жизни тебе еще долго не видать, Качанов.

— Это верно, товарищ лейтенант, только я уезжаю.

Ишакин и тут не преминул подковырнуть друга:

— Куда же тебя посылают? Уж не Рокоссовский ли в гости позвал?

— Нет, не знает он Мишку Качанова, а то бы позвал. Зато другие помнят. Как поется — «дан приказ ему на запад, а вам в другую сторону». Еду, товарищ лейтенант, в танковую часть. Писарь только что на ухо шепнул — получен приказ. Ну, я тогда, конечно, подкатился к старшине, выпросил эту вшивую одежонку и хотел напоследок повеселить вас. А вместо благодарности чуть не заработал губу. Но зато вы долго будете меня помнить.

— Достиг своего, — недовольно буркнул лейтенант. Его еще больше расстроило это Мишкино сообщение — породнились они тогда в Брянских лесах. И сказал, нахмурив брови: — Перекур! А тебе, Лукин, по матчасти подтянуться надо.

— Есть подтянуться, товарищ лейтенант!

Таким вот образом простился со взводом Мишка Качанов и будто в воду канул. Обещал писать письма, но не напомнил о себе ни единой строчкой. Жив ли сейчас?

Однажды отпросился Андреев у лейтенанта и пошел в Ново-Белицы, на ту сторону Сожи. Он бродил по сосновому бору, и воспоминания одолевали его. Вот тот домик, где в сорок первом году встретили их отряд начальник формировочного пункта — седой симпатичный полковник и батальонный комиссар Волжанин. В этом домике угощал их комиссар чаем и все расспрашивал, как это они — Игонин и Андреев — сумели после гибели капитана Анжерова вывести отряд к своим. И не просто вывести, а кое-где основательно потрепать немцев. Вот где-то возле этих сосен расстались они с Петькой Игониным, их определили в разные части. Вот так же касались их пилоток колючие лапы сосен. Только тогда было в разгаре лето, а теперь лес тихо стонал от осеннего ветра. И тогда Григорий подумал о том, что на запад он, видимо, пойдет той же дорогой, которой в начале войны уходили на восток. И будет еще много волнительных и горьких встреч впереди. И самыми горькими из них будут встречи с могилами капитана Анжерова и Семена Тюрина… А сколько еще будет свежих?

Воспоминания, воспоминания…

…После того как в стычке с бандеровцами взвод потерял двух бойцов, из батальона прислали замену — тоже двух. Пришли недели две назад, когда взвод разминировал поле возле деревни Фатеевка. Колхозники попросили. Сеять надо, а поля засорены минами. И командование бросило на это батальон Малашенко. Правда, поздновато, но все равно: озимые посеют.

Двое новеньких пришли прямо в поле. Васенев и Андреев стояли в сторонке и наблюдали, как работают бойцы. Прибывшие были заметно разными. Боец с монгольским скуластым лицом, коричневыми глазами, по-татарски смуглый, поправив на спине автомат, строго отпечатан шаг, ловко бросил ладонь к пилотке:

— Товарищ гвардии лейтенант, красноармеец Файзуллин прибыл в ваше распоряжение!

И хотя сказал он все это на безукоризненном русском языке, еле заметный акцент выдавал в нем татарина. Лейтенант наметанным взглядом окинул новичка и остался доволен: подтянут, статен, сдержан. Хорошо!

А второй топтался рядом, то и дело подкидывая на плече кавалерийский карабин. Потом кашлянул и сказал запросто:

— Ну так, значит, здравствуйте. Прибыл вот с товарищем Файзуллиным для новой службы.

Ему было лет сорок, бросались в глаза лихие, с рыжинкой усы. Глаза голубые и добрые, в паутинках морщин. На ногах обмотки. В роте никогда ни у кого не было обмоток. Когда-то раньше носили, а сейчас просто забыли, как с ними обращаться. А у новенького обмотки, правда, солидно потертые, но были пригнаны аккуратно, по-крестьянски.

Эта не воинская форма обращения, обмотки, которые казались страшным анахронизмом, а главное — возраст бойца смутили не только Андреева, но и железного по части воинских правил Васенева. По уставу требовалось строго одернуть бойца, потребовать, чтобы он доложил как полагается, но обоим он годился в отцы, и вроде бы неудобно было с ним строго разговаривать.

Андреев сказал:

— Вы не назвали свою фамилию.

— Ведь как некрасиво получается, — осуждая самого себя, проговорил боец. — Гордеев моя фамилия. Гордей Фомич Гордеев, стало быть.

— Товарищ Гордеев, — подал голос Васенев, — разве вас не учили, как правильно представляться командиру?

— Да почему не учили? — охотно ответил Гордей Фомич. — Учили. Даже в наряде вне очереди стоял. Да вот привык по-свойски, ничего с собой поделать не могу.

— В армии по-свойски не полагается, — сердито возразил Васенев. — Придется привыкать к порядку.

— Буду привыкать, раз такое дело.

— Товарищ Файзуллин, — спросил Андреев, — вы умеете обезвреживать мины?

— Так точно! — вытянулся по стойке «смирно» Файзуллин.

Андреев сказал:

— Вольно, вольно. — И повернулся к Гордееву: — А вы?

— Никогда не приходилось, товарищ командир. Вот, скажем, по плотницкому делу и даже по столярному — за милую душу все оборудую. А с минами не якшался, да и боюсь я их.

— Ладно, решим, — закончил знакомство Васенев. — Пока можете отдыхать. Вечером решим.

Файзуллин на другой же день пошел на разминирование, а Гордеев остался за дневального, потом дежурил на кухне — не было ему работы по специальности. Но Андреев тогда подумал, что неспроста командование подослало во взвод, отлично обученный минному делу, плотника. Значит, в скором времени потребуются и плотники, стало быть, назревают какие-то события, о которых простым смертным пока знать не полагается, но которые планируются высокими начальниками.

И вот, пожалуйста. Понятно, что напихали этот лес войсками не ради забавы, не для учений. Похоже, готовился удар и какую-то роль в предстоящих боях командование уже отвело батальону Малашенко, роте Курнышева, взводу Васенева и лично ему, старшему сержанту Андрееву, в равной мере, как Ишакину, Гордееву и всем остальным.

НАЧАЛО

Батальон никто не тревожил до утра. Андреев спал под кустом, укрывшись плащ-палаткой, спина к спине с Ишакиным — так у них повелось давно. Проснулся старший сержант от того, что на этот раз шалый снаряд разорвался где-то совсем близко. И не один Андреев проснулся. Многие бойцы поподнимали головы, прислушиваясь, не повторится ли грохот еще. Но было тихо, и кто-то с досадой сказал:

— Поспать не дает поганый фриц.

Старший сержант заснуть больше не мог. В лесу полная тишина так и не установилась, но все-таки было спокойнее, чем вечером. Недалеко на малых оборотах урчал мотор, в подлеске, что темнел через проселочную дорогу, сердито разговаривали, и еле слышно, с перебоями, вдалеке бил короткими очередями пулемет. Но все эти звуки были настолько незначительны, что люди, привыкшие к военному шуму и грому, их просто не замечали.

Светало. Раньше всего оттаяли от темноты верхушки сосен. Потом посветлело на полянках. Прохлада забилась и под плащ-палатку Андреева. Никакие думы больше не тревожили его.

Григорий научился управлять собой. Вполне мог заставить себя ни о чем не думать, когда от дум нет отбоя. Он свободно обретал душевное равновесие даже в ситуациях неожиданных и опасных, хотя первое время было трудно.

Готовится наступление. Взводу, конечно, дадут горяченькую работу. Зачем гадать какую? Любую придется выполнять, а как выполнять — покажут обстоятельства. Одно ясно: легкой она не будет. Народ во взводе обстрелянный, притертый друг к другу. Лишь этот слишком штатский Гордей Фомич, но мужик он, видать, дельный, по-крестьянски сноровистый и всякого в жизни понюхал. Не подведет. По крайней мере, такое впечатление о нем сложилось за эти недели.

Андреев упустил какой-то миг и не заметил, как в лесу все пришло в движение. Зарокотали моторы, слышались отрывистые команды. Подал свой властный голос и лейтенант Васенев:

— Подъем!

Поднимались нехотя, чисто автоматически — утренний сон самый сладкий. Появился Курнышев, подтянутый, стремительный, и связной Воловик еле поспевал за ним.

— Лейтенант, — на ходу бросил капитан, — выводи взвод на проселок. Бегом!

Не успев как следует построиться, взвод торопливой рысью побежал за Васеневым.

Уже совсем рассвело. На макушках сосен загорелась розовая зорька.

— Эх, мать честна, — вздохнул Юра Лукин, — благодать-то какая!

— Любуйся хорошенько, — сказал Ишакин, — может, в последний раз.

— Дурак ты, Ишакин, — рассердился Трусов. — Вечно вякаешь невпопад.

— Я, по-моему, тебя не обзывал.

— А ты хуже сделал, — окрысился Трусов.

— Разговорчики! — подал голос Андреев. — Нашли время!

Трусов недолюбливал Ишакина. Чистейшей души парень этот Трусов. Жизнь за его плечами недлинная и светлая, как стеклышко. Для него не существовало сомнений, он с малых лет твердо усвоил, что такое хорошо и что такое плохо.

Мать у него была женщиной добрейшей и чистейшей души. И многое сумела передать сыну. Для него не существовало сильнее авторитета, чем она. Когда повару удавалось, например, приготовить что-нибудь вкусное, Трусов говорил:

— У меня мама тоже не хуже умеет!

Это была у него самая высшая похвала. Иногда, в сложных и путаных обстоятельствах, прежде чем принять какое-то решение, Николай всегда задавал себе один вопрос: а как бы оценила это решение мать? Об этом он размышлял даже вслух. Ишакин однажды посмеялся:

— Чижик, да у тебя еще мамкино молоко на губах не обсохло, а тоже солдат! Чуть что — мама! Детский сад прямо!

Трусов сверкнул на него злыми глазами и предупредил:

— Брякнешь еще раз такое — не обижайся!

Сказано было это таким тоном, что у Ишакина пропала всякая охота приставать к Трусову.

У Николая все плохое вызывало отвращение. Ишакину же не раз приходилось путать хорошее с плохим и, конечно, сполна отвечать за это. Война его очищает, с трудом, правда, но все-таки очищает, а вот цинизм в него въелся, подобно ржавчине, несмываемо.

— А у тебя, парень, мыслишка-то и в самом деле с запашком, — заметил Гордей Фомич.

— Еще один фраер на мою голову выискался!

— Я вот тебя за уши, как щенка, оттаскаю за «фраера». Чтоб я больше не слышал от тебя этого грязного слова.

— А если услышишь?

— Тогда пеняй на себя.

— Дело тебе, Ишакин, советуют, — опять вмешался Андреев. — И кончайте шуметь!

Лес как-то вдруг кончился. Впереди весело поблескивал листвой на утреннем солнце молоденький березовый перелесок. Курнышев расположил в нем свою роту и побежал по срочному вызову в штаб батальона. Отсюда отчетливо была слышна редкая ленивая перестрелка.

— Передовая рядом, — сказал почему-то шепотом Гордеев.

— А тебе, папаша, на передовой случалось быть? — спросил с ехидцей Ишакин.

— А вот не приходилось. И что?

— Ничего. Только откуда же тебе тогда знать, что передовая близко?

Гордеев посмотрел на Ишакина с прищуром, пригладил усы и степенно ответил:

— Неужели ты думаешь, что я такой же глупый, как сын твоего отца?

Ишакин даже поперхнулся от такого ответа, а Трусов тоненько засмеялся.

— Брысь! — обидчиво одернул его Ишакин. — Ты тоже на передовой не нюхал пороху, а я в сорок втором под Мценском нагляделся всякого. Я передовой сыт по горло.

И тут грянуло. В первую минуту бойцы просто ошалели. Потому что не слышали и не видели такого за всю войну. Они впервые стали свидетелями подготовки к прорыву фронта противника. На опушке леса и где-то в глубине загрохотали наши орудия, не десяток и даже не сотня, а много сотен. И вмиг ничего не стало слышно, кроме канонады и сплошного тяжелого шелеста снарядов над головами. И там, впереди, за перелеском и еле видными буграми испуганно вздрогнула земля и поднялись к небу густые клубы дыма. Позднее совсем рядом, возле двух сосен, что свечами тянулись в одиночестве среди мелколесья, что-то заскрежетало, да так сильно, что казалось, будто великан над ухом трет одну ребристую железку о другую. Андреев машинально повернулся туда и увидел чудо: огненные стрелы отделялись от земли и стремительно исчезали в стороне противника. А возле тех сосен поднялось облако пыли.

— «Катюши»! — закричал восторженно Трусов. — Братцы, да это же «катюши»!

Но такой гром длился недолго. Потом «катюши» ударили в другом месте, а обычные орудия все били и били, и не было этому конца. Даже странным казалось, что они так долго стреляют, ведь какая масса снарядов им требовалась! А выходило, что орудий было много, а снарядов вообще не счесть сколько.

И так продолжалось долго, больше часа, что даже пехотинцы оглохли, а про артиллеристов, видимо, и говорить нечего. И не успело смолкнуть последнее орудие, только-только прошелестел последний снаряд над головой, еще бойцы не успели освоиться с наступившей вдруг тишиной, как из-за леса на бреющем полете выскочило сначала одно звено штурмовиков, потом еще одно, потом еще, Андреев и со счета сбился. Видно было, как они начали обрабатывать оборону немцев, и гул моторов стоял во всей округе. У немцев то и дело рвались бомбы, слышалась басовитая скороговорка авиационных пушек и треск спаренных пулеметов. Те штурмовики, у которых кончился боезапас, возвращались обратно уже совсем низко, крыльями, на которых отчетливо выделялись звезды, чуть не задевая верхушки сосен.

Андреев с удовлетворением подумал о том, что несладко сегодня фашистам в их окопах и землянках. Хоть глубоко они зарылись в землю, но от такого огня едва ли где спрячешься.

А со стороны немцев не раздалось ни одного орудийного выстрела, не прилетело ни одного снаряда. Как-то странно даже было. Их либо парализовал наш удар, либо они просто боялись высунуться. Ни одного немецкого самолета. Вот времена пришли! В сорок первом, да и в сорок втором немецкие летчики гонялись за одиночными целями. Увидят всадника, всего только одного, и то пикируют на него, стреляют из пулеметов. Хулиганили в воздухе, наслаждаясь своей безнаказанностью. А то налетали хищными стаями на какую-нибудь железнодорожную станцию, выстраивались в круг и ныряли на бомбежку поочередно: один пикирует, другой уже выходит из пике, а третий готовится пырнуть вниз. Пока все бомбы не израсходуют, не улетят. И некому было их как следует пугнуть. Рявкали отдельные зенитки, кто-нибудь ошалело бил из пулемета или из винтовки, а это что слону дробина. Иногда, откуда ни возьмись, падали на головы фашистских бомбардировщиков наши краснозвездные истребители — два или три. И ведь как боялись их немецкие асы! «Юнкерсы» буквально бросались врассыпную, дай бог ноги, хотя наших налетало только двое или трое против целой стаи.

А вот сейчас наши штурмовики, как хотели, обрабатывали передний край противника, и им никто не мешал.

Появился капитан Курнышев, собрал командиров взводов. Лейтенант Васенев от ротного прибежал быстро, построил бойцов.

— Через десять минут в атаку поднимется пехота, — сказал он, волнуясь. — Мы входим в прорыв и очищаем дорогу от мин и фугасов. Очищать только дорогу и ближние тропинки. На пути встретятся землянки. Разминировать лишь те, которые примыкают к дороге. В глубь леса не удаляться. Командование не сможет ввести в прорыв новые части, если мы не очистим дорогу. Требую четкости и быстроты. Понял, Ишакин?

— Понял, товарищ лейтенант. Я из понятливых, — обидчиво добавил он, потому что ему не понравилось, что Васенев выделил его одного.

— Рядовой Гордеев, будете у меня связным.

— Как прикажете.

Штурмовики возвращались на свои базы. Где-то впереди заревели невидимые моторы танков, залязгали гусеницы, и будто вновь вздрогнула земля, но теперь уже под тяжестью брони. Танки устремились вперед, следом за ними поднялась пехота. И хотя минеры ее не видели, но зато отчетливо слышали, как родился и стал лавиной нарастать человеческий могучий рев:

— …а …а, — который потом оформился в знакомое боевое русское «ур-ра!».

— Пошли соколики, — вздохнул Гордей Фомич. — Пошли родимые. Суворовцы — чудо-богатыри.

Немецкая оборона ожила. Несколько снарядов вздыбили землю над передовой, но там никого не было, потому что пехота уже устремилась вперед. Стреляли уцелевшие немецкие пулеметы, зло заливались автоматы. Но это была агония.

Курнышев вывел роту на дорогу, по которой только что прогрохотали тапки. Вот и передний край. Смятые проволочные заграждения. Опустевшие, но еще хранившие людское тепло обжитые окопы. А вот и первые наши убитые. В кювете лежит красноармеец, подогнув под себя правую ногу. Голова уткнулась в лист подорожника, а правая рука, которая не выпустила автомата, была откинута вперед. Видно, смерть была мгновенной. Как бежал парень в атаку, так и ткнулся бездыханно в землю, сохраняя даже в неподвижности стремительность.

А вон тридцатьчетверка, подорвавшаяся на мине. У нее порваны траки на правой гусенице. Если бы танк шел по дороге, то беды могло бы не случиться. А он свернул на еле видимую заросшую тропинку, которая ответвлялась от дороги и убегала в березовый лес. Один танкист стоял возле танка, запустив пятерню в черные волосы, и печально смотрел на порванную гусеницу. А другой сидел на башне и курил, сняв шлем.

Навстречу из-за поворота появилась колонна пленных. Ее конвоировали всего четыре автоматчика — двое по бокам да по одному спереди и сзади. Конвоиры — молодые ребята, у троих на груди поблескивали медали, а у того, который вышагивал впереди, красовались две Красные Звезды. Пленных было человек сто. Самых разных возрастов. Были такие, у которых щетина серебрилась, как иней. И такие, у которых чернел первый пушок на верхней губе. Брели устало, понурив голову. Молодые старались держаться бодро, но не от сознания своей «высшей расы», как это было с пленными первых дней войны, а от радости, что для них война кончилась благополучно, а сказкам о зверствах большевиков они уже давно не верили. Они уцелели в этой утренней молотилке, которую им устроили наши артиллеристы и летчики, а потом пехота и танки, и благодарили своего бога, что отнесся к ним так милостиво. Горела земля, плавился металл, лопался, как яичная скорлупа, железобетон дотов — это был сплошной кошмар! На месте блиндажей сейчас торчали искореженные бревна. Окопы и ходы сообщения настолько перепаханы, что не скоро разберешь что к чему. И трудно было поверить, как в этом аду могло уцелеть хоть что-нибудь живое.

И пленные немцы, проходя мимо этого страшного места, которое два часа назад называлось передним краем, многозначительно переглядывались между собой, щелкали языками, по всей вероятности дивясь своему второму рождению. А ведь сколько их соотечественников оказалось похороненными под этими обломками!

Гордеев сказал сержанту, шествующему во главе колонны:

— А похоже, что вон тот немец ранен в руку. Ты хоть дал бы им пакет, они бы его перевязали.

— Это который же? — нахмурился сержант.

— А вон белобрысый, в очках, вишь, поддерживает левую руку за локоть.

— Верно, а я и не заметил. Славяне, у кого есть пакет? — обратился он к солдатам-конвоирам.

Пакета ни у кого не оказалось: все израсходовали сегодня на своих товарищей. Тогда высунулся Трусов:

— Старшой, можно я отдам?

Андреев разрешил.

— Помалкивал бы в тряпочку, — заметил Ишакин. — Доброхот какой нашелся!

— А тебе-то что?

— Посмотрел бы я, как он тебя перевязал, окажись ты на его месте.

— Тебя как, говоришь, кличут? — спросил Гордей Фомич Ишакина.

— Зови хоть горшком, только в печь не ставь.

— А по-серьезному?

— Уж куда серьезнее!

— Василием его зовут, — сказал Юра Лукин. — Ты чего это, Ишакин, стал таким застенчивым?

— Отстань.

— Похоже, возьмусь я за тебя, Василий, — проговорил строго Гордей Фомич. — Повытрясу из тебя лишнюю дурь.

— Э, многие стращали.

— А я стращать не буду. Я тебя за уши буду драть. Я опыт имею, сыновей растил.

— Силенки не хватит.

Гордеев протянул Ишакину руку:

— На. Бери, бери.

Тот, ухмыляясь, взял Гордея Фомича за руку, вроде здороваясь. Гордеев так сжал ему ладонь, что Ишакин взвыл от боли и заорал:

— Тихо ты, бугай!

А между тем Трусов передал свой пакет сержанту-конвоиру. Сержант, показывая на раненого, протянул пленным пакет. Колонна остановилась, чтобы подождать, когда сделают перевязку, а взвод Васенева продолжал свой путь. Вскоре достигли развилки и, свернув влево, остановились. Лейтенант каждому отделению поставил задачу: первому — проверять левую обочину, второму — правую, третьему — полотно дороги, четвертое разделил на две группы и послал на фланги.

К этому времени подъехала двуколка, на которой восседал сам старшина. Он выгрузил миноискатели и щупы и поехал в соседний взвод, которым командовал лейтенант Черепенников. Его минеры должны были работать в полукилометре от взвода Васенева, на другой дороге.

В глубоком тылу при разминировании пользовались больше щупами. С ними надежнее, хотя работа шла медленнее. Проверялся каждый сантиметр земли, и, пока так-то пройдешь сто метров, затратишь не один час. Зато не оставалось никаких огрехов. С миноискателем дело продвигалось куда более споро, но деревянных мин он не брал. Попадались же не только деревянные, но и картонные. Во фронтовых условиях без миноискателей обойтись было нельзя. Для подстраховки несколько бойцов вооружались щупами, двигались они позади.

Работать начали медленно. Никак не могли набрать хорошего темпа — привыкли не торопиться. Появился Курнышев со своим связным Воловиком, подозвал к себе Васенева и Андреева.

— Нашим удалось вырваться вперед на несколько километров. Вот-вот будут вводить в бой новые войска. Без этой дороги не обойтись. Поспешайте.

— Стараемся, товарищ капитан, — сказал Васенев, даже нотка обиды прозвучала в его голосе: мол, неужели сами не понимаем, зачем же подсказывать?

— И все-таки поторопить придется, лейтенант.

— Есть поторопить! — козырнул Васенев и направился к бойцам, за ним поспешил и Андреев.

За вылазку в Брянские леса Васенева, как и Андреева, наградили орденом Красной Звезды, а Ишакина, Лукина и Качанова — медалями «За отвагу». Поначалу Васенев страшно гордился своим орденом, нет-нет да косил глазами на грудь — любовался. Когда останавливались на постой в деревнях, в какой-нибудь хате ненароком расстегивал шинель, да так, чтобы орден был замечен. «Ну мальчишка и мальчишка», — про себя улыбался Андреев, хотя и самому было приятно, когда какая-нибудь черноокая дивчина, косясь на их награды, как бы вскользь бросала:

— И откуда такие красивые да боевые, погостили бы у нас подольше.

Теперь уже к наградам привыкли, Лукин умудрился потерять свою медаль. Колодка осталась, а медаль исчезла. Юра упорно не снимал ее: хоть медали нет, но видно, что был награжден.

После разговора с командиром роты Васенев молча взял миноискатель и принялся налаживать его для работы. Андреев взял себе щуп. Если в условиях прифронтовой полосы инструкция, запрещающая командирам самим непосредственно участвовать в разминировании, имела грозную силу и пренебрегать ею было равносильно нарушению приказа, то здесь обстановка менялась круто. Нужно было задать новый, непривычный темп, иначе могли возникнуть неожиданные и неприятные последствия. Решал каждый час. Медленное продвижение минеров сдержит рывок наших войск на этом участке.

Лейтенант Васенев облюбовал себе место на левом фланге, взялся за дело споро, умело водя тарелкой миноискателя почти возле самой земли. Работал спокойно, деловито, нахмурив брови. Андреев даже залюбовался им. Смотри, как ловко владеет лейтенант несложной, но капризной машинкой, какая появилась в нем вдруг собранность, будто тугая пружина сжалась внутри и ведет его вперед.

Сначала Трусов, а потом и Лукин удивленно посмотрели на взводного, переглянулись между собой и догадались, что от них требуется, и тоже ускорили темп.

Неподготовленному минеру нельзя при работе резко ускорять шаг. Нельзя по чисто психологическим соображениям. Рассеивается внимание, притупляется острота восприятия, и он может свободно налететь на мину. Опытным же минерам такое ускорение не так страшно, хотя, конечно, крайности не исключены.

У них выработался условный рефлекс, высоко развито чувство опасности, когда, как по наитию, минер точно определяет, где запрятана мина. Курнышев частенько любит повторять: «У минера должен быть собачий нюх на мины, а все остальное в придачу».

Андреев остался на правом фланге, рядом с Ишакиным. Тот шел с миноискателем, почему-то сгорбившись. Наушники плотно прижали слуховые раковины, и казалось, что у Ишакина нет ушей, а есть только вот эти маленькие блюдечки из черного эбонита. Пилотка засунута в карман брюк, и кончик ее со звездочкой высовывался наружу. Легкий ветерок шевелил русый ишакинский чуб. Что-то в этом году командование подобрело. Раньше, чуть подрастут на голове волосы, в роту присылался парикмахер, и падали на землю срезанные им рыжие, русые, чернявые чубы. Ветер заметал их не хуже самой старательной уборщицы, а хлопцы про себя вздыхали и втихомолку поругивали упрямое начальство.

И вдруг с нового года запрет на чубы был снят. Некоторые солдаты на радостях отрастили себе усы. Месяца полтора носил их даже Ишакин. Но не вынес насмешек. Усы у него оказались какой-то непонятной масти, как говорили остряки, серо-буро-малиновой. Зато у связного комроты Воловика усы выдались на зависть всем. На что уж Курнышев, который органически не терпел вольностей и не любил, чтобы кто-то рядом с ним подавал дурной пример, даже он не высказал своему связному неудовольствия. Это поветрие с чубами и усами капитану явно было не по душе, но он не мог запретить, коль высшее начальство дало «добро». В этом смысле он оставался немного консерватором: был твердо убежден, что чубы и усы в армии — непозволительная роскошь, разбалтывают дисциплину да портят молодцеватый вид. Но капитан ни в чем не упрекнул Воловика, хотя у него не раз появлялось желание взять ножницы и обкорнать лихие пики воловиковских усов. Желание, конечно, вздорное. Курнышев только посмеивался над самим собой, на секунду вообразив, как бы это он делал.

Ишакин, увидев рядом с собой старшего сержанта, спросил недовольно:

— Старшой, кто это наскипидарил нашего лейтенанта? Чего это он, как рысак, несется, будто здесь не минное поле, а асфальт?

— И тебе придется подтянуться, — ответил Андреев и поморщился — вечно Ишакин что-нибудь такое скажет. Но солдат не слышал ответа старшего сержанта, потому что уши его были прикрыты наушниками. Тогда Андреев жестом показал, чтобы тот снял наушники, и повторил: — Подтянуться придется.

— Да вы что? — сверкнул глазами Ишакин. — Белены объелись? Мы же, как курята, повзлетаем на воздух.

— Будь внимательней — и не взлетишь. И точка: приказы не обсуждают. Ясно?

— Так точно, товарищ старший сержант!

Ворча что-то себе под нос, Ишакин поправил наушники и двинулся вперед уже быстрее.

Андреев втыкал острие щупа в землю касательно. Проверял только подозрительные места. Вот здесь, например, заметно пожухла трава, рядом валяется засохший комок земли, похожий на серый камушек. Это уже подозрительно. Острый щуп легко вошел в дерн и царапнул металл. Мина.

Взвод как раз подходил к развилке дорог. Здесь сходились два рукава: тот, по которому шли минеры Васенева, а справа, на втором рукаве, орудовали хлопцы Черепенникова. Сквозь мелколесье, разделявшее эти дороги, видны были фигурки солдат, так же сосредоточенно исследующие землю миноискателями и щупами.

Андреев опустился на колени, привычно руками откинул дерн и увидел немецкую противотанковую мину. Быстро отвинтил взрывную головку. И в это самое время заметил, как рядом, на бровке кювета, поднялись маленькие фонтанчики земли, взбитые пулями. И не сразу сообразил, что это стреляли по нему. А поняв в чем дело, растянулся на земле — и вовремя. Потому что прогремела следующая автоматная очередь, более прицельная. Пули равнодушно пропели над головой. Андреев сполз в кювет. Снял автомат. Осторожно приподнял голову, стараясь определить, откуда стреляют. Видимо, обстреляли и ребят из взвода Черепенникова. Оттуда в ответ кто-то закатил лихорадочную очередь.

Андреев осмотрелся. За развилкой начинался смешанный лес, встал стеной. А перед ним — поляна, возле которой и сливались дороги. Стреляли из леса. Можно проползти по кювету вперед, ближе к развилке, и определить, сколько их там?

Кто-то еще скатился в кювет. Андреев посчитал, что это Ишакин, а оказался — Гордей Фомич. Он должен быть со старшиной, а очутился здесь.

— Что вы делаете? — сердито спросил его Андреев.

Гордеев на полном серьезе ответил:

— Воюю, товарищ командир.

— Без вас обойдемся.

— Зачем же без меня, коли я здесь? «Кукушки» там засели, верно говорю.

В самом деле. Эта простая догадка почему-то сразу не пришла Андрееву в голову. Со стороны Черепенникова опять застрочил автомат, и «кукушка» перенесла огонь туда. Андреев воспользовался этим и сделал бросок вперед, а за ним — Гордей Фомич. Немцы ударили по кювету, но опоздали: Гордеев и старший сержант уже плотно прижались к земле. В это время кто-то, видимо, сделал такую же перебежку со стороны Черепенникова. И теперь как бы установилась косвенная связь с соседом. Когда автоматы немцев, а их было не больше трех, полоснули вдоль того рукава дороги, Андреев с Гордеем Фомичом сделали еще один бросок. Нервы у «кукушек» не выдержали. Кто-то из них счел за благо поскорее унести ноги, но один отчаянный остался. Он то и дело огрызался очередями, короткими и злыми.

— А ведь я его вижу, — сказал Гордей Фомич, подползая вплотную к старшему сержанту. — Гляньте правее. Сосна на отшибе. Березки вокруг нее. Чернеет, видите?

Теперь Андреев увидел. Тщательно прицелился и нажал на спусковой крючок. Автомат, как живой, забился в руках. Немец ответил очередью.

— А вот я его сейчас… — проговорил Гордей Фомич, устраиваясь поудобнее для стрельбы из своего карабина. Андреев заметил, как вздрагивает кончик его рыжего уса, а на лбу выступила мелкими бисеринками испарина. Гордеев выстрелил, быстро перезарядил и выстрелил еще раз, и черное пятно на сосне вдруг дрогнуло и переместилось немного вниз. Но не упало. Гордеев выстрелил еще раз, но пятно не шевелилось. Не было в ответ и очередей. Тогда Гордей Фомич с опаской приподнялся. Выстрелов не было. Андреев резво вскочил на ноги и помчался к сосне. За ним еле успевал Гордей Фомич. Бежали к сосне и от Черепенникова, кажется, сам лейтенант. Когда приблизился, Андреев заметил на его виске струйку крови.

— Вас, кажется, зацепило.

— Кожу царапнуло, — отмахнулся Черепенников. — Одного моего насмерть, в сердце, гад, попал.

У сосны валялся немецкий автомат. Сам гитлеровец висел вниз головой — оказывается, он был привязан к сосне за ноги. Зачем же они его привязали? Или сам привязался?

— Чего-нибудь да отчебучат эти фрицы, — покачал головой Гордей Фомич. — Сказывали ребята, будто прикованных цепью к пулемету находили. И над своими даже зверствуют.

— Давайте перевяжу, — предложил Андреев Черепенникову. Тот снял фуражку и слева в околыше заметил дырку, а чуть дальше — вторую. В одну пуля вошла, а в другую вылетела.

— На полсантиметра бы левее, и не было бы сейчас Игоря Черепенникова, — усмехнулся лейтенант. — Вот и считай, что неправильно раньше говорили, что судьба индейка, а жизнь копейка.

Андреев наскоро перевязал лейтенанта, и они разошлись по своим местам. А Васенев не терял времени. Когда «кукушка» замолчала, он поднял бойцов и продолжал разминирование. Андреев встретил их уже у развилки.

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

День выдался жаркий. От зноя небо стало белесым. Бойцы утомились. Сказывалось нечеловеческое напряжение. Курнышев же отдыха никому не давал. Объявили передышку только тогда, когда приехала кухня.

Обедали попеременно, молча. Аппетита от жары и переутомления не было. Лишь Ишакин быстрее других умял свою порцию кулеша и попросил добавки. Повар не стал жадничать.

После обеда опять взялись за щупы, и лейтенант разрешил отдыхать парами по тридцать минут: сначала одна пара, потом другая…

Случилось так, что старший сержант и Ишакин оказались в одной паре. Но, всего скорее, так подстроил сам Ишакин: выждал, когда очередь дошла до Андреева, и вызвался идти с ним. Но Григорий просто не обратил на это внимания — Ишакин так Ишакин.

Сейчас взвод прощупывал лесную дорогу. У немцев здесь был какой-то лагерь. У самой дороги и в глубине леса часто попадались добротно сделанные землянки. В лесу все-таки работалось легче — не так знойно, как на открытом месте.

Когда пришла пора отдыхать, Андреев с Ишакиным выбрали куст пораскидистей и забрались под его прохладную тень. Ишакин расстегнул поясной ремень, все пуговицы на гимнастерке, разулся. Портянки повесил на ветку для просушки. От них разило потом.

Андреев ремень только расслабил, лег на спину и закрыл глаза. Такое блаженство разлилось по телу, что сразу потянуло на сон. Но спать нельзя: только разоспишься, а надо вставать. Лучше уж потерпеть. Чувствовал на лице малейшее шевеление воздуха, вдыхал горьковатый запах травы, слышал попискивание какой-то пичуги — ей и война нипочем.

— Не любит меня кодла, — неожиданно сказал Ишакин. Голос его донесся до Андреева откуда-то издалека. Григорий подивился этим словам, совершенно не связанным с тем, о чем он сейчас думал. Они были далеки и непонятны.

— Кто это тебя там не любит? — лениво спросил Андреев; ему так не хотелось выходить из приятного оцепенения.

— Наша кодла. Ну, братва взводная.

— Ох, и словечко ты опять откопал. Но к чему ты это вдруг?

— Ни к чему. Для себя.

— Ты же не девица.

— А что, лишь девиц можно любить?

— Почему же? — смутился старший сержант.

— То-то и оно. Мне ведь тоже хочется отогреться возле человеческого тепла.

— Само собой, — согласился Андреев и поднялся. Ишакин сидел, обхватив руками колени. По пальцам его ног с крупными кривыми ногтями ползали маленькие черные муравьи, но он их не чувствовал. В глазах тускло и упрямо светилась тоска, да такая дремучая и неприкрытая, что Григорию стало не по себе. Вот таким невменяемым Ишакин был тогда, в Брянских лесах, когда украл у женщины козленка, а Алексей Васильевич Рягузов, тамошний партизан, хотел застрелить его за это.

— Ты же знаешь, старшой, в бога я не верю, а черта не боюсь. И помирать мне не страшно. Кому я нужен?

— Брось хныкать, — возразил Андреев. — Ты ведь нытиком не был.

— И бросать нечего. У тебя отец и мать были?

— И сейчас есть.

— А я не помню, от кого родился. Шатался по приютам. Уже потом, когда подрос, узнал, что был такой писатель-воспитатель, не помню фамилию, ну тот, что из приютских дураков делал настоящих людей.

— Макаренко?

— Во, он самый. Мне такой писатель-воспитатель на пути не встретился, потому, может, я университеты проходил на Колыме и еще кое-где. И вот в меня всосалось с молоком — всяк человек мне враг, опасный или не очень, но враг. А как же? В приюте за пайку хлеба насмерть дрался с такими же гавриками, как и сам. Когда воровал, всех боялся — друзьями тут мне никто не мог быть. На Колыме меж собой грызлись, жить всякому хотелось. А в войну, под Мценском, сержант один взъелся, узнал, что я урка, и съесть меня хотел, начисто извести. Я и привык жить ощерившись.

— Нелегко, — согласился Андреев.

— Если, думал, пуля меня какая-нибудь поцелует или осколок шальной прилетит, никто не пожалеет, а то и рады будут — сдох никому не нужный человек. И некому тебе, старшой, на меня похоронную будет посылать.

— Ну и темь в твоей голове!

— А чем ее высветлить? Ладно, хоть к тебе под начало попал, а то б не знаю, что со мной и было. Да вот еще в этой деревушке, в которой последние две недели жили, стряслось со мной непонятное.

— Что же? — насторожился Григорий.

— Сам не разберусь еще, только нутро мое перевернулось на все сто восемьдесят.

— Не заметил.

— Да ты, старшой, за последнее время многого не замечаешь. После Брянских лесов. Знаешь, что Трусов по ночам плачет?

— Как плачет?

— Слезами, как еще.

— Я не про то — почему плачет?

— Мать у него померла, письмо получил.

— Да-а-а… — раздумчиво протянул ущемленный Андреев.

— Так в той деревне мы в хате стояли втроем, сам же распределял — с Трусовым и Строковым. Хозяйка там молодая, но вдова. Мужа убили на войне, а на руках детишки остались. Двое.

— Помню. Хорошая женщина.

— Так вот я с нею спал.

— Фи! — присвистнул Андреев. — Нет, не похоже на тебя!

— Похоже или не похоже, а было. И по-серьезному, старшой. Я ведь не Качанов, тот щурил глаза на каждую. А у меня бывает только раз, но бесповоротно.

— Влюбился, что ли?

— Откуда я знаю? Может, и влюбился, можно и так назвать. Я лишь в те недели понял, для чего надо жить. Ребятенки не мои, а я их все равно что родных сердцем понял, и они ко мне ластились. А Марья — баба теплая, душа у нее теплая, я прямо вроде отогрелся малость возле нее. И страшно мне стало за себя. Я вроде бы проснулся и понял, что кодла меня не любит. И не за что меня любить, хотя я тоже человечью душу имею и не хочу, чтоб в нее плевали.

— Никто тебе и не плюет.

— Правда твоя, пока боятся.

— Это у тебя от тоски.

— Может, и от тоски. Побежал бы я сейчас в ту деревушку, поглотал бы еще малость счастья, ну хотя бы месяц, и снова можно воевать два года.

— А она к тебе как?

— Она тоже истосковалась по теплу, звала меня Васенькой. Ты пойми, старшой, никто в жизни так меня не называл, и мне реветь хотелось от такой ласки, и я понял, старшой, что готов за эту бабу по капле отдать всю свою кровь, отдать, лишь бы никто ее не обижал. И ее ребятенков тоже.

— Значит, после войны будет куда возвращаться.

— Оно так, да все не верится. Неужели эти чертовы полчаса уже миновали? Смотрите, идут нас сменять татарин да Лукин. Только ты, старшой, про наш разговор никому.

— Будь уверен. Но послушай, неужели я так оторвался, что не замечаю ничего?

— Не переживай, старшой. Это мне так показалось, — вдруг улыбнулся Ишакин. — Трусов по ночам плакал, а я его засек. Он умолял меня, чтоб никому не говорил, особливо тебе: мол, не хочу, чтоб знали. А я вот трепанулся.

Ишакин привел себя в порядок, и они поднялись навстречу Файзуллину и Лукину. Опять включились в работу.

Обещанных Курнышевым воинских частей, которые вот-вот устремятся в прорыв по этой дороге, все не было и не было. У Андреева закралось сомнение: нужна ли вообще она фронту, есть же лучшие! А посему зачем такая спешка? Эту дорогу немцы минировали в самый последний момент, и мины обнаруживать было куда легче, нежели на старых минных полях.

Однако после полудня, когда зной стал потихоньку спадать, а на западе канонада утихомирилась, из-за поворота вывернулся юркий «виллис» с тремя военными, а за ним потянулась целая колонна «студебеккеров», в кузовах которых сидели солдаты.

Лейтенант Васенев предусмотрительно выставил позади работающего взвода пост с красным флажком. Бессменно занимал его Гордей Фомич. Он должен был останавливать всех, кто появится на этой дороге с востока. Увидев «виллис», Гордей Фомич деловито поправил на плече карабин, встал посреди дороги, широко расставив ноги, и поднял флажок. Шофер остановил машину почти у самого Гордеева, не доехав до него, может быть, метра полтора. Гордей Фомич осуждающе покачал головой, хотел было выговорить шоферу за такое лихачество. Но с переднего сиденья на землю ловко спрыгнул небольшого роста подполковник, подтянутый и строгий.

— Что это значит? — густым баском повелительно спросил он Гордеева. Один за другим останавливались и машины, образуя колонну, хвост которой терялся за поворотом.

— Туда ходу пока нет, товарищ командир.

— Должен быть ход.

— Оно правильно, должон, да пока нет: мины, товарищ командир.

— Отойдите с дороги.

— Не могу, товарищ командир. Приказано не пущать.

— Я приказываю — пустить! Безобразие тут развели! — Подполковник снова уселся рядом с шофером и слабо махнул рукой: мол, поехали.

Гордей Фомич отступил на шаг, взял карабин наизготовку и сказал прерывающимся от волнения голосом:

— Я буду стрелять!

Подполковник, вконец раздосадованный непредвиденной заминкой и понимая, что горячится зря, опять вылез из машины, подошел к Гордееву почти вплотную. И Гордей Фомич успел разглядеть, как у него от злости раздуваются ноздри, а глаза прищурены так, словно бы он приготовился к стрельбе по ненавистной цели.

— Зовите старшего командира! — тихо, но с нажимом приказал он, на что Гордей Фомич ответил:

— Слушаюсь! С этого и надо было начинать, товарищ командир.

— Подполковник.

— Товарищ подполковник, извиняйте.

Неподалеку отдыхал Строков, которого во взводе знали, как великого молчуна. Выпадали такие дни, когда он не произносил ни единого слова. Ему и крикнул Гордеев:

— Позови капитана Курнышева, да поживее!

Подполковник между тем достал портсигар и закурил. Гордей Фомич спросил:

— Если позволите?

Подполковник метнул на него острый взгляд, смерил с интересом несколько мешковатую, нескладную фигуру солдата с лихими усами и добрыми глазами и, видимо, растерялся от этой обезоруживающей простоты. Что-то в нем смягчилось, и он протянул Гордееву портсигар:

— Курите.

— Благодарю, — запросто отозвался Гордей Фомич, аккуратно двумя загрубелыми пальцами извлек из портсигара папиросу и удивился вслух: — Да это никак «Беломор»! А я уж думал, их больше не делают.

— Откуда сам? — окончательно потеплел подполковник.

— Да я из Рязанской области.

— Там все такие смелые?

— Да теперь, товарищ командир, почитай, все смелые.

— Карабин взял наизготовку, а что, и стрелять бы стал?

— А то как же? Разве с оружием шутят?

— Но нас ведь вон какая махина, — махнул рукой подполковник в сторону «студебеккеров». Со многих машин на землю повыскакивали солдаты, все, как один, с автоматами за плечами, и разминали ноги, сходились на шутливые кулачки.

— Ну так что? — спросил Гордеев.

— Как что? Тебя бы разорвали на куски.

— На то нет у вас права. Я на посту, исполняю службу. Вы же командир и должны это знать лучше меня.

— А если у меня приказ? И он важнее твоего приказа?

— Оно верно, товарищ командир, но вот идет наш капитан Курнышев, с ним и решайте. Мое дело — солдатская служба, а ваше — стратегия, вот и весь сказ.

Курнышев козырнул подполковнику и доложил, что его рота занята разминированием. Подполковник взглянул на часы и сказал:

— Через час я должен быть на месте. Пропустите колонну, товарищ капитан.

— Ехать нельзя, дорога не очищена от мин.

— Очищайте скорее, черт побери!

— Стараемся, товарищ подполковник.

— С таким старанием мы и за десять лет не дойдем до Берлина. Сколько вам еще потребуется времени?

— Остаток дня, товарищ подполковник.

Тот глянул на капитана расширенными от удивления глазами и сказал:

— Да вы что? Я же вам русским языком говорю — через час моя часть должна быть на месте!

— Я вас понимаю, но войдите и в мое положение.

— Прикажите солдату сойти с дороги.

— На вашу ответственность, товарищ подполковник.

— Поехали, Митрохин, — бросил подполковник, садясь в «виллис». Гордей Фомич встал рядом с капитаном, давая дорогу машине. Проезжая мимо, подполковник с еле заметной улыбкой козырнул Гордею Фомичу, как бы закрепляя этим те особые отношения, которые у них возникли только что, до прихода капитана.

Колонна, обдавая пылью и бензиновым чадом Курнышева и Гордеева, двинулась вслед за «виллисом». Солдаты были свежие, не потрепанные фронтом, сытые, а потому веселые. Они знали, что через час или два, возможно, вступят в бой, первый свой бой. И это обстоятельство тоже подогревало их настроение. Иногда кто-нибудь из них кричал:

— Эй, усач, часом, не сибирский?

— Рязанский я.

— А я думал — только у нас такие усачи водятся!

И гоготали в свое удовольствие. Или звали:

— Эй, дядя, сидай с нами, поедем фрицев бить!

— Езжай, езжай с богом, — отвечал добродушно Гордей Фомич, а потом сказал Курнышеву грустно: — Экие молодцы, кровь с молоком. А в крестьянстве сейчас одни бабы маются.

Но Курнышеву было не до разговоров. Он напряженно прислушивался. И боялся, что вот-вот грянет роковой взрыв. Мины впереди были — это он знал наверное. Две-три машины еще как-то могли проскочить, но такая колонна… Гордеев догадался, какие заботы грызут сейчас ротного, и тоже вытянул шею.

Чудеса на войне бывают, но редко. В своей неумолимой реальности она жестока, и кто этим пренебрегает, тот дорого расплачивается. Взрыв все-таки грохнул, одиноко и мстительно. Эхо грозно прокатилось по лесу. Колонна остановилась. Курнышев побежал вперед, Гордей Фомич остался на месте. Кто-то спросил:

— Что там такое? Откуда-то из леса донесся ответ:

— «Студер» на мине подорвался.

— Гробовщики! — зло сплюнул лейтенант, выпрыгнувший из кабины ближайшей от Гордеева машины. — Саперы называются! Разминировать как следует не умеют.

Гордей Фомич хотел возразить, но передумал: долго разъяснять, а коротко скажешь — не поймет. Сложное положение у подполковника: приказ надо выполнить в срок, а вот мины мешают, их по мановению волшебной палочки не уберешь. «Война, — размышлял Гордей Фомич. — И легче все-таки на ней нашему брату — солдату. Никакой тебе стратегии, от которой может вспухнуть голова». После короткого совещания у подполковника колонну машин решено было направить по неезженому проселку, который имел выход на основную фронтовую магистраль. На укромной полянке недалеко от дороги сиротливо поднялся холм земли, где были похоронены солдаты, подорвавшиеся на мине.

Рота Курнышева продолжала свое дело.

Никто не знал почему, но с Юрой Лукиным всегда случались невероятные вещи. Конечно, невероятное могло случиться с каждым, фронт есть фронт, и, разумеется, случалось, но не так густо, как у Лукина. Сказать, что это происходило только из-за Юриного характера, нельзя. Характер у него был средний, ничем не выделяющийся. В особых обстоятельствах Юра мог быть храбрым и настойчивым, но особой прытью не обладал. Уживалась в нем даже определенная разболтанность. Мог заснуть на дневальстве, за что и наряды вне очереди получал, и на губе сидел. Мог одеться не по форме. А на замечания реагировал быстро. Вообще, как заметил Андреев, если Юру все время держать в руках, он был бы хорошим солдатом. Рядом с Андреевым так оно и было. Старшего сержанта Лукин уважал и вовсю старался не подвести его.

А историю, которая приключилась с ним в Брянских лесах, куда со специальным заданием вылетала группа Васенева, знал весь батальон, хотя сам Юра упорно о ней молчал. Сначала проговорился Мишка Качанов, потом дополнил Ишакин. В самолете, когда надо было прыгать, у Лукина развязался вещевой мешок. Содержимое его высыпалось на пол. Пока Юра торопливо собирал да снова прилаживал вещевой мешок, его товарищи уже прыгнули и самолет далеко отлетел от того места, где горели сигнальные партизанские костры. Расстроенный, забыв обо всем, Лукин все-таки ринулся в звенящую пустоту, и командир корабля не сумел его остановить. Юра прыгнул в неизвестность, и тут начались его приключения. Когда приземлялся, угодил ногой на пенек и не мог идти. Кое-как добрался до речки и там, на свое счастье, встретился с девушкой Олей, которая его спрятала и оказала помощь. Потом она повезла Юру к партизанам, но в пути повстречались немецкие мотоциклисты. Лукин не растерялся и уничтожил их, но кто-то из них успел-таки очередью из пулемета ранить Олю. Позднее Лукина с раненой девушкой подобрали партизаны, а от всех этих переживаний у Юры побелел клок волос в чубе.

Лукин без ума влюбился в девушку. И вот уже год получает от нее письма чуть ли не каждый день. Получив письмо, Юра обычно уединялся, особо понравившиеся места перечитывал несколько раз и при этом тихо улыбался. В эти минуты он забывал обо всем на свете — и про своих однокашников, и про старшего сержанта, и даже, видимо, о том, что идет война.

В такие минуты его нельзя было тревожить. Однажды неугомонный Мишка Качанов попытался было пошутить с ним. Подкрался тихонечко сзади и вырвал из рук письмо. Лукин не закричал, не схватился за автомат. Он молча поднялся, исподлобья глянул на улыбающегося Мишку и неожиданно для всех коротким, но сильным взмахом руки, как потом шутили солдаты, врезал тому по скуле.

Мишка потер ладонью щеку, по которой пришелся удар, и зло сузил глаза — вот-вот полезет драться. Но природное чувство юмора взяло верх, да и не прав был — сам понимал это. Усмехнулся криво:

— Думаешь, вторую подставлю — только бей? Дудки! — И вернул Лукину письмо.

— Попробуй подставь!

— Я же не идиот!

— Ну и отвяжись!

— А ты другой раз полегче на поворотах, ненормальный. Удивительно — как человек влюбится, так теряет голову. Я тоже умею кулаками работать, будь здоров.

И Качанов тихонечко ретировался. Но с тех пор у всех пропала охота подтрунивать над Лукиным, потому что поняли — это у него серьезно, он в самом деле тоскует по своей ненаглядной Оле.

Очередное Олино послание Юра получил позавчера и поделился радостью с Андреевым:

— Теперь она совсем здорова. Врачи боялись, что от ранения чахотка начнется. Пронесло!

— Как она там живет?

— Ничего, в колхозе работает. Пишет, что Жору-полицая поймали.

Андреев, по рассказу самого Юры, кое-что знал про этого Жору. Полицай приставал к Оле, все хотел жениться на ней. Придурок был такой. Дорвался до власти и людей мордовал. Судили его в той же деревушке и приговорили к расстрелу. На коленях ползал, прощения просил. А кто должен был его прощать? Он же всем успел насолить.

И в тот вечер, когда колонна «студебеккеров» ушла проселком, с Лукиным стряслось очередное приключение. Юра искал мины не на самой дороге, а в придорожной полосе, слева. За весь день не извлек ни одной мины. Немцы, видимо, минировали торопясь, поэтому ставили заряды на полотне и возле кюветов.

К вечеру на Юрином пути попалась землянка. Попадались они частенько, но все далеко от дороги, в самой глубине леса. Такие не осматривались — не было на них времени. А тут землянка у самой дороги. Лукин остановился в раздумье. Над поверхностью эта землянка возвышалась не более чем на метр. Вход, спускался полого, этакой скошенной траншеей. Ступеньки и стены Траншеи были выложены жердями из неошкуренных березок.

Лукин внимательно исследовал каждую ступеньку, опустился до двери, потоптался. Возникло непреодолимое желание взяться за скобку и распахнуть дверь. Но удержался. Иногда немцы, рассчитывая вот на такую поспешность, изнутри, к другой скобе, прикрепляли фугас натяжного действия.

Юра извлек из кармана клубок из парашютных строп, осторожно, привязал конец к скобе, поднялся наверх, облюбовал пенек, за которым решил спрятаться. Если фугас поднимет в воздух землянку, то пенек будет ему все-таки защитой.

Вжавшись в землю поплотнее и спрятав свою лобастую голову за пенек, Лукин потянул стропу. Дверь подалась нехотя, он потянул сильнее. Взрыва не было. Значит, порядок. Теперь осталось осмотреть землянку изнутри. Потом на двери размашисто написать «Мин нет». Можно поставить свою подпись. Пусть знают те, кто придет сюда после, что до них здесь поработал Лукин.

С земли Юра поднялся рывком… и оторопел. Но это было секундным замешательством. В следующий же миг он торопливо потянул из-за спины автомат, одновременно падая на землю. Вот влип так влип! В землянке толпились немцы. Ребята ушли вперед, где-то недалеко должен быть с красным флажком Гордеев, да он же ни о чем не догадывается! Лукин услышал за собой чьи-то шаги и вздохнул облегченно. Оглянулся — и увидел старшего сержанта Андреева.

— Ложись, старшой! — крикнул он, делая зверское лицо. — Немцы в землянке!

Андреев бросился на землю и подполз к Лукину. В самом деле, в землянке было полно немцев. Они о чем-то взволнованно лопотали: видимо, ждали нападения. Ведь кто-то же открыл дверь, не сама же она открылась! Но вот один из них вышел из землянки, подняв руки вверх, стал подниматься по ступенькам, твердя:

— Рус, рус! Найн, найн стреляйт!

За ним потянулись другие. Двенадцать человек. Встали плотной кучкой перед Андреевым и Лукиным, подняв руки вверх и пытаясь что-то объяснить им. Но ни старший сержант, ни Лукин не понимали по-немецки. К ним спешил Гордей Фомич. Приблизился к немцам степенно, погладил усы и сказал:

— Вот и наферштеились.

— Позовите капитана, — приказал Андреев Гордееву. — Он где-то здесь поблизости.

— Это мы мигом, — охотно отозвался Гордей Фомич.

Капитан появился через несколько минут. Увидев офицера, немцы опять заговорили, перебивая друг друга. Курнышев, с трудом подбирая фразы, прежде всего разрешил им опустить руки — все равно оружия ни у кого не было. Потом попросил их не кричать всем враз. Пусть кто-нибудь один расскажет все, что надо, толком. Андреев с удивлением посмотрел на Курнышева. Вот уже полтора года служат они вместе, а Григорий и не ведал, что капитан умеет по-немецки, хоть не очень здорово, но умеет.

Эта группа немцев решила сдаться в плен. То, что они пережили сегодня утром, когда наша артиллерия и самолеты-штурмовики обрушились на их передний край, а потом завершили танки и пехота, заставило их иными глазами посмотреть на мир. Гитлеру капут все равно, и они не хотят умирать за него. Вот и выбрали удобный момент, спрятались в землянке, чтобы переждать, пока отсюда уйдет фронт.

Когда пленных увели, Гордей Фомич раздумчиво проговорил:

— Башковитый народ эти немцы.

— Это почему же? — не понял Андреев.

— А как же! Притихли в землянке, что тебе мыши, и ждут. Русские возьмут верх — лапки в гору: мол, берите нас в плен. Свои удержатся, они выползут и скажут: ховались от снарядов, хайль Гитлер! И порядок — живы-здоровы!

— Неправильно рассуждаешь, товарищ боец, — вмешался Курнышев. — Сейчас немцы начинают прозревать. Пока немногие, но уже начинают. Они поняли, куда завел их Гитлер, и не хотят больше умирать за него. Вот эти, сегодняшние, из тех. Очень примечательное явление.

— Эх, чтоб им прозреть в сорок первом!

— Всему свое время.

ВЫЗОВ В ШТАБ

К вечеру бойцы вымотались окончательно. И то, что в условиях дикой спешки в роте не произошло ни одного ЧП, капитан Курнышев вполне резонно объяснял отличной выучкой бойцов. Теперь он окончательно убедился, что рота у него подготовлена по-настоящему: ей не страшны никакие испытания. И эта мысль несколько поправила его настроение, которое было испорчено взрывом мины и гибелью пятерых солдат. Курнышев понимал, что в этой печальной истории нет его вины, он честно предупредил подполковника о последствиях. Но когда случилось несчастье, Курнышев все равно потерял покой, чувствуя и за собой вину, хоть косвенную, но все равно вину. В конце концов, ему были даны права, он имел возможность задержать колонну, а если бы подполковник продолжал настаивать, мог вызвать комбата Малашенко — тот имел непосредственную связь со штабом наступающей армии. И если бы подполковник не был так горяч, можно было бы и выход найти. Нашли же после взрыва — направили колонну по проселку, такие забытые дороги немцы зачастую не минировали. Да, твердости не проявил капитан Курнышев, а результат плачевный: ни за что ни про что погибло пятеро солдат. И Курнышев корил себя за это.

И все-таки сейчас, когда можно подвести итог первого фронтового дня, капитан с гордостью сказал себе: его ребята могут все — выдержать неимоверную физическую нагрузку и не совершить ни одной ошибки, которые для минеров всегда обходятся слишком дорого. Роте осталось пройти небольшой отрезок дороги. Завтра утром все дела они закончат, и по этой дороге к фронту смело могут двинуться наши войска.

Наступала ночь. Погода заметно испортилась. Небо затянуло тучами. Моросил мелкий дождичек. Днем изнуряла жара, а сейчас донимала сырость. Откуда надуло этот дождь? Рота вела работы в местах болотистых, воды и без того хватало.

Для отдыха облюбовали бугорок с чахлыми соснами и песчаной землей. Старшина привез на ужин белорусский кулеш. Повар был белорус и кулеш готовил отменно. Но ничего другого так здорово варить он не умел, поэтому кулеш всем отчаянно надоел. Бойцы ворчали на повара, и тогда он варганил какую-то похлебку, в которой смешивал заодно картошку (бульбу, как он говорил), пшено и капусту, если она была. В таких случаях на повара шумели уже все, и тогда он опять переключался на кулеш. После той похлебки кулеш казался царским кушаньем, но он опять надоедал. И никто с поваром поделать ничего не мог. Когда его начинали пробирать, он обижался и требовал:

— Дайте мне автомат, и я пойду воевать. Все, кому не лень, грызут меня, готовы зробыть из меня отбивную, а мене вся эта мирохлюндия засела в печенки, и терпения ниякого уже нема. Ищите себе другого повара, а мне дайте автомат!

Но другого повара не было, и все продолжалось по-старому.

Только однажды Ишакин сказал:

— Не пойти ли мне в повара, старшой?

— Иди, — усмехнулся Андреев.

— А что? Место тепленькое и сытное. А пожрать, грешным делом, люблю.

— За чем же дело встало?

— Таланту нету, — вздохнул Ишакин. — Жрать талант есть, а вот сварганить такой кулеш — нету.

Сегодня на кулеш никто не ворчал. Устали. После ужина курили. Не прячась, в открытую: то тут, то там помигивали светлячки самокруток. Не боялись, что налетят «юнкерсы». Сегодня за весь день не видели и не слышали ни одного немецкого самолета.

Устраиваясь на ночлег, вяло переговаривались. Июньская ночь коротка. Не успеешь сомкнуть глаз, как и подниматься пора.

Возле Андреева устраивались Лукин и Ишакин. Недалеко расположился капитан Курнышев со своим связным Воловиком. Связной привычно ворчал на капитана за то, что тот свой доппаек кому-то отдал, а сам остался ни с чем. Такой уж сварливый характер был у связного. Об одном и том же мог говорить бесконечно. Вот и сейчас говорил: капитан и так ничего не ест, да еще доппаек раздает. Так можно дистрофиком сделаться, а из дистрофика какой командир!. И все в этом роде. Курнышев привык к этой странности своего связного, не обращал внимания на его воркотню, а не менял его лишь потому, что тот был все-таки хозяйственным мужиком. Самому же капитану как раз и не хватало вот этой хозяйской жилки.

— Хватит, хватит, Воловик, — добродушно заметил Курнышев. — Не хочу я на ночь глядя слушать твое брюзжание.

Гордей Фомич давненько прислушивался к воловиковской ворчне и, когда капитан осадил связного, поторопился спросить:

— Товарищ командир, могу я вопросик задать?

— Задавай.

— Война в этом году кончится?

Разговоры вокруг смолкли. Ждали, что ответит Курнышев.

— Это кто спросил?

— Я, товарищ командир, Гордеев Гордей Фомич.

— Новенький?

— Да какой уж там новенький, истертый как пятак.

— Так не знаю я, Гордей Фомич, когда война кончится.

— Вот подкинул усач вопросик, — подал голос Ишакин. — Да на него сам бог Саваоф не ответит.

— Бог-то, может, и не ответит, — согласился Гордей Фомич. — Так вот, если мозгами раскинуть: второй фронт открыли — раз, Италия лапки кверху — два, наши в Румынии — три, вот здесь трахнули немца — четыре. Насколько же ему, этому герману, еще жил хватит?

— Все это верно, — отозвался Курнышев, — но не забывайте некоторых обстоятельств. У немцев все работает на войну, сейчас они грозятся каким-то новым оружием. И драться фашисты будут оголтело. Они же отдают себе отчет, что с ними будет, если их сломят. Бед они натворили много, а за это придется платить сполна, без скидок. Их, конечно, сломят, в этом уже никто не сомневается, но бои предстоят ожесточенные.

— Вот дьявол их возьми, — не унимался Гордей Фомич, — все время они воюют, никак не сидится им дома. Первую мировую тоже они зачали, и раньше тоже от них шло. Все войны от них.

— Сколько ты учился, Гордей Фомич? — спросил Курнышев.

— Какая там учеба, товарищ командир, в приходскую одну зиму бегал. Отец плотником у меня был, все ходил по деревням и меня с собой таскал — я ему вначале по мелочам помогал, а потом и сам к топору приловчился. А что?

— Как-нибудь я тебе расскажу о немцах, а то лучше спроси у старшего сержанта. Спишь, Григорий?

— Нет, товарищ капитан.

— Побеседуй с Гордеем Фомичом на досуге. Просвети, ты это умеешь.

— Слушаюсь, товарищ капитан.

— Ну, не так уж официально.

— Ладно, побеседую.

Наступила пауза. Григорий уже подумал, что сон убаюкал бойцов. Но нет, подал голос Трусов, молчавший дотоле:

— Гордей Фомич!

— Аиньки.

— Вам сколько лет?

— Сорок минуло.

— Много. А что у вас самое главное в жизни было?

— Самое главное?

— Ага.

Опять наступила тишина, на западе изредка постреливали пушки. Бойцы притаились, ждут, что ответит Гордеев на вопрос Трусова. Все же молодые они были, двадцатилетние, Гордей Фомич старше их вдвое. А Трусов был моложе всех, он и ростом-то не вышел — мальчишка и мальчишка. Зато старался держаться молодцевато, подтянуто. Сапоги иной раз надраит так, что смотреться в них можно, как в зеркало. Жил он, несмотря на военные тяготы, легко. И вдруг умерла мать, самый близкий человек на свете. Это известие будто придавило его, еще раз жестоко подтвердив истину о том, что жизнь — штука сложная и может наносить удары не только по твоим соседям, но и по тебе тоже.

— Что же самое главное у меня было? — вслух размышлял Гордей Фомич. — Много у меня главного было, всего и не перечислишь. Пришлось немного повоевать в гражданскую, мальчишкой еще был.

— А все же? — не отступал Трусов.

— Ну вот если что крепче в душу запало, коли в этом смысле, то скажу: когда у меня родился первенец.

— А сколько же их у тебя всего? — спросил Ишакин.

— Чего?

— Не чего, а кого. Пацанов.

— Пятеро.

— Ого!

— А без детишков и жить незачем. Так вот, понесла моя Серафима первого, и такой я был радостный, просто не описать. А друзья подтрунивают, я рано женился, а они в холостяках ходили. Жду не дождусь, когда Серафима дитенка мне подарит. И хочу непременно сына. А дружки подзаводят: мол, девка будет. Я горячий был в молодости, на спор полез. А дружки не отстают — дочь родится, то прыгай с крыши. Дурной, говорю, я, что ли? Это если бы сын родился, я бы не то что с крыши, с луны мог сигануть. Ну, а они свое — коль сын родится, мы тебе ведерный самовар самогону поставим. Тут я затылок почесал — заманчиво. А с какой, спрашиваю, крыши-то прыгать? Со своей, вестимо. Надо, говорю, подумать.

— А чего там думать? — усмехнулся Ишакин.

— Шутка дело — с крыши сигануть? Тут можно и костей не собрать. Ну, обошел я вокруг своей избы, приметил одно местечко и решил спорить. Ведерный самовар самогону — это тебе не баран чихнул, хватит крестины справить.

— Какое же это вы местечко приметили? — спросил Трусов.

— Там у меня грядка была, а дело было осенью. Ну, я ее на всякий случай вскопал — чтоб мягче было.

— Да, тебя, дядя, — опять подал голос Ишакин, — вокруг пальца не обведешь, ты, оказывается, тот…

— А я завсегда так: прежде чем отрезать, семь раз примерю.

— А говоришь, горячий был.

— Ну, так что? Горячиться горячусь, а дело разумею.

— И кто же родился?

— Дочь!

— Пришлось прыгать?

— А как же! Сигал. Уговор дороже денег. Сын же народился в другой раз. От дочери теперь у меня внуки есть. А старший сын на войну добровольцем пошел и пропал без вести.

Разговор смолк. Кое-кто посапывал. Дольше других не мог угомониться Трусов. Он пристал теперь к Васеневу — что самое главное в жизни было у него… Лейтенант весь вечер не подавал голоса, устал, на Трусова сначала сердито зашипел, но тот допек его. Лейтенант вполголоса ответил:

— Когда я окончил военное училище и получил звание лейтенанта. Доволен?

— Спасибо, товарищ лейтенант.

Андреев вспомнил. Еще в Брянских лесах Васенев однажды разоткровенничался и рассказал, какой торжественный был тот день, когда им присвоили офицерское звание. Выл оркестр, были речи и выпускной вечер, несмотря на военное время.

— Я свою дорогу выбрал раз и навсегда, — признался тогда Васенев. — Буду военным.

А что самое памятное было в жизни Григория Андреева? Исключая военные годы.

Наверное, поездка в Крым. Путевки выделило педучилище в награду за отличную учебу. Это была сказочная поездка. Вырос Григорий на Урале, в Кыштыме, и нигде больше не бывал. Он хорошо знал свои лесистые синие горы, тайгу, озера, суровую зиму и короткое бледное лето. Он знал, что есть на свете другие, благословенные края, читал про них и видел в кино, однако представление о них было отдаленным, чисто книжным.

И вдруг летний Крым! Голубое высокое небо. Пальмы, шершавые стволы которых можно потрогать руками. Виноградные лозы на верандах домов, еще не созревшие зеленые гроздья ягод, можно даже сорвать и попробовать на вкус, кислую, жестковатую, но главное — с корня! Море можно было не только рассматривать и любоваться его простором, но, пожалуйста, — купайся в нем и пробуй солоноватую воду на вкус! И не во сне, а наяву. Сказка! И все, что в ней делалось, на всю жизнь врезалось в память. Любая мелочь, любая деталь: и невзначай подслушанная песня на веранде, закрытой от посторонних глаз зарослями виноградника, отдаленно похожего на хмель; и колдовской восход солнца над морем, подсмотренный с турбазы на яйле; и белесая, будто воздушная, стена Ай-Петри, похожая на загадочный замок; и отполированная морем серая галька, напоминающая голубиное яйцо; и приветливые загорелые люди, встретившиеся на дорогах этой благословенной земли. Сейчас и там огненным шквалом прокатилась война — сначала на восток, а теперь вот возвращалась на запад.

Роту Курнышев поднял на рассвете. Поднимались с трудом, разбирали миноискатели и щупы и торопились на дорогу.

Васенев ушел далеко вперед. В быстроте и точности никто с ним сравниться не мог. Впереди сквозь мелкий сосняк уже проглядывалась основная магистраль, по которой двигались к фронту войска. Андреев на этот раз поспевал следом за взводным и удивлялся тому, что бойцы так быстро избавились от вчерашней усталости. С основной магистрали доносился рокот моторов, и порой слышно было, как грузно проползали там танки.

Неожиданно за Андреевым прибежал Воловик. Ребята шутили, что у связного капитана и зимой не выпросишь снега. И еще он четко усвоил воинскую иерархическую лестницу. Отлично ориентировался, кто какое место в ней занимал, и вел себя соответственно. Перед начальством выше капитана Воловик мог расстилаться услужливым бесом. Те, что стояли ниже Курнышева, вызывали в нем снисхождение, и степень его зависела от того, уважал он этого человека или нет.

К Андрееву Воловик относился со смешанным чувством. С одной стороны, он понимал, что старший сержант всего лишь помкомвзвода и его свободно можно третировать. Но с другой — к нему хорошо относился капитан, да и не только капитан. И сам Андреев мог запросто отбрить любого, а Воловика тем более, хотя Воловик и стоял возле командира роты и имел на него определенное влияние.

— Старшой, — сказал Воловик, — ротный тебя зовет.

— А ты не мог иначе? — прищурился Андреев. — Хотя бы для формы поприветствовал. И вообще, есть ли у тебя что-нибудь святое?

— Старшой! — обидчиво навострил свои усы Воловик.

— Эх, ничего ты не понял, — махнул Григорий рукой и позвал Гордеева: — Не забудьте мой щуп, я к капитану.

Воловик все еще хорохорился, сердито поглядывая на Андреева. Капитан встретил старшего сержанта с озабоченным видом. Тер шею левой рукой, а в правой держал фуражку. Вскинул на Григория быстрый взгляд и сказал:

— Пойдешь в штаб батальона.

— Слушаюсь!

— Будут переводить в другую роту — отказывайся.

— Товарищ капитан, меня же не спросят.

— Все равно. Я заступлюсь.

— Спасибо.

— Ну, шагай, — легонько подтолкнул он Андреева в плечо. — Да не забудь мою просьбу. Не хочу никуда тебя отпускать.

Штаб батальона расположился в лесу, на той стороне магистрали. Андреев разыскал его с трудом.

Основная магистраль потрясла его. Такое скопление войск он видел и в сорок первом году. Только тогда было скопление отступающих войск, хаотическое, потрясающее своим трагизмом. И танки, и кавалерия, и пехота спешили не навстречу врагу, двигались не пружинисто, а как-то расслабленно, оглядываясь назад, боясь быть застигнутыми противником.

И здесь было такое же великое скопление войск — пехоты, машин, танков, «катюш», но в этом могучем потоке чувствовалась неукротимая сила раскручивающейся пружины, непобедимая устремленность и, что самое потрясающее, — спокойная уверенность в успехе. Шли подразделения пехоты — с автоматами, винтовками, противотанковыми ружьями, пулеметами — утомленно и весело. Шутники на машинах иногда кричали:

— Эй, пехота! Пылишь сто верст и все равно охота!

Танки наезжали на выбоины с каким-то достоинством, покачивая хоботами орудий, а из открытых люков высовывались танкисты в черных ребрастых шлемах, смотрели вперед, сделав ладонь козырьком над глазами — ни дать ни взять былинные богатыри.

А машины урчали недовольно и нетерпеливо. Им хотелось скорости, а какая там скорость, если пехота и танки заполнили дорогу от края и до края.

Впереди от того места, где Андреев пересек магистраль, над всей этой движущейся лавиной поднялся аэростат, метров этак на сто или сто пятьдесят. А в гондоле его примостился наблюдатель с биноклем.

И никто не боялся вражеской авиации. Правда, погода была нелетная, тучи низко жались к земле, хотя дождя не было. Но все равно. Наши штурмовики нет-нет да и проносились над головами, покачивая крыльями, и так низко, что от гула их моторов шевелилась на березах листва.

Штаб батальона Андреев нашел в глубине леса, в сосновой чаще с лиственным подлеском. Сразу приметил командира батальона подполковника Малашенко. Он сидел на чурбане, а рядом с ним на раскладном стуле восседала женщина в военном. У нее погоны узкие, но тоже с двумя крупными звездами. Андреев подумал, что это врач, но то был не врач: окантовка на погонах не та.

Андреев доложил о прибытии.

— Вольно, старший сержант, — сказал Малашенко и повернулся к женщине. — Пожалуйста, Анна Сергеевна.

Ей было за сорок. Светлая кожа на лице уже поблекла, под глазами намечались синие круги. Волосы гладко зачесаны назад и собраны на затылке в жиденький валик. Стоячий воротник гимнастерки застегнут наглухо, хотя, несмотря на пасмурную погоду, было душно. Она рассматривала Андреева глазами усталыми и строгими. Позднее он узнал — она юрист, работает в трибунале.

— Я бы хотела, — начала она низким грудным голосом, — задать вам один вопрос, от ответа на который зависит остальное.

— Слушаю вас, товарищ подполковник.

— Скажите, фамилия Волжанин вам что-нибудь говорит?

— Так точно! — быстро ответил Андреев, невольно настораживаясь.

— Что же?

— С батальонным комиссаром Волжаниным впервые встретился в Белостоке в сорок первом году, а позднее — в Гомеле.

— Хорошо, — сказала Анна Сергеевна и добавила для Малашенко: — Я удовлетворена. Хочу поговорить со старшим сержантом.

Малашенко удалился. Женщина еще раз, на этот раз внимательнейшим образом, оглядела Андреева, так, что он почувствовал себя неловко. И, видимо, осталась довольна — собран, держится с достоинством, а на груди рядом с гвардейским знаком орден Красной Звезды.

— Простите, вас как зовут?

— Старший сержант Андреев.

— Это я знаю. Имя-отчество?

— Григорий Петрович.

— Садитесь, Григорий Петрович. Можно я вас так буду называть?

Андреев не возражал, хотя, по правде сказать, его еще никто не звал полным именем. Он сел на чурбак, на котором только что сидел комбат. Зачем же он потребовался этой женщине? Да еще вот Волжанина она помянула. В давние, уже забытые времена протянула ниточку. Зачем? А она, опустив руки между коленей и как-то неожиданно ссутулившись, тихо спросила:

— Вы знали капитана Анжерова?

— Так точно, товарищ подполковник, знал.

— Полноте, — слабо возразила она, — зовите меня просто Анной Сергеевной.

— Извините, — смутился Андреев, и вдруг будто пронзило его током. Ведь капитана Анжерова звали Алексеем Сергеевичем. И, еще не веря своей догадке, переспросил: — Анна Сергеевна?

— Да, представьте, родная сестра капитана Анжерова.

И только после этого Андреев определил, что сестра очень похожа на брата — тот же чеканный профиль, такой же выпуклый лоб.. Лишь не запомнил, какие были у Анжерова глаза, а у нее они светлые, с голубинкой.

— Случайно от генерала Волжанина я узнала, что он встречался с моим братом в Белостоке, — сказала Анна Сергеевна. — Вы знаете, где теперь генерал?

— Нет.

— Он начальник политического отдела армии. Генерал сообщил мне, что свидетелями гибели моего брата были рядовые Андреев и Игонин. Я вас долго искала. Это действительно, что вы были с моим братом до последнего его часа?

— Так точно, товарищ подполковник.

— Но я вас очень прошу — говорите со мной просто, забудьте, что на мне погоны. Перед вами женщина, которая хочет узнать подробности о своем брате, а вы человек, может быть, единственный, который знает эти подробности. Поэтому еще раз прошу — будьте самим собой.

— Извините, привычка.

— Расскажите мне про Алексея все-все. Всякие мелочи. Я хочу запомнить.

Андреев задумался. Трудно забыть тот день, когда они осиротели с Петькой Игониным, остались одни, неопытные, неискушенные в военном деле, а на плечах — целый отряд, великая ответственность за судьбы людей, когда за свою-то еще как следует не научились отвечать. А комбата скосила шальная пуля. Капитан Анжеров, железный комбат, был душевнейшим человеком, как это стало ясно позднее. Петька Игонин ворчал на него за глаза, а потом вдруг понял — это настоящий командир, под начало которого согласился бы стать любой солдат, даже самый привередливый, обстрелянный и тем более необстрелянный. Капитан Анжеров в неразберихе тех роковых дней был твердым и последовательным, он не поддался панике и сумел внушить бойцам уверенность в себе, когда такую уверенность внушить было не так-то просто. Батальонный комиссар Волжанин стал генералом. Андреев нисколько не сомневался, что, останься жив капитан Анжеров, он бы тоже был генералом. Именно из таких людей и выходят большие командиры, такие, которые сейчас планируют наступление, куют победу.

Капитан Анжеров сердцем сумел понять двух друзей — Игонина и Андреева, приблизил их к себе и открыл в каждом свой талант. Из разрозненных, растерявших свои части людей он сколотил дисциплинированный отряд и показал фашистам, на что способен преданный Родине советский командир.

И такая гнетущая тоска вдруг навалилась на Андреева, и так остро он снова переживал тяжелую утрату, хотя с тех пор минуло уже два года, что Анна Сергеевна без слов поняла, чем был ее брат для этого чернявого парня. Она прониклась к нему чисто женской, сестринской симпатией, и ей даже стало казаться, что этот молодой, но уже столько переживший сержант по-родственному близок ей, потому что их связывают какие-то невидимые нити, у которых одно дорогое и для нее и для него начало — память об Алексее, память о комбате Анжерове.

Григорий рассказал все, что помнил, не упустил и случай, когда капитан отправил Петьку Игонина на тактические занятия с мозолями на ногах. Она спросила:

— Он был жесток?

— Что вы! — смутился Андреев: он не подумал, что она расценит так этот случай. Какая там жестокость, если Анжеров вовсю старался как можно быстрее сделать из мальчишек настоящих солдат, потому что история не хотела отпустить большего времени на их обучение. Многие это поняли лишь в первые дни войны, а капитан был из тех немногих, которые умели смотреть вперед.

Анна Сергеевна показала Григорию фотографию, которую брат прислал ей перед войной. У Андреева снова дрогнуло сердце. Капитан был снят во весь рост. Все в нем выглядело отлично. С фотографии он смотрел на мир с гордым достоинством, такой знакомый и близкий — и такой недосягаемый.

Потом Анна Сергеевна достала карту и попросила Андреева показать то место, где похоронен ее брат. Трудную задачу она задала Григорию. В тот год карты у отряда не было, шли с проводником, да еще у капитана была немецкая листовка, на обороте которой была схема местности. Немцы нарисовали два неровных круга: один — красный, жиденький и маленький, это, мол, окруженные русские войска, и другой — жирный черный, это, мол, доблестная немецкая армия сжимает смертельным объятием противника. Эта схема сослужила Анжерову добрую службу — заменила ему карту. Как трудно ни было, но Андреев все-таки определил на карте Анны Сергеевны место захоронения капитана. Вспомнил, где шли, какие крупные населенные пункты обходили, вспомнил канал, который форсировали.

Андреев описал место, где должна быть могила.

— Мы скоро там будем, — сказала Анна Сергеевна, — и я постараюсь ее найти. Если все будет хорошо, то надеюсь на вашу помощь.

— Всегда готов.

— А где второй, ваш товарищ?

Где Петро Игонин? Дорого бы Андреев дал, если бы кто сказал ему, где теперь его закадычный друг. В Брянске радистка Анюта вручила ему адрес Петра. Два или три письма получил от него. Петро еще лежал в госпитале после ранения. А выписался — и как в воду канул. Ни слова, ни полслова. Жив ли? Вообще, Петро не любитель писать письма, матери своей не писал, а кто для него сейчас Гришка Андреев? Тогда, в лесах, присвоили Игонину звание майора, а ныне, если жив, может, в полковниках ходит, а то и в генералах. А что? Нет, как-то не укладывается: Петька Игонин — и генерал?! Фантазия!

— Не знаю, — помолчав, ответил Григорий.

Возвращался в свою роту Андреев в глубоком раздумье. Действительно, скоро придем туда, где воевали в сорок первом. Поклонимся могилам павших однополчан и друзей — капитана Анжерова, Семена Тюрина. И скажем: «Вот мы и вернулись, дорогие друзья. Раньше не могли — тяжко было, но зато отомстили за вас сполна». И потом Григорий подумал о сестре комбата, об этой сухощавой стройной женщине с усталыми светлыми глазами. Надо же — нашла его в этом великом столпотворении войны! Песчинку в океане! Какое надо было иметь терпение, какую любовь к брату, чтобы напасть на след старшего сержанта Андреева! А ведь нашла! И неожиданно обожгла простая мысль: почему же не нашла Петра Игонина? Он же заметнее, все-таки старший командир. Неужели?.. Нет, он не хотел об этом даже думать, не мог пропасть Петька Игонин, наперекор всем чертям он где-нибудь воюет. Не такой он человек, чтоб исчезнуть…

БОЙ У РЕКИ

В роте ждала Андреева новость, которой он сразу и не поверил: подорвался на мине лейтенант Васенев.

— Как подорвался? — выдохнул пораженный Андреев, готовый взять Трусова, сообщившего это, за грудки. — Ты в своем уме?

— Не до смерти, — поправился Трусов, обидевшийся на старшего сержанта за то, что тот ему не поверил. — На «пудреницу» наступил.

Это уже легче. Если бы подорвался на противотанковой, от лейтенанта не осталось бы и подметок сапог. А противопехотная мина — «пудреница» — до смерти не убивает, она калечит.

— И сильно его?

— Ступню раздробило. Правую.

Вот-вот, для того эта мина и предназначалась — калечить ноги. Кто подрывался на ней, оставался жив, но солдатом никогда уже быть не мог. А Васенев мечтал жизнь посвятить военной службе.

— Как его угораздило?

— Землянку проверял. Все проверил, ничего не нашел. Он же с миноискателем ходил. Метрах в пяти от землянки и наткнулся на «пудреницу». Под щепкой лежала. Как змея подколодная.

Васенев лежал в лесочке. Возле него хлопотал Гордей Фомич. Он только что привел двуколку и сейчас готовил на дне подстилку — рвал папоротник, приговаривая:

— Соорудим, мягко будет, товарищ командир, вот беда-то какая. И не расстраивайтесь, главное — живы, молодой еще — заживет.

Рядом с Васеневым сидел капитан Курнышев, пришибленный, скучный, обхватив колени руками и держа в зубах травинку. Странно было видеть ротного, всегда деятельного и бодрого, в такой отрешенной позе. Правая нога у Васенева была завернута в плащ-палатку и походила на зеленый чурбан.

Андреев опустился на колени рядом с капитаном и обратил внимание на то, как заметно побледнел Васенев. Веки у него прикрыты, но все равно не могли сдержать слез. Они выкатывались светлыми капельками, скапливались в глазницах и, переполнив их, падали к вискам.

— Хватит слез, лейтенант, — проговорил Курнышев, выплевывая травинку. — Будь солдатом. Прав Гордеев — молодой еще, заживет. Ногу тебе подлатают, ступню сделают искусственную, и будешь ты еще спринтером.

— Я не потому плачу, — сказал Васенев, не открывая глаз. — Я о другом…

— А больше тебе не о чем печалиться.

— А помните, в прошлом году подорвался Женя Афанасьев?

— Ну и что?

— Так я ж на него тогда рапорт написал.

— Эк о чем вспомнил! — рассердился капитан. — Выбрось это из головы!

Да, Андреев отчетливо представил себе ту историю. День сегодня выдался такой, что ли, все приходится вспоминать. Час назад вспоминал капитана Анжерова. А сейчас вот — Женю Афанасьева. Васенев тогда решил, что Афанасьев специально прыгнул на «пудреницу», чтоб повредить ногу и так отбояриться от фронта. Лейтенант написал по этому случаю рапорт Курнышеву. Капитан рапорт не взял, и Васеневу пришлось его порвать. А сегодня повторил афанасьевскую историю сам. Парадокс! И мучила Васенева совесть: не копай другому яму, провалишься в нее сам. Женю увозили в медсанбат на той же двуколке, везла ее та же гнедая лошадь. И возница тот же — плотный украинец, кривоногий и неповоротливый.

— Обидно, товарищ капитан. — Васенев рукавом стер слезы, открыл глаза и увидел Андреева. Улыбнулся ему вымученно и посетовал: — Влип я, старший сержант, ох, как глупо влип.

— Могло быть хуже, — успокоил его Григорий, хотя чувствовал, что сказал не те слова. Но неожиданно его поддержал Курнышев:

— Вот именно! И давай без мокроты. Лечись хорошенько, а после войны приглашай нас с Григорием в гости.

Подошел Гордей Фомич и сказал:

— Так что все готово, можно трогать.

— Укладывайте в повозку, — поднялся капитан, опять становясь деятельным и обычным. — Только осторожнее.

Гордей Фомич с ездовым подняли Васенева на руки, им помог Андреев, поддерживая лейтенанту голову. Васенев опять заплакал, морщась так, будто проглотил чего-то кислого.

Васенева увезли. Гордей Фомич вздохнул:

— Вот она жизнь-то наша какая.

Курнышев глянул на него строго, и Гордей Фомич отправился искать свой взвод.

— Принимай команду, — приказал Курнышев Андрееву. А Григорий мысленно провожал повозку, и смысл сказанного капитаном дошел до него не сразу.

— Приказ понятен? — свел у переносья свои белесые брови Курнышев.

— Так точно! — вытянулся по стойке «смирно» Андреев. — Есть принимать взвод!

— Смотри, будь осторожен, хватит с меня одного Васенева! И чтоб к минам не подходить. Герои выискались: мол, вот какие мы хорошие, вместе с солдатами работаем. И наработались. У солдат постоянный навык, а у вас его нет. Иди!

Давно так сердито не разговаривал капитан с Андреевым. Но Григорий не обиделся. Курнышева понять легко — потерял толкового взводного. ЧП!

Наши войска, окончательно сломив противника, устремились на запад. Батальон, построившись поротно, влился в общий поток войск. Шли день, делая короткие привалы, шли до самых сумерек, падая от усталости. Ночь прокоротали в придорожном березняке и с рассветом двинулись дальше. Дорога то пряталась в лесу, то выбегала на открытое место. Войск на дороге становилось все меньше и меньше. Пехота и танки обживали леса, ожидая приказа двигаться дальше. А батальону Малашенко приказа остановиться не было. В пасмурный полдень вышли на опушку соснового леса и здесь задержались. Снаряд, разорвавшийся недалеко от опушки, засвидетельствовал, что впереди наших нет. Был приказ окопаться. Грунт оказался песчаным, и окопались без особых затруднений.

Потом огляделись. Открытая местность полого спускалась к речке. Виден был горбатый мост через нее. До него километра два. За речкой берег круто поднимался вверх. На горе, почти к самому обрыву, подступали деревянные дома. Немцы сидят на этом высоком берегу и постреливают оттуда. Городок звался Глусском, а речка — Птичь.

В промежутке между речкой и лесом, как раз на середине, замерли три машины — два грузовых ЗИСа и «эмка». Ближний к лесу ЗИС сгорел — от него остался только железный остов, что-то там еще дотлевало. Синей струйкой тянулся в небо дымок. Второй ЗИС взрывом снаряда перевернуло, он неуклюже поднял колеса с поношенными протекторами. «Эмка» в последний момент, видимо, хотела развернуться, да так и застыла поперек дороги. Из нее пытался выскочить офицер, но его сразило осколком, и он затвердел в неловкой позе, держась одной рукой за открытую дверцу. Тот, кто наблюдал эту трагедию, рассказал, что вперед вырвался на этих машинах интендант. Видимо, он посчитал, что городок наши захватили с ходу, и поэтому не поопасся. Вот его и накрыли немецкие артиллеристы.

В лесу, левее батальона, накапливались пехота и танки. Готовились к броску. Трудненько будет штурмовать тот высокий берег. Позиция у немцев там выгодная: все подходы к реке отлично просматриваются и простреливаются.

Курнышев созвал командиров взводов. Черепенников повязку снял. На виске лиловым шнурочком вился шрамик от пули «кукушки». Лейтенант со значением пожал руку Андрееву, как бы говоря, что одобряет выбор Курнышева.

Вчетвером выдвинулись на самую опушку — капитан и трое взводных.

— Завтра утром, — сказал Курнышев, — будет наступление. Пехота уже накопилась, подтягивается артиллерия. Наша задача: обеспечить переправу. Мост и подходы к нему скорее всего заминированы. Но мост нужно сохранить, чего бы это нам ни стоило. В сумерки рота выдвигается к реке. Андреев ведет разминирование. Два других взвода прикрывают его, в случае необходимости тоже подключаются к разминированию. Есть вопросы?

Вопросов не было.

— У каждого бойца проверить снаряжение. Чтоб ничто не бренчало и не стукало, — в заключение, сказал Курнышев. — К реке выдвинуться без лишнего шума. Начнем работать на рассвете, когда начнется артподготовка.

Снаряжение проверять, собственно, было нечего — ребята в роте притерлись ко всякой жизни. Но приказ есть приказ. Андреев построил свой взвод в глубине леса и заставил каждого попрыгать на месте, как это делают разведчики, уходящие в поиск. Трусов прыгал добросовестно, как он привык делать все. Лукин — с некоторой развалочкой, как бы давая понять старшему сержанту, что затея у него пустая. Ишакин потоптался на месте, как гусь, который собрался влезть в воду, — таким образом он выразил свое недовольство. Гордей Фомич прыгать принялся ретиво, в движение пришли и кончики усов, а котелок, притороченный почему-то сверху вещмешка, жалобно позвякивал. Андреев улыбнулся и сказал:

— Товарищ Гордеев, спрячьте котелок в вещмешок да оберните его чем-нибудь. Тогда будет тихо.

— Пожалуйста, — охотно согласился Гордей Фомич. — Какой может быть разговор, коли требует война!

До сумерек дымили самокрутками, разговор как-то не клеился. Не было настроения. Свежа еще была история с Васеневым. К тому же каждый понимал, что работа ночью предстоит нешуточная. Мост находился под прикрытием правого крутого берега, а наверху у фашистов сосредоточены все огневые средства. Выйти к речке — это еще полдела, и не самое опасное, хотя немцы будут жечь ракеты, бдительно сторожить переправу. На берегу можно мало-мальски окопаться. Самое трудное будет связано с мостом. Осмотреть его надо незаметно, сразу обнаружить фугасы и найти выводы от взрывателей в окопы, к адской машинке. Под прикрытием артподготовки работать все же будет безопаснее, а когда она кончится? Тут придется туго. Пока танки преодолеют двухкилометровую полосу, пока подтянется пехота, немцы, безусловно, попытаются разделаться с ротой, которая выдвинулась к ним почти под самый нос.

Всякий бой сулит много неожиданностей. Каждый боец вольно или невольно думает о них по-своему, каждого холодит мысль о том, что та неожиданность может стать для него последней. Привыкли, конечно, солдаты к свисту пуль, к холодящему сердце шелесту снарядов, к вою пикирующих бомбардировщиков, к потере друзей, но привычка эта тяжелая и не освобождает солдат от переживаний. Но каждый переживает по-своему. Лукин может не спать ночь. Андрееву будут сниться кошмарные сны. Ишакин весь уйдет в себя. Капитан Курнышев, чтобы скрыть тревогу, станет всю ночь ходить по расположению роты, проверяя посты. Заглянет на кухню — не забыл ли повар накормить людей?

Медленно, как бы нехотя, на лес спустилась пасмурная ночь. Курнышев приказал Андрееву:

— Поднимай своих, пойдете первыми.

Андреев рассредоточил взвод по отделениям, выслав вперед трех разведчиков. Двинулись, соблюдая полную тишину, готовые ко всяким подвохам. Шли по дороге, она была твердой, накатанной: немцы ее так укатали. Те, что двигались по обочинам, мяли сапогами траву, поднимая с земли горький полынный запах.

Рядом с Андреевым вышагивал Ишакин, за ним татарин Файзуллин. Замыкал взвод Гордей Фомич. Что-то притих рязанец, молчал весь вечер, тоже кошки на душе скребут.

Возле подбитых машин на секунду задержались. От трупов несло тошнотворным сладковатым запахом. Гордей Фомич громко вздохнул, а Андреев зажал нос ладонью.

Обойдя «эмку», густо чернеющую на полотне дороги, прибавили шагу.

Ночь выдалась теплая. Последние два дня небо заволокли тучи, изредка накрапывал мелкий дождик. А сейчас тучи рассеялись, небо вызвездило, и вроде бы кругом стало светлее. Приглядишься пристальнее — и увидишь темные силуэты бойцов, спешащих к реке.

Немцы вели себя спокойно. Еще ничего не обнаружили. Изредка, для порядка, с высокого берега бросают ракеты. Те вспыхивают ярко, но гаснут быстро, рассыпаясь на мелкие искорки. Временами подавал голос пулемет, его татаканье разносилось по ночи гулко. Чутко спят немцы на своем бугре, понимают — тихой жизни им все равно не будет, не те времена. Они же не слепые, видели, какая махина спряталась в лесу на левом берегу.

И все-таки бойцы Андреева до речки добрались без происшествий, без единого выстрела. Залегли на влажной земле у самой почти воды. Слышали, как на разные голоса журчала речка. Ждали, когда выдвинутся сюда остальные два взвода. Вот появились и они.

Андреева разыскал Воловик и повел к капитану. Курнышев лежал в кювете и грыз зубами соломинку: что за дурная привычка появилась у ротного?

— Как дела? — шепотом спросил Курнышев.

— В порядке.

— Только не пори горячку. Мост должен быть сохранен во что бы то ни стало. Помни это.

— Разрешите, товарищ капитан?

— Давай, что у тебя там?

— Противник, почувствовав опасность, немедленно взорвет мост.

— Естественно.

— Предлагаю: сейчас же выдвинуть вперед отделение. Оно нащупает провода и перережет их.

— Правильно, — сразу согласился капитан. — Действуй.

Вернувшись к себе, Андреев замысел свой поручил выполнить отделению ефрейтора Лукина. Пополз и Гордей Фомич, потому что он был в этом отделении. Андреев хотел было его вернуть, все равно старик не смыслит в фугасах, но подумал: в случае чего — поможет прикрыть минеров. Стреляет он метко.

Отделение бесшумно уползло в темноту. Настолько плотно сливались фигуры бойцов с землей, что, даже зная, что они здесь ползут, невозможно было их обнаружить.

Андреев вслушивался в темноту тревожно, а время, как назло, тянулось медленно. Григорий про себя прикидывал: «Сейчас они достигли середины моста, ищут провода… Продвинулись к тому берегу… Тихо… Наверняка нашли и перерезали…»

И вдруг бешено ударил автомат, за ним — другой, и тишины как не бывало. И по тому, что мост не взлетел на воздух, можно было догадаться, что Лукин успел перерезать провода, а значит, и выполнить задание. С обрыва посыпались одна за другой ракеты, самые разноцветные: красные, желтые, зеленые. Ну, прямо фейерверк, словно бы на празднике. В их мерцающем свете отчетливо выступали на фоне неба домики городка, видно было, как там, на верхотуре, перемещаются торопливые тени разбуженных солдат противника. В трескотню автоматов врезалась басовитая скороговорка пулемета. Немцы весь огонь сосредоточили на отделении Лукина. Возможно, они приняли его за разведку и не догадываются, что у моста залегла целая рота? Лукин до поры до времени помалкивал, а вот он стал тоже огрызаться. И про себя Григорий похвалил ефрейтора: он сумел вывести отделение на кромку того берега и зацепился за нее. К Андрееву подбежал Курнышев с неизменным Воловиком, плюхнулся рядом.

— Твои зацепились за тот берег, их постараются скинуть. Этого позволить нельзя. Я бросил на подмогу взвод Черепенникова.

Из темноты вынырнула фигура бойца, он не видел капитана, потому обратился к взводному:

— Старшой, немцы жмут, их много!

По акценту Григорий узнал татарина Файзуллина.

— Держаться! Пошла подмога! — вмешался капитан.

— Есть держаться! Маленько несчастье.

— Какое? — невольно сорвалось у Андреева.

— Мало-мало помирал Гордей Фомич.

— Вот незадача, — опечалился Андреев и позвал: — Ишакин!

— Слышу, старшой, — раздался из темноты хриплый голос Ишакина.

— Пойдешь с Файзуллиным и принесешь Гордеева.

Бойцы убежали к мосту.

— Жалко мужика, — подал голос Курнышев.

— Ну какой же я дурак! — простонал Григорий. — Ведь сердце чуяло: не надо отпускать старика в это пекло. Ребята молодые, верткие, ко всему привычные, им море по колено. А он же не такой, у него нет той прыти.

— Не сокрушайся так.

— Оставить бы мне его у себя связным — и не было бы беды. А я по привычке оставил Ишакина.

А между тем по мосту топали десятки ног — это спешил на помощь Лукину взвод Черепенникова. При свете ракет хорошо были видны согнутые фигуры бойцов, преодолевающих мост. В блеклом дрожащем свете они были какие-то странные, без теней, похожие сами на тени. Немцы начали минометный обстрел. Взрывы яркими всполохами кромсали темноту на том и на этом берегу. Заверещали осколки. Один, горяченький, шлепнулся возле Андреева. Григорий как-то машинально нащупал его рукой и почувствовал боль от ожога. Поддержанная этим огнем, с бугра к мосту бежала к группе немцев, которая вела бой с отделением Лукина, подмога. И Черепенников подоспел вовремя. Бой вспыхнул с новым ожесточением.

К этому времени на линию реки выдвинулся весь батальон, за Курнышевым прибежал связной от Малашенко. Капитан наскоро доложил комбату обстановку.

Немцы непрерывно жгли ракеты, а потом, видимо, сообразили, что их свет, скорее, помогает русским. И перестали. Но стрельба не утихала.

Начало светать. Сначала на востоке, над зубчатой кромкой деревьев, посветлел краешек леса, с каждой минутой расширяясь и расширяясь. Потянуло прохладой. Над рекой поплыли белесые клочья тумана, цепляясь за прибрежные кусты и камыши. И вроде бы завороженные медленным и прекрасным рождением нового дня, притихли обе стороны. Стрельба пошла на убыль, и наступила недолгая минута, когда все вдруг стихло.

Андреев, воспользовавшись этим, подозвал к себе Трусова и еще двух бойцов и сказал им:

— Вот-вот начнется артподготовка. Приказываю: тщательно осмотреть мост и из фугасов вывернуть взрыватели. Фугасы не трогать, их уберут позднее. Ты что, Трусов?

— Танк этот мост выдержит?

— Должен выдержать.

— Больно уж он хлипкий.

— Ты, Трусов, знай свое дело, остальное решат без тебя.

— Все-таки боязно.

— Приказ понятен?

— Так точно!

— Выполняйте. Старшим назначается Трусов.

Над головой прошелестел первый наш снаряд. Потом другой — и пошла писать губерния! На обрыве поднялась сплошная завеса земли. Загорелись окраинные домики. Черный густой дым потянулся к реке.

Наконец появился Ишакин. Рукавом он стирал со лба нот. Гордея Фомича он приволок на плащ-палатке. Рязанец тяжел, тащить его было непросто. Пуля угодила ему в правый глаз. Смерть наступила мгновенно. Глаз вытек. Кровь загустилась, особенно в усах. Гордей Фомич не был похож на себя. Лицо резко осунулось и посинело.

Андреев машинально стянул пилотку. Ишакин что-то хотел объяснить, но Григорий махнул рукой.

Артподготовка продолжалась. От леса к речке мчались танки с пехотой на броне. Такой поднялся гул, что в ушах зашумело, даже земля задрожала.

Неожиданно, по крайней мере для Андреева и Ишакина, слева, на той стороне, родилось и стало крепнуть, наливаясь густотой, протяжное «ура». И поскольку артиллерия умолкла, стало отчетливо слышно, как оно катилось волной к городку, и уже не было на свете такой силы, которая могла бы остановить этот грозный клич. Хотя атакующих скрывала высокая кромка берега, Григорий физически ощущал их могучий порыв, и ему самому захотелось немедленно очутиться рядом с ними. И это непреодолимое чувство появилось не только у Андреева. Весь батальон, не ожидая, когда подойдут танки с десантом, молча поднялся с земли и ринулся через мост, карабкаясь на кручу правого берега. И те немцы, которые хотели сбросить отделение Лукина и взвод Черепенникова в воду, и те, которые прибежали им на подмогу, были ошеломлены мощным порывом русских и поняли, что сейчас их единственное спасение — плен. Они дружно подняли руки и боязливо уступили дорогу рвущимся вперед бойцам подполковника Малашенко, не без основания полагая, что в таком горячем азарте их свободно могут прикончить.

Андреев бежал, напряженный до предела, но в то же время способный с фотографической точностью фиксировать все то, что встречалось ему на пути: и высаженное кем-то звено деревянных перил; и уткнувшегося в колесоотбойный брус убитого солдата, наверное, из взвода Черепенникова; и бегущего впереди капитана с перекрещенной портупеей спиной и почему-то без фуражки; и пыхтящего рядом с ним связного Воловика; и поднимающихся там, за мостом, бойцов Черепенникова; и даже взмокшую спину Юры Лукина; и серую, не очень широкую ленту дороги, которая, извиваясь, будто корчась, лезла на бугор; и первый луч солнца, ударивший в мрачно-серую стену бугра и блеснувший в капельках росы, которая только что упала на скудную траву.

Подразделения, атаковавшие фашистов с фланга, первыми ворвались в городок. Там раздавались крики и выстрелы. И к тому времени, когда батальон Малашенко ворвался на бугор и устремился к первым домикам, снесенным артиллерийским ураганом, бой был закончен.

Командиры рот собирали своих бойцов. На маленькой пустынной улочке, заросшей гусиной лапкой и подорожником, собрал своих хлопцев и Андреев. Ребята устали, осунулись за эту ночь. У Ишакина посинели подглазицы. Лукин в суматохе боя потерял пилотку, и сейчас особенно был заметен седой клок в его чубе. Сапоги у Трусова, всегда тщательно начищенные, покрылись пылью, а на лбу появилась новая складка. Да и сам Трусов заметно потускнел. А вот Файзуллин был подтянут, словно бы он в эту ночь отдыхал, хотя ему досталось нисколько не меньше других. Боевой запал, с которым все кинулись в атаку, уже иссяк. Андреев подал команду «вольно», объявил перекур и отозвал в сторонку Лукина:

— Как с Гордеевым получилось?

— А что?

— Как что?

— Не пойму я тебя что-то, старшой.

— Ничего себе командир отделения! Разве тебе Файзуллин ничего не докладывал?

— Нет.

— Ведь Гордеев-то убит.

Лукин даже присел от неожиданности. Он увлекся тогда — сначала искал провода, идущие к фугасам, потом втянулся в перестрелку и забыл, что отвечает не только за себя, но и за отделение. Он постоянно чувствовал возле себя дыхание своих ребят, и ему в голову не приходило оглянуться назад и проверить, не отстал ли кто.

Гордея Фомича похоронили на окраине городка, на самом высоком месте. Андреев склонил голову над мертвым бойцом. Он думал о том, как все-таки глупо бывает на войне. Три года шагает он сквозь смерть, хоронит своих друзей и никак не может ответить на один вопрос: почему умирают люди? Разве эта мысль никогда не приходит в голову немецких солдат? А если приходит, то почему же они не возьмут за глотку своего фюрера и иже с ним?

Гордей Фомич во взводе был всего лишь несколько недель. Но незаметно врос в коллектив, стал необходимым всем. И нет его! Самый старший по возрасту во взводе и самый любознательный и общительный. Осталось у него пятеро детей, старший сын тоже на войне, пропал без вести…

Файзуллин прибыл во взвод в одно время с ним! И пока остался за семью печатями — ни с кем близко не сошелся, был молчалив. Теперь во взводе было два молчуна, если считать и Строкова.

А Гордей Фомич с первого же дня стал своим, и сейчас странно было привыкать, что его уже нет и никогда не будет.

Андреев говорил прощальное слово:

— Есть такие люди, которые необходимы всем. Они незаметны, постов они никаких не занимают, но без них жизнь была бы бедна. Таким и был у нас во взводе Гордей Фомич, рядовой, бывший участник гражданской войны. И мы клянемся тебе, Гордей Фомич, что отомстим врагам за твою смерть, как и за смерть всех наших товарищей, погибших в сегодняшнем бою. Мы будем без передыха гнать фашистов на запад до полного их разгрома. Да будет тебе земля пухом. Кровь за кровь! Смерть за смерть!

Андреев взял горсть земли, теплой и глинистой, и бросил в могилу, в которой запеленутое в плащ-палатку лежало тело Гордея Фомича.

Позднее Ишакин сказал Андрееву:

— Вот так когда-нибудь и меня кокнет, подлая.

— Типун тебе на язык.

— Но ты, старшой, тогда речей не произноси, не надо. Жизнь у меня все равно не удалась, а ты еще произведешь в герои. Но ей напиши, ты знаешь кому.

— Не беспокойся, героем я тебя не назову, а симпатии твоей напишу непременно. Если снять с тебя лишнюю шелуху, то мужик-то ты в общем и целом ничего.

— Все равно не любите вы Ишакина.

— Песня эта старая, ею ты меня не разжалобишь. Только что просил не производить тебя в герои, я с тобой согласился, а ты обиделся — опять про любовь запел.

— Ладно, старшой, я просто хотел душу отвести, все-таки жалко усача, хороший он дядька был. А ты уже возвел все в философию, ох, и любишь ты философствовать!

Батальон вывели за город, там снова начались леса. Дали отдохнуть. После бурной ночи спали крепко. В полдень прозвучала команда на построение. Думали, что опять придется догонять противника, но случилось иное.

На окраине городка стояла колонна «студебеккеров». Кто-то пошутил:

— Сапоги сносил до колен, а вот в такой карете ездить не приходилось.

В тон ему ответили:

— После войны вдоволь накатаешься, а если подашься в шофера — тем более.

— Долго, брат, ждать.

Оказалось, что машины эти прислали за батальоном Малашенко. Капитан Курнышев, вернувшись от комбата, сказал командирам взводов:

— Нашей роте выделили три машины. Я еду в головной со взводом Андреева. За нами едет взвод Черепенникова. По машинам!

В кузовах из досок сделаны специальные сиденья. Устроились хорошо, лучше некуда. Ишакин спросил Андреева:

— Куда это нас?

— Не знаю, Ишакин.

— Неужели фрицы удрапали так далеко, что приходится нагонять их на машинах?

Но колонна взяла направление не на запад, а на юг. Это еще больше озадачило бойцов. Но они знали: никто им до поры до времени не скажет, куда держит путь батальон. Поэтому вопросов не задавали, хотя догадки строили самые фантастические.

ГРАНИЦА

Командование 1-го Белорусского фронта, осуществив успешный удар по группировке противника в районе Бобруйска, по указанию Ставки приступило к подготовке наступления на левом крыле, у Ковеля. Оно сосредоточивало в этом районе мощную армию прорыва. В нее был включен и батальон подполковника Малашенко. Погрузившись на машины, батальон по рокадной дороге добрался почти до самого Ковеля и выгрузился в молодой леваде.

Андреев никогда раньше не бывал в этих краях и был очарован здешней природой. Строгая красота среднерусских и полесских мест, с темными сосновыми борами, разлапистыми елями и стройными березками, была привычной и родной до слез. Но хвойные леса остановились где-то на полпути, и здесь нежились на теплом щедром солнце только лиственные — да такие пышные, да такие богатые, что сразу и не верилось — неужели возможно такое буйство зелени? Поля здесь были просторнее, светлее, попадались голубые озера. Однажды ребята просто ахнули от изумления. С бугра открылась степь, заросшая густой травой, которая кое-где перемежалась с мелким кустарником. А недалеко от дороги поблескивало голубое зеркальце озера. Вокруг него красно — маки. И такие ярко-красные, такие чистые, что даже Ишакин, не очень большой любитель природы, присвистнул от удивления. А про Андреева и говорить нечего.

Однажды взвод остановился на привал в заброшенном хуторе. Бойцы окружили черешню. Было время ее созревания. Дерево сплошь усеялось темно-бордовыми ягодами. Во взводе собрались ребята либо из северных, либо из восточных мест, и никто раньше не видел черешни. Лишь Ишакин после Колымы отогревался в Средней Азии, но там черешня тоже не водится. Андреев вначале подумал, что это вишня. Ее на Урале много. Не зря же горы, вздымающиеся недалеко от Кыштыма, так и назывались — Вишневые. Но там вишня лесная и не поднимается выше кустарника. А тут дерево. Закинешь голову, чтоб посмотреть, — пилотка с головы падает.

— Можно попробовать, старшой? — спросил Ишакин.

— Давай.

Ишакин непостижимо ловким прыжком дотянулся до нижней ветки и пригнул ее. Ребята не зевали — мигом освободили ее от ягод. Попробовали. Ишакин взял ягоду в рот, прищурив глаза, приготовившись к любому ощущению. Скорее всего, он ожидал, что ягоды на вкус кислые. Некоторое время он катал во рту ягоду, не спеша раскусить ее. Зато Лукин был решительнее и воскликнул:

— Пища богов!

И начался штурм черешни. Андрееву пришлось умерять пыл наиболее ретивых, чтобы не ломали ветви.

В это время в небе появились немецкие самолеты. Их безошибочно определяли по надсадно звенящему стопу моторов. Даже непривычно стало — давненько такими стаями они не летали. Плыло их сейчас штук двадцать, на большой высоте, курсом на восток, видимо, на бомбежку. Невдалеке захлопали зенитки. Белые разрывы снарядов походили на распустившиеся цветы хлопчатника. Появлялись и мигом таяли. Огонь становился дружнее и плотнее. Небо покрылось этими белыми, быстро тающими цветами.

Вдруг один из самолетов, идущий в середине стаи, неуклюже дернулся, словно ударился о невидимое препятствие, и, не в силах пробить его, ринулся вниз. Из него выскочила бойкая струйка черного дыма, которая росла и росла, превращаясь в косматую черную гриву.

— Накрылся, — резюмировал Ишакин.

Остальные самолеты продолжали путь. Вышли из зоны зенитного огня. И тут, непонятно откуда, на них свалились наши истребители. Видимо, они где-то поджидали стервятников.

И пошло все колесом. «Юнкерсы» ринулись в разные стороны, большинство повернуло назад. Вот «ястребок» настиг немца, спикировал на него и, прошив очередью, круто взмыл вверх. А немецкая машина клюнула носом и по крутой наклонной устремилась к земле.

— Так его! — восхищенно крикнул Трусов.

На что уж молчун Строков и тот, улыбнувшись, сказал:

— Дают прикурить!

Батальон Малашенко командование пока не тревожило. Как обычно, роты занимались осмотром дорог, но мин не находили. Осмотр был простой формальностью. Видимо, командиры решили чем-либо занять бойцов, чтоб они не изнывали от безделья. Возобновились занятия по строевой подготовке, что вызвало откровенное недовольство. К чему эта строевая подготовка, если завтра в бой? Но Курнышев был иного мнения, и приходилось печатать шаг.

Время шло, а батальон жил в прифронтовой полосе, и не было никаких признаков, что его бросят на передовую.

Первые дни после трудных боев под Бобруйском бойцы наслаждались выпавшей передышкой. А отдохнув, стали проявлять нетерпение, приставали к командирам с вопросами — скоро ли им поручат боевое дело. А когда соседний, 1-й Украинский, фронт пришел в движение, когда стало очевидным, что не сегодня, так завтра пойдет в наступление и их фронт, начали открыто ворчать: мол, это командование батальона ведет себя тихо и смирно, а если бы сам Малашенко настоял, пошел бы к командующему — все было бы в порядке. А то вот приходится загорать в тылу.

А у Григория Андреева случилась нечаянная радость.

Стояли они в маленькой, наполовину сожженной деревне. Григорий обратил внимание, что коренных жителей в ней мало. Те, что встречались, выглядели какими-то затравленными, сторонились солдат. Курнышев объяснил: в этих местах особенно люто свирепствовали украинские националисты. Они натравливали поляков на украинцев, последних в свою очередь — на русских и поляков. Дело доходило даже до резни.

Под вечер Курнышев позвал старшего сержанта к себе. Жил он в уцелевшей хате, но без хозяев — они ушли в лес еще до начала боев. Половину хаты занимала печь, на которой были заметны рисованные петухи. Воловик от нечего делать, что ли, или вспомнив свой дом, принялся восстанавливать петушков, и у него это выходило неплохо. Капитан только улыбался и не мешал связному.

Курнышев осмотрел Андреева с ног до головы с этакой загадочной улыбкой, и Григорий почувствовал себя не в своей тарелке: чего это вдруг ротный так подозрительно осматривает его, будто не видел целую вечность?

— Воловик! — позвал Курнышев связного.

Тот положил кисточку на печурку, снял лоскут, которым, как фартуком, был обвязан спереди.

— Слушаю, товарищ капитан!

— А ты разве не знаешь, что надо делать?

— Это насчет этого? — повел плутоватыми глазами Воловик.

— Именно «насчет этого», — улыбнулся Курнышев.

— Мигом!

Андреев не понимал ничего. Он знал, что капитан любит преподносить всякие неожиданности, но тут терялся в догадках и вместе с тем уже проникся таинственностью происходящего. А капитан со связным действовали, как истые заговорщики. Воловик сбегал в сенцы, быстро вернулся оттуда и, подступив к старшему сержанту, бесцеремонно стал снимать с него погоны.

Всего ожидал Григорий, но только не этого. Он не на шутку рассердился, дернул плечом, стараясь освободиться от цепких рук Воловика. Того возмущение Андреева абсолютно не тронуло, он продолжал свое дело.

— Товарищ капитан! — взмолился Андреев, но Курнышев, ничуть не смущаясь действиями связного, сказал:

— Терпи, казак, сейчас атаманом будешь!

Не успел Григорий оглянуться, как Воловик нацепил ему погоны лейтенанта.

— Понял? — улыбнулся Курнышев. — Получен приказ командования о присвоении тебе звания лейтенанта. С чем тебя и поздравляю!

Курнышев обнял Григория.

— Разрешите и мне? — вытянулся Воловик. — Желаю, товарищ лейтенант, дослужиться до маршала!

— Хватил, Воловик! — улыбнулся Курнышев. — Высоко хватил!

— Тогда хоть до генерала!

— Спасибо.

Возвращался от Курнышева в раздумье. Конечно, Григорий понимал, что раз он остался командиром взвода, то неизбежно звание ему присвоят. Но, во-первых, он сильно привык к сержантскому званию, ему нравилось, когда его называли «старшой». Во-вторых, ему казалось, что после войны лейтенантов, особенно его возраста, демобилизовывать не будут, а Григорий вовсе не имел намерения остаться в армии пожизненно. Он все-таки мечтал учить ребятишек, это занятие его больше всего привлекало.

В Брянских лесах, когда узнал, что Петр Игонин получил звание майора, он обрадовался за друга, но вовсе ему не завидовал. Самое главное — честно воевать, не прятаться, быть там, где ты всего нужнее. А все остальное не так уж и важно.

И вот ему присвоили звание лейтенанта. Хорошо, конечно, радостно, щекочет самолюбие. Ну, а вдруг все-таки придется всю жизнь отдать армии, когда у него другие личные планы? Григорий сейчас не думал, что с ним может случиться всякое. Случилось же это с лейтенантом Васеневым, у которого и мечта-то была одна — быть военным.

Утром 18 июля войска левого крыла 1-го Белорусского фронта пришли в движение. Они взломали оборону противника, форсировали реку Западный Буг, по которой проходила граница Советского Союза с Польшей, и устремились к Висле. Батальон Малашенко в прорыве не участвовал, он шел во втором эшелоне.

Рота капитана Курнышева ненадолго задержалась на пойменном западном берегу реки — приказано было осмотреть, не осталось ли в районе переправы мин. Григорий зачерпнул теплой бугской воды и умылся. С этой минуты Родина останется позади, за этой пограничной рекой. Они вступали на территорию другого государства — Польши. Григорий прикрыл глаза. В сорок первом году он получил первое боевое крещение совсем в другом месте, под Белостоком. Но ведь и здесь, через эту речку, на нашу землю хлынули полчища фашистов. Он даже представил, как они ранним июньским утром, прикрываясь туманом, по-разбойничьи перепрыгнули через реку и обрушили на пограничников всю свою мощь. Горстка пограничников отважно приняла на себя этот удар, и мало кто из них остался в живых.

И вот мы вернулись сюда. Трудно, невероятно трудно пришлось нам в эти годы, но мы выстояли, окрепли, наши силы удесятерились! А где фашисты? Где те полчища, которые нарушили нашу мирную жизнь, надеясь совершить легкую военную прогулку по нашим полям, городам и селам? Где они? Нашли смерть под Москвой, Сталинградом, Курском, нашли смерть на советской земле, и сейчас остатки их уползают в свое логово, надеясь там отсидеться. Не выйдет! Уползают и сильно огрызаются. Но не уйдут от возмездия!

Возле Западного Буга произошла радостная встреча. В яблоневом саду, чуть в стороне от шоссе, стояли танки. Танкисты обедали. Кто сидел на башне танка, свесив вниз ноги, кто расположился на траве. Некоторые ели стоя, привалившись спиной к гусеничным тракам или к стволу яблони. Неожиданно Трусов закричал:

— Товарищи, так ведь это же наш Мишка Качанов!

Все, как по команде, повернули головы в сторону танкистов, смешали строй. Григорий даже рассердился — что это еще за вольности! Но и сам непроизвольно посмотрел в сторону танкистов. В самом деле, на башне танка, свесив ноги в люк, старательно выскребывал котелок Мишка Качанов. Он в танкистском шлеме, в темном комбинезоне и не обращает внимания на то, что по шоссе пылит пехота. Сколько ее тут — не сочтешь. Ему и невдомек, что именно сейчас пылит не вообще пехота, а бывший его родной взвод.

Капитан Курнышев, заметив непорядок во взводе Андреева и еще не зная причины тому, объявил привал и приготовился выговорить за вольность лейтенанту. Но, поняв в чем дело, сам поспешил к танкистам.

Трусов помчался к танку первым. Подбежав, крикнул, не в силах сдержать улыбку:

— Здорово, Качануха!

Мишка свалился с танка кубарем, подхватил маленького Трусова на руки и давай его крутить, приговаривая:

— Трусишка?! Здорово, дружище!

Набежали остальные ребята вместе с Андреевым, окружили бывшего своего однополчанина, хлопали его по спине, тянули за рукава комбинезона, говорили все враз, так что ничего нельзя было, понять.

Подошел капитан Курнышев, бойцы расступились. Капитан поздоровался с Качановым за руку и спросил шутливо:

— Обратно не думаешь возвращаться?

— Понимаете, товарищ капитан, хочу, по ребятам скучаю, если бы вы знали. И опять же танк жалко! Вот такое противоречие!

— Да, противоречие серьезное.

— Не видно, Качанов, что скучаешь по ребятам, — сказал Андреев. — Хоть бы одно письмо написал!

— Каюсь, — вздохнул Мишка. — А тебя, сержант, поздравить, выходит, надо. С лейтенантом! — Качанов пожал Андрееву руку. — А писать, братцы, не люблю. Хоть казните, хоть милуйте. Лучше я бегом вокруг земного шара обегу, чем напишу письмо. Так что извините меня, братцы. Это моя карета. — Мишка погладил ладонью по броне. — Тридцатьчетверочка!

— Можно туда заглянуть? — спросил Трусов.

Мишка подсадил его на гусеницу, и Трусов забрался на башню, заглянул внутрь, но спуститься в танк не решился и спрыгнул на землю.

Ишакин стоял в сторонке и помалкивал. Раньше их с Мишкой связывала дружба, а теперь все пошло врозь. Григорий заметил, что Ишакин очень трудно сходится с людьми, блатное прошлое научило его быть скрытным, недавно только признался в этом Андрееву. На что уж прикипела к его сердцу Мария, которая звала его Васенькой, но и той он ничего не сказал о своих довоенных злоключениях. Боялся, что отпугнет ее. А ему нужно было ее душевное тепло, он просто уже не мог без него.

К Качанову Ишакин привязался после вылазки в Брянские леса и про себя сильно переживал уход Мишки. Сейчас вот не подходит к нему, все еще сердится, все еще не может простить ему измену. А он именно так и расценил Мишкин поступок.

Курнышев посмотрел на часы и приказал:

— Выходи строиться!

Пожал на прощание танкисту руку и зашагал к дороге. Стали прощаться с Качановым и ребята, бывшие его друзья. Один Ишакин не подал ему руки. Мишка позвал его сам.

— Погоди, друг Василий. — Тот нехотя остановился. — Не серчай. Мне рядом с машиной сподручнее, я возле машин с малых лет.

— Чижик ты, Михаил, — криво усмехнулся Ишакин. — И с чего ты взял, что я серчаю? Воюй! — приподнял он руку и побежал в строй. А Качанов долго смотрел вслед своему взводу, до тех пор, пока он не скрылся за поворотом. И по лицу его видно было, что у Мишки горько на душе и он готов бросить свою тридцатьчетверку, догнать родных ребят и опять воевать с ними рядом.

Но это было уже невозможно…

А рота шагала на запад и не могла догнать передовую. Шагала день, шагала второй. Курнышев сказал, что к утру будут у Вислы. Севернее той дороги, по которой спешила рота, к Висле прорвалась советская танковая армия. Выйдя на берег, она повернула на север. Значит, там и воюет сейчас Качанов.

Рассвет застал роту километрах в трех от Вислы. Остановились в лиственном, по-утреннему влажном лесу. Он был полон хлипкого зябкого тумана. Разгоряченные ходьбой, бойцы скоро почувствовали, как прохлада забирается под гимнастерки.

Появилось несколько грузовиков, доверху нагруженных понтонным имуществом, главным образом надувными паромами. Эти машины приняли было за чужие, но из передней выскочил свой старшина.

— Что это такое? — спросил его Ишакин, кивнув головой на машины.

— Ты что, не бачишь?

— Вижу, только не разберу что к чему.

Андреев одно время, еще в сорок втором году, немного служил в понтонно-мостовом батальоне и имел дело с этой снастью. Ответил Ишакину:

— Это понтоны.

— А зачем они нам?

Старшина усмехнулся:

— А ты шо, Христос?

— При чем тут Христос?

— А при том: только Христос ходил по воде пешком, а ты не пройдешь.

— Тю! — присвистнул Ишакин. — Веселенькое дельце нам предстоит!

Сквозь туман пробились первые лучи солнца. И вокруг все посветлело. Тишина. Нигде не стреляют. Не гудят самолеты. Листья деревьев, мокрые от тумана и росы, глянцево поблескивают на солнце. Весело попискивают пичуги.

Бойцы отдыхали молча. Курили сосредоточенно, углубившись в свои мысли. Ишакин лежал на боку, подперев голову рукой, и дремал. Рядом с ним, сложив ноги калачиком, устроился Файзуллин и тряпочкой обтирал кожух автомата.

Что их ожидает?

ВИСЛА

Вернулся от командира батальона Курнышев и повел роту к берегу. Андреев шагал впереди своего взвода рядом с капитаном. Курнышев ростом выше среднего, лейтенант ему только по плечо. Но оба подтянутые, бодрые, будто и не было многокилометрового ночного перехода. За спиной у Андреева автомат, сбоку в кобуре пистолет ТТ, васеневский, по наследству достался. С автоматом Григорий расставаться не хочет, как-то увереннее с ним — привык. В Брянские леса с ним летал.

Лес расступился, недалеко увидели сарай — клуню, крытую соломой. Курнышев сделал остановку. Чтоб бойцы не маячили на открытом месте, приказал им укрыться в клуне. Там целый угол был завален прошлогодней соломой, а возле входа лежали на боку старые сани.

Не успели бойцы расположиться на соломе, как появился молоденький краснощекий боец с винтовкой на плече и спросил капитана Курнышева.

— Вас требует полковник! — выпалил он.

— Где он находится?

— На дамбе, товарищ капитан.

— На какой дамбе?

— Тутось есть дом, за домом еще дом, а за ним — дамба, товарищ капитан, которая реку отделяет.

Связной ушел. Курнышев взял у Воловика автомат, закинул его за плечо, поискал глазами Андреева и кивнул ему:

— Со мной!

Послав старшину за понтонами, капитан зашагал к дамбе, за ним еле поспевал Андреев. Шли напрямик. Слева остались домики, за ними — яблоневый сад. От домиков какой-то боец предостерегающе крикнул:

— Эй, осторожнее! Он с того берега снаряды швыряет.

Предупреждение было нелишним. Капитан и лейтенант двигались по открытому месту. Реку из-за дамбы не было видно. Зато на том берегу хорошо просматривался увал, тянущийся волнистой линией вдоль реки.

И только двое появились на этом свободном ровном пятачке, как впереди неожиданно взвился фонтанчик земли — упал первый снаряд, пущенный с того увала. Над головами пропели осколки.

— Ложись! — крикнул капитан и первым растянулся на сухой, жесткой земле, здесь даже трава не росла. Чуть в стороне плеснулся новый фонтанчик. Григорий лежал рядом с капитаном и уже подумывал ретироваться обратно.

Но Курнышев вдруг сорвался с места, сделал большой бросок вперед и опять растянулся на земле. Григорий последовал его примеру. Так, перебежками, они добрались до дамбы. Там был вырыт окоп, в котором стоял пожилой полковник и с явным неудовольствием наблюдал за Курнышевым и Андреевым. Чуть левее этого окопа был еще второй, соединенный с первым неглубокой траншеей. В том окопе виднелись две зеленые каски. Видимо, это были связные.

Полковник досадливо махнул Курнышеву рукой, приглашая обоих к себе в окон. Те поспешили выполнить приказание, и им не было тесно — окоп оказался просторным.

Артиллерийский обстрел прекратился.

— Молодчиками хотите себя показать, — сердито выговорил полковник. — Вот, мол, какие мы герои.

— Извините, но… — начал было оправдываться капитан, но полковник его перебил:

— В обход следовало, капитан, в обход, яблоневым садом.

И действительно, яблоневый сад протянулся стороной почти от клуни до самой дамбы. Она же поднималась над землей метра на полтора, а местами и больше и хорошо укрывала бойцов от неприятельских глаз.

Когда прибывшие стряхнули с себя землю, полковник уже без раздражения предложил:

— Оглядитесь, у меня к вам будет разговор. — И жестом хозяина повел рукой вдоль реки.

Полковнику было лет пятьдесят, не меньше. Из-под фуражки с зеленым полевым околышем выбивались седые виски. Глаза, как успел заметить Андреев, были карие, усмешливые и строгие в одно и то же время, с такой хорошей теплинкой в зрачках. А под глазами — темно-синие мешки, видно, хронически недосыпает товарищ полковник.

За дамбой катила свои серые воды Висла. Западный берег был пологим, песчаным. Через полкилометра приблизительно он медленно начинал подниматься и образовывал тот самый увал, который видели Курнышев и Андреев, когда спешили сюда.

Справа к берегу подступал сосновый бор и зеленым массивом уходил на север, трудно было определить, далеко ли. Слева, чуть в отдалении, виднелась деревня, окруженная садами. Там кипел бой. Горели хаты. Дым стлался низом, наплывал на реку. Отчетливо слышались пулеметная, ружейная и автоматная трескотня. То и дело гулко лопались гранаты — бой был ближним. Андрееву даже показалось, что он слышит густое, но приглушенное расстоянием «ура».

Со стороны деревни реку перегородили два острова. Один, с буйными зарослями липы и клена, вплотную примыкал к восточному берегу, тоже лесистому. Между ними оставалась узенькая протока.

Острова разделял сам стрежень реки. Невооруженным глазом было видно, как стремительно там мчится вода, образуя круговороты. Ширина стрежня — метров двести — триста.

Второй остров — почти голый, с редким низкорослым кустарником. Берега крутые; и в них хорошо различаются выходы темно-коричневых пород — глины, что ли. От этого острова до берега рукой подать. Наверно, вброд можно перейти.

Все это Андреев охватил единым мимолетным взглядом и сразу сориентировался.

Наши войска ночью, преследуя противника, сумели на подручных средствах переправиться на западный берег, ворваться в деревеньку и там завязать бой. И это был пока единственный плацдарм на том берегу. Опомнившись, немцы всей своей силой навалились на переправившийся батальон, стараясь во что бы то ни стало сбросить его в воду. Но орешек оказался крепким, явно им не по зубам.

— Осмотрелись? — спросил полковник и покосился на Андреева, обветренного, с выцветшими на летнем солнце бровями — они у него порыжели. На гимнастерке орден Красной Звезды и гвардейский знак. Поглядел полковник на лейтенанта с теплотой, вроде бы удивляясь, что лейтенант такой молодой, а успел уже пройти огонь и воду. Заметно это не только по награде, но и по озабоченному скуластому лицу, по твердому спокойному взгляду.

— Так точно, осмотрелись, товарищ полковник! — отозвался Курнышев.

Андреев, почувствовав на себе пристальный, изучающий взгляд полковника, вскинул глаза, встретился с его взглядом, смутился.

— Там, — полковник указал рукой на горящую деревню, — дерется батальон Кондратьева. Днем мы не можем послать ему подкрепление, начнем переправу ночью. Задача сейчас другая — Кондратьеву нужно доставить боеприпасы. У них кончаются патроны и гранаты.

— Ясно, — задумчиво отозвался Курнышев. — Задача понятна, товарищ полковник.

— Яснее некуда, капитан, — вздохнул полковник. — На высотках у немца самоходки и полевые орудия. Кошка пробежит по открытому месту — и по той бьет. А боеприпасы нужны Кондратьеву дозарезу, как воздух. Мы поддерживаем его артогнем, но не голыми же руками им там драться!

Полковник замолчал. Донесся гул самолета. Григорий поднял голову, и его поразила светлая голубизна утреннего неба. Оно было красивое, необъятной глубины. Только с запада по нему плыла неуклюжая, осточертевшая за годы войны «рама», самолет-разведчик. Она повисла над восточным берегом — высматривает, доносит, корректирует.

И вдруг из-за леска стремительно взмыли два истребителя со звездами на крыльях, на крутом вираже вонзились в небо и ринулись наперерез «раме». Та пустилась наутек.

— Ага! — непроизвольно, как-то по-мальчишески воскликнул Григорий. — Удираешь!

Истребители ударились в погоню, открыли огонь. Видно было, как упруго бьется пламя пулеметов. Истребители, сделав круг над рекой, пошли на снижение и скрылись все за тем же леском.

И снова голубело чистое, безоблачное небо.

Полковник с улыбкой спросил Андреева:

— Насолила, говоришь? Житья от нее не было?

— Всю войну преследовала, товарищ полковник, — ответил Григорий. — Ныне смирнее стали.

— Не совсем, — нахмурился полковник. — Злобой исходят. Тактику выжженной земли применяют. В судный день все сполна предъявим. Думай, капитан, думай. Времени на раздумье даю мало, укладывайся.

Курнышев поскреб затылок. Сложное положение. Полковник понимал затруднение капитана, но сказал сурово:

— Кондратьеву во сто крат труднее. Отсюда и танцуйте: им труднее! Ахметьянов! Бинокль!

В соседнем окопе зашевелились. Низко пригибаясь, по неглубокой траншее спешил боец. Автомат на его спине тихонько подпрыгивал. Боец не стал спускаться в окоп, а протянул бинокль из траншеи. Полковник взял его и передал капитану:

— Изучи внимательнее профиль местности.

Андреев улучил момент и спросил Ахметьянова:

— Откуда?

Фамилия у того башкирская, а Григорий всю жизнь прожил рядом с башкирами.

— Уфа! — улыбнулся боец.

— Земляк! Соседи мы с тобой!

— Шибко хорошо — соседи! — Ахметьянов махнул рукой Григорию и уполз в свой окоп.

Курнышев с Андреевым в бинокль изучали островки, протоку между ними. Если уж выполнять задание, то, конечно, придется использовать это естественное укрытие.

— Разрешите вопрос, товарищ полковник? — осмелел Андреев.

— Задавайте.

— Лодки здесь есть? На понтоне сейчас не пробиться.

— Есть три лодки типа шлюпок. За островом, в протоке укрыты.

Андреев взглянул на капитана, и тот догадался, что лейтенант на что-то решился.

Если бы Курнышев построил роту и, объяснив задачу, спросил добровольцев, то вызвались бы идти все бойцы. Он это знал наверняка. Они бы поплыли на тот берег на чем угодно и под любым обстрелом. Многие бы погибли, но кто-то из них все равно бы пробился через реку и выполнил приказ.

Однако дело не в приказе. На западном берегу истекает кровью неведомый им батальон Кондратьева. Он из последних сил удерживает плацдарм. Драться ему придется целый день, сдерживая натиск превосходящих сил противника. А летний день долог.

Пехотинцы стоят насмерть. Они выстоят, свое дело они знают. Но они погибнут, если им не привезти патроны. Надо на виду у немцев переправиться с боеприпасами через Вислу. И дело не в приказе, а в солдатском долге, братской солидарности.

Курнышев не сомневался — боеприпасы будут доставлены непременно. А сделать это требуется с умом и с наименьшими потерями. Очень не хотелось ему сразу бросать в пекло Андреева. Но капитан верил — Григорий выполнит приказ лучше других.

— Объясни! — потребовал Курнышев, опуская бинокль.

— Очень просто, — сказал Андреев. — В лодку нагружаю боеприпасы, протокой иду возле острова, под его прикрытием, рывком преодолеваю стрежень.

— А рывок получится? — спросил полковник. — Лодка отяжелеет от боеприпасов.

— Получится, товарищ полковник. У меня будет выигрыш.

— Какой?

— Немцам в голову не придет, что кто-то рискнет пересекать реку средь белого дня. Поэтому у них на прицеле берег, а не река. На нахальстве я и постараюсь выехать. Пока они ко мне пристреляются, я миную опасный участок.

— Логично, — согласился полковник. — Логично, лейтенант.

— Разрешите выполнять?

— Иди. Ахметьянов!

Снова в траншее появился связной.

— Покажи лейтенанту лодки. Самойлову передай, чтоб нагрузил боеприпасы.

— Есть! — козырнул Ахметьянов и скатился с дамбы вниз, приглашая за собой Андреева.

Они выбрались в яблоневый сад, и Ахметьянов убежал искать старшину Самойлова, а Григорий поспешил к клуне.

ВЫЛАЗКА

С собой Андреев взял Трусова и Файзуллина, потому что они оба умели неплохо плавать. Просился ефрейтор Лукин, но Григорий отказал ему категорически. Юра — парень храбрый, положиться на него можно, но перевернется ненароком лодка — и он топором пойдет ко дну.

— Чижик, — криво усмехнулся Ишакин, услышав просьбу Лукина. — Сидел бы себе на соломе и помалкивал в тряпочку. А тоже туда.

— А ты бы не пошел?

— А что?

— Ничего. Зачем же за чужие спины прятаться?

— Я не прячусь. Придет и мой срок, и я его не тороплю.

Документы сдали старшине, сняли сапоги. Сохраннее будет да и удобнее: угодишь в воду, поплывешь, а они будут мешать. Придется скидывать в воде. Андреев даже кобуру с ремнем оставил в клуне, а вот автомат половчее устроил на спине. То же сделали Трусов и Файзуллин. Трусов поначалу сапоги снимать не хотел — как это без сапог? Пока Андреев с капитаном осматривались на дамбе, он успел надраить сапоги до блеска. Сейчас старшина поставил все три пары в ряд возле широкой, похожей на ворота, двери клуни, и трусовские сапоги выгодно отличались от других.

Ишакин потоптался возле, заложив руки в карманы, покачался на носках и убежденно заявил:

— Уведут их у тебя, друг Николай.

— Пусть попробуют.

— И пробовать нечего.

— Слушай, Ишакин, — сердито вмешался в разговор Андреев. — Совесть у тебя есть? Человек собирается на трудное задание, а ты его хочешь вывести из равновесия.

— Что ты, лейтенант! — удивился Ишакин. — Наоборот! Я ведь шучу, от плохих мыслей отвлечь стараюсь. Будет страдать о сапогах, меньше будет думать об опасности.

— Подвел, однако, — качнул головой Андреев, удивляясь в свою очередь, как Ишакин ловко вывернулся. — Пошли, ребята.

У протоки их ждал старшина Самойлов. Лодка действительно походила на шлюпку, но небольшого размера — на два распашных и одно кормовое весла. Она до отказа была загружена ящиками. Тот, кто грузил, предусмотрительно оставил место для гребцов. Андреев посомневался:

— Не потонет?

— Будь спокоен, лейтенант, — заверил Самойлов. У него возле носа, на щеках и на лбу — непроходящие синие крапинки от пороха: видно, где-то опалило старшину, ладно, хоть глаза остались целы.

Трусов и Файзуллин сели на распашные весла, Андреев взял кормовое. Григорий вместе с Самойловым сдернул лодку с мели и прыгнул в нее на ходу, навалившись на корму грудью.

— Счастливого плавания, славяне! — проникновенно сказал старшина, помахал рукой.

— Спасибо, — отозвался Андреев, устраиваясь поудобнее на сиденье.

— Переправите патроны — полковник Смирнов вас расцелует. Сильно он переживает за кондратьевский батальон.

Андреев привычным движением весла выправил лодку по течению и сказал:

— Ну, братцы, теперь держитесь. Грести при любых обстоятельствах. Обратного ходу нам нет!

Над протокой деревья берега и острова сомкнули свои могучие кроны, и казалось, лодка идет по диким дебрям неведомой реки. И не солдаты ее ведут, а смелые первопроходцы.

— Не подведем, — сказал Трусов, и голос его чуточку дрожал от волнения: и от предчувствия опасности, и от сознания того, что им вот первым в роте доверили такое сложное дело.

— Иэх! Где наша не пропадала! — улыбнулся Файзуллин. — Живы будем — не помрем. Верно я говорю, товарищ лейтенант?

Файзуллин сухощав, смугл, нос у него орлиный, а талия джигита — гибкая и сильная. Недавно он во взводе, но в одном Григорий успел убедиться — человек он надежный.

Ребят из своего взвода Андреев изучил хорошо. Ишакин на опасное задание пойдет смело, но сначала пофилософствует: мол, конечно, оно бы ничего, да только вот зачем спешить и все в этом роде. Трусов почешет затылок, повздыхает, но все сделает на уровне. Лукин кинется с мальчишечьей бесшабашностью, хотя не однажды эта бесшабашность выходила ему боком, но не подведет. А вот Файзуллин задание воспринимал как само собой разумеющееся, и создавалось впечатление, будто он об этом задании знал еще вчера, внутренне подготовил себя к нему и без сомнений брался за него, каким бы сложным оно ни было.

Течение и дружная работа весел вынесли лодку на открытое место, и Григорий резко повернул влево, поперек течения. Грести стало труднее. Пока плыли недалеко от островка. Еще усилие — и будет стрежень, бурливый и сильный. Лодка плюхала тяжело, вода плескалась у самой кромки бортов.

Гребцы старались изо всех сил. Им некогда было думать ни о чем, кроме одного — как бы скорее преодолеть реку. Трусов, помогая себе, высунул язык. Розовый мокрый кончик его показывался то с левой стороны, то с правой. Файзуллин закусил нижнюю губу. Коричневые глаза его уставились в одну точку, расположенную где-то возле андреевского колена. Взгляд был настолько сосредоточен, что едва ли он что-либо видел: ушел в себя.

Миновали южную закругленную оконечность островка и выплыли на стрежень. Пока лодка шла под защитой островка, течение почти не чувствовалось. Но стоило ей вырваться из-за прикрытия, как сильная струя резко толкнула ее вниз по течению, и Андрееву стоило немалых усилий, чтобы выправить лодку на заданный курс.

— Нажмем, нажмем! — проговорил сквозь зубы Андреев и заработал веслом изо всех сил. — Не сдавать!

Вода упруго и зло журчала под лодкой. Весла поднимали брызги, которые падали на разгоряченные лица и приятно освежали их.

Немцы не стреляли.

— Давай, давай! — подбадривал Григорий бойцов, и те работали с наивысшим напряжением. Андреев торопился. Важно было выиграть время именно на этом, самом опасном участке. Дорога была каждая секунда. Течение упорно сносило тяжелую шлюпку вниз, и борьба с ним была трудной.

Немцы очнулись тогда, когда лодка находилась на полпути от одного островка к другому. Первый снаряд, зловеще шелестя, пролетел над головой и грохнул где-то у берега, за спиной.

— Перелет, — сказал Андреев. — Нажмем, ребята!

Второй снаряд вздыбил фонтан воды впереди лодки. Фонтан опал, и Григорий совершенно непроизвольно обратил внимание, как белым брюхом кверху всплыла оглушенная рыбина и ее понесло по течению.

— Вилка берет! — выдохнул Файзуллин.

— Ничего, пробьемся, — отозвался Андреев. — Теперь уже пробьемся, — хотя в душе у него родилась тревога. Он все время чувствовал себя относительно спокойно. Когда садился в лодку, ему даже казалось, что никакой опасности не будет, рейс на тот берег станет самым ординарным. И вот только сейчас, когда Файзуллин сказал «вилка берет», — он всегда переходил на акцент, если волновался, — Григорий понял, что наступила решающая минута и тут главное — не растеряться, как любил говорить Курнышев, держать себя в мобилизационной готовности. Черты маленького лица Трусова обозначились резче — острее стал аккуратный нос, четче выделились пухлые губы, глубже стала ямочка на подбородке. На лбу серебристо поблескивали бисеринки пота.

Лицо Файзуллина отвердело, оно казалось высеченным из камня — смуглое, с орлиным носом. Непроницаемый и невозмутимый на вид, Анвар сильнее прежнего щурил и без того раскосые глаза.

Андреев в уме досчитал до пяти и дал спуститься лодке немного по течению, полагая, что третий снаряд должен шлепнуться рядом. И в самом деле: только лодку отнесло вниз, как метрах в десяти выше грохнул взрыв и гвардейцев окатило водой с ног до головы. Не спусти лейтенант лодку по течению, снаряд аккуратно пришелся бы по ней или же упал поблизости и перевернул ее.

Григорий сдунул с лица воду, проморгался и увидел, что Трусов гребет с закрытыми глазами, по лицу у него стекает вода, будто он только что вынырнул со дна реки. Файзуллин, изловчившись, махнул рукавом гимнастерки по глазам, стирая воду, и еще больше прищурился.

— Ребята, берег рядом. Еще усилие! — подбодрил Андреев, с тревогой прислушиваясь, куда сейчас упадет? Еще несколько снарядов разорвалось, но уже на значительном расстоянии от лодки. И вдруг взрыв хлестнул над самой головой. Гребцы на секунду машинально пригнулись. Осколки посыпались в воду, как град, побулькивая. Один впился в ящик у ноги Файзуллина, тонкая дощечка переломилась — и стала видна цинковая оболочка патронной пачки.

Противник стал бить бризантными снарядами. Они разрывались в воздухе и сеяли вокруг горячие смертоносные осколки. «Скверно, — подумал Григорий. — Очень скверно».

Трудно сказать, чем бы это кончилось, если бы с нашей стороны не ударила артиллерия. И хотя немцы обстрел лодки не прекратили, но их огонь был уже не таким прицельным.

Да и берег был действительно близок. К лодке бежали два красноармейца. Они высоко вскидывали ноги, и в стороны от них летели брызги. Бойцы схватили лодку за борта и сильно повели ее к берегу, пока днищем она не села на песок.

Артиллерийский огонь снова усилился. Один из солдат, встретивших лодку, махнул рукой:

— За мной, братва!

И бросился бежать к окопам, вырытым недалеко от реки. Прыгали туда с ходу. Трусов угодил на кого-то, и пострадавший заорал:

— Куда ты лезешь?!

— Ничего, — сказал Файзуллин. — Живы будем — не помрем.

— Ну, спасибо вам, товарищ лейтенант, — отдышавшись, проговорил старший сержант, возглавлявший группу встречающих. — Выручили!

В окопе было тесно, с краев бойкими тонкими струйками сыпался песок. Боец, на которого свалился Трусов, потирая ушибленное плечо, обратился к Андрееву:

— А мы где-то встречались, товарищ лейтенант. Не помню когда, но запомнил вашу наружность.

Андреев глянул на бойца через плечо старшего сержанта — рыжеватый, горбоносый, ресницы белые. Совсем незнакомое лицо. Мало ли на военном пути встречалось Григорию людей! Всех не запомнишь.

— Возможно, — ответил он. — А может быть, и путаете с кем-нибудь.

— Никак нет, я не путаю, я точно помню — но где?

Боец принялся перечислять части, в которых ему довелось служить. Но Григорий только отрицательно качал головой: нет, не приходилось.

А обстрел продолжался. С одной стороны немец бил по берегу. А с другой затеял артиллерийскую дуэль с нашими, которые мешали ему стрелять прицельно. Один снаряд ухнул совсем близко от окопа. Сверху обрушилась земля, попала за шиворот. Запахло взрывчаткой — прелый такой, душный запах.

— А в Брянских лесах вы, случаем, не были, товарищ лейтенант? — не унимался рыжий боец. Ну и настырный!

— Был.

— У Давыдова?

— У него!

— Парашютист-гвардеец?

— Угадал! — уже обрадованно воскликнул Андреев. — Погоди, а почему я тебя не помню?

— А мы с вами всего раз на задании-то были. Помните, железку на воздух подняли? Я у Непейпиво служил.

Обстрел затих. Старший сержант поглядел на небо, сделав ладонь козырьком. Там вовсю полыхало июльское солнце. Потом, прищурившись, перевел взгляд на Андреева и спросил:

— Мабуть, пора?

Выскочили из окопа и побежали к лодке. Она была цела, хотя вокруг виднелись свежие воронки. Взрывом разметало песок, и видна была черная, жидкая от воды земля. Старший сержант первым подхватил ящик с патронами и направился с ним к окопу. Подхватил ящик и Файзуллин, потом другие бойцы, позднее всех — Андреев. Ящик тяжелый. Неловко нести, вырывается из рук, тянет к земле. Над головой прошелестел снаряд и упал в воду, подняв фонтан брызг. Вот же паразит, ни минуты покоя не дает. Ответили наши орудия. Фашисты опять начали дуэль и в то же время стреляли и по смельчакам.

Но разгрузка продолжалась. Комбат Кондратьев на подмогу прислал еще одно отделение бойцов. Эти брали ящики, сложенные у окопа, и бежали с ними к деревне, где не затихал бой. Так они растянулись цепочкой от окопа чуть ли не до самой деревни. Немцы перенесли огонь на эту цепочку. Андреев видел, как снаряд разорвался возле бойца, который тащил ящик на спине. Всплеснулось белое яростное пламя взрыва, подняв кверху султан черной земли. Боец упал, сраженный насмерть. К нему подбежал его товарищ, поднял ящик и побежал к деревне. Цепочка продолжала работать.

Окончив разгрузку, гвардейцы отдышались в окопе. Рыжий снова очутился рядом с Андреевым, спросил:

— А был у вас веселый хлопец. Мишкой его звали, а?

— Был.

— С вами? Жив-здоров?

— Жив-здоров, но не с нами. В танкисты подался.

— Гляди-ко ты! — удивился боец. — Толковый, видать, хлопец.

— Ничего, подходящий. Послушай, а ты Ваню Маркова знал?

— Ну а как же? Мы с ним из одного райцентра.

— Жив?

— Жив! У Кондратьева, отделением командует. У нас в дивизии, товарищ лейтенант, много брянских партизан. Помните, в Орел тогда пришли, вы часть поехали искать, ну, а мы на формировку. Вот нас почти всех в одну часть и зачислили.

— Кто же, интересно, из знакомых? Скажем, политрук Климов?

— Под Ковелем похоронили… В атаке его, товарищ лейтенант.

— Хороший человек был…

— Не говорите…

В это время из деревни прибежал связной, свалился в соседний окоп и крикнул:

— Эй, где тут саперы?

— Здесь! — откликнулся Андреев. — А что?

Связной переполз к лейтенанту, опустился рядом с ним, потеснив рыжего:

— Пакет от комбата полковнику Смирнову! — Из полевой сумки достал то, что назвал пакетом, — обыкновенный солдатский треугольник. Андреев принял его и почесал затылок: рассчитывал отсидеться здесь, реку сейчас пересечь будет нелегко, хотя и поплывут порожняком.

— На всякий случай комбат приказал передать на словах: сегодня отбили пять атак, патронов все равно мало, пусть покрепче поддержат артогнем. И еще: комбат просил как можно скорее наладить с ним телефонную связь!

— Что, товарищ лейтенант, домой айда? — спросил Файзуллин.

— Выходит, так.

— А нельзя малость переждать? — просительно поглядел Трусов на Григория. Тот вздохнул и ответил:

— Нет, Трусов, нельзя. Была бы у Кондратьева связь — другое дело!

Андреев спрятал треугольник в карман брюк: нынче какие-то неудобные гимнастерки выдали — без карманов. Документы приходилось носить в мешочках, которые приспосабливали на груди кто как мог. А сюда поплыли — мешочки с документами оставили у старшины.

Гвардейцы попрощались с новыми знакомыми, вылезли из окопа. Рыжий вдогонку крикнул:

— Старик тоже здесь! Вы ведь знали его?

Андреев остановился, переспросил:

— Старик?

— Ну да, разведчик наш. Он теперь подполковник, главный разведчик в дивизии.

Григорий бежал к лодке и про себя твердил: подполковник, главный разведчик дивизии. Здо́рово! Петро Игонин — подполковник! Теперь уже наверняка вместе им не быть, если даже и встретятся. И в атаку вместе, плечо к плечу, не пойдут, как было в сорок первом. И одной плащ-палаткой не будут укрываться, есть из одного котелка кашу. Григорий остался, по сути, тем же солдатом, всего лишь взводным, а Петро вознесся вон куда! Тут командира батальона только издалека видишь, у него свои заботы, а у Григория свои. А тут дивизия! Начальник разведки!

Лодка без груза шла ходко. Но обстановка изменилась. Немцы пристрелялись. И сейчас лодку сопровождали грозные фонтаны воды, возникающие то слева, то справа, то спереди. Когда выбрались на стрежень, в воздухе стали гулко, до звона в ушах, лопаться бризантные снаряды. Град осколков обрушился на воду, и она покрылась пузырями. Очередной взрыв оглушающе треснул над самой лодкой. Трусов дернулся, выронил весло и медленно, наклоняясь вперед, свалился на дно лодки. Осколок рассек пилотку, как бритва, и пробил голову. Ребристое дно лодки окрасилось кровью. Андреева одолела тошнота. Он закрыл глаза. Лодку закружило. Новый снаряд, уже обычный, упал рядом и перевернул ее.

Файзуллин нырнул и некоторое время двигался под водой, подгребая к берегу. Оглянулся: Трусова нигде не было. Потом он поплыл споро, упругими саженками. Андреев плыл на боку. За спиной неловко болтался автомат, мешая плыть. Вода была теплая, иззелена-серая.

Немцы выпустили по плывущим еще два снаряда и успокоились. Видимо, решили, что свое дело сделали — лодку потопили, а смельчаки сами утонут.

Андреева и Файзуллина снесло вниз от островов. Они вылезли на берег как раз в том месте, где в дамбе у полковника был наблюдательный пункт. Когда взбирались по выложенной гранитом пологой стенке дамбы, у фашистов сдали нервы. Что-то тяжелое шаркнуло рядом, обдав лица горячим ветерком, и врезалось в камень. Андреев инстинктивно присел, ожидая взрыва, но его не последовало. Зато во все стороны полетели каменные брызги. Значит, ударили болванкой. Обычно болванки употребляли против танков: такие начисто сворачивали башни. А тут, видимо, до того разозлились, что шарахнули по двум солдатам.

В траншее Андреев и Файзуллин стряхнули с себя лишнюю воду. Курнышев и полковник молча наблюдали за ними. Отряхнувшись, Андреев доложил:

— Товарищ полковник, ваше задание выполнено! Боеприпасы доставлены на тот берег. От комбата донесение! — И спохватился: после такого купания треугольник сильно намочило — можно ли там что разобрать? Но все-таки достал его и смущенно глянул на полковника. Тот протянул руку, поняв затруднение Андреева, и, взяв треугольник, развернул его.

— Напрасно волновались, лейтенант, — через минуту произнес он. — Писано простым карандашом и с нажимом. Кондратьев у нас умница — все предусмотрел!

Полковник углубился в чтение. Андреев сказал Курнышеву:

— Трусова, товарищ капитан, осколком в голову. Наповал.

Курнышев сурово покачал головой и промолчал. Что тут слова?

— Да, патронов мало, капитан, — пряча донесение Кондратьева в планшетку, проговорил Смирнов. — Мизерно мало. Надежда на твоих орлов. Думай, капитан, думай. А вам спасибо, гвардейцы. Молодцы! Идите отдыхать.

Когда Андреев и Файзуллин, мокрые и усталые, вернулись в роту, их ни о чем не расспрашивали. Было и без расспросов понятно, что третий никогда не вернется. Если бы он был жив или хотя бы ранен, то явился бы сюда. Возле дверей клуни сиротливо стояли начищенные до блеска сапоги, голенища которых с особым шиком сведены гармошкой. Так умел делать один Трусов. Странно как-то: нет и не будет Николая Трусова. Как привыкнуть к этой нелепой мысли? Кажется, вот-вот придет, извинится перед командиром взвода за опоздание, придирчиво смахнет с сапог соломинку и скажет:

— Ну и досталось нам на орехи!

И оттого, что это было вполне реально и в то же время невозможно, особенно тоскливо давило сердце.

Почти два года Григорий прослужил с ним. И никогда не помнил, чтобы Трусов хоть на минуту выглядел неряшливо. Всегда, при любых обстоятельствах, у него был чистый подворотничок, до блеска начищенные сапоги, под ремнем разогнаны все складочки. Его никто не понуждал. Были такие моменты, когда бойцам прощались и щетина на щеках, и складки под ремнем, но Трусов даже в самой сложной обстановке не делал себе поблажек. За всю свою службу он не совершил ничего такого, что выделило бы его среди других, — разве что бросалась в глаза вот эта аккуратность во всем. В трудных переплетах, в которых пришлось побывать за эти годы взводу, Трусов оставался самим собой. Лишь единственный раз Григорий разлучался с ним — это когда в группе лейтенанта Васенева летал на особое задание в Брянские леса, в отряд Героя Советского Союза Давыдова. Тогда Трусова не взял Васенев, а как он упрашивал командира взвода, чуть ли не плакал! Мишка Качанов незло посмеивался над ним, предлагал сменить фамилию: мол, из-за фамилии у тебя всегда столько неприятностей, из-за нее тебя и на серьезные задания не берут! Хотя парень ты храбрый, все мы это знаем, но фамилия, брат, фамилия!

И нет чистюли Трусова. Его навсегда поглотила река Висла. Она понесла его к морю, мимо берегов, где сейчас гремели бои, к Варшаве, в которой бушевало восстание и куда устремилась наша армия.

Несет его сейчас чужая река в безбрежное море, и будет оно ему вечной могилой.

— Лейтенант, а лейтенант, — вывел Андреева из оцепенения Ишакин, — я, наверное, подонок.

Григорий глянул на солдата непонимающе и вместе с тем досадливо: чего ему еще надо?

— Я над ним трунил, а ведь как повернулось… Подумать только!

Но до Григория не дошло то, что сказал Ишакин, он посмотрел на него отсутствующим взглядом. И тот, недоуменно дернув плечом, отошел.

Сердце у Ишакина тоже не камень, вместе с Трусовым в одном взводе съел не один пуд соли, хотя, честно говоря, никогда не принимал Николая всерьез. Не мог терпеть в нем эту излишнюю чистоплотность, ему она иногда казалась даже оскорбительной. Еще бы! Встанет рядом с ним Трусов, чистенький, опрятный, — и сразу обнаруживаются все ишакинские изъяны, а Васенев к тому же любил подчеркнуть:

— Оглянись на себя, Ишакин, на кого ты похож? Бери пример с Трусова!

Но как бы там ни было, а сейчас и у Ишакина ныло сердце, и он еще раз убеждался, как тяжело терять настоящих товарищей.

В клуню вошел капитан Курнышев. Сел на сани и попросил у Воловика пачку папирос. Связной поскреб затылок и просьбу капитана выполнять не спешил. Открой сейчас пачку — и Курнышев раздаст папиросы бойцам. А папиросы выдавались только командирам, по доппайку, бойцы же довольствовались махоркой, и каждый из них, ясное дело, не прочь полакомиться папиросой.

Вздохнул тяжело Воловик, подергал свой шикарный ус и нехотя полез в вещмешок: ничего не поделаешь, приходится раскошеливаться, если на то воля капитана. Но теплилась еще маленькая надежда: авось не раздаст? Возьмет себе одну, а остальное спрячет в карман.

Курнышев щелчком выбил себе папиросу и передал пачку Андрееву. И пошла она гулять по рукам, пока не опустела вовсе. Воловик с сожалением следил, как неумолимо пустеет пачка, и переживал. И ведь понимал отлично, что жадность не красит его, сам-то он вообще не курил. Чего тогда жалеть? Но вот поди-ка ты! Люди гибнут, вот Трусов не выплыл из Вислы, а Воловик жалеет чужие папиросы. Он поднял опустевшую пачку, с надеждой заглянул в нее, словно бы надеясь на донышке найти завалящую папиросу. Но смял пачку в кулаке и выбросил через дверь на улицу. В другое бы время над Воловиком посмеялись, а тут было не до него.

Задымили враз. Курнышев затягивался круто, хвастал в себя дым жадно и, глядя на гладкий, туго утрамбованный пол, тяжело думал. Кому же плыть на тот берег с боеприпасами? Андреев выскочил на внезапности или, как он сказал, на нахальстве. Потерял Трусова, но задание выполнил. А теперь? Любую лодку немцы разобьют в щепки, и соваться нечего, людей загубишь зря. Но и боеприпасы доставить надо. Вот задачка, голова идет кругом от нее, но посылать все-таки придется, как это ни горько. Посылать на верную смерть.

На том берегу батальон Кондратьева, которого никто из гвардейцев не знал, один бился насмерть с фашистами. Ему нужно помочь. От этого зависит судьба плацдарма на той стороне. Удастся немцам сбросить батальон в реку, — значит, снова придется в тяжелейших условиях ее форсировать. Продержится батальон этот день, ночью начнут переправу основные силы, и тогда фашисты вынуждены будут снова драпать на запад, ближе к Берлину.

Ишакин в последний раз затянулся глубоко, бросил окурок на пол, решительно растоптал его сапогом и сказал:

— Ладно, чижики, очередь моя. Кто на пару?

Поднялись четверо.

— Сидите, — остановил их капитан. — Знаю, все готовы. Но требуется с умом. Давайте помаракуем, время еще есть. Уж коль ничего не придумаем, тогда пойдет Ишакин. Так и быть.

— Вот я и говорю, — согласился Ишакин и ткнул локтем Юру Лукина: — Дай на закрутку. От папирос только в горле першит.

Лукин полез в карман за кисетом, но вдруг его осенила какая-то мысль. Он даже забыл про ишакинскую просьбу.

— Товарищ капитан, — воскликнул он. — А если на парашютах?

— Что на парашютах?

— Да боеприпасы. Вот как нам в Брянских лесах сбрасывали.

— Исключается, Лукин.

— Почему?

— Дурень, — подал голос боец Строков. Более молчаливого человека во всем батальоне не было. Бывало, какой-нибудь командир, добиваясь толкового ответа от бойца, в сердцах бросал: «Выискался еще один Строков!» А тут вдруг не смолчал и Строков.

— Ты, друг, кисет давай, — напомнил Ишакин, — а зубы заговаривать потом будешь. Тоже мне ефрейтор!

Лукин протянул ему кисет.

— Говорят, один ефрейтор, — свертывая цигарку, сказал Ишакин, — увидел генерала, похлопал его по плечу: «Нам с вами, генерал, больше всего достается».

— Эх, ты, — возразил Лукин, — слышал звон, да не знаешь, где он.

— Капитан, я пойду. Разреши? — подвинулся к саням Файзуллин. Он и Андреев были в одних кальсонах. Брюки и гимнастерки сушились на солнышке, за клуней.

— Не годится, — поморщился капитан. — Ты только что был. Решено: пойдет Ишакин.

— Я придумал, капитан, честное слово, придумал, — не унимался Файзуллин.

— Что же ты придумал?

— Очень просто придумал. Я плыву на тот берег, беру с собой веревку. Один конец привяжу за лодку, другой конец беру с собой.

— А что? — оживился Андреев. — Просто и гениально!

— Погоди, погоди, — нахмурился капитан. — Значит, плывешь на тот берег и за бечевку подтягиваешь лодку?

— Конечно! — воскликнул Файзуллин, дивясь непонятливости командира роты.

Капитан, повеселев, потрепал Файзуллина за голое плечо:

— Да у тебя, как погляжу, ума палата, братец!

— Нет палаты, — серьезно возразил Файзуллин. — Невзначай придумал. Совсем невзначай.

— Пусть будет невзначай, — согласился Курнышев, — но тебе придется все же отдохнуть, пусть плывет другой. А за предложение спасибо!

— Нехорошо, капитан, — обиделся Файзуллин. — Совсем нехорошо. Зачем так говоришь? Я придумал, я и поплыву.

Глаза у него напряженно щурились.

Капитан поглядел на Андреева, вроде бы молчаливо спрашивая его, как правильнее поступить. Андреев сказал:

— Вода, товарищ капитан, теплая, плыть в ней — одно удовольствие. А Файзуллин пловец классный — на Волге плавал.

— Во! — обрадовался поддержке солдат.

— Но ведь вы уже натерпелись страху!

— Какой страх, капитан? Никакого страху!

— Ладно, — махнул рукой Курнышев. — Будь по-твоему.

Чего только не было у старшины в его двуколке! Конечно же, нашлись в ней и парашютные стропы, те, которые использовались при разминировании. Многие пришли в негодность, но был у старшины запас на черный день — мало ли на что пригодится? Эти стропы остались от списанных парашютов. Месяц назад парашюты сняли с вооружения батальона. А поскольку источник пополнения запаса строп исчез навсегда, старшина стал сильно прижимист: выдавал их неохотно и то после строгого приказа. И теперь старшина стал было отговариваться. Сначала заявил, что строп у него нет, потом клялся и божился, что остался последний клубок. Но Курнышев глянул на него так гневно, что старшина даже присел от испуга и молча протянул Файзуллину солидный клубок.

Полковник Смирнов к затее отнесся скептически. Высказался определенно и резко:

— Зря теряем время.

Курнышев смолчал, лишь свел к переносью белесые брови: что он может возразить полковнику? Конечно, затея рискованная, но попробовать надо. Андреев, наблюдая за капитаном, который походил сию минуту на несправедливо обиженного мальчишку, усмехнулся. И удивительно — полковник перехватил эту усмешку, приготовился, видимо, сказать что-то сердитое. Он вообще почему-то приглядывался к Андрееву. Но в это время в реке появился Файзуллин. Он плыл в кальсонах, взмахивая правой рукой, а левой держал, чуть приподняв над головой, клубок строп и разматывал его. Плыл свободно, без видимых усилий, крутил на растопыренных пальцах клубок, словно фокусник.

— Посмотрим, посмотрим,- — ворчливо проговорил полковник, все еще сомневаясь в успехе затеи. Приложил к глазам бинокль и минуту спустя заметил: — А плывет хорошо.

— На Волге вырос, товарищ полковник, — сказал Курнышев. — С детства на воде.

Противник наверняка видел Файзуллина. Для острастки пустил бризантный снаряд, который разорвался далеко в стороне от плывущего, и сейчас белое облачко медленно таяло над рекой. Файзуллин на всякий случай нырнул и был под водой довольно долго, капитан даже забеспокоился. Осколки падали в воду, вздувая пузыри. Файзуллин вынырнул, и теперь ему плыть стало труднее — клубок намок и разматывался туже.

Фашисты не стреляли. Они, кажется, не поняли, с какой целью переплывает советский солдат реку. Может, с донесением? Может, связист?

Файзуллин достиг левого берега. Его встретили там два бойца. Полуголый, в белых кальсонах, Файзуллин казался выходцем из другого мира рядом с бойцами, одетыми по всей форме. Все трое пустились бежать к окопам. Оттуда Анвар посигналил на правый берег, и все тот же старшина Самойлов с одним помощником спихнул лодку на воду и снова спрятался в укрытие.

Файзуллин натянул шнур. Ему помогали два бойца. Лодка, подхваченная течением, выровнялась. Повернулась носом к западному берегу. И хотя ее продолжало сносить, но наперекор всему она стала пересекать реку.

Тогда заволновался полковник Смирнов. Он посмотрел на капитана:

— Выдержит? Веревка выдержит, капитан?

— Не беспокойтесь, товарищ полковник, — заверил повеселевший Курнышев. — Это парашютные стропы. Они выдерживают огромной силы динамический удар.

— Стропы? Откуда у вас стропы?

Капитан объяснил. Полковник опять внимательно поглядел сначала на капитана, потом на Андреева, словно только заметил их, и произнес задумчиво:

— То-то я смотрю, прыткие достались мне саперы, на выдумки горазды!

Противник понял наконец, что его снова провели, и открыл ожесточенную стрельбу. Водяные султаны возникли сразу в нескольких местах. Не успели улечься эти, появились другие. Но лодка упрямо ползла к берегу, подтягиваемая стропами. Ее отнесло метров за сто от окопов, где скрывался Файзуллин.

— Еще пару лодок проведете? — деловито осведомился полковник, и вопрос его прозвучал как приказ.

— Проведем, товарищ полковник! — заверил Курнышев.

— Действуйте!

Полковник перекинулся через бровку окопа, спустился с дамбы и заспешил к лесу, который примыкал к первому островку. Из второй траншеи выскочил Ахметьянов и заторопился за полковником.

К вечеру под прикрытием леса бойцы взвода Черепенникова и часть андреевского взвода собрали понтоны. Кое-что не получалось — впервые имели с ними дело. Ишакин со вздохом вспомнил Гордея Фомича: вот бы где пригодилось его умение! Да не дошел Гордей Фомич до этих мест…

ТРЕТЬЕГО ПИСЬМА НЕ БЫЛО…

На реке Андреев пробыл до вечера. Способом Файзуллина удалось переправить еще две лодки с боеприпасами, как и обещал Курнышев полковнику. Третью лодку немцы потопили. И тут же они перенесли огонь на дамбу и на лес. Грохот стоял вокруг такой, что нельзя было разговаривать. Лес от взрывов стонал протяжно. Артналет Андреев переждал в траншее на дамбе; остался он тут один и страху натерпелся немалого. Траншея хоть и была глубока, но слишком широка. В стенку то и дело шлепались осколки, и неуютно было лежать на дне. Шарахнет немец бризантным снарядом — и на дне осколки достанут. Но все обошлось. Когда налет кончился, Андреев поспешил в клуню. В углу на соломе спал Файзуллин. Намаялся. Прошедшую ночь не спали, и днем ему досталось больше всех — три раза плавал на ту сторону.

В клуне, кроме Файзуллина, никого не было. Андреев невольно взглянул на то место, где утром стояли сапоги Трусова, но старшина успел их убрать. Снова заныло сердце.

Говорят, что на войне люди ожесточаются и привыкают к потерям. Человек, возможно, становится сдержаннее в проявлении чувств, привыкает их скрывать, но боль потерь всегда сильна.

В сорок первом погиб Семен Тюрин, маленький воронежец. Григория тогда настолько ошеломила его смерть, что он заплакал. Потом не стало Анжерова и еще многих других. Совсем недавно схоронили старика Гордеева. И был-то он во взводе две недели, а боль на сердце осталась. А теперь вот нет Трусова. А завтра кого?

В клуне Андреев собирался полчасика отдохнуть и потом идти помогать ребятам собирать понтоны. Лег на спину в солому, закинул руки за голову. Мысли кружились вокруг событий сегодняшнего дня.

Висла.

На карте она обозначена синим извилистым жгутом, знакомым по урокам географии в, школе. Ее невозможно было представить, а на самом деле она вон какая — широкая и неторопливая. И красиво здесь. Живописные встали островки, словно корабли на вечном якоре. И в первый же час знакомства река унесла в своих водах близкого для лейтенанта человека, унесла безвозвратно, навек.

Когда-то в школе, отвечая на вопрос учителя, рассказывал Николай Трусов об этой неведомой ему реке. И конечно, не мог он тогда знать, чем она для него будет. И Григорий, возможно, сегодня или завтра отправится в тот вечный путь, в который ушел Трусов. По этой же Висле…

Немало придется потоптаться на этих берегах, пока фашисты не побегут дальше. Грустные мысли лезли в голову, плохо, неуютно с ними наедине. Давала знать о себе усталость. Она въелась во все поры. Три года на фронте, без передыху, с первого дня войны. Если отводили с передовой, то не дальше прифронтовой полосы: все одно — оставались в радиусе действия фашистской авиации. А ее налеты выматывали-таки силы, мочалили нервы.

И если попристальней посмотреть на бойцов батальона, то, пожалуй, немного найдешь таких, как Григорий, которые воевали с самого начала.

Григорий рывком сел — нет, не стоит расхолаживать себя. Нужно пойти к ребятам, и все тоскливые мысли рассеются мигом. Но тут в клуню решительно вошел Курнышев, а за ним бочком втиснулся в дверь Воловик. Капитан опустился рядом с Андреевым и сказал связному:

— Давай баклагу.

Воловик отстегнул от пояса фляжку и протянул ее ротному. Из карманов брюк вытащил три зеленых яблока, обтер их о полу гимнастерки и положил на солому.

— Давай, лейтенант, с устатку и чтобы дома не журились, — предложил Курнышев, наливая в кружку водки. — Нервы проклятые. Я за эти сутки измотался, как никогда.

— Боюсь, — признался Григорий. — Развезет, а ночью работать.

— Тебе — нет, — успокоил его капитан. — Ты на сегодня свое сделал. Черепенников уже знает — ночью работать ему. Так что давай за победу.

Григорий выпил полкружки и запустил зубы в зеленое яблоко. Оно было настолько кислое, что свело скулы.

— Где ты достал эту маму-кису? — спросил Андреев Воловика.

— Эвон ее сколько, — махнул рукой в сторону сада связной. — Ешь — не хочу.

— Ох и прижимист ты у меня, — усмехнулся Курнышев. — Ну-ка достань из другого кармана. Достань, достань, нечего стесняться.

Воловик нехотя вытащил два розовых яблока, от них исходил чудный аромат — анис.

— Видал ты его? — нарочно нахмурился капитан. — Куркуль. Я у него время от времени очищаю разные запасы. На днях, знаешь, что обнаружил? Помнишь, прошлой осенью в Гомеле старшина раздобыл ящик погарских сигарет, еще довоенного выпуска?

— В маленьких пачках, а сами сигареты без бумаги, табачным листом обернуты?

— Их. Три пачки нашел. Так, Воловик?

— Так. И что из этого?

— Ты коллекцию собираешь, что ли?

— Не смейтесь, товарищ капитан. Когда курева нет, вы же с меня не слезаете. А у меня со старшиной — во! — Он стукнул кулаком о кулак.

Капитан выпил сам и вернул фляжку Воловику, Сказал Андрееву:

— Так ты отдыхай. И хлопцы твои будут отдыхать. А утром… В общем, утро вечера мудренее.

Капитан понимал, что день завтра будет пожарче, чем нынешний. И втайне был рад, что в это время будет работать взвод Андреева. Днем сложнее и опаснее. Голова у Андреева на плечах крепкая, да и опыта у него побольше, чем у Черепенникова и другого командира взвода. Конечно, это было в каком-то смысле бесчеловечно — одному давать задания опаснее, чем другому, не чередуя. Но так надо было, спокойнее на душе. Все-таки капитан был еще и немного эгоистом. Уже в дверях он остановился.

— Склероз! — сказал он, искренне возмутившись самим собой. — Совсем память отшибло! Тебе же два письма. Одно от Васенева. Потом расскажешь, о чем он пишет.

«А второе? — хотел спросить Григорий. — От кого второе?» Но догадался, глянув на конверт, — от отца. Хорошо! Но могло быть и третье письмо! Да вот не было…

В клуне было уже сумеречно. Григорий выбрался на улицу, облюбовал местечко позади клуни, возле почерневшей бревенчатой стены, привалился к ней спиной. Рядом росла дикая конопля, и от нее духовито, по-домашнему пахло.

Распечатал васеневский треугольник. Бывший взводный писал:

«Здравствуй, Гриша! Таскали, таскали меня по всяким эвако, и вот очутился я в Свердловске, за тыщи верст от фронта. И что теперь мне фронт? Калека на всю жизнь. Ступню ампутировали. Если взять ногу от колена до ступни, так у меня отлямзили как раз половину. Ночами сильно болят несуществующие пальцы ног. Врач объясняет — это болят нервы, а мне кажется, что нога моя цела.

Когда я поступал в военное училище, то загадал, ты знаешь, — буду военным. И все полетело к чертям собачьим. Кто и что теперь я? На военной карьере нужно поставить жирный крест. А за душой никакой специальности. Стыдно признаться — я даже перегоревшие пробки исправить не умею, вот ведь как. Податься в художники или писатели — таланту нет. В шофера и трактористы не возьмут. Тебе хорошо. Ты педучилище кончил, как-никак — учитель. Не пропадешь, если голова уцелеет. Пойти учиться? Да я же все намертво перезабыл. Стать тоже учителем? Боюсь. Стать им — тоже нужен талант, как ты думаешь? Для меня самый святой человек на свете — учитель. Ума не приложу, что делать.

У вас теперь жаркие дни, по всему видно. Мы тут ловим каждую сводку Совинформбюро. Бежит немец, но не удерет. Эх, мне бы с вами! И еще я часто вспоминаю вылазку в Брянские леса. Многое она мне дала, многое после нее во мне изменилось.

Пиши. Передай привет гвардии капитану Курнышеву, Ишакину, Трусову, Лукину, всем ребятам моего взвода. Качанов так ничего и не пишет? Так и неизвестно, где он?

Жму твою руку. Васенев».

Да, крепко не повезло мужику. Снова оказался на распутье. Как-то Курнышев сказал про него:

— В целом он парень ничего. Только вот заострили его не с того конца. Вот и приходится ему перестраиваться на марше, а нам мучиться с ним и помогать. Задачка не из легких!

Точно сказал капитан! Васенев и в самом деле был заострен не с того конца. Во взвод пришел из училища и старался держаться этаким непререкаемым авторитетом, хотя за плечами-то у него ни опыта, ни крепких знаний. Одна фанаберия. Впервые жизнь по-настоящему прополоскала его в Брянских лесах. Видно, здорово те дни запали ему в душу, перевернули некоторые понятия. Там, собственно, Андреев и сдружился с ним. Вернулись из лесов, и Курнышев спросил у Андреева, имея в виду взводного:

— Погоди, а вы его там, случайно, не подменили? В лесу-то? Вроде бы тот лейтенант — и не тот.

А потом Курнышев подарил ему часы.

Еще в лесах Мишка Качанов изрек истину, кивнув головой на Васенева:

— А наш-то человеком становится!

Васенев мечется, снова на распутье. Но как бы там ни было, а из госпиталя ему прямая дорога в институт. Туда фронтовикам двери открыты. В этом году, правда, попасть уже не успеет, и то хорошо — за год сумеет прочно подготовиться. Если, конечно, захочет. Надо будет ему посоветовать.

…Григорий спрятал письмо Васенева в сумку и взялся за второй треугольник. У отца каллиграфически правильный и четкий почерк. Учился отец мало — два класса приходской школы. Но попался учитель — любитель каллиграфии и сумел за два года научить отца писать четко и правильно. Грамматических правил он почти не знал, а вот писал красиво.

Как они там живут, в далеком Кыштыме?

Письма отец всегда начинал одинаково:

«Во первых строках моего письма спешим передать тебе, нашему сыну и красному воину, сердечный родительский привет и главное — пожелать здоровья и ратной удачи.

Мы живем по-старому. Я на казарменном положении, дома почти не живу. Все лето в казарме и казарме. Робим не покладая рук, стараемся для фронта. Мать тоже робит. Она теперь в шестом цехе, тоже от темна и до темна. Сестренка твоя учится и все по домашности ладит, нам-то самим некогда, робим на заводе.

Намедни все же отпустили на день, так я ходил на Сугомак, ловил окуней. С продуктами у нас неважно, сам понимаешь, ну, рыбка, само собой, не лишняя. Окуньки попались славненькие, сварили мы с матерью уху и все тебя вспоминали. Мать, как водится, всплакнула, она всегда так — вспоминает тебя и плачет.

Будь здоров, наш дорогой сын. Возвращайся домой с победой».

Возвращайся домой с победой… Сколько еще до нее шагать? И не каждый дойдет, не каждый услышит ее победные салюты. Вот сегодня не стало Трусова…

Хорошо бы сейчас очутиться дома! Закрыть глаза — и там! Как в сказке. Пройтись бы по тихим улочкам Кыштыма, заночевать у костра на берегу того же Сугомака или забраться на гору Егозу и оттуда полюбоваться синими горными далями…

Но далека и терниста сейчас дорога в родной Кыштым. В него можно вернуться только через Берлин. И сколько еще нужно пережить и перевидать, чтобы дойти до заветной цели!

Родной город далеко от фронта. На его улицах не разорвался ни один снаряд, над головами его женщин и детей не просвистела ни одна пуля, ни одного дома не сжег там враг. А ведь от многих городов, где прогрохотал огненный фронт, остались одни развалины, одни названия.

Город Карачев на Брянщине по размерам такой же, пожалуй, как и Кыштым. Фашисты сожгли его дотла. Сплошное пепелище. Ехали по этому городу на машинах — и жуть брала. Печальным частоколом стояли печные трубы, задымленные, тоскливые в своей наготе.

В Орле Григорий был в сорок первом, отступая, и застал город цветущим и красивым. В сорок третьем в нем было больше развалин, чем целых домов. В июле сорок первого видел утопающий в зелени Гомель, а осенью сорок третьего этот город встретил Григория черными глазницами разрушенных домов.

Видел за последний год, когда оккупантов погнали на запад, не только взорванные города и спаленные села. Видел братские могилы, в которых были захоронены расстрелянные фашистами женщины и дети, видел повешенных палачами советских патриотов, истерзанных до неузнаваемости партизан, попавших в руки гестапо, видел опухших от голода детей и думал, что уже нет на свете ничего страшнее, чем то, что встречалось ему на этом военном пути. И у него до боли сжималось сердце, когда он на минуту допускал мысль о том, что было бы и с его родиной, с его Кыштымом, если бы туда попали фашисты.

И то, что ему привелось видеть, было пострашнее, чем писалось в газетах. Разве можно было передать скупой газетной строкой все ужасы фашистского разбоя, разве можно было сполна передать в них то, что чувствовал каждый солдат, наглядевшись, этих ужасов!

Но, оказывается, существовали вещи и пострашнее виденного.

…Несколько дней назад танковые подразделения ворвались в Люблин, в древнюю столицу Польши. Это была смелая и стремительная операция. Фашисты бежали в панике, не успев взорвать город и даже вывезти свои фронтовые продовольственные и вещевые склады. Все досталось победителям.

Батальон прибыл в Люблин на другой день утром. В это самое время в город вступали части Войска Польского.

Шли по улицам польские солдаты в конфедератках, во френчах горохового цвета, шли суровые и сосредоточенные. Они вступали на родную землю после многолетней разлуки с нею. Они покинули родину в роковом тридцать девятом году, преданные и униженные. Сейчас возвращались победителями, и у многих на глазах кипели слезы радости и тоски.

И жители Люблина, первого крупного освобожденного города Польши, запрудили главную улицу от края и до края. Выбрались все: и старые, и малые, и старики, и парни, и женщины, и дети. И много было цветов, радостных криков, счастливых слез. Девушки бросали солдатам цветы, самые бойкие выскакивали вперед и целовали солдат, ломая строй. Пожилые женщины утирали слезы, улыбаясь. Мужчины махали шляпами и кепками, что-то выкрикивая.

Машины, на которых ехали гвардейцы, застряли между колоннами польских подразделений и толпой. Двигались медленно. В машины летели цветы. Женщины протягивали корзины с яблоками, ветками черешни. Ишакин упоенно цокал языком, скалил металлические зубы и приговаривал:

— Что деется на белом свете, чижики!

Андреев приветственно помахивал рукой и улыбался. Девушки все такие красивые, а женщины симпатичные. Радуются освобождению. И горделивое чувство поднялось в груди у Андреева: вот какие мы, вот куда мы пришли и еще в Берлин придем! Только там, разумеется, цветов не будет.

Батальон с ходу приступил к работе. Немцы многие здания в городе заминировали. Рота Курнышева проверяла склады: несколько длинных пакгаузов, полных всякого добра, продуктов и амуниции.

Вечером, когда рота устраивалась на ночлег в сараюшке, примыкавшем к одному из пакгаузов, Андреев вдруг обнаружил, что Ишакин вроде бы не в себе. И глаза лихорадочно поблескивают, и улыбочка блаженная мается на губах. Веселенький.

Григорий отозвал Ишакина в сторонку и спросил:

— Где выпил?

— Я?! — округлил глаза Ишакин. — Лейтенант, я честно. Хочешь, по струнке пройдусь?

— Начинается снова, — поморщился Андреев. — Опять старое из тебя поперло. Не вынес?

Ишакин тяжело и раскаянно вздохнул:

— Не вынес. Ради такого дня.

— Какого?

— А как нас встречали? Когда-нибудь нас еще так встречали, а?

— Отцепляй флягу.

— Но, лейтенант…

— Отцепляй!

Ишакин с кислой миной подал Андрееву флягу. Григорий открутил пробку и понюхал. Нет, во фляге был не спирт и не водка, а что-то в высшей степени непонятное. Запах был приятным, благоухающим, и это благоуханье перебивало запах спирта.

— Где взял?

— Эх, суровый ты человек, лейтенант. Так и быть, пойдем покажу.

Ишакин привел Андреева к самому отдаленному пакгаузу. В торце у него был погребок. На двери нацарапано мелом явно ишакинской рукой: «Заминировано».

— Ты писал?

— Я, лейтенант.

— И мины есть?

— Откуда? Ни-ни.

— Зачем же такая надпись?

— Чтоб никто не заходил. Ни одна душа. Мне больше достанется.

Ишакин спустился по ступенькам вниз и распахнул дверь. В нос ударил вроде бы одеколонный запах, сильно перебиваемый спиртным.

Андреев заглянул в погребок. Пол и стенки его были зацементированы. Стояли там бочки с вином, плетеные корзины с коньяком и шампанским. Хозяева этого добра бежали стремительно, с собой прихватить ничего не успели. И чтоб не досталось русским, они расстреляли винный погреб. Потрудились основательно. Не осталось ни одной целой бутылки, все бочки продырявлены на совесть. Жидкость вытекла на пол, перемешалась и образовала озерцо, потому что пол цементирован наглухо, без щелей. В озерке плавали всякие дощечки, соломинки, соринки, мышиный помет, бумажки и всякое барахло. Из этого озерца и попробовал Ишакин, отсюда и во флягу набрал.

— И ты пил эту пакость?

Ишакин, подтверждая, кивнул головой. Андреев вылил содержимое фляги в мутное озерцо и сказал:

— Ты же запросто мог отравиться. Уж коль тебе захотелось выпить, сказал бы мне — я бы у старшины взял для тебя спирту.

— Да ну? — удивился Ишакин.

— Вот тебе и ну. Ничего себе ситуация — Ишакин погиб на войне не от вражеской пули, а от отравы. Тьфу!

— Прости, лейтенант.

— А я тут при чем? Придется тебе вне очереди подежурить, ничего не попишешь, заслужил. Устраивает?

— Так точно!

Утром Ишакин стыдливо прятал глаза. В полдень завершили осмотр пакгаузов.

Курнышев, построив роту, сообщил:

— В этом городе гитлеровцы оборудовали фабрику смерти. Называется она Майданек. Командир батальона разрешил нам осмотреть ее.

Ехали по той же улице, на которой вчера жители так восторженно приветствовали своих освободителей. Сейчас она была пустынна. На тротуарах и мостовой еще валялись цветы, которые вчера бросали полячки.

За городом, справа от дороги, — высокий дощатый забор, сверху опутанный колючей проволокой. Вчера ехали мимо и даже не обратили внимание на него. Мало ли встречалось им на пути всяких заборов! Никто и не подумал, что здесь скрывается жуткая фабрика смерти Майданек.

У ворот машины остановились. Бойцы повыскакивали на землю. И тут заметили, что навстречу из ворот идет странная процессия. Красноармейцы по двое вели совершенно изможденных людей. Если бы сейчас Григорий не увидел этих призраков, то он никогда бы не смог представить, что от человека может остаться так мало — кости да кожа и что человек, несмотря на это, оставался живым, такова в нем была жажда жизни. Лица этих призраков походили на черепа, туго обтянутые пергаментной кожей. Лишь в глазницах блестели глаза — единственные живые искорки.

Призраки шли босиком, и на ступнях выделялись узловатые черные суставы пальцев. Серые рубища-балахоны висели на них свободно, словно саваны, и это было жуткое зрелище.

Призраки не могли улыбаться, не могли и плакать. Они вообще не могли выражать никаких своих чувств, кроме одного — страшного оскала смерти.

Андреев прикрыл глаза ладонью, Лукин схватил Ишакина за руку и не отпускал ее до тех пор, пока не кончилось это печальное шествие. Призраков погрузили в автобусы и увезли.

Гвардейцы осмотрели каменное помещение, где фашисты раздевали обреченных догола, камеры, в которых их травили газом. В маленькую кирпичную камеру вталкивали до двухсот человек и пускали газ.

Затем осмотрели печи крематория, приземистые, закопченные, с черным ненасытным оскалом. Шесть печей. Работали они беспрерывно в течение нескольких лет. В прошлом году, когда Григорий и его товарищи воевали в Брянских лесах, эти печи уже дымили. Их смрадный дым отравлял окрестности и зимой и весной. Дивизии Красной Армии молотили укрепления фашистов, с кровопролитными боями продвигались на запад, а печи Майданека не потухали ни на минуту! И Григорий вот здесь, возле этих мрачных печей, в которых сжигали людей, сполна оправдал торопливость того подполковника под Бобруйском, который, не слушая возражений Курнышева, рвался вперед. Да, спешить надо было! И еще как спешить!

Курнышев повел своих солдат от печей в поле, там колыхались красные маки. Легкий ветерок пробегал по ним. Алые головки напоминали капельки крови.

До макового поля не дошли. Григорий первым обратил внимание на то, что идут они не по твердой, утоптанной земле, а по золе. И сапоги чуть припудриваются серой пыльцой. Он не вдруг догадался, что это такое, хотя какое-то неясное томление угнетало его. Пристальнее вгляделся в эту золу, и тошнота подступила к горлу. Сначала в этой серой массе заметил обуглившуюся, но не распавшуюся фалангу человеческого пальца, которая от легкого прикосновения носка сапога тоже превратилась в пыль. Чуть дальше угадывалась сгоревшая берцовая кость. Ишакин невзначай встал на нее, и облачко пыли поднялось над его сапогом. А там лежат ребра, маленькие, возможно, они принадлежали ребенку.

Андреев остановился. Он боялся, что у него сейчас начнется рвота. Лукин глянул на побледневшего лейтенанта и встревоженно спросил:

— Что с вами?

Андреев покачал головой, не открывая глаз, и только тут Лукин обратил внимание на ноги. И понял, что идет по человеческому пеплу. Юра, закрыв ладонью рот, со всех ног кинулся прочь от этого кошмарного места, к воротам.

Григорий сказал Курнышеву:

— Надо бы назад.

Ишакин обалдело повторял:

— Ну и кровососы, ну и шакалы…

Возвращались в расположение батальона молча, потрясенные увиденным. Перед глазами алело маковое поле. Оно выглядело красиво, но от этой красоты леденило кровь. Маки выросли на земле, удобренной человеческим пеплом. Ишакин потом сказал:

— Вот бандиты! Там жгли людей, здесь заливали глотки шампанским, а?

— Выходит, так.

— Сколько же душ загубили они?

— Не знаю, Ишакин, — устало ответил Андреев, а сам подумал: «Тысячи. Сразу и не сочтешь».

— Больше миллиона, — вступил в разговор Курнышев. — Больше миллиона. Русских. Поляков. Французов. Евреев.

Он узнал это от майора из штаба армии.

— Вот это масштаб! — вздохнул Ишакин, сраженный такой цифрой. — У нас блатяга кокнул одного дядечку, так тому блатяге, товарищ капитан, вышку дали. А здесь — миллион!

Можно говорить всякие слова: красивые, гневные, страшные. Но человеческий пепел на сапогах — это словами передать невозможно, это кошмар, и никакие годы никогда не сотрут и не рассеют его. И когда Андреев вдруг вообразил, что такие кошмары могли бы потрясти и родной Кыштым, всю Родину, его охватил озноб. Пожалуй, следует написать об этом аде, устроенном фашистами в Майданеке, отцу. Пусть и дома знают об этом.

Да, но третьего письма не было. Вообще что-то давненько не пишет ему Татьяна. Похолодание между ними началось с прошлого лета. Может, с пустяков, а может, и нет. Григорий считал, что с пустяков. А она?

Весной прошлого года, перед отлетом на задание в Брянские леса, получил Григорий от Тани письмо. Необычным в нем было только одно: девушка спрашивала — советует ли ей Григорий поступить в институт? В Кыштым эвакуировался из Ленинграда педагогический институт имени Герцена. У Андреева на этот счет была своя думка. Он мечтал встретиться с Таней на фронте. Она могла быть и медсестрой, и зенитчицей, и радисткой, наконец, как Анюта из партизанского отряда Давыдова.

Григорий так и ответил: мол, давай на курсы радисток и поближе ко мне, а учиться пойдем после войны вместе. Возможно, он поспешил с таким советом, но зато написал чистосердечно, не лукавил. Письмо отправил из Брянских лесов, когда прилетел самолет за раненым Стариком. Вернулся в свою часть уже осенью и был огорошен — от Тани не поступало ни одного письма. Более чем за три месяца — ни строчки! Зато от отца ждала его целая пачка писем. В последних он уже тревожился: в чем дело, почему не пишешь, мы не знаем, что и думать!

Григорий тут же написал девушке и не старался скрыть своей обиды. Таня откликнулась, извинялась за молчание. Мол, ездила в колхоз на уборку, работала до изнеможения, да еще погода выпала холодная и дождливая: Урал-батюшка! «Что это она? — с горечью размышлял Григорий. — Разве это причина? Если так рассуждать, то нашему брату вообще писать некогда. Иной раз отмахаешь в день километров тридцать, пальцем пошевелить от усталости трудно, а все равно за письмо садишься — хоть вьюга над-тобой свищет, хоть дождь проливной льет. А порой вместе с дождем падают на тебя снаряды и бомбы. Но пишешь! Потому как нельзя без писем!»

Решил он Татьяне не отвечать, однако не вытерпел. Поначалу хотел выложить ей все, как на исповеди, но передумал. Уж если она такие причины выставляет, значит, просто ей стало неинтересно с ним переписываться. Написал без лишних эмоций: мол, воюю, погода ничего, аппетит нормальный, в общем, жив-здоров, чего и тебе желаю.

Татьяна приняла его игривый тон и откликнулась в том же духе.

Так и тянулась у них переписка, скорее по инерции, — то затухала, то снова зарождалась, без огня и пламени.

Недавно Татьяна переехала в Ленинград — институт вернулся в родные пенаты.

ПЕРЕПРАВА

Утром Курнышев поднял солдат Андреева чуть свет. Григорий протер глаза и увидел, что ребята Черепенникова вернулись с ночной работы мокрые, усталые, а от этого молчаливые. Они устраивались спать. Сам Черепенников сидел на перевернутых санях и скручивал цигарку. Голова у него перебинтована, и фуражка держится на макушке. Везет парню — второй раз попадает в голову — и все легко. Поймав на себе взгляд Андреева, Черепенников пояснил:

— Наших двух наповал. И меня осколком. И все, паразит, в голову метит. Наверно, третий раз не миновать.

— Значит, ночка была веселая?

— С фейерверками.

Мало Григорий знал лейтенанта Черепенникова. Дел совместных с ним не было, на задания ходить не приходилось. Другие отзывались о нем хорошо. При встречах козыряли друг другу.

Черепенников симпатичный, черноволосый. Любил носить ремни. Портупеей перекрещивал грудь и спину, а поверх всего надевал тонкий ремешок планшета. Фуражку носил с одним ему ведомым умением, горделиво, но не залихватски.

Первый раз в близкой компании с лейтенантом Андреев очутился в Гомеле, встречали новый, 1944 год. По соседству квартировал медсанбат. Сговорились праздник встретить вместе — в медсанбате были одни девушки.

Черепенников оказался компанейским парнем. Он хорошо играл на гитаре и пел под свой аккомпанемент цыганские песни с этаким характерным придыхом. Вообще-то он и обличьем немного смахивал на цыгана, видимо, была в нем частица цыганской крови.

Черепенников расстегнул тогда ворот гимнастерки, черный чуб упал на лоб. И таким Черепенников был своим в доску, понятным и простым, за которым пойдешь, куда позовет. И покорил всех медичек. Они липли к нему, души в нем не чаяли.

Он мог петь с одинаковым успехом песни грустные и удалые, смешные и протяжные. И сильнее того понравилась Григорию выдержка — лейтенант знал во всем меру. Не перехлестывал дурачась; не переступал грани, ухаживая за девушками. Он не был рубахой-парнем. Умел веселиться и грустить, но до пошлости не опускался, как это бывало с некоторыми.

И еще по той вечеринке запомнился Андрееву Юра Лукин. Забился он в угол хаты и сидел там одинокий и притихший. Все пели песни, а он молчал. Упрямо наклонив голову с седой прядью в чубе, вилкой чертил на клеенке замысловатые кренделя. Все танцевали, а он с грустной улыбкой наблюдал за танцующими, и мысли его были далеко отсюда. Остроглазая блондиночка, туго перетянутая солдатским ремнем, хрупкая и миниатюрная, подсела к нему, что-то начала говорить веселое, но он ее слушал в пол-уха. Она пригласила его танцевать, даже тянула за руку, а он упирался, как молодой телок, которого хотели вывести из хлева во двор.

Блондиночке Юра, видимо, нравился, было в нем что-то притягивающее. А что? Бывалый солдат. Седая прядь в чубе. Медаль «За отвагу» на гимнастерке. Он тогда ее еще не потерял.

Андреев подсел к нему, когда блондиночка, рассердившись, ушла танцевать с другим.

— Ты чего такой?

— Да так, — уклонился от ответа Юра.

— Не умеешь танцевать?

— Умею.

— А чего не пошел с этой девушкой? Она, по-моему, неравнодушна к тебе.

— Ну и пусть.

— Заладил! — усмехнулся Андреев. — Стряслось что-нибудь?

Лукин достал фотокарточку и показал Андрееву:

— Оля.

Вот она какая — Оля! Красивая. Особенно глаза выделяются — большие, с искорками в зрачках. И коса перекинута через левое плечо. Взгляд прямой и приветливый. Помнится, вышли из леса, прибыли в Брянск и искали эту Олю. Тяжело раненную, ее из отряда принесли в этот город тайком к доктору Николаю Павловичу.

В Брянске кое-как нашли тот дом, где ее прятали. Но девушка к этому времени поправилась и уехала к себе в деревню. Так Лукин и не встретил ее, тосковал, часто писал письма.

— Чего тогда хандришь? — спросил Андреев. — У тебя же все в порядке. Иди, Юра, танцуй, нагруститься еще успеешь.

— Да нет, — упрямо повел плечами Лукин. Чего-чего, а упрямства у него хватало, как у Ишакина — дурных привычек.

Сейчас Черепенников, прикурив, пожаловался:

— Эх, добрых хлопцев мы сегодня потеряли. На берегу накрыло, снарядом.

Выйдя из клуни, Андреев поразился происшедшей перемене в обстановке. Она изменилась за ночь, пока Андреев спал. Если вчера, кроме роты Курнышева да группы бойцов и офицеров из окружения полковника Смирнова, никого не было, то теперь под каждым кустом и деревом маскировались солдаты, орудия, автомашины и лошади. Вроде бы тесно сделалось вокруг. В этом скоплении неторопливо и отработанно текла своя жизнь. В яблоневом саду дымила кухня, возле нее орудовал повар в белом колпаке. А недалеко томились солдаты, ожидая, когда их позовут завтракать.

Фашистская артиллерия молчала: возможно, время ее еще не пришло, а может, побаивается — ведь сила силу ломит. У наших же вон какая сила прибыла!

Курнышев, оказавшийся рядом, пояснил:

— Полковник привел свою дивизию.

Он так и сказал: «привел». Дивизия не пришла, не подтянулась, не вышла на рубеж, а именно ее «привел» полковник Смирнов.

— Больше батальона переправили ночью ребята Черепенникова, — сказал капитан. — Переправу продолжите вы. Задача такова: на паромах перебросить технику и лошадей. В твоем распоряжении один девятитонный, один шеститонный и два трехтонных парома. Действуй, лейтенант.

Андреев распределил солдат по паромам. Себе взял девятитонный. Один из трехтонных вручил Лукину.

День занимался безветренный и солнечный. По реке клочьями полз туман и медленно таял. Недалеко от клуни ночью выворотило снарядом яблоню. Она лежала на боку с яблоками на ветвях. Такую красоту сгубили! Андреев не слышал этого взрыва — так глубоко спал.

Грузить понтон пришлось на открытом месте, примерно в километре от островков. Здесь был единственно удобный переезд через дамбу. На доски понтона осторожно влез большегрузный «студебеккер». Его передние колеса докатились почти до самой кромки, уперлись в колесоотбойный брус. Потом втащили две семидесятишестимиллиметровые пушки, наставили гору снарядных ящиков. Незнакомый капитан, распоряжавшийся погрузкой, хотел поместить на понтон еще одну пушку, но Андреев воспротивился. Понтон и без того сел низко в воду.

Пока грузились, Андреев с опаской поглядывал на ту сторону и упрямо вслушивался — не начнется ли артиллерийский обстрел. Вчера по лодке палили почем зря, а сейчас открыто загружается такая махина, а немцы не стреляют. Уже к концу погрузки над головой прошуршало несколько снарядов, которые лопнули далеко за дамбой. И в тот же миг грозно загудели орудия на нашей стороне и по гребню увала поднялась земляная завеса. Вот это мощь! А когда понтон медленно отправился в путь, над увалом западного берега появились три наших штурмовика и принялись добросовестно утюжить позиции немцев.

Расчет Андреева работал в полную силу. Сам лейтенант сидел на корме и командовал:

— Левой табань! Правой греби! Запаздываешь, Ишакин!

И особенно весомо понимались слова Курнышева: «Полковник привел свою дивизию». Все обставил грамотно этот седеющий полковник. Вчера на той стороне дрался с немцами всего лишь один батальон Кондратьева, и было важно любыми путями поддержать его боеприпасами. А сегодня Смирнов ввел в действие основные силы, прикрыл переправу артиллерией и авиацией.

Понтон тяжело добрался до противоположного берега. Разгрузившись, приняли на борт раненых и двух пленных, молодых, небритых. Раненые были в основном лежачие — у кого нога перебинтована, у кого промокли бинты на груди или животе. Раненых сопровождала молоденькая медсестра, девчушка в зеленом платочке. В руках она держала флягу, вторая была пристегнута к поясному ремню. Она поила из фляги раненого, чуть приподняв ему голову, и говорила:

— Потерпи, миленький. Вот доплывем до берега, а там есть доктор, хороший-хороший доктор.

Пленные сидели на корточках у самого борта, почти рядом с Ишакиным, который орудовал веслом. Охранял их угрюмый пожилой автоматчик. Ишакин обратился к нему:

— Куда ты их везешь, дядя?

Автоматчик не удостоил его ответом. Ишакин не унимался:

— Камень на шею — ив воду их. И — порядок. Нашел с кем нянчиться.

— Знай свое дело, гвардия, — басом возразил солдат, — а в мое не суйся. У меня своя голова на плечах.

— Побывал бы в Майданеке, не то бы запел. Не стал бы на них молиться, стервецов.

— Разговорчики! — прикрикнул Андреев. — Греби сильнее!

— Попей, миленький, попей, авось полегчает.

— Помочь тебе, дочка? — спросил конвоир.

— Управлюсь. Я привычная.

— Сколько же тебе лет?

— Восемнадцать.

Автоматчик посмотрел на нее пристально, вроде бы и глаза у него увлажнились. Вздохнул и обратился к Ишакину:

— Человека порешить — проще пареной репы. Безоружного тем паче. Только мы-то с тобой с какой стати будем зверствовать?

— Они нашего брата в печках жгут, газами травят, как крыс. Не жалеют вот.

— По-твоему, выходит — нам тоже такие печки заводить?

— Не задирай, дядя, я тебе толкую не про то.

— Да не задираю я тебя. У меня одного злости на семерых хватит, но изуверства себе не позволю. Нечего на меня сердиться, сам первый начал.

Файзуллин поглядывал на Ишакина с усмешкой. Тот поежился под его взглядом, но ничего не сказал.

Немцы начали обстрел. Снаряд разорвался недалеко от парома. Девушка прикрыла собой раненого. Пленные втянули головы в плечи и шептали что-то себе под нос: молились, что ли?

Расчет нажал на весла. Опять вмешалась наша артиллерия, и опять на увале встали земляные кусты разрывов.

Понтон прибился к берегу. Из укрытия выполз следующий «студебеккер», таща на прицепе пушку. Он нетерпеливо пофыркивал, ожидая, когда снимут раненых.

Началась погрузка. На переправе появилась группа офицеров: впереди вышагивал полковник Смирнов, за ним капитан Курнышев, какой-то незнакомый капитан с лицом, попорченным оспой, и вчерашний знакомый Ахметьянов.

Андреев взял под козырек. Капитан, командовавший погрузкой, отрапортовал полковнику, что переправляется такой-то дивизион. Смирнов поздоровался со всеми и повернулся к рябому капитану:

— Ты хотел видеть, кто тебя выручил вчера?

— Хотел, товарищ полковник.

— Погляди на этого лейтенанта. Чем не орел?

— Орел, — согласился Кондратьев.

— А где тот, из Татарии?

— Файзуллин! — позвал Андреев. Тот распоряжался погрузкой на понтоне. Прибежал по зову командира и растерялся, увидев такое множество старших командиров.

— И он, — сказал полковник. — Оба эти тебя и выручили. Третий погиб.

— Без их помощи нам бы вчера не удержаться. Не знаю, как и благодарить, — Кондратьев пожал Андрееву и Файзуллину руки.

— Зато я знаю, — проговорил полковник. — Ахметьянов! Подай сюда!

Проворный башкирин выступил вперед и протянул командиру красную коробочку. Смирнов открыл ее, шагнул к Андрееву и, нацепив ему на гимнастерку медаль «За отвагу», произнес:

— Властью, данной мне, награждаю вас этой медалью!

— Служу Советскому Союзу! — отчеканил смущенный таким поворотом дела Андреев.

Полковник прикрепил такую же медаль и Файзуллину. Солдат даже вспотел от волнения, так для него это было неожиданно и приятно. Не сразу нашелся, что ответить, и, лишь взяв себя в руки, твердо проговорил:

— Служу Советскому Союзу!

Все кинулись поздравлять награжденных, крепче всех тряс им руки капитан Кондратьев.

Курнышев обнял Григория за плечи и тепло сказал:

— Рад за тебя.

Между тем паром был готов к отплытию, и Григорий попросил разрешения тронуться в путь. Получив «добро», занял свое место на корме Ишакин; прежде чем сесть за весло, потрогал у Файзуллина медаль, цокнул языком с некоторой завистью, хотя у самого такая медаль уже была.

ПЕРЕПРАВА ПРОДОЛЖАЕТСЯ

К вечеру обстрел переправы усилился. Противник подтянул резервы. Переброска наших войск на тот берег застопорилась. Место, где Андреев производил погрузку, подверглось особенно сильному обстрелу. Пришлось укрыть паромы в протоке, у острова. Пока паром плыл до укрытия, немцы били по нему с азартом, но удивительно — не попали. То ли у них там что-то не вязалось, то ли артиллеристы аховые подобрались, из тотальных.

На бугор выскочила самоходка «фердинанд» и стала кидать в паром болванки. Они пролетали с жарким шорохом и в пыль разбивали камни на дамбе. Одна попала в тополь. И тот переломился, словно соломинка. Крона ухнула в воду, и ее понесло течением. Открыли огонь и наши артиллеристы. Взрывы на миг закрыли самоходку. А когда на бугре опала земля, поднятая взрывами, бойцы увидели, что самоходка накренилась, подняв хобот орудия к небу.

В протоке Ишакин первым выпрыгнул на берег и подтянул паром к себе. Веревку закрепил за кол, специально вбитый в землю.

Весь день бойцы Андреева переправляли на этой девятитонной махине солдат и технику. Особенно доставалось тогда, когда вели груженый паром. Надувные лодки, на которых лежал настил, низко оседали в воду. Веслами приходилось работать с полной нагрузкой. У Ишакина на ладонях вздулись кровавые мозоли. Он обмотал ладони бинтом. Старшина не догадался выдать им рукавицы, а впрочем, у него их, кажется, и не было.

Двигались гуськом, молча, впереди вышагивал Андреев. Пересекли дамбу, легли на траву под тенистую липу возле щели, чтоб в случае чего можно было в ней отсидеться.

Ишакин лег на спину и поднял над собой забинтованные руки. На ладонях бинты почернели, поистерлись. Мозоли саднило. Пока работал, сильной боли не ощущал, а сейчас не знал, куда деть руки.

Файзуллин присел рядом с ним и сказал:

— Руки девичьи, ай, ай. Смотри моя рука — не девичья. Рабочая.

— Весло досталось, понимаешь, такое, — отбрехнулся Ишакин. Разговаривать ему не хотелось.

— Давай меняться будем.

— Чем? Руками?

— Зачем так говорить? Веслами меняться будем.

— Отстань. Покемарить хочу.

— Пошто покемарить? Не знаю покемарить.

— Вырастешь большой — узнаешь.

— Вы, хлопцы, побудьте здесь, я капитана поищу, — сказал Андреев. — Останешься за меня, Файзуллин.

— Есть, товарищ лейтенант!

Солнце заметно клонилось к горизонту. В лиственном лесу стало сумеречно и прохладно. Весь лес заполнили войска. Прикрытые ветвями, стояли ЗИСы и «студебеккеры». На полянах, замаскированные сверху сетками, целились в небо зенитки. Связисты проворно тянули провод к реке. Один из связистов, плечистый малый, нес на спине катушку. Она крутилась, разматывая провод. Другой связист специальной рогаткой деловито подвешивал провод на ветках деревьев. Двое автоматчиков в пятнистых плащ-палатках провели пленного со связанными назад руками. Связаны руки проводом с синей лакированной оболочкой — такие провода имели только немцы. Мундир на пленном был почему-то мокрый, и волосы на голове тоже. Видимо, пока переправлялись с того берега, пришлось искупаться. Впрочем, у конвоиров одежда сухая.

Военная жизнь катилась своим чередом. У Ишакина в кровь сбиты ладони. У Файзуллина ладони твердые и шершавые. Вырос на Волге, был плотогоном на Каме, одно время рубил лес. Он старше Ишакина года на три или четыре, но выглядит куда моложавее. Особенно когда смеется. Зубы у него крепкие и белые. А у Ишакина половина металлических.

В эти дни Андреев заметил, что между Ишакиным и Файзуллиным началось потепление. Они уже не дичились друг друга, и Андреев подумал, что Файзуллин может хорошо повлиять на Ишакина. Видимо, тянула их друг к другу разность характеров и судеб. Ишакину хотелось узнать, что за праведная жизнь была у татарина, что у него за душой. Файзуллин, вероятно, интересовался ишакинскими похождениями. Любопытно все-таки докопаться, какая чертовщина толкнула парня в воровскую яму. Именно этого никому не удавалось узнать. Потому что Ишакин, как только разговор подкатывался к этой запретной теме, становился молчаливым и злым.

Андреев подходил к клуне. Листья яблони, вывороченной ночью снарядом, поблекли. Яблоки обобрали бойцы. Лишь одно маленькое и зеленое одиноко висело на сломанной ветке.

Возле клуни, привалившись спиной к стене, на корточках, жадно докуривал цигарку Строков. Когда затягивался, острый кадык шевелился. Работал солдат в команде Лукина. Может, капитан разрешил им отдохнуть в клуне?

Но Строков был сегодня особенно хмур. Окурок обжигал ему пальцы, а он будто и не ощущал боли. На лейтенанта даже не взглянул. И Андреев, предчувствуя новую беду, заволновался. Что могло случиться?

Строков плюнул на окурок, бросил его на землю и поднялся. Нехотя принял стойку «смирно».

— Вольно, вольно, — сказал Андреев. — Почему не у реки?

Строков, глядя себе под ноги, пожал плечами.

— Провинился, что ли?

Боец дернул плечами: мол, не могу сказать. Григорий махнул на него рукой и вошел в клуню.

Сани, которые дыбились раньше у противоположной стены на боку, теперь приведены в нормальное положение. На них постлана солома и расстелена плащ-палатка. На этой постели лежал раненый. Над ним склонился батальонный врач, возле которого стояла сестра. На груде соломы притихли бойцы Черепенникова. Они отдыхали, когда принесли раненого, но какой уж теперь сон! Все настороженно наблюдали за врачом. Сам Черепенников с выделявшейся на лбу белой повязкой топтался тоже возле саней, чуть в сторонке, чтобы не мешать медицине. Он наблюдал, как доктор и сестра заканчивали перевязку.

Андреев приблизился, и у него дрогнуло сердце. На санях лежал Юра Лукин. На крупном лбу парня выступили мутноватые капли пота. На осунувшемся, пожелтевшем лице заметнее обычного выделились веснушки. Нос вроде бы стал менее курносым, заострился. И эта седая прядь в чубе.

Глаза у Юры закрыты. Андреев встал рядом с Черепенниковым. Тот покачал головой печально, мол, придет беда — открывай ворота. Вчера Трусова, моих несколько, сегодня — Лукина.

Юре перебинтовали весь живот. Сбоку сквозь марлю выступило алое пятно величиной с пятак.

Когда перевязка была окончена, доктор выпрямился, снял очки, близоруко и устало прищурился. Не спеша обтер стекла полой халата, водрузил очки снова на нос и, глядя на Черепенникова, спросил:

— Ваш боец?

— Мой, — отозвался Андреев.

Сестра заботливо укрыла Лукина шинелью и поглядела на Андреева сердито и с упреком: как же, мол, так — не сумел уберечь своего бойца? И этот взгляд больно кольнул Андреева, и ему стало обидно, что эта симпатичная девушка-медсестра так посмотрела на него, хотя никакой его вины тут нет, и что вот опять он теряет близкого человека. Еще обидно было за то, что никак нельзя предотвратить эти потери и что еще многих не досчитает он, Григорий Андреев, пока окончательно не раздавят фашистов.

И огромная усталость, будто многопудовая тяжесть, придавила ему плечи, безжалостно сдавила виски, а в ушах кто-то безотрывно бил в наковальню. Григорий на секунду оглох и не слышал, что сказал доктор. А тот просил отнести раненого в медсанбат, палатки которого прятались в орешнике километрах в двух отсюда. Он категорически запретил везти Лукина на двуколке. Он очень слаб и слишком серьезно ранен. Лучше, если понесут на носилках.

У Григория, кроме Строкова, бойцов здесь не было. Черепенников выделил своих. Лукина осторожно переложили на носилки, а он так и не открыл глаз. Четверо бойцов подняли носилки на плечи, вышли из клуни и направились через яблоневый сад в медсанбат. Следом за ними шла сестра, а чуть поотстав — Строков.

Андреев машинально спросил доктора:

— Выживет?

Тот упрямо наклонил голову, рывком забросил назад руки и двинулся было за носилками, не желая отвечать на вопрос. Но остановился все же и, но глядя на лейтенанта, отрезал:

— Надеюсь. Но очень тяжел. Очень.

И зашагал крупно вперед, держа руки за спиной и наклонив слегка голову. Тесемки халата кое-где развязались, и видна была защитного цвета гимнастерка, неловко сидящая на этом штатском человеке.

— Он их накрыл, — сказал Черепенников, — когда понтон Лукина выплыл из протоки. Снаряд разорвался рядом. Ефрейтора зацепило, а остальные отделались легким испугом. У Строкова, похоже, мозги отшибло. Не отходит от Лукина.

— Капитан знает?

— Да.

Григорий медленно побрел обратно к дамбе, где оставил свой расчет. Тяжесть, навалившаяся в клуне, почему-то не проходила. Опустился на траву рядом с Ишакиным, и тот спросил, имея в виду капитана:

— Нашел?

— Нет. А Лукина увезли в медсанбат.

Чуть не полвзвода тут было, и все уставились на командира, на полуслове прервав свои разговоры. Ишакин цыкнул слюной сквозь зубы и изрек со злым придыхом:

— Постреляют нас здесь, как курей.

Григорий вздрогнул от таких слов, будто Ишакин ударил его по лицу. И поднялась в нем буря протеста, которая смыла душевную дряблость, появившуюся в тот момент, когда увидел раненого Лукина. В словах Ишакина отчетливо прозвучала нотка обреченности, и эта нотка сильнее всего задела за живое. Андреев не сомневался: Ишакин полезет, если прикажут, в огонь и в воду. Но худо то, что на трудное дело полезет вот с таким настроением обреченности, а самое худшее в этом, в его словах — зараза. Бойцы устали. Нервы у каждого напряжены до предела. И зараза в ишакинских словах опасна: она могла поразить многих. Вон даже Файзуллин, на что крепкий орешек, и тот тяжело задумался, и на него подействовало неотразимо известие о серьезном ранении Лукина.

— Что же ты, Ишакин, унижаешь себя и своих товарищей? — тихо спросил Андреев.

— Я никого не унижаю, лейтенант, не лепи мне горбатого.

— Сам же только что сказал — перебьют, как курей. Ты что, в самом деле кура? А он, — кивнул Андреев на Файзуллина, — он что, тоже кура? И остальные? Нет, ты мне скажи, Анвар, ты согласен, что тебя сравнивают с курой?

— Зачем, лейтенант? — живо отозвался Файзуллин. — Я его потрясу мала-мала, и будет порядок. Он сначала говорил, а потом думал. Ай, ай, шибко нехорошо!

— Бросьте подначивать. Мы на этих гробах шлепаем по воде, а он нас в упор расстреливает. Ему игрушки, а нам слезки.

— Что же ты хочешь? — зло спросил Андреев.

— Ничего. Устал. Во, видишь? — Ишакин потряс своими перебинтованными руками.

— Кто же из нас не устал? Может, ты воюешь, а я, Файзуллин, вот все прячемся, отсиживаемся в бетонных укрытиях, ждем, когда другие завоюют победу?

— Я этого не говорил. Не шей мне обвинение.

— Говорил, только иными словами, но тоже вредными, все равно, если бы ты их прямо сказал. Прикинь умом, что делается на фронтах — от моря и до моря все пришло в движение, наши двинулись на запад, вступили в Пруссию, понимаешь? Уже в саму Германию! Еще один рывок — и капут фашистам. И мы должны сохранить свои силы для этого рывка, нельзя расхолаживаться. Тогда весь мир вздохнет свободно, и никого, слышишь, никого мы тогда не забудем — ни мертвых, ни живых. Вот так, друг Ишакин.

— Политграмота, лейтенант.

— Ладно, пусть будет политграмота. А хорошая политграмота — это ведь тоже лекарство от заразы, особенно для таких, как ты.

— Что ты, лейтенант, взъелся на меня? Тебе моя физия не по нутру? — воскликнул вконец растерявшийся Ишакин. — Ну, брехнул невпопад, ну, нате, режьте меня на пайки и кушайте с маслом!

— Сначала, друг, думай, потом говори, — улыбнулся Файзуллин.

— Иди-ка ты! — отмахнулся от него Ишакин.

— А насчет усталости соображаю так, — сказал Андреев. — Мы тебя, Ишакин, можем освободить. Хочешь — отлеживайся в клуне, хочешь — иди в медсанбат.

— Я что, по-твоему, легавый? — обиделся Ишакин. — И не выставляй меня на посмешище. Не то Ишакин может обидеться, а Ишакин обиды свои не прощает!

Андреев про себя улыбнулся: уж коль Ишакин начал говорить о себе в третьем лице, значит, допекло его основательно. Файзуллин обнял Ишакина за шею и притянул к себе ласково: мол, эх ты, друг, сморозишь непотребное, а потом и сам не рад.

— А честно говоря, — завершил разговор Андреев, — бой за плацдарм на том берегу выиграли и мы. Батальон Кондратьева и мы. Может, этим самым спасли сотни, а может, тысячи жизней. Надо соображать, что к чему, Ишакин.

Солома в клуне пахла полем, ветром, землей. Она казалась мягкой, мягче пуховой перины, о которой бойцы за годы войны потеряли всяческое представление. Солома — это то лучшее, о чем они смели мечтать.

Еще одна военная ночь шуршала по земле. С глухими всплесками разрывов, сонным таканьем пулеметов, утробным гулом идущих на бомбежку ночных бомбардировщиков, с отблесками пожаров.

И каким-то привычным стало это странное сочетание — таканье далекого пулемета и посвистывание соловья в ближайших кустах, зарева пожаров с миганием звезд или лунным серебристым разливом над темным лесом.

Война неожиданно вторглась в эту извечно мирную жизнь природы и сопровождала ее уже три года. И по всему чувствовалось: война выходила на финишную прямую. В дымных далях уже проглядывался ее конец.

Андреев прислушивался ко всем звукам и шорохам. За стенами клуни течет ночная военная жизнь. Бойцы Черепенникова работают сейчас на переправе. И каждый разрыв снаряда заставляет Григория настораживаться — может, пущен он по парому?

Да, Ишакин устал. Что ж, все эти годы они живут на износ. Но Ишакин среди других духовно хлипче. Когда обстановка до предела взвинчивает нервы, они первыми, как правило, сдают у него. Раньше для Григория чисто теоретически звучало положение о том, что в человека духовная крепость закладывается с малых лет. Трудно быть крепким тому, кому приходится, как говорит Курнышев, перестраиваться на марше. Такой вот крепости Ишакину в молодости не заложили. Он пришел на войну порченым человеком. Война испытывает его огнем и кровью, он очищается от многих пороков, но твердости ему все же не хватает. В обстоятельствах исключительных трудно скрыть от посторонних саморазоблачение. Тот, кто не выдерживает этого саморазоблачения, либо падает, либо бежит по ту сторону огня и там падает окончательно и до дна. Тот, кто выдерживает, вылечивается от своих душевных недугов и становится таким, как все, — честным до конца.

Ишакин срывался иногда то крупно, то мелко, но никогда не падал. За последнее время он стал заметно крепче. И конечно, знакомство с Марией, вспыхнувшая вдруг привязанность к ней помогли ему немало. Сегодня первым заговорил об усталости, хотя устали все. Но другие умеют скрывать свои слабости.

Григорий, откровенно говоря, привязался за эти годы к Ишакину. Случись что-нибудь с ним, трудно бы он переживал это. В Брянских лесах стряслась история с козой. В отряде было голодно, и Ишакин, находясь на задании, забрал на дороге у старухи козу, чтобы подкрепить себя и товарищей свежим мясом. Григорий тогда рассердился и сказал себе, что вычеркнет бойца из списка своих друзей. Но он не мог долго на него сердиться. Тем более что сам Ишакин больно переживал случившееся. Та история, в общем-то, пошла ему на пользу. Если взять бойцов его взвода, каждого в отдельности, то, пожалуй, Григорий ни с одним так много не возился, как с Ишакиным. И не зря. Мишка Качанов, когда Василий выкидывал очередной фортель, говаривал:

— Эх, друг Василий, сколько в тебе шелухи, ну, прямо, трудно до рационального зерна добраться. Скажи спасибо сержанту — терпеливый он у нас и добрый. Другой на его месте давно бы тебя куда-нибудь сплавил, а наш с тобой нянчится, все человеком норовит сделать.

Не спится Андрееву. Рядом не спит и сам Ишакин, не знает, что лейтенант думает о нем. Он хоть и не ворочается, но слышит, как вздыхает Андреев. Раньше над ними обоими подшучивали: мол, Ишакин да сержант самые заядлые любители поспать, по-ишакински выражаясь, — не дураки подавить ухо.

Но то было. Теперь оба так безмятежно спать в любой обстановке, как это делали раньше, уже не могли.

Ишакин придвинулся поближе к лейтенанту и прошептал:

— Товарищ командир!

— Чего тебе?

— На меня не серчай. Неладное я давеча вякнул.

— Неладное — это одно, и не главное. Ты при бойцах сказал — вот что плохо. И настроение им подмочил, оно и без того не очень веселое.

— Каюсь, лейтенант.

— Ладно, ладно, давай спать.

— А я сегодня видел кого-то!

— Кого? — лениво спросил Андреев, досадуя на то, что Ишакин отвлек его от воспоминаний..

— Помнишь, в отряде Давыдова была радистка, красавица писаная?

— Ну!

— Так ее.

— Где же ты ее видел?

— У дамбы. Ты уходил капитана искать, а она мимо с каким-то лейтенантом прошла, любезничали — спасу нет. Вот, думаю, шугануть бы их снарядом.

— Чего так зло?

— Она и с нашим Михаилом, помнишь, так-то любезничала.

— Не обознался?

— Из тысячи узнаю. У нее такие же звездочки, как у тебя, — выходит, тоже лейтенант. И орден боевого Красного Знамени.

Григорий вспомнил. Вчера, когда доставили на тот берег первую лодку с боеприпасами, его узнал один боец — рыжий. Сказал, что многие из брянских партизан в этой дивизии. И Ваня Марков здесь. И Старик тоже, вернее, подполковник Игонин. Все правильно. Где же быть Анюте, если она была влюблена в Петра Игонина? Вот и кочует с ним по дорогам войны.

Тогда, в Орле, Анюта вручила Григорию адрес Игонина. Андреев написал ему. Петро ответил. Он сообщал, что заканчивает лечение в госпитале и собирается на фронт. Обменялись они еще парой писем, и на этом переписка оборвалась. Собственно, писать друг другу было нечего. Не находилось общих интересов, а скитания в Беловежской пуще уже покрылись романтической дымкой, и их попросту не хотелось тревожить.

Значит, Петро где-то рядом, может, в яблоневом саду. Горячего желания бежать и разыскивать его у Григория не было. Разные у них дороги, по-разному сложилась военная судьба. Что ж, как говорится, каждому свое. Посмотреть на Петьку, конечно, не мешало бы, наверно, важным стал — подполковник. Да, старой жизни не воротишь. И даже странные сомнения возникли у Григория — была ли она, эта дружба? Может, приснилась только? У Чехова есть рассказ, Григории забыл, как он называется, но суть там такова. У бедной крестьянки сын выбился в люди — стал архимандритом, что ли. Она к нему ездила, дивилась, что таким стал ее сын. А тот вдруг умер. И потом, когда крестьянка рассказывала, какой у нее был сын, ей не верили. Постепенно и она сама стала сомневаться: а может, и вправду не было у нее сына?

Ишакин принялся еще что-то нашептывать, но Григорий прервал его:

— Знаешь, попробуем все же вздремнуть.

Очень поздно вернулся Курнышев, с ним Воловик. Андреев слышал, как они устраивались на ночлег. Воловик горячим неразборчивым шепотом что-то выговаривал капитану. Одно лишь явственно донеслось до Григория:

— Вечно у вас так, товарищ капитан.

Курнышев устало заметил:

— И ворчишь, и ворчишь на меня, как старая карга. Бойцов разбудишь, а им работать завтра.

Воловик был в своем репертуаре.

Капитан шумно повернулся, шурша соломой, и все стихло. Уснул и Андреев.

ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ

Подъем был опять чуть свет. Григорий только успел забыться, как надо было уже вставать. Сбросил сонливость, пружинисто вскочил на ноги и выбежал из клуни.

Солнце едва поднималось. Розово зажгло верхушки деревьев. В лесу было еще сыро и сумеречно. Над рекой плыли клочья молочного тумана. Деревня на той стороне все еще горела, хотя, казалось, там и гореть-то уже нечему было. Сизый дым пожара смешивался с туманом.

Тишина. Григорий поставил свой паром под погрузку на старом месте; метрах в ста — ста пятидесяти от островка.

Сразу же на паром вскарабкалась машина. Солдаты закатили прицеп-кухню, в топке которой весело потрескивал огонь, а из трубы курился сизый дымок.

Проделали первый рейс. Когда встали под новую погрузку, кругом вдруг задрожало. Ишакин испуганно пригнулся, вобрав голову в плечи. Файзуллин смотрел на небо. Григорий тоже поднял голову. Летели огненные стрелы. Это снова били «катюши».

Никто не работал, все наблюдали за необыкновенным зрелищем. Андреев вдруг вспомнил рассказ одной крестьянки, как она впервые видела стрельбу «катюш».

— В хате я сидела, батюшки мои. А тут как учнет грохотать, как учнет, а под самыми окнами, батюшки мои, огненные мечи полощут, да страшно так. Освятила я себя крестным знамением да на пол легла. Ну, думаю, конец света настал, архангел Гавриил на землю спустился.

Солдаты обычно говорили, услышав скрежет гвардейских минометов:

— «Катюша» играет!

Туго приходилось фашистам, когда начинала «играть «катюша». Ишакин хлопнул себя по колену и сказал:

— Не позавидуешь фрицам, нет, не позавидуешь!

И на душе стало веселее. От яблоневого сада по дороге к переправе устремилась колонна странных машин — они были неуклюжие, чем-то напоминали лодки, только на колесах, сухопутные.

Это были машины-амфибии. Они катились к речке на небольшой скорости, штук десять, и в каждой — не менее отделения автоматчиков.

Появился Курнышев. Поздоровавшись, встал рядом и спросил для порядка:

— Как дела?

— Нормально, товарищ капитан, — ответил Григорий, с любопытством присматриваясь к приближающимся амфибиям. — Сегодня с утра нас удивляют: сначала «катюши», теперь вот амфибии.

— Расширяют плацдарм, — сказал Курнышев. — На левом фланге, за деревней, наши продвинулись далеко вглубь, а здесь, прямо, противник цепляется за увал.

Головная машина-амфибия с рифлеными боками спустилась к реке и осторожно, будто кряква грудью, сунулась передними колесами в воду, вроде бы замерла на минуту. И вдруг смело легла на воду и свободно поплыла, оставляя за собой белый бурунчик. За ней легла на воду вторая, и так они выстроились друг за другом гуськом. Неожиданно одна из машин, не доходя до воды, выскочила из цепочки и, приблизившись к парому, остановилась. Через борт ловко перевалился коренастый подполковник и подбежал к Андрееву.

— Здорово, Гришуха! — радостно воскликнул подполковник. — Вот так встреча!

Андреев в первую секунду растерялся. Он знал, что где-то здесь воюет Петро Игонин и что с ним не исключена встреча, раз уж Ишакин видел Анюту, но чтобы эта встреча была вот такой, быстротечной, он даже и не представлял. Иначе какой же она может быть, если у Григория под погрузкой стоит паром, а Игонина ждет машина, готовая переправить его на ту сторону. Там Петра, конечно, ждут такие хлопоты, какие Григорию, может быть, и не снились.

Но Андреев поборол растерянность и с любопытством взглянул на друга, своего старого доброго друга, с которым когда-то хлебали из одного котелка и делили пополам последнюю папиросу. Было… А потом военная судьба усиленно разъединяла их дороги. Подполковник. Солидный, без орденов, видимо, в чемодане возит их, только пламенеет на груди гвардейский знак, тоже гвардейцем стал. Бороды нет, потому заметны на горле шрамы. Когда-то немецкий офицер сильно порвал кожу, стараясь задушить Петра. И эти шрамы делали его чужим, незнакомым, хотя глаза остались прежними — озорными и умными. Но в них заметно пробивались озабоченность и усталость. У кого не было этой усталости? И совсем неузнаваемым делали Петра пшеничные усы. Бороду сбрил, а вот усы зачем-то оставил. Петру, если Григорий не ошибается, двадцать четыре года, а можно дать все тридцать.

Игонин протянул Григорию руку, но потом вдруг схватил его за плечи, от души стиснул и, не в силах погасить радостную улыбку, спросил:

— Воюем, значит?

— Надо, — ответил Григорий. — Время такое.

— Вижу, исправно воюешь. — Петро глазами показал на орден и медаль, поблескивающие на гимнастерке Андреева.

— Как могу.

— Эх, поговорить бы нам с тобой, — вздохнул Игонин. — Душу бы отвести, вспомнить сорок первый, но вот, понимаешь, незадача! Тыщу лет не виделись, а встретились — поговорить некогда. Твоя посудина? — кивнул Игонин на паром.

— Моя.

— Ничего, после войны встретимся, поговорим. Вдоволь. Или в Берлине встретимся, а?

— Где-нибудь встретимся, — улыбнулся Григорий.

— Послушай, дружище, — вдруг оживился Игонин, — идея возникла. Хочешь, я тебя в нашу дивизию переведу, ко мне в разведотдел, а?

— Спасибо, польщен, но не надо.

— А чего? Поговорю с полковником Смирновым, и он мигом все устроит. Зато вместе будем. Все же мы с тобой побратимы. Помнишь, как через Беловежскую пущу пробирались, когда нашего капитана Анжерова убило?

— Недавно я с его сестрой встречался.

— Что ты говоришь?! Вот был человек!

Григорий был удивительно спокоен, будто сейчас судьба его свела не с Петром Игониным, а с чужим подполковником Игониным, с которым встретился невзначай при исполнении служебных обязанностей. Да, Петька Игонин, закадычный друг, остался там, в сорок первом году. Ничего не поделаешь, как говорят французы, — такова жизнь. В сорок первом сроднило их одно трудное дело, прикипели они тогда друг к другу так, что при вынужденном расставании оба чуть не разревелись. А потом шагали по разным дорогам, не было у них общих переживаний, не лежали они рядом под пулями, не прятались вместе от вражеских бомб. И вдруг — в Брянских лесах нечаянная встреча.

Было даже удивительно — легендарный Старик, партизанский разведчик, о котором Григорий был еще наслышан на Большой земле, оказался не кем иным, как Петром Игониным, закадычным другом. И хотя встреча в лесу до слез взволновала Григория, и хотя он был безмерно рад, что Петро сделался таким отчаянно знаменитым партизаном, но уже тогда Андреев почувствовал главное — близкая, закадычная дружба осталась в сорок первом. Они были тогда рады встрече, но то была радость за совместное прошлое. Общего настоящего у них не было: ни общих друзей и знакомых, ни общих интересов и заданий. Дружба не может питаться только прошлым, она должна подкрепляться и сегодняшним. Боль от этого перегорела еще в Брянском лесу, и сейчас Григорий был спокоен.

Согласиться на предложение? Петро сделает все, и завтра же Григорий будет под его началом. Но зачем? Одно дело — разность их положения, а другое — они же начисто отвыкли друг от друга. А батальон для Григория — родной дом, и все эти ребята — его родная семья. Как это можно все бросить?

Петро посмотрел на Григория с теплой улыбкой и сказал:

— Ладно, Гришуха, я тебя понял без слов. Считай, что я тебе ничего не предлагал. Так?

— Конечно! — улыбнулся Андреев.

Шофер амфибии поторопил:

— Товарищ подполковник, мы уже отстали.

— Эх, черт, — вздохнул Игонин. Действительно, на этом берегу осталась всего лишь одна машина. Остальные цепочкой растянулись поперек реки, и головная уже вылезала на песчаный противоположный берег. — Давай твою мужественную, — грустно сказал Игонин и ударил своей ладонью по ладони Андреева. Хлопок получился гулкий, как пистолетный выстрел. — Посидеть бы нам с тобой в укромном месте, с глазу на глаз. Но не судьба! В лесу я тогда еле жив был. Сейчас секунды лишней нет. Ну, до встречи!

— Хочу спросить.

— Крой.

— Сташевскйй с тобой?

— Федя? — переспросил Игонин и нахмурил брови. — Был. Но нету больше Феди.

— Как нету? — спросил Григорий.

— А так. Ходил в разведку в тыл фашистам и в чем-то сплоховал. Схватили и замучили, гады. Вот так, брат Гришуха. А я ведь женился.

— Догадываюсь.

— Смотри ты какой провидец!

— Не в этом дело. Просто один наш парень вчера видел Анюту, вот я и догадался. Сразу понял — ты здесь, вот только не ожидал, что так встретимся.

— Как?

— Да так: здравствуй — прощай.

— Война, Гришуха, все она, проклятая. Живи, не поддавайся курносой, до конца уже недалеко! Бывай!

Игонин подпрыгнул, перебросил свое тело через борт амфибии и устроился рядом с шофером. Машина взяла скорость, с маху влезла в реку и поплыла, железной грудью рассекая воду. Шофер торопился. Остальные машины все выбрались на берег и двигались в направлении деревни.

На середине реки Игонин обернулся и помахал рукой. Григорий ответил. Курнышев, молча наблюдавший за встречей друзей, спросил:

— Откуда его знаешь?

— Воевали вместе, давным-давно.

— Так это же, товарищ капитан, Старик, — встрял в разговор Ишакин — он был на пароме, а сейчас спрыгнул на землю и скручивал цигарку. — Юра Лукин к нему прибился, в лесу-то, когда не вовремя сиганул из самолета.

— Постой, постой, — вспомнил капитан. — Так ведь о нем тогда воронинцы еще рассказывали. О нем?

— Так точно, товарищ капитан, — подтвердил Ишакин и попросил у Андреева огонька. — Знаменитый подполковник!

— Мы до войны служили в одном отделении, войну начали под Белостоком, а потом с боями прорывались из окружения, — пояснил Григорий.

— А я думаю, откуда начальник разведки дивизии тебя знает, а у вас, оказывается, дружба давнишняя, — заметил Курнышев.

Значит, Анюта рядом с Игониным, любовь у нее покоряющая — не устоял перед нею Петро. И Григорий по-хорошему позавидовал товарищу. Такую девушку взял в жены! В отряде Давыдова многие были в нее влюблены, и каждый бы посчитал себя счастливым всегда быть рядом с нею. Такое вот счастье привалило Петру. Ему вообще здорово везет. А Сташевского вот нет. Был робким, застенчивым парнем, маменькиным сынком, тепличным растением. Сделался опытным разведчиком, один ходил за «языками», не боялся ни черта, ни дьявола, был самым близким помощником Старика.

И нет Сташевского…

Долго еще находился Григорий под впечатлением встречи.

День на переправе катился спокойно. Немцы постреливали изредка, неприцельно, скорее всего, для острастки. На берегу появились новые воинские части со своими средствами переправы. На реке стало особенно людно и шумно. И по всему было ясно, что не завтра, так послезавтра советские войска отбросят фашистов на запад и на Висле навсегда кончится боевая страда.

Вечером стряслось то, чего никто в роте не ожидал. Капитан заявил Григорию, что это будет последний рейс и взвод может идти отдыхать. Ночью поработают еще хлопцы Черепенникова. Завтра батальон сам переправится на ту сторону, где его надет новое задание. Приказ уже получен.

Солнце клонилось вниз, к лесу. На бугре то и дело взлетали ракеты — то зеленые, то красные, то оранжевые. Вспыхивали в синем небе и гасли, рассыпаясь на мелкие огненные капли. Это немцы тешат себя напоследок. Ночью они сами уберутся с бугра. Или вдруг начинал частить пулемет, да еще трассирующими пулями. Они стаями неслись над лесом, быстрые и разноцветные. Темный лес, подернутая дымкой река, уходящая в лиловую от пожарищ даль, синее небо и мчащееся бешено разноцветье трассирующих пуль: зрелище!

На западном берегу сгрузили с парома ящики со снарядами, и старший лейтенант, сопровождавший боеприпасы, махнул Андрееву рукой:

— Отчаливай, лейтенант! Спасибо!

Понтон снова закачался на воде. Бойцы лихо нажимали на весла: последний рейс! Вообще последний на этой реке. Сколько еще рек встретится на пути, никто не подсчитывал, но на этой — последний! Тяжело пришлось саперам, побывали они в огненном переплете, но все позади. Старшина выдаст по сто граммов наркомовских, сытно накормит повар — пусть даже своим белорусским кулешом. И можно будет на боковую, покемарить минут шестьсот, если выразиться словами Ишакина. А утро вечера мудренее. Ишакин бинты с ладоней сбросил. Вместо мозолей у него появились жесткие надавы, которым теперь любая нагрузка не страшна. Файзуллин посмеивался: мол, поработал бы ты еще недельку так-то, и стали бы у тебя руки настоящими, рабочими.

— А у меня сейчас ненастоящие? — спросил Ишакин, подозрительно покосившись на татарина.

— Настоящие, да не совсем.

— Темнота, — усмехнулся Ишакин. — Не знаешь, какие у меня были руки. Попался бы мне на гражданке, где-нибудь в людном месте, мигом бы остался без штанов — и не заметил бы.

— Шибко хорошо врешь, — улыбнулся Файзуллин.

— Если хочешь знать, меня один фокусник звал к себе работать, помощником своим. Скумекал?

— Ловкость рук и никакого мошенства?

— Гляди ты — угадал ведь!

Паром добрался до середины реки, когда немцы неожиданно начали обстрел. Весь день почти молчали, а тут их вдруг прорвало. На реке было пустынно, торчал лишь один андреевский паром, тихоходная колымага. Багрово полыхал закат. Красноватые отблески переливались в быстрых струях воды. Вспыхивали и гасли на увале ракеты.

Обстрел сосредоточился на пароме. Уже третьим бризантным снарядом посекло надувные лодки, и настил плотно лег на воду. Андреев скомандовал:

— В воду! Прыгать в воду! До берега добираться вплавь. Живо!

Когда паром опустел, Григорий нацелился было прыгнуть, но что-то сильно и тупо ударило его по ноге. Григорий свалился на настил. Хотел подняться, но над головой гулко треснул новый снаряд, и опять безжалостно ударило по ноге, по той же, по левой, будто специально в нее целили.

Андреев потерял сознание. Очнулся в клуне. Лежал на тех же санях, на которых вчера бинтовали Юру Лукина. Знакомая медсестра совала Григорию под нос пузырек с нашатырем. Доктор грубо копался пинцетом в коленке, и такая острая боль пронзила Григория и надолго застряла в мозгу, что он уже не мог кричать и только скрежетал зубами.

— Терпи, мой друг, — успокоил доктор, не прекращая копаться в ране.

Медсестра облегченно вздохнула:

— Слава богу, отудобел.

Под раненую ногу положили доску, которую доктор назвал по-своему — шиной. К ней накрепко прибинтовали ногу. Курнышев положил в полевую сумку Андреева партийный билет и офицерское удостоверение. Все эти документы, пока лейтенант работал на переправе, хранились у старшины.

У капитана тоскливо блестели глаза. Он в мучительном раздумье тер пальцем переносицу, и она у него покраснела. Хотел что-то сказать, но, видимо, не нашел подходящих к обстановке слов и лишь сухо отдал приказ отвезти раненого в медсанбат.

Григория уложили в двуколку, на которой в свое время отвезли Женю Афанасьева и Васенева. Курнышев хрипло сказал:

— Поправляйся. Будем ждать. — И как-то заметно ссутулившись, добавил: — Эх, Гриша, Гриша… — и зашагал к реке, где приступал к работе взвод Черепенникова.

Уже смеркалось.

На всю жизнь Андреев запомнил слезы Ишакина. Он стоял поодаль и плакал. Ничего поделать с собой не мог. Потом, как-то странно заикаясь, сказал:

— Про-щай, старшой, — он и назвал-то его по старинке.

Файзуллин молча пожал Григорию руку.

Стуча на ухабах, двуколка повезла Андреева в медсанбат.

ГОСПИТАЛЬ

Андреев очнулся вдруг, будто вынырнул из омута. Открыл глаза и увидел над собой голубое небо. Там в глубине парил коршун. Повозку, на которой везли Григория, покачивало из стороны в сторону, колеса постукивали о камни.

Вдруг к горлу подступила тошнота, в глазах замутилось, а на языке почувствовалась противная кислость.

Григорий опять устало закрыл глаза. Ездовой свистнул на лошадь.

— Но, но, саврасая!

Лошадь перешла на мелкую рысь. Повозку затрясло сильнее. Но лежать было мягко. Ездовой не поскупился наложить сена. Оно пахло духовито. Именно в эту минуту Григорий почувствовал боль в левой ноге. Хотел ее передвинуть — и не мог, чуть не взвыл от рези в коленке.

И вспомнил все. Багровый закат на Висле, разноцветные всполохи ракет, четкие пунктиры трассирующих пуль и гулкие разрывы снарядов над головой. Это воспоминание горячило воображение.

Но дикая боль в ноге возвратила его к действительности. Вспомнил медсанбат, пожилую усталую докторшу с майорскими погонами, деловито готовящуюся к операции. Некрасивая медсестра положила Григорию на рот и нос марлю, пропитанную какой-то жидкостью, пахнущей остро и неприятно, и сказала:

— Считайте, больной. — Григорий не понял, она повторила и добавила: — Вслух.

Он стал считать и чувствовал, как голубая дремота обволакивает мозг, как он легко и свободно летит куда-то далеко и от докторши, и от медсестры. И он провалился в это немыслимое далеко и пробыл там долго. За это время ему сделали операцию, уложили в повозку. Он проспал всю ночь, все утро и очнулся только что. Его мутило от того острого приторного запаха, от которого он тогда уснул, и тошнота снова подкатывала к горлу.

Григорий не мог повернуться к ездовому, не имел сил сесть, а ему было плохо. Хотел крикнуть, но из горла вылетел хрип:

— Погоди же!

Этот чуть слышный хрип ездовой все-таки услышал и повернулся к раненому.

— Никак очухался? — удивился он.

— Пить, — попросил Григорий.

— Пить тебе, сынок, не положено, докторша наказывала, не то муторно станет.

— Мне и так муторно.

— Знамо! Усыпили — еле проснулся. Гадко. Бывал в твоем положении, еще в германскую тую войну. А яблочко можно.

Ездовой протянул Григорию краснобокое крупное яблоко, и тот почему-то вспомнил, как Воловик угощал его зеленой «мамой-кисой». Ездового Андреев видеть не мог, потому что лежал к нему головой. Но обратил внимание на руку, протянувшую ему яблоко. Она была морщиниста и крепка, задубела на солнце и ветру. По таким рукам можно читать, как по книге. Пожилой человек, воевал еще в первую мировую и, конечно, в гражданскую. Пахарь. Отец солдата. И снова вот на войне.

Григорий взял яблоко и вонзил зубы в сочную брызжущую мякоть. Во рту сразу посвежело, и стало легче.

— Куда вы меня везете?

— В Люблин, куда же еще? Всех раненых туда везут.

— Далеко еще?

— Считай, половину проехали. Дать тебе еще яблочко?

— Пока не надо.

— Глянь, какая тута благодать. Дорога, а скрозь ее с той и этой стороны — яблони. Яблоки — ешь не хочу. У нас ветла, либо тополь, а здесь яблони. Куда как хорошо!

В Люблин приехали в середине дня. Остановились во дворе трехэтажного из красного кирпича здания, на вид немного мрачноватого. Григория сняли с повозки на носилки, и только теперь ему удалось разглядеть лицо ездового. Ему, наверно, под пятьдесят, у висков расходятся улыбчивые морщинки.

Ездовой улыбнулся, обнажив еще крепкие, но пожелтевшие зубы, и кивнул головой: мол, не журись, сынок, поправляйся поскорее, у тебя еще все впереди.

Андреева заносили в помещение, когда ездовой догнал его и положил прямо на грудь три краснобоких яблока:

— Ешь, сынок, они пользительны.

Григория устроили в палату, где стояли четыре койки. Ему досталась койка у двери. На двух других, возле окна, лежали раненые, а вторая у двери хотя и пустовала, но хозяин у нее был: видимо, где-то прогуливался.

Андреев, очутившись на койке, впал в полуобморочное состояние. Вроде бы какой-то туман пьянил его мозг, и Григорий барахтался в этом тумане, но вместе с тем видел и слышал все, что делалось вокруг, но воспринимал без интереса, как будто все это было не для него. Машинально отвечал на вопросы дежурного врача, безропотно подчинялся сестре, которая измерила ему температуру и сунула в рот противный порошок, дав запить безвкусной кипяченой водой.

Потом он уснул. Возможно, проспал бы до утра, но среди ночи его разбудила тихая, но въедливая суетня.

В палате было темно, но чувствовалось, что никто не спал. По коридору раздавались шаркающие шаги многих ног, приглушенный говор. Вдруг где-то загрохотало, по стене запрыгали багровые блики, и Григорий догадался — начался ночной налет немецких бомбардировщиков на город. Грохотали зенитки, по небу метались лучи прожекторов. Далеко, но сильно ухнуло.

Раненые, которые могли ходить, торопились в бомбоубежище. Тех, которые не могли подняться, санитары уносили на носилках.

На койке, что стояла с андреевской в один ряд у окна, послышались всхлипывание и горячий шепот:

— Ну чего же они, ну где же они? Ну, санитары… Ну, идите же сюда!

Его сосед недовольным баритоном проговорил:

— Хватит ныть, Алехин. Стыдно.

— Налет же…

— Ты не один, терпи.

— Санитары! — обессиленно простонал Алехин, и Григорию захотелось зажать ему рот — так остро действовал его стон на нервы.

Санитары в конце концов появились. Они остановились у койки Андреева. Напротив койка пустовала. Ее хозяин сам ушел в бомбоубежище сразу же, как начался налет.

— Оставьте меня, — отмахнулся от санитаров Григорий.

— Меня! Меня! — обрадовался Алехин, а баритон насмешливо поддержал:

— Унесите вы его, ради бога. И можете не приносить.

Санитары не стали мешкать. Они понесли нытика в бомбоубежище, а тот поторапливал:

— Ну, быстрее же!

Один из санитаров в дверях спросил у баритона:

— За вами приходить?

— Обойдусь!

Зенитки стреляли чаще и злее. Прыгали на стене отсветы от прожекторов. Сквозь зенитный тарарам можно было услышать нудное завывание моторов. Значит, самолеты приблизились к этой части города. Совсем недалеко тяжело ухнула бомба. Григорий спиной почувствовал, как вздрогнуло здание. В окне жалобно звенькнуло стекло. Самолетный гул нарастал. Скороговоркой частили зенитки. Баритон сказал:

— Тут, милый мой, не заскучаешь.

— Часто налетают? — спросил Григорий.

— Иногда.

— Давно здесь?

— Неделю. Скажу честно — страшно боюсь бомбежек. Чувствую себя беспомощной козявкой.

— Я тоже.

— Плохой был, когда тебя принесли. Где зацепило?

— На Висле.

— И меня там. У двух островков переправлялись.

В это время бомба разорвалась совсем близко. Раздался треск, звякнули разбитые стекла, но в других палатах. В окне этой палаты стекла уцелели.

— Могла и нас зацепить, — констатировал баритон.

— Вполне.

— Давно воюешь?

— С первого дня.

— Порядочно! Этот, который ныл, и дня не воевал. Попал на передовую, в тот же день ноги осколками перебило. Молокосос еще.

Зенитная пальба стала потихоньку ослабевать. Самолеты улетели. Наступила наконец тишина. Живое притаилось, тревожно прислушивалось: вернутся бомбардировщики или нет? По коридору кто-то пробежал, хлопнула дверь. За окном погасло, сизая темень прильнула к стеклу.

— Все, — сказал Григорий. — Отбой.

— Могут вернуться. Позапрошлую ночь прилетали дважды.

— Ночевать будут в бомбоубежище?

— Обязательно. Попробуй потаскай лежачих с этажа на этаж. В первую ночь меня тоже сволокли в бомбоубежище. Пока несли, все потроха вытрясли. Думаю — шалишь, дураков больше нет. Если в эту домину хрястнет бомба, то там, внизу, будет тоже не малина.

— Но безопаснее.

— Обязательно! С какого года?

Григорий ответил.

— Мало вас осталось. Я заметил — среди раненых нет рождения девятнадцатого, двадцатого и двадцать первого годов. Либо старики, как я, либо молокососы, как наш сосед. Страшно подумать: целое поколение вырубила война, и какое поколение — самое цветущее! Ты, наверно, во всем госпитале один, ровесников себе не найдешь.

— Может, и не один.

— Наверняка не найдешь. Не заговариваю?

— Спать все равно не хочется.

— Какое у тебя звание?

— Лейтенант.

— Я старший. У меня дружок уже майор.

«А у меня дружок, — подумал про себя Григорий, — уже подполковник». Но вслух сказал:

— Воевать можно в любом звании.

— Само собой. Но я два года под немцем был.

— В партизанах?

— Не совсем. У одной вдовушки под крылышком, в мужья к ней пошел.

— Как в мужья?

— А так.

— Погоди, и в партизанах не был?

— И был, и не был.

Григорий не нашел, что сказать. «Ну и фрукт, — подумал он. — Подался в мужья, ко вдовушке, в партизанах был и не был, два года под немцем кантовался. А люди воевали».

Постарался представить собеседника. Какой он? Голос вроде симпатичный, наверно, песни умеет хорошо петь. Такой может принадлежать только мужественному человеку.

А услышал про вдовушку — что-то перевернулось в воображении, словно бы вдруг заменили одну картинку другой. Такой баритон может быть и вкрадчивым, и елейным, и вообще человек, обладающий им, скорее похож на лису, которая умеет вывернуться, приспособиться, и физиономия у него, конечно, лисья.

— Уснул? — спросил баритон.

— Нет.

— Наверно, подумал, что я прятался от войны?

— Вообще-то, конечно, странно.

— Чего же странного?

— Весь народ воюет, даже дети и женщины.

— Воевать можно по-всякому.

— Вот именно. Одни идут под пули, на амбразуру кидаются, а другие за их спинами прячутся. И тоже считается, что воюют.

— Ладно, я на тебя не в обиде, лейтенант, хотя ты сказал такое, на что я мог бы обидеться. Давай-ка лучше соснем. Поговорить у нас времени хватит.

У Григория тоскливо сжалось сердце. Были у него боевые друзья-товарищи, многое с ними пережил, побывал во всяких переплетах. И вот один. Некоторые друзья погибли, другие мотаются по госпиталям, а третьи продолжают идти вперед.

На фронте тоже тревожная ночь. Что-то делает Курнышев со своей ротой, чем заняты Ишакин с Файзуллиным? Кого капитан назначил командиром первого взвода? Стряхнуть бы с себя эту немощь, по-волшебному молниеносно исцелить бы рану — и к своим друзьям! Не стал бы ждать ни попутной машины, ничего, бегом бы помчался искать родную роту. Пришел бы к Курнышеву и сказал: вот он я, прошу дать боевое задание! Просто, а сделать невозможно. Как невозможно воскресить чистюлю Трусова, вернуть в саперы Мишку Качанова, сделать снова солдатом лейтенанта Васенева.

ЗЕМЛЯК

Андреев забылся под утро. Проснулся, когда санитары принесли Алехина. Григорий успел заметить наголо остриженную круглую голову, а лица увидеть не удалось, потому что его закрыла широкая спина санитара. Алехин, очутившись на койке, облегченно вздохнул, что-то хотел сказать, по, видимо, постеснялся.

— Наглотался страху? — спросил баритон.

— Не смейтесь.

— Я не смеюсь, а сочувствую.

Четвертый обитатель палаты, появившийся следом, был в халате, надетом прямо на нательное белье. Густобровый, хмурый. Сел на койку, опустил между коленей руки и задумался. Так просидел до тех пор, пока не пришли лечащий врач и медсестра. Врач был высокого роста, халат туго обтягивал плечи. Григорий обратил внимание на сапоги. Они были начищены до зеркального блеска. Во взводе так чистил свои сапоги только Трусов. Вспомнив его, Григорий закрыл глаза. Слышал, как врач остановился у койки соседа:

— Самочувствие, Веденьков?

— Плохое, — отозвался тот глухо.

— Почему?

— Обрыдло. Я же здоров! Целыми днями шатаюсь с этажа на этаж, из палаты на улицу и обратно. Сбегу.

— Так и сбежишь?

— А что? Завтра и сбегу.

— Почему не сегодня?

— Могу и сегодня.

— Валяй. Разрешим ему, Света, бежать?

— Пусть бежит, Андрей Тихонович.

— Сегодня же выдать обмундирование и документы. Доволен?

— Спасибо, товарищ военврач!

— Воюй и больше сюда не попадай. Хватит с тебя. Третий раз ранен?

— Четвертый, товарищ военврач.

— Ну, до победы!

Доктор и сестра придвинулись к койке Андреева.

— Молодой человек! — позвал доктор, и Григорий открыл глаза. Ахнул от удивления: а врач-то знакомый, земляк, черт возьми! Всю войну прошагал по фронтовым дорогам, мечтал встретить земляка и никого не встретил. И вдруг — земляк! То-то ему знакомым показалось имя — Андрей Тихонович, да вот не придал значения. Виски седые, а перед войной седины не было, это Григорий хорошо помнил. Глаза усталые, цвета березовых почек — иссветла-коричневые.

Андреев смотрел на него, радостно. Узнает или нет? Нет, конечно, мало ли знал доктор Кореньков кыштымских ребят, только ведь не всех помнил. И времени столько прошло.

— Вижу, самочувствие отличное, — улыбнулся Андрей Тихонович. — Хорошо.

Ловко откинул одеяло, обнажая ноги, спросил Свету:

— Куда?

— В голень, Андрей Тихонович.

— После обхода — в перевязочную.

Девушка рядом с доктором кажется миниатюрной. И на лицо симпатичная. В левой руке у нее блокнот, а в правой — карандаш. Записала распоряжения Коренькова и с любопытством покосилась на Андреева.

А Григорию хотелось сказать: «Здравствуйте, товарищ Кореньков, я же ваш земляк, не узнаете?» Но промолчал.

Военврач уже спешил к Алехину. Обычно спросил:

— Как дела?

— Болит…

— А ты как думал? Заиметь такие дырки на ногах и чтоб не болело?

— Я ничего…

— Он, товарищ военврач, бомбежек боится, — отозвался баритон.

— А ты что, Демиденко, не боишься их?

— И я, товарищ военврач, боюсь.

— Спасибо за откровенность. Это мука — лежать прикованным к постели, а в это время в тебя бомбы кидают. Верно, Алехин?

— Так точно, товарищ военврач, боязно.

— Были бы здоровые ноги, убежал бы, спрятался бы, а тут — лежи. Но ничего, Алехин, сегодня зенитчики трех сбили, завтра, если прилетят, десять собьют. И пусть попробуют сунуться еще. Город освобожден недавно, а теперь налаживают противовоздушную оборону.

Кореньков осмотрел Алехина и Демиденко, перевязки им пока не назначил и собрался уходить. Тогда Андреев, преодолев волнение, проговорил:

— Разрешите обратиться, товарищ военврач?

— Что у тебя?

— Вы из Кыштыма, я знаю.

— Правильно. Земляк?

— Да.

— Как, говоришь, твоя фамилия?

— Андреев.

Доктор смешно собрал на лбу морщинки и неожиданно улыбнулся, широко так, приветливо:

— Помню. Ты у Анны Сергеевны немецкий язык изучал?

— Так точно! Мы с вами на охоте встречались, на Разрезах, помните? В сентябре сорокового?

— Может быть. Гляди, Света, первого земляка за войну встретил, а сколько через мои руки раненых прошло!

— И я тоже первого!

Андрей Тихонович и Света ушли. Демиденко, обладатель баритона, спросил:

— Повезло тебе, лейтенант. Где же такой Киштим?

— Кыштым, — поправил Андреев. — На Урале, возле Челябинска.

Вскоре Григория унесли на перевязку. Света в белой косынке ловко принялась разбинтовывать ногу. В медсанбате, после операции, Григорию положили под ногу деревянную шину, и она была очень неудобной, потому что не сгибалась. Сейчас, когда Света сняла ее, ноге стало легче, Григорий даже вздохнул облегченно. Появился Кореньков. Он рывком содрал с раны тампон, аж слеза прошибла, так было больно. Потом обжал края раны прохладными пальцами и один раз так сильно нажал, что Григорий непроизвольно ойкнул.

— Думаешь, если я земляк, так от боли освобожу?

— Ничего я не думаю, — сердито отозвался Андреев, его все еще сверлила колючая боль.

— И то хорошо. Не обещаю, что будешь брать призы в марафонском беге, но на охоту ходить будешь вполне.

— Спасибо.

— Я ни при чем. Могло всю коленную чашечку разнести, да не разнесло, слава аллаху. И я вспомнил — я возглавлял врачебную комиссию, когда тебя призывали. У тебя был аппендикс.

— Так точно!

— Операцию делал не я, в армию ты уехал позднее других. Правильно?

— Сходится, товарищ военврач.

— Ну вот, а ты говоришь, что я не помню тебя.

— Не говорил я этого.

— Вслух не говорил, а про себя.

На ногу наложили специальную проволочную шину, и она пришлась впору, ноге было лучше.

В палате Григорий отдышался от перевязки. Рану обработали спиртом, что ли, и ее сильно саднило. Был свет не мил, и Григорий не отвечал на вопросы, которые задавал Демиденко. Тот, в конце концов поняв, что соседу худо, умолк.

Когда боль успокоилась, Андреев стал думать о Коренькове. Анна Сергеевна, его жена, преподавала немецкий язык. Григорий у нее учился. Сначала в пятом и шестом классах, потом в педучилище. Когда она появилась в педучилище, по классному журналу сверила, нет ли здесь прежних учеников, и нашла Андреева. Вызвала, а он отвечал урок туго. Она сказала:

— Недовольна тобой, Андреев, весьма. Живешь старым багажом, а он у тебя невелик. В шестом знал столько же, сколько сейчас. Придется подтянуться.

Но с немецким у него так и не клеилось.

Врача в городке знал и стар и мал. У него лечились. Ходили за советом. Он жил общей жизнью с кыштымцами, ничем не выделяя себя. Ходил на охоту, удил рыбу, сажал картошку в огороде, разводил малину. И это нравилось. Андрей Тихонович, по твердому убеждению кыштымцев, мог любого вылечить от недуга и этим как бы возвышался над всеми. Но вместе с тем с ним можно было расхлебать на берегу лесного озера уху из окуней, потолковать, как лучше обрезать и укрыть на зиму малину, заночевать у костра на охоте. Рабочие люди ценят человека за знания и умение, но они любят его, если он к тому же прост и понятен, как и все.

Вот таким и был врач Кореньков, и, конечно же, Григорий знал его. И удивлялся тому, как это Андрей Тихонович умудрялся запомнить чуть ли не каждого кыштымца.

Осенью сорокового Григорий собрался в армию. Напоследок, в теплый сентябрьский денек, решил с друзьями сходить на охоту. За горами Егозой и Сугомак, в долине, есть озеро, которое называется Разрезы. В давние демидовские времена на этом месте пробили шахту и добывали железную руду. Потом руда иссякла, рудник забросили. Пробились грунтовые воды и затопили выработки. Получилось довольно большое озеро. По осени здесь жировали утки. В то время охотники туда заглядывали редко, потому что далеко было идти.

Друзья пришли на Разрезы вечером, наловили окуней и расхлебали уху. Недалеко от озера в свое время покосники построили балаган с камином, в нем-то и решили скоротать ночь. Улеглись спать на устланные духовитым сеном нары пораньше, чтоб встать с рассветом и пострелять на зорьке. Не успели заснуть, как в дверь забарабанили. Колька Бессонов спросонья крикнул:

— Кого там несет?

— Открой!

Бессонов нехотя вытащил из скобы двери палку и впустил ночного гостя. В камине еле заметно тлели угли, покрытые жирным слоем пепла. Вошедший чиркнул спичку и поднял над головой, и друзья узнали доктора Коренькова. Тот шумно улегся на краю нар. Но спать уже не хотелось. Бессонов закурил и закашлялся.

— Я бросил, — послышался из темноты глуховатый голос доктора. — Курил страсть как много. Даже принято считать, что люди моей профессии обязательно должны курить. Но почему? Как-то отправился на охоту, а воздух такой изумительный — и землей пахнет, и травами разными, и горным ветром. А я добровольно отравляю легкие никотином. Зачем? И бросил.

— Сразу? — усомнился Бессонов.

— Как отрезал. Вам сколько лет?

Андрееву было восемнадцать, а двум другим — по семнадцати.

— Молоды. И курить не привыкли еще. Бросайте, мой совет. Вам же столько предстоит в жизни — сами не представляете, потребуется железное здоровье.

— А что предстоит? — не унимался Бессонов.

— Как что? Целый непознанный мир перед вами. Кто же его будет познавать, если не вы?

— Трудно!

— Труднее, чем сшибить на лету утку. Но необходимо. Вы когда-нибудь обращали внимание на ночное звездное небо? Не вглядывались в него?

— Нет.

— Э, да вы не любопытные. А я иногда смотрю, и у меня холодок по телу пробегает. Сколько скрыто тайн! Немыслимо! Может, в какой-нибудь другой Галактике, на такой же планете, как наша, вот так же лежат четыре охотника и гадают — есть на других звездах жизнь или нет? А?

— Здорово!

— То-то и оно!

И всю ночь, до рассвета, они слушали откровения Андрея Тихоновича. Ни в одном глазу спать не манило. Раньше ребята считали, что Кореньков только лечить людей умеет, а он еще мечтать горазд. С той памятной ночи Григорий бросил курить, но в армии опять научился.

БУДНИ

Веденьков, сосед по палате, пришел попрощаться. Одет в офицерскую форму, на плечи накинут халат. Из тумбочки переложил свои пожитки в вещевой мешок, энергично поднял правую руку, сжатую в кулак, и сказал:

— Рот фронт, славяне! До встречи в Берлине! — и вышел, непривычно громко стуча сапогами.

— На фронт, — вздохнул Алехин, и не разберешь — то ли он сочувствовал, то ли завидовал.

— Не завидуй, — сказал Демиденко. — В полку выздоравливающих насидится, ремешок потуже придется затянуть. Харчишки там неважнецкие.

— Он напрямую — в свою часть, — возразил Андреев. Ему обязательно хотелось возражать баритону. Это после того, как узнал, что тот два года отирался возле жалостливой вдовушки, когда другие воевали.

— Я к слову. Главное — нам загорать и загорать здесь.

— Мало веселого, — подал голос Андреев.

— Само собой.

— А немец, он какой? — это опять Алехин, наивен парень до чертиков.

Какой немец? Фашист, ясное дело, разбойник с большой дороги. Григорий так и сказал. Выждав паузу, проговорил и Демиденко:

— Немец, он, милый мой Алехин, разный.

— Чего разный? — завелся Андреев. — Рушили города, жгли села, миллионы людей погубили — одно злое дело делали. Цвет глаз у них, понятно, разный, волосы тоже. Один немец любит цветочки, другой — собак, в этом они разные. Но разбойничали везде одинаково, что у нас, что в Польше, что в других странах.

— Наивно, лейтенант, и не убедительно.

— Насчет убедительности — проще простого. Недалеко отсюда есть Майданек, посмотрите, что там было, увидите красные цветочки-маки на человеческом пепле, может, кое-что вам это скажет.

— Знаю. И все-таки утверждаю свое. Ты немца, кроме пленного, видел когда-нибудь, жил рядом с ним?

— Когда я видел не пленного немца, я стрелял в него. А он в меня.

— Все это так. Но немцев я знаю лучше, почти дна года жил рядом, всякого навидался. Видел садистов, двуногих зверей. Но были ведь и такие, которых сами же фашисты расстреливали, которые помогали партизанам.

— Сколько же было таких? Раз, два — и обчелся.

— Неважно, но были и есть, такие будут новую Германию строить. Уразумел, Алехин?

— А как же!

— Небось и пленного-то не видал?

— Не-е, не приходилось. Сельцо у нас маленькое, где я жил-то, от Иркутска далече.

Вот Алехин и на фронте-то был всего один день. С немцами с глазу на глаз не встречался. Они по нему стреляли, а он их даже и не видел. Григорий же повидал всяких. Нахальных в первые дни войны, тотальных, пришибленных совсем недавно. Войне скоро конец, капут наступает третьему рейху. Но ведь немцы-то останутся, народ-то будет жить и после войны. Хотя и бед он принес миру много, но ведь уничтожать его никто не собирается. Но как он устроит свою жизнь после войны?

Анна Сергеевна знала немецкий язык в совершенстве. При любом удобном случае подчеркивала, что немецкий надо знать хотя бы потому, что это родной язык Маркса и Энгельса, тогда можно будет читать произведения классиков марксизма в подлиннике. И вообще — немецкий народ выдвинул целую плеяду гениальных деятелей науки и культуры, таких гигантов, как Бетховен и Гёте.

Но ведь немцы, а никто другой, выдвинули из своей среды Гитлера, всю эту коричневую чуму, которая потопила в крови Европу, стремилась властвовать над миром!

И не отдельные головорезы вторглись на наши поля, а сотни дивизий; не отдельные бандиты, а миллионы людей, одурманенных подачками и посулами, полезли на нас войной. Это как объяснить?

Демиденко говорит — разные они. Конечно! Те, кто не был согласен с Гитлером, либо мертв, либо гниет в тюрьме. Разные они сейчас стали потому, что скоро грянет Гитлеру капут, и они отлично понимают, что придется держать ответ за содеянное.

Первых пленных немцев Григорию пришлось увидеть в июле сорок первого. Тогда отряд Петра Игонина расколошматил роту противника. Многие солдаты попали в плен. Петро их разул, в отряде плохо было с обувью, и отпустил на все четыре стороны. Ведь ни один из пленных тогда не подошел к командиру и не сказал, что не хочет воевать за фашизм, а хочет воевать против фашизма.

Угорели от побед — и фельдмаршалы, и солдаты, хмель такой напал. Осенью сбили фашистский самолет, летчика пленили. Так тот орал, покраснев от натуги: «Большевикам и жидам капут!» Его расстреливать повели, а он кричал: «Хайль Гитлер!». Убежденный оказался фашист, значит, по нутру пришлась ему кровавая гитлеровская доктрина. Почему же он тогда не сообразил, что воевать-то надо, уж коль полез в драку, с солдатами, а не с женщинами и детьми, на которых сбрасывал бомбы?

Сложное дело — философия.

В сорок третьем в отряд Давыдова привели до десятка пленных немцев. С этих слетел внешний лоск, они не хорохорились, старались уверить комбрига, что они люди маленькие, им приказали — вот и воюют.

Нынче под Бобруйском пленных взяли массу, они лопотали одно: «Гитлер капут, война капут!» Поумнели, когда навалилась грозная сила.

Демиденко жил у вдовушки, с немцами якшался. Конечно, лучше их знает, чем я, ну и что? А какой ценой эти знания получены? В этом, видимо, надо разобраться.

Андреев очнулся: кто-то положил ему на лоб теплую сухую ладонь. Открыл глаза и увидел Свету. Она смотрела улыбчиво, но-доброму, и он лишь сейчас рассмотрел, какая она хорошая. Глаза карие, глубокие. Такие могут быть очень ласковыми. Носик чуть вздернут, и, пожалуй, это хорошо, потому что прямой нос мог бы нарушить симметрию лица. Губы пухлые, сочные, сердечком.

— Обедать пора, — проговорила Света.

На табуретке стояла миска с борщом и лежало три ломтика хлеба. Григорий ощутил раздражающе вкусный запах борща и услышал, как два соседа дружно скребут ложками.

— Вы лежите, лежите, — обеспокоилась Света, когда Григорий хотел подтянуться и сесть. — Я вас покормлю.

Григорий опешил: она его будет кормить? С ложечки? Не было такого и не будет! Он покраснел от досады.

— Помогите-ка, — властно сказал Свете, и она безропотно помогла ему подтянуться и сесть, сунув под спину подушку. Полотенце постелила на грудь и поставила туда миску.

— Свет, — подал голос Демиденко, успевший расправиться со своей порцией, — поухаживай за мной.

— Вы и без моих ухаживаний обходитесь.

— Могу и не обходиться.

— Попробуйте только.

— А что будет?

— Доктору скажу.

— Ай, ай, ай, ябедничать нехорошо. Откуда такая?

— Отсюда не видать.

— Все же?

— Из Сибири.

— И я из Сибири, — обрадовался Алехин. — Сельцо у нас маленькое, а кругом тайга.

— Видишь, и земляк выискался.

— Я из Красноярска.

— У нас Байкал рядом.

— Ешьте, ешьте, хватит разговаривать, я за вторым пойду.

Уходя, она мельком взглянула на Григория, он, перехватив ее взгляд, улыбнулся.

После обеда Андреев попросил Свету принести какую-нибудь книгу, и она дала Островского «Как закалялась сталь».

Вечером на четвертой пустой койке заменили белье, а позднее Света привела нового обитателя. Григорий оторвался от книги, чтоб посмотреть, и содрогнулся. Человек не был ранен, он обгорел. Шел медленно, неся впереди себя вытянутые руки. Кожа на них сгорела до локтей. Это был сплошной розово-сочащийся ожог. Лицо походило на безжизненную маску. Не было даже ресниц и бровей — сгорели.

Света помогла новичку лечь на спину, и он лежал, подняв руки. Девушка стояла возле него и полотенцем отгоняла мух. Окно в палату почти не закрывали: на улице было тепло, и мух набралось много. На них как-то не обращали внимания. Сейчас же мухи устремились на обожженное тело.

Появился доктор Кореньков. Он приказал Свете принести две подушки и вызвать какого-то Дудку. Подушки Света подложила под локти больного, и ему стало удобнее держать их. Дудка оказался щупленьким рыжим мужичком, на котором красноармейская форма висела, словно на вешалке.

— Сделай, — сказал ему доктор, — такие колпаки-наручники из мелкой сетки. Для лица тоже.

— Слушаюсь, товарищ военврач.

Дудка, боясь прикоснуться к больным рукам, на расстоянии смерил их длину складным метром и исчез так неслышно и незаметно, что Григорий глазом не успел моргнуть. Проворен Дудка!

— Где вас так? — спросил Кореньков.

— Под Радомом.

— Ничего, до свадьбы заживет.

— Я женат, доктор.

— Тем более. Значит, еще быстрее заживет.

— Доктор, я хочу спать. Не спал четверо суток. Но уснуть не могу.

— Потерпите. Вот Дудка сделает вам латы, и что-нибудь придумаем. Перевязывать нельзя, а так мухи замучают.

Через час Дудка принес свои изделия. На лицо надели что-то вроде накомарника из тонкой металлической сетки, очень просторного — между сеткой и лицом расстояние было не меньше десяти — двенадцати сантиметров. На руки Дудка смастерил подлокотники, которые сверху тоже обтянул сеткой. Руки по локоть оказались внутри, словно в мышеловке. Дудка, видать, головастый мужик: сделал так, что эти приспособления не больно, но прочно крепились, и человек мог вставать и ходить с ними.

Света принесла маленький стаканчик мутноватой жидкости — снотворное. Новенький принял его, но уснуть не мог. Лежал на спине и ждал, когда лекарство станет действовать, а оно не действовало. Тогда он разозлился, сполз с койки и, открыв дверь, закричал:

— Сестра-а-а!

Кто-то из коридора отозвался, пообещав прислать ее. Но для большей убедительности больной еще раз крикнул сестру и остался ждать у двери, странный в своем облачении, словно бы пришелец из другого мира.

Прибежала Света. Новенький потребовал:

— Дайте еще этой пакости!

— Не могу, да вы ложитесь.

— Не можешь?! А я мог гореть в танке?! Думаешь, на коленях буду упрашивать?! Не принесешь, весь госпиталь на ноги поставлю, я вам устрою концерт! Живо!

У Светы от обиды задергались губы, и, чтобы не расплакаться, она круто повернулась и убежала.

— Доктора! — закричал ей вслед танкист.

Григорий сказал:

— Разве можно так с девушкой разговаривать? Она-то при чем?

Танкист зло глянул на Андреева сквозь сетку красными без ресниц глазами и отшил:

— Не ваше дело!

— Послушай, милый человек, — подал голос Демиденко, — в чужой монастырь, со своим уставом не ходят. Ты что же, всех здесь идиотами считаешь?

— Катитесь вы… — огрызнулся танкист, но на койку завалился снова и уже спокойнее сказал: — Побыли бы в моей шкуре…

Пришел Андрей Тихонович вместе с заплаканной Светой.

— Я вас слушаю, — обратился он к больному, прикрывая ему одеялом ноги.

— От вашей микстуры ни жарко, ни холодно. Я хочу спать или сойду с ума!

— Я дал усиленную дозу.

— Ваша доза на меня не действует. Дайте такую, чтоб я всех забыл к чертовой матери!

Танкист разговаривал раздраженно, готовый сорваться. Но его, видимо, удерживало спокойствие доктора и его благожелательное отношение. Андрею Тихоновичу было над чем задуматься. Он-то лучше других понимал, что для измученного танкиста сон — это все. Это главное лекарство. Нервы напряжены до предела, и уснуть, как обычный человек, он не в силах. Даже усиленная доза брома не берет. Дать еще? А если уснет и не проснется?

— Доктор, войдите в мое положение, — умолял танкист, — я дал бы расписку, что за последствия отвечаю один, но вы же видите — я не могу писать.

Кореньков решительно махнул рукой. Света принесла брому, и танкист выпил еще два маленьких стаканчика. И уснул.

РАЗГОВОРЫ

Андреев спал много. Отсыпался за всю войну. Иногда во сне повертывался неловко, бередил больную ногу и просыпался ошеломленный, не сразу приходя в себя. Однажды и на перевязку возили в полусонном состоянии. Кореньков прятал в морщинках добрую улыбку — понимал солдата. Все они, фронтовики, очутившись в спокойной обстановке, после стольких тревог и лишений, впадали в такую прострацию, но зато потом круто шли на поправку.

Танкист проспал ночь, весь день, еще ночь и только на следующее утро проснулся, сказав:

— Ага, значит, я не в раю, а на грешной земле? Есть тут кто живой?

— Пока я один, — отозвался Демиденко. — Остальные дрыхнут.

— Я не сплю, только глаза закрыл, — подал голос Алехин. Григорию вообще лень было отзываться.

Танкист свесил с койки ноги, немного пугающий в своем облачении, сделанном аккуратным Дудкой, и констатировал:

— Значит, жить можно.

— Где жить нельзя? — спросил Демиденко. — В фашистском аду и то живут.

— Пошумел я вчера на вас, не обижайтесь. Невменяем был, на стенку готов был лезть.

— Бывает, — легко простил Демиденко, — но не вчера шумели, а позавчера. Вчера вы весь день храпели.

— Неужели?. Сколько же я проспал?

— Часов сорок, не меньше.

— Ничего себе! Постарался доктор, спасибо ему.

Григорий, не открывая глаз, слышал, как танкист встал и спросил:

— Тапочек ни у кого нет?

— Нам они, милый друг, без нужды.

— Зовите меня Мозольковым, майором Мозольковым.

Демиденко назвал себя. Не удержался и Алехин, хотя никто его не спрашивал:

— Я гвардии рядовой.

— Когда же ты до гвардии дослужился? — посомневался Демиденко.

— Дослужился вот.

За Мозольковым скрипнула дверь. Григорий снова задремал и сквозь полусон услышал песню. Мелодия была совсем незнакомая, но такая хорошая и душевная, что, казалось, родилась в самом Андрееве, явилась результатом его блаженного умиротворенного состояния. Боялся пошевелиться, боялся спугнуть эту неповторимую мелодию, но она не исчезала, несмотря ни на что. Григорий прислушался. Мелодия доносилась из коридора, напевал ее тенорок, не очень уверенный, но приятный, как и сама песня. Разобрал несколько слов:

…Но знакомую улицу Позабыть он не мог…

Света принесла Алехину порошки. Забулькала в стакане вода. Алехин проглотил порошок, запил водой и проворчал:

— Горечь одна.

— На нее не нажимай, — посоветовал Демиденко.

— У меня голова болит.

— Молодой, пройдет и без порошков.

Света неслышно подошла к койке Андреева и положила ему на лоб ладонь, любила так делать.

— Жа́ра уже нет.

— Откуда ему быть? — отозвался Демиденко. — Лейтенант спит, как сурок.

— Света, — спросил Григорий, — ты слышала песню?

— Ту, что малахольный в коридоре поет?

— Почему малахольный?

— От девушки каждый день письма получает, вот и воркует.

— Это ж хорошо!

— Я и не говорю, что плохо.

— Но я о песне.

— Про «Огонек»?

— Она так называется?

— Ну да. Я ее знаю.

— Перепиши слова, а? И еще — не знаешь, как малахольного зовут?

— Нет. А вам кого надо?

— Юру. Мне надо Юру Лукина.

Света обещала узнать. Ему почему-то показалось, что это мог быть Юра Лукин, ведь ему Оля каждый день писала. Но нет. Не мог тот певец быть Лукиным, у Юры ранение тяжелое, а этот ходит. И Света вскоре подтвердила — не Лукин. Ранбольной Юрий Лукин действительно поступал сюда, но его позавчера эвакуировали на восток.

— У нас тяжелораненых отправляют в глубокий тыл, — пояснила Света.

— Мы какие?

— Тоже тяжелораненые.

— И нас отправят?

— Конечно! — удивилась Света наивности Григория.

— Когда?

— Будете на костылях подниматься — и уедете.

Света ушла. Демиденко задумчиво сказал:

— Гарная дивчина. Нравишься ей, лейтенант.

— С чего вы это взяли?

— Вижу.

— Ерунда.

— Почему же? Женат?

— Нет.

— Тем более. Поверь, в бабьем сословии я толк понимаю, будь уверен. И скажу честно, Света — сама чистота, завидую тебе.

— Почему?

— Молод ты, я ведь старик, под сорок подкатило. На таких, как я, Светы уже не смотрят. Нам остались вдовушки. Чего молчишь, лейтенант?

— Не привык так о женщинах говорить.

— Как?

— Неуважительно.

— Бог ты мой, разве я говорю неуважительно? Засвидетельствуй, Алехин!

— Я не разбираюсь.

— Святая простота. Нет, лейтенант, ошибаешься, о женщинах всегда говорю уважительно, я не циник и не донжуан.

— А вдовушка?

— То особая статья, рассказывать долго, можешь и не понять. Я говорю про Свету. Рекомендую, лейтенант. Не прогадаешь. И к тебе она неравнодушна. Такая, коль полюбит, будет до гроба верна. Это с полной убежденностью и от чистого сердца.

— Спасибо, но у меня есть невеста.

— Лучше Светы?

— А у меня девушки еще нет, — отозвался Алехин.

— Печально, — усмехнулся Демиденко. — Немного подрастешь — и девушка появится.

Григорий закрыл глаза. Он сказал Демиденко, что у него есть невеста. Слово-то это сорвалось невзначай. Его редко употребляли. До войны почему-то утвердилось мнение, что любимую девушку невестой называть старомодно, что понятие это устарело. Почему? И начисто изгнали это слово из обращения.

Значит, Таня его невеста? Пожалуй, в этом он покривил душой. А Таня назовет его своим женихом, единственным на всем белом свете? После той размолвки, когда он посоветовал ей идти на курсы радисток вместо института, не стало в их письмах сердечности и откровения. Что, собственно, было обидного в его совете? Он написал ей, что думал. Если совет не пришелся по душе, так и скажи: спасибо, но поступлю по-своему. Пожалуйста! Он бы не стал на нее сердиться за такой ответ. Но раз Таня обиделась, значит, нет у нее к нему прочного чувства. Может, они просто выдумали его, это чувство? В самом деле, учились на разных курсах, встречались всего несколько раз, стесняясь друг друга, перед уходом Григория в армию рассорились. И все перешло в переписку. Чем же было питаться настоящему чувству? Да и письма последний год она пишет такие, которые не очень подогревают. Положа руку на сердце, коль ему сказали бы «езжай к Татьяне», поехал бы? Без оглядки? С трепетным сердцем? Пожалуй, нет… Пораскинул бы мозгами сначала. Он ей написал о ранении сразу же, а ответа еще не дождался. От отца есть, а от нее нет. И будет ли?

Пришел Мозольков. В тапочках. Обожженные места, даже сквозь сетку заметно; поблескивали, вроде бы их смазали вазелином.

Мозольков лег и сказал:

— Горит. Доктор какой-то вонючей дрянью смазал.

Алехин спросил:

— Вы вправду в танке горели?

— Нет, зачем? Черти в аду хотели поджарить, да я сбежал.

— Вы, майор, не удивляйтесь, он у нас немножечко простоват.

— Уж и спросить нельзя?

— Спрашивай, милый мой, я ведь к слову.

— Страшно гореть?

— Попробуй.

— Боюсь я.

Улыбнулся даже Мозольков, но ответил серьезно:

— Страшно. Стукнул зажигательным, еще не было страшно. Гореть стали, опять не страшно. А вырвались из огня да подумали, что могли заживо сгореть, вот тогда стало страшно.

— Скажите, товарищ майор, вам не встречался танкист по фамилии Качанов?

— Старшина Качанов?

— Был-то он рядовой. Зовут Михаилом.

— Рядового не знаю, а старшина Качанов есть в роте Сидоренко. Служили вместе?

— До сорок третьего.

— Старшина этот жох большой. У меня, в штабе полка, шифровальщица была — заглядишься-залюбуешься. Кто только к ней не подъезжал, а парни у нас что надо! Всех отшила. Как сумел ее обработать этот дошлый старшина, понять не могу. Она в него влюбилась. Пришлось провести соответствующую разъяснительную работу, но слез сколько было!

— Он, — сказал Григорий.

— Кто «он»? — не понял майор.

— Я говорю — это Мишка Качанов.

— А так парень неплохой, балагур и в бою надежный. За Вислу Красную Звезду получил, я ему и вручал.

— Вторую.

— Знаю. Говорит, в партизанах получил первую.

— Там, — подтвердил Григорий. — Вместе были.

— Где, если не секрет? — спросил Демиденко.

— Под Брянском.

— У кого?

— У Давыдова.

— Знаком, — обрадовался Демиденко. — Про Старика слышал?

— Обязательно, — улыбнулся Григорий. — Между прочим, я его недавно встретил.

— Кого?

— Старика, вернее, подполковника Игонина.

— Не обознался, случаем?

— Исключено. Игонина знаю с осени сорокового года.

— Вот и появились у нас общие знакомые. Может, и про Сташевского слыхал?

— Конечно. Тоже мой старый знакомый. Был. Погиб недавно.

— Что ты говоришь?! Хороший мужик был!

— А вы где были, если всех давыдовских знаете?

— Я ж говорил — у вдовушки.

Григорий чертыхнулся про себя — неясный какой-то этот Демиденко. Разговор потихоньку затих.

ВЕСТИ ОТ КУРНЫШЕВА

Ночью был снова воздушный налет. На этот раз гремело на другом конце города. Утром Света принесла Андрееву костыли:

— Будем учиться ходить.

Григорий удивился — неужели разучился за эту неделю?

— А им? — кивнул головой на соседей.

— Им нельзя. У них обе ноги ранены.

С помощью Светы Григорий сел на койке. Взял костыли и порывисто встал. Считал, что простое дело — встать на костыли. Его качнуло, в глазах поплыли круги. Он наверняка бы упал, если бы не поддержала Света. Она испуганно обняла его за талию и прошептала:

— Сумасшедший, надо ж потихоньку!

Наконец Андреев приладил под мышки костыли, постоял несколько секунд с закрытыми глазами, собираясь с решимостью. Больная нога налилась тяжестью, от пальцев до коленной чашечки возникла тупая непроходящая боль.

— Что же вы? — спросила Света.

— Сейчас, сейчас, — проговорил он и, опираясь на костыли, перенес тело немного вперед и оперся на здоровую ногу. Демиденко его подбодрил, и Григорий вдруг вспомнил, что еще ни разу не видел лица соседа. И медленно, с опаской подковылял к его койке, протянул руку:

— Здравствуй, сосед!

— Здоровеньки булы, — улыбнулся Демиденко и энергично пожал руку Андрееву. Демиденко был красив суровой мужской красотой. Черты лица правильные, особенно выделялся волевой подбородок. Волосы русые, плотные и волнистые, глаза голубые, такие в решительную минуту могут обрести твердость стали. Виски припорошены сединой.

— Ты думаешь — почему все стриженые, а я нет? Как это удалось?

— Вообще-то, конечно, — смутился Григорий, хотя, честно говоря, об этом не успел и подумать.

— Принимала меня врач — армяночка, симпатичная такая. А рядом с ней верзила, в руках у него машинка. Думаю, махнет один раз своей ручищей, и прощай моя прекрасная шевелюра. «Доктор, — говорю, — неужели вы допустите такое варварство?» Она повела грозными очами и вдруг улыбнулась: «Зачем же, дорогой? Пусть остаются на здоровье при вас».

У Алехина лицо испитое. Уши лежали на подушке, словно маленькие розовые пластинки от граммофона. Брови белесые, их почти не видно.

— Живем? — спросил его Андреев.

— Домой бы.

— Ишь чего захотел!

— А чего? У меня мама и две сестры. Ухаживали бы. И бомбежек нет.

— Подлечим малость, и поедешь к своей маме, — сказала Света.

— Солдат, — усмехнулся Демиденко. — К маме захотел. Тебе сколько лет?

— Девятнадцать. Я ведь раненый.

Появилась сестра из соседнего отделения. Принесла для Андреева письмо. Сегодня доставили раненого из батальона, где служил Григорий, с ним письмо и прибыло. Оно было от Курнышева. Устроился поудобнее на койке и стал читать.

«Гвардейский привет тебе, Гриша, — писал капитан. — Из третьей роты отправляли бойца в госпиталь, я и решил черкнуть пару слов о новостях.

Из боев нас вывели, отдыхаем, стоим, недалеко от городка Радома. Ждал, что подвернется случай и смогу вырваться в Люблин, но не получилось.

На переправе наша рота здорово поредела, ты и сам видел это. В батальоне такая же картина. Позавчера прислали пополнение — необстрелянных юнцов, прямо сердце заболело. Теперь у нас так: половина старых бойцов и половина новых.

Только прибыло пополнение, а тут «юнкерсы». И давай молотить лесок, в котором мы стоим. Трое новичков убежали черт знает куда и заблудились, едва нашли. Веселая жизнь началась, и смех и горе.

Это я так, в жилетку поплакался. Конечно, понимаешь, охать да ахать не буду, и некогда. Пока передышка, я молодых день и ночь гоняю, готовлю к новым боям. А ветераны роты — золотые ребята, всех знаешь, с ними-то я ничего не боюсь, правда, бывают и накладки.

Твоим взводом временно командует Файзуллин, в помощниках Ишакин. У Файзуллина командирская косточка, я подумаю: не аттестовать ли его на младшего лейтенанта? О себе не беспокойся, вернешься — дело найдем. Хочу один секрет поведать: чую, заберут меня в батальон. Ты и примешь роту. Такой у меня прицел.

Теперь о накладке. Ишакин захандрил. Неподалеку остановились танкисты, Ишакин разыскал Михаила Качанова. Вечером как-то прибегает Файзуллин и докладывает: так и так, товарищ капитан, исчез Ишакин. Как исчез? А так — ушел утром, и нету. Я сразу сообразил, в чем дело, неприятность, нарушение воинской дисциплины. Заявились оба — Качанов и Ишакин, оба под хмельком. Стали мне в любви объясняться, я голос повысил. Но вижу — спрос с них небольшой. Вот выспится Ишакин, тогда поговорим по душам. И приказываю: Ишакину спать, Качанову идти в свой батальон. Они начали было о том, что встретились после разлуки, все-таки боевые друзья, и как было не выпить — и все в этом духе. Но я разогнал их по своим местам. Утром вызываю Ишакина и снимаю с него стружку. Он молчит. Я костерю его почем зря, он молчит. Меня злость разбирает — хотя бы, сукин сын, оправдывался, огрызался бы. Но стоит безразличный такой, вялый. Постращал ревтрибуналом и отпустил. Он спросил: «Когда?» Я не понял: что когда? В трибунал, говорит, когда? Меня взорвало. Что, кричу, в штрафную захотелось? Он тянет одно — мне все равно, товарищ капитан, один я остался, как казанская сирота. Качанов в танкистах, Андреев и Юра Лукин — в госпитале, а Файзуллин прижал — пикнуть не дает, дорвался до власти. Сейчас потихоньку отходит, извиняться приходил. Режьте, говорит, меня на пайки, ешьте с маслом, только простите, больше не буду.

Как твое ранение? Рядом стоит Воловик и шепчет, чтобы я передал от него привет. Он такой же скряга, но хорош тем, что всегда у него все есть. Выздоравливай побыстрее и возвращайся. До Берлина — рукой подать, успевай к тому времени, когда мы на него двинем. Жму руку!

Гвардии капитан М. Курнышев».

ВСТРЕЧА

На очередном обходе Кореньков сказал Андрееву, что отправит его на рентген, где должны сделать снимок коленного сустава. В зависимости от показаний рентгена будет решаться судьба лейтенанта. Если коленная чашечка разбита, то думать о возвращении в строй не стоит.

Андреев чаще и чаще вставал на костыли, бродил по коридору и даже осмелился спуститься вниз, на свежий воздух. Света взяла у него из левой руки костыль, и он обнял ее за плечи. Так и пошел по лестнице — левой рукой опирался на Свету, а правой на костыль. Чувствовал рукой крепкие Светины плечи, ее горячий упругий бок — и робел. Света, пока спускались, разговаривала с ним, как с маленьким:

— Вот так. Раненую ножку повыше. Еще повыше. Хорошо. Сейчас мы встанем на эту ступеньку. Так. А здесь немного постоим. Ишь какой вы у нас понятливый. Вот и спустились.

Света оставила его одного, пообещав прийти через полчасика.

Был августовский синий день. В густом, напоенном осенним ароматом воздухе летали серебристые паутинки. В кустах сирени и акации гомонили воробьи, набралась целая стая — собрание, что ли, устроили. В кроне ясеня обозначились нежно-желтые листья, и на солнце они просвечивали насквозь, даже видны были причудливые прожилки.

Сквер возле госпиталя был полон раненых. Некоторые лежали на носилках, эти, видимо, с первого этажа. Многие ходили без всякой помощи — у одних перевязаны головы, у других — руки, у третьих бинтов не видно, но они заметно горбились — раны скрыты под халатами. Были и такие, как Григорий, — на костылях.

Андреев выбрал укромное местечко возле ограды. Лег в густую прохладную траву на спину, закинув руки за голову. Над ним опрокинулось голубое небо чужой стороны. Оно и такое, как на родине, и не такое. Такое же призывное, но нет в том призыве щемящего радостного чувства.

И мысли путались.

Рядом шумел большой, малознакомый город. Где-то есть улица, по которой батальон вступал сюда несколько недель назад, встречаемый ликующими толпами; есть склады, которые хлопцы Курнышева разминировали; где-то недалеко притих зловещий Майданек, где под ногами человеческий пепел. Было это совсем недавно, но стало уже историей, еще теплой, еще живой и осязаемой, но уже историей.

Недалеко от города, на западе, медленно катит воды главная польская река Висла. Недавно там, возле двух островков, работали гвардейцы Курнышева. Там сейчас тихо, фронт ушел на запад. А Висла так же катит свои воды, горячие дни тоже стали историей, обжегшей навечно многих друзей Григория и его самого. Та река стала могилой Николаю Трусову и многим его побратимам. Где-то за Вислой есть городок Радом, здесь в неведомом лесу живут друзья Григория, а он, возможно, никогда и не увидит тех мест и своих друзей.

У Ишакина опять хандра, он ею страдает часто, но держится молодцом. Мишка Качанов стал старшиной, охмурил штабную шифровальщицу и, видимо, имел неприятности от майора Мозолькова. Все идет своим чередом.

Как и обещала, Света прибежала через полчаса. Она спешила будто на крыльях: полы халата развевались в стороны, каштановые волосы рассыпались — косынка торчала из кармана халата. Крепко сбитая, стройная и милая — Григорий точно впервые видел ее такой. И ненароком вспомнил слова Демиденко о ней.

Света опустилась на траву рядом, поджав под себя ноги.

— Уф! — вздохнула она. — Еле вырвалась.

— Достается? — участливо спросил он.

— А то! Сутками на ногах, присесть некогда. Раненые, особенно тяжелые, привередливые. То не так, это нехорошо. Ужас!

— Нашему брату угодить трудно, — согласился Григорий. — Как сюда попала?

— Курсы закончила.

— Но в Красноярске тоже, наверное, есть госпитали?

— А то! Меня поначалу-то в санитарный поезд зачислили, потом встретила доктора Коренькова.

— Раньше знала, что ли?

— И видом не видывала. В Гомель поезд наш прибыл. Там и встретила. Девчонки из госпиталя подговорили и доктора нахвалили. А госпиталю сестры требовались, я и пошла.

— Взял?

— Взял. У нас начальница поезда ведьма была, баба-яга. Придиралась — спасенья нет. К пустякам. Без косынки увидит и начнет пилить. Можно подумать, что из-за косынки поезд под откос полетит. Но вы не подумайте, я не из-за нее, мы над ней смеялись, над бабой-то ягой. А я хотела на фронт, сестрой милосердия.

— Отпустила ведьма?

— Отпустила. Слова не сказала. Она не вредная. С доктором Кореньковым хорошо работать, хоть во сто раз труднее. Ни разу не слышала, чтоб он на кого-то накричал либо грубое слово сказал. Однажды раненый капитан при нас матом выругался, доктор девчонок выслал и дал нагоняй капитану.

— Значит, работы много?

— А как же? Особенно, когда за Вислу сражение было. Андрей Тихонович сутками из операционной не выходил, и мы с ним. С ног валились. Бывало, присяду на минутку — и уже сплю. А доктор тихонечко потрясет за плечо и говорит: «Проснись, доченька, нового привезли».

— А сейчас?

— Сейчас легче.

— Десятилетку окончила?

— Ага.

— После войны в институт пойдешь, тоже доктором станешь.

— Хорошо бы!

— Приду к тебе на прием с костылями, а народу у тебя — уйма. Еще бы! Знаменитая докторша Светлана батьковна!

— Фантазер вы. Я вас сразу приметила.

— Да ну?

— Ага. Вы какой-то не такой, как все.

— Какой же?

— Не знаю. Тихий, наверно.

— Ничего себе тихий!

— А то! Хотела покормить с ложечки, все же лежачие так делают, а вы покраснели.

— Невелика доблесть — есть с ложечки.

— Встречаются нахальные. Липнут и липнут. Один со второй палаты норовит ущипнуть, с гадкими разговорами пристает.

— Всякие есть люди, Света. Да и огрубели на войне.

— Вы не такой.

— Может, пора нам?

Света неохотно встала. Ему не хотелось углублять разговор, а она что-то еще недосказала.

После обеда Андреев обычно засыпал, а тут сна не было. Разговор со Светой был вроде бы самый обыкновенный, а вот удивительно — взволновал. Не сами слова взволновали, нет, они обычные. А то, что Света говорила их с подкупающей простотой и с непривычной для него доверчивостью. Она как бы безоговорочно принимала Григория за такого близкого знакомого, перед которым не надо таиться ни в чем. Такая доверчивость встречалась ему впервые и волновала.

Света сказала, что он совсем не такой, как другие. И подкрепила эти слова приветливым взглядом своих карих глаз, затаенной полуулыбкой. Григорий растерялся и в то же время, кажется, покраснел от удовольствия.

Если до этого разговора он не обращал внимания, когда Света заходила в палату, то сейчас, лежа с закрытыми глазами, с трепетом ждал, когда легонько скрипнет дверь и появится Света, неизменно приветливая и улыбчивая. Но она где-то задерживалась, а он уже загадывал: сейчас войдет, положит ему на лоб свою ласковую ладонь. А потом даст Алехину какие-нибудь порошки. У того вечно что-нибудь болело: то голова, то горло, то живот.

И у него екнуло сердце, когда она вошла, но нарочно притворился спящим. Света привела в палату кого-то чужого, сказав:

— Демиденко, к вам пришли. — И тихо выскользнула из палаты, не подойдя к Григорию.

Мимо койки проскрипели сапоги. Пришедший вроде бы знакомым голосом сказал:

— Здорово, Иван Тимофеевич! Запрятался — не найдешь!

У Демиденко от неожиданного волнения задрожал голос, ответил глухо и тихо:

— Здравствуй, командир. С моими ногами не очень-то запрячешься!

— Сильно, значит, досталось?

— Подковал фашист на обе. Одну хотели до колена отсечь — не дал. Хоть плохая, а своя.

— Где ж ты пропадал, Иван Тимофеевич?

— Трудная история, командир.

— Все же? Тебя ж гестапо взяло.

Андреев напряг слух, стараясь уловить каждую интонацию в голосе посетителя. Где же он слышал этот чуть хрипловатый, но властный голос? А что слышал, и совсем недавно — не сомневался. Григорий подтянулся на койке и сел. Повернулся в сторону Демиденко и обомлел. Там сидел Петро Игонин в накинутом на широкие плечи халате. Профиль четко вырисовывался на фоне открытого окна — с чуть курносым носом, с бугорком пшеничных усов. Волосы старательно зачесаны назад, однако на макушке упрямо торчал хохолок. По профилю видно — еще молод, этот Петр Игонин, и задорный, как всегда. Но держится уверенно и властно, привык к своему положению. Трогательно спорила в нем задорная молодость с солидностью.

Григорий чуть не вскрикнул, но вовремя прикусил язык и снова растянулся на койке. Решил послушать, любопытно, какие общие нити связывали этих двух людей?

Разговор Игонина и Демиденко продолжался.

— Они же известные костоломы, — говорил Демиденко, и Григорий сообразил, что он имеет в виду гестаповцев. — Меня успели допросить всего один раз, без мордобития, вежливо. Но я понял: следующий раз будут ломать кости и мне. А Нину избили до полусмерти. Меня-то врасплох взяли, прямо в управлении. Она дома была, почему задержалась — не скажу. Нина отстреливалась, троих положила, но увлеклась и последний патрон себе не оставила. Со счета сбилась. Приложила пистолет к виску, чок, а выстрела нет. Гестаповцы на нее и насели.

— У нас донесение было. Николай Павлович из Брянска прислал. Нину повесили возле сельсовета. А ты пропал загадочно. Бесследно и бесшумно.

— Это со стороны. На самом деле никакой загадки. У шефа гестапо был шофер, Курт Майер, из Гамбурга. Появился за год до моего провала. Я по-немецки кумекаю, он — по-русски. Вот и сблизились. Я сразу понял, что он не фашист, чутье, понимаешь, подсказало. Я ему открылся, не полностью, а так — дал понять, кто я на самом деле. Вижу — дошло. Когда меня сцапали, он окончательно догадался, что я за птица. Ночью прихлопнул часового, который стерег меня в подвале, и мы с ним дали деру. Километров пятьдесят на машине, возле леса бросили — и пешедралом. Цель была — найти любой партизанский отряд, а через него связаться с тобой, командир. Карты не было, шли наобум. От усталости и голода в глазах круги шли и сознание мутилось. Добрались до какой-то деревеньки. Курта я оставил в лесу, а сам двинул вперед. Постучал в первую хату и нарвался на полицаев. Вот что такое не везет и как с ним бороться.

— А еще разведчик, — упрекнул Игонин.

— Упрекать можно, но я тогда мог умереть от изнеможения. Еле душа держалась в теле. Сцапали меня полицаи, и какие-то особенно злые, сволочи, попались. Приняли за партизанского лазутчика. Я думал — обойдется, не хотел открываться, а тут гляжу, дело керосином пахнет, за милую душу к стенке поставят. Показываю им удостоверение, что на всякий случай у меня было, мол, я тоже такой же, как вы, сучье племя, и на них еще рыкнул. Наврал кучу с коробом: мол, на село партизаны налетели, все порушили, еле удрал, не то вздернули бы на осине. Думаю, будь что будет, пока проверяют, а я тем временем что-нибудь соображу. Может, и проверять не будут, дело не близкое до того села добраться. А телефона нет. Немного смягчились, но полностью не верят. Я переживаю за Курта. Ихний главный гад — полицейский, рожа, поверишь, — во! — с арбуз, от пьянства опухла, решил мою судьбу так: я остаюсь с ними, работенку мне дадут. А глаз с меня не спускать.

— А Курт?

— Я говорю: со мной немец есть, в гестапо служит. «Показывай!» Пошел с полицаями туда, где его оставил, а его и след простыл. Может, и видел меня, да не подошел — побоялся, я ведь с полицаями был.

— И не нашел?

— До сих пор не ведаю, где он и вообще жив ли. Совесть мучает. Подвел я хорошего человека. Посчитает, что я бросил его.

— Не подумает, если стоящий парень.

— В том-то и дело — стоящий. Чего бы я за проходимца стал переживать? А тут заваруха началась. Убей, не понимаю, как случилось — то ли наши обходной маневр совершили, то ли десант выбросили, но деревушку захватили молниеносно, никто и пикнуть не успел. Я обрадовался, хотя меня под стражу со всеми полицаями посадили. Думаю, разберутся и выпустят.

Демиденко помолчал, потом виновато сознался:

— Куряка я здоровый, бывало, смолю и смолю. А тут вторую неделю крошки табаку во рту не было, дыму даже не нюхал. Нельзя в палате. В глотке все пересохло.

— Закури, — предложил Игонин.

— Нельзя. У нас сестрица строгая.

— Можно, — озорно возразил Игонин. Он и таким еще мог быть, оказывается. — На, закуривай моего «Беломора». А я постерегу, как говорят, на стреме постою. Кури, кури.

Демиденко закурил и крякнул от удовольствия. Приятный табачный дымок растекся по палате.

Игонин подошел к двери — выглянул, есть ли кто поблизости, и успокоился. Сначала посмотрел на пустую койку Мозолькова, потом лихо подмигнул Андрееву: мол, вот так, конспирация что надо.

Подмигнул и вдруг округлил глаза.

— Стоп! — проговорил он, приходя в себя. — Или глаза мои врут, или это лежит Гришуха Андреев? Или кто похожий на него?

— Не ошибся, — прохрипел Андреев, у него запершило в горле. — И глаза твои не врут, и никого тут на меня похожего нету. Тут я сам.

— Все же погоди, — покрутил головой Игонин, словно сбрасывал с себя странное наваждение. — Так я ж тебя несколько дней назад видел на переправе, а наш полковник Смирнов говорил, что наградил тебя медалью.

— Все течет и меняется, — улыбнулся Григорий.

— Здорово! Разыскивал одного, а нашел сразу двоих. Куда тебя?

— В ногу.

— Вот мерзавцы! По ногам бьют моих друзей, чтоб до Берлина не дошли. А мы-таки дойдем! Ну, здорово, что ли! — Петро протянул Григорию руку, и тот пожал ее своими двумя, ослабшими в госпитале.

— Слышал, Иван Тимофеевич? — обратился Игонин к Демиденко. — Это мой старинный фронтовой друг, войну в одном отделении начинали.

— Рад за тебя, командир.

— Ну, а потом что было? — не выдержал Алехин. — Интересно же!

— Потом, милый мой, больно гладили утюгом.

— И в самом деле, Иван Тимофеевич, — быстро отозвался Игонин, снова подходя к койке и садясь на табуретку, — перекур кончился, и перекур без дремоты.

— Я сказал нашим, что партизанский разведчик, очутился здесь волей случая. А полицаи стали меня дружно топить, валили все, что было и не было. И Курта припомнили, сказали, что я дружил с гестаповцами. Мне верили и не верили, а проверять кто будет и у кого было время? Где тебя искать, где Давыдова… И загремел я в штрафной батальон и был рад, что легко отделался, могли бы и к стенке поставить. Честно скажу, воевал зло, лез на рожон, но пуля не брала, а я искал ее. Дело прошлое, грешен в этом. Через несколько боев получил прощение, считалось, что смыл своей кровью позор — легко ранен был. Дослужился вот до старшего лейтенанта.

— Попал в переделку, — задумчиво проговорил Игонин. — А мы похоронили тебя. Считали, что в гестапо ликвидировали без шума — и концы в воду. Может, по каким-то причинам им было невыгодно шуметь, как шумели с Ниной?

— Твой друг, лейтенант Андреев, по-моему, страшно презирает меня.

— Почему?

— Из-за вдовушки. Сказал ему, что два года жил под ее крылышком. А он мне мораль прочел — мол, люди воюют по-разному.

— Так, Гришуха?

— Он загадками объяснялся, не поймешь что к чему.

— А Нина — та вдовушка? — это опять Алехин не умолчал.

— Та.

— Мы первое время искали тебя, потом поняли — бесполезно. Недавно на переправе через Вислу встретил вашего комполка, я знал его хорошо, он мне и пожаловался, что отправил в госпиталь лучшего командира роты. У вас там Рогожин по полку гремит.

— Знаком.

— Я посчитал, что он мне о Рогожине говорит, еще посочувствовал. А комполка поправку: не Рогожин, а Демиденко. Я вроде бы фамилию мимо ушей пропустил, чуть позднее догадка взяла. Спрашиваю — зовут Иваном Тимофеевичем? Так точно. Ехал сюда, терзался: может, однофамильцы? Нет, что ни толкуй, а сердце — вещун.

Алехин давно с любопытством поглядывал на Игонина, ерзал на спине — не терпелось спросить. Наконец не выдержал. В этом смысле он молодец — никогда в себе вопросов держать не будет, хотя частенько они и наивными были.

— А вы кто, товарищ командир?

— Как кто? Сам сказал — командир.

Григорий лежал и думал: ты меня, Алехин, спроси, лучше меня про него никто не расскажет, потому что я Игонина знавал еще рядовым красноармейцем, видел его в партизанах и вот теперь — в подполковниках.

— Вопрос прост, а ответить не просто. Умеешь ты загонять вопросами в угол, братец.

— Вспомни-ка, Алехин, — вступился Демиденко, — когда нас с тобой первый раз сволокли в убежище?

— Ну.

— Я тебе про Старика рассказывал?

— Это про геройского партизанского разведчика?

— Так это и есть Старик.

— Да ну?! — округлил глаза Алехин и произнес эти слова с таким искренним восхищением, что Демиденко засмеялся, довольный эффектом. Григорий подумал: «И чего мог рассказать Демиденко о Старике, он же его знает лишь по партизанской жизни, а я перед войной с Петькой Игониным из одного котелка щи хлебал».

Алехин теперь, что называется, ел глазами Игонина, и тому это было неприятно. Он заторопился уходить. Пообещал Демиденко навести справки где следует, а главное, помочь хоть на бумаге вычеркнуть из биографии штрафной батальон. К сожалению, из жизни этого вычеркнуть уже нельзя.

Григорий сказал:

— Я провожу.

— Сумеешь?

Вместо ответа тот вытащил из-под койки костыли и поднялся. Спускался вниз по лестнице один, без чьей-либо помощи, и это было достижением. Правда, спускался медленно.

— Можешь чуток пройти? — спросил Игонин.

— Постараюсь.

— За оградой у меня машина. Заодно познакомлю кое с кем.

Ковылял Андреев медленно, на лбу выступили бисеринки пота. Но он обязательно хотел дойти до машины, хотя Игонин, видя, как упарился его друг, предложил дальше не идти. Григорий упрямо помотал стриженой головой и шел, и Игонин с уважением подумал: «Упрямый, черт. Узнаю Гришуху!» Со стороны глядеть — неподходящие они друг другу. Андреев вид имел хуже чем затрапезный. Нога перебинтована от пятки до самого паха, а поскольку наложена была еще шина, то походила нога на неуклюжий чурбак, который Григорий нес чуть выдвинув вперед. Одет в неопределенного цвета халат, перепоясанный бечевкой. Из-за костылей плечи поднялись, стриженая голова вошла в них, и казалось, что он сутулый.

Зато Игонин выглядел прямо-таки молодцом! Подтянут, одет с иголочки, портупея через плечо, на боку кобура с наганом, а на голове лихо сидит фуражка с полевым, околышем. На подполковника невольно обращали внимание.

У ограды ожидал Игонина открытый «виллис». Шофер дремал, примостив голову на руль. А чтобы не жестко было, подсунул руки. Не зря же солдаты балагурят, что самой мягкой подушкой на свете являются свои собственные руки.

Вдоль ограды зеленела аккуратная бровка, цвели махонькие, чуть не с булавочную головку, голубенькие цветочки. Они были миниатюрными, с белой точечкой — сердцевинной. Женщина в военной форме неторопливо собирала цветочки, складывала в игрушечный букетик, который держать можно было лишь двумя пальцами.

Игонин растерялся, когда никого не увидел рядом с шофером, но, заметив женщину, собирающую цветочки, улыбнулся и позвал ее.

Это была Анюта, бывшая радистка в отряде Давыдова, теперь — жена подполковника Игонина. Невероятные вещи случаются на свете, и Григорий перестал удивляться им.

Анюта еще больше похорошела. Мишка Качанов, как-то еще в отряде, назвал ее произведением искусства. А сейчас Анюта расцвела в полную меру, значит, была счастлива. Что ж, рядом со смертью всегда шагает любовь, рядом с громом пушек можно услышать и соловья.

Григорий застеснялся. Мысленно оглядев себя со стороны, понял, какой у него затрапезный вид. На груди халат к тому же распахнут, обнажая стираную-перестираную, желтоватую нательную рубаху, у которой вместо пуговиц были пришиты тесемки. Почему же Игонин не предупредил его, что ждет их Анюта?

Анюта понюхала цветочки и улыбнулась.

— Узнаешь? — спросил Игонин, кивнув головой на Андреева. На скулах у него выступил румянец. Анюта мило повела плечами, как бы говоря, что не знает этого беднягу.

— И никогда с ним не встречалась? — не отступал Петро.

— Право, что-то не припомню.

«Плохи мои дела», — насмешливо подумал Григорий.

— Богатым будешь, Гришуха, непременно разбогатеешь, примета есть такая.

И у Анюты на красивом лице разлилось неподдельное удивление, когда услышала его имя.

— Боже мой! — воскликнула она. — Так это же Андреев, сержант Андреев!

— Лейтенант, — поправил Игонин.

— Я ж в таком виде никогда вас не видела, извините, пожалуйста, сразу и не признала.

Она мило окала. Григорий уже окончательно овладел собой и вспомнил, как Мишка Качанов набивался ей в земляки — оба жили на Волге!

Анюта забросала Григория вопросами: где воевал, что с Качановым, давно ли ранен. Он едва успевал отвечать. Ее заинтересованность согрела его окончательно, и он рассказал, что ему докладывали ребята — видели ее у дамбы на Висле.

Они бы еще, наверно, поговорили, но помешала Света. Она появилась сердитая, даже брови свои маленькие свела — вот как рассерчала.

— Товарищ подполковник! — в сердцах сказала Света. — Ему же нельзя! Он уже сегодня на прогулке был.

— Извините, виноват.

— И еще, товарищ подполковник, зачем вы разрешили курить в палате?

— Каюсь, виноват.

Насмешливый тон, которым разговаривал Игонин, обидел ее, она махнула рукой и совсем по-бабьи сказала:

— А ну вас, я вам серьезно… — И отошла к ограде, поняла, что мешает, — сообразительная.

Анюта крепко пожала Григорию руку, пожелала скорейшего выздоровления и направилась к машине. Шофер сразу проснулся и завел мотор.

— Давай-ка я тебя на прощанье обниму, — сказал Игонин и прижал к себе Григория, с неуклюжей ласковостью потер ему стриженый затылок.

Уходя, вдруг вспомнил:

— Скажи твой адрес. Нет, нет, не полевую почту, а домашний.

— Я ж домой не собираюсь.

— Брось, вижу, какой ты теперь солдат. Пока ремонтируют — и войне конец. А после войны мы к тебе на Урал вместе с Анютой нагрянем. Не выгонишь?

— Посмотрю на ваше поведение.

— Мы хорошие. — Петро приблизился к Андрееву и, собираясь сообщить какой-то секрет, глянул на Анюту, которая усаживалась в машину, и на Свету, стоящую у ворот в ожидании Андреева: — Наследника ждем, сообразил?

— Сообразил.

— Сегодня отправляю Анюту к матери в Вольск.

— Как она там, мать-то?

— Порядок! Такую мне нотацию прочитала в письме за все мои прежние грехи — слеза прошибла. Рада, что Анюта к ней приедет.

— Хорошо!

— Еще как! Вот таковы, брат Гришуха, дела. С сыном к тебе приеду, но я, между прочим, согласен и на дочь. Ну, бывай!

Петро в два маха добрался до машины, легко прыгнул в нее, и шофер дал газ. Григорий улыбнулся: ох, много еще мальчишечьего в этом подполковнике!

Григорий дождался, пока машина скрылась из виду, и повернулся, чтобы идти к себе. Заметил возле ворот Свету. Она ждала его по-прежнему сердитая, держа руки в карманах халата, обиженная на Игонина и на Григория. И столько в ней было трогательного и беспомощного, что зашлось от жалости сердце. Он остановился, оперся на костыли и улыбнулся:

— Федул, а Федул, чего губы надул?

— Рассерчала я на вас!

— Вот так да!

— Мне от доктора влететь может — нарушаете режим.

— Ничего, доктор хороший, он поймет, что не каждый день встречаются старые друзья!

Она поглядела на него пытливо, и постепенно на лбу разгладились сердитые морщинки и в темных зрачках затеплились искорки.

— А кто эта женщина?

— Жена моего приятеля. Я тебе о них как-нибудь расскажу, это интересно.

— Вот хорошо-то! — радостно согласилась Света и заговорщицки прошептала: — Пойдемте скорее. Все же лучше, чтобы доктор не видел нас на улице!

Григорий заковылял вперед. Света шла, поотстав на полшага. Но он затылком чувствовал на себе ее взгляд, и на душе от этого становилось тепло и немножечко почему-то тревожно. Такого с ним еще не бывало.

НА ВОСТОК

Поезд бежит сквозь ночь на восток. На стыках рельс постукивают однообразно колеса: «Во-сток, во-сток, во-сток». Часто останавливается, стоит нудно и долго. Говорят, в этих местах шуруют недобитые банды бандеровцев. Перед выездом санитарам и всему обслуживающему персоналу выдали оружие. Видно, мало освободить родную землю от фашистских орд, ее надо очистить еще от всякой другой нечисти. Ведь после каждого наводнения приходится очищать землю от наносов.

Григорий не спит. Не потому, что проезжают неспокойную зону, он почему-то был уверен, что на санитарный поезд никто не нападет. Нет смысла. Просто не спится. Многие не спят, переговариваются вполголоса — едут в глубокий тыл. Курят, мелькают точечки цигарок, возникают маленькие заревца.

Раненых из Григорьевой палаты эвакуировали всех, даже обожженного танкиста Мозолькова. В этот вагон с Григорием попал Алехин, а Демиденко с Мозольковым ехали через один вагон впереди. Алехин сразу обзавелся знакомым. Как ни странно, его наивные вопросы никого не смущали, на них отвечали всерьез. Алехин уже успел рассказать, что он с Байкала, что есть у него мама и две сестры. Будет проситься домой.

— А что, отпустят! — подогрел мечту Алехина пожилой солдат. — Нашего брата покалеченного сколь? Счету нет. Школы и те в лазареты передали. Отпустят тебя, парень, ибо ты уже не вояка и нечего тебе государственную койку занимать.

Сейчас Алехин тоже не спит, прислушивается — не стреляют ли? Потроха бы вытряхнуть из этих паразитов бандеровцев.

Андреев об этом не думает. У него свои мысли. Доктор Кореньков перед отъездом пришел в палату и принес рентгеновский снимок. Они оба рассматривали его на свет, и Андрей Тихонович заостренным концом карандаша показал на непонятном Григорию снимке зигзагистую темную линию и объяснил, что это не что иное, как трещина на коленной чашечке. Она требует тщательного лечения, поэтому придется Андреева эвакуировать в глубокий тыл.

Кореньков просидел у Григория полчаса, говорили о Кыштыме, и было ясно, что доктор тоскует о родном городе, о жене.

— Она дома?

— Она не могла остаться дома: люди, знающие немецкий язык в совершенстве, нужны были в этой войне, как солдаты. Анна Сергеевна в армии, переводчицей в штабе.

— Не знаете где?

— В Прибалтике. Я помню разговор на Разрезах, в балагане, той памятной осенью, да, да, отлично помню, такое не забывается. Я тогда глубоко верил, что вашему поколению выпала счастливая доля — штурмовать тайны природы и Вселенной. Мы, люди старшего поколения, смотрели на вас с величайшей надеждой. Еще бы! Вы росли уже при Советской власти и о старом знали не по опыту. Росли в романтическое время, когда на голом месте поднималась такая могучая держава, как наша. Мы вам готовили трамплин для прыжка в неизведанное. И все получилось иначе. Ваше поколение грудью заслонило Родину от нашествия фашистов, и страшно подумать, сколько ученых, исследователей, писателей, государственных деятелей погибло, не успев ничем заявить о себе. Стояли насмерть против танков, направляли горящие самолеты на боевые порядки врага, закрывали собой амбразуры дотов. Мы готовили вам одну судьбу — история распорядилась иначе.

Кореньков задумался, потер ладонью высокий лоб свой и вздохнул:

— К сожалению, у меня нет своих детей, и в этом смысле я чувствую себя одиноко.

— Вы же столько людей спасли! — растроганно проговорил Андреев, понимая волнение доктора.

— Да, да, безусловно, — рассеянно согласился он. — И то, что не дали сделать вашему поколению, сделает другое, только значительно позднее, и жаль, может быть, мне уже не придется это увидеть. Жаль.

— Еще увидите, Андрей Тихонович.

— Вряд ли. Прежде чем рваться вперед, нужно будет привести в норму нарушенное войной. И на это уйдут годы. Кажется, мы с тобой заговорились. Вернешься в Кыштым, поклонись ему от меня. Низко, по-сыновьи…

Слово в слово вспомнил Григорий сейчас этот разговор. Кореньков вышел из палаты, не оглянувшись. И близок был ему этот большой душевный человек.

Света проводила Андреева до машины, проверила, удобно ли его положили. Посмотрела ласково своими карими глазами.

— Напишите мне, а? — сказала она просительно.

— Напишу, — пообещал Григорий и улыбнулся: — Получается, как в песне: «А куда же напишу я, как я твой узнаю путь?»

Света торопливо сунула руку в карман халата и протянула ему бумажку с адресом. Когда все было готово к отъезду и шофер посигналил, давая понять, что вот-вот тронется, Григорий спросил девушку:

— На Урале была?

— Проездом.

— Понравилось?

— Я только из окошка вагона видела. А так красиво!

— Позову — приедешь?

— В гости? — встрепенулась она, хотя видно было: догадалась, почему он так спросил.

— Может, и насовсем.

Света бросила на него быстрый взгляд, признательно улыбнулась, а потом чуть кивнула головой, на миг прикрыв глаза, — приняла предложение.

Машина плавно взяла с места. Света махала рукой, ей махали все, кто ехал в машине. Но лишь один Григорий знал, что махала-то она прежде всего ему и смотрела только на него.

И осталась в польском, еще недавно незнакомом, а сейчас вроде бы даже близком и родном городе Света, нечаянно по-новому обогатившая его жизнь. И он был уверен, что они обязательно встретятся.

А поезд мчался и мчался на восток.

ЭПИЛОГ

Вот и закончилась военная биография Григория Андреева. Могут спросить: не свой ли боевой путь проследил автор в трилогии «Прорыв», «Особое задание», «Трудный переход»? Не является ли Григорий Андреев его двойником? Нет, знака равенства между ними ставить нельзя, хотя автор вложил в образ Андреева много личного и боевой путь у них совпадает: Белосток — Брянские леса — Висла.

В госпитале Григорий пролежал долго. Вещими оказались слова Петра Игонина, сказанные в Люблине:

— Пока тебя ремонтируют — и войне конец.

Вернулся Андреев в родной Кыштым, что раскинулся в синем озерном краю. На войне мечтал учить ребятишек, но жизнь распорядилась иначе — стал он журналистом.

Фамилии многих героев трилогии сохранены подлинные: Курнышев, Васенев, Ишакин, Качанов, Трусов, Малашенко.

Капитан Курнышев впоследствии командовал батальоном вместо Малашенко. Закончил войну в Берлине. Вскоре после победы прислал автору книги из Потсдама свою фотографию с такой надписью:

«Лучшему боевому другу по совместной боевой жизни в дни Отечественной войны.

Помни, дорогой Михаил, боевые годы, проведенные вместе.

4.06.45.

М. М. Курнышев».

Потом я потерял капитана из виду и разыскал только в конце 50-х годов через Управление кадров Советской Армии. Михаил Михайлович к этому времени был уже полковником и собирался в запас. Хотел уехать в Саратов. Переписка, к сожалению, прервалась. Где сейчас Михаил Михайлович, мой командир, не знаю.

Если ему попадется книга «Особое задание», то он обнаружит одно несоответствие: встречи с женой на фронте у него не было. Она состоялась у другого капитана нашего батальона. Но считаю, что автор имел право на такое смещение, ибо трилогия — не мемуары.

Лейтенант Васенев после госпиталя уехал в Марийскую АССР. Лет через пять после войны он написал мне, рассказал, что работает фотографом. Но в дальнейшем связь с ним почему-то оборвалась. Думаю, и лейтенант не обидится на то, что автор кое-что изменил в его военной биографии.

Ишакин погиб во время подготовки прорыва на Берлин. Подорвался на мине, делая проходы в переднем крае.

Судьба Качанова неизвестна. Родом он был действительно из Вологодской области, а по профессии — шофер. Мечтал попасть в танковые войска, но по какой-то причине его туда не отпускали. Вот я и решил хотя бы в книге, но исполнить Мишкину мечту.

У доктора Коренькова настоящая фамилия Сергеев. В Кыштыме автор встречался с его женой, учительницей немецкого языка. С войны доктор не вернулся.

Еще раз хочется подчеркнуть: все три книги — это повести. Автор стремился сполна использовать особенности и преимущества этого жанра. И если говорить об Игонине, Лукине и других героях, то обязательно следует сказать: их образы собирательные. Прототипы обрастали такими чертами характера и подробностями биографий, которые приходилось заимствовать у других людей.

На Брянщине, например, не было партизанского командира по фамилии Давыдов. Зато был прославленный Герой Советского Союза Михаил Дука. Григорий Андреев и автор особое задание выполняли в его отряде. В процессе же работы пришлось привлечь много материала, который не относился к этому реально существовавшему лицу. Отсюда у командира отряда другая фамилия.

Трилогия завершена.

Для автора это была волнительная встреча со своей боевой молодостью. И если сегодняшний молодой человек, прочтя эти книги, задумается над своей судьбой и над судьбой тех, кому выпало в лихие годы трудное испытание, то автор будет счастлив, — значит, он достиг поставленной цели.

Оглавление

  • ВОСПОМИНАНИЯ
  • НАЧАЛО
  • ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
  • ВЫЗОВ В ШТАБ
  • БОЙ У РЕКИ
  • ГРАНИЦА
  • ВИСЛА
  • ВЫЛАЗКА
  • ТРЕТЬЕГО ПИСЬМА НЕ БЫЛО…
  • ПЕРЕПРАВА
  • ПЕРЕПРАВА ПРОДОЛЖАЕТСЯ
  • ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ
  • ГОСПИТАЛЬ
  • ЗЕМЛЯК
  • БУДНИ
  • РАЗГОВОРЫ
  • ВЕСТИ ОТ КУРНЫШЕВА
  • ВСТРЕЧА
  • НА ВОСТОК
  • ЭПИЛОГ Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Трудный переход», Михаил Петрович Аношкин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства