ЗНАМЯ
1
Меж черных сосен, над которыми низко нависло чугунное ночное небо, шло несколько человек в плащ-палатках и шинелях. Они держались тесно, словно несли общую тяжесть. Глухо вздыхал под подошвами мох, шуршала сухая хвоя и палый лист, потрескивали сучья. И только эти негромкие звуки нарушали тишину.
Подполковник Ракитин шел посреди державшихся вокруг него офицеров. Губы его были плотно сжаты. Молчали и остальные. Только когда совсем близко за стволами показался едва различимый силуэт крыши, кто-то негромко сказал:
— Дом лесника.
Ракитин молча повернул к дому. И все пошли за ним: командир полка избрал место для командного пункта здесь.
Ракитин поднялся на крыльцо. Чей-то фонарик посветил ему. Потянув ржаво заскрипевшую дверь, вошел. Пахнуло не́жилью. Кто-то зажег стеариновую плошку, поставил на щербатый, рассохшийся стол. Ракитин сел к нему на колченогую скамью, потянул шнур плащ-палатки, давящий на горло. Отсыревший шнур не поддавался. Ракитин со злостью рванул его. Плащ-палатка с сыроватым хрустом свалилась на пол. Ракитин не поднял ее. Положив тяжелые руки на шершавые доски стола, повел медленным взглядом по остановившимся у порога, бросил:
— Связь! — и, стиснув кулаки и глядя на колеблющийся перед лицом бледный язычок огня, задумался.
Он, казалось, не заметил, как, пошептавшись, вышли все, как немного погодя пришел солдат-связист, продернул через ставень в раму окна провод, поставил на стол телефон и подключил его.
Подполковник сидел неподвижно, чуть наклонив голову. Его сухощавое, с резкими, угловатыми складками лицо, затененное козырьком низко надвинутой фуражки, было таким, каким бывает лицо человека, железным усилием воли сдерживающего нестерпимую боль: оно застыло.
Словно только сейчас заметив стоящий на столе аппарат, подполковник покосился на него. Установлена связь со штадивом, следует доложить командиру дивизии… Он протянул руку к телефонной трубке. Даже взялся за нее. Но не поднял.
Может быть, подождать? Может быть, осталась надежда?
Он опустил взгляд, увидел: вдоль всей столешницы — глубокая черная трещина. Отвел взгляд от трещины. И снова уставился на трепещущий от его дыхания язычок пламени, крохотный, слабый, чуть дунь — погаснет…
Два часа назад случилось самое страшное из всего, что могло случиться с полком Ракитина и с ним самим. То, что страшнее ошибки в бою, страшнее поражения. Ошибку можно исправить, поражение искупить боевым успехом. Но это не выправишь ничем…
Глядя на огонек плошки, Ракитин старался собраться с мыслями. И в беловатом остром пламени, покачивающемся перед его взором, он как бы вновь видел то, что произошло…
С первых чисел ноября, после того как был взят Киев, полк Ракитина беспрерывно наступал, преследуя отходящего противника. Остались позади днепровские кручи, с которых бойцы увидели едва приметную в ноябрьской пасмури колокольню Лавры и черные дымы пожаров. Ушла в сторону асфальтовая лента шоссе, ведущего на Житомир, — дивизия пересекла шоссе и углубилась в беспредельные леса. Ракитин вел свой полк в авангарде дивизии по лесным проселкам, а то и прямо без дорог.
Шли напрямик, быстро. Пришлось оставить обозы, почти всю артиллерию. С батальонами шли только кухни да несколько повозок боепитания и связи.
Быстрый темп наступления, бездорожье и лес не всегда позволяли держать связь с соседними частями. Бывало, что и справа и слева не оказывалось никого. С командованием Ракитин связывался главным образом по радио. И каждый раз, выслушав донесение Ракитина, командир дивизии полковник Холод повторял: «Главное — вперед!» Наверное, то же самое твердил Холоду командующий армией — по слухам, человек крутой и нетерпеливый. Впрочем, и Ракитин требовал того же от своих комбатов.
Вчера рано утром в густом сосновом лесу полк натолкнулся на противника. Ракитин приказал батальонам развернуться для атаки. Но гитлеровцы сами атаковали с нескольких сторон, и очень напористо. Ракитин предпринял несколько контратак, но тщетно. Полк очутился в кольце. Разорвать его не удалось. Ракитин приказал занять круговую оборону.
То, что полк оказался отрезанным, не пугало. По опыту было известно: окружение теперь не то, что в сорок первом. Подтянутся соседи, помогут разорвать кольцо, или противник, почувствовав угрозу где-нибудь на соседнем участке, отступит сам: ведь наступление на него идет по всему фронту.
День прошел без изменений. Когда стемнело, Ракитин получил от комдива радиограмму: «Пробивайтесь обратно, поддержим огнем».
Ракитин принял решение: двумя батальонами, имея заслоны по флангам, прорвать вражеское кольцо, вывести следом повозки, одним батальоном прикрывать отход. Такое решение было подсказано опытом: в окружение попадали и в сорок первом, когда он командовал лишь ротой, и потом, когда уже наступали. Сам Ракитин решил идти с батальонами прорыва: оттуда удобнее управлять боем. С этими же батальонами, в их главных подразделениях, пошел и его заместитель по политической части майор Себежко.
Внезапной для врага атакой и с помощью огневой поддержки извне, которую, как обещал, дал комдив, кольцо удалось разорвать. Но в момент, когда Ракитин уже послал связных с приказаниями штабу, обозу и арьергарду двигаться следом, противник нанес удар по фланговым заслонам и разрезал полк надвое. Ракитин повернул батальоны, бросил в новую атаку, пытаясь выправить положение. Но безуспешно.
Пришлось вновь занять оборону — на этот раз уже не круговую, а сомкнув фланги с соседними частями. Батальон прикрытия остался отрезанным. Но, видимо, он пробивался. Об этом свидетельствовала доносившаяся из лесу, уже из тыла немцев, стрельба. Потом она стихла. А немного погодя радисты Ракитина приняли сообщение из батальона. Комбат докладывал: главный удар немцев пришелся по обозникам. Батальон упорно пытался пробиться им на помощь, но не смог, отбил атаки противника, оторвался от него; комбат намерен скрытно, лесом, пользуясь темнотой, вывести батальон к своим.
Сообщением комбата Ракитин был потрясен. Удар врага пришелся по центру колонны, а ведь именно там знамя полка! Перед началом прорыва Ракитин сам распорядился, чтобы оно находилось там, в месте, которое, полагал он, исходя из прежнего опыта, наиболее безопасно. Охранять знамя было поручено группе автоматчиков во главе с молодым, но надежным офицером — лейтенантом Холодом. Где он сейчас, что с ним? Ракитин запросил по радио комбата. Тот ответил: те, кто были в центре колонны и уцелели, присоединились к батальону. Среди них нет никого из охранявших знамя. Они подтверждают: противник начисто разгромил центр колонны. О знамени не знают ничего.
«Вернитесь, любой ценой разыщите знамя!» — хотел радировать комбату Ракитин. Но сомнение остановило его…
Ракитин нередко колебался, выбирая решение. Не по слабохарактерности или неопытности. Прежде чем отдать приказ, он всегда старался найти все вероятные варианты решения, выбрать лучший. Послать батальон за знаменем в гущу войск врага? Люди пойдут. Но много ли шансов, что они смогут выручить знамя? Однако надо же как-то действовать, что-то предпринять! «Любой ценой…» Но что значит — любой? Загубить батальон? Конечно, потом можно было бы доложить: «Сделал все, что мог». Но разве можно, если ты честный человек, только лишь для своего оправдания жертвовать жизнями, вверенными тебе?
Подтверждая решение комбата, Ракитин радировал ему: «Выходите на соединение с нами». Это было два часа назад. А полчаса назад Ракитин получил от комбата по радио новое донесение: батальон проскользнул лесом мимо еще не успевшего уплотнить фронт противника, вышел к своим в нескольких километрах отсюда и сейчас находится на пути в полк.
Нет знамени — нет полка. Суров воинский закон. Суров и справедлив. Полк расформировывается и все офицеры отдаются под суд, если знамя потеряно по малодушию хотя бы одного человека… Ракитин не искал оправданий. Но кого в полку можно обвинить в малодушии? Его? Нет, он шел впереди не из боязни остаться. Он сделал все, чтобы обезопасить знамя. Но неожиданности и случайности — закономерности войны. Самый точный расчет может подвести: воле и уму командира противоборствует воля и ум врага. Нельзя точно предусмотреть, куда враг нанесет удар. Все это так… Но кто снимет с тебя вину, если ты сам наложил ее на себя?
Еще три часа назад, когда прорыв только что был осуществлен, Ракитин по радио доложил комдиву обстановку. Но о том, что знамени нет, умолчал. Не потому, что хотел скрыть. Он еще надеялся.
Его надежда удвоилась, когда ее разделил Себежко, пришедший к нему сразу после прорыва. «Мы же знаем наших людей, — сказал замполит. — Так запросто они знамени не отдадут. Душой не верю, что у врага оно». — «Я тоже, — ответил Ракитин. — Но ведь факт…» — «Он еще не точен», — возразил замполит.
«Надо что-то предпринимать, но что? Что мы можем сейчас?» — Спрашивая так, Ракитин не рассчитывал, что Себежко непременно подскажет ему какой-либо выход. Но Ракитин никогда не видел ничего зазорного для себя в том, чтобы в трудную минуту посоветоваться, — не только с Себежко, но и с любым в полку…
После этого, очень короткого, разговора Себежко снова ушел в батальоны: «Надо подбодрить людей, а то насчет знамени уже слушок пошел».
А Ракитин, подумав, принял решение, пожалуй, единственное, какое он мог принять.
Самых лихих и ловких разведчиков послал он в лес отыскать место, где враг ударил по центру колонны. Может быть, разведчики найдут лейтенанта Холода или кого-нибудь из его автоматчиков? Может быть, знамя не погибло, не попало в руки врага?
…Гулко прогудел зуммер телефона. Ракитин отвел взгляд от огонька плошки, поднял трубку.
Звонили с передовой: вернулись разведчики.
— Ко мне их!
Положив трубку, встал. Нервными шагами стал ходить — от стола к порогу, от порога к столу. Нетерпеливо поглядывал на дверь.
Прошло несколько минут, и на пороге появился молодой офицер в пестрой трофейной плащ-палатке, с автоматом поперек груди — командир разведчиков.
— Ну? — Ракитин круто повернулся на каблуках к вошедшему.
— Прошли туда, мимо немцев, — чуть опустив голову, стал докладывать разведчик. — Повозка там догорает, кони лежат пострелянные, люди наши…
— Знамя? — перебил Ракитин.
— Там немцев полно. Какие мимо идут, какие шарят на повозках, по убитым… Не подступиться. Мы в кустах поблизости смотрели, по лесу — никого не нашли…
— О лейтенанте Холоде ничего не узнали?
— Нет…
Разведчик стоял, потупив взор, словно считал себя виноватым во всем.
«Послать его снова, приказать разыскать, отбить знамя? — Ракитин тотчас же отказался от своей мысли. — Отбить? Но где оно? Может быть, немцы уже отправили его в свой штаб. Нет, нельзя попусту рисковать людьми».
Не знай Ракитин давно этого офицера, он, пожалуй, усомнился бы: а все ли возможное тот сделал? Но он хорошо знал, что командир разведчиков не побоялся бы самого большого риска, если бы видел, что есть хоть малейший шанс. Упрекнуть его не в чем…
— Можете идти! — Ракитин отвернулся.
Скрипнула дверь. Это вышел разведчик. Из-за двери донеслись невнятные, встревоженные голоса. Расспрашивают… Все в полку одной бедой придавлены.
И что можно сделать? Что? Если бы дали хотя бы приказ наступать! Но его нет. Какая пытка! Какая пытка — знать, что вынужден бездействовать, что ничем не можешь отвести беду…
Ракитину захотелось выйти к офицерам и солдатам, с которыми пришел сюда, — они в сенцах и во второй половине избы. Может быть, виновным считают только его? Э, да что об этом!
Он подошел к столу. Посмотрел на телефон. Тянуть больше нечего. Надо докладывать комдиву.
А докладывать для Ракитина теперь, после того что он узнал от командира разведки, стало вдвое тяжелее. Ведь лейтенант, командир автоматчиков, который охранял знамя и пропал вместе с ним, — сын командира дивизии полковника Холода.
Два месяца назад полковник, старый товарищ Ракитина — они еще перед войной служили близ Иркутска командирами рот в одном полку, — как-то позвонил ему: «Алешка мой училище кончил, к нам попал. Я возле себя хотел устроить, да он бунтует. Хочу, говорит, как все. Возьмешь к себе?» — «Возьму!» — согласился Ракитин. «Но, чтоб Алешка не обижался, — никаких послаблений!» — предупредил Холод. Ракитин, помня это, назначил лейтенанта Холода на должность выбывшего по ранению командира взвода автоматчиков. Лейтенант за короткий срок успел побывать в нескольких переделках. В полку его уже уважали за храбрость, шутя говорили о нем: «Холод, а горяч…» Ракитин без колебаний поручил охрану знамени ему. И вот теперь…
Но что поделаешь? Решительным движением Ракитин взял телефонную трубку:
— Первого.
2
Четыре часа назад, в начале ночи, лейтенант Алексей Холод, завернувшись от лесной сырости в плащ-палатку, сидел вместе со своими автоматчиками, в большинстве такими же молодыми, как он, в окопчике, наскоро вырытом меж сосен в сыпучем, пронизанном твердыми корнями песке. Нескольких он оставил для охраны знамени: повозка с ним стояла среди других повозок позади, на поляне.
…Что затевает враг? Его не слышно, притих. Но он близко, в затянутой сумраком чаще. Первыми его встретят, в случае чего, окопавшиеся впереди. Это солдаты той же роты автоматчиков. И лейтенанту немного стыдно, что он со своим взводом за спиной других. Конечно, всем известно: взвод в резерве. Но вдруг кто-нибудь подумает: «Сынок комдива — потому и позади посажен». Да что поделаешь? Так приказано.
Прибежал связной:
— К командиру полка!
Подполковник Ракитин ждал Алексея Холода около повозок. В разговаривавшем с Ракитиным офицере, лица которого в темноте нельзя было разглядеть, Алексей по мягкому, чуть с хрипотцой голосу угадал майора Себежко, замполита. Наверное, они сейчас вдвоем обходили позиции.
— Вот что, лейтенант, — сказал Ракитин, как только Алексей подошел. — Есть приказ прорываться. Может случиться всякое. Мы решили, — он показал на замполита, — поручить оберегать знамя вам. Лично вам, понимаете?
И уже другим тоном, каким говорил с Алексеем, когда тот был еще мальчишкой, а Ракитин нередко бывал гостем в их квартире в военном городке, сказал:
— Знамя, Алеша, сними, сверни, спрячь на себе. В случае чего — очертя голову не лезь. Отбивайся и уходи со своими хлопцами. Держи их к себе поближе.
— Я пойду с вами?
— Нет. Мы, — подполковник опять показал на замполита, — идем с головными батальонами. Там опаснее. Рисковать знаменем нельзя. Пробьем — пойдете вы. С флангов вас прикроют.
А когда Ракитин кончил, Себежко предложил Алексею:
— Пройдемте к вашим людям, товарищ лейтенант.
Замполит спросил автоматчиков, понимают ли, что каждый из них жизнью отвечает сейчас за знамя, напомнил: «Честь полка в ваших руках». Его слушали молча, отвечали кратко — не говорлив солдат перед боем. Но в самой этой молчаливости и краткости чувствовалось, что слова Себежко, которого хорошо знают все, глубоко ложатся в души.
Недолог был этот разговор… Сразу же после него Алексей осторожно снял знамя с древка и плотно обернул вокруг себя под гимнастеркой туго сложенное, холодящее кожу шелковое полотнище. Теперь он уже не чувствовал себя обиженным. Еще бы! Такое доверили…
С этой мыслью и шел Алексей, сопровождаемый своими автоматчиками. Глухая лесная темнота, темнота осенней ночи, не позволяла видеть даже рядом идущего. Но она вся была наполнена приглушенными, осторожными звуками. Постукивали о корневища, о пеньки окованные колеса повозок. Иногда фыркала какая-нибудь лошадь. Изредка взбрякивала тронутая ненароком лопатка, котелок или подвешенный к поясу запасной диск — кто-то с кем-то столкнулся нечаянно. В такой тьме — не мудрено.
Впереди и но сторонам было тихо. Алексей слышал от других офицеров, что у немцев еще нет сплошной цепи позиций, только огневая связь. Возможно, и удастся выскользнуть из кольца без боя. Ну, а если бой… Алексей Холод не подкачает. Отцу за него краснеть не придется. Выйдет полк из окружения — хорошо бы повидаться с батькой. Отпрашиваться к нему, конечно, неудобно. А вот если приедет в полк… Рассказать ему тогда про сегодняшнее…
Далеко и от этого как-то мягко посыпались выстрелы. Заухали, протяжно отдаваясь по лесу, разрывы. Алексей снял с шеи автомат, вполголоса окликнул своих солдат. Те вразнобой отозвались.
Колонна остановилась. Все напряженно прислушивались. Стрельба и разрывы слышны только впереди. Но вот донеслось еще несколько притушенных расстоянием выстрелов, несколько очередей, и все стихло. Пробились батальоны или вынуждены отходить сюда?
Впереди все более громко звучали голоса. По колонне передают какое-то приказание. Вот дошло: «Ускорить движение!»
И снова постукивают по корневищам колеса и подковы, мягко шелестит под сапогами давно увядшая, скользкая от ноябрьской мокрети трава.
«Значит, противник впереди сбит! — обрадовался Алексей. — Вот и ничего страшного… Но все же будет что рассказать, когда домой вернусь. В окружении побывал. Знамя на себе нес. Написать завтра маме и сестренкам об этом? Нельзя. Военная тайна. Мать еще расскажет Галиной матери — соседям ведь все друг про друга известно. Даже про то, что Галя косы хотела остричь, да раздумала, — и то мать сообщила… Нет, не надо писать. Галя узнает — подумает, что хвастаюсь. Вот если бы сам отец домой об этом написал да до Гали дошло бы — тогда не подумала бы, пожалуй… Конечно, когда после войны встретимся, при случае расскажу ей про сегодняшнюю ночь, так как-нибудь, мимоходом. К тому времени у меня побольше найдется о чем рассказать. Наверное, и на груди блестеть кое-что будет. Не то что сейчас — только комсомольский значок…»
Тусклый прерывистый свет вырвал из тьмы впереди повозку, чешуйчатый ствол сосны, фигуру солдата в плащ-палатке, вставшей горбом. Прутья огня, летящего низко над землей, перехлестнули ночь.
— К бою! — крикнул Алексей. Его голос потерялся в ожесточенной трескотне автоматов.
Стреляли справа, из чащи, оттуда, где фланговый заслон. Неужели заслон смят? Припав на колено, Алексей дал очередь, другую, туда, в гущу леса, откуда выхлестывались огненные прутья. Его бойцы — кто лежа, кто присев — тоже стреляли. А навстречу им из лесной темнотищи все яростнее выметывались трассы огня. Мимо Алексея пробежал, держась за бок, солдат. Охнул, выругался свирепо кто-то позади. Чуть не сбила прогрохотавшая мимо повозка без ездового, прохрапели обезумевшие кони.
Еще очередь, еще!
Оттягивая затвор, Алексей глянул вправо, влево. В прерывистом свете пулевых трасс, стелющихся низко над землей, успел заметить несколько распростертых тел.
Уже? Сколько автоматчиков осталось с ним? Слева лежа стреляет — отсветы выстрелов освещают бровастое, большеглазое мальчишеское лицо — Вартанян, Рядом с ним — еще кто-то…
И это все? Нет, еще кто-то справа… А немцы — все ближе. Уже слышны сквозь автоматную стукотню их перекликающиеся голоса.
Алексей вновь вскинул автомат. И словно за руку дернуло: «А приказ Ракитина?»
— За мной! — крикнул уцелевшим автоматчикам. Ему казалось — на весь лес прозвучал его голос. Но едва ли услышали его бойцы в яростном перестуке автоматов, в рявканье гранат, которые рвались уже близко, вскидывая багровые искры.
— За мной, автоматчики! — еще раз крикнул Алексей и побежал. Мгновенно стало жарко — будто от знамени, плотно обвитого вокруг тела, исходил этот жар.
Алексей впервые бежал не на врага — от него. Но не было стыдно. Подполковник Ракитин и майор Себежко велели поступить именно так. Он не трус. Он спасает знамя.
Не удивился, слыша, что его бойцы продолжают стрелять. Не возмутился, что не выполнили его команды. Понял: прикрывают. Чтобы успел…
Он пробежал всего несколько шагов, и вдруг ноги стали непослушными. «Что это?» — не понял. Споткнулся о какой-то корень и неловко, боком, упал. Резкая, как ток, боль от поясницы ударила по всему телу. «Ранен? Не может быть… Надо позвать!» Он закричал. Но ему только показалось, что закричал. Его голоса не услышал бы никто — даже если бы было совершенно тихо. «Неужели никого нет рядом?» — подумал с ужасом. Припал грудью к земле. Изумился: какая холодная. Только что было жарко, а сквозь шинель, сквозь ткань знамени так быстро проник холод земли. Осень…
Он уже не слышал, как совсем близко кричали встревоженно:
— Где лейтенант?
— Товарищи, где лейтенант?
3
Как быстро прошла ночь! Уже девятый? Ракитин, посмотрев на часы, поднял взгляд к небу. Серое, пасмурное…
Присев на земляную ступеньку, прислонился боком к стене, еще по-свежему гладкой и темноватой, — этот окопчик для его наблюдательного пункта здесь, на опушке соснового леса, отрыли только что. Ракитин пришел сюда сейчас с батальонных позиций.
Из дома лесника, где с ночи обосновался полковой командный пункт, Ракитин, едва начало брезжить, отправился на передовую. Требовалось уточнить, как расположены батальоны, как ведет себя противник. В один батальон он послал начальника штаба. В другой отправился замполит; впрочем, он только перед утром вернулся с передовой. В третий, в тот, что вышел из окружения последним, Ракитин решил сходить сам. Все еще не верилось, что знамя потеряно, но командир этого батальона подтвердил то, о чем уже докладывал.
Когда расходились по батальонам, Ракитин сказал горько: «Теперь нечего ждать. Что солдатам скажем, если про знамя спросят?» — «Правду!» — ответил Себежко. «Но ведь ты сам заботился — дух поддержать!» — «Я и сейчас забочусь. Но надежда была, пока не вернулись разведчики. А сейчас? Солдат правду все равно узнает». — «Это верно», — согласился Ракитин. А Себежко добавил: «Да и негоже нам, коммунистам, правду от людей скрывать, как бы горька ни была! Делу это не поможет, а полк, пока он есть, должен свое исполнять».
На том и договорились.
Будучи в батальоне, Ракитин, выбирая место, откуда можно получше рассмотреть позиции противника, прошел в далеко выдвинутый вперед окопчик. Там сидели два солдата: молодой, почти совсем мальчишка, наверное двадцать пятого года, и старый, с густыми вислыми усами, тронутыми сединой. Старик, как только увидел Ракитина, спросил: «Что же теперь нам, товарищ подполковник?» — «Как что? Воевать!» — ответил Ракитин. «Я не про то, — солдат, видимо, подумал, что подполковник не понял вопроса. — Знамя, говорят, забрали?» — «Это неизвестно…» — и Ракитин замялся. Верные слова сказал Себежко: зачем от солдата правду прятать? Чем позднее узнается горькая правда, тем тяжелее она. «Нет с нами знамени», — признался Ракитин. «Понятно, — вздохнул усатый. — Нам что, все одно — воевать… — добавил: — Конечно, лучше прежнего». В этих словах старого солдата Ракитин почувствовал то, чего, может быть, и не было в них: скрытый упрек себе. И в который уже раз за последние часы спросил себя: «Разве я ночью сделал что-нибудь неправильно?» Нет, он по-прежнему не мог найти в своих действиях никакого просчета. Но сейчас, после разговора с солдатом, он чувствовал себя еще более виноватым перед ним и перед всем полком.
Всю ночь Ракитин ни на минуту не мог сомкнуть глаз, ждал какого-то чуда. Но чуда нет… «Нам все одно», — сказал старик солдат. Нет, и солдату тому не все равно…
«Чем перед людьми оправдаешься? — жестко спросил себя Ракитин. — Ведь не для одного тебя утрата знамени может стать утратой полковой семьи, доброго имени, партийного билета, чести. Кто это сказал: «Если ты потерял честь — добейся славы, и ты вернешь ее, но если ты потерял мужество — ты потерял все»? Эти слова напомнил ему сегодня на рассвете в домике лесника Себежко, перед тем как они разошлись по батальонам. Замполиту не легче. Да и другим. «Добейся славы…» Но дадут ли возможность в деле оправдать себя?
«Да что раньше времени над собой суд чинишь? — попытался ободрить себя Ракитин. — Все равно дальше фронта не пошлют. Да и сочтут ли нас виноватыми? Действовали-то правильно? К тому же полк не на последнем счету… Все это так, но знамени нет! И по-разному это объяснить можно. Может быть, уже сейчас решается наша судьба?»
Внутренне дрогнув, Ракитин поглядел на молчаливый зеленый ящичек телефона, перенесенный сюда из дома лесника и теперь стоящий рядом с ним на земляной ступеньке.
Ночью, набравшись духа, он позвонил полковнику Холоду и доложил обо всем. Тот, выслушав, помолчал несколько секунд. Ракитину подумалось: так не может вымолвить ни слова внезапно оглушенный человек. Потом жестким голосом Холод произнес всего три слова: «Закрепляйтесь на рубежах». Но через полчаса Ракитин понял, что это время понадобилось Холоду, чтобы прийти в себя: Холод позвонил ему сам. И уже не тем суховатым голосом, каким обычно говорил с подчиненными, а тем, каким он, бывало, разговаривал с Ракитиным не по службе, сказал: «Я не хотел торопиться. Но ничего не поделаешь. Доложил наверх. — И уже совсем другим, каким-то просящим голосом добавил: — Насчет Алешки проверь еще раз…»
Но так и не нашлось ни единого человека, который мог бы что-нибудь сообщить о лейтенанте Холоде. Надо бы позвонить полковнику. Кстати, доложить, какие боевые порядки в обороне приняты и о том, что противник ведет себя подозрительно тихо. «Как-никак, я пока еще не рядовой штрафбата, а командир полка, — горько усмехнулся Ракитин. — Обязан докладывать… Но что же с нами будет?..»
Ракитин опустил голову. И тотчас поднял ее. В противоположном конце окопчика, у стереотрубы, двое солдат-наблюдателей. Возле них третий — дежурный связист. Не годится им видеть командира полка таким… Ракитин отвернулся, чтобы солдаты не могли рассмотреть его лица.
Резко прозуммерил телефон. Связист потянулся к аппарату, но подполковник уже взял трубку. Взял, и пальцы его дрогнув, крепко сжали ее: он узнал голос Холода.
— Про Алексея — ничего? — спросил Холод. В его далеком голосе угадывалась слабая надежда и затаенная боль.
— Ничего, — вздохнул Ракитин. — Всех спрашивал… Нет.
Наступило молчание. Ракитину казалось, что он слышит, как тяжело дышит Холод. Впрочем, это мог быть и обычный телефонный шум.
Холод помолчал еще, потом сказал:
— Дано распоряжение… начать расследование.
До боли в пальцах стиснув трубку, Ракитин жадно вдохнул воздух, словно ему вдруг не хватило его. Но ведь то, о чем сказал Холод, не неожиданность. Проговорил, стараясь быть спокойным:
— Что ж… Готовиться сдать полк?
— Нет, — ответил Холод. — Совершенствуйте оборону и готовьтесь наступать.
«Но ведь… словно глыба над головой!» — чуть не выкрикнул Ракитин. Однако сдержался. Холод спросил его о положении на участке полка, о том, как ведет себя противник. Ракитин доложил.
— Усильте разведку и наблюдение, — выслушав, распорядился Холод. — И будьте активны. Если можно продвинуться хотя бы на вершок, продвигайтесь. Не позволяйте противнику вообразить, что инициативу взял он. Его успех временный. Не забывайте: главное для нас — вперед.
В этих словах послышалась знакомая Ракитину страстность, которая, когда речь заходила о предстоящем боевом деле, порой прорывалась из-под обычной невозмутимости Холода. Эта страстность, прежде зажигавшая и Ракитина, на этот раз вызвала у него раздражение. И он со вспыхнувшей вдруг обидой на Холода подумал: «Хорошо тебе говорить: вперед да вперед…»
Ракитин в эту минуту словно забыл о горе Холода, потерявшего сына. Показалось: беда, постигшая полк, упавшая на всех, Холода коснулась только краем, Холод может и не понимать их состояния…
Подстегнутый этой мыслью, в правильности которой он в эти мгновения не сомневался, Ракитин спросил:
— Следователи когда приедут?
— Не об этом сейчас думайте, — голос Холода обрел обычную сдержанность и сухость, — Главное — каждому выполнять свои обязанности. Внушите это всем. Но прежде всего поймите сами.
Сдержав нахлынувшую горечь, Ракитин ответил тихо:
— Понимаю.
4
Когда из лесной тьмы затрещали выстрелы, Вартанян бросился наземь, на упругую хвою. Вскинув автомат, дал очередь туда, откуда летели к нему, скрещиваясь и расходясь, рои огня.
В промежутках между очередями тревожно оглядывался: где товарищи? Где лейтенант?
Но в быстролетном, мерцающем свете немецких пуль, несущихся низко над землей, мало что можно было разглядеть. Пулевые трассы пронизывали ночную темь, а она оставалась такой же плотной.
То, чего не нашли глаза, уловил слух: временами сквозь трескотню вражеской стрельбы прорывался близкий стук автоматов. «Не один я», — ободрился Вартанян.
Улучив момент, словно в пружину собрав тело, вскочил, перебежал к примеченному поблизости пню: как-никак укрытие. Оттуда снова стал стрелять. Но никого из немцев еще не увидел.
Вартанян понимал: патроны следует беречь. Понимал. Но утерпеть не мог. Он был молод и пылок. Лишь три месяца назад ему исполнилось восемнадцать и он получил повестку. Сменил спецовку штукатура на шинель, распростился с родным Ереваном. До сегодняшнего дня Вартанян шел только по пятам врага. Сейчас он впервые столкнулся с ним.
Сменяя диск, спохватился: «Сколько снаряженных осталось?»
Стрелял теперь расчетливее, реже. Но всё бо́льшие усилия требовались, чтобы унять дрожь рук, чтобы оставаться на месте: немцы были уже близко. Сквозь россыпь выстрелов все явственнее доносились резкие команды на чужом языке…
— За мной! — услышал сзади голос лейтенанта. Громко протрещали сучья — кто-то пробежал назад, туда, где лес был темен и тих. Лейтенант? Да, у него же знамя, он не должен рисковать… Все должны оберегать его. Так говорил майор, замполит. В лес за лейтенантом, дальше от немцев! Нет, нельзя! Потом. Лейтенанта надо прикрыть огнем… А почему перестали стрелять остальные? Поспешили за лейтенантом? А! Зачем одному оставаться? Лейтенант велел: «За мной!»
Дав короткую очередь, Вартанян вскочил, повернулся, побежал туда, где две-три минуты назад слышал голос лейтенанта. Бежал, бросался на землю. Снова вскакивал, бежал. Раз, другой больно хлестнуло его по лицу невидимой в темноте колючей сосновой веткой. Мимо, обгоняя, проносились белые, желтые, красные светляки.
Сердце Вартаняна сжимал страх. Страх гнал его. Но это не было трусостью. Конечно, Вартанян, как всякий человек, боялся смерти. Смерти, летевшей ему вслед. Но больше всего в эти секунды страшился он потерять своих, остаться один.
Перебежав открытое пространство, с размаху бросился в куст. Приник к земле. Осторожно раздвинул упругие голые прутья, выглянул.
Немцы все еще стреляют. Загорелась подожженная их пулями повозка, видно: бьется в упряжи раненая лошадь…
А это кто? При неверном, колыхающемся свете горящей повозки увидел: на открытом месте, около крохотной, не выше колена, елочки, лежит в сбившейся к поясу плащ-палатке, лицом в землю кто-то из своих… Лейтенант?
Он! Вон планшетка на боку, торчком, как упал… Убит? Ранен? К нему! Но в рост нельзя. Убьют…
Бешено работая локтями и коленями, Вартанян пополз. Он не замечал, как быстро набухает на груди и в рукавах холодной влагой шинель, как в кровь расцарапываются руки о скользкую от сырости, но жесткую, омертвевшую траву. Плащ-палатка зацепилась за что-то, не пускала. «В-ва!» — он со злостью дернул за шейный шнур, сбросил, снова пополз. Низко, над головой, взвизгивали пули. Каждый раз при этом он ничком припадал к земле. Еще не привык: та пуля, которую услышал, не убьет — пролетела…
Он полз к лейтенанту.
Быстрее пуль, что неслись над ним, летели мысли: «От повозки светло… Немцы тебя видят. А свои ушли. Но еще успеешь догнать. Вернись. Догоняй. Один погибнешь. Вернись!..»
Эти мысли казались убедительными. И он полз. Но все-таки не назад.
Взмокший от пота, добрался до лейтенанта. Тот лежал, неловко скособочившись. Прижавшись щекой к холодной ломкой траве, Вартанян передохнул секунду-другую. Он почти выбился из сил. Над ним, совсем низко, пропороли темноту пули. Не подымаясь от земли, протянул к лейтенанту руку.
Уцепился пальцами за борт лейтенантской шинели, потянул. Какой тяжелый! Мертвый? Пальцы Вартаняна дрогнули. Перевалил неподвижное тело грудью к себе. Торопливо отстегнул шинельные крючки. Сунул руку за шершавое сукно. Нет знамени! А под гимнастеркой?
Спеша Вартанян расстегнул ворот гимнастерки лейтенанта. Рука коснулась тела — и отдернулась: теплое… Пальцы наткнулись на тоже еще теплый, гладкий, упругий шелк. Знамя!
Вартанян потянул полотнище. Оно не поддавалось. Потянул сильнее.
Тело лейтенанта, словно по нему прошел ток, дернулось. Горячие пальцы схватили запястье Вартаняна, как бы отталкивая, но бессильно соскользнули.
Ошарашенный Вартанян отдернул руку. Жив? Да, жив. Слышно: дышит! Что делать? Тащить? Обоих убьют. Один еще можешь уцелеть. Должен уцелеть. Как это так — умереть? Невозможно! Оставить лейтенанта? Нет!..
Ухватил его за рукав. Распластавшись, взвалил на спину. Вцепившись рукой в отворот шинели, ползком поволок на себе. Затылком ощущал слабое, но горячее, прерывистое дыхание…
Ползти теперь было втрое трудней. И устал уже, и тяжесть. Ремень автомата то и дело соскальзывает с плеча. Под бок все время попадает планшетка. Вартанян снял ее с лейтенанта, надел на себя… А стрельба не умолкает. Кто-то из наших обороняется еще? Успеть бы доползти до кустов…
Рука Вартаняна не удержала лейтенанта. Тот тяжело свалился с его спины, глухо простонал.
Так не дотащить. Надо волоком. Вартанян стянул с лейтенанта плащ-палатку, перевалил его на нее. Намотал на руку угол плащ-палатки.
Тянуть по кочковатой, травянистой, сырой земле тяжело. Еще тяжелее оттого, что нельзя поднять головы: пули летят низко, будто прижимают. Проползал два — три метра, останавливался передохнуть: не хватало сил.
…Передышка уже невесть какая по счету. Впереди на миг проглянули в летучих красных отсветах кусты. Далеко еще до них. Если броском, за несколько секунд добежал бы… А ползти…
Смахнув рукавом пот со лба, Вартанян снова ухватился за плащ-палатку, на которой лежал лейтенант.
Хлесткие, щелкающие удары — возле, рядом. Вартанян выпустил край плащ-палатки, прижался к лейтенанту. Вдавился в землю: «Ну, пропал…»
Хлещет, хлещет! Словно железными прутьями. Будто вскрикивает земля рядом. Над затылком — свист, свист, свист.
Дрогнул, дернулся рядом лейтенант. Охнул.
Железный хлёст ушел куда-то в сторону.
Вартанян тронул лейтенанта… Как он обмяк… Не дышит. Протолкнул ладонь под тугой шелк, к телу. Сердце не бьется. «А я — жив…»
Сзади, в стукотне автоматных очередей, раздались громкие крики. «Немцы!» Будто ледяной водой окатило грудь. Сунул руку за пазуху лейтенанту. С трудом, срывающимися пальцами вытянул туго обернутое полотнище. Втолкнул себе под шинель. Она сразу стала тесна. Вспыхнувшее позади пламя ярко осветило уже недалекие кусты. Кто-то отчаянно громко, на весь лес, ругнулся по-русски. Громыхнули разрывы. Гранаты?
Вартанян с разбега влетел в кусты. Их пружинистые ветки словно оттолкнули его. Упал. Соскользнул в засыпанную сырой листвой колдобину. На него свалилось несколько сшибленных пулями мокрых веток.
И как-то сразу все вокруг стихло. Только где-то в стороне еще потрескивали вразнобой, все реже, выстрелы.
Над головой Вартаняна в ветвях, по-осеннему голых, пробегали медленные красноватые отсветы.
Он осторожно выглянул.
Горит все та же повозка. Тускло освещенные колыхающимся дымным пламенем лежат в упряжи убитые кони. Бродят кучками и поодиночке солдаты в приплюснутых касках, в пятнистых плащ-палатках… Шарят в повозках, наклоняются над убитыми. Вот двое не спеша подходят к лейтенанту. Остановились.
Вартанян безотчетно поднял автомат. Но что-то еще удерживало его. Он, весь напрягшись как струна, следил за двумя немцами. Те присели возле лейтенанта на корточки, обшаривают его, перекидываются словами.
Если бы Вартанян мог хорошо слышать разговор этих двух немцев и понимал их речь, он услышал бы:
— Я тебе говорю, Карл, что это их офицер!
— Да? Совсем еще мальчишка. Ты что-нибудь нашел в его карманах?
— Пустяки. Только документы. Отдам обер-лейтенанту.
— А это что за фото?
— Наверно, его девчонка.
— Ого! Мордашка приятная. И косы. Русская Лорелей.
— Можешь взять себе на память о сегодняшнем бое.
— О нет. Ты же знаешь мою Лизхен! В каждом письме она ревнует меня ко всем русским женщинам. Как будто не понимает…
Вартанян слышал, как оба немца засмеялись. Жар ударил ему в голову. Он вздернул автомат.
Но тут чья-то большая рука крепко легла на затвор автомата. Кто-то сзади сказал приглушенным баском:
— Обожди.
Вартанян испуганно обернулся.
— Ты кто?
— Не узнаёшь?
К лицу Вартаняна вплотную придвинулась крупная голова в низко, на самые уши натянутой, кругло растопырившейся пилотке. На широком, мясистом лице блеснули в мимолетном отблеске глаза.
— Дорофеев? — узнал Вартанян повара комендантской кухни.
Дорофеев подтолкнул Вартаняна назад в кусты, и тот послушно отполз с ним.
— У тебя сколь патронов? — спросил Дорофеев.
— Последний магазин вставил…
— То-то. И у меня полторы обоймы. А немцев — прорва. К тому ж у тебя знамя.
Вартанян изумился:
— Откуда знаешь?
— Разглядел…
— А куда пойдем?
Вартанян спрашивал Дорофеева так, как будто тот мог знать больше, чем знает он сам. Он как-то сразу доверился этому неторопливому, скупому в движениях и словах человеку. Повар, а похож на бывалого солдата…
— В лесу своих искать надо, — помедлив, ответил Дорофеев. — Ты, парень, как тебя?..
— Вартанян фамилия.
— Из армян, что ли?
— Да. Ереван…
— Ты, Вартанян, знамя мне дай.
— Нет! Я сам!..
— Ну, пусть сам. Только спрячь получше.
Вартанян уложил знамя на груди понадежнее и так, чтобы поменьше стесняло движения. Дорофеев дождался, пока он застегнул гимнастерку, шинель. Потом сказал:
— Пошли.
5
Они уходили все дальше в темную чащу. Все дальше от врага. Уже неприметен стал позади отсвет горящей повозки. Все теснее смыкались вокруг лес и ночь.
Остановились под толстой, старой сосной. Дорофеев вытер пот со лба. Прислушался. Еще недавно откуда-то сзади доносилась отдаленная стрельба.
Вартанян молча, нетерпеливо переступая, стоял рядом. В темноте Дорофеев не видел его лица. Однако понимал: этот молоденький солдат с надеждой смотрит на него. Но как в такой темнотище разобраться, куда идти? Сообразить надо…
Дорофеев присел. Хрустнули под ним лежалые ветки. Вартанян опустился рядом. Шепотом спросил:
— Теперь куда?
— Это, парень, вопрос… — ответил Дорофеев. — Не видно ни черта, не слышно. Сообразить надо…
Дорофеев молчал. Наверное, думал.
Вартанян ждал.
Непривычные ему запахи осеннего леса — намокшей сосновой коры, прелой хвои, палого листа — тревожили обоняние. Его глаза настороженно всматривались в темноту. Ничем ее нарушаемая тишина…
Что-то невидимое во мраке прошелестело сверху по хвое, с чуть слышным мягким стуком упало наземь. Вартанян вздрогнул.
— Шишка свалилась, — спокойным голосом сказал Дорофеев.
— Сидеть нельзя! — заторопил Вартанян. — Немец придет.
— Пойдем — тоже на него напороться можно.
— Сидеть нельзя! — вскочил Вартанян.
— Знаю, не талдычь! — рассердился Дорофеев. — Сядь!
Дорофеев прислушивался. В скрытых мраком вершинах сосен тихонько прошумел ветер. На лоб и щеки упало несколько холодных капель: начал накрапывать дождь. Он с каждой секундой все слышнее постукивал по ветвям, жухлым листьям, мелко шелестел по хвое. Что же, это хорошо: шаги будут неслышны, идти безопаснее. Только в какую сторону идти? На восток? А где он? Полагаясь лишь на память, Дорофеев прикинул, какого примерно направления держаться.
Встал. Вартанян — тоже. Дорофеев пошел. Ни о чем не спрашивая, Вартанян зашагал за ним.
Вартаняну было страшно. Его пугал ночной лес. Прежде Вартанян знал только парки родного Еревана да сады в его окрестностях. Ему не приходилось бывать в таком дремучем лесу, притом ночью, в опасности. Окажись он в этом положении один — отчаяние охватило бы его и, наверное, он не тронулся бы с места.
Дорофеев ломил напрямик, через хрусткие, раскидистые, скользкие от дождя кусты. Вартанян, боясь отстать хотя бы на шаг, продирался следом. Его шинель, не защищенная плащ-палаткой, о которой он вспомнил только сейчас, набухала от сырости, становилась все тяжелее.
Вартаняну казалось, что шуршание раздвигаемых кустов, которыми они пробираются, слышно на весь лес. Но Дорофеев шел и шел, словно был уверен в безопасности.
Кустарник редел. Идти становилось легче. Дорофеев ускорил шаг.
И вдруг Дорофеев камнем упал наземь, с силой дернул Вартаняна за шинель, свирепо прошипел:
— Тихо!
За кустами пробубнили что-то невнятное. Потом мокро прошумели ветви. Все затихло. Только кропил по невидимым в темноте стволам и голым веткам неторопливый дождь.
Дорофеев тронул Вартаняна за локоть, прошептал, обдав ухо жарким дыханием:
— Давай потихоньку… — Бесшумно поднявшись, пошел. Вартанян — за ним.
Пройдя немного, Дорофеев остановился. Шепнул:
— Слышишь?
— Слышу…
В темноте позади, там, где они только что шли, все отчетливее похрустывало, потрескивало, слышался негромкий разговор. Все эти звуки с каждым мгновением яснее выделялись в монотонном, негромком шуме ветра и дождя.
— Свои? — спросил Вартанян шепотом. — По-русски говорят!
— По-русски? — Дорофеев приблизил лицо почти вплотную к лицу Вартаняна. — По-русски и власовцы и полицаи говорят. — Потянул Вартаняна за высокий куст: — Пропустим…
По ту сторону куста раз, другой прошумели задетые ветки… Двое. Прошли. Остановились. О чем-то вполголоса спрашивают друг друга…
Вартанян весь напрягся в ожидании. И вздрогнул.
— Эй, Казань! — негромко окликнул Дорофеев.
— Кто? — испуганно вскрикнул один из неизвестных. — Ты где?
— Да здесь я! — Дорофеев спокойно вышел из-за куста. По голосу он узнал Галиева, оружейного мастера, человека неразговорчивого, но любящего при случае упомянуть, что до армии он работал на казанском заводе «Пишмаш».
— Повар? — изумленно охнул Галиев. Рядом с ним смутно различалась в темноте длинная фигура его спутника.
— А это кто с тобой? — спросил Дорофеев.
— Связист…
— Какой?
— Прягин, — отозвался длинный. Голос его слегка дрожал.
Дорофеев в темноте не видел его лица, но по голосу припомнил: из телефонного взвода, жилистый такой.
Встретившиеся расспросили друг друга: как оказались здесь? Все четверо находились в центре колонны, когда туда прорвались немцы. Галиев, посланный сопровождать повозки с боеприпасами, был на одной из них. При первых выстрелах — соскочил, залег, начал стрелять из карабина. Израсходовал все патроны. Едва не попал в руки немцев. Но успел вырваться. В кустах наткнулся на Прягина.
— Ну, друзья по несчастью, — сказал Дорофеев, когда все четверо присели вплотную друг к другу под мокрым кустом, с которого капало, — нашего полку прибыло. Артелью веселее идти.
— А куда — знаешь? — усомнился Галиев.
— Не так чтобы очень… — признался Дорофеев.
— Мы с ним, — показал Галиев на Прягина, — сбились. Услыхали вас — я сказал: наши, вместе надо… А то сидели бы, ждали…
— И сейчас полагаю: ждать — самое разумное, — рассудительно заговорил Прягин. — Я тебе, Галиев, пояснял. Ориентироваться нам не по чему. В такой темноте к немцам забрести очень просто. Погибнем.
— Верно говорит, а? — сказал Галиев. — Утра ждать будем?
— Ждать нельзя, — решительно возразил Дорофеев. — Никак.
— Почему никак? — не понял Галиев. А Прягин вставил:
— Отчего же не переждать? Вероятно, наши скоро наступать начнут. Придут сюда. Соединимся без риска…
— А когда это будет? — прервал его Дорофеев. — А ежели фронт постоит?
— Тем более надо действовать осмотрительно…
Галиев снова поддержал Прягина:
— Ждать — правильно! Ночью — куда?
— Ну, вы как хотите, а мы пойдем! — Дорофеев обернулся к Вартаняну. — Верно?
— Пойдем, — не очень решительно подтвердил тот.
— Зачем спешить? — все еще не понимал Галиев.
— А затем, — Дорофеев снизил голос, хотя и так уже говорил, как и все, шепотом. — Время не терпит.
— Почему?
— Потому — знамя при нас.
— Знамя? — изумился Галиев. — У вас?
Дорофеев в двух словах объяснил.
— Ай-ай, дело какое! — забеспокоился Галиев. — Дело такое… Конечно, идти надо.
— Обожди! — перебил Галиева Прягин. — Необходимо взвесить все. Рисковать собой? Пожалуйста. Но знаменем? Не имеем права! Не имеем! — Прягин говорил с жаром, все слушали его. — Я предлагаю спрятать знамя в надежном месте. Самим поискать какой-нибудь хутор, деревню, ну, кого-нибудь из местных жителей. Может быть, через них связаться с партизанами. И ждать. Ждать, пока придут наши. И тогда передать знамя командованию. Мы сможем выполнить свой долг только так.
— Ты кем в «гражданке» работал? — поинтересовался Дорофеев, пытаясь в темноте разглядеть лицо Прягина.
— Странный вопрос! — удивился тот. Его длинная фигура качнулась. — Зоотехником на птицеферме.
— В колхозе?
— Нет, в подсобном хозяйстве… А что?
— Да ничего… Говоришь складно…
— Это к делу отношения не имеет! — с досадой перебил Прягин. — Надо рассуждать с полной ответственностью. Вы что, хотите со знаменем через немецкую передовую пройти?
— А что ж, нам тут в кустах конца войны дожидаться? — сказал Дорофеев. — И без знамени все равно бы идти надо.
— А где гарантия, что пройти удастся? — загорячился Прягин.
— На войне гарантий не дают, — без усмешки ответил Дорофеев.
— Но ведь без пользы погибнем! — стоял на своем Прягин. — А знамя попадет в руки врага. Нам этого не простят. Ни живым, ни мертвым. А сохраним — честь и хвала нам будет, сколько бы времени ни прошло.
Дорофеев чувствовал: слова Прягина во многом резонны. Никто ему не возражает. Может быть, и в самом деле Прягин прав? Но за внешне правильными словами Прягина Дорофеев угадывал что-то такое, чего он никак не мог душой принять.
Помедлив секунду-другую, Дорофеев спросил:
— А ты, товарищ Прягин, знаешь, что с полком делают, если знамени лишился?
— Знаю. Расформировывают. Но ведь это, если по трусости потеряли… А в данном случае никто не виноват. И знамя цело.
— Так про то никто не знает.
— Узнают впоследствии.
— А до того всем в подозрении быть?
— Разберутся…
— Верю. Но сейчас доказать-то нечем. А вдруг и в сам-деле полк разгонят?
— Не все равно, в какой части служить?
— Кому все равно, кому — нет… — Дорофеев повернулся к Галиеву, спросил: — А ты с нами? Решай, раздумывать некогда.
— Почему? — в голосе Галиева чувствовалась растерянность. — Зачем горячка?
— Ну, ладно! — рассердился Дорофеев. — Мы тут все рядовые, я вам не командир. Как хотите, а я в лесу отсиживаться несогласный. К своим пойду.
— Безрассудство! — шагнул к Дорофееву Прягин. — Что, повар, награду за спасение знамени получить рвешься? Идти — авантюра! Я в ней не участник.
— Ну и оставайся, береги здоровье. А ты, Галиев?
Галиев молчал. Для него привычнее было подчиняться, чем принимать решения.
— Идем, Вартанян? — Дорофеев пошел. Сзади о чем-то зашептались Галиев и Прягин. Но Дорофеев уже не слушал. Не хотят — не надо. Даже лучше без таких… Надежнее.
Вартанян поравнялся с Дорофеевым, зашагал рядом. Они прошли всего с десяток шагов, как сзади затрещали кусты. Кто-то спеша догонял их. Вот догнал, тяжело дышит. Галиев?
— А где напарник твой? — спросил Дорофеев.
— Остался! Сказал — пропадете.
«Один-то скорее пропадет», — хотел ответить Дорофеев, но сзади снова затрещали кусты, встревоженный голос приближался, звал:
— Галиев! Галиев!
— Не ори! — вполголоса проговорил Дорофеев, останавливаясь. — Тут твой Галиев.
Их догнал запыхавшийся Прягин. Никто ни о чем не спросил его.
…Шли плотной цепочкой, в затылок — так легче пробираться кустарником. Последним, осторожно переставляя длинные ноги, шагал Прягин, перед ним, чуть прихрамывая, Галиев, затем Вартанян, впереди всех Дорофеев. Никто не назначал и не выбирал его командиром. Никто не знал, что Дорофеев, прежде чем его как искусного повара определили по специальности, долго, с самого начала войны, служил рядовым в стрелковой роте, повидал всякого, солдат тертый. Но как-то так получилось: все шли за ним, слушались его, верили ему.
Вартанян старался шагать след в след Дорофееву. Видел в двух шагах впереди себя широкую дорофеевскую спину, едва различимую на фоне ночной черноты, — и от этого на душе было спокойнее. Худо, если бы пришлось идти этим страшным ночным лесом одному. Куда пришел бы? Что могло бы случиться?
На ходу Вартанян уже несколько раз совал руку за пазуху, словно желая еще и еще раз убедиться, на месте ли знамя, хорошо ли лежит. Пальцами ощупывал скользкий шелк с шершавинками шитья, невольно старался угадать, буквы какой надписи трогает. «За нашу Советскую Родину!» — на одной стороне. А на другой — «Ордена Красного Знамени стрелковый…»
Все еще будто не верилось Вартаняну, что у него под гимнастеркой, на сердце, — святыня полка. Раньше он видел знамя только издали. Не помышлял, что когда-нибудь придется прикоснуться к нему. С каким трепетом смотрел на знамя Вартанян, присланный в числе других новобранцев для пополнения в стоявший на формировке полк! Как подтягивался весь, когда проходил мимо штабной землянки, возле которой стояло завернутое в чехол знамя, а рядом неподвижный, словно окаменевший, часовой. Ладонь Вартаняна сама поднималась к пилотке, и ноги сами переходили на чеканный шаг. Потом, когда все новобранцы прошли первичное обучение, Вартанян принимал перед знаменем присягу: «…Клянусь… до последнего дыхания быть преданным…» А незадолго до отправки на фронт Вартаняну, попавшему в состав полкового караула, довелось стоять часовым у знамени. Строго и гордо смотрел он на проходивших мимо бойцов. Те отдавали честь, и Вартаняну казалось: они отдают ее не только знамени, но и ему.
Давно уже затих шелестевший ветвями ветер. Перестал накрапывать дождь. Все явственнее различались очертания разлапистых оголенных кустов орешника, которыми они сейчас продирались, прямых стволов сосен впереди, их лохматых крон, смутно, но все более приметных на фоне ночного неба. Расходились тучи или уже приближался рассвет? Раза три-четыре Дорофеев останавливался, прислушивался: где-то справа временами прокатывалась отдаленная пулеметная стрельба. Она вспыхивала быстро и так же быстро гасла. Однажды слева донесся рокот мотора — танк или тягач? И чей?
Слушая эти звуки, Дорофеев все больше сомневался: правильно ли взято им направление? Идут они уже часа три. Может быть, он ведет всех не к своим, а, наоборот, к немцам в тыл? Или вдоль передовой… А это особенно рискованно: каждую минуту можно натолкнуться на врага.
Дорофеев обрадовался, когда услышал впереди несколько довольно далеких, но гулко прокатившихся по лесу разрывов. Ухом бывалого солдата определил: именно разрывы, а не выстрелы. Свои голос подают? Или немцы? Кто бы ни стрелял — передовая там.
Дорофеев ускорил шаг.
Вошли в густой, молодой ельник. Уже заметно светало. Острые силуэты елок из черных становились серыми, серовато-зелеными, зелеными. Небо открывалось ясное: предрассветный ветерок увел ночные тучи, предварительно вытряхнув из них нещедрый ноябрьский дождик, последыш осенних дождей. Воздух был напоен тем бодрящим, арбузным запахом, которым всегда пахнет лес после дождя, на рассвете. В мягком свете прозрачного утра все виднее становилось, что на юных, по плечи человеку, елочках, на их мохнатых лапках стеклянными бусинками густо висят капли недавнего дождя.
Земля под елочками была хотя и влажная, но плотная, густо покрытая увядшей травой.
— Привал надо… — попросил Галиев, прихрамывавший все сильнее.
— Перекур! — объявил Дорофеев, опускаясь наземь. Присели и остальные.
Плотная хвойная стена надежно скрывала их. Снимали сапоги, выкручивали портянки, переобувались. Попытались закурить, но не смогли: спички Дорофеева отсырели, у остальных огня не нашлось. Возбужденные непрерывным ощущением опасности, казалось, не замечали ни холода, ни усталости. Только Галиев морщился, как от боли, да Вартанян ежился, постукивая сапогом о сапог, грел дыханием пальцы. Дорофеев пошутил:
— Что, брат? У вас, поди, еще и сейчас босиком ходят? Тут тебе Житомирская область, не Ереван.
— Ереван? Там такого леса нет! И не надо! — в сердцах, дернув головой, ответил Вартанян.
Дорофеев хотел отпустить еще шуточку. Но замолк на полуслове: близко, все громче слышен автомобильный мотор. Дорофеев тревожно махнул рукой, все припали к земле. Мотор проревел рядом. Дорофеев успел заметить: за вершинами елочек, всего в каком-нибудь десятке шагов, промелькнули желтоватая кабина грузовика, огромный кузов и над ним, в ряд, немецкие каски. Следом за этим грузовиком — еще, еще, еще. Грузно тряслась земля. Несло бензиновой гарью.
Прошла последняя машина. Дорофеев приподнялся. Еще дрожала над его головой вершина елочки. С ее хвоинок на рукав шинели скатывались капли-бусинки.
Дорофеев перевел дух. «Ну и угораздило нас…»
— Уходить немедленно надо! — беспокойно вертя головой, проговорил Прягин, встал; медленно, опершись прикладом оземь, поднялся Галиев. Порывисто вскочил Вартанян…
— Куда? — остановил всех Дорофеев. — Обождите, посмотрю. — Согнувшись, скользнул туда, где только что прошли грузовики. Все снова сели.
— Завел нас повар-командующий! — проговорил Прягин, когда Дорофеев скрылся за елочками. — Надо обратно поворачивать.
— А куда? — с тревогой оглянулся по сторонам Галиев. — Позади — немец, тут — тоже…
Вартанян большими, широко открытыми черными глазами напряженно смотрел вслед скрывшемуся за елочками Дорофееву. Сунул руку за борт шинели, потрогал тугой шелковый сверток.
Качнулись елочки, показался Дорофеев.
— Дорога тут. Проселок. Мы почти на ней сидели. Давайте мигом через нее.
— А потом в каком направлении? — недоверчиво спросил Прягин.
— На восток. Так вернее.
— Где восток? Запад где? — медленно, как все, что он делал, развел руками Галиев. Показал на лейтенантскую планшетку на боку Вартаняна: — Карта есть?
— Нету… Командирам взводов не выдают, — за Вартаняна ответил Дорофеев.
— А компас?
— Видишь? — Дорофеев ткнул пальцем в планшетку, показывая на оставшийся от компаса полуоборванный ремешок. — Да ничего. В лесу по деревьям понятно. Учили вас, поди? — Дорофеев решительно махнул рукой. — Заседать некогда. Рванем через дорогу, пока немца нет. Быстро!
Следуя за Дорофеевым, торопясь, прошли меж елочек. Перебежали пустынный проселок, поперек рубчатых автомобильных следов, отчетливо отпечатавшихся на влажной земле.
За проселком был такой же густой ельник. Его проходили почти бегом — побыстрее уйти от дороги. Вскоре ельник кончился. Начался смешанный лес: береза, сосна, все чаще меж деревьев раскидистые, уже давно голые, черные кусты орешника.
Дорофеева тронули за рукав. Это Вартанян. Он тревожным взглядом показал вправо. Дорофеев увидел: качнулась вершина одного орехового куста, другого…
— Ложись! — шепотом скомандовал Дорофеев. — К бою!
Но сам не залег. Пригнувшись, пытался рассмотреть, кто там, за орешником. Вот снова качнулись ветки, хрустнул валежник, фыркнула лошадь. Какой-нибудь немецкий обозник? Не страшен. Но лучше не подымать шума…
Дорофеев уже хотел дать товарищам знак: уходить тихо. Но приметил меж черными оголенными кустами идущего человека, за ним в поводу — двух лошадей. Желтоватая плащ-палатка, шинель… Наш! Как его сюда занесло? Окликнул негромко:
— Эй, солдат!
Ведущий лошадей обернулся, выпустил повод. Лошади не отошли от него ни на шаг. Перекинул в руки висевший на плече карабин. Из-под капюшона плащ-палатки, из-под косматых с сединой бровей глянули настороженные глаза.
Дорофеев вышел из-за куста.
Глаза солдата округлились. Он опустил карабин. Величайшее изумление выразилось на всем его лице — в глазах под косматыми бровями, в многочисленных стариковских морщинках, в больших, обвисших усах. Он растерянно пошевелил губами, наконец произнес:
— Кого бачу… Повар наш?
— Повара все знают, — Дорофеев подошел ближе. — Однако и ты мне знаком. Вот только фамилию запамятовал.
— Ну як же? Сагуляк я. С обозу, — напомнил солдат. — У вас же на довольствии…
— Как сюда попал?
Сагуляк повесил карабин обратно на плечо, снова взял в руки повод.
— Як и вы… Коней с под огня угнал. А вражина наступае. Дило погано. Я — дали, в лис. Ихаты не можно, подвода застряла. Я ее ветками замаскирував, Гнедка та Лыска выпряг…
— Куда же ведешь?
— А подальше от бою, да своих шукать.
— Как это тебя немцы не пошукали с твоим хозяйством? Сберег тебя конский бог, что ли?
— Який там бог… — Сагуляк улыбнулся в усы. — Я тихесенько, где дороги нема. А теперь мне веселийше с вами.
— С нами-то с нами, только ты свое поголовье оставь. Влипнем с ним.
— Ни. Коней не можу покипуть. Они за мной закрепленные.
— Да пойми ты, чудак! — рассердился Дорофеев. — Тут и без твоих коней пропадешь. Немцы кругом.
— Та де ж? — Сагуляк оставался невозмутимым. — Я нимца знаю. Два года под ним прожил. У нас на Черниговщине тож лесу богато. Нимець по дороге — то да. А в чащобу — ни. По ней я с конями пройду.
Подошли остальные.
— Зачем твой конь? Чтоб немец увидал, да? — вмешался Вартанян. — Я знамя несу, а ты — конь!
— Знамя? — не понял Сагуляк.
Ему объяснили.
— От оно що… — Сагуляк понимающе качнул головой. — Це дило ответственно, розумию… Но мабуть, и с конями пройдем.
— Маньяк! — бросил Прягин.
— Ты мэне не лай! — обиделся Сагуляк. — Я за коней отвечаю. А за знамя — не менш вашого, як положено, по присяге.
— Ну, вот что: оставь лошадей и пошли.
— А ты мне командир, чи шо? — смерил Дорофеева взглядом Сагуляк. — Я тильки командиру транспортного взводу товарищу старшине Барабанцу подчинен. А его приказ: берегти коней, як самого себе. Так я себе сберегу, а коней — ни? Шо тогда старшина скаже?
— Демаскируешь нас, не понимаешь? Черт упрямый! — не выдержал Дорофеев.
— И ты мэне, товарищ повар, тоже не лай. — Сагуляк оставался невозмутимым. — Я же не лаю…
Дорофеев оборвал:
— Хватит разговоры разводить. Или с нами идешь или с лошадьми.
— И с вами, и с конями.
Сколько ни убеждали Сагуляка Дорофеев и остальные, он стоял на своем. В конце концов Дорофеев вышел из терпения и приказал Сагуляку не путаться со своими лошадьми возле них. Он с Вартаняном, Галиевым и Прягиным двинулся дальше. Оглянулся. Сагуляк, с лошадьми в поводу, стоял, молчаливо провожая уходящих взглядом.
Когда прошли немного, Вартанян, шагавший рядом с Дорофеевым, воскликнул:
— Ай, старый, упрямый!
Дорофеев посмотрел назад. Шагах в тридцати следом шел Сагуляк, ведя в поводу своих лошадей.
— Конь большой, немец увидит, все пропадем! — загорячился Вартанян. — Какой человек, этот Загуляк, а? Несознательный, да? Давай — одного коня, другого коня: два патрона всего надо… — Вартанян порывисто тряхнул автоматом.
Может быть, в предложении Вартаняна и был резон. Но Дорофеев сказал:
— Незачем шум подымать. А патроны для немца побереги.
6
Сорока вскрикнула над самым ухом. Саша испуганно открыл глаза. Черно-белые перья мелькнули за хвоей, пропали. Саша глянул вниз. Нет, никого…
Внизу сквозь жидкий, серый туман проглядывают макушки оголенных кустов, крохотных молодых березок… Еще рано. Только светает. Холодно. И как хочется спать… Саша поерзал, глубже втискиваясь спиной в дупло березы, на ветвях которой сидел. Натянул на голову воротник старенького, еще детдомовского бушлатика. Поудобнее поджал ноги, упер их в толстый, в серых наростах, сук. Закрыл глаза, пытаясь вздремнуть.
Ночью Саша спал плохо. Первый раз за тринадцать лет жизни ему пришлось провести одному ночь в лесу. Еще и сейчас в душе мальчика пошевеливались неулегшиеся страхи. Прежде он знал совсем другой лес, лес его довоенного детства.
…Ясное летнее утро. Он рядом с отцом в кузове грузовика, полного принаряженными, веселыми людьми: выехал на массовку завод «Электросила», где работает отец. Проехали длинным Охтенским мостом через сверкающую под солнцем Неву, вот последние кварталы, железнодорожный переезд — и уже по сторонам дороги — веселая зелень. Летят машины, летит с ними песня: «Каховка, Каховка, родная винтовка…» Саша тоже поет вовсю… А потом они с отцом забираются далеко в березняк, находят большущий, с тарелку, груздь…
Каким давнишним все это кажется теперь!
Позапрошлым летом уже не было поездок в лес.
В первый же день войны отца призвали. Сашу он отвел в детдом, потому что оставить его было не с кем — Сашина мать умерла, когда он был совсем маленьким. Вскоре детдом эвакуировали в Краснодар. Но туда пришли немцы. Они оплели ограду детдома колючей проволокой, у ворот поставили полицая.
Когда немцев погнали, они погрузили детдомовцев в эшелон. Ребят то размещали в каком-нибудь городке, то вновь загоняли в вагоны. Недавно их выгрузили где-то за Киевом и повели по шоссе. На ночевку остановились в придорожной деревеньке. Ребят поместили в хате, вповалку на раскиданной по полу соломе. А утром оказалось, что немцев нет.
Ждали — вот-вот придут красноармейцы. Сердобольные хозяйки снабжали ребят картошкой и молоком. Прошло несколько дней. А вчера утром в деревню снова явились немцы.
Саша не хотел больше оставаться у немцев. Решил убежать, найти партизан. Тайком выбрался из деревни, поспешил в глубь леса… Шел, как полагал, на восток. Стало темнеть. Когда-то Саша читал, что путешественники в дебрях устраивались ночевать для безопасности на деревьях, привязывая себя к ним… Саша взобрался на старую, раскидистую березу, с большим дуплом высоко над землей, втиснулся спиной в него — даже привязываться не пришлось.
…Саша вновь открыл глаза. Пошевелил затекшими ногами. Какой уж теперь сон… В лесу посветлело. Меж стволов берез, уже давно лишенных листвы, видно далеко… Внизу почти растаял туман. Надо спускаться и идти. Ночью сквозь сон слышалось, как где-то стреляли пушки. Там фронт, идти надо туда.
Но где это, в какой стороне?
Его внимание отвлеклось на черно-сизого крупного жука, неподвижно сидящего в складке бугристой старой коры у края дупла. Неужели еще не заснул на зиму? Саша тронул жука пальцем. Тот свалился куда-то вниз.
Резкий сорочий крик заставил Сашу вздрогнуть. «Ой, кто это? Немцы!» Вот промелькнул меж берез один, второй, третий…
Саша в страхе зажмурил глаза.
Но тотчас же открыл их. Немцы все ближе. Переднего уже можно разглядеть… Погоны, пилотка, распяленная на широкой голове. А шинель — такая, как у красноармейцев! Но в Красной Армии не носят погон.
На пилотках красные звездочки! Значит, правда, что у красноармейцев теперь погоны? Ну да, он же слышал об этом…
Свои!
Саша от радости чуть не вывалился из дупла, ухватился за ветку, она дрогнула…
А его уже заметили. Передний, большеголовый, в натянутой на уши пилотке, смотрит на него, говорит:
— Что за птица? А ну, слазь!
И вот Саша уже стоит посреди обступивших его бойцов и, торопясь, рассказывает о своих злоключениях.
— Что же нам с тобой, парень, делать? — спрашивает командир.
— Как — что? — не понимает Саша. — Я с вами!
— Нельзя тебе с нами.
— Вы в разведку идете?
— Куда бы ни шли…
Саша понял: боевое задание — военная тайна. Ну, что ж… Если здесь, в лесу, эти бойцы, значит, немцев тут нет. Пусть только покажут дорогу. Он сам дойдет до своих.
Но и командир, и остальные почему-то переглядываются, молчат. Наконец самый старый, с сивыми усами, держащий под уздцы пару лошадей, медленно говорит:
— Негоже хлопчика одного покидать.
— Совершенно верно! — подхватывает другой, тот, что выше всех, с жилистым лицом, с какими-то не то жучками, не то молниями на погонах. — Мы обязаны о мальчике позаботиться. Ребенка подвергать опасности нельзя. Нельзя идти дальше, пока не пристроим его. У местных жителей хотя бы…
— А где они, жители-то? — возражает командир. — Время тратить… Что, Прягин, не знаешь? Спешим.
Совсем молодой боец, у которого шинель странно оттопырена на груди, и на нем почему-то командирская планшетка, большеглазый, чернявый, по лицу — нерусский, наверное с Кавказа, возбужденно размахивая руками, предлагает:
— Пусть мальчик с нами! Нельзя бросать. Кричать будет. Плакать будет. Немец услышит. Его возьмет, нас искать пойдет…
— Не стану я плакать! — обижается Саша. Но чувствует, как глаза набухают слезами.
— Ай, ай, что делать? — медленно покачивает головой до этого не проронивший ни слова, устало прислонившийся к стволу березы солдат. На его смугловатом, скуластом, уже немолодом лице, в черных глубоко посаженных глазах Саша видит явное сочувствие. Впрочем, как и на лицах других. И он снова повторяет:
— Я с вами!
— Ты-то с нами, да как мы с тобой? — говорит старший, озабоченно переглядываясь с товарищами. — Нам, может, воевать придется. Мы же в немецком тылу, понял?
— Ну и что ж?.. Я пионер! Не испугаюсь.
— А глаза уже мокрые… — усмехается старший. — Задал ты нам, пионер, задачу со всеми неизвестными…
— Куда же дытыну кинуть? — снова говорит сивоусый. Он обращается к старшему: — Возьмем его, товарищ Дорофеев! Мабуть, выйдем, або пристроим по дорози.
— Не для детей прогулка… — хмурится старший. — Мало ли что…
— Та ничего! — стоит на своем сивоусый. — Хлопчик крепкий. А сморится, я его на Лыска посажу, Лыско у мене смирный.
— Я пешком! — спешит заявить Саша. — Я, как все. Возьмите меня!
— Учтите! — снова говорит товарищам солдат с жучками на погонах. — Мы принимаем ответственность за ребенка. Мы не имеем права рисковать его жизнью. И уже не можем оставить его на произвол судьбы!
Солдат говорит еще и еще… Остальные молчат. Саша тоже. Он с трепетом ждет решения. Как и солдаты, он смотрит на старшего. А тот, наклонив крупную круглую голову, плотно обтянутую пилоткой, тоже не говорит ни слова, в раздумье разглядывает Сашу.
— Ну, ладно! — наконец соглашается старший. — Там будет видно, а пока держись с нами, солдатский сын.
Саша чуть не подпрыгивает от радости.
Молодой чернявый боец кладет руку Саше на плечо, улыбается. Заглядывает ему в лицо большими, черными, слегка выпуклыми глазами, говорит, не совсем правильно произнося русские слова:
— Тебе как имя? Саша, да? Вартанян моя фамилия. Будем знакомы. Держись со мной, ничего не бойся.
Саша смахивает со щеки изобличающую слезу:
— Я не боюсь. Я не маленький.
7
«Все по-прежнему…» — Ракитин отвернулся от окуляров стереотрубы, скользнул взглядом туда, куда смотрел только что, — широкая прогалина с редкими рыжими кустиками, серая в пасмури осеннего дня. За нею — зеленовато-бурая полоса лесной опушки. Там — противник. Затаился, молчит…
Бездействие томило. В бой бы!.. Все легче, чем вот так судьбы ждать. Победителей не судят!.. Но приказ — стоять…
Неподалеку поскрипывала под железом, с глуховатым шумом сыпалась земля. Невидные за поворотом окопа два сапера рыли блиндаж для полкового НП. Их лопаты словно в сердце Ракитину врезывались: «А вдруг долго простоим?»
Необходимость в разгар наступления стать в оборону Ракитин и без того посчитал бы неудачей. Но после того, что произошло минувшей ночью, бездействие ощущалось как несчастье. Если бы можно было хоть что-нибудь предпринять сейчас!
Звук лопат, вонзающихся в глинистую землю, прервался. Видать, саперы устроили перекур. Ракитин вслушался в разговор.
— Сегодня кончим?
— Надо.
— Значит, вскорости вперед двинем. Бесперечь так: кончил блиндаж — шагом марш.
— Скорее бы… Вдарить, пока немец закрепиться не успел.
«Каждый наступлением живет, — подумалось Ракитину. — Еще бы: к границе приближаемся… Но знают ли эти саперы о том, что случилось? Конечно…»
Все больше томило душу чувство вины, вины, которую еще с ночи Ракитин положил на себя. Вины не перед законом. Нет — перед этими двумя саперами. Перед старым солдатом, с которым разговаривал утром, перед всеми в полку.
Снова заскрипела земля под лопатами. Ракитин рассеянно слушал. Смотрел за бруствер, в серое осеннее поле. Мысли бежали беспорядочно, вразброс…
Полсуток прошло, как ни об Алексее, ни о знамени ничего не известно. А вдруг Алексей цел и знамя сберег? Ну, а если вместе со знаменем в плен попался?.. Как узнаешь? Такое лучше и не знать! Тем более отцу. Вдвое горше ему будет. И не только отцу. Если сплоховал Алексей, на весь полк пятно. «Да как я об Алексее так думать могу? — остановил себя Ракитин. — Не такой он парень…» — и, устыженный, поспешил перейти мыслями на другое.
Хорошо, если подбавят артиллерии, — будет чем сбить противника с обороны. Цели за день разведать надо. Наступать-то есть с кем. После ночи недосчитались только двадцати семи: Алексея, пятнадцати его автоматчиков, одиннадцати обозников.
Двадцать семь… А разве это мало?.. Кого винить в том, что их нет? Себя — недоучел чего-то?
Сотни похоронных подписал Ракитин с тех пор, как стал командиром полка. Но он так и не привык спокойно относиться к потерям. Можно пополнить полк, но ведь людей близким не вернешь. Вот Холоду — разве заменить сына?.. «А крепкий он человек…» — вспомнил Ракитин свой утренний разговор с Холодом, когда сказал тому, что Алексей так и не найден, и в ответ услышал в телефонной трубке твердый голос: «Улучшайте позиции. Будьте активны». — «Что ж, будем активны, — с горечью ответил мысленно Холоду Ракитин. — Полк хочет наступления. Но…»
Тревога и боль с новой силой сдавили сердце, и мысли, как по кругу, вернулись к тому, от чего никак не могли уйти. Ведь полк существует, пока цело знамя…
«Пока цело знамя…»
Ракитин смотрел на унылое поле перед окопом, на дальний, по-осеннему тусклый, враждебный лес — и виделись ему другие поля и другой лес…
Летом сорок первого, в Белоруссии, пройдя топкие болота, пробившись через немецкие позиции, они на рассвете вышли к своим. На окруженной соснами поляне собрались все, кто уцелел.
От полка тогда осталось совсем немного: не набрать и двух взводов, из комсостава — только он и Холод, тогда еще командиры рот, да вынесли бойцы на плащ-палатке тяжело раненного комиссара. И когда комиссара положили на траву, он спросил хрипло: «Знамя?» Подошел богатырского вида старшина в разодранной гимнастерке, из-под которой густо белели бинты. Сунул руку себе за пояс, вытащил знамя и, присев, развернул на измятой траве то самое знамя, под которым потом полк воевал два с лишним года, до вчерашней ночи… И каждый подходил и трогал ярко алевшее среди сочных лесных трав полотнище, словно хотел убедиться: знамя — с ними. И Ракитин подошел тоже и дотронулся до полотнища — в темноватых потеках, набухшего от болотной воды. «Да только ли от воды?» — подумал он тогда. Это полотнище впитало в себя пот и кровь нескольких сменявших друг друга знаменосцев, из которых в живых остался лишь последний — многими пулями продырявленный старшина… В том влажно потемневшем полотнище знамени были пот и кровь всех тех, кто шел сомкнувшись вокруг него. Надежда и боль, ярость отчаяния и железная стойкость, общая для всех правда и совесть каждого, незыблемая вера в победу и готовность вынести всё — были олицетворены в том алом шелке, расшитом цветными нитями и золотом… И он с особой остротой вспомнил сейчас, о чем подумалось ему тогда: а ведь есть, пожалуй, почитающие себя здравомыслящими люди, которым не понять: как можно ради куска шелка не пожалеть своей жизни. Но кому не понять? Только тому, кто видит в нем лишь кусок шелка, а не то великое, ради чего шли когда-то люди под топор палача, на баррикады, идут и будут идти на любые лишения, под пули. То, во имя чего жили и живут и Ракитин, и все, кто заодно с ним. И что по сравнению с этим великим личная судьба? Но ведь великое это — в каждой, даже самой незаметной судьбе. Так разве можно отделять?
Приглушенная расстоянием, плавно простучала длинная пулеметная очередь. Ракитин прикинул: на правом фланге. Перебив ее, рассыпалась вторая. Зачастили автоматы.
Стрельба разгоралась.
— Седьмого! — приказал Ракитин связисту.
— Нет седьмого! — доложил телефонист. — На передовую ушел.
— Кого-нибудь из офицеров.
Через несколько секунд телефонист передал Ракитину трубку:
— Третий.
«Третий» — позывной Себежко. Как кстати, что замполит сейчас оказался в том батальоне!
— Что там? — спросил Ракитин в трубку. Ему ответил ровный, как всегда мягкий, слегка хрипловатый голос Себежко:
— Выдвинули боевое охранение в кусты, а там немцы, оказывается. Вот и завязалось. Пришлось туда еще людей подкинуть. Противника отжимают к опушке.
— А где седьмой?
— К себе на правый пошел.
— Вот что! — с неожиданной для самого себя решимостью проговорил Ракитин. — Как дам команду — пусть седьмой действует всем хозяйством. Проследи. О готовности пусть доложит.
— А восьмой и девятый? — Себежко имел в виду командиров других батальонов.
— Прикажу — поддержат.
— Разве уже все готово? — в этих словах Себежко Ракитин уловил что-то такое, что обеспокоило его. Себежко недоволен? Чем? Допытываться не стал.
— Так действуйте! — вместо ответа повторил он. Тотчас же велел телефонисту вызвать поочередно остальных комбатов и артиллерийских командиров.
Отдавал распоряжения, но обычно присущего чувства уверенности в правильности их не было. «Разве уже все готово?» — этот вопрос Себежко все еще звучал в ушах.
Утром Себежко сказал ему: после того что случилось ночью, солдаты на немца еще злее, спрашивают, скоро ли наступать. «Рано, — ответил Ракитин, — не подошла артиллерия». «Ты сам говорил это замполиту. Так почему теперь отдал такой приказ?» — спросил себя Ракитин.
«Но я выполняю указание комдива использовать любые возможности… Не пожалею ли, что не сделал всею, чтобы оправдать себя и всех? А разве сейчас такие возможности есть? Ведь без достаточного артогня наступление не удастся, даже если один батальон и продвинется. Ведь именно об этом предупреждает Себежко. Да я и сам знаю!.. Но что ж, сидеть сложа руки? Делать что-то надо!.. Да, но посылать людей в бой лишь для собственного успокоения: сделал все возможное? Ведь на неподавленные артиллерией огневые точки не сам пойдешь — солдаты».
Стрельба на правом фланге погасла.
Почему? Продвижение застопорилось? Или, наоборот, оно удачно?
— Вас, товарищ подполковник!
Вызывал командир правофлангового батальона — того, где сейчас Себежко. Комбат доложил: взвод, назначенный в боевое охранение, продвинулся к опушке. Передовые посты противника отошли. Батальон, как приказал Ракитин, занял исходное положение, готов подняться.
Осталось дать приказ. Но Ракитин медлил.
Прошло еще несколько секунд. В мембране послышался нетерпеливый голос комбата:
— Какие будут указания?
Медлить более было нельзя. «Себежко прав», — еще раз сказал себе Ракитин и проговорил твердо:
— Остановитесь на исходных.
8
Напрямик, обходя лишь поляны и болота, шли вереницей по лесу пятеро солдат и мальчик.
Давно остался позади березняк, в котором нашли Сашу. Сейчас продирались сквозь густой, давно голый, мокрый лозняк. Шедшему последним Сагуляку чаще, чем другим, приходилось нагибать голову, оберегая лицо от пружинящих хлестких веток. Обе руки его были заняты: правая — на ремне карабина, висящего на плече, в левой — поводья двух уздечек. Сагуляк упорно продолжал вести своих Гнедка и Лыска. Гнедко, конь лукавый, улучая миг, когда повод ослабевал, тянулся в сторону, рассчитывая ухватить с земли какой-нибудь аппетитный клок старой травы. Смиренный Лыско покорно шел за хозяином, опустив к его плечу голову с большой белой отметиной на лбу.
Сагуляк по-прежнему верил: всем им удастся благополучно выйти к своим. Он прикидывал: от места, где враг ночью напал на полковую колонну, пройдено километров пять, может чуть побольше. Впереди тихо, а не идут ли уже не по вражеской стороне? Не мудрено, если, незамеченными и не заметив, миновали и немецкую передовую и свою: сплошной линии позиций, поди, еще нет. Всего с час как рассвело. Еще не разобрались, поди, ни наши, ни немцы, что к чему… Смех получится, коли в своем тылу уже… Встретится кто-нибудь, спросит: куда вы, хлопцы, от фронта? На формировку? Сагуляк улыбнулся, представив себе такую конфузную картину.
Где-то впереди прокатился протяжный, глуховатый отзвук далекого выстрела, похоже — орудийного. Потом еще.
Идущие впереди остановились. Догнав их, остановился и Сагуляк с лошадьми.
Сбившись в кучу посреди лозняка, прислушивались. Но вновь было тихо, как только может быть тихо в лесу безветренным утром поздней осени, когда уже нет птиц, нет листвы, шелестящей даже при самом слабом ветре.
Пошли в прежнем направлении. Молча прислушивались: а не прогремит ли еще? И с какой стороны? Прислушивался и Сагуляк, шедший снова позади всех. Хотя он выглядел по-прежнему спокойным, на душе его становилось все тревожнее. Здесь, по лозняку, пока не опасно. А дальше? Может, и коней покинуть придется… Да что кони! А знамя? И еще хлопчик этот, Сашко. За него душа болит. Малый такой, а горя побачил уже богато. Не дай боже, может, уже и полный сирота, солдатский сын… А может, и жив его батько? Идет вот так же да про хлопчика своего споминае… Скольких разлучили… Внучонку вот, Кирюше, шестой, а батька своего не помнит — забрали того в армию в первый месяц войны, еще когда немец близко не подошел. Почти два года слуху не было. Только недавно, дочка пишет, узнала — в госпитале, скоро обратно на фронт. А еще сколько войны впереди, до самой Германии! Уцелеет зять, нет ли?.. Солдат под пулей как под судьбой ходит. Не дай бог — придется дочке одной вековать…
Лозняк кончился, под ногами стало тверже, начался молодой ельник вперемежку с соснами. Идти стало легче.
Сагуляк поглядывал на сплошь закрытое серыми тучами небо, пытаясь определить время. Часов девять утра, не больше. Начали выходить из окружения среди ночи. Потом был бой. Что произошло за эти часы? Где теперь свои, где немец? Ну, да пока в такой гущине он не страшен. А вот на открытом… Кончится ельник — надо будет с Дорофеевым порешить, как дальше-то…
Слева, рядом, прошуршали еловые ветви. Сагуляк глянул — и остолбенел: на него в упор смотрели остекленевшие от неожиданности и страха глаза из-под обтянутой сеткой немецкой каски.
Всего какую-то долю секунды Сагуляк и немец оцепенело смотрели один на другого. Сагуляк бросил поводья, дернул с плеча ремень карабина… Одновременно немец ухватился за висевший на его груди автомат. «Не успею!» — Сагуляк, выпустив ремень карабина, застрявший в складках плащ-палатки, обеими руками вцепился в автомат немца, обернулся, закричал:
— Тикайте! Тикайте! Фрицы тут!
— О-оо! Козакен! — завопил немец. Рывком нагнувшись, он освободил шею от ремня автомата и, оставив автомат в руках Сагуляка, побежал, с треском продираясь через ельник. На спине его тряслась катушка с ярко-красным проводом, свисающим к земле. Немец, вихляя всем телом, пытался на бегу сбросить катушку. Вскинув автомат, Сагуляк, целясь в убегающего, нажал на спуск. Но автомат не стрелял. «Предохранитель! — вспомнил Сагуляк. — У них же предохранитель сбоку, кнопочкой!» Палец никак не мог нашарить кнопку предохранителя. Немец сбросил катушку, сейчас скроется за елкой… «Утечет, накличет!» Наконец-то кнопка предохранителя под пальцем. Нажал. Теперь выстрелит?
Но выстрелить Сагуляк не успел — мгновенно все вокруг потемнело, только успел увидеть, как взвихрилась над ним черная грива Гнедка, метнулась морда Лыска с белой отметиной, да услышал тревожный храп и ржание, затрещали елки, раздаваясь перед рванувшимися прочь лошадьми. «Ой кони, кони…» — успел еще подумать…
После того как упал Сагуляк, еще несколько минут трещали очереди немецких автоматов, первыми пулями которых он был убит. Ошарашенные внезапным столкновением, немцы лихорадочно строчили в гущу ельника в том направлении, куда со ржанием умчались испуганные криками и стрельбой Сагуляковы кони. Немцы прекратили огонь только тогда, когда убедились, что ответного огня не будет и что русских вблизи нет.
Слова команды собрали немецких солдат, рассыпавшихся по ельнику. Еще озираясь и пугливо прислушиваясь к вновь установившейся тишине, они сходились к тому месту, где на лесном мху, головой около ярко-зеленой молодой елочки, лежал, раскинув полы плащ-палатки, убитый ими русский солдат.
Немцев было десятка полтора — связисты, тянувшие от штаба дивизии телефонную линию. Командовал ими обер-лейтенант.
Последним подошел тот солдат, который оставил в руках Сагуляка свой автомат. Лишенный оружия, он убежал далеко и, упав наземь, ждал, когда утихнет стрельба. Желая получше рассмотреть русского, который чуть не убил его, он протиснулся меж другими солдатами, обступившими неподвижное тело, подошел к нему вплотную.
— Вы, храбрец! — язвительно сказал солдату обер-лейтенант. — Подберите свой «шмайссер»!
Солдат нагнулся к убитому, лежавшему лицом вниз, грудью на все еще зажатом в руках автомате, из которого так и не успел выстрелить. Отвернув край плащ-палатки Сагуляка и осторожно взявшись за торчащий из-под тела ствол, солдат потянул оружие к себе.
Яростно протрещала очередь. Солдат выпустил ствол автомата, в ужасе бросился прочь: «мертвый стреляет!» Обер-лейтенант рванул из кобуры парабеллум.
Но автомат уже молчал. Чуть заметный в свете пасмурного осеннего утра подымался от мха и таял меж веток елочки прозрачный сизоватый дымок. Убитый лежал все в той же позе, ничком.
Обер-лейтенант покосился на озадаченных, переглядывающихся солдат:
— Что, испугались мертвеца?
Однако сам он все еще держал парабеллум наготове. Так и подошел к убитому. Потолкал его в бок носком сапога, как бы желая удостовериться, что русский действительно мертв. Сунул парабеллум в кобуру, приказал:
— Переверните!
Солдаты, все еще настороженные, исполнили приказ. Им открылось обрамленное капюшоном плащ-палатки лицо русского — лицо старого воина, в мужественных складках, с крупными седоватыми усами, спокойное, как может быть спокойным лицо человека, до конца исполнившего свой долг. В закостенелых руках он все еще держал отобранное у врага оружие, палец лежал на спусковом крючке — потому-то и начал стрелять автомат, когда немец потянул его.
Подхлестнутый взглядом офицера, хозяин автомата нагнулся, стал осторожно извлекать его из рук убитого. Это удавалось с трудом — пальцы Сагуляка словно спаялись со сталью оружия. А главное — немец боялся, что автомат снова начнет стрелять: ведь он остался на боевом взводе. Но опасения оказались напрасными: мертвый Сагуляк выпустил по врагам всю обойму до последнего патрона.
Дорофеев, Вартанян, Саша, Прягин и последним все сильнее хромающий Галиев торопливо уходили ельником. Уже несколько минут, как стихла позади ярая стукотня немецких автоматов. В первый момент, когда Сагуляк крикнул: «Тикайте, тикайте!» — и тотчас же завопил немец, Дорофеев хотел броситься на помощь Сагуляку. Но в те же мгновения затрещали автоматы, по ельнику, сшибая ветви, с визгом и щелканьем густо полетели пули. И Дорофеев понял: немцев много, Сагуляку не помочь. Он дал знак товарищам, и, пригибаясь под пулями, они побежали.
Сейчас Дорофеев все больше мучался, что ничем не помог, даже не попытался помочь Сагуляку. А может быть, его сейчас терзают фашисты или, раненный, он лежит в чаще. А может быть, ему удалось уцелеть, а они уходят…
Остановиться, вернуться, попытаться разыскать?
Бесполезно. Разве что мертвого найдешь. А какой ценой? Возможно, немцы идут уже следом, прочесывают лес. Повернешь — и сразу на них напорешься…
Разумом понимал, а совесть твердила свое, Дорофеев остановился. Остановились и все.
— Загуляк? — спросил Вартанян, державший за руку Сашу. — Ждать Загуляка надо. Да?
Ничего не ответив, Дорофеев, обернувшись назад, продолжал вслушиваться. Но безмолвным оставался лес. Безмолвны были четыре солдата. Словно сейчас шла торжественная минута молчания…
— Идем, что ли? — не выдержал Прягин. — Достоимся до беды!
Дорофеев скользнул по Прягину хмурым взглядом:
— Не каркай!
9
Недвижны тучи, серой пеленой сплошь затянувшие небо, — не поймешь, где сейчас солнце, да и есть ли оно? Ни малейшего ветерка. Недвижны бурые поникшие стебли высокой лесной травы перед окопом. Недвижны обнаженные черные прутья лозы, торчащие дальше, в поле.
Недвижно все. И недвижен Ракитин. Он сидит на земляной ступеньке, вырезанной лопатами в конце окопчика НП. Держит в крепко сжатых пальцах давно потухшую папиросу, о которой забыл.
Чуть позади окопа, в кустиках, все еще возятся два сапера, укладывая накат из бревен, деловито-добродушно переругиваясь. За поворотом окопа, в противоположном конце его, — наблюдатели, телефонист. Но Ракитин сейчас один. Один со своими невеселыми мыслями, со своей тревогой и тоской. Уже давно он сидит вот так, прислонясь спиной к стенке окопа, от которой и через сукно шинели доходит земляной холод.
…Словно согнувшись от оцепенения, зябко передернул плечами, скомкал погасшую папироску, выбросил ее наверх, за бруствер. Глянул на часы. Короткий ноябрьский день перевалил за половину. До темноты всего часа четыре. Не в эти ли часы и решится судьба полка? Нет, такие дела быстро не делаются. Но уж лучше скорее бы — так или эдак! Ни он, ни кто-либо в полку все равно уже ничего изменить не в силах. Мучительно бездействовать. А действовать нельзя. Другое дело, если б бой… Тогда могло бы все иначе повернуться.
Но перестрелка на правом фланге давно стихла. Выдвигавшийся вперед взвод, из-за которого разгорелся весь сыр-бор, окопался на достигнутом рубеже. И вот уже часа два ни с нашей стороны, ни со стороны противника — ни выстрела. Никому не хочется без нужды обнаруживать себя. Пожалуй, затишье продлится… Едва ли приказ о наступлении дадут сегодня. А завтра? Будет ли завтра существовать полк?
Может быть, Холоду уже известно… Спросить? Нет. Холод сообщил бы сам. Но с утра от него ни одного звонка.
В конце хода сообщения, ведущего в окопчик НП, показалась согнутая фигура офицера в наглухо застегнутой, туго стянутой ремнями шинели с капитанскими погонами. Капитан остановился перед Ракитиным:
— Разрешите обратиться?
— Да. — Ракитин поднялся.
Капитан представился: следователь дивизионной прокуратуры. В этом представлении не было нужды: Ракитин узнал капитана, едва увидел. Он появлялся и прежде для расследования различных, время от времени возникавших дел. Ракитин знал его как педантичного, но вместе с тем вдумчивого, беспристрастного службиста, этот юрист не старался увидеть в подследственном обвиняемого раньше, чем доказана вина. С некоторого времени Ракитин был признателен ему: следователь помог защитить ни в чем не виноватого комбата, которого командующий армией, заехавший однажды в полк в разгар боя, приказал сгоряча, не вникнув в суть дела, отдать под суд за то, что батальон, не имея больше сил удержать рубеж, отошел. С той поры капитан стал желанным гостем Ракитина. Бывало, что и ночевал у него. Они давно держались друг с другом как добрые знакомые.
Но то, что следователь, явившись сейчас, не поздоровался с Ракитиным, как обычно, а представился по всей форме, словно они прежде вовсе не знали друг друга, а главное — следователь явился именно сегодня, сейчас, — это сразу как бы провело между ними резкую черту, по-новому определило их отношения.
Может быть, Ракитин почувствовал это даже острее и поэтому не заметил промелькнувшей во взгляде капитана растерянности. Если бы заметил, наверное, понял бы: капитан огорчен, что приходится вести следствие, но доволен, что это поручено именно ему, хорошо знающему Ракитина, а не кому-нибудь другому, кто может подойти к делу лишь формально.
Но Ракитин поспешил принять вид строго официальный. Выслушав следователя, сказал:
— К вашим услугам.
Капитан стал объяснять, кого и в какой последовательности он намерен в полку опросить. Глядя в его деловитое и вместе с тем несколько смущенное лицо, Ракитин ловил себя на мысли: на этого человека, к которому совсем недавно относился так хорошо, почти по-приятельски, смотрит теперь с неприязнью. Уже казалось: следователь печется только об одном — собрать материал, неопровержимо доказывающий ракитинскую вину. «Что ж, товарищ следователь, выполняйте свои обязанности!» — про себя сказал Ракитин. Спросил:
— Нужных людей к вам вызвать?
— Нет. Зачем же отрывать? Опрошу на месте. Вы мне дадите связного, чтоб провел в подразделения?
— Пожалуйста, — сдержанно ответил Ракитин. Хотел уже кликнуть связного. Но, подтолкнутый нахлынувшей горечью — пусть скорее кончится пытка ожиданием, пусть скорее совершится то, чему свершиться суждено, — предложил: — Не начать ли с меня?
— Я… хотел бы сначала опросить других, — слегка замялся капитан.
— Зачем же других? — не сдержал усмешки Ракитин. — Если кто и виновен, то один я. Кого еще искать?
— Я не виноватых ищу, товарищ подполковник. Я выясняю обстоятельства.
— Ну что ж… — Ракитин смутился: разве он боится чьих-нибудь показаний? Поспешно позвал: — Связной!
После ухода следователя Ракитин, глубоко засунув руки в карманы шинели, долго стоял на том же месте. Потом, не вынимая рук, снова уселся на земляную ступеньку, прислонился спиной к прохладной окопной стене. Острым буравчиком всверливалось в мозг: «Началось».
Не страх — горечь заполняла сейчас его. Не виноват, а не оправдаться. Не только перед начальством. Если бы только это! Все равно дальше фронта не пошлют. Но судьба полка? Тяжко подумать… Как нужна сейчас ему крепкая, дружеская рука! Рука, на которую можно опереться. Да разве нет такой руки? А рука Холода? Их давняя дружба испытана не раз в общих бедах. Но Холод молчит. За день так и не позвонил ни разу. Что ж, можно понять: свое горе ему сейчас все заслонило… К тому ж, как ни говори, не на одной они ступеньке… Не повернется язык сказать Холоду теперь, как когда-то прежде: «Эх, дружище, знаешь, каково мне сейчас?»
Есть и еще рука. Рука Себежко… Ведь с ним не первый день вместе. Многое сообща испытано…
На миг представилось: Себежко неторопливой своей походкой подошел, остановился рядом, поглядел внимательными и добрыми, всегда чуть прищуренными глазами, сказал что-то такое, отчего на душе легчает…
Представил это — и тотчас же пристыдил себя: «От других утешения ждешь? А им — так ли уже твоего легче? Себежко вон с ночи на ногах. И всем своим политработникам покоя не дает. Все с солдатами… Внушает: «Что бы ни случилось — свой долг выполняй!» К нему тоже какой-то расследователь прибыл, из политотдела. Впрочем, не только расследовать, но и помогать. В подразделения пошли. А я-то что тут сижу? Людям на глаза не хочу показаться? Нет!..»
Сам себе не хотел Ракитин признаться, что ищет утешения и поддержки у тех, перед кем считает себя виноватым. Чувство этой вины — вины не перед законом, а перед людьми — все более обострялось в нем. Может быть, оно и удерживало его сейчас в стороне от всех. Может быть, оно и не давало ему до конца понять, что люди в полку не раздумывают, виноват он или нет, а все еще надеются на него и верят ему. Верят, как всегда, и он не вправе разрушать этой их веры. Ему с каждой минутой все невыносимее было оставаться одному. Не отстранен же он от должности! Целы все нити, связывающие его с однополчанами. И надо пойти по всем батальонам так, как сейчас пошел замполит с политотдельцем. Надо пойти! Пусть все видят, что командир полка духом не сник. Это для дела, прежде всего, нужно!
«А следователь? — снова кольнула мысль. — Ну и что ж? Есть и повыше всех трибуналов суд. Здесь, близко…»
Выдернув сжатые кулаки из шинельных карманов, Ракитин встал. Твердо прошагал вдоль окопа. У поворота в ход сообщения задержался, предупредил телефониста:
— Понадоблюсь — на передовую звоните.
10
Саша устал. Все чаще спотыкался о пеньки и корни, скрытые в серой, давно увядшей траве. Набухшие башмаки отяжелели, терли ноги. Уже полдень, наверно… Передохнуть бы, поесть. А не ел со вчерашнего дня… Но и не заикнется об этом. Все идут скорым шагом, напролом через густой мелкий березняк и осинник. И он должен идти. Идти, не отставая, хотя так трудно поспевать за взрослыми. Саша старается шагать вровень с Вартаняном. Рядом с ним держится с самого утра. Вартанян молодец. Час назад, когда закричал тот усатый старый солдат, Сагуляк, а немцы начали стрелять, Саша испугался. А Вартанян — нет. Крикнул Саше: «Ложись!» — а сам с автоматом бросился туда, где Сагуляк. Только Дорофеев остановил Вартаняна. Дорофеева слушают, будто командира, хотя он тоже рядовой. Наверное, знает, куда идти. Хорошо, что успели оторваться от немцев. Вот только Сагуляка жалко. Добрый. Хотел, чтобы Саша шел с ним, считал — позади безопаснее. Оказалось наоборот… Далеко ли еще до своих? Как устали ноги и как хочется есть! Да ни у кого ничего нету. Эх, краюшку бы хоть маленькую или картошки вареной…
Все по знаку Дорофеева остановились. Кругом вперемежку с редкими, давно потерявшими листву березками уныло серели голые осины. Под ними жестко топырилась высокая, по колено, порыжелая трава, присыпанная желтыми, коричневыми, серыми, багряными листьями.
— Болото, кажись, — вполголоса проговорил Дорофеев, показывая вперед, где рыжая трава стояла еще выше, а осинник смыкался сплошной серовато-черной стеной. — Обождите! Да по сторонам поглядывайте!
Выломав тоненькую, еще коричневую, березку и оборвав с нее ветви, Дорофеев пошел с ней в гущу осинника. Саша начал шарить взглядом по траве вокруг: не обнаружится ли какой-нибудь старый пень и на нем плотной кучей опенки. Все-таки еда… Сашин отец, страстный грибник, даже в такую позднюю осеннюю пору, как сейчас, иной раз по выходным отправлялся в лес за опенками и брал Сашу с собой. Опенки можно нанизать на прутик, поджарить над костром и есть. Очень вкусно. Только надо посолить…
— Что ищешь? — спросил Сашу сидевший возле Вартанян.
— Опенки.
— Апонка? Это зверь? Плод?
— Какой зверь! — улыбнулся Саша. — Гриб это. Желтый такой, маленький.
— Гриб? — удивился Вартанян. — Зачем тебе гриб?
— Как зачем? Есть!
— Ай-ай, — покачал головой Вартанян. — Разве может человек гриб кушать?
— Отчего же? Все едят.
— У нас не едят.
— Так у вас, наверное, и грибов нету.
— Почему — нет? В Армении все есть!
Сочувственно поглядывая на Сашу, Вартанян пошарил по карманам, ничего не отыскал, с горестной миной развел руками:
— Был сухарь, да скушал, наверно… — и поспешил утешить: — Ожидай, Саша, скоро к своим придем. Кушать будем!
— Совсем живот пустой, — не выдержал прилегший поблизости, устало вытянув ногу, Галиев, самый молчаливый, как успел заметить Саша, и самый терпеливый из солдат.
— Поесть бы сейчас чего-нибудь из дорофеевской кухни! — отозвался Прягин, и кадык на его тонкой шее шевельнулся. — Щей горячих или каши с салом.
— Зачем дразнишь? — вдруг рассердился Галиев. — Сам не голодный, так?..
— Не меньше твоего! — Прягин вздохнул, отвернулся.
Саша прекратил свои поиски — нет, не опеночное тут место. Присел рядом с Вартаняном на бурой пружинистой траве. Вартанян, засунув руку за борт оттопыренной на груди шинели, заботливо поправлял под нею что-то. Саша, которого уже давно донимало любопытство, спросил:
— Что у тебя там?
— Военная тайна! — важно ответил Вартанян.
Саша больше не стал расспрашивать: военная тайна — это он понимает. Но что все-таки прячет Вартанян?
Вернулся Дорофеев. Сапоги и полы его шинели были в темной грязи с приставшими к ней белесыми сухими травинками и алыми осиновыми листьями. До половины была измазана грязью и березовая жердина.
— Не пройти там! — стерев пот со лба, сказал Дорофеев. — Едва вылез. Трясина.
Все вопросительно смотрели на Дорофеева: «Куда теперь?»
— Вдоль болота надо, — сказал он. — Пока не найдем, где перебраться.
Снова пошли: впереди Дорофеев с жердиной, сзади, цепочкой, остальные. Самым последним, все время отставая, шел Галиев. Временами он останавливался, не то присматриваясь к чему-то, не то отдыхая. Потом, припадая на правую ногу, спешил догнать ушедших вперед.
Справа в сером осиннике на болоте все чаще стали белеть березы. Это означало, что там сушь. Дорофеев снова остановил всех и, свернув к болоту, опять отправился с жердинкой искать путь. Он вернулся довольно скоро, сказал обрадованно:
— Свернем! Здесь вроде потверже.
Стараясь ступать точно в след идущему впереди Дорофееву, все потянулись за ним. Сашины башмаки сразу же заполнила болотная жижа, леденящая ноги. Эх, если бы у него были такие сапоги, как у солдат!
Болото становилось все более вязким. Но Дорофеев шел не останавливаясь. Саша загряз по колена. Если бы не Вартанян, он, наверное, остался бы на месте. Вартанян за руку выдернул его.
Болото оказалось не широким. Вскоре вслед за Дорофеевым все выбрались на твердую почву. Последним, тяжело дыша, вышел Галиев. Его пальцы и обшлага шинели были в грязи. Наверное, он по пути несколько раз упал. Лицо его кривилось, словно от боли.
На ногах у каждого налипла тяжеленная, густая и цепкая, как вар, черная болотная гуща, ее отчищали с трудом. Саша, сняв башмаки, вытряхнул из них грязь, выжал чулки — так идти будет все-таки легче.
…Дорофеев вел дальше. Кругом было по-прежнему тихо.
Впереди меж стволами берез забелело тусклое осеннее небо. Стволы все реже…
Пересекая путь, тянулась прямая просека шириной не менее двухсот шагов. За нею белела стена нетронутого березняка. На просеке сохранились только высокие — наверное, пилили зимой, по глубокому снегу, — березовые пни и серые кучи давно засохших ветвей, сквозь которые проросла теперь завядшая трава, и кое-где краснели кусты тальника. По-видимому, лес сводили еще тогда, когда в этих местах был глубокий немецкий тыл. Все присели, всматриваясь.
Далеко слева на краю просеки чуть приметно серели тесовые и соломенные крыши.
— Деревня! — обрадованно сказал Прягин. — А вдруг там свои?
— Пойдем! — приподнялся Вартанян.
— Сиди! — остановил Дорофеев. — Как бы не нарваться. Один посмотрю. А вы пока не обнаруживайтесь.
Пригибаясь, чтобы со стороны остаться незамеченным, Дорофеев пошел опушкой к деревне. Все смотрели вслед, пока его не скрыли стволы берез.
Ждали молча. Было тихо. Вблизи, совсем низко, бесшумно и медленно помахивая крыльями, неторопливо пролетел на ту сторону просеки большой черный ворон. Все проводили его взглядом.
Вернулся Дорофеев раньше, чем можно было бы ожидать, встревоженный. Сказал вполголоса:
— В деревне машины слышно. А тут, вдоль просеки, фрицы ходят!
— Ты их действительно видел? — дрогнувшим голосом спросил Прягин.
— Самих нет, а следы, где грязно, ясные. Тридцать две заклепки на подошве, известно.
— Но, возможно, это кто-либо из наших, в трофейных сапогах? — Прягин все еще не хотел верить.
— Следов-то много. Да вот, — Дорофеев вытащил из кармана шинели яркую коробочку из-под сигарет, слегка припачканную землей. — Свежая. Не раньше как сегодня раскурили.
Коробка пошла по рукам. Последнему досталась Саше. Он рассмотрел этикетку — рыцарский шлем с пышными перьями и непонятная надпись угловатыми буквами — и спрятал коробочку в карман бушлатика, на память.
— Целесообразнее — обратно, — сказал Прягин. — В лес. Здесь явно небезопасно.
Галиев молчаливым кивком поддержал Прягина. Но Дорофеев, набычившись, возразил:
— Обратно? А там тоже немец. Гляди, не прочесывает ли следом! Нам с направления сбиваться нельзя. Просеку перейдем, дальше — снова чаща укроет.
— Но весьма вероятно — немцы за этой просекой следят, если они в деревне.
— Возможное дело, — согласился Дорофеев. — Так мы ползком, промеж пеньков. Кто за мной?
— Я! — мигом откликнулся Вартанян, поднялся, как на пружине.
— Ну, ясное дело. А вы? — спросил Дорофеев переглянувшихся Галиева и Прягина. Галиев, поморщась, промолчал. Прягин, слегка замявшись, ответил:
— Что же, куда ж нам… Взялся командовать — командуй!
— Вартанян! — распорядился, встав, Дорофеев. — Ты первым. Парень с тобой. В рост не вставайте. В случае чего, броском, к лесу. А мы — за вами.
— Давай! — позвал Сашу Вартанян. — На четыре ноги пойдем. По-пластунски. Вот так. — Вартанян подоткнул за ремень полы шинели, перекинул лейтенантскую планшетку за спину, взял автомат в правую руку. Лег, показал: — С локтей, с колен не вставай. Животом иди! Давай вперед меня!
Застегнув бушлатик на все пуговицы и покрепче натянув кепчонку, Саша послушно опустился на землю.
— Прямо на лес держи! — предупредил Вартанян. — Пошли!
Саша двинулся. Сначала он бойко действовал руками и ногами, но быстро выдохся. С непривычки таким способом и по ровному месту передвигаться нелегко, а тут ноги и руки все время путаются то в длинных цепких стеблях старой травы, то в колких сучьях. И земля сырая, локти и колени продавливают ее, увязают. Саше хотелось остановиться, полежать, передохнуть. Но, оглядываясь, видел: следом за ним ползет, посматривая на него большими выпуклыми глазами, Вартанян, ползут остальные. Саша не хотел, чтобы из-за него задерживались все. Ведь им придется ждать, пока он отдыхает. Вперед, вперед!..
Где-то вверху громко свистнуло. Донесся щелчок выстрела, за ним второй, третий. Саша приник к земле, лицом касаясь влажной, пахнущей холодной прелью травы.
— Беги! — гортанно крикнул сзади Вартанян. Снова донеслось далекое щелканье.
— Беги, Саша! — прокричал Вартанян опять. Саша вскочил, помчался, перепрыгивая через кучи хвороста, меж березовыми пнями, стараясь не налететь на какой-нибудь из них. Скорее бы добежать до берез! Сзади дважды коротко протрещал автомат. Вартанян? Сердитый голос Дорофеева прокричал:
— Не задерживайся!
Позади громко хлестнули выстрелы, Это свои, это Дорофеев, Галиев по немцам стреляют?
Березы уже близко… А где Вартанян?
Саша еще раз оглянулся. Вартанян бежал следом, всего в нескольких шагах, наклонив голову, как-то странно неловко размахивая автоматом.
Вот и лес. Вартанян, шумно дыша широко раскрытым ртом, догнал Сашу, поравнялся, ухватил его свободной рукой под локоть, повлек за собой.
Кругом все теснее толпились березы, бежать становилось все труднее, однако Вартанян все влек Сашу за собой. Но вот он выпустил локоть Саши, пошатываясь, расслабленно качая зажатым в руке автоматом, прошел несколько шагов и как слепой ткнулся плечом в белоствольную березку, встретившуюся на его пути, — она вздрогнула, откуда-то с ее ветвей слетел, кружась, коричневый с зазубринками лист, упал на погон Вартаняна, зацепился на нем. А Вартанян, закрыв глаза, выронил автомат, ухватился за березку, припал к ней щекой, его колени подогнулись.
Саша хотел спросить Вартаняна, что с ним, но глаза того открылись, они казались сейчас еще бо́льшими, чем прежде, их взгляд был тревожен, кого-то искал. Вартанян что-то проговорил — тревожно, быстро. Саша не понял что. Может быть, Вартанян говорит по-своему, по-армянски?
Скользя ладонями по гладкому белому стволу березки, Вартанян медленно опускался, ноги его подгибались. Он схватился за подвернувшуюся под руку веточку, но она хрустнула, подломилась.
Одной рукой еще держась за ствол березки, Вартанян другую сунул себе за шинель. Что-то искал вокруг взглядом, что-то пытался сказать Саше. Тот разобрал только:
— Возьми… отдай…
И Саша увидел в руке Вартаняна туго свернутое красное полотнище. Знамя? Так вот отчего так оттопыривалась на груди Вартаняна шинель! Саша подхватил полотнище из дрогнувшей руки. Теплое, как живое… Прижал к груди, боясь уронить. Шелк под пальцами холодел, уходило отданное ему Вартаняном тепло…
Бессильно выпустив ствол березки, Вартанян боком повалился к ее подножию, на коричневые листья.
Опустившись возле Вартаняна на колени, Саша тряс его за плечо, звал.
Но Вартанян не откликался. Глаза его были закрыты. Только руки что-то искали, вороша темные волглые листья, толстым слоем устилающие землю.
Громко прошелестели под ногами листья — кто-то вбегал в березняк. Прягин!
— Ранен? — испуганно спросил Сашу Прягин, указывая на Вартаняна.
— Не знаю…
Прягин бросил взгляд на знамя, которое Саша все еще прижимал к груди, протянул руку:
— Дай сюда!
Саша беспрекословно отдал. Он понимал: Прягин — боец, ему больше доверено.
Тщательно запрятав знамя под шинель, Прягин настороженно оглянулся в сторону просеки, теперь уже скрытой за стволами берез. Стрельба стихла. В наступившем безмолвии сначала еле слышно, глуховато, но с каждой секундой все звучнее, протяжными ритмичными толчками шумела палая листва под ногами идущих от просеки людей. Саша увидел, как Прягин спрятался за березу, под которой лежал, тяжело дыша, Вартанян. И, глядя на Прягина, Саша тоже испугался: «Немцы?»
Меж серовато-белыми стволами показались двое. У Саши от сердца отлегло, когда увидел: размашисто шагает Дорофеев, за ним, чуть приотстав, прихрамывая, — Галиев, Бросился к ним.
— Где Вартанян? — встревоженно спросил Дорофеев.
Саша показал. Дорофеев подбежал к лежащему.
— Вартанян, дорогой!
Чуть приподняв веки, Вартанян смотрел полными слез и боли глазами, силился что-то сказать, не мог. Его руки все искали опоры, все ворошили облетевшие коричневые листья, как бы нащупывая под ними землю. Забросив за спину карабин, Дорофеев наклонился к Вартаняну, позвал Галиева и Прягина:
— Берите! Понесли!
Втроем они подняли Вартаняна на сплетенных руках. Вартанян, когда его подымали, глухо простонал, выкрикнул какие-то армянские слова. Его глаза закрылись, но он ухватился рукой за плащ-палатку на плече Дорофеева и, плотно сомкнув губы, держался крепко, не выпуская.
— Автомат подбери! — крикнул Дорофеев Саше. Тот поднял автомат Вартаняна, стиснул, впрочем держа на отлете. А вдруг сам выстрелит? Ведь автомат!
Торопясь, уносили раненого все дальше в чащу. Хотя и был он по-мальчишески щупл и ростом невелик, а тяжесть. Шли, тяжело дыша. Больше всех, было видно, устал Галиев. Его смуглое лицо все блестело от пота. А и не оботрешь, руки заняты…
Прягин, поворачивая жилистую шею, то и дело оглядывался.
Остановились лишь тогда, когда молодой березняк плотно сомкнулся вокруг. Вартаняна осторожно положили на пышно застланную бурыми листьями землю. Он часто дышал, хватал воздух полураскрытым ртом. Но глаза его по-прежнему были закрыты. А лицо, как заметил Саша, побледнело, на нем особенно выделялись до этого почти не заметные усы, пробивающиеся над верхней, по-детски оттопыренной губой. Саше впервые сжал сердце страх: а вдруг Вартанян умрет?
Дорофеев присел возле раненого:
— Куда ж ему угодило? — Расстегнул шинель, обернулся. — Знамя где?
— У меня, — ответил Прягин. — Будь спокоен.
— Дай-ка мне.
— Почему это? И я не потеряю!
— Ну, смотри! — Дорофеев не стал настаивать. Его руки быстро ощупывали тело Вартаняна.
— Ах ты беда, в самое нутро! — сокрушенно проговорил Дорофеев, найдя наконец рану. — Говорил же ему — вперед беги, а он — по фрицам стрелять. Вот тут и словил… У кого бинт есть?
— У меня, — не сразу ответил Прягин, подал пакет. Схватив его, Дорофеев зубами с треском разорвал плотную прорезиненную оболочку. Завернув гимнастерку и рубаху Вартаняна, так и не приходящего в сознание, стал перевязывать рану. Прягин стоял, беспокойно поглядывая туда, откуда они только что шли. Но немцы, наверное, не стали их преследовать.
— Да, дела… — сокрушенно вздохнул Дорофеев, когда перевязка была закончена.
— Пристроить его следует, — сказал Прягин.
— Куда здесь пристроишь… Идти надо, пока немцы нас не пристроили. — Дорофеев сбросил с себя плащ-палатку, надел поверх шинели снятую с Вартаняна лейтенантскую планшетку, распорядился:
— На моей палатке понесем. Ты, Прягин, со мной под плечи, а ты, Галиев, под ноги…
— Еще немножко передохнем сначала, а?.. — попросил Галиев.
— Что, заморился? — недовольно глянул Дорофеев.
— Нога…
— Натер?
— Нет. Болит.
— Где?
— Вот здесь, — Галиев показал на правое бедро.
— Ушибся?
— Нет. Ночью, с немцем когда… Я стрелял, он гранату кидал, задело…
— Вон оно что! То-то, я гляжу, хромаешь. Чего же раньше не сказал?
— А зачем? — искренне удивился Галиев. — Все равно идти.
— Ты хоть перевязался?
— Еще ночью, когда один был.
— Кровь сильно шла?
— Нет. Внутри горит. Сначала мало, как спичка, сейчас — как печка.
— Д-да… — призадумался Дорофеев. — Вот тебе и спичка-печка… Как же дальше пойдешь?
— Ничего! — через силу улыбнулся Галиев. — Как все…
— Видите! — вмешался в разговор Прягин. — Еще один, оказывается, ранен, следует ожидать — свалится.
— Зачем так говоришь? — возразил Галиев. — Не свалюсь.
А Дорофеев только глянул на Прягина прищуренно из-под широких бровей, не сказал ничего. Потянулся к Вартаняну, который лежал все так же — с закрытыми глазами, с плотно сомкнутым ртом, — только тонкие ноздри подрагивали в прерывистом дыхании. Осторожно, чтобы не потревожить раненого, вынул из ножен на его поясе нож, который Вартанян имел, как всякий автоматчик.
— Ты зачем? — показал на кинжал Галиев.
— Пару березок срезать. Носилки сладим.
Дорофеев отошел в сторонку, где березы гуще.
Прягин выждал, пока Дорофеева не стало видно и, покосившись на Сашу, который сидел возле раненого и со слезами на глазах смотрел тому в лицо, подвинулся ближе к Галиеву. Некоторое время сидел молча, как бы обдумывая что-то, потом зашептал:
— Понимаешь, товарищ Галиев, что получается? Опять пойдем неизвестно куда. А результат?.. — Прягин осторожным движением головы показал на лежащего Вартаняна. — И разве можно ребенком рисковать и вот этим. — Прягин коснулся рукой груди, где под шинелью было спрятано знамя. — Да и ты с раненой ногой не ходок.
— А что делать?
— Заявим: дальше не пойдем!
— Не послушает.
— Послушает: раненого не оставит, без знамени не уйдет.
— А где будем?
— В лесу пересидим пока… — Прягин замолчал, увидев, что возвращается Дорофеев. Тот волочил белокорую березку, с которой срезал ветви и макушку.
Подойдя, Дорофеев опустил березку, протянул нож Прягину:
— Возьми да вторую такую срежь. А то больно пальцы намял.
Прягин взял нож, ушел.
— Не приходил в себя? — спросил Дорофеев Сашу, наклонившись к Вартаняну.
— Нет… — прошептал мальчик.
Дорофеев посидел возле Вартаняна, вглядываясь в его еще более побледневшее лицо. Потом подсел к Галиеву.
— Ноге не легче?
— Немножко посидеть — пойду.
— Сиди отдыхай, пока Прягин жердину приготовит… Слышь, — Дорофеев придвинулся к Галиеву вплотную. — А ты с Прягиным давно знаком?
Галиева вопрос удивил:
— Почему давно? Только ночью встретились.
— А я посчитал — вы старые приятели. Все он с тобой вроде по секрету толкует.
— Секрет? — внезапно обиделся Галиев. — От тебя какой секрет?
Вернулся Прягин, волоча очищенную от сучьев березку. Обе жерди прикрутили к углам дорофеевской плащ-палатки. Получилось что-то вроде носилок.
Втроем тащили тяжело провисающее на плащ-палатке тело. Саша шел сзади, по-прежнему осторожно неся автомат Вартаняна. Несколько раз, ускорив шаги, догонял, заглядывал сбоку в лицо раненого. Оно теперь выглядело спокойнее. Уже не было того выражения боли, что вначале. Глаза Вартаняна были закрыты, но он дышал ровнее. «Ну вот и лучше ему, вылечится», — успокаивал себя Саша и снова немножко отставал, чтобы не путаться под ногами у несущих.
Березняк постепенно перешел в дубовый лес. В отличие от всех остальных деревьев дубы все еще красовались листвой — желтой, густой. Так и зимой одетыми в яркий осенний наряд будут стоять эти черноствольные красавцы, не поддаваясь никаким морозам и ветрам…
На крохотной полянке, посреди которой одиноко стоял стройный молодой дубок, не сронивший еще ни единого листка, остановились, положили раненого. Передышка! Саша поспешил взглянуть на Вартаняна. Но еще не дойдя, увидел, что, выпрямившись, снял пилотку и склонил крупную круглую голову Дорофеев, а за ним — Галиев, Прягин. Саша с тревожно заколотившимся сердцем подбежал, глянул и задрожавшей рукой стянул с головы кепчонку.
Дорофеев опять до ушей натянул пилотку, нагнулся, достал у Вартаняна из кармана гимнастерки документы. Подержал в руке книжечку с ленинским силуэтом на обложке:
— Комсомолец…
Сунул документы в лейтенантскую планшетку. Выпрямился, оглядел всех:
— Похоронить надо.
Ножом Вартаняна рыли под дубком могилу, перерубая крепкие корни и выбрасывая пригоршнями серую, рассыпчатую лесную землю. А Саша, все еще державший автомат погибшего, стоял недвижно, словно маленький часовой. Стоял и глядел на Вартаняна, на ставшее почти совсем белым и сразу каким-то взрослым его лицо, на котором такими черными казались теперь брови и так выделялись не успевшие вырасти усы. И что-то волнующее и горячее наполняло Сашу всего, и беззвучно повторял он, словно на всю жизнь стараясь запомнить: «Вартанян, Вартанян…»
11
Дорофеев посматривал на идущего рядом Сашу. Тот все оглядывается, словно хочет еще раз увидеть давно заслоненную деревьями поляну с дубком посредине. На черной бугристой коре этого дубка Дорофеев наспех вырезал ножом:
Вартанян
из Ерев.
15.XI.43
«Совсем ведь мальчишка был, — с грустью думал Дорофеев. — И жизни понюхать не успел, кроме как на фронте. Мать, поди, до конца войны ждать будет. Жаль парня до невозможности. Эх, не сумел его вовремя сдержать!.. Двоих потеряли. А что впереди? Сколько времени-то уже? — Глянул на небо — все в тучах, по солнцу не определишь. — А часов нет. Да, за полдень уже, наверно. Уже полсуток в лесу бродим. Есть хочется, спасу нет. Ведь со вчерашнего дня…» — Дорофеев вспомнил, что сегодня к утру он должен был по раскладке приготовить на завтрак гречневую кашу с топленым салом и сушеным луком. Гречневой каши он терпеть не мог — еще в молодости, будучи поваром у геологов, вынужден был, как и все, месяца три питаться только гречей — единственным продуктом, который спасли с баркаса, разбившегося на порожистой таежной речке. Потом, когда в заводской столовой у себя в Соликамске работал, только для пробы в рот брал, если зразы или гарнир готовили. Но с каким удовольствием он сейчас поел бы ее — рассыпчатую, пышущую жирным паром… Где теперь та комендантская кухня, где та крупа да сало! Немцу достались?
Слюна подступила к горлу. Дорофеев в сердцах сплюнул, чуть-чуть не выругался. Но сдержался: «Спокойно, дорогой товарищ! Нервочки? Никто не должен видеть, что у тебя душа не на месте. Взялся командовать — командуй!»
Потянулись купы колючего, с кое-где еще сохранившимися красными плодами шиповника, податливые стебли малинника, унылая ольха. Среди кустов все чаще стали попадаться заросшие осокой кочки. Дорофеев огорчился: «Опять болото!»
Но оказалось, что на пути не болото, а сырая низинка, густо заросшая высокой, выше человеческого роста, ольхой. Дошли до тихого, мелкого, шага в три шириной ручья, к берегам которого кусты ольхи подступали вплотную. Текущий меж кочек ручей разделял низинку. Остановились: за ручьем над ольшаником виднелась длинная крыша скотного двора с посеревшей от времени соломенной кровлей. Из-под нее местами торчали стропила. Откинув за спину плащ-палатку, прыгая по шатким кочкам, Дорофеев перебрался через ручей и, сделав всего несколько шагов, остановился: дальше кусты ольхи кончались. Следом за Дорофеевым через ручей перешли все. Скрытые в лозняке, разглядывали: впереди, на прогалине, — три больших бревенчатых скотных двора, крытый тесом амбар, несколько загонов с кое-где обвалившимися жердевыми оградами, ближе с краю — рубленный из добротного леса дом. Все окна забиты, кроме одного: в нем стекла сохранились наполовину, а вместо остальных — какие-то дощечки.
— Ферма колхозная… — обернулся Дорофеев. — Да пусто, видать. Молочка не попьешь.
Постояли еще минуту-другую, присматриваясь, потом Дорофеев сказал:
— Пошли дальше, — и выступил из ольшаника.
Но тотчас же отшатнулся обратно: невесть откуда пулей вылетела маленькая рыжая собачонка, оглушительно затявкала, забегала возле дома.
Солдаты притаились.
Собачонка не унималась.
Из-за угла дома вышла пожилая женщина в наброшенном на голову теплом платке и в ватнике. Остановилась. Поднесла ладонь ребром ко лбу, стала вглядываться в заросль.
Дорофеев жестом показал остальным, чтобы пока не обнаруживались, и окликнул:
— Слышь, тетка!
— Цыц, Огонек! — прикрикнула женщина на собачонку, и та, тявкнув еще пару раз, смолкла. Дорофеев выступил из ольшаника.
Женщина настороженно смотрела на него.
— Немцы есть близко? — спросил Дорофеев.
— Нема, — лицо женщины оставалось настороженным.
— А наши?
— Яки ваши?
— Да ты что? — изумился Дорофеев. — За своих нас не считаешь? Мы советские!
— А кто вас знает… — взгляд женщины не становился приветливее. В нем видны были подозрительность и страх.
«Кулачка или полицаиха! — решил Дорофеев. — Натакал нас черт на нее! Уйти, пока не накликала…» — но все-таки спросил еще:
— Не признаешь, значит? Неужто немцы милее?
В глазах женщины что-то дрогнуло:
— Вы власовцы чи полицаи?
— Вот дурная! Не видишь? — Дорофеев показал на звездочку на своей пилотке.
— А погоны? Разве ж е у красных?
— У красных?
— Ну, у советских.
— Введены с зимы, как немца на Волге побили… Да что ты сомневаешься?
— Та ведь як же… — женщина смотрела чуть-чуть доверчивее. — От так пришли одни, на шапках ленты червоные, кажут: «Партизаны мы, своих шукаем, помоги». А я одного признала: полицай! Для обмана переоделись.
— Ну, я-то всамделишний…
— Та бачу вже… — улыбнулась женщина. — Откуль вы?
— Чего на войне не случается… — уклонился от ответа Дорофеев. — Так немцев, говоришь, нету здесь?
— Нияких. — Женщина, теперь уже словоохотливо, пояснила: — Що им тут? Да и гать через ручей давно посмыло. На ферму и проезду нема.
— А ты-то что тут делаешь?
— Та що? Живу… Я на ферме ж с тридцатого, як будовать начали, — эти слова были сказаны не без гордости. — В колгосп-то мы першими записались. Чоловик мой вмер давнесенько… Нимец коров ще в сорок першем позабирал, скотницы вси по домам, отсюда семь километрив наша Гречанивка. А я… куда мени одинокой? Вот, стерегу.
— Чего ж тут стеречь?
— Дворы. Долго ли до греха? У прошлом роци, осенью, забрели полицаи, целый полк, чи батальон або рота. Партизан шукали. Запалили кострище прямо в коровнике. Едва загасила, як ушли.
— Чем кормишься-то? — не без задней мысли спросил Дорофеев.
— Картоплю сажала, овес кормовой оставався — вскопала на полянци, в лесу, щоб германец не найшов, посияла. Соли на ферме трохи було скотской — меняла на хлеб. Теперь тильки на посол осталось… Вот якое мое существование.
— Как тебя звать-то?
— Лукерья. Лукерья Карповна Кузьменко.
— Слышь, Лукерья Карповна… Покормиться бы чем.
— Та риднесенький! Пидем до хаты, хучь картопли с лепешкой поснидаешь.
— Не один я, — обернувшись, показал Дорофеев на кусты. — Еще двое да малец.
— Ну так що? Усих нагодую, идемте до хаты. Я зараз…
— Эй, орлы! — веселым голосом позвал Дорофеев. Прягин, Галиев и Саша вышли из кустов.
Прежде чем войти в дом, Дорофеев хотел поручить Галиеву или Прягину остаться на всякий случай снаружи и понаблюдать. Но Лукерья Карповна отговорила:
— Та будьте спокойненьки! Нема сюда немцам пути. А ежели что — Огонек учует, голос даст!
Как только вошли в дом, первым долгом дала Саше лепешку:
— Зовсим оголодал хлопчик! Поишь трошки, покуда картоплю сварю.
Саша с жадностью впился зубами в лепешку. Была она испечена из какого-то подобия муки, имела привкус земли. Однако Саше такая пища была не в диковинку. Едал и похуже. С лепешкой он управился в один миг. С нетерпением наблюдал, как хозяйка, суетясь, насыпает в огромный чугун картошку, раздувает в печи огонь.
Промокшие, наголодавшиеся солдаты радовались домашнему теплу, тому, что можно наконец закурить — огонь раздобыли кресалом, которое дала Лукерья Карповна. Молча тянули самокрутки. Прягин, усевшись на скамье у окна, изучающим взглядом обшаривал внутренность хаты, украдкой посматривал за окно, словно хотел убедиться, что здесь действительно безопасно. Временами его взгляд задерживался на Саше и делался жалостливо-озабоченным. Может быть, и в самом деле Прягина более других тревожила судьба мальчика?
Галиев не сел, как все, на скамью. Он опустился на пол близ порога, устало привалившись спиной к стене и вытянув вперед больную ногу — так, наверное, ему казалось легче. Было заметно, что рана в бедре все сильнее мучает его: в глазах — едва сдерживаемая боль, смуглый лоб под сдвинутой назад пилоткой покрыт испариной. Но Галиев молча тянул самокрутку, только временами страдальчески кривились его губы. Дорофеев догадывался, каково Галиеву, и тревожился о нем все больше.
Пока варилась картошка, Дорофеев расспрашивал Лукерью Карповну, что за местность по пути на восток. И не слыхала ли она, где сейчас фронт.
Фронт, наверное, в той стороне, где еще недавно слышалась за лесом пальба. Лукерья Карповна сказала: лучше идти от фермы тропкой, которую она покажет, до двух больших елей, а потом взять лесом правее, до болота, которое надо переходить осторожнее. А за болотом снова будет лес, этим лесом на восток можно идти далеко.
— Болотом и пойдем! — выслушав Лукерью Карповну, решил Дорофеев. — На болоте немец сидеть не станет, проберемся.
— Проберешься? — загорячился Прягин, надеявшийся, видимо, на иное решение. — Если не о себе, так о другом подумай.
— Это о тебе, что ли? — прищурился Дорофеев.
— Обо мне — что? А вот он… — Прягин показал на Галиева. — Тащишь человека, а он совсем идти не может.
— А що с ним? — спросила Лукерья Карповна. — Хворый чи раненый?
— Раненый, — пояснил Дорофеев.
— Ой, лышенько! — Лукерья Карповна подошла к Галиеву. — То-то, я бачу, ослаб ты зовсим. Да куда ж тебе?
Галиев молча показал себе на бедро.
— Зараз рушник достану! — забеспокоилась Лукерья Карповна. — Забинтувати треба!
— Перевязано уже, — остановил ее Галиев, — и так дойду.
— Да как же ты пийдешь? Ой, бедняга! Я ж бачу: мабудь, и встать ще не сможешь.
— И в самом деле, как он пойдет? — снова подал голос Прягин. — И вообще… Нельзя так авантюристически! Идти с тяжелораненым, тащить с собой ребенка! Их погубим и сами погибнем. А ведь у нас… — Прягин показал себе на грудь, где оттопыривалась шинель. Дорофеев взглядом остановил его. Прягин понял: хотя и можно хозяйке довериться, но незачем ей без нужды про знамя знать.
— Все-таки надо обсудить! — не успокоился Прягин.
— Обсуждали уж… — прервал Дорофеев. Озабоченно глянул на хмуро сосущего цигарку Галиева, спросил: — Или и в самом деле идти не сможешь?
— Смогу! — глухо ответил Галиев. — К своим надо.
— Та як же, куда вы такий недужный пийдете? — вмешалась Лукерья Карповна. — Оставайтесь, усих сховаю. А то ж и у самом деле загинете от германца. Та и хлопчика сгубите.
— Вот парня, это верно, оставить надо б, — Дорофеев показал на Сашу.
— Не останусь я! Ни за что!
— А ты, юный пионер, понимаешь, что есть дисциплина? — строго спросил Дорофеев. — Не понимаешь? А еще говоришь, что будешь хорошим бойцом. Какой же боец без дисциплины?
— Я дисциплинированный… Но я хочу с вами… — растерянно зашептал Саша. На глазах его выступили слезы. Дорофеев сдержанно улыбнулся:
— Разве бойцы плачут?
Саша поспешно смахнул слезы.
Картошка сварилась. Торопливо таскали из чугуна пышущие жаром клубни, очищали, макали, в насыпанную на щербатый стол серую крупную соль. Ели обжигаясь, жадно — у каждого давно живот подвело.
Поев, стали немедля собираться. Свой карабин Дорофеев попросил Лукерью Карповну спрятать в надежном месте. Два патрона, которые еще оставались в карабине, отдал Галиеву. Теперь солдаты были вооружены так: у Дорофеева — вартаняновский автомат и полмагазина патронов, у Галиева — карабин с одной обоймой и еще двумя патронами в запасе. Прягин был оснащен лучше всех: непочатый диск в автомате и два таких же на поясе.
Дорофеев таил надежду, что Прягин поделится с ним патронами. Но просить не хотел.
Насовали горячей картошки по пазухам и карманам, запаслись солью. Нашлись у Лукерьи Карповны еще две лепешки — дала. Их, разломив, поделили на троих солдат поровну.
— Ну, Саша, — не без грусти сказал Дорофеев, когда недолгие сборы, были закончены и все вышли из дому. — Теперь вот тебе командир! — он показал на Лукерью Карповну. — Слушайся ее, как меня.
Расстроенный Саша молчал. Губы его дрожали. Изо всех сил он старался не заплакать.
Саша и Лукерья Карповна вышли проводить. На краю фермы, у опушки, она показала тропу.
Попрощавшись с вконец расстроенным Сашей и с Лукерьей Карповной, Дорофеев поблагодарил ее за все. И еще раз попросил:
— Мальца побереги. Если фрицы заявятся, спрячь. А дождетесь наших — отправь, куда полагается.
Лукерья Карповна обнадежила:
— Та будьте покойны. Досмотрю.
12
Засыпанная палым листом тропка, на которой не было ни единого следа, петляла меж сосен, елок, голых берез и кленов, уводя в глубь леса. Всё настороженнее всматривались: враг может быть близко.
От фермы отошли, пожалуй, с километр. А еще не видно двух больших елей, от которых, как наказывала Лукерья Карповна, надо повернуть вправо.
Где-то впереди, не очень далеко, гулко отдаваясь по безмолвному лесу, простучала пулеметная очередь. Чуть потише вторая. И, наперебой, еще и еще…
Все остановились. Галиев тотчас же прислонился спиной к морщинистому стволу старой березы — стоять без опоры ему, видимо, было уже совсем трудно.
Прислушались. Много пулеметов стреляет? Или просто эхо по лесу перекатывается?
— Бой… — прошептал Дорофеев. — Знать бы, где немец, где наши…
— Немец левей маленько! — уверенно заявил Галиев.
— Откуда знаешь?
— По звуку. Ихний станковый… А вот наш! — глаза Галиева возбужденно блеснули, потеряв на миг выражение боли и усталости. — Наш ручной. А это — максим!
— Эк разбираешься ты! — поразился Дорофеев. — Удивительно…
— Почему удивительно, если мастер? Ты свое дело понимаешь? А я свое.
Стрельба разгоралась, отдаваясь по всему лесу.
— Вот что, — твердо сказал Прягин. — Следует повернуть назад.
— Не паникуй! — возразил Дорофеев.
— Но ты слышишь, как строчит? Не под немецкую, так под свою пулю попадешь.
— Нечего прения разводить! — Дорофеев шагнул вперед по тропинке.
— Нет, довольно! — Прягин не сдвинулся с места. — Из-за тебя двое погибло, еще хочешь? Благодарю покорно!..
— Хватит разговоров! Пошли! — оборвал Дорофеев.
— Да кто тебя надо мной командиром ставил? Мы с тобой в равном звании. Иди сам, если не терпится!
Повернувшись к Галиеву, Прягин спросил:
— Ты со мной, обратно на ферму?
Галиев молча отвел взгляд.
— А ну вас! — Прягин круто повернулся.
— Стой! — ухватил его за плечо Дорофеев.
— Чего тебе?
— Отдай!
— Ну да, как же!
— Отдай, говорю!
— Да какое ты имеешь право…
— Отдай. Велят, — наконец разомкнул уста Галиев.
Прягин бросил удивленный взгляд на Галиева, растерянно посмотрел на Дорофеева: лица обоих были полны суровой решимости.
— Ну и пожалуйста! — сунув задрожавшие пальцы за пазуху, Прягин выдернул толстый красный сверток. Дорофеев взял. Какое тяжелое! А раньше издали, в строю полка, казалось легким, крылатым…
Дорофеев аккуратно спрятал знамя себе под шинель.
Глядя вниз, Прягин вдевал расстегнувшийся шинельный крючок и никак не мог вдеть… Его тонкие губы обиженно кривились.
Пулеметная стрельба, доносившаяся издали, как-то сразу погасла. В наступившей тишине слышалось, как возбужденно дышит Прягин.
— Может, все ж с нами? Или в дезертиры подаешься? — спросил Дорофеев.
— Не оскорбляй! Я не дезертир…
— Ну, тогда идем!
Снова пошли по еле заметной под слоем мертвой листвы тропинке. Шагали в затылок один другому: впереди Дорофеев, за ним, все сильнее волоча ногу, Галиев, последним Прягин.
Они прошли всего какую-нибудь сотню-полторы шагов, как за деревьями, казалось совсем близко, снова началась пулеметная стукотня. Дорофеев шел, выискивая взглядом две высокие ели. От них, если вправо, начнется тот самый дремучий лес, так говорила Лукерья Карповна. Там немца не встретишь. Но что означает пулеметная перестрелка? Кто наступает? Немцы? Наши? Может быть, Галиев по звукам разберется? Он обернулся и, удивленный, остановился. Спросил Галиева:
— А где Прягин?
— Как где? — Галиев оглянулся. За ним не было никого.
— Вот гад! — воскликнул Дорофеев. — Сбежал!
— Я и не слыхал как… — виновато проговорил Галиев.
— Ладно, хоть знамя отобрать успели. А то поверь такому… — Дорофеев в досаде обдернул ремень висящего на шее автомата. — Ну и гад, а? — он был так возмущен, что не находил слов. Помолчал, потом сказал с горечью: — Знать бы… Патронов у него два диска, мы стреляли — он нет. Хотя бы отдал, стерва. Надо бы не только знамя, патроны забрать. И как я его сразу не понял?
— Туда-сюда человек, — осуждающе проговорил Галиев. — Я думал: человек ученый — хороший.
— Не хотел бы я с таким хорошим рядом в бою быть.
— Зачем так говоришь?
— Заступаешься? Он тебе друг?
Галиев обиделся:
— Тебе не друг — какой мне друг? Худая свинья ему друг!
13
— У-уй! Больно! Положи!
— Терпи, Галиев! Терпи маленько! Да не за шею держись. Ниже! Вот так.
С трудом переводя дух, Дорофеев попытался смахнуть пот с лица, тряхнув головой.
Пот тек, застилал глаза. Шею тянули вниз, резали ремнями автомат и галиевский карабин, шнур плащ-палатки. Обе руки были заняты — ими Дорофеев поддерживал Галиева на своей спине.
…Всего несколько минут назад Галиев шагал следом за Дорофеевым. Дошли уже до двух больших елей, свернули с тропы, как советовала Лукерья Карповна, вправо. Лес действительно становился все глуше, сумрачнее. Все теснее стояли старые, замшелые ели, опустив лохматые ветви до самой земли.
Идти стало труднее: на каждом шагу попадались трухлявые пни и сваленные временем полусгнившие стволы с торчащими, словно закостеневшие руки, мертвыми сучьями. Дорофеев замедлял шаг, чтобы Галиев, все более припадавший на раненую ногу, мог поспевать за ним.
Обходя раскидистую ель, на добрый десяток шагов растопырившую вокруг себя могучие ветви, Дорофеев услышал, как позади громко хрустнуло, резко охнул Галиев. Дорофеев оглянулся: Галиев лежит неловко, боком. Лицо искажено болью, зубы стиснуты.
— Что? — метнулся к нему Дорофеев.
— Споткнулся… — Боль мешала Галиеву говорить. — Нога раненая… Ой, худо.
С помощью Дорофеева Галиев попытался подняться. Но едва встал — вскрикнул, вновь повалился. Попытался встать еще раз — тот же результат.
Малейшая попытка ступить на раненую ногу вызывала острую, нестерпимую боль. Даже с помощью Дорофеева Галиев не в силах был более идти.
— Оставь меня, сам иди! — сказал Галиев.
— Выдумал! — рассердился Дорофеев. Он взял Галиева на закорки и потащил обратно на ферму: не бросать же в лесу? Он рассчитывал оставить раненого на попечение Лукерьи Карповны и Саши, а затем, не теряя времени, продолжить путь к своим. Судя по тому, что пулеметная стрельба только что была слышна отчетливо, — до передовой уже совсем недалеко. Проберется, одному проще.
…Тяжел Галиев. Передохнуть бы… Нет!
Дорофеев прибавил шагу.
Галиев за спиной простонал, обдавая его щеку жарким дыханием:
— Больно! Дай посижу…
— Терпи уж! — хрипло бросил, не оборачиваясь, Дорофеев. — Класть да подымать — больше разбережу.
Галиев смолк, только шумно дышал да порой, не в силах сдержать боль, постанывал.
Дорофееву казалось — тащит уже давно, давно… Злился: «Прягин, стерва, удрал, струсил! А то несли бы попеременно… Э, да черт с ним!»
Галиев тяжелел с каждым шагом.
Ноги Дорофеева глубоко продавливали толстый, но непрочный слой листвы, скользили по набухшей осенней сыростью земле. Уже не чувствовалось лесного холодка — наоборот, было жарко, особенно груди, под плотно свернутым знаменем. Рубаха на спине взмокла от пота. Дорофееву и самому хотелось снять ношу с плеч, передохнуть минутку. Но он, с залитым потом лицом, шагал, шагал…
Чьи-то быстрые шаги прошелестели по листве навстречу. Встревожившийся Дорофеев не успел свернуть с тропы в ближние кусты, как из-за поворота навстречу выбежал кто-то.
— Саша? — изумился Дорофеев.
Саша онемел от неожиданности.
Не останавливаясь, Дорофеев, тяжело ступая, шел навстречу Саше. Приблизившись, на ходу спросил:
— Почему здесь? Куда?
— Вас догонять… — пролепетал Саша. — С вами… — он повернулся, пошел рядом. Протянул руки: — Давайте нести помогу.
— Помощник из тебя! — отказался Дорофеев. Спросил строго: — Почему меня не послушал?
— Да я… я хотел… — смущенно заговорил Саша. — Но ведь близко свои… Ну, я… я не маленький с тетенькой сидеть… Тот солдат, Прягин, мне сейчас встретился.
— Встретился?
— Да. Я про вас спросил.
— Ну, и что он?
— Ничего не сказал, будто не слышал. Я — вас догонять! Боялся — не успею, пока тропа… Ну дайте, тоже понесу!
— Нет. Пулей лети на ферму. Лукерье скажи, чтобы сюда быстро. Тащить поможет. Понял?
— Понял! — Припустившись по тропке, Саша мигом скрылся из виду.
Дорофеев упрямо продолжал тащить Галиева. Тот, было притихший, — но, наверное, боль опять взялась за него — взмолился:
— Передышку дай! Пока тетка придет.
— Что ждать? — тяжело выдохнул Дорофеев. — Быстрей дойдем — тебе скорей легче станет, — и, не видя уже света в глазах, но не сбавляя шага, шагал, шагал. Все ниже сгибался под ношей. Все больше боялся — не упасть бы. Но шел.
Появится ли Лукерья Карповна — в этом Дорофеев не был уверен. Мало ли что? Может, ушла куда, — и поэтому надеялся лишь на свои силы. Но насколько хватит их?
Он уже решил передохнуть. Но впереди на тропе показались торопливо идущие навстречу Саша и Лукерья Карповна. На плече она несла две жерди, обмотанные пестрым рядном.
С помощью Лукерьи Карповны Дорофеев осторожно опустил раненого. Перекинул на плечо ремни карабина и автомата, изрядно намявшие затылок. Поправил на груди сбившийся вбок сверток — шелк на ощупь был влажным и горячим, наверное, пропотел. Из принесенных Лукерьей Карповной жердей и рядна сделали нечто вроде носилок. Галиева уложили на них. Когда его подымали, чтоб нести — сзади Дорофеев, а спереди Саша и Лукерья Карповна — она, обернувшись, сказала:
— А що ж, товарищ тот ваш? Чудной он який-то! Вернулся до хаты, пытаю, чого от вас отбився, — мовчит. Услыхал, як Сашко до вас мене кличе, — подався куда-то. Окликала — не отозвався. А я понадиялась — подсобит.
Дорофеев промолчал. Подумалось: «Со стыда, что ли, Прягин с фермы убежал? Неужто совесть заговорила? Кто его знает…» Встревожился: «А если немцам попадется? Не выдаст ли?» Обеспокоенный, спросил Лукерью Карповну:
— Где раненого спрячем?
— Та де ж? В хате.
— Не годится. А вдруг — немцы?
— Та якие до мени нимцы?
— Нет! Потайное место надо.
— Ну що ж, — согласилась, подумав, Лукерья Карповна. — Яку-нибудь схрону зробим… Ой, то ж вот он, товарищ-то ваш!
От фермы по тропе навстречу быстро шел, почти бежал Прягин.
— Ну вот! — воскликнул он, подбегая. — Я не о том ли говорил?
— Говорил, верно, то, да думал другое! — отрезал Дорофеев. Прягин сразу как-то сник. Пряча глаза, молча взялся за носилки спереди, рядом с Лукерьей Карповной. Галиев, удивленно приподняв с носилок голову, покосился на Прягина.
Теперь дело шло быстрее: раненого тащили четверо, если считать и Сашу. Еще несколько минут — и впереди меж стволами показались постройки фермы.
Поискав подходящее место, общими усилиями оборудовали хорошо замаскированную узкую пещерку, вернее нору, в старой, сверху уже поросшей травой скирде соломы, на отлете от фермы, близ леса.
Лукерья Карповна, сбегав за чистыми тряпками, заново перебинтовала рану. Галиева перенесли в его убежище. На всякий случай Дорофеев положил рядом его карабин.
Несмотря на то что Прягин, как и все, принимал участие в хлопотах, Дорофеев за все время не сказал ему ни слова. Несколько раз Прягин пытался заговорить с Дорофеевым. Но каждый раз подавленно замолкал: тот как бы не замечал его.
Наконец все было готово.
Галиев больше не стонал, стал спокойнее: боль в разбереженной ноге, видно, поутихла. Но боялся пошевельнуться: при малейшем движении боль вспыхивала вновь. Вероятно, задета кость. А может быть, после того, как он споткнулся в лесу, осколок, засевший в бедре, повернулся так, что давит?
Дорофеев был очень озабочен тем, что Галиева некому будет лечить. Лукерья Карповна успокаивала:
— В Гречанивку сбегаю, до фершала, Матвия Остаповича. В сорок першем окруженцы у нас ховались — лечил. Не откажет. Зараз побегу.
— А как их оставишь? — показал Дорофеев на Галиева, лежащего в соломенной пещере-норе, вход в которую еще не закрыт, на Сашу, сидящего возле: — В случае перепрятать — как без тебя?
— Я же тут буду… — нерешительно заговорил Прягин.
— Лучше б не был! — оборвал его Дорофеев. — Нечего тебе здесь!
Лицо Прягина залилось огнем. На его жилистой шее дернулся желвак. Несколько секунд Прягин молча стоял, опустив глаза, и сомкнутые тонкие губы его дрожали. И вдруг он резко отвернулся, сбивчивыми шагами пошел, почти побежал прочь, куда-то за скирду. «Еще обижается!» — с неприязнью посмотрел Дорофеев вслед.
— Ну, что ж… — наклонившись к Галиеву, проговорил он, в голосе его прозвучала грусть. — Пора. Пойду.
— Один? — с тревогой спросил Галиев.
— Не пропаду…
Дорофеев подумал-подумал, посмотрел вокруг: не видать ли Прягина? Ну и хорошо! Сел на солому, поближе к Галиеву, позвал Лукерью Карповну:
— Поди-ка сюда… Видишь? — вытащил из-за борта шинели заветный сверток, показал. — Теперь одно остается — здесь спрятать. А я пойду…
— Ой, лышенько, та куда ж?! — воскликнула Лукерья Карповна. — Не дай боже, нимцив повстречаешь. Ховались бы вы туточки уси, пока наши прийдут…
— Нельзя. Дойти должен. — Дорофеев объяснил почему.
— Верно говоришь! — подтвердил Галиев.
— А ты, Лукерья Карповна, — Дорофеев понизил голос, — знай: великую тайну тебе доверяем. И тебе, пионер! Кроме вас да Галиева, пока наши не придут, ни единая душа знать не должна. Понятно?
Дорофеев сбросил плащ-палатку. Протиснулся в проверченную для Галиева посреди скирды нору. Разгреб солому до земли. Вытащив оставшийся от Вартаняна нож, вырыл им тесную, но глубокую ямку. Тщательно завернул знамя в плащ-палатку, уложил в ямку, засыпал. Сверху набросал соломы.
— Готово! — Дорофеев вылез из норы, стряхнул с себя солому, взял автомат. Обвел взглядом лица женщины, мальчика, товарища: — Так храните тут.
— Сохраним, — пообещал Галиев. Он тяжело передвинулся, закрывая собой место, где зарыто знамя. — Как на посту буду… А ты придешь в полк — скажи про меня. Чтоб не писали в Казань: пропал. Я не пропал!
— Будь спокоен! — заверил Дорофеев. — О каждом что следует скажу… Ну, счастливо!
— С богом тебе! — вздохнула Лукерья Карповна.
Галиев из своей норы, Лукерья Карповна и Саша смотрели, как уходит Дорофеев — твердым, ровным шагом, ни разу не оглянувшись. Вот он уже почти дошел до кромки леса, обступившего ферму, через несколько секунд скроется в нем… Но что это? Вслед за Дорофеевым бежит откуда-то появившийся Прягин. Догнал. Оба остановились.
— Чего тебе? — спросил Дорофеев.
— С тобой я… — сбивчиво заговорил Прягин. Он торопился, словно боялся, что Дорофеев не захочет выслушать. — Ты ж теперь со знаменем один…
— О нем и обо мне — не твоя печаль.
— Ты выслушай! — умоляюще глядел Прягин. — Как на себя, на меня положись… Не подведу!
— Подведешь. Нельзя тебе верить.
— Можно! — ресницы Прягина вздрогнули, на худой шее передернулся желвак.
Дорофеев молчал, пристально глядел Прягину в глаза. Выражение суровости и недоверия не сошло с лица Дорофеева. Он помолчал еще секунду-другую, жестко сказал:
— Нет. Лучше уж я один.
— Что же… — тонкие губы Прягина тряслись мелкой дрожью, и оттого слова, произносимые им, получались невнятными. — Не доверяешь, значит?.. Чем тебе доказать…
— Чего доказывать! — Дорофееву тягостен был весь этот неожиданный разговор, он спешил закончить его. — Ну, я пошел.
— Погоди! — Прягин рывком снял с пояса запасный диск автомата. — Возьми.
— Давай. — Дорофеев прикрепил диск на своем ремне. Сдержанно поблагодарил: — Спасибо.
Прягин сделал последнюю попытку:
— Я с тобой…
— Нет!
— Твердокаменный ты! — губы Прягина скривились в усмешке.
— Какой есть… Уж лучше камень, чем дерьмо! — Дорофеев повернулся и быстро пошел к лесу.
Глаза Прягина блеснули обидой. Он порывисто сделал вслед Дорофееву шаг, другой — и, словно удержанный невидимой рукой, остановился.
Дорофеев шагал широко, не оглядываясь. Он не жалел, что обошелся с Прягиным круто. Но, может быть, все же не так им следовало расстаться? А, чего там!..
Пошел быстрее. Теперь, если и оглянулся бы, уже не смог бы разглядеть лица Прягина. Но если бы смог, наверное, понял бы, что у Прягина сейчас на душе?
Лукерья Карповна, Галиев и Саша видели: Дорофеев подошел вплотную к лесу, еще шаг — скрылся в нем. А Прягин, не дошедший до опушки, стоит, смотрит вслед, и рука его теребит ремень автомата. Но вот он рывком сдернул с шеи автомат и пошел тоже в лес.
Лукерья Карповна удивилась:
— Чого вин?
14
Заметно темнело. Один, отпустив связного, Ракитин возвращался на свой НП. Шел уже знакомым путем — вдоль опушки сосняка, кустами. Медленно, словно нехотя, накрапывал дождь. По краю плащ-палатки, по голенищам шуршали на ходу скользкие, голые прутья.
За эти предвечерние часы он обошел чуть ли не весь передний край. Он тщательно сделал сегодня все, что требовали его обязанности. Детально осмотрел позиции, дал указание перераспределить огневые средства там, где, по его мнению, они были размещены не совсем удачно. Делая все это, Ракитин старался, чтобы все видели его таким, каким привыкли видеть обычно, строгим, но сдержанным, никогда не позволяющим себе говорить раздражительно.
Встречаясь с офицерами, солдатами-наблюдателями, с дежурившими на огневых пулеметчиками, Ракитин старался со всеми говорить лишь о деле. Но хотел он или нет — невольно возникал разговор о том, что тревожит весь полк. То один, то другой, с кем разговаривал Ракитин, упоминали, что их уже допрашивал следователь дивизионной прокуратуры. Ракитин был доволен, что следователя не заставал. По крайней мере, тот не подумает, что командир полка пытается как-то повлиять на ход следствия.
Разговаривая с людьми, Ракитин видел, что никто не считает виноватым ни его, ни себя, ни кого-либо другого. Но всем понятно: закон есть закон. И он чувствовал: как и ему, каждому не терпится — пусть скорее возобновится наступление, кончится томящее душу бездействие. Конечно, наступление не прогулка. Не все из тех, кто так ждет наступления и примет участие в нем, доживет до его результатов. Каждый это хорошо знает. Но ведь каждый, как всегда, надеется: его минует э т о, как миновало прежде. И каждый понимает — в движении, в действии, в бою уже перестанет нависать над головами всех то, что нависает сейчас — не до того будет… Да и это ли главное? Главное — вперед. Исполняй свой долг — так легче перенести все вины, все беды, если они есть. Что ни случилось бы, думай о том, как ты пойдешь дальше. Именно это, знал Ракитин, сегодня внушал солдатам, внушал настойчиво и душевно, неутомимый Себежко, внушали все политработники и рядовые коммунисты. Внушал и сам Ракитин. И по настроению людей, с которыми он разговаривал, он ощущал, что это дает свои плоды.
Мыслью о наступлении, ставшем за последние месяцы нормой жизни, жили сейчас все. Ракитина спрашивали: когда начнется?
И общая беда и обостренная ею жажда наступления — все это за сегодняшний день еще теснее сблизило Ракитина с людьми.
Несколько часов назад стремившийся уединиться, не видеть никого, он сейчас не смог бы вынести сколько-нибудь продолжительного одиночества.
Когда Ракитин подошел к своему наблюдательному пункту, сумеречная дымка уже наползала на поле, на его дальний край, где противник. Пожалуй, незачем оставаться на НП: ночью, в часы затишья, там достаточно дежурного офицера и наблюдателей. Побыть на НП до темноты, потом немного передохнуть… Впрочем, он не очень надеялся, что сможет заснуть, хотя прошлой ночью совсем не спал.
Сидевший у входа на НП телефонист, увидев Ракитина, привстал, показал:
— Вас дожидаются.
Ракитин глянул. На миг защемило сердце. В дальнем конце окопа, на том месте, где до ухода сидел он сам, теперь сидит знакомый капитан, следователь, просматривает какие-то листки. Протоколы свои, которые в батальонах писал?
Следователь, увидев Ракитина, торопливо сложил листки. «Нужны мне твои секреты!» — про себя усмехнулся Ракитин. Подошел, спросил, как ему казалось, спокойно:
— Продолжаете?
— Уже кончил… — следователь встал, с неловкой поспешностью засовывая в раскрытую полевую сумку бумаги. — Я опросил всех, кого необходимо…
— Я вам нужен?
— Да. Требуются и ваши показания. — Капитан проговорил это каким-то извиняющимся тоном. Но Ракитин не уловил этого тона, не заметил и сочувствия, которое мог бы ясно увидеть в глазах капитана, если бы без предубеждения посмотрел в них.
Ракитин не знал, что следователь, опросив многих, обрадовался, не найдя доказательств, что кто-либо, в том числе и Ракитин, проявил малодушие. Но он, к своему огорчению, не располагал доказательствами, что те, кто защищал знамя, также не оказались малодушными. Сердцем следователь поверил замполиту, майору Себежко, который сказал ему: «За лейтенанта Холода, за бойцов его своей партийной совестью ручаюсь. Живыми знамя врагу не отдадут». Верил. Но одной веры для следственного заключения мало. Нужны факты. А их нет. Да и вряд ли найдутся. А как хотелось бы найти!.. Однако не будешь же говорить это человеку, которого ты должен сейчас допросить по всей форме.
Лишь выражение строгой официальности видел Ракитин на лице следователя. Он был в эту минуту все еще убежден, что следователь считает своим долгом не верить ему, сомневаться во всем и уж, конечно, ни в коем случае не сочувствовать ему.
Ровным и, как казалось Ракитину, нарочито бесстрастным голосом следователь задавал вопросы. Сначала Ракитин отвечал настороженно. Однако немного погодя настороженность прошла. Чего, собственно, остерегаться? Нет же нужды врать. И нет смысла бояться, что следователь поймет что-либо неправильно. Ведь все так ясно…
Отвечая на вопросы и глядя, как следователь пишет протокол, Ракитин все больше понимал: капитан делает это без всякого предубеждения — ведь к тому не было и нет никаких причин. Впрочем, это вовсе не порождало у Ракитина надежд, что следователь будет добрее, сделает выводы помягче. Да Ракитин и не очень верил, что даже самые благожелательные выводы смогут помочь. Важен факт. А факт не изменишь: знамя потеряно. Холод доложит командующему, командующий доложит дальше, «наверх». А для «верха» подполковник Ракитин лишь один из многих сотен, если не тысяч, командиров частей. «Верх» решит со всей строгостью, в назидание другим.
И все-таки, когда следователь кончил писать, Ракитин, будто забыв на миг, что перед ним на этот раз не просто знакомый капитан из прокуратуры, не удержался, спросил:
— И каково окончательное заключение?
— Его даю не я, — сдержанно ответил капитан. — Моя обязанность доложить обстоятельства…
— Но ваше личное, — Ракитин сделал нажим на этом слове, — ваше личное впечатление?
— Мое впечатление значения не имеет, — чуть помедлив, сказал капитан несколько суховато. Ракитин почувствовал неловкость вопроса. Он уже раскаивался, что задал его.
А капитан, пытливо поглядев Ракитину в глаза, как-то сразу подобрел взглядом.
— Суть не во впечатлениях, — голос капитана прозвучал уже несколько мягче. — Обстоятельства…
— Против нас?
— Да… Если бы было известно, что знамя погибло при боевых обстоятельствах, или были бы хоть какие-нибудь данные, что оно не потерялось, или тем более не захвачено врагом…
— А может быть, оно и не захвачено.
— Как ни жаль, подтвердить это нечем, — с заметным Ракитину огорчением проговорил капитан. — Если бы имелась хоть малейшая возможность доказать… Вот, например, мне известен случай: в одном полку в повозку со знаменем попал снаряд, знамя сгорело. А чем было доказать, что его не потеряли? Свидетели-то все те, кого винят. Хорошо — экспертиза сгоревших тканей подтвердила. Но в вашем случае… — капитан сочувственно повел рукой. И тут же, словно спохватившись, что нечаянно вышел из рамок своего официального отношения к Ракитину, протянул ему исписанный лист, авторучку:
— Прочтите и подпишите, товарищ подполковник.
Быстро, не вчитываясь, Ракитин пробежал написанное. Положив лист протокола на подставленную капитаном сумку, твердо, с нажимом, расписался:
— Все правильно.
15
«Неужто пропадать? Нет, врешь!» — Дорофеев дернулся, силясь вырваться из леденящих объятий. Но тщетно.
Трясина держала цепко. Уже почти по грудь увяз в ней.
Осторожно положив автомат на примятые камышины, ухватился обеими руками за шершавые, холодные стебли. Попробовал подтянуться. Волглый, омертвевший камыш податливо сминался под пальцами. Подтягивался, а камышины словно ползли навстречу, не давали опоры, рвались. «Лечь на бок, ползком…» Попытался, но только еще глубже погрузился. Опоры не было.
Холод трясины все быстрее проникал в тело. Совсем окоченели, словно уж и нет их, ступни. Нестерпимо стынут колени — еще немного, и не согнешь ног. Стужа вползает в тело все глубже, подымается выше. Только до сердца еще не добралась: на груди плотно застегнута шинель. Не так-то скоро промокнет.
«Да неужто не выберусь? Эк угораздило меня! Затянет, и следа не останется…» — Дорофеев с тоской поглядел на высокий темный камыш, плотной стеной стоящий вокруг.
Снова и снова пытался выбраться. Но только силы терял да еще глубже опускался, опускался медленно, но неотвратимо. Стылой гнилью дышит болото уже в лицо.
Сколько бьется он вот так? Полчаса? Час? Два часа? Пасмурно… Или уже вечер? Где-то за камышами, недалеко, постукивают чьи-то пулеметы. Близко передовая. Совсем близко. Он шел правильно. Почти дошел. Если бы не эта проклятая топь!
На время прервал попытки: дух перевести…
…Выйдя с фермы, он уверенно прошагал по уже знакомой тропе до двух елей, потом — по своим недавним следам, глубоким, несмотря на слой опавшей листвы, явственным на загустевшей от холода, напоенной осенними дождями земле. А когда кончились следы, ориентировался по звукам то вспыхивавшей, то смолкавшей стрельбы.
Смешанный лес, осинник, лозняк, камыш. Все сырее становилось под ногами. Ноги вязли уже основательно. Следы тут же заполнялись темной водой. Но чем более тонкой становилась почва, тем бодрее шагал Дорофеев: на болоте наверняка немец позиции не устроит. А за болотом, наверное, свои…
Он прошел, пожалуй, уже все болото. Под ногами твердело. Все быстрее шагал, раздвигая камыш.
И вдруг провалился… И вот бьется, как муха в липучке.
Дорофеев обессилел. Тело сжимал, как в ледяных тисках, холод, а на лбу выступил пот, под пилоткой жарко… Нет, не выбраться. Все камышины вокруг оборвал. А что толку? Закричать? Дать вверх очередь из автомата? Но кто услышит? Кто придет? А если немцы?.. Нет, нельзя кричать!.. Эх, если бы кто-нибудь из своих близко оказался, руку протянул бы… Может быть, только в этом месте такая бочажина, а дальше твердо? Всего на два — три шага сдвинуться бы — и спасен… Но никого из своих возле нет. Мог бы Прягин быть… Да ведь сам его отогнал!.. А правильно ли с ним обошелся? Но как же иначе? Струсил, сбежал — что уж такому верить? Будь Прягин здесь — еще и бросил бы в болоте, побоялся, как бы самому не утопнуть. А может, и нет? Все-таки свой. Неужто солдат солдата покинул бы? Но что там о Прягине…
С горьким отчаянием смотрел на высящийся перед ним серовато-бурый камыш с острыми, поникшими листьями, вскидывал глаза к пасмурному, быстро темнеющему небу.
«Пропаду — кто узнает?..»
Ног уже не чувствовал. Коченели руки. С трудом шевелил одеревенелыми, черными от болотной грязи пальцами, чтобы снова — в который раз! — ухватиться за ближние камышины, попытаться вылезти. Но все стебли, до которых мог дотянуться, были им уже оборваны, вмяты в трясину…
Из последних сил рванулся вперед, погрузил ладони в леденящую жижу, яростно разгребая ее. Шаг, хотя бы один шаг!
Ему удалось немного продвинуться вперед. Но топь продолжала засасывать еще быстрее. Злая, неодолимая сила тянула вниз, в леденящую пучину.
Вот болото стылым языком лизнуло шею. Вот подбородка коснулось. Хриплый крик вырвался у Дорофеева. Тотчас же рот закрыло холодное, плотное, мокрое. И с ужасом подумал: «Все. Конец».
16
— Будете ужинать, товарищ подполковник?
— Нет.
Ординарец потоптался у порога, тихонько вздохнув, вышел.
Ракитин сел на скрипучую скамью. Оперся локтями о стол — тот самый, за которым сидел в прошлую ночь. На столе стоит тот же телефонный аппарат. И так же тянется огонек плошки. Но только теперь он — красноватый, неровный. В его тусклом свете еще более глубокой кажется щель в доске стола. И еще более густыми — тени, медленно качающиеся на бревенчатых щелястых стенах.
Рассеянным взором следил Ракитин за ними, положив голову на сжатые кулаки…
Не спалось. Может быть, все уже решилось? Следователь, присланный во второй половине дня, опросив многих, в том числе и Ракитина, ушел, наверное, уже доложил дивизионному прокурору, тот представил результаты Холоду, Холод доложил выше… Ну что ж? Так поступил бы и Ракитин, будь он на месте Холода: служба.
Только почему Холод не позвонил ему? Разумеется, не обязан. Но ведь есть обязанности и не по службе…
…Возможно, сон все-таки коснулся Ракитина. Во всяком случае, прошло какое-то время, в течение которого он не думал ни о чем, не видел ничего.
Он вздрогнул от скрипа открываемой двери. Обернулся.
Командир дивизии! Зачем?
Встал.
— Сиди, сиди! — полковник Холод подошел к столу и, поздоровавшись, сел напротив. Спросил не спеша:
— Как воевали сегодня?
Ракитин кратко доложил о результатах дня.
— Так… — протянул полковник. Пальцы его правой руки медленно пошевелились, легонько постучали по щербатой столешнице. Ракитин ожидал: сейчас Холод еще о чем-нибудь спросит или сам скажет что-либо. И станет ясно, зачем он явился среди ночи.
Холод молчал. Выражение какой-то отрешенности лежало на его сухом, прорезанном прямыми складками лице. Но вот, перестав постукивать пальцами, Холод спросил:
— Из ваших… вернулся еще кто-нибудь?
— Нет. С прошлой ночи — никого.
Услышав ответ, Холод, как бы пряча глаза, склонил лицо, и Ракитину показалось, что седые виски Холода еще белее, чем прежде. «О сыне спрашивал», — догадался Ракитин. Ему стало стыдно мелькнувшей утром мысли, что Холоду сейчас легче, чем ему. С жалостью и болью смотрел на опущенное лицо Холода. «Еще надеется… Поэтому и спрашивает. А о знамени?.. Да может быть, он и о знамени спросил. Но чем мы поможем друг другу?»
Холод вновь поднял лицо. Будто через силу выкладывая слова, проговорил:
— Я должен доложить наверх… Прокуратура уже оформила.
— Что ж… — вынужденно улыбнулся Ракитин. Хотел сказать: «Понимаю, тебе горше моего…» И не терпелось спросить: «А может быть, считаешь — распорядись я в прошлую ночь иначе, твоего горя могло и не случиться?»
Но не сказал и не спросил.
Хотя узы давней дружбы меж ними остались по-прежнему крепки, но состояние подчиненности одного другому невольно сказывалось на их отношениях. Внешне это выражалось в том, что Ракитину было уже неловко, хотя бы и с глазу на глаз, обращаться к Холоду на «ты». Обращение же на «вы» казалось неестественным. Поэтому Ракитин не употреблял ни «ты», ни «вы». Холод же продолжал обращаться на «ты», стараясь побудить Ракитина к тому же. Однако и в этом, как и в другом, былая простота их отношений не восстановилась. Поэтому-то Ракитин сейчас только мысленно сказал Холоду то, что желал бы сказать. А вслух лишь спросил:
— Что теперь говорить людям?
Холод не ответил. Когда он минувшей ночью доложил командующему армией о случившемся, тот сразу же приказал: «Немедленно расследовать, судить!» Холод попросил отсрочки: может быть, о знамени станет известно что-нибудь? «Двадцать четыре часа!» — неохотно согласился командующий. Сейчас эти часы истекают. Истекут — командующий доложит выше. А что тогда? Останется ли жить полковой коллектив с его духом, традициями, коллектив, в котором вырос Холод, в который он отдал и сына? Холод не говорил и не хотел говорить Ракитину о своих опасениях. Но что тянуть? Ожидание удара только утяжеляет его. И Холод сказал.
Выслушав, Ракитин тяжело опустил руки на стол. Взгляд его был обращен на Холода. Но как будто не было сейчас перед Ракитиным ни Холода, ни этого щербатого стола, ни бревенчатых, тускло освещенных плошкой стен вокруг… Видел сейчас он лишь однополчан, сидящих в окопах, вырытых за день вдоль лесной опушки, видел солдат и офицеров, чья честь и судьба вручены ему.
Острая боль и за себя, и за них, которые так верили ему и всегда беспрекословно шли за ним, пронзила его в эту минуту почти физически ощутимо.
Текли минуты. Холод и Ракитин молчали. У каждого было свое горе. И было это сдвоенное горе так тяжко, что бессильны были бы слова утешения.
— Время… звонить командующему… — первым нарушил молчание Холод.
— Звони. — Ракитин произнес это твердо. — Звони, — повторил он, не заметив, что обратился к Холоду на «ты», как всегда обращался когда-то. — Прямо отсюда можно, через штадив. — Ракитин показал на телефонный аппарат.
— Да, пожалуй, — согласился Холод.
Взяв трубку, Ракитин приказал своим связистам соединиться со штабом дивизии и, когда это было сделано, передал трубку Холоду. Тот распорядился соединить его с командующим армией. Но оказалось, что телефон командующего занят. Холод сказал, чтобы ему позвонили, как только телефон освободится, и положил трубку.
— Дали довоевать хотя бы… — вздохнул Ракитин.
Холод промолчал. Вытащил из кармана шинели помятую надорванную пачку «Беломорканала». Протянул Ракитину:
— Хочешь?
— Нет.
Холод стал доставать папиросы из пачки. Вдруг его пальцы дрогнули, стали неловкими. Ракитин не знал — Холоду вспомнилось: «Позавчера в полку был, из этой пачки с Алешкой закуривали…»
Холод никак не мог выудить папиросу из пачки. Да и папиросы как на грех оказывались все ломаными. Наконец нашел целую, прикурил от плошки.
Резко прогудел телефонный зуммер. Вынув изо рта папиросу, Холод схватил трубку. Послушал и уже спокойно передал ее Ракитину:
— Не мне. Твои.
Ракитин нехотя взял трубку:
— Пятый слушает.
Холод видел, как вздрогнула приложенная к уху Ракитина трубка, а лицо, только что такое застывшее, оживилось.
«Что еще стряслось?» — забеспокоился Холод. Но выражение лица Ракитина было таким, что у Холода неожиданно для него самого вновь вспыхнула притухшая было искорка: «Вдруг об Алеше что?»
— Сюда! Немедленно! — четко проговорил Ракитин в трубку и каким-то несвойственным ему лихим движением положил ее.
Колея, наезженная по лесу лишь сегодня, едва различалась в ночной темноте. По ней, приглядываясь, чтобы не сбиться, шли не спеша Дорофеев и Прягин в полковые тылы, каждый в свое подразделение. Оба только что доложили командиру полка обо всем и передали ему планшетку убитого лейтенанта и документы Вартаняна.
Они шли молча, не вспоминали о пережитом, но мыслями каждый был еще в недавнем.
…От фермы Прягин поспешил все же за Дорофеевым. Прягина гнал страх. Не тот, который еще недавно побуждал отстать, спрятаться, отсидеться. Нет, страх перед своей совестью. Будь Прягин один — этот страх, может быть, так и остался бы в нем подспудным, сильнее которого желание уцелеть, выжить. Но за последние часы многое заставило его взглянуть на себя другими глазами. Взглянуть так, как, может быть, он еще никогда не смотрел на себя. Беспощадные слова Дорофеева. Молчаливый укор Галиева. Недоуменный взгляд ясных мальчишеских глаз Саши. Осуждающий вопрос Лукерьи Карповны: «Что же ты товарищей покинул?» Теперь Прягин сильнее всего, больше чем пули, боялся, что Дорофеев, придя в полк, расскажет о нем все, — и тогда уже ничем не оправдаешься ни перед людьми, ни перед собой. И он спешил, пока не поздно, догнать Дорофеева, помочь ему доставить в полк знамя, которое, как полагал Прягин, несет Дорофеев.
Следы Дорофеева отчетливо виднелись на сырой лесной почве. Идя по ним — никаких других он не встречал и сбиться не опасался, — Прягин дошел до камышовой заросли, углубился в нее. Следы начали теряться в топкой почве среди камыша. Но Прягин брел, пытаясь угадывать следы по темным пятнам воды, заполнившей их, по надломленным камышинам. Но вот следы потерялись совсем. Прягин в нерешительности остановился. Постоял. Побрел наугад. Вдруг услыхал неподалеку короткий сдавленный крик. Понял: Дорофеев! Он в беде! — и бросился туда, откуда послышался крик. Впереди глухо булькнуло. Раздвинув камыш, увидел: в бурой болотной жиже ворочается заляпанная грязью, растопыренная на широкой голове пилотка. Окликнул: «Дорофеев!» Сообразив, Прягин отстегнул с одного конца ремень автомата: «Хватай!» Выбросив наверх черную от болотной грязи руку, Дорофеев уцепился за конец ремня. Прягин потащил…
За бочажиной, чуть не погубившей Дорофеева, болото было менее топким. Они прошли его, поднялись на сухое место, в кустарник, наткнулись там на окоп с несколькими бойцами. Это оказались солдаты соседней части. Прягина и Дорофеева провели в находившийся поблизости, на фланге, батальон их полка…
Вот и развилка. Прягину влево. Дорофееву — вправо.
Остановились.
Дорофеев зябко поежился. Его шинель и вся обмундировка были еще влажны: сушился пока что только на ходу.
Сладили самокрутки, закурили — табаком и спичками они уже разжились. Молча затягивались. То разгораясь, то притухая, мерцали два крохотных огонька, не освещавшие даже лиц.
— Как там Галиев сейчас? — вспомнил Прягин.
— Ничего, Лукерья надежная. Обиходит. И за Сашком присмотрит.
— Досталось мальчику, — вздохнул Прягин. — Очень я за него опасался.
— А я считал — для блезиру ты. Чтоб не идти.
— Я догадывался, что у тебя такое мнение. Только я в самом деле… У меня ведь свой такой же.
— У меня — двое… — Дорофеев помолчал, выдохнул дым. Признался вдруг: — Вот Сагуляк мне все покоя не дает… — С силой затянулся. В красноватом отсвете выступили из тьмы его широкие скулы, мясистые губы, крупный нос — и вновь потерялись в ней.
И снова оба молчали. А еще осталось невысказанное. Прягин еще не был уверен, до конца ли простил его Дорофеев? Может быть, он и руки не подаст?
Дорофееву хотелось сказать Прягину напоследок какие-то добрые слова. Но не любитель солдат до обильных сердцеизлияний. О товарище, как и тот о нем, судит не по словам — по делу. Видно дело — виден и человек.
Дорофеев затянулся последний раз, бросил цигарку. Протянул руку:
— Ну, бывай. Извини, коли что.
— Ты извини! — Прягин, обрадованный тем, что Дорофеев подал ему руку, крепко пожал ее. — Еще встретимся?
— Не без того. Чай, в одном полку служим.
* * *
А Ракитин и Холод еще сидели за тем же столом. После того как стало известно, что знамя цело, Ракитин словно помолодел за несколько минут. Будто мягче стали прямые, резкие складки по краям его крепкого рта, словно оттаял взгляд.
Но рука Холода тяжело лежала на потемневшей от влаги планшетке Алексея, которую принес повар Дорофеев. И Ракитину казалось неуместным сейчас слишком явно показывать свою радость. Но ему но терпелось тотчас же, не медля, поделиться радостью со всеми, с кем делил недавнее горе. Те два солдата, Дорофеев и Прягин, конечно, уже рассказали всем, кого встретили… Но на передовой-то еще не известно… Наверное, еще и Себежко не знает — он где-то в батальонах. Ему надо первому сказать.
Осторожно, стараясь не тревожить задумавшегося Холода, Ракитин протянул руку к трубке. Почувствовал вопросительный взгляд, сказал тихо:
— В батальоны сообщу…
— Минутку. — Холод взял трубку.
«Командующему?» — ждал Ракитин. Но Холод приказал связистам соединить его сначала с прокурором дивизии.
Кратко, без единого лишнего слова, как он привык говорить, Холод сказал прокурору: знамя цело, дело прекратить.
Соединиться с командующим удалось не сразу: линия от штадива до штаба армии оказалась занятой.
Холод терпеливо ждал, пока прогудит телефонный зуммер, возвещающий, что линия освободилась. По настороженному взгляду Ракитина, по чуть приметному подрагиванию его тесно сомкнутых губ Холод догадывался: тот хочет что-то сказать, но сдерживается.
— Что? — спросил Холод. — Еще не успокоился?
— Пока нет, — разомкнул губы Ракитин. — Знамя доставить надо.
— Когда и как?
— Пошлю тех двоих солдат с разведчиками на ферму. Принесут.
— Через немецкую передовую?
— Проберутся. Ночь.
— Нет. — Холод положил на стол тяжелую ладонь. — Незачем теперь рисковать. Начнем наступать, продвинемся — тогда и возьмете.
Резко, требовательно прогудел зуммер. Холод снял с аппарата трубку: линия свободна.
Холод доложил командующему по-обычному немногословно. Закончив, сказал Ракитину:
— Командующий сказал, повара этого и кто там с ним еще был — к награде представить.
— А теперь звони своим. Утешь народ…
Разыскивая по проводу замполита, чтобы тот сообщил всем остальным радостную весть, разговаривая с комбатами, которым он сообщал эту весть сам, Ракитин, поглощенный всем этим, как бы забыл на время, что Холод по-прежнему сидит за столом напротив.
Но вот Ракитин кончил говорить. Положил трубку, взглянул на Холода — и стыд ожег его: как можно радоваться чему-то и не думать, что горе твоего друга остается совсем свежим, кровоточащим. Утешить бы! Утешить самыми сильными, самыми действенными словами. Но какие слова могут тут помочь?
А Холод сидел безмолвно, опустив взгляд к планшетке сына. Медленно перекладывал ее в руках и рассматривал то с одной, то с другой стороны. Ракитин уже знал, что именно так тщательно рассматривает Холод: две пулевые пробоины. В Алексея были эти пули? Или в того, с армянской фамилией, бойца, который потом нес планшетку и чья солдатская книжка и комсомольский билет, положенные в планшетку Дорофеевым, лежат теперь на столе. «Что уж рассматривать, — с болью за Холода подумал Ракитин, — той ли, этой ли пулей Алексей убит… Убит, и никуда от этого не денешься…» Не знал Ракитин — Холод, напряженно разглядывая пробоины, все ищет, ищет для себя хоть ниточку надежды: «А может, эти пули не в Алешу?.. Мало ли на войне случается? Видели — убит, а окажется — жив…» Так обнадеживало сердце. Но разумом Холод понимал: следует верить солдатам, принесшим Алешину планшетку.
Ракитин с острой жалостью молча наблюдал, как Холод расстегнул набухшую от влаги планшетку. Вот он осторожно, по одной, вынимает мокрые, слипшиеся бумажки. Одну придержал в руках, расправил. Посмотрел, отложил. Заметил взгляд Ракитина, показал на листок:
— Девушке своей Алексей… Гале… Не дописал.
— Невеста?
— Похоже… — Холод старательно уложил обратно в планшетку все бумаги, закрыл ее. — Что невеста? Другого найдет. А вот мать… — Холод в раздумье потер белый висок. — Не знаю, как и писать… Повременить разве?
— Да надо ли?
— Конечно, что уж… — согласился Холод. — Напишу. Только матери — они все равно не верят… Отвечал на запросы, знаю…
Холод порывисто встал, словно отрывая себя от горьких мыслей.
Встал и Ракитин.
— Ну что ж, — проговорил Холод. На лице его было уже обычное выражение служебной озабоченности и строгости. — Знамя ваше впереди, будем наступать. Артиллерия прибудет ночью. Спланируйте огонь. Готовность — к пяти.
1960
НА ПОЛЕ КОРСУНЬСКОМ
Глава 1 НЕОБЫЧНОЕ НАПРАВЛЕНИЕ
По цепкой, замешанной на снегу грязи степного шляха устало шла стрелковая рота. Впереди, вполголоса разговаривая, шагали два старших лейтенанта. Один из них, худощавый, туго затянутый и даже во фронтовом ватнике выглядевший щеголем, то и дело оборачивался, озабоченно посматривая на своих солдат. Другой, чуть сутуловатый, старший адъютант батальона Гурьев задумчиво глядел себе под ноги близоруко прищуренными глазами: он прежде носил очки, но как-то разбил их, а новые приобрести все не удавалось.
С командиром роты Скорняковым, который шагал сейчас рядом с ним, они дружили второй год. Их связывала не только совместная служба: оба до армии учительствовали.
Скорняков замедлил шаг, оглядывая растянувшийся строй.
— Умаялись мои! — сокрушенно вздохнул он. — Не знаешь, привал скоро?
— Комбат сказал, сам команду даст.
— А где он?
— Впереди где-то. Да вон, видишь, справа у дороги!
Капитан Яковенко ожидал подходившую головную роту. Он стоял, поигрывая ремешком планшетки. Его черная кубанка была лихо заломлена на затылок, глаза радостно поблескивали. По лицу его было заметно, что он думает о чем-то приятном.
Когда приятели поравнялись с комбатом, он весело крикнул:
— Привал у мостика!
Услышав о скором привале, солдаты зашагали бодрее, несмотря на то, что дорога, спускаясь в лощину, становилась все более вязкой.
В лощине, вдоль пути, длинной вереницей стояли грузовики с орудиями на прицепе. Головная машина села, и дежурный тягач дорожной части, хлопотливо треща мотором и ворочая гусеницами густую грязь, пытался вытащить застрявшую машину. Вокруг нее, помогая тягачу, суетились бойцы, соскочившие с грузовиков.
— Эх, артиллерии сколько! — восхитился кто-то из пехотинцев. — И вчера по всем дорогам шла, и сегодня. Куда такая сила?
— Туда же, куда и мы.
Солдаты шагали вдоль остановившейся колонны.
— Привет пехоте! — помахал со стоявшего грузовика какой-то задорный, краснощекий артиллерист.
— Здоро́во, бог войны! — откликнулись из рядов. — Догоняй!
— Догоним! — крикнул вслед веселый артиллерист. — Без нас дальше передовой не уйдете!
Впереди показался мостик — тот самый, о котором говорил Яковенко.
Скорняков спросил Гурьева:
— Что это наш комбат сегодня именинником выглядит?
— Разве не знаешь? — удивился Гурьев. — Третья награда пришла. Орден Отечественной второй степени.
— Это за декабрьский бой за Житомиром?
— За это. Еще когда он командиром роты был, представляли, вместе с Гродчиным. Только тот не успел получить…
— Да, жаль Гродчина… — вздохнул Скорняков. — Умнейший был человек. Лучшего комбата и желать не надо бы.
Оба помолчали. Каждый подумал в эту минуту о старом своем командире, погибшем полтора месяца назад.
— Ну что ж… — нарушил молчание Скорняков. — Надо на привале поздравить награжденного. Я за него доволен. Давно ли у меня в роте взводным был? А теперь — гляди, как круто в гору пошел. Обскакал, обскакал меня мой ученичок.
Скорняков улыбнулся добро, широко.
— Да, твои «ученички» в люди выходят, — с гордостью за товарища проговорил Гурьев. — Вот, к примеру, Белых. Толковый командир получился! — Он показал глазами на худощавого высокого старшину, что стоял у края дороги. — Хоть сейчас ему офицерское звание… Он у тебя кем был?
— Рядовым… Да при чем тут я? Белых — нашего, полкового воспитания человек.
— Ну, не скромничай! — Гурьев шутливо погрозил приятелю.
* * *
Старшина Белых с нетерпением смотрел на дорогу, по которой медленно тянулась колонна полка. Он поджидал штабного писаря, у которого нужно было получить новую карту: старая кончалась.
Никита Белых уже третий месяц командовал полковыми разведчиками — с тех пор, как в ночном поиске погиб знаменитый на всю дивизию их командир лейтенант Абас Байгазиев. Командир полка подполковник Бересов, не колеблясь, назначил Никиту командиром взвода разведки: он безупречно знал дело.
Услышав за спиной шаги, Белых оглянулся.
Сзади, по тропке, что тянулась сбоку дороги, подходил военфельдшер Цибуля. Рядом с ним шагали две незнакомые девушки в шинелях.
— Здорово, старшина! — бойко кивнул Цибуля. — Пополнение веду. Санинструкторы.
Но Белых уже и без пояснений Цибули догадался, что обе девушки — новенькие в полку. Об этом говорили их свежие, необмятые шинели, еще не обветренные лица.
— В первый раз на передовую? — спросил старшина.
— В первый, — беззаботно сказала девушка, что стояла рядом с ним (Цибуля называл ее Зиной), плотная, с резко очерченными бровями и крутым подбородком, к которому как-то не шел чуть вздернутый, задорный нос; густые, цвета меди, пружинистые пряди волос упрямо выбивались из-под шапки; она и не пыталась поправлять их.
— Нас из госпиталя перевели, вот вместе с Олей, — бойко кивнула Зина на подругу. Та — худенькая, черноволосая, с большими, пытливыми глазами, стояла молча, о чем-то задумавшись. Широкие полукружия бровей обрамляли ее открытое, с тонкой кожей, какое-то осветленное лицо. Вся она была подобранная, строговатая. С такими обычно парни не сразу решаются знакомиться.
— Далеко еще идти? — спросила Зина, посматривая на свои широкие кирзовые сапоги, заляпанные грязью.
Ей не ответили. Кроме командира полка, кому было известно, где и когда закончится сегодняшний переход?
— Почему же вас из госпиталя откомандировали? — поинтересовался Белых.
— Сами отпросились. На фронте мы нужнее, — простодушно улыбнулась Зина.
Белых снова пристально посмотрел на девушек:
— Здесь потруднее. Знаете?
— Ничего, привыкнем.
— Нелегко им будет привыкать, — заметил Цибуля. — Женщины!
Зина метнула глазами в Цибулю:
— При чем тут «женщины»? Я слышала, в нашем полку один мужчина есть трусливее любой бабы.
Зина сказала это наугад, но похоже, попала в цель: Цибуля что-то смущенно буркнул и опустил взгляд. На нем были великолепные темно-синие галифе с красным кантом. Никто в полку не имел таких галифе. Цибуля боялся их замарать, особенно сейчас, в слякоть, совершенно необычную в конце января.
— Чего фасонишь? — покосился Белых. — Надел бы ватные. Зима!
— Думаешь, тебе одному, сибиряку, мороз нипочем? — обиделся Цибуля. — Я, брат, тоже морозоустойчивый.
— Вы из Сибири? — живо повернулась к Белых Зина. Ее широкое лицо расплылось в улыбке. — Я ведь тоже из тех краев, нарымская.
— Земляки, значит? — улыбнулся Никита. — А я из-под Читы. Всего тысячи две километров от вас.
— У нас в Нарыме сейчас мороз так мороз. А здесь, на Украине, не поймешь, какое время года.
Зина недовольно посмотрела на заплывшую дорогу, по которой, медленно проворачивая колесами загустевшую на холоде грязь, тянулись обозные брички, пушки и походные кухни.
Белых шагнул к дороге. Мимо на штабной повозке ехал писарь, помахивая ему приготовленной картой.
Старшина уложил в планшет свежий, хрустящий лист двухкилометровки, и все четверо опять двинулись по обочине, обгоняя нескончаемый серый поток колонны. Чуть впереди Никиты шла Ольга. Она шагала молча, глубоко засунув тонкие руки в карманы шинели. Еще не привыкнув к такой дороге, Ольга ступала по грязи осторожно, тщетно выбирая места, чтобы не запачкать сапоги; шла не так, как солдаты в колонне, которым было уже все равно, куда ступить — в грязь или не в грязь.
С чувством какой-то неясной тревоги подумал сейчас Никита об Ольге. Он знал: многие девушки, как и она, приходили на фронт вот с такими же осветленными лицами. Смело принимали они на свои девичьи плечи все тяготы солдатской жизни. Отважно шагали под огнем, вырывали бойцов из лап смерти. Их руки, бинтовавшие солдатские раны, не дрожали при свисте вражеских пуль. Их имена, как молитву, в последние свои минуты шептали умирающие… Это были девушки простые, ласковые и вместе с тем строгие. Уже одно их присутствие облагораживало грубевшие во фронтовом быту мужские души.
Но видывал старшина и таких, которые не сумели выдержать всех испытаний армейской жизни. Ему захотелось, чтобы Ольга и Зина с самого начала поняли, какая суровая жизнь ожидает их здесь. Всегда прямо говоривший то, что он думает, Никита сказал:
— А вы знаете, как здесь девушкам трудно? Бывает, не так у них получается, как им хотелось бы.
Крутые брови Ольги резко поднялись:
— Знаем. Но с нами такого не будет.
— Только не забудьте того, что сейчас говорите.
Ольга вспыхнула:
— Что вы хотите этим сказать?
Никита хотел объяснить, но ему помешал Цибуля:
— Смотрите, девчата, наш комбат идет.
— Который? — спросила Зина, вглядываясь в колонну.
— Да вон по той стороне шагает, молодой, в кубанке.
— Ой! — вскрикнула Зина.
— Что ты? — удивилась Ольга.
Но Зина уже бежала через дорогу, лавируя между повозками.
Было совсем темно, когда вдоль колонны, втянувшейся в широкую деревенскую улицу, прокатилась подхватываемая солдатскими голосами заветная команда: «Привал!»
Забренчали котелки и фляжки, послышался говор, заскрипели отворяемые ворота, застучали колеса повозок, въезжавших во дворы. Обрадованно заржала лошадь, затрещал плетень, задетый колесом, и басовитый голос сердито прокричал:
— Куда прешь, лешай! — И добавил, жалуясь кому-то: — Не конь, а второй фронт. В дороге постромки не потянет, а завидит двор, так и рвет!
Улица быстро пустела. Солдаты расходились по хатам, спеша обогреться и подсушить портянки. Может, через час команда «Становись!» поднимет всех, и колонна выстроится невидимая в ночной тьме, чтобы опять идти и идти по холодной грязи бесконечной фронтовой дороги…
Ольга и Зина весь день шагали каждая со своей ротой, куда их определил Цибуля. Сейчас, сунув под головы свои санитарные сумки, они с наслаждением улеглись на свежей, пружинящей соломе, которую уже успел навалить чуть не до потолка хозяин хаты — приветливый дед.
Зина шумно вздохнула:
— Ой, Оля, болят мои ноги. Сорок километров по такой грязище… Не знаю, как утром подымусь.
Ольга, шурша соломой, повернулась к подруге и сказала серьезно:
— Сами просились. Теперь терпи.
— Как-нибудь вытерпим! — усмехнулась Зина. — Цибуля говорит: хороша пехота, сто верст пройдешь — еще охота.
— Уж твой Цибуля! — поморщилась Ольга.
— А тебе что — старшина больше нравится?
— Больно он нужен со своими поучениями!
— А знаешь, Оля, этот старшина в полку самый замечательный человек. Я слышала: сорок «языков» поймал. И собой он ничего…
— Ох, Зина, и все-то ты уже знаешь… Подумаешь, знаменитый! Ничего в нем особенного. Да и разговор у него…
— Известно, — перебила Зина, — сибирский нрав. Молчит, молчит, а потом сказанет такое…
Ольга промолчала, обидчиво сжав губы: она вспомнила о своем разговоре со старшиной. «Бывает, не так получается». — «По какому праву он мне про такое намекал? Я не затем на фронте…» Она набросила на себя полу шинели, намереваясь заснуть, и отвернулась от Зины.
Но той, видимо, хотелось поговорить еще. Характер Зины не позволял ей заснуть, не выговорившись.
— Олечка! — шепнула она. — А ведь ты не догадываешься. Капитан-то, комбат, — тот самый!
— Неужели?
— Мне самой удивительно. Я знала номер его почты, но что он именно в этом полку, никак не думала.
— Ну и что же теперь?
— Ой и не знаю что…
Капитан Яковенко еще не спал. Приняв доклады командиров рот, распорядившись об отдыхе людей и приказав держать кухню «в боевой готовности», чтобы успеть накормить солдат, в случае если будет получен приказ о выступлении, он дожидался, пока старший лейтенант Гурьев составит донесение.
У изголовья кровати, на скамейке, стоял телефон, уже подключенный к полковой линии. С трудом стянув набухшие от сырости сапоги, капитан лежал на широкой деревенской кровати, застланной плащ-палаткой. Отгоняя наплывающую дремоту, он смотрел, как у стола, при свете тусклой коптилки, Гурьев, еще не скинувший шинель, близоруко щурясь, быстро писал.
Капитан между тем перебирал в памяти события дня, соображая, что ему, хозяину батальона, нужно еще сделать. Пулеметные и минометные повозки сегодня далеко отстали. Надо их теперь поставить в самом центре колонны. В трудных местах бойцы помогут тащить: лошади совсем выбились из сил. У многих солдат сильно износились ботинки. Надо сказать, чтоб из обоза привезли новые и обменяли, но только не всем. Обувь следует приберечь: говорят, на марше прибудет пополнение. Вот уже появились два новых санинструктора… две девушки.
И как неожиданно — одна из них Зина! Вот уж не думал так встретиться с ней. Как хорошо, что она попала именно в его батальон!
Яковенко вспомнил сегодняшнюю их встречу на дороге: откуда-то из-за обозных повозок вдруг вынырнула Зина и раскрасневшаяся, бесконечно счастливая подбежала к нему. Прямо при всех на грудь кинулась. Сколько они не виделись? Год?..
От стола поднялся Гурьев:
— Подпишите, товарищ капитан.
Яковенко привстал, бросил взгляд на донесение, расчеркнулся под ним и снова лег.
— Ложись и ты, — сказал он, — а то, глядишь, скоро опять из штаба позвонят — шагом марш!
— Посты надо проверить.
Гурьев вышел.
«Нет, солдату легче! — подумал капитан, поглядев ему вслед. — Хата отведена, повесил портянки сушить — и отдыхай. А тут, пока все проверишь, да доложишь, да подпишешь, — глядишь, спать-то и некогда: «сверху» команда «Выходи строиться». А Гурьеву и того канительней».
Яковенко положил руку под голову и закрыл глаза. «Сколько же еще продлится этот поход? — подумал он. — Люди терпят, а кони совсем подбились… Как бы не пришлось с повозок на плечи еще кой-чего перекладывать… Легче бой вести, чем такой марш совершать».
Скрипнула дверь. В комнату вошел его заместитель по политической части старший лейтенант Бобылев. Яковенко видел, что Бобылев устал до предела: не легко ему в его сорок пять лет, со здоровьем, подорванным в ленинградской блокаде, шагать такие марши…
Капитан подвинулся на кровати, освобождая место рядом с собой:
— Ложись, Николай Саввич!
Замполит присел на корточки возле аппарата и, взяв трубку, стал разыскивать агитатора полка. Он хотел узнать последние новости и рассказать о них бойцам.
Повернувшись на бок, Яковенко увидел, что Бобылев, уже начав разговор, вдруг сразу как-то посветлел. С его худого лица мигом исчезла усталость, многочисленные морщины на лбу и у седоватых висков разгладились.
— Немцев от Ленинграда погнали! — ликующим голосом проговорил он.
— Неужели? — привстал Яковенко.
— Точно! Полный конец блокады! Сводка за двадцать седьмое января!..
— Ну, поздравляю!
Яковенко, приподнявшись с кровати, горячо пожал руку Бобылеву. Тот встал и торопливо шагнул к выходу.
— Куда ты? — удивился Яковенко. — Солдаты отдыхают. Утром поговоришь.
— Разве можно такую новость держать? Сейчас же всем агитаторам наказ дам: пусть бойцам расскажут. Да и сам побеседую.
Бобылев легко, совсем по-молодому, выбежал из комнаты.
«Вот беспокойная душа», — улыбнулся Яковенко. Он был рад за Бобылева. Капитан знал, как нетерпеливо ждал Бобылев вестей об осажденном городе. В Ленинграде у Николая Саввича — оставались родители — дряхлые старики. Сам он первую осадную зиму прожил там же, продолжая работать, как и другие, в своем холодном, полуразбитом снарядами цехе. Весной сорок второго его призвали в армию. На ораниенбаумском пятачке, будучи парторгом роты, он был ранен и по Ладоге отправлен в тыловой госпиталь, откуда, после краткосрочных курсов политсостава, и попал в этот полк. Жена и дочь замполита были эвакуированы и сейчас жили где-то в Казахстане. «Вернется и сядет своим поздравления писать», — подумал Яковенко.
А в эту минуту во всех хатах, переполненных отдыхающими солдатами, о радостной вести уже рассказывали агитаторы — коммунисты и комсомольцы батальона. В одной из хат об этом говорил бойцам сам Бобылев, взволнованный, сияющий.
Сразу забыв про сон и усталость, слушали солдаты о могучем ударе, нанесенном врагу далеко отсюда, на севере, у стен великого города. Ни сам замполит, ни те, кто сейчас слушал его, еще не знали, что этот удар под Ленинградом — один из невиданных по силе ударов, которыми враг скоро, уже через несколько месяцев, будет отброшен прочь с советской земли. Солдаты еще не могли знать, что второй из этих ударов скоро нанесут они, что именно они устроят врагу на Украине еще один «котел», подобный тому, который был устроен гитлеровцам год назад под Сталинградом.
Всю ночь шел дождь. Беспокойно и настойчиво шуршал он по соломенной кровле хаты.
По временам в шум дождя врывался могучий железный гул и заглушал его; мелко-мелко дребезжали стекла в оконцах, и даже сквозь сон чувствовалось, как подолгу дрожит пол хаты; всю ночь через село колонна за колонной шли танки.
Под утро, услышав за окном смутные голоса и стук повозок, выкатывавшихся на дорогу, Ольга и Зина, торопливо натянув так и не успевшие просохнуть сапоги, вышли на улицу, поеживаясь от сырости.
Стояла мутная предрассветная полутьма. На дороге уже строились роты. Слышались позвякивание и поскрипывание снаряжения и негромкий, как бывает в строю, говор.
Выйдя на дорогу, подруги тотчас же разошлись, каждая в свою роту.
— Сюда, сестра, к нам! — услышала Ольга и подошла к бойцам, стоящим около плетня. Это была ее вторая рота.
— Ну как, барышня, выспались? — бойко спросил молодой солдат с озорным широкоскулым лицом.
Ольга строго сдвинула брови:
— Я не барышня вам, а младший сержант медицинской службы!
Солдат оглядел ее с головы до ног, чему-то про себя ухмыльнулся, но тут же сделал серьезное лицо:
— Извините, товарищ младший сержант!
Ольга прошла вперед, несколько смущенная своей строгостью. Сзади кто-то серьезно и с уважением заметил:
— С принципом девушка.
— По первости! — возразил озорной голос. — А там, гляди, сядет к кому-нибудь на повозочку…
«Вот и не сяду! Весь марш буду в строю идти!» — упрямо сказала себе Ольга и широкими шагами, не выбирая, где посуше, вышла в передние ряды.
А сзади продолжали говорить о ней:
— Вы, ребята, ее не обижайте! — поучал солдат из пожилых. — Ранят в бою — еще молиться на нее будете.
— Уже молюсь! Без боя! — перебил все тот же озорной голос.
— Я тебе всерьез говорю, — строго сказал пожилой, — и чтоб при ней никакой этой словесности.
— А ежели, Григорий Михайлович, к примеру, пушку из грязи тащить. Разве тут без этого обойдешься?
— Обойдешься! Гастев у нас обходится же.
— Гастев — человек еще необразованный, не обучен этой самой словесности. А я вот без нее никак не могу: привык.
— Ничего. И тебе язык почистить пора. Это не курево, отвыкнуть можно. В какое время живешь?
— Конечно, культура требует… — нехотя подтвердил озорной голос.
Раздалась команда. Разговор замолк. По чавкающей грязи рота зашагала вдоль улицы.
На сером, цвета шинельного сукна, небе робко, как-то краешком, выглянуло заспанное, неяркое солнце. Оно медленно освобождалось от пухлого, словно ватного, утреннего тумана, которым, как огромным одеялом, была покрыта холодная рассветная степь.
Третьи сутки полк, сменившись со своих прежних позиций, шел ускоренным маршем. Направление было необычным: полк двигался на восток. Туда же день и ночь шли танки, артиллерия.
Можно было только догадываться, что полк, как и многие другие части, идет на Корсунь-Шевченковский. Там, со всех сторон стиснутые советскими войсками, бешено бились, стараясь вырваться, десять немецких дивизий: одиннадцатый корпус генерал-лейтенанта Штеммермана и сорок второй корпус генерала Маттенклота.
Еще совсем недавно германское верховное командование возлагало большие надежды на группировку войск, в состав которой входили ныне окруженные корпуса. Оно рассчитывало улучшить стратегическое положение гитлеровской армии и поднять дух немцев, оскудевший после Сталинграда.
К январю 1944 года на Днепре, юго-западнее Канева, немцы сосредоточили крупные силы. Здесь, кроме прочих войск, было и соединение, которому Гитлер присвоил номер погибшей под Сталинградом шестой армии. Новая шестая армия должна была взять реванш за Сталинград.
В районе Смела — Мироновка фронт немцев крутой дугой выходил к реке. Гитлеровцы рассчитывали, опираясь на эту дугу, вернуть себе Правобережную Украину, вырваться на Днепр и вновь овладеть инициативой на фронте.
Однако немецкому наступлению на Правобережной Украине так и не суждено было осуществиться. Во второй половине января смельско-мироновская дуга германского фронта была сломана. Войска двух Украинских фронтов одновременно начали наступление навстречу друг другу. Войска 2-го Украинского фронта ударили по дуге севернее Кировограда, в сторону запада. Войска 1-го Украинского — юго-восточнее Белой Церкви, на восток. Вражеская группировка оказалась в «мешке». Выход из него становился с каждым часом все уже и уже.
Видя смертельную опасность, нависшую над войсками, Маттенклот начал умолять своего начальника, генерала пехоты Хейндрица, чтобы тот разрешил вывести корпус из «мешка». Но Хейндриц, боясь гнева Гитлера, отказал. А молот русского наступления бил и бил по немецкой обороне. В отчаянии Маттенклот доносил своему начальству:
«Положение становится безвыходным. Безумно жертвовать столькими жизнями. Если войска не будут оттянуты из «мешка», я подам в отставку».
Но Гитлер приказал корпусу Маттенклота продолжать обороняться.
Через несколько дней войска обоих Украинских фронтов, проломив немецкий фронт, вышли навстречу друг другу.
Клещи сомкнулись. Перед новой немецкой шестой армией встал грозный призрак нового Сталинграда.
Встревоженное германское командование бросило на выручку окруженных свежие части. Но советские войска с каждым днем все туже и туже стягивали петлю на горле врага. Все ближе и ближе войска обоих фронтов продвигались к центру «котла» — городу Корсунь-Шевченковский.
Стремясь спасти свои корпуса, находящиеся в корсуньском «котле», Гитлер ударил по его юго-западной стороне, в районе Звенигородки, бронированным кулаком из четырех танковых дивизий, усиленных артиллерией и мотопехотой. Но советские войска стойко отбивали все удары и продолжали наступать. С каждым днем в руках немцев населенных пунктов оставалось все меньше и меньше. Командование окруженных войск, сосредоточив все свои танковые силы, решило прорываться в юго-западном направлении, к Звенигородке, навстречу своим. Ценой огромных потерь немцам, рвавшимся из кольца, удалось вновь занять несколько сел и продвинуться на юго-запад. Им оставалось преодолеть всего десять — двенадцать километров, чтобы соединиться со своими войсками. Но это расстояние пройти было нелегко. Каждый километр немцам приходилось оплачивать горами трупов, грудами исковерканной боевой техники.
На помощь советским частям, сдерживающим в районе Звенигородки отчаянный натиск врага, шли все новые и новые полки из фронтовых резервов, прибывали пехота, танки, артиллерия.
Сюда, вместе со всей дивизией, переброшенной с другого участка фронта, спешил и стрелковый полк, в который на марше прибыли новые санинструкторы — Ольга и Зина.
Полк совершал переходы по сорок — пятьдесят километров в сутки. Как назло, уже много дней, с первых чисел января, стояла необычайная для этого времени оттепель. Жирная украинская земля, согретая неожиданно подобревшим зимним солнцем, стала почти непроходимой. Грязь засасывала колеса и копыта, прилипала к ногам, заливалась в голенища сапог. В отдельных местах идти по дороге было совсем невозможно, и пехота шагала прямо полем, по жнивью. Обгоняя стрелков, на рысях проходили вперед казачьи полки. Разбрызгивая грязь и мокрый снег, с тяжелым ревом шли танки и самоходки, густо облепленные десантниками. Все спешило на Корсунь.
Дороги походили на грязевые реки. Выехать на машине — значило застрять, если не на первом километре, так на десятом. Повсюду видны были грузовики, глубоко севшие в грязь. Лошади, выбившись из сил, едва тащили повозки с боеприпасами. По обочинам лежали в мутных лужах конские трупы, стояли поломанные повозки, не выдержавшие дорожных испытаний. Измученные артиллеристы и обозники почти всю дорогу помогали храпящим, покрытым пеной, шатающимся от напряжения лошадям. Нередко приходилось тянуть и самих лошадей, окончательно потерявших силы. Только солдатской выносливости не было предела.
Медлить было нельзя. Полк шел днем и ночью, останавливаясь на короткие привалы не более чем на четыре часа в сутки. Особенно тяжело было в ночных маршах. Ноги, сбиваясь в кромешной тьме с протоптанной тропки, то и дело уходили в глубокую грязь. Случалось, что изнемогшие бойцы засыпали на ходу и падали. Но они подымались и снова шли.
Вместе со своими ротами шагали Ольга и Зина. На марше, в утомительную бессонную ночь, им не раз вспоминался госпиталь. Но если бы сейчас им предложили вернуться туда, они отказались бы.
Капитан Яковенко остановился у края дороги, внимательно оглядывая колонну своего батальона. Лицо комбата, еще хранящее следы юношеской округлости, но уже с жесткой складкой у рта, было озабочено. Он видел, как сильно устали его бойцы. Это было заметно прежде всего по молчанию, тяжело нависшему над рядами. Не слышно было обычных на походе разговоров и шуток. Только монотонное, равномерное чавканье грязи под десятками солдатских сапог нарушало тишину. «Надо отдых дать», — подумал Яковенко и крикнул проходившему мимо командиру второй, головной роты, старшему лейтенанту Скорнякову:
— Привал!
Бойцы, присев возле дороги, на старом жнивье, где посуше, дружно начали ладить самокрутки.
— Эх, табачок кончается! — посетовал кто-то, запуская руку в отощавший кисет.
— Ничего, скоро трофейного попробуем.
— Подумаешь, трофейный! Фашиста скорей бы достукать, хай ему грец!
— И чего оно воюе? — возмущенно промолвил пожилой усатый солдат, видимо, из недавно призванных, в пестрых домашних рукавицах. — Все одно понятно, что вин войну проиграв.
— Ты, Опанасенко, Гитлеру разъясни, чтобы он хенде хох.
— Та хай ему бис разъясняе! — сплюнул усатый.
Солдат средних лет, с давно не бритой коричневой щетиной на подбородке, пыхнув цигаркой, заметил:
— Он мира попросит, как до границы дойдем.
— Нет, шалишь! Меньше чем до Берлина — я не согласен! — возразил командир отделения сержант Панков, молодцевато поправляя выбившуюся из-под шапки не то русую, не то седоватую прядь. Было Панкову уже под тридцать, но по всем повадкам в голосу он казался моложе, хотя и хлебал фронтовое лихо по полной солдатской норме с первого дня войны.
— Фашиста на развод оставлять нельзя. Отдышится — опять полезет, — серьезно сказал солдат из пожилых, суховатый, чисто выбритый, с аккуратно подстриженными усами. Все остальные уважительно называли его Григорием Михайловичем. Небритый почтительно взглянул на него и сказал извиняющимся голосом:
— Да разве я против? Я — до победного конца. Берлин так Берлин.
— Еще и Украина велика! — вздохнул Опанасенко. — Шагать да шагать.
— Прошагаем! — сержант шутливо подмигнул собеседникам: — Царица полей, ног не жалей.
Самый юный солдат, подтянутый я тихий паренек, стащил с себя сапог и озабоченно посмотрел на ногу.
— Что, Петя, быстро ехал — пятки стер? — спросил Григорий Михайлович и посоветовал: — Переобуйся!
Петя развязал вещевой мешок и вытащил оттуда чистые портянки, намотанные на толстую увесистую книгу.
— Лишняя тяжесть в походе! — заметил небритый. — Выбросил бы ты премудрость эту, студент!
— Нельзя, товарищ Плоскин, выбрасывать! — серьезно ответил Петя. Он бережно обтер книгу рукавом и уложил ее обратно. Уже не первый месяц путешествовала она со своим хозяином, рядовым Гастевым, по фронтовым дорогам. Ему редко удавалось раскрыть ее, но все же он не считал эту математическую книгу лишней тяжестью. С ней он пришел в часть с первого курса физмата, с ней думал и вернуться туда после войны.
— А как думаете, куда попадем: в наступление или в оборону? — полюбопытствовал Плоскин.
— Ишь ты в оборону! — усмехнулся сержант. — Для нас оборонный сезон давно прошел. Теперь тебе не сорок первый.
Чмокая копытами, мимо отдыхающих прошла приземистая, до самых ушей забрызганная лошадь. На ней, чуть не зачерпывая дорожную грязь носками сапог, восседал молодой солдат с большим, туго набитым мешком за плечами.
— Почтарь, давай газеты! — крикнул сержант.
— Держи!
Панков передал полученную газету Гастеву:
— Читай, товарищ агитатор!
Гастев развернул тонко хрустящий свежий лист.
— Интересно, как там союзнички шевелятся? — полюбопытствовали бойцы.
— «Военные действия в Италии! — многообещающе провозгласил Гастев. — На основном фронте пятой армии и на фронте английской восьмой армии патрули союзников вели активные действия. Взято в плен два солдата противника».
— Вот это активные! — загрохотал смех.
— Поди, те немцы сами в плен пришли, тушенки захотели…
Гастев читал дальше:
— «В течение последних дней вследствие плохой погоды происходили только действия патрулей… В районе Анцио английская армия укрепляла свои позиции. На фронте американской армии отмечались действия разведывательных частей…»
— Все-таки отмечались! И то хорошо.
— Ну и вояки! Вследствие плохой погоды, а?
— Им бы на наше положение.
— Да брось ты про них. Ясное дело, нулевой фронт! Читай про наших!
Гастев перевел взгляд на верхнюю часть газетной страницы, туда, где виден был крупный текст сводок Советского информбюро.
— «…Западнее и юго-восточнее Новгорода наши войска продолжали вести наступательные бои, — читал он, — …севернее Звенигородки и Шполы наши войска продолжали вести бои по уничтожению окруженной группировки противника и, сжимая кольцо окружения, овладели многими населенными пунктами…»
— Вот это погодка! Не то что на втором.
— А где он, второй-то?
— Про то Черчилль знает.
— Чирей тому Черчиллю! Знаете, как он рассуждает? Три вещи, говорит, для войны надо: люди, деньги и терпение. Людей, дескать, другие страны дадут, деньги — американцы, ну а у нас, англичан, терпение как-нибудь найдется. Вот он какой «друг», этот Черчилль!
Григорий Михайлович, до этого молча слушавший, что говорят солдаты, высказался наконец:
— Этот друг на подмогу туг. Буржуй, понятно. Нам на себя надеяться надо.
— Верно говоришь! — подтвердил сержант. Он швырнул в лужу докуренную папироску и, взглянув на дорогу, удивился: — А что это за народ топает? Беженцы, что ли?
К солдатам медленной чередой подходили люди, одетые в ватники и крестьянские кожушки, в домотканые свитки и замызганные немецкие шинели со споротыми погонами. Каждый из них тащил на спине тяжелый мешок. Передний в веренице — худощавый старик в потертой смушковой шапке, надвинутой на самые глаза, густо заросший клочкастой, черной с серебром бородой — остановился и бережно опустил на землю свою ношу. В мешке что-то глухо звякнуло.
— Отдыхай, народ! — скомандовал старик своим спутникам.
— Домой возвращаетесь? — полюбопытствовал сержант, поздоровавшись с дедом.
— Не домой, а из дому! — пояснил тот. — Деревню видал позади? Нечагивка называется. Так вот оттуда мы. Колхоз «Путь к социализму». А идем до Хорошивки. Тридцать километров. Снаряды несем. А хорошивские уж дальше понесут, до следующей деревни.
— И так до самой передовой?
— До самой позиции. Надо же армии помочь. По шляху никакой силой не проехать.
— Грязища действительно страшенная, — качнул головой сержант. — Кто такую дорогу насквозь пройдет — за одно это медаль заслужит.
— А что, из вашего села угнали кого в Германию? — спросил старика доселе молчавший боец Алексеевский, средних лет, белесый, худощавый, с печальными глазами. Товарищам было известно: родное село Алексеевского сожжено, жена и дочь угнаны неизвестно куда.
— Чтоб тех германцев трясця взяла! — вздохнул старик. — Всех девчат позабирали. И внучку мою… — Старик опустил голову, внимательно разглядывая зажатую меж пальцев самокрутку. — Жива ли, нет ли… Загубят их каты…
— Ничего, отец, выручим!
Старик с надеждой глянул на сержанта:
— Дай вам боже, хлопцы!
Дождавшись, когда подтянулся батальонный обоз, капитан Яковенко сел на патронную повозку, которая иногда служила ему личным экипажем, и велел ездовому погонять вперед. К концу привала капитан хотел снова быть в голове колонны батальона.
— Комбат едет! — сказала Зина подруге, заметив приближающуюся повозку. «Как он изменился!» — вновь подумала она то же, что и вчера…
Да, этот бравый капитан сейчас совсем не походил на того юного лейтенанта, который год назад лежал в ее палате после своего первого ранения. Она еще вчера, увидев его, почувствовала, что это уже не юноша, только что прошедший свои первые испытания в огне войны. Нет, теперь это бывалый командир, повидавший всякое. Во всем облике Бориса Яковенко было сейчас что-то хозяйское, уверенное, чего в нем не замечалось раньше.
Несмотря на отвратительную погоду, Зину не покидало радостное, светлое настроение. Ведь больше года она ждала, когда вновь увидит Бориса!.. Как крепко сжал он ее руку!
Но сейчас ей не хотелось, особенно в присутствии других выходить из рамок служебных отношений: ведь на этот раз они встретились совсем в иных условиях, чем раньше…
Повозка поравнялась с девушками.
— Стой! — сказал капитан ездовому и спрыгнул с повозки. Ольга и Зина встали при виде начальства, но Яковенко, улыбаясь, махнул им рукой: — Сидите, девчата! — Он присел рядом с ними на подстеленную ездовым плащ-палатку и сразу же спросил: — Ну как, нравится вам у нас в батальоне?
Ольга пожала плечами:
— Мы еще и оглядеться не успели.
— Понравится! Наш батальон в полку первый. И по номеру, и по делу. Про нас даже в газете напечатано. Читали?
— Не помнится что-то, — ответила Ольга, — в газетах про многих пишут.
— Про многих?
Щеки Яковенко покрылись румянцем, и он сдвинул свою кубанку на затылок, как делал всегда, когда его что-нибудь задевало за живое. Он был большим патриотом своего батальона. И ему хотелось, чтобы эти девчата сразу почувствовали, что они попали не в обычный, а в его, капитана Яковенко, батальон.
Командовать батальоном Яковенко начал недавно, вместо капитана Гродчина, погибшего в декабре под Житомиром. Яковенко был воспитанником Скорнякова и Гродчина. Он получил звание младшего лейтенанта два года назад без окончания училища за умение командовать, проявленное в боях. А воевать Яковенко начал рядовым, но по службе продвигался быстро: этому способствовали его находчивость и храбрость.
Всю лестницу повышений, которую в мирное время командиры по положению проходят в несколько лет, Борис Яковенко на фронте прошел немногим больше чем за год: ему приходилось сменять тех, кто ранен или убит. Но ему казалось, что быстрым повышением своим он обязан исключительно собственным достоинствам. Правда, он был на хорошем счету у командования как офицер смелый, находчивый. Таких в полку было немало. Но он словно бы не замечал этого. Втайне считая себя лучшим офицером в полку, он часто не мог удержаться, чтоб не намекнуть на это.
Увлекшись воспоминаниями, он рассказал девушкам о славных делах батальона, не забывая при этом довольно часто упомянуть и про свои заслуги.
Зина молчала, глядя на его оживленное лицо, на кудреватый чуб, выбившийся из-под щегольской кубанки, и вспоминая того прежнего лейтенанта Яковенко, у чьей койки она провела не одну ночь в палате для тяжелораненых. Но потом она все же не утерпела:
— Мы и не знали, что вы такой заслуженный!
По ее голосу нельзя было понять, с иронией она говорит или серьезно. Но Яковенко сразу же прервал свой рассказ.
Время привала кончилось. Взбираясь на повозку, капитан предложил девушкам:
— Садитесь, подвезу немного.
Зина быстро взобралась на повозку.
Мимо, плюхая по лужам, шли солдаты.
Ольга, которая тоже хотела сесть на повозку, вдруг раздумала, резко повернулась и быстрым шагом пошла вперед.
— Куда ты? — удивленно крикнула Зина.
Но Ольга уже затерялась где-то на дороге, в колыхавшихся рядах.
Догоняя свой взвод, шедший впереди полковой колонны, Никита Белых шагал по пустынному шляху. В свете неяркого зимнего дня тускло поблескивали лужи на дорогах. Степь, несмотря на оттепель, оставалась по-зимнему безжизненной.
Какой похожей показалась сейчас Никите эта украинская степь на его родные забайкальские степи! Ему даже показалось, что и в Забайкалье сейчас тоже весна, пришедшая раньше времени.
Он шел, жадно вдыхая влажный, волнующий запах оттаявшей земли. Запах этот был до боли сердечной родным, знакомым: так пахнет в поле перед началом посевной, в пору, когда бригады начинают выезжать на участки.
Освобожденная от зимних оков земля лежала, подставляя свою обнаженную грудь теплому, влажному ветерку. Медленно покачивались под этим ветерком коричневые, жухлые стебли прошлогодних трав. Чуть заметные прозрачные испарения подымались из лощин и от опушек реденьких кустарников, как первое, еще слабое дыхание ожившей земли. По степи уже прошлась весна, хотя по календарю еще стоял январь. Казалось, подражая людям, совершающим то, что прежде по человеческим правилам и понятиям считалось невозможным, природа тоже совершила то, что раньше было немыслимым по ее собственным законам. Весна не ждала, пока время откроет ей дорогу. Она внезапно атаковала зиму и победила ее…
Обгоняя повозки и пушки, Никита перевалил через пригорок, по которому шла дорога. Внизу, в огромной луже, около нагруженной минными ящиками повозки, сгрудились солдаты.
Багровые от натуги, минометчики старались вытащить повозку. Вместе со своими солдатами старался пожилой, плотный, не по летам подвижной капитан — командир роты.
От мокрой шерсти измученных лошадей валил пар. Они струной натягивали постромки. Но повозка не двигалась с места. Одна из лошадей зашаталась и в изнеможении села в лужу по-собачьи, на задние ноги. Кое-как ее удалось поднять.
Никита молча подошел к повозке сзади и вместе со всеми навалился на нее плечом.
— Взяли! — крикнул командир роты, обрадованно взглянув на Никиту.
— Давай, давай! — дружно нажали солдаты.
Люди и лошади рванулись вперед. Повозка громко затрещала и еще глубже осела в грязь.
— Ось — к черту! — с сокрушением вздохнул командир роты и тут же скомандовал: — Выпрячь лошадей, груз на вьюки и на руки!
— Ребята, получай витамины! — хлопотливо покрикивал усатый ездовой, с треском вскрывая ящики.
— Витамины? — переспросил кто-то.
— Точно! — ухмыльнулся усач. — Вита — это означает жизнь. Вот и будем этими минами фрицам жизни давать. Забирай быстро!
Минометчики разобрали боеприпасы с повозки. Лошадям на спины взвалили перевязанные пополам мешки, наполненные тяжелыми чугунными грушами. Командир роты связал веревочкой за стабилизаторы две мины и повесил их себе через плечо. Его примеру последовали солдаты.
Медленно переступая пудовыми от налипшей грязи сапогами, минометчики пошли вперед.
Белых догнал свой взвод и повел его дальше, изредка сверяясь по карте и внимательно наблюдая за местностью. Долго на дороге впереди не было видно ни души. Но вот слева, из-за опушки леса, показалась густая, беспорядочная толпа. От нее отделились несколько человек и, размахивая руками, побежали навстречу разведчикам.
— Товарищ старшина, гражданские это! — сказал солдат Булагашев, самый зоркий из разведчиков.
— Эй, хлопцы, гляньте: девчат-то! — восторженно воскликнул вихрастый озорной Федьков. — Сплошные девчата! И откуда столько?
Девушки окружили солдат, жали им руки.
— Наши! — послышались обрадованные девичьи голоса. — Здравствуйте, родненькие!
— Откуда вы? — спрашивал старшина, едва успевая пожимать протянутые со всех сторон девичьи руки.
Высокая складная дивчина, со спокойным взглядом больших темных глаз, пояснила:
— С под Шполы идем. У нас тут и каневские, и кировоградские, и с Мироновки, и со Смелы. Немцы, как отступали, всю молодежь с собой погнали. По шляху на Умань нас вели, чтобы потом — в Неметчину. А тут как ударили наши танки! Немцы оружие покидали — и кто куда. Наши хлопцы подобрали кое-какие винтовки, нас охраняют. Идем, а не знаем, где свои, где злыдни. Вас увидели — испугались спервоначалу, а потом… А вот и наши хлопцы!
Подошел паренек лет шестнадцати, с немецким карабином на черном ремне за плечом.
— Товарищ командир! — сказал он, подойдя к старшине и взяв карабин к ноге. — Нас тридцать шесть военнообязанных. Шесть винтовок. Разрешите присоединиться к вашей части? Хотим фашистов бить!
У Белых не сразу повернулся язык, чтобы отказать ему. Зачислять кого-либо в подразделение старшина права не имел.
Поздно вечером полк сосредоточился на окраине разоренного боями местечка, возле сахарного завода, сожженного немцами совсем недавно. Развалины еще дымились и отдавали жаром, и солдаты подходили к горячей каменной россыпи подсушить портянки или прикурить от тлеющей головни. На стене у заводских ворот еще уцелел немецкий плакат. На нем был изображен Гитлер в расшитой фуражке, а под портретом было напечатано: «Освободитель». Кто-то из солдат уже написал углем: «Будет морда бита у Гитлера-бандита!»
В местечко пришли пока что не все подразделения полка. Здесь сосредоточилась только пехота с небольшим количеством боеприпасов. Но и это уже было немалым успехом. Двигаясь вместе со всей дивизией, полк за трое суток преодолел сто двадцать километров тяжелейшей дороги и вовремя пришел к указанному месту.
Как только от штадива связисты протянули нитку, подполковника Бересова вызвал к телефону командир дивизии.
Справившись о состоянии бойцов и о их размещении на отдых, генерал познакомил Бересова с обстановкой. Дивизия влилась в состав войск, предназначенных для ликвидации противника в корсуньском «котле». В ближайшие часы она должна была занять боевые рубежи. Командование фронта предполагало, что окруженный враг попытается прорваться именно на этом участке, и поэтому здесь усиливало фронт. Кроме дивизии, в которую входил полк Бересова, сюда выдвигались и другие стрелковые дивизии, артиллерийские и танковые полки.
Вскоре после разговора с генералом в тесной, жарко натопленной хате, которую занимал Бересов, собрались командиры батальонов и спецподразделений.
Когда офицеры расселись и вынули из планшетов карты, подполковник неторопливо и спокойно, как он делал все, положил на край стола недокуренную трубку, провел рукой по своему высокому лбу и уже редеющим, седоватым волосам, поднялся. Внимательно поглядывая из-под широких бровей на своих офицеров, он стал знакомить их с обстановкой.
Окруженный противник стягивал свои силы в кулак, собираясь одним ударом прорвать кольцо окружения. Из некоторых деревень немцы даже ушли без боя, уплотняя свой фронт и накапливаясь там, где рассчитывали осуществить прорыв — километрах в двадцати западнее местечка.
Необходимо было опередить врага.
Полк получил задачу: к утру выйти к селу Комаровка, в шести километрах севернее сахарного завода, и быть готовым к дальнейшему наступлению.
Кончив говорить, командир полка остановил взгляд на старшине Белых, и тот встал, готовый выслушать приказ.
— Бери своих, — сказал подполковник, — иди на Комаровку. Противник оторваться старается, маневрирует. Нащупай, где он… А первый батальон, — и Бересов посмотрел на капитана Яковенко, — пойдет головным. Если в Комаровке противник, подойти скрытно к южной окраине, окопаться. Если нет, закрепиться на высотках около села и быть готовыми к наступлению. Подравняются соседние части — разведаем и ударим по немцам сообща. Смотри только! — и Бересов полушутя-полусерьезно погрозил комбату зажатым в руке толстым карандашом. — Не разузнавши — вперед не лезь! Связь с разведкой держи. Остерегайся, чтобы немец не обдурил тебя.
Бересов почти всем своим подчиненным говорил «ты». Но никто в полку не обижался на него за это: бересовское «ты» звучало как-то по-отечески. Был он по-солдатски прост и в речи и в манерах.
Второй и третий батальоны Бересов приказал развернуть севернее сахарного завода в полной готовности к наступлению на Комаровку и дальше, в зависимости от результатов разведки.
Через несколько минут все остальные командиры тоже получили задания и, разом встав, вышли. В хате остались только Бересов да его заместитель подполковник Иринович, недавно назначенный в полк. До армии Иринович долго руководил каким-то торговым учреждением. Он привык строго контролировать подчиненных ему людей и относиться к ним с повышенным недоверием. Он был сух в отношениях с людьми, педантичен в требованиях. По характеру своему Иринович во многом был противоположен Бересову. Но тем не менее они как-то ладили друг с другом: требовательность Ириновича Бересов ценил.
Расстегнув тугой воротник гимнастерки и с удовольствием потирая шею широкой ладонью, Бересов заметил:
— Наступать с утра начнем, а может, и раньше. Наверное, всей дивизией разом двинем.
— А если противник из Комаровки ушел?
— Куда ему идти, кроме как на нас? Первого батальона не минует.
— В первом комбат лихой вояка, да молод больно, — с сомнением качнул головой Иринович.
— Молодость — но беда. — Бересов с усмешкой, которая, казалось, постоянно таилась в уголках его рта, посмотрел на Ириновича. — Беда в другом: у Яковенко последняя буква на первом месте.
— Приглядывать за ним надо, — назидательным тоном произнес Иринович. Он был твердо убежден, что руководить — значит прежде всего все время приглядывать за подчиненными. Иринович не замечал, что такое «приглядывание» часто совсем не приносит пользы. Люди, по натуре своей не очень инициативные, знали, что есть «приглядывающее» начальство, и поэтому считали, что своим умом шевелить не обязательно. Инициативных же навязчивое и мелочное контролирование связывало и обижало.
Иринович надел ватник, закурил папиросу и ушел. По поручению командира полка он должен был проверить, как подготовились батальоны к выступлению.
Бересов постоял, подумал и, расстегнув ремень, не спеша снял гимнастерку.
В противоположность иным заядлым фронтовикам, считавшим, что на войне непременно нужно ложиться на постель не разуваясь, что можно вообще не раздеваться на ночь, не бриться и не умываться — кое-кто в этом видел даже особый фронтовой шик, — Бересов тщательно следил за собой и старался всегда, пусть даже на час или два, сделать свой бивак домом. Военная служба была для него не временной, а пожизненной профессией, и поэтому во всем, даже в мелочах походной жизни, он старался быть таким, чтобы по нему равнялись подчиненные.
Как и многие давно воюющие люди, Бересов привык к беспокойному житью и отсутствию самых элементарных удобств. Часто он даже не замечал этого отсутствия. Сколько ночей провел он за войну шагая с солдатами по темному полю или лежа под плащ-палаткой на дне траншеи! Все это для него давно уже было привычным… Но вместе с тем он очень ценил житейские удобства и, по мере возможности, стремился их создать в походной обстановке, хотя бы на самый короткий срок. Стоило ему только зайти в хату, как в ней уже жарко топилась печь, стелилась постель с настоящей подушкой и на почетное место водворялся большой черный трофейный приемник, с которым Бересов не расставался в походах. Приемник брал все станции, и Бересов частенько перед боем, когда было свободное время и все равно не спалось, просиживал за ним долгие ночные часы.
Но если внезапный приказ подымал Бересова, он, ничуть не жалея о покинутом тепле, выходил из хаты и направлялся в голову колонны. На марше подполковник почти всегда шел пешком, отдав свою верховую лошадь на попечение адъютанту или посадив на нее какого-нибудь солдата, выбившегося из сил в походе.
Раздевшись, Бересов медленно прошелся по комнате, ни разу не задев своим широким телом тесно поставленной мебели. Рассеянно, по привычке, он провел ладонью по своей чуть лысеющей голове и присел к приемнику. Как обычно перед боем, сон не приходил. Хотелось дождаться, пока протянут связь и от командиров батальонов поступят первые донесения.
Бересов повернул ручку настройки, и в комнате приглушенно зазвучала нежная, грустная мелодия. Затем, вплетаясь в музыку, далекий женский голос запел что-то родное, знакомое. «Москва!» — догадался Бересов и задумчиво посмотрел в круглое сетчатое отверстие приемника, откуда струилась музыка. Заслушавшись, он нечаянно шевельнул рукой, которая все еще лежала на рукоятке настройки. И сразу же в комнату ворвались резкие звуки чужой речи. Кто-то по-немецки говорил быстро, торопливо и беспокойно, словно боялся, что ему не дадут закончить. Подполковник поморщился и круто повернул ручку дальше. Воздух наполнился треском, шумом. Заглушая друг друга, резкие голоса что-то кричали по-немецки. Один из них, особенно назойливый, перекрывая пестрый шум, часто и настойчиво, словно заколачивая гвоздь, твердил позывные: «Зигфрид, Зигфрид, Зигфрид…»
«Чертовы фашисты! Весь эфир забили!» — поморщился Бересов.
Рации окруженной группировки взывали о помощи. Оттуда, извне, из высших немецких штабов, запрашивали обстановку, приказывали — в который раз! — держаться до последнего солдата, обещали — в который раз! — прислать помощь; но она уж не могла прийти…
Радиоволны летели над окопами, где дрожали от холода и страха немецкие солдаты; над мертвой полосой ничьей земли, где кучками темно-зеленой рвани лежали заледеневшие трупы тех, кто в отчаянных атаках пытался вырваться из окружения.
Радиоволны плыли над головами советских солдат, молчаливо глядевших с переднего края в темную ночную степь. Солдаты не смыкали глаз. Они стерегли врага, как охотники стерегут зверя, обложив его берлогу.
Эфир был наполнен воплями немецких станций. Но голоса советских армейских станций не вмешивались в эту радиосумятицу. Рации наших частей, подошедших для решающего удара, молчали, чтобы преждевременно не обнаружить себя.
Резким поворотом ручки выключив приемник, Бересов подошел к столу и сел около него, подперев ладонью подбородок.
Теперь в хате было тихо. Только слышалось, как где-то за печкой робко тренькает сверчок, подергивая струны своей балалаечки.
На гладко выструганных досках стола перед Бересовым лежала потертая на сгибах карта — километровка. Сейчас, задумчиво и внимательно глядя на ее серо-зеленое пространство, Бересов зрительно представлял себе все изображенное на ней: голые застывшие поля, посеревшие от дождей скирды прошлогодней соломы, полевые дороги, разбитые колесами, истоптанные тысячами солдатских ног; деревни, заполненные колоннами пехоты, танков, самоходных пушек, грузовиков, батареями, обозами, или, наоборот, пустые, безлюдные, с беспризорно бродящей по улицам и дворам скотиной.
Глядя на карту, Бересов мысленно шел вперед, вместе с головным отрядом своего полка. Вот отсюда, где на карте между двумя заштрихованными квадратиками начинается тонкая черная линия, с окраины местечка, мимо посвечивающих в темноте углей потухающего пожарища шагал сейчас он вместе с первым батальоном. Опережая батальон, переводя взгляд дальше по черной линии, обозначавшей дорогу, Бересов спешил догнать разведчиков. Вот этот поворот дороги они, судя по времени, уже миновали. Затем, скользя по обледенелому скату, разведчики спустились в овраг и перешли ручей — нет, не по этому мостику, за которым, возможно, следит противник, а прямо по льду ручейка. Потом они выбрались из оврага и свернули с дороги, пошли вот здесь, вдоль реденьких кустиков, которые тянутся над оврагом и обозначены на карте чуть заметными кружочками. А там, в ночном темном поле, эти кусты стоят черные, загадочные, едва различимые на фоне такого же черного неба, и, может быть, под ними и притаился враг. Возможно, через минуту, через секунду сухой треск пулемета разорвет тишину, и струя огня хлестнет по солдатам старшины Белых…
Сидя над картой, Бересов старался шаг за шагом проследить весь путь, по которому шла в эту минуту разведка. Опасность подстерегала разведчиков всюду. Враг мог быть везде, но не было известно, где он находится в действительности.
Сегодня Бересов особенно беспокоился за разведчиков. Он знал, что на этом участке немцы, отходящие на юго-запад в надежде прорваться, оставляют на пути наших войск засады. Танк, пушка или пулемет, установленный где-нибудь под кустом или ометом соломы, в любую секунду может открыть внезапный огонь. Старшина Белых, как он ни опытен, все же может наткнуться на одну из таких засад.
И еще одно обстоятельство тревожило командира полка: почему сейчас, когда справа и слева идут ожесточенные бои, их полк да и вся дивизия еще не получили приказа наступать? Может быть, высшее командование задумало какой-нибудь сложный маневр? Это Бересов мог только предполагать. Точно он знал лишь положение на участке дивизии и был обязан делать только то, что ему приказано: разведать, где противник, и за ночь скрытно выдвинуться одним батальоном на подступы к Комаровке.
Подполковник предвидел, что противник, пользуясь темнотой, может попытаться балками и перелесками без боя выскользнуть из окружения. Такие попытки, как предупредил его генерал, уже предпринимались противником на соседнем участке. Вот почему Бересов приказал командирам второго и третьего батальонов усилить боевое охранение, но балкам и рощам заранее подготовить пулеметный и минометный огонь и держать батальоны в полной готовности к наступлению.
Посмотрев на часы, Бересов опять перевел взгляд на карту. Теперь Белых, наверное, уже в Комаровке. Вот она на карте: два ряда неровных черных прямоугольников, углом отходящих от маленького крестика. Сейчас разведчики идут по этой улице. Затем свернут налево, мимо церкви. Они идут тем путем, который им указал командир полка. Бересов, казалось, слышал, как в напряженной тишине, осторожно ступая по застывшей грязи, шагают солдаты мимо молчаливых темных хат, смутно маячащих за плетнями. Примерно через полчаса разведчики должны выйти на северную окраину села…
Подперев кулаком подбородок, Бересов продолжал смотреть на карту. Он мог бы сейчас прилечь, отдохнуть. Это было бы очень кстати после сегодняшнего утомительного марша. Но подполковник знал, что не сможет уснуть.
Монотонно тикали на стене пестрые деревенские ходики, отпуская время по строго размеренной своей мерке. Где-то далеко, по безлюдным улицам Комаровки, шли сейчас посланные им разведчики. И вместе с ними, склонившись над картой, отягощенный своей большой командирской заботой, мысленно шагал командир полка.
Ольга расстегнула тяжелую намокшую шинель и, сев на скамью, облегченно вздохнула. Когда пришли в местечко, командир роты старший лейтенант Скорняков сказал, что привал, вероятно, продлится до утра. Хотелось сидеть вот так, неподвижно. Ольга устало откинулась спиной к стене и прикрыла глаза. Но вдруг в сенях что-то стукнуло, грохнуло. Открылась дверь, и кто-то, еще не вошедший, густым голосом спросил:
— Медицина здесь проживает?
С трудом протискиваясь через низкую дверь, в хату вошел высоченный боец с толстой сумкой на боку и с ручным пулеметом, на который вошедший опирался как на палицу. Это был парень с широким, открытым лицом, которое все, начиная от глаз, сверкавших озорным огоньком, и кончая большими оттопыренными ушами, казалось улыбающимся.
— Здоровеньки булы! — сказал он. — На работу идем, а пакетиков недохват. Может, выручите нас?
— Откуда вы? — спросила Ольга. — Какое подразделение?
— Глаза и уши. Шахрай — моя фамилия.
— Из разведки?
— Так точно. А вы новенькая?
Шахрай уселся на жалобно скрипнувшую под ним табуретку и вытащил из кармана брюк блестящий никелированный портсигар с хитроумным окошечком посредине. В портсигаре что-то щелкнуло. Из окошечка выскочила папироса. Шахрай схватил ее на лету, сунул в рот.
— Вот фокус! — удивилась Ольга. — Откуда это у вас?
Шахрай улыбнулся по-мальчишески самодовольно:
— Из Германии привезли. На память.
Ольга взяла мешок с перевязочным материалом.
— Сколько вам? — спросила она, выкладывая на стол индивидуальные пакеты.
— Девять. Да старшине десятый.
— Говорят, он у вас герой? — вспомнила она рассказ Зины.
— А как же! — лицо Шахрая стало важным. — Промеж глаз у немцев пройдет — не заметят. Один раз я сам видал: как щелкнет под ним мина, он от нее. Как рванет она! Мы наземь пали. Глядим, а старшина идет, и хоть бы что ему. Вроде не на мину, на лягушку наступил.
— Неужели правда? — недоверчиво спросила Ольга.
— Сам видел! — решительно подтвердил Шахрай. — У нашего старшины всегда все благополучно. Мы знаем, как ходить. По тонкому расчету. Недаром наш хозяин на «гражданке» счетоводом был.
Ольга улыбнулась недоуменно:
— Знаменитый разведчик — и счетовод!
— Ну и что ж? — в свою очередь удивился Шахрай, сгребая со стола пакеты. — Это только в кино, если счетовод — то делопут, и обязательно людям на смех. А на деле и счетоводы геройские бывают. Дело не в должности… Ну, спасибочко вам!
Шахрай рассовал пакеты по карманам, вскинул за спину свой «ручник» и неторопливой походкой вышел из хаты, осторожно затворив за собой дверь. Ольга посмотрела ему вслед, прибрала перевязочный материал, подкинула в печь дров и, поеживаясь, села к огню: хата была выстужена, от выбитых, наверное, при бомбежке и кое-как заткнутых окон тянуло холодом.
У печки девушка согрелась. Теперь ее клонило в сон. Ольга прикрыла глаза. Сейчас, где-то по снежному полю, в неизвестность идут старшина Белых и его девять разведчиков. А она здесь греется… Помнит ли Белых, как он поучал ее?.. Теперь она не сердится на него за это… Ведь он от прямоты души…
Незаметно Ольга задремала перед раскалившейся печью, теплота ласкала ее лицо, руки и колени…
— Товарищ санинструктор, кушайте быстренько!
Вошедший санитар-ездовой, степенный дядька, поставил на стол дымящийся котелок и сказал:
— Командир роты собираться велел. Сейчас выступаем.
Глава 2 ДВЕ РАКЕТЫ
Ночь была студеная, тихая. Погода налаживалась. Морозом сковало грязь, так надоевшую всем за последние дни. Медленно кружась в черном воздухе, падали пышные хлопья снега. Капитан Яковенко шел по краю дороги вместе со старшим лейтенантом Бобылевым. Обгоняя их, быстрым шагом прошли вперед и скрылись в темноте разведчики старшины Белых. Они шагали цепочкой, в темноте едва различимые, в туго подпоясанных ватниках, с автоматами, закинутыми за плечи. Выделялся только Шахрай. Его можно было узнать по огромному росту, большой, набитой дисками и гранатами сумке и ручному пулемету, который Шахрай нес свободно, словно это был не увесистый «Дегтярев», а тросточка. Последним в цепочке шагал Белых. Завидев офицеров, он замедлил шаг.
— Где ваш КП будет? — спросил старшина комбата.
— Влево от дороги, по оврагу.
— Хорошо. Ждите донесения.
Старшина поддернул ремень автомата и ушел вперед.
Вскоре первый батальон, сойдя влево с дороги на Комаровку, занял исходное положение. Комбат со связистами и посыльными спустился в глубокий овраг, пересекавший проселок. Здесь следовало ждать, пока Белых даст знать о результатах разведки. В штаб полка потянули связь. Пользоваться рацией разрешения еще не было.
Привалившись к крутой глинистой стенке оврага, Яковенко надвинул свою кубанку поплотней на лоб и засунул подбородок в воротник шинели, пытаясь укрыться от холода. Из оврага, где по соседству со связистами расположились батальонные минометчики, слышен был негромкий, но веселый разговор. До слуха Яковенко доносились вспышки приглушенного смеха.
Кто-то из солдат рассказывал побасенку:
— …Пришел ихний генерал на передовую, спрашивает: «Как, гренадеры, духом не пали?» Те отвечают: «Пали и духом и брюхом, ваше высокограбительство. Потому что «в котле» который день сидим». Рассердился генерал, кричит: «Не сметь унывать! Мы не уйдем!» Немцы отвечают, как один: «Так точно, ваше высокограбительство! Мы не уйдем: русские не пустят». «С вами фюрер и я, — генерал успокаивает, — будем стоять до конца заодно». А те возражают: «Заодно это никак невозможно». Генерал удивляется: «Почему?» — «Потому что два конца потребуется». — «Почему так?» — «А так. На одном конце вам висеть, на другом — фюреру».
Дружный смех покрыл слова рассказчика, и чей-то строгий голос сказал:
— Да тише вы, грохалы!
Разговор притих. Уже нельзя было разобрать, о чем говорят. Яковенко еще глубже запрятал лицо в воротник, стараясь согреться. Но вскоре он тревожно, словно его кто толкнул в бок, выпрямился. «От разведчиков еще вестей нет. Так, пожалуй, и ночь потеряешь», — с беспокойством подумал он, глянув на светящийся дымчатым зеленоватым светом циферблат часов. Было начало второго. К двум Белых должен был сообщить о положении в Комаровке. «Если в селе противник, — размышлял Яковенко, — самое время по нему ударить. Вот дойти до этих высоток, что левее села, и стукнуть прямо по окраине, немцу в хвост».
Яковенко оживился, припомнив летние бои на Орловщине. Три дня тогда дивизия билась на подступах к большому районному центру, но взять его не смогла. На третий день Яковенко, в то время старший лейтенант и командир роты, предложил командиру полка, оказавшемуся в батальоне, свой план. Бересов одобрил этот план и его выполнение поручил ему.
Сейчас он вспомнил тихую, теплую июльскую ночь, когда он и тридцать солдат его роты вышли из окопов и двинулись по густой ржи, смятой дневным боем. Они долго шагали по полю. Запах росы смешивался с приторным, тошнотным запахом трупов, лежащих меж всклокоченных колосьев.
Он ясно представил себе сейчас весь тот безмолвный путь через бесконечное ржаное поле, затем по дну темного сырого оврага, где несколькими метрами выше по откосу сидели в окопах враги, еще не знавшие того, что сзади неслышно и неотвратимо уже идет их погибель.
Поднявшись из оврага, он увидел наверху, в густо-синем ночном небе, черные силуэты растрепанных снарядами соломенных крыш, похожих на чьи-то огромные взлохмаченные головы.
Две группы бойцов по его указанию разошлись вправо и влево. И вот ночь взорвалась бешеным треском автоматов, резкими взрывами ручных гранат, трепещущим светом взлетевших в темноту немецких ракет и воплями перепуганных гитлеровцев. А потом загрохотало и затрещало там, где был передний край, и фашисты, поняв, что они оказались между двух огней, побежали назад. Через час, опомнившись, они повернули и начали атаковать, пытаясь отбить село. Яковенко и его бойцы дрались почти до утра, до тех пор пока не подошли на помощь другие подразделения, проломившие наконец расстроенную оборону противника.
Взятие этого районного центра решило тогда успех боев на целом участке фронта: село было важной ключевой позицией на скрещении двух шоссейных дорог. И не удивительно, что в тот же день героем событий — командиром роты старшим лейтенантом Яковенко заинтересовались «наверху». Его вызвал к телефону сам командир корпуса, пожелавший узнать, как это ему с небольшой группой солдат удалось сделать то, что не смогли сделать всем полком.
Через несколько дней Яковенко получил свою первую награду — орден Красного Знамени. А теперь у него три ордена…
— Однако времени уже много! — спохватился капитан, отрываясь от воспоминаний и снова посматривая на часы. Его начинало охватывать нетерпение. «По времени разведчики, пожалуй, до Комаровки прошли, а может, и дальше. Будь в селе противник, Белых уже вернулся бы и дал знать о себе. Да что терять время! Надо двигаться, пока не начало светать. И если бой — ударить первому! Пусть по мне равняются остальные комбаты! Первый батальон должен быть первым везде!»
Спотыкаясь в темноте о клочья прошлогодней травы, Яковенко спустился вниз по склону оврага.
— Гурьев! — вполголоса окликнул он, вглядываясь в густой овражный мрак.
— Здесь! — ответили снизу, и в темноте задвигалась, медленно подымаясь вверх, чуть заметная красная точка. Она на секунду вспыхнула желтым огоньком, метнулась в сторону и где-то внизу рассыпалась мелкими тусклыми искрами. Старший лейтенант Гурьев, бросив папироску, подошел к комбату.
— Товарищ капитан? — вполголоса спросил он, внимательно приглядываясь. Гурьев в темноте видел особенно плохо.
— Вот что, — сказал Яковенко, — подымай батальон. Пойдем вперед, на высоты.
— А если в Комаровке противник? Ведь мы тогда его оставляем слева, открываем фронт! Вот смотрите…
Гурьев торопливо вытащил планшетку, щелкнул кнопкой фонарика и поднес освещенную карту к глазам комбата. Но тот досадливо отвернулся, сдвинул кубанку на лоб и сказал решительно:
— Чего смотреть? Приготовиться к движению!
— Слушаю! — старший лейтенант круто повернулся и ушел.
«Рассердился!» — подумал Яковенко о Гурьеве. В глубине души он почувствовал еще неясную тревогу. Но уже принятого решения менять не хотел. «Решение правильно уже тем, что оно своевременно», — этой заученной истиной Яковенко пытался успокоить себя. «Все рассчитывает да примеряет — прямо беда! — думал он о Гурьеве, стараясь убедить себя, что опасения Гурьева не так уж серьезны. — Нет, брат, на войне надо действовать решительно!»
Комбат смотрел на Гурьева несколько свысока. Себя он уже считал кадровым военным и полагал, что по сравнению с его боевым опытом сравнительно мало весит вся ученая расчетливость Гурьева, который не прошел в такой мере, как Яковенко, фронтовой солдатской школы и попал в штабные офицеры сразу из училища. Но одновременно с этим Яковенко уважал Гурьева за выдержку в бою, за то, что тот умел разбираться в людях, был тактичен и настойчив, где надо, а уставы, топографию и вообще военные науки знал лучше, чем сам комбат. Однако Яковенко никогда не говорил об этом ни самому Гурьеву, ни кому-либо другому.
…Яковенко постоял, прислушиваясь, как, стуча сапогами по застывшей земле, один за другим пробежали связные, посланные Гурьевым в роты.
Наверху торопливо и гулко простучали лошадиные копыта, провезли батальонную противотанковую пушку — «сорокапятку».
Он вскарабкался наверх, цепляясь за невидимые, ломкие и колючие стебли прошлогоднего бурьяна, остановился и прислушался. В степи было тихо и темно. Только где-то далеко, за лесом, качнулся и опал мертвенный, синий свет немецкой ракеты.
«Что нас ждет впереди?» — подумал Яковенко.
Повернул голову, прислушиваясь. Наверх по откосу кто-то подымался, и было слышно, как шуршали мерзлые комья земли, катясь вниз.
— Ты, Николай Саввич? — спросил Яковенко, скорее угадывая, чем различая в темноте невысокую фигуру Бобылева.
Замполит подошел и сел рядом.
— В ротах был? — спросил его Яковенко.
— Да. С парторгами надо было поговорить.
— Вот что. Я сейчас выступать думаю.
— Выступать? Разве Белых уже разведал противника?
— Нет. Но положение и так ясное. Двинем к высотам, как приказано. Как по-твоему?
— Как бы впросак не попасть, — помедлив, ответил Бобылев. — Нельзя без разведки. Да и командир полка, по-моему, приказывал не так действовать.
— Не так? Не одобряешь, значит?
— Подумать надо, прежде чем начать.
— На войне долго раздумывать не приходится.
— Но и воевать не думая…
Яковенко вспыхнул:
— Решение принято!
— Ну что ж? Ты командир. Действуй, как находишь нужным. Ты отвечаешь за людей.
— А я ответа не боюсь. Меня пугать не к чему!
Бобылев поморщился: «Вот порох! Почему Яковенко обижается, когда с ним не согласны? Эх, товарищ капитан, мало еще тебя жизнь учила».
Поглядев на сердитое, почти злое лицо Яковенко, он решил: «Кривого гвоздя не заколотишь. Успокоится — поговорю еще».
Молча, не глядя друг на друга, покурили, пряча огонек меж ладоней. Яковенко затягивался с силой, жадно. Вспыхивающий красноватый свет папиросы освещал его сосредоточенное лицо. Ему было стыдно, что он, сам попросив у Бобылева совета, так резко говорил с ним. К тому же ему не давала покоя мысль, что и Бобылев и Гурьев — оба против его поспешного решения. А ведь не сговаривались. Может быть, они правы? Когда Бобылев докурил свою папиросу и встал, Яковенко сказал глуховато:
— Ладно. Дождемся вестей от Белых.
Кругом было так тихо, что даже шепот звучал, как громкий разговор, а мерзлые стебли бурьяна потрескивали, словно сухая лучина. Казалось, все, даже самые слабые звуки в этой ночной тишине проходят через какой-то стократный усилитель.
Разведчики, растянувшись редкой цепочкой, иногда останавливаясь и прислушиваясь, медленно шагали вдоль бесконечных плетней, мимо чуть белеющих в темноте хат Комаровки. Они дошли до самого центра села, заглянули в каждый двор, но нигде не обнаружили ни души. На углу площади, недалеко от церкви, к Белых подошли дозорные, которых он высылал осмотреть боковые улицы. Федьков, старший дозора, доложил:
— Товарищ старшина! Нет никого. В одном дворе бабку нашли, да от нее толку мало: пятый день из погреба не вылазит.
— Что она про немцев знает?
— Ушли, говорит. В какую сторону — не видела.
— А народ куда делся?
— Попрятались кто куда.
— Ну давай за мной!
Пройдя пустое, словно вымершее село, Белых и его бойцы вышли на северную окраину.
Противника не было видно. О нем напоминали только несколько свежевырытых незаконченных одиночных ячеек. Видимо, немцы намеревались закрепиться здесь, но потом внезапно куда-то ушли.
Обратно старшина повел своих бойцов вдоль западной окраины. И тут ничто не говорило о присутствии неприятеля. Но может быть, он где-нибудь вблизи села?
На обратном пути Белых хотел разведать подступы к селу с запада. Приказав выступать, он выслал дозоры вперед и по сторонам.
Когда последняя хата села осталась далеко позади и под ногами зашуршало вытаявшее во время недавней оттепели старое жнивье, к старшине подбежал Булагашев из головного дозора:
— Товарищ старшина! Немцы!
— Ложись! — скомандовал Белых. — Где они? — спросил он тихо, поворачиваясь к Булагашеву и ставя автомат на боевой взвод.
— Впереди, в балке.
— Тебя заметили?
— Нет, я мышкой назад.
— Веди, сам посмотрю.
Низко пригибаясь, оба быстро и бесшумно прошли по мерзлой стерне и залегли на краю поля, на чуть припудренной снегом, уже жестковатой от вновь начавшегося холода земле. Впереди в глубокой темной балке, на ее мутно-белых от снега склонах темнели едва различимые шевелящиеся пятна. Никита вгляделся: балку заполняли немецкие солдаты. Вытащив блокнот, он, попросив Булагашева прикрыть фонарик полой ватника, быстро набросал несколько строк.
— Лети к комбату первого!
— Назад — сюда? — спросил Булагашев, беря записку.
— Не надо. Жди в полку.
Булагашев скользнул в сторону и растаял в темноте.
Приказ командира полка обязывал Белых не только обнаружить противника, но и установить его намерения. Поэтому Белых послал дозор вправо: узнать, есть ли немцы дальше, вдоль по балке. Другой дозор он послал назад, к Комаровке: ведь балка, в которой они сейчас обнаружили немцев, проходит возле самого села. Старшим дозора Белых приказал действовать самостоятельно и по выполнении задачи велел всем дозорам вернуться в полк. С собой он оставил только одного Шахрая.
Белых еще не знал точно, что затеяли немцы. Но он обязан был узнать это. Не узнав этого, он не дал бы себе права уйти. «Буду наблюдать!» — решил он.
Подтянувшись как можно ближе к балке, Белых и Шахрай залегли. Будь дело днем, при хорошей видимости, они не заняли бы позиции для наблюдения так близко к противнику. Но сейчас, ночью…
Позиция, которую избрал старшина, была выгодной. Из канавы, вплотную подходившей к изгибу балки, удобно наблюдать.
Небо чуть посветлело. Тучи, из которых с вечера валил снег, увело поднявшимся ветерком, и от этого ветерка стало зябко. Белых неотрывно смотрел в балку сквозь редкие, обшарпанные зимними ветрами сухие стебли подсолнуха, посаженного когда-то впереди по меже.
Старшине уже было ясно: немцы могут выбраться из кольца, пользуясь этой извилистой балкой, ведущей, как он знал, на юг. Возможно, они постараются сделать это, пока еще темно.
— Воевать будем или уйдем? — шепнул заскучавший на холоде Шахрай, который лежал рядом.
— Обождем… — неторопливо ответил старшина.
Он уже внимательно осмотрелся по сторонам. Он догадывался, что немцы не занимают боевых позиций и не идут дальше потому, что чего-то ждут. Но чего?
Вскоре Белых разглядел: с северной стороны по полю движется, приближаясь к балке, длинная вереница немецких солдат. На темно-сером фоне предутреннего неба едва различимы их силуэты.
Немцы, идущие полем, взяли левее. «Куда они? Не обходят ли?» — забеспокоился Белых. Еще можно было, успеть отползти по канаве назад. Но, сделав это, он с другого места не смог бы так хорошо наблюдать за противником. А ведь он обязан был до конца выполнить приказ: не только обнаружить врага, но и установить его намерения.
Белых должен был немедленно выпустить две красные ракеты, если противник развернется и пойдет в наступление — так было условлено.
Вереница немцев, шедшая полем, стала спускаться в балку. Вот эти немцы смешались с теми, которые раньше прошли по ней. Теперь вся масса немцев двинулась низом балки влево, скрываясь в сероватой мгле.
«Хотят проскочить мимо нашего левого фланга». Он потянулся к ракетнице, но на секунду задержал руку: сначала отойти от немцев подальше, потом дать ракетами сигнал своим.
Но нельзя терять минут. Немцы уже подымаются из балки.
Он поднял ракетницу и нажал на спусковой крючок.
Две алые звезды, одна за другой, вспыхнули в темном небе над головами двух разведчиков.
— Теперь пошли! — махнул Белых Шахраю. Оба вскочили и, пригибаясь, побежали по канаве назад. Дело было сделано.
Белых рассчитывал, что оторваться от противника им удастся без особого риска, потихоньку, как удавалось в подобных случаях не раз. Но хлопнула прямо над головой ракета — немцы подали какой-то сигнал своим. Белый ослепительный свет ударил сверху. Наверное, в этом свете немцы заметили двоих над балкой.
— Ложись! — крикнул Шахраю старшина.
Пули рванули воздух над их головами, с хлестом забили по мерзлой земле, вдоль канавы. Их зловещие светляки летели наперекрест — и спереди и слева.
Шахрай вонзил в гребень канавы сошки своего пулемета. Лязгнул отведенный назад затвор.
— Давай! — скомандовал Белых. И сразу рядом гулко забил «Дегтярев» Шахрая.
На войне не редкость, когда даже самый точный расчет подводит, если противник вдруг начинает действовать так, как он, может быть, и сам не предполагал.
Едва ли в другой обстановке немцы, наступая и видя, что они обнаружены, нашли бы в себе решимость кинуться вперед так яростно. Скорее всего, они залегли бы, прежде чем предпринять что-либо дальнейшее. Но сейчас они рвались из петли, это был рывок отчаяния. Даже понукаемые офицерами, гитлеровцы прежде никогда не бросались в атаку так оголтело. Этой-то оголтелости и не предугадал в полной мере старшина Белых.
Разведчики стреляли короткими очередями, экономя патроны, тщательно, целясь, насколько позволяла серая предутренняя полумгла. На какие-то минуты им удавалось остановить тех немцев, которые бежали прямо на них. Разведчики сделали несколько попыток оторваться от наседающего врага. Но как только смолкал автомат старшины или пулемет Шахрая — один прикрывал отход другого огнем, — немцы бросались вперед, стреляя на ходу.
То, что русских немного, враги поняли скоро. Но едва ли догадывались, что перед ними только двое. Может быть, они уже поверили, что сбили русский заслон, что еще немного — и путь им будет свободен.
…Патроны кончались.
Немцы атаковали разведчиков слева и справа. Они все ближе… Белых видел: еще минута-другая, и придется браться за гранаты.
Перезаряжая автомат, он осмотрелся по сторонам. И справа и слева, все ближе и ближе, то подымаясь, то падая, короткими перебежками надвигались враги…
Старшина понимал всю опасность своего положения. И все-таки он с удовлетворением думал о том, что задержался здесь не зря. Послан Булагашев, ушли дозоры, две красные ракеты видели все. Противник уже не сможет пройти на юг скрытно, втихомолку.
Впереди оглушительно грохнуло. По голове и спине Белых застучали комья мерзлой земли. В лицо ему пахнуло густым черным дымом. Это Шахрай, уже опустошив все диски своего пулемета, встал и бросил в подбегающих немцев противотанковую гранату.
Рядом с Белых дважды рвануло воздух. Длинная расщепленная ручка немецкой гранаты, посвистывая и кувыркаясь, ударилась о землю около него и укатилась куда-то под ноги.
В ушах звенело, кружилась голова: граната разорвалась почти рядом.
Шахрай вывернул свою брезентовую сумку. Из нее вывалилось несколько гранат. Взяв в руки по гранате, он разом швырнул их и плашмя упал наземь, придавив тяжелой ладонью плечо своего командира.
Когда оба подняли головы, то увидели, что впереди, возле канавы, нет ни одного гитлеровца.
— Тикать будем або битися? — спросил Шахрай, подбирая с земли гранаты.
— Хватит, пошли!
Низко пригибаясь, они побежали вдоль канавы, уводившей в сторону от балки. Но не успели сделать и нескольких шагов, как Шахрай повалился на бок.
— По ногам, гад! Не можу идти. Тикай, старшина!
— Куда? — зло сказал Белых. — Ты бы меня бросил?
Он вынул из-за пазухи Шахрая три последние гранаты, положил их перед собой и выглянул из-за гребня канавы. Теперь ему не уйти. Ни оставить Шахрая здесь, ни вынести он не мог. Оставалось одно: остаться с ним.
Шахрай приподнялся на руках.
— Товарищ старшина! — прохрипел он. — Дай-ка одну!..
— Ползи по канаве, потом — в бурьян!
— А вы?..
— Приказываю: уходи! Гранату — в самом крайнем!..
Никита сунул шероховатое чугунное яйцо в протянутую руку Шахрая. Тот, поколебавшись немного, взглянул на старшину, что-то еще хотел сказать, но резкий жест Белых — и Шахрай пополз по канаве, волоча перебитые ноги.
Теперь Никита был один. Но он еще не мог уходить. Надо было задержать врагов до тех пор, пока Шахрай не отползет подальше в поле.
Пистолет и две гранаты — вот все, что оставалось у Никиты. Он осторожно выглянул наверх. Совсем близко, в пятнадцати шагах от него, лежал немец в распахнутом маскировочном комбинезоне и, отвалившись на бок, тянул из-за пояса гранату. Рядом с ним еще два. Прижавшись к земле, они выжидающе смотрели в сторону канавы.
«Боитесь!» — с удовлетворением подумал старшина. Рванув кольцо, он бросил «эфку» и ничком упал на землю. Осколки, улюлюкая, пронеслись над его головой. И вслед за этим на гребне канавы, взвихрив снег и мерзлую землю, взорвалась немецкая граната. А через секунду, когда Никита поднял голову, он увидел, как еще одна, осыпая снежок, покатилась по бровке канавы в двух шагах от него. Никита перекинулся на бок, ухватил вертящуюся гранату и выкинул ее наверх. «Забросают!» — мелькнуло в голове.
По расчету Никиты, Шахрай должен был отползти уже на порядочное расстояние. Теперь Никита имел право побеспокоиться и о себе. Держа в одной руке гранату и в другой пистолет, он быстро пополз вдоль канавы. Но сразу же услышал и слева и справа тяжелый топот немецких сапог, гортанные выкрики. Немцы бежали к канаве с двух сторон.
«Врете! Лежачим не дамся! — в ярости скрипнул зубами Никита. — Погибну, так стоя!»
Старшина рывком поднялся. Два немца, потрясая автоматами и что-то крича, бежали прямо на него. Они уже не стреляли, боясь попасть в своих, потому что и сзади, и справа, и слева тоже бежали немцы. Никита припал на колено и наотмашь взмахнул правой рукой. Пущенная им граната ударила бегущего немца в бок, отскочила, упала на землю, подпрыгнула и взорвалась. Мимо уха Никиты с тоненьким визгом пронеслись осколки.
— На, возьми! — крикнул Никита. Почти не целясь — враги были кругом, рядом, — он выпустил по ним всю обойму пистолета. «Эх, последний для себя бы приберечь!» — спохватился он. Но уже поздно.
Старшина ударил рукояткой пистолета по лицу первого подбежавшего к нему солдата. Но другой с размаху хватил Никиту стволом карабина по руке. Пистолет кувыркнулся в снег.
«Лучше смерть, чем живым!» — вспыхнуло в голове Никиты. Он рванул на себе ворот ватника.
— Стреляйте, гады!..
— Официр, официр! — закричал кто-то сзади. Это было последнее, что услышал Никита. Белое поле с зелеными немцами на нем стало алым, перевернулось, пахнуло жаром в глаза, загорелось ослепительным светом, и затем все погасло.
Батальон двигался по бугристому вспаханному полю, чуть припорошенному снегом.
Получив с Булагашевым донесение от Белых, Яковенко вел батальон так, как было приказано командиром полка — на сближение с противником южнее Комаровки.
Шли медленно, ощупывая дозорами путь впереди. Да и нельзя было идти быстрее. Пулеметы и минометы бойцы несли на себе. На глыбистой пахоте, где ноги все время спотыкались о замерзшие пласты, люди быстро уставали. Часто приходилось делать привалы.
По указанию комбата Гурьев шел в конце колонны, вместе со второй ротой, которая на этот раз была замыкающей.
Скорняков видел, что его приятель сегодня чем-то встревожен.
— Ты что, с хозяином не поладил? — спросил он.
Но Гурьев промолчал, и Скорняков не стал допытываться. Он знал, что о своих неприятностях Гурьев не любил говорить даже ему.
Гурьев действительно был в обиде на Яковенко. Уже не в первый раз капитан попрекал его за излишнюю, как казалось командиру, осторожность и рассудительность. Яковенко считал это чуть ли не проявлением трусости. А ведь таких попреков Гурьев никогда не слышал от прежнего комбата — капитана Гродчина. Как хорошо понимали они друг друга! «Семь раз отмерь, да только быстро», — любил говорить Гродчин. Его смелость и риск в бою всегда были основаны на точном и не раз проверенном расчете.
Понимая, что Гурьев чем-то огорчен, Скорняков тоже шел молча, но в конце концов не вытерпел и сказал улыбаясь:
— А я письмо сегодня получил!
Скорняков не мог не поделиться радостью с товарищем. Семья Скорнякова жила в маленьком уральском городке. Жена его, как и многие другие женщины, перестав быть только домохозяйкой, работала теперь на новом, эвакуированном с Украины заводе. Письма от нее Скорняков получал очень редко, но зато они были длинные, теплые, полные любви и с трудом скрываемой тоски.
— Поди, опять на шести страницах? — улыбнулся Гурьев. — Дома все в порядке?
— Пишет, все хорошо. Но я не очень этому верю. В госпитале был — видел, как в тылу живут. Работает — неделями домой, поди, не приходит. Нехватки всякие, на рынке цены лютые, сын, наверное, без присмотра. Просто не хочет меня расстраивать.
— Понятно. Ты вот тоже: сидишь в окопе, с той стороны хлещут по тебе изо всех видов, не знаешь, куда и деться. А домой строчишь: «Живем спокойно».
— Да, выходит, взаимно обманываем…
— Я это не обманом, а мужеством назвал бы.
— Да, тяжело нашим женам сейчас, — сказал Скорняков. — Я думаю, как война кончится, всем им медали дадут. Ты считай, сколько на шее у них: работа, дом, ребята, да о тебе еще день и ночь в постоянной тревоге. Нет, нам здесь легче!
— Смотри! — вдруг остановился Гурьев.
Впереди в чуть посветлевшее к утру небо одна за другой взлетели две красные ракеты.
— Противник в наступление пошел? — спросил Скорняков.
— Да. Сигнал разведчиков, — встревоженно проговорил Гурьев. — Разворачивай на всякий случай роту… Я — к комбату.
Гурьев торопливо зашагал вперед и скрылся в мутноватом сумраке.
Рота Скорнякова быстро развертывалась. Слышно было, как начинают звякать о стылую землю солдатские лопатки. И уже кто-то сипло и басовито, стараясь говорить шепотом, поминал лихом Гитлера, неподатливую землю и хлопотливую эту ночь.
В тот час, когда капитан Яковенко, получив доставленное Булагашевым донесение от старшины Белых, повел свой батальон к Комаровке, ударная группа немецкой пехоты, составленная из солдат дивизии СС «Викинг» и остатков четвертой панцер-гренадерской дивизии, скрытно вышла по лощинам южнее Комаровки. Эта группа развернулась для наступления и двинулась по степи на юго-запад. Немцы, оставившие было Комаровку и отошедшие севернее, изменили свой прежний замысел. Теперь они хотели, прикрываясь темнотой, внезапным броском пробиться через наш передний край, ударить с тыла по частям, обороняющим внешнюю сторону кольца окружения, и вырваться из него.
Дозоры сообщили, что по степи движутся большие группы вражеской пехоты. Яковенко, уже успевший развернуть батальон к бою, приготовился встретить врага огнем.
Противника подпустили близко. И только когда в сотне шагов замаячили в предрассветном полумраке темные согнутые фигуры гитлеровцев, был дан приказ открыть огонь. Фигуры впереди сразу же исчезли, слившись с землей. Немцы залегли и открыли ответную стрельбу.
Яковенко приказал Гурьеву быть на правом фланге батальона и принять меры, чтобы противник не смог просочиться там. Отдав это распоряжение, Яковенко уже не беспокоился о правом фланге. Он знал: там, где Гурьев, все будет в порядке.
Гурьев вернулся в роту Скорнякова в тот момент, когда перестрелка уже шла вовсю. Гурьев нашел командира роты в неглубокой, занесенной снегом промоине, образованной, вероятно, еще осенними дождями. Скорняков, припав к краю ямы, старался разглядеть, где враги и сколько их. Но впереди все застилала серая предрассветная муть, прорезываемая огненными линиями пулевых трасс.
— Оттяни фланг, поверни южнее, как бы не обошли! — сказал Гурьев. — Да связного мне дай!
Он вынул из сумки блокнот и, осторожно посвечивая фонариком, стал набрасывать краткое донесение командиру полка.
— Вот и «сапожок» пришел! — сказал Скорняков.
«Сапожками» в полку прозвали связных. Это были обычно самые молодые солдаты. Некоторые старые фронтовики звали их «малышками». Бересов строго следил за тем, чтобы в связные назначались прежде всего шустрые «малышки». Может быть, просто потому, что Бересов жалел молодых ребят и старался держать их подальше от опасности.
Маленький солдатик, круглолицый и пухлогубый, с пытливыми и живыми глазами, в великоватой шинели, сидел на корточках перед Гурьевым и ждал, пока тот кончит писать. Через минуту Гурьев передал ему донесение, тот звонко сказал: «Есть!» — и колобком выкатился из ямы наверх.
Через несколько минут Гурьев был в минометной роте. Ее командир уже ставил свои «самовары» на огневые и с нетерпением ждал указаний, когда и по каким целям стрелять.
В ту минуту, когда связной бежал к штабу полка, Бересов находился в поле на наблюдательном пункте, наскоро оборудованном саперами по его указанию еще с вечера. О том, что в той стороне, куда ушел первый батальон, начался бой, Бересову уже доложили. Сначала подполковник обрадовался: наконец-то полк вошел в соприкосновение с противником и началось настоящее дело. Но тут же чувство радости сменилось тревогой: не захвачен ли Яковенко врасплох? Продержится ли его батальон до тех пор, пока подтянутся остальные? Какими силами действует противник?..
Бересов приказал второму и третьему батальонам продвигаться вперед и как можно скорее установить фланговую связь с Яковенко.
Встреченные огнем первого батальона, гитлеровцы все же не отказались от своего замысла. Полагая, что основные силы русских стянуты юго-западнее, где идут сильные бои, немцы рассчитывали встретить здесь только слабый заслон.
Но все попытки врага вырваться из смертельного кольца были заранее предугаданы советским командованием. Гитлеровцы не знали, что на этот участок с вечера была введена новая дивизия. В нее входил и полк Бересова. Соседняя дивизия, все эти дни отражавшая контратаки противника, теперь, имея более плотный фронт наступления, продвигалась вперед. Передовые дозоры левого соседа шли совсем недалеко от фланга полка Бересова.
Советские войска в эту ночь начинали следующий этап операции: закрывали врагу последние ходы, смыкали фланги наступающих частей. На многих десятках километров фронта кольца под покровом темноты занимали новые рубежи стрелковые дивизии, выдвигалась артиллерия. Петля вокруг многотысячной группировки врага неумолимо стягивалась.
Увидев, что противник замешкался, Яковенко отдал приказ усилить огонь. Станковые пулеметы, поставленные на флангах, обрушили на залегших гитлеровцев всю мощь своего огня.
«Выгодный момент. Не терять его!» — решил Яковенко.
— В атаку! — приказал он.
Атака, поддержанная пулеметами и минометами, шла успешно. Противник, огрызаясь, откатывался обратно к Комаровке. Село было совсем недалеко. Светало. Яковенко уже видел выступающие над дальним краем снежного поля крыши крайних хат.
Командир правофланговой роты доложил ему, что подразделения второго батальона подтянулись, идут рядом и тоже успешно продвигаются к селу.
«Шалишь! — с неудовольствием подумал Яковенко, мысленно обращаясь к командиру второго батальона. — Раньше меня в Комаровку войти метишь? Не выйдет!»
Нетерпение охватывало капитана: «Чтобы меня да обогнали? Сейчас буду в селе! Вот оно, близенько, рукой подать! Эх, орлы, еще, еще немножечко — и там!.. Завтра в газете будет: «Батальон капитана Яковенко первым ворвался в населенный пункт, сломив отчаянное сопротивление врага…» Хорошо!»
— Соединить с командиром полка! — приказал капитан телефонисту, сидевшему рядом в наспех вырытом окопчике, и порывисто схватил трубку.
— Выше к южной окраине! — торопливо, уже подымаясь на ноги, доложил он. — Переношу свой КП вперед!
— Молодец! — ответил довольный Бересов. — Жми! Соседи тебя поддержат.
Положив трубку, Яковенко вдруг смущенно подумал: «Поторопился малость. Ну да ничего. Раз уж доложил, значит, обязан выполнить. В селе я все равно сейчас буду».
Однако с каждой минутой командир батальона все более убеждался, что он ошибся в своем расчете. Дойти до крайних хат, таких близких, оказалось весьма нелегко.
На помощь немцам, залегшим перед Комаровкой, выходили откуда-то из степных лощин и оврагов все новые и новые группы солдат. Ответный огонь противника с каждой минутой усиливался. Справа, где перестрелка шла особенно ожесточенно, противник уже подымался в контратаку.
Яковенко приказал Скорнякову встретить контратакующего противника в штыки. Комбат надеялся снова сбить врага и достичь все-таки окраины Комаровки.
Выполняя приказ комбата, Скорняков дважды подымал в атаку своих солдат. Но противник неистовым огнем прижимал роту к земле.
Скорняков видел, что поднять сейчас всю роту единым рывком нельзя, и не потому, что трудно оторвать залегших солдат от земли. Нет, скорняковская рота всегда подымалась в атаку дружно. Причина была в другом: слишком велики будут потери, атака вновь захлебнется. Он приказал продвигаться вперед мелкими группами — ползком, короткими перебежками.
Яковенко тем временем выходил из себя: рота Скорнякова ближе всех подошла к селу и вот — застряла!
— Немедленно атакуй! — кричал он в телефонную трубку. — Что, сильный огонь противника? А вот сейчас я сам приду и поведу твою роту! За мной бойцы пойдут!..
«Что ж, и за мной пойдут… — подумал с обидой Скорняков. — Только с умом вести их надо…» Он понимал, что в данный момент атака едва ли сможет быть удачной. Но у командира батальона могли быть свои расчеты, неизвестные Скорнякову. Приказ есть приказ…
Скорняков в третий раз повел своих солдат в атаку.
Но снова рота вынуждена была залечь.
Вражеский огонь нужно было подавлять огнем.
«Эх, артиллерию бы сюда!» — с досадой думал Яковенко. Но почти вся полковая артиллерия была еще на подходе. Пока Яковенко мог рассчитывать только на своих батальонных минометчиков. Однако они не могли вести сильного и продолжительного огня: мин было в обрез.
Положение усложнялось с каждой минутой. По звукам выстрелов было понятно, что противник обходит батальон справа, на фланге роты Скорнякова. «Пойду сам туда! — решил капитан. — Отсюда, с моего наблюдательного, плохо видно».
Через несколько минут он добрался до командного пункта роты, но вместо Скорнякова увидел там одного из командиров взводов — младшего лейтенанта Алешина, совсем юного, ему, наверное, не было и девятнадцати.
— Товарищ капитан, — доложил Алешин, — Скорняков ранен. Команду принял я.
Алешин был очень взволнован тем, что на его плечи в такой трудный момент вдруг легла ответственность за всю роту. Вот так же страшно бывало перед школьными экзаменами. Как хотелось иногда, чтобы экзамен не состоялся! Но было ясно, что экзамен неизбежен и его надо выдержать.
По указанию Яковенко Алешин возле самого своего наблюдательного пункта установил станковый пулемет. Под огнем этого пулемета гитлеровцы прижались к земле.
«Отобьем!» — с надеждой подумал Алешин.
Рота поспешно закреплялась на рубеже. Солдаты торопливо орудовали малыми лопатками, выбрасывая мерзлый чернозем, перемешанный со снегом. Лопаты почти не брали землю, успевшую промерзнуть после недавней оттепели.
Вдруг станковый пулемет смолк.
Гитлеровцы повалили снова.
— Я сейчас! — крикнул Алешин подошедшему в этот момент капитану и подбежал к пулеметчикам. Один из них лежал ничком. Другой, раненный, был возле своего напарника. С его ладоней на снег падали алые капли.
Младший лейтенант поправил ленту и хотел было пустить длинную очередь, но, услышав рядом тревожный крик раненого пулеметчика, оглянулся. Ломая бурьян огромными сапогами, на Алешина бежал высокий краснолицый гитлеровец в поблескивающих металлической оправой очках.
«Врешь, не успеешь!» — Алешин резко повернул ствол и нажал на гашетки пулемета. Гитлеровец остановился, словно раздумывая, бежать ему дальше или нет, качнулся и упал.
Поворачивая ствол пулемета опять в сторону вражеской цепи, Алешин глянул туда, где были остальные бойцы его роты. Солдаты лежали, плотно припав к земле, будто впаявшись в нее. И Алешин знал, что его бойцы достойно встретят врага…
Но вот пулемет снова замолчал — на этот раз потому, что кончилась лента.
Срывающимися пальцами Алешин одну за другой хватал валявшиеся вокруг патронные коробки. Но все они оказались пустыми.
В горячке боя Алешин и не заметил, как совсем рассвело. Гитлеровцы перебегали по полю, приближаясь к роте. Алешин ухватился за пулемет и поволок его назад: оружие нельзя оставлять врагу. Но вот младший лейтенант увидел, что ему навстречу, таща за собой связанные попарно коробки с лентами, ползут два солдата. Это были пулеметчики, присланные Гурьевым из соседней роты. Передав им пулемет, Алешин вернулся на свой командный пункт.
Капитан Яковенко находился еще там. Он кричал в телефонную трубку кому-то из командиров рот:
— Ни шагу назад, понял?!
Увидев Алешина, он быстро оторвался от трубки:
— Стрелял?
— Стрелял! — ответил Алешин, полагая, что командир батальона похвалит его за инициативу и смелость.
Но Яковенко сказал раздраженно:
— А кто вместо тебя ротой командовать будет? Я, что ли? Давай наводи порядок! У тебя огневой связи между взводами нет.
Алешин вздохнул. Упрек был справедливым.
Оживший станковый пулемет вновь прижал противника к земле. Наступила небольшая передышка. Но враг мог в любое мгновение подняться снова.
Бобылев находился в это время в боевых порядках второй роты — она была на главном участке боя. Не раз Яковенко и Гурьев говорили ему:
— Поберегись, есть же у тебя актив.
Но Бобылев считал: лучшая агитация — личный пример.
Солдаты привыкли, что в трудном бою замполит рядом. Все его знали, и он знал многих.
Знал он, конечно, и Снегирева, этого степенного и рассудительного солдата. Снегирев служил в полку с осени сорок первого и против немцев воевал третью войну: в пятнадцатом дрался с ними под Перемышлем, бил их и в восемнадцатом здесь, на Украине, где служил в одном из полков Щорса.
Молодой солдат Петя Гастев являлся очередным «подопечным» Григория Михайловича. Многим Петя напоминал ему сына, служившего где-то в танковой части.
Ревниво следя за тем, как держит себя его воспитанник в бою, как постепенно тяжелое, исключительное становится для него обыкновенным, привычным — а в этом, как считал Снегирев, и был весь корень солдатской сноровки, — он всегда думал о том, что и у сына тоже есть, наверное, старший по годам товарищ, наставляющий его фронтовому уму-разуму. Снегирев всегда, особенно в бою, старался держаться поближе к Пете Гастеву. Вот и сейчас они лежали рядом. Обходя подразделения, Бобылев присел около них.
— Товарищ старший лейтенант, разрешите вас спросить: наступать скоро начнем? — сказал Петя, которому уже надоело лежать на холодной земле.
— Мы и так наступаем, — ответил Бобылев. — Разве гитлеровцы нас атакуют? Это они мечутся, не знают, куда деваться. Вот пусть только наша артиллерия подтянется!
— Как на нашем участке дело, не скажете? — полюбопытствовал Григорий Михайлович. — В газетах все в общем масштабе пишется. А что под боком у нас — мало известно.
— Слышал я в штабе, — ответил Бобылев, — у противника только семь деревень осталось.
— Семь-то семь, а сколько сил надо, чтобы немцев оттуда выбить… — задумчиво проговорил Григорий Михайлович. — Вот эту самую Комаровку взять — и то, поди, одной нашей дивизии не справиться.
— Ну, сил у нас на это хватит: войска двух фронтов действуют.
— Помню, в прошлом году аккурат об эту пору немцев под Сталинградом зажали. Конечно, там их больше было.
— И здесь фашистам разгром устроим. Даже, пожалуй, день в день выйдет, вроде годовщины! — Для Бобылева эта годовщина была знаменательной: он и сам воевал на волжском берегу. — Теперь до самого Берлина врага по-сталинградски будем бить! — уверенно сказал Бобылев.
— Опять фашисты зашевелились! — забеспокоился Петя, наблюдавший за противником.
— Вы шли бы к себе, товарищ старший лейтенант, — предложил замполиту Григорий Михайлович, — а то здесь такое начнется…
— Ничего, ничего… — ответил Бобылев. — Мне отсюда виднее.
Где-то недалеко захлопали редкие винтовочные выстрелы. Рванула воздух короткая пулеметная очередь.
Гастев приложился к автомату и приготовился стрелять, но Снегирев остановил его:
— Обожди! Далеко. Не трать патронов попусту.
Подготавливаясь к стрельбе, Снегирев заметил, что старшего лейтенанта Бобылева уже нет рядом. Но Снегирев знал, что замполит где-нибудь здесь, в цепи, рядом с солдатами, как всегда.
Все заметнее становились в редеющей пасмури утра фигуры немецких солдат, двигавшихся короткими перебежками. По ним открыли редкий, спокойный огонь: подпускали ближе, били на выбор.
Яковенко напряженно следил за приближающимся противником. Он ждал, когда наступит решающий момент. Только тогда можно будет ударить из минометов, но мин мало: много ли могли солдаты принести на себе? Нужно рассчитать точно. Гурьев в минометной роте, он проследит за расходом боеприпасов…
«Эх, черт! Так и не дошли до села! — ругал себя Яковенко. — А уже доложил…»
Поколебавшись, он приказал соединить его с командиром полка.
Тяжела показалась в эту минуту телефонная трубка комбату!
Многое бы он дал за то, чтобы отложить этот разговор. Но отложить было невозможно. «Эх, семь бед, голова одна!» — Яковенко решительно поднял трубку к уху. Стараясь говорить спокойнее, он коротко доложил обстановку.
— Так… Значит, наврал? Не вышел на южную окраину? — услышал Яковенко гневный бересовский голос.
— Виноват, не рассчитал, — тяжело вздохнул Яковенко.
Несколько секунд в трубке сердито сипело. Потом опять заговорил Бересов:
— Ну вот что. Ответ после боя держать будешь. А сейчас тебе задача — противника к лесу не пустить. Иначе — гроб дело. Всю армию подведем, понимаешь?
— Понятно! — с готовностью ответил Яковенко. — Умру, а приказ выполню!..
— С мертвого взятки гладки. Ты научись воевать с умом. Лучше будет!..
Как проклинал теперь себя Яковенко за поспешность. Чем оправдает он свой поступок? Может, поднять батальон в контратаку? Надо любой ценой отбросить противника. Выйти, во что бы то ни стало выйти к южной окраине!..
Капитан приподнялся, желая лучше рассмотреть, что происходит впереди. И в ту же секунду он резко опустился вниз, ощутив возле левого плеча тупой удар. Он схватился правой рукой за ушибленное место и, когда отнял ладонь, увидел на ней кровь.
«Эх, черт, не вовремя!» — поморщился капитан. Но через минуту он уже не думал о своей ране: надо было управлять боем, да и рана показалась пустяковой.
На вражеской стороне в сером небе вспухла и расплылась зеленая ракета. Свет утра был уже сильнее ее немощного мерцания, и поэтому на снегу дрожал чуть заметный зеленоватый отблеск, растаявший через секунду. Ракеты рассыпались и потекли вниз множеством тускло-зеленых пятен. И не успела исчезнуть в утреннем свете последняя из этих капель, как перед всем фронтом батальона противник поднялся в новую атаку.
Из лежавшей впереди лощины на поле выплескивались одна за другой цепи врагов.
Гитлеровцы лезли, не обращая внимания на потери. Иного выхода у них не было. Последняя щель, через которую они ночью рассчитывали вырваться из окружения, оказалась теперь закрытой первым батальоном. Дороги нигде не было. На всем многокилометровом фронте кольца на них со всех сторон неотвратимо надвигались советские войска. Танковые части, совершая молниеносные маневры, наносили удары одновременно в нескольких местах. Подтягивалась артиллерия, чтобы плотно закрыть огнем дороги, лощины, рощи, по которым немецкие войска попытаются продвигаться…
— Передать по ротам: приготовиться к контратаке! — приказал Яковенко связисту.
— Подымать людей? — ломким голосом спросил Алешин, вынимая из-за пазухи давно приготовленную ракетницу.
— Обожди! — отрывисто бросил капитан.
Он на секунду зажмурился и, словно наяву, увидел строгие глаза командира полка. Немцы приближались.
— Дай сюда! — решительно сказал капитан Алешину, сжавшему в пальцах ракетницу. Яковенко взвел курок ракетницы.
Весь напружинясь, стараясь скрыть дрожь, Алешин смотрел на капитана. «Встать! Вперед!» — эти слова, которые Алешин должен был вот-вот крикнуть своим бойцам, уже стучали в его мозгу.
Но случилось другое.
Сзади глухо и часто загрохотало. Воздух наполнился воем и шипением. Впереди в поле и дальше в лощине, откуда появлялись немцы, вдруг выросли черные, гулкие букеты дыма.
— Вовремя ударили! — облегченно вздохнул Яковенко и, осторожно спустив курок ракетницы, вернул ее Алешину.
Минометная рота по приказанию Гурьева открыла огонь из всех стволов. Гитлеровцы отхлынули назад.
— Отходить к лесу будем, закрепляться там, пока минометчики прикрывают? — спросил капитана по телефону Гурьев.
— Без приказа не отходят! — резко ответил комбат. Он решил держаться до последнего и в крайнем случае ударить в штыки.
Но командир полка решил иначе. Он приказал первому батальону отойти, закрепиться на опушке.
На душе у Яковенко не стало легче после этого приказа. Как он теперь оправдает себя перед Бересовым?..
Отделение за отделением, взвод за взводом, бойцы первого батальона отходили к лесу. Немцы, ободренные этим, снова поднялись и устремились вперед. И вдруг справа послышалась близкая, все усиливающаяся стрельба. Это второй и третий батальоны по приказу Бересова ударили противнику во фланг. «Что, нарвались? — с удовольствием думал Бересов, со своего НП наблюдая в бинокль, как мечутся по полю фашисты под перекрестным огнем. — Сами полезли в мешок, сами!» Он был рад, что сумел провести врага таким простым маневром, как отход батальона. Но на душе у него все-таки было неспокойно: подойти к самой Комаровке полку не удалось. Вместо того чтобы наступать, приходится обороняться. Что-то скажет генерал? Бересов даже сердито крякнул, подумав о предстоящем разговоре.
Собственно говоря, полк выполнил задачу, поставленную командиром дивизии: занять исходное положение южнее Комаровки и не пропустить противника. Но Бересову, как всегда, хотелось большего, чем уже было сделано.
В противоположность капитану Яковенко и командиру полка младший лейтенант Алешин был доволен собой и результатами боя. Ведь он справился с командованием ротой. Видимо, неспроста Скорняков еще давно своим заместителем назначил именно его. Он, Алешин, теперь из командиров рот в батальоне, да, пожалуй, и во всем полку, самый молодой.
И только подумать: еще в прошлом году он был всего-навсего учеником десятого класса, Колей Алешиным, и мать по утрам совала в карман ему чистый носовой платок, который он всегда забывал взять… Как быстро работает время! Теперь он уже не новичок на военной службе. За его плечами два месяца службы в запасном полку, полугодичный ускоренный курс училища, и вот уже три месяца — командование взводом.
Можно считать себя бывалым офицером.
Надо обязательно написать маме о повышении. Ей будет приятно узнать об этом. Можно даже присочинить, что теперь он не в такой опасности, как раньше. Пусть она чуточку успокоится…
Но Алешин тут же спохватился: сообщать в письме о служебных делах нельзя.
Передав командиру батальона сообщение старшины Белых, Булагашев направился, как велел ему старшина, на командный пункт полка. Он шел прямиком через темное еще поле. Вскоре услышал приглушенную расстоянием стрельбу. Чутким ухом охотника Булагашев определил, что стреляют там, где остался Белых.
«Плохи дела старшины и Шахрая». Булагашев перекинул автомат из-за спины на руки и, круто повернув влево, побежал на звуки стрельбы. Преодолев половину пути, он увидел глубокую балку, ту самую, что на много километров тянулась от Комаровки. В этой балке разведчики час назад обнаружили неприятеля.
У противоположного края балки, на фоне чуть посветлевшего предутреннего неба, мелькали силуэты перебегавших гитлеровцев. «Как до старшины доберусь?» — встревожился Булагашев.
Маскируясь в редких кустиках, растущих вдоль оврага, Булагашев побежал вперед.
Посветлело. Он присел на корточки и прислушался.
«Что с нашими?» — подумал он еще раз. Ему было досадно, что он опоздал, не успел прийти на помощь товарищам, хотя и знал, что старшина обязательно отругал бы его, если б увидел снова у балки: ведь он всем — и Булагашеву, и дозорным велел возвращаться в полк.
Стрельба впереди стихла. «Ушли… Идти мне теперь незачем», — решил Булагашев. Он повернул вправо и нехотя пошел к командному пункту полка.
Вставало неторопливое зимнее утро. В небе уже не видно было мерцающих пунктиров пулевых трасс. В степи стало тихо, и Булагашев шел не таясь: по его расчетам, он был теперь на своей стороне. И вдруг он кинулся на землю. Впереди тяжело переваливаясь через оледеневшие пласты пахоты, полз человек. Булагашев замер, внимательно всматриваясь в ползущего. «Кто? Немец? Наш?» Определить было трудно. Человек был без шапки. Видно, он полз уже долго. Булагашев поставил автомат на боевой взвод и притаился, зорко всматриваясь в неизвестного. Но когда тот подполз ближе, Булагашев вскочил и бросился ему навстречу.
— Шахрай, ты? Ранен? Куда?..
— В ноги, — прохрипел Шахрай.
— А старшина?
— Нет старшины…
Булагашев на миг оцепенел.
Разрезав ножом ватные брюки раненого, он наскоро перевязал ему ноги. Шахрай, морщась от боли, приподнялся и сел.
Прислушались. Откуда-то издалека доносились ослабленные расстоянием звуки канонады. Где-то разгорелся сильный бой. Но степь, широкая, белесая, утренняя степь, в черно-белых пятнистых полосах пашен, полузанесенных снегом, в коричневатых пятнах старого бурьяна, была безлюдна. Казалось, все звуки далекого боя, так не гармонирующие с видом этой тусклой, словно спящей зимней степи, исходят из-под земли.
Положив руку на плечо Булагашева, Шахрай, скрипя зубами, приподнялся и встал. Поддерживая тяжело повисшего на нем товарища, Булагашев спросил:
— Можешь идти?
— Не можу, — Шахрай тяжело плюхнулся на землю. — Иди, санитаров пришлешь…
— Почему — «иди»? — озлился Булагашев. — Замерзать будешь?.. Давай, держись…
Взвалив раненого на спину, он потащил его, шатаясь от тяжести.
Булагашев торопился. Но Шахрай становился все тяжелее. В конце концов Булагашев обессиленно опустился на снег. Однако, передохнув немного, он снова поднял товарища.
И вдруг Булагашев услышал чей-то предостерегающий крик. Огляделся. Путаясь в длинной шинели, к ним бежал маленький солдат с винтовкой. Это был связной.
— Чего ты, «сапожок»? — удивился Булагашев.
— Куда идете? Немцы там!..
— А ты откуда знаешь?
— Я в штаб ходил. Обратно бегу, а немцы вон за тем бугорком. Я увидал их и ходу. Увидел вас и вот… догнал…
— Молодец! — похвалил Булагашев. — А где санчасть, знаешь?
— Знаю, — обрадовался связной. — Надо к лесу, где два домика. Давай помогу.
Связной торопливо закинул ремень винтовки за плечо.
— Ух ты, помогать, — невольно улыбнулся Булагашев, сравнивая взглядом маленького «сапожка» и огромного Шахрая, который жадно глотал снег.
Подумав минутку, Булагашев скомандовал:
— Снимай шинель. Давай винтовку! Продевай в рукава !
Сделав что-то вроде волокуши, они потащили Шахрая в том направлении, куда указывал связной.
Бой затихал. Гурьев через связного доложил капитану Яковенко о том, что новый батальонный командный пункт подготовлен у опушки, на хуторке, и Яковенко отправился туда. У самого хуторка он встретился с Гурьевым: тот показывал телефонистам, куда тянуть связь.
— У вас весь рукав в крови! — с беспокойством воскликнул Гурьев. — Сейчас санинструктора позовем.
— Э, задело малость, — небрежно поглядел Яковенко на свое плечо и, сев на поваленный плетень, с тревогой спросил: — Потери большие?
— Подсчитываем.
Торопливой походкой, взволнованно дыша, подошла раскрасневшаяся Зина.
— Крови много вышло? — тревожно спросила она. — Не надо, не надо снимать! — Зина быстро разрезала рукав ватника Яковенко.
Он почувствовал, что пальцы девушки дрожат, и благодарно взглянул на нее:
— Опять я, Зина, в твои лапки попал.
— Надо идти в санчасть! — стараясь казаться спокойной, сказала она, завязывая бинт.
— Некогда! — отмахнулся Яковенко.
От хаты к ним торопливо шел, почти бежал, военфельдшер Цибуля.
— Старший лейтенант Скорняков помирает, вас зовет, — еще на ходу сказал он капитану.
— А почему в санчасть вовремя не отправили?
— Дорога простреливалась, повозки только сейчас подошли.
— У тебя всегда что-нибудь!.. — раздраженно бросил Яковенко. — Где старший лейтенант?
Скорняков лежал на повозке. Голова его была перебинтована. Ворот белого командирского полушубка был широко распахнут. На груди, на зеленой гимнастерке, лежали клочья меха. Видно, задыхаясь, Скорняков рвал на себе ворот.
Не открывая глаз, не то в бреду, не то почувствовав, что Яковенко и Гурьев около него, Скорняков прошептал, тяжело дыша:
— Эх, не так бы…
Стиснув зубы от подкатывающей к горлу горечи, Яковенко глядел на Скорнякова. С сорок второго года в леса у и болотах северо-запада, под Старой Руссой, воевали они. И когда Яковенко обогнал Скорнякова по званию и должности, тот оставался для него старшим.
Скорняков вдруг открыл глаза. Губы его дрогнули, и он сказал, с трудом выдавливая слова:
— Жене не пишите сразу… Воюй, Борис… — и затих.
Тяжелая слеза скатилась по щеке Яковенко, оставив стынущий след.
— Несите! — сказал он и отвернулся, чтобы никто не видел его лица в эту минуту.
Глава 3 КОЛЬЦО
Выполняя приказ командира батальона, рота, в которой служили Снегирев и Гастев, занимала новый рубеж на опушке леса. Молодые дубки, так и не отдавшие злым зимним ветрам своих пожелтевших, но крепких узорчатых листьев, стояли ровными рядами, словно держа строй: это был не дикий лес, а стройное поселение деревьев, созданное человеком лет пятнадцать назад.
Григорий Михайлович и Петя начали копать окоп на двоих. Петя наметил его было под высоким дубом, но Григорий Михайлович решительно запротестовал:
— Под самым стволом трудно, — сказал он, — корни. Да и дерево загубишь. Лес-то саженый. Люди трудились!
Они дружно принялись за дело, и вскоре окоп был готов больше чем на половину. Григорий Михайлович объявил перекур.
Петя до службы в армии не курил и даже терпеть не мог табачного дыма: когда-то в детстве, впервые заинтересовавшись табаком, он накурился до одури и с тех пор никакое курево его не привлекало. Но на фронте он все-таки привык к табаку. Как-то неудобно было в компании курящих сидеть особняком, и волей-неволей Петя приучился к свирепой солдатской махре и цигаркам в палец толщиной. Но и до сих пор он не рисковал делать полной затяжки.
Оба присели на краю окопа, на комьях свежевыброшенной земли. Земля пахла полем, веселой посевной порой.
— Хороша на Украине земелька! — восхитился Снегирев. — Пожалуй, не хуже, чем наша уфимская. Тут хлеба снимать можно — боже ты мой!..
— Раньше так и говорили: Украина — житница России.
— То раньше. А теперь таких житниц не одна в государстве. Взять наш край, к примеру. Знаешь какие хлеба? Наш вот колхоз: по сотне пудов с гектара брали до войны. И моя бригада такой урожай давала. Я, брат, на Всесоюзную выставку два раза приглашен был. Медаль имею.
— А кто сейчас вашей бригадой руководит?
— Жена моя, Евдокия Семеновна. Председатель писал: ничего, управляется. Только вот с тяглом плохо: всех коров на вывозку мобилизовали. Да и прочих трудностей не оберешь…
— Сейчас везде трудно. У нас вот в институте тоже: днем вагоны грузим, вечером учимся.
— Ничего, брат, не попишешь. Вот мой парень на тракториста все прошел, на бригадира — тоже. На механика собрался учиться — бац, война!
Гастев бросил окурок и взялся за свою лопатку.
— А как вы думаете, Григорий Михайлович, — спросил он, — долго ли мы здесь пробудем? Может, и копаем зря?
— Наше дело солдатское, — крякнул Снегирев, спрыгивая на дно окопа. — Приказано — рой. По моему разумению — пока силу подтянут. Сколько Гитлер ни крути — а от смерти не уйти!
— А с ними, возможно, придется еще повозиться, — сказал Петя, — навалились они на нас, хотя и окруженные.
— Навалились! — усмехнулся Снегирев. — Об стенку лбом…
Он замолчал, отбрасывая наверх отрытую землю.
* * *
Ленивое зимнее солнце медленно подымалось над степью, местами подернутой полосами сырого ночного тумана. Туман медленно таял, открывая на припорошенной снегом земле следы ночного боя: пятна серой копоти, наспех вырытые окопы, многочисленные отпечатки солдатских сапог.
На всем участке, занимаемом полком Бересова, положение стабилизировалось. Почуяв опасность «мешка», немцы были вынуждены откатиться назад, к самой Комаровке.
Но все это мало радовало Бересова. Противник удерживал село, и теперь в первую очередь полку Бересова предстояло выбивать его оттуда. Несколькими часами раньше, когда Комаровка была свободна от немцев, полк мог бы занять ее и без боя. Но тогда важно было не просто быть в Комаровке. Главное — не дать врагу вырваться из кольца. Это предотвращено. Однако поскольку немцы отошли в Комаровку, придется выбивать их оттуда. И командира полка уже одолевали новые заботы…
Крепко был озабочен подполковник и тем, что старшина Белых не вернулся из поиска. Бересов знал старшину давно и очень ценил.
Утром, когда бой затих, Бересов поднялся из тесного окопчика, носившего громкое название наблюдательного пункта командира полка, и отправился в первый батальон. Следом, рассовывая по карманам печеную картошку, вытащенную из костра, разведенного тут же, на дне окопа, зашагал его адъютант — совсем юный лейтенант. Подполковник очень любил печеную картошку, и поэтому она у адъютанта была всегда наготове. Картошкой да еще чесноком всегда закусывал Бересов, если во время долгого сидения на своем наблюдательном пункте выпивал маленькую, чтобы согреться. Для такого согревания на поясе у запасливого адъютанта всегда висела фляга. Бересов не имел особенного пристрастия к спиртному, однако выпить для бодрости был не прочь.
В душе подполковник был добрый, даже мягкий человек. Его любили и уважали. А если и побаивались, то так, как побаиваются строговатого, но доброго отца. Недаром в разговорах между собой офицеры и солдаты ласково называли командира полка «батей». Подчиненные Бересова старались безукоризненно выполнять свои обязанности не только потому, что это прежде всего являлось их долгом, но еще и потому, что они не хотели бы огорчить Бересова. Он не любил читать нотаций, но нередко спохватывался, что недостаточно строг, и всех, кем был почему-либо не доволен, начинал распекать. Вот и сегодня, после того как была отбита последняя немецкая атака, он, вызвав к себе своих помощников — артиллериста и хозяйственника, — долго выговаривал им за то, что батарея стодвадцатимиллиметровых минометов, которая должна была поддерживать первый батальон, вовремя не пришла на огневые. Выговаривал, хотя и знал, что батарея отстала из-за неимоверно тяжелого пути.
Однако он полагал, что на войне и от себя и от других надо требовать не только то, что можно и должно выполнить, но и то, что кажется невыполнимым. Так требовали с него, так требовал и он, ибо невозможное, как показывала фронтовая действительность, нередко оказывалось вполне осуществимым.
Бересов шел нахмурясь. Два часа назад он разговаривал с командиром дивизии. Генерал похвалил его за умелый маневр и добавил: «Головной батальон у вас неплохо действовал! Чей это? Наверное, Яковенко?»
В ответ Бересов произнес что-то неопределенное и поспешил перевести разговор на другое. А когда под конец генерал с сожалением сказал: «Не везет нам: везде наступают, а мы топчемся», Бересов, хотя генерал и не упрекнул его ни в чем, воспринял эти слова как упрек себе. Хорошо еще, что он, получив донесение Яковенко о выходе первого батальона к Комаровке, не стал сразу докладывать об этом генералу, решив подождать, пока успех батальона станет успехом всего полка. «А вот успеха-то ожидаемого все же не получилось… Да еще чуть и не заврались было…» — огорчался Бересов.
Формально подполковник не только не был виноват, но даже заслуживал похвалы за сегодняшний бой: противник контратаковал полк Бересова превосходящими силами, и все-таки полк не дал врагу прорваться, отбросил его и нанес ему большие потери. Но Бересов считал себя виноватым независимо от наличия каких-либо оправдывающих причин: вину каждого из его подчиненных он считал своей виной.
«Возьму Комаровку! — упрямо думал он. — Пусть за нее хоть сам черт держится».
— Прикажете наступать? — спросил он генерала. Но тот не дал такого приказа.
Командир дивизии знал, что на участке полка Бересова немцы пытаются нащупать слабое место. Они неспроста вернулись в Комаровку, которую вынуждены были оставить накануне, еще до прихода наших передовых частей, когда спешили уклониться от удара. Видимо, командование окруженных немецких войск, отчаянно ища выход из положения, где-то сосредоточивает части для прорыва. Нужно быть начеку. Враг может ударить не только спереди, но и сзади, с внешней стороны кольца. Предусматривая такую опасность, генерал приказал командирам полков выставить боевое охранение и перед Комаровкой и в тылу. Тыловые подразделения заняли оборону фронтом на юг. Каждый полк был готов в случае необходимости вести бой своими подразделениями на два фронта, в положении «спина к спине».
Генералу было известно, что на других участках фронта окружения, особенно в районе Звенигородки, идут, не утихая, ожесточенные бои. Немецкая ставка прилагает все усилия, чтобы вырвать свои войска из захлопнувшейся гигантской ловушки. В эти дни сводка Советского информбюро сообщала:
«…Наши войска успешно отражали контратаки крупных сил пехоты и танков противника, стремившихся пробиться на помощь окруженной группировке войск».
Солдаты и офицеры дивизии с нетерпением ждали приказа о наступлении. Многим казалось непонятным, зачем стоять в обороне, когда, как им представлялось, можно наступать.
Но командир знал, что окончательный удар по врагу может быть нанесен только с большого размаха, по общему плану, строго продуманному и полностью обеспеченному, построенному на четком взаимодействии сил двух Украинских фронтов.
Для этого окончательного удара требовалось подтянуть всю артиллерию и танки. Ставка Верховного Главнокомандования щедро выделила технику для обеспечения операции. Сотни «тридцатьчетверок» и самоходок всех калибров, тысячи орудий — все было дано в помощь стрелковым дивизиям, уже вцепившимся в противника.
На предельных скоростях все это шло теперь по установившейся дороге, спеша догнать пехоту.
Оставалось сделать еще один дружный, последний рывок, чтобы до конца стянуть петлю на горле врага.
Бересов понимал, что командир дивизии ждет приказа о наступлении. Возможно, в ближайшее время произойдет и перегруппировка частей. И Бересов надеялся, что его полк не отведут, не заменят, что ему будет поручено разгромить немцев в Комаровке.
Подполковник уже прикидывал, как он подготовится к бою и проведет его. Он углубился в расчеты и на время забыл обо всем остальном…
Внешне флегматичный, Бересов, начиная думать о бое, загорался внутренним огнем. Этот творческий огонь трудно было заметить со стороны. Но именно в этом огне выплавлялись смелые и обдуманные решения командира полка.
На краю леса, к которому так рвались ночью немцы, в случайно незатронутом войной хуторке, в аккуратной мазаной хате, расположился командный пункт первого батальона. В низенькой горнице за столом сидели Гурьев, Яковенко и завтракали. Старший лейтенант Бобылев еще не возвратился с передовой.
Яковенко молчаливо сидел за столом, обхватив обеими руками большую солдатскую кружку. Его смуглые щеки казались опавшими. Он похудел за одну ночь.
Гурьев видел, как тяжело переживает Яковенко все случившееся, и ему хотелось ободрить своего командира.
— Пейте чай-то. Остынет, — сказал он. — Теперь уж горюй не горюй…
Прихлебнув уже остывшего чая, Яковенко отодвинул кружку и, силясь улыбнуться, проговорил:
— Что ж, раз на раз не приходится… И не думалось, что немец так в Комаровку вцепится. Всего не учтешь..
— Надо настроение противника учитывать, — заметил Гурьев.
Капитан пренебрежительно повел плечом:
— Еще чего! Бить его надо, а не учитывать!..
— Бить-то надо, но именно с учетом его настроения. Вот в летних боях у немца какая задача была? Усидеть, удержаться. А нынче — вырваться любой ценой. Поэтому он сейчас напористее. Нельзя было раньше времени рапортовать!
— А Суворов сначала доносил о взятии города, а потом брал его, — невесело улыбнулся Яковенко.
— Да. Но ведь город-то он все-таки брал…
Яковенко только полыхнул сердитым взглядом по Гурьеву, но ничего не сказал. Наклонив лицо к столу и вытащив табак, он стал старательно скручивать папиросу. Дело у него на этот раз не ладилось, хотя он и был опытным курильщиком: табак сыпался, бумага раскручивалась…
Гурьев допил чай, вышел из-за стола и вынул из своей сумки небольшой листок.
— Из штаба полка звонили, письменное объяснение требуют. Я заготовил. Подпишите, товарищ капитан.
— Давай! — протянул руку Яковенко. Он читал медленно, внимательно, вдумываясь в каждое слово. Гурьев с удивлением видел, что по мере чтения у Яковенко от щек к ушам, словно разгорающееся пламя, подымался румянец.
— Что же ты пишешь? — с недовольством сказал Яковенко. — «Рубеж, достигнутый батальоном, в устном донесении был указан не точно. Батальон вышел не к южной окраине с. Комаровка, а 600 м южнее. 2-я стрелковая рота но моему приказу атаковала противника в нецелесообразных для атаки условиях…» Ты что же? Хочешь, чтобы я сам про себя такое написал?..
— Разве здесь написана неправда? — удивился Гурьев. — Есть ошибка — от нее никуда не уйдешь. Тут уж надо мужество иметь.
Яковенко резко поднялся из-за стола. Лицо его побагровело.
— Повоюй с мое! — ударил он кулаком по столу. — Ордена и медали на нем дружно звякнули. — Повоюй с мое, тогда будешь меня мужеству учить!
Гурьев тоже поднялся. Он хотел ответить комбату, но тот не слушал.
— Ты что, — громко, почти крича, спрашивал он, — нарочно меня подводишь? Может, сам командовать батальоном хочешь? А я-то тебя считал другом…
Гурьев махнул рукой и, набросив полушубок, вышел.
И только сейчас капитан увидел Бобылева, стоящего у двери. Замполит вошел с минуту назад, но в пылу разговора ни Гурьев, ни Яковенко не заметили его.
— А чем он тебе не друг? — неторопливо спросил Бобылев. — Только тем разве, что твоей вины замазывать не хочет? Если так, то, выходит, и я тебе плохой друг?
— И ты тоже? — Яковенко, сгорбившись, опустился за стол.
Бобылев, прищурившись, посмотрел на комбата. Он знал, что в эту минуту разговаривать с Яковенко бесполезно: тот слишком возбужден, чтобы рассуждать здраво. Лучше потом поговорить.
Бобылев вышел, а Яковенко долго неподвижно сидел, опустив голову. Ему уже было стыдно. За что он обидел Гурьева? Ведь Гурьев прав. И Николай Саввич прав. Они беспощадно правы!..
Дверь со скрипом отворилась. Яковенко сразу встал. В хату вошел Бересов.
— Ну как, голубчик? — в упор спросил подполковник.
Яковенко вздрогнул и вытянул руки по швам. Он знал, что если уж Бересов назвал голубчиком, значит, держись: разговор будет крутой.
— Садись! — приказал Бересов и сам сел за стол, скрестив пальцы своих больших рук. — Ну, рассказывай…
Яковенко начал взволнованно и подробно докладывать о том, как прошел бой. Бересов вдруг прервал на полуслове.
— Ладно! — тяжко сказал он, вставая. — Батальон Гурьев примет. А ты иди, лечись.
— Где Гурьев? — спросил Бересов, оглядывая комнату.
— Сейчас позову! — Яковенко на минуту скрылся за дверью.
Вошел Гурьев.
Бересов испытующе посмотрел на него.
— Придется тебе батальоном покомандовать, пока Яковенко лечиться будет. — Помедлив, спросил: — Как, товарищ Гурьев, готов к этому?
Весь напружинясь, ломая недокрученную папиросу, Яковенко ждал, что ответит Гурьев.
Замещать командира батальона Гурьеву приходилось не раз. Но брался он за это без особой охоты. Да и бывало это главным образом в походе или в минуты боевого затишья. В большом бою Гурьев батальоном еще не командовал.
Гурьев ответил Бересову не сразу. И Яковенко с надеждой подумал: «Может, Бересов перерешит… оставит меня».
— Готов принять командование батальоном, товарищ подполковник, — проговорил наконец Гурьев.
— Ну что ж, добро! — Бересов глянул на Яковенко.
В душе подполковник немножко удивился такой решительности Гурьева. Но он хорошо знал этого офицера и давно к нему приглядывался. Гурьеву дважды предлагали повышение — должность в штабе полка. Он неизменно отказывался. И Бересову было известно, почему. Не потому что Гурьев побаивался большей ответственности. Просто ему не хотелось покидать батальон, с которым сроднился.
Бересов был уверен, что Гурьев с батальоном справится.
— Ну, что ж, — командир полка снова посмотрел на Яковенко, — сдавай дела и отправляйся лечиться. Ясно?
— Товарищ подполковник…
— Лечись, сказано! — совсем строго глядя из-под мохнатых бровей, повторил Бересов.
— Ясно. Разрешите идти? — выкрикнул Яковенко.
Не дожидаясь ответа, рывком, не замечая боли в раненой руке, он вскочил из-за стола, неловко набросил на голову кубанку и быстро вышел, почти выбежал из хаты. Слезы и стыд душили его.
«Ишь ты петух какой! — подумал подполковник, бросив взгляд на полушубок, забытый капитаном. — Ладно, тебе все это на пользу пойдет».
Медицинский пункт расположился в той же хате, что и КП батальона, в большей ее половине. Всюду — на широкой печи, по украинскому обычаю щедро расписанной синими петухами и кудрявыми букетами, по лавкам, на полу, на соломе, на плащ-палатках и невесть откуда добытых пуховиках — лежали раненые. Их было много, больше всего — из роты погибшего Скорнякова.
Цибуля и Зина перебинтовывали солдат, накладывали лубки, хлопотливо готовя раненых к отправке в тыл.
Зине кто-то из раненых сообщил, что Ольги в роте после боя не оказалось — пропала без вести. Зина с тревогой сказала об этом Цибуле.
— Найдется! Такие девушки разве пропадают? — беззаботно усмехнулся тот.
— Тебе — хаханьки! — вспыхнула Зина. — Ты-то на передовую не пойдешь. Смелость не позволит!
Цибуля покраснел, как помидор. Он побаивался острого языка Зины.
Сейчас Зина попала Цибуле в самое уязвимое место. И он не мог сделать ничего другого, как только принять гордо-обиженный вид и сказать ей назидательным тоном:
— Я действую по инструкции. Где я нахожусь — мое дело, товарищ младший сержант!..
Зина метнула на Цибулю колючий взгляд, но ничего не сказала более: разговор приобрел уже официальный характер. Цибуля был какое ни на есть, но все-таки начальство, а с начальством пререкаться не полагалось.
Распахнулась дверь, и с улицы ворвался клуб пара. Лицо Зины мгновенно просветлело: на пороге, живая и невредимая, стояла Ольга.
— Откуда ты? — бросилась к ней Зина.
— С нейтралки.
— Да ну?
— Вот и ну, — улыбнулась Ольга, блестя глазами, в которых еще не улеглось волнение. По характеру она не была словоохотлива, но, видимо, только что пережитое, и пережитое впервые, так переполняло ее, что она не могла не рассказать о нем:
— Ночью я пятерых «тяжелых» вытащила с передовой к омету. Обработала всех. Один ходячий у меня был — послала его за санитарами. Да пропал он куда-то. Стрельба кругом. И наших уже не видать. Жду, а сама трясусь. Своим лежачим говорю: скоро санитары придут. А где там!.. Вдруг как застрекочет, как полетят трассирующие — совсем рядом. Мне один солдат кричит: «Пропадем, немцы!» Я всем командую: «Прячьтесь в солому, придется — отбивайтесь кто чем». Всех в омет позатолкала и сама туда. Слышу — мимо немцы бегут, стреляют. Я уж совсем обмерла. Потом тихо стало. Вылезла. Нет никого… Видать, наши немцев уже отогнали. Говорю своим больным: «Лежите, я за повозкой сбегаю». Есть повозка?..
— Сейчас подойдет, — сказал Цибуля, — обожди малость.
— Ладно, только недолго, а то мои там беспокоятся! Давайте, я вам помогу!
Ольга взяла карандаш и стала выписывать на раненых путевки в медсанбат. Она обрадовалась, когда, выписав все путевки и заглянув в корешки ранее выписанных, убедилась, что среди раненых нет ни одного из разведки. И тотчас же смутилась, поймав себя за эти дни уже не первый раз на мысли, что ее особенно беспокоит судьба Никиты Белых. Собственно говоря, кто он ей?..
На улице, за дверью, послышались голоса.
В хату вошел раскрасневшийся маленький связной и сердито крикнул:
— Раненого забирайте! — Он отер широким рукавом шинели лицо и добавил солидно: — Едва дотащили!
В хату внесли раненого. Это был Шахрай.
— А я опять до вас попал! — узнав Ольгу, Шахрай через силу улыбнулся: — Побили наших. И старшину тож…
— Ну, ну, старшина Белых не пропадет! — уверенно проговорил Цибуля.
Ольге хотелось поверить этим следам, но Шахрай сказал:
— Сам видел. Героем погиб.
Руки Ольги, поддерживавшие Шахрая, которому Цибуля прибинтовывал лубки, дрогнули. Цибуля внимательно посмотрел на нее и сказал:
— Держи крепче.
В его голосе слышалось даже сочувствие. Стараясь сдержать подступавшие слезы, Ольга тверже сжала пальцы.
Бересов пожелал осмотреть батальонные позиции. Гурьев сопровождал его. Выслушав приказания командира полка и распростившись с ним, Гурьев вернулся на свой КП. «Яковенко, наверное, остыл, — подумал он. — Надо зайти к нему».
Гурьев был в курсе всех батальонных дел, но ему хотелось посоветоваться с Яковенко по некоторым вопросам.
Как он и предполагал, Яковенко уже вернулся в хату. Капитан старался казаться приветливым, посадил Гурьева рядом с собой, но держался настороженно. Отвечал на расспросы кратко, сухо, сдержанно.
— Ну, вот теперь тебе все ясно. Командуй! — невесело улыбнувшись, сказал он под конец. — Начнется бой — можешь отличиться. Желаю успеха…
Гурьев ничего не ответил, только внимательно посмотрел на Яковенко. А тот, не выдержав, заговорил с обидой:
— Не думал я, что ты так новой должности обрадуешься. Ведь ты же не кадровый. Это мне всю жизнь погоны не снимать, так я свой путь определил. А тебе что? Кончится война — опять на «гражданку» пойдешь… Разве ты можешь понять, что это значит — командиру перед большим боем не у дел остаться… Что молчишь?..
— Извини… — встрепенулся Гурьев. И сказал просто и искренне, незаметно для себя перейдя на «ты»: — Не думал я об этом… О батальоне думал. Может, с утра в наступление пойдем… А насчет того, как после воины обернется, стоит ли сейчас говорить. И кто из нас кадровый, кто не кадровый, определится не только тем, сколько кому в армии прослужить придется.
— А чем же еще? — настороженно спросил Яковенко.
— Многим. Любовью к службе, умением нести ее, высоким чувством командирской ответственности…
— Знаю, слыхал про это… Только не до лекций мне сейчас.
Гурьев встал:
— Ну, я пойду.
— Давай, действуй, товарищ комбат.
Яковенко, передав командование Гурьеву, не пошел в госпиталь, несмотря на то, что рана давала себя знать. Втайне надеясь, что Бересов передумает и даст ему возможность оправдать себя на деле в предстоящем, бою за Комаровку, Яковенко остался на том же хуторке, где был командный пункт его батальона. После разговора с Гурьевым перебрался в дальнюю, стоявшую на отшибе, хату, которую не занимал никто. Там его в одиночестве и нашел под вечер Бобылев. С первой же минуты увидел он, как удручен Яковенко.
— Ехал бы ты в самом деле подлечиться! — посоветовал ему Николай Саввич.
— Не рука у меня болит… Обидно: за что меня Бересов гонит? Ну, поспешил я, доложил неточно, так сам же я ему признался в этом, тогда же! И наступал — по его приказу. Сам он сказал мне перед этим: «Молодец, жми!»
— Обидно? — переспросил Бобылев. — Неужто так-таки и не понял, в чем виноват?
— Нет.
— А ведь врешь! — Бобылев словно забыл про свою обычную деликатность и сдержанность. — Командиру полка врал, теперь — мне и себе врешь. Эх, Борис… — уже мягче сказал он. — И откуда это в тебе взялось — враньем загораживаться? Ведь его только слабачки щитом себе берут. А ты ж не слабачок!
Яковенко ничего не сказал, опустил глаза, хотя не в его характере было смолчать в ответ на резкое слово.
«Кажется, дошло…» — подумал Бобылев. И посоветовал: — Сходи к Бересову.
— Не пойду… Зачем идти? Чтобы опять прогнал?
— А ты подумай все же.
— Э, да что там!..
— Ну, смотри. Время подумать у тебя есть.
Бобылев счел за лучшее оставить Яковенко одного: самый высший судья и советчик человеку — его собственная совесть.
Гурьев не чувствовал себя виноватым перед Яковенко: ведь по отношению к нему он всегда поступал честно. Но на сердце Гурьева было нелегко. Неудачный ночной бой, который, как думал он, омрачил былую славу батальона, смерть Скорнякова, размолвка с Яковенко, чувство новой, большой, ни с кем не разделяемой ответственности за батальон — все это глубоко тревожило его.
Поздно вечером Гурьев, целый день пробывший на переднем крае на своем НП, пришел на часок погреться на командный пункт, в маленькую горницу, которая считалась жильем его и Бобылева.
Николай Саввич, оказывается, тоже пришел с переднего края. Он сидел перед только что затопленной печкой и задумчиво смотрел на весело гудевшее пламя. Гурьев тихонько подвинул скамейку и сел к огню.
Оба сидели молча. Гурьеву странно было думать, что теперь Николай Саввич — его подчиненный. Гурьев привык относиться к нему как к старшему по должности, по возрасту, по положению в партийной организации. Должны ли теперь как-то измениться их отношения? Ведь им вместе воевать, может быть, завтра вместе вести батальон в новый бой…
Нет, трудно относиться к Николаю Саввичу теперь иначе, чем до этого…
Гурьеву захотелось поделиться огорчениями и тревогами сегодняшнего дня.
— Вступил, как говорится, в командование… Яковенко мне удачи пожелал.
— Значит, помирились?
— А я с ним не ссорился… Лучше, если б он оставался комбатом. Все равно, наверное, скоро обратно батальон примет.
— Навряд ли так скоро, — Бобылев пытливо посмотрел в глаза Гурьеву: — А без капитана, что — трудно будет? Он незаменим разве?
— Да нет, Николай Саввич, — смутился Гурьев (уж не подумал ли Бобылев, что он тяготится ответственностью за батальон?).
— Ничего! — сказал Бобылев. — Дело пойдет. В случае чего — поможем.
Прошло два дня. В нескольких километрах левее участка дивизии гремел бой. Там, юго-западнее Комаровки, тяжелые танки, посланные германским командованием на выручку окруженных войск, упорно пытались прорваться на север, внутрь кольца. Подхлестываемые сыплющимися на них приказами фюрера, немецкие панцерные войска остервенело лезли вперед.
Им удалось овладеть южной частью большого села Лисянки, переправиться через речку Гнилой Тикич, разделяющую Лисянку пополам, и выйти на северную окраину села. Отсюда по шоссейной дороге было совсем недалеко до местечка, того самого, где сосредоточивался полк Бересова после марша. От местечка лежала прямая дорога на Комаровку. Командир дивизии, предупрежденный штабом корпуса и разведкой, видел, какая опасность угрожает его соединению: противник мог выйти в тыл. Генерал приказал другим подразделениям занять оборону фронтом в сторону Лисянки. Дивизия готова была драться на два фронта — на юг и на север.
Но противнику не удалось от Лисянки пройти на север. Гитлеровцы в Комаровке так и не дождались своих избавителей.
Советское командование бросило к Лисянке мощные танковые силы. Десятки «тридцатьчетверок» устремились по степи наперерез немецким танкам. По немцам на северной окраине Лисянки советские танки ударили с двух сторон. «Тигры», «пантеры», бронетранспортеры заметались по снежной степи, по горящим улицам села, по извилистому берегу Гнилого Тикича, ища спасения. Часть немецких танков, вырвавшихся вперед дальше других, попыталась укрыться в небольшом леске возле Лисянки. Но советские танкисты быстро нашли их там и с трех сторон ударили по лесу. Ни одна немецкая машина не ушла оттуда.
Атакуемые с флангов, отрезанные от своих тылов, немецкие танковые части у Лисянки перестали быть «бронированным кулаком», на который так надеялось гитлеровское командование. Это теперь уже был не кулак, а скорее всего растопыренные, беспомощно тычущиеся куда попало пальцы. У немецких танков кончалось горючее. Танкисты бросали их и убегали.
Попытка прорваться через Лисянку закончилась для гитлеровцев крахом. Двадцать четыре немецкие машины, разбитые, подорванные или просто брошенные в панике, остались на северном берегу Гнилого Тикича.
Однако бои в районе Лисянки не утихали. День и ночь там грохотала артиллерия.
А на участке дивизии третий день стояло напряженное затишье. Видимо, командование готовилось к последующему, решительному удару. Полки прочно окопались, по установившейся дороге пополнились боеприпасами. Подтянулись обозы и артиллерия.
Немцы больше не предпринимали попыток прорваться. Они цепко держались за южную окраину Комаровки. Видимо, чего-то ждали, может быть, помощи извне. По ночам немецкие транспортные самолеты с зажженными сигнальными огнями подолгу кружились низко над полем и уходили на посадку куда-то недалеко, за Комаровку. На этих самолетах по приказу Гитлера вывозились из «котла» офицеры. Все остальные, солдаты и унтер-офицеры, были обречены.
За эти дни полк Бересова несколько улучшил свои позиции. Не в силах держаться под огнем в голом поле, немцы вынуждены были отойти вплотную к самому селу. Они оставили в наших руках и тот овраг, около которого в первую ночь столкнулись с ними разведчики старшины Белых.
Яковенко в медсанбат все не уезжал, и Зина сама делала ему перевязки. Она заходила к нему ненадолго, всего на несколько минут. Но для нее словно вернулись те длинные госпитальные ночи, которые она просиживала когда-то у постели закованного в гипс лейтенанта Бориса Яковенко. Тогда он стал для нее не просто одним из многих ее больных, но человеком, судьба которого становилась ее судьбой.
Чувство некоторой настороженности, возникшее в ней при встрече с Борисом в полку, теперь сменилось чувством тревоги за него и заботы о дорогом для нее человеке.
Почему-то именно сейчас она была глубоко убеждена, что окончательно нашла свое счастье — настоящее и прочное.
Она упрямо верила, что все будет хорошо: Борис поправится, ему снова доверят командовать батальоном, он опять отличится в боях. Когда кончится война, они уедут к нему в Херсон, к синему морю. Зина никогда не видела моря. Тогда, в госпитале, она часами слушала рассказы Бориса о черноморских красотах, о его любимом Херсоне. И теперь, когда она заходила к нему, он снова говорил ей о родных местах, будто искал в этих воспоминаниях утешение…
Однажды вечером, когда Ольга по какому-то делу пришла на медпункт из своей роты, где, как обычно, находилась все время, Зина рассказала ей обо всем, что думает сейчас о себе и Борисе Яковенко. Как всем людям, чувствующим себя счастливыми, Зине хотелось, чтобы и другие знали об этом. Но Ольга, выслушав рассказ Зины, как-то осуждающе посмотрела на нее.
— Ты что? — удивилась Зина, — разве это плохо?..
— Нет, — Ольга посмотрела на Зину строгими темными глазами, — но на твоем месте я подождала бы до конца войны…
— До конца войны? Что ты, Олечка! — заглядывая подруге в лицо, рассмеялась Зина. — От любви укрытий не придумано. Еще и сама убедишься!
Ольга возвращалась из роты в медпункт. Ее догнал Булагашев, шедший с наблюдательного пункта, где разведчики по очереди дежурили у стереотрубы. Поздоровавшись, Ольга и Булагашев пошли вместе. Булагашев рассказал, что разведчики очень горюют о своем командире.
— Шахрай говорит, вот тут где-то близко старшина погиб, — показал Булагашев.
— Где?..
— Кустики видишь? Потом налево. Потом канава. А зачем тебе?..
Но Ольга, не отвечая, свернула с тропы и быстро пошла туда, где одиноко серели два куста. Булагашев посмотрел ей вслед, недоуменно покачал головой и зашагал своей дорогой.
Дойдя до указанной Булагашевым канавы, Ольга остановилась и огляделась вокруг.
Вот здесь дрались они…
Еще не успевшие потускнеть патронные гильзы, разорванный ватник, смерзшаяся, в темных пятнах ушанка с чьей-то бедовой головы, искромсанные осколками клочья немецкой шинели… Ольге стало жутковато посреди мертвого ледяного поля. Но пересилив это чувство, она медленно побрела вдоль канавы.
Ольга прошла до самого конца канавы и остановилась. Больше идти было некуда и незачем. Все. Она стояла, наблюдая, как на гребне канавы тонко-тонко трепещут под неслышным дуновением ветра былинки, торчащие из-под снега.
«Вот и дожди прошли, и вьюги, и бой здесь прогремел, а травинки, тоненькие и слабые, все себе стоят и качаются на ветру», — подумала Ольга. Ей показалось сейчас, что и приход ее в поле, и знакомство, такое недолгое, с Никитой Белых, и последний бой — все это было давным-давно, не три-четыре дня, а несколько лет назад. Сейчас она почувствовала себя очень взрослой и даже постаревшей…
Постояв еще с минутку, Ольга медленно пошла обратно.
И вдруг она увидела человека. Он медленно шел вдоль гребня канавы.
Ольга вгляделась. Сомнений не оставалось: это был старшина Белых. Она невольно ускорила шаг. Услышав ее торопливые шаги, он обернулся.
— Откуда? — радостно вскрикнула Ольга, обхватив его ладонь обеими руками.
— С того света! — улыбнулся Никита своей обычной скупой улыбкой. По его глазам было видно, что он тоже рад неожиданной встрече.
Ольга все еще держала руку Никиты в своих ладонях, но он, чуть морщась, постарался освободиться от этого пожатия, и только тут она заметила выглядывающую из-под его рукавицы повязку.
— Что у вас с рукой?
— Так, зашиб маленько, — небрежно сказал Никита и, блеснув веселой искоркой в глазах, усмехнулся. — Выходит, я живой, а?..
Они свернули в сторону от канавы и пошли по тропке, ведущей на КП. Ольга тревожно поглядывала на Никиту.
— Вот только что в полк из штадива иду. В плену был, — смущенно улыбнулся Никита.
— В плену?
— В рукопашной меня взяли. Их куча, а я один.
— Да? — взволнованно спросила Ольга. — А спаслись как? Да рассказывайте же!..
— Что рассказывать? Попал фашистам в лапы, потом убежал. Вот только сегодня вернулся.
«Неинтересно ему мне рассказывать», — подумала Ольга.
— Но ведь там страшно было! Что вы перечувствовали?..
— Всякое… — неохотно произнес Никита. И сколько ни донимала Ольга его своими расспросами, он так ничего толком и не рассказал.
А рассказать старшина мог бы о многом.
…Когда он очнулся от удара и хотел вскочить на ноги, приклады и кованые сапоги не дали ему подняться. Никита рванулся, чтобы освободиться, но немцы скрутили ему руки. Сквозь застилавший глаза туман он видел возбужденных, галдящих врагов. Потом все смолкли, почтительно вытянулись и расступились. Подошел немец, по-видимому, старший. Он обшарил карманы Никиты, вытащил у него из-за пазухи карту, внимательно посмотрел на нее и на старшину, уверенно сказал:
— Официр!
Никита догадался, что его приняли, вероятно, по найденной карте, кобуре и компасу за офицера. А на погоны под ватником не догадались взглянуть.
Конвойные провели старшину немного назад по балке и остановились в нерешительности: справа вспыхнула частая, сильная стрельба, захлопали разрывы мин. «Эх, может, наши близко? — подумал Никита. — Хоть бы сюда ударило, удрал бы!»
Но сзади сказали:
— Рус, марш!
Никита, скрипя зубами от ярости, что ему, разведчику, переловившему столько врагов, теперь приходится слушать немецкую команду, пошел вперед.
То и дело оглядываясь, конвоиры долго вели его низом балки. Небо наверху совсем посветлело, наступил день.
Потом, уже на окраине Комаровки, его втолкнули в кузов крытого грузовика и повезли куда-то. Сидевшие в грузовике раненые немецкие солдаты зло поглядывали на него.
Через несколько минут грузовик остановился возле большого здания школы. Это была уже не Комаровка, а какое-то другое село. Никиту ввели в дом. В жарко натопленной комнате, у печи, сидел на стуле офицер в наброшенной на плечи шинели — пожилой, лысый, с дряблым, раздраженным лицом. Он небрежно просматривал какие-то дела в глянцевитых картонных обложках и одно за другим швырял их в топящуюся печь. Груда таких дел лежала около него на полу.
Увидев Никиту, лысый бросил бумаги, встал и пошел к Никите, тяжело волоча по полу ноги, обутые в большие меховые сапоги. Отворилась дверь, и появился другой офицер — длинный и худощавый. Он приблизился к старшине вплотную, сверля его колючим взглядом:
— Вы есть русский офицер?
— Руки развяжите, тогда разговаривать буду.
Офицер приказал конвоиру освободить руки Никиты.
— Вы будете отвечать на мои вопросы? — спросил он.
— Смотря на какие.
— Ваше офицерское звание, должность?
— Да я ж рядовой.
— Говорите правду! — долговязый угрожающе сжал кулак. Но лысый, приходившийся ему, как видно, начальником, махнул рукой, сказал что-то, и долговязый тотчас же задал следующий вопрос:
— Какой номер имеет ваш полк?
— Большой.
— Где есть ваша часть?
— Недалеко.
— Сколько артиллерии в вашей части?
— Много.
— Доннер веттер! Черт ваша мать! Вы будете говорить дойтлих, истина?!
— Я говорю правду.
— Говорить точно! Иначе будете иметь смерть!
Длинный медленно расстегнул кобуру. Но в это время лысый вскочил и что-то быстро заговорил, обращаясь к долговязому. Тот вполголоса выругался, застегнул кобуру и отошел от Никиты.
«Нет, я им зачем-то нужен! — догадался старшина. — Иначе не стали бы возиться. Им пленных отправлять некуда».
Он понял: у него остается еще какой-то шанс. Никита не терял надежды выкрутиться. Уж такой у него был характер — не падать духом до конца и никакое положение не считать безвыходным.
Долговязый подошел к стоявшему на столе телефону. По тону его голоса Белых понял, что немец говорит с каким-то начальством. Потом офицер положил трубку и приказал конвоирам, дожидавшимся у дверей, увести разведчика. Те повели его по коридору школы.
Это была обычная сельская школа, построенная, видимо, незадолго перед войной, очень похожая, как показалось Никите, на школу его родного села. Но эта школа уже перестала быть школой. В открытые двери были видны классы, в которых на разбросанной по полу соломе лежали солдаты в измятых шинелях и крестьянских кожухах. Двое, вытащив парту в коридор, кололи ее на дрова. Старшину провели по коридору и втолкнули в узенький, без окон, чуланчик, тускло освещенный через единственное маленькое оконце над дверью. Видимо, чуланчик этот раньше служил хранилищем для наглядных пособий. В углу лежали измятые картонные таблицы, картины, изображающие всяческих зверей, валялся продавленный глобус, под ногами хрустели осколки колб и банок, сброшенных с полок. А в самом темном углу, из-за груды порванных, скомканных географических карт, на Никиту скалился скелет. Нижняя челюсть его отвисла, едва держась на полуоторванной медной проволочке. Казалось, что скелет стоит и зевает от скуки: ведь давно уже не выносят его в класс на урок анатомии, под внимательные взгляды ребят…
Дверь захлопнулась. Проскрежетал засов. Никита подождал, пока затихли шаги в коридоре, потрогал косяк, подтянулся на руках над дверью и осторожно выглянул в коридор. Сквозь пыльное стекло внизу был виден огромный козырек шапки часового. «Все равно уйду!» — подумал Никита и бесшумно спустился обратно. Осмотревшись, он тихонько отковырнул от стены большой кусок штукатурки и долго и старательно тер его до тех пор, пока не растер в порошок, который затем ссыпал в карман ватника. Пошарив но полу и не найдя ничего лучшего, старшина выбрал из осколков стекла, валявшихся под ногами, большой, кривой и острый обломок толстой банки, обмотал его с одной стороны носовым платком и тоже положил в карман. Все-таки это было оружие.
Никита знал, что немцы не оставят его в живых. Но его страшило, пожалуй, больше не то что он погибнет. Обиднее всего было то, что он умрет в плену, обезоруженный, бессильный перед врагами, что не оставит он друзьям и однополчанам доброй памяти о себе. Положение, в котором он оказался сейчас, было для него страшнее смерти. Находиться в плену постыдно для любого солдата, но еще более позорно для разведчика, и особенно ужасно лично для него, старшины Белых, командира разведчиков, у которого еще никогда ни один из бойцов не дался врагу в руки живым. А семья? Хорошо, если еще пришлют извещение о том, что пропал без вести. А если подумают, что сдался? Как тяжко будет отцу, матери… Людям не смогут в глаза посмотреть… А ей? Наташе? Нет, выкрутиться, уйти, пусть лучше погибнуть, но только не во вражьих руках! Но как, с какими глазами вернусь в полк? Никто не видел, как меня схватили. Кто подтвердит, что дрался до последнего?..
Нужно во что бы то ни стало найти выход. Но где этот выход?
Прошло около часа.
За дверью послышался говор. Звякнул засов. Старшину вывели из чулана во двор, а затем на улицу. Вскоре его ввели в хату, полную офицеров. Все они, видимо, собрались куда-то в дорогу, потому что были тепло одеты, застегнуты, некоторые с маленькими чемоданчиками в руках. Только сидевший у стола обер-лейтенант был без шинели.
Увидев пленного, все офицеры оживленно заговорили и обступили его. «Они у нас в окружении, а я у них», — горько усмехнулся Никита, внимательно всматриваясь в лица врагов.
Обер-лейтенант подал знак, и старшину подтолкнули к столу.
— Я вас предупреждаю, — четко, словно отрубая слово за словом, проговорил обер-лейтенант, — сейчас отвечайте подробно. За уклонение — расстрел. А прежде будете иметь маленькую обработку. Вы понимаете меня?
— Понятно, чего там! — стараясь говорить небрежно, ответил Никита.
На столе резко зазвонил телефон. Обер-лейтенант быстро взял трубку и что-то произнес почтительным тоном. Он замер, внимательно слушая, и то, что услышал он, видимо, было для него неожиданным и неприятным. Лицо офицера вытянулось, побледнело. Он закрыл глаза и тотчас же открыл их. Белых с напряженным любопытством следил за обер-лейтенантом. В глазах того стоял страх. Обер-лейтенант положил трубку и, тяжело роняя слова, что-то сказал тесно обступившим его офицерам.
Гул встревоженных голосов прошелестел по комнате. Кто-то швырнул на пол сумку. Кто-то истерически всхлипнул. Вдруг коротко стукнул выстрел. Все обернулись на звук. У стены, на полу, лежал, выбросив вперед скрюченную руку с пистолетом, офицер — тот, что подходил к Никите. Темная струя бойко выбежала из-под головы упавшего и зазмеилась по вытоптанному глиняному полу. Обер-лейтенант торопливо махнул рукой, и Никиту потащили из хаты.
Его снова вели по улице. Он шагал, плотно засунув руки в карман ватника, зажав в одном кулаке горсть натолченной в чулане штукатурки, а в другом — осколок банки. На ходу, по привычке все примечать, Никита зорко смотрел по сторонам. Во дворах стояли машины, повозки, пушки. По улице то и дело сновали солдаты. Через крыши домов и вдоль плетней тянулись кроваво-красные и желтые жилы проводов. Вдоль дороги стояла колонна доверху загруженных разным добром автомашин. Машины были застывшие, покрытые инеем, запорошенные сверху снегом, — видать, стояли здесь давно. «Некуда вам ехать», — с удовольствием подумал Никита.
Острым глазом разведчика, привыкшего всегда и везде наблюдать, он внимательно оглядывал окружающее, хотя, собственно говоря, ему сейчас было совершенно не до наблюдений. Да в них и не было прямого смысла, он ничего уже не смог бы сообщить своим. Никита в эту минуту был занят одной мыслью: как выбрать удобный момент для того, что он задумал? Ведь не будут же гитлеровцы водить его бесконечно…
Через некоторое время Никиту подвели к хате, около которой стояла выкрашенная в белую краску легковая автомашина с чемоданами, привязанными наверху. Возле калитки прохаживался часовой, подняв огромный воротник зимней шинели.
Никиту ввели в дом. Хмурый ефрейтор с парабеллумом на поясе обшарил карманы старшины, вывернул их, обнаружил песок и стекло и сердито закричал на конвоиров. Те сорвали с Никиты ватник и бросили в угол. Ефрейтор внимательно осмотрел старшину, как бы соображая, что с ним еще следует сделать, и ввел его в следующую комнату. Там, на кровати, застланной большим меховым одеялом, сидел старик с морщинистым, словно ссохшимся лицом и тонкими, бледными, сердито стиснутыми губами. Он сидел сгорбившись, придерживая руками полы шубы, крытой сукном дымчато-зеленоватого цвета, наброшенной на плечи. На воротнике его мундира поблескивало золотое шитье.
Оглядев Никиту, немец задержал взгляд на его погонах, усмехнулся:
— Вы действительно только старшина? А должность?
— Ездовой, — серьезно ответил Никита, — с обоза.
Немец взглянул на старшину сухими колючими главами, потом быстро посмотрел в какую-то бумажку, которую он держал в руке, снова, словно проверяя что-то, внимательно посмотрел на него и сказал медленно и неторопливо, отвешивая каждое слово:
— Бросьте шутить. Будем говорить серьезно. Неважно, в каком вы чине. Может быть, вы и не старшина. Вы держитесь как офицер. Я знаю, кто есть вы. Вы командир русского передового отряда. Не так ли?
Никита молчал.
Помедлив секунду, немец продолжал:
— Вы понимаете? Сейчас мы имеем такую обстановку, которая, к сожалению, исключает любезное обхождение с пленными.
«На кой ляд он мне предисловие читает?» — с недоумением подумал Никита, настораживаясь.
— Вы, конечно, предпочитаете молчать, — продолжал немец. — Вы не видите расчета разговаривать? Но я вам делаю выгодное предложение. Хотите жить?! — вдруг резко выкрикнул он.
— Не только человек, а и всякая тварь жить хочет, — со сдержанной усмешкой сказал Никита.
— Конечно, такой молодой человек должен хотеть жить, — сказал немец, — следовательно, мы с вами заключим условие: вы, как знающий расположение русской передовой линии, ночью проведете нас через нее, не беспокоя своих. После этого вы получите свободу. Можете вернуться к своим. Можете идти с нами на германскую сторону. Это есть ваш выбор.
«Вот чего ты от меня захотел!» — подумал старшина, с трудом сдерживая себя, чтобы не поддаться нахлынувшей ярости.
— Вы согласны? — нетерпеливо спросил немец.
— Не согласен! — твердо ответил старшина.
Он знал, что, сказав это, произнес себе смертный приговор.
Немец резко поднялся на ноги. Шуба с его плеч свалилась, на них тускло блеснули витые золоченые генеральские погоны. Он вплотную подошел к Никите и вонзился взглядом в его лицо. Серые, как потускнелое железо, глаза немца были спокойны. Но под этим спокойствием Никита видел глубоко запрятанную злобу. Он прямо и твердо глядел в глаза врага.
Немец сказал, пытаясь улыбнуться:
— Не согласны? Очень жаль. У нас уже были несогласные, но они плохо кончили. Вы тоже хотите так? Я вам даю времени ровно час, — продолжал он, — можете крепко подумать. Через шестьдесят минут вы соглашаетесь или получаете то, что имели другие несогласные. Вы увидите, что это такое!
Немец круто отвернулся от Никиты и что-то сказал ефрейтору, стоявшему у двери. Тот распахнул дверь.
Выйдя из хаты, Никита жадно вдохнул в себя свежий морозный воздух и осмотрелся. Во дворе толпились солдаты. Кругом стоял высокий плетень.
Бежать невозможно.
Его привели к приземистому саманному сараю, втолкнули туда. Он ощупал в темноте стенку и сел на пол, прислонясь к ней.
В сарае стоял полумрак. Тусклый свет зимнего дня чуть сочился через узенькое оконце.
«Что же придумать?.. Согласиться и подвести немцев под наш огонь, туда, где погуще огневые точки? Но немцы не дураки. Его показания они обязательно проверят своей разведкой. Что же делать?.. — Никита вскочил на ноги. — Нет, надо найти какой-то выход!»
Он сделал несколько шагов и остановился. У его ног, на мерзлой соломе, чуть освещенный тусклым светом, падавшим из окна, лежал мертвый человек. На теле его не было никакой одежды, кроме изорванных солдатских ватных брюк. «Наш!» — понял старшина и нагнулся, чтобы лучше рассмотреть лежащего, но тут же отпрянул назад.
Всякое видывал Никита на войне, но такое он видел впервые: перед ним темнело застывшее на морозе кровавое месиво.
«Нарочно меня сюда привели. Испугать хотят. Думают, соглашусь? Не выйдет! Не надо мне вашего часа!»
Никита шагнул к двери и с размаху ударил по ней ногой. Дверь охнула и затряслась. Снаружи испуганно залопотали караульные, но двери никто не открыл. Никита размахнулся, чтобы ударить еще раз, но, сдержав себя, остановился. «Куда спешить? — подумал он. — Если умереть, так с толком».
Он прислонился к стене, стараясь взять себя в руки.
«Кто ты, парень? Какой роты, какого полка? — думал Никита, глядя на лежащего перед ним. — И как попал ты фашистам в лапы? Ранен ли был в бою, наткнулся ли на вражескую засаду или в схватке истратил все патроны до единого и нечем было больше отбиться, когда остался ты один среди многих врагов?.. С тобой случилось самое страшное, что может случиться с советским солдатом…»
Как никогда раньше, сейчас Никита хотел жить. Жить! И прежде всего для того, чтобы уничтожать врагов.
Старшина больше не хотел ждать. Он встал и нетерпеливо зашагал вдоль сарая, то и дело бросая взгляд на того, кто лежал, откинув вперед закоченелую, несгибаемую руку, словно готовился бросить гранату.
Носком сапога Никита зацепился за какой-то предмет. Нагнулся и поднял. Обыкновенный солдатский брезентовый поясной ремень, потертый, слегка разлохмаченный по краям. Видно, долго хозяин ремня носил на нем подсумки, лопатку и флягу… Как и водится, на ремне химическим карандашом были написаны имя и фамилия владельца. «Николай Петров», — прочел Никита. Он повертел ремень в руках и, подумав, подпоясал его под гимнастерку. «Николай Петров», — повторил он.
По расчету Никиты, его последний час уже шел к концу.
Что же можно сделать?..
В детстве, однажды зимой, когда отец на заготовке леса повредил себе ногу упавшей сосной и целый месяц вынужден был проваляться дома, он от скуки научил маленького Никитку играть в шашки и сделал его своим постоянным партнером. Играли они всерьез, и поначалу сын, теряя пешки одну за другой, пытался бросить игру. Но отец не позволял ему сделать этого. «Воюй до конца, — поучал он, — никогда не сдавайся!»
Впоследствии Никита стал неплохим игроком, а среди своих сверстников — одним из первых. И когда он потом встречался с сильнейшим противником, он всегда действовал так, как его учил отец: никогда и ни в чем не сдаваться. «Ты — русский, сибиряк, а сибиряки — упрямые люди», — часто говаривал ему отец.
Никите нередко приходилось вспоминать эти слова отца. Сейчас он стал быстро оглядывать стены и пол сарая. Он искал чего-нибудь еще, что могло бы послужить ему оружием. Но ни обломка косы, ни старого шкворня, ни зуба от бороны или длинного гвоздя — ни одного из этих хозяйственных предметов, которые обычно всегда валяются в сараях, здесь не было. Да и чем могло помочь Никите такое «оружие», если за дверью стоял немец с автоматом, если кругом были враги?..
Но Никита продолжал искать. Переворачивая ногой тяжелую, смерзшуюся солому, покрывавшую пол амбара, он обнаружил изорванную гимнастерку, запутавшийся в соломе заскорузлый бинт, пустой солдатский патронташ. Он понял, что принадлежало все это тому, кто лежал здесь. «Николай Петров», — еще раз повторил Никита имя, прочитанное на найденном ремне.
— Ком, Иван! — услышал он за спиной.
Никита оглянулся. В светлом прямоугольнике раскрывшейся двери стоял плотный, грузный офицер с массивным квадратным лицом. Никита шагнул к выходу, словно не замечая стоящего на его дороге офицера. Тот невольно посторонился и пропустил старшину.
Никиту снова ввели в дом. В комнате, где час назад он разговаривал с немецким генералом, было пусто. Толстый немец, сопровождавший старшину от сарая, остановился у двери, не сводя с него своего цепкого взгляда. Только сейчас Никита заметил в руке толстого длинный хлыст и, внутренне вздрогнув, твердо сказал себе: «Ударить себя не дам».
В комнату вошел ефрейтор и что-то сказал толстому. Тот повернулся к двери, почтительно вытягиваясь, и тотчас же вошел тот генерал, который давал Никите час на размышление.
— Ну, — спросил он, резко шагнув к старшине, — видели?
— Видел, — процедил сквозь зубы Белых, плотно сжимая кулаки и прислоняясь к стене, чтобы не ударили сзади.
— Надеюсь, вы теперь согласны?
— Согласен! — решительно сказал старшина.
Генерал обрадованно улыбнулся.
— О, я знал, что вы благоразумный человек! В вашем положении это единственный благоприятный выход!
Он что-то сказал толстому, и тот, пожав плечами, вышел.
«Одним меньше!» — подумал Никита.
— Итак, продолжал генерал, — вы поведете небольшую группу — около ста людей. Выступать ночью. Проведете через ваши линии и получаете полную свободу. Вас это устраивает?
— Устраивает, — неторопливо сказал Никита, — только у меня будет одно условие.
— Какое?
— А вот какое: чтоб все были без оружия, с поднятыми руками, впереди — белый флаг. Тогда поведу.
Морщинистое лицо немца побагровело, и, подскочив к Никите, он заорал:
— Не смеяться! Говорить серьезно!
— А иди ты… — выдавил старшина.
Немец что-то крикнул ефрейтору и махнул рукой. Ефрейтор подскочил к Никите и схватил его за плечо, поворачивая к двери. Никита отстранился и сам шагнул вперед.
Два хмурых солдата вели Никиту Белых по узкому, со всех сторон огороженному плетнями проулку, тянувшемуся между пустынными заснеженными огородами.
Все окружающее, тысячу раз виденное, такое привычное и обыденное — и серое зимнее небо, и запорошенная снегом земля — было Никите в эту минуту необыкновенно дорого… «Ведь все это останется, — думал он, — и деревня эта останется, и проулок этот станет зеленым, а меня не будет. И кто из своих узнает, что сталось со мной? Неужели смогут подумать, что я в плену не устоял духом? Эх, держись, старшина!..»
До того, как наступит это, остались уже немногие секунды. Он уже видел, где это произойдет: впереди, шагах в пятидесяти, там, где проулок спускается в лощину. Вот еще шаг, два, три, четыре, пять…
Никита остановился, вынул руки из карманов и обернулся.
— Вег, вег! — толкнул его в плечо солдат, показывая, что надо идти дальше.
И вдруг Никита схватил автомат за ствол, круто рванул его в сторону и с размаху ударил ошарашенного конвоира ногой в живот. Солдат вскрикнул и повалился, но вырвать оружие у него Никите не удалось. Второй вскинул автомат, но старшина был уже по ту сторону плетня. Огненный ветер просвистел около его головы, опалив ухо. Ударило по пальцам левой руки. Но, петляя и делая огромные шаги, Никита уже бежал через огород к лощине, кубарем скатился в нее, потом, обдирая пальцы о мерзлую землю, выкарабкался наверх и устремился через поле к чернеющим вдали кустикам. Он услышал сзади крики, выстрелы, свист пуль над головой. Он думал в эти секунды только об одном: надо как можно скорее добежать до кустиков. И, уже задыхаясь, чувствуя, что сердце вот-вот выскочит из груди, он добежал до них.
Никита петлял по кустам, припадая к земле, вскакивал и снова бежал, до тех пор пока не прекратилась стрельба сзади.
Тогда он упал в куст, чтоб отдышаться, и только тут заметил, что два пальца левой руки задеты пулей. Отодрав от нижней рубахи полосу материи и вырвав из подкладки своих брюк кусок ваты, он туго забинтовал руку и стал ждать.
Темнело. Становилось холодно. На мутном небе одна за другой, зябко дрожа, зажигались редкие звезды. Никита осторожно вышел на опушку и осмотрел местность.
Кругом были немцы. На выезде из села стояла батарея. Поодаль от кустарника несколько солдат что-то копали. Через поле то тут, то там время от времени неторопливо проходили солдаты.
«Сколько отсюда до передовой? — стал соображать Белых. — Везли меня на машине с полчаса, да потом еще шли минут десять. Стрельбы не слышно. Наверное, от передовой километров пятнадцать. Значит, я в самом центре кольца. Надо доставать гражданскую или немецкую одежду. Иначе не выберешься».
В небе уже совсем потемнело. Серый стылый сумрак все плотнее и плотнее окутывал поле. Никита осторожно обошел кусты, ища какую-нибудь палку или хотя бы камень, но ничего не добыл. На открытое место он выходить опасался. Бродя по кустам, Никита заметил, что невдалеке проходит накатанная дорога. Он присел за крайние кусты, внимательно следя за ней. Вот прошли, оживленно разговаривая, три немца. Потом, навстречу первым, еще двое, с термосами на плечах. Проехала повозка с двумя солдатами. Все это было не то. Никите нужен был один, именно один немец.
Долгое время на дороге никто не показывался. Старшина уже начал замерзать и, чтобы не застыли руки, спрятал их за пазуху. Но вот впереди, по мерзлым колеям, застучали колеса.
Из деревни двигалась одинокая повозка. Она поравнялась с Никитой и прошла мимо. На козлах сидел понурый, до глаз закутанный солдат и неторопливо погонял лошадей.
Неслышной тенью метнувшись из-за куста, Белых подбежал к повозке сзади и вскочил на нее. Ездовой оглянулся, но было уже поздно. Железные пальцы сдавили горло врага, и немец повалился на дно телеги. Подобрав волочившиеся вожжи, Никита завернул повозку в кусты и осмотрел ее. В ней лежали пустые мешки, брезент, какие-то веревки. Никита стащил с задушенного просторную зимнюю куртку с капюшоном и надел ее, натянул капюшон на голову. Поискал оружие, но, кроме перочинного ножа, ничего не нашел. Обнаружив в кармане немецкого мундира индивидуальный пакет, старшина заново перебинтовал руку и остатками бинта обмотал все лицо, закрыв и рот. «Будут приставать — прикинусь контуженным, немым и глухим», — решил он. Раненых немцев, как он заметил еще в селе, проходило немало и, вероятно, никто особенно не расспрашивал их.
Покрепче примотав поводья к кустам, Никита вышел на дорогу и пошагал обратно в деревню. Больше суток после этого провел он во вражеском тылу, пробираясь к своим. Он побывал в нескольких селах из числа тех немногих населенных пунктов, еще занятых окруженными немецкими частями, и даже раз подъехал на попутном грузовике из одного села в другое. На раненного в голову солдата, замотанного бинтами и только мычавшего в ответ на расспросы, никто не обращал особенного внимания. Но положение Никиты, несомненно, было рискованным: в любое время его могли задержать. Однако Никита считал, что он обязан как можно больше узнать о противнике. Только сделав это, он мог спокойно вернуться к своим. Он должен был возвратиться не как бежавший из плена, а как разведчик с задания.
Старшина высмотрел, где у немцев стоят батареи, обозы, где расположены штабы, подсчитал примерную численность войск и вооружения на отдельных участках, разведал, где и как проходит линия немецкой обороны, покрепче запомнил все, что ему удалось пронаблюдать, и ночью перешел фронт.
…Обо всем этом Никита не хотел говорить Ольге. Они шли молча. Но Ольга догадывалась, что он сейчас взволнован воспоминаниями о пережитом за последние дни. И, движимая сочувствием, спросила:
— Там очень было страшно, да?
— Страшно не там было! — ответил Никита. — Потом всего страшнее.
— Потом?
— Да, когда я уже на свою сторону прошел. И радуюсь, а на душе тревожно: поверят свои, как вернусь, или нет? Думаю: погиб бы я в бою — и была бы мне ото всех товарищей вечная и верная память. А сейчас вот увидят, что из плена вернулся, спросят: как же ты сдался?.. — Никита на секунду прервал речь, словно раздумывая, рассказывать дальше или нет. — И так мне стало тревожно на сердце, что остановился я в темном поле и думаю: как же быть? Можно, конечно, податься куда-нибудь в санчасть с моей рукой. А там — в госпиталь. С раненого ведь спросу нет. Да стыд берет. Нельзя мне в госпиталь. В полк прежде всего надо. А идти все-таки боязно. Как меня встретят? Плен — это ведь такое пятно… Трудно оно отмывается!.. Долго я так стоял. Потом чувствую — холодок пробирает. Ветерок ли, дрожь ли по телу — не знаю. Расстегнул я тот брезентовый ремешок, что в сарае нашел, затянул его поверх гимнастерки потуже. Подумалось мне про хозяина того ремня: ведь он тоже не ведал, узнают ли о его геройской смерти боевые товарищи. Только одно он знал твердо: как ему надо держаться до конца. Вот и я себе сказал: не робей, Никита, держись как положено! А правда, она всегда себя докажет!..
— Ну и как же? — спросила Ольга.
— Да ничего. Сказал себе: я не из плена бегу, из разведки возвращаюсь! Добрался до своих — соседняя дивизия оказалась. Задержали меня, конечно. Ну, пока я все рассказал, да пока проверяли то, другое, два дня прошло. Только сейчас в полк вернулся.
— А рука болит?
— Ерунда!
Ольга, взволнованная немногословным рассказом Никиты, молча шла рядом с пим, изредка краем глаза поглядывая на его похудевшее, покрытое заживающими ссадинами лицо. Сейчас особенно ясно она поняла, как ей было бы горько, если бы он не вернулся. Она радовалась и удивлялась тому новому чувству, которое рождалось в ее сердце.
Они дошли до развилки тропинок, где расходились их пути. Ей нужно было идти налево — в батальон, ему направо.
— До свидания! — сказала Ольга, протягивая руку. — Вам лечиться нужно! — заметила она, поглядев на его забинтованные пальцы. — Приходите к нам на перевязку обязательно.
— Ладно! — согласился старшина.
Распрощавшись, они пошли в разные стороны.
«Заботливая! — подумал Никита, глядя на свои пальцы, еще хранившие теплоту рук девушки. — Точно, перевязаться надо», — решил он.
Белых легко и быстро шел по полю.
«Ну, теперь все на место встанет!» Страхи и сомнения, которые мучили его до этого, отлетели прочь. Всего час назад он с волнением переступил порог хаты, в которой находился командир полка. Старшина думал, что ему достанется от Бересова. Но тот, выслушав Белых, по хвалил его: «Молодец, по обстановке действовал!»
Легко, словно на крыльях, летел старшина обратно в свое подразделение. Он был теперь в родном полку, дома, где ему верят и знают его. Как радостно было ему увидеть сразу засиявшие лица ребят! И какой смущенный вид был у них всех, когда он, желая переодеться в чистое, попросил принести с повозки его мешок! Чудаки! Они не верили в его гибель, но уже приготовили посылку, запаковав туда все его вещи, как полагалось отправлять имущество погибших. И когда, собираясь переодеться, он вспорол уже зашитый тючок, то увидел в нем, кроме своего обмундирования, много совершенно неизвестных, никогда не принадлежавших ему вещей: новые хромовые сапоги, теплое белье, узорчатое полотенце и прочее.
— Что это за добро? — спросил он своего помкомвзвода Федькова.
— Ребята понадавали. Для утешения родителей.
Никита знал о фронтовом обычае — в такую посылку вкладывать не только вещи погибшего, но и последние дары от товарищей. Но никогда не думал он, что ему самому придется распечатывать свою «смертную» посылку и возвращать все приношения их владельцам.
Глава 4 НАКАНУНЕ
Под вечер, когда Бересов, вернувшись с НП, сидел, дымя трубкой, у жарко растопленной печи, Иринович зашел к нему, чтобы узнать, нет ли чего новенького. Новое было: из штаба дивизии вернулся бежавший из немецкого плена старшина Белых.
— Ну и куда же его теперь? — спросил Иринович.
Бересов удивленно посмотрел на Ириновича и буркнул, пуская густые клубы дыма из своей трубки:
— Как куда? Опять на свое место.
— Но можно ли? После того что с ним случилось?..
— Ну и что ж?.. Проверили человека, где положено. И я ему тоже верю.
— Как хотите, — вздохнул Иринович, — но я бы полагал, что такой случай… Нужно принять какие-то меры… Вот, как с Яковенко, например…
Бересов в ответ хмыкнул неодобрительно и отвернулся, посапывая трубкой. Все эти дни его мучила досада на то, что бой под Комаровкой прошел не так, как он хотел его провести, что немцы, раньше вынужденные уйти из Комаровки, снова зацепились за нее и приморозить их в чистом поле, как намеревался Бересов, не удалось. С батальоном Яковенко получилось совсем нехорошо.
— Да, — медленно произнес Иринович, словно угадывая мысли Бересова. — Яковенко, поди, еще один орденок себе загадывал, а вышло наоборот. Честолюбие его губит. Удивительно все-таки, как это он так несерьезно… Ведь боевой командир, заслуженный…
Бересов сердито пыхнул трубкой.
— Может, в этом и корень! Прежние заслуги ему глаза застят. Эх, дорогой мой! — Бересов встал и, тяжело ступая, заходил по комнате. — Я комбата первого давно знаю. Спора нет — смел, лих, решителен. Воевать, прямо скажу, хват. Но все с маху, с налету. А теперь этак-то все трудней и трудней. Чтоб всегда побеждать, кропотливая работа нужна. Людей воспитывать надо. Чтоб трудностей не боялись, воевать умели. А у Яковенко — что? Он ведь только с рубежа атаки командовать начинает. А до этого не очень-то в батальонные дела вникает. Всю работу у него Гурьев да Бобылев проворачивают, а он только: «Вперед, ура!» Я говорил ему об этом. Не прислушался. Вот оно и сказалось под Комаровкой. Пусть теперь батальоном Гурьев покомандует. А может, и совсем его оставлю!
— Да ведь Гурьев не кадровый, — усомнился Иринович.
— Воюет, — значит, кадровый! — упрямо мотнул головой Бересов. — Командиры в войне куются. Прямо скажу: скорее Гурьев кадровый офицер, чем Яковенко.
— Почему же это? — Иринович удивленно посмотрел на Бересова.
— А вот почему: у Гурьева, во-первых, военное образование есть, хоть и небольшое. Командирский навык — тоже. Что он на штабной работе был — так это не минус, а плюс. Из хорошего штабиста всегда хороший командир получится. Гурьев и ответственность свою понимает, и в людях разбирается так, как нас этому партия учит. К тому же, да будет вам известно, Гурьев еще до войны в свое время два года срочной службы рядовым отслужил. А это тоже хорошая школа.
— А Яковенко?
— А что Яковенко? Он, конечно, сам себя вполне кадровым офицером считает. Но только ему еще — ой как много! — учиться надо, командирское сознание в себе воспитывать. — Бересов решительно взмахнул рукой с зажатой в ней трубкой. — Насчет Гурьева не сомневаюсь. Вполне годится в комбаты! Учен, умен, рассудителен. Военная служба для него — государственное дело, а не просто повинность. Смелости ему тоже не занимать. Он, я вам скажу, далеко пойдет. Из таких людей самые настоящие офицеры получаются!
— Ну, может быть, для военного времени и годится, — нехотя согласился Иринович. — А вообще-то, какой из Гурьева офицер? Он же из учителей…
Бересов остановился и в упор посмотрел на Ириновича:
— Запомните, дорогой мой: всякий военный человек прежде всего для военного времени существует. В войне хорош, — значит, вообще хорош. А насчет учителей, так я вам скажу, что их навыки для командира — вещь полезная. Командир должен уметь воспитывать. Для этого, конечно, главное — к людям по-партийному подходить. Но и науку воспитания знать надобно. Наука непростая. Учителя, они только сверху вроде мягкие. Но на своем умеют поставить. Да и к душам человеческим пути знают… Будь моя воля, — серьезно добавил Бересов, — я бы всех офицеров еще в училище заставил педагогику изучать.
— Ну, это уж лишнее! — недоверчиво махнул рукой Иринович.
— Не лишнее, а необходимое! Есть такая наука — военная педагогика. Увидите, после войны обязательно введут!
Бересов остановился, помолчал, привычным жестом провел ладонью от лба к затылку и, возвращаясь к началу разговора, сказал:
— А старшину нельзя осуждать. Он правильно действовал. Не предупреди он нас — стукнули бы немцы по первому батальону. Вот тогда мы запели бы матку-репку… Представляете, что это значит сейчас — прорыв противника? Двумя фронтами его окружали, сколько сил на это положено, и вдруг на нашем участке его упустили бы! Да нам с вами, дорогой, сразу тогда самим себе голову снимать пришлось бы!.. Нет, старшину Белых я даже наградить думаю.
— Неудобно, — усомнился Иринович.
— Ну, знаете, — рассердился Бересов и вдруг спросил: — Вы «Разгром» Фадеева читали?
— Читал. Давно уже, — ответил Иринович. — А что?
— Помните, как партизан Морозко погиб, давая сигнал своим?
— Как же, помню.
— Ну а если бы Морозку враги не сразу убили, а успели бы живьем схватить, что же, он не считался бы героем?
Иринович не возразил, хотя ему была непонятна уверенность Бересова в старшине Белых. Ириновичу все неизвестное казалось подозрительным и плохим уже только потому, что оно было неизвестным.
Бересов же не сомневался в Белых прежде всего по той простой причине, что давно знал: Белых всегда, в любой, даже самой трудной и опасной обстановке, точно, не жалея себя, выполнял свои обязанности. А это было, полагал Бересов, уже героизмом, повседневным подвигом. Бересов не верил в то, что человек способен совершить подвиг неожиданно для самого себя, не будучи к этому внутренне подготовленным. Бересов был убежден, что это по плечу лишь тому, чей душевный склад соответствует природе такого поступка. Этот душевный склад создается в человеке с ребяческих лет — в семье, школе, пионерском отряде, комсомоле, трудовом коллективе.
Всякий героический поступок — это мгновение, вспышка, толчок, раскрывающий душу человека, всей жизнью подготовленного для свершения такого поступка.
Вот почему Бересов непоколебимо верил в Никиту Белых.
* * *
Капитан Яковенко не находил себе места. Быть в стороне от своего батальона становилось невмоготу.
Он одиноко сидел в своей хате у стола, в раздумье накручивая на палец конец бинта, забытого Зиной. Он чувствовал, как она необходима ему сейчас, в тяжелое для него время. Когда он видел ее, все горести становились вдвое легче. С новой силой он ощутил на себе прикосновение чувства, рождающего новые силы и новые радости порой из самого обыкновенного, незаметного. Лежит на лавке плащ-палатка, оставленная Зиной в прошлое посещение. Или вот, например, эта белая тряпочка на столе. Бинт как бинт. И как будто ничего особенного. Но как отрадно видеть эту тряпочку здесь! Ведь это держали ее руки. Ведь она тут, с ним, как и тогда в госпитале…
Но целиком отдаться радости этого чувства он не мог… Мучила мысль: ему не остается ничего другого, как выполнить приказ командира полка — отправиться в медсанбат. Тяжело уходить из родного батальона! «Поделом, — с болезненным злорадством говорил себе Яковенко, — так тебе и надо!..»
Да, нужно было как можно скорее уходить. Пробыть в батальоне хотя бы еще день в таком «отставном» положении Яковенко не желал.
Но перед уходом ему хотелось повидать Зину.
Капитан с трудом натянул на себя полушубок и отправился в медпункт. Он думал, что Зина дежурит там одна, но она была занята с пришедшим на перевязку раненым. Капитан постоял у порога, но, видя, что Зина освободится не скоро, подошел к ней и сказал:
— В медсанбат прогоняют. Заготовь на меня направление.
Зина как-то странно взглянула на него и не сказала ни слова, занятая своим делом. Яковенко постоял еще с полминуты и пошел обратно к себе. Ему стало тоскливо, очень тоскливо. Он понимал, что командир полка отстранил его от командования батальоном не из-за ранения, а потому, что больше не доверяет ему. Капитана сейчас волновала мысль о предстоящем наступлении, приказа о котором с нетерпением ждали с часу на час. Как-то все выйдет у нового комбата? «Эх, — с досадой думал Яковенко, — большие дела ожидаются, а тут околачивайся!»
Что он уходит из батальона надолго или насовсем — в это он все как-то не мог поверить, хотя обстоятельства как будто уже складывались к этому. «А Зина? — вдруг подумал он. — Ведь она останется!»
Он встал и нервно зашагал по хате.
Как ни крути, а придется уезжать!..
Яковенко лег на кровать, набросив на себя полушубок, и отвернулся к стене. Углубленный в свои невеселые думы, он не заметил, как бесшумно вошла Зина.
— Борис…
Он почувствовал на своем плече легкое прикосновение ее пальцев и обернулся.
— Ты вправду решил уезжать?
— Да.
— Но твоя рана не так уж опасна. Ты мог бы лечиться и здесь.
— Нечего мне здесь делать. Ты же знаешь…
— А ты попроси Бересова…
— Что, прощения просить? — губы Яковенко искривились в горькой усмешке.
— Хотя бы и так.
— Знаешь, Зина, — Яковенко повернулся, сбросил полушубок, привстал и сел на кровати. — Не мешайся ты в мои дела. И без тебя советчиков много.
— Как это так — не мешайся? — обиделась Зина. — Я — кто тебе? Чужая? Сам виноват во всем, а еще… Сегодня же иди к Бересову.
— Не командуй мной! У тебя еще на это законных прав лет.
— Ах вот как?! — вспыхнула Зина. — Тогда тебе не о чем со мной говорить! — Она распахнула дверь и выбежала.
— Зина! — спохватившись, крикнул Яковенко. Но ее уже не было.
Долго, словно оцепенев, стоял он посреди комнаты, стараясь прийти в себя. Потом быстро подошел к столу и тяжело опустился на скамью. Его смугловатое лицо стало еще темнее. Он резким рывком встал и схватил белевший на столе початый бинт, забытый Зиной. С яростью скомкав в кулаке белоснежную марлю, он бросил ее под стол. Переворачиваясь на лету, словно убитый голубь с распластанным крылом, бинт упал на пол.
Быстро опускались густые зимние сумерки. Яковенко лежал на кровати, прислушиваясь к тому, как на дворе, должно быть, под самой стеной хаты, скрипели копытами по снегу и хрустели овсом обозные лошади. Этот, такой простой и знакомый звук напоминал о батальоне. Горько было Яковенко сознавать, что он остался в стороне, не у дел. Ему даже казалось порой, что все теперь сторонятся его, что Бересов уже забыл о нем. Но это было не так. Яковенко и не догадывался, что по специальному указанию Бересова его уже дважды навестил полковой врач, что отнюдь не случайно к нему зашел парторг полка и завел с ним длинный разговор по душам. Не знал Яковенко и того, что Бересов не раз звонил Гурьеву, спрашивал, как себя чувствует Яковенко. Подполковник при этом предлагал Гурьеву почаще наведываться к Яковенко и советоваться с ним по батальонным делам, что Гурьев и делал. Но все же Яковенко чувствовал себя удрученно…
В сенях скрипнули чьи-то шаги, и в дверь постучали.
— Войдите! — крикнул Яковенко и с досадой подумал: «Кого это несет нелегкая?»
Вошел Цибуля, веселый и франтоватый, как всегда.
— Здравия желаю, товарищ капитан! — звонко и четко, сам любуясь звуками своего голоса, отрубил он. — Направление в медсанбат для вас готово — вот!..
Цибуля выложил на стол заполненный бланк. Этот бланк несколько минут назад Цибуле сунула Зина. Она прибежала в медпункт с горящими щеками, со слезами на глазах. Цибуля сначала удивился, почему Зина не хочет сама отнести направление капитану, но тут же по ее виду догадался о причинах.
— Ну и ладно, — невесело сказал Яковенко, беря бланк, — прощай, первый батальон!..
Военфельдшер сочувственно посмотрел на капитана:
— Скоро поправитесь и вернетесь.
— Жди! — криво усмехнулся Яковенко. — Теперь я буду командиром хозяйственного взвода.
— Да что вы! Кто же батальоном командовать будет?
— Обойдутся! Незаменимых нет.
— Напрасно волнуетесь, товарищ капитан! Вот поправитесь и снова вместе воевать будем.
— Только мне с тобой и воевать, в обозе!
Цибуля обиженно взглянул на капитана, но сказал бодро:
— Зачем в обозе? Скоро наступать начнем. Я слышал — сам старший лейтенант Гурьев говорил недавно: хорошо бы к наступлению комбат выздоровел.
— Говорил? — переспросил капитан и подумал про себя: «На словах все… а сам, поди, рад…»
Яковенко чувствовал, что думает о Гурьеве нехорошо и неправильно. Но потребность излить свою горечь по чьему-нибудь адресу была слишком велика. Сочувствие Цибули только раздражало его. Как и многим людям его склада, Борису Яковенко была неприятна чужая жалость. Но вместе с тем ему сейчас хотелось поведать кому-нибудь свои обиды. Как это часто и со многими бывает на фронте, ему хотелось с кем-нибудь поговорить по душам, пусть даже с человеком не близким, но с таким, который мог бы понять его.
Нигде люди но становятся так откровенны друг с другом, как на фронте. Легче воевать и переносить все тяготы, которыми так богата боевая жизнь, если человек знает, что в нужную минуту может, не таясь, раскрыть свою душу перед спутником в походе, соседом по стрелковой цепи или госпитальной койке. Нельзя сказать, что Борису Яковенко не с кем было поделиться, поговорить по душам. Но его друзья были требовательными друзьями, и это сейчас несколько смущало его.
Для Яковенко Цибуля ни в коей мере не был близким человеком, по комбату в какой-то степени нравился никогда не унывающий военфельдшер. За этот веселый нрав Яковенко отчасти прощал Цибуле замеченную в нем трусоватость, хотя трусов вообще презирал.
— Завтра с утра поедете? — спросил Цибуля.
— С утра.
— Вот, возьмите на дорожку. Медицинский.
Цибуля отстегнул с пояса флягу и протянул капитану.
«Одного не хватает — напиться, да еще в компании с Цибулей!» — с досадой подумал Яковенко, машинально принимая флягу. Но, поразмыслив с минуту и бултыхнув флягу в руке, он вдруг решительно сказал:
— Чего там — на дорогу. Давай отвинчивай!
Через час оба были порядком навеселе.
— Ну, ладно, — говорил капитан, рассеянно покачивая в руке полупустую флягу, — прогоняют — надо ехать… Только хватятся еще: где Яковенко?
— Хватятся, хватятся, — с готовностью поддакивал Цибуля. — Солдаты все вас вспоминают… Да без вас батальон в наступление не пошлют!
— Ты тоже утешитель! — вдруг сердито отмахнулся Яковенко.
— Все хорошо будет, — успокаивал Цибуля, — и Зина еще к вам вернется.
— Тебе-то что? — нахмурился капитан. — Вернется — не вернется. Ты ее к этому разговору не приплетай!..
— Да я к слову, — вкрадчиво улыбнулся Цибуля, неотрывно глядя в загорающиеся сердитым огнем глаза Яковенко. — Конечно, теперь при вашем положении ей интересу нет, но ведь если снова батальон примете…
— Знаешь что, ты… Мотай отсюда! — вдруг рассвирепел Яковенко и поднялся над столом. Испуганный Цибуля вскочил с места.
— Пожалуйста, я могу! — пробормотал он и ужом выскользнул за дверь.
Яковенко сердито посмотрел вслед Цибуле и рывком схватил недопитую кружку. Он поднес ее к губам, но вдруг резко поставил обратно, сгоряча пристукнув донышком так, что содержимое выплеснулось на скатерть.
Накинув полушубок, вышел во двор, хотелось освежиться.
На дворе стоял тот зябкий туман, который часто бывает в последние недели зимы, когда кругом еще лежит снег и стоят холода, но в воздухе уже чуть внятно, едва уловимо попахивает весной. Особенно ощутим этот чуть слышный, всегда почему-то навевающий грусть аромат приближающейся весны по вечерам, когда все одевается в синеватую дымку сумерек.
Он медленно брел по узкой тропе, протоптанной меж редких построек хуторка, где разместился тыл батальона. Яковенко думал о том, что завтра будет далеко отсюда. Но, как ни старался он сейчас быть равнодушным ко всему окружающему, невольно привычное, хозяйское чувство овладевало им. Поглядывая кругом, поймал себя на том, что ему хотелось обязательно обнаружить признаки какого-либо беспорядка — беспорядка без него. Но все было на месте: в аккуратно огороженном загончике дымила батальонная кухня, под стенами и заборами стояли обозные повозки, замаскированные соломой, у командного пункта похаживал часовой.
Нет, ему не в чем было упрекнуть нового командира батальона.
Увидев двух солдат, стоявших у крыльца, капитан хотел спросить, чего они дожидаются на морозе, и шагнул было уже к ним, но потом сердито надвинул кубанку на брови и, резко повернувшись, зашагал обратно. Крутая тоска от сознания, что он теперь здесь чужой, охватила его сердце. «К черту, к черту все!» — твердил он себе, прибавляя шаг. Торопливо прошел мимо медпункта, борясь с острым желанием найти Зину и поговорить с ней.
Уже возвращаясь к себе, он встретил на дороге бричку из батальонного обоза.
— В тылы? — спросил Яковенко ездового.
— Так точно, товарищ капитан.
— Довезешь меня до медсанбата.
Отъехав от командного пункта, он с горечью подумал: «Уехал, как убежал вроде… Надо бы все-таки с Зиной объясниться, попрощаться с Николаем Саввичем, с Гурьевым, чтобы лихом не поминали…»
Но он не стал возвращаться.
В последние дни полк основательно укрепился на занятых рубежах. Пехота была обеспечена теперь хорошей огневой поддержкой, и несколько контратак, предпринятых немцами со стороны Комаровки, были отбиты без особого труда.
Бересов все эти дни находился в тревожном настроении. Соседи слева вот уже второй день воевали вовсю, нередко разворачиваясь на два фронта — наружу, на юг, откуда противник продолжал долбить стену окружения танками и мотопехотой, и внутрь, на север, где по-прежнему настойчиво, словно об стену лбом, бились и бились окруженные вражеские войска, безуспешно пытаясь вырваться.
Но на участке, занятом дивизией, в которую входил полк Бересова, стояло затишье, возмущавшее беспокойную душу подполковника. То и дело он позванивал всем знакомым офицерам в штаб дивизии, стараясь разузнать, не известно ли чего-нибудь о начале наступления. Приказа о наступлении Бересов ждал с часу на час. Однако приказ не поступал. А слева и днем и ночью все сильнее погромыхивало.
Подполковник догадывался, почему до сих пор нет приказа. Прежде чем начать последнее, решительное наступление, нужно было на всем протяжении фронта стратегическое окружение сделать тактическим. А это значит, что все лазейки, которые еще, возможно, остались на стыках и флангах наших частей, надлежит плотно закрыть. Нигде впереди не должно остаться ни одной ничьей деревни, рощицы, хуторка. Всюду к противнику нужно подойти вплотную, не меньше чем на винтовочный выстрел, лишить его возможности маневрировать, перегруппировывать свои силы, сосредоточивать их для удара на прорыв.
Сейчас, в первых числах февраля, задача тактического окружения советским командованием уже была осуществлена. Все новые и новые части вводились во фронт корсуньского кольца, боевые порядки становились плотнее. Справа от полка Бересова, чуть потеснив его, заняла полосу наступления новая дивизия. В ближних рощах и балках, притаившись меж кустов и деревьев, как серые могучие звери, настороженно вытянувшие свои массивные хоботы, уже стояли многочисленные танки и самоходки.
Все это были очевидные, понятные каждому фронтовику признаки скорого большого наступления. В полку со все возрастающим нетерпением ждали заветного дня. Солдатам уже надоело сидеть в холодном поле, пронизываемом ветрами. Бойцы-южане порядком мерзли в длинные холодные ночи. Да и привычным к морозу северянам и сибирякам мороз не давал покоя: в тесных окопах нельзя было поразмяться — передний край проходил по чистому ровному полю и хорошо просматривался с вражеской стороны.
Но пуще всякого мороза допекало солдат желание поскорее разделаться с врагом. Каждому хотелось быстрее увидеть результаты тяжелого многодневного походного и боевого труда, хотелось увидеть новые села, освобожденные от врага, и, закончив дело, идти дальше, на запад, к новым победам, освобождать новые земли.
Когда в полку стало известно, что взяты Ольшаны — важный укрепленный пункт врага на левом фланге, наступления стали ждать с еще большим нетерпением. Ольшаны с прилегающими селами составляли мощный узел обороны окруженного противника. Разрубить этот узел нашим войскам было нелегко: гитлеровцы сражались отчаянно, уходить им было некуда.
Ольшанский узел стал «котлом в котле» — с севера его обошли наши конники. Бои под Ольшанами шли четыре дня. Уничтожающий огонь артиллерии и минометов и могучий рывок пехоты решили дело. Восьмого февраля ольшанский узел был разрублен. Пленных не было: никто из фашистов не пожелал сложить оружия. Весь гарнизон села — два гренадерских полка и полк СС — был уничтожен полностью.
— От нас до Ольшан совсем недалеко, — подсчитывали офицеры, прикидывая на своих километровках. Выходило так, что со взятием Ольшан южная часть корсуньской группировки немцев оказывалась как бы в продолговатом мешке. Дивизия, в которую входил полк Бересова, стояла вместе с другими дивизиями как раз на завязочке этого мешка. А это значило, что и полку Бересова суждено принять участие в затягивании завязочки.
— Скоро и наш черед наступать! — с надеждой говорили солдаты.
В темноте снегопад был незаметен. Но с каждым часом все плотнее и плотнее ложился снег на шинели, шапки, оружие. Непроглядная молочная муть обложила все небо и степь. Но сквозь эту муть было видно, что где-то далеко впереди стоит тусклый, розовый, багровеющий книзу свет.
Снегирев и Гастев сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу, в узком, запорошенном снегом окопе, который уже в десяти шагах трудно было разглядеть: все окрасил в белое лучший маскировщик — снег.
— Не спишь, Петя? — окликнул Снегирев, разминая смерзшиеся усы большим пальцем рукавицы.
— Где там, Григорий Михайлович! Температура для сна неподходящая.
— Вот на холоде и засыпают. Мы как в прежнюю германскую воевали, так знаешь сколько немцев замерзало? В Польше, помню, в пятнадцатом году. Пошли вот в такую же ночь «языка» брать. Залезли в ихний окоп, видим немец стоит. Мы — к нему. А он не шелохнется. Застыл. Мы второго отыскали. А и второй такой. На третьего… Тот, верно, живой. Заворошился даже. А за винтовку схватиться не может: руки свело.
— Я так даже доволен морозом, — усмехнулся Гастев, — фашисты-то пуще нашего мерзнут, — и, глядя на далекое зарево, спросил: — Как вы думаете, что это там полыхает?
— Поди, фашисты склады свои жгут. А может, деревни со злости запалили — драпать собираются.
Петя заботливо потер заиндевевший затвор автомата, еще поглядел на зарево и спросил:
— И почему это немцы в плен не сдаются? Уж как их здесь прижали…
— Тут вражина особо злой, — пояснил Григорий Михайлович, — здесь самый эсэс. К тому же ни румын, ни мадьяр у него здесь нет. Сплошь арийское воинство. Чистокровные, без сателлитов.
— Слышал я, — сказал Петя, — в Германии такой порядок: как узнают, что солдат сам в плен сдался, так всех его родных-знакомых на цугундер. Хочешь не хочешь, а немцу одно остается — воевать.
— Припрет — в плен пойдут. Под Сталинградом, помню, в последний день отводить их не успевали.
— Здесь тоже вроде того. Восемьдесят тысяч в колечке!
— Никуда не вырвутся… Наверное, скоро вперед пойдем?
— Давно уж пора с ним кончать, хватит. Полютовал на нашей земле!.. Да и другие земли нам выручать надо. Кроме нас — некому.
— Я хоть до Берлина пойду, только сначала бы деревню взять, да в хате погреться, — Гастев притопнул застывшими ногами.
— На это, пехота, не надейся! — улыбнулся Снегирев себе в усы. — Деревню возьмешь — и сразу куда-нибудь вперед, на высотку, рубеж закрепить. Да и тебе уж не до того, чтоб на месте греться. Тут кровь сама играет — еще одну деревню взять хочется.
— Страшновато все-таки в наступление идти, — задумчиво сказал Гастев. — Вот уж который раз наступаем, а как подымаемся в атаку, все равно боюсь. Не могу не волноваться. А вот мне один солдат рассказывал, что ему только в первый раз не по себе было. Потом, говорит, на все наплевать. Вроде как бесчувственный делаешься.
— Ну, это он не так растолковал. Живой человек никогда бесчувственным быть не может, ежели он нормальный.
— Однако ведь есть такие, что совсем ничего не боятся?
— Таких нет! — сказал Снегирев. — Как начнет тебя крыть сверху и снизу, тут, чтоб никто не боялся, не поверю ни в жизнь! Я сам третью войну воюю, знаю.
— Но есть же люди всегда храбрые?
— Храбрые? Это дело, брат ты мой, не в том, чтобы очертя голову куда ни то без толку лезть. Этак только тот может, у кого на свете ничего нет. Как говорится: не тот удал, кто пальнул и пропал, а тот, кто бьет и долго живет. Храбрый человек — это такой, который и жить хочет, да сумел страх преодолеть ради долга. У такого человека высокое понимание.
— Какое?
— А такое: стыдится он себя жалеть. Ему от стыда сгореть страшнее, чем от пули сгинуть. Понял?
— Понял. Кто жизнь по-настоящему любит, кто высокую совесть имеет, только тот может храбрым быть… — Петя вдруг круто повернулся вправо: — Смотрите, идет кто-то.
Григорий Михайлович в двух подходивших офицерах узнал старшего лейтенанта Гурьева и командира роты младшего лейтенанта Алешина. Но для порядку он шевельнул карабином и негромко окликнул:
— Кто идет?
Старший лейтенант подошел совсем близко, отозвался вполголоса и поздоровался.
Гурьев и Алешин присели у окопа.
— Боекомплект налицо? — спросил Алешин.
— Так точно. Полностью, на двоих, — доложил Снегирев, выкладывая для проверки гранаты и патроны.
— Ну, молодежь, — спросил Гурьев Гастева, — как воюется?
— Какая это война, товарищ старший лейтенант? Сидим да ждем.
— А разве это не война? — удивился Гурьев. — Война это, товарищ Гастев, не только когда «ура» кричишь…
Когда Гурьев и Алешин прошли дальше, Снегирев, подмигнув Пете, сказал:
— Помяни мое слово, если с утра не начнется! К тому и проверка.
Мороз усиливался. Сержант Панков давно уже подумывал о том, что надо бы как-то обогреть бойцов своего отделения. Он видел, что Алексеевский, сидевший в окопе неподалеку от него, изрядно замерз.
— Что, душа к телу еще не примерзла? — весело спросил сержант, желая ободрить солдата.
— Уже маленько примерзает! — отшутился тот, едва шевеля застывшими губами.
«Беда, погреться нельзя! — погоревал Панков. — Из окопа не вылезешь поразмяться и песню не споешь, чтобы душа оттаяла, — противник близко».
Когда к ним подошли Гурьев и Алешин, сержант, докладывая о состоянии отделения, сказал:
— Надо бы людям погреться. Некоторые едва терпят.
Гурьев и сам видел, что надо. Но как? Для обогревания необходимо отвести бойцов в тыл, на хутор, где имеются три-четыре хаты. Но передовую оголять нельзя. А вдруг противник начнет контратаку?
Гурьев все-таки принял такое решение: приказал поочередно отправлять подразделения обогреваться; на переднем крае уходивших временно должны были заменять батальонные обозники и минометчики.
Закончив обход всех позиций батальона, старший лейтенант отправился обратно к себе на командный пункт. Но когда он прошел уже больше половины дороги, ему встретился заместитель командира полка подполковник Иринович.
— Иду к вам, — заявил он Гурьеву. — Пойдемте посмотрим, каков порядок в вашем хозяйстве.
Не хотелось Гурьеву возвращаться и снова идти вдоль всех позиций, по которым он только что прошел. Но ничего не поделаешь: начальников принято сопровождать.
Ириновича в первый батальон послал Бересов. Хотя командир полка и верил в способности и знания Гурьева, но все же беспокоился: справится ли новый комбат со своими обязанностями? Напутствуя Ириновича, Бересов сказал ему:
— Помогите там Гурьеву в случае чего. Чтобы порядок был.
Дойдя до батальонных позиций, Иринович вдруг обнаружил, что порядка-то и нет. Возле минометов почти не видно было людей: у каждого миномета находилось всего по два человека из расчета. В некоторых окопах вместо стрелков сидели невесть откуда взявшиеся пожилые обозники.
Гурьев объяснил Ириновичу в чем дело.
— А кто вам разрешил людей с позиций снимать? — возмутился тот. — Немедленно верните всех стрелков на их позицию!
Гурьев попытался убедить Ириновича, что с передовой на обогревание бойцы отправляются в такой последовательности, что это не ослабляет сил на переднем крае, что после отогревания люди будут более боеспособны.
Но Иринович и слушать не хотел.
— И вы считаете это дело нормальным? Вы действуете самочинно! Я вынужден сейчас же доложить о вас командиру полка. Где телефон?
Иринович обстоятельно доложил Бересову об отклонении от установленного порядка. Но по мере того как он выслушивал ответ командира полка, его лицо из сердитого становилось смущенно кротким.
Бересов сказал ему:
— Молодец Гурьев, что Заботится о людях. А мы с вами не догадались! Отправляйтесь-ка в другие батальоны и проследите, чтобы и там организовали обогревание так же, как и в первом батальоне. Но только чтобы не увлекались! Обогревать поочередно, поблизости от передовой и не более четвертой части бойцов за один раз. А Гурьеву благодарность передайте.
Сменив гнев на милость и очень любезно распростившись с Гурьевым, Иринович поспешил в соседний батальон. Он торопился проконтролировать, как будет выполняться приказание командира полка.
Поздно вечером, когда на чистом от туч небе вызвездило, а холод стал особенно силен, бойцов второй роты, не покидавших своих окопов уже третьи сутки, отвели на два часа погреться в ближний хутор. В теплой, до духоты натопленной хате, около жаркой печи собралось все отделение, в котором служили Григорий Михайлович и Петя. У огня сидели командир отделения сержант Панков, Алексеевский и рядом с ним, подсушивая у печки свои пестрые рукавицы, степенный Опанасенко.
Грелся у огня и длинный, нескладный Плоскин, все еще не сбривший свою многодневную рыжую щетину, несмотря на неоднократные напоминания сержанта.
— Эх, хорошо! — вслух размышлял он, протянув к огню ноги в огромных разношенных ботинках. — Тепло, благодать-то какая! Бывало, в мирное время в такой морозище наружу и носа не кажешь. Так, на работу или с работы по улице пробежишь — и все! Придешь домой, а на столе щи дымят. Навернешь тарелочку-другую, чайку чашки три опрокинешь и — на перину. Радио включишь или газетку просматриваешь. Глядишь, и уснул незаметно.
— А яка ж твоя работа была? — поинтересовался Опанасенко.
— В сапожной артели.
— Налево много подрабатывал? — усмехнулся сержант, очевидно припомнив некоторые прежние рассказы Плоскина.
— Нет, у нас насчет этого строго. Конечно, бывало, если подзаработать хочешь, сделаешь кой-чего и дома, из своего материала. Заказчиков всегда хватает. Особенно денежное дело, скажу я вам, — дамские туфли. Материалу на них надо каплю. Из одной фантазии шьешь. Пару сколотишь — денежки в кармане… Эх, дай бог, война кончится — опять заживем!
— Только ты до того подумай крепко, что такое правильная жизнь, — заметил Григорий Михайлович. — А то так и останешься — «в кармане».
— Про меня худого не говорили и не скажут! — Плоскин обидчиво сжал губы.
На минуту стало тихо. Только дрова в печке потрескивали.
Молчание неожиданно нарушил Опанасенко.
— Ты, друже, не обижайся, — повернулся он к Плоскину, — тильки чую, ты из-за тех дамских заказов, может, и не бачил, що це таке настоящая работа — не корысти ради, а для души… Вспомнить як же до войны жили, як работали… — в раздумье проговорил Опанасенко. — Вот у нас на Полтавщине…
Слушая его, вздохнул Алексеевский:
— Стоит ли вспоминать, душу бередить…
Снегирев строгими глазами посмотрел на Алексеевского:
— А как же не стоит? Вспомнишь, оно и на сердце посветлеет, видишь, за что воюешь…
— Да, жизнь была! — встрепенулся сержант, и его лицо сразу стало как будто светлее. — Вот хвастать не хочу, а все же про себя скажу. Я, знаете, как именовался? Знатным человеком! Меня не только наш Челябинский тракторный, но и весь город Челябинск знал! Портрет на площади висел! Я с товарищем Орджоникидзе, вот как с вами, рядом сидел, в президиуме на слете ударников.
— Знатным, говоришь, был? — ухмыльнулся Плоскин. — Ну, я за знатностью не гоняюсь. Мне бы довоевать благополучно, да зажить по-прежнему.
— На перине, значит?
— Во, во! — не поняв того, что таилось в вопросе, согласился Плоскин и, вздохнув, добавил: — Спокойной жизни хочется.
— Так ты за свою перину, выходит, воюешь? — спросил Снегирев.
— Почему за перину? — обиделся Плоскин. — Я воюю за то, чтобы фашистов прогнать.
— Это понятно, — согласился Григорий Михайлович, — а вот после войны — ты как думаешь?
Плоскин удивился:
— А чего думать? Сказано — буду жить, как жил. Я к мирной жизни стремлюсь, и больше ничего.
— Вот в том и беда, что больше ничего. Короткие твои мозги, Плоскин. Ты что же думаешь, мирная жизнь — это на перине лежать? Никакого беспокойства, да? Нет, брат, не знаю, как ты, а я вот по себе и по другим знаю: у нас и до войны работа была горячая.
— Да. Со всей душой старались, — с удовольствием подтвердил сержант.
— Вот именно, — оживился Григорий Михайлович, — себя для дела не жалели. И сверх положенного трудились, и нехватки всякие, приходилось, терпели, и, бывало, ругались, когда не так что-нибудь. И не про перину мечтали — отработать да на бок. Мы, брат, про другое мечтали. Вот только Гитлер помешал, а то бы…
— Я это понимаю, — торопливо заверил Плоскин, — пятилетки и все такое. А как же? Я тоже на коммунизм согласный. Только теперь пока о нем нечего думать. Воевать надо.
— Эх ты, — упрекнул Григорий Михайлович, — а еще городской житель! Как это — нечего думать? А за что мы сейчас воюем?
— За Родину, известно.
— За Родину, это ты запомнил. А только как это понимать? В полном смысле?
Плоскин обиделся:
— Чего ты меня политграмоте учишь? Думаешь, ты партийный, а другие — нет, так ничего не знают? Я, уважаемый товарищ Снегирев, да будет тебе ведомо, в мирное время до одиннадцатой главы дошел, да!
— Одно дело до главы дойти, а другое, чтобы в голову вошло, — строго продолжал Снегирев. — Как же это у тебя получается? За Родину — сейчас, а за коммунизм — погодить?
— Про коммунизм пока не говорится, — не сдавался Плоскин, — я газеты читаю, знаю.
— Плохо ты читаешь! — возразил Григорий Михайлович. — Я в шестнадцатом году тоже с германцем воевал, а такой, как нынче, злости на врага не имел — не за то было велено голову класть… — Снегирев помолчал, видно примериваясь, как лучше высказать то, о чем думалось ему в эту минуту. Потом вновь заговорил, глядя на Плоскина: — Ты вот говоришь, спокойной жизни хочется. Нет, друг милый, спокойно только вода в болоте стоит. Да и то булькает. А у нас жизнь — что речка. При любой погоде вперед бежит. Ты вот о тихой жизни мечтаешь, а подумал, какие перед нами после войны дела откроются.
— Дыры латать.
— Придется. Да не в дырах суть! Залатаем. Не в том главный интерес. Мы ведь не просто к прежней жизни вернемся.
— Трудно придется, — вздохнул Опанасенко. — Война проклятая до того скильки ще силы съест!
— Нет, друг! — решительно возразил Снегирев. — Легче будет!
— Почему ж? — удивился Опанасенко.
— А потому, что народ знаешь каким будет? За войну дружней стали, к взаимной выручке привыкли и на фронте, и в тылу. Что ж, по-твоему, война кончится, и вся эта привычка — долой? Нет, она в характере закоренеет, еще сильнее себя покажет.
— Рано, Григорий Михайлович, про то время думку иметь, — заметил Опанасенко.
— Ничего, — улыбнулся Снегирев, — чем раньше, тем лучше. Такая думка воевать не мешает. Скорей — наоборот. Я вот частенько себе в уме прикидываю, как в колхоз вернусь да как все по-новому ставить начнем. Народ-то теперь особенно цепкий стал, как на фронте. Почитай, что почти все мужики через фронтовую науку пройдут. Да и женщины без нас такой самостоятельности достигнут, что диву дашься, как увидишь.
— Да, за войну баба здорово в гору пошла! — вставил Плоскин. — Взять нашу артель: председатель — женщина! Когда это видано, чтобы женский пол в сапожном деле верховодил?
— Еще тебя будут учить новым методам, как вернешься, — засмеялся сержант.
Плоскин беспокойно заерзал.
— Нет, шалишь! Я двенадцать лет на этой специальности. Я, может, сапог одних на целый полк нашил!
— А дамских туфель — на дивизию? — шутливо спросил сержант.
Плоскин нахмурился, обиженно взглянул на сержанта, но ничего не сказал в ответ.
Над крышей хаты, в вышине, глухо и тяжко загудело.
— Немец летает… — все подняли глаза к потолку.
— Транспортный… по звуку слышно.
— Темнотой пользуется. Днем бы его сразу «ястребки» прихлопнули. Я вчера видел, — сообщил Петя, — летел один такой. А наш как кинется на него сверху раз, два — только дым столбом пошел от того немца.
— Вывозят все же своих…
— Всех не вывезут. На нашу долю останется. Не горюйте, друзья, — засмеялся сержант и, сжав в руках плотный пучок соломы, сунул его в печь. Весело затрещав, солома вспыхнула в печи ярко осветив лица бойцов.
— И чего на месте стоим? — задумчиво сказал Алексеевский, глядя в огонь. — Справа, слева люди воюют, аж завидно. А нам вот уже который день настоящего дела не дают…
— В чужих руках хлеб всегда слаще, — наставительно произнес сержант. — На фронте всякое дело настоящее! И соседям завидовать нечего. Может, самая главная задача нам выпадет.
— Силу собирают великую против фашистов! — оживился Опанасенко. — Теперь уж им не усидеть, ни. Я днем, як за патронами ходил, бачил. Танков наших — полный лес. Машины все новые, справные.
— Мои земляки! — с гордостью проговорил солдат. — Эти самые красавцы с нашего края. Видели, на каждой написано: «Челябинский колхозник». Там и деньги собирали, там и делали, и танкистами укомплектовывали. Может даже из нашего цеха какие ребята есть. Вот спросить бы…
— Челябинский завод дуже знаменитый, — с уважением заметил Опанасенко, — не хуже нашего Харьковского, если по-довоенному считать.
— Это уж извини-подвинься, — возразил Панков. — Наш Челябинский гусеничные делал, а ваш до того еще не дошел.
Снаружи, в сенях, забухали по мерзлому полу чьи-то многочисленные шаги. Дверь резко заскрипела и распахнулась, впуская в хату клубы густого, холодного пара.
— А ну потеснись, хлопцы! Батальон Славы греться идет! — раздался задорный голос еще из сеней.
В хату, теснясь, ввалилось десятка два незнакомых бойцов.
Шумно разговаривая и побрякивая сцепляющимся в тесноте оружием, вошедшие расселись, заполнив всю хату от угла и до угла, и повсюду одна за другой замерцали цигарки, наполняя помещение едким синим дымом.
— Что это у вас за батальон такой — Славы? — полюбопытствовал сержант у своего соседа — плечистого солдата с косым шрамом на подбородке. Тот степенно объяснил:
— Все бойцы до единого орденом Славы награждены. За город Орел, пятого августа. Гвардия, понимаешь?
— Ух ты! — восхищенно воскликнул Плоскин. — Это какой же вы части?
— Про часть говорить не положено, — сказал гвардеец. Но, видя в глазах Плоскина немеркнущее восхищение, добавил: — С сорок первого года, из-под Ельни, в гвардии состоим.
— Откуда сейчас идете?
— Из-под Лисянки. Дали там фашистам чесу…
— А теперь к нам, в соседи?
— В соседи. Пришли от немца ответ получить.
— Какой ответ?
— А вы что, не слыхали еще? — удивился гвардеец. — Противнику ультиматум предъявлен. Да вот, на листке пропечатано. Читай, а то искурю!
С трудом поворачиваясь в тесноте, гвардеец запустил руку в карман шинели и вытащил оттуда аккуратно сложенную бумажку.
Петя Гастев подвинулся ближе к огню и развернул листок, отпечатанный с одной стороны по-русски, а с другой — по-немецки. Это была листовка с текстом ультиматума, предъявленного 8 февраля 1944 года командованию немецких войск, окруженных под Корсунь-Шевченковским.
— «Во избежание ненужного кровопролития, — читал Гастев, — мы предлагаем Вам принять следующие условия капитуляции:
1. Все окруженные немецкие войска, во главе с Вами и с Вашими штабами, немедленно прекращают боевые действия.
2. Вы передаете нам весь личный состав, оружие, все боевое снаряжение, все транспортные средства и всю технику неповрежденной.
Мы гарантируем всем офицерам и солдатам, прекратившим сопротивление, жизнь и безопасность, а после окончания войны возвращение в Германию или в любую другую страну по личному желанию военнопленных.
Всему личному составу сдавшихся частей будут сохранены военная форма, знаки различия и ордена, личная собственность и ценности, а старшему офицерскому составу, кроме того, будет сохранено и холодное оружие».
— Еще им, зверюкам, почет такой! — не вытерпев, перебил Опанасенко. За три года под гитлеровской властью много горя повидал он и поэтому всех немцев без разбора считал своими заклятыми врагами.
— «Всем раненым и больным будет оказана медицинская помощь, — продолжал Гастев. — Всем сдавшимся офицерам, унтер-офицерам и солдатам будет обеспечено немедленное питание. Ваш ответ ожидается к 11.00 9 февраля 1944 года по московскому времени в письменной форме через Ваших личных представителей, которым надлежит ехать легковой машиной с белым флагом по дороге, идущей от Корсунь-Шевченковский через Стеблев на Хировка. Ваш представитель будет встречен уполномоченным русским офицером в районе восточной окраины Хировка 9 февраля 1944 года в 11 часов 00 минут по московскому времени. Если Вы отклоните наше предложение сложить оружие, то войска Красной Армии и Воздушного флота начнут действия по уничтожению окруженных Ваших войск и ответственность за их уничтожение понесете Вы».
— И до чего вежливо с ними разговаривают! — удивился кто-то в углу.
— В прошлом году под Сталинградом с ними такой же разговор был, — вспомнил Григорий Михайлович.
— Может, поумнели с того времени, согласятся?
— Навряд ли! — Григорий Михайлович с сомнением качнул головой. — Фашист он тогда поумнеет, когда ноги протянет. Все одно его добивать придется до конца.
— Теперь конца ждать недолго! Ультиматум дан — тянуть не будут.
— Да уж хватит с ними здесь канителиться. Вторую неделю все вокруг да около. Другие фронты вон как жмут — и от Ленинграда, и от Новгорода, и от Ровно, и от Никополя. Читаешь в газетах — завидки берут.
— Обожди, и про нас напишут. Под Сталинградом — помнишь? Как рванули — весь свет ахнул.
И долго еще в битком набитой хате, у пышащей жаром печи, шел неторопливый солдатский разговор. И многие из тех, кто в прошлом году дрались у Волги, вспомнили в эту ночь сталинградские ночи и степь такую же темную и холодную, как и та, что лежит сейчас перед окопами, в которые они скоро должны вернуться.
— С месяц в госпитале пробудете, — определил врач медсанбата, осмотрев рану капитана Яковенко.
— Месяц?! — ужаснулся тот.
— Меньше нельзя. Не ходить же вам в строю с открытой раной? А в госпитале и полечитесь и отдохнете: покой, тишина, тепло, питание — чего лучше? И в часть торопиться нечего — офицеров теперь вполне хватает. Обойдутся пока и без вас.
— Нет, мне никак невозможно! — забеспокоился Яковенко. — Полк знаете куда уйдет?
Но медицинское начальство было непреклонным. На капитана стали выписывать направление в госпиталь. И только после того как он несколько раз атаковал старшего врача, ему как ходячему больному с несложной формой ранения было разрешено остаться на лечение при медсанбате.
Вместе с двумя другими такими же ходячими ранеными — офицерами соседнего полка — Яковенко поселился в хате на окраине большого села, в котором располагался медсанбат. Но уже к концу первого дня положение больного стало невыносимым для капитана. Он изнывал без привычного боевого дела. Время, казалось, совсем остановилось. Ни рассказы соседей по квартире, ни игра в самодельные шашки, ни попеременное чтение единственной книжки — затрепанного рыхлого томика Тургенева, невесть как попавшего сюда, не могли отвлечь Яковенко от беспокойных мыслей.
На второй день, когда стало известно об ультиматуме, предъявленном окруженным немцам, комбату стало особенно невмоготу. Под вечер он побрел в другой конец села, к дивизионному складу, куда часто приходили машины из частей. Хотелось увидеть кого-нибудь из своих и расспросить, что нового в полку.
Капитану повезло: он натолкнулся на знакомого лейтенанта, приехавшего из полка за боеприпасами. Лейтенант рассказал, что не сегодня-завтра начнут наступать: на батареи завозят усиленный боекомплект. Поколебавшись немного, Яковенко попросил лейтенанта подождать, сбегал к себе домой, схватил вещевой мешок и через несколько минут уже сидел в кузове грузовика на ящиках со снарядами.
Поздно вечером машина въехала в деревеньку, где находился штаб полка. Возле дома, в котором помещался Бересов, Яковенко слез с машины, постоял с минуту и затем решительно отворил калитку. Он спросил у часового-автоматчика, у себя ли командир полка и, получив утвердительный ответ, взялся за дверную скобу. Но войти он не решался. Ему было стыдно и страшно.
«С какими глазами перед ним стоять? Прогонит или нет? — с тревогой думал Яковенко. — Неужели я совсем из доверия вышел? Эх, была не была!»
Он бросил на крыльцо свой мешок, плотно стиснул губы и решительно толкнул дверь.
Когда он вошел в комнату, Бересов, в распахнутом полушубке, с еще заиндевелым воротником, видимо только что вернувшийся с передовой, разговаривал с кем-то по телефону. Яковенко, вытянувшись, остановился у порога, ожидая, когда подполковник обратит на него внимание. Капитан готовился отрапортовать командиру полка по всей форме, и уже пальцы его правой руки сложились вместе, готовые взлететь к голове, но Бересов, не кладя трубки, повернулся и спросил, глядя недоуменно и сурово:
— Зачем пришел?
— Прибыл из медсанбата, товарищ подполковник!
Бересов недоверчиво покосился на рукав его полушубка.
— А направление взял?
Яковенко промолчал.
— Ну, садись, чего стоишь? — скупо усмехнулся Бересов.
Яковенко медленно опустился на краешек скамьи.
Лицо Бересова не предвещало ничего хорошего. Он сидел, сосредоточенно рассматривая доску стола. Видно было — Бересов что-то хочет сказать, но сдерживается. Яковенко знал: сейчас это бересовское молчание означает, что разговор будет тяжелым. Чувствуя, как с каждой секундой все падает и падает в нем уверенность в благополучном исходе этого разговора, Яковенко уже каялся в том, что пришел сюда.
Бересов поднял глаза и молча остановил свой взгляд на его лице.
Стараясь сохранять спокойствие, Яковенко встретил этот взгляд, строгий и пытливый. Но с каким облегчением он сейчас вскочил бы и убежал, чтобы больше никогда не чувствовать на себе этот сверлящий взгляд спокойных, чуть прищуренных глаз!
Но вот Бересов заговорил:
— Опять батальоном командовать хочешь?
— Так точно.
— А как ты думаешь, мне такой, как ты, комбат годится?
— Извините, товарищ подполковник, оплошал я под Комаровкой.
— Не то! — сердито бросил Бересов. — Неудачу я всегда простить могу. Ошибку прощу. Обман — никогда. А ты, голубчик, обманул меня!
— Но ведь я признался.
— Признался? — Бересов испытующе прищурился. — Это еще не все. Признание вину смягчает, но не прощает… Один раз ты меня, командира своего, обманул, так могу ли я тебе впредь верить, а?
Яковенко молчал. Только губы его дрожали, словно он пытался что-то сказать, но не мог.
— Ты понимаешь, до чего твое легкомыслие довести могло? — продолжал Бересов, не дождавшись ответа. — А ну, поверил бы я тебе сразу да стал бы батальонам новые задачи ставить? Да весь полк, может, из-за тебя в беду попал бы… Эх, а еще бывалым воякой считаешься!..
Набравшись духа, Яковенко решительно произнес:
— Прикажите — я село возьму. Я себя оправдаю… Ведь тогда я был уверен, что ворвусь. Я…
— Не якай! — оборвал Бересов. — Один не возьмешь. У тебя характер воинственный, да этого мало. Надо и военный характер иметь. Пора уж. Не сорок первый год. Научились храбрость на расчет перемножать. А ты все в этой арифметике путаешься!
— Я эту арифметику своими боками прошел.
— Бока боками, а головой — тоже пора!
Красный от волнения, Яковенко резко поднялся со скамьи.
— Товарищ подполковник! Разрешите командовать. Оправдаю. А если не верите, позвольте командиром взвода в бой пойти или хотя рядовым!
Бересов молчал, в раздумье постукивая трубкой по столу.
Яковенко с трепетом ждал решения.
А Бересов еще не решил, что ответить. Он отложил трубку в сторону, оперся ладонями о край стола и еще раз пристально поглядел на стоявшего против него Яковенко.
— Вот что, голубчик, — сказал он, медленно подбирая слова, — в батальон не пойдешь. И рядовым ты мне не нужен. Мне командиры нужны такие, которым я верить могу, как себе.
— Товарищ подполковник!.. Но Бересов перебил его:
— Вылечишься — поговорим! Все! — и встал, давая понять, что разговор окончен.
После того как Яковенко ушел, Бересов долго сидел за столом, покусывая мундштук пустой холодной трубки… Потом подошел к телефону и велел соединить себя с начальником политотдела дивизии.
Неожиданно полученное повышение было лестным, но не очень-то радовало Гурьева, хотя он и не боялся ответственности. Он был человеком долга. И работу, которую он был обязан выполнять по приказу, он выполнял так же, как если бы эта работа была взята им по собственному желанию. Он опасался лишь того, что не успеет за всем доглядеть. Вот почему он теперь почти все время проводил в ротах. И сегодня весь день он пробыл на переднем крае, проверяя, как готовятся ротные районы обороны на случай немецкой контратаки.
Только поздно вечером он вернулся на КП батальона.
Около хаты, где помещался командный пункт, мерно похаживал часовой, звонко поскрипывая подошвами сапог по оледенелой дорожке.
Гурьев ответил на оклик часового и пошел в дом. Чуть не споткнувшись о чьи-то ноги, протянутые к самой двери, он остановился у порога. На полу, на измятой соломе, на лавках и под лавками, на печи, под столом — всюду вповалку, почти друг на друге, лежали спящие: посыльные, батальонные хозяйственники, отдыхающие постовые. В углу на корточках сидел связист с трубкой, привязанной к голове. За столом при свете толстого оплывшего стеаринового огарка что-то писал солдат — седоватый, большелобый, усатый. Он был так поглощен своим занятием, что не сразу заметил вошедшего. Только когда под ногой Гурьева зашуршала солома, солдат встал, не выпуская из рук карандаша, но старший лейтенант, улыбнувшись, сказал:
— Сидите! Ну как ваши труды?
— Спасибо, — ответил солдат, — заканчиваю.
Гурьев уже давно знал этого бойца. Еще несколько месяцев назад Скорняков как-то сказал ему, что в его роте в числе вновь прибывших бойцов оказался ученый человек, который пишет какое-то сочинение.
Гурьев заинтересовался: что же все-таки пишет этот солдат? Придя однажды в роту и разговорившись с ним, он узнал, что рядовой Филимоненко — доцент, научный работник Киевского университета. Когда немцы осенью сорок первого года подошли к Киеву, Филимоненко покинул город, захватив с собой свои рукописи. С толпами других беженцев он торопился на восток. Но через день стало известно, что немцы уже обогнали их. Идти дальше было бессмысленно. Филимоненко повернул обратно. На заставе, при входе в город, фельджандармы обшаривали вещи возвращавшихся. Одному из немцев багаж ученого показался подозрительным. То ли жандарм принял лингвистические таблицы, каких было много в рукописях, за шифр, то ли ему просто казалось опасным все написанное по-русски, но он забрал у Филимоненко все рукописи вместе с мешком, а самого ученого отвел в сторожку. Потом жандарм показал старшему подозрительные бумаги. Тот понимал по-русски. Он небрежно перелистал рукописи и сказал:
— Чепуха. Учитель. Выпустить.
Филимоненко отпустили, но рукописей своих он так и не получил обратно: стоял прохладный день, в сторожке нужно было растопить печку, и целый рюкзак сухой, прекрасно горевшей бумаги пригодился немцам.
Своими глазами Филимоненко видел все, что творили оккупанты в Киеве. Он хотел бороться. Но как? Не действовать же в одиночку. Вот найти бы кого-нибудь из подпольщиков, партизан…
Но сделать это было нелегко.
Как-то, проходя через базар, Филимоненко остановился изумленный: в ряду, где торговали всяким старьем, он увидел на разостланном половичке, среди вазочек и старых книг, знакомую вещь: письменный прибор с литой чугунной фигурой кобзаря. Вот именно такой прибор несколько лет назад они, тогда еще молодые аспиранты, преподнесли в качестве юбилейного подарка своему любимому профессору. Старик, кажется, успел эвакуироваться. А может быть, нет?..
Филимоненко всмотрелся в старуху, продававшую весь этот товар. Сомнений больше не было: перед ним стояла жена профессора. Он подошел к ней и поздоровался.
— Вот, продаем последнее… — объяснила она.
Вечером он пошел к своему старому учителю и открылся в том, что томило его. И профессор сказал ему:
— Против врага нужно бороться не только оружием. Фашизм пытается истребить нашу мысль, нашу культуру, нашу науку. Боритесь против этого! Фашисты уничтожили вашу работу? Восстановите ее! Это будет ваш вклад в дело победы.
Доцент вернулся к себе, и с тех пор он был поглощен мыслью: восстановить погибшую рукопись, которой было отдано столько лет упорного труда. Но его квартиру в большом новом доме научных работников заняли оккупанты. Книги и материалы бесследно пропали. О том, чтобы пользоваться фондами и библиотекой университета, нечего было и думать: книги были или уничтожены, или вывезены в Германию.
И все же, таясь от облав, живя впроголодь, работая ночами при свете коптилки в убогой хибаре на Лукьяновке у приютившей его старухи, матери двух сыновей, воевавших где-то на фронте, ученый вел свою работу и восстановил почти все.
Летом сорок третьего года он вынужден был отправиться в поисках продуктов по окрестным деревням. Когда он вернулся, хозяйка с плачем рассказала ему, что фашисты очень лютовали, позабирали много людей, ходили по домам, шарили, видимо ища кого-то, и она, боясь, как бы чего не случилось, спалила все бумаги.
Двухлетняя работа погибла. По снова, во второй раз, он взялся за ее восстановление. А когда город стал свободен и наши войска пошли дальше на запад, он сложил незаконченные рукописи в заплечный мешок и явился в военкомат.
Через месяц с маршевой ротой Филимоненко зашагал на фронт. Он мог бы получить освобождение от службы. Но Филимоненко не сделал этого. Ученый стал воином. Сотни километров прошагал он на запад с винтовкой и солдатским мешком на спине. Если позволяла обстановка и время, Филимоненко склонялся над тетрадками.
Узнав об истории Филимоненко, Гурьев решил помочь ему. Он сказал Скорнякову:
— Не следует ученого человека на передовой держать. Убьют еще. Пришли-ка его ко мне на КП. Должность побезопаснее ему найду.
С тех пор Филимоненко так и остался при КП батальона, официально — на должности связного. Он носил приказы и донесения, когда бывало туго, вместе с остальными связными ложился в оборону, в свободное время, которого у него было теперь, конечно, больше, и самое главное — он уже не лежал в чистом поле, а почти всегда имел над головой крышу — работал над своими рукописями. В его вещевом мешке все толще становилась пачка тетрадок, исписанных химическим карандашом. Эти тетрадки Филимоненко берег больше всего.
Огарок перед Филимоненко светил едва-едва. Огонек захлебывался в расплавленном стеарине, но Филимоненко продолжал писать, забыв обо всем…
Гурьев постоял с минуту и, осторожно ступая, вышел на улицу.
Он порядком устал за день, по почему-то не думалось ни об отдыхе, ни о сне. Может быть, потому, что все тревожат сердце командирские заботы? Или потому, что волнует ожидание наступления? Ведь ясно, что после предъявления ультиматума не будут ждать долго…
Может, начнется сегодня? Как грустно, что Скорняков не дожил до наступления…
Он вспомнил белое неподвижное лицо друга. Вспомнил, как шли они ночью к Комаровке. О чем они говорили тогда? О доме, о женах… Да, надо дописать начатое письмо жене. Гурьев давно собирается сделать это и, к стыду своему, все не найдет времени… А она ждет. Вот, может быть, в эту минуту, возвращаясь с работы, подумала о нем и посмотрела на ту, им обоим знакомую звездочку…
Гурьев невольно взглянул на небо. Сквозь темные тучи не проглядывало ни одной звездочки. Но где-то там, выше туч, все же светили они…
Как будто все уже осмотрено, все проверено. Что же еще нужно сделать?..
Гурьев посмотрел на часы. Да, первой партии обогревшихся пора вернуться в свои окопы, а тем, кто заменял их, — в свои подразделения. Надо проконтролировать, все ли на своих местах. С командирами стрелковых рот он поговорит по телефону. А вот в минометную роту можно дойти и самому — это совсем недалеко, за огородами.
Шагая прямиком по бугристым грядам меж редких голых стеблей подсолнуха, тонко позванивавших при прикосновении, Гурьев подошел к стоявшему на задворках стожку, возле которого находились батальонные минометы. Слышно было, что за стожком разговаривают два солдата, судя по голосу, старый и молодой.
Вот они упомянули его фамилию, и старший лейтенант остановился.
Один спрашивал другого:
— Ты не знаешь, новый комбат — насовсем или только до наступления?
— А нам-то что? Наше дело команду исполнять.
— Тебе что, все равно, кто тобой командует?
— Я этого не говорю… Командир — всему делу голова.
— Вот капитан Яковенко — лихой, скажу, командир! Про него говорят: сам всегда вперед норовит. Храбер! С таким и воевать весело.
— Это известно. Я же с ним вместе еще в позапрошлом году в стрелковой роте служил: помкомвзводом он был у нас.
— Да ну?
— Что «ну»? Вот, как с тобой, с ним, бывало, толковали. Сколько раз в наступлении рядышком вместе шли. Храбер, это точно. Только я тебе скажу, храбрость прежде всего от тебя требуется. А командир, самое главное, должен расчет иметь, чтобы вся твоя храбрость к делу пришлась.
— Это мы все понимаем. И старшего лейтенанта Гурьева знаем. Заботливый, что и говорить. Только вот, как с ним в бою будет? Он ведь из штабных…
— Ну и что? Штабной в бою как инженер на производстве. Все наперед должен обмозговать. А старший лейтенант в этом деле наторен.
— Поживем — увидим…
Разговор затих.
Гурьев в смущении стоял, не зная, подойти ли к солдатам или незаметно повернуть назад. Потом, стараясь двигаться бесшумно, он медленно пошел прочь. «Да, — подумал он, — перед этими солдатами отвечаю не меньше, чем перед командиром полка. Может быть, даже больше…»
Неторопливо, погруженный в свои мысли, шел Гурьев обратно на командный пункт. Изредка задумчиво посматривал он на тяжко нависшее свинцовое небо, в котором не проглядывало ни единой звездочки. Ожидание большого испытания волновало его. И он чувствовал, что в эту ночь, если даже и будет иметь свободное время, все равно не сумеет заснуть.
Не мог в этот час заснуть и Яковенко. Едва он, вернувшись от Бересова, вошел в хату, в которой жил, ему сообщили, что приходил связной и передал: вызывает начальник политотдела.
Зло швырнув вещевой мешок на лавку, Яковенко тотчас же отправился по вызову. Вернулся он не скоро, лег, накрывшись полушубком. Напрасно оба раненых офицера, что жили в хате вместе с ним, расспрашивали: зачем его вызывали? Яковенко отмолчался.
Разговор с начальником политотдела был не из приятных. Много суровых слов услышал Яковенко по своему адресу. Но, несмотря на это, он чувствовал, что на душе стало как-то немного легче. Почему? Может быть, потому, что он теперь лучше понял, как мало был требователен к себе?.. Сейчас он томился в ожидании. Начальник политотдела сказал ему на прощание: «Будьте готовы, сегодня вас вызовут еще». Зачем и к кому?
Никто из солдат, сидевших в эту ночь на переднем крае, не знал, что она последняя перед наступлением…
К бою были готовы все. Перед стрелками на брустверах и в нишах горками лежали гранаты и зажигательные бутылки. У пулеметов стояли коробки, полные туго набитыми лентами. На минометных позициях высились штабеля и ряды ящиков с минами. Боеприпасы при надобности можно было расходовать вволю. В штабе полка уже был заготовлен боевой приказ. В нем оставалось только проставить дату, час и сигналы начала наступления. Эти данные в последнюю минуту должен был сообщить штадив.
Ночью в тот самый час, когда Гурьев шел от минометчиков, в штабе полка получили шифровку из штадива. В шифровке сообщался час наступления, назначенного на утро. Уже через несколько минут этот долгожданный срок был вписан в заранее заготовленный боевой приказ, и связные побежали с ним по батальонам. Еще через несколько минут комбаты поставили ротным командирам боевую задачу.
На многокилометровой ширине фронта и во всей глубине его тылов все было готово для наступления. К нему готовились разведчики и интенданты, рядовые и генералы, стрелки и обозники. Тысячам людей не спалось в эту ночь. С нетерпением и радостным волнением ждали они этого часа.
Наступление должно было начаться в семь утра. Без четверти пять Бересов вышел из своей хаты, туго затянув поверх полушубка пояс с тяжелой кобурой. Своему адъютанту, который направился было за ним, он сказал:
— Один пойду. Из штадива будут звонить — скажи: «На передовой».
До начала боя командир полка хотел побывать у своих солдат.
* * *
Развернутое и наклоненное, словно зовущее вперед, почти касаясь земли тяжелыми складками, мимо бойцов медленно и величаво двигалось полковое знамя.
Так было заведено издавна в полку: ночью, накануне большого боя, знамя проносили перед воинами.
— Знамя несут!
— Знамя! — Неслась весть от солдата к солдату.
Долгим потеплевшим взором провожали воины полковую святыню. Старая Русса, Сталинград, Курская дуга, Киев, Житомир… Сколько пройдено под этим знаменем… Вот один из них встал во весь рост и четким движением руки отдал честь знамени, которое на ходу почти коснулось его. Бересов, несмотря на темноту, узнал солдата: это был один из тринадцати бойцов, которые весной прошлого года целые сутки удерживали захваченную переправу на Северном Донце, защищаясь от многочисленных врагов. Из тринадцати тогда осталось четверо, и всем им потом Бересов сам вручал ордена. Он помнил и фамилию этого солдата.
Он замедлил шаг и бросил на ходу:
— Здорово, Снегирев!
— Здравия желаю, товарищ подполковник!
«Хороший солдат! — порадовался Бересов. — Рядом с таким никто не отстанет!»
А Григорий Михайлович, опустив руку и глядя вслед медленно уходящему Бересову, подумал: «Вот это командир! Каждого солдата знает!»
От взвода к взводу, от роты к роте плыло знамя, осеняя тех, кого оно завтра должно было повести в бой, как вело уже много раз на всем ратном пути полка, через разоренную врагом родную землю, к ее западному рубежу…
А следом за знаменем, от бойца к бойцу, от отделения к отделению, шагал командир полка. И солдаты, видевшие в полутьме его плотную фигуру, невольно подтягивались и еще раз проверяли, все ли готово к бою.
Отдав распоряжения, нужные для предстоящего боя, Гурьев вскинул на плечо ремень своей сумки и вышел из опустевшей хаты на улицу: пора было идти на передний край, на свой НП.
Кругом стояла почти ничем не нарушаемая тишина. Не слышалось ни голосов, ни шагов; с переднего края не доносилось ни одного, даже случайного выстрела; в темном небе не мелькнул ни один отсвет ракеты. Гурьев знал: такая же тишина стоит сейчас везде — от окопов переднего края, где солдаты молча сидят на своих местах, до расположенных где-то позади позиций тяжелой артиллерии. До поры молчат прикрытые заиндевевшими чехлами могучие пушки. И даже во всегда бессонных и беспокойных штабах сейчас по-особенному тихо: уже разработаны все планы боя, разосланы все приказы, отданы все распоряжения…
Великая торжественная предгрозовая тишина стоит над всем полем. Огромное, страшное для врага напряжение скрыто в этой тишине. Это тишина силы, уверенности тысяч людей, спаянных единой волей к победе. Это не та тишина отчаяния, страха, безысходности, которая тяжко нависла сейчас над вражеским станом…
Вблизи заскрипел снег под чьими-то ногами. Гурьев присмотрелся: по дорожке, ведущей от передовой, шел Бересов. Когда он приблизился к Гурьеву, тот молча отдал честь.
— Ну, молодой комбат, как, готов? — добродушно улыбаясь, спросил Бересов, протягивая Гурьеву свою широкую руку.
— Так точно, товарищ подполковник, — начал докладывать Гурьев. — Приказ о наступлении доведен до всех подразделений, боекомплект полный, батальон…
— Ладно, ладно! — перебил его Бересов. — Я только что с передовой. Знаю, как там у тебя. Не про то спрашиваю. Сам-то ты вполне готов?
— Так точно. Сейчас отправляюсь на свой НП. Связь туда уже дана…
— И опять я не про то! — еще шире улыбнулся Бересов. — Ты про себя продумал, как действовать будешь, если трудно придется?.. Как бы ни сложился бой, помни: самое главное — не дать врагу прорваться!
— Я многое продумал, товарищ подполковник. Вот даже план набросал в соответствии с задачей батальона. Разрешите показать? — Гурьев взялся за фонарик и начал было расстегивать свою сумку.
— Не надо, по надо! Не на бумаге — на деле покажешь!.. Но ты еще раз все продумай. Мысленно поставь свой батальон в самые каверзные положения. И тогда в бою быстро найдешь решение на любой случай. И от командиров рот того же требуй.
— Я уже потребовал, когда задачу им ставил.
— Вот это правильно!
Бересов дал Гурьеву еще несколько наставлений, как действовать в предстоящем бою. Наказал, чтобы Гурьев почаще докладывал об обстановке, пообещал прислать в батальон кого-либо из офицеров штаба полка. Но Гурьев вежливо возразил:
— Дело, конечно, ваше, товарищ подполковник, но без «уполномоченных», мне кажется, лучше будет. За все буду отвечать один.
— Ишь ты! — по тону голоса Гурьев понял, что командир полка доволен его возражением. — Ну ладно, пусть по-твоему будет…
Распростившись с Гурьевым и шагая к себе на НП, Бересов думал: «Давно Гурьева знаю, вижу почти каждый день. А вроде и не замечал, как из него самостоятельный командир получается… Впрочем, что еще бой покажет…»
Командир второй роты младший лейтенант Алешин, получив приказ, вновь обошел боевые порядки. Особенно внимательно и придирчиво проверил он свой бывший взвод. Алешин опасался, не стало ли там хуже без него.
Уже заканчивая обход, Алешин увидел старшего лейтенанта Бобылева, который, присев на дне окопа, о чем-то вполголоса разговаривал с парторгом роты. Возле сидели два бойца. Один из них, прикрываясь плащ-палаткой, светил фонариком своему товарищу. Тот, положив на колени лопатку, расправлял на ней листок бумаги, видимо собираясь что-то писать.
«В партию заявление подают!» — догадался Алешин.
Он остановился и протянул было руку к грудному карману, но, помедлив, опустил ее и пошел дальше. «Рано еще, — подумал он, — кончу бой, тогда отдам».
В кармане молодого офицера давно уже лежало заявление, вложенное в комсомольский билет, и две рекомендации — Гурьева и Скорнякова. Но Алешин не решался отдать заявление. В душе он все еще не считал себя готовым носить высокое звание коммуниста. Алешин полагал, что право на это звание он получит не раньше, чем заслужит его, то есть не раньше, чем совершит что-то уж очень особенное, замечательное, такое, что поставит его впереди других, но чего, однако, как полагал младший лейтенант, он еще не совершил, хотя и воевал давно. Вот почему он и на этот раз не решился отдать замполиту заготовленное заявление. Он хотел еще раз проверить себя в бою.
Перед тем как отправиться на НП, Гурьев с минуту постоял, соображая, не забыл ли он сделать чего-нибудь. Но нет, сделано было все: связь обеспечена, боеприпасы выданы, санитарные повозки стояли наготове. На дворе тоже почти никого не осталось. Только около санитарной повозки стоял Цибуля в лихо надвинутой кубанке и в своих великолепных галифе.
«Какой фасонистый! — подумал Гурьев. — Ему бы не фельдшером, а адъютантом быть!»
Гурьева почему-то всегда раздражало это невинное стремление к элегантности, бывшее одной из слабостей Цибули. Носить, как это было принято у иных, вместо форменной шапки щеголеватую кубанку, франтоватые узкие сапоги вместо просторных кирзовых, выпускать пышный шнур из кобуры или длинный, до колен, ремень планшетки — весь этот наивный шик в боевой обстановке был, по мнению Гурьева, внешним признаком пустоватых, недалеких людей.
Старший лейтенант давно недолюбливал Цибулю. Военфельдшер возбуждал неприязнь равнодушным отношением к своим обязанностям, нагловатым заискиванием перед старшими и какой-то недушевной, наигранной веселостью. Гурьев удивлялся, как начальник Цибули, строгий, требовательный и рачительный в своем деле человек, терпит Цибулю.
— Чего стоите? — спросил Гурьев, проходя мимо Цибули. — Второго фронта дожидаетесь?
— Так ведь раненых еще нет, товарищ старший лейтенант.
— Что же, будете ждать, пока тяжелораненые сами к вам поползут? Отправляйтесь вперед, и немедленно.
— Сейчас, сейчас! — успокаивающе сказал Цибуля. — А как там обстановка?..
— Бой начнется — увидите! — отрезал Гурьев и прошел вперед.
Зина пришла на КП батальона. Цибуля, накануне отпустивший ее в роту, срочно вызвал обратно на батальонный медпункт. «Вот еще! — досадовала Зина. — Не даст в своей роте побыть! Без меня обойтись не может!»
Хотя и в батальонном медпункте вполне хватало работы, в своей роте Зина чувствовала себя больше на месте: чем она хуже Ольги? Ведь Ольга все время на передовой.
Цибули в медпункте не оказалось: он куда-то вышел. Старик санитар, хитро улыбаясь, сказал Зине:
— Придется вам поплясать. Вот письмо. Какой-то ездовой передал.
Он извлек из кисета смятый бумажный треугольник и протянул его девушке.
Зина даже вскрикнула от радости. Она скорее почувствовала, чем увидела, что письмо от Бориса. Быстро взяв письмо, она развернула его и, нагнувшись к коптилке, стоявшей на столе, торопливо прочла:
«Зина! Извини, что погорячился. На медсанбат мне не пиши: я оттуда ушел. Только что вызвали к комдиву. Он, кажется, звонил Б. насчет меня. Обратно пока не иду. Сейчас получил назначение — временное, только на этот бой. Надеюсь, что обо мне теперь плохого не скажут. Жди меня.
Борис».Счастливая, с радостно бьющимся сердцем, Зина начала читать снова. Эта маленькая, торопливо набросанная записка для нее была полна глубокого и чудесного смысла.
Вернувшись с переднего края, Бересов отправился на свой НП, откуда теперь он уже не уйдет в течение всего боя.
— Ого, сколько гостей собралось! — сказал он, войдя в землянку.
Землянка, в которой обычно находились только два-три полковых связиста, теперь была полным-полна. «Гости» — представители подразделений, выделенных для поддержки полка в наступлении, собрались еще с ночи. Были здесь и давний знакомый Бересова смуглый, густобровый капитан из артиллерийского дивизиона, пришедший со своим телефонистом, и офицер в синем комбинезоне из танкового полка, и еще представители каких-то взаимодействующих с полком частей. В углу, у входа, сидел, опершись на коробку походной радиостанции, совсем молоденький лейтенант из подразделения гвардейских минометов. Его полевые погоны с ярко блестевшими скрещенными пушками топырились, как крылышки, на узких, совсем мальчишеских плечах, а лицо с большими ясными глазами и щеками, лишенными каких-либо признаков растительности, было таким отрочески чистым, что Бересов, глядя на этого посланца «бога войны», подумал: «Ангелок». Но когда лейтенант повернулся, Бересов увидел у него возле уха широкий темный рубец — след старой раны. «Ангелок» был взрослее, чем казался с первого взгляда. Он поднялся со своего места и представился командиру полка. Вслед за ним назвались и остальные офицеры. Пожимая им руки, Бересов говорил:
— Вот это сила! Колхоз-гигант! Поработаем, поработаем!..
За каждым из этих офицеров Бересов отчетливо видел могучие стволы тяжелых батарей, громады танков, вздыбленные к небу ребристые рамы реактивных установок — всю ту мощную силу, которую заботливая рука Родины дала своим воинам. Дело было теперь, только за тем, чтобы умело применить эту силу для разгрома врага.
Глаза 5 КОМАРОВКА
Сзади, откуда-то из-за темной стены леса, возник глухой нарастающий рев. Он сменился быстрым, приближающимся шуршанием, и высоко в небе, в серой утренней дымке, мелькнули летучие молнии. На вражеской стороне встали и опали гигантские огненные фонтаны.
— «Катюша» сыпанула! — оживился Снегирев, выглянув из окопа. — Скоро и мы двинем!..
Гастев взволнованно оправил пояс, увешанный тяжелыми автоматными дисками и гранатами.
Над головами все чаще и чаще с тугим шипением проносились снаряды.
— Приготовиться! — услыхали Гастев и Снегирев голос сержанта Панкова.
Справа и слева отделение подымалось в атаку.
— Давай, Петя! — махнул рукой Григорий Михайлович.
Они выбрались из окопа. Пули секли воздух над их головами. Пригибаясь к земле, они двинулись вперед по изрытому воронками полю.
Уже было совсем светло, когда Снегирев и Гастев вместе со своим отделением продвинулись близко к крайним огородам Комаровки.
Противник яростно отстреливался. Перед Снегиревым и Гастевым, обдавая их колючими брызгами, уже несколько раз взвихривалась мерзлая земля, взрытая пулями немецкого пулемета. Гастев лежал, нагребя перед собой рукавицей горку снега. Непрочна эта защита, но на душе все же поспокойнее.
— Петя! — крикнул Снегирев. — Вскакивай враз и — вперед!.. А то, видишь, накрывать начинает…
— Есть! — Гастев весь как-то подобрался, поудобнее перехватил рукой автомат…
Артиллерийская подготовка уже закончилась. Теперь среди пулеметной и ружейной пальбы звучали лишь отдельные гулкие голоса пушек, стрелявших по еще не пораженным целям, да торопливо и звонко били по переднему краю врага неугомонные минометы.
«Хороший огонек дают!» — радовался Гурьев, наблюдая со своего НП, как вспухают впереди, плывут и тают в морозном воздухе черные, белые и коричневые дымы разрывов.
Батальоны шли вперед.
Давно знакомое, но так и не ставшее привычным чувство боевого волнения, охватившее Алешина при первых звуках артиллерийской подготовки, овладевало им все больше и больше. У него немного кружилась голова.
«Командир должен быть сзади боевых порядков своего подразделения, чтобы видеть их и иметь возможность управлять ими», — это Алешин знал твердо. Так его учили.
Но сейчас, когда солдаты роты поднялись и пошли на сближение с противником, Алешина так и подмывало подняться самому и бежать вместе с бойцами туда, вперед, к чуть сереющим вдалеке на краю поля крышам комаровских хат.
Алешин знал, как трудно бывает в начале атаки оторвать свое тело от земли, как трудно сделать первый шаг под вражеским огнем. Однако более трудным сейчас ему казалось оставаться на месте и ждать, пока все его бойцы покинут свои окопы и пойдут вперед. Но он командир и обязан управлять всеми этими солдатами, устремившимися на врага. Ни в коем случае нельзя терять из виду своих бойцов. Этому учил его Скорняков… Но едва взводы развернулись в цепь, Алешин выскочил из узкой щели, служившей ему командным пунктом, крикнул телефонисту, сидевшему рядом:
— Подтягивайтесь за мной! — и побежал вслед за бойцами.
Рота продвигалась дружно и пока что без больших потерь. Изредка в цепи падал раненый. Возле него сразу же появлялась девушка в шинели, с зеленой сумкой на боку: Ольга шла в боевой цепи своей роты.
Алешину казалось, что и дальше, до самой Комаровки, все пойдет хорошо, нужно только быстро и дружно двигаться вперед.
Сам он бежал чуть позади своих солдат. Многие из них слышали его звонкий, почти мальчишеский голос, выкрикивавший команды. Обернувшись на секунду, солдаты могли видеть легкую фигуру младшего лейтенанта в зеленом ватнике, с планшеткой на боку и с автоматом в руках. И оттого, что солдаты знали: их молодой командир не отстает от них, он с ними, он направляет их, они бежали в атаку бодрее, увереннее.
Наши стрелковые цепи дошли уже почти до самой Комаровки, но вынуждены были залечь под губительным огнем врага. Несколько раз пехотинцы пытались вновь подняться в атаку, но их прижимал к земле сильный огонь неприятельских пулеметов. Вскоре положение осложнилось еще более. Перед первым батальоном вышли, покачиваясь на мерзлой пахоте, немецкие танки. Вслед за ними двигались густые цепи вражеской пехоты.
Гурьев насчитал шесть машин. Полковая артиллерия встретила немецкие танки частым и метким огнем. Одна из машин уже горела. Но остальные, лавируя меж разрывами, шли.
С тревогой наблюдал Гурьев за полем боя. Он видел: солдаты его батальона лежат на голом поле. Окопаться они не успели, укрыться им негде. Вот-вот немецкие танки врежутся в боевые порядки и сомнут их…
«Эх, где же наши «коробочки»?» — высматривал Гурьев. Он знал: в распоряжении командира полка есть «тридцатьчетверки», предназначенные для поддержки пехоты. Эти танки должны были обогнать на рубеже атаки свою пехоту и, давя огневые точки врага, ворваться вместе с ней в село.
Гурьев кусал губы от досады, ругая про себя замешкавшихся, как он думал, танкистов. Он не знал, конечно, того, что видел в эту минуту со своего наблюдательного пункта командир полка: на левом фланге, на дороге, ведущей из Комаровки на юг, показалась плотная колонна «тигров», «фердинандов» и «пантер»…
Это были машины из группы «Бивень», спешно созданной по приказу генерала Штеммермана, командующего войсками окруженной группировки. Немецкие танки и самоходные орудия, стянутые к одному пункту, должны были внезапным ударом, как бивнем, проломить линию фронта и открыть для остальных немецких сил спасительную дорогу.
За танками по дороге катилось множество грузовиков и бронетранспортеров с солдатами. Собрав машины и горючее, гитлеровцы надеялись ценой любых потерь все-таки прорваться.
Вот почему приданные полку «тридцатьчетверки» внезапно получили от командира дивизии новую задачу — идти на перехват прорывающейся вражеской колонне. На помощь этим «тридцатьчетверкам» спешили еще танки и самоходки, посланные по приказу командующего армии.
Неискушенному человеку могло показаться, что сейчас на поле боя инициатива в руках немцев, напористо пробивающих себе дорогу. На самом же деле было совсем не так. Немцы не сами пошли на прорыв по шоссе, их вынудил к этому маневр, предпринятый советским командованием. И командующий корпусом, и командир дивизии, в которую входил полк Бересова, предугадали заранее, что гитлеровцы не будут особенно цепляться за Комаровку, что они скорее всего пойдут на прорыв, чтобы спасти живую силу и технику и соединиться со своими.
Какой путь враг сочтет для себя более легким? Конечно, он не пойдет по шоссе, которое держит под прицелом наша артиллерия, куда уже готовы выйти наши танки, вырваться наши конники. Скорее всего, противник двинется напрямик, по степи, прикрываясь лесом, что юго-западнее Комаровки.
Немцы, конечно, рассчитывали, что группа «Бивень», как тараном, проложит им этот путь через внутреннюю и внешнюю линии нашего фронта.
Но едва ли германское командование предполагало, что его замыслы разгаданы еще до того, как они начали осуществляться. Направления всех возможных ударов врага были уже нанесены на наших штабных картах. И для того чтобы парализовать любой из этих ударов, у советского командования было достаточно и сил и умения.
Группа «Бивень» пошла было в направлении леса, намереваясь смять позиции на левом фланге дивизии, в состав которой входил полк Бересова. Но вскоре немцы вынуждены были отказаться от этого своего намерения: через несколько минут после того, как они вышли в поле, по их флангу ударили невесть откуда взявшиеся советские танки с автоматчиками на броне. Не знал враг, что танки эти командир дивизии давно держал наготове и бросил в бой в решающий момент.
Боясь остановиться и принять встречный бой, исход которого не сулил им ничего хорошего, гитлеровцы круто повернули в сторону шоссе: по нему машины пройдут быстрее, чем по степи, через заснеженные лощины. А других путей, даже рискованных, у немцев не оставалось.
Немецкие танки и самоходки развернулись в боевой порядок. «Тридцатьчетверки», стреляя с ходу, шли им навстречу. На поле и на шоссе поднялись клочковатые полосы дыма. Горели немецкие машины. А «тридцатьчетверки» неудержимо шли на сближение с врагом.
«Тигры» и «пантеры», теряя строй, поползли в сторону от шоссе. Однако грузовики продолжали мчаться по нему. Один за другим они вспыхивали. Солдаты, сыпавшиеся с них, разбегались по степи. Но то, что еще уцелело — люди и машины, — стремилось на юг. Гитлеровцы все же надеялись прорваться — пусть даже самой дорогой ценой — между полком Бересова и его левым соседом.
Гурьев, чей батальон наступал далеко правее, не видел всего этого. Он был уверен, что противник контратакует наибольшими силами не где-нибудь в другом месте, а именно на участке его батальона.
«И почему он идет именно на нас?» — подумал старший лейтенант. Но тут же устыдился этой мысли. Попросить помощи? Но может быть, она нужнее в другом месте? И не подумает ли Бересов, что новый комбат с непривычки растерялся, струсил? Э, не в амбиции суть! Положение заставляет просить помощи. Гурьев соединился с командиром полка и доложил обстановку.
— Отбивайся бронебойками. Продержись немного, пока еще кое-какие стволы освободятся. — Услышал он голос Бересова, и от этого ему стало немного спокойнее.
Бронебойщики, лежавшие в боевых порядках пехоты, уже стреляли по танкам. Один из танков, подбитый ими, зачадил посреди белого поля. Другую бронированную машину сразили артиллеристы. Но три оставшиеся, вздымая длинные хвосты взвихренного снега, мчались к правому флангу батальона, на роту Алешина. Они были теперь совсем близко, и артиллеристы не стреляли по ним, боясь поразить своих пехотинцев. Вот один танк уже проскочил позиции роты, за ним — второй. Третий повернул было, чтобы проутюжить цепь, но побоялся отстать от своих и помчался дальше. Танки пролетели через лощинку сзади роты Алешина. Теперь они были уже в тылу батальона.
Случись такое дело в первые дни войны, возможно, кое-кто из необстрелянных бойцов и не устоял бы, повернул назад. Но сейчас все солдаты остались на своих местах. Никто из них не сомневался, что многочисленные полковые, дивизионные, корпусные пушки скоро разделаются с прорвавшимися вражескими машинами. Солдаты твердо верили в свою могучую артиллерию — надежный огневой щит и таран.
Немецкая пехота, отставшая от своих танков, залегла в поле, не выдержав встречного огня.
И тогда на полную свою мощь ударили наши батальонные минометы, а вслед за ними — полковые, стодвадцатимиллиметровые. Контратаковавшие немцы смешались, забегали в разные стороны.
Гурьев быстро поднялся над бруствером окопа. Вот он — момент, когда можно ударить по врагу, опрокинуть и на его плечах ворваться в село! А там, на улицах и в переулках, ударить в штыки, и враг будет разгромлен. Гурьеву казалось, что, не теряя ни минуты, он должен поднять батальон в атаку, что именно сейчас решается судьба боя.
Он поднял роты в атаку. И солдаты, яростные от того, что им, уже давно отвыкшим отступать, пришлось сегодня остановиться перед врагом, поднялись и с такой стремительностью ринулись вперед, что враг действительно не выдержал и побежал через снежное поле. Только на самой окраине Комаровки, встреченные огнем тщательно замаскированных вражеских пулеметов, бойцы вновь залегли.
Гурьев выходил из себя. Черт возьми! Батальону опять не удалось ворваться в деревню!.. Опять солдаты лежат на открытом поле, под огнем! Эх, танки бы сюда, подавить огневые точки!..
Но он теперь уже понимал, что желанные «тридцатьчетверки» заняты где-то на другом, более важном участке и рассчитывать надо только на свои силы.
Густым желтым дымом заполыхали соломенные крыши Комаровки: наша артиллерия ударила по окраине. Роты рванулись было в атаку, но и на этот раз не смогли достичь окраины. Гитлеровцы вели отчаянный огонь. Они чувствовали, что наступал роковой момент. Комаровка оставалась последним населенным пунктом, который они еще удерживали.
В окоп Гурьева, прошуршав полами полушубка, спрыгнул Бобылев. Сумка его была наискось пропорота пулей. Видимо, ему пришлось ползти под огнем.
— Ну, — спросил Гурьев, — как там, у Алешина?
— Пулемет хлещет, спасенья нет. И никак к нему добраться не могут. Парторг роты подымал людей в атаку — ранило его. Пришлось мне…
В углу резко заныл зуммер, и телефонист протянул Гурьеву трубку. Вызывал командир полка.
— Почему стоите? — услышал старший лейтенант недовольный голос Бересова.
— Сильный огонь противника, подавить никак не можем.
Голос Бересова заклокотал в трубке:
— Это не причина! Вы весь полк держите!
Бересов был недоволен. Минуту назад ему звонил командир дивизии.
— А сосед-то ваш уже пошел вперед! Раньше вас в селе чай пить будет…
Бересов знал характер генерала, любившего подзадорить. Генерал мог сказать командиру соседнего полка о Бересове то же самое. Но уже одно то, что генерал сказал так, насторожило Бересова: значит, по мнению генерала, полк может продвигаться быстрее.
— По тебе остальные равняются! Немедленно продвигайся! — приказал подполковник Гурьеву и добавил: — Артиллерией помогу, но главное от вас самих зависит.
«Рота Алешина ближе других к противнику. Если пойдет Алешин, пойдут все», — прикинул Гурьев.
— Добраться надо до того чертова пулемета! — сказал он Бобылеву. — Прошу вас, Николай Саввич, идите снова к Алешину. Его рота сейчас решает успех всего батальона, а может быть, и всего полка.
Григорий Михайлович и Петя наскоро набросали перед собой маленькие кучки снега. Закопаться глубже не давала твердая как камень, мерзлая земля. Вокруг лежали бойцы их отделения. Было видно, что левее и впереди, почти беспрерывно взвихривая белую снежную и черную земляную пыль, врезаются в землю пулеметные очереди. Но немецкого пулемета Гастев и Снегирев не видели. Впереди тянулась длинная, полузанесенная снегом насыпь с торчащими наверху хлопьями соломы. Это был один из буртов, в каких на Украине обычно оставляют на зиму в поле картофель и свеклу.
— Давай! — скомандовал Снегирев.
Обдирая рукавицы об острые мерзлые комья, они поползли. Гастев добрался первым и выглянул вперед. Немец-пулеметчик, видимо, заметил их. Пули, заныв, прошли над головами солдат. Григорий Михайлович и Петя прижались к промерзлой соломе, ожидая, когда пулемет перенесет огонь куда-нибудь в сторону. Но немец, почуяв неладное, бил и бил по ним.
Сквозь треск пулемета солдаты услышали команду сержанта Панкова:
— Отделение! Встать, в атаку!..
Но сразу подняться было трудно: пули рвали воздух над головами. Григорий Михайлович весь подобрался, выжидая секунду, когда можно будет вскочить. Он глянул в сторону. Соседи по цепи еще не поднялись. Трудно в такую минуту заставить свое тело оторваться от земли. Трудно бросить его вперед, сквозь воздух, густо пронизываемый горячим металлом. И в этот миг, совсем недалеко, Григорий Михайлович услышал знакомый голос:
— Коммунисты, комсомольцы — вперед!..
«Замполит!»
Григорий Михайлович даже не удивился тому, что сейчас, в самую напряженную минуту, старший лейтенант Бобылев снова оказался здесь. Старый солдат легко, упруго оттолкнулся ладонью от земли и побежал вперед.
Услышав голос Бобылева, Петя поднялся тоже. Было бы стыдно не подняться первым… Ведь он, Гастев, — комсомолец.
…Далеко обогнав Григория Михайловича, Петя мчался, прижав к груди автомат. Вдруг что-то с силой рвануло его за пояс, и он, скорей от неожиданности, чем от толчка, упал на снег. Пулей или осколком — Петя так и не понял чем — ударило по висевшему на поясе запасному диску с патронами, сорвало его и отбросило прочь. Петя пошарил глазами вокруг, но так и не нашел оторванного диска. Он хотел снова подняться, но вражеский пулемет без пауз, словно у него была бесконечная лента, стрелял и стрелял. Петя лежал, втиснувшись в истолченный, грязный снег, покрытый кое-где черными крупинками пороховой гари. Ни справа ни слева не было видно никого из своих.
«Неужели отстал?» — вспугнутой птицей мелькнула мысль. Куда-то пропал и Григорий Михайлович, хотя Петя помнил, что тот только что бежал рядом.
В полусотне шагов впереди, над небольшим рыхлым бугорком снега, мелькнуло что-то округлое, грязно-серое. Петя понял: это каска гитлеровца, живого врага, здесь, близко! Кровь толчками ударила в виски, в ладони, дрожащие от нетерпения. Он, стараясь подавить волнение, приподнял ствол автомата, чтобы пустить очередь туда, где мелькнула и скрылась серая каска. Но потом он раздумал: немец спрятался, а в окопе его пулей не достанешь.
«Так, значит, я не отстал! Я — первый». Петя переложил автомат в правую руку и, загребая снег рукавицей, пополз вперед, потом вскочил, пробежал несколько шагов и, камнем упав на землю, откатился в сторону. Пулеметная очередь взбуравила снег рядом. Петя взглянул вперед и увидел совсем недалеко перед собой, всего в каких-нибудь двадцати шагах, черный ребристый ствол немецкого пулемета. А на конце ствола пульсировал, бился, словно хотел отлететь и не мог, желтоватый неяркий огонь.
Плотно вжавшись телом в небольшую продолговатую ямку, занесенную снегом, — след старой борозды, — Петя выжидал, пока хоть на секунду затихнет грохот пулемета. Это почти незаметное для глаза углубление, в котором он лежал, казалось ему сейчас таким уютным, надежным укрытием. Тело будто вросло в него. Разум приказывал: «Встать». Но тело упорствовало: «Куда? Лежи! Пули всего в двух вершках над головой. И каждая из них может убить… А тебе ведь всего девятнадцать».
Петя весь напрягся, готовясь вскочить. Но сердце медлило. «Лежи, лежи!» — твердило оно.
Пулевой ветер просвистел над головой и ушел куда-то в сторону.
«Вперед!» — скомандовал себе Петя.
Прижимаясь к земле, он быстро пополз вперед. Он полз, не отрывая взгляда от ствола, выплевывавшего пламя. Пулемет бил прямо по Пете. Над его спиной свистел воздух, разрываемый пулями. Но вот рядом с пулеметом из-под рыхлого снега опять вынырнул плоский серо-зеленый шлем и под ним мелькнуло лицо гитлеровца, замотанное чем-то серым. Видны были только глаза. Петя хорошо разглядел эти белесые, испуганные и злые глаза: до врага оставалось не больше десяти шагов.
Петя ударил из автомата.
Но ствол пулемета продолжал изрыгать гремящий огонь. «Брошусь на него! Всем путь открою!» — вспыхнула в голове Пети отчаянная мысль. В эту секунду снег на бруствере окопа взвихрился от пуль.
«Наше отделение, — с радостью подумал Петя, — поддерживают!»
И вдруг, совсем рядом, слева от себя, он увидел лицо Григория Михайловича, его чуть прищуренные глаза и запорошенные снегом усы.
Григорий Михайлович схватил Петю, уже начавшего подыматься, за плечо и прижал к земле.
— Куда? Срежет! — крикнул он. — Гранатой его!.. А мы огнем прижмем!
Петя выхватил из кармана гранату-«эфку», сдернул зубами рукавицу с правой руки и зажал в ладони шершавое чугунное яйцо. Рядом, справа и слева, сильнее затрещали выстрелы: товарищи поддерживали огнем. Что-то крича — а что, он не знал и сам, — Петя вскочил, бросил «эфку» и с размаху упал, больно ударившись о снег обнаженной ладонью. И сразу же оглушающий, нестерпимо близкий грохот пулемета оборвался. Свирепо урча, над Петей прошли осколки его собственной гранаты.
Подхватив автомат в обе руки, Петя вскочил и кинулся вперед. Быстро, казалось, одним прыжком, он преодолел те несколько шагов, которые лежали между ним и пулеметным гнездом, и впрыгнул туда. Он упал на что-то живое, барахтающееся, хрипящее, и в этот миг услышал, как сзади, разгораясь, взлетело и покатилось над полем протяжное «ура». То, что копошилось под ногами Гастева, вдруг вскочило и толкнуло его. Петя упал бы, если бы не ударился о стенку окопа. Гитлеровец без каски, с разметавшимися светлыми волосами, схватился за Петин автомат и потянул к себе. Немец был сильней. И от мысли, что враг сейчас овладеет оружием и убьет его, холод пробежал по спине Пети. Отчаянным рывком он дернул автомат к себе. И вдруг немец выпустил автомат, торопливо выбросил руку кверху, что-то хрипло закричал и свалился на дно окопа, под ноги Пети.
Выдернув штык из тела заколотого, шумно дыша, через окоп перескочил и побежал вперед, не оглядываясь, Снегирев.
— Григорий Михайлович! — крикнул Петя, карабкаясь наверх. Но тот уже не слышал его.
По цепи от солдата к солдату передавался листок. «Комсомолец Гастев и коммунист Снегирев гранатами разбили вражеский пулемет. Воюйте, как они! Возьмем Комаровку!» — было написано на этом листке торопливой рукой ротного парторга.
Со своего наблюдательного пункта Гурьев видел, как рота Алешина поднялась и устремилась вперед. За ней поднялись и другие роты.
Через несколько минут командир правофланговой роты доложил, что соседний батальон тоже начал продвигаться.
А еще через некоторое время генерал сказал командиру полка, соседу Бересова:
— Бересов уже пошел. Не отставайте! — и, кладя трубку, с удовлетворением подумал про себя: «Пошло дело!»
Где-то в штабе армии цветными карандашами отметили новые рубежи, на которые выходила дивизия. И скоро в другие дивизии помчался приказ — продвигаться, равняясь по передовой дивизии. А в штаб фронта полетело донесение о том, что пехота достигла окраины Комаровки.
В самом высоком штабе, далеко от фронта, уже знали, что наши войска вплотную подошли к последнему удерживаемому окруженным противником населенному пункту Комаровка и ведут бой за его овладение. И поставили отметку на карте фронтов там, где среди тысяч других населенных пунктов крохотной точкой была обозначена и Комаровка.
Вот они, крайние дома Комаровки, — шагов триста, не больше!
Ворваться во что бы то ни стало в село! Об этом думали сейчас все: и командир полка, в бинокль наблюдавший за передвижением батальонов, и каждый солдат в стрелковой цепи.
Гурьев ясно видел, что через несколько минут его бойцы будут в селе. Сопротивление противника ослабевало, пройти оставалось совсем немного.
Все было в движении. Телефонная связь с ротами прекратилась несколько минут назад. Командиры пошли вслед за наступающими цепями. Гурьев дал приказ готовиться к переходу на новый командный пункт.
Несмотря на то что бойцы первого батальона были уже возле самого села, противник почти весь огонь перенес на соседний батальон, наступавший справа и чуть приотставший.
«Отчего так?» — удивился Гурьев, следивший за продвижением соседа. Но через несколько минут он все понял и крикнул:
— Связной второй роты!
Гурьев быстро набросал на листке блокнота несколько слов.
— Догнать командира роты и вручить немедленно!
— Есть немедленно вручить командиру роты!
Связной, молоденький, из «сапожков», резво выскочил из щели и побежал вперед пригибаясь.
«Только бы вовремя добежал!» — с тревогой подумал Гурьев, провожая связного взглядом.
Связной бежал во всю прыть, догоняя цепь стрелковой роты, ушедшую уже далеко вперед. Подразделения продвигались короткими, но быстрыми рывками, преодолевая простреливаемое пространство снежного поля.
— Где командир роты? — спрашивал связной всех попадавшихся на пути санитаров и телефонистов. Те отвечали:
— Ищи впереди!
Связной твердо помнил приказ старшего лейтенанта: «Вручить немедленно!» Он бежал, не останавливаясь ни на секунду. Он был уже весь мокрый от пота, тяжело дышал, винтовка становилась все тяжелее. Не раз совсем близко от него раздирала воздух пулеметная очередь, и он на бегу инстинктивно пригибал голову.
Догнав цепь, залегшую перед очередным рывком, связной упал рядом с первым же солдатом и торопливо спросил:
— Командира роты не видал?
— Правее, кажись, — ответил солдат.
Связной вскочил.
— Куда ты, «сапожок»? Пережди, бьет! — крикнул солдат, жалея мальчишку. Но «сапожок» уже не слышал его. Он помнил одно: «Вручить немедленно!»
Привстав на одно колено, Алешин прикинул взглядом, сколько еще осталось до села. «Самую малость!» — с удовлетворением отметил он. Огонь противника становился слабее. Стрельба уходила куда-то вправо. Остался еще один рывок!..
В эту минуту к Алешину подбежал запарившийся связной.
Прочитав записку, Алешин изумился: Гурьев приказывал немедленно повернуть роту фронтом направо и поддержать соседа огнем — вместо того, чтобы сейчас же ворваться в село!..
«Да как же так? — недоумевал Алешин. — Ведь помочь соседу можно не только огнем, но и продвижением. Село-то совсем близко. Победа — вот она, уж в руках!..»
Однако приказ оставался приказом.
— Передать командиру батальона: будет исполнено! — сказал он связному.
«Сапожок» козырнул и так же прытко побежал назад.
То, чего не успел еще понять Алешин, весь поглощенный стремлением как можно скорее ворваться со своей ротой в село, Гурьев уже понял. Он видел то, на что Алешин в горячке атаки не обратил внимания: противник, по-видимому быстро перегруппировав силы, бросил свою пехоту в контратаку на соседний батальон. Врагу сейчас не так уж важно было удержать село; он думал об одном: как бы прорваться и избежать уничтожения.
Гитлеровцы, занимавшие оборону на самой окраине села, выскакивали из канав, щелей, окопов, появлялись из-за сараев, ометов и бежали вперед, в снежное поле, навстречу наступающим подразделениям соседнего батальона. Немцев гнало в атаку не только привычное, автоматическое чувство дисциплины. Их подстегивало отчаяние. Страх перед гибелью гнал их ей навстречу.
Гурьев твердо помнил то, что сказал ему ночью Бересов, приходивший в батальон: «Самое главное — не дать врагу прорваться!»
«Прежде всего — помочь соседу! — твердо решил Гурьев. — А кто из нас раньше в село войдет, после боя разберемся!»
Поддержанный огнем первого батальона, соседний батальон опрокинул поднявшуюся в контратаку вражескую пехоту, погнал ее и следом за ней ворвался в Комаровку. Несколькими минутами позже в село вошли подразделения первого батальона. Слышно было, что и справа и слева, там, где наступали другие полки, и там, где наступала соседняя дивизия, бой идет тоже уже на улицах Комаровки.
Гурьев доложил Бересову, что переходит на новый командный пункт, в село.
По всему полю к Комаровке спешили солдаты. Перед ними из окопов и воронок выскакивали темно-зеленые, растрепанные фигуры и бежали к дворам, спеша укрыться за стенами и заборами.
Повсюду дробно стучали автоматы. Гулко хлопали винтовочные выстрелы. Время от времени с треском рвались гранаты.
Петя вместе с другими солдатами бежал по огородам, перепрыгивая через канавы. Прямо перед ним, словно откуда-то из-под земли, выскочил немец в желтом крестьянском кожухе, надетом поверх зеленой шинели, и побежал, широко раскидывая руки в стороны. Приложившись на ходу, Петя выстрелил. Но немец продолжал бежать и уже схватился обеими руками за плетень, чтобы перескочить через него. Петя остановился и дал короткую очередь. Подогнув колени, немец повис на плетне.
Перемахнув через плетень, Петя через какие-то загоны и дворы выбежал на улицу. Здесь он увидел бойцов своего отделения. Мелькнуло раскрасневшееся лицо командира роты младшего лейтенанта Алешина. Кому-то кричал на ходу отделенный, сержант Панков:
— Давай, давай!..
Пересекая улицу, солдаты торопились достичь противоположной окраины села. Увлеченный общим порывом, Петя обгонял товарищей. Перебежав дорогу, он на минуту остановился, прижавшись к стене, ища глазами своих, только что бежавших рядом.
Над головой его плотными, желто-серыми клубами бился упругий густой дым: горела соломенная крыша хаты. Где-то совсем близко, за стенами сараев и домов, за плетнями и ометами соломы слышны были тревожные перекликающиеся голоса. Беспорядочно хлопали выстрелы.
Вдруг по улице беглым огнем ударили какие-то минометы. Воздух наполнился визгом осколков. Петя через поваленный плетень кинулся в полураскрытую дверь ближнего сарая и остолбенел: в сарае, вокруг высокого черного грузовика, суетились несколько немцев. Видимо, они пытались завести мотор.
Вскинув автомат, Петя нажал на спусковой крючок. Но выстрелов он не услышал. Диск, был пуст! Петя хотел выскочить наружу, но вдруг увидел, что немцы, глядя на автомат, один за другим медленно подымают руки. Покосившись на дверь, Петя поторопил:
— Хенде хох, ну!..
Прошла минута.
«Патронов нет. Врагов — десять. Как быть? — лихорадочно соображал Петя. — Граната!» — вдруг вспомнил он. Не выпуская автомата, он левой рукой рванул с пояса гранату, последнюю из взятых в бой. Немцы в страхе шарахнулись к стене.
Петя отскочил к двери, взмахнул гранатой, но потом опустил руку и выкрикнул, в волнении мешая русское с немецким:
— Плен! Зитцен, смирно!
Немцы притихли.
А снаружи гремел бой. Было слышно, как, ударяясь о крышу и стены, падают на излете осколки, будто крупные капли дождя.
Опанасенко, шумно дыша, перебегал улицу. Он старался не отстать от товарищей, уже вбегавших во дворы на противоположной стороне улицы. «Эх, годы мои не те!» — вздохнул он, видя, как сержант Панков легко перемахнул через плетень и побежал дальше.
Достигнув плетня, Опанасенко схватился за него рукой, чтобы перелезть, но в эту секунду возле самого плетня взлетел снег и черный дым.
В глазах Опанасенко все стало мутным, словно вокруг мгновенно сгустился серый туман. Чувствуя, как кружится голова и подкашиваются ноги, он медленно осел в снег. Попытался подняться, но не смог. Сознание покидало его. «Плохо мое дело… Отвоевался, видать…»
Напрягая последние силы, волоча автомат, он прополз несколько шагов вдоль плетня, к ближней хате. Дверь ее была раскрыта настежь. Опанасенко, стиснув зубы, поднялся на ноги, с трудом переступил порог и, сделав несколько шагов, рухнул на глиняный пол. Автомат отлетел куда-то в сторону.
Гимнастерка на груди стала горячей и мокрой. «Кровью изойду, пожалуй, пока санитары подберут. Перевязаться надо…»
Он с трудом расстегнул шинель и вытащил из кармана индивидуальный пакет.
Опанасенко очнулся от звука чьих-то шаркающих шагов. Медленно, с усилием приоткрыл глаза и вздрогнул: в хату входил немец. Он, видимо, тоже был ранен: шел, придерживаясь за стенку, пошатываясь и хрипло дыша. Это был пожилой солдат в замызганной куртке, с землистым лицом, обросшим седой щетиной.
«Где же мой автомат?» — Опанасенко шевельнулся, пытаясь найти свое оружие. Но подняться не смог.
В ярости стиснул зубы. Ведь перед ним был враг, враг, которому он должен отомстить за поругание родной земли. Вот такие, как этот, угнали его ясочку — дочку Яринку в свою клятую Неметчину, сожгли его хату, разграбили все, что было нажито многолетним трудом, палками гоняли его на работы… Убить!.. Голова Опанасенко беспомощно откинулась. Глаза застилал горячечный туман.
Немец увидел раненого русского солдата, недвижно лежащего на полу хаты… Пошатываясь, подошел к нему и опустился рядом на пол. Опанасенко сквозь полузабытье почувствовал, как по его груди шарят чужие пальцы. «И живого и мертвого грабишь!» — подумал он и открыл глаза. Немец раскрывал перочинный нож.
«Зарезать хочешь? Нет, я тебе не куренок!..»
Собрав последние силы, Опанасенко приподнялся, но сознание снова покинуло его.
Когда Опанасенко пришел в себя и вздохнул, он почувствовал, как что-то туго сдавливает ему грудь.
Он открыл глаза. Гимнастерка и нательная рубаха его были разрезаны, а грудь аккуратно перебинтована. «Кто же это меня перевязал? А немец куда делся?»
Немец был рядом. Он лежал на полу и глухо стонал, закрыв глаза. Только сейчас Опанасенко заметил под распахнутой курткой немца свежий бинт в ярко-красных пятнах.
«Меня-то он зачем перевязал? В плен хочет взять как «языка»? Да не до этого сейчас немцам. Их же гонят…» Опанасенко был в недоумении. И опять мелькнула тревожная мысль: где автомат? Опанасенко шевельнулся, ища свое оружие, но острая, темнящая сознание боль в груди не давала ему двигаться.
Немец открыл глаза и, силясь улыбнуться, что-то проговорил.
«Не заговаривай мне зубы! — покосился на него Опанасенко. — Небось придут твои дружки, душу из меня вытягнут. Знаем ваших!»
А немец, видать, был ранен всерьез. Все тяжелее и тяжелее он дышал, и в глазах его, остановившихся на Опанасенко, была боль.
В горле немца захрипело. Он рванулся к Опанасенко. Торопливо, словно боясь, что не успеет сказать всего, что хочет, немец взволнованно заговорил, показывая рукой то на себя, то на Опанасенко. Что говорил немец, Опанасенко не мог разобрать. Но он понимал, что этот старый солдат хочет его в чем-то убедить, доказать что-то одинаково важное для них обоих.
Опанасенко понял лишь несколько слов, те, которые немец повторял особенно часто. Показывая рукой на русского бойца и затем куда-то в сторону, немец с жаром повторял: «Дойчланд! Дойчланд!»
Сначала Опанасенко подумалось, что немец уговаривает его не идти в Германию, но по тону его голоса чувствовал, что тот просит о чем-то другом. А немец, видимо придя в отчаяние от того, что Опанасенко не понимает его, замолчал; слышалось только его трудное, прерывистое дыхание.
Немец хотел еще что-то сказать, но уже не смог. Он жадно раскрыл рот и вдруг замолк.
«Кончился!» — догадался Опанасенко и с волнением подумал: «Вот ведь какие немцы встречаются. Может, и еще есть такие?.. Только в бою разбираться некогда…»
Снаружи, за раскрытой дверью хаты, послышались чьи-то голоса. Опанасенко наконец-то нашарил на полу свой автомат и подтянул его к себе. «Пусть войдут — встречу!» — сказал он себе, настороженно прислушиваясь к тому, что происходит на улице.
Забрав с собой связистов, Гурьев шел вперед, на новый КП, по полю, истолченному боем.
Всюду валялись стреляные гильзы — окурки войны, перепутанные разноцветные телефонные провода; башня «тигра», сорванная взрывом, боком лежала на снегу, словно гигантская чаша, опорожненная великаном и брошенная им.
«Бог войны пировал», — с удовлетворением подумал Гурьев.
На поле, которое еще за четверть часа до этого насквозь пронизывалось летящим металлом, стало тихо. Бой ушел в деревню, лежащую в трехстах шагах впереди, и только кое-какие запоздалые пули изредка посвистывали в воздухе.
Снова поднялся ветерок, который было затих с утра, и по полю, шурша, побежала поземка, как бы торопясь замести следы сражения.
Обойдя стоящий поперек переулка громадный, черный, весь в красноватых пятнах гари немецкий танк, возле которого валялся обгорелый танкист, Гурьев и его спутники вошли в деревню.
За плетнями и заборами, постепенно удаляясь к противоположной окраине, потрескивали выстрелы.
— Ракета!
Над взъерошенными крышами домов в мутное белесое небо вонзилась ярко-красная точка и рассыпалась на мелкие огнистые брызги.
Гурьев ждал этого сигнала. Красная ракета означала, что передовые подразделения уже вышли на противоположную окраину селения. Вскоре Гурьев увидел и стрелков: они прочесывали последние дворы — противник мог оставить засады.
Навстречу Гурьеву подошел радостно улыбающийся, раскрасневшийся Алешин с автоматом, перекинутым за плечо. Поверх полушубка на перекрутившемся длинном ремне у него висела желтая немецкая полевая сумка.
— Разрешите доложить, товарищ старший лейтенант! — весело проговорил Алешин. Уже по тону его голоса было ясно, что Алешин очень доволен исходом боя. — Вышел на северную окраину вместе со вторым батальоном. Захвачены штабные документы.
Младший лейтенант вынул из сумки и подал Гурьеву толстую пачку разноцветных бумаг. Гурьев небрежно перелистал их. Это были бланки, приказы, донесения, завернутые в потертую полевую карту, видимо недавно вытащенную из планшета какого-нибудь немецкого штабиста. Старший лейтенант развернул карту на сгибе и увидел на ней нанесенную жирным карандашом извилистую толстую линию. Эта линия глухой петлей захлестывала кучку аккуратно выведенных колючим готическим шрифтом названий немецких соединений. «Викинг», «Панцерн дивизион», «Валлония» — прочел Гурьев. Свернув карту, он пренебрежительно усмехнулся:
— Для музея пригодится!
Было понятно, что оперативной ценности захваченные документы уже не имеют. Имена немецких дивизий, еще утром существовавших, сохранились теперь только на этой истрепанной карте. Больше от дивизий не осталось ничего.
Но недобитый враг был еще опасен. Сражение продолжалось.
Гурьев шагал по широкой деревенской улице, с любопытством поглядывая по сторонам. Было особенно радостно сознавать, что он идет по селу, которое еще час назад казалось таким труднодоступным.
Комаровка теперь становилась для него памятной на всю жизнь. Ведь именно в бою за нее он впервые стал командиром, полностью и единолично несущим ответственность за вверенных ему людей и за успех порученного ему дела.
Впереди, за деревней, защелкали частые выстрелы. На той стороне площади между хатами замелькали фигуры торопливо пробегающих бойцов, катящих маленькие пушки. Батальонные артиллеристы не хотели отстать от пехоты.
— Нитку за мной! — скомандовал Гурьев связистам и прибавил шаг.
Через развороченный плетень они вошли в ближний двор. У крыльца, на снегу, вытянув руки по швам, словно и после смерти держа себя по команде «Смирно», лежал гитлеровский солдат без шапки, в мундире, аккуратно застегнутом на все пуговицы.
— Заслуженный! — сказал связист, разглядев на мундире убитого ленточку Железного креста.
— Заслужил что полагается, — заметил его напарник, — и железный и деревянный!
— Куда аппарат ставить, товарищ старший лейтенант?
— На чердак!
Гурьев вошел в сени и, берясь рукой за перекладину лестницы, ведущей наверх, заглянул через вывороченную дверь внутрь хаты. Там, над столом, словно крона бутафорской пальмы, свисали с потолка желтые щепы разбитого снарядом потолка, а на засыпанном обвалившейся штукатуркой столе, рядом с пустой бутылкой, оклеенной пестрыми этикетками, стоял большой радиоприемник, изрешеченный пулями.
Старший лейтенант взобрался наверх, где уже орудовали связисты.
Раздвигая руками тяжелые пласты мерзлой соломы, он выглянул меж стропил. Поле боя словно легло ему на ладонь. Было видно, как слева, из-за большого колхозного сарая, стоявшего в стороне от других построек, торопливо бьет батальонная пушечка. Из-за угла, за которым стояла она, то и дело вылетал и в тот же миг гас желтый огонь выстрела.
Пехота почти совсем прошла Комаровку. Серые приземистые фигуры солдат виднелись уже на противоположной стороне села в широком, но реденьком, видно, незадолго перед войной посаженном колхозном саду, начинавшемся за крайними дворами. Второй батальон — правый сосед — тоже выходил на уровень с первым. Одновременно с полком Бересова шли и другие части. Левее, далеко в степи, на ее белом фоне, мелькали быстрые продолговатые темные пятна: танки, разгромив колонну противника на шоссе, рванулись дальше за село, где еще держался враг.
Низко, почти над самой крышей, с ревом промчались два краснозвездных штурмовика.
С крыши было видно, как селом, вдоль оврага, по дороге, уходящей к синеющему неподалеку лесу, движется темная масса, то дробящаяся, то сбивающаяся в плотный ком, оставляя за собой на снегу множество черных пятен. Гурьев подрегулировал стекла бинокля. Он увидел: по дороге движется огромная толпа немцев, мчатся сотни повозок, автомашин, тягачей, танки, самоходки, мотоциклы, не останавливаясь, не обращая внимания на вихрь огня, летящий навстречу.
Голова колонны уже спустилась в овраг, через который вела дорога. По гитлеровцам били пушки и минометы. Солдаты стреляли по врагу с короткой дистанции, не выбирая цели, на полный режим огня. Промахнуться было невозможно. Бойцы косили врага, как траву. В колонне один на другого валились срезанные пулями гитлеровцы. Вставали на дыбы и бились, путаясь в упряжках, раненые лошади. Брошенные водителями машины, медленно вращая колеса по измятому снегу, слепо ползли в сторону от дороги и, накреняясь набок, натыкаясь одна на другую, останавливались.
Обгоняя машины и повозки, перескакивая через упавших, немцы продолжали бежать. Они спешили достичь того спасительного места, где дорога спускалась в овраг и куда уже не залетали пули.
— Уйдут! — встревожился Гурьев.
Нужно было успеть закрыть последнюю лазейку, которая еще оставалась у противника. Об этом сейчас беспокоился не только Гурьев. Многие командиры с тревогой следили за прорывавшимся врагом.
Десять пар вражеских глаз смотрели в глаза Гастева. Он стоял, зажав гранату. Правая рука, держащая тяжелый ППШ, затекла. Занемел палец, который лежал на спусковом крючке. Гастев хотел было бросить бесполезный, пустой автомат и уже шевельнул им, но в тот же момент заметил, как испуганно косятся на его оружие остолбеневшие гитлеровцы.
«Они-то ведь не знают, что магазин пуст. Чего же я буду гранатой?..» Он засунул гранату за пазуху, подхватил автомат обеими руками и прислонился к стене, стараясь казаться спокойным.
Снаружи, громко хрустя снегом, видимо не разбирая дороги, кто-то пробежал, хрипло и отрывисто крича. Кричали не по-русски.
Немцы, стоящие перед Гастевым, встрепенулись. Один из них, низко пригнув голову, сунулся вперед.
— Ну! — сурово крикнул Гастев, вскидывая автомат к плечу. «Не успею. Сомнут!»
Увидев вплотную перед своим лицом черный зрачок автоматного ствола, немец, сунувшийся вперед, сразу обмяк и, снова подымая руки, попятился.
— Назад! Цурюк! — приходя в себя, крикнул Петя и повел стволом автомата в пустой угол сарая.
Где-то совсем рядом громко ударила мина. Сарай задрожал, будто кто-то могучий схватил его и потряс так, что Петя покачнулся и ударился о стену. Грохнула еще одна мина. Кто-то снаружи торопливо рванул тяжелую дверь. Петя быстро обернулся и лицом к лицу столкнулся с вбежавшим в сарай немцем. Тот, дико вытаращив глаза, отчаянно вскрикнул и, не успев разглядеть всего, что было в сарае, стремглав выскочил вон.
Петя почувствовал, как его тело охватила испарина. Пленные, напряженно вытянув шеи, смотрели на дверь.
«Своих ждут!» — сообразил Петя, с тревогой прислушиваясь к тому, что творится на улице. Но после того как ударили мины, наступила тишина. Лишь откуда-то издали доносилась разнобойная стрельба.
Он услышал: снаружи, осторожно ступая, кто-то подходит к двери, негромко разговаривая. Значит, там не один…
Ворота сарая скрипнули и начали медленно отворяться.
«Давешний немец привел!» — решил Петя.
Немцы в углу, загалдев, вскочили. Задыхаясь от волнения, Петя бросил ненужный уже автомат, выхватил из-за пазухи гранату, зажал ее в кулак и с силой выдернул кольцо.
— А ну, бери! — отчаянно крикнул он, замахиваясь гранатой.
Дверь сарая распахнулась, и в ее светлом, серебряном от снега квадрате выросли два темных силуэта.
— Вот он! — услышал Петя бесконечно знакомый голос и оглянулся. В дверях стояли Снегирев и Алексеевский.
— Ты их поймал или они тебя? — спросил Григорий Михайлович.
— Я их! — выдавил Петя, еще не пришедший в себя.
— А мы тебя ищем! Сержант опасался — жив ли ты?
— Живой… — все еще переживая то, что было минуту назад, протянул Петя. И только тут он заметил, что в его руке граната «Ф-1». Стоит разжать пальцы, и она взорвется.
— Брось, брось на улицу! — торопливо крикнул Григорий Михайлович.
Петя вышел наружу и швырнул гранату за угол сарая на кучу соломы. И в тот же миг оттуда выскочил взъерошенный, словно возникший из дыма разрыва, гитлеровец, видимо прятавшийся в соломе, и побежал.
Петя ринулся за бежавшим. Что-то яростно закричав, Алексеевский обогнал Петю и, делая огромные скачки, погнался за гитлеровцем. Алексеевский уже настигал его, когда тот на ходу выдернул из кобуры черный горбатый пистолет. Алексеевский бросился на врага. Огонь выстрела опалил щеку Пете. Он отшатнулся в сторону, и в этот момент сзади хлопнул винтовочный выстрел: стрелял Снегирев. Гитлеровец свалился.
Прислушиваясь к шуму боя, старик санитар, беспокойно топтавшийся около запряженной повозки, сказал Цибуле:
— Ехать за ранеными, поди, пора.
Но Цибуля только махнул рукой:
— Обождем!
Он сел на повозку и начал скручивать папиросу. Но вдруг он вскочил, словно его кто-то кольнул снизу, выхватил папиросу изо рта и закричал санитару:
— Поезжай сейчас же! Найди ротных санинструкторов, забери тяжелораненых, мигом вези их сюда! Поезжай быстро!
У санитара глаза на лоб полезли от изумления: что такое вдруг случилось с Цибулей? Но размышлять было некогда: Цибуля кричал. Санитар вскарабкался на повозку и, нахлестывая лошадей, погнал их.
— Да чтобы всех вывезли! Я проверю! — прокричал ему вслед Цибуля.
Только выехав на дорогу, старик санитар понял, в чем дело: к медпункту подходил Иринович. А Ириновича Цибуля боялся как огня.
— Почему вы еще здесь? — строго спросил Иринович, подойдя к Цибуле.
— Организую эвакуацию раненых, товарищ подполковник! — четко отрапортовал тот. — Повозки уже отправлены.
— И сами отправляйтесь!
— Слушаюсь, товарищ подполковник! — лихо отчеканил Цибуля, пристукнув каблуками. Иринович недоверчиво посмотрел на него и пошел дальше.
В это время на окраине Комаровки, в разбитой, насквозь просвечивающей и продуваемой ветрами хате, в окнах которой не осталось ни одного целого стеклышка, Ольга развернула свой перевязочный пункт. Дальше идти командир роты младший лейтенант Алешин не велел. Раненых было уже много, следовало немедленно подготовить их к отправке в тыл.
Все перемешалось в этом запутанном, сложном бою на кривых улицах села. В хате у Ольги лежали и сидели раненые не только ее роты. Здесь были и артиллерийские разведчики, шедшие вместе с пехотой, танкист с обожженными руками, солдаты соседнего полка и еще каких-то частей, о которых Ольга до этого и не слышала. Она принимала всех.
Девушке было трудно. Рядом не оказалось даже санитаров: все они ушли вперед разыскивать и подбирать раненых.
Раненые лежали на глиняном полу на соломе, на откуда-то принесенных перинах, на смятых шинелях. У порога терпеливо ожидали своей очереди «легкие».
Ольга подошла к очередному раненому — молодому солдату. Это был тот самый боец, который когда-то назвал ее барышней. Она видела: у парнишки насквозь прострелен локтевой сустав и, конечно, ему нелегко. Она хотела сказать ему что-нибудь ласковое, но на очереди был уже другой.
И вдруг она услышала, как кто-то из раненых проговорил:
— А комбата-то нашего, капитана Яковенко, сегодня видели… С танкистами, говорят, был.
Ей хотелось узнать подробности, чтобы рассказать Зине: Ольга знала, как беспокоится подруга о Борисе. Но расспрашивать бойца было некогда. Надо побыстрее всех перевязать.
Вот перед ней на полу, на плащ-палатке, в которой его только что принесли, лежит молодой паренек, верно, двадцать пятый год рождения, восемнадцать лет… Осколочное ранение в живот, внутреннее кровоизлияние… Он смотрит на нее большими, воспаленными глазами. Ольга понимает: такому осталось недолго мучиться… До медсанбата его не довезти… Побыть с ним, облегчить последние минуты? Но некогда, некогда… Вот широколицый казах подходит к ней, морщась, слегка покачиваясь и с каждой секундой бледнея. Рукав его гимнастерки уже намок, кровь крупными каплями падает на пол. Скорее наложить жгут! Быстрым движением ножниц Ольга вспарывает рукав.
Придя в сознание, стонет на полу раненный в живот юный солдат:
— Воды дайте!..
Ольга вздрагивает. Ведь умирает же человек! А она не может помочь. Даже напиться не даст ему: это только усилит его страдания. Ольга бросает ножницы на стол и хватает из сумки плоский резиновый жгут. Стянув раненому казаху руку выше локтя и завернув набухшие лохмотья, еще раз бинтует руку поверху, говорит:
— Готово! Можешь ехать в медсанбат! — Она нагибается к лежащему на плащ-палатке. Тот, не шевелясь, смотрит на нее широко раскрытыми неподвижными глазами, в которых только боль и тягостное ожидание еще большей боли.
— Потерпи, дружок, лучше будет!..
Ольга кладет руку на лоб лежащего, но сразу же отдергивает ее: она чувствует на лбу его ту прохладу, которой не бывает у живых.
Расстегнув карман гимнастерки умершего, она достает его документы. Раскрывает красноармейскую книжку, аккуратно завернутую в кусок клеенки. Нужно записать фамилию. Вот: Иван Ярков, Рязанской области, член ВЛКСМ, холост, год рождения 1925. «Ровесник мой», — вздыхает Ольга. Она записывает фамилию солдата в рапортичку об умерших.
Из книжки падает фотография. Ольга подхватывает ее. На карточке круглолицая девушка в беретике. На обороте надпись: «Дорогого Ваню жду с победой». Ольга бережно вкладывает фотографию обратно и присаживается к столу.
И ей вдруг вспоминается госпиталь, светлые палаты, спокойные, уже отдохнувшие от передовой раненые, неторопливые врачи.
Конечно, и там было трудно, но все-таки легче. И все же она нисколько не жалеет, что оставила госпиталь.
Ольга обтерла куском бинта руки и оглядела хату. Два солдата по ее просьбе вынесли умершего Ваню Яркова в сени. Раненые, перевязанные и уложенные кто на чем, тихо лежали вдоль стен. Только изредка кое у кого прорывался несдержанный стон.
«Кажется, все! — с облегчением подумала Ольга. Но тут же, как острый, холодный ветерок прошло по сердцу: — А где сейчас Никита Белых? Что с ним? Вот о Яковенко слышала, а о Никите…»
«Нет, с ним ничего не может случиться!» — попыталась она успокоить себя. Она решила выйти на улицу, подышать свежим воздухом: в хате было душно. Дверь раскрылась, и в хату вошли два солдата, неся на носилках, сделанных из жердей и плащ-палаток, неподвижное тело, покрытое серой прожженной шинелью. За носилками шел пожилой сухощавый боец.
— Эй, ребята, ставь здесь! — скомандовал он двоим, и те осторожно опустили носилки на пол.
— Поскорее, сестрица! — сказал солдат, хотя Ольга сразу же подошла к раненому. — Ты над ним постарайся — это герой. И в санчасть побыстрее доставьте.
Убрав наброшенную на раненого шинель, Ольга увидела на его груди пропитавшуюся кровью повязку.
Раненый — это был Опанасенко — тяжело и прерывисто дышал, закрыв глаза. Ольга торопливо стала накладывать поверх набухшей повязки свежий бинт. Когда она дотронулась до плеча Опанасенко, тот очнулся.
— Григорий Михайлович! — хрипло позвал он.
— Я! — откликнулся Снегирев. Полчаса назад он и Алексеевский нашли Опанасенко в хате, когда они, как и другие бойцы, выискивали оставшихся в селе немцев.
— Автомат мий подобрали?
— Подобрали, — успокоил Снегирев.
— А где ж вин?
— У Алексеевского. Он во дворе пленных караулит.
Опанасенко тревожно приподнял голову.
— Григорий Михайлович! — взмолился он. — Будь ласков, сбереги мий автомат. Схорони где-нибудь на повозке, пид мешками. А то старшина отдаст кому попало. Вернусь — опять возьму…
— Будь уверен, сбережем! — успокоил Григорий Михайлович, хотя знал, что автомат Опанасенко уже сдан старшине и неизвестно, в чьи руки попадет теперь.
Опанасенко опустил голову и спокойно закрыл глаза.
Снегирев, оглядываясь, вышел во двор. Там под охраной Алексеевского находились несколько пленных. Один из них, пожилой тотальник, сидел на снегу, болезненно морщась. Он обернулся к Снегиреву, неловко поднялся и что-то оживленно заговорил, показывая на ногу.
— Ранен, что ли? — догадался Снегирев.
Тотальник заулыбался и, тыча себя в грудь, начал быстро-быстро объяснять:
— Шлоссер! Шлоссер! Работа, работа! — повторял он, показывая на свои руки. — Нике нацист!
— Не фашист, говоришь? — Снегирев догадался, о чем толкует немец. — Слесарь? Трудящийся? А что же ты за Гитлера воюешь?..
— Гитлер — фуй! — затряс головой тотальник.
— Фуй? — усмехнулся Снегирев. — Сейчас вы все хорошие! — Но все-таки подумал: «А может, и в самом деле — рабочий класс? Не все ж немцы за Гитлера».
— На, лопай! — Григорий Михайлович вытащил из кармана шинели краюху и сунул ее тотальнику.
Ольга закончила перевязку и, вспомнив что-то, выбежала из хаты.
— Товарищ, товарищ! — крикнула она Снегиреву, уже выходившему со двора вслед за Алексеевским, конвоировавшим пленных. — Скажите там Цибуле, чтоб за ранеными повозку скорее прислал. Мне же отправлять не на чем!
— Ладно, дочка.
Через полчаса, передав Цибуле просьбу Ольги, Снегирев повел пленных дальше в тыл. Тотальника, раненного в ногу, он оставил Цибуле, с тем чтобы тот отправил его в штаб с попутной повозкой.
Санитар вернулся быстро и привез нескольких раненых. Разгрузив повозку, он хотел было ехать снова к передовой, но Цибуля задержал его:
— Минуточку, я сам с тобой поеду!
Цибуля стоял возле повозки и не без тревоги слушал, как случайные пули, посвистывая, пролетают высоко над двором.
Он хотел выгадать во времени и поехать на передовую не поздно и не рано, а так, чтобы и не навлечь на себя гнев начальства, и не рисковать собой. Уж таков был характер Цибули: во всем выгадывать для себя.
Во двор зашли и проковыляли к хате, поддерживая друг друга, двое раненых. Оба пристально посмотрели на Цибулю и скрылись в дверях. А через минуту из хаты выбежала Зина с санитарной сумкой в руке, на ходу застегивая ватник.
— Поехали! — крикнула она.
— Куда это? — удивился Цибуля.
— На передовую!
— Прикажут — поедем! — несколько ошарашенный, но все же стараясь сохранить начальственный тон, возразил Цибуля.
— Эх ты!.. — вышла из себя Зина. — Ну и оставайся, а я поеду!..
— Но, но! — рассерженно наморщился Цибуля. Однако он ничего не успел добавить. Зина, не ожидая санитара-ездового, на минутку отлучившегося куда-то, вскочила на повозку, ударила по застоявшимся лошадям. Те, тряхнув заиндевелыми гривами, сразу с места взяли ход и понеслись по рыхлой снежной дороге в сторону передовой. Цибуля оторопело посмотрел Зине вслед и в досаде сплюнул.
— Вот чертова баба! — сказал он. — Ну погоди… Вернешься, я тебе устрою перец с маком!..
Круто повернувшись, он вынул руки из карманов и пошел в хату. Там было человек восемь раненых. У дверей, на лавочке, сидел пожилой немец — тот самый, который был оставлен до оказии Снегиревым. Жадно зажимая кусок в ладони, он ел хлеб.
— А этот чего здесь? — удивился Цибуля, ища, на ком бы сорвать свою злость.
Пленный, поняв, что говорят о нем, поднялся, стараясь не опираться на больную ногу, и замер по команде «Смирно», зажав в опущенной руке недоеденную краюшку.
— А ну пошли, пошли, камрад, — приказал Цибуля, показывая на дверь. Не выпуская хлеба из рук, пленный послушно вышел во двор.
— Вот я сейчас тебя накормлю, гидра фашизма! — злорадно процедил Цибуля, расстегивая кобуру. Пленный побледнел. Краюшка выскользнула из его пальцев и упала под ноги, в снег.
— Гляди, фельдшер ненависть проявляет! — услышал он насмешливый голос за спиной и обернулся. У калитки стояли два солдата с перебинтованными головами, только что вошедшие во двор.
Побагровев, Цибуля застегнул кобуру, рявкнул пленному:
— Чего пялишься? В хату иди!
Пленный, прихрамывая, поспешил к хате, не подняв краюшки.
* * *
Сдав пленных в штаб полка, Снегирев и Алексеевский возвращались в свою роту.
До передовой оставалось еще километра полтора. Снегирев и его товарищ спешили: они слышали, что впереди снова разгорается стрельба, оттуда доносился также многоголосый, в одно сливающийся крик: не то наши кричали «ура», не то исступленно орали немцы.
— А ну, прибавим! — крикнул Снегирев, и оба побежали по дороге, над которой изредка еще посвистывали пули, залетавшие сюда с вражеской стороны. Напоследок, на излете, трассирующие пули вспыхивали яркими желтыми огоньками, словно маленькие ракеты.
Вскоре Снегирев и Алексеевский встретились с двумя солдатами: один — с жердинкой, на которую он опирался, как на костыль, другой — с двумя винтовками, повешенными на плечо. Снегирев остановился.
— Раненые?
— Видишь, — нехотя ответил солдат и показал на свою ногу, с которой свисали лохмотья разрезанной при перевязке штанины.
— Из первого? — поинтересовался Снегирев, припоминая, что видел этого солдата где-то в своем батальоне.
— Оттуда. Третьей роты.
— Как там на передовой?
Пуля, цвикнув, пронеслась над головой. Солдат с двумя винтовками мигнул и сказал, подняв глаза кверху:
— А вот как!..
— А ты чего здесь? — поинтересовался Снегирев.
— Как чего? И я раненый. Вот видишь — задело.
Солдат провел пальцем по воротнику, из-под которого выглядывал краешек свежей повязки.
— Тоже мне рана! — рассердился Снегирев. — Стрелять можешь, ходить можешь?..
— Меня отпустили — не сам ушел! — обиделся солдат.
— А совесть тебя отпустила? Эх ты!..
Солдат был из другой роты, и Григорию Михайловичу до него, собственно, не было дела. Но он решительно сказал:
— Вертай назад!
— Чего ты мне указываешь! — возразил тот. — Я не вашего подразделения.
— Давай на передовую! — вступил в разговор и Алексеевский. — Что, за тебя другие воевать будут? На чужой коняке в рай въехать хочешь?..
— Дойдешь сам до санчасти? — спросил Григорий Михайлович раненного в ногу.
— Дойду. — Солдат снял свою винтовку с плеча спутника и оперся на нее, как на костыль.
— Шагай с нами! — нетерпеливо потянул Григорий Михайлович солдата с перевязанной шеей.
— И чего вы в самом деле! Я сам пойду!.. — обиделся тот.
— Бегом! — скомандовал Снегирев, и все трое побежали туда, откуда неслась частая дробь стрельбы.
Вьюга подымалась снова.
Рота Алешина, вместе с остальными подразделениями уже давно продвинувшись за село, залегла невдалеке от дороги. По этой дороге, приближаясь, валила обезумевшая от страха толпа немцев. Рассыпаясь по полю вдоль обеих сторон пути, они катились лавиной.
Окруженные хотели вырваться любой ценой. Они бросили все — машины, повозки — и бежали, беспорядочно стреляя на ходу. Тусклые огни трассирующих пуль летели густым роем вперемешку с хлопьями снега.
Противник был совсем близко. По лицу Алешина, лежавшего на снегу рядом со своими солдатами, катились крупные капли пота.
Еще минута — и враги прорвутся, рассосутся по лесам и оврагам, уйдут…
Но ни один из них не должен уйти!
— Огонь! Не жалеть боеприпасов!.. — командовал Алешин.
Его солдаты стреляли по густой массе, не целясь, — каждая пуля находила свое. Однако лавина врагов не останавливалась.
Неожиданно из лощины выскочили две немецкие самоходки и ринулись на роту Алешина. Бегущие по дороге немцы с торжествующим ревом еще быстрее побежали вперед.
Алешин увидел, что его бойцы берутся за гранаты. Откуда-то появился возбужденный, что-то кричащий замполит с пистолетом в руке и, пригибаясь, побежал вдоль цепи.
Все закрыла летучая снежная пелена. Минометы и пушки били уже вслепую: с наблюдательных пунктов трудно было разглядеть цели.
Добравшись до левого фланга роты, Бобылев присел, стараясь сквозь летящий снег разглядеть, где стоят «сорокапятки». Пушки были где-то близко и стреляли прямой наводкой.
Бобылев услышал резкие и частые хлопки выстрелов сорокапятимиллиметровки и побежал на их звук.
Через несколько секунд замполит достиг цели. Жмурясь от колкого, бьющего снегом в лицо ветра, он увидел изрешеченную осколками стену сарая, а около — «сорокапятку» и расчет этой маленькой пушки. Она вела такой частый огонь по немцам на дороге, что даже сейчас, когда Бобылеву стало ясно, что здесь всего-навсего одна пушка, ему казалось, что стреляют по крайней мере три.
«Ну, мастера!» — с восхищением подумал он.
Артиллеристы и не подозревали, как много значит сейчас их маленькая пушка и почему именно к ним спешит замполит. Теперь из всех многочисленных орудий, стоящих на участке полка, только она в поднявшейся снежной кутерьме могла стрелять по двум вражеским самоходкам, как по видимой цели. Но хозяева пушки еще не знали об этой цели.
Замполит подбежал к расчету.
— Уйзенбаев, разворачивай вправо! — крикнул он командиру орудия, узкоглазому смуглому сержанту. — Самоходки там! На вас — вся надежда!..
— Давай!.. — крикнул сержант своим солдатам, берясь за станину пушки.
Бобылев тоже схватился за колесо. Дружным рывком они перекатили пушку правее сарая.
— Заряжай!.. — скомандовал сержант.
Сквозь снежный вихрь видны были два черных пятна, с каждой секундой вырастающих. «Фердинанды» приближались, они были почти на фланге роты.
Пушка громко хлопнула и вздрогнула. Снаряд пролетел между «фердинандами». Второй разорвался около правой самоходки. Но она продолжала идти.
Третьего выстрела пушка сделать не успела. Оба «фердинанда», как по команде, круто повернули и почти одновременно выстрелили. Бобылев и артиллеристы бросились на землю. Снаряд с противным шипением пролетел низко над их головами. Ухнул взрыв. Комья мерзлой земли забарабанили по щитку пушки, по спинам всех, кто был возле нее.
Еще отдельные, высоко заброшенные взрывом комья земли и снега продолжали падать, а командир расчета уже вскочил на ноги и припал к прицелу. Звонко хлопнул выстрел. Около одной из вражеских машин сверкнул разрыв. Но «фердинанд», взвихрив тучу снежной пыли, прибавил ходу и ринулся прямо на пушку. Второй тоже повернул в сторону сарая и остановился, медленно водя стволом.
«Сейчас ахнет!» — подумал Бобылев и обернулся к пушке. Торопливо лязгая затвором, артиллеристы заряжали ее. Прозвучал выстрел. Из-под гусеницы остановившегося «фердинанда» взлетел черный клуб дыма, тотчас же сдутый ветром.
«Подбили или нет?» — ответить себе на этот вопрос Бобылев не успел. Совсем близко, чуть сзади, один за другим грохнули два разрыва. В ушах зазвенело от удара тугой волны воздуха. Кто-то из артиллеристов, должно быть раненый, протяжно вскрикнул.
Бобылев понимал, насколько неравен этот бой маленькой пушчонки с двумя здоровенными самоходными орудиями. Но как важно было сейчас отвлечь внимание «фердинандов» от нашей пехоты!..
— Не подпускай, хлопцы! — крикнул он артиллеристам, помогая повернуть пушку в сторону переднего из «фердинандов».
— Побереглись бы, товарищ старший лейтенант! — заботливо сказал сержант Уйзенбаев.
— Ну, чего там! — отмахнулся замполит и остался возле пушки.
Сержант нагнулся к прицелу.
Пушка дернулась от выстрела.
На броне головного «фердинанда» блеснула вспышка. Но он шел.
— Шайтан! — в сердцах выругался сержант. Выстрелить еще раз он уже не успел. Вражеский снаряд разорвался рядом. Пушка слетела набок, несколько раз перевернулась и вверх колесами упала на землю. Бобылева оглушило.
Два артиллериста неподвижно лежали на земле. Двое других, во главе с сержантом, схватились за пушку, чтобы поставить ее.
Мотор «фердинанда» ревел совсем близко, рядом. Оглушающее лязганье гусениц… Вот он…
— В сарай! — скомандовал замполит. Сержант и два бойца кинулись туда. Бронированная громада выросла над маленькой пушкой. Укрываясь в темном углу сарая, Бобылев слышал, как гусеницы заскрежетали над «сорокапяткой». Мимо Бобылева, обратно к пролому, метнулся сержант Уйзенбаев. На нем уже не было шапки, смуглое лицо словно посветлело от ярости, глаза были жестко прищурены. Вражеская самоходка кромсала сейчас его пушку, с которой он сроднился, которая за долгие месяцы боевой жизни стала для него как бы живым и близким существом. Сержант выглянул наружу и сдавленным голосом что-то крикнул. Что — Бобылев не понял: он не знал казахского языка.
— На, шайтан! — Уйзенбаев, изловчившись, швырнул в пролом противотанковую гранату.
Облако едкого, густого дыма ворвалось в сарай. И в этом дыму, закрывшем все, взлетел радостный крик Уйзенбаева:
— Сорвал! Сорвал!..
У «фердинанда» была повреждена гусеница, и стальная махина, став сразу неуклюжей, осела на месте.
— Сзади бей! Сзади люк у него!.. — крикнул Бобылев.
— Давай еще!.. — блеснул зубами Уйзенбаев и схватил новую гранату.
Но вдруг весь сарай сотрясся от страшного грохота. Это второй «фердинанд» ударил по сараю.
Все попадали на пол.
Еще разрыв. Еще и еще…
Загремела падающая черепица.
«Близко кладет!» — отметил Бобылев, к удивлению своему, спокойно, может быть, потому, что дело, ради которого он находился здесь, у пушки, было уже сделано: «фердинандов» удалось отвлечь на себя.
За стеной, приближаясь, рос зловещий, леденящий душу свист.
«В нас!» — успел подумать старший лейтенант.
Минометы ударили в гущу немцев, снова поднявшихся из оврага. Черные султаны разрывов встали среди них.
Солдаты роты Алешина еще плотней прижались к земле. Осколки своих мин свистели над ними совсем низко. Не думая уже о том, хватит патронов или нет, солдаты неистово стреляли — никогда еще не приходилось им так близко видеть перед собой такую массу врагов.
Станковые пулеметы парили, как закипавшие самовары. Артиллерийские наблюдатели с радиостанциями, идущие почти в передовых цепях пехоты, несмотря на слепящую метель, все-таки скорректировали огонь. Вслед за минометами ударили пушки. Немцы, спасаясь от огня, хлынули в сторону от дороги. На ней остались только опрокинутые, перепутавшиеся колесами грузовики и фуры.
Кляня метель, Бересов следил за боем с развороченного снарядом омета, стоявшего почти на уровне боевых порядков пехоты. Он бросил свой старый наблюдательный пункт, с которого в снежном вихре уже почти нельзя было разглядеть поле боя.
Бересов сквозь снежную кутерьму все-таки видел, как две немецкие самоходки, направившиеся было на первый батальон, свернули в сторону, к сараю, одиноко стоящему в стороне села. Командир полка был доволен, что с уходом этих самоходок пехота противника осталась без артиллерийской поддержки, и перестал следить за ними. Он не сомневался, что самоходкам далеко не уйти: если даже «фердинанды» и прорвутся в тыл, их встретит тяжелая артиллерия.
Бересов увидел, как сплошной дым разрывов накрыл густую массу гитлеровцев на дороге и они, как затравленные волки, метнулись к оврагу.
— Чистая работа!.. — вырвалось у него.
В степи не было видно уже ни одного бегущего немца, только неподвижно чернели не то убитые, не то залегшие под огнем, да ползли куда-то по снежному полю раненые.
Метель не утихала. Больно била она по лицам бойцов, взвихривала плащ-палатки и полы шинелей, леденила пальцы, держащие оружие, забивала прицелы мокрым, липким снегом.
Вот уже и с омета, на котором обосновался командир полка, ничего нельзя разглядеть…
Бересов вызвал по телефону поочередно всех командиров батальонов, и те доложили обстановку. Командир второго батальона сообщил, что противник, сброшенный с дороги, рассыпался по полю, залег и ведет сильный огонь. Перед третьим, правофланговым, батальоном немецкая пехота, пользуясь плохой видимостью, уходит из-под удара правее, к стыку с соседним полком. Гурьев, докладывавший последним, сообщил, что его роты вышли почти к самому оврагу, вдоль которого густо залегли и окапываются немцы.
— Хочу подымать батальон в атаку, — закончил он. — Положение у нас выгодное…
— Постой, — остановил его Бересов, — сначала правый фланг с соседом сомкни. А то противник проскочит.
Бересов ждал, когда подтянутся третий батальон и соседний полк. Сейчас, под конец, окруженных нужно было закупорить так, чтобы им не осталось ни малейшей дырочки, в которую они смогли бы пролезть, воспользовавшись метелью как прикрытием. Бересов учитывал: чем ближе к концу, тем злее и настойчивее будет враг. Рано еще обольщаться успехом.
Положив трубку, он спустился с омета, сел в солому, вытащил из-за пазухи карту и молча, кивком головы, подозвал к себе командира-артиллериста. Отыскав на карте нужное место, сказал:
— Видите, где поворачивает дорога? Там немцев набилось полно. С техникой. Сообразите-ка туда огонек погуще.
— Это можно!.. — обрадовался капитан и живо окликнул своих связистов.
И вот заговорили пушки, и где-то впереди, за густой пеленой летучего снега, глухо и часто заухали невидимые разрывы.
— Товарищ подполковник! — отрапортовал появившийся адъютант. — Из третьего докладывают: подтянулись, с первым на уровне.
— Порядок! — Бересов от удовольствия прихлопнул сложенной картой по коленке. — Вызови-ка мне соседа!..
Он поднялся, отряхивая солому, и подошел к капитану-артиллеристу, что-то толковавшему по телефону своим батарейцам.
— Дельно бьете! — похвалил артиллеристов Бересов. — Так и держите огонек, пока пехота до оврага не дойдет. Да надо выкатить вперед пару пушек. Может, какой бродячий танк подвернется. Чтоб раздолбать!
— Будьте покойны! — заверил капитан.
Бересов подошел к своим радистам и приказал им вызвать командира соседнего полка.
— Сорок третий с «Пензы»! — через минуту доложил радист, подавая Бересову трубку.
Подполковник с удовольствием заметил, что слышимость сегодня хорошая. Эфир чист, немецкие радиостанции молчат. Видимо, штабистам противника уже не до разговоров.
Послышался знакомый басок соседа.
— Слушай, на каком квадрате твои «карандаши»? — спросил Бересов, услышал ответ и поглядел на кодированную карту. Это был квадрат, на котором значились крайние восточные дома Комаровки.
— А твои «карандаши» с моими скатились? — спросил Бересов. «Карандашами», по наивному обиходному коду при разговорах открытым текстом, принято было называть пехоту. — Тогда давай вместе жать!
— Давай! — согласился сосед. — А то «хозяин» ругается, говорит, топчемся долго.
— Так подымай разом!
С наблюдательного пункта Бересова переднего края не было видно в снежной ветреной мути. Но и сквозь вой вьюги был слышен беспорядочный треск ружейной и пулеметной стрельбы, гулко и часто били орудия. Противник не прекращал сопротивления.
С дороги из-под разбитых автомашин и повозок все еще палили какие-то осатаневшие от отчаяния гитлеровцы. Им уже некуда было отступать, и поэтому они дрались так исступленно, еще надеясь на что-то, а может быть уже не надеясь ни на что, даже на то, что каждая выпущенная ими пуля на какую-то долю секунды оттянет приведение в исполнение приговора над всей их ордой.
Выполняя приказ Бересова, батальоны поднялись и двинулись вперед. Пехота, развернувшись широкими цепями, шла к оврагу, вдоль которого кипели черные и белые дымы разрывов, мешаясь со снежными вихрями метели. Правее, в степи, там, где наступал соседний полк, сквозь вой метели и треск выстрелов все громче и громче слышалось раскатистое «ура» — сосед тоже поднялся в атаку.
Старший лейтенант Бобылев, к удивлению своему, оказался не только жив, но и невредим, хотя в последнем он еще сомневался: на спину и ноги давила огромная тяжесть. Рухнувший дощатый потолок сарая притиснул его к земле. Бобылев уперся руками в землю и попытался выбраться, но не смог.
Неподалеку, из-под обломков, выкарабкался Уйзенбаев. В его иссиня-черные густые волосы набилась труха, на подбородке виднелась кровь.
Сержант подбежал к Бобылеву:
— Живой, товарищ старший лейтенант?..
— Живой, — отозвался замполит.
Уйзенбаев ухватился руками за доски обвалившегося потолка и помог Бобылеву освободиться. Бобылев поднялся и огляделся кругом. Сарая не было. Кругом лежали бесформенные обломки стены, переломанные балки, битая черепица. Уцелел только угол стены, под которым оказались Бобылев и сержант.
— Где остальные? — спросил старший лейтенант.
— Там… — хмуро кивнул сержант на груды обломков. — Копать надо…
— Может, живой кто? Давай быстрее!
Замполит ухватился за конец балки, торчащей из мусора, намереваясь своротить ее в сторону. Сержант тоже навалился, чтобы помочь, но вдруг торопливо припал к земле и дернул старшего лейтенанта за полу полушубка:
— Немцы!..
Около «фердинанда», в двадцати шагах от сарая, торопливо возились немецкие танкисты в черных комбинезонах, налаживая гусеницу. На разбитый сарай они не обращали никакого внимания.
— Граната есть? — шепотом спросил Бобылев.
— Нет, — виновато ответил сержант, — все израсходовал.
— Вот положеньице. Враг рядом, а бить его нечем…
— На ура возьмем, а? — прошептал сержант, выискивая глазами, что бы такое схватить в руки. Его автомат остался под обломками.
— Зачем на ура? Лежи!..
Бобылев вытащил из кобуры пистолет и, не надеясь на меткость своей стрельбы, прополз вперед. Уйзенбаев полз рядом. Осторожно приподняв голову, Бобылев упер локоть в землю и, щурясь от ветра, бьющего снегом в глаза, тщательно прицелился и выстрелил в одного из танкистов. Танкист упал. Два других, бросив инструмент, побежали. Бобылев без передышки выпустил им вслед всю обойму, но не попал. Перед его глазами мелькнула фигура Уйзенбаева и скрылась где-то впереди, заслоненная летящим снегом.
Бобылев вскочил, побежал следом. Но где ему было в его годы угнаться за молодым! Сержант уже прыгнул на спину одному из немецких танкистов и повалил его. Другой успел скрыться. Бобылев подбежал к сержанту. Уйзенбаев сжимал горло врага обеими руками. Только тогда, когда пальцы гитлеровца, опрокинутого лицом вниз, перестали скрести по снегу, Уйзенбаев разжал руки и встал. В его зло сощуренных раскосых глазах еще металось черное пламя.
— Что ж ты его так? — укоризненно сказал Бобылев, вкладывая пистолет в кобуру. — Надо было в плен взять.
— Он не сдавался! — тяжело дыша, ответил Уйзенбаев, пятерней сбрасывая со лба спутавшиеся тяжелые черные волосы. — Он мне пушку раздавил, а я его брать буду!..
— Ничего, пушку новую дадим, не горюй! Пошли.
Они вернулись к развалинам сарая и поспешно начали разбрасывать обломки. Но откопанные ими оба артиллериста оказались мертвыми…
Замполит вынул их документы: серенькие красноармейские книжки, аккуратно сложенные справки о награждениях, комсомольские билеты.
— Орлы, — помолчав, промолвил он. — Хорошо воевали… И ты, Уйзенбаев! Домой твоим в Казахстан напишу.
— Расчет хорошо воевал. А пушка? Ай какая пушка была!.. — Уйзенбаев горестно вздохнул. Он медленно повернулся к мертвым друзьям. Потом спросил Бобылева: — Разрешите свою батарею искать?
— Иди, — ответил Бобылев, — а командиру батареи я про вас сам расскажу.
Замполит решил снова пойти в роты. Он видел, как в поле, где темнела неподвижная громада первого «фердинанда», видимо уже подбитого другими пушками, двигались согнутые фигуры в серых шинелях. Батальон шел вперед.
Еще падал в наступающей цепи то один, то другой солдат, срезанный вражеской пулей, но уже было ясно, что бой идет к концу и нужен только последний рывок, чтобы завершить его.
Стараясь не отстать от первого батальона, и остальные поднялись и пошли вперед.
Страх стал сковывать руки немцев, когда увидели они, как сквозь снежный вихрь и огненные струи пулевых трасс приближаются к ним цепи советской пехоты. Многие бросали оружие и, затаясь меж убитыми, прикидывались мертвыми. Они боялись ярости атакующей русской пехоты: солдаты сгоряча могли прикончить, даже не заметив поднятых рук.
Когда цепь бойцов, пересекая дорогу, подошла совсем близко к оврагу, все артиллеристы и минометчики по приказу Бересова прекратили огонь. В поле внезапно стало тихо. Слышно было только, как посвистывала метель, да и она начинала умолкать.
Подавленные только что отбушевавшим артиллерийским вихрем, уцелевшие немцы сбились на дне оврага.
Снегирев и Алексеевский, на окраине Комаровки догнавшие свою роту, сейчас шли в цени своего отделения, нетерпеливо поглядывая вперед, на недалекую овражную кромку, над которой ветер взвихривал снег.
— Ну, кажись, точка, — проговорил Алексеевский, когда до оврага осталось совсем немного.
— Смотри, еще влепит откуда! — Снегирев не доверял внезапно наступившей тишине.
Они подошли к оврагу и остановились, не дойдя нескольких шагов до его края.
— Ложись! — скомандовал Снегирев, видя, как сержант Панков и Петя Гастев, шедшие чуть впереди, залегли.
Сзади заскрипели по снегу чьи-то шаги. К солдатам приближался младший лейтенант Алешин. Петю удивило, почему лейтенант идет во весь рост, не пригибаясь.
— Пошли со мной, товарищи! — позвал Алешин Панкова и Гастева, поравнявшись с ними.
Они приблизились к краю оврага. Внизу чернела густая масса вражеских солдат, машин, лошадей и повозок. Словно гигантская метла смела сюда с полей и дорог все, что осталось от окруженных немецких частей, все, что еще дышало и копошилось, что еще не лежало и не стыло в степи. Только в той части оврага, которая видна была Алешину и его спутникам, можно было насчитать не меньше тысячи немцев. А сколько их было в окрестных оврагах, лощинах, лесах, в степи, на дорогах — всюду, где приходилось им теперь прекращать бессмысленное сопротивление?!.
— А ну, студент, ты по-ихнему хорошо знаешь? — кивнул Алешин Гастеву. — Скажи им, чтобы вылазили!..
Петя, волнуясь, крикнул вниз:
— Эй, вы там! Плен, гефанген! Давай, давай!
И хотя во всей его речи было только одно немецкое слово, в овраге все поняли сразу. Кое-где над плотной толпой врагов поднялись белые платки и тряпки, и вот один за другим, нерешительно подымая руки над головами, испуганно глядя перед собой и озираясь назад, идут ли за ними другие, немцы стали подыматься наверх по крутому склону.
— Ух ты, сколько их! — удивился Алешин, увидев толпы немцев, вылезающих из оврага. — Что мы с ними делать будем? Их же конвоировать надо…
К оврагу один за другим подходили наши солдаты. Еще настороженные, держа оружие на изготовку, они молча смотрели на теперь уже неопасных завоевателей, копошившихся внизу.
В поле уже стояла большая толпа сдавшихся немцев. Толпа эта с каждой минутой росла. Когда все пленные были выстроены, старший лейтенант Гурьев с батальонным писарем начали их подсчет и сортировку. Снегирев, вместе с другими стоявший вблизи, увидел, что Алексеевский ходит вдоль строя пленных, внимательно вглядываясь в их лица.
— Кого ищешь? — спросил Григорий Михайлович, подойдя к Алексеевскому.
— Своего ищу.
— Какого своего?
— А бог шельму метит. Комендант, который в нашем селе избы с людьми пожег.
— А найдешь, так что ж?
— Уж как хотите, он — мой.
— Пленных нельзя трогать.
— То ж немец, палач, злодей!
— Обожди! — остановил его Снегирев. — На каждого злодея суд будет. А всех немцев нельзя под одно равнять. Фашисты — это точно немцы, да не все немцы — фашисты.
Смеркалось. Все вокруг, такое белое днем, становилось серым. Метель понемногу стихала, но все еще катились шелестящие снежные волны поземки.
По улице Комаровки не спеша шагал Бересов в сопровождении Ириновича и адъютанта, вооруженного, как всегда в бою, автоматом. Бересов только что покинул свой наблюдательный пункт: делать там уже было нечего. Бой кончился, и полк, как и десятки других полков, всего час назад бывший в самой гуще сражения, внезапно очутился далеко в тылу, за много километров от передовой. Фронт внутреннего кольца с утра быстро суживался — от деревни к деревне, от рощицы к рощице, от овражка к овражку. В конце концов петля окружения окончательно захлестнулась в овраге за Комаровкой.
Село сейчас являло собой красочную картину разгрома противника. Зловеще потрескивая, колеблющимся багровым пламенем горели на дороге и во дворах многочисленные немецкие автомашины. Тяжелые грузовозы и автобусы, в панике брошенные шоферами и сошедшие с дороги, взрыв своими толстыми литыми колесами рыхлый снег, уперлись радиаторами в заборы и стены, да так и застряли, словно темно-зеленые и грязно-белые пятнистые чудовища, пораженные насмерть каким-то сказочным богатырем. У некоторых из них еще мерцали, как маленькие злые глаза, задние красные огни, не потушенные водителями с прошлой ночи. Железными змеями валялись втоптанные в снег, разорванные пулеметные ленты, белели, как перья ощипанных птиц, разлетевшиеся по ветру из штабных канцелярий чистые бланки извещений о смерти во славу фюрера унд райха, напечатанные, для утешения родственников погибших, золотом на глянцевитой плотной бумаге.
На снегу, вывалившись из разбитых и опрокинувшихся повозок и грузовиков, покрывая дорогу, лежали одеяла, консервы, медикаменты, патроны, туалетная бумага, портреты Гитлера, соломенные валенки, шелка, туши мяса, сапоги, часы, раздавленные пачки эрзац-кофе, меховые шубы, флаконы французского одеколона, ощипанные куры, парадные мундиры, бочки с кислой капустой, кожи, сукна, шинели, кальсоны, ордена и медали, краденые рушники, головки голландского сыра и перепутанные, измятые, втоптанные в снег тонкие дамские чулки, невесть зачем запасенные немцами, разорванные бумажные мешки, меченные громадными черными орлами…
Как на гигантской выставке вещественных доказательств, тут было представлено все, что, награбив по всему свету, таскали за собой до последнего своего часа жадные завоеватели.
По улице, равнодушно ступая по разбросанному добру, проходили усталые бойцы.
В одной из немецких машин кто-то копошился, посвечивая фонариком.
— Кто там? — громко спросил Иринович и повернул к машине.
Фонарик сразу погас. Из кузова торопливо вылез человек в немецкой офицерской шубе с капюшоном и меховым воротником и быстро пошел прочь.
— Стой! — крикнул адъютант, срывая автомат с плеча. Но неизвестный ускорил шаг.
— Хенде хох!
Человек в шубе не остановился. Адъютант стрелять но стал: он догнал неизвестного и хватил его прикладом автомата поперек спины.
Тот резко обернулся. Адъютант в недоумении отскочил в сторону и растерянно проговорил:
— Извиняюсь…
— Кто такой? — спросил подошедший Бересов.
— Военфельдшер Цибуля!
— Ты чего это вырядился?
Цибуля не растерялся:
— Может, на снегу ночевать придется или раненого какого укрыть!
— Выдумываешь! И не противно в трофейное барахло наряжаться? Сбросить сейчас же! — приказал Бересов и пошел дальше.
— Слушаюсь… — протянул Цибуля и нехотя стал стягивать шубу. Сняв, он подержал ее в руках и, подумав, протянул подошедшему санитару: — Держи, дарю.
— Да ну ее! — отмахнулся тот. — Носите сами, коли хотите.
— Эх, — с сожалением крякнул Цибуля и бросил шубу в сторону. — Пойдем поищем, может, где-нибудь наши раненые все-таки есть, — позвал он санитара.
Бересов и Иринович подошли к хате, во дворе которой толпилось много военного люда, тесно стояли повозки. Здесь находился КП первого батальона. Сюда собирались батальонные подразделения, выполнив свою боевую задачу. Солдаты устраивались на ночлег поблизости от командного пункта, с веселым говором заходя в уцелевшие дома. Урча моторами, прошла вереница грузовиков с гвардейскими знаками на дверцах кабин. Рамы реактивных установок на машинах были задернуты чехлами: «катюши» давно уже отстрелялись. Шурша тугой резиной колес по свежему сыпучему снегу, вдоль улицы медленно проезжала батарея, только что снявшаяся с ненужных теперь огневых. С любопытством смотрели артиллеристы на следы своей работы, на остатки расхлестанного снарядами вражеского обоза посреди улицы.
— Где комбат? — спросил Бересов у солдат, толпившихся во дворе.
— На площади, пленных принимает, — ответили ему.
Бересов и Иринович вышли со двора и, не дойдя до площади, остановились. Посреди дороги стояла огромная толпа пленных, приведенных из оврага. В краденых шубах и полуодетые, в русских валенках и немецких кованых сапогах; здоровые и раненые; жалкие, трясущиеся от страха в еще осанистые, пытающиеся удержать крохи былой амбиции; матерые эсэсовцы из дивизии «Викинг» и тощие мальчишки из недавно прибывшего пополнения; немцы, австрийцы, «фольксдойчи» из разных стран. Здесь стояли давнишние вояки, топтавшие земли двенадцати покоренных государств, и морщинистые тотальники, совсем недавно вытащенные на фронт. Все, кого только смогла намести обшарпанная гитлеровская метла с разных краев Европы, чтобы загрузить ненасытную мясорубку войны, смирнехонько стояли теперь, зябко запахивая полы своих истрепанных «мантелей», держась грязными, сведенными от холода руками за свои ранцы и котелки.
Гурьев уже кончал подсчет пленных, когда к нему обратился один из них, тщедушный юнец лет семнадцати, услышавший, что русский офицер разговаривает по-немецки.
— Я эсэс, — сказал он, шмыгая носом, — меня расстреляют или мне можно идти в лагерь?
— Немец? — спросил Гурьев.
— Нет, я голландец.
— Как же вы попали в эсэс?
— Мой дед был немец. Нашу семью сделали «фольксдойче», а меня мобилизовали. Скажите, меня расстреляют? Говорят, всех расстреливают.
— В лагерь, в лагерь пойдете! — сказал Гурьев, подумав: «Все теперь голландцами да французами себя называют».
Подсчитав всех пленных, Гурьев приказал старшему конвоя, пожилому солдату, вести их на сборный пункт, в другое село.
— Как бы не разбежались, — засомневался тот, — нас всего трое, а их — вон какая сила!
— Э, — успокоил Гурьев, — до фронта теперь знаете сколько? Куда они побегут? Сами в плен просятся.
— Шагом марш! — скомандовал старший конвоя.
Колонна, взбивая рыхлый снег, потянулась по улице мимо брошенных пушек, мимо сиротливо бродящих артиллерийских и обозных лошадей — косматых першеронов и рыжих прусских тяжеловозов, ступая по разбросанным на снегу пестрым бумажкам из не существующих уже походных канцелярий, по всему тому обильному мусору, который обычно остается от разбитого немецкого войска, как пух от разорванной перины.
Уже вся колонна прошла мимо Гурьева, как вдруг показался неизвестно почему отставший встревоженный немец с одеялом под мышкой.
— Плен! Плен! — умоляюще воскликнул он, заметив офицера, стоявшего у дороги.
— Там плен, видишь? — показал рукой Гурьев вслед шедшей колонне. — Догоняй, давай!..
— Йа, йа! Довай, довай! — обрадованно закивал немец и побежал вслед колонне.
В этот момент к Гурьеву подошли Бересов и Иринович.
— Всех подобрали? — спросил командир полка.
— Всех, товарищ подполковник. Третью партию отправил. Итого восемьсот шестьдесят.
— Ого! — обрадовался Бересов. — Этак мы полком тысячи две намели, а? Да что наш полк! Капля в море… А сколько тут в кольце всего немцев в плен взято? Многие тысячи… Ну, пойдем, комбат, посмотрим, чего там в овраге наши намолотили.
Бересов разжег трубку и весело запыхал ею.
— Поберегитесь, товарищ подполковник, — предупредил Гурьев, — там в овраге еще постреливают фашисты недобитые.
— Вот проклятая публика! — качнул головой Бересов и тут же решительно сказал: — Пойдем. А то стемнеет, ничего и не разглядишь.
Они дошли уже до конца улицы, но тут их внимание привлекли солдаты, толпившиеся около колодца. Видимо, там было что-то интересное: любопытные подходили со всех сторон.
У колодца, в тесном кольце солдат, стоял, озираясь но сторонам, вымокший с ног до головы, отчаянно дрожащий верзила в черной эсэсовской куртке с черепами и нашивками.
— Откуда такой «красивый»? — спросил подполковник.
— Я… упадаль… в обмара́к!.. — с трудом шевеля застывшими губами, произнес мокрый эсэсман, считая, видимо, что объясняется на настоящем русском языке.
— Где вы его взяли? — поинтересовался Бересов.
— Из колодца вытянули! — пояснили солдаты. — С перепугу туда свалился.
— Ведите его скорей, а то застынет ледяным болваном! — распорядился Бересов.
Бересов, Иринович и Гурьев вышли наконец к оврагу.
Попыхивая трубкой, Бересов стоял над оврагом и старался прикинуть: а сколько же рук было занято этой неисчислимой техникой, валяющейся внизу?
Из села группами и в одиночку подходили солдаты разных частей посмотреть на результаты своего ратного труда.
А в овраге стояли вплотную друг к другу автомашины, пушки, танки и повозки, как стояли они сейчас повсюду на улицах села, на дорогах, ведущих из Комаровки, на всех окрестных полях. Над оврагом то там, то здесь ужо взлетали деловитые вороны, ища себе поживы. Черные, лохматые, они слетались из всех ближних и дальних лесов, садились на опрокинутые лафеты, на трупы, вились над ранеными немцами, которые, кутаясь в тряпье, прятались под повозками, в кузовах машин.
Долго все трое стояли в молчании. Его нарушил Бересов.
— Сильно, комбат, а? — спросил он, обращаясь к Гурьеву.
Гурьев отозвался не сразу, он думал в эту минуту о погибшем Скорняковым: будь тот жив, наверное, стоял бы сейчас рядом и радовался общей победе, как радуются они…
— Как под Сталинградом! — показал Иринович рукой на овраг, вспомнив то, что пришлось ему видеть год назад в приволжской степи.
— Так, да не совсем, — поправил его Бересов. — Масштаб здесь, конечно, поменьше, чем под Сталинградом. По под Корсунью кое в чем для нас и потруднее пришлось. Считайте: новая техника у немца, «тигры», «фердинанды» эти самые — во-первых; грязища на дорогах, марш-маневр нашим труден был — во вторых. Да и воевала здесь одна «высшая раса», без румын и итальянцев, дралась она до последней возможности.
— А все же мы их разбили начисто! — с удовольствием сказал Иринович.
— Так и должно быть, — пояснил Бересов. — После Сталинграда год прошел. Наступление законом жизни стало. Техника у нас теперь посильнее, чем у врага. Ну, и воевать, конечно, научились. Возьмите наш полк: сколько за этот год новых командиров выросло! Да вот, к примеру, Гурьев! Сумел бы он год назад батальоном командовать? А сейчас? Ого! Вы знаете, как он сегодня воевал?..
Бересов, стоявший рядом со старшим лейтенантом, легонько коснулся его плеча, и тот смутился от этой неожиданной и, как ему показалось, незаслуженной похвалы.
— Ну, какой еще из меня комбат? — сказал он. — Да у меня и командирских данных нет…
— Данные? — улыбнулся Бересов. — Основные данные — это ум в голове, совесть в сердце да твердая воля. А знания и навыки — дело наживное, стоит только захотеть. А захотеть ты обязан…
Гурьев не был честолюбив. Но похвала приятно взволновала его. Состояние какой-то душевной легкости ощутил он сейчас. Вот почти такое же чувство испытывал он десять лет назад, когда успешно провел свой первый самостоятельный урок и понял, что из него выйдет учитель…
До сегодняшнего боя Гурьев считал, что от него по службе требуется одно: добросовестно исполнять свои обязанности, как он всегда исполнял их. Но теперь…
«Захотеть ты обязан», — сказал Бересов. Захотеть… А это прежде всего значит — не считать временным для себя дело, которое тебе поручено… Гурьев в эту минуту подумал: «А может, мне и впрямь суждено быть командиром? Отвечающим за все жизни, мне вверенные. И до самого конца войны…»
Молча постояли еще немного. Бересов не спеша попыхивал своей трубкой. Ее дымок, сизый и тонкий, как-то особенно спокойно, по-мирному, легкими струйками подымался вверх и растворялся в морозном воздухе.
Попросив у Бересова разрешения идти, Гурьев поспешил в батальон. Ему хотелось поделиться своей радостью со всеми, и прежде всего с Бобылевым, рассказать, что командир полка доволен действиями батальона.
А Бересов с Ириновичем тем временем спустились вниз. Вдруг они увидели мертвого человека, лицо которого им показалось знакомым. В его руке, связанные утками, были зажаты новехонькие немецкие офицерские сапоги, доверху набитые пиленым сахаром.
— Цибуля! — удивился Бересов.
Действительно, это был военфельдшер. Он лежал, широко раскинув ноги.
— Надо документы и награды взять, — озабоченно сказал Иринович.
— Какие у Цибули награды! — нахмурился Бересов. — За легкомыслие, что ли? Умереть и то не сумел по-солдатски.
И, еще посмотрев на тело Цибули, Бересов сказал с огорчением:
— Несерьезно жил, несерьезно и умер. А можно бы и его человеком сделать. Не успели… — и повернулся к адъютанту: — Распорядись похоронить как положено.
Бересов и Иринович пошли дальше. Во многих местах сцепившиеся, расщепленные снарядами и минами повозки и машины образовали настоящие завалы.
Всюду по оврагу бродили брошенные лошади, опустив раскосмаченные гривы. Сквозь посвистывание вновь ставшего сильным ветра изредка слышались то отрывистые, то протяжные стоны и крики. Это кричали раненые немцы, которых еще не успели подобрать санитары, подбиравшие всех — и своих и чужих. Изредка над оврагом пролетали какие-то случайные пули. Кто в кого стрелял, понять было трудно. Но было известно, что еще остались не сдавшиеся в плен враги. Их выискивали наши солдаты, держа оружие наготове.
Глава 6 ВЬЮГА
Под конец дня командир дивизии доложил в штаб корпуса о том, что ввиду полного уничтожения противника боевые действия в районе Комаровки прекращены. К селу вышли все полки дивизии, а также многие другие, наступавшие рядом стрелковые части и конники. С левого фланга, разметав огнем и гусеницами остатки вражеской колонны, раздавив последние пулеметные гнезда на окраине села, подходили к Комаровке «тридцатьчетверки».
Солдаты первого батальона не могли видеть большого танкового боя, который разгорелся утром в степи, в стороне от участка, где наступали они. Танкисты много и славно поработали в этот день: застывшие в степи вражеские машины с оборванными гусеницами и развороченным нутром свидетельствовали об этом. Стрелки еще не знали, какую большую подмогу оказали им танки.
И вообще, многое ли открыто взгляду солдата, идущего в стрелковой цепи? Слышит он, как грохочет кругом, да видит лишь товарищей слева и товарищей справа.
Велико поле сражения, и не всегда доступно взору солдата все то, что происходит на этом поле. Но знает он, какая огромная сила помогает ему! Откуда-то сзади, невидимые, расчищая пехотинцу дорогу, бьют многочисленные полковые, дивизионные, корпусные пушки. Глуша вражеские огневые точки, расшибая «тигров» и «пантер», идут танкисты — надежные друзья стрелков; проносятся, обрушивая смерть на голову врага, грозно ревущие краснозвездные штурмовики и пикировщики. За движением цепи, в которой наступает рядовой, следит внимательный и заботливый командирский глаз. Путь, по которому должен пройти боец, многократно рассчитан и размерен на точных штабных картах. О судьбе солдата, об успехе его сегодняшнего боя думают и беспокоятся тысячи и тысячи людей, начиная от его жены и детей, которые где-нибудь в далеком зауральском городке с нетерпением и трепетом ждут письма из действующей, и кончая маршалами в Верховной Ставке, которые озабоченно склоняются над огромными картами фронтов.
И когда помнит солдат о всей этой великой всенародной заботе о нем — уверенно держит он в руках свое оружие и смело идет вперед, хотя, может быть, сейчас, в минуту боя, видит он около себя только товарища слева и товарища справа.
Многодневный боевой труд солдат и офицеров всех многочисленных частей, занятых ликвидацией окруженного врага, был закончен. Полки, перед которыми еще утром стоял опасный противник, теперь не имели перед собой ни одного вооруженного вражеского солдата. К Комаровке уже подходили войска соседнего фронта. Это спасаясь от них, с утра по шоссе, идущему мимо Комаровки на юг, хлынули бесчисленные немецкие колонны, мечущиеся меж наступающими навстречу друг другу войсками двух Украинских фронтов.
В степи, за Комаровкой, уже не было заметно противника. Но кто его знает? Может быть, в лесах и балках еще укрылись какие-нибудь недобитые вражеские подразделения?
Командир дивизии приказал командирам полков выслать по нескольку рот для «прочески» местности и установить связь с войсками, идущими с севера.
Разведчики Никиты Белых вышли на задание еще тогда, когда на окраине села трещали последние выстрелы. Растянувшись вереницей, они двигались от балочки к балочке, от рощицы к рощице, пересекали мерным шагом пустые, оголенные ветром пашни, проходили через заснеженные заросли ломкого бурьяна, через обтрепанные вьюгами кустарники.
Разведчики искали врага. Но врага не было. Изредка только попадалась им невесть как заехавшая в глубокую балку, брошенная немцами автомашина, убитая лошадь или оставленная с обрезанными постромками повозка, нагруженная награбленным добром, которое не пошло грабителям впрок. Иногда из-под сыпучего снега виднелись серо-зеленые лохмотья: то сам грабитель лежал на отведенном ему судьбой «жизненном пространстве». Но живого врага не было видно нигде.
Впереди, в поле, сквозь колышущуюся белую муть, замаячили тонкие черные стволы деревьев. Белых подозвал к себе Федькова и приказал ему с Булагашевым осмотреть лесок.
Осторожно ступая по глубокому снегу, Федьков и Булагашев вступили в лес. Над их головами, в вершинах деревьев, глухо шумел ветер. Покачивались обнаженные, черные ветки с оставшимися кое-где прошлогодними листьями — скрученными, красновато-желтыми, словно опаленными.
С каждым шагом снег становился все глубже и глубже, и разведчики с трудом пробирались по нему.
Они были уже в середине леска. Федьков, шедший справа, вдруг остановился и молча махнул рукой, показывая себе под ноги.
На снегу были видны два чуть заметных продолговатых углубления. Еще несколько таких же углублений виднелись поблизости, цепочка их тянулась дальше в глубь леса. Это были человеческие следы, оставленные совсем недавно.
— Здесь немец ходил! — сказал уверенно Федьков.
— Пошли!
Вскоре следы пропали: в этом месте снегу намело больше. Но Федьков шел не останавливаясь. Он догадывался: немцы зашли в лес для того, чтобы здесь переждать до ночи.
Разведчик был уверен, что снова найдет потерявшиеся следы. И неожиданно для себя увидел немцев — впереди, шагах в ста, в небольшой лощине. Они сидели в кустах, тесно прижавшись друг к другу, высоко подняв воротники. Сквозь сетку ветвей видны были зеленые шинели и пестрая ткань плащ-палатки. Федьков, присев за деревом, пересчитал врагов. Их было пять. По меховым воротникам шинелей можно было догадаться, что это офицеры.
— Брать будем или сразу так?.. — и Булагашев свободной рукой нарисовал в воздухе крест.
— Не стрелять, тихо! — прошептал Федьков. Он взял автомат на изготовку и, не подымаясь в рост, чтобы в случае чего не подвернуться под пулю, крикнул, перекрывая свист ветра: — Эй, хенде хох!
Кусты тревожно качнулись, роняя снег. Словно пестрая испуганная птица, метнулась в воздухе сброшенная плащ-палатка. Гитлеровцы вскочили и бросились бежать.
— Стой! Стой! — закричал Федьков и ринулся в погоню. Он пустил в воздух две короткие очереди, но бегущие не остановились.
Впереди, трепыхая полами широкой шинели, бежал высокий офицер. Он изредка, на ходу, оглядывался назад. Сзади него бежали трое: двое тащили под руки третьего. Тот был грузен и не поспевал за ними. Самым последним, низко пригнувшись, удирал солдат в пестрой маскировочной куртке с откинутым капюшоном.
Передний, обернувшись, что-то прокричал бежавшим сзади, и те метнулись в разные стороны. Но среднего не бросили.
Гитлеровцы выбрались на чистое место и побежали быстрей: дальше снег был уже не так глубок. Но для преследователей путь стал тяжелее; им нужно было еще продираться сквозь густые и цепкие кусты, проваливаться в глубокий снег, нанесенный на склонах лощины. С каждой секундой расстояние между разведчиками и убегающими увеличивалось.
— Уйдут! — поравнявшись с Федьковым, тяжело дыша, прокричал Булагашев.
Зло выругавшись, Федьков остановился, приложил автомат к плечу и нажал на спусковой крючок. Рядом затрещал автомат Булагашева, и вслед за ним наперебой — автоматы остальных разведчиков, подоспевших сзади. Два немца, тащившие среднего, бросили его, но, срезанные пулями, ткнулись в снег. Оставленный ими, срывая с себя на ходу шинель, продолжал бежать. Но и его настигли пули. Волоча шинель, которую он не успел сбросить с одного плеча, немец пробежал еще несколько шагов и тяжело упал. Высокая фуражка слетела с его головы и, подгоняемая ветром, покатилась, словно она одна, без хозяина, хотела спастись от погони.
Через минуту все было кончено. Четыре гитлеровца лежали на снегу. Пятый, бежавший сзади всех, присел на корточки и, вобрав голову в плечи, вытянул вверх руки в больших, с раструбами рукавицах. Когда разведчики подбежали к нему, он еще ниже опустился и, моргая, что-то испуганно и заискивающе залопотал.
Федьков и Булагашев остановились возле трупа гитлеровца, которого до этого так старательно тащили остальные. Убитый лежал, придавив собой тонкие, голые прутья кустарника. Это был пожилой лысоватый офицер с холеным, но сильно изрезанным морщинами лицом и властными складками у рта. Федьков обшарил его карманы, ища документы, но ничего не нашел. Видимо, бумаги были предусмотрительно выброшены или уничтожены. Подошел старшина Белых с остальными разведчиками. Он без особого интереса посмотрел на пленного — теперь пленные были уже не в диковину — и на убитого. «Так вот где мы с тобой встретились!» — узнал он. Сомнений не было: у его ног лежал убитым тот самый немец, который не так давно давал ему час на размышление…
— Жаль, что живьем не сумели! — огорчился Федьков. А Булагашев сказал убежденно:
— Это генерал! Штаны какие, смотри!
Брюки немца были действительно генеральские, с широкими красными лампасами. Но Федьков недоверчиво прищурился:
— Штаны — еще не документ. Я сам такие достать могу!
Однако старшина подтвердил:
— Генерал это, точно. Вот только фамилию не знаю.
Забрав пленного, разведчики повернули обратно. Белых увидел, что Булагашева нет рядом. Он оглянулся на ходу, ища взглядом Булагашева, и вдруг разом остановился, сердито сжав губы. Булагашев шел сзади, неся штаны с лампасами. Белых дождался, когда Булагашев поравнялся с ним, и крикнул:
— Ты что? Трофейным барахлом руки марать?..
Булагашев обиделся:
— Почему — барахло? Зачем — барахло? Для вещественного доказательства взял! Придем в полк, факт покажем: генерал!
— Забрось ты этот факт подальше! — строго сказал Белых. — Вон живого немца ведем, он засвидетельствует. Да я вдобавок.
Булагашев сокрушенно вздохнул, размахнулся и швырнул генеральские брюки в сторону. Как нелепая, уродливая птица, они пролетели несколько шагов по ветру и уныло повисли на кустах.
— Форнаме[1] генерал? — спросил Белых пленного.
— Гросс генераль! — почтительно протянул тот, оглядываясь назад, где на кусте, топырившемся из-под снега, висели, трепыхаясь на ветру, генеральские брюки.
— Штеммерман?
— Их вайе нихт, — ответил пленный. Видно, он прибился к генералу и его спутникам по пути и не успел узнать его фамилии.
Отправив пленного и донесение в штаб полка, Белых повел разведчиков дальше. Он не был уверен, что убитый был действительно генералом Штеммерманом, командовавшим окруженной группировкой. Но вполне возможно, что это был и сам Штеммерман: ведь он, как слышал Никита, не вылетел из окружения и до конца остался со своими войсками. И теперь, оставшись без солдат и без надежды спастись, незадачливый командующий мог быть, конечно, только где-нибудь здесь, во вьюжной степи, которую сейчас всю, от балки до балки, от рощи до рощи, словно частым гребнем, прочесывала советская пехота, выискивая уцелевших гитлеровцев.
Впрочем, старшину Белых не прельщала в данный момент мысль поймать самого Штеммермана. Он беспокоился сейчас о том, как бы поскорее, пока еще не разыгралась вьюга и не наступила ночь, выполнить полученное задание — встретиться с войсками, идущими с севера. Пока этого контакта не было, еще нельзя было ручаться, что впереди, в степи, нет противника.
Ветер становился все сильнее и сильнее. В открытом поле, где сейчас шли разведчики, он неистовствовал уже вовсю: бил в глаза снежной пылью, с воем налетал, пытаясь свалить с ног. Разглядеть что-либо впереди было уже трудно. Быстро темнело, и видимость с каждой минутой становилась все хуже и хуже. Старшина собрал своих солдат в плотную цепочку: он боялся, как бы в буранной кутерьме кто-нибудь не потерялся.
Время от времени сверяясь по компасу, Белых вел разведчиков на север. По его расчетам, они прошли от Комаровки уже около четырех километров, и старшина полагал, что скоро должны встретиться войска, двигавшиеся с севера.
И вот они увидели, как впереди замаячили какие-то движущиеся фигуры. Как и разведчики, они шли плотной цепочкой.
— Наши! — во все горло крикнул Федьков.
— Огонь! — перебил его старшина. Затрещали автоматы.
Впереди оказались немцы. Но они, видимо, не намерены были принимать бой. Сделав несколько выстрелов, сразу повернули в сторону. Стреляя на ходу, разведчики устремились в погоню. Но бегущие немцы исчезли в снежном вихре.
Белых приказал прекратить преследование. Нельзя было уклоняться от своего маршрута, да и патроны нужно было беречь.
— Никуда не уйдут! — уверенно сказал старшина. — Кругом наши.
Уже совсем стемнело. В поле ничего не было видно. Старшина несколько раз останавливался, чтобы сориентироваться. До лежащего впереди села, которое, как было известно, уже занято войсками соседнего фронта, оставалось километров девять.
Через некоторое время Белых увидел в поле темное вытянутое пятно. Оно медленно перемещалось по направлению ветра.
— Ложись! — скомандовал он.
Прямо на них, шагах в двадцати, шел, внезапно возникший из вьюги, человек в белом.
— Хальт! Бросай оружие! — закричал Федьков, лежавший впереди остальных.
Человек в белом сразу припал к земле.
— А вы кто такие? — донеслось до Федькова.
— Свои, а ты?
— Ну и я свой! — привстал человек. — Вы какого фронта?
— Первого Украинского.
— А мы Второго. Вон наши идут.
— Вот здорово! — обрадовался Федьков и, обернувшись, крикнул своим, перекрывая свист метели: — Давай сюда! Здесь Второй Украинский!
* * *
Едва утихла стрельба, санинструкторы и санитары вышли разыскивать раненых, которых не успели подобрать во время боя. Это была нелегкая работа. В метельных сумерках приходилось обшаривать дворы, сараи, хаты, огороды, сады, канавы.
На самом краю села, уже почти в поле, около большого дерева, раскрошенного снарядом, по краю воронки валялись обрывки армейского полушубка, клочья ватного обмундирования.
— Вот дало! Не оставило ни имени, ни отчества, — покачал головой санитар, шедший рядом с Ольгой.
— А это что?
Он подобрал с земли полевую сумку с оборванным ремнем и подал ее Ольге. Она хотела посмотреть, что в сумке, но было уже темно, да и некогда заниматься этим. Мимо шли в село солдаты, и Ольга отдала находку им, с наказом передать сумку на КП батальона.
— А ты Зине не сказала, что слышала про Яковенко? — вдруг спросил санитар.
— Нет, не сказала, — ответила Ольга. — Зачем, может, это неправда? Как Яковенко попадет к танкистам?.. Может, солдаты обознались. Другого приняли за нашего капитана…
— Может быть, и так, — согласился санитар.
Бересов приказал командирам батальонов отвести весь личный состав на отдых в село. Алешин, вернувшись с ротой в Комаровку и распорядившись о размещении солдат по хатам, сразу же собрался идти на КП батальона.
Заявление, которое он не решился накануне боя отдать Бобылеву, все еще лежало в кармане его гимнастерки, и Алешин хотел наконец вручить его замполиту. Младший лейтенант считал, что сегодня он заслужил право на это.
Два часа назад, после того как бой был окончен, Алешин, придя к Гурьеву за дальнейшими указаниями, не утерпел и спросил не без трепета и тайной надежды:
— А какое подразделение из нашего полка первым в село вошло?..
Гурьев невольно улыбнулся, догадавшись, что́ хотел бы услышать в ответ молодой командир роты, и сказал:
— Считайте, что первой вошла ваша рота.
Алешин засиял, хотя и пытался сохранить невозмутимый вид. «Все-таки умею я ротой командовать!» — с удовлетворением подумал он о себе.
Сейчас, вспоминая все пережитое сегодня, Алешин чувствовал, что прошедший боевой день сделал его намного взрослее. Именно сегодня он особенно ясно ощутил, что он уже не тот неоглядевшийся мальчик с только что надетыми офицерскими погонами, каким был три месяца назад. Он справился с порученной ему большой обязанностью и прежде всего справился с самим собой, с неуверенностью в своих силах. Он чувствовал теперь себя настоящим командиром.
Алешин вынул заявление и развернул его. «Клянусь быть достойным членом великой партии», — прочел он уже много раз перечитанные, но всегда заново волнующие слова. Младший лейтенант бережно положил заявление в грудной карман и отправился на КП. Когда он пришел туда, то увидел, что Гурьев недвижно сидит за столом, крепко сцепив пальцы рук. Его наклоненное лицо было строгим и сосредоточенным. «Что это он? Устал, или беда какая?» — встревожился Алешин. Помедлив, спросил:
— Здесь старший лейтенант Бобылев?
— Бобылев? Нет Бобылева… — услышал он в ответ.
— А где он?
— А вот… — Гурьев показал на стол.
Алешин взглянул и понял все. Перед ним лежала так хорошо знакомая сумка замполита. Она была иссечена осколками.
— Убит?..
— Снарядом…
Гурьев обеими руками подержал сумку и осторожно, словно боясь, что она развалится, положил ее. Алешин растерянно проговорил:
— А я ему заявление принес…
— Давно тебя Николай Саввич хотел коммунистом видеть, — голос Гурьева потеплел, — когда еще я рекомендацию дал.
— Не решался я… Не верилось, что могу…
— Почему же? Партия тебе поверить готова, так и ты в себя поверь.
— Я верю…
Алешин медленно положил приготовленное заявление на сумку замполита. Ему, как и Гурьеву, казалось, что Николай Саввич Бобылев по-прежнему здесь, с ними… Ведь и раньше, даже если его и не было видно рядом, всегда чувствовалось, что он есть.
* * *
Уже смеркалось, когда отделение сержанта Панкова после «прочески» возвратилось в Комаровку.
— Квартирка неважная! — поморщился Плоскин, оглядывая внутренность отведенной им хаты, в которую только что вошли солдаты. В хате все было переворочено, разбросано, в разбитые окна завевало снегом.
— Квартирку тебе! Тепло будет — и ладно.
Григорий Михайлович снял с плеча винтовку и поставил ее в угол.
— Затыкай, друзья, окна, грейся! — распорядился сержант. — Ночь наша!..
— Целая! — удовлетворенно сказал Плоскин, осматривая печку.
— Ты в середине посмотри! — предупредил сержант. — Не оставлено ли там чего на память? А то затопишь, а оно — ахнет!
Но печь оказалась в полном порядке. Солдаты растопили ее, в хате стало тепло и уютно. Свист ветра за стенами как-то еще больше усиливал ощущение этого уюта.
Плоскин и Гастев, собрав у всех котелки, сходили на ротную кухню и принесли ужин.
Котелки опоражнивались быстро. Все основательно проголодались, да, кроме того, хотелось поскорее отоспаться в тепле. На передовой все эти ночи спать приходилось вполглаза, на холоде.
— Гастеву дневалить, остальным отдыхать! — распорядился сержант.
Солдаты примостились на соломе и закурили перед сном по последней.
— Поставили-таки здесь немцу точку! — с удовольствием проговорил Панков, искусно выпуская колечко дыма.
— Хорошо бы узнать, как весь полк воевал, трофеи какие? — полюбопытствовал Петя.
— Старший лейтенант Бобылев, поди, уже знает, — ответил Панков и, вспоминая прошедший боевой день, сказал: — Замполит наш почти до самой Комаровки с ротой шел. И сейчас где-нибудь с солдатами.
— Может, и к нам еще зайдет?
— Зайдет! — уверенно сказал Григорий Михайлович, и сержант невольно бросил быстрый взгляд вокруг: все ли в порядке?
— Что это, Петя, ай письмо получил? — поинтересовался Григорий Михайлович, увидев, что Гастев, усевшись поближе к свету, рассматривает какую-то бумажку.
— Письмо из Германии. На полу подобрал. Вот, глядите!
Григорий Михайлович взял из рук Пети почтовую карточку. На зеленой марке был изображен одутловатый лик фюрера. Григорий Михайлович прочел адрес: «Ukraine» по-немецки; дальше уже по-украински было обозначено, куда и кому адресовалась открытка: в село Комаровку, Козуленко Денису Трофимовичу. Вместо обратного адреса стоял какой-то номер, а в графе «отправитель» было написано: Козуленко Галина Денисовна.
— Должно, дочка его! — заключил Григорий Михайлович. — Ну-ка, прочитай!
— «Здравствуйте, мои дорогие батько и мамо! — читал Петя. — Сообщаю, что еще жива и почти что здорова, и прибыла в Неметчину, чего и вам не желаю. Встретили нас здесь хорошо, и сразу определили на работу, и выдали добрую справу — башмаки на кленовой подошве, а свое все велели сдать добровольно. Работа легкая, не разогнешься. Кормят хорошо: пьем один кофе. Погода здесь тоже хорошая, только каждую ночь падает крупный дождь, и на работе тоже. А с того дождя многие заболели, а некоторых отправили совсем, а Оксане, слава богу, отняли руку. Привет всем нашим, а меня скоро не ждите. Мне здесь так хорошо, что навряд ли смогу вернуться до дому».
Алексеевский тяжело вздохнул, отвернулся к стенке и закрылся шинелью. Его товарищи понимающе переглянулись. Все в отделении знали, что у Алексеевского дочь тоже угнана в Германию и от нее давно нет никаких вестей.
Петя бережно положил дочитанную открытку на приступочек печи. В хате нависла тяжелая тишина: всем стало не по себе оттого, что горькая дума охватила их товарища, что ничем в эту минуту они не могут ему помочь. И думалось уже не об отдыхе, а о том, что надо побыстрее идти дальше, на запад, освобождать и своих и чужестранных людей, полоненных фашистами.
«И дернуло меня читать вслух эту открытку!» — ругнул себя Петя. Он знал, как тоскует Алексеевский, и понимал, что теперь Алексеевский еще долго не успокоится, погруженный в невеселые свои думы.
Тишину нарушил голос отделенного командира:
— Спать, товарищи, пока другой команды нет!
Бойцы зашуршали соломой, примащиваясь поудобнее. Плоскин, пристроившийся было в углу, повертелся, запахиваясь шинелью, потом встал, загребая солому в охапку.
— Куда ты? — спросил Снегирев, лежавший рядом.
— На печку, там теплее.
— Ты брось стариковское место занимать! — пошутил Снегирев и тоже поднялся: на полу было холодновато.
— Лезь, лезь, Григорий Михайлович! — пригласил Плоскин. — На двоих места хватит.
Вслед за Плоскиным Григорий Михайлович взобрался на печь и улегся в темном углу, у стенки. Снова в хате стало тихо. Только потрескивали в печке дрова да скребла снаружи по стенам неугомонная вьюга.
— Как там сейчас наш Опанасенко? — вдруг проговорил Алексеевский, нарушая молчание.
— Выдюжит! — уверенно произнес сержант. — Он мужик крепкий. Еще, глядишь, кругленький из госпиталя придет, вроде с курорта.
— Лучше на тот курорт не попадать, — покачал головой Алексеевский, — был два раза, знаю.
— Нашему брату солдату угодить трудно, — улыбнулся сержант. — Пока на передовой, думаешь иной раз: эх, пожить бы спокойно, чтобы крыша над головой, а попадешь вот так в госпиталь, в тыл, побудешь в этой тихой жизни — тоска смертная, и вроде совесть тебя мучает. Мечтаешь, скорей бы к своим ребятам, в роту…
— Это всегда так, и в мирное время тоже, — оживился Алексеевский, — рвешь в работе, мечешь, сам вроде замаешься, людей замаешь, иной раз и подумаешь: ах, работу бы потише. А как станет чуть поспокойнее — скука одолевает. Ищешь опять дело позлее, повеселее.
— В этом, друг мой, и жизни корень, — заключил сержант. — Рукам работа — сердцу радость.
Плоскин, не принимавший участия в этой беседе, сделал неожиданное открытие: под самым потолком, за выступом трубы, куда он хотел сунуть окурок, нашел два куриных яйца.
— Держи, — обратился он к Снегиреву, — одно тебе, одно мне.
— Положь! — строго сказал Григорий Михайлович.
— А что? — удивился Плоскин. — Все равно хозяев нет.
— Положь, говорю! — еще строже повторил Снегирев. Плоскин сунул находку обратно и равнодушным голосом сказал:
— Очень-то они мне нужны!
Плоскину было невдомек: почему рассердился Снегирев? Мало ли какая мелочь может попасться в пустом, покинутом хозяевами доме. Воспользоваться ею во фронтовом быту не считалось уж слишком зазорным. Плоскин повернулся к Снегиреву и спросил шепотом:
— Чего это ты вдруг на меня, а?..
— Да знаешь, — уже обмякшим голосом объяснил Григорий Михайлович, — напомнил ты мне сейчас случай один. Тоже на Украине дело было, в сорок первом году, осенью. Отходили мы тогда. Хоть и по команде отступали, а все одно совесть мучила. Зашли, помню, в хату одну посушиться. Хозяйка там, ребят куча, а хозяина нет — воюет где-то с первого дня. Перепуганные все, бледные — армия через село уходит и уходит. Громыхает уже где-то совсем близко. Хозяйка при нас начала было вещи собирать, да бросила: куда ей с кучей детворы идти? Стоит, опустила руки, смотрит на нас горестными знаешь такими глазами, словно спрашивает: «Неужто вы нас покинете?» Смотреть больно в эти глаза. А увидела, что мы в дорогу собираемся, пошарила по хате и подает мне вот такие же два яичка. «Извините, говорит, больше ничего не осталось — вторую неделю солдаты через село идут, каждого жалко». Взял я эти яички, а они мне руку жгут. Положил я их потихоньку в печурку, и пошли мы. Так нет — только вышли мы на дорогу — догоняет меня малец, сын хозяйки, кричит: «Дядя, вы позабыли!» Сунул мне те два яйца и убежал. Знаешь, каково мне на душе стало? Народ такое горе несет, а нам, своим солдатам, последнее отдает. Значит, верит в нас. В самую страшную минуту верил. Нет, никак у меня на те яички аппетита быть не могло. Отдал я их кому-то из ребят-беженцев на дороге. Вот и здесь, подумай: хата брошена, разорена, а хозяева — кого немец угнал, а кто скитается где-нибудь. Ждут, когда можно будет в родной угол вернуться… Вот о чем, товарищ Плоскин, думать надо, а не об яичках…
— Я ведь не корысти ради… — сконфуженно протянул Плоскин. — Надо, так и свой паек отдам…
Петя Гастев вышел во двор запастись топливом: в печке прогорало. На дворе уже была ночь. Кое-где за крышами домов багровели отсветы затухающих пожаров. Двор уже был тесно заставлен батальонными повозками. Мягко потаптывали копытами по снегу лошади, выглядевшие в полутьме странно белоспинными: на попонах и трофейных одеялах, которыми они были укрыты, налип толстый слой снега.
Пете подумалось, что сейчас и дома, в Москве, тоже такой темный вечер и идет такой же густой снег, искрясь в свете уличных фонарей. Родная Москва представлялась ему в этот час почему-то ярко освещенной, веселой вечерней Москвой мирных дней, хотя он совсем недавно, уходя в армию, покидал Москву военную, суровую, темную, с наглухо закрытыми окнами и притушенными огнями, чем-то похожую на боевой корабль. Петя вспомнил: в один из последних вечеров перед призывом он проходил мимо Кремля — это было поздней осенью сорок третьего. Падал медленный крупный снег. Серебряные звезды снежинок ложились на одежду, подолгу сохраняя четкость своих граней. Сквозь снег, струившийся с темного неба, был виден Мавзолей, зубчатая стена над ним и за ней — башни, высокие и острые, похожие на сурово надвинутые богатырские шеломы…
«Интересно, знают ли сейчас в Москве о нашей победе?» — подумал Петя, выдергивая из снега кривые сучья, запасенные, видно, еще с осени на топку. Наверное, завтра мать и братишка прочтут в газете или услышат по радио про Корсунь. Как жаль, что нельзя им написать про это сражение! Пожалуй только после войны, когда вернется домой, сможет рассказать. А рассказать будет о чем. Да есть уже и сейчас…
Петя усмехнулся, вспомнив, каким он был осенью, до призыва в армию, тихим, застенчивым юношей, еще ни одного дня своей жизни не прожившим без материнского глаза. Тогда, до мобилизации, он чувствовал себя неловко: почти все его товарищи по физмату уже были призваны, и только он один оставался на курсе с девчонками. И когда он получил долгожданную повестку, ему стало радостно и страшновато. Радостно, что наконец и он идет туда, куда ушли его товарищи. Страшновато оттого, что начинается совсем самостоятельная и необыкновенная жизнь. Он пришел в военкомат с заплечным мешком, где среди прочего лежал математический учебник, которым Петя пользовался в институте, тот учебник, который и сейчас лежит в его мешке. Ему ни разу не пришлось раскрыть книгу в суете походной жизни. Но он не бросал ее: может, и случится когда свободный денек — на отдыхе, на формировке, в обороне. Однако вряд ли теперь придется стоять на одном месте. С самого первого дня, как Петя с пополнением попал на фронт, он видит только наступление, почти без передышки наступление. Вот хорошо бы так до самого конца войны!..
Петя набрал солидную охапку хвороста и подошел к дверям хаты. Услышав у калитки громкий разговор, он остановился.
— Куда? Здесь военные! — говорил кому-то часовой из повозочных.
— То хата моя, — пояснял стариковский голос.
— Ну проходите, коль ваша!
По двору брел, опираясь на батожок, старик в свитке и смушковой шапке, и рядом с ним — мальчуган лет десяти в долгополой, болтающейся на нем немецкой зимней куртке с подвернутыми рукавами.
Петя посторонился, пропуская пришедших впереди себя, и, подобрав дрова, вошел в хату. Там уже шел веселый разговор. Сержант Панков, лукаво щурясь, смотрел на хлопца, стоявшего рядом со стариком, и говорил:
— А я думал, ты немец. Хотел тебе «хенде хох» скомандовать.
— Це трофейное, — серьезно пояснил малец, оглядывая свою пятнистую куртку, — подобрав на дорози, бо я кожуха не маю. А я не німець. Мене Миколою зовуть. Ось — дід мій, — мальчуган повернул к старику голову.
— Уж который день с ним в степу в омете ховаемся, — сказал тот, ставя в угол свой батожок, — мало не замерзли: одежа плохая, хорошу справу всю герман позабрал.
— Чего же вы? — удивился сержант. — Давно пора бы домой идти.
— А кто его знал? — развел руками старик. — Нас ще на той неделе комендант с хаты повыгнал: «вег, вег» кричал. Сколь ден в соломе просидели. Хотели в деревню пойти — видим, аспид еще там. А потом, как стрельба эта пошла, — господи, твоя воля! Горит наша Комаривка! Думаю, пропала моя хата! А и нехай пропадет, только бы проклятого изжить! Потом, слышно, кончилось сражение. А кто же его знает: то ли свои в деревне, то ли злыдни еще? Микола сбегал, побачил и — обратно, кричит: «Дидусю, там наши, наши!» Ну, пошли тогда до хаты, говорю! Идем по полю, смотрим: сколько того германца понабито — страсть!..
— Да, бой великий был, — солидно сказал Панков. — Ваше село теперь везде люди знать будут. Историческое место стало.
— Эге ж! — улыбнулся дед. — Так-то оно так. Только наша Комаривка и до того спокон веку известна была. Если хошь знать, дорогой товарищ, про нее в старину по всей Украине думы пели да сказки сказывали.
— Как же это? Чем же она заслужила эту честь?
— Чем? — старик присел к огню и протянул к нему иззябшие руки. — А про батька Хмеля — про Богдана Хмельницкого слыхал? Он же в нашей местности воевал. Под Корсунем да под Стеблевым ляхов бил. А под самой Комаривкой последний бой был. Деды сказывали: как ударил батько Хмель по ляхам, все дороги им перехватил. Паны — тикать. Завернули в лес в наш, в Комаривский. Хотели через него с гарматами, с обозами пробиться, да застряли в чащобе. Ни один не ушел. То место и доси у нас помнят. Так оно и зовется: Ляхова дубрава.
— Выходит, у вас село историческое.
— Эге ж. За батька Хмеля — раз, за вас — другой. Про таке, как нынче, тыщу лет не забудут.
— Верно говоришь, отец! — подтвердил сержант.
— А скажи, товарищ дорогой, — вдруг спросил его старик, — герман тут казал, что колгоспы распустили. То правда?
— Брехня.
— То и я так думал. Як же без колгоспа? Значит, и наш комаровский сызнова будет?
— Конечно!
— Добре! В таком разе…
Дед не по годам резво поднялся, схватил свой батожок и быстро шагнул за дверь, провожаемый удивленными взглядами бойцов.
Микола деловито шмыгнул носом:
— Товарищ военный, а школа где будет?
— Где была, там и будет!
— Где была — сгорела.
— Новую построят, не унывай, парень!
— А ты, хлопец, в какой класс ходил? — поинтересовался Алексеевский, подымая голову из-под шинели.
— В другий перейшов! — солидно пояснил Микола. — Не будь німців, я бы в четвертом учився!
— Догонишь! — утешил сержант. — Грамоту не забыл?
— Не забув! — блеснул глазами Микола. — У мене и книжки е!..
— Где же они у тебя?
— Заховав у двори.
Вернулся дед, держа в обхват обеими руками обсыпанный трухой, пузатый, ведра на два, бочонок.
— Вот, хлопцы! — произнес он, осторожно опуская свою ношу на землю. — Зарок дал: дождусь наших!
— Горилка? — полюбопытствовал сержант.
— Она! Все одно герман хлеб забирал. С горя гнали, с радости разопьем! — засмеялся дед и стал выкручивать втулку бочонка.
Солдаты оживились было, но сержант, переглянувшись со Снегиревым, решительно сказал:
— Спасибо, отец! Только нам сейчас не полагается. Вдруг да опять в дело.
— Э, хлопцы! Обижаете вы меня! — закачал головой дед. — Целый год берег, с того дня, как германцы сталинградские поминки объявили.
— Ладно! — согласился Панков. — Раз такой случай. Только по единой маленькой.
Выпили за победу из одной кружки, передавая ее друг другу. Дед настаивал на том, чтобы повторить. Однако сержант остался непреклонен.
Сокрушенно вздыхая, дед поставил бочонок в угол, сел рядом с бойцами на солому и принялся расспрашивать обо всем. Беседа затянулась надолго. Старику было интересно все, что могли ему рассказать солдаты. Разговор затих совсем поздно, когда наконец задремал сам дед.
А Петя, отбывая часы своего дневальства, сидел у дышащей жаром печи. Глаза его слипались от усталости. От тепла клонило ко сну, и в его голове, нагромождаясь одно на другое, теснились впечатления прошедшего дня: серый от пороховой гари снег, по которому они бежали с Григорием Михайловичем, сарай с немцами, дед и его рассказ о Ляховой дубраве, в которой когда-то бил врагов знаменитый батько Хмель и где сейчас в сугробах лежали окоченевшие трупы гитлеровских солдат…
* * *
Все накрыла черная, непроглядная ночь. Торжествующе ревя, вьюжный ветер нес и нес откуда-то из безграничных степных просторов летучие, шелестящие массы снега и щедро бросал его повсюду, словно торопясь белым саваном закрыть остатки разбитой немецкой армии. Солнце, которое утром взойдет над степью, уставшей от грохота боя, должно увидеть только чистые снежные поля. Земля сменит свою продымленную, окровавленную, измятую одежду на белое праздничное платье.
Незримый во тьме снег летел, запорашивая тлеющие головешки, подбитые немецкие танки и автомашины, еще чадящие бензиновой гарью, и трупы «завоевателей», примерзающие к земле.
В дальнем от Комаровки краю оврага, под одной из брошенных обозных повозок, лежали два немца. Один из них был одет в добротный русский тулуп. Другой, все еще не выпускавший автомата из закоченевших рук, дрожал в подбитой ветром солдатской шинели.
Эти двое были из разных частей и не знали друг друга. Два часа назад, вместе с тысячами других, охваченных паникой, они скатились в овраг и, спасаясь от огня русских, забились под повозку. Сдаться в плен они не решились, хотя и видели издали, как сдаются другие. В тот час они еще не расстались с надеждой найти лучший выход. Но где его найти, этот лучший выход? Все злее и злее вьюжный ветер бил им в глаза, наметая вокруг повозки сугробы снега.
Тот, что в шинели, ворочался, стараясь укрыться от холода. Но-это ему удавалось плохо. И все тоскливее становилось на душе. В третий раз ему приходится страдать от беспощадного русского мороза, в третий раз ему угрожает гибель в снегу или плен. Так было под Москвой, год назад в степи возле Волги и вот теперь. Нет, довольно! За что погибать? Фюрер, фатерланд… Своя голова дороже всего!
Он вспомнил о втайне хранимой советской листовке — «пропуске в плен», давно зашитой в подкладке мундира, и осторожно посмотрел в сторону соседа. Тот лежал неподвижно, укрывшись с головой тулупом, и, казалось, дремал.
Он хотел было поделиться с соседом мыслями, но не решился: «Кто его знает, что это за человек? За один разговор о плене — сразу под суд. Э, да какой здесь теперь суд…»
Он решительно приподнялся, опираясь на автомат.
— Куда ты? — испуганно дернулся тот, в тулупе.
— В плен!
— Но при возвращении придется нести ответственность. Солдат фюрера не имеет права сдаваться в плен без необходимости…
— Солдат фюрера! — усмехнулся немец в шинели. — Мы уже откомандированы к апостолу Петру. Или к дьяволу.
Выбравшись из-под повозки, он приподнял автомат, чтобы зашвырнуть его подальше в снег.
— Оставь мне оружие! — выкрикнул тот, что в тулупе.
— Ты еще не сыт восточным фронтом? Воюй на здоровье. С меня хватит.
Он бросил автомат обратно под повозку и, покачиваясь на ветру, пошел вдоль оврага к селу, тусклые огни догорающих пожарищ которого были видны сквозь снежную кутерьму метели.
Тот, что в тулупе, зло выругался. «Вот он, финал восточного похода. Враждебная земля, непроглядная ночь, леденящая метель, кругом русские… А этот ушел к ним, оставив меня здесь одного…» Он схватил автомат, дрожащими пальцами отвел затвор и, поймав на мушку спину уходящего, нажал на спуск: «Вот тебе плен!»
Но в ту же минуту в страхе припал к земле. Сквозь вой ветра послышались перекликающиеся голоса. Они приближались быстро.
Долго лежал он неподвижно, похожий на мертвеца. Потом осторожно поднял голову и с облегчением вздохнул: русские прошли мимо, в темноте не заметив его.
Время тянулось мучительно. Завернувшись в тулуп, он неподвижно лежал под повозкой. Что предпринять? Идти в ночь, в мороз, спрятаться в лесу? Но что в лесу? Ради чего рисковать? Ради того, чтобы попасть потом где-нибудь еще раз в такой же адский «котел»? Он уже не новичок. Правда, до сегодняшнего дня все кончалось более или менее благополучно.
Помедлив, он распахнул тулуп, достал толстый бумажник, вынул оттуда документы и фотографии, сделанные во время карательных операций, и тщательно порвал их, оставив себе только пару семейных карточек. Затем вытряхнул из карманов патроны, отстегнул и кинул на землю ремень со всем снаряжением. Он уже тронулся было в путь, но спохватился: не дай бог, в русском тулупе попасть советским солдатам на глаза! Не без сожаления сбросил тулуп, порылся в повозке, разыскал одеяло и завернулся в него.
Теперь он был готов. Дрожа от холода и возбуждения — все-таки кто его знает, как там обернется дело, — он выбрался вверх по заснеженному откосу и пошел к селу, настороженно озираясь, готовый каждую секунду поднять руки.
В хату, где разместился медпункт, вошел солдат из взвода старшины Белых. При возвращении разведчиков с задания один из них подорвался на противопехотной мине, и ему нужно было сейчас же оказать помощь. Ольга набросила полушубок, взяла свою сумку и вышла во двор вместе с солдатом.
На улице вовсю бушевала непогода. Дул свирепый ветер, ледяной и плотный, словно набрасывающий на лицо холодную железную маску. Кое-где сквозь мрак на еще не погасших пожарищах тускло кровянели, словно крупные рубины, головни и угли. Мерцающие алые пятна под порывами ветра то разгорались, то потухали и казались многочисленными глазами каких-то ночных зверей, подглядывающих за идущими.
Село в этот ночной час казалось пустынным. Только где-нибудь у стены можно было увидеть понурый силуэт лошади, терпеливо стоящей на вьюжном ветру, да иногда сквозь шум его прорывалось беспокойное ржание. Брошенных после боя лошадей по селу бродило великое множество. Иногда раненая лошадь отделялась от стены и, тихо покачиваясь, ковыляла посреди улицы с раздуваемой ветром гривой, похожая в темноте на черный косматый призрак.
Когда Ольга и ее провожатый прошли половину пути, перед ними на дороге показался темный, качающийся на ветру силуэт, похожий на силуэт большой птицы, с черными, топырящимися и бьющими на ветру крыльями.
Боец снял автомат с плеча. Встречный, закутанный в одеяло, подошел, остановился, поднял руки над головой и произнес, заученно выговаривая слова:
— Гитлер капут. Рус плен…
— Вот еще радость! — с досадой проворчал разведчик. — Возись с ним теперь! Пошли! — бросил он немцу.
— Плен? — с недоверием спросил тот, опуская трясущиеся руки.
— Плен, плен! — сердито сказал разведчик. — Сразу надо было сдаваться. Таскай вас тут поодиночке!
Забрав с собой немца, он довел Ольгу до хаты, где разместились разведчики, и, не заходя во двор, повернул назад: пленного надо было отвести в штаб.
Ольга ощупью нашла в темных сенцах ручку двери и потянула ее. В хате было светло и жарко. На столе, на полках, на божнице, на приступках печи — всюду горели трофейные стеариновые плошки.
Разведчики, уже сняв свои ватники, сидели у стола и по лавкам. Одни чистили оружие, другие, не столько из аппетита, сколько любопытства ради, вспарывали кинжалами разноцветные консервные жестянки с надписями на всех европейских языках. В углу хаты, на широкой деревенской кровати, заваленной полушубками и плащ-палатками, лежал раненый, вытянув ногу, замотанную бинтами и полотенцами. На его покрасневшем лице блестели крупные капли пота. Видно было, что солдату очень больно, но он молчал, плотно стиснув зубы и упрямо сощурив глаза.
Ольга только сейчас заметила Никиту Белых. Она кивнула ему, на секунду вспыхнула радостной улыбкой и тотчас же погасила ее, боясь, как бы солдаты в хате не заметили того, в чем она и сама себе не рисковала еще признаться. Никита, стоявший возле кровати, коротко кивнул ей — Ольге показалось, что он смущен, — и снова повернулся к кровати, с беспокойством глядя на раненого. В отличие от всех остальных разведчиков, находящихся в хате, старшина был одет в полушубок и затягивал на себе пояс, видимо собираясь куда-то идти.
Никита внимательно наблюдал за тем, как быстрые и ловкие руки Ольги наматывают свежий бинт.
Белых очень беспокоился за своего бойца. Это был один из его парней, с которыми вместе прошел он двухлетний боевой путь.
— Кость задета или нет? — спросил он у Ольги.
— По-видимому, да! Я наложу лубок, и надо срочно направить его в санчасть.
— Сейчас отвезут.
Ольга закончила свое дело и застегнула сумку.
— Ну, я пошла…
— Нам по пути, иду в штаб. Я вас провожу, — предложил старшина, — а то еще опять какой-нибудь фашист на дороге попадется, а вы без оружия.
Распорядившись насчет отправки раненого, старшина вслед за Ольгой вышел из хаты.
— Ладную сестричку подцепил! — ухмыльнулся молодой широколицый разведчик из недавно прибывших.
— Молчи, дура! — обрезал его один из «стариков», — Да наш старшина ни на одну не глянет.
— Его в Сибири такая краса дожидается — ух! — добавил другой. — Я на карточке видел.
— Жена или невеста?
— Невеста. Наташей звать. Третий год ему письма пишет…
Вьюга стихла. Похожие не то на лепестки яблоневого цвета, не то на многочисленных мотыльков, вертикально, почти не колыхаясь, медленно падали с непроницаемо темного неба мохнатые, разлапистые хлопья снега. Торжественно, спокойно и щедро они опускались на изуродованную сражением землю.
«Как первый снег», — подумал Никита и в эту минуту невольно вспомнил родные края. Вот так же торжественно и величаво начинался снегопад глубокой осенью, когда земля уже окаменевала от крутого забайкальского мороза и на оголенных пашнях в степи оставались только высокие, как дома, скирды обмолоченной соломы. Горячие деньки начинались тогда у Никиты, и весь колхоз с нетерпением следил за его работой: на костяшки его счетов, как на весы, ложились результаты всего годового труда сотен людей.
Несколько минут Никита и Ольга шли молча. Тишину нарушал только влажный хруст свежевыпавшего снега под ногами. Никита чувствовал сейчас какую-то нарочитую сдержанность Ольги, поэтому и разговор не вязался.
«Умаялась, наверное, — решил про себя Никита и с сочувствием посмотрел на нее. — Достается девушке не меньше, чем любому солдату».
Хотелось сказать Ольге что-нибудь теплое, дружеское, но слов таких не находилось, и он шагал молча, слушая, как мягко поскрипывает под ногами легкий, только что припавший к земле снежок.
Так они дошли до двора, где размещался медпункт, и остановились у полураскрытой, свороченной набок калитки. Слышно было, как за плетнем в темноте хрупают овес, пофыркивают лошади. Ольга остановилась в скошенной раме калитки и повернулась к Никите. Ее лицо в ночной полутьме казалось по-особенному светлым. Даже в этой полутьме Никита приметил в ее глазах влажный блеск. Но, может быть, ему это просто показалось?
Он понял, что Ольге сейчас очень грустно, и догадался о причине этой грусти. Невольно поддаваясь нахлынувшему чувству жалости и нежности, он осторожно взял ее руку:
— Сегодня вы не такая, как всегда.
— Да? — спросила Ольга, и в ее голосе Никита уловил робкую, неуверенную радость.
Но он ничего не ответил ей. Выпустил ее руку.
Губы Ольги шевельнулись: она хотела что-то сказать, но не сказала.
— До свидания! — как-то торопливо произнесла она, отвернулась и быстро шагнула за калитку.
Никита постоял, глядя ей вслед, и в раздумье зашагал по заснеженной дороге.
Он все еще видел глаза Ольги, словно спрашивающие о чем-то таком, на что он должен ответить. Но что он мог ответить ей? Вспомнилось: вот в такую же метельную ночь они с Наташей возвращались из колхозного клуба. Они никак не могли дойти до ее калитки: уже в который раз подходили к ее дому, возвращались и вновь брели по улице. Они шли молча. Но и в молчании хорошо понимали друг друга. Прощаясь, они вот так же стояли у калитки. Только та калитка была не плетеная, свороченная набок, а высокая, тесовая, с причудливой резьбой, как обычно в Сибири… «Эх, на секунду бы сейчас туда».
Никита даже зажмурился, представив, что он вдруг очутился в родном селе, около милой сердцу калитки Наташиного дома… Между ним и Наташей лежат тысячи километров. Три года они не видят друг друга. И никто не знает, как долго еще быть им в разлуке…
Никита потянулся рукой к груди, где в кармане гимнастерки хранилось уже потертое, измятое письмо, полученное две недели назад. Ему очень-очень хотелось сейчас перечитать это письмо. Но едва ли нужно было доставать его из кармана. Содержание письма он знал наизусть: прочитано оно, как и все письма Наташи, уже много раз…
Зина, уже успевшая заснуть, не слышала, как вернулась Ольга и легла рядом. Но вскоре Зина проснулась от странного звука. Не раскрывая глаз, она прислушалась: звук повторился. Зина поняла, что подруга плачет.
— Ты чего? — тревожным шепотом спросила Зина. Но Ольга промолчала. Зина послушала еще и сказала густым, со сна хриплым голосом:
— Ну, конечно, дурешка! Все понимаю. Влюбилась. А у него — невеста нареченная. Сообразила бы!
И тут же Зина укорила себя: «Да разве это по соображению получается? — И сразу у нее мелькнула лукавая мысль: — А впрочем, невеста еще не жена. Можно и отбить… Уж я бы не отступилась, как Ольга».
— Олечка! — позвала она подругу. Но та еще глубже уткнулась в подушку.
«Нет, Ольга не такая!» — подумала Зина и повернулась к подруге.
— Ну, нечего, нечего хныкать без толку! Да, может, тебе все это только показалось? Это бывает, Олечка: хочешь счастья и думаешь — вот это оно и есть. А оно, может, совсем в другом окажется, — шептала она, поглаживая подругу по голове. Зине очень хотелось успокоить Ольгу, но она понимала: сейчас утешать ее или советовать ей что-нибудь бесполезно. Вздохнув про себя, Зина натянула на голову полушубок и попыталась уснуть. Но сон не шел ей в голову. Она думала о Борисе Яковенко. Как бы она была счастлива, если бы он оставался всегда верен ей так же, как Никита Белых своей невесте! И наверное, Никита никогда бы не обидел свою невесту, как обидел Зину Борис в последнем разговоре. А не виновата ли она сама? Ведь можно было поговорить поспокойнее, поласковее… Зина сердилась на свой резкий характер. Но что поделаешь, если он у нее такой? Впрочем, у Бориса не лучше. Но все же имеет она право быть требовательной к Борису!.. Где он сейчас? Ведь он наверняка был в бою… Ничего-то она не знает о нем, кроме того, что написано в его записке… И ей даже самой захотелось поплакать немножко, вместе с Ольгой.
А Ольга, будто отгадав мысли подруги, сквозь утихающее всхлипывание сообщила:
— В бою его видели… твоего Бориса!
Зина встрепенулась и затормошила Ольгу:
— Ну, Оленька, где… милая!.. Скажи!.. Правда это?..
Вызванный в штаб полка Филимоненко устроился в кухоньке жарко натопленной хаты, которая была отведена для Бересова.
Из штадива должен был приехать офицер разведки. К его прибытию из груды документов, собранных трофейной командой на поле, нужно было отобрать все, что представляло интерес. Переводчика в полку не было, и поэтому эта работа была поручена Филимоненко.
Доцент, скинув ватник, сидел на полу, поджав под себя ноги, обвернутые толстыми зимними обмотками, и сосредоточенно копался в бумажных грудах. Его пальцы перебирали глянцевитые папки из канцелярий уже не существующих полков и батальонов, личные документы, обладатели которых сейчас уже не нуждались ни в каких документах.
Рядом с Филимоненко пристроился на корточках адъютант. Рассматривая яркие картинки в немецком иллюстрированном журнале, лейтенант с упорством юности пытался постичь немецкий язык. За неимением на фронте других пособий, он пользовался найденными немецкими журналами, иллюстрации которых в какой-то мере заменяли ему отсутствующий словарь: картинка помогала разобрать написанное под ней. Несмотря на то что немцы еще были на Украине, лейтенант уже всерьез задумывался над тем, что после войны ему обязательно придется быть если не комендантом, то уж, во всяком случае, адъютантом при коменданте в каком-нибудь немецком городе. Значит, немецкий язык надо изучать заранее…
Адъютант разглядывал на страницах журнала идиллические пейзажи, умилительных младенцев, улыбающихся красавиц.
— Вроде совсем как люди! — удивлялся он. — А такое по всему свету натворили!
Из соседней комнаты вышел Бересов.
— Ого, академик? — улыбнулся он, увидев Филимоненко. — Ну, нашли что-нибудь интересное?
— Нашел, товарищ подполковник, — Филимоненко взял в руки потрепанную клеенчатую книжечку.
Бересов присел на скамейку:
— Читайте!
Филимоненко раскрыл книжечку на странице, которую он заложил найденной среди бумаг шелковой лентой с колючей готической надписью и изображениями каких-то святых. Бересов с любопытством взял ленточку и повертел ее перед глазами.
— Это что за штучка?
— Молитва от военной опасности. Да и дневничок любопытный, с политическими прогнозами, так сказать. — Филимоненко нагнулся к книжечке и стал читать вслух: — «4 февраля 1944 года, Украина. Фюрер приказал держаться, но мы продолжаем отступать. Русские прорываются всюду. Говорят, что мы окружены. Но может быть, это только слухи. Не дай бог, чтобы произошло опять то, что было год назад, в степи между Доном и Волгой. С тех пор многие убеждены, что мы пятимся к пропасти, что на Западе нас ждет окончательный удар. Многие боятся второго фронта. Но может быть, в нем — наше спасение. Разве в 1918 году не боролись мы, европейцы, против нашего общего врага — красной опасности? И разве армии, которые были посланы кайзером, шли не туда же, куда затем шли и армии, посланные Черчиллем? Вполне вероятно, что наши сегодняшние враги за Ла-Маншем станут нашими завтрашними союзниками. Ведь в конечном счете цивилизованный мир не потерпит большевизма и создаст барьер против него. Мы — основа этого барьера и должны держаться до последнего. Эту мысль я внушаю всем моим солдатам, и горе тому, кто посмеет думать иначе. Вчера я лично расстрелял двух, побежавших от русских танков. Второй роты почти не существует. За последние шесть дней мы оставили четыре населенных пункта. Скоро мы вынуждены будем ночевать в снежной пустыне. Это ужасные дни…»
— Ну а дальше не интересно! — Филимоненко захлопнул книжку.
— Н-да, — задумчиво произнес Бересов. — Барьер!.. Черта с два, господа!.. — пристукнул он трубкой по столу. — Европа… Кто за вас там после этой войны голову класть захочет?
Бересов хмыкнул и стал набивать трубку.
Глава 7 ТИШИНА
Ольга проснулась поздно. Ступая по земляному полу хаты, приятно холодившему босые ноги, она подошла к окну.
Ослепительный, сияющий снежной белизной день сверкнул перед глазами, и она на секунду зажмурилась. Все вокруг было светлым, чистым, сияющим. Улица за ночь сделалась неузнаваемой. На всем лежал свежий, нетронутый снег. Он лежал пышно, словно взбитая вата, закрыв следы вчерашнего боя. Развороченные плетни и заборы, хаты с разлохмаченными крышами, деревья, иссеченные осколками, стояли в огромных снеговых шапках, словно щедро обложенные бинтами.
«Хорошо как!» — подумала Ольга, глядя на улицу сквозь морозный узор окна. Она радовалась тишине и тому, что трудный, всех утомивший многодневный бой за Комаровку наконец-то кончился вчера. О том, что с ней было ночью, сейчас не хотелось думать. В радостном чувстве общей победы, казалось, растворились все ее вчерашние горести. Светлые мысли роились сейчас у нее в голове.
«Вот проснешься когда-нибудь в такое же ясное утро и вдруг узнаешь, что война кончилась, что больше уже не принесут изувеченных, хрипящих в предсмертных муках людей и не надо будет, торопливо разрывая бинты, накладывать повязки на страшные, зияющие раны. И никто нигде, ни один человек не станет уже бояться того, что сам или кто-нибудь из его близких может быть убит, искалечен, обездолен. Можно будет снять наконец этот грубый ватник и тяжелые сапоги, надеть легкое платье и туфли, такие, какие у меня были перед армией…»
Ольга улыбнулась, вспомнив свои первые «взрослые» туфли.
Это было зимой, накануне войны, когда она училась в десятом классе. Мать, немножко баловавшая свою единственную дочь, подарила ей тогда ко дню рождения туфли на высоком каблуке. Таких у Ольги еще никогда не было. Налюбовавшись подарком, она спрятала его. Впервые она надела их на выпускной бал. Это был замечательный вечер! Выпускницы казались друг другу другими, взрослыми, значительными, непохожими на вчерашних школьниц: ведь они были уже не ученицы, а люди с законченным средним образованием. Каждая из них хотела обязательно быть врачом, учительницей или инженером. И никто, конечно, не собирался вскоре выходить замуж, хотя каждой и нравился уже какой-нибудь парень.
Но она и многие ее подруги, едва успев получить аттестаты, стали медсестрами, писарями, зенитчицами, регулировщицами, работницами военных заводов. А их парни почти все ушли на фронт. Все, о чем прежде мечтали, теперь могло стать явью только после войны и для этого нужно было еще очень много воевать и работать. Она уехала на оборонные работы, потом в армию. А туфли, надетые всего один раз, так и остались стоять в шкафу. Надо написать маме — пусть продаст. Ведь теперь маме трудновато живется…
Как и все, Гурьев в это утро радовался победе. Но радость для него была омрачена мыслью, что Бобылева больше нет и теперь надо писать его жене о том, что произошло вчера…
Письмо никак не давалось. Нужно было найти слова душевные, осторожные, которые бы по возможности меньше ранили. Но какими словами ни сообщи такую весть, они не могут не ранить. В конце концов он отложил карандаш и решил: «Соберусь с мыслями — напишу!»
Какие-то тени мелькнули за разбитым, наполовину заткнутым соломой окном, и Гурьев невольно повернул лицо к нему. Два больших косматых ворона, отяжелевшие от обильной пищи, лениво взмахивая крыльями, подлетели к расщепленной снарядами ветле, стоящей под окном, и сели на нее. «Наверное, из оврага прилетели, — подумал Гурьев, — там нажрались досыта».
Вдруг на ближний плетень высыпалась, как из чьей-то большой пригоршни, стайка воробьев. Во́роны недовольно повертели головами, тревожно каркнули и улетели. Все воробьи немедленно перепорхнули с плетня на ветлу и подняли дружную веселую возню, о чем-то возбужденно чирикая на своем воробьином языке. Они прыгали по ветвям, осыпая с них пухлый снег. А самый шустрый из воробьев перепорхнул на раму окна и несколько раз стукнул клювиком по стеклу, словно желая обратить на себя внимание: «Вот какой я храбрый».
«Этим и война — не война», — невольно улыбнулся Гурьев, прислушиваясь к воробьиной возне.
— Здравствуй, комбат! — вдруг услышал он за спиной знакомый голос и обернулся.
У порога стоял Яковенко.
— Вот, пришел… — смущенно улыбнулся он и протянул Гурьеву руку.
— Из медсанбата вернулся?
— Из танкового десанта. Комдив посылал. Особое задание…
— Слышали, слышали об этом десанте, — обрадовался Гурьев. — Ты чем там командовал?
Яковенко махнул рукой:
— И не спрашивай!.. Группой не более роты. Да не в этом суть. Самое главное — без дела я в этом бою не остался. Жаль вот, что не в своем полку пришлось воевать…
— Ну, в своем полку ты еще повоюешь. Будешь батальон обратно принимать?
— Как еще Бересов скажет, — вздохнул Яковенко. — Он на меня крепко сердит…
— Ты у него уже был сегодня?
— Нет еще…
— Пойдешь к нему? Или в госпиталь поедешь? Ведь руку как-никак долечить надо.
— С Бересовым поговорю, тогда и видно будет… Сейчас мне к нему идти не так страшно…
— Ну так иди к нему смело.
— Народ у него все время в хате. А хочется наедине поговорить… Нет, лучше я до вечера обожду.
Словно спохватившись, что сказал лишнего, Яковенко перевел на другое.
— Ну, как тут без меня батальон воевал?
— Ничего, хорошо, — ответил Гурьев и сам почувствовал, что сказал это не без гордости. — Я к награждению многих представил.
— А тебя не представили?
— Не знаю, не спрашивал.
— Алешин справляется с ротой?
— Вполне. Его рота в наступлении первой шла.
— Рота хорошая, скорняковская… Да, жаль Скорнякова… — вздохнул Яковенко. По лицу его Гурьев видел, что Яковенко до сих пор не простил себе вины.
Минутку помолчали.
Яковенко первый нарушил молчание. Он быстро повел глазами вокруг, словно ища следов присутствия кого-то, и спросил:
— А Николай Саввич где? К бойцам наладился?
— Убит.
Лицо Яковенко потемнело. Он круто отвернулся к окну. Гурьев глянул на него. Яковенко стоял неподвижно и невидящим взором смотрел на улицу. А там, под самым окном, по изуродованной снарядом ветле беззаботно прыгали шустрые воробьи и заливисто щебетали, радуясь тихому мирному утру…
Яковенко, постояв, вернулся к столу, за которым в раздумье сидел Гурьев. Листок с незаконченным письмом лежал перед ним. Яковенко бросил взгляд на листок, и Гурьев, заранее угадывая его вопрос, сказал:
— Вот пишу семье Николая Саввича…
Положив ладонь на плечо Гурьеву, Яковенко сел рядом:
— Давай вместе напишем?
— Давай! — согласился Гурьев.
Командир полка с самого утра занялся канцелярскими бумагами. За дни похода и боев набралось много неоформленных дел, и штабники, пользуясь тем, что полк еще не тронулся с места, спешили покончить с ними.
— Эка, сколько накопил! — сокрушенно удивился Бересов, когда капитан из строевой части, как официально именовалась полковая канцелярия, принес ему на подпись груду бумаг.
Строевик начал с самого трудного — с анкет, которые зачем-то в сотый раз требовал штадив.
— Опять про бабушку до семнадцатого года? — сердился Бересов.
— Требуют, товарищ подполковник, — вздыхал капитан, подкладывая бумагу за бумагой.
— Требуют, требуют! — ворчал Бересов, размашистым росчерком заверяя анкеты. «Любят же у нас некоторые товарищи бумагу переводить! — думал он угрюмо. — И война не отучила. А кому про эту бабушку знать нужно? Людей прежде всего по делам изучать следует, а не по бабушкам!»
С треском расчеркиваясь на последней анкете, он спросил:
— Наградные листы все заготовили?
— Ночь напролет сидели. Вот, прошу.
Подполковник взял кипу листов и углубился в их чтение. Во вчерашнем бою отличилось немало солдат и офицеров. Многих из них он знал лично и только некоторых — по донесениям.
Бересов не скупился награждать тех людей, которые в бою были впереди. Он награждал, не смущаясь тем, что иногда степень награждения была несколько выше степени совершенного подвига. Он знал тех, кого награждает, верил в то, что каждый награжденный постарается с лихвой оправдать полученную награду, и редко ошибался в этом.
Сейчас перед командиром полка лежали наградные листы по первому батальону. Он быстро подписывал их и откладывал в сторону. Но на одном листе он задержался.
— «Сержант Уйзенбаев», — прочел он в заголовке листа. — Что же вы ему тут только «звездочку» написали? Мало! Он два «фердинанда» остановил. Орден Отечественной ему, первой степени! Да, — вспомнил подполковник, — ведь вместе с Уйзенбаевым замполит первого был? Представить на него посмертно, тоже — первой степени. Придет орден — выслать семье.
Капитан уже подложил Бересову очередной лист, но подполковник словно не замечал его. «Сколько потерь: Бобылев, Скорняков… Какие люди, какие офицеры были! — думал он. — А сколько солдат осталось лежать на поле?.. И это — за один бой. А впереди еще много боев… Дорог будет мир нашему народу… Дороже, чем какому-нибудь другому…»
Бересов взял следующий лист.
— Рядовой Гастев Петр. Взял в плен десять немцев. Это какой же? Из роты Алешина? Э, нет, тут медали мало. Дать Гастеву «Славу»!
Подполковник быстро просмотрел остальные листы и подписал их. Неутвержденными остались только представления к наградам, поданные на минометчиков. Минометчиков за время боя несколько раз хвалил не только комбат, но и сам Бересов. Командир роты, пользуясь случаем, представил своих к награде всех поголовно.
— Никому не подпишу! — рассердился Бересов. — Пусть их командир хорошенько подумает, кого следует награждать, кого нет.
— Минометчики хорошо стреляли, наградить стоит, — попытался замолвить слово капитан.
— Попробовали бы плохо стрелять! Я б им показал, где раки зимуют! — Подполковник сдвинул брови и решительно оттолкнул неподписанные листы.
Когда капитан, захватив все бумаги, уже собрался уходить, подполковник спросил:
— А почему ни на кого из обозников не подали?
— Обозники не воюют, — пояснил строевик, — сам начальник тыла говорит: «Меня не награждают и моих награждать нечего».
— Что, по себе судит? — рассердился Бересов. — Наградить лучших ездовых! Поход был не легче боя. Понимать надо!.. Ну, что там еще из бумажных дел?
— Есть требование из штадива, — капитан подложил последнюю бумажку. — Нужно выделить одного лучшего офицера, имеющего боевой опыт, для откомандирования на курсы усовершенствования офицерского состава.
— Гм… — Бересов, прищурившись, с неудовольствием посмотрел на бумагу. — Все лучших забирают. То на курсы, то к соседям… Д-да…
Как и любой командир в его положении, Бересов не желал отпускать из полка хороших офицеров. Но он не позволил бы себе обойти полученное распоряжение и послать кого-нибудь похуже, как это старались сделать иной раз некоторые другие командиры. Бересов никогда не мыслил делячески. Он понимал, что если лучшие нужны где-то в другом месте, то они нужны не только для его полка, а и для всей армии, и этим надо гордиться. То, что сейчас, в разгар войны, боевых офицеров с фронта посылают в глубокий тыл на длительную переподготовку, радовало Бересова. В этом он видел один из признаков мощи армии, силы государства.
«Так кого же послать? — размышлял Бересов. — Кому ни предложи, никто из полка уходить не захочет, хотя об учебе и многие мечтают… А тех, кто в тыл захочет, я знаю. Нет, пусть воюют, голубчики!..»
Подполковник вспомнил, как трудно было выполнить подобное требование в прошлый раз: все намеченные кандидаты отговаривались правдами и неправдами, особенно Яковенко. Он даже обиделся, когда ему предложили поехать на учебу, и удивлялся, за что такая немилость. Сейчас, вспоминая об этом, подполковник подумал: «Эх, надо было его тогда все-таки послать. Сам бы потом благодарил… А теперь не пошлешь его, пожалуй: ведь как с ним получилось… Ну да ничего. Выправится. Пусть возвращается поскорее…»
— Кого прикажете наметить, товарищ подполковник? — прервал размышления Бересова строевик.
— Обождем пока. Подумать надо. Пошлем кого-нибудь подходящего: выбрать есть из кого.
Канцелярист ушел. Подполковник потянулся было к своей трубочке, которая уже давно дожидалась его на столе, но в это время загудел телефон. Бересов поднес к уху телефонную трубку. Несколько секунд он молча и сосредоточенно слушал, и лицо его все шире и шире расплывалось в улыбке.
— Благодарю! И вас также поздравляю, товарищ генерал!.. Слушаю… Будет исполнено!..
Положив телефонную трубку, Бересов вытащил из кармана кисет, ухватил пальцами трубочку и весело застучал ею по краю столешницы, выколачивая пепел.
— Знаешь, как наш полк называется? — спросил он у адъютанта, который все сидел над своими «учебными пособиями».
Адъютант поднял удивленные глаза.
— Известно как, — недоуменно сказал он, — обыкновенный, стрелковый.
— Нет, ошибаешься! Теперь не обыкновенный, а Корсуньский!
Бересов с удовольствием сделал ударение на последнем слове.
— Есть приказ? — сразу оживился адъютант.
— Есть! — торжествующе подтвердил Бересов. Лицо его сияло. — Приказ Верховного. Сейчас генерал звонил. В Москве салют. Двадцать залпов из двухсот двадцати четырех орудий. Всему нашему фронту от имени Родины!..
— Вот здорово! — воскликнул адъютант. — Только как же так? Звание — Корсуньский, а Корсунь этот мы и в глаза не видели.
— Город берет не только тот, кто входит в него. В Корсунь не входили, зато не дали врагу от Корсуня уйти.
— И что это за Корсунь? Посмотреть бы. Наверное, районный городишко какой-то.
— А ты слышал про такой районный городишко — Канны? — лукаво прищурившись, спросил Бересов.
— Как же, по истории в школе учил.
— Ну и про Корсунь по истории учить будут. Как про Сталинград. И про эти самые Канны.
Бересов встал и взволнованно заходил по комнате, обдумывая что-то.
— Садись к телефону, — сказал он адъютанту, — передай комбатам о приказе Главнокомандующего. Нет! — раздумал подполковник. — Я сам позвоню, поздравлю. А ты сообщи начальнику штаба: готовить полк к выступлению.
— Новая задача?
— Новая.
К полудню полк вытянулся в колонну вдоль извилистой улицы села и медленно двинулся по дороге, ведущей на запад. Фронт не мог ждать долго. Одна победа должна была рождать другую — таков был непреложный закон движения вперед.
Впереди, в голове колонны, ярко алея над снежной белизной, горело, колыхаясь на ходу, полковое знамя. Во время маршей обычно везли его, зачехленное, в штабной повозке под охраной автоматчиков. Но если полк выступал в поход после только что одержанной победы, знамя по приказу Бересова выносилось в голову колонны. Таков был неписаный закон, установленный с тех памятных времен, когда полк перестал отходить и начал наступать.
Как рукой сняло с бойцов многодневную усталость. Солдатские лица посвежели, помолодели. Словно и не было недавних тяжелых дней похода, бессонных холодных ночей на передовой, страшного напряжения боя.
Радостную весть о том, что полку, вместе со всей дивизией, в честь вчерашней победы присвоено наименование Корсуньского, знали уже все бойцы. Точного текста приказа еще не было получено. Но всем было известно самое главное — победа под Корсунем названа новым Сталинградом и дивизия отмечена в приказе среди многих других отличившихся соединений.
С веселым говорком, протаптывая в рыхлом снегу глубокие дорожки, шли по улице бронебойщики, автоматчики, стрелки, пулеметчики, минометчики, связисты… Одна за другой катились пушки, тяжелые минометы, пулеметные, патронные, саперные повозки…
Бересов выехал вперед на своей серой лошаденке, служившей ему верой и правдой от самого Орла, и остановился у края дороги. Мимо, подтягиваясь при виде командира полка, шла вторая рота. Ее командир, младший лейтенант Алешин, шагал сбоку, ревниво оглядывая строй. Завидев командира полка, он молодцевато козырнул. Бересов улыбнулся: «Совсем серьезный офицер! А ведь еще недавно был такой птенчик в желтеньких погонах!»
Вслед за пехотой двигались батальонные повозки. На одной из них сидели две девушки с санитарными сумками и весело о чем-то болтали. Когда повозка поравнялась с Бересовым, они на минутку приумолкли и попытались сделать серьезные лица, но едва повозки проехали немного вперед, как снова послышался звонкий девичий смех. «Сороки! А деловые! — вспомнил Бересов. — Мне про них еще Яковенко докладывал… Когда же он в полк вернется? Приходил бы поскорее. Что ему по госпиталям околачиваться?..»
Колонна первого батальона прошла. Проминая рубчатыми колесами снег, промелькнула батарея сорокапятимиллиметровых пушек. Потянулись последние повозки.
— Эй, Кузьма, что ты своих косматых на трофейных не сменял? — кричал один ездовой другому. Тот, нахлестывая неказистых, но безотказных коняг, отвечал:
— Чего менять? Они без обмена до Неметчины дойдут.
— А ты, отец, знаешь, откуда твоих завели? — подтрунивал над степенным ездовым молодой парнишка, который сидел на соседней повозке и правил парой громадных трофейных тяжеловозов. — Твои коняги от осла с зайцем произведены. От зайца, значит, рост малый, уши длинные, бег скорый. А от осла — терпение. Специально для войны такую лошадь выдумали. Самая удобная: ест мало, везет много, от земли не видать, замаскировать от бомбежки легко.
— Не городи чего не след! — возражал «отец», подхлестывая своих лошадок. — Вот твои махины, верно, от черта с верблюдом повелись!..
— Хо-хо, отец! Поддел! — загремели кругом, и паренек-ездовой, не зная, что ответить, сконфуженно замолчал.
Веселый говор, смех, песни плыли над колонной. Конечно, такой шум был нарушением дисциплины марша, но командиры но случаю радостного дня смотрели на это снисходительно. Как-никак, сегодняшний день был для полка праздником.
Сзади весело застучали колеса, раздалось бойкое гиканье. «Что это за казаки?» — не понял в первое мгновение Бересов, но сразу же догадался, что это полковые разведчики. По его приказу они, сев на брошенные противником повозки, запряженные самыми добрыми из трофейных коней, выехали вперед для разведки маршрута. Рядом с передней повозкой, верхом на лошади, скакал старшина Белых. Он сидел в седле свободно и красиво, как природный кавалерист, хотя и не был им.
«Эх и народ в нашем полку! — с удовольствием подумал Бересов. — С таким куда угодно дойдешь!»
Разведчики с грохотом промчались мимо, обогнали колонну и скрылись впереди. Командир полка с доброй улыбкой посмотрел им вслед.
За селом колонну остановили. На марш выходила по одной дороге вся дивизия, и надо было ждать, пока не будет дан приказ продолжать движение.
Отделение сержанта Панкова собралось вокруг своего командира. У сержанта завелся знатный табачок, и он угощал всех. Бойцы разжились огоньком от одной зажигалки и дружно задымили. В спокойном морозном воздухе почти вертикально, едва-едва колеблемые ветерком, поднялись синеватые струйки дыма.
В соседней роте завели песню. Мужественная, суровая и чуть грустная мелодия плыла над степью. И, прислушиваясь к песне, молчали солдаты, задумчиво глядя на светлую белую ширь. Недалеко от них, шагах в пятидесяти от дороги, высился одетый снегом древний курган. На его пологой, стертой веками вершине стояла подбитая «тридцатьчетверка». А дальше, в степи, и ближе, вдоль дороги, громоздились немецкие танки со свороченными башнями, обгорелые грузовики и повозки, торчали окостеневшие ноги убитых лошадей.
— Эко, пашню-то замусорили! — озабоченно покачал головой Снегирев. — Будет теперь здешним колхозничкам работы. Сколько лома убрать надо! Позасеяли землю железом…
— А танк-то на бугре — из знакомых! — удивился Панков, разглядев на борту «тридцатьчетверки» полузакопченную надпись. — Смотрите: «Челябинский колхозник». Помните, такие «колхозники» нам на марше встречались? Сколько он здесь фашистов наворочал!
— Память добрую оставил по себе! — промолвил Снегирев. Он подумал сейчас о водителе этой сгоревшей «тридцатьчетверки», возможно, ровеснике его сына…
…Это был, наверное, ловкий и толковый паренек, недавний тракторист или комбайнер, веселый комсомолец и взыскательный к себе служака. Настигнув врага, он бросил свою машину вперед, в гущу вражеской колонны. Оставляя за собой крошево из вражьих тел и машин, с громом прошел он по полю и взлетел на этот курган. Но тут дымным факелом вспыхнула его машина. Может быть, он так и остался в ней. А может быть, объятый пламенем, израненный, успел выпрыгнуть наружу, пробежал несколько шагов и, теряя силы, упал в снег. И долго еще полыхал этот жертвенный огонь. Снег таял под ним, и земля, жесткая от холода, стала теплее и мягче. И пепел героя смешался с ней — с многострадальной и многославной землей украинского народа, землей, на которую пролили кровь казаки Богдана и Богуна, солдаты русских полков во многих войнах и походах, бойцы Щорса, Пархоменко и Буденного и тысячи ровесников этого воина.
Его боевые друзья умчались вперед. Может быть, даже на минуту не смогли они задержаться, чтобы отдать ему последний долг. Где-то уже далеко они сейчас. Новый приказ движет их.
Пройдет немного времени. Откатится на запад гул войны, и больше никогда не услышит его эта степь, хотя и не переведутся еще на свете охотники до восточных походов. Будут убраны все огрызки войны, все мертвое железо. Травы встанут над костями незадачливых завоевателей. Человеческий труд — страстный, как любовь, вдохновенный, как поэзия, и упорный, как война, — все обновит на этой земле.
А танк будет оставлен здесь, на кургане, памятником на вечные времена. Весной, когда стает снег, пройдет близко трактор, весело рокоча мотором. Дробя солнце в сверкающих отвалах, плуг вздыбит черные, маслянистые пласты. В жаждущую оплодотворения землю падут семена. Дружной стеной встанут вокруг кургана высокие хлеба. В жаркий день зазвенят над полем звонкие девичьи песни, величественными кораблями поплывут по нему комбайны.
С вершины кургана далеко-далеко будет видно золотое море хлебов, взращенных на месте битвы. И тот, чья машина стоит на кургане, не будет забыт никогда, хотя никто, может быть, в этих местах так и не будет знать ни имени его, ни звания… Но всегда, проходя мимо, с благодарностью вспомнят люди о павших здесь ради их счастья.
И часто будут потомки подыматься на курган, чтобы прикоснуться к памятнику грозного и славного в истории народа четырехлетия, любовно погладить уже крепко тронутую годами сталь машины. А ребятишки, любопытные до всего, приведут сюда деда — ветерана Великой войны и потребуют рассказать о ней. И никуда не деться старику: усядется он с ребятами на зеленую траву, прислонясь спиной к теплой броне, и начнет свое длинное и славное повествование. А вечером, возвращаясь с поля, остановятся мимоходом девчата и кто-нибудь из них повесит свой венок на шершавый от времени пушечный ствол, по-прежнему зорко глядящий вдаль.
1951
ЗДРАВСТВУЙ, ТОВАРИЩ!
Глава 1 ПОЛК УШЕЛ ВПЕРЕД
Полуторка, дребезжа и подпрыгивая на выбоинах, мчалась пыльной дорогой к переправе. Реки еще не было видно, однако впереди, в неясной дымке, уже угадывался противоположный берег.
Старший лейтенант Гурьев, стиснув зубы, чтобы не прикусить языка при тряске, сидел в кузове на ящиках со снарядами.
Знакомые места! Здесь в конце марта наступали… Шли ясным утром через задичавшие, бурые от прошлогоднего бурьяна поля, мимо седого от высохшей полыни древнего кургана. Шагали в каком-то торжественном молчании: близка граница, до которой так далек и труден был путь! Слышался только мерный звук шагов да чавканье жирной, набухшей земли под ногами. Совсем близко впереди вдруг встали ровным рядом черные столбы разрывов. Назад, к санитарной повозке, под руки вели раненного осколком усатого солдата, и он досадливо ругался: до границы не дошел…
А теперь — высокой стеной стоят по обеим сторонам пути золотые копья кукурузы; дальше, сколько хватает глаз, раскинулась плодовитая молдавская степь, уже заметно пожелтевшая от знойного солнца. А вон подбитый «тигр» вытянул меж кукурузных стеблей облезлую ржавую пушку, похожую на огромную дубину с шишкой на конце. Кто подбил тогда эту махину? Кажется, дивизионные артиллеристы…
Нелепо торчит этот мертвый танк, — все вокруг зелено, неистребимой силой жизни залечиваются раны земли.
Биенье жизни всюду есть. И почве, взрывом опаленной, Дано когда-нибудь зацвесть Цветеньем юности зеленой…Эти почему-то так крепко запомнившиеся Гурьеву строки сложил давнишний фронтовой друг его, командир полковых связистов лейтенант Буровин, немножко поэт и мечтатель. Никто, кроме Гурьева, не знал, что лейтенант пишет стихи: держал Буровин это в большой тайне. Теперь над могилой стихотворца трава встала: убит он в прошлом году под Орлом…
* * *
Неделю назад Гурьев и не думал так скоро оказаться в пути: рана на ноге еще не совсем закрылась. Полк стоял в обороне где-то под Яссами. С весны там фронт не двигался, и Гурьев не очень беспокоился: разыскать своих он смог бы без труда. Правда, быть в госпитале — до чертиков надоело. Несколько раз пытался выписаться досрочно, но не удалось, А потом произошло событие, которое на время примирило его с госпиталем. Жена, Лена, написала, что, возможно, скоро они увидятся.
Гурьев не видал Лены больше двух лет: далеко от фронта до их родного сибирского городка. И вот, оказывается, Лена по ее просьбе направлена учительствовать в один из недавно освобожденных южных городов и по пути, хоть и придется сделать крюк, постарается заехать к нему!
Госпиталь размещался в большом тенистом парке, в здания, раньше принадлежавшем сельскохозяйственному техникуму.
Целыми днями Гурьев, томимый ожиданием, бродил по прохладным аллеям и дорожкам, испещренным золотистыми пятнами света; солнце с трудом проникало сквозь густую листву. Выходил на берег пруда, запрятанного в глубине парка, подолгу сидел там над недвижной водой, подернутой зеленоватой ряской. Иной раз, когда в дальней аллее мелькал меж деревьев женский силуэт, грезилось: Лена!
Ищет его, а он почему-то не может пойти ей навстречу — такие беспокойные сны приходили часто…
Сколько раз в эти дни вставало в памяти их последнее расставание! Летом сорок второго года дивизия, в которую он попал после своего первого ранения, готовилась к отправке на фронт. Поговаривали, пошлют под Сталинград — там начинались большие бои.
Видно, сердцем почуяла тогда Лена, что близка разлука надолго. Лагерь находился в двух сутках езды от города, в котором они жили, но она все же сумела приехать к нему, хотя очень трудно было отпроситься с работы, достать билет и пропуск… Отпущенный на полчаса, он прибежал на окраину лагеря, к берегу речонки, густо заросшей тальником. Был солнечный день, речка сверкала ослепительно; так, наверно, сверкнет сейчас перед глазами Прут. Бойко лопотала под травянистым бережком, у их ног, вода. Лена стояла босая, держа стоптанные пыльные туфли в руке — она только что перешла речку вброд, — загорелая, в выцветшем синем ситцевом платье: недавно вернулась с полевых работ, где была со своей школой.
Он смотрел в бесконечно милое лицо, в карие, чуть прищуренные глаза, на лоб под простеньким белым платочком, какие обычно носят колхозницы в поле, на чуть подрагивавшие губы, на округлый подбородок с еле заметной коричневой родинкой. Вся она, до голубоватой жилки на шее, была так близка, что, казалось, нет сил и на шаг отойти от нее…
Он стоял, держа ее руки в своих. Видел: ей почти по-матерински жаль его.
И пришла та последняя минута. Порывисто обнял Лену. Что-то глухо стукнуло, словно сорвалось сердце. Нет, это просто упали в траву туфли из ее разжавшихся пальцев. Шепнула сквозь набежавшие слезы: «Провожу…» Но он твердо сказал: «Не надо!», бережно убрал ее руки, побежал сквозь хлесткие прутья тальника к лагерю. На бегу обернулся: Лена глядела ему вслед. Сбившаяся белая косынка лежала на ее плече.
Когда он в госпитале ждал Лену, пришло письмо от командира полка подполковника Бересова.
«И что ты застрял? — писал он. — Должность за тобой, приезжай».
«Помнят, ждут!» — обрадовался Гурьев. Но все же твердо сказал себе: «Дождусь Лены, а уж потом буду добиваться выписки».
Однажды утром, идя в парк, остановился, как обычно, возле канцелярии госпиталя, чтобы прочесть уже наклеенный на дверях листок со свежей сводкой. Последние недели на фронте не происходило ничего особенного. Начал просматривать сводку и на этот раз без особого любопытства. Но вдруг прочел:
«Наши войска прорвали оборону противника под Яссами, взяли Яссы и продвигаются вперед. Румыния вышла из войны…»
Беспокойно забилось сердце. Сейчас же к врачам! Пусть сегодня же выписывают! А Лена, Лена? Но полк пошел вперед, как его потом разыщешь? Да, но Лена… Приедет сюда, вот по этой аллее от станции пройдет к канцелярии, справится о нем. Инвалид-писарь долго будет рыться в списках, потом объявит: «Старший лейтенант Гурьев Н. И. направлен в часть». Лена грустно сожмет губы, повернется и уйдет…
Радость сплеталась в душе с грустью и тревогой. Не отстать бы от друзей-однополчан! Но разве можно уехать, не дождавшись Лены? Когда она приедет? Может, завтра, а может, через неделю? Да удержится ли госпиталь к тому времени на старом месте? Все двинется вперед. Приедет Лена, а здесь — пусто…
С того утра Гурьев совсем потерял покой. Наступление разворачивалось. Начальство поторапливалось разгрузить госпиталь. Выписывали без особых задержек, и многие постарались воспользоваться этим. Гурьев не мог решить: ждать Лену до последнего дня, пока госпиталь еще на месте, или не ждать?
Но вот стало известно, что уже получен приказ о передислоцировании госпиталя вперед. Оставалось одно из двух: получить направление в команду выздоравливающих, в резерв, или выписаться. Надежд на встречу с Леной оставалось мало. В резерв идти не хотелось: ведь полк с каждым днем уходит дальше. И Гурьев настоял, чтобы его выписали прямо в часть.
Перед отъездом он написал Лене два письма. Одно оставил в канцелярии, попросив передать жене, если она зайдет справиться о нем, второе отправил ее матери: когда Лена сообщит ей свой новый адрес, та перешлет письмо.
И теперь попутный грузовик мчит его. Мыслями он уже впереди, с однополчанами, а на сердце грустновато. Когда придется свидеться с Леной? Да и удастся ли?
* * *
Машину резко качнуло на повороте. Впереди сверкнуло: река. Где-то уже за ней, за рубежом родной земли, идет полк.
Полуторка выбежала на пригорок, и впереди заблестел Прут, лениво текущий меж высоких глинистых берегов.
У въезда на мост зеленела фуражка пограничника.
— Стоит уже! — порадовался Гурьев.
На этой стороне скопилась очередь грузовиков: сапер, дежуривший на переправе, пропускал их по одному, с интервалами. На одной из машин заливисто играли на баяне и чей-то задорный голос бойко выводил:
По-над Прутом дождь иде, В Бухаресте склизко. Ой, тикайте, постолы, Бо чоботы близко!..«Постолы»? Это ведь вояки короля Михая, — догадался Гурьев. — Наши-то в сапогах — в «чоботах». А песня уже устарела: румынам теперь от нас «тикать» не надо».
На другой машине кто-то подхватывал под баян:
В Бухаресте есть оркестр, Много шуму, треску. Доберемся в Бухарест — Всыпем Антонеску…— Давай! — крикнул регулировщик-сапер и махнул флажком.
Под колесами дробно простучали доски настила. Полуторка, качнувшись, выбралась на противоположный берег и, тяжело урча мотором, медленно поползла в гору. Гурьев обернулся: у дальнего конца моста стоял пограничник и глядел им вслед.
«До свидания, Родина!» — встрепенулось сердце. А полуторка, набирая скорость, уже мчалась, оставляя за собой длинный шлейф пыли. Навстречу бежали такие же поля, как и позади, за рекой. Неужели это чужая, еще вчера вражеская, земля?
Тогда, в марте, он не успел толком и глянуть на Румынию: через час после того как батальон с ходу форсировал Прут и вступил на румынскую землю, Гурьева уже везли обратно с забинтованной ногой. Досадовал: выбыл из строя, едва перешагнув границу. И все же на сердце было радостно: дошел до заветного рубежа!
Почти пять месяцев миновало с той поры…
Километр за километром отлетали назад. Опытным глазом фронтовика Гурьев примечал: бои прошли здесь только что. По обочинам — разбитые немецкие повозки, обгорелые грузовики, из придорожной кукурузы торчат ноги убитых лошадей.
Вот полуторка замедлила ход и пробирается, прижимаясь к правому краю дороги. Навстречу, подымая густую пыль, бредет длинная колонна пленных под охраной нескольких истомившихся от жары бойцов. Пленным идти легче, чем конвоирам: немцы полураздеты, многие только в трусах, мундиры и штаны перекинуты за спину. Колонна остановилась у придорожного колодца, и серо-зеленая галдящая толпа мигом облепила его. Мелькают руки с котелками и фляжками, потные, возбужденные лица. Конвойные с трудом наводят порядок. Какой-то унтер в пропотевшем мундире с оборванными пуговицами вырвался из толпы, отбежал в сторону с котелком и, обхватив его обеими руками, жадно пьет, расплескивая воду на раскаленную пыль.
«Не тот ты теперь», — усмешка тронула губы Гурьева. В прошлом году, в июле, во время боев под Орлом, привели к нему вот такого же унтера. С гонором держался…
«Интересно, как о том, что вот сейчас вижу, со временем на уроках говорить будут?» — пришла в голову привычная мысль. Гурьев нередко ловил себя на желании волнующее впечатление об увиденном на войне закрепить в памяти лаконичной, весомой фразой. И посмеивался в таких случаях над собой: «Ты, брат, любишь все на высокий штиль переводить!»
Долго навстречу автомашине тянулись колонны пленных, и ехать приходилось медленно. Один из попутчиков Гурьева — сержант, ездивший с каким-то поручением в тылы и теперь догоняющий свою дивизию, — объяснил:
— За Яссами «котел», как полагается… Шестьдесят тысяч живьем взято.
Наконец последняя колонна пленных пропылила мимо. Шофер прибавил газ. Шоссе рванулось навстречу. Словоохотливый сержант, придерживая рукой пилотку, чтобы не сдуло, пригнувшись к уху Гурьева, прокричал:
— Здесь мы в обороне стояли. Отсюда и пошли…
Среди выгоревшей от солнца травы виднелись брошенные землянки, траншеи, ходы сообщения. То тут, то там чернела вывороченная земля: казалось, поле вспахано великаньим плугом. Зияли огромные воронки, почти вплотную одна к одной. На дне их поблескивали аккуратные круглые лужи.
— Здорово вас немцы бомбили! — прокричал Гурьев сержанту.
Впереди замелькало красное и белое — черепичные крыши и стены домов. Подскакивая колесами на рельсах, полуторка миновала железнодорожный переезд. Неподалеку, возле линии, огромным замершим железным стадом стояли сотни тракторов советских марок.
— Украли, антонески! — кивнул сержант. — Ну да теперь — отдай мое обратно!
Машина въехала на окраину небольшого городка. Чуть ли не на каждом доме красовалась огромная вывеска, и попервоначалу могло показаться, что город населен одними лавочниками. У многих магазинчиков были разбиты окна, наглухо закрыты двери. Фашисты, удирая, все же, видно, успели распотрошить эти «торговые точки». Но коммерция уже оживала: какой-то негоциант, обросший, похожий на погорельца, в шлепанцах на босу ногу и в серой манишке, втаскивал в свой магазин уцелевший товар — фетровые шляпы, зажав их в охапку.
Полуторка остановилась у рынка. Дальше ехать с ней Гурьеву было не по пути, и он, закурив на прощание с водителем и сержантом, отправился искать попутную машину.
Возле рынка стояло несколько запыленных, доверху нагруженных автомашин. Шоферов в кабинах не было. Один из солдат, сопровождавших грузовики, объяснил: привал, пошли купить фруктов или подзакусить в какой-либо из обступивших площадь бодег — харчевен. Гурьев невольно остановился у окна одной из них. За стеклом, в обрамлении пустых винных бутылок, стояли два портрета. На одном был изображен румынский король Михай — юнец с напыщенным лицом, на другом — Черчилль. Гурьев заглянул в бодегу. За дощатым столом вокруг крохотной пустой бутылочки сидели три черноусых господина в затрепанных пиджаках и о чем-то оживленно толковали. Тучный хозяин заведения в засаленном фартуке и с пятнистым полотенцем через плечо, стоя за прилавком и лениво отмахиваясь от мух, от скуки прислушивался к разговору. Завидев советского офицера, он сразу преобразился, заулыбался, затараторил что-то любезное, засеменил навстречу. Не желая попасть в число клиентов этого неаппетитного заведения, Гурьев поспешно ретировался. Уже на улице рассмеялся: «Эк юлит! Вот он, живой капитализм!»
«Живой капитализм» давал знать себя на каждом шагу. Не успел Гурьев отойти от бодеги, как на него налетел какой-то поджарый человек в костюме, сшитом из отличного материала, но донельзя изношенном, и бойко зачастил на ломаном русском языке:
— Здравствуйте, товарищ! Что товарищ хочет купить? Что товарищ имеет продать?
Гурьев отрицательно качнул головой. Однако предприимчивый делец не отставал от него, пытаясь выяснить возможности товарообмена. Избавился от назойливого коммерсанта Гурьев только тем, что завернул в первую попавшуюся парикмахерскую.
— Что товарищ желает? — рванулся навстречу небритый цирюльник, до этого дремавший в кресле. — Побриться?! Прическу?! Прошу, пожалуйста! — Парикмахер молниеносно обмахнул салфеткой кресло и что-то прокричал в сторону внутренней двери, прикрытой занавеской. Мгновенно появились оттуда мальчик с горячей водой, девушка с салфеткой и последней — дебелая женщина в ярком платье, с веничком в пухлой руке. Все заулыбались посетителю, засуетились. Видно было, что клиенты здесь нечасты. «Предприниматели…» — подумал Гурьев с жалостью, усаживаясь в расшатанное кресло напротив мутного, облупившегося зеркала.
Парикмахер, намыливая и одновременно массируя щеки клиента — он обходился без кисточки, действуя прямо пальцами, — оживленно расспрашивал о том же, о чем и коммерсант, преследовавший Гурьева до дверей парикмахерской.
Побыстрее расплатившись, поспешно вышел на улицу, продолжая изумляться: «Неужели здесь все такие угодливые?»
Надеясь найти кого-либо из шоферов, направился на рынок. С любопытством глядел вокруг: заграница! Невольно искал чего-нибудь особенного. Но что в этом городишке примечательного? Грязная улица, запыленные каштаны, каменный тротуарчик; идут мимо смуглые мужчины в выгоревших фетровых шляпах и женщины в платьях, сшитых из дешевой яркой материи, с любопытством разглядывают советского военного.
Посреди площади высилось огромное с башенками и стеклянной крышей здание рынка. Гурьев вошел под мощные своды этого храма коммерции. Грудами лежали на прилавках алые помидоры и перцы, длинные и тонкие, похожие на зеленые пальцы, огурцы, нежные желто-розовые персики, абрикосы в золотистом пушке, громадные полосатые арбузы. Черноволосые продавщицы настойчиво предлагали свой товар, выразительно улыбаясь. Им приходилось стараться вовсю: покупающих было куда меньше, чем продающих. Хорошо шла лишь вареная кукуруза. Ею торговали во всех углах рынка. Дамы, обутые по последней военной моде в матерчатые туфли на деревянных подошвах, тут же ели ее, держа горячий початок пальцами с наманикюренными ногтями.
Походив возле рынка и вернувшись к машинам, Гурьев нашел, наконец, нескольких шоферов. Но среди них не оказалось ни одного, с кем было бы по пути. Расспросив у встретившегося солдата дорогу, он направился к выезду из города — там должен быть контрольно-пропускной пункт, регулировщики помогут уехать.
По пути, на перекрестке, Гурьев увидел столб, ветвистый от многочисленных деревянных стрел, исписанных условными названиями проходивших частей. Все стрелы показывали в одну сторону. Надеясь найти знак своего полка, Гурьев с вниманием стал рассматривать указки. Кое-где еще виднелись случайно уцелевшие немецкие указатели. Но на многих из них поверх аккуратных готических надписей размашистой солдатской рукой были написаны русские слова. На одной из таких указок углем было обозначено: «Валя, Шура поехали Галац». Другой рукой, мелом, между именами был поставлен плюс и возле нарисовано сердце, пронзенное стрелой.
«Шутничок! — рассмеялся Гурьев. — Ведь «Валя» и «Шура» — не влюбленная пара, а подразделения, идущие вместе».
Сердце радостно дрогнуло, когда между «WR — link» и «Ветер — Бухарест» обнаружил знакомую надпись: «Буран — прямо».
Это не была указка его полка. «Бураном» условно называлась какая-то другая часть. Но уже не впервые неизвестный «Буран» идет по тому же направлению, что и его полк. Интересно, что это за «Буран»? Полк противотанковой артиллерии, который помог отбить атаку «тигров» в прошлом году под Орлом? Лихие танкисты, которые поддерживали под Корсунь-Шевченковским? Славные «катюши», которые делали артподготовку на участке полка в марте, когда началось знаменитое весеннее наступление? Или те работяги-саперы, которые наводили для них переправы через Днепр, Южный Буг, Днестр и многие другие большие и малые реки и, наверное, будут наводить переправы через Тиссу, Дунай, а может быть — и через Рейн? Неизвестно, какая воинская часть зовется «Бураном». Известно одно: это верные боевые друзья, вот уже много месяцев идущие той же военной дорогой, конторой идет и его полк. И если они прошли здесь, наверное, где-то тут, рядом, должна быть и родная полковая указка… Да вот она!
На деревянной стреле, поверх зачеркнутой немецкой надписи, значилось: «Осипов — прямо».
Старый солдат Осипов был связным при штабе полка. Уже два года он состоял в этой должности и славился тем, что в любой, самой трудной обстановке всегда умел разыскать кого надо и доставить приказ или донесение. Вот почему для обозначения на указке и была избрана фамилия Осипова, известная в полку каждому, но ничего не говорящая постороннему.
От перекрестка Гурьев вскоре добрался до окраины. На целый квартал здесь тянулись унылые кирпичные казармы. Чуть ли не перед каждой возвышались чугунные, бронзовые, мраморные монументы. Гурьев хотя и поторапливался, но не в силах был пройти равнодушно мимо: всякие достопримечательности были его страстью, и он, бывало, всегда с увлечением рассказывал о них ученикам. Он стал внимательно рассматривать один монумент за другим.
Зарябило в глазах от величественных, воинственных, сентиментальных поз, от генералов в боевых шлемах, коней с развевающимися гривами, гениев и ангелов, от корон, орлов, щитов, крестов, знамен, лавров, высокопарных надписей. Прищуря глаза, разглядывал все это великолепие.
Подошел поближе рассмотреть один из монументов, изображавший мощных форм женщину в латах и с мечом. Прочел витиеватую надпись. Чуть пониже ее стояла марка фирмы: «Ганс Хартнер. Берлин». «Вот откуда эти идеи в чугуне!»
У монумента «Romania mare» (Великая Румыния) — так он и назывался — был отбит осколком нос, отчего чугунное лицо воинственной дамы приобрело растерянное выражение. На пьедестале белели крупные буквы: «Петренко — прямо!»
На противоположной стороне улицы, возле большого красивого дома, толпились люди. Гурьев свернул туда. Сразу понял — комендант находится здесь: возле дома суетились какие-то люди с красными либо белыми нарукавными повязками с надписями на русском языке. Надписи были странные: «коммерсант», «священнослужитель», «коммунист», «почтовый демократ» и даже совсем невразумительная — «компартии полицай».
В комендатуре Гурьев уточнил, где искать то и дело передвигающийся вперед штаб армии (там ему следовало сдать госпитальное направление и получить предписание в полк), и поспешил к контрольно-пропускному пункту.
Первая же остановленная регулировщиком машина шла туда, куда Гурьеву было нужно. Грузовик был полон чернявыми, нерусского обличья, солдатами в какой-то еще невиданной Гурьевым форме: пилотки с большой медной кокардой, узкие матерчатые погончики, трехцветный знак на рукаве.
Солдаты предупредительно потеснились, освобождая место офицеру; взревел мотор, машина рванула с места. Ветер засвистел в ушах.
С любопытством разглядывая своих попутчиков, Гурьев спросил у сержанта с аккуратно подстриженными черными усиками:
— Что за часть?
— Романи́я, дивизия «Тудор Владимиреску»!
Гурьев уже слышал: есть такая дивизия, сформированная в Советском Союзе из добровольцев — солдат, сдавшихся в плен, и названная именем румынского народного героя.
— Давно в наступлении? — поинтересовался он.
— С двадцать третьего августа, когда Романия на немца оружие повернула. — Оказывается, сержант неплохо говорил по-русски: научился в Советском Союзе.
Один из солдат в кузове машины то и дело привскакивал, хлопал товарищей по плечам, указывал рукой куда-то в сторону.
— Он из этих мест, — объяснил Гурьеву сержант.
— Сколько же времени вы родины не видали?
— С начала войны. Наш путь домой начался от Сталинграда. Там мы сдались в плен: за что нам было погибать? А потом к нам приехал Траян… О, это настоящий сын Романии! — Глаза сержанта блеснули восторгом. — Он много боролся за правду. Сражался в Испании. Его бросали в казематы, терзали. Два раза был приговорен к смерти. Он — коммунист, наш Траян. И он сказал нам: «Берите в руки оружие, которое дает вам Советский Союз, и помогите ему изгнать врагов из нашей милой Романии». Траян всех зажег! Вот… — Сержант достал аккуратно сложенную газету и развернул ее: — Здесь — товарищ Траян. А это — мы.
На первой странице газеты, издававшейся для военнопленных румын, был напечатан большой фотоснимок: седовласый человек с резко очерченным, волевым лицом что-то говорит солдатам в форме дивизии «Тудор Владимиреску».
Сержант показал на фотоснимок:
— Траян провожает нас на фронт. Слева — я! — Он бережно свернул газету.
С удовольствием смотрел Гурьев на своих спутников: бодрые, боевые. Как поверить, что они из тех вояк Антонеску, что сдавались под Сталинградом?
Солдаты в машине весело переговаривались. Гурьев с трудом улавливал отдельные слова: румынский язык он изучить как следует не успел, хотя и пытался сделать это в госпитале. Но и так нетрудно догадаться, чему сейчас радуются солдаты. Наверное, желтым кукурузным полям, пыльно-зеленым виноградникам, этой залитой солнцем степи, тянущейся до горизонта… Ветер родины овевает их лица. Они вернулись к ней не как вояки из бесславного похода, а как освободители…
Справа, над степью, проглянули в синеватой дымке горы. Черноусый сержант показал на них, улыбаясь:
— Трансильвания! Мой дом!
Машина выехала на широкую асфальтовую дорогу. Ветер сильнее забил в лицо. Замелькали мимо беленые дома и ограды встречных деревень, оранжевые бензиновые колонки и взорванные, с вздыбленными фермами мосты через мутные пенистые речки — машина летела в обход, по временным дощатым настилам. Промелькнул о бок дороги брошенный немцами аэродром — бетонные взлетные дорожки, полуразобранный самолет, пустые бочки, валяющиеся на траве; показалась и через секунду осталась позади каруца[2] с соломой, влекомая медлительными волами…
…Внезапно машина останавливается, шофер выскакивает из кабины, идет в сторону от дороги, к винограднику. За ним, прыгая из кузова, бегут остальные. Наспех срывают плотные, тяжелые кисти, покрытые налетом придорожной пыли, и, наполнив ими пилотки, спешат обратно, роняя на ходу переспелые виноградины.
— Наш… — смеется сержант, остановившись рядом с Гурьевым на краю дороги. — Три года не видал! Думал, вкус забуду…
А мимо бредут группами и в одиночку румыны в армейском обмундировании. Мундиры расстегнуты, на многих вместо форменных шапок — крестьянские соломенные шляпы, постолы вместо сапог, — верно, променяли на еду по дороге. Нет, не смог бы Гурьев еще недавно так спокойно смотреть на эти желтоватые мундиры… Дом его цел, родные невредимы. Но разве и у него не отняла война многого? Оторвала от любимого дела, разлучила с Леной. Четвертый год он идет по фронтовым дорогам, и кто знает: суждено ли ему вернуться? Однако вот в этих людях, устало бредущих по шоссе и приветливо кивающих ему, он не видит врагов. Нет, только радуется за них: по домам пошли!
Отходчив русский человек!
Вперемежку с солдатами идут крестьяне. Многие босиком, армяки домотканого сукна перекинуты через плечи, на спинах — тощие котомки.
Один из них, давно не бритый, в рыжем армяке, в черной овчинной высокой шапке и побелевших от дорожной пыли постолах, с пустым мешком за плечами, останавливается, подходит к сержанту и о чем-то робко просит, а когда тот утвердительно кивает головой, садится на обочине, подальше от русского офицера. Сняв с плеч мешок, осторожно выбирает из него на ладонь какие-то желтые комочки и ест. Сержант, ловко выплевывая виноградные косточки, о чем-то спрашивает его.
— Ла каса, ла каса![3] — весело твердит крестьянин. — Букарешти — армата рошие! — Улыбка освещает его загорелое лицо. — Разбой капут!
«Разбой? — Гурьев припомнил одно из немногих знакомых ему румынских слов. — Ах да, разбой — это ведь война!»
— Романия маре, мамалыга таре, — усмехается сержант, наблюдая, как крестьянин тщательно подбирает губами с ладони крошки. — Поговорка такая, — оборачивается он к Гурьеву, — великая Румыния, а мамалыга скудная.
Но вот все забираются в кузов. Торопливо карабкается туда и крестьянин, несмело садится в углу.
— С весны их на окопные работы угнали, — объясняет Гурьеву сержант. — Теперь домой добираются. Что ж, подвезем земляка.
Снова несется навстречу машине, словно втягиваясь под ее колеса, серая полоса шоссе. Далеко справа, над золотом полей, все яснее видны горы, мягко синеющие под накаленным небом.
— Красиво! — невольно восклицает Гурьев, повернувшись к сержанту.
— О да! — улыбается тот. — Романия — как Франция.
— А я свою родину ни с какой другой страной и сравнить не могу.
— О Россия!.. — Сержант хочет сказать еще что-то, но умолкает, прислушиваясь к песне, которую завели солдаты в машине. Как бывает в дороге, песня возникла сама собой. Она еще чуть слышна — кто-то первым начал напевать ее вполголоса. Но вот вступают новые голоса, песня расправляет крылья и летит, обгоняя тех, кто поет ее:
Сы се́ сбучу́ме ка́ валу́л Наби́ла фу́рие́…Гурьев узнал знакомый мотив:
Пусть ярость благородная Вскипает, как волна…«И в нашем полку эту песню любят… — колыхнулось в душе. — Где-то сейчас однополчане? Может, уже в Бухаресте? Сколько еще идти нам, освобождая земли и народы? Столько, пожалуй, что подумай сейчас — и не поверится…» Слушал песню, и странный ему самому восторг все сильнее полнил душу: «Какое счастье быть освободителем!» Это тебе приветливо машут крестьяне и крестьянки с придорожного поля. Вот какая-то черноволосая девушка, заслышав быстролетную песню, подбежала от виноградника к обочине с полным фартуком, и вот в кузов машины летят тяжелые глянцевитые гроздья, солдаты со смехом ловят их, а черноволосая машет рукой и, смеясь, что-то кричит.
«Хорошо нести людям радость мира…» Представилось: так же летит навстречу широкая лента шоссе, такие же по сторонам поля и виноградники, но это уже не Румыния. Синеют впереди горы… Уж не Пиренеи ли? А смуглые, бойкие француженки бросают в машины бойцам гроздья винограда и приветливо машут вслед, весело крича что-то…
Глава 2 НА ПУТИ К МЭРКУЛЕШТИ
Попутными машинами Гурьев к полудню добрался до местечка, в котором находился штаб армии.
В отделе кадров круглолицый приветливый майор с двумя золотыми нашивками за ранения, взяв документы, посмотрел на него с завистью:
— Ваши-то далеконько ушагали…
Майор без проволочки оформил предписание. Гурьев спросил, по какой дороге можно скорее всего догнать полк. Майор провел его в соседнюю комнату, где еще один майор — сухощавый, с висками, чуть тронутыми сединой, что-то быстро писал, то и дело сверяясь с картой, разложенной во весь стол. Он был так поглощен делом, что в первую минуту даже не заметил вошедших.
— Старший лейтенант свою дивизию догоняет. Скажи-ка, по какому маршруту она идет?
— Минуточку, поглядим…
— Смотрите, — показал майор на карте, — наша армия наступала, да и сейчас наступает на юг, по шоссе, вот тут. Но отсюда, в обход гор, шоссе круто поворачивает на север. Ваша дивизия в авангарде. Она сейчас уже на подходе к венгерской границе. На попутных машинах за два-три дня догоните.
— А если напрямик, вот так? — Гурьев провел пальцем вдоль черной тонкой линии, тянувшейся с востока на запад и обозначавшей проселочную дорогу. — Здесь раз в пять короче.
— Но машины не ходят по этой дороге: дальше, в горах, она совсем плохая.
— Разве никакие наши части не проходили этим прямым путем?
— Нет. Наступление шло на юг. Предполагалось, что пойдем дальше на Балканы, а то и к Средиземному. А теперь приказано повернуть на север.
— Напрямик скорее бы!
— Что же? Найдете попутчиков — поезжайте. Выиграете во времени.
— Попытаюсь. Кто-нибудь, наверное, и этим путем едет?
— Возможно. Противника на нем, конечно, давно нет.
Пришедший с Гурьевым майор с доброй строгостью посмотрел на него:
— Только держите ухо востро. По пути все жители вам кланяться и улыбаться будут. Но это еще не значит, что каждый встречный — друг: могут с улыбочкой в такое место пригласить, что придется потом заносить вас в списки пропавших без вести… Бывали случаи… Так что смотрите. Оружие есть?
— Есть пистолет. В госпитале отбирали, да я сберег, — признался Гурьев.
— И правильно, что сберегли. Как же без оружия до своей части добираться? Время военное. Земля чужая…
— А каково сейчас положение на фронте? — спросил Гурьев майора, сидевшего у карты.
— Только что покончили с окруженной группировкой между Яссами и Кишиневом.
— Пленных вели, я встречал по дороге, оттуда?
— Оттуда. А знаете, сколько немецких соединений в «котел» попало?
На прощание майор-кадровик дал Гурьеву свежую фронтовую газету. В ней был напечатан приказ Верховного Главнокомандующего с благодарностью войскам, участвовавшим в ликвидации ясско-кишиневской группировки. Гурьев пробежал глазами по тексту приказа, ища знакомые фамилии, и обрадовался: «Ого! Значит, И наш полк отличился». Фамилия командира дивизии упоминалась.
* * *
После стремительной езды по большой военной дороге село, стоявшее чуть в сторонке от шоссе, казалось Гурьеву полусонным. О близости фронта напоминали лишь провода полевого телефона, протянутые вдоль белых каменных оград. В конце улицы, возле колодца, два солдата — молодой и старый — не спеша поили пару лошадей, запряженных в повозку. Завидев старшего лейтенанта, солдаты оживленно заговорили друг с другом. Молодой сунул старому ведро, поправил пилотку. Гурьев, близоруко щурясь — на фронте он не носил очков, — стал вглядываться в солдата и, наконец, разглядел: «Да ведь это Федьков, из взвода разведки!»
Конечно, он! У кого же еще могут быть такие кудлатые рыжие волосы, выбивающиеся из-под лихо сдвинутой пилотки, такие озорные глаза, такая широкая, чуть лукавая улыбка!
…Однополчанин! Как радостно встретить человека, с которым шел одной военной дорогой. Возможно, совсем не видались вы, когда воевали. Но если узнаешь, что служил он с тобой под одним полковым знаменем, сразу ощутишь родство: никогда не умирающая сила воинского братства объединяет вас. Увидишь ли однополчанина, возвращаясь в часть после недолгого отсутствия или через много лет после войны, все равно радостно дрогнет сердце: ведь встретил человека, принадлежащего, как и ты, к нерушимому войсковому товариществу, в котором дружба скрепляется общим ратным трудом, общей кровью. И всегда вы найдете общий язык, всегда найдется что вспомянуть. Вспомянете знакомых командиров, боевых товарищей, кто где отличился, кто где был ранен, кто и куда выбыл из полка. Вспомните и тех, кто с честью пал в бою где-либо под одной из бесконечных украинских Гут или Яблунивок или возле какого-нибудь румынского села с трудно запоминающимся названием, от которого в памяти осталось только окончание «ешти», и попутно вспомнится вам солдатская походная шутка по поводу этих названий: «Что ни деревня, то «ешьте» да «ешьте», а, кроме мамалыги, есть нечего». Вспомните с доброй усмешкой и скаредного интенданта, который каждую портянку выдавал с таким видом, словно отрывал ее от сердца, и то, как однажды мина угодила прямо в котел батальонной кухни и как во время ночного боя командир роты потерял сапог в непролазной грязи и не было времени разыскивать пропажу: так в одном сапоге и вошел в отбитое у врага село. Вспомните, как в жаркий день во время наступления пришлось залечь на бахче и питаться целый день одними арбузами, потому что под огнем нельзя было доставить ни еды, ни воды. Вспомните, как угощали вас сметаной и самогоном в украинских деревнях, которые освобождали вы, и как пировали вы за столом, из-за которого едва успели убежать немецкие офицеры, оставив непочатым роскошный рождественский ужин. Вспомните многое, и даже о тяжелом будете говорить весело. И если послушает вас человек, не нюхавший фронтового житья, может он по наивности подумать, пожалуй, что была ваша военная жизнь беззаботной и нетрудной: ведь о потерях, лишениях, бедах, о том, почем фунт солдатского лиха, вы если и вспомянете, то так, что трудное не покажется трудным…
Федьков еще издали обрадованно прокричал, на ходу лихо вскидывая руку к пилотке:
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! В полк? — Озорное лицо его сияло. — И мы туда ж! У нас и кони есть, опанасенковы. — Обернувшись, он показал на усатого, в годах, солдата, стоявшего возле повозки и смотревшего на них.
— Опанасенко? — Гурьев, знавший многих солдат в своем батальоне, припомнил: полтавский, из недавнего пополнения, под Корсунью был ранен, весной вернулся из госпиталя, обо всем любит рассказать обстоятельно…
Гурьев и Федьков пошли к повозке.
С какой-то особой, обычно совсем не свойственной этому степенному усачу лихостью, Опанасенко пристукнул каблуками и старательно отдал честь. Он пытался сохранить «официальное» выражение лица, но все оно, широкое, загорелое, с белыми полосками многочисленных морщин, с выгоревшими досветла редкими, но вместе с тем косматыми бровями и полуседыми подстриженными усами, сияло.
Поздоровавшись с Опанасенко, Гурьев поинтересовался:
— А почему, друзья, вы так разъезжаете?
— Я — из госпиталя, обратно, — доложил Федьков.
— Как же ты сумел запасный полк миновать?
— Я да не сумею! — Федьков горделиво вздернул нос.
— А вы? — спросил Гурьев у Опанасенко.
— Беда до беды, товарищ старший лейтенант. — Только что улыбавшееся лицо усача приняло скорбный вид. — В аккурат перед самым наступлением старшина приказал: сдай старое обмундирование на полковой склад. Поихал. А там кажут: вот тоби бумажка, вези аж на дивизионный, в якой-то «ешти» стоит. Доихал до того «ешти», а дивизионные вже уси на колесах. На той бумажке пишуть поперек, печать ставят и велят: езжай еще в одно «ешти» — бодай их, — сдашь на армейский склад, бо мы наступаем усем хозяйством. Я кажу: мне приказано тильки до полкового склада. Моя часть тож наперед пошла, а вы меня все взад и взад шлете. А тот майор с дивизионного склада говорит: «Выполняйте, я отвечаю! А в полк сообщу». И что ты будешь делать? Мое дело солдатское — сполняй, что старшие велят. Поихал до той «ешти», где армейский склад. А навстречу уже все войско идет и тылы тож: наступление. «Э, — думаю, — Трохим, когда-сь теперь своих догонишь?» Ну, сдал в конце концов все имущество, повернул, давай до своих швыдче. А тут який-то скаженый шофер зацепил колесо и ось мне порушил, да и поминай его… Вот лихо! Ни тебе кузни, ни колеса позычить. Приладил вагу, кой-как до села дотяг. А там румыны помогли все справить — и кузня нашлась, и колесо. Та дуже от своих отстал…
— Я ж ему говорю, товарищ старший лейтенант, — перебил своего спутника Федьков, — бросить повозку, самим сесть на попутные машины. Враз полк догоним. А коней и все прочее я тебе, Трофим Сидорович, трофейных знаешь каких достану?
— Ни. Своих коней я не можу покинуть. Не треба мени трофейных…
— Чудак! — стоял на своем Федьков. — Сколько мы на твоих трястись будем? А на машинах — враз!
— Ни! На конях — швыдче! Шляхи на разные концы расходятся. Поищешь тех попутчиков! А там дале, кто знает, ходят машины чи ни?
Выслушав доводы обоих, Гурьев решил:
— Поедем напрямик, на лошадях.
— Навпростець? — Опанасенко посмотрел на него с сомнением. — У нас кажут: «Куда вы, дядько, едете?» — «Нема часу, еду навпростець». «Ну, коли навпростець, то берите хлиба, бо дома ночевать не будете».
— Ничего, я в штабе про короткую дорогу расспросил. Жаль, карты нет.
— Есть карта! — поспешил доложить Федьков.
— Какая?
— Трофейная. На дороге возле Ясс подобрал.
Покопавшись в повозке, он подал потрепанную карту.
— Только в ней все по-немецки нарисовано. Ну, да чего не разберем — про то расспросим! Я же румынский — во как понимаю!
— Откуда такие познания? — удивился Гурьев.
— А у меня дядька, кооператор, под Котовском меж молдаван двадцать лет живет. Когда я пацаном был — каждое лето у дядьки гостил. Набрался по-молдавански.
— Так то молдаванский, а то румынский. Хоть и похожи, а не одно и то же.
— Все одно меня румыны с первого слова понимают, товарищ старший лейтенант.
— Что ж, и Опанасенко румынский изучил? — спросил Гурьев.
— Ни, — вздохнул тот, — слов пять або шесть. Здравствуй — прощай, про воду, про корм спросить..
— Ничего, как-нибудь объяснимся.
Гурьев развернул измятый, но аккуратно сложенный лист. Карта оказалась крупномасштабной. Многие населенные пункты и дороги на ней не значились, но кое-как ориентироваться она все же позволила бы. Припоминая, что ему показывал на своей карте штабной майор, Гурьев стал прикидывать, как побыстрее догнать полк.
Федьков, смотревший в карту с видом знатока, сказал:
— Может, еще каких отставших фрицев изловим?
Гурьев улыбнулся:
— Чем воевать-то?
— У Трофима Сидоровича карабин есть.
— Не должно быть противника впереди. С «котлом» покончено. Вот, смотри! — Гурьев протянул газету и снова склонился над картой.
Федьков прочел приказ.
— Порядок! Жаль только, что мы с тобой, Трофим Сидорович, туда не поспели. Дали бы фрицам дыху!
— Дай-кась и я подывлюсь! — попросил Опанасенко.
Он читал долго, сосредоточенно и вдруг воскликнул:
— О це дило! А ну, кто б его подумал!
— Чего, Трофим Сидорович? — спросил Федьков.
— Да ты дывись, дывись! Ось тут!
— Ну и что же такого? — прочел Федьков фамилию одного из генералов, упомянутых в приказе Главнокомандующего.
— То ж земляк мой!
— Земляк? Подумаешь! У нас в Одессе знаешь сколько знаменитых людей? На каждой улице.
— Тоби не диво, а мне… — Опанасенко замялся, — даже трохи досадно. От сам суди, — он снова ткнул пальцем в газету: — Генерал-то цей — я с ним в двадцатом году в одном взводе служил. На одних нарах спали, с одного бачка ели. Он рядовой был и я рядовой. В пехотном сорок девятом имени Третьего Интернационала полку.
— Да ну?
— Свята правда!
— А чего ж досадно?
— А як же! Я ж был боец посправнее его! Всей военной науке его обучал… Он и грамоту-то помене моего разумел. Мне, как службы срок кончал, говорили: «Оставайся в армии, на курсы командирские пошлем». А я не захотел. До дому потягло. А он-то, — кивнул Опанасенко на газету, — видать, так и служит наскризь с той поры. Вот и в генералы вышел… Эх, — подергал он ус, — да если б я с военной линии не сходил, я бы не меньше его должностей достиг! Ему-то вон, гляди, сам верховный благодарность объявляет.
— А нам разве не объявляет? И нам в том же приказе!
Федьков с дурашливым видом козырнул Опанасенко:
— Напрасно обижаетесь, товарищ генерал!
— Тебе только шутковать! — рассердился Трофим Сидорович.
Гурьев вложил карту в планшет:
— Едем напрямик… Чем, Опанасенко, недоволен?
Федькова опять бес дернул за язык:
— Обидно: в генералы не вышел!
Опанасенко молча взял с повозки флягу и направился к колодцу.
— Он тебе в отцы годится! — упрекнул Федькова Гурьев.
— А что? Я его уважаю! — Глаза озорника недоумевали: «Да стоит ли придираться из-за пустяков?»
Гурьев глянул на Федькова так, что у того моментально слетела улыбочка с губ.
— Вам все шуточки? — Старший лейтенант остановил взгляд на щегольских красных погонах Федькова: такие полагалось носить только в глубоком тылу. — Погончики-то… Перед сестрами госпитальными в них красоваться… Почему не сменили на полевые? На фронт едете, не свататься!
— Полевые не смог получить, товарищ старший лейтенант.
— Это вы-то не смогли? Где хотите достаньте, а наденьте какие положено!
— Есть!
Через минуту Федьков уже сидел в холодке у ограды и прилаживал к гимнастерке другие погоны.
Вернулся Опанасенко с запотевшей флягой, тяжело повисшей на руке.
— Поихали, товарищ старший лейтенант? — спросил он.
— Пора.
Едва повозка тронулась, Гурьев, усевшийся рядом с Опанасенко на передке, попросил его:
— А теперь рассказывайте, как у нас в батальоне дела?
— Яки же дела? Ранило вас — после того почти что все время в обороне стояли. Под этими самыми… ну, опять же «ешти», запамятовал!
— Ранеными много выбыло?
— Да ни! Боев особых не було, пока в наступление не пошли.
— А кто сейчас за меня командует?
— Капитан Буравец.
— Буравец?
Это был один из малознакомых Гурьеву офицеров полкового штаба.
— Ну и как новый комбат?
— Требует як положено… А по бою — ще не знаю. Не бачил.
На выезде из села Федьков приметил глазевшего на них мальчишку в холщовой рубашке и узких штанах, босого, но в высокой каракулевой шапке, какие носят в Румынии и стар и мал даже летом. Попросив Опанасенко остановить лошадей, Федьков поманил мальчишку. Тот, несмело переступая коричневыми ступнями по белой пухлой пыли, подошел. Федьков бойко проговорил несколько слов по-румынски, — он, видимо, произносил их не впервые. Мальчишка помчался к ближнему двору.
— В чем дело? — поинтересовался Гурьев.
— Помидорчиков взять на дорогу.
Мальчишка уже мчался обратно, неся в подоле рубашки ярко-красные крупные помидоры, видно только что сорванные.
— Сыпь сюда! — показал Федьков на середину повозки. Мальчишка понял его.
Федьков полез в карман, вытащил оттуда какой-то пышный орден с коронами и орлами и прицепил его мальчишке на рубашку. Тот онемел от изумления.
Покопавшись еще в кармане, Федьков извлек Железный крест на яркой ленточке, приколол мальчишке и его.
Гурьев нахмурился:
— Федьков, прекрати комедию!
— А что, товарищ старший лейтенант? Я с местным населением честную коммерцию веду…
— Деньгами надо платить, а не всякой дрянью. Деньги-то есть?
— По одной штуке.
— По одной?
— Да вот… для интересу собрал на шоссейке. Фрицы окруженные потеряли.
Федьков вытащил из кармана пачку разноцветных, разнокалиберных бумажек. Тут были и немецкие марки, и румынские леи, и болгарские левы, и чешские кроны, и даже какие-то египетские банкноты. Каждое государство в этой коллекции было представлено только одним денежным знаком.
— Фашисты награбили по всему свету, а ты подбираешь! — прищурился Гурьев.
— Для интересу только. По одной же штуке! А так — на кой они мне? Там побольше валялось, да я не взял. Сейчас я этому пацану румынской деньгой заплачу… — Порывшись, Федьков нашел нужную бумажку, сунул ее мальчишке и сказал Трофиму Сидоровичу:
— Трогай!
«Ох уж этот мне шелопут! — Гурьев не мог без улыбки смотреть на Федькова, на его хитроватое и всегда, даже когда тот был совершенно серьезен, озорное лицо. — И много же ветра в голове у этого одессита! А вояка лихой. Разведчик толковый. И орден и медали заработал. А вот все в рядовых, хотя и младший сержант. Даже командиром отделения его не сделаешь. Несерьезен. И когда он остепенится?»
А Федьков весело поглядывал по сторонам. «Хорошую дорожку мы со старшим лейтенантом придумали!» Он уже забыл, что еще совсем недавно был против того, чтобы ехать проселком. «Поди, тут никто из наших и не бывал еще. Через заграницу едем! Были бы дед да отец живы — погордились бы!»
Отец Федькова, старый одесский портовик, повоевавший против белых и интервентов, не раз говаривал сыну: «Ты, Василий, куда счастливее нас будешь! Ленин сказал: такие, как ты, до коммунизма доживут. А если и драться доведется — бегать от вас буржуям!» А дед, бывший матрос с «Потемкина», выпив маленькую, расчувствовавшись и вспомнив про девятьсот пятый, толковал:
— Вы, молодые, нашего корня! Покажете еще всему свету, что есть наш человек.
Интересно, докуда дойдет полк? В том, что надо дойти до самого края Европы, Федьков не сомневался. Правда, на западе еще в июне высадились английские и американские войска. Но двигаются они маленькими шажочками. Наши поспеют туда быстрее! И он, Федьков, еще пройдет все эти заграницы вдоль и поперек. Интересно, что за страна, например, Италия? Похожа на Румынию или нет? Спросить бы у старшего лейтенанта.
А Гурьев в эту минуту думал о том же. С особенной остротой хотелось ему поскорее повидать боевых товарищей-однополчан. Шутка ли: если все походы подсчитать — сапог за это время износил четыре пары, протопали вместе не меньше трех тысяч километров. А скольких друзей схоронили в наскоро вырытых могилах?.. И в Сталинградской, засеянной железом степи, и среди безбрежных хлебов Орловщины, и в лесах за Киевом, и у Житомира, и на высоких просторах Молдавии — всюду оставались однополчане. А живые идут дальше и дальше и не остановятся, пока не выйдут на рубеж последнего дня войны и первого дня мира.
Как-то они там, боевые родичи? Так же, поди, невозмутим и добродушно ворчлив, посапывает своей трубочкой где-нибудь на НП или в голове колонны командир полка подполковник Бересов. И наверное, нет-нет и подумает: скоро ли вернется командир первого батальона? А как солдаты в батальоне? Вспоминают ли? Ждут ли?
* * *
Повозка резво катилась по краю шоссе. Навстречу, как и до этого, брели солдаты каких-то разбежавшихся румынских частей, крестьяне.
Иногда во встречном потоке можно было увидеть женщин с русскими лицами, в белых платочках, спецовках, выцветших ситцевых платьях.
Трофим Сидорович с надеждой вглядывался в каждую из них: «А не Яринка ли моя?» Два года уже прошло, как угнали его дочь в Неметчину.
Внимательно оглядывал каждую шедшую навстречу женщину и Федьков. Зло прищурены были его глаза… Весной он получил письмо из родной Одессы от сестры, вернувшейся из эвакуации. Сестра писала, что Клавдия, девушка, которую любил он и которая обещала ждать его, спуталась с оккупантами и уехала с ними. И думалось Федькову: «А не бредет ли и она обратно? Бросили, наверно, как тряпку». Не хотел он встречи с Клавдией. Но невольно останавливал взгляд на каждом женском лице.
Завидев впереди проселок, идущий от шоссе направо, Гурьев сверился с картой. Тот самый, нужный им, поворот.
Колеса, только что грохотавшие по асфальту, мягко зашелестели по пыли. Рев машин, проносившихся по шоссе, затихал. Мягко клубилась пыль под копытами, изредка скрежетал попавший под колесо камешек. Лошади, поматывая головами, то и дело тянулись к траве, росшей по обочине, и недовольно фыркали, когда Опанасенко, подгоняя их, встряхивал вожжами. Серенькая пичуга взлетела из травы и промчалась над повозкой. В стороне, среди коричневой, высохшей травы, столбиком стоял суслик. Вот он пригнулся, побежал, скрылся.
«Трусишь, брат! — улыбнулся Гурьев и, озирая огромное золотисто-зеленоватое пространство, до краев наполненное солнцем, щедрым по-южному, порадовался: Привольно как! — И сразу же пришло другое: — А наступать здесь трудно. Местность просматривается далеко, и от танков в случае чего укрыться негде, разве вот в тех кустах: там, наверное, овражек. Для минометной позиции кустики хороши… Да что я! На любой пейзаж только как комбат смотрю… Наверное, до конца войны для меня не пейзаж, а «местность», как в Боевом уставе пишется! Хоть бы на минутку почувствовать себя не военным, а обычным человеком…»
Тронул за плечо Опанасенко:
— На Полтавщину похоже?
— Как у нас в степу… — улыбнулся тот. — Ниякой войны…
— А вот! — перебил его Гурьев.
У самой дороги, возле небольшого пригорка, на котором лежал глубоко вросший в землю плоский серый камень, желтел высохшей глиной маленький продолговатый бугорок с колышком, повязанным красной ленточкой.
— Наш.
Опанасенко остановил лошадей. Все сошли с повозки, поднялись к могиле.
На холмике лежала выгоревшая от солнца, вылинявшая от дождей солдатская пилотка.
— Эх, никто к нему на могилку не прийде… — насупил седые косматые брови Опанасенко.
Гурьев медленно снял пилотку.
Молча постояли с обнаженными головами…
Потом Гурьев поднялся на пригорок: хотел отсюда, с высоты, сверить с картой, правильно ли едут. Остановился возле камня. На источенной ветрами и дождями плите виднелись полустертые буквы. Нагнулся, разбирая их.
Подошедший Федьков полюбопытствовал: что написано?
— Русские имена…
— Русские?
— Да, — выпрямился Гурьев, — деды наши, которые турок из Румынии выгоняли.
Опанасенко, надевший было пилотку, снова снял ее:
— Вечная память людям нашим…
И вот опять бегут кони, взбивая копытами ленивую, тяжелую пыль, вьется колея меж пышущими зноем полями под высоким, добела накаленным полуденным небом. Пустынна дорога и впереди и позади, ни души не видно вокруг. Клонятся по сторонам пути отягощенные колосья. Опанасенко не утерпел, сорвал на ходу, чуть придержав лошадей, пару колосьев, сунул вожжи Федькову, растер колосья на ладони. Привычно помял зерно ногтем, попробовал на зуб:
— Перестоялась… — И удивился: — Чего ж не убирают? А может, некому? Вот она, война…
* * *
Серой пыльной лентой тянется проселок через накаленную солнцем степь. Где-то далеко в стороне, в темной зелени садов, чуть видны серые крыши и белые стены деревенских хат. Высится вдали журавль одинокого колодца; в лощине стоит осоловевшая от жары овечья отара. Она сбилась вплотную и кажется издали одним многоногим существом. Возле стада — пастух в белой посконной одежде, в широкополой соломенной шляпе. Опершись на длинный посох, пристально смотрит на проезжающих: что за люди? Видит он или нет, что это — русские?
Проехали уже немало. Гурьев то и дело поглядывает на карту: как бы не заблудиться.
Вот какой-то поворот в сторону. На карте его, конечно, нет. Вот еще. Правильно ли едут? Расспросить бы, да некого. И всякому ли здесь можно довериться?
Кругом ни души. Только поля, поля — и над ними на фоне далекого темно-синего леса дрожит, переливаясь, жаркий воздух. Вдруг Федьков, сидящий позади Гурьева, тронул его за рукав:
— Товарищ старший лейтенант, сзади догоняют!
Опанасенко придержал лошадей. Все оглянулись. Было видно, как мчится по дороге пароконная повозка, оставляя за собой полупрозрачное облачко пыли, долго не опадающее в безветрии. Федьков, известный в полку своим острым глазом, сказал уверенно:
— Свои. Трое.
— Попутчики! — обрадовался Опанасенко.
Спрыгнув с остановившейся повозки и ступая по пыли, словно по нагретому пушистому ковру, Гурьев вышел на середину дороги. Федьков присоединился к нему. Только Опанасенко остался сидеть на передке, ослабив вожжи. Обрадованные кони, фыркая, помахивая гривами и прядая ушами, потянулись к придорожной траве.
Ехавшие сзади мчались галопом. Вот уже слышен стук колес, видно, как ездовой вовсю нахлестывает лошадей.
— И чего гонят? — неодобрительно проговорил Опанасенко. — Який форс!
Гурьев поднял руку. Но повозка понеслась еще быстрее на него и Федькова. Мелькнули трое военных в запыленных гимнастерках, на одном как будто офицерские погоны. Пролетев мимо, повозка скрылась в клубах пыли.
— Тю, скаженные! — сплюнул Опанасенко.
Поехали дальше.
— На Полтавщину дуже похоже… — продолжал Опанасенко прерванный разговор. — Только поля як лоскуточки. Единоличность… Говорят, здесь еще паны-бояре хозяйнуют. Неужели, товарищ старший лейтенант, теперь их не поскидают?
— Дойдет дело…
— И я так розумию! Как у нас в семнадцатом Миколашку да инших поскидали, зараз стали землю у панов забирать… А ихнего Михая сейчас уже прижали трохи, заставили войну кончать. Только то худо — люди здесь дуже смирные. У нас побойчее. То дело было, як мы со своими панами расчет повели! Сам я ходил, со всеми, нашего помещика Стиблиевского из имения вытряхать.
— Сколько же вам тогда было, Трофим Сидорович? — не без сомнения спросил Гурьев.
— Мои роки не так богатые: сорок четыре. Но я я крепостное право побачил, и капитализм, и при колхозном строе пожил. Война помилуе — то и до коммунизма дожить надежду маю.
— Ну, насчет крепостного права вы перехватили…
— Як перехватил, товарищ старший лейтенант? А под Гитлером? Все в аккурат так, как деды сказывали: и барщина, и без спросу ничего не смей, и чуть чего — по морде тебе или, скажем, плетюгами…
* * *
День перевалил за половину. Солнце подвигалось к далеким горам, чуть синевшим впереди. Разморенные жарой, все примолкли. Лошади бежали ленивой рысцой, то и дело норовя перейти на шаг. Кругом все выглядело тихо и мирно.
Впереди показалась встречная телега, запряженная одной лошадью. В повозке сидели двое: мужчина в деревенской соломенной шляпе, белой рубахе и женщина в пестром платке и полотняной кофте с вышитыми рукавами. Концами платка она вытирала глаза и что-то тревожно говорила своему спутнику. Увидев встречных, крестьянин задергал вожжами, женщина пугливо обхватила его руками за плечи, он круто свернул лошадь и, во всю мочь нахлестывая ее кнутом, погнал повозку прочь от дороги.
Федьков закричал: «Эй, домнуле, обожди!» — но повозка уже скрылась в кукурузе.
— Вот чудаки! — изумился Федьков.
— Налякал кто-сь, — решил Опанасенко. — Мало ли брехни про нас пущено? По весне, як границу переступили, пришли мы в самую первую румынскую деревню. Заходим до хаты. Хозяйка аж побелела с переляку. Потом присмотрелась до нас — трохи успокоилась. А с нами был один хлопец — чи из Казахстана, чи из Узбекистана, чернявый такой. Та румынка дивится на него, як на чудо. Думаю: не бачила, значит, такой нации. Для нее, может, казах такое же диво, як для нас негр или, скажем, индус. И вдруг та жинка подходит к тому хлопцу, осторожненько снимает у него шапку и в волосах шарит. Улыбнулась и отошла. С нами там был один солдат-молдаванин, он ихнюю мову трохи знал. Мы кажем ему: спроси, чего она за голову щупала? Оказывается — роги шукала! Обрадовалась, что не нашла! Им там напели, что идут из России не люди, а чертяки натуральные — с рогами, с хвистом, як положено…
— А хвост она не искала у того солдата? — серьезным тоном спросил Федьков.
— Ни… А то вот еще случай был…
Опанасенко внезапно прервал свою речь:
— Ось, бачьте! — перегнувшись с повозки, он смотрел вниз, на колею. Там, в темной жирной луже, валялись черепки разбитой глиняной посуды.
— Масло! — определил Федьков. — Уж не фрицы ли пятки смазывали?
— Обронила какая-нибудь раззява-жинка! — Трофим Сидорович подхлестнул лошадей.
— Так вот, говорю, была еще така история с этими руманештами… — заговорил он снова и вдруг воскликнул: — И еще масло загубили! Чого ж воны макитры колотят?
На самой колее опять краснели черепки разбитой посуды.
Трофим Сидорович потянул вожжи, кони пошли медленнее.
— Уж не того ли дядька макитры, что от нас с жинкой на повозке в кукурузу втикал?
— А может, тех очумелых, что нас обогнали? — высказал догадку Федьков.
— Ни. Зачем военному человеку макитры тягать?
— Опанасенко! — вдруг окликнул Гурьев. — Карабин ваш где?
— Где же ему быть? На возу.
— Что-то не вижу. А ну, достаньте!
Лицо старшего лейтенанта было озабоченным и строгим. Прихватывая вожжи левой рукой, Опанасенко вытащил откуда-то из-под себя карабин с заботливо обмотанным тряпицей затвором.
— Ох уж эти мне обозники! — с укором проговорил Гурьев и приказал: — Федьков, возьмите карабин в руки. Да тряпку с затвора снимите!
— Есть!
Гурьев настороженно посматривал вокруг. Пустынные поля, безлюдная дорога, ясное небо. Но странные встречи, странные следы…
Впереди показался высокий журавль колодца. Он торчал над равниной, как предостерегающе поднятый к сухому небу костлявый палец.
* * *
Это был обычный колодец, каких много в румынской степи: высокий, посеревший от дождей и ветров журавль, колода с позеленевшим дном, невесть когда и кем сложенная из серого камня, сухая земля, вытоптанная, засыпанная овечьими орешками, и непременный сосед каждого такого колодца — громадный деревянный крест с тремя маленькими крестиками на макушке и перекладинах. А на кресте под грубо вырезанным распятием — наверно, топором орудовал сельский художник — остатки давно истрепанного степными ветрами венка, дара какой-нибудь богомольной крестьянки: выцветшие ленточки, рыжие стебли, уже без цветов и листьев. О чем молилась та, которая повесила венок на этот крест? О том, чтобы вернулся с войны сын, пропавший без вести? Об урожае? Или об утолении какой-либо другой печали? Мало ли скорбей могло выпасть на долю крестьянки… Бесконечно грустными показались Гурьеву эти жалкие полинявшие ленточки и сухие стебли неизвестных, давно облетевших цветов возле потрескавшихся, источенных червями ног деревянного Иисуса… Сколько материнского горя на свете, горя, принесенного войной… Когда настанет конец ему? Воевать за это надо, воевать. И многим матерям еще придется оплакивать своих сыновей, отдавших жизнь за то, чтобы никогда не плакали матери на земле…
— Напувать будем. — Трофим Сидорович стал разнуздывать лошадей. Гурьев присел на край колоды, вытащил карту, прикинул:
— До Мэркулешти — села, через которое нам ехать, если напрямик, — километров восемь. А по любой из двух дорог — дальше…
От колодца расходились два проселка. По следам можно было определить, что только изредка здесь проезжают крестьянские повозки — каруцы да пастухи прогоняют отары овец.
Шумно дыша, раздувая ноздри, кони совали морды в сухую колоду.
— Зараз, зараз! Прохолоньте трохи! — говорил своим любимцам Трофим Сидорович, помогая Федькову тащить наверх тяжелую деревянную бадью.
Гурьеву захотелось пить. Полная воды бадья, чуть тронутая прозеленью от постоянной влажности, уже стояла на краю колодца. Вода еще колыхалась в ней, переплескивая через край, и было слышно, как внизу, в темной прохладной глубине, звучно падают капли.
С наслаждением Гурьев припал губами к краю бадьи. После него к бадье приложился Опанасенко.
— Эх, добра водичка, аж зубы ломит, — крякнул он, оторвавшись. Наклонил бадью. Кони жадно прильнули к воде, с шумом разлившейся по колоде. Ласково похлопывая их по шеям, Опанасенко приговаривал:
— Напувайтесь, напувайтесь, мои гарны, ще не близко…
Пока лошади пили, все трое закурили, присев рядышком на край колоды.
Солнце пекло уже не так яростно, как в полдень. Необычайная, непривычная для солдатского уха тишина властвовала окрест. Где-то в траве лениво позванивали кузнечики. На чистом небе виднелось неподвижное одинокое круглое облачко, похожее на белого барашка, лежащего на голубом лугу. Вблизи колодца, с обеих сторон, дороги, стеной стояла высокая, густая, давно созревшая пшеница.
Все кругом дышало мирным покоем. Но по сердцу Гурьева поцарапывала тревога.
Доехать бы поскорее до Мэркулешти, а там через горы на шоссе выбираться. Не хочется в селе на ночевку задерживаться…
— Товарищ старший лейтенант, идет какой-то!
Придерживая одной рукой карабин, Федьков привстал, вытягивая шею и всматриваясь в гущу хлебов.
— Эй, домнуле! — призывно махнул он рукой. Меж колосьями мелькнуло испуганное лицо.
Показался бледный небритый человек лет тридцати, тощий, с непокрытой головой, в потертом и запыленном, но когда-то щегольском костюме, с небольшим чемоданчиком в одной руке и палкой с массивным набалдашником в другой. Всем обличьем своим он напоминал назойливых господ, пристававших к Гурьеву с коммерческими предложениями в городке. Незнакомец, видимо набравшись смелости, подошел поближе, раскланялся:
— Здравствуй, товарищ! — Тыча себя пальцем в грудь, он стал длинно и обстоятельно что-то объяснять, но Гурьев сумел уловить только то, что этот человек из Бухареста, студент богословского факультета, болен, идет в родное село.
«Не знает ли он кратчайшей дороги на Мэркулешти?» — подумал Гурьев и спросил:
— По-русски понимаете?
— Нуштиу русешти![4] — пожал богослов плечами.
— Мэркулешти? — Гурьев показал на дорогу.
— Мэркулешти, Мэркулешти! — подтвердил студент и кое-как пояснил: к селу ближе проехать напрямик, через лесок.
Пригласив студента сесть рядом, Гурьев предложил ему папиросу. Тот взял. Пальцы его заметно дрожали. «Вот даже палку между колен стиснул, словно опасается, что отберем». Испитое, не по летам старообразное лицо, тревожно помаргивающие глаза… Гурьеву стало жаль этого перепуганного и, видимо, не очень удачливого в жизни человека. «Лысеть уже начал, а учение еще не окончил… Подвезем-ка его». Словами и знаками он пригласил студента ехать вместе. Но тот, почему-то опасливо поглядывая на Федькова с карабином, поспешно отказался: не по пути.
Вдруг Федьков, с присущей ему бесцеремонностью, взял из рук студента палку.
— Чудно́! — с восхищением разглядывал он набалдашник — блестящую львиную голову. Заметив, как настороженно следит за ним обладатель трости, вернул ее хозяину:
— Держи! Не бойся, не отберу. На кой она мне? — и спросил старшего лейтенанта: — На кого же он учится?
— Богослов.
— На попа, значит? Вот чудно́! Да ему ж потом переквалификацию проходить придется!
— Кони понапувались, товарищ старший лейтенант, — доложил Опанасенко.
Гурьев поднялся.
Богослов вскочил следом, подхватил трость и чемоданчик, поклонился и поспешно зашагал к дороге, словно был рад, что его отпустили. Повозка, приминая колесами высокую траву, свернула направо и медленно покатилась чуть заметной в траве дорожкой.
— Поп с тросточкой! — бросил Федьков. — Чего только тут по Европам не увидишь!
— Який он поп? — рассмеялся Трофим Сидорович. — Скорийше на пройду похож, какие здесь в городе шахер-махер делают.
— Все попы — жулики!
— Ну, не все…
— А что? — не унимался Федьков. — Религия — дурман для народа. Это знаешь кто сказал?
— Конешно, глупости это все — насчет чудотворцев, чертяк и прочего, — согласился Трофим Сидорович. — Я при немцах столько чертяк побачил, что и на том свете не найдешь. А вот насчет попов — это ты зря. Они разные. У нас на селе знаешь який поп? Ему, брат, медаль дали!
— За что?
— Через того попа партизаны связь держали. А как его немцы чуть не накрыли — один верующий дидок из раскулаченных выдал, — наш отец Василий в лес подався. С партизанами вернулся потом. Бравый такой! При пистолете, в кожаной тужурке.
— А может, то и не поп?
— Ни. Натуральный.
— Не бывает у партизан попов!
— Я бачил, а он — не бывает!
Гурьев рассеянно слушал дискуссию о попах: мысли его были заняты другим. Странный этот богослов. А ведь уже, наверное, повидал в Бухаресте русских — чего ему бояться?
* * *
Тени на лугу становились все длиннее и длиннее. Жара спала. Колеса мягко шелестели по колеям, приминая под себя траву, но стебли ее вновь подымались, покачиваясь. Какая-то птаха вынеслась из-под самых копыт лошадей, тревожно попискивая. Долго сновала, трепеща крылышками, вокруг едущих и отстала не скоро: видать, неподалеку у нее было гнездо, и она оберегала его.
Дорога причудливо петляла то по ровному полю, то спускалась в лощинки, то вилась между кустов орешника, то тянулась вдоль меж, заросших бурьяном, иногда она прорезала кукурузное поле, и тогда подолгу не было видно ничего, кроме белесых стеблей с жесткими, чуть позванивающими при малейшем прикосновении, словно жестяными листьями да светло-голубого, уже потускневшего к концу дня, высокого неба.
«Не запутал ли нас этот студент поповского курса? — всматривался в дорогу Гурьев. — Где же эти Мэркулешти?»
Федьков, обеспокоенный, вероятно, тем же, спросил:
— Куда к ночи доедем?
— Тилько б не до княгини… — усмехнулся в усы Трофим Сидорович.
— А что за княгиня? — поинтересовался Гурьев. Федьков промолчал, а Опанасенко, не без лукавства взглянув на него, ответил:
— Да гостювали у одной.
— Ого! Вы и с аристократами знакомство имели?
— Да ну, чего там… — недовольно протянул Федьков и с преувеличенным вниманием стал посматривать вокруг. Но Опанасенко, продолжая с хитрецой улыбаться, пояснил:
— Знакомы, а як же.
— Ну и как вас княгиня принимала?
— Як положено и даже бильш того…
Федьков метнул на Опанасенко свирепый взгляд, но тот невозмутимо продолжал:
— Едем от так соби вечером. Я пытаю товарища Хведькова: «Где ночевать будем? Кони пристали». Он отвечае: «Не бачу по пути дома подходящего. Проедем еще трохи». Потом увидал чуток в сторонци дом. Панский. Каже: «Вертай туда!» Я завернул. Подъезжаем до ворот, бежит навстречу холуй якийсь, кланяется — аж чуть не переломится. Лопочет чого-то — не разберешь. Хведьков ему команду дае: «Витчиняй ворота, примай гостей». А я спрашиваю: «А нема ли у вас овса чи кукурузы на худой конец?» Он ничего не отвечае, только кланяется и кланяется. Тогда Хведьков сам ворота витчинил: «Въезжай, распрягай коней». Я ему кажу: «Обожди, надо ж с хозяевами знакомство поиметь, добыть корму ну и прочее». Примотал я коней вожжой до ворот, бо кони уж оголодали, а тут рядом клумба, и квитки на ней таки гарны — и розы и еще чтось-то, а кони до их тянуться, боюсь — пожрут те квитки.
А холуй-то все вокруг нас крутится и объясняе, объясняе и наверх по лестнице показывае. Я его про овес пытаю, а он все чего-то непонятное толкует. Хведьков его слушал, слушал и кажет: «Вроде здесь княгиня чи графиня». «Ну их, кажу, я лучше на возу останусь. Где бы тут коней поставить?» А Хведьков: «Пойдем в дом! Подумаешь, княгиня! Пережиток этого — как его? — феодализма!»
Хведьков идет наперед, я позади. Тильки поднялись на крыльцо — встречает нас княгиня. Важна така! Но обходительна. Хведьков мне: «Трофим Сидорович, пытай про овес! Ишь, говорит, привыкла, чтобы ей кланялись, пускай сама теперь покланяется, эксплуататорша, черт ей в бок!» Я ему: «Ты поосторожней выражайся!» А он: «А все равно здесь по-нашему никто не понимает. Ты можешь этому нетрудовому элементу самые последние слова выкладать, а она подумает — комплимент ей преподносишь». А с княгиней рядом дидок, сухонький такой, бритый, пиджак на нем черный, длинный. Приличный такой дидок. Хведьков про него кажет: «Тоже, наверное, буржуй недобитый». А дидок тот выступает вперед, с поклоном, и вдруг выговаривает ну чисто по-нашему… Як это он сказал? — повернулся Трофим Сидорович к Федькову. Тот промолчал.
— Вот: «Рад приветствовать доблестных представителей великой русской армии! — вспомнил Трофим Сидорович. — Княгиня — и фамилию назвал — приглашает вас до дому».
Хведьков трохи смутился, что про того дидка сначала не дуже дипломатично сказал, но тот виду не подал. Идем в комнаты — богато живут князья-то! Кругом посуда всякая, ковры — ну, як у санатории. Хведьков усе с форсой так выступае, грудь колесом. Дидок-то, видать, по лычкам его за большое начальство примае. Княгиня с Хведьковым ведет через того дидка обходительный разговор, а на мене все так косо поглядывает. Чем, думаю, ей не потрафил? Ну и бис с тобой! Пошел во двор, разыскал того холуя, распытал у него, где вода, где овес, где сино, та и стал коней годувать. Вдруг приходит до мене той дидок и кажет: «Пан офицер требует!» Який такой офицер, думаю? Заправился как следует быть, пошел. А то Хведьков: сидит один в спальне, на шикарной кровати и спереди и сзади голые ангелятки со стрелами, золотые або позолоченные — непотребство, но все же зроблено гарно. Сидит, портянку перематывает, заявляет: «Сейчас до княгини вечерять пойдем».
Я кажу: «Ну их, чего нам с князьями дружбу заводить, давай от здесь вечерять либо на дворе, на свежем воздухе». А Хведьков возражае: «Неудобно, подумают еще, что мы робеем. Давай уж не ронять своего авторитета».
Ну ладно, ежели для авторитета… Переобулся Хведьков, проходим в залу до той княгини. На столе и вино и закуска. Я думаю: «Нет, на это дуже налегать нельзя, а то так и коней не доглядишь. Кто его знает, що тут за люди?» Хведькова в бок пхнул — знак даю: не дуже, не дуже.
Федьков снова свирепо взглянул на Опанасенко. А тот невозмутимо продолжал рассказывать:
— А возле того стола сидит сама княгиня, расфуфыренная, а рядом две дочки — ничего себе, гарные дивчины, тильки лядащи. И дидок этот сбоку — для разговору. Посидали мы. Княгиня эта к Хведькову и так и сяк, а на меня — ниякого внимания, только сердито так очами зирк, зирк… Бачу — не ко двору я. Посидел трохи, закусил и говорю Хведькову: «Треба до коней» — та и ушел. А Хведьков остался. Пришел я на двор. Лег на возу пид шинель, карабин на всякий случай пид бок положил та придремал.
За полночь, перед светом уже, чую — Хведьков до мене: «Запрягай, Трофим Сидорыч, тикать будем!»
— Да не говорил я, что тикать! — вставил Федьков. — Зачем врать…
— Ну, тикать — не тикать, а вроде того… Я коней быстро запряг, витчинил ворота, сели та и поихалы.
— А чего ж так спешно? — делая вид, что не понял, спросил Гурьев.
— Надо ж было своих догонять… — торопливо сказал Федьков.
— Только-то? — Гурьев, стараясь скрыть усмешку, посмотрел в лицо Федькову, но тот отвел глаза. А Опанасенко, словно не замечая смущения Федькова, пояснил:
— Его ж та княгиня хотела вроде в приймаках оставить: «Поживите, кажет, господин русский офицер, в моем доме. Нам спокойнее будет — другие военные не заедут!» — Голос Опанасенко звучал убежденно. — Я так розумию, прикидывала она, что если ее свои громадяне вытряхать захотят, то при нас вроде не осмелятся. Ну, а товарищ Хведьков, видать, далеко в дипломатию с той княгиней, а бильш всего с дочками ее зашел, что пришлось ему серед ночи через ту дипломатию тикать. Мабуть, злякался, что засватают, а мабуть, що другое…
— Ну, Трофим Сидорович… — заерзал Федьков.
— А що? Свята правда! — невинным голосом проговорил Опанасенко.
Не желая смущать Федькова, Гурьев не стал расспрашивать его.
Дорога привела в небольшой кленовый лесок и в нем потерялась совсем.
— Богослов чертов! — в сердцах выругался Федьков, когда повозка остановилась в высокой траве, в которой уже совсем нельзя было различить колеи. Гурьеву стало досадно: поверил этому облезлому богослову, который, наверное, и сам толком не знает дороги… Вслед за Федьковым он соскочил наземь и стал ходить меж деревьев, ища потерянную колею. Неподалеку, в чаще, потрескивали ветки: кто-то ходил там, вполголоса напевая неторопливую песенку; слов нельзя было разобрать. Изредка раздавались короткие, отрывистые удары топора по сухому дереву.
Человек в длинной деревенской рубахе с закатанными до локтей рукавами, в заношенной кепке, сдвинутой на затылок, рубил тонкие стволы сухостоя. Это был худощавый, темнолицый мужчина лет тридцати пяти, с густыми, аккуратно подстриженными черными усами. Он неторопливо воткнул топор с длинной, прямой рукояткой в срубленное сухое деревцо, лежавшее у его ног, и, неуверенно улыбаясь, не очень-то смело, но все же протянул руку подошедшему Гурьеву:
— Здравствуй, товарищ. Салут армата рошие.
— Здравствуйте! — Гурьев пожал его руку, жесткую, твердую, в старых мозольных буграх.
Немало пришлось Гурьеву на пути повидать приветливых улыбок, пожать протянутых рук, но за любезными улыбками и пылкими рукопожатиями очень часто он угадывал страх или подобострастие, под внешним радушием нередко прощупывалась старательно прикрытая злоба. Встретившийся им сейчас улыбался так искренне… Однако Гурьев, уже привычно, насторожился.
Он спросил, как лучше проехать в Мэркулешти.
К его изумлению, человек ответил по-русски. Правда, слов, видимо, он знал мало, беспощадно перевирал их, но все же понять его было можно.
«Русский знает, — значит, из коммерсантов или из оккупантов, — заключил Гурьев. — Надо быть начеку…»
Новый знакомый сообщил: он, Матей Сырбу, житель Мэркулешти. Ехать туда надо бы от поворота прямо по дороге, а не здесь, лугами, где путь труднее.
Матей предложил проводить в село. Гурьев согласился. Когда повозка тронулась, спросил: не проезжали ли через Мэркулешти русские? Нет, русских военных Матей не видал. Но неподалеку, на горном хуторе, живет какая-то русская женщина с ребенком, как попала в эти края, он не знает.
— Может, землячка? — быстро спросил Опанасенко. Его сердце забилось беспокойно: как бы разыскать эту женщину?
Федьков же выслушал это известие внешне равнодушно: искать ему было некого.
Шагом ехали по чуть заметной в траве дорожке, которую показывал Матей. Пристально приглядывался Гурьев к нему: на крестьянина не похож, много русских слов знает… Кто он и откуда здесь? Гурьев стал обстоятельно расспрашивать спутника. Тот рассказывал о себе охотно, хотя, судя по напряженному лицу и частым паузам, это давалось ему нелегко: запас русских слов у него был маловат.
* * *
Когда-то давно отец послал Матея, старшего сына, на заработки: подрастало трое сыновей, и Илие Сырбу надеялся на заработанное старшим если не прикупить, то хотя бы взять в аренду гектар-другой земли.
С неохотой уходил парень из родного дома. На прощание вышли с отцом на свое поле. Отец взял горсть земли, стиснул, сказал: «По́том нашим и дедов наших она пропитана. Возьми ее. Она тебе всегда о доме напоминать будет и обратно тебя позовет».
С горстью родной земли, заботливо завязанной в тряпочку, и отправился Матей в далекий путь.
Много дорог пришлось исколесить ему, много городов повидать. Рубил лес в горах Трансильвании. Грузил пароходы в Констанце. Подносил кирпич на строительстве пышного княжеского дворца в Бухаресте. Гранил камень для шоссейной дороги, ведущей на восток, к русской границе — таких дорог все время строили много. Гнул спину на боярских полях и в Молдове, и в Добрудже, и в Валахии, а осенью, когда полевые работы кончались и лишних батраков рассчитывали, приходилось вновь искать работу. В поисках ее пришлось побывать и за границей. Рубал уголь в бельгийских и французских шахтах, строил тоннель в Италии — куда только не заносила Матея судьба, как и многих таких, как он.
Всюду с ним была заветная горстка родной земли. Помнил он наказ отца. И долго жил мечтой: вернуться в деревню, стать самостоятельным хозяином. Он постоянно высылал в Мэркулешти деньги, сколько мог, но отец так и не прикупил земли — едва успевал рассчитаться с долгами.
Однажды, услышав, что в Плоешти немецкая акционерная компания начинает строить нефтеперегонный завод, Матей направился туда. Его приняли чернорабочим. Потом, когда завод был построен, Матею удалось получить место кочегара в котельной. Плата была грошовая, но он первое время считал себя счастливым: каждую субботу получает деньги. Многие односельчане позавидовали бы ему.
Проходили годы. Горсть земли, данная отцом, потерялась давно, еще во время странствий. Мечта о возвращении к земле постепенно потускнела, но и радоваться своему положению Матей перестал. Жить становилось все труднее и труднее: появилась семья. Чтобы зарабатывать больше, надо было повысить квалификацию, стать, например, машинистом. Но к машине его не подпускали. Лишь через несколько лет стал смазчиком. Немец-механик и не подумал бы чему-нибудь учить смазчика-румына, он смотрел на него как на низшее существо, способное только на черную работу. А бросить место и искать другое, лучшее, Матей уже не помышлял: на его руках были жена и маленький сын.
Пришла война. Над Плоешти то и дело появлялись советские самолеты. Немец-механик убегал в бомбоубежище, но Матея оставлял присматривать за машиной. Незадолго до того, как румынское правительство вынуждено было объявить о капитуляции перед Советской Армией, американская авиация совершила большой налет. Заводу, на котором работал Матей, досталось порядком. Но соседний, компании «Ромыно-Американа», остался целехонек, его не бомбили. После налета Матей не нашел своего домишка: его снесла американская бомба. Никаких следов жены и сына Матей не обнаружил, хотя несколько дней и ночей рылся в развалинах. От горя он чуть не сошел с ума. Американцы налетели еще раз. Матея придавило обрушившейся стеной машинного отделения. Его отрыли и отправили в больницу.
Долгими больничными ночами думал он: одинок. Жены и сына не воскресить. В Плоешти у него никого не осталось. Как построить жизнь? Может быть, к отцу вернуться?
И вот уже второй месяц он живет в Мэркулешти…
Где же все-таки Матей научился говорить по-русски?
Оживленно жестикулируя — ему все не хватало слов, — Матей объяснил: после бомбежек на завод пригоняли пленных русских и заставляли вместе с рабочими разбирать завалы. Вот тогда-то, разговаривая с пленными, Матей и научился многим русским словам.
— Бун[5] Иван, — улыбался он. — «Романа, романа, дурной голова! Зачем война! Кондукатора Антонеску вон, реджеле[6] Михая вон, маму[7] Елену вон — война конец!» О, ну[8], — сокрушенно качнул головой.
— А почему — нет? — испытующе посмотрел Гурьев на Матея.
— Романия — мало. Германа — много; войну — давай, давай! Гитлер дракул[9].
— Ишь Гитлера ругает, — вставил свое слово Федьков, — все они такие…
— Не встревай! Це дило дипломатично! — подтолкнул его локтем Опанасенко.
Матей вдруг спросил Гурьева:
— Коммунист?
— Да, — ответил тот.
— Романия — есте коммунист! — улыбнулся Матей.
— У вас, в Плоешти?
— Да.
— И вы знали их?
— Ну! — Матей предостерегающе поднял палец. — Секрет!.. Коммунист — сигуранца, турма Дофтана, камен могила.
Он рассказал: в тридцать третьем году пришлось ему читать коммунистическую листовку, это было в те дни, когда все Плоешти начинало бастовать.
Видимо взволнованный воспоминаниями, Матей с увлечением рассказывал:
— Потом, другой день, машинное — много-много людей: «Давай гудок!» Немец — часы: «Рано, инструкция нет, вон, вон!» Ему один раз так, — Матей показал, как мастеру-немцу дали по шее. — Немец: «Полиция, полиция!» А мне говорят: «Давай гудок, машина — стоп! Бун, товарищи, стачка! Все на двор! Плата мало, работа много. Бастовать!» Огонь слова! Я понял: коммунисты. Плоешти — стачка, Гривица — стачка! Директор, герман-мастер, инженер — на Бухарест! — Лицо Матея светилось восторгом.
— Ну, и что же потом?
А потом, сразу погрустнев, рассказал Матей, забастовку подавили, одних загнали в тюрьму, к другим — «применили конституцию». Так в шутку называлось «практическое применение» закона о неприкосновенности личности: жандармы каждого могли затащить в участок и отволтузить палками. К отцу Матея, старому Илие, «конституцию применяли» не раз.
— А к нему-то за что?
Когда возникает спор у селян с боярином из-за покоса или еще из-за чего, объяснял Матей, село все в кулаке у боярина Александреску, куда ни сунься — везде его земля, его лес, его поля, так обязательно Илие Сырбу выбирают вести переговоры. Он не отказывается. С господами, с властями, говорит смело. Долгую жизнь прожил, а но научился спину гнуть. И случается — не вытерпит, скажет резкое слово, вот и платится своими боками. Но по-прежнему горд и стоит на своем: правды палкой не перешибешь.
Глава 3 ИЛИЕ ВСТРЕЧАЕТ РУССКИХ
Тени повозки и лошадей стали совсем длинными, и все вокруг приобрело заметный тускло-розовый оттенок.
— Мэркулешти! — показал Матей.
Село тянулось по низине, вдоль подножия лесистой горы. Хаты с добела выцветшими соломенными, а кое-где бурыми черепичными крышами выглядывали из-за плотной зелени садов, огороженных плетнями и невысокими белеными заборчиками. На крутых склонах, сбегавших к селу, густо синели виноградники. А за селом, за вершинами, поросшими густым лесом, отчего они издали казались покрытыми темно-зеленой шершавой тканью, виднелись крутые складки дальних гор. Где-то там, за ними, идет сейчас полк…
Повозка выехала на тропу, сжатую с обеих сторон каменными оградами, из-за которых торчали колья с виноградными лозами. Колеса бойко постукивали по камням. Видно было, что здесь в дождливые дни бежит ручеек: его сухое русло, устланное мелкими светлыми камешками, и служило дорожкой.
— Большое у вас село! — окинул взглядом Гурьев длинную вереницу белых построек.
— Э, — вздохнул Матей. — Плугар[10] — много, земля — мало!
Опанасенко, подхлестнув лошадей, обернулся к Гурьеву:
— Дивно дуже, товарищ старший лейтенант: паны, на землю аренда… Вроде на тридцать рокив обратно въихав. Дочка́ моя давно, еще до войны, книжку вслух читала про машину, на которую як сядешь, так на сколько рокив чи наперед, чи назад уедешь. Мы на конях едем, не на чудесной машине. А на якую старорежимную жизнь дивимся!
Солнце уже коснулось краем далекой темно-зеленой, почти синей, вершины, и алый свет заката разлился во все небо. Огромный малиновый шар, полузаслоненный просвечивающим насквозь синеватым облачком, быстро исчезал за горой. Повозка выехала из проулка на улицу. По ней, во всю ее ширину, пыля, брело стадо. Спокойно переливалось монотонное мычание. Слышался мягкий размеренный топот копыт, погружаемых в пышную пыль. Черные, пегие, бурые, белые коровы шли, величаво неся отягощенные вымена, и запах парного молока мешался с запахом нагретой за день пыли.
Опанасенко приостановил лошадей, ожидая, пока стадо пройдет, и, озирая пестрый поток, критически произнес:
— Беспородные!
Пастух, с коричневым от загара лицом, с давно не бритой бородой, в заношенной холщовой рубахе и в узких грязно-белых, тоже холщовых, брюках, босой, с почерневшими ступнями, неторопливо брел вслед за стадом. Длинный тяжелый бич, как серый змей, полз за ним по пыли. А сзади широко шагал, стараясь не отставать, подпасок лет двенадцати, в старом-престаром солдатском мундире. Мундир был ему велик, почти до пят, и висел на плечах, как плащ.
Пастух внимательно и, как показалось Гурьеву, опасливо посмотрел на повозку с неизвестными военными. Пастушонок прошел, тараща на еще не виданных им русских черные глаза.
Из-за оград то и дело высовывались любопытные и настороженные лица. Босой старик в овчинной жилетке, куривший трубку возле плетеной калитки, завидев едущих, вынул трубку изо рта и, не ответив Матею, который весело крикнул ему что-то, поспешно скрылся за калиткой. Шедшая навстречу женщина с коромыслом на плече, в белой кофте с расшитыми рукавами, шарахнулась в сторону, чуть не уронив ведер, и торопливо побежала.
Несколько черноволосых ребячьих голов с вытаращенными в изумлении глазами показалось над плетнем. Но как только повозка поравнялась с ними, головы мгновенно исчезли.
«Неужели боятся нас?» Гурьеву очень захотелось сейчас же ехать дальше. Не найдут ли они проводника?
— Трэкытоаря[11] — стра́да[12] есте. Бун! — с готовностью ответил на вопрос Гурьева Матей.
— Бун-то, бун, да кони пристали, товарищ старший лейтенант, — возразил Опанасенко. И Гурьев, поразмыслив, решил все же остановиться на ночлег.
Опанасенко круто завернул лошадей к указанным Матеем плетеным воротам. Федьков недовольно поморщился: двор бедноватый! Заехать бы к какому-нибудь богатею да заставить его развернуться! Пусть потрясется за свои сундуки. Ха! Федькову на них наплевать. Но пускай толстопузый страшится, привыкает: когда-нибудь свои раскулачат.
Соскочив с повозки, Матей широко распахнул заскрипевшие ворота.
Навстречу шел старик с непокрытой серебряной головой. На темном сухом лице, издавна прокаленном солнцем, резко выделялись большие, чуть обвисшие, седые усы, окаймлявшие крутой, в мелких морщинках, подбородок. Сквозь распахнутый ворот холстинной рубахи темнела загорелая грудь.
Старик смотрел на приехавших настороженно, губы его были тесно сжаты, видно, он еще не знал: огорчаться или радоваться…
Подошедший к старику Матей быстро заговорил, улыбаясь и показывая на русских. Старик согласно кивал головой. Вдруг его лицо стало строгим, даже торжественным. Он вскинул голову — серебряные усы горделиво взметнулись — и резким движением поднял вровень с головой крепко стиснутый кулак:
— Трайасса[13] армата рошие!
Навстречу поданной ему руке советского офицера протянул суховатую, коричневую ладонь, радушно улыбнулся:
— Здравству, товариш! Ден добры! — и с достоинством отрекомендовался: — Илие Сырбу.
Из хлева выглянула маленькая, сухонькая старушка в черном, наглухо повязанном платке, в выцветшем платье из крашеного холста. Худые ступни ее были темны от пыли и загара. В руке она несла тяжелый деревянный подойник.
Увидев во дворе чужих, старушка остолбенела. Веревочная ручка подойника чуть не выскользнула из дрогнувших пальцев, губы испуганно задрожали. Она мелко-мелко закрестилась и засеменила к хате. Илие, поглядев ей вслед, недовольно хмыкнул в усы.
— Нас испугалась? — спросил Гурьев Матея.
— Да, — смущенно ответил тот, — мама Дидина…
Дидина тем временем вынырнула из двери хаты и, далеко огибая приезжих и их повозку, юркнула в хлев. Вскоре оттуда послышался ее торопливый голос: она звала не то Матея, не то Илие.
— Злякалась! — Трофим Сидорович был недоволен: — Ну ее! Яка нервна…
— Эх, надо бы не сюда, а к буржую какому заехать. То было бы дело, — сказал Федьков.
— И здесь сойдет, — ответил Гурьев. — Тебе бы все у княгинь ночевать…
Опанасенко и Федьков остались на дворе устраивать лошадей, а Гурьев, сопровождаемый Матеем, вошел в хату.
Сквозь маленькие окошки с аккуратно пригнанными друг к другу и тщательно обмазанными стеклышками мягкий свет вечернего солнца проникал в хату, ложась на тщательно выбеленных стенах чуть заметными розоватыми квадратами. В этом неярком свете, всегда немного печальном, может быть, потому, что это последний свет уходящего дня, особенно бросалось в глаза, как беден дом. Все в нем, на что ни посмотри, было только деревянным, глиняным или соломенным. Почти не имелось покупных вещей, за исключением, разве, крохотной стеклянной лампочки-моргалика да пары больших бумажных лубочных картин, засиженных мухами. Как уже успел заметить Гурьев, такие картины в Румынии можно найти везде и всюду: в домах, бодегах, парикмахерских, лавочках. Одна из картин изображала в мельчайших подробностях кухню в доме какого-то процветающего семейства: на величественной, как пьедестал, плите стояли многочисленные кастрюли, жарился огромный гусь; кухонный стол заполняли разнообразные яства и пития; на полу резвился упитанный кудрявый младенец, обложенный игрушками, а возле плиты хлопотала улыбающаяся красавица, разодетая, как модель из модного журнала, в изящном фартучке и с локонами, закрученными по всем правилам парикмахерского искусства. А в окно с улицы, слащаво улыбаясь, заглядывал элегантный молодой мужчина с усиками, вероятно, счастливый супруг этой красавицы.
Как не походило изображенное на этой грошовой картинке на то, что можно было увидеть в хате! Некрашеные скамьи, ничем не покрытый стол, глиняные миски на полочке, украшенной бордюром, вырезанным из старой газеты, невесть как попавшей в хату; высокая деревянная кровать, застеленная пестрой дерюжкой; тщательно обмазанный глиной пол — все свидетельствовало, как бедны старик Илие и его семья. В переднем углу, под пестро расшитыми полотенцами, похожими на украинские рушники, висело несколько потемневших от времени икон. Из-за них торчали веточки засохшей вербы. И все-таки, несмотря на чрезвычайную скудость убранства, хата радовала глаз: все здесь было чисто, аккуратно, стояло на своем месте. Чувствовалось, живут здесь люди бодрые, трудолюбивые, которые не опускают рук, как бы тяжела ни была их жизнь.
В дверь робко заглянула Дидина. Взяла с полки миску, заторопилась к выходу.
— Что это ваша матушка нас боится? — усмехнулся Гурьев. — Не съедим ведь ее.
Матей, смущенно улыбаясь, объяснил: привыкла чужих опасаться. Всегда в тревоге за семью, за сыновей… Два сына — дома, а средний, Сабин, пропал без вести на русском фронте.
— А знаете, Матей, возможно, ваш брат Сабин — жив и сейчас уже в Румынии. — Гурьев рассказал о своей встрече с солдатами дивизии имени Владимиреску. Матей хотел сейчас же обрадовать отца и мать, но Гурьев удержал его: не надо прежде времени обнадеживать.
Темнело быстро, рывками, как это всегда бывает вблизи гор. Снова вошла Дидина. На конце лучинки, которую держала она, золотился огонек. Дидина бережно поднесла огонек к фитилю коптилки и, когда та загорелась, поставила светильничек на приступок печи. Сухие темные руки Дидины мелькали над столом, и на нем появлялись: большая деревянная миска с алыми помидорами, пузатый глиняный жбан с круглой ручкой и узким горлом, заткнутый обтертым кукурузным початком, плоский желтоватый сыр на холщовой тряпице. Порывшись на полке, Дидина достала там и поставила на стол два глиняных бокала и, вероятно, особо для офицера — граненый стакан — по всей видимости единственную стеклянную посуду в доме.
Вошли Федьков и Опанасенко.
— Товарищ старший лейтенант! — заявил Опанасенко. — Про дивчину русскую, помните, Матвий сказывал? Я думку маю — надо бы найти ее. Все ж советская людина…
— Правильно, Трофим Сидорович. Как это у меня из головы вылетело! Послать надо за ней.
Матей с готовностью вызвался помочь. Выйдя, он вскоре вернулся и сообщил: на хутор, где живет русская, побежал соседский мальчишка. Но до хутора далеко, на дворе уже ночь, и русская сможет прийти, вероятно, не раньше, чем к утру.
Усаживаясь за стол, Федьков с любопытством потрогал моргалик, тусклым светом своим едва озарявший внутренность хаты.
— Чудно́! Сколько керосину тут — сами видели, когда через Плоешти ехали. А на порядочную лампочку горючего нет…
Бабушка Дидина поставила на стол миску с дымящейся картошкой и встала у дверей, сложа руки под фартуком и поджав губы. Рядом с ней остановился и вошедший Илие.
— Что ж это вы? — приподнялся Гурьев. — Гости за столом, а хозяева — у порога? Так не годится. Давайте к нам!
Пришлось повторить приглашение, прежде чем Илие и Матей решились сесть за стол. Дидина поставила для них кружки и вышла.
Вывернув початок из горлышка жбана, Матей разлил по кружкам густое темно-красное вино.
— За нашу дружбу! — Гурьев поднял стакан.
— Дружба! — подхватил Матей. Илие торжественно поднес кружку к губам, неторопливо обтер усы, проговорил какую-то длинную фразу и, показав пальцем сначала на себя, протянул ладонь на уровне стола:
— На турка — разбой! Русешти армата, романия армата.
— Ваш отец воевал вместе с русскими против турок? — догадался Гурьев.
Илие, обрадованный тем, что его поняли, утвердительно закивал головой:
— Русешти — богатыр!
— О, вы тоже русские слова знаете! — изумился Гурьев.
* * *
Прошла почти целая жизнь, а Илие до сих пор хорошо помнил первого русского, с которым ему привелось повстречаться. Тогда Илие было всего тринадцать, и он вместе с отцом работал на молотьбе у помещика. В тот год господин Александреску купил невиданную машину, большую, на тяжелых колесах, с высокой трубой. Говорили, что в ней будут палить солому и она станет вертеть новую молотилку, огромную, как дом. Вместе с машиной приехал механик, большой светловолосый человек с коротко остриженной круглой головой и небольшими, но пышными усами цвета спелой соломы. На нем была странная рубаха без воротника, с поперечными синими и белыми полосками, и черный ремень со сверкающей медной бляхой, на которой выбит был якорь. Говорили, что это русский матрос, бежавший от своего царя.
Мальчуган Илие на паре быков подвозил воду к машине. Сначала он побаивался усатого великана: даже взрослые именовали его почтительно господином механиком. Но механик оказался человеком простым, веселым, и скоро среди работавших на молотьбе у него завелось немало друзей. Он неплохо разговаривал по-румынски: видимо, уже пожил в Румынии.
Машинист — его звали Николаем — рассказывал, что в России тоже вся земля у бар, народу живется плохо; в прошлом году поднялись против господ, но действовали недружно: царские войска подавили бунт. Николай называл его мудреным словом: «революция». А военный корабль, на котором он служил и на котором матросы тоже бунтовали против царя, пришлось им увести от родных берегов, чтобы спастись от расправы. Николай вместе со своими товарищами оставил корабль в Констанце. Одни решили пробираться обратно на родину, остальные разбрелись по Румынии. Николай надеялся вернуться в Россию. Он уверял: народ подымется вновь, заберет у бар землю и власть. Слушали его селяне из Мэркулешти, и многие втайне мечтали: «Вот если бы и у нас стало так…»
Мальчуган Илие смотрел на этого большого человека, как на сказочного богатыря. Ведь русского царя даже турецкий султан боится, не идет на него войной. А вот матрос Николай — не испугался!
Николаю нравился любознательный парнишка, с жадностью слушавший его. Илие перенял от него несколько русских песен: тот любил потихоньку напевать их в вечерние часы; от него мальчик узнал и немало русских слов.
Еще до конца молотьбы Николай вдруг исчез. Одни говорили, что его забрали жандармы, другие — что он поспешил обратно в Россию. Больше Илие так и не видал матроса. Но в памяти на всю жизнь остался этот большой и добрый человек, его рассказы и те слова, которым он учил.
И вот сейчас, через много лет, старому Илие казалось, что его сегодняшние гости — сыновья матроса Николая…
Желая показать свое расположение к ним, он сказал, что тоже когда-то воевал против немцев, но только пришлось не наступать, а отступать до самых Ясс.
— Яссы! — Трофим Сидорович кивнул на Федькова. — Проезжали мы с Василием!
Услышав имя Федькова, старик с живостью повернулся к нему.
— Василе? — и заговорил, показывая то на себя, то на Федькова: — О, Яссы, русеште солдаць Василе! Мой режимент[14] — Василе-режимент. — Илие положил на стол две ладони рядом. — Бун Василе табак. Русеште солдаць табак. Макорка. О! — с восхищением воскликнул Илие, — Василе: царь — дракул, черт твоя мать!
— Царя ругал? — улыбнулся Гурьев. — За что же?
— За разбой, война, Николка, Вильгельм, реджеле Фердинанд…
— Всех королей подряд крыл… — вставил Федьков.
Илие улыбался, молодо блестели его глаза: вспомнился давний семнадцатый год, русский приятель Василий, который угощал его махоркой и толковал: правители на войну гонят — надо правителей гнать! Однажды Илие встретил Василия с красным бантом на шинели. Спросил: «Какой праздник у вас?» — «Царя скинули!» — «Но ведь царь от бога поставлен?» Долго не мог Илие прийти в себя от изумления…
Вскоре привелось ему встретить Василия на вокзале, тот был с винтовкой, с подсумком, с мешком за спиной. «Куда?» — спросил Илие. «Домой. Землю у бар забирать. Так Ленин велел». — «А кто такой Ленин?» — «Ленин? Самый главный из большевиков. Слыхал про таких?» — «Слыхал. Полковой поп проповеди читал: большевики — безбожники, разбойники».
Василий расхохотался: «Врет поп! Посмотри: я — большевик! Поезжай и ты, Илья, домой за тем же делом».
Задумался с той поры солдат Илие Сырбу: «Почему бы и в самом деле нам не сделать так, как русские? Вот если бы у нас Ленин был!..»
Однажды офицеры начали в казарме сплошной обыск. Искали какие-то листки, которые, как прошел слух, раскидали коммунисты. Что за люди коммунисты, не знал тогда Илие, и что в тех листках писалось, тоже не знал. Но слышал от товарищей, что в листках говорилось: «Не ходить на войну против России, а если погонят — разбегаться по домам!»
Не верилось солдатам, что их против России пошлют: ведь румыны с русскими одной веры, вместе в старину против турок, а недавно и против немцев воевали. И не только против немцев. Солдаты, которым в России привелось побывать — ведь и туда отступали румынские войска, когда немцы почти всю Румынию заняли, — эти солдаты рассказывали: они вместе с русскими в Киеве и в Полтаве за народную власть сражались. Как же войной на русских идти?
Но все-таки их полк — Илие помнит — в феврале восемнадцатого года повели к русской границе. Перешли Прут. За ним начиналась русская Молдавия. Полк привели в Кишинев, выстроили на площади. Дивизионный генерал произнес речь: Кишинев и вся земля от Прута до Днестра отныне принадлежат румынской короне. Слушал генерала солдат Сырбу и думал: «Зачем мне чужая земля? К своей бы вернуться…» Но не скоро вернулся Илие к своей земле. И даже чуть вновь на войну не попал: в Бендеры. В этом молдавском городке тогда вспыхнуло восстание. В нем приняли участие даже солдаты. И не только румынские, но и французские, стоявшие там. На «усмирение» пригнали несколько полков. Но солдаты этих полков отказались стрелять. Илие Сырбу одним из первых выбросил патроны.
Вернувшись после солдатчины домой, не раз вспоминал Илие о своем русском друге Василии. Как он живет? Земли ему, наверное, хватает, спину гнуть ни перед кем не надо. А у Илие хозяйство едва держалось, за аренду земли платить нечем, налоги; примарь грозился описать имущество…
Горькая улыбка тронула губы старика: нет, не получилось тогда в Румынии так, как в России, у Василия. Пытался кое-где народ бунтовать, да задавили.
— Василе, Василе… — повторил Илие вслух имя своего давнего русского друга и, стараясь скрыть волнение, крякнул и придвинул к себе глиняный бокал.
С улицы вошел высокий, чуть ссутулившийся парень лет двадцати пяти. В курчавых черных волосах его торчала застрявшая соломинка. На нем мешком висел заношенный солдатский мундир с коричневой заплатой из домотканого сукна на рукаве. Остановившись у порога, парень с изумлением воззрился на незнакомых людей: наверное, не заметил, что во дворе за сараем стоят распряженные чужие кони. Федьков прищурил глаза: «Тоже, поди, завоеватель Одессы!»
— Кто это? — спросил он Матея, показывая на вошедшего.
— Стефан, брат.
— Так зовите его к столу! — сказал Гурьев. Федьков покосился, но промолчал.
Стефан медленно, как бы недоумевая, поздоровался с гостями, снял свой старый мундир, аккуратно повесил его на деревянный гвоздь и, оставшись в одной холщовой рубашке, шитой по вороту черным и красным, несмело присел на свободный краешек скамьи возле Федькова, следя за выражением его лица.
— Степан, значит? — спросил тот, подвигаясь поближе к молчаливому соседу. — Ну, а я Василий, понимаешь? — Федьков ткнул пальцем себя в грудь, прямо в две медали, и медали звякнули.
— Василе? — Стефан показал на погоны Федькова. — Сержент?
— Младший сержант, — с важностью поправил Федьков.
— Плутоньер-мажор?[15] — переспросил Стефан и, мысленно сравнив этого парня со своим взводным унтер-офицером, хапугой и ругателем Патрашкану, улыбнувшись, произнес:
— Бун рус плутоньер-мажор.
— Да, я парень мажорный[16], — засмеялся Федьков, поняв Стефана по-своему. — Это ты угадал. А ты что такой закислый?
Стефан шевельнул левой рукой:
— Разбой, рана…
— Где же это тебя? Крым? Сталинград?
— Одесса…
— Одесса? — воскликнул Федьков так, что Стефан вздрогнул, а все сидевшие за столом обернулись к ним. Стефан не рад был, что произнес это слово: он увидел, как блеснули сталью приветливые до этого глаза русского сержанта.
— Одесса? — еще раз переспросил Федьков. — В каком месте?
— Каля фэраты[17].
— Возле железной дороги?
Стефан утвердительно кивнул головой.
— А где точно?
Кое-как, чертя пальцем по столу, Стефан пояснил: его ранило возле моста, где два больших белых дома.
— А когда? — Федьков весь подался навстречу Стефану, сжимая пальцами край стола.
— Аугуст. Доуызэчь ши доу[18].
— Да ты послушай, Трофим Сидорович! Ведь его двадцать второго августа ранило. Мы у этих самых домов оборону держали! В тот день они на нас восемь раз в атаку ходили! Да… — Федьков посмотрел на притихшего Стефана и вдруг рывком встал: — Нет, пусть он посмотрит! — Быстро расстегнул ворот гимнастерки и, наотмашь откинув его, показал Стефану на широкий синеватый шрам, идущий через все плечо:
— Одесса! Может, ты меня возле тех белых домов и саданул?
Стефан слегка отодвинулся от Федькова.
— Ну, чего ты? — пристально посмотрел тот, застегивая ворот. — Что было, то было, а теперь вместе вашего винца выпьем. За то, чтоб больше не драться. Правду говорю?
— Святую правду! — прошептал про себя Илие, внимательно прислушивавшийся к разговору.
А Стефан, придерживая покалеченную руку, молча выбрался из-за стола, неловко зацепившись постолом за скамью, и, не говоря ни слова, поспешно вышел из хаты.
Федьков недоуменно смотрел ему вслед, держа в руке бокал с невыпитым вином…
* * *
Стефан сидел возле таганка; под котлом, потрескивая, горели сучья. Быстро меркла узкая бледная полоска зари. Вот она почти совсем исчезла. Серые тени, колыхавшиеся вокруг огня, стали совсем темными. На душе Стефана было тревожно и смутно.
Он давно ожидал, что в их дом войдут русские, и побаивался этого. Может быть, они будут суровы, мстительны? Ведь им есть за что мстить. Но вражды к русским Стефан не ощущал, как не ощущал ее и на фронте…
Другое чувство наполняло его тогда — гнетущая солдатская тоска. И чем можно было заглушить ее? Победами? Но после каждого взятого села снова ждал жестокий бой. Веселого марша на восток, как обещали в первые дни офицеры, так и не вышло. Тоска не покидала Стефана в долгих переходах по пыльным степным дорогам, когда соленый пот заливал глаза, а плечи ломило под тяжестью винтовки и снаряжения; она душила его, когда, ткнувшись лицом в сырую глину окопного дна, слушал он свист советских снарядов над головой и ждал смерти каждую секунду. Эта тоска тяжелым грузом давила на сердце, когда под окриком унтера подымались в атаку, чтобы, оставив на пути убитыми многих товарищей, взять какие-нибудь ненужные ни Стефану, ни другим солдатам два белых домика, за которыми снова оказывались русские позиции, и снова огонь… И снова смерть, не щадившая никого.
Однажды, когда полк находился в резерве, солдату Стефану Сырбу ночью было приказано караулить советского партизана, захваченного полевыми жандармами. Унтер, ставя Стефана на пост, пригрозил: «Упустишь — три шкуры спущу и отдам под суд!» И добавил: «Гляди в оба. Партизанам сам нечистый помогает».
Крепко сжимая в руках винтовку, Стефан с опаской похаживал возле заплетенного колючей проволокой окошечка амбара, в котором находился партизан. Молил бога: как бы благополучно достоять до смены.
Все пугало его в этой стране: и молчаливая ненависть к завоевателям в глазах жителей, и широкие степные дороги, которые вели к смерти, и зловещая тишина непроницаемой черной южной ночи, изредка прерывавшаяся отдаленным глухим гулом канонады, — там, под неведомой и страшной Одессой…
Вдруг партизан окликнул его:
— Эй, приятель, подойди-ка!
Вступать в разговоры с арестованным не полагалось, но Стефан растерялся: ведь его окликнули на родном языке.
За густой сеткой проволоки в черноте окошечка белело лицо.
— Где ты по-нашему говорить научился? — спросил Стефан.
— Дома! — улыбнулся партизан.
— Ты румын?
— Молдаванин, из Граденицы. Брат брата понимает…
Стефан недоумевал: этого человека, быть может, расстреляют на рассвете, а он так бодр.
— Ты из каких мест? — спросил партизан.
Стефан назвал свое село, пояснил: «Возле Мадьярщины. Трансильвания».
— Эка откуда тебя немцы погнали! — удивился партизан. — И чего тебе здесь надо?
Стефан смущенно промолчал. Действительно, что ему надо в этих краях?
А партизан, приблизив лицо вплотную к проволоке, с жаром стал убеждать:
— Послушай, парень! Выпусти меня — пойдем в дуброву.
— Не искушай, бога ради! — взмолился Стефан. — Как уйду? Ведь потом домой вернуться нельзя будет: сразу схватят.
— Да разве после войны придется тебе кого-нибудь бояться?
Стефан только вздохнул: он всю жизнь кого-нибудь да боится… Дома, в Мэркулешти, — господина Александреску, примаря, лавочника, богатого соседа; здесь — унтера, офицеров, полевых жандармов. Нет, не проживешь, чтобы никого не бояться…
Но партизан продолжал уговаривать:
— Как друга тебя наши примут. Пойдем со мной!
— Не могу…
— Ну, так один уходи! Вдоль речки, к лесу. А потом винтовку спрячь в кусты, иди прямо в гору. Партизаны тебя встретят. Скажешь, Даниле прислал.
— Боюсь…
— Эх ты, темнота!
— Не терзай ты мою душу! — Стефан отошел.
Пока не пришла смена, он не приближался к окну. Но все время чувствовал: оттуда с укором и сожалением смотрят на него глаза партизана.
Наутро партизана передали гестаповцам.
С той ночи крепко задумался Стефан: против кого он сражается? Во имя чего рискует жизнью? Нельзя ли уйти от войны? Но как вырваться из-под ее безжалостного жернова? Прострелить себе руку или ногу? Но «самострелов» карали жестоко. Убежать? Ходили слухи, что в лесах Трансильванских Альп и Молдавских Карпат существуют целые отряды из беглецов с фронта, и жандармы боятся соваться туда. Но далеки родные горы… А на дорогах заградительные отряды, патрули военной жандармерии, полицейские посты. Беглых солдат ловили, клеймили, выжигая им букву «Д» на обеих ладонях, что означало «дезертир», и отправляли обратно на фронт.
Когда начались бои под Одессой, Стефан стал серьезно размышлять: как бы, пока жив, сдаться в плен? Он решил перебежать ночью, когда затихнет бой. Но унтер был в постоянном страхе, что его солдаты разбегутся, и не спал, следя за ними. Ночью перебежать не удалось.
Наутро солдат погнали в новую атаку: уже пятый день наступали на железнодорожный разъезд с двумя белыми домиками и не могли продвинуться ни на шаг.
Советская артиллерия открыла заградительный огонь. Впереди, заслоняя небо, черной стеной колыхался дым, летели вверх комья земли.
Солдаты мешкали выходить из окопов. Не спешил и Стефан. Пинок унтера заставил его подняться и выкарабкаться за бруствер.
Снаряды рвались в самой гуще наступающих. Один за другим солдаты поворачивали обратно. Повернул и Стефан. Но из-за только что оставленных ими окопов застучал немецкий пулемет: он стрелял по бегущим. Стефан слышал, как орал унтер: «Куда, свиньи! Стой! Все равно вам конец!..» Солдаты заметались. На ходу отшвырнув винтовку, Стефан побежал к русским окопам.
— Сырбу! Стой! Застрелю! — услышал он рев унтера, по помчался еще быстрее. Бежал, поднимая руки, — пусть русские поймут, что он сдается… И вдруг ощутил тупой удар сразу в спину и в руку.
Очнулся от ночной прохлады. Шевельнулся, и все тело пронизала острая, темнящая сознание боль. Левая рука не слушалась. Осмотрелся: кругом в примятой траве темнели недвижные тела. Вскоре услышал чьи-то шаги. Русские? Однажды он видел, как унтер пристрелил тяжело раненного советского солдата. А что, если и русские поступают так? Но ведь отец уверял, что они добрые люди…
Идущие к нему разговаривали по-румынски. Это были санитары. Его положили на носилки и понесли.
Стефана доставили в лазарет. У него оказались перебитыми кость и сухожилия правой руки, под лопаткой — пуля.
Пулю хотели извлечь. «Не надо!» — взмолился Стефан. Врач согласился: «Режь не режь, а солдат все равно уже к службе не годен». Подумал: «Солдат попросту испугался операции». Но не она страшила Стефана. Ведь пуля — немецкая. Вытащат и догадаются, почему он ранен. А за дезертирство в боевой обстановке — смерть. Может быть, унтер уже донес на него? Плохо, если он знает, что Стефан Сырбу в лазарете… Пуля мешает дышать. Но придется терпеть. Главное — скорее бы выписали, отпустили домой…
Однажды в палату явился какой-то генерал, окруженный свитой. Остановившись в проходе, он, величественно указывая пальцем на ряды коек, воскликнул, обращаясь к сопровождавшим его:
— Вот они, верные солдаты короля! Великая Румыния не забудет их заслуг! Эти герои брали Одессу!
Генерал важно шествовал между койками. Проходя мимо Стефана, бросил взгляд на него и вдруг остановился. Стефан похолодел: неужели генерал знает, что солдат Сырбу хотел перебежать? «Имя?» — спросил генерал. Стефан ответил, едва шевеля дрожащими губами. Генерал сделал знак стоявшему рядом с ним адъютанту. Тот раскрыл блокнот, записал имя и фамилию Стефана. «Ну, кончено… сейчас прикажет арестовать…» Стефан в страхе зажмурился. Вдруг почувствовал — на его грудь что-то положили. Открыл глаза: генерал и свита удалялись. Пошарил пальцами по груди, и они ухватили что-то круглое, похожее на монету. Это оказалась небольшая бронзовая медаль на полосатой ленточке. На ней было что-то написано по-немецки. Растерянно глядел Стефан на свою, непонятно за что полученную награду. После того как знатные посетители ушли, санитар объяснил ему, что немецкое командование прислало несколько медалей для румынских солдат, отличившихся под Одессой. Вот генерал и явился сегодня в лазарет. В каждой палате он раздавал без особого разбора по две-три медали.
Так совершенно неожиданно для себя Стефан попал в герои.
Выписавшись из лазарета и получив свидетельство об инвалидности, поехал домой. Чем дальше удалялся от фронта, тем больше внимания привлекала его награда. Расспрашивали: за какие подвиги получил он отличие? Приходилось говорить что-нибудь правдоподобное. Сосед по купе — тучный, но юркий господин, ехавший по каким-то коммерческим делам из Ясс в Бухарест, пришел в восторг, узнав, что попутчик получил медаль, да еще какую — немецкую! — за взятие Одессы. На одной из станций восторженный коммерсант притащил бутылку цуйки[19] и начал угощать Стефана.
— За Одессу! — шумел он на весь вагон. — Вы, герои, завоевали нам этот прекрасный город. О, Одесса! Там можно иметь хорошую коммерцию! Я открою там магазин на главной улице! За наших героев! Вы недаром проливали кровь!
Коммерсант опрокидывал в рот стаканчик, облизывая толстые красные губы, и снова тянулся за бутылкой. Стефан пил, степенно чокаясь. Отказываться от угощения было неудобно. Но в душе щемило. Ведь перед этим старичок крестьянин, ехавший с ним в одном вагоне, сказал:
— Дали тебе медяк на тряпочке, а здоровье забрали…
На другой же день после возвращения домой Стефан стал искать заработка: сидеть на шее у отца не хотелось.
Управляющий имением господина Александреску встретил его ласково: солдат, живым вернувшийся из-под Одессы, да еще с немецким отличием — диковина. Но ни в сторожа, ни в пастухи он увечного не взял.
Стефану посоветовали поехать в город, попытаться устроиться там швейцаром или посыльным. Медаль могла бы помочь ему в этом. Но он боялся города. И без него безработных калек там хватает. Была и еще одна причина, которая не позволяла ему уйти из дому: давно уже его сердце крепко держала в своих руках Флорика — дочь соседа.
Стефан полюбил ее еще до войны, крепким, здоровым и веселым парнем, когда ему было всего девятнадцать и он не хуже других мог отплясывать на деревенских вечеринках под звуки бубна и скрипки. Не было для Стефана девушки краше Флорики не то что в Мэркулешти, а и во всей округе. Да и Флорика улыбалась ему ласково. Прошло совсем немного времени, и они уже решили, что к осени, когда будут убраны кукуруза и виноград, оба попросят у родителей благословения. Но осенью Стефана неожиданно взяли в солдаты: объявили какой-то внеочередной набор. Флорика дала клятву ждать, пока он отслужит свой срок — два года. Не успел Стефан прослужить и несколько месяцев, как началась война с русскими, его полк сразу же отправили на фронт…
Еще в лазарете он старался свыкнуться с мыслью, что теперь нечего и думать о счастье с Флорикой. Не отдадут ее за калеку.
Набравшись мужества, Стефан сказал себе: вместе им все равно не быть. Надо оторвать Флорику от сердца. Но не так-то легко это сделать…
* * *
Послышались шаги. Стефан обернулся: к огню вразвалочку подходил русский сержант, Василе.
Федьков вышел взять на повозке махорку, чтобы одарить ею хозяев. Когда увидал Стефана, понуро сидящего у огня, подумал: не обиделся ли на него этот парень? Но какие теперь могут быть между ними обиды?
— Ну, Степа, чего пригорюнился? — весело спросил Федьков, присаживаясь на обрубок бревна рядом.
Стефан чуть улыбнулся и прошептал что-то.
— Не понимаешь, значит? Эх, беда, в языке-то вашем я темноват… Да и ты — у нас побывал, а говорить и мало-мальски не намастачился.
— Русски мало говорить, — проронил Стефан и снова замолк.
Молчал и Федьков, глядя, как снуют по сухим сучьям язычки огня и тяжело булькает в котле.
Багровые блики пламени плясали на их лицах. Желая завязать разговор, Федьков спросил:
— Какого года ты?
Не поняв вопроса, Стефан только виновато улыбнулся в ответ.
— Сколько лет тебе, говорю? — переспросил Федьков. — Доуызэчь ши трей![20] — ткнул он себя пальцем в грудь, припомнив румынский счет, которому успел немного научиться.
— Доуызэчь ши трей! — обрадованно проговорил Стефан, показывая на себя.
— Ровесники, значит? В один год призывались, в один год подрались…
— Доуызэчь ши трей… — повторил Стефан, и голос его дрогнул. Он показал на свою больную руку: — Плохо. Инвалид.
— Вот чудак! — изумился Федьков. — Какой ты инвалид? Парень молодой, не пропадешь!.. — И вдруг осекся: «Кому здесь нужен однорукий?»
До этой минуты Федьков, проезжая по Румынии, видел только внешние приметы капитализма: вывески частных лавочек и мастерских, лакейскую угодливость перед более сильными. Но только сейчас он своими глазами увидел, как может этот, никогда не изведанный им строй жизни обесплодить душу человека неверием в себя, в будущее.
— Да, жизнь… — Он вытащил из кармана кисет, протянул Стефану. Тот несмело сунул руку в кисет.
— Бери, бери больше!
— Мульцумеск, спасибо, товарищ!
Оба завернули по цигарке.
Сделав несколько затяжек, Федьков спросил:
— На фронт больше не хочешь?
— Ну! — решительно ответил Стефан. — Я плугар. Плугар на плугар — ну разбой.
— То-то. Понял, выходит?
Стефан пояснил: еще раньше понял, когда разговаривал с пленным партизаном.
— Ты что, против партизан воевал? Каратель? — Федьков сурово сдвинул брови.
— Ну, ну, — горячо заговорил Стефан. — Ромын на партизан — ну. Немьц на ромын — «пфуй»! Немьц на партизан!
— Не посылал вас, говоришь, немец на партизан? Не надеялся? Ну, что ж, — Федьков все еще недоверчиво поглядывал на Стефана. — Коли не врешь, значит, правда…
Все-таки трудно было Федькову свыкнуться, что сидит он мирно рядом с одним из тех, с кем недавно бился насмерть. И в сердце точил червячок: «А ведь вот с такими, могло быть, и Клавдия… за барахло какое-нибудь…»
— Ты в Одессе-то был? — спросил он Стефана.
— Одесса? Ну — ла лазарет, ла каса.
— В госпиталь да домой? Так… А я вот, — показал Федьков на себя, — в госпиталь да на фронт.
— Фронт — плохо.
— Плохо не плохо, а воевать приходится…
Стефан помолчал, напряженно выискивая в памяти запомнившиеся ему за время войны русские слова, и, показывая на свою больную руку, с грустной улыбкой проговорил:
— Работа — плохо, жить — плохо…
— Чего уж так — совсем плохо-то?
Из разговоров за столом Федьков знал уже кое-что о Стефане, знал и о его неполадке с Флорикой — об этом еще до прихода Стефана упомянул Матей.
Федькову было жалко этого парня и казалось странным: да как же он всю свою любовь поломал только из-за того, что рука ранена?
Хотелось чем-нибудь утешить. Но чем?
Пришла Дидина, сняла с таганка котел со сварившейся мамалыгой, от которой шел вкусный парок. Понесла мамалыгу в хату и позвала Стефана ужинать. Но тот словно не слышал ее и остался у потухающего огонька. Под таганком вяло шевелилось совсем немощное пламя: догорала последняя головешка. Алые угольки, покрываясь сероватым налетом пепла, гасли один за другим, и на лицо Стефана, молча смотревшего на умирающий огонь, все плотнее ложились тени.
Повеяло холодком надвинувшейся ночи. Федьков зябко повел плечами и повернулся к Стефану: не пора ли затоптать чуть живой огонек под таганком и идти в хату? Но Стефан сидел задумавшись, и Федьков не стал тревожить его.
* * *
Расстелив на столе широкое узорчатое полотенце, Дидина потчевала Гурьева горячей мамалыгой. Теперь она уже не боялась русских.
Еще весной, когда в Румынию вступили советские войска, по Мэркулешти поползли тревожные слухи. Говорили, что в Советской Армии только командиры — русские, а солдаты — все какие-то монголы, страшные, заросшие черными волосами, питающиеся сырым мясом, злые и жестокие, не понимающие человеческой речи. Говорили, что русские с румынами поступают так же, как поступали немцы с русскими: всю молодежь из деревень отправляют на работы в сибирские леса и шахты, а остальных жителей нумеруют и отбирают все имущество; будет запрещено продавать свое добро, устраивать свадьбы и даже ходить из одной деревни в другую. Словом, передавали такие страхи, от которых не у одной старой Дидины замирало сердце.
Хотя Дидина теперь уже и не страшилась пришельцев, но по-прежнему нелегко было у нее на душе: где-то в России, может быть, руками вот этих людей, сидящих сейчас за ее столом, убит ее Сабин, а еще раньше — искалечен Стефан. Конечно, каждый военный выполняет то, что ему прикажут. Матей рассказывал, что во время забастовки в Плоешти солдаты стреляли в своих. А ведь русские стреляли в тех, кто врагом пришел на их землю. Вот этот офицер и солдаты, гости их дома, стреляли в ее сыновей, а ее сыновья стреляли в них… И зачем господь допускает такое? Дидина считала, что война — от зависти человеческой. Ей было непонятно: один сосед злобствует на другого — не позволяют же им убивать друг друга. А почему нет управы на тех, кто затевает войну? Неужели бог бессилен предотвратить это? «Прости, господи!» — в испуге бормотала она, уличая себя в том, что усомнилась во всемогуществе божьем…
Илие, чувствовавший себя теперь в обществе русских совсем непринужденно, при помощи Матея допытывался у Гурьева: как живут крестьяне в Советском Союзе и как теперь должна пойти жизнь в Мэркулешти?
Отвечая на расспросы, Гурьев, к своему собственному удивлению, вдохновенно говорил о самых обыкновенных вещах, которые раньше для него были настолько обыденными, что никогда и не становились темой для разговора.
Он сейчас был особенно горд всем советским, всем — от большого до мелочей: тем, например, что совсем нет безработных, что всех лечат бесплатно, что можно устроить свадьбу и без приданого, даже тем, что в каждом магазине есть книга жалоб; ведь во всем этом теперь, вдалеке от Родины, на фоне всего увиденного здесь он особенно ясно, как никогда раньше, осознавал, насколько выше, совершеннее тот строй, вне которого он не мог и мыслить своего существования. Так маленький драгоценный камешек заметнее не в сверкающей россыпи подобных ему камней, а на темном фоне.
Глава 4 ЖЕЛТАЯ БУМАЖКА
— Товарищ старший лейтенант! — обрадованно провозгласил появившийся на дороге Федьков. — Тут еще есть наши! Вот сосед ихний, Демид, сам видал.
Рядом с Федьковым переминался с ноги на ногу низенький, сухонький человек. Узкие, в обтяжку, холщовые штаны делали его еще более тощим. В руке его была зажата соломенная шляпа, давно уже отслужившая свой срок: поля ее едва держались, а тульи почти не существовало.
Федьков объяснил: Демид только что проходил по площади и видел, как во двор кооперативной лавки заехали на повозке русские военные.
— Вот, возможно, и попутчики… — Гурьев поднялся из-за стола: — Надо пойти, договориться.
— Я с вами! — поспешно заявил Федьков. Любил он узнавать, разведывать, знакомиться с людьми.
Но Гурьев решил, что лучше взять степенного Опанасенко, а не ветрогона Федькова, и сказал ему:
— Нет, побудь здесь, за лошадьми посмотри.
— Слушаюсь… — без обычной живости ответил Федьков.
Демид довел двоих русских до кооператива и, отосланный офицером, ушел обратно.
Дверь лавки, выходившая на улицу, была заперта, окна наглухо заложены ставнями.
Ладонью Гурьев нажал на калитку. Она оказалась запертой. Постучал.
Калитка чуть приоткрылась. Выглянул солдат в новенькой, топорщившейся пилотке:
— Вам кого?
— Самого старшего.
— Сейчас доложу. — Солдат плотно закрыл калитку. «Дисциплинка! — подумал Гурьев. — Строгий, видать, командир у него».
Ждать пришлось недолго. Вскоре солдат распахнул калитку и пригласил:
— Войдите.
Во дворе стояла запряженная парой лошадей повозка. Разнузданные кони с хрустом ели овес, насыпанный прямо на землю, на что рачительный Трофим Сидорович сразу же обратил внимание: «Погодувать как следует не могут!»
Солдат показал на раскрытую дверь дома:
— Майор — там.
— Побудьте здесь, Опанасенко! — распорядился Гурьев.
Опанасенко, сняв карабин с плеча, прислонился к ограде неподалеку от входа в дом. Хотел поговорить с солдатом, встретившим их, расспросить, кто эти проезжающие, но солдат куда-то скрылся.
Майор встретил Гурьева на пороге — пожилой, с дряблыми, чуть обвисшими щеками и тонкими, плотно сжатыми губами. Он пристально, с какой-то, как показалось Гурьеву, недоброй строгостью, посмотрел на него и произнес, по-особенному четко выговаривая слова:
— Кто такой?
Гурьев отрекомендовался. Спросил: не по одному ли пути ехать им к фронту?
— Вы меня извините, старший лейтенант, — не отвечая на вопрос, проговорил майор. — Но, как говорится, бдительность выше всего… У вас есть удостоверение личности?
— Конечно, — Гурьев вынул из нагрудного кармана удостоверение, показал его майору и, в свою очередь, попросил того предъявить свое: таков был общепринятый среди фронтовиков порядок взаимной проверки, когда встречались незнакомые.
Свое удостоверение майор предъявил охотно, сказав при этом:
— Правильно действуете… — И усмехнулся: — А то, может, я фриц переодетый? — И пригласил, сразу переходя на «ты»: — Заходи, старшой, потолкуем.
В большой комнате, на круглом столе, заставленном тарелками и мисками с едой, стояла толстобокая керосиновая лампа, ярко освещавшая все вокруг. Непонятно почему в комнате все находилось в беспорядке: ящики комода были выдвинуты, всюду валялись какие-то бумажки, белье, видимо выброшенное из комода; пестрый диванчик, отодвинутый от стены, стоял накось, на нем боком лежал пустой, с откинутой крышкой, сундучок. Нетронутыми в комнате остались только двенадцать гипсовых мадонн, одна другой меньше, словно по ранжиру выстроившихся на комоде.
— Садись, старшой, выпьем ради встречи! — пригласил майор и сам сел к столу.
— Так, говоришь, из госпиталя, своих догоняешь? — расспрашивал он, наливая в стаканы темное, густое вино из оплетенного соломой пузатого кувшина. — Так, так. Ну и мы то же самое. Говоришь — хочешь вместе ехать? Ладно. Вместе веселее. Да и поспокойнее. Ты этим руманешти не очень верь, старшой. На вид все приветливые, а того и гляди…
«Ну, это уж ты, товарищ майор, загибаешь насчет румын-то», — хотел возразить Гурьев, но сдержал себя: может быть, майор из тех, ожесточенных войной или попросту личным горем людей, которые до сих пор видят во всех немцах и румынах только недавних врагов. Пройдет это…
Желая перевести разговор на другое, сказал:
— Нас, вероятно, почти в одно время ранило? Меня — весной, как на границу вышли. А вас?
— Раньше, старшой, раньше! — небрежно бросил майор.
— Когда же?
— Зимой. Да что там вспоминать! Пей, старшой, во славу русского оружия!
— А в каких местах вас?
— В каких, в каких… — с шутливой ворчливостью проговорил майор, подвигая Гурьеву стакан с вином. — В районе Корсунь-Шевченковского.
— Да неужели? — Гурьев обрадовался. — Ведь и мы там воевали. Вы в Первый Украинский или во Второй входили?
— В Первый.
— Наш! А какая армия?
Майор назвал свою армию и спросил, не в нее ли входил полк Гурьева.
— Соседи, значит… — улыбнулся майор, услышав ответ. — Да ты пей, пей, старшой. Вина хватает. Дуй до дна!
Вслед за майором Гурьев опорожнил свой стакан. Вино было замечательное, выдержанное, огонек так и пошел по всем жилам.
Гурьев был рад, что встретился с человеком, который тоже принимал участие в знаменитом сражении. Захотелось вместе вспомнить пережитое в те дни, знакомые дороги, села, бои. Но майор почему-то не был расположен к воспоминаниям. Он только подливал вина да приговаривал:
— Дуй, старшой!
На расспросы Гурьева — где тогда, под Корсунью, он воевал и как его ранило, майор отвечал односложно, названий деревень не мог припомнить, задал Гурьеву пару вопросов невпопад и в конце концов раздраженно сказал:
— Меня и ранило и контузило тогда — всю память из головы вышибло…
Чувствовалось, что майору просто не хочется говорить о том, о чем очень хотелось сейчас поговорить Гурьеву, как всякому фронтовику, встретившему фронтовика.
«Почему так? — удивлялся Гурьев. — Может быть, есть у него какая-то своя, личная причина, чтобы отмалчиваться? Не хочет растравлять душу? Кто его знает. Не хочет — не надо». И Гурьев заговорил о другом.
Майор, казалось, заботился лишь о том, чтобы поосновательнее угостить своего гостя. Но Гурьев больше пить не стал. Несмотря на увещевания гостеприимного хозяина поднялся, поблагодарил за угощение и, сказав, что утром, как они договорились, заедет, чтобы дальше держать путь вместе, не без поспешности ушел.
* * *
Федьков рылся на ощупь в повозке: все искал и не мог найти две пачки махорки, припрятанные на всякий случай. Хотел угостить Стефана, его отца и брата: бедствуют здешние без табака.
Огонек под таганком совсем уже затух. Стефан поднялся и ушел к калитке. Молча стоял там, глядя на темную улицу. Как всегда — ни огонька, ни звука… Но вот его внимание привлекли приглушенные голоса возле соседней хаты. Он узнал голос соседа. Окликнул:
— Диомид!
Сосед отозвался. Стефан пошел на голос. Диомид стоял за плетнем в своем дворе и разговаривал с двумя другими соседями, стоявшими по эту сторону плетня, на улице.
— Что у вас делают русские? — настороженно спросил Стефана Диомид.
— Да вот, только что поужинали.
— Ну, и каковы они?
— Как будто — хорошие люди…
— Хорошие? Я тоже так думал. Но эти хорошие все отберут!
— Кто тебе сказал?
— Они сами!
Диомид вытащил из шапки аккуратно сложенный листок:
— Вот приказ советского коменданта.
— Где ты его взял?
— Сейчас я провожал русского офицера к другим русским, тем, что у приказчика остановились. Шел обратно мимо примарии — увидал меня сторож, Памфил. Дал мне эту бумажку: прилепи, говорит, где-нибудь на видном месте, а то мне идти на ваш край далеко.
— А что в этом приказе?
— Все забрать у нас! Такого и при немцах не было!
— Святой Вонифатий, спаси и помилуй, загонят всех в колхоз! — заохал сосед, стоявший возле Диомида.
— Прятать, прятать нужно все! — вторил другой.
Соседи заговорили наперебой:
— Что делать, что делать? Господи, помилуй…
— А ведь ходил слух, что они нам боярскую землю отдадут, как в России.
— Жди, как же! Еще и нашу заберут в колхоз!
— А что такое колхоз?
— Ой, увидим, увидим, не возрадуемся…
— Обождите, — вмешался наконец Стефан. — Я спрошу…
Федьков все еще рылся в повозке.
— Василе! — несмело окликнул его Стефан.
— Чего, Степа?
Кое-как Стефан объяснил, в чем дело.
— Ерунда! — без размышлений решил Федьков. — Не может быть такого приказа. Напутали вы чего-то. Так и скажи своим соседям. Понял?
— Ынцелес, ынцелес![21] — обрадовался Стефан и поспешил к калитке, но на полпути вернулся и позвал Федькова за собой. Он хотел, чтобы русский объяснил сам.
У соседнего дома людей было уже больше, чем несколько минут назад. Слышался тревожный говор. Когда подошли Федьков и Стефан, голоса разом смолкли.
Взяв из рук Диомида бумажку, Стефан протянул ее Федькову. Тот отмахнулся от нее, положил руку Стефану на плечо:
— Растолкуй. Пусть не паникуют.
Стефан, как смог, перевел односельчанам его слова. Крестьяне выслушали, но не расходились, словно ждали еще чего-то.
— Вот темнота! — посмеивался Федьков. — Брехне какой-то поверили!.. Да что это за бумажка? Дай-ка погляжу! — Он взял у Стефана желтый листок.
У калитки им встретились Гурьев и Опанасенко, только что вернувшиеся из кооператива.
— Товарищ старший лейтенант! — доложил Федьков, когда они втроем вошли в хату. — Там местный народ растревожился, отберут, мол, у них все. Я с ними провел работку, что брех это. Какая-то бумажка их попутала. Вот. — Он протянул желтый листок. Гурьев внимательно рассмотрел его. Странно: на листке — только румынский текст. А подобные приказы имеют обыкновенно и русский.
— Ну и как, Федьков, поняли тебя местные?
— А как же? — голос Федькова звучал уверенно. — Меня хоть кто поймет.
Гурьев положил листок на стол:
— Что здесь написано?
Илие нагнулся к светильнику и стал, медленно шевеля губами, читать про себя. Лицо его мрачнело. Дочитав листок до конца, он, ни слова не сказав, передал его Матею.
— Да о чем же там? — снова спросил Гурьев. Старик словно не слышал.
Гурьев с нетерпением повторил вопрос.
— Момент, пожалуйста…
Не веря своим глазам, Матей читал:
«Запрещается: продажа и передача другим лицам разного рода скота, сельскохозяйственного инвентаря, а также различного рода сельскохозяйственных продуктов, а также запрещается убой скота и птицы — впредь до определения имущества, подлежащего передаче в общественную собственность.
Учет имущества, подлежащего передаче в общественную собственность, производится особым распоряжением.
Лица, укрывающие вышеуказанное имущество от учета, а также уклоняющиеся от передачи его в общественную собственность, подвергаются строгому наказанию вплоть до долгосрочных принудительных работ и конфискации всего имущества».
Внизу стояла подпись:
«Советский военный комендант».
Недоуменно посматривая то на бумагу, то на Гурьева, Матей пересказал ему содержание прочитанного.
«Неужели и Матей и Илие поняли неправильно? Нет. Не может быть. Оба грамотные…» Решительным жестом положив ладонь на желтую бумажку, Гурьев твердо сказал:
— Фальшь!
Лицо Илие просветлело. Тыча пальцем в странный приказ, он стал что-то оживленно толковать Матею.
— Откуда взялась эта бумажка? — спросил Гурьев Федькова. Тот рассказал.
«Как быть? — Гурьев почувствовал себя в затруднении. Они не обязаны ввязываться в эти дела. — Но разве можно не вмешаться? Ведь на всю нашу армию тень от этой бумажки падает. Докладывать о происшествии здесь некому, надо решать самому…» И Гурьев после недолгого раздумья твердо сказал:
— Идем в примарию. Надо до конца разобраться.
— Выходит, мы вроде комендатуры? — Федьков оправил гимнастерку.
— Приходится, раз в такие места заехали.
Гурьев пригласил Матея сопровождать их.
— Как толмач? — догадался тот. — Бун, бун!
Видя, что старик собирается тоже идти, Дидина подбежала к нему и что-то торопливо, умоляюще зашептала, подергивая его за рукав. Но Илие сердито отмахнулся.
* * *
По безлюдной улице, потонувшей в синеве позднего августовского вечера, вспугивая рано улегшуюся деревенскую тишину, двигалась целая процессия. Впереди почти бегом поспешал Диомид. За ним шли Матей, Гурьев, Федьков, снова завладевший карабином, и Опанасенко. Степенно ступал молчаливый Илие, а следом тянулись, не решаясь идти рядом с русскими, несколько селян — соседей Сырбу, желавших лично убедиться, что офицер прикажет примарю считать страшный приказ недействительным.
На ходу оборачиваясь к Матею, Диомид о чем-то с горячностью толковал, часто повторяя: «дракул», «примария». Этот маленький взбудораженный человек, вероятно, ругал тех, кто привез в примарию переполошившую всех бумагу.
В примарии не было видно ни огонька. Илие поднялся на крыльцо, неторопливо, но сильно постучал в запертые двери, крикнул:
— Памфил! Дескиде![22]
За дверью послышались шаркающие шаги, брякнул засов. На пороге показался сгорбленный босой старик в длинной посконной рубахе. Он с испугом посмотрел на офицера и поспешно поклонился ему. Гурьев спросил:
— Где примарь?
— Ундэ есте примар? — повторил вопрос Матей.
— Ла каса, ла каса! — засуетился Памфил.
— Дома? Позвать его сюда! — распорядился Гурьев.
— Момент, момент! — Памфил скрылся в сенях и тотчас же вернулся с зажженной лампой в руке.
Вслед за Памфилом все стоявшие на крыльце, кроме Диомида, который, как только приблизились к примарии, вдруг потерял всю свою бойкость, вошли в большую комнату, перегороженную барьером. За барьером стояло два стола: один под клеенкой, закапанной чернилами, видимо, стол писаря, и другой, покрытый зеленым сукном, наверное, стол самого примаря. Над этим столом висел портрет короля. Висел он несимметрично, в сторонке, и рядом виднелось светлое прямоугольное пятно. Наблюдательный Федьков обратил внимание на это:
— Антонеску сбросили, а Михай еще болтается!
Поставив лампу на барьер, Памфил торопливо вышел.
Вскоре он вернулся: примаря дома нет и где он — неизвестно.
«Прячется!» — догадался Гурьев и попросил Матея: пусть Памфил подробно расскажет, кто и когда привез фальшивый приказ.
Оказалось, что желтые бумажки передал примарю русский офицер. «Может быть, тот майор, у которого я только что был?» — предположил Гурьев.
Памфил подтвердил: да, передал именно тот офицер, который остановился в кооперативе.
«Что делать?» — Гурьев в напряжении стиснул губы. Конечно, можно и ничего не делать — переночевать и утром ехать дальше. Никто не обязывает разбираться. Но разве можно остаться в стороне? Как эти липовые приказы к майору попали? Случайно? А если нет? Может быть, и майор — не майор? Однако документы у него в полном порядке… Почему он заминал разговор о прошлых боях? И участвовал ли он в них? Темноватый человек. Задержать его? Но так просто он не дастся. С ним — два автоматчика… Да и вдруг — свой?
Гурьев в боевой обстановке обычно своевременно умел находить ту грань, где кончалась выдержка, осторожность и могла начаться медлительность, нерешительность, и никогда не переступал этой грани. Но то было в бою. А сейчас нащупать эту грань куда труднее…
* * *
В тот самый час, когда три однополчанина сели с хозяевами за стол в хате Сырбу, Петреску, приказчик сельского кооператива, закрыв лавку и забрав из кассы дневную выручку, вернулся домой. Он жил там же, где и торговал: из лавки в квартиру вел прямой ход. Петреску давно овдовел. Сейчас в доме, кроме него, никого не было; старуха соседка, ведущая его хозяйство, ушла, приготовив ужин.
Уже совсем стемнело. Нашарив на комоде спички, Петреску зажег лампу, стоявшую на столе. С трудом нагнув свое тучное тело, вытащил из потайного места в диванчике небольшую железную шкатулку, поставил ее на стол. Вынул из кармана выручку, положил ее рядом со шкатулкой. Опустился на стул, жалобно заскрипевший под его тяжестью.
Начал подсчитывать выручку. И вдруг вздрогнул, накрыл деньги ладонью: в окно чуть слышно постучали.
— Кто там? — Петреску спрятал деньги в шкатулку и быстро сунул ее обратно в диванчик.
— Это я, отец, — послышался из-за окна боязливый голос.
Петреску побледнел: «Неужели?» С несвойственной ему резвостью выбежал из комнаты.
Через минуту вернулся. За ним скользнул в дверь худощавый брюнет в замызганном, но модном костюме. В руках он держал палку с массивным набалдашником и потертый чемоданчик. Его глаза, глубоко спрятанные под бровями, беспокойно помаргивали. Это был сын Петреску, Марчел, живший в Бухаресте. Отец не видал его уже несколько лет.
— Молю тебя, отец, — покосился Марчел на окно, — никто не должен знать, что я здесь!
— Хорошо, — хмуро произнес Петреску.
Никак не ожидал он, что сын появится именно сейчас. Уж не от полиции ли спасается? Ох, видно, не довели Марчела до добра его темные дела, о которых уже давно догадывался отец.
Тяжело поворачивая толстую шею, Петреску посмотрел, плотно ли задернуты занавески на окнах. Раздраженно спросил:
— Что натворил? Говори!..
* * *
Петреску знал, что его сын давно занимается спекуляцией и мечтает выйти в «большие» люди. Перед войной Марчел вступил в «железную гвардию». Петреску-старший был не против того, что его сын «пошел в политику». Ее, считал он, должны творить деловые люди. А из Марчела мог выйти ловкий делец. Вместе с такими же, как он, молодчиками Марчел участвовал в налетах на собрания и митинги противников его партии. Во время войны он поступил на тайную службу в сигуранцу[23]. Его определили подсобным рабочим в цех патронного завода и поручили проследить, кто разбрасывает коммунистические листовки и организует саботаж.
Однажды в своем шкафчике с одеждой Марчел нашел записку, приколотую к рукаву пальто: «Убирайся вон, полицейская собака, пока жив!» Пришлось исчезнуть с завода. Но Марчел не остался без дела. За исполнительность его неплохо вознаграждали. Даже обещали хорошее назначение в Транснистрию, но ход войны помешал получить его.
Незадолго до вступления советских войск в Бухарест Марчел видел, как какие-то люди с винтовками вели по улице одного из его собратьев. Страх охватил Марчела, он перестал выходить из дому. И не только потому, что на улицах то и дело рвались снаряды: обозленные выходом Румынии из войны, немцы обстреливали Бухарест из зениток, еще вчера охранявших город. Марчел боялся, что его схватят: в городе вспыхнули бои между рабочими отрядами и полицией. Кое-где на домах уже виднелись красные флаги. Глядя на них, Марчел ужасался: «Неужели будет, как в России?»
Не выдержав, в страхе прибежал к своему «шефу»: как спастись? Шеф приказал явиться на пункт сбора «волонтеров».
Но под пули Марчел лезть не собирался и поэтому предпочел в «волонтеры» не вступать.
Стал прятаться и от своих и от «красных». Однажды на улице его узнал один из тех, кого он в свое время помог запрятать в тюрьму. За Марчелом погнались. Но потом в переулке то, что было в его трости, помогло ему отделаться от самого настойчивого из преследователей.
После этого он уже не решался возвращаться домой. Скрывался, где мог. Но самое страшное для него началось в тот момент, когда он увидел первый советский танк. Белый от пыли, тот остановился на углу площади, и сразу же вокруг собралась толпа. Никто на площади, кроме Марчела, не боялся русских. И они, было видно, чувствовали себя не как в только что взятом вражеском городе, а словно в гостях у соседей: спокойно слезли на землю, закурили и стали о чем-то толковать с обступившими их людьми. А какая-то женщина, протиснувшись с букетом сквозь толпу, протянула цветы улыбающемуся танкисту в синем комбинезоне. Отдала букет и вдруг обняла танкиста. Все захлопали в ладоши. Женщины, что-то весело крича высокими голосами, наперебой стали проталкиваться к танку… «Поди, те самые, которые перед королевским дворцом орали, хлеба и мира требовали, — со злостью подумал Марчел, наблюдавший за толпой вокруг танка из-под арки ближних ворот. — Дали вам тогда жару и мы, и полиция…»
Но теперь полиция не вмешивалась. Полицейский, внешне ничем не изменившийся — тот же коричневый мундир, медная бляха с буквой «П», огромная клеенчатая коричневая фуражка, — стоял и спокойно посматривал, словно для него уже было привычно, что во вверенном ему участке женщины целуют советских солдат. Теперь полицейский не защита Марчелу, а, пожалуй, даже и забрать его сможет, если Марчела кто-нибудь опознает…
К вечеру того же дня Марчел был уже далеко от Бухареста. Кое-как добрался до Мэркулешти.
И вот теперь рассказывает отцу о своих злоключениях.
* * *
Упомянув о своей встрече с тремя русскими на дороге возле колодца, Марчел опасливо спросил:
— Ты не слыхал, они в селе или дальше поехали?
— А что?
— Да лучше не попадаться им на глаза…
— Чудак! — удивился Петреску-старший. — Они же не знают, кто ты такой… Да я обрадуюсь, если ко мне хоть на минутку завернут какие-нибудь русские.
— Зачем они тебе?
— А вот слушай. Как тебе известно, я приказчик кооперативной лавки. Мужики сдавали в счет военных поставок овчины. Деньги я еще не выплатил: надо было овчины в город свезти, сдать, за них получить и с мужиками рассчитаться. Вот если бы появились русские — обязательно сюда завернули бы: дом кооператива видный, на площади. Не заедут сами — постараюсь пригласить. А потом, когда они уедут, припрячу овчины и заодно товар — у меня на огороде тайничок приготовлен — и объявлю, что русские все забрали. Ну, а затем, — Петреску-старший ухмыльнулся, — товар потихоньку сбуду, а денежки — все сюда! — Он шутливо похлопал себя по толстому боку. — Нет, зря ты, Марчел, прямо к нам в дом русских не пригласил. И что их сторониться? Да я, если для дела нужно, первый в коммунисты запишусь!
— Не торопись, отец. Им еще свернут шею.
— Это, конечно, дай бог! Ну а если нет? Придется приноравливаться. Да нам с тобой это не так трудно. Твой отец — незначительный служащий кооператива, а ты — всего-навсего безобидный студент-богослов. Хо-хо!
Смех застрял в горле Петреску: под окнами прогрохотали колеса повозки. И сразу же в дверь громко, так, что отдавалось на весь дом, постучали.
— Господи Иисусе! — пробормотал приказчик. Его багровое лицо от волнения стало сизым.
Марчел, метнувшись по комнате, скрылся.
От неистового грохота в наружную дверь сотрясался весь дом. Пламя в лампе вздрагивало, язычок копоти то и дело взлетал кверху. Петреску, торопливо крестясь, засеменил в сени.
Едва успел он отодвинуть щеколду, как в глаза ему ударил свет карманного фонаря. В дверь, широко отмахнув ее в сторону, шагнул человек в форме советского офицера, в пилотке, надвинутой на самый лоб. Из-под тяжело нависших бровей глядели настороженные, колючие глаза; тонкие губы, не гармонировавшие с обвислыми щеками и широким мясистым носом и, казалось, взятые с другого лица, были плотно сжаты. На его широком, с двумя полосами, погоне блестела звезда.
Приказчик поспешно изогнулся в поклоне:
— Чем могу служить господину офицеру? Прошу, прошу!
Не слушая, а скорее всего не понимая слов, офицер шагнул прямо на приказчика. Тот торопливо посторонился. Следом за офицером ввалились два солдата с автоматами.
Петреску с удивительной для его многопудового тела подвижностью затоптался возле вошедших:
— Домнуле офичер! Товарич! Я приветствую Советскую Армию! Я демократ! — тараторил он.
Но необычные гости не ответили ему. Увидев дверь, ведущую в подвал, офицер что-то приказал солдату, и тот быстро сбежал вниз, на ходу зажигая фонарик. Через несколько минут солдат поднялся обратно, обтирая губы рукавом, что-то доложил офицеру. Тот пренебрежительно махнул рукой и, пинком открыв дверь, вошел в комнату. Распахнул платяной шкаф, заглянул внутрь. Выдернул ящик стола, переворошил лежавшие там счета и расписки, выбросил их на пол.
— Домнуле товарич! Что вы ищете? Я честный служащий кооператива! — Петреску перепугался: дело оборачивалось не совсем так, как он предполагал…
Офицер не обращал на приказчика никакого внимания. Отодвинул диванчик, заглянул под него. Приказчик похолодел: «Не успел спрятать!»
— Домнуле офичер! Домнуле офичер! — завопил он и упал на колени, ловя руку офицера. Тот кивнул солдатам, они подхватили Петреску под бока, вытащили в сени, столкнули по ступенькам вниз. Хлопнула тяжелая кованая дверь погреба, гулко лязгнул засов. Приказчик, с разлету упавший на каменный пол, сразу же вскочил и приник ухом к двери. Глаза у него полезли на лоб, когда он услышал разговор за ней: говорили по-румынски!
— Ты хорошо задвинул засов, Корнель?
— Да, господин…
Тем временем Марчел, забившийся в темный чулан, где стояло несколько корзин с пустыми бутылками, напряженно прислушивался: что творится в доме? Вот прозвучали чьи-то шаги, послышался голос отца. О чем он упрашивает русских? Стихло… И вдруг задребезжала посуда, захлопали крышки сундуков, с грохотом повалилась на пол какая-то мебель. Мимо двери чулана кто-то прошел. Вернулся. Остановился. Марчел оцепенел: сейчас его найдут!
Дверь чулана с силой потянули, но она не открылась.
За дверью заговорили по-румынски:
— Странно. Заперта изнутри. А ну, Корнель, нажми хорошенько. Ломиком!
«Меня ищут!» Марчел забился в угол чулана, меж корзинами, судорожно стиснув обеими руками свою трость.
Дверь с треском распахнулась. Марчел в ужасе зажмурился.
— Да это ты? — услышал он знакомый голос. Не веря своим ушам, открыл глаза. На пороге чулана стоял, одетый в форму советского офицера, шеф.
Трость выпала из рук Марчела.
— Как ты сюда попал, Петреску?
Марчел онемел. Минуту назад дрожал, что его найдут русские. Теперь страх стал двойным. Убежал из Бухареста, ослушался шефа… Невольно сжал плечи.
А шеф смеялся:
— Перепугался? Своих не узнаешь?
Судя по выражению лица, он не был зол на Марчела. Тоже, наверное, удрал из Бухареста…
— Но как же вы в русской форме?.. — обрел наконец способность говорить Марчел.
— О, недаром я год прожил в Одессе! — самодовольно улыбнулся шеф. — Вполне сойду за «товарища»! Будь спокоен, Петреску.
Видно, шеф в самом деле обрадовался, встретив своего человека. Словно забыв, что Марчел Петреску сбежал, не выполнив его приказа, он еще раз похлопал своего озадаченного подчиненного по плечу, сказал своим спутникам — двум детинам в русском обмундировании:
— Это свой! — и пригласил Марчела идти с ним.
Вид комнаты, в которой Марчел несколько минут назад сидел с отцом, поразил его: крышки сундуков и дверцы шкафов распахнуты, вся мебель сдвинута. На месте остался только стол с нетронутым ужином. Возле лампы лежала на боку железная шкатулка со свороченной крышкой. Марчел узнал ее: в ней отец издавна хранил деньги и ценности. «Ловкачи! — с завистью подумал он. — Сразу добрались. Эх, мне бы все, что в этой шкатулочке. Не стал бы в Мэркулешти отсиживаться, уехал бы в места поприятнее…»
— Как же ты очутился в конуре, из которой мы тебя вытащили? — спросил шеф.
— Я прятался. Это дом моего отца.
— Дом твоего отца? — Шеф окинул взглядом комнату. — Ну, извини, не знали… Едем мимо, видим — вывеска: «Кооператив». Вот и решили пощупать. Пусть потом мужики русских ругают! — Шеф с хохотком похлопал себя по погону. — Удивляешься, как я советским майором стал? От Бухареста в таком виде еду. Вместе со своими адъютантами. А ты как сюда добрался?
— Пешком.
— А мы почти всю дорогу на попятных русских машинах. Какой шофер откажется подвезти майора?
— Откуда же у вас это? — Марчел показал на погоны шефа.
— Есть заботливые люди… Выпьем, Петреску, за них!
Шеф шевельнул поднятым пальцем, и тотчас же один из его спутников наполнил стаканы из стоявшего на столе оплетенного соломой жбана.
Чокнулись.
Марчел понемногу отделывался от испуга. Видимо, у шефа дела идут хорошо, если он такой веселый.
— А русских в селе нет? — вдруг спросил шеф. — Мы днем каких-то трех советских обогнали.
— Не те ли это самые, которые мне повстречались? Но они, наверное, проехали дальше. Я слышал — они торопились выбраться на шоссе.
— Ну, ладно. Петреску. Нам здесь задерживаться долго не приходится. Переночуем — и в путь. Поедешь с нами?
— Куда? — с опаской спросил Марчел: не заставит ли шеф делать что-нибудь опасное?
— В Трансильванию, в Брашов. Хорошую должность дам.
Марчел изумленно воззрился на шефа.
— Что ты на меня так смотришь? Поедем! Примарем сделаю или начальником полиции!
Снисходительно улыбаясь, пояснил:
— Этот наряд нам только по дороге нужен. — Подмигнув своим спутникам, вдруг расхохотался: — Горшки-то, а?..
— Какие горшки? — полюбопытствовал Марчел.
— Да как сюда ехали. Попадается навстречу навозник один с бабой, на каруце. Кланяется: «Здравствуйте, товарищи!» А мы остановились — и к нему: «Куда едешь, что везешь?» — «На рынок — масло». — «Ах, на рынок? А разрешение коменданта есть?» — «Нет. У нас и коменданта нет». — «Нет, так будет!» Забрали горшки, дали ему на прощание по шее — и дальше. А горшок за горшком — об землю… Да и здесь уже кое-что сделали в пользу русских. Вот это, например. — Шеф вытащил из кармана несколько желтых листков и один из них бросил через стол Марчелу. Тот пробежал листок:
— Хитро придумано!
Дряблые щеки шефа шевельнулись в улыбке:
— Будут твои односельчане помнить русского майора! Но это так, попутно, только для начала… Мы для того и задержались — посмотреть, как мужички это скушают. А поедешь с нами в Трансильванию — там продолжение увидишь!
— Да я бы с удовольствием, господин начальник, только вот… — соврал Марчел, — нога у меня болит. С палкой я…
— Палка знакомая! — усмехнулся шеф, вновь наполняя стаканы. — И не хромому тебе нужна… Жаль, что сейчас ехать не можешь. Мне свои люди требуются. Что ж, приезжай потом, как выздоровеешь. Ищи меня в Брашове, в префектуре. Маскарад этот я переменю. Обязательно приезжай, Петреску. Не прятаться же тебе все время? В Бухаресте красные теперь осмелели. Новые власти хотя и не очень старательно, а все же ищут таких, как мы с тобой… Могут и в родных местах нащупать. А в Брашове тебя никто знать не будет. Со мной не пропадешь.
Шеф был определенно в хорошем настроении.
Заметив взгляд Марчела, устремленный на отцовскую шкатулку, он, порывшись в карманах, извлек оттуда зажатые в горсть бумажные деньги, бросил их на стол. Туда же швырнул вытащенные из кармана часы па цепочке и несколько золотых монет.
— Верни отцу, пусть не очень-то сердится на нас, — проговорил шеф, улыбаясь: в кармане у него осталась еще изрядная доля содержимого шкатулки. — Только не говори ему, кто мы.
Марчел быстро подобрал все, выложенное шефом, моментально сообразив: «Не стоит отцу возвращать. Все равно — пусть думает, что русские и это забрали». А шеф, следивший за ним, нахмурился, подумав: «Дьявол меня забери, расчувствовался! Теперь назад отбирать неловко».
— Вот что, — сказал шеф. — Отец твой в погребе заперт. Пока не уедем — не выпускай. Потом скажешь ему: в доме были советские. Пусть жалуется всем побольше, что они его ограбили. Из лавочки вести всего быстрее расходятся.
— А насчет этого, — шеф кивнул на желтый листок, лежавший на столе, — скажешь отцу, что сам видел по дороге, как русские заставляют такие приказы строго выполнять. Пусть об этом рассказывает всем, кто в лавку приходит.
Марчел слушал шефа без особого восторга, и тот заметил это:
— Что нос повесил, Петреску? Не унывай! Мы еще дождемся лучшего времени. Но смотри, — шеф сдвинул брови, глаза его блеснули металлом. — Избави тебя бог проболтаться хоть отцу родному, кто мы!
— Будьте покойны.
— Ну, ну… Я рад, Петреску, что ты нашелся. Кое-что для нас и здесь сделаешь.
Марчел с готовностью наклонил голову. Решившись, спросил:
— Позвольте, господин начальник, попросить ваших людей помочь мне, пока есть время, управиться с товаром?
— С каким товаром?
— Овчины. Кооперативные закупки… — Марчел открыл шефу замысел отца.
— Ох, эти мне коммерсанты! — расхохотался тот. — Из всего выгоду извлекут! Ну, хорошо. Ребята тебе помогут.
Вместе с двумя молчаливыми верзилами в русских гимнастерках Марчел вышел. Через несколько минут вернулся. Помогавшие ему остались во дворе.
— Все в порядке, господин начальник!
— Благодари меня! — осклабился шеф.
* * *
— А ну, пошли! — решительно сказал Гурьев Федькову и Опанасенко. Все трое направились через площадь к лавочке. За ними от примарии потянулись селяне.
— Будьте начеку, — на ходу предупредил Гурьев своих спутников.
Отворявший калитку солдат испытующе посмотрел на нежданных гостей и, чувствовалось, нехотя пропустил их. Бросив торопливое: «Один момент!», быстро скрылся в доме.
— Ждите здесь! — приказал Гурьев Федькову и Опанасенко. Следом за солдатом поднялся на крыльцо и в дверях лицом к лицу столкнулся с майором.
— Что стряслось, старшой? — спросил тот, бросив взгляд на солдат Гурьева, остановившихся у калитки. Из дверей дома выглянули два солдата с автоматами. Майор обернулся к ним, словно безмолвно приказывая что-то, и они встали возле него.
Вытащив из кармана желтую бумажку, Гурьев показал ее майору.
— Ну и что? — с пренебрежением скривил губы тот.
— А вы знаете, что это за приказ? — спросил Гурьев. — Всё село переполошилось. Говорят, вы его привезли.
Он пристально следил за лицом майора, но оно оставалось внешне спокойным, чуть насмешливым. Лениво-снисходительно майор ответил:
— Приказ этот мне в комендатуре дали, попросили по пути сюда подкинуть. А что в нем — не знаю. Путают чего-то…
Майор казался невозмутимым:
— Плюнь, старшой, на все эти дела, иди ложись спать. А утром, старшой, заезжай пораньше…
«Не может наш человек к такому делу безразличным остаться. Что он меня — «старшой» да «старшой»… Нашел словечко, старается на своего походить… Но как задержать? С наскока не возьмешь, — пронеслось в голове. — У них два автомата, у нас — один карабин. Надо выйти и сообразить побыстрее, как быть».
И он сказал:
— Ясно, товарищ майор. Спокойной ночи.
— Спокойной! — бросил тот.
— Майор — фальшивый! — сразу сказал Гурьев Федькову и Опанасенко, как только они вышли на площадь. — Федьков с карабином — к воротам! Опанасенко…
Но в эту секунду ворота кооператива распахнулись и из них на площадь вырвалась пароконная повозка.
— Стой! — крикнул Гурьев, выхватывая пистолет, но повозка уже прогромыхала мимо и скрылась за углом.
«Упустил!» — ругнул себя Гурьев.
— Трофим Сидорович! — рванулся Федьков. — На коней! В догон!
— Ихни кони швыдче. Не догнать все одно, — сказал Опанасенко.
Подбежал Матей:
— На гора! На страда! — он возбужденно махал руками, показывая куда-то в темноту.
— Ведите! — крикнул ему Гурьев, поняв Матея с полуслова.
Тот ринулся в проулок, Гурьев и солдаты — следом.
На бегу Матей успел объяснить: те, на повозке, убегают в горы, больше некуда. Сейчас, по мостику на окраине, переедут ручей. А дальше их путь пойдет петлями, вдоль ручья. А ручей — вот он, на задворках. Совсем близко. Пожалуй, можно успеть перехватить.
Пробежали проулок. Перемахнули через каменную ограду. Спотыкаясь не то о тыквы, не то о камни, путаясь в ботве, промчались по огороду. В темноте впереди шумел ручей. Матей, что-то крича, вбежал в него. Гурьев не отставал. Холодная вода сразу хлынула в сапоги. Поскользнулся на каменистом дне. Падая, схватился за карман гимнастерки: не промочить бы партбилет и карточку Лены. Но устоял, не упал. Минутой позже они уже карабкались вверх, цепляясь за ветви, натыкаясь на колкие кусты.
Вот и дорога. Все слышнее цокот копыт по камням.
Федьков выбежал на середину.
Повозка с громом налетела на него. Он кошкой отскочил в сторону. Всхрапнул распаленный конь — Федьков ухватился за узду. Но в ту же секунду его отшвырнуло, он упал.
Взвизгнули по камням колеса. Затрещали кусты. Один из ехавших сорвался и с воплем покатился вниз, к ручью.
Каким-то чудом удержавшаяся повозка мигом развернулась, помчалась обратно.
«Может, хоть этого настигнем!» — Гурьев, пробивая заросли, бросился вниз, в темноту, где шумел ручей. Федьков, в одно мгновение оказавшийся рядом, щелкнул кнопкой фонарика. Гурьев остановил его:
— Пулю приманить хочешь?
С треском продираясь сквозь кусты, сверху, пыхтя, спустился Опанасенко, за ним, возбужденно выкрикивая что-то, — Матей.
Держа пистолет наготове, Гурьев, присев, крикнул в темноту:
— Эй, выходи!
Несколько раз повторил он свой призыв, без особых, впрочем, надежд получить отклик. И ответом действительно было только молчание. Да ручей журчал по особому звонко, как он может журчать только в ночной тишине.
— Не успели их на месте ущучить! — с досадой пробурчал Федьков, и Гурьев в этих словах почувствовал упрек себе.
Федьков предложил:
— Пальну-ка я вдоль ручья, по кустам.
Гулкие выстрелы раскололи тишину ночи. Но лишь эхо отозвалось.
Некоторое время выжидали: не хрустнет ли ветка, не стукнет ли камешек, не плеснет ли вода? Но все было тихо.
Искать в густой тьме, среди плотно сцепившихся кустов, было бесполезно. Да и едва ли тот, кого они хотели найти, остался поблизости.
— Что ж, вернемся! — поднялся Гурьев. Пытался утешить себя: те, трое, хотя и не пойманы, но разоблачены. Задержать их было не так-то просто. Но как все же обидно, что не удалось! Каких-то секунд, может быть, не хватило.
У примарии все еще слышался говор. Большинство селян, от греха подальше, уже разошлось по домам. Но несколько человек — те, что похрабрее и полюбопытнее, — остались. Среди голосов выделялся голос Илие: старик растолковывал что-то.
Гурьев и те, кто был с ним, подошли к крестьянам. Те сразу замолкли в ожидании.
«Немногие же на площади остались, — отметил Гурьев, — а ловить — так всего один Матей с нами побежал. Мало еще знают нас. Ну, да узнают. И поверят. Ведь и для этого воюем…»
— Скажите односельчанам, пусть спокойно идут по домам, — попросил он Матея. — А мы в кооператив заглянем. Осмотреть надо. Может, там еще какие «майоры» окажутся.
Когда Гурьев и его солдаты уже входили во двор кооператива, их догнал Матей: он никак не хотел оставлять своих новых друзей.
Посвечивая взятым у Федькова фонариком, Гурьев прошелся по двору. Видно было, что недавние гости хозяйничали здесь бесцеремонно: всюду был рассыпан овес, валялись ведра, белели черепки.
Осмотрев двор и наказав Опанасенко на всякий случай стоять на посту у крыльца и внимательно, прислушиваться ко всему, Гурьев с Матеем и Федьковым вошел в сени. Матей зажег большой фонарь, висевший на стене, поставил его на ларь.
Гурьев решил проверить погреб: за его дверью Федькову почудился шорох. Едва он приоткрыл дверь погреба, как оттуда, словно игрушечный чертик на пружинке из коробочки, сразу же высунулась, блеснув лысиной, круглая голова с мясистым носом и перепуганными глазами, а за ней показался и весь человек — толстый, коротконогий, с дрожащими коленками. Толстяк чуть не провалился от изумления обратно вниз, но удержался и затараторил:
— Мульцумеск! Фоарте мульцумеск![24]
Несколько раз поклонившись, убежал внутрь дома.
— Кто это? — спросил у Матея Гурьев. — Почему он в погребе?
— Кооператист, функчионар, коммерчиал! — объяснил Матей.
— Приказчик, что ли?
— Да, да! Он говорит: спасибо, свобода!
В комнатах послышались громкие причитания. Оттуда в сени выбежал приказчик. Припадая на колени и хватая старшего лейтенанта за рукав и за полу гимнастерки, стал о чем-то жалобно просить.
— Что ему нужно? — спросил Гурьев у Матея.
— Забрал. Офичер забрал афере![25]
— Афере? Что за афера?
— Марфа![26]
Матей беспомощно развел руками: его познания в русском языке оказались для такого разговора скудны. Еще раз повторил:
— Марфа́ офичер забрал!
— Какая Ма́рфа? Фемея?[27] — Гурьев решил, что речь идет о женщине.
Толстяк отрицательно затряс головой, энергично задергал себя за воротник, стал показывать на свои карманы.
— Ограбили? — догадался Гурьев.
В тусклом свете фонаря было видно, как по глянцевито-мясистым щекам приказчика катятся щедрые слезы. «Ревет, как недорезанный, — поморщился Гурьев, — а что, если бы он такую беду повидал, какую наши от оккупантов терпели?» А тот все не отставал, без умолку твердил свое, обращаясь то к Гурьеву, то к Матею.
Из слов Матея Гурьев понял: приказчик жалуется, что проезжие военные забрали какие-то, принадлежащие кооперативу, овчины, всю кассу лавки, а также его, Петреску, собственные ценности.
«Деньги могли забрать и увезти. А овчины? — усомнился Гурьев. — Уж не врет ли? Но какая ему от этого выгода?»
Матей объяснил: приказчик просит вернуть хотя бы часть.
Старший лейтенант даже поперхнулся от негодования:
— Так он нас подозревает?
— Хотите я его погоню? — предложил подошедший Федьков.
— Нельзя.
Федьков вздохнул.
Вдвоем они вошли в комнаты, за ними — Матей. Приказчик безотступно семенил следом. Федьков, грозно глядя на пострадавшего коммерсанта, все порывался выставить его, но Гурьев не позволил:
— Пусть поглядит.
Осматривали все закоулки. На чердаке, в дальнем углу, возле слухового окна, Федьков обнаружил четыре полотнища, аккуратно обернутые вокруг древков. Здесь были флаги: белый, красный, трехцветный румынский и даже немецкий — фашистский флаг с черной свастикой посередине. Приказчик оказался предусмотрительным человеком и готовился показать свою лояльность в любом случае. Однако он, видимо, не смог точно уяснить обстановку и не успел вывесить ни одного из заготовленных флагов.
Заглянули в полупустой чуланчик: там стояло несколько корзин с давно опорожненными, покрытыми пылью бутылками.
— А это как сюда завалилось? — Федьков поднял толстую трость, лежавшую меж корзинами.
— Ладная дубинка. Твоя? — спросил он приказчика, шумно вздыхающего у входа в чулан.
Приказчик почему-то очень испугался этого вопроса. Он побледнел, отрицательно затряс головой.
— А не того ли божьего студента тросточка? — высказал предположение Федьков. — Похожа.
Гурьев взглянул на трость:
— Как будто такая же. А что?
— Может, наткнулись они на него по дороге, вот и отобрали. Да на кой она им, товарищ старший лейтенант?
— Мало ли что они хватали по пути…
— Пожалуй, и бедному студенту от них досталось, — посочувствовал Федьков. — А и всего-то добра у него, что эта палочка…
— Может, и не эта. Мало ли одинаковых…
Взяв у Федькова трость, Гурьев повертел ее в руках и бросил.
Но Федьков тотчас же подхватил трость: не мог он так легко расстаться с красивой вещью.
— Один набалдашник чего стоит: лев! Пасть-то — во!
Так с тростью в руках и вошел Федьков в комнату вслед за старшим лейтенантом и, только заметив его неодобрительный взгляд, поставил палку в угол.
Приказчик уже не юлил возле: Федьков выразительно и не без энергичных слов послал его спать в летнюю кухню — отдельный домик, стоявший на дворе, и тот отправился туда, унося в охапке сразу две перины.
Глава 5 НОЧЬ, В КОТОРУЮ НЕ СПАЛОСЬ
Поправив фитиль лампы, начинавшей коптить, Гурьев взглянул на часы: начало первого.
— Ну, пожалуй, и отдохнуть можно.
Но спать не хотелось. До сна ли? Столько происшествий за этот вечер! Таких странных… Не стоит, пожалуй, возвращаться на ночлег в дом Илие: здесь они никого не стеснят. Опанасенко, подменившись с Федьковым, лошадей приведет сюда — он уже отдал распоряжение об этом. Он попросил Матея остаться с ними до утра — на всякий случай, если потребуется толмач. Матей охотно согласился.
— Что за человек хозяин этого дома? — спросил Гурьев.
Матей наморщил лоб, подбирая подходящее русское слово. Наконец нашел:
— Жулик!
— Чувствуется. А что вы еще о нем знаете?
С усилием выискивая нужные слова, Матей стал рассказывать о приказчике то, что ему было известно от отца и односельчан.
Когда-то Петреску имел собственную лавочку в ближнем городке — в том самом, который днем проезжал Гурьев. Незадолго до войны Петреску вернулся в родное село, ликвидировав свою коммерцию: не выдержал борьбы с конкурентами. В Мэркулешти в то время уже существовала кооперативная лавка. Главным заправилой в кооперативе был старый, недавно умерший отец Петреску, один из сельских богатеев — при его помощи Петреску и стал приказчиком.
Дом, в котором помещается лавка, принадлежит приказчику, но заарендован кооперативом. Петреску получает арендную плату и жалованье. И не только это составляет его доход. Все знают: немало прилипает к его рукам.
— Что же вы терпите таких кооператоров? Гнать их в шею! — не смог остаться равнодушным Гурьев.
Матей растопырил пальцы, порывисто собрал их в кулак:
— Кооператив — Петреску — так! — И пояснил: приказчик и богатеи в кооперативе — заодно. А против них, кроме старого Илие, кто голос поднимет? Да и что Илие один сделает?
— А если ему все помогут?
На это Матей только пожал плечами.
Гурьев помолчал, расстегнул ворот гимнастерки.
— Укладывайтесь-ка, Матей, вот здесь на диванчике. Держите подушку!
Убавив огонь в лампе, Гурьев, не раздеваясь, сняв только сапоги, улегся на широченной хозяйской кровати, на которой осталась еще одна перина.
Глядя на бледный, неподвижный язычок огня за ламповым стеклом, он старался отгадать: где же сейчас «майор» и его спутники? Кто из них свалился с повозки и скрылся во тьме? Не вернется ли кто-нибудь из них в село? Побоятся… Да и зачем им? Но все же надо быть настороже.
Точила душу досада: промедлил, проосторожничал, а враги ускользнули. Может быть, еще немало наделают пакостей, прежде чем кому-нибудь удастся их поймать. Удастся. А вот ему не удалось. «Шляпа ты!» — выругал он себя и в сердцах повернулся лицом к стене.
Закрыл глаза — ив памяти побежали, обгоняя одна другую, картины сегодняшнего дня: сверкающий Прут; пыльная дорога; овеваемые путевым ветром, запыленные, почерневшие от солнца лица попутчиков; молодые глаза и седые усы старого Илие; прощупывающий взгляд фальшивого майора… И, заслоняя все эти картины, снова представилась взору тенистая, в солнечных брызгах, аллея госпитального парка, в которой еще недавно мечтал он встретиться с Леной…
Мысли о Лене не давали заснуть. Всплыла в памяти давняя зимняя ночь, неуютная койка заезжего дома, на которой он тогда проворочался до утра. Он и Лена, давно подружившиеся, вместе окончившие один институт, учительствовали тогда в разных селах и встречались редко, только во время районных совещаний. В тот раз он решил окончательно объясниться с ней…
Не спится. «Покурить, что ли?» Поднялся, вынул портсигар. Щелкнула открывшаяся крышка. Матей, лежавший на диванчике лицом к стене, обернулся.
— Закурим? — предложил Гурьев.
— О, да! — Матей поднялся, неторопливо взял предложенную папиросу.
Оба прикурили от лампы.
— Что-то сон не идет! — Гурьев выпустил изо рта тонкое колечко дыма.
— Да… — осторожно стряхнул пепел Матей. — Сегодня Мэркулешти — есте война! Без бомба. — Он признался: в селе надеялся забыть о войне, обрести покой. Но где он? И здесь все напряжено, все ждут больших перемен…
— Скажите, — осторожно спросил Гурьев, — вы совсем решили остаться здесь?
— Да… — не сразу ответил Матей.
— А на завод не тянет обратно? Вы же столько лет там проработали…
— Работа… А дом? Дом — нет! Семья — нет… — в глазах Матея блеснули слезы. Глубоко затянулся, с силой выдохнул дым:
— Дракул американ! Вот так, — он показал глазами на тающую в воздухе струю папиросного дыма, — вот так: дом, жена, сын, жизнь… в такой дым.
— А завод, товарищи по работе?
Матей ничего не ответил.
«Растравил человеку недавнюю рану!» — попрекнул себя Гурьев.
Подошел и сел рядом:
— Что ж, Матей… Не у вас одного… А надо жить. И каждый свое дело делать должен… — и оборвал: «Не так я говорю, не то».
Такое случалось с ним уже не первый раз: хотелось найти слова целительные, смягчающие боль для человека, которого было жаль от всей души, а вот не мог найти, и страдал от этого, и сам себя называл бесчувственным, равнодушным.
Нередко люди, которые недостаточно хорошо знали Гурьева, считали его несколько суховатым, даже черствым.
Отчего он казался таким?
Конечно, не потому, что много пришлось ему за военные годы видеть человеческих бед, искалеченных судеб, смертей. Наоборот, это приучило его, как и всякого нормального человека, быть более чутким к людскому несчастью.
Казался «сухарем» он по другой причине. Издавна был он мнителен, замкнут и застенчив: с ранних лет оставшись сиротой (отца расстреляли колчаковцы, а мать умерла вскоре), рос он в чужой, неласковой семье, у дяди, не очень-то охотно взявшего мальчишку на воспитание. О жалостной доле «сиротинки» любили поговорить разные деревенские тетушки и кумушки, соседи и соседки. Утешения только ранили мальчику душу, нередко он угадывал в них неискренность и фальшь — и с детства Гурьев стал до мнительности нетерпим к ним. Может быть, поэтому ему часто казалось, что и человек, которого он сам начнет утешать в трудную минуту, может вдруг не поверить в подлинность теплоты слов, в искренность соболезнования. Чтобы поверил, нужны какие-то особенные, наверняка сказанные слова. А их не так-то легко отыскать.
Вот почему и сейчас, досадуя на свою беспомощность, молчал он, а ведь как близко было ему горе этого малознакомого человека! Но может быть, такое дружеское, «понимающее» молчание не менее значимо, чем самые красноречивые утешения?
Он сидел, не говоря ни слова, только глядел на склоненное, с опущенным взглядом, лицо Матея и, хотя в эту минуту не видел его глаз, понимал: этот человек ощущает его безмолвное сочувствие.
Матей поднял голову, медленно спросил:
— А вы… есте жена?
— Есть! — Гурьев расстегнул карман гимнастерки и вынул фотографию, аккуратно завернутую в целлофан: — Вот.
— Бомба — нет?
— Жена жива и здорова.
Матей осторожно взял карточку. С нее глядела женщина с аккуратно уложенной венчиком косой, с упрямым и в то же время добрым ртом, со строговатыми и словно спрашивающими темными глазами.
— Ундэ есте? — Матей бережно возвратил фотографию.
— На Урале работала. Теперь будет работать на Украине.
— Работа? Офицер плата — мало?
— Да разве только ради платы? Для души работа нужна.
Матей недоумевающе пожал плечами. Его жена, когда была девушкой, работала. Но когда они поженились, она оставила работу и занялась домашним хозяйством. Зачем ей трудиться на чужих, когда нужно все делать для себя?
— Эх, Матей, — Гурьев положил руку ему на плечо, — поймите: у нас никто не работает на «чужих».
— У вас работа на фабрика — как на свой двор? Да?
— Вот именно.
— О, у вас… Романия — не так.
— Нет, но будет. А почему бы вам, Матей, в Плоешти не вернуться? Здесь вы, я вижу — не в своей тарелке.
— Тарелка? Фарфорита?[28]
— Это по-русски так говорится… Давайте-ка спать все же…
Матей лежал, отвернувшись к стене и закрыв глаза. Но после разговора с русским офицером сон не шел к нему. Многое всколыхнул в его душе этот короткий разговор.
Вот уже второй месяц он в родном доме, ощущает теплую заботу матери, прилежно трудится вместе с отцом. Но нет той тяги к хозяйству, которая была когда-то. Это и отец замечает. И обижается, хотя и не подает вида.
А Матею все тягостнее в Мэркулешти. Все чаще и чаще думается: а как там на заводе? Начнут ли восстанавливать? Когда? Какие установятся порядки теперь, когда сбежали все немецкие управляющие, инженеры, мастера? Можно ли будет наконец машинистом стать? Но ведь он решил не возвращаться. Решил… А вот не может забыть завода. Ведь он своими руками его строил. Сколько лет там прожито…
Не спалось Матею.
* * *
Федьков долго еще бродил по двору с фонарем, осматривая все закоулки. Потом притащил в сенцы охапку соломы, бросил на пол, расстелил сверху плащ-палатку и улегся: через два часа следовало сменить Опанасенко.
Обычно Федьков погружался в сон мгновенно, как погружается в воду камень. Но на этот раз ему заснуть не удавалось: в соломе оказалось множество не то блох, не то еще каких-то мелких тварей. Федьков ворочался, потом вскочил, выругался, сгреб солому в охапку, выбросил во двор.
— Заели, проклятые! Пойду-ка к хозяину да раздобуду перину. У него много… — Он вышел на крыльцо и направился к летней кухне.
Приоткрыв дверь, разглядел в свете коптилки, стоявшей на дощатом столе: на сдвинутых вместе двух скамьях высоко взмощены перины и на них, нераздетый и неразутый, лежит, неловко поджав толстые ноги, приказчик.
Услышав скрип двери, он приподнялся. «Сейчас «пожалуйста» скажет!» — приготовился Федьков. И приказчик, шаром скатившись с кровати, действительно воскликнул: «Пожалуйста!» Сколько раз уже слышал Федьков по пути это угодливое словечко…
— Эй, домнуле, нет ли перинки лишней до утра? — спросил он, показывая на ложе хозяина.
— Пожалуйста, пожалуйста!
Приказчик засуетился, начал оправлять постель, взбивать подушку. Вероятно, решил: русский собирается спать здесь. Но Федьков жестом остановил его:
— Дай-ка вот эту — и ладно! Зверей нет в ней? Утром обратно получишь, не бойся! — Он успокоительно похлопал приказчика по плечу, взял свернутую перину и повернулся к выходу.
Приказчик вдруг ринулся следом.
— Момент, момент, домнуле!..
— Ну чего тебе? Сказано — утром отдам.
Протестующе замахав руками, приказчик заулыбался: дело не в перине.
Тыча пальцем то в себя, то в Федькова, то в сторону стола, он начал о чем-то настойчиво просить. Федьков недоумевал: чего хочет, от него этот беспокойный человек?
Ободренный вниманием русского, приказчик мгновенно выложил откуда-то на стол бумагу, перо, выставил чернильницу. Федьков догадался: просит справку! По дороге ему уже случалось писать справки вроде таких: «пообедал с удовольствием», «ночевал хорошо, блох нет, в чем и подписуюсь». Он давал эти справки без особого смущения, не понимая, зачем некоторые хозяева из богатеньких так настойчиво требуют такие никчемные бумаги.
— Ну ладно, шут с тобой! — легко согласился Федьков. — Заверю все, что угодно, хоть то, что ты арапский князь. Чего писать-то?
Багровея от напряжения, Петреску стал объяснять на невообразимом наречии, состоящем из смеси румынских, немецких и перевранных русских слов. Как изловчились здешние коммерсанты так быстро узнавать русские слова — оставалось для Федькова непостижимой загадкой.
По мере того как Федьков слушал, его лицо все более хмурилось. Наконец он взорвался:
— Да пошел ты!.. Какие овчины, какой товар? Для нужд Советской Армии? Выдумываешь!
— Папир… документ! — твердил свое приказчик. — Вайтер на фронт. Администрата русешти ну: документ Петреску, Мэркулешти кооператив — давай? На фронт товарич…
— На фронт, на фронт… Это ты брось! — нахмурился Федьков. — С нас везде спросят! Так и буду я тебе что попало писать? Дурачка нашел!
— Товар, товар, коммерция!
— Катись ты с коммерцией!
Но приказчик не отставал. Вспотев от волнения так, что его круглая голова заблестела, словно смазанная жиром, он путано стал объяснять, что, если господин военный даст ему расписку, Петреску предъявит ее в оправдание недостачи товара.
— А куда ж ты товар девал?
— Русешти: «Давай!» Офичер, сержент, солдат. Товарич.
«Уж не этот ли майор липовый его добро куда-нибудь задевал?» — Федьков заколебался: а если и в самом деле написать справку? Продавцу какой ни на есть оправдательный документ будет.
— О, домнуле фельдфебель! — тарахтел приказчик, ободренный раздумьем Федькова. — Момент! — Он юркнул куда-то под тюфяк, вытащил пачку лей и выложил ее на стол:
— Пожалуйста, домнуле фельдфебель!
Федьков пренебрежительно покосился на деньги:
— Подумаешь, прельстил!
— Пожалуйста! Пожалуйста! — приказчик метнул на стол еще несколько бумажек.
— Ты что это мне — взятку? — рассвирепел Федьков.
То успокаивающе поглаживая Федькова по рукаву, то быстро потирая большим пальцем об указательный, что, как известно, на всех языках мира обозначает получение мзды, приказчик, часто повторяя слово «Букарешти» и показывая пальцем в потолок, растолковывал: королевские министры берут, почему господину фельдфебелю не взять?
— Тоже мне! — презрительно прищурился Федьков. — У вас министры продаются, а у нас и простого солдата не купишь… И никакой я тебе не фельдфебель! Гутен нахт!
Отстранив толстяка, Федьков решительно пошел к двери, но вдруг остановился. Озорная улыбка мелькнула на его губах:
— Ладно, напишу тебе справку! Бесплатно.
— Пожалуйста! — Приказчик мигом обмакнул перо в чернильницу и протянул его Федькову. Тот уселся за стол.
Переминаясь позади, приказчик следил за рукой Федькова и пытался угадать: что он будет писать?
— Да отойди ты! — сверкнул тот глазами.
Приказчик на цыпочках отбежал от стола.
Федьков не спеша водил пером по бумаге: «Расписка. Дана сия продавцу кооператива деревни Мэркулешти…» — как тебя зовут? Фамилия! Еску?
— Ион Петреску, домнуле фельдфебель! — подскочил приказчик.
— …Ивану Петреску в том, что для военных нужд от него получено… Да что получено, растолкуй?
Чертя цифры пальцем на доске стола и с натугой ища понятные для русского слова, приказчик перечислил: овчин двести штук, табаку восемь мешков.
— Так, так, — продолжал писать Федьков. Закончив, лихо расчеркнулся и сунул бумажку приказчику: — На!
— Мульцумеск, мульцумеск! — обрадованно закивал тот, подхватывая бумагу.
— Пользуйся! — бросил Федьков. — Я не королевский министр, денег не беру!
Захватив приготовленную перину, он ушел. Петреску, убрав со стола деньги, осторожно положил на стол драгоценную для него, расписку. Вынул из кармана очки, водрузил их на мясистый нос. Нагнувшись над бумажкой, силился разобрать написанное, но к своему огорчению, ничего не смог прочесть. Однако, рассмотрев проставленные в тексте цифры «200» и «8», успокоился: количество товара указано правильно. А товар-то весь цел… Отлично!
Как только его освободили из подвала, Петреску побежал в лавку, в кладовую, посмотреть: все ли на месте? Овчин и табака не оказалось. Он сбегал на огород, заглянул в тайник, и у него отлегло от сердца. Здесь! Молодец Марчел, догадался и успел. Только куда он сам исчез?
Старательно спрятав расписку, Петреску прикрутил фитилек, улегся. Но едва ли он заснул бы спокойно, если бы точно знал, что Федьков написал ему:
«Дана сия продавцу кооператива деревни Мэркулешти Ивану Петреску в том, что никакие 200 овчин и 8 мешков табаку у него не брали, что подписью своей и удостоверяю».
* * *
Глухая ночь стояла над Мэркулешти. Наверное, если посмотришь с ближней горы — не разыщешь села, погруженного в тьму и безмолвие. Но не все в Мэркулешти могли заснуть этой ночью, хотя и была она тиха…
По-прежнему не шел сон к Федькову: то казалось, что кусают блохи, то чудились какие-то шорохи за стеной на дворе. Но не блохи и не шорохи мешали заснуть Федькову. Не давала покоя ему злость. «Жуликмахер треклятый! — думал он о приказчике. — Люди воюют, кровь проливают, а такому все одна забота: как бы словчить да нажиться! Вот этакие, поди, и в Одессе хозяйничали».
Федьков повернулся на бок и скрипнул зубами. Вспомнив об Одессе, он не мог не растревожить вновь своего сердца.
И снова пришло в голову: а что, если там, на горном хуторе — каких чудес не бывает! — она? И вдруг появится утром… Нет, лучше пусть и на глаза не попадается. А ведь когда-то дня не мог прожить, не повидав…
Однажды к ним на судоремонтный пришли девушки, практикантки из машиностроительного техникума. Одну из них, звали ее Клавой, поставили работать за соседним станком.
Федьков никогда перед девчатами не терялся. Он моментально познакомился с Клавой, а через несколько дней они уже стали друзьями.
Обычно легкий на встречи и расставания, Федьков на этот раз, к удивлению своему, ощутил, что его, как он сам себе признался, «зацепило» по-настоящему. Все в Клаве казалось ему хорошим.
Ее практика закончилась, но они продолжали встречаться почти ежедневно. Федьков уже стал прикапливать деньги на женитьбу, даже завел сберкнижку, хотя раньше никто бы не смог уговорить его на это.
Но как-то раз Клавдия не пришла на назначенное свидание. Потом он увидал ее возле кино с каким-то гражданином в великолепном костюме.
Клавдия стала избегать Федькова. Однако он все-таки сумел встретиться с ней, потребовал объяснения. Желая, видимо, покончить все разом, она сказала: встретила штурмана дальнего плавания, он ей нравится больше, чем Василий; она просит ее извинить…
В тот же день, взяв с книжки все деньги, приготовленные на обзаведение, он с несколькими приятелями отправился в ресторан на Дерибасовскую и все накопления спустил в один вечер в жажде заглушить горе.
Прошло недели две, и вдруг она пришла к нему, заплакала, стала уверять: ошиблась, любит, а того штурмана забыла, да он теперь и не живет в Одессе: судно его переведено в Тихоокеанское пароходство.
Хоть и горьковато было Федькову, но он все простил.
* * *
Тем временем Стефан уже крепко спал в сарае, на соломе. Но и к нему сон пришел не сразу. События сегодняшнего вечера и особенно встреча с русским ровесником взбудоражили его: не рано ли отказываться от своих надежд? Ведь Флорика по-прежнему любит его… Нет, обязательно надо поговорить с ней, пока не поздно. Завтра же поговорить.
И грезилось Стефану: он и Флорика утром через поле идут на работу. Одеты почему-то оба по-праздничному — да не прямо ли со свадьбы они? На Флорике белая кофта с богатой вышивкой красными и черными узорами, красные башмаки. Она весело прильнула сбоку к Стефану, держит его за руку, и рука совсем, совсем не болит… Ну, конечно, они идут со свадьбы; сзади гомонят гости, пиликает скрипка, бойко выстукивает бубен, и кто-то подыгрывает на пастушьей дудке. А поле-то какое широкое вокруг! Золотыми волнами переливается от края и до края. Стефан и Флорика идут на свой надел. Но где он? Стефан ищет и не может найти. Уж не заблудился ли он? Не забыл ли за годы солдатчины дорогу к своему полю? Ведь поле, по которому они идут, — поле господина Александреску. Стефан в замешательстве остановился. Неужели он мог заблудиться на своей земле? Сзади все веселее поет скрипка, все быстрее и быстрее постукивает бубен, и Флорика, улыбаясь, тянет Стефана за рукав…
А в темной хате, погасив светильник, чтобы не расходовать и капли керосина, старая Дидина стоит на коленях перед невидимыми ей во тьме иконами — только белеют узорные полотенца — и старательно молится, чуть слышно, одними губами, шепча слова. Молится о том, чтобы Сабин из России скорее вернулся. Может быть, он среди тех воинов, о которых рассказывал русский офицер? Сухими губами Дидина шепчет: «Прости меня, пресвятая богородица, что молила я за упокой души сына своего. Верни его, пречистая, поскорее домой, ведь возвращаешь же ты других, ну что тебе стоит? Пожалей старую Дидину… А русским… — Дидина на минутку задумывается: можно ли молить богородицу за русских, которые были в их доме? Ведь они, наверное, и в бога не веруют? Но потом решительно крестится и шепчет: — А русским за их добрую весть сохрани здоровье и силы. И еще молю: пусть поскорее окончится война везде и всюду…»
А старый Илие лежит на скрипучей деревянной кровати и, закрыв глаза, невольно прислушивается к проникновенному шепоту Дидины. «Эк размолилась, старая, — думает он. — Наверное, о Сабине все! Неужто он и в самом деле жив и вернется, как сказал русский офицер?» Он и раньше не верил россказням про русских. Не враги, нет. Побыли в доме недолго, а словно молодую душу в Илие вдохнули. Неужто не только мир вернется, а и лучшая жизнь настанет? Слышно, господин Александреску уезжать собирается. Уж не насовсем ли? Дай боже! Может, боярскую землю делить начнут? Эх, получить бы побольше земли, да вернулся бы Сабин, да Матей бы в хозяйстве остался… Вот только все еще не в себе он: тоскует по жене, по сыну. Пропал внучек… Так и не повидал его дед Илие ни разу. Старику грустно: давно пора иметь ему в хате внуков, да вот война проклятая жизнь испортила: Стефана теперь не женишь, Сабин, неизвестно, жив ли, нет ли. А без внуков… Для кого же и хозяйство подымать? Ему с Дидиной многого не надо. Ох, беспокоит его Матей! Куда делась в нем любовь к земле? А прибавили бы надел — поднял бы Илие с сыновьями хозяйство. Только ведь хорошую жизнь никто тебе, Илие, в торбе не принесет…
Долго не спится старику. Долго слышится в темноте тихая, но жаркая молитва бабушки Дидины. И только Стефан спит и видит во сне свою — э, еще не свою — Флорику…
* * *
Держа карабин на изготовку, Опанасенко стоял возле крыльца и настороженно вглядывался в темный, пустой двор. Откуда-то доносился чуть слышный ровный гул, похожий на далекий звук непрерывно идущих поездов: это где-то в горах звенели неугомонные потоки. «Диковинно! — размышлял Трофим Сидорович. — Горы гуторят, а на селе — тишина мертвячья. У нас не так, как здесь. Слышно: в степу тракторы гудуть, молотилки, а то по дороге автомашина прошумит, собаки взлают либо середь ночи возчики с района вернутся; шум, разговор. А то кто-нибудь радио забудет выключить перед сном, так из открытого окна музыка и звенит на всю улицу. А здесь и пес ночью не гавкнет: нема никого… Эх, далеко отсюда до ридных Горбанцов… Вот как война людей кидает. А где-то Яринка сейчас? Жива ли? Не закатували ли ее гитлеровцы?.. Что то за дивчина на хуторе? Побачить бы. Когда же она придет? А то ведь утром ранесенько ехать надо… Э! Що таке?»
Трофим Сидорович встрепенулся: кто-то осторожно крался по двору, не от ворот, а от задворков. Шаги приближались — осторожные, чуть слышные. Вот они затихли. Идущий, видимо, остановился.
— Стой! Кто идет? — окликнул Опанасенко, вскидывая карабин.
Что-то прошуршало за сараем.
«Кто ж то мог быть? — пытался догадаться Опанасенко. — А может, так, собака бродяча?»
Ни он, ни кто-либо другой не знал, что это таился сын приказчика, Марчел.
Еще тогда, когда неизвестный русский офицер только что пришел в первый раз, Марчел незаметно выскользнул из дому и спрятался за сараем, прислушиваясь к каждому звуку. После ухода офицера хотел вернуться в дом, но так и не отважился на это. А когда услышал, что шеф и его подручные, испугавшись чего-то, помчались со двора, Марчел в страхе побежал и спрятался на ближнем кукурузном поле. Позже, отдышавшись, пробрался обратно к дому. Но, испуганный окриком часового, шарахнулся: в доме отца — русские! Задыхаясь от страха, торопливо шел полями все дальше и дальше от села, вздрагивая от шороха листьев, всколыхнутых ночным ветерком, от трепета взлетавших ночных птиц, даже от звука собственных шагов. Чудилось: гонятся. Запинался в темноте о комья земли, натыкался на жесткие кукурузные стебли, трава цеплялась за башмаки, казалось, сама земля хватает за ноги. Брел через сырую от росы густую пшеницу. Стебли хлестали по коленям, колосья кололи руки. Наконец остановился. Впереди черной стеной стоял лес. Куда идти? Ведь если люди узнают, кто он такой, сразу схватят. Возможно, его уже ищут, идут следом? Боязливо оглянулся. Сзади, там, где оставалось село, чуть видный в густой тьме, желтел тусклой точкой одинокий огонек. Обычно такой огонек радует человека темной ночью. Но Марчела Петреску этот свет пугал. Уж лучше бы в Мэркулешти все спали! А что, если там, где горит этот огонь, ждут, когда вернутся посланные поймать его? А те уже напали на его след… Испуганно оглянулся еще раз, шагнул к черному лесу и в нерешительности остановился. И свет и тьма одинаково страшили его, как страшны были ему в этот час и люди и безлюдье.
Глава 6 СОЛНЦЕ ВСХОДИТ
Светало. Федьков, сменивший Опанасенко, сидел на ступенях крыльца, положив на колени карабин. Он посматривал на пустой двор и размышлял: сколько от Одессы досюда? Далеко? А сколько еще придется идти? Наверняка через всю Европу. Пожалуй, на долю Федькова еще хватит боевого дела. Вот нагонят они не сегодня-завтра полк и пойдут с ним освобождать прочие страны… Проехать бы по какому-нибудь французскому городу с таким форсом, как он весной въезжал в первый румынский городок! Да написать в письме: «Привет из освобожденного Парижа!» Только не ей адресовать письмо… «Тряпка ты! — выругал себя. — Никак из сердца не вышибешь!..» — со злостью сплюнул.
Медленно розовело небо. Где-то за горами уже, наверное, взошло солнце.
Лежавший на повозке под шинелью Опанасенко проснулся еще до того, как рассвело: потянуло холодком, и этот холодок, словно гладивший щеки прохладной рукой, прогнал сон. По многолетней крестьянской привычке Трофим Сидорович всегда подымался рано. Вот и сейчас он уже не смог бы вновь уснуть. Но вылезать из-под шинели не хотелось.
Трофим Сидорович находился под впечатлением только что прерванного сна. Лежит он на возу, возвращаясь с колхозными подводами со станции, куда возили сдавать хлеб. Сытые кони легко и ровно тянут бричку. Кругом неоглядная, ставшая после жнитва просторнее, рыжевато-желтая, осенняя степь. Над ней небо беловато-голубое, словно выцветшее за долгое лето. Солнце, полускрытое реденькими, будто марлевыми, облачками, светит лениво, не так, как в страду: его тепло на лице чувствуется чуть-чуть… Сжатые поля, топырясь ровными рядами желтого жнивья, уходят от дороги до самого горизонта. Большие, как дома, скирды высятся целыми кварталами… Впереди, неподалеку от дороги, виден выкрашенный в веселую ярко-голубую краску вагончик тракторной бригады. Белеет в окошечке занавеска: наверно, притащили из дому девчата-трактористки, желая украсить свое походное жилье. Около вагончика аккуратно сложены бочки, повариха в белом халате разжигает костер, от него под свежим осенним ветерком стелется по земле сизый реденький клочкастый дымок. От самого вагончика в степь тянется густо-черная полоса свежевспаханной земли. Трактора не видать: он где-то на противоположном краю поля. Доносится ровное, спокойное, какое-то доброе урчание сильного мотора. По жнивью важно вышагивает целая артель журавлей. Они что-то высматривают на земле, согнув длинные шеи. На подводы, проезжающие мимо, журавли не обращают особенного внимания: остановятся, подымут голову, посмотрят и снова вышагивают степенно и неторопливо… От дороги, прямо по стерне, проложены глубокие черные колеи: недавно прошли дожди, земля размякла. Колеи разные, широкие, рубчатые — следы автомашин и узкие, оставленные колесами повозок. Они ведут далеко в поле. Там, возле скирд, взлетает легкое желтоватое облачко мякинной пыли, бойко стучит молотилка, движутся маленькие фигурки людей, белыми пятнышками мелькают платочки. Навстречу подводам, по дороге, идут две дивчины в ватниках, коротких юбках, больших сапогах. Вот им с переднего воза кто-то крикнул шутливое слово. Девчата не замешкались, скороговоркой ответили, засмеялись, белозубые, краснощекие… И снова медленно движутся подводы по степи, а над ними, высоко в небе, плавно летит косяк журавлей — уж не те ли, которые только что вышагивали по полю? «Эх, хорошо! — радуется Трофим Сидорович. — Приволье-то какое!..» На противоположном конце поля показывается трактор — темная точка на необъятном желтом пространстве. Точка растет, растет, а за ней тянется черная полоска пахоты. Трактор все ближе и ближе, мотор его все слышнее и слышнее, и сердце Трофима Сидоровича охватывает непонятная тревога. Он всматривается: да это ведь не трактор! По полю, наперерез дороге, увеличиваясь с каждой секундой, с угрожающим ревом идет немецкий танк. Вот уже и башню видно, и длинный ствол орудия с уродливой шишкой на конце. «Да что же это я на возу лежу? — спохватывается он. — Где моя противотанковая граната?» Он шарит на поясе, но там почему-то гранаты нет. Он хочет соскочить с повозки — и сон прерывается…
— И пригрезится же! — вздыхает Опанасенко. — Когда ж то поле наяву побачу? Скорийше бы отвоеваться…
Уже совсем рассвело. По ближним дворам начали утреннюю перекличку петухи.
Опанасенко выбрался из-под шинели, покашлял, слез с повозки. Подошел к Федькову:
— Ну як оно?
— Тишина и порядок, Трофим Сидорович. А ты что поднялся?
— Пора коней годувать…
Он удалился в сарай, к лошадям.
Кто-то с улицы шевельнул калитку. Федьков шагнул к ней.
Из калитки во двор несмело заглянула очень молодая женщина в сером балахоне странного покроя, в белом платочке, аккуратно повязанном на голове, и в сыромятных постолах. На ее лице сквозь загар проступала бледность, темнели большие, опушенные густыми черными ресницами глаза, с немым вопросом обращенные к встретившему ее. На руках она держала спящего ребенка, тщательно укутанного.
«С пацаном!» — удивился Федьков.
— Здравствуйте, товарищ! — вошедшая произнесла эти слова на чистом русском языке. Федькову стало ясно: «Та самая, с хутора!» — Вы советские? — она настороженно смотрела на погоны Федькова.
— А какие же? — важно ответил тот. Недолго думая, решил: «Наверняка — из «таких». Прижила фриценка…» И, окинув вошедшую холодным взглядом, спросил: — Что надо? Посторонним здесь не положено!
— Я… — голос ее дрогнул, — хотела узнать, как мне вернуться на родину.
— А где эта родина теперь? — прищурился Федьков.
— Как — где? Моя родина — Советский Союз! Я из Полтавской области.
— Из Полтавской? А где же, извиняюсь, отец вашего ребенка? Он, вероятно, отбыл в западном направлении?
— Да как вы можете так говорить! — В голосе вошедшей зазвучала обида.
Федьков вздернул нос:
— Нечего сырость разводить. — Он считал, что с этой особой церемониться нечего. Бросил зло:
— Сами виноваты!
— Перед Родиной я ни в чем не виновата.
— Ладно, потом оправдываться будешь! — без церемоний перешел Федьков на «ты». — Мало ли вас таких… — Он посмотрел на ее ношу.
Она поняла его взгляд.
— Не мой это ребенок.
— Не твой? Отказываешься?
Глаза женщины сверкнули гневом. Запахнув ребенка полой своего балахона, она крепче прижала его к себе.
— Я вижу, с вами бесполезно разговаривать! — отчеканила она, хотя, чувствовалось по голосу, ей хотелось плакать. — Есть у вас старший?
Федьков несколько смутился: «Чудно́, гордая какая!»
— Старший спит еще. Обождите на скамейке у ворот, — сказал он строго официальным голосом. — Здесь посторонним находиться не положено!
Ничего не ответив, она медленно вышла за ворота. Федьков смотрел вслед: «Уйдет или нет?» Из сарая выглянул Опанасенко:
— С кем балакал?
— Да тут одна фрау старшего спрашивает. Русская, говорит.
— Наша дивчина?
— Какая там дивчина! С пополнением.
— А видкиля она?
— Кажись, полтавская. До Берлина не доехала, раздумала. Теперь обратно захотела.
— Да де же вона?
— Я ей за воротами велел ждать, пока старший лейтенант выйдет…
С необычной для него резвостью Трофим Сидорович выбежал за калитку. На скамье, спиной к нему, сидела женщина, низко склонившись к ребенку, которого держала на коленях. Еще не видя ее лица, Трофим Сидорович во всех очертаниях фигуры почувствовал знакомое, родное…
«Яринко, дочка!» — хотел крикнуть он, но в этот миг женщина обернулась, и Трофим Сидорович увидел незнакомое лицо. Слова застряли у него в горле…
— Вы старший? — спросила она.
— Ни! — улыбнулся Трофим Сидорович. — Я старый, да не старший. Но я вас проведу до нашего старшего лейтенанта, як он проснется. А вы сами видкиля?
— Оттуда, — улыбнулась женщина, легким поворотом головы показывая в сторону гор, зеленой стеной стоявших над Мэркулешти. Ее сразу расположил к себе этот пожилой усатый солдат с добрыми глазами и мягким украинским говором. Не то, что тот, на дворе… молодой, ершистый.
Через две-три минуты она, покачивая на коленях ребенка, уже как со своим беседовала с Трофимом Сидоровичем, присевшим на скамью рядом. Зовут ее Наташей, она действительно его землячка, полтавская, но из другого района. Училась в Москве.
— В сорок первом году приехала домой на каникулы, а через два дня — война! — охотно рассказывала Наташа; радостно было ей на чужбине поведать о себе родному советскому человеку. — Что делать? В институт возвращаться или дома оставаться? Заболела, как на грех. И поездов на Москву уже нет… Так и осталась. Пришли немцы…
— Вот це — погано дило, — сочувственно вздохнул Трофим Сидорович.
— Как ни пряталась, а все же забрали и меня вместе с другими девчатами.
— До Неметчины?
— Нет. В прачечный отряд отправили. Извелись мы: товарищи, подружки наши с фашистами воюют, а мы этим гадам обязаны белье стирать… Убежим! А как убежишь? Один раз заставили нас красноармейские гимнастерки стирать, пулями продырявленные, в крови. С пленных или с убитых содранные. Немцы, они ведь экономные. Никакой тряпке пропасть не дадут. Взяла я одну такую гимнастерку, вся душа во мне перевернулась: не могу больше на фашистов работать! Говорю девчатам: «Сегодня же ночью бежим!» Побежали… Мимо охраны удалось проскочить, а тут сразу тревога, погоня — я всех своих порастеряла. Одна осталась. Переждала в кустах до рассвета, а как заря показалась, пошла прямо лесом туда, где солнышко всходит. Хотела пробраться к своим, через фронт. Шла от деревни к деревне. Помогали добрые люди. А уже возле самой передовой в селе заночевала и попалась. Донес полицаям кто-то про постороннюю. Отправили меня в особый лагерь, для беглых. Там рядом со мной в бараке женщина одна оказалась: муж партизан, вот ее и забрали. Уже в лагере, в эту зиму, родила она вот его, Ванюшку, — Наташа глазами показала на тихо посапывающий сверток на своих коленях.
— А потом немцы отступать стали и нас погнали. Ох и погибло наших на дорогах… — Наташа замолчала, словно перед ней встали страшные видения пережитого.
Трофим Сидорович, сурово сдвинув брови, молча вытащил кисет, скрутил цигарку, закурил. Табачный дым, казалось, помогал ему заглушить душевную боль. Может, и его Яринку вот так же гонят гитлеровцы по чужедальним дорогам из лагеря в лагерь? А может, загубили уже? Ведь гордая его дочка, непокорная…
— Ванюшки этого мать, — продолжала Наташа, — заболела после родов. Едва брела. Мы ее под руки вели, а Ванюшку по очереди тащили. Совсем она ослабла: после привала и подняться не смогла. Похоронили ее возле дороги. Эсэсовец-конвоир и зарыть как следует не дал, кричал все: «Шнель, шнель!» Погнали нас дальше. Я покрепче других оказалась, так и тащила Ванюшку. Он ко мне привыкать стал: тянулся сразу, как увидит… Всю весну нас на запад пешком по Украине гнали.
— Грязища страшенная была тогда, — заметил Трофим Сидорович, — трудно наступать было.
— А нам каково приходилось? Ведь в чужую сторону угоняют… Да и с голоду всех валило. Известно, какое питание фашисты давали: умереть, может, и не умрешь, но и жив не останешься.
— И куда же потом вас?
— Потом? В Могилев-Подольском позатолкали в вагоны, заперли, объявили: отправляем в Германию, спасаем от большевиков.
— Спасители!.. — не смог смолчать Трофим Сидорович.
— Повезли через Румынию. Эшелон целыми сутками на станциях держали. У немцев, известно, неразбериха началась, как наши в наступление пошли: все расписания им перепутали! Ох, сколько в вагонах за эту дорогу людей поумирало — страсть. На каждой остановке мертвых выгружали. И вот на одной станции командуют нам: «Выходи!» Повели в сторону от дороги. Это где-то в здешних местах…
— Да тут же близко железной дороги нема…
— Есть, километров двести отсюда, за горами. Так вот, гонят нас. Дорожка под горой вдоль речки ведет. Командуют: «Стой, привал!» Только остановились — как ударят охранники по нас из автоматов. Бежать некуда: слева — обрыв, а под ним вода по камням бурлит, справа — гора высоченная. А я Ванюшку на руках держала. Обхватила его покрепче, бросилась прочь. Не помню, как с кручи скатилась, как через речку перебралась. Очнулась где-то в чаще, вся исцарапанная. И Ванюшка с перепугу даже не плачет. А может, он и не испугался; не понял, по малости лет, что я его от смерти унесла. Послушала: тихо, только ручеек лесной звенит. Поднялась и пошла.
— А як же ты, дочка, в это село попала?
— Я же знала: наши наступают. Шла и надеялась: своих встречу!
— Так это ж двести километров с дитиной на руках по чащобе да каменюкам! Як же ты не сгинула в тех горах?
— Выручали добрые люди. Тут по лощинам есть хутора, деревеньки. Глухие такие! Мэркулешти, если с ними сравнить, — город! Подойду к какой-нибудь хатке под горой, залают огромные собачищи — тут все таких держат, потому что волки… Стою и жду, пока кто-нибудь покажется. Если человек по виду хороший, выйду из кустов. По-румынски я уже немного научилась говорить. Жалели нас с Ванюшкой. Накормят, бывало, приютят. Там все простой народ живет — пастухи да лесорубы. Случалось, предлагали: оставайся до конца войны, живи, в хозяйстве помогать будешь. Нет, я — все на восток и на восток. Показывали мне, куда идти, брынзы, хлеба на дорогу давали. А то иной раз и провожали по тропе от хутора до хутора. Три месяца я так пробиралась… Иду раз по лесу, как мне показали, и чувствую, сбилась вроде. Ну, что ты будешь делать? Наткнулась на ручеек в лощинке и побрела вдоль него: ручеек к большому ручью приведет, большой ручей — к долине, а в долине обязательно люди живут. Вдруг вижу: впереди в кустах румынский солдат с ружьем. Засел и на меня смотрит. Припала я с Ванюшкой к траве. Бежать? Поздно, солдат заметил. Думаю: ну, погибла, заберут, передадут опять эсэсам проклятым, конец и мне и мальчику… Встает солдат, рукой машет. Что делать остается? Поднялась я, Ванюшку к груди прижала. А солдат оказался не страшный. Там в горах такие укрывались, называли себя «зеленым батальоном».
— «Зеленые»? — переспросил Опанасенко. — Так то же у нас в гражданскую были! Бандюки!
— Нет, это не такие «зеленые»: парни, которые от мобилизации спасались, да солдаты с фронта, беглые.
— Ну и как же до тебя эти «зеленые»?
— Показали дорогу: они же местные. Так я и шла дальше. Где за нищенку принимали, где за беженку.
— Чего же ты, дочка, теперь в этих местах ожидаешь?
— Ванюшка прихворнул немного…
Прошло с полчаса, прежде чем Опанасенко вернулся во двор. Вместе с ним вошла и женщина в сером балахоне.
— Куда ее? — вздыбился Федьков.
— Ладно, ладно. — Опанасенко, слегка отстраняя Федькова, провел ее мимо него к дому. — Старший лейтенант разберется.
С недовольным видом Федьков стал расхаживать возле крыльца и, когда Опанасенко вскоре вернулся, сказал ему не без ядовитости:
— Фрицы бросили, а вы подбираете, Трофим Сидорович!
— Розумию, що то за людина! Не вчи мене! — рассердился Опанасенко. — Це радянська людина!
— А документы у нее есть?
— Показала один, дуже крепкий: номер на руке выжжен.
— Номер? — сощурился Федьков. — Бывает, своим агентам фашисты руки-ноги калечат для вида, а не то что номера ставят. Проверить ее надо!
— Проверять, ясно дило, треба. Но только поверь старому: дивчина правду кажет. Ты знаешь, что с нею было?
— Ежели не врет, выходит — в самом деле геройская… — протянул Федьков, выслушав краткий рассказ Опанасенко о Наташе. — А я-то думал…
— То и беда, что не думал! Через то и дивчину обидел. Ще старший лейтенант тебе скажет! — пообещал Опанасенко.
— Да я что? Я как положено…
— Положено в каждой людине разбираться, товарищ Хведьков!
На крыльце показался Матей.
— Офичер, давай! — показал он на дверь и, видимо торопясь, пошел со двора.
— «Давай» — уже знает! — удивился Опанасенко. — Иди, Хведьков.
— Сходи ты, Трофим Сидорович, — Федьков не хотел сейчас, когда в доме Наташа, попадаться старшему лейтенанту на глаза.
— Ну що ж…
Через минуту Опанасенко вернулся:
— Запрягать приказано.
— А эта… девушка с ребенком?
— Чого-сь с нею старший лейтенант разговор веде… Пойду до коней. А ты колеса смажь.
Орудуя разысканным в сарае квачем, Федьков думал о Наташе: «Вот ведь, оказывается, какая! А с виду — слабая вроде, тоненькая… — И всплывала соломинка надежды, за которую хотелось ухватиться: — А вдруг Клавдия так же вот, как и Наташа, не виновата, не такая, как про нее написала сестра? Сестре соседи рассказывали. А мало ли что люди набрехать могут. Бывает…» Но отбрасывал соломинку надежды: знал он, какова Клавдия, и недаром друзья отговаривали его.
А мысли Трофима Сидоровича, разбиравшего в эту минуту сбрую, все были заняты Наташей:
«Дивчино, дивчино… Почему ты не моя дочка́? А может, и Яринку нашли уже какие-нибудь наши солдаты?»
Тем временем Гурьев, только что переговоривший с Наташей, стоял и наблюдал, как она на лавке у окна быстрыми, уже умелыми руками перепеленывает завозившегося было мальчишку. А он, светловолосый, таращит черные глазенки на незнакомого, странно одетого дядю, у которого на груди что-то блестит, на свет утра, розовеющего за окошком, на весь широкий мир, в котором все так любопытно…
Гурьев и Лена еще не успели обзавестись детьми — поженились они почти перед самой войной. Но как они хотели ребенка! Не раз думалось об этом Гурьеву в часы ночных привалов и в ту счастливую минуту, когда он читал-перечитывал долгожданное письмо жены.
И вот сейчас, глядя, как Наташа в сбившейся на затылок простенькой косынке, в сером халате с подвернутыми рукавами орудует над крохотным человеком, он невольно искал и находил в ней многое, напоминавшее Лену: такое же деловитое, сосредоточенное и вместе с тем при любом настроении — нежное и женственное лицо, такие же тонкие и быстрые пальцы, такие же узкие, но красиво развернутые прямые плечи… Такой была Лена в девятнадцать лет, когда они впервые встретились. А сейчас Лене двадцать восемь. Вот даже голос у Наташи, пожалуй, такой, как у Лены. Да нет, не похоже… «Эге, — поймал он себя, — да, никак, тебе Лена в каждой встретившейся мерещится? Смотри, как бы не обознался…» Но эта шутливая мысль не могла заглушить грусти. Годы идут, давно он вдали от любимой. И грезится она всюду, стоит только в спокойную минуту закрыть глаза…
Да, война идет. Все длиннее пройденные дороги позади. Рушатся города. Гибнут люди. Рядом, вплотную смерть проходила и будет проходить еще не раз… Но всегда и везде, пока ты жив, неуязвим и нетлен в тебе образ любимой, и во многом, что вокруг тебя, невольно видишь ты этот образ. Сейчас — в этой девушке… Уж не потому ли ты так участлив к ней?
Словно устыдившись этой мысли, отвел взгляд от Наташи.
Дождавшись, пока она прибрала ребенка, сказал:
— Сегодня же отправитесь в город. На чем ехать — Матей Сырбу с отцом устроят. В городе комендант поможет вам добраться до родных мест, а ребенка сдать в детдом.
— В детский дом? Ой, я еще не знаю, смогу ли с Ванюшкой расстаться… Может, отвезу его к моей маме. Пусть у нас растет.
«Наверное, Лена решила бы так же», — улыбнулся своей мысли Гурьев.
— Ах, Ванюшка, Ванюшка! Если бы ты понимал, — приговаривала Наташа, покрепче укручивая парнишку в одеяльце, а тот помалкивал, только все таращил глаза. — Не верится даже, что на родину вернусь… Спасибо вам, товарищ командир!
— Не за что. Да! — вспомнил Гурьев. — Не обижайтесь, пожалуйста, на нашего молодого солдата. Он не разобрался.
— Я не сержусь. Он по-своему прав был… Мало ли какие люди встречаются?
Взяла ребенка:
— Ну, до свиданья…
— Вернее — прощайте! Мы сейчас дальше едем. — Пожал протянутую ему руку. — Желаю вам побыстрее увидать Родину!
— А вам… — Наташа энергично, почти по-мужски встряхнула его руку. — Всем поскорее домой вернуться. С победой. Невредимыми!
Проводив Наташу, Гурьев подошел к окну, широко распахнул его. Розовые краски зари совсем побледнели, сквозь них все сильнее и сильнее проглядывала голубизна. Порадовался: «Хороший день начинается…» И все не мог успокоиться: «Наташа, Наташа! Пройти через такое не каждая сможет. А Лена смогла бы? Конечно…»
«Удивительно! — улыбнулся он своей мысли. — Все хорошее обязательно примеряешь к любимому человеку: подходит ли? И хочешь, чтобы непременно подошло… Ну, ехать пора».
Вышел на крыльцо. Оба его спутника уже ожидали возле запряженной повозки. Федьков вертел в руках полюбившуюся ему палку с набалдашником.
— Брось эту ерунду — и поехали! — приказал Гурьев, усаживаясь на повозку.
— Шишка уж очень великолепная! — вздохнул Федьков. — Взять бы на память. — Он, любуясь, охватил набалдашник пальцами, нечаянно повернул, и тот вдруг отделился от трости.
— Вот так штука! Чудно́! — Федьков потянул набалдашник: он оказался рукояткой кинжала, спрятанного в трости. — Может, и тот богослов с таким сюрпризом шел? Вот и приветь такого бедного студента… Страна чудес! — Федьков сунул кинжал обратно в трость. — Попробуй разберись, кто с чем ходит.
* * *
Повозка катила по сонной, еще безлюдной улице. Из-за белых мазаных оград подымались тонкие сизые струйки дыма: хозяйки на таганках готовили завтрак. Заслышав постукивание колес, выглядывал из-за ограды любопытный крестьянин и снимал высокую остроконечную шапку из черной овчины. Федьков весело помахивал всем и восхищался:
— Чудно́! Как родню провожают. А что мы им?
— Як що? — удивился Опанасенко. — Да воны через нас вже краешек новой жизни побачили.
— А знаете? — признался Федьков. — Я про румын раньше одно понимал: бить их надо! Оккупанты ведь. Одессу мою захапали. А потом, как в Румынию мы вошли, и увидел я, что каждый встречный шляпу скидает, да всё «пожалуйста» да «пожалуйста», решил я тогда: наверное, все тут — как эти жукари в городах — коммерсанты, спекулянты, торговцы.
— Этой публики тут действительно богато… — припомнил Трофим Сидорович: — Один ось як ко мне прилепился, все выпрашивал: «Що хотите купить? Що маете продать?» Поверишь, два километра за возом тянувся, як пес. Вожжой ему погрозився, тильки тогда отстал.
— Да, публика… — протянул Федьков. — Посмотрел я на нее и тошно стало: ну вас к шуту и с королевством вашим, скорее бы нам через вас пройти. Живите, как знаете, только на нас сдуру в другой раз не лезьте, а то опять побьем…
— А сейчас як румын понимаешь? — Трофим Сидорович пытливо посмотрел в глаза Федькову. — Кроме жукарей — еще что бачишь?
— А как же? Трудящийся народ. Вот как Матей этот или батька его — правильный старик. Только смелости у людей тут пока еще маловато. Им говоришь, а они боятся. Ну, да наберутся смелости!
— А что ты им говорил, Федьков? — поинтересовался Гурьев, прислушавшийся к разговору. — Призывал произвести государственные реформы? — Зная решительность Федькова, он немножко беспокоился: не натворил ли тот чего-нибудь?
— Да нет, что вы, товарищ старший лейтенант! Я в местные дела не совался… — О расписке, данной приказчику, Федьков благоразумно умолчал.
— Я думку маю, товарищ старший лейтенант, что здешние до новой жизни еще швыдче обернутся, чем наш брат в свое время, — рассуждал Опанасенко.
Разговаривая, незаметно проехали почти всю длинную улицу села. Из дворов выходили, лениво пожевывая жвачку, коровы и присоединялись к еще реденькому потоку стада, медленно бредущего по улице. Знакомый пастушонок, волоча по пыли длинный бич, шел навстречу едущим. Деловито пробежала вдоль стада лохматая дворняга — помощница пастуха. Где-то во все горло заорал петух, наверное сконфуженный тем, что проспал начало утра, и решивший наверстать упущенное.
Еще издали было видно: возле ворот дома Сырбу стоит Матей. Уходя, он договорился с Гурьевым, что тот заедет попрощаться.
Поравнявшись с воротами, Опанасенко попридержал лошадей. Из калитки вышел Илие, за ним — Дидина и Стефан. Илие настойчиво стал приглашать русских товарищей в дом: завтрак уже готов. Но Гурьев, поблагодарив, отказался.
Огорченный Илие предложил зайти хотя бы молока выпить. Опанасенко и Федьков не захотели: Федьков вообще считал, что «молоко только девчонкам пить прилично», а Трофим Сидорович издавна привык спозаранку сначала поработать, а подзаправиться потом. Гурьев же, минутку поколебавшись, вместе с Матеем пошел в хату. Он тоже когда-то терпеть не мог молока, но Лена, любительница всего молочного, приучила его пить парное натощак. Может быть, и она сейчас потягивает свеженькое, вкусно причмокивая губами? Нет, пожалуй, еще до места не доехала…
Тем временем Федьков спрыгнул с повозки, подошел к Стефану, стоявшему в сторонке, сунул ему разысканную наконец пачку махорки:
— На, кури, нас помни. Желаю счастья!
Стефан печально улыбнулся.
— Брось нос на квинту вешать, Степа! Ты же парень хоть куда. Не горюй! Ну, будь здоров! Привет невесте!
— Спасибо, бабушка! — говорил Дидине уже вышедший из хаты Гурьев, подавая руку ей на прощание. Нерешительно протянула она русскому офицеру руку, и Гурьев с уважением, бережно пожал ее. Вот такие же сухие, узловатые от многолетней и напряженной работы пальцы были и у его матери — крестьянки из далекого сибирского села…
Словно желая сказать что-то напоследок, Матей вплотную приблизился к Гурьеву. Тот видел: Матей взволнован расставанием, будто прощается не со случайным знакомым, которого знал всего-навсего один день.
— Ну как, не испугаетесь? — вдруг спросил Гурьев, улыбаясь.
— Нет! — Матей, словно клянясь, приложил к груди руку, сжатую в кулак.
Сейчас старший лейтенант напомнил ему о разговоре, который у них произошел утром, как только они проснулись. Матей с тревогой сказал тогда: вот русские товарищи уедут, а вдруг вернутся те трое и в отместку что-нибудь худое натворят?
И Гурьев на вопрос ответил вопросом: а разве и Матей, и Илие, и все, кто в селе с ними, — не хозяева в своем доме? Разве не сумеют они как надо встретить нежеланных гостей?
Подошла последняя минута. Трогать пора.
Крепко сжимая руку Гурьева, Матей с чувством проговорил:
— Спасибо!
«Да только ли нам эта благодарность? — К горлу Гурьева подступил комок. — А матросу Николаю? А солдату Василию? А всем нашим… Всем, кто вложил в души этих людей зерно большой надежды».
— Что ж, Матей… Счастливо оставаться вам в Мэркулешти.
— Нет! — показал на себя Матей. — Плоешти!
— Плоешти? Надумал? Правильно!
Гурьев рад был за Матея: для него войны уже нет, может сам решать, что ему делать. Вернуться к мирной работе… Как не позавидуешь этому?
К повозке подошел Илие, обутый в постолы, с посошком в руке: он еще вчера вызвался быть проводником.
Приглашенный Гурьевым, старик степенно уселся на передок рядом с Опанасенко. Повозка тронулась. И долго, если оглянуться, можно было видеть: стоят у ворот трое и смотрят вслед.
* * *
За селом свернули, как указал Илие, на малоезженую полевую дорожку. Высокие стебли цветов и трав, заполонивших колею, с легким шелестом скользили по ободьям и спицам, и запах зелени и росы, этот особенный, неповторимый бодрящий аромат прохладного утреннего поля, заполнял все вокруг и невольно заставлял дышать полной грудью. Солнце еще не показалось из-за леса, но небо над вершинами деревьев было золотисто-голубоватым, как всегда за несколько минут до появления солнца. Не виднелось ни облачка: день обещал быть погожим.
Дорога пошла вверх. Повозка то и дело подскакивала, наезжая колесом на незаметный в траве камень. Камни попадались все чаще и чаще.
Гурьев глянул назад и чуть не ахнул от изумления: Мэркулешти лежало уже далеко внизу. Белые стены сельских хат и желтовато-коричневые кровли их казались отсюда россыпью цветных камешков на изумрудно-зеленом поле.
А за селом, там, где трое путников проезжали вчера, расстилались до самого горизонта поля, еще чуть подернутые дымкой утреннего тумана, розоватые.
Трофим Сидорович оглянулся:
— Степь-то! Тракторы по ней пускать в самый раз!
Илие вопросительно посмотрел на него.
— Земли у вас, кажу, дуже гарные, — пояснил Опанасенко. Он нарочно не сказал еще раз о тракторах, полагая, что Илие все равно не поймет.
— Земля? — переспросил Илие, уловив знакомое слово. — Он показал рукой вниз, на широкие поля: — Боярин Александреску.
— Выходит, пану — поле, селянину — горе? — Трофим Сидорович подхлестнул лошадей. — У нас, в Горбанцах, тоже когда-сь был пан-барин, а теперь про него и деды забыли.
— Бояр, бояр… — вздохнул Илие, — реджеле, бояр — есте один.
— Регель ваш? Михай-то? Подумаешь! — вставил свое слово Федьков. — Да чего вы этого регеля держите? — И, обернувшись к Гурьеву, с лукавинкой в глазах, но самым серьезным тоном спросил: — А правду, товарищ старший лейтенант, говорят, что ихний король никак жениться не может? На простой ему не положено, а принцессы, какие есть, опасаются: выйдешь замуж, а муженька с престола попрут. А безработных королей и так на свете полно… Вот и не соглашается ни одна. Правда это, товарищ старший лейтенант? Я от румын слыхал.
Гурьев усмехнулся:
— Не знаю я про Михаевы семейные дела. А вообще — должность его ненадежная… — И добавил серьезным топом: — Давайте-ка не о королевской женитьбе беспокоиться, а о том, как бы чего не просмотреть. Федьков, держи карабин наготове! Да поглядывай. Всякое может случиться.
Дорога вела все выше и выше, становилась все извилистее и извилистее. Колеса почти беспрерывно чиркали по камням. Лесистая гора, еще синевато-сизая от утреннего тумана, запутавшегося меж деревьев, надвигалась с левой стороны, заслоняя небо. Вот лес подступил уже к самой дороге: могучие темно-серые, почти черные стволы старых буков вперемежку с серебристо-белыми стволами кленов и тополей. И выше, по крутому склону, видны были все эти черные и серебристые стволы. И только там, совсем высоко, где гора становилась еще круче, вздымались темно-бронзовые колонны сосен. На самой вершине ее — продолговатой, почти плоской — сосны стояли ровной колоннадой с густо-зеленой крышей тесно сомкнутых крон.
Начиная от самой дороги, под стволами деревьев лежала рыхлая, непримятая, пожелтевшая, а кое-где и почерневшая листва: здесь в горах уже давала о себе первую весточку осень.
Продолговатые клочья оставшегося с ночи тумана, цепляясь за стволы, медленно сползали вниз, наперерез путникам и, не достигая дороги, таяли на ходу. Казалось, сосны на горе медленно распутываются от пухлой ваты, которой были укутаны на ночь от холода.
Все вокруг было полно очарования раннего лесного утра, безмятежной тишины, когда не шелохнется ветка, не хрустнет сучок.
«Увидеть бы Лене все это!» — подумалось Гурьеву.
Узкие, неизвестно кем — людьми или зверьем — протоптанные тропки, вившиеся меж стволами, спускались по склону. Вот наверху, у тропинки, мелькнуло что-то светлое. Человек? Нет, беловатый ствол тополя. «По таким тропам пробиралась Наташа», — Гурьев представил себе ее идущей через безмолвный, неведомый лес…
Почти ненаезженная, чуть заметная колея, полузаросшая травой и засыпанная широкими багряными и желтыми листьями, вела все глубже и глубже в чащу. И справа и слева вплотную один к другому теснились стволы.
Все теснее и теснее становилась узкая лощина, по которой медленно взбиралась в гору одинокая повозка. Воздух был полон той особенной, грибной прохлады, которой всегда так заманчиво дышит лес в утреннюю пору.
В лесной тишине необычно громкими казались стук колес и пофыркиванье лошадей. «Побродить бы сейчас меж деревьев, — пришло в голову Гурьеву, — грибков пособирать…»
— Эй! Кто? — крикнул вдруг Федьков, приподымаясь. Ветви одного из кустов направо от дороги покачивались.
— Человек там! — Федьков соскочил с повозки, взяв карабин на изготовку.
Гурьев спрыгнул следом.
В кустах никого не оказалось. Но кто-то там, несомненно, только что был: помятые ветви медленно расправлялись.
— Не показалось тебе, Федьков? — усомнился Гурьев. — Может, зверь какой пробежал?
— Мой глаз верный! Человека я видел! — стоял на своем Федьков. — А какой он, не успел рассмотреть.
— Поглядывай в оба… Поехали дальше.
Они пошли к повозке.
Далеко внизу, в лощине, пробираясь сквозь заросли, поспешно уходил в глубь леса Марчел Петреску.
Всю ночь пробродил он неподалеку от села, не зная, куда деваться. После долгих колебаний решил: пробираться в Брашов, шеф там поможет.
Припоминая знакомые с юных лет тропы, он к концу ночи перешел, изрядно вымокнув, через ручей и побрел дорогой, ведущей в горы.
Вдруг впереди себя увидел в предрассветном тумане фигуру человека, идущего в том же направлении, что и он.
С похолодевшим сердцем Марчел бросился в придорожные кусты. Он успел заметить, как человек обернулся и ринулся в другую сторону. Долго лежал Марчел под кустом, выжидая. Неизвестного не было ни видно, ни слышно: наверное, ушел. «Кто бы это мог быть? Неужели из русских?» Долго, пока не наступило утро, не выходил Марчел из своего убежища. Но вот на дороге послышались голоса. Увидел повозку с тремя русскими военными, обрадовался: «Шеф!» Высунулся из кустов и в страхе отшатнулся: ехали те самые русские, с которыми он уже встречался. Они-то спросят, зачем он здесь. Бежать, бежать!
«О грибах, брат, размечтался? — подтрунивал над собой Гурьев. — Забыл про войну? Слушай да посматривай!» Но все было тихо вокруг. Только откуда-то снизу, с земли, доносился нежный звук.
Гурьев прислушался: скрытый в высокой лесной траве, чуть слышно побулькивал невидимый ручеек. Его журчание становилось все громче и громче. Ручеек бежал рядом с дорогой, словно указывая путь. Потока еще не было видно, но было ясно, что он близко, рядом, почти где-то возле повозки. А вот и мелькнул меж трав, вот он, говорливый, прозрачный, перебегает с камешка на камешек. Как будто раздвигая траву, спешит и спешит вперед, наперегонки с путниками. Все явственнее заметна цветная мозаика его дна, оправленная в яркую зелень травы. Вот разделился, и уже две дорожки живого хрусталя поблескивают в траве. Вот, наткнувшись на большой обомшелый камень, круто свернул и выбежал прямо на дорогу: вернее, дорога пошла прямо по нему. Под копытами лошадей засверкали брызги воды, под колесами защелкали, подскакивая, мелкие гладкие камешки.
Журчание воды слышалось все громче. Звенел не только ручей, бегущий вдоль пути. Звенело справа и слева. То тут, то там меж стволами деревьев, перескакивая с камня на камень, сбегали вниз, к дороге, проворные ручейки. Их было множество, и весь лес полнился прозрачным хрустальным перезвоном.
Ручеек, струившийся то рядом с дорогой, то прямо по ней, то поперек ее, становился все шире и звучнее. Иногда он скрывался под густыми, плотно сомкнувшимися кустами и исчезал из вида; только по его звонкому голосу можно было догадаться, где бежит он. Но потом, вырвавшись из-под кустов, петляя меж крупных камней, вновь поблескивал прозрачной своей струей.
Чувствовалось, что солнце взошло уже довольно высоко: верхушки деревьев золотились, вся зелень кругом выглядела ярче, и небо, обрамленное и справа и слева вершинами сосен, тянувшихся по горным гребням, приобрело уже ясную голубизну летнего дня.
Ручей стал уходить правее и ниже; дорога вновь повела вверх. «Напиться бы напоследок!» Гурьев спрыгнул с повозки, сошел с дороги ниже — высокие стебли лесной травы шуршали по голенищам, — опустился на колени и, опершись ладонями в прохладные камешки дна, припал к воде губами. Крохотная волна шутливо лизнула его в щеку. Он увернулся от нее и с наслаждением втянул в рот холодную, изумительного вкуса и чистоты влагу. Пил долго, словно вдыхая прохладу этого лесного ручья. От холода уже ломило зубы, а он все не в силах был оторваться…
Ручей ушел далеко в сторону. Невидимый теперь, он лежал где-то в глубокой темной промоине, сплошь заросшей сверху кустами, и только по его глухому шуму можно было догадаться, где он.
Дорога раздваивалась: одна колея пошла дальше по долине, другая — вверх по лесистому склону. Илие показал: надо ехать вверх.
Петляя меж толстыми, в два обхвата, буковыми стволами и острыми, полузасыпанными листвой, одетыми в зеленый бархат мха камнями, чуть заметная колея вела в гору. Собственно, колеи почти никакой не виднелось: ее скрывал слой пожелтевшей листвы. Местами прямо на дороге стояла высокая, еще сочная трава.
Все слезли с повозки. Илие пошел вперед.
— Як же по такой горище ездить? — покачивал головой Опанасенко. — Всех коней побьешь! То ли дело у нас в степу!
Илие, уже поднявшийся вверх, обернулся и махнул рукой. Повозка догнала его и остановилась.
Старик стоял высоко, на самом гребне. За ним, меж золотистыми стволами сосен, в ясном утреннем воздухе голубели снежные вершины.
— Трансильвания. Унгария! — произнес Илие, глядя на далекие горы, и минутной дрожью зашлось сердце Гурьева: «Вот одну страну прошли… А сколько пройденных стран, Лена, ляжет еще между мной и тобой?»
* * *
Узкая дорожка тянулась по гребню хребта. И справа и слева, почти от самых колес, склоны круто уходили вниз, деревья сбегали по ним в глубокие лощины, полные темной, почти синей зелени и таинственных теней. Лес но сторонам стал совсем непроглядным, только в редких просветах меж стволами голубело небо. Но вблизи от дороги вся листва была пронизана солнцем. Блики его лежали на багряных, желтых, темно-бурых листьях, усыпавших путь.
Наконец лес стал редеть. Повозка выехала на опушку и остановилась.
— Стра́да! — Илие указал вниз.
Там, сжатая лесистыми склонами, тянулась белая от пыли лента шоссейной дороги. С высоты она выглядела совсем узенькой, и двигавшиеся по ней длинной вереницей военные повозки и орудия казались величиной каждое не более муравья.
Несколько минут все четверо молча смотрели на бесконечные колонны обозов, артиллерии, пехоты. Войска шли безостановочно. Уже позади оставалась освобожденная от захватчиков Румыния. Теперь Венгрия ждала освободителей…
«Вот и еще одна главка истории завершается, — поймал себя Гурьев на привычной мысли. — Когда-нибудь о сегодняшнем дне ребятам на уроке расскажу…»
А всего в каких-нибудь двухстах шагах от Гурьева и его спутников лежал, забившись в кусты, «майор», не подозревающий, что те, от кого укрывается он, так близко.
Вечером, свалившись с повозки и потеряв своих адъютантов, умчавшихся, видимо, куда-то обратно, он, таясь, выбрался на дорогу, ведущую к шоссе, и всю ночь шел по ней. На рассвете ему показалось, что кто-то идет сзади, выслеживает его. Он бросился в сторону и больше уже не осмеливался выйти на дорогу, шел вдоль нее лесом.
Сейчас «шеф» лежал и думал: как ему быть дальше?
Форма советского офицера позволяла ему выйти на шоссе, пристроиться на какую-нибудь повозку или машину и продолжать путь. Но он уже потерял уверенность в надежности принятого обличья. А вдруг и там, в колонне, распознают его? Теперь он не в силах был решиться на то, на что решался еще недавно. И он лежал недвижно, как лежит змея, которая хочет выползти на дорогу, но боится, что там ее раздавят люди, идущие своим путем.
— Что ж, пора расставаться, — обернулся Гурьев к Илие. — Спасибо, что путь указали.
В глазах старика блеснули слезы. Те слезы, которые бывают не от печали, не от горя…
— Мэркулешти… — Сейчас ему особенно трудно было найти нужные русские слова. — Мэркулешти… спасибо!
Распрощавшись с Илие, все трое уселись в повозку, Опанасенко шевельнул вожжами, и она покатилась вниз, по заросшей дороге, длинными петлями спускавшейся к шоссе.
Когда достигли первого поворота, Федьков обернулся:
— Не ушел наш дед-то!
Наверху виднелась фигура в светлой холщовой одежде. Старик недвижно стоял с обнаженной головой и смотрел вслед своим друзьям. А из-за его спины, над вершинами, с той стороны, где за чужими горами и степями оставалась далекая Родина, резво шло к зениту утреннее солнце. С каждой минутой его лучи становились все теплее, а синие тени, лежавшие поперек пути, все короче и короче.
Во всю силу свою разгорался ясный день.
1954
Примечания
1
Фамилия (нем.).
(обратно)2
Повозка (рум.).
(обратно)3
Домой (рум.).
(обратно)4
Не понимаю по-русски (рум.).
(обратно)5
Хороший (рум.).
(обратно)6
Короля (рум.).
(обратно)7
Королеву (рум.).
(обратно)8
Нет (рум.).
(обратно)9
Черт (рум.).
(обратно)10
Крестьянин (рум.).
(обратно)11
Перевал (рум.).
(обратно)12
Дорога (рум.).
(обратно)13
Да здравствует (рум.).
(обратно)14
Полк (рум.).
(обратно)15
Взводный унтер-офицер (рум.).
(обратно)16
Веселый, энергичный (укр.).
(обратно)17
Железная дорога (рум.).
(обратно)18
Двадцать второго (рум.).
(обратно)19
Водка (рум.).
(обратно)20
Двадцать три (рум.).
(обратно)21
Понял, понял! (рум.).
(обратно)22
Открой (рум.).
(обратно)23
Охранка (рум.).
(обратно)24
Спасибо! Большое спасибо! (рум.).
(обратно)25
Имущество (рум.).
(обратно)26
Товар (рум.).
(обратно)27
Женщина (рум.).
(обратно)28
Тарелка (рум.).
(обратно)
Комментарии к книге «Наступление продолжается», Юрий Федорович Стрехнин
Всего 0 комментариев