Семен Григорьевич Гехт Три плова
ТРИ ПЛОВА
1
Утром в парикмахерской на Балаханской улице, как всегда, небритые люди ссорились порой из-за очереди; днем стало тише, а к вечеру парикмахерская и вовсе опустела. Заскучавшие без работы мастера и подмастерья выбрались из душного помещения на улицу, расставив прямо на тротуаре стулья. Мимо проносились то низкорослые машины, то пузатые фаэтоны; шли с узелками прохожие - всё больше женщины. Парикмахеры гадали, что у кого в корзине или в узелке. Люди шли с поезда, поезд прибыл из Ганджи, а в Гандже открылась сегодня ярмарка.
Город Баку зажигал свои огни: на горе, на набережной, справа, слева. Огни светились также среди моря. Озарилось полукружие Биби-Эйбата. Сияли фары автомобилей, словно подметая белыми огнями асфальтовые дороги. Неярко мерцали огоньки медленно и с пыхтением тащившейся по узким рельсам «кукушки». Недвижны были огни промыслов, слившиеся в какие-то многоэтажные светильни. А на дальних холмах огни одинокие - изыскатели бурили там новые скважины. Непрерывные огни береговой полосы были огнями крекингов и кислотных заводов.
- Поезжай куда хочешь, - сказал подмастерью мастер,- столько фонарей, как в нашем Баку, нигде не найдешь.
Мастер не врал, хотя чуть не в каждом городе услышишь, что таких проспектов или парков нигде не найдете, а присмотришься- и проспект невелик и неширок и парк жидковат… Но Баку в первой половине 30-х годов освещался действительно лучше Ленинграда и даже перещеголявшей его потом Москвы.
Зеленые и красные огни на железной дороге, цепочка огоньков в крепости, великолепный амфитеатр огней Апшеронского полуострова…
По очень шумной в вечерний час Балаханской улице бежал в свете огней смуглый бакинец в поношенной лохматой куртке и больших бутсах, высохших от солнца и пыли. Один из парикмахеров покачал, насмехаясь над бежавшим, головой.
- Ай, как спешит человек, как торопится! Можно подумать, что он боится опоздать на собственную свадьбу.
Другой парикмахер посмотрел на руки бежавшего:
- Видно, не с ярмарки. Совсем без поклажи.
Когда же так сильно торопившийся куда-то человек поравнялся с парикмахерами, мастера удивились:
- Это же Рамазан!.. Эй, Рамазан! Зачем так мчишься, дружок Рамазан Алиев?
И человек остановился, а когда узнал окликнувших его, поздоровался с одним из парикмахеров, улыбнувшись дружелюбно и другим.
- Ох, как я спешу домой, Гудрат! Хотел бы послушать, как ты живешь, как жена, как сын, как дочка, да некогда.
- Раз ты торопишься домой, значит, у тебя есть новости,- догадался Гудрат.
- Хорошие новости! - весело ответил Рамазан. - Просто очень хорошие новости! Совсем хорошие новости, Гудрат! Прошу тебя, дорогой, не задерживай меня. Надо поскорей обрадовать стариков. Мать до сих пор не знает такой замечательной новости.
Он нетерпеливо вырвался из рук парикмахера, затерявшись сразу в гудевшей на разные лады толпе, но, пробежав с полсотни шагов, воротился назад. Отозвав Гудрата в сторонку, он что-то шепнул ему и, еще более взволнованный, повеселевший больше прежнего, снова нырнул в празднично суетившийся вечерний уличный поток.
Рамдзан бежал дальше, не поднимая глаз: на каждом перекрестке мог случайно задержать его еще какой-нибудь знакомый человек - это же Балаханская улица! А щедрый город Баку продолжал зажигать огни, и, когда осветились верхние дороги, идущие к Арменикенду и Лок-Батану, парикмахеры закрыли свои заведения. Но, прежде чем опустить железную штору, Гудрат рассказал товарищам, что Рамазан Алиев пригласил его на плов. Пирушка состоится завтра в домике отца Рамазана, на Крайнекривой улице. Алиев поступил на транс-порт. Он давно хотел поступить на транспорт, и вот он поступил. Его взяли стрелочником на станцию Баку.
- В последний раз, - сказал Гудрат, - я ел у Алиева плов много лет назад. Сама Миранса пришла за мной.
Гудрат учился с Рамазаном у муллы Габибе, затем у Али-Аббаса и потом у муллы Ганифа. Пятнадцать мальчиков учились по-арабски и по-фарси. Они ничего не понимали ни по-арабски, ни по-фарси, но им велели в девять месяцев закончить чтение корана. Ученик Рамазан закончил чтение корана в положенный срок; старая Миранса, мать Рамазана, узнав об успехах сына, пригласила всех его товарищей.
- Со мной был Али-Гуссейн и Мамед-Али и еще десять человек, - сказал парикмахер.
Плов был хорош. Миранса попросила тогда Гудрата отнести мулле Ганифу подарок: отрез материи. Мулла был доволен и сказал Рамазану:
«После корана мы с тобой начнем читать Гюлистан и Тарасун-Ниссах и Тарих-Надир».
Теперь Алиев - рассказал парикмахерам Гудрат - надумал снова созвать школьных товарищей. Все, кто ел у него плов пятнадцать лет назад, пускай едят его и сейчас, то есть завтра.
- Где он найдет всех товарищей! Кто умер, а кто уехал. Один стал бо-ольшим человеком, другой на дальнем промысле, третий опять учится… Что касается меня, - с гордостью проговорил Гудрат, - то мне всегда нравилось наше парикмахерское ремесло! От каждого слышишь: «Спасибо, Гудрат, ты меня совсем сделал молодым! Спасибо».
Прижав крепким пальцем штору к подоконнику, он запер ее затем на замок.
А Рамазан пробирался через узенькие Каменистые и Персидские переулки, через глинобитные кварталы, путанно вьющиеся вокруг холмов, мимо темных двориков и старинных мечетей. Люди здесь были еще более любопытны, чем на Балаханской. Они заметили, что у бегущего спрятан под курткой какой-то предмет.
- Никак не пойму, что за предмет! - с досадой проговорила старая женщина, одетая в черное, как все старые женщины этого района Баку. - Эй, дорогой, скажи, пожалуйста, что ты там прячешь под курткой?
Рамазан ей не ответил; он задержался только на улице Мирзы Фатали. Здесь Рамазан разыскал богатый каменный дом, очень хороший дом, потому что над входом рука умелого мастера высекла из мрамора виноградные листья. Их хотелось всегда потрогать рукой. Приподнявшись, Рамазан и сейчас коснулся рукой их затейливой красоты. Потом он постучал в окно.
- Кого тебе? - крикнуло несколько голосов.
В хорошем, с виноградными листьями, доме жило много народу. На любой звонок или стук отзывался весь дом.
- Зовите Мамеда Али.
Но Мамеда Али как раз не было дома, Рамазан задумался, затем важно произнес, оглядывая всех жильцов поочередно:
- Скажите Мамеду Али так: завтра вечером его ждет в своем доме Рамазан Алиев! Скажите так: у Рамазана Алиева будет плов.
- Так и скажем, - пообещали жильцы, осматривая со всех сторон оттопыренную куртку Алиева.
Когда-то шумная и даже скандальная Крайнекривая улица была сейчас тиха. Приезжий из Ганджи или Шамхора подумал бы, что такая тишина стояла на ней всегда, словно тут и не дрались никогда, не орали на все голоса. Теперь не поверят, что Миранса не выпускала сына на улицу одного. Сама отводила в школу, сама приходила за ним к вечеру. Из-за того, что улица была в старину драчливой, детские годы Рамазана были не веселыми, как нужно, годами, а скучными. Одни сестрицы играли с ним - Гюльназ, Наргиз и Асмет. С тех пор они командуют над ним - не каждая в отдельности, а втроем: не одолеешь.
Дома Рамазана ждала вся семья. Дверь открыла сестра Асмет, а за ее спиной стояли и другие сестрицы. Асмет строго спросила, почему он долго не приходил. И Гюльназ сказала то же самое, и Наргиз:
- Отчего не пришел два часа назад?
Мать ничего не спросила, только обратила к сыну свои слезящиеся, красные глаза. Она была очень стара, ей почти девяносто лет. Она давно не вставала с постели. Ее молчаливый взгляд значил для Рамазана много больше, чем вопросы сестер. Мать ждала новостей, но не торопила сына. Когда отец пошел навстречу Рамазану, ласково отстраняя дочерей, Миранса и его удержала от вопросов.
- Ты пришел, Рамазан, - сказала Миранса. - Хорошо, что ты пришел, мы будем ужинать.
- Я вас обрадую, - сказал Рамазан.
- Говори скорей, непутевый! - торопили сестры.
- Вот! - показал на куртку Рамазан.
Он ее широко распахнул, и вся семья увидела большой фонарь, на котором с одной стороны повисли два флажка, а с другой - рожок. Сдув со стола пыль, Рамазан бережно положил на него флажки и рожок, затем поставил фонарь.
- Видишь, мать? Мне выдали сигналы.
- Сигналы! - радостно повторила мать.
- Сигналы? - переспросил отец. - Значит, тебя взяли на транспорт?
Взяли, - ответил Рамазан. - Меня назначили стрелочником. Честное слово!
- Стрелочником! - счастливо повторила Миранса.
- Так тебя в самом деле взяли на транспорт, Рамазан? - сказал счастливый, как и мать, отец.
- Я тебя поздравляю! - крикнула Асмет.
Сестры Гюльназ и Наргиз тоже поздравили брата. А отец подошел к матери и сказал совсем громко, чтобы та не пропустила ни одного звука:
- Миранса! Наш сын Рамазан поступил на транспорт. Я же тебе говорил, что наш Рамазан не простой человек!
Собирая ужин, сестры придвинули стол к постели матери. Сын погладил ее дряхлую голову, поцеловал сухой лоб. Он дал матери пощупать и фонарь, и рожок, и флажки. Она рассматривала полуослепшими глазами необычные красивые предметы и касалась их высохшей рукой.
- Вот так дуют в рожок, - показал Рамазан.
Он заиграл, как музыкант, и Миранса, очень редко смеявшаяся в своей жизни, хрипло, но весело рассмеялась. И теперь она спросила наконец, как же случилось, что его не хотели раньше брать на работу, а потом взяли. И он рассказал Мирансе, как пошел в профсоюзный комитет, где председательствует сам Садых Бадыров.
- Он же меня помнит. Ведь я работал раньше на транспорте.
Бадыров его спросил, где он работал потом, и Рамазан сказал, что много лет, пока был нэп и подрядчики, Рамазан нанимался к ним то землекопом, то каменщиком.
«Верно, теперь другое время, - сказал Бадыров. - С безработицей кончено. И раз ты работал прежде на транспорте…»
Он взял листок бумаги и написал двадцать слов нарядчику кондукторской бригады.
- О, от него я пошел к самому помощнику начальника станции Баку-Вторая! Мне устроили экзамен.
- Трудные вопросы? - посочувствовала Миранса.
- Трудные. Но я ответил на все вопросы. Мне сказали так: «Ты можешь выходить завтра на работу». И выдали сигналы стрелочника… - Он опять заиграл в рожок.
Миранса гладила сына по голове, приговаривая:
- Ты должен был выдержать экзамен. У тебя способности, ты хорошо учил коран.
«Э!» - сказал про себя Рамазан, а вслух проговорил:
- Они сразу поверили, что я смогу работать. Я мечтал поступить на транспорт и поступил.
- И ты не боишься, Рамазан? - тревожилась за сына Миранса.- На такой важной работе нетрудно наделать бед. Надо очень стараться, Рамазан.
- Твой сын - смышленый человек! - похвастал Рамазан.
- Конечно, ведь ты закончил чтение корана в девять месяцев.
Рамазан подумал, что не скажет никогда матери своих мыслей о чтении корана. Совсем не к чему было торопиться, точно опоздаешь на скорый поезд или на ярмарку в Ганджу. И напрасно радовалась тогда Миранса, напрасно ели плов и пировали. Как и тогда, он не знает значения ни одного слова из всего корана. Они учили его на древнеарабском языке, и смысл книги был спрятан от него за высоким, как небо, забором.
- Я стара, - сказала Миранса, - а у нас радость. У меня не ходят ноги. Кто же теперь сделает плов для гостей?
- У Асмет искусные руки, почти как твои, - ответил Рамазан.- Она приготовит плов. Ведь я уже созвал гостей.
- Пойди умойся! - приказала Миранса.
Он отошел в угол комнаты, где освежил лицо, шею и руки. Он заметил оттуда, как отец перешептывается с матерью. Они все время смотрели в угол. Потом к постели подошли сестры. Рамазан пытался прислушаться, но ничего не вышло. Когда он умылся, его подозвал отец.
- Рамазан, - сказал он, - садись и слушай.
А мать добавила:
- Слушай и подчиняйся, Рамазан. Твоя мать тебе всегда делала добро. Она знает, что ты ее любишь.
- Конечно, - сказала одна из сестер.
Родители, видно, приготовили для него такое, что покажется ему неприятным. Он собрал свои флажки и вместе с рожком и фонарем спрятал в шкаф. Наконец отец произнес:
- Мы решили так, Рамазан. Ты поступил на транспорт - ты должен жениться.
Родители были старыми-престарыми людьми. Они верили прежним обычаям, сыну не полагалось жить своим разумением. Раз судьба Рамазана определилась и он получил хорошую работу, то должен поступить так, как укажут ему отец с матерью.
- Он женится, - сказала Миранса. - Он поймет, что слова матери - добро и правда.
А сестрам нравилось, что их брат женится, и они пустили в ход свои проворные языки. Когда умолкала Асмет, начинала Наргиз, и, когда останавливалась Наргиз, приступала с советами бойкая Гюльназ. Рамазан опасался, что не сможет обеспечить и родителей и жену, но отец и мать просили, а сестры им помогали, и больше всех требовала быстрая в разговоре Гюльназ.
- У меня же нет никого на примете, - сказал Рамазан.
- У Неймата есть дочка, - сказал отец. - Ее зовут Амина. Она будет твоей женой…
Рамазан пожаловался, что у него еще нет денег для подарка родителям невесты. Но отец сказал: надобно только купить ситца на платье, больше ничего не нужно.
- Я не смогу купить шелковый платок для жены! - пожаловался Рамазан.
Отец с матерью утешали его, что шелковый платок для жены согласился купить родственник Косум. Это будет дешевая и тихая свадьба. Нечего бояться больших расходов. Асмет приготовит завтра плов, и Рамазан, кроме школьных товарищей, позовет также Неймата с женой и дочерью Аминой.
- Стыдно отказываться, - сказал отец. - Разве кто-нибудь другой, а не ты, поступил сегодня на транспорт?
И Рамазан замолчал - он сидел у постели больной матери. Сестры радовались покорности брата. Они чуть не заплясали, когда Рамазан, махнув с веселым отчаянием рукой, проговорил:
- Я согласен, мать! Если ты этого хочешь - жени! Пожалуйста, жените меня!
2
Полюбив свой труд, Рамазан выходил из дому задолго до начала работы. Инструменты свои он тоже полюбил. Кроме фонаря, флажков и рожка, Рамазан получил лопаты, кирки и скребки. Он смастерил себе ящик-готовальню; внутри было чисто, как у хорошего ученика. Ему советовали:
- Тебе следует начать с изучения стрелки и всех ее механизмов.
Механизмы у стрелки следующие: стрелочные перья, крестовины, рамный рельс, контррельс, тяга и флюгарка Беккера. Изучив их, Рамазан принялся за пути. Он подолгу и очень внимательно всматривался в расположение путей по всей станции. На станции Баку-Вторая было всего восемнадцать стрелочников. Присматривался Рамазан и к ним, удивляясь, что не всем работа так нравится, как ему.
- Я сегодня стоял на посту номер три, - рассказывал дома молодой жене Рамазан.- Из Черного города целый день идут составы - сама понимаешь какие.
- Цистерны?
- Конечно, цистерны. Надо показать им сигналы, разрешить по свободному пути проезд.
- И ты им разрешаешь?
- Когда путь свободен, разрешаю.
- Говори громче, - просила молодая жена: - пускай мама тоже послушает.
Хорошая жена Амина; его радовало, что она вместе с сестрами заботится о матери.
- Иван Политотдел сказал про меня: старательный новичок.
- Хорошо! - одобрила Амина.
По-русски Рамазан говорил плохо, но никогда не ошибался в названиях инструментов и стрелок. И рожок он тоже полюбил. Вначале случалось, что его неправильно понимали, путали музыкальные сигналы; тогда он играл на нем еще, пока не отзывался как следует ответный рожок…
Сына назвали Али. Бабушка качала младенца на руках и даже набиралась иногда сил для игры с мальчуганом; чуть подбрасывала его, напевая:
- Молчи, Сафар Али, не плачь, Сафар Али! Твой отец - большой человек. Он работает на транспорте. Твой отец принимает поезда, отправляет поезда. Он работает лучше всех…
Сын дряхлой Мирансы и в самом деле работал лучше других. Приходит, скажем, на смену стрелочник Мамед. Принимая дежурство, Мамед спрашивает:
- Все благополучно?
Ему отвечают, что благополучно, и Мамед уж ни о чем не тужит. Совсем по-другому принимал смену Рамазан Алиев. Прежде чем вступить на дежурство, он проверял все свое хозяйство: нет ли где-нибудь лопнувшего рельса или неисправной стрелки. Если находил, то сперва исправлял, а затем принимал дежурство.
Он исполнял, случалось, и работу, которую не обязан делать.
- Я сегодня прицеплял к поезду паровозы, - рассказывал он дома матери и Амине.
Не было паровозного проводника, и Рамазан сам провожал поезд и прицеплял паровоз.
- Понимаешь, Амина, зачем ждать, когда подоспеет сцепщик?
В парикмахерскую к Гудрату Рамазан заходил теперь почаще. Приятель брил его и стриг, обливал хинной водой, брызгал одеколоном. Отчего не потратиться, если на стене написано печатными буквами, что одеколон не роскошь, а гигиена! Освежившись, Рамазан любил похвастать:
- Люди говорят, что мои стрелки блестят как серебро! Они правильно говорят. Пускай каждый, кто хочет, проведет по моим стрелкам рукой - следа на ней не увидишь никакого!
- Следующий! - крикнет Гудрат, и ему уже не до приятельских рассказов.
Но по понедельникам или по-сле праздников «следующих» в парикмахерской не бывало, и тогда Гудрат слушал охотно, переспрашивал:
- Стекла в «беккере»? Чистые, говоришь?
- Вот как это зеркало! - показывал Рамазан.
Его сигналы видны издалека. Рамазан не только чистит стрелки - он еще смазывает их смесью из керосина и мазута. Затем обтирает их тряпками.
- Керосин съедает грязь, а мазут не дает стрелкам ржаветь. У меня есть свой рецепт, - говорил Рамазан. - Я беру три четверти керосина и одну часть мазута…
Но раз в парикмахерской его огорчили. Он сидел в очереди, день был предпраздничный. Рядом с ним грыз орехи старичок. Дожидаясь очереди, он болтал и с клиентами и мастерами. Он работал масленщиком на промысле Пута.
- Ох, эти автобусы! - проворчал старичок.
- Чего ты их ругаешь? - спросил Гудрат.
- Каждый день стой и жди. Каждый день жди…
- Прошу простить, что я вам выскажу удивление, - почтительно проговорил Рамазан. - Зачем вам ездить автобусом? Ведь в Пута ходит рабочий поезд.
- Поезд? - спросил старичок и огорченно вздохнул, так что Рамазан уже не ждал от него хорошего ответа. - Зачем я полезу в поезд?
- Там светло, удобно. По расписанию.
- Удобно? Светло? По расписанию? - передразнил его старичок масленщик и улыбнулся в зеркале Гудрату.
Улыбнувшись, он сказал такое, что обидело Рамазана. Масленщик сказал, что не доверяет поезду. В автобусе не так хорошо, зато безопасно.
- Совершенно правильно, - отозвался Гудрат.
А его клиент сделал рукой знак, чтобы Гудрат убрал на минутку бритву, и, обернувшись, похвалил масленщика:
- Золотые слова сказал, отец! Нехай железнодорожники сами ездят по расписанию.
Нового спорщика Рамазан слушать не пожелал, прошептав про себя: «Собака лает, ветер носит», но на масленщика он смотрел по-прежнему почтительно, хотя и с обидой.
- Насмешка ваша, уважаемый отец, совсем напрасна. У нас очень хорошо ходят поезда в Пута. И туда ходят и обратно ходят.
- А крушения? - спросил масленщик.
- На этом участке не было ни одного крушения, - ответил Рамазан.
- А на другом участке?
Очень хотелось Рамазану ответить, что и на другом участке не было крушения, но, вспомнив про аварию около Шамхора, он грустно согласился:
- Да, на другом участке случилось…
Старичок масленщик нехорошо кашлянул - с ехидством.
- Вот видите, молодой человек, зачем мне рисковать жизнью? Я же на работу еду - не на войну.
Рамазан оглянулся - и на лихо точившего бритву Гудрата, и на мальчика-ученика, кипятившего на примусе воду, и на нефтяников, также дожидавшихся очереди. Они улыбались. Мало того: один из нефтяников поддержал старичка:
- Да, у вашего брата-железнодорожника не ладится. Людей калечите, вагоны ломаете…
- У нас в Пута ждали вагонов с капустой и картошкой,- сказал масленщик. - На базе просят: забирайте, ради бога, скорей! Но ваши путейцы так долго возили овощи, что и картошка и капуста приехали испорченные.
- Мой родственник, - сказал поддержавший старичка нефтяник, - очень, очень торопился в Кюрдамир на свадьбу. Прискакал на станцию - и доволен: «Ну, думает, теперь я уж поспею к плову». Да поезд опоздал на восемь часов. Когда родич вошел в дом жениха, то увидел: вино выпито, плов съеден.
«Какая насмешка! - печально подумал Рамазан. - Какие злые языки!»
А клиенты продолжали обидный разговор. Вспомнили множество случаев с человеческими жертвами, с пожарами в вагонах, с оторвавшимися половинами составов. Бойчей других болтал старичок, и Рамазан был доволен, когда Гудрат, посадив масленщика на стул, залепил ему мыльной пеной рот. Рамазан часто бывал на собраниях, где железнодорожники сами ругали железную дорогу, разбирая ее провинности. Рамазан и сам выступал на этих собраниях - он тоже критиковал, ругался. Но ему стало не по себе, когда он услышал насмешливый разговор на Балаханской в заведении Гудрата.
- Мы работаем, как герои, а они замечают только неудачи!- проворчал он про себя.
Когда он пришел сюда, ему хотелось рассказать Гудрату замечательную историю с двумя поездами. Но он помедлил с рассказом, так как Гудрат брил человека со слабой кожей на лице. В такой момент парикмахера нельзя отвлекать. А скажи Рамазан сейчас - люди подумают, что он не прочь прихвастнуть. Но об истории этой как раз заговорил освободившийся от мыльной пены старичок масленщик.
- Я слышал, - сказал он,- что один стрелочник предотвратил крушение. Верно это?
- Верно, - ответил, вздрогнув, Рамазан.
Он встал, торопливо со всеми попрощался, надел фуражку и, выходя из парикмахерской, сказал как бы невзначай:
- Это я стрелочник. Это я предотвратил крушение…
И Рамазан зашагал по ночным улицам. В этот вечер его не радовали даже огни, так празднично раскинутые по площадям. Хоть возвращайся назад к этому масленщику, чтоб послушал, как Рамазан стоял вчера на посту номер три! Надо нарисовать перед старичком картину: сперва все шло, как положено. Завиднелся состав с цистернами из Черного города…
«Разрешил я ему проезд, - в мыслях рассказывал масленщику Рамазан, - но через небольшое время замечаю: беда! По тому же пути мчится навстречу цистернам сухогрузный из Кишлы. Сорок вагонов, понимаешь, отец? Скажи сам: худо было бы, если б я растерялся, верно?»
Рамазан огорчался все более, что не рассказал масленщику, как он мгновенно приспособил сигналы. Он принял поезд из Кишлы на запасный путь. И состав из Черного города имел перед собой свободный проезд.
«Спасибо тебе за всю станцию Баку-Вторая!» - крикнул прибежавший к нему Мамед.
Поцеловав Рамазана, он посоветовал ему рассказать о происшествии начальнику Ивану Политотделу. Фамилия начальника была Бобрышев, имя и отчество Иван Тихонович, но обоим стрелочникам ни фамилия, «и отчество не давались, и они сделали из должности начальника фамилию.
«Не пойду, - сказал Рамазан. - Иван Политотдел ругаться станет: зачем пришел, раз тебя не звали?»
В России была зима, а в Баку несколько дней лил дождь. Он шел днем и ночью, наполнив сладкими испарениями воздух и землю. Стрелочники на станции Баку-Вторая ежились от сырости; они кляли разорвавшееся над головой небо, зло косились на огромные, ползшие из-за хребта тучи. Но никто из стрелочников не желал отправиться на склад за плащами. Кладовщик их зря у себя ждал; он даже просил несколько раз старших агентов взять для стрелочников плащи и расписаться.
«Расписываться не будем, - отказывались агенты. - Еще пропадут, а ты за них отвечай!»
Старательный Рамазан пошел тогда на склад и приволок оттуда плащи для всей смены. Стрелочники благодарили его, похваливали за смелость. А в других сменах так и дежурили без плащей. Сырость проползала в кости, но охотника расписаться в ведомости все не находилось. Рамазан возмущался:
- Кошка - и та не боится, когда гонится по крыше за воробьем,- сказал стрелочнику второй смены Рамазан.- А ты человек - и боишься!
- Я свою шкуру больше денег ценю, - недовольно ответил сменщик.
- Я ее тоже ценю, - поспорил Рамазан, - а ответственности не боюсь. Ты знаешь, кто ее боится? Вот спроси у Ивана Политотдела.
Как раз в тот день Рамазана позвали к начальнику. Иван Тихонович сидел в кабинете один, писал бумаги. На его столе стояла пепельница, похожая на цистерну. Ему, видно, работалось трудно, так как он запустил в свою большую и светлую гриву все пять пальцев левой руки и отчаянно дергал волосы, то скручивая их, то раскручивая.
Рамазан сел в кресло, взял в руки пепельницу,, потрогал глазурь. Ставя пепельницу на место, он заметил маленькую, но толстую книжку, где рядом с русскими словами стояли тюркские.
- Что такое? - спросил Рамазан, показав на книжку.
- Русско-тюркский словарь, - ответил начальник.
- Зачем?
- Как, зачем? - удивился начальник. - Изучать!
- Тюркский язык изучаешь? - с недоверием спросил Рамазан.
- Да, изучаю ваш язык.
- Разве выучишь?
Начальник тогда сказал несколько стихов на языке Рамазана Алиева. Когда разговорились, Рамазан узнал, что начальник читал также азербайджанские сказки и древние истории, каких не знал и Рамазан. Читал их начальник политотдела по-русски.
- Зачем тебе? - спросил Рамазан.
Начальник ответил, что хочет изучить культуру братского народа, среди которого он живет.
- Приказ такой? - спросил Рамазан.
Начальник засмеялся.
- А хотя бы и приказ! Значит, хороший приказ, верно? - сказал Иван Политотдел.
В дверь просунулась голова в форменной фуражке. Начальник попросил голову подождать: «Вот закончу дело с этим товарищем», Рамазану понравилось, что Иван Политотдел считает разговор с ним делом. Они выпили по стакану чаю.
- Ты - хороший человек, и чай хороший, - сказал Рамазан,- а мы с тобой никогда вместе плов не ели.
И, словно угадывая будущее, Иван Политотдел ответил так:
- Что до плова, то обязательно поедим с тобой и обязательно вместе!
Он расспросил еще стрелочника про жену и сына. Рамазан показал фотографию голого Сафар Али. Мальчик подрос, кривые ножки давно выпрямились.
- Горе, начальник! Бабушка видеть его уже не может. Мамаша моя, старая Миранса, совсем ослепла. То хоть примечала, голый Сафар Али или в рубашке, а теперь не отличает дня от ночи! - жаловался Рамазан.
Начальник посочувствовал ему. Проводив Рамазана до двери кабинета, он сказал:
- Есть такая новость: вечером созовем общее собрание. Понимаешь, страна, промышленность идут в гору, а наши железнодорожные дела в неважном состоянии. Вагоны перевозят меньше, чем нужно, паровозы часто портятся, ломаются…
- Да, про нас плохо говорят, - согласился Рамазан.
- Скоро люди скажут другое, - успокоил его начальник.- Быть того не может, чтобы мы с тобой не выбрались из прорыва!
Когда Рамазан вернулся после собрания домой, Амина спросила:
- Ты невеселый, совсем невеселый - отчего?
- Нам читали приказ правительства, как бороться с крушениями и авариями, г-ответил Рамазан. - Иван Политотдел читал цифры за весь прошлый год.
Цифры, оглашенные на собрании начальником политотдела, и в самом деле было неприятно, больно слушать. За один прошлый 1934 год повреждены тысячи паровозов и вагонов, много убитых, раненых.
- Зачем говорить так громко? - жаловался Рамазан.
- Это называется самокритика, так полагается, - сказал отец.
Рамазан потом два раза прочитал об этом в газете: один раз в азербайджанской, другой - в русской. Читал с уважением, но про себя осуждал: зачем так громко, на всю Советскую страну, об этом кричать? Люди совсем перестанут доверять железнодорожникам. Не лучше ли было сделать так: собрать путейцев и им все растолковать, а другим людям - не железнодорожникам - не говорить? Теперь и Гудрат прочитает газету, и старичок масленщик…
3
Зацветали свежим верблюжатником бакинские степи. Жители полосы отчуждения, то есть расположенных близ путей участков, выпустили на кратковременные пастбища овец и верблюдов. Каспийское море переменило свой зимний цвет, малахитовый, на весенний - изумрудный. Треснули почки каштана, лоха и инжира. Бакинские улицы зацвели желтым цветом. На огородах убирали первый урожай овощей.
- Ты не замечаешь, что пришла весна! - упрекнула мужа Амина.
Он стал уходить на работу еще раньше. Слепая Миранса напоминала молодке:
- Буди скорей мужа, Амина… Раз у них такое дело, он пропадет от стыда, если проспит. Ты разве не слыхала, что Иван Политотдел говорил Рамазану?
- Я слыхала, - ответила Амина: - надо скорее выбраться из прорыва.
Слово «прорыв» старуха и молодка произносили по-русски.
Сестра Гюльназ рассказывала подругам:
«Наш Рамазан вчера говорил людям речь».
Он стал выступать на собраниях. Сперва побаивался, что русские железнодорожники будут смеяться над тем, как он коверкает иногда слова. Он так и сказал в кабинете у начальника политотдела, где обсуждали случившуюся на перегоне Баку - Аляты аварию:
- Простите мне мою нетвердую речь. Я хочу правильно говорить по-русски, но я еще не научился правильно говорить.
Пепельница-цистерна помогла ему отвести глаза от собравшихся. Иногда все же посматривал: не насмехаются ли? Глянул на одного, на другого и увидел, что русские железнодорожники слушают его так же хорошо, как и азербайджанцы. Тогда у Рамазана нашлось много новых слов.
- Сейчас, когда человек хорошо работает, все говорят: «Смотрите, этот человек хорошо работает». Даже газеты пишут, как будто важное происшествие; медали вешают, как за храбрость. В таком положении и лентяю совестно плохо работать, верно? А мне раньше невесело было работать. Например, нанялся я к подрядчику Казиму, мы строили тогда дом Гусейнову, - и вовсе не радовался я, что строю дом Гусейнову. И еще я работал в мастерских Эйзеншмита - меня туда устроили двоюродные братья Али Гусейн и Гусейн Ага. И еще я покрывал улицы киром, и тоже не нравилось. Я старался, а подрядчики меня за работу не любили, - кому же понравится?..
Рамазан оробел: зачем он это говорит? Вот встанет начальник и скажет, что ты отклонился от дела, затеял сказки, как у себя дома, за столом. Но тот сказал совсем другое, одно только слово, но очень приятное слово.
- Продолжай, - ободрил замолчавшего и упершегося взглядом в пепельницу-цистерну Рамазана начальник Иван Ти-хо-но-вич, как выговаривал теперь его имя Рамазан.
После собрания к нему подошел парторг. Он сказал:
- Я приду к тебе на днях, Рамазан.
И дня через три парторг пришел на Крайнекривую улицу поговорить с Рамазаном Алиевым о политике. Он поставил свой стул рядом с постелью Мирансы, чтобы и та слышала, какой важный разговор ведет с ним ее сын. Миранса одобряла:
- Это большая наука, очень большая наука!
На вокзальной площади расцвели канны - крупные пламенные цветы. От июльского зноя серели на деревьях листья, уходил из-под ног асфальт. Рамазан получил билет в клуб имени Двадцати шести комиссаров. Там играл оркестр, У входа в клуб каждому давали бесплатно афишку, а в афишке значилось, что оркестр сыграет мелодии Спендиарова, потом из азербайджанской оперы «Шах-Исмаил» и еще другие азербайджанские и армянские произведения. С давних пор Баку - город тюрков и армян, которых в старинное время натравливали друг на друга. Рамазану попадались иногда приехавшие из далеких краев люди, спрашивавшие жителей, не случается ли и теперь такое, то есть резня, взаимная ненависть. Вот как ответил раз Рамазан Алиев приехавшему из Киликии беженцу:
- Поверьте мне, уважаемый гражданин и товарищ армянской национальности, что даже мои старики, а мои старики- это глубокие старики, просто плюются, вспоминая, как грызлись и резались между собой в прежнее время наши народы. Гудрата с парикмахерской на Балаханской знаете? Может, еще будете у него бриться-стричься, так Гудрат женат на армянской женщине, и таких семейств у нас сейчас тысячи. Бросьте об этом беспокоиться! А то вы еще скажете, что в Баку бывает шахсей-вахсей?
Шахсей-вахсей! Страшное, забытое уличное зрелище! В положенный, по изуверским религиозным обычаям, день самоистязаний на бакинские улицы выходила толпа ошалелых фанатиков. С криком: «Шах-сей! Вах-сей!» - они стегали себя плетьми, кололи и полосовали себя острыми ножами. Стоны исступления, окровавленные спины, безумие тьмы - вот что такое «шахсей-вахсей». Последнее такое шествие видели в Баку году в двадцать пятом, потом наши власти запретили их раз и навсегда, и, кажется, нет древнее в Баку старины, чем эти недавние процессии.
И что же. Как раз в этот вечер, когда в клуб пришло много азербайджанских, армянских и русских железнодорожников, опять состоялась мрачная церемония «шахсей-вахсей». Устроил ее на сцене самодеятельный коллектив из Черного города, а представляли дестилляторы и другие перегонщики нефти. Концерт вообще был длинный, но с перерывом - довольно интересным для публики перерывом.
Публика - это железнодорожники с семьями. Рамазан очень жалел, что у Сафар Али разболелся вдруг животик и Амина осталась дома. С ее билетом пошла Асмет. Она уж сумела себя показать народу: ни минуты не сидела на месте - то в одном ряду, то в другом, даже наверху, даже за сценой побывала.
Концерт прервал чей-то шепот из-за кулис. Танцовщица Роза Абарцумян из Черного города проплясала «Тас-ин-чорс» и уже подняла ногу для следующего танца, как из-за кулис ей шепнули, громко шепнули, так что слышала вся публика, состоявшая из людей, старательно и хорошо работавших на транспорте:
- Подождите, товарищ! Одну минуту!
Танцовщица опустила ногу; руки она тоже опустила по швам. Девушка сразу сообразила, что минута будет долгая, на полчаса. Шептал председатель профсоюзного комитета Садых Бадыров. Отодвинув в глубину декорацию, Бадыров вышел на сцену и сказал, что сделает сейчас сообщение.
- Телеграмма из Москвы! - крикнул в зал Бадыров и уж взялся было за чтение, но в рядах зашумели, задвигались; пришлось подождать, пока более спокойные уговорят менее спокойных не строить раньше времени догадок.
Обо всем происходившем в клубе на Крайнекривой улице много рассказывала и пересказывала Асмет. Для нее главное было, как Рамазана позвали на сцену. Бадых Садыров крикнул:
- Просим товарища Алиева сюда! - и первый стал хлопать, а оркестр играл туш.
И девушка, что танцевала «Тас-ин-чорс», тоже хлопала.
Соседки на Крайнекривой восторгались наградой Рамазана: ему дали почетный орден.
- Верно, за то, что он тогда остановил поезд на посту номер три, - сказала одна соседка, слышавшая от сестер Алиевых о происшествии на посту номер три.
- Не остановил, а направил состав по свободному пути,- сказала Асмет. - И вовсе не за то!
- За что же, Асмет?
- За хорошую работу: что всегда исправный, сердце отдает делу. Вот пойди посмотри на его стрелки, если тебя туда пустят, потому что просто так на станцию пускать не велено.
- Дедушка Калинин из Москвы телеграмму прислал,- рассказывала Асмет. - Поздравлял нашего Рамазана. Когда концерт кончился, мы хотели пойти пешком домой, но нас не пускали идти пешком. Бадыров сам дверцу в машине открыл, меня усадил, Рамазана усадил. И мы не поехали домой, а по городу поехали - так посоветовал Бадыров, «Посмотрим,- сказал он, - наш Баку: он ночью так и горит весь огнями». Я захотела в Биби-Эйбат, и Бадыров согласился, что ночью там на горке красота! Видно, как в море светятся новые промысла. На Балаханской улице Рамазан показал мне, что тут живет Гудрат; надо его опять позвать на плов. Я засмеялась: «Сейчас? У него штора на замке». Рамазан тоже смеется: «Завтра, говорит, обязательно позову на плов. И ты, моя сестра Асмет, должна особенный плов приготовить». Я обиделась: разве раньше, когда Гудрат у нас ел плов, я плохо готовила?..
Плов сестры готовили вместе, а Миранса пробовала, хорош или не хорош. Рамазан пригласил на этот плов много нового народу - сцепщиков, составителей, стрелочников. Пришел и Иван Тй-хо-но-вич. Всего тридцать два человека. Асмет, Наргиз и Гюльназ надели новые платья. Они просили гостей не обижать хозяина дома и отведать то соленого, то сладкого.
- Асмет! Наргиз! Гюльназ! - кричала с постели Миранса.- Не забывайте дорогих гостей!
- Мы очень довольны, - успокаивали ее гости.
И успокоенная Миранса приговаривала, вздыхая:
- Ешьте, дорогие гости! Обрадуйте слепую женщину, добрые советчики моего сына! Я такая старая - мне скоро будет девяносто лет. И мой старик тоже очень состарился - ему скоро будет восемьдесят; мы с ним сравняли свои годы.
А прежде женщины меня упрекали, зачем пошла за молодого: «У вас не может быть с ним долго жизни». Пускай, кто осуждал, проживет такую долгую жизнь! Мой старик даже не кашляет, только вот я не могу не вздыхать - совсем мало осталось внутри воздуха. Ешьте, дорогие гости, добрые советчики моего сына!..
САФУРЛ - СТОРОЖ ХРАМА ОГНЕПОКЛОННИКОВ
1
Возвращаясь из Сураханов в Баку, я вспомнил, что здесь, на промысле, находится храм огнепоклонников. Мне захотелось его осмотреть, и я спросил у прохожих дорогу.
Железнодорожник армянин насмешливо улыбнулся и ответил:
- О, далеко! Десять километров надо пройти.
Другой прохожий - русский и, судя по инструменту, слесарь - спросил:
- Вам какой храм? Их тут два.
Когда же третий прохожий сказал мне, что храм куда-то перенесли, я понял, что бывшая святыня индусов-огнепоклонников здесь совсем не популярна. Зная по путеводителю, что храм где-то неподалеку от станции, я стал бродить среди насосов, баков и вышек. Правильная была мысль! Я сделал всего сто шагов - и внезапно из-за железной шапки нефтяного бака показался серый купол, затем я различил башенку и стены с зубцами. Через минуту я стоял у храма, низкого и незначительного сооружения, удивившего меня полным отсутствием парадности и пышности Востока.
И сейчас же из-за бака выбежала маленькая девочка с очень тонкими голыми ножками. На ее худые плечики была наброшена черная шелковая ткань. Она уставилась на меня своими большими и сияющими, как у всех тюрчанок, глазами, и я восхищенно разглядывал ее красивое лицо с тонкой кожей и большим, но необыкновенно нежным носом. Она дернула меня за полу и спросила, глядя снизу вверх:
- Тебе храм?
- Да, мне в храм… - И я увидел в ее руках огромный ключ.
- Иди за мной, - сказала девочка и, подпрыгивая, побежала к воротам храма.
- Значит, ты дочка сторожа? - спросил я.
- Дочка, - ответила она, вдвигая в тяжелый замок огромный ключ.
- Как же тебя зовут?
- Сафура, - ответила она и с восторгом воскликнула: - Смотри, дядя, я открыла!
Мы вошли во двор храма, где Сафура сразу же подвела меня к небольшому колодцу и рассказала, что здесь когда-то был вечный огонь.
Чувствуя на себе обязанности гида, она показала мне кельи в стенах и старинные рисунки на камнях. - Дядя, смотри- слон!.. А вот обезьяна!
Различив на одной из плит древнюю надпись, я спросил Сафуру, что здесь написано. Она посмотрела на меня, как на чудака.
- Это же по-старинному написано, - ответила она, рассматривая слона и обезьяну.
- Где же твой папа, Сафура?
- Папа вон куда поехал! Лок-Батан знаешь? - Она показала на дороги, уходившие к морю. - Начальник сказал: он возьмет папу на работу, - болтала Сафура. - Папа не хочет сторож, папа хочет рабочий…
Вспомнив о своей роли гида, девочка взяла меня за руку и подвела к башенке.
- Видишь? - спросила Сафура. - Здесь жил главный монах.
- Давно?
- Совсем давно, - ответила она, - я его не видала. И папа тоже не видал главного монаха.
Слова «мама» Сафура не произносила. Мать девочки умерла, должно быть, давно, и Сафура ее не помнила. Я спросил, ходит ли она в школу. Девочка ответила, что еще не ходит.
- Здесь теперь другой сторож будет, - сказала Сафура.- Папа в Лок-Батан пойдет работать. Папа говорил, я тоже пойду с ним в Лок-Ба-тан… - Вдруг Сафура жалобно попросила: - Дядя, нагнись!
Я нагнулся. Сафура бережно сняла с моего плеча божью коровку; она подула насекомому в крылышки.
Продолжая показывать мне храм, Сафура ловила на ходу жуков, стрекоз, бабочек. Ей захотелось прокричать свое имя в колодец, откуда некогда извергался вечный огонь, то есть зажженный монахами газ. Они сделали из этого простого явления «чудо», а таких «чудес» на новых промыслах много. Бывает, что администрация промысла еще не подготовилась к приемке газа, то есть не соорудила газопровода. Как быть с газом, который поднялся из скважины вместе с нефтью и в мернике-резервуаре от нее отделился? Его приходится зажечь. И горят, горят день и ночь факелы, а люди поглядывают с укором: зря расходуется топливо. Храм огнепоклонников и был когда-то выстроен не знавшими наук людьми около такого факела. Это был обыкновенный выход подземного газа на поверхность. Теперь этот забытый храм опекал бакинский музей, и у потухшего «вечного огня» забавлялась Сафура.
- А! О! Па-па! - кричала она в колодец.
Невнятно откликнулось эхо.
- Как тебя зовут, дядя?
- Семен Григорьевич.
Сафура снова уткнулась в колодец и крикнула:
- Сенон! Гегогара!..
Здесь, показывала она, жили в кельях двенадцать монахов. Они пришли из-за моря, молились огню и брали деньги за вход. Но потом вернулся с войны солдат. Солдат прогнал монахов и сам стал молиться огню и брать деньги за вход. А потом положили трубы, потушили огонь и назначили ее отца сторожем. Когда отец дома, он тоже берет деньги за вход. Сафура денег не берет - отец запрещает. Но ключ он оставляет дома. Сегодня приходила старая женщина в очках, она спросила, любит ли Сафура мандарины. Сафура сказала, что любит. Старая женщина в очках пошла на станцию и купила два мандарина…
Закончив осмотр храма, мы вышли за ворота. У Сафуры не ладилось с замком. Я помог ей закрыть храм огнепоклонников и спросил, что она еще любит, кроме мандаринов. Например, орехи?
- Орехи тоже, - сказала девочка.
Мы пошли на станцию, где я купил ей в ларьке пол килограмма грецких орехов. Затем мы попрощались:
- До свиданья, Сафура!
Она расхохоталась.
- Сеной Гегогара… - сказала она сквозь смех. - До свиданья, Сенон Гегогара!
2
Живя в Баку, я встречался с инженерами и техниками окрестных промыслов. Они заселили много домов около Парапета и Арменикенда. По утрам трамваи, электропоезда, «кукушки», автомобили и баркасы развозили их на Биби-Эйбат, Лок-Батан, Пута, Бухту Ильича, Балаханы, Сураханы и остров Артема. Многие, оказалось, знали Сафуру. Иные показывали ей при встрече язык - так просила Сафура. Играя в доктора, девочка всех находила больными. Сафуре было невдомек, что доктор может признать человека здоровым. Она забредала иногда и на промысел, особенно в дни, когда ее отец работал на желонке. Этот забытый инструмент, которым давно перестали добывать нефть, появлялся порой на каком-нибудь участке, если надо было прочистить скважину.
Сафура говорила и по-русски и по-азербайджански, даже немного по-осетински - на промысле было много масленщиков-осетин. Бывало, кто-нибудь из масленщиков поймает ее на ходу и сдерет, шутки ради, с ее худых плечиков искусно наброшенную черную шелковую ткань. Сафура разъярится, затопает ножками, трижды прокричит: «Пусти! Пусти! Пусти!» Затем стремительно умчится, снова закутываясь в свой легкий полушалок. Отец о ней порой тревожился. На промыслах.- ухабы и нефтяные ямы, поле пересекали рельсы, по которым мчалась «кукушка», по асфальтированному шоссе бегали автомашины. Как бы не случилось чего-нибудь с девочкой…
Когда я рассказал в обществе бакинских инженеров, что побывал в храме огнепоклонников, меня спросили:
- Значит, вы познакомились с Сафурой?
А инженер Майер сказал:
- Не вы ли тот дядя, который купил ей орехи?
И рассказал известный случай, как Сафуру прогнали с Соленого озера. Бойкая девчонка привела к эстакаде ораву мальчуганов. Запасшись самодельными - из картона, щепок и жести - корытцами, они шли добывать соль. Сафура где-то услышала, что надо зачерпнуть в корытце воду из Соленого озера; вода испарится - и на дне останется чистая соль. Девочка подговорила мальчишек; те смастерили корытца и покорно поплелись за ней.
- А как она здорово танцует! - сказал инженер Майер. - Подсмотрела раз, как осетины из поселка Степана Разина танцуют лезгинку. И в тот же день вынесла из дому два кухонных ножа, собрала на дворе храма огнепоклонников мальчишек и отплясывала по всем правилам, с платочком, ловко лавируя среди воткнутых в землю ножей.
- Как бы не выросла чересчур озорной, - высказал я опасение за судьбу Сафуры, рассмешив Майера.
- Вы тоже? О ней все беспокоятся. Ничего, скоро пойдет в школу… И вообще, девчонка шаловливая, но добрая, по-моему, от головы до пят.
На этот раз он посмеялся собственным словам.
3
Майера знают в Баку многие. Он - главный инженер Лок-Батана, говорит на пяти языках: русском, немецком, тюркском, армянском и осетинском. В Доме техники Майер читает лекции о бурении на вулканах и прославился как укротитель фонтанов. В дни нефтяных и газовых выбросов, когда гудит потрясенная земля и из глубоких недр бьет в небо с грохотом и свистом, заливая все кругом, толстая струя, Майер берет на себя командование как полководец.
Я не был несколько дней в Баку; когда же вернулся, меня встретили в Доме техники с упреком:
- Не вовремя уехали!
Пять дней назад в Лок-Батане забил огромный нефтяной фонтан. Даже старые бакинцы не слыхали такого грохота.
- Фонтан неслыханный и невиданный! Его до сих пор не укротили.
Автобус, в который я вскоре сел на Коммунистической улице, остановился у спуска в Лок-Батанскую долину. Дальше дороги теперь не было. Пассажиры пошли пешком, а с ними стал спускаться и я. Мне не дали как следует подивиться столбу нефти, клокотавшему посредине промысла.
- Разве это струя! Ее почти загнали в землю. Перед вами - остаточки.
Грохот глухо бил в барабанные перепонки. Сразу разболелась голова. Опытные пассажиры протянули мне клочок ваты; я заткнул уши. Всюду черным-черно. Нефть разлилась по долине озерцами и ручейками. Почернели бараки и вышки, потемнела вечно белая от выступающей на поверхности соли земля Лок-Батанской долины. Она запомнилась мне в рубцах и трещинах - теперь нефть смазала все рубцы и трещины.
- Сюда, сюда! - кричали из разных мест носившимся по промыслу врачам.
И врачи в белых, с нефтяными пятнами, халатах прибегали к ослабевшим рабочим, погружали их на носилки и отправляли наверх.
Изуродованный инструмент, искривленные рвущимся на волю нефтяным выбросом трубы, возвращенная подземными толчками на поверхность арматура - все это валялось на земле, вязло в озерцах. Но видны были и картины обуздания. Рядом с фонтанирующей скважиной рабочие выкопали большую квадратную яму, куда стекала по желобам выбрасываемая нефть. Они стояли в яме по колено в нефти. Их брезентовые комбинезоны насквозь пропитались маслянистой жижей. Поверхность ямы пузырилась. Кое-где плавали клочья ваты. Вата валялась и на земле, ею то и дело затыкали уши.
Я спросил, где Майер, но мне запретили его трогать: он ставит арматуру.
Главный инженер вторые сутки не отходил от укрощаемой им скважины. Иногда и этому крепышу с его укротительским опытом делалось плохо, и его сменял директор промысла Мотовесян, тоже известный в Баку как укротитель фонтанов. На Биби-Эйбате теперь тихо, а еще не так давно Мотовесян усмирял там бушующие недра.
- Ваша удача! - сказали мне. - Сдается, что Майер скоро к нам придет. Мотовесян показался па горизонте - первый признак. Раз Мотовесян торопится на дежурство…
Директор бежал вприпрыжку к скважине, дожевывая поспешно бутерброд. И я в самом деле вскоре увидел Майера.
- Что? Лицо дьявола? - спросил он о себе, здороваясь поднятым над головой кулаком.
- Дьявола нефти, - подсказал кто-то.
Это лицо словно покрыли черно-желтым лаком; оно и лоснилось и поблескивало, похожее больше на скульптуру, чем на лицо живого существа. Казалось, кожа уж пе очистится никогда от въевшегося во все ее поры налета. Майер вошел в палатку, разделся, стал под душ.
- Благодетель! Дружок! - кричал он санитару-осетину, добавляя что-то еще на родном языке санитара.
Тот властно его обхватил, яростно орудуя мылом, губками и щеткой. Он мыл его и скреб, прочищая Майеру, как младенцу, глаза, уши, ноздри, десны, зубы. Майер отплевывался, отфыркивался, отпуская изредка, когда санитар его освобождал, технические шутки:
- Из моего носа можно, ей-богу, сделать форсунку, а пупок превратить в двигатель внутреннего сгорания!
Переодевшись, Майер потребовал подать ему две бутылки кефира. Наслаждаясь освежающей кислотой и прохладой напитка, чистотой своего тела, удачной передачей смены и вообще налаженностью восстановительных работ, он громко, для всех проговорил:
- Теперь, граждане, я могу беседовать хоть с прокурором!
- Лучше не надо, - сказал санитар, уже отмывавший другого нефтяника.
Как на войне хорошее настроение командира части передается солдатам, так и тут от Майера исходило веселье удачи. Он спросил о нужном ему человеке.
- В столовой, товарищ Майер.
- Найдите его, - приказал Майер, - и скажите: пусть телефонирует куда надо. Пусть сообщит, что фонтан будет к вечеру закрыт. Пусть пишет: Майер так сказал.
- А! - воскликнул он, увидев меня. - И сколько же она нам, проклятая, арматуры испортила! Ничего, сейчас забиваем.
Майер выпил кефир и предложил взобраться на вершину вулкана. Он отдохнет на краю кратера. Что слышно в Баку? Что говорят о новом фонтане? Что пишут в газетах? Он ведь пять дней никого из своих не видел.
Когда разглядываешь окрестности Баку с вершины лок-батанского вулкана, кажется, что мир еще не устроен, даже не создан. Кажется: только что остыла планета, человек еще не приспособил землю ни для того, чтобы родить ему зерно, ни для того, чтобы напоить его водой. Вокруг - серо-красная пустыня в трещинах. И мир - как остывшая лава, бугрообразная, ползущая, еще сохранившая тепло остывания.
- За эту первозданность я и люблю наш вулкан. Отдыхать на нем для меня - чистое удовольствие, - сказал, показывая на остывший вулкан, Майер.
Он видел его последнее извержение. Оно случилось в 1929 году. Земля поползла, потащив за собой телеграфные столбы, палатки нивелировщиков и все имущество геологов-разведчиков.
- Новый кратер образовался на моих глазах! - радовался увлекательному воспоминанию Майер. - Мы тогда преследовали известного по району разбойника Ослана. Проклятый ворюга довел наших геологов до ручки, крал у них инструменты, одежду, продовольствие…
Рассказ о разбойнике Ослане, пойманном вблизи вулкана с помощью инженера Майера, остался неоконченным. Майер заметил где-то близко такое, что его, по-видимому, возмущало. Я не успел оглянуться, как Майер заорал на весь промысел своим сильным, как у привыкших командовать людей, голосом:
- Кто ее сюда пустил? Отвечайте, кто ее пустил?
Продолжая свирепо кричать, он бросился вниз по склону.
Вдоль шоссейной дороги пробиралась, боязливо оглядываясь, маленькая девочка. Конечно, Сафура! Узнав Майера, она пустилась бегом, легко перепрыгивая через кочки и ямки, топча почерневший от той же нефти верблюжатник.
Но Майер делал такие длинные прыжки, что расстояние между великаном-инженером и куклой, как он окликал Сафуру, уменьшалось быстро.
- Да не бегай ты от меня, кукла! Стой! - просил ее Майер.
Такого голоса испугался бы и разбойник Ослан. Девочка поняла, что ей не уйти, и, присев на землю, заплакала.
- Ай, Сафура, ай, Сафура!- заладили мы оба, спустившись с вулкана.
- Пусти, дядя! - закричала на Майера девочка. - Скажи: пустишь?
- Глаза какие злые, горячие! Боюсь - обожжешь, - пытался успокоить Сафуру Майер.
Он держал ее за локоть, все еще негодуя на тех, кто пустил ребенка на промысел.
- И в такие дни, когда крепкие люди падают от этого грохота в обморок!
Тут на нужных специалистов не напасешься медицинского персонала, а какой-то дурак пустил ребенка на промысел… Сознавайся, ты была у папы? - допрашивал Сафуру Майер.
Девочка уже забыла не только про слезы, но и злиться перестала. Промолчав после первого вопроса, она на второй ответила:
- Я не была у папы.
- Ты же неправду говоришь, Сафура!
- Он меня прогнал, - пожаловалась она. - Папа кричал, как ты кричишь, зачем меня пустили…
По дороге к ожидавшей его легковой машине главный инженер Лок-Батана рассказал мне, что у него на промысле уже недели три работает отец Сафуры. Старинный тартальщик вернулся на участок. Его поставили масленщиком. В эти дни он копает яму, грузит в цистерны нефть. Отцу, понятно, недоглядеть за такой любознательной дочкой…
- Чья вина, по-вашему, была бы, если б с ней что-нибудь случилось?
- Ничего не случится, - пролепетала где-то у земли Са-фура.
- Главный инженер отвечает у нас за все, даже за непорядки с детским воспитанием! - добродушно ворчал Майер.
В машину он садиться не стал, а сказал шоферу:
- Заведите мотор. Отвезите девочку… Где ты, Сафура, живешь?
- В Арменикенде. Не знаешь разве?
- Ну вот, доставишь ее, как начальство, в Арменикенд.
Пока шофер заводил ручкой мотор, Майер разговаривал с девочкой:
- Что ж ты наделала! Ах, что ты наделала! И тебе меня не жалко?
- Зачем тебя жалеть?
- Но меня же позовут и меня спросят, зачем ты позволил девочке шататься по промыслу? И будут ругать, ругать, что я плохой, негодный начальник. Меня прогонят, Сафура. Понимаешь, как это плохо, когда прогоняют с работы?
- Правда? - спросила Сафура, глянув на меня.
Майер мигал так настойчиво и просительно, что я солгал,
будто правда.
- А дома не будет ни хлеба, ни супа, - шутил Майер, не представлявший себе, что девочка может ему поверить. - А у меня такая же дочка, как ты. Тебе ее не жалко?
Сафура опять глянула на меня. Я молчал, и она поняла, как и полагается, что я подтверждаю слова главного инженера. Она тревожно прислушалась к тому, как окликнули Майера. Так же тревожно оглядела прибежавшего с промысла рабочего.
- Товарищ директор требует вас к себе, - сказал рабочий.
- Видишь, Сафура? - И Майер опять мигнул мне и шоферу.- Уже вызывают к начальству.
Майер ушел, а шофер посадил Сафуру рядом с собой. Девочка уж очень притихла, мне хотелось ее чем-нибудь обрадовать, и, достав из кармана маленькие ножницы и два листа бумаги, черный и белый, я показал ей, как делают аппликации.
Вырезав силуэт Сафуры, я подарил ей сделанную не совсем по правилам аппликацию. Ей понравилось и то, что аппликация похожа на нее, и что существует не виданный ею способ рисования без карандаша. Теперь я мог расстаться с Сафурой, не особенно упрекая себя за то, что соврал ей. Не догадывались мы с Майером, что Сафуру смутит шутливая болтовня и она задумается… так задумается, как не полагалось, по-нашему, задумываться этой головке.
- Поезжай, поезжай, Сафура! - напутствовал я девочку.- Ты удивишь народ в Арменикенде. «Кто едет?» - «Сафура едет!» - болтал я, уверенный, что сейчас-то, после моего подарка, она не спросит опять: «Правда?»
Сафура, однако, спросила в третий раз:
- Правда, Сенон Гегогара?
Я был рад, когда машина развернулась, запылила и скрылась в тощих аллеях нового Нагорного парка.
4
Через несколько дней я встретил Майера в Мардакянах. Он достал из кармана орех.
- Из ваших, - сказал он, - из тех, что вы подарили Сафуре. Похоже, специально для меня берегла, - пошутил Майер. - До чего не лакомка! Молодец!
На заседании технического совета, сказал инженер, обсуждали доклад знаменитого геолога Толбина. Геолог сделал вывод: еще в этом году следует ждать нового извержения лок-батанского вулкана. А под конец заседания директор Мотовесян поведал с негодованием Майеру, что кто-то наврал, будто его, Майера, сняли с работы и он бедствует. Вчера директорская машина остановилась на одной из улиц Армени-кенда. Разумеется, автомобиль облепили мальчуганы и среди них, конечно, Сафура. Девочка знает, что Мотовесян - главный человек в Лок-Батане. Она выследила директора, когда тот выходил из магазина.
«Дядя!» - сперва мирно окликнула его Сафура.
«Чего тебе?» - спросил Мотовесян, заподозрив каверзу.
И увидел ее длинный-предлинный язык. Удивленный безобразным поступком девчонки, Мотовесян остановился.
Сафура затем крикнула:
«Ты зачем прогнал дядю Майера? Ты - змея, черт, ведьма!»
Мотовесян бросился к ней, но девочка убежала. Догнать ее директору не удалось.
- Какой-то сукин сын пустил фальшивый слух, - возмущался Мотовесян, - какой-то прохвост…
- Достаточно, - остановил его Майер. - Это я сам… Вы так дымили на заседании, что я вышел в перерыв на бульвар.
Но и на бульваре, в тени молодых деревьев Арменикенда, инженеру не дали посидеть в одиночестве. Его нашел знакомый геолог. Беседа с ним еще больше утомила Майера. Прощальное солнце вечера разогрело лысую макушку.
- Дядя, - услышал сквозь дрему Майер, - отчего ты спишь на улице?
Очнувшись, он подхватил Сафуру на руки и посадил ее к себе на колени:
- Откуда ты, чертова девка, взялась?
- Ты не бойся, - сказала Сафура, - его тоже прогонят. Он противный, лохматый…
Она долго костила бедного и ни в чем не повинного Мотовесяна. Майер заметил в ее руках пакет, но не успел спросить, что там содержится,, так как Сафура протянула ему пакетик с моими орехами:
- На возьми. Это тебе.
МОЛЧАЛЬНИК
Около одной шахты Подмосковного угольного бассейна стоял посреди степи белый барак. В бараке жили строительные рабочие, пришлые люди из близких и дальних деревень. Они ставили на шахте копер, разбредаясь в. свободное время по селам, где делали мелкую столярную и плотничью работу. Накопит такой сезонник денег и уедет домой, а на его койке располагается другой, тоже из пришлых и временных рабочих шахты. Встречали новичков в бараке равнодушно: обитатели менялись здесь часто, и одни прибывали так же незаметно, как пропадали незаметно другие.
Раз под вечер пришел в барак тихий человек с погромыхивавшей инструментом котомкой через плечо. Новый жилец был столяром и приехал утром поездом из Тулы, а в Тулу добирался из Можайска. В конторе ему дали путевку на участок и записку к уборщице, чтоб отвела в бараке койку. Сказав два - три тихих слова, новый жилец лег спать. Утром уже видели его на участке, где он мастерил рамы.
По вечерам сезонники сходились у кипятильника. Обсуждали характер прораба или качество обеда в столовой, а бывало, что кто-нибудь читал вслух газету. Стоя около «титана» с дымящимися чайниками в руках, сезонники слушали новости про начинавшиеся колхозы и военные действия на Дальнем Востоке: год шел двадцать девятый, на границе создался конфликт с войсками генерала Чжан Цзо-лина. Послушав новости, спорили. То говорили все разом, то давали человеку высказать мнение и тут же выставляли доказательства, что мнение его неразумное; порой и соглашались, но, и соглашаясь, кричали, как спорщики, на весь барак. Один новичок-столяр не задерживался у кипятильника, а тихо сидел в своем углу. Он постоянно шил, чинил или что-либо читал. Книжки читал столяр тоненькие, без картинок. В мешке с инструментом их было у него много. Водки он не пил, не курил. Озирался задумчиво и досуг свой проводил либо в углу, либо на скамье, поставленной на улице около барака, в открытом поле, где росла до горизонта гречиха. С книжкой или шитьем пройдет молча через барак, спустится с крылечка и надолго пристроится на скамье. Иногда постоит на краю гречишного поля, иногда отойдет к прохладной балочке послушать, как шумит ручеек и квакают лягушки.
Самый шумный и говорливый среди обитателей барака, землекоп Щелочков не вытерпел и спросил столяра:
- Как тебя по батюшке, землячок?
- Павел Анплитов, - еле слышно ответил столяр. - По батюшке Васильевич.
То, что столяр Анплитов не пожелал рассказать о своей деревне, семье, хозяйстве, Щелочкова разозлило.
- Язык бережет! - проговорил он с укоризной. - Знаем мы этих, которые берегут! Хитрый!
Он ворчал за его спиной, что столяр не из простых, а что-то у него неладно. От обиженного молчанием Анплитова землекопа по участку пошел слух: новичок-столяр из богатеев, кулаков.
- Не зря в молчанку играет. Он с умом молчит. Он о разоренном хозяйстве молчит.
Дошел слух и до секретаря ячейки, и секретарь посоветовал парторгу заинтересоваться молчальником.
- Может, пустое говорит Щелочков, а может, и правду. Проверь молчальника, потолкуй, раскуси. Как он, между прочим, на производстве?
- Золотые руки, - ответил парторг. - Старательный мастер, с душой.
- Все равно проверь. По моему опыту, одно из двух: либо сектант, либо того покруче…
Столяр Анплитов оказался, однако, бедняком и красным партизаном. Любопытствуя теперь, какие же книжки читает столяр, парторг раз попросил:
- Не дашь ли чего почитать позанятней?
Столяр молча опустил руку в мешок и, вытащив оттуда книжку, так же молча протянул ее парторгу.
- «Тарас Бульба», - прочел парторг.
По поведению Анплитова представлялось, что тот вытащит черное миссионерское евангелие или сборник баптистских песнопений, но Столяр читал Гоголя, которого и парторг и сынишка его читали с удовольствием. И какой же он, в самом деле, сектант, если не слышно, чтобы исполнял псалмы или гимны?
- Ну его, пускай молчит, - сказал парторг. - Позовем на собрание - может, там, перед народом, выскажется.
На собрание столяр пришел. Но и здесь выбрал место в углу, около дверей. Слушал он, как замечали сезонники, внимательно. держась двумя пальцами за ухо. Ему крикнули:
- Высказаться не желаешь, Павел Васильевич? Тут вот плотники насчет сушилки толковали. Как твое мнение?
Столяр покачал головой: нет, мол, товарищи, выступать не буду, ведите собрание дальше.
И в бараке к столяру привыкли. Пришли опять новые работники и среди новых один китаец. Нанявшись на шахту плотником, он поселился на койке рядом с молчальником Анплитовым. Трудную фамилию китайца выговорить здесь никто не мог, и назвали его Джаном.
- Ты его не трожь, не дури, - советовали Щелочкову сезонники, которые знали глупые замашки землекопа, любившего приставать к безобидным людям.
Но Щелочков не послушался - во всю поперла из него дурь. Стоило китайцу пройти мимо его койки, как Щелочков суживал с помощью пальцев глаза и выкрикивал булькающим голосом:
- Ходя! Послюшай, ходя!
Джан презрительно его оглядывал, но на приставания Щелочкова не отвечал и только на улице отплевывался. Щелочков стал чаще повторять свои насмешки, глупо веселясь и надеясь и других потешить.
В середине осени (около барака убрали гречиху, и острей запахла серным колчеданом черная земля) парторг получил от столяра Анплитова записку. Ее принесли к нему на квартиру.
«Парторг, прими меры, - писал в доставленной сыном уборщицы записке столяр.-В нашем бараке есть национальный уклон. Подрежь крылья Щелочкову - ворон уж очень размахался, покоя не дает трудящемуся человеку. С подписью Анплитов Павел Васильевич».
- Да он тут самый сознательный!-одобрил столяра парторг. - Известное дело, партизанил, правду добывал с винтовочкой. А я его чуть было в мироеды не зачислил. Сам виноват: молчит и молчит. Потолковать с ним опять, что ли?
Но толковать надо было не с Анплитовым, а с Щелочковым, о дурости которого слыхал и парторг. Он собирался было заняться землекопом и раньше, да в первый раз отложил, оттого что Щелочкова премировали на участке за кубатуру - неохота было испортить человеку праздник; а во второй раз отложил по той причине, что землекоп готовился к отъезду на стройку Бобриковского химического комбината. После записки столяра парторг пришел в барак и присел на койку Щелочкова.
- Скажи мне, товарищ Щелочков, сам: какое значение слова «интернационал»?
- За всех, - бойко ответил Щелочков,-за трудящийся класс.
- Стало быть, варит башка! - похвалил его для начала парторг и пояснил, что трудящиеся бывают русские и нерусские- например, армяне, французы, негры, китайцы, индусы. Согласен со мной?
- А как же! - ответил Щелочков.
- Вот Джан и есть наш товарищ по интернационалу, трудящийся китаец, понятно?
- Чего его понимать, ежели он китаёза? - вдруг дуростью своей сбил так хорошо наладившуюся беседу Щелочков.
- Ох, и темная душа! - вздохнул парторг. - Как могила!
Он повернулся к Анплитову, надеясь, что сейчас тот уж не станет играть в молчанку и скажет несколько дельных слов, поддержит парторга. Но столяр даже и в этот раз промолчал, хотя показывал глазами, что тактику парторга одобряет.
- Да пойми же ты, дубье! - убеждал Щелочкова отчаявшийся в своих агитаторских способностях парторг.
Глупый, но хитроватый Щелочков слова парторга все же на ус намотал. То, что советский суд по головке за такое поведение не погладит, Щелочков уразумел без агитации. На людях он к Джану уже не приставал, и только Анплитов замечал изредка, что придирки Щелочкова продолжаются. Молчальника землекоп не считал за человека и при нем вел себя так, будто в бараке, кроме него с Джаном, ни души. Он и не глядел в угол столяра, кроившего по вечерам старое шинельное сукно, из которого наметил сшить зимний пиджачишко.
Пришли морозы, барак чуть не на метр зарылся в снег.
Как-то вечером сезонники собрались всем бараком в кино. Дома остались только Анплитов да Щелочков, сколачивавший из дощечек новый сундучок. И задержался немного Джан, чинивший телогрейку. В печи потрескивала береза, поскрипывала обросшая льдом дверь, побрякивал на крыше отставший краешек толевого листа.
Починив ватник, Джан заторопился к выходу. Койку землекопа он, как обычно, обошел с подголовника, так как Щелочков неизменно пристраивался на другом краю. Но, рванувшись к изголовью, Щелочков преградил Джану дорогу.
- Пусти, - негромко попросил, потупив голову, Джан.
- Пущу, если скажешь, почему ты без косы, Джан. На Сухаревку ее снес, признавайся? Я по всему Китаю ездил - там люди косы носят. А ты почему без косы?
- Пусти, - уже погромче, но еще не сердито проговорил Джан, поправляя на себе ватник.
- Станцию Цицикар знаешь? - не желал униматься Щелочков. - Харбин знаешь?
Джан попытался легко отстранить загородившего проход Щелочкова.
- Твоя зачем стой? - крикнул он.- Койка есть? Садись, дура, не мешайся.
- «Дула! Дула!» - передразнил Щелочков и широко раскинул руки, чтобы Джан и бочком не смог пробраться.
Джан тонко и яростно вскрикнул, схватил обе руки Щелочкова и с такой силой соединил их, что Щелочков от боли покачнулся, заёрзал.
- Драться вздумал? - пригрозил он, вырывая руки и что-то ища на тумбочке около койки. Не отыскав, навалился на Джана животом, прижимая его к острию подголовника.
О столяре он не помнил и глянул в другой конец барака случайно. Из дальнего угла уставились на него два раскрытых страшных глаза. Щелочков опешил, что-то хотел произнести, но столяр шел прямо на него, и он отпрянул от койки. Опомниться Щелочков не успел - его испугал отчаянно громкий голос молчальника.
- Отойди, дьявол! - крикнул столяр. - Убью!
Щелочков прислонился к двери, но столяр уже был рядом. Щелочков закрыл глаза, и в это время на голову его обрушился удар. Он грохнулся на пол, попытался встать, но, услышав еще раз отчаянный голос молчальника, пополз к выходу.
- Убью! - продолжал кричать столяр. - Убью!
С дымящимся чайником в руках ворвалась в барак уборщица. Она увидела поверженного Щелочкова, над ним стоял во весь рост столяр, который кричал изо всех сил, повторяя одно только слово:
- Убью!
Щелочков кое-как выполз на крыльцо, но столяр за ним и не гнался. Больше всех удивился китаец. Он смотрел на Анплитова во всю ширину своих узких глаз. Столяр казался Джану глухонемым.
- Ай, ай!-засмеялся китаец. - Твоя почему молчи? Твоя умей говори!
- Убью! - продолжал исступленно кричать столяр.
Его голос становился все громче и страшнее. Из степи прибежали люди. Они увидели, как побелело красное от натуги лицо столяра, как он схватился рукой за горло, затем оттуда хлынула струя крови, и столяр повалился на койку Щелочкова. Он полез в карман за платком, но не нашел и, схватившись за наволочку, заткнул ею рот. В одну минуту наволочка стала алой. Кровь густо текла из горла, заливая одежду столяра, одеяло, дощатый пол…
- Беги за доктором, на шахту! - крикнула Джану уборщица.
Столяр попросил воды. Кровь перестала струиться, словно там внутри внезапно закрылся какой-то клапан. Столяр сделал два глотка, затем приподнялся с койки. Глаза его смотрели жалобно, мутно. Он стыдливо оглядывал запачканную койку, захотел встать, но уборщица не позволила. Сердечно вздыхая, она сняла с него сапоги и ватник, накрыла одеялом. Все вокруг молчали, тронутые видом чужого горя, и только печально поглядывали друг на друга. Кто-то принес молока, и, подогрев его в печи, уборщица стала поить им столяра. Он опять превратился в прежнего молчальника, и людям казалось диковинным, что еще недавно они слышали его страшные крики.
Прошло около часа, пока из шахты примчался на санях доктор. Он пристально вгляделся в цвет крови и не стал осматривать больного. Джан с уборщицей помогли ему уложить столяра в сани. Его отвезли в шахтную больницу, примостившуюся за горой серного колчедана. Дня через три из Можайска приехала жена Анплитова. Она рассказала сезонникам секрет молчания мужа: на митингах в первые годы революции столяр сорвал себе горло. Много лет он жаловался на болезнь, и в конце лета жена уговорила столяра записаться к московскому врачу. Сама поехала с мужем в Москву на Разгуляй, сама растолковала доктору, чем страдает ее муж, и московский доктор признал туберкулез. Он посоветовал Анплитову лечиться молчанием.
«Самое меньшее - два года», - сказал доктор.
Столяр молчал пять месяцев.
ОШИБКА УЧИТЕЛЯ
Саламов был из беспризорных ребят.
В лётной школе, куда он попал прямо из детского дома, учились большей частью спокойные, молчаливые крестьянские парни, недовольные соседством Саламова. Говорливый, чересчур подвижной, он принес в лётную школу неприятные навыки улицы. Его в первое время избегали, и, замечая, как его сторонятся, Саламов раздражался, грубил. А за грубость в обращении получал взыскания, и в школе не верили, что Саламову удастся ее закончить.
- Одного риска, дружок, в нашем деле мало, -сказал ему на первом же уроке старый преподаватель, сразу разгадавший в Саламове любовь к приключениям.
Когда в разговоре об авиации перебирали имена старейших русских летчиков, пионеров отечественного воздухоплавания, то называли и фамилию этого преподавателя. В школе знали его поговорку:
«Человечество бывает двоякое. С одним человечеством легко, полный контакт, а с другим, наоборот, не дай бог, - горохом об стену».
Пилот Саламов был тем самым человечеством, с которым нелегко. Но экзамен он сдал, и даже неплохо сдал. Тот же преподаватель признал в нем способности и желание постичь технику. Года через два старейший летчик, которого называли еще дедушкой русской авиации, заехал по служебным делам в Тбилиси, где его ученики водили теперь пассажирские и грузовые самолеты. Старого преподавателя привезли на аэродром. Он опросил прежде всего о Саламове:
- Как насчет дисциплинки?
- Хороший, внимательный пилот, - ответили на аэродроме старому преподавателю и показали личное дело Саламова, у которого не было ни одного нарушения.
- А насчет других капризов? - допытывался преподаватель, имея в виду чувство товарищества.
Никто на Саламова не жаловался. Преподаватель пожалел, что пилота не было сейчас в Тбилиси. Держа путь на Кутаиси и Сухуми, он на рассвете вылетел с грузом для кооперации. На этой трассе Саламов летал с начала года, управляя чаще всего самолетом «П-5».
На аэродроме устанавливали столбы для радиомаяков. Любя новинки в своей профессии, старый преподаватель бродил вокруг маяка, изучая нового и полезного помощника пилотов. Услыхав дальний гул мотора, преподаватель вытянул голову, чуть оттянул мочку правого уха. Затем стал всматриваться в горизонт и вскоре распознал самолет «П-5». Он шел из Сухуми.
«Пожалуй, Саламов, - подумал преподаватель, поторопившись к месту, где выложили знак. - Как этот беспризорник сделает посадку? Поглядим».
Самолет «П-5» показался над аэродромом. Преподавателя возмутил беспорядок в воздухе - с машиной было что-то неладно.
- Что же он, дьявол, делает?! - закричал преподаватель. - Гляньте-ка на положение самолета!
На поле говорили, что Саламов обычно хорошо делает посадку. Говорившие, приглядевшись, тревожно приумолкли. Из самолета что-то выпало. Медленно падая на землю, кружился в воздухе какой-то черный предмет.
- Куртка!-догадался преподаватель.
Пилот выбросил свою кожаную куртку. Теперь внизу понимали по положению самолета: настал тот предусмотренный в инструкциях момент, когда пилот имеет право покинуть самолет. Машину спасти уже нельзя, а жизнь человека - можно.
Из гаража выкатился, гудя, санитарный автомобиль. Вестница бедствия, черная кожаная куртка Саламова коснулась земли, мрачно напомнив о беде, случившейся с ее хозяином.
Самолет «П-5» сделал еще один круг над аэродромом. Внизу, на лётном поле, стояли старые и молодые летчики, много знавшие из учебников и практики, наслышанные о сотнях необыкновенных происшествий в воздухе, однако никто не мог бы определить, что делается там, наверху, с Саламовым. К сотне или пяти сотням происшествий прибавилось в эти минуты еще одно - сто первое или пятьсот первое. А окажись кто-нибудь из наблюдавших случай с Саламовым в его самолете, они бы не увидели пилота за управлением. Саламов, приподнявшись с сидения, почти раздетый, был занят несвойственной пилоту процедурой.
…Он вылетел утром в Сухуми в самом лучшем настроении. Погода была отличнейшая, горы лежали в серебре и золоте - ясные, сверкающие. Могучие Кавказские горы на тбилисском аэродроме называли издавна «горушками»; называл их так и Саламов. Пролетая в ущельях, он ловил сигналы радиомаяков, дружески направлявших его машину по верному пути. В синеве лесов и белизне снежных шапок проплывали по бокам самолета и под его крылом известные и безымянные вершины. На одну вершину, не такую уж высокую, взбирался несколько лет назад и Саламов - когда воспитанники детского дома ходили на экскурсию.
- Эх вы, горы-горушки! - напевал Саламов.
Когда у человека хорошее настроение, он поет и в воздухе.
Ровный, прекрасный полет. На перевале Саламов даже отдал одной вершине честь, как это делается во время полетов во Владикавказ. На этой трассе летчики отдают честь Казбеку»
Снизившись в Сухуми, Саламов в том же настроении вошел в дежурку.
- Принимайте груз.
Он расписался в том, что сдал полтонны шелка и взял на борт несколько бочек масла. К его самолету подкатил грузовичок, и заднюю кабину самолета загрузили довольно тяжелыми бочками. Затем подъехала машина, запустившая мотор самолета, и Саламов повел его в обратный путь. По-прежнему лежали в серебре и золоте ясные, сверкающие горы. Солнце било в глаза, вернее - в защитные очки. Под крылом прошла Западная Грузия, за ней - Восточная, бежал к морю Рион, карабкались сквозь ущелья Сурама электропоезда…
Ветер дул попутный, приборы показывали хорошую скорость. Приметы Тбилиси показались раньше обычного. Машина, должно быть, сделает посадку минут на двадцать раньше. Высокие горы уже позади. Саламов повел самолет низом.
А настроение все лучше. Он сам не понимал, отчего встал до рассвета по-особенному всем довольный - людьми, погодой, профессией, кожане л курткой, подаренной ему абхазцем-диспетчером, которого он выручил раз деньгами, когда тот покупал отцу-крестьянину буйвола или буйволицу. Нравилось, что на всех аэродромах говорили: «Саламов - хороший парень». Говорили, случалось, и другое, подчас неприятное, но это ему не передавали, информировали только о дружеских, одобрительных отзывах…
Руки Саламова спокойно лежали на управлении, машина подчинялась им с охотой, словно ей достаточно было одного - двух легких прикосновений к ее ручкам. Пилот узнавал холмы, закрывающие от глаз панораму Навтлугского аэродрома, похожую на верблюда скалу и другие приметы надвигавшегося на самолет Тбилиси.
Подлетая к аэродрому, Саламов ощутил толчок. Еще не оборачиваясь, он понял, какой беспорядок мог получиться за его спиной. А повернувшись, разглядел, что уложенные на заднем борту бочки стали медленно разъезжаться.
- Вот дурное человечество! - обругал сухумского агента Саламов.
Освободив от управления одну руку, он попытался поправить бочки, но они не слушались и, накатываясь на рычаги управления в задней кабине, грозили их прижать. Досада, что агент его подвел, сменилась злостью на самого себя: почему не проверил, как уложили груз? Через несколько секунд некогда стало досадовать и злиться. Бочки резко сдвинулись с мест и уж наваливались на рычаги управления.
Как ни старался Саламов оттеснить одной рукой навалившиеся на управление бочки, у него ничего с ними не ладилось; они придвинулись еще ближе, и произошло то, чего так боялся пилот.
Бочки прижали управление.
Самолет «П-5» больше не подчинялся Саламову. По инструкции, пилот имел право покинуть машину, даже обязан был это сделать.
И тогда на аэродроме увидели его черную кожанку.
Он стал быстро раздеваться, сбрасывая с себя все, что стесняло его движения. Затем, покинув управление, он повернулся всем корпусом к проклятым бочкам. На предоставленном самому себе, лишенном управления самолете Саламов делал теперь то, что должен был сделать на земле сухумский агент. Оттесняя бочки от рычагов, он тщательно их укладывал.
Взявшись снова за управление, Саламов сделал разворот на 180 градусов и пошел на посадку. Самолет довольно плавно как ни в чем ни бывало подрулил к белым знакам, выложенным недалеко от аэропорта.
- Принимайте бочки, - сказал он, отправляясь искать черную кожанку. - А ты чего тут рыщешь? - удаляясь, крикнул он шоферу санитарной машины.
- Постельку для вас готовили, - отшучивался довольный счастливым концом шофер.
- Иди, иди в буфет! Подберем твою куртку, - сказал Саламову командир отряда, поворачивая его в сторону аэропортовского вокзала.
В буфете к Саламову подошел старый преподаватель. Он знал уже все подробности и похвалил ученика за правильное решение.
- Верно рассчитал! Или ты их, - сказал он про бочки,- или они тебя.
- Какое же я, по-вашему, человечество - легкое или горохом об стену? - спросил Саламов, понимавший, что похвала старейшего летчика станет известна во всех отрядах.
- Несмотря на твои успехи и усердие, - сказал преподаватель, - у меня было слишком много оснований полагать, что в такую критическую минуту ты можешь оплошать. Погорячишься, вместо одного решения примешь два, а то и несколько, как бывает с растерявшимися людьми, - и труба!.. Ох, и аппетит у тебя! - удивился преподаватель. - Ты что, из голодного края? Или сутки не ел?
Выполняя заказ Саламова, буфетчица поставила на столик три тарелки: с селедкой, холодной яичницей и сардельками. Сняв еще с подноса два стакана кофе и стакан простокваши, она пошла к прилавку за булками для Саламова. Мигнув преподавателю, буфетчица сказала:
- Утречком завтракал. И я так думаю - еще в Сухуми заправлялся… Заправлялись в Сухуми, товарищ Саламов?
Тот и сам был озадачен своим непомерным аппетитом и спросил старого своего учителя, отчего всякий раз после сильного переживания - например, такого, как сегодня - до дурноты хочется есть.
- Ведь полагается же наоборот: чтобы начисто отбило всякий аппетит, а мне в подобные моменты совестно на людей смотреть.
- Усиленный расход энергии, - ответил преподаватель.- Ты в полминуты напереживался, как другой за десять лет, -топливо внутри и выгорело сразу. Отсюда и аппетит. Может, с точки зрения чистой медицины - неверно, зато популярно, дружок…
ДВОЙНАЯ ИТАЛЬЯНСКАЯ
1
На зеленой, в акациях, Нахичеванской улице живет сорокалетний человек, Исай Баул. Мальчуганы, играющие целые дни на бульваре, знают: Баул - пилот первого класса, он - командир части и служит на аэродроме, за густыми садами и желтыми от подсолнухов огородами Богатырской улицы. Уличные мальчуганы знают свое небо над Нахичеванской гораздо лучше взрослых. Мамы обычно говорят:
«Вот аэроплан пролетел…»
А мальчишки поясняют, что это промчался «К-5» или «У-2» и что один держит направление на Харьков, другой - на Минеральные воды. Возвращаясь с аэродрома домой, Баул всегда видит около себя ватагу мальчуганов. Они кричат ему вдогонку: «Командир, командир!» Однажды Баул обернулся и спросил:
«Что?»
«Вы командир над самолетами, правда?» - почтительно проговорил один из мальчуганов.
С той поры Баул запомнил его. Мальчик был худ, в запыленной одежде, лицо - в царапинах, в глазах - усмешка, губы вымазаны не то в шелковице, не то в чернилах - такие ребята обычно бывают самыми озорными и любознательными. Когда Баул выходил из дому, мальчик кричал:
«Добрый день, товарищ командир!»
Когда пилот возвращался домой, мальчик спрашивал:
«Скажите, пожалуйста, сегодня была лётная погода?»
Баул к нему привык. Худой и пыльный мальчуган гордился своим знакомством с пилотом. Гордиться было чем: все незрелое население Нахичеванской улицы видело, как командир, постоянно отвечавший на приветствия своего маленького товарища, заговаривал с ним порой, точно это взрослый человек. Затягивая, сколько удавалось, беседу с командиром-летчиком, мальчуган счастливо подмигивал ребятам: «Видали? А я что говорил? Вот и смотрите сами».
Гуляла ли по городу зима, шел ли дождь или ярилось лето - мальчик был всегда на своем посту. Заживали его старые царапины, но появлялись в других местах новые; а запылен он бывал даже зимой. Обстоятельство это несколько удивляло Баула, и он прозвал мальчика Пылеедом.
«Как летали, товарищ командир? Болтанки не было? Ветер попутный?»
- Все в порядке, Пылеед», - отвечал Баул.
Знакомство укреплялось, и Пылеед уже врал, что командир обещал взять его с собой в полет и показать ему мертвые петли, штопоры, иммельманы и бочки.
Все на свете знал этот худой, как бамбук, мальчишка! Его спросили: а куда он полетит с командиром? И он тут же соврал, что в Чечню, и еще соврал, что пилот обещал сделать один штопор и две мертвые петли.
«А про иммельманы и бочки он не сказал сколько», - для достоверности добавил Пылеед.
Его постигла в один день неудача, и неудача полная, оттого что он опозорился именно в такое время, когда на Нахичеванской улице собрались ребята отовсюду: с улицы Энгельса, Шаумяна и даже далекого Восточного проспекта. В день, когда мальчишки с других улиц должны были тоже убедиться в дружбе Пылееда с Баулом, которого маленький товарищ командира-летчика собирался спросить об очень важном,- именно в этот день Баул долго не показывался. В ожидании Пылеед жевал сладкий цвет акаций. Огорченный тем, что Баула все нет и мальчики начинают расходиться, Пылеед не заметил озабоченности и грусти на его лице, когда он возвратился в этот день с аэродрома часа на два позже обычного.
Баул шел к дому медленно, не отвечая на приветствия мальчуганов.
Прилетев перед вечером из Грозного, он поставил свой «К-5» в ангар и прошел в канцелярию. По дороге начальник штаба завел разговор о бензине. Командиру подсунули ведомости, рапорта, папки с «личными делами». Баул случайно заглянул и в свое «личное дело» и с огорчением почесал затылок.
Начальник управления писал, что Баул - старый и опытный пилот, прекрасно знает материальную часть самолетов и моторов, которые состоят на вооружении его отряда. Начальник дальше писал о высоком общем развитии командира, отмечал его общительность и то, что командир в свободные часы охотно делится с младшими своими знаниями и опытом.
«За девятнадцать лет - ни одной аварии. Отличный пилот!» - с явным удовольствием писал начальник.
Баул читал приятные строки: «…в воздухе спокоен и выдержан, владеет техникой слепого полета, авторитетен среди летчиков и как командир и как пилот…»
«Отличная память, - продолжала расточать похвалы канцелярская бумага, - хорошо помнит все мелочи технической и хозяйственной части отряда…
И только в конце характеристики начальник выразил недовольство, что Баул чересчур увлекается личными полетами; это дурно влияет на работу аппарата отряда. Приходят в запущенное состояние бухгалтерия и статистика…
Последние слова командир прочел первыми. Они испортили ему настроение. Он думал с неудовольствием о том, что придется отменить свой завтрашний полет. Командир собирался сделать полет на выдержку и наметил маршрут.
- Отменяется, стало быть, - проговорил он тихо. - Придется мне завтра заняться двойной итальянской…
Будто нарочно, все спрашивали, куда он завтра полетит. Командир хлопал рукой по бумагам и отвечал:
- Никуда! Завтра у меня бухгалтерия.
Дорога домой не показалась ему на этот раз приятной. Он равнодушно оглядывал огороды с желтыми шляпами подсолнухов и тропинки, усыпанные белым и желтым цветом акаций.
Около своего дома Баул, как всегда, заметил Пылееда. Мальчик с восторгом прокричал: «Добрый вечер, товарищ командир!» Ватага ребят все еще была многочисленной.
- Товарищ командир, вот мальчики хотят узнать…- произнес Пылеед, подойдя вплотную к Баулу.
- Чего тебе, оголец? - проворчал пилот.
- Они спрашивают, почему вы, - уже менее уверенно продолжал Пылеед, - мальчики спрашивают, почему вы никогда не опуститесь на самолете около дома, вот здесь?
Баул постучал себя пальцем по лбу.
- У тебя все дома? - спросил он раздраженно. - Ты какую-то чепуху несешь. Ступай…
- Позвольте, пожалуйста, - не унимался Пылеед. - А почему нельзя? На автожире ведь можно, верно?
- Ну ладно, иди, - отстранил его Баул и взялся за дверную ручку парадного входа.
Пылеед печально приумолк; он испуганно посматривал на ватагу ребят, увидел злорадные лица и, желая хоть как-нибудь исправить дело, задал еще один вопрос:
- А завтра вы куда летите, товарищ командир?
- Никуда, - ответил Баул. - Завтра у меня двойная итальянская.
- Я знаю! - обрадовался Пылеед. - Двойная итальянская - это мертвая петля, верно?
Вот дурень! - засмеялся пилот. - Это же бухгалтерия. Чудак, там летит только одна чернильница, да и то, если бросают ее кому-нибудь в голову…
Пылеед остался у закрытой двери. Он был посрамлен в глазах целой толпы. Хуже всего, что сегодня здесь были и чужие… и откуда - с Восточного проспекта!
2
Баул читал перед сном книгу Арсена Джорданова «Ваши крылья»; ему нравился слог автора, его умение занимательно рассказывать о воздухе и моторах и забавные рисунки, рассыпанные по книге.
«Интересно, а бухгалтерию он знает? - подумал, засыпая, Баул. И вспомнил Пылееда: - Зря я обидел мальчугана».
Он собирался приласкать его, как только встретит на улице. Однако Пылееда утром на посту не было. Никто не кричал: «Добрый день, товарищ командир!» И пилот пожалел о вчерашнем разговоре. По дороге на аэродром он думал о том, что проведет несколько дней в канцелярии и почистит эту бухгалтерию и статистику так, чтобы ни соринки не было. Над головой прошли две машины с севера. Приглядевшись, Баул узнал одну из них: «Сталь 3». Представил себе московского друга, который, вероятно, сидит там, наверху, за управлением. Московский друг шел на посадку. «А знает ли он, - подумал пилот, - двойную-то итальянскую?»
Баул быстро прошел в канцелярию отряда и потребовал служебные книги и бумаги. Он удобно расположился, посмотрел, сколько в чернильнице чернил, сменил перо и попробовал, как оно пишет. Перо писало отлично, нажимы красивые, пышные. Пилот положил с правой стороны чистый лист бумаги; он провел две горизонтальные черты и одну вертикальную и написал сбоку: «Для особых заметок». За окном гудели моторы - то раскатисто, то глухо. Баул развернул ведомость, разгладил помятые края.
Когда он обмакнул перо, чтобы сделать первое вычисление, позвонил телефон. Конторщица вопросительно взглянула на командира. Заметив, как внимательно погрузился он в бумаги, она сама взяла трубку.
- Вас просят, товарищ Баул, - сказала она через две секунды. - Срочно!
«Начальник управления», - догадался Баул, увидев, какой жест сделала конторщица.
Она подняла руку кверху, но рука ее показывала не на небо, а на городские крыши. Жест означал: звонит тот, кто сидит там, около Садовой, под самой крышей, на шестом этаже Дома Советов.
Командир слушал невидимого собеседника молча. Продолжая держать трубку около уха, он поманил пальцем дежурного и сказал:
- Немедленно привезите бортмеханика.
Баул кивал трубке головой, а с аэродрома уже мчалась машина за бортмехаником. Между тем командир продолжал телефонную беседу. Он прерывал ее иногда для того, чтобы отдать кое-какие приказания. Просил вызвать еще одного пилота и бортмеханика.
Положив трубку, он с улыбкой взглянул на аккуратно разложенные ведомости:
- Вот тебе и бухгалтерия!
Затем подозвал конторщицу и, показав на бумаги, попросил:
- Спрячьте, пожалуйста. Я уж в другой раз как-нибудь этим займусь…
Конторщица с пониманием посмотрела на Баула.
- В полет? - спросила она.
- В полет, - ответил он.
- А куда?
- В Загедан.
- Загедан, - повторила она. - Где же это Загедан?
- В том-то и дело, что я сам не знаю где,- сказал Баул.- Ничего, поищем!
3
Загедан - глухой уголок Кавказа. Искать его надо около хребта на высоте 1300 метров над уровнем моря. Он окружен горами, сюда никогда не залетали самолеты. Большие завихрения с гор делают опасными полеты над Загеданом.
С окрестным миром Загедан соединяет вьючная тропа. Ишаки пробираются по ней кое-как между скалами, доставляя продукты рабочим Загедана. В теснине живут две тысячи человек - чеченцы, ингуши, русские. Они работают на золотых приисках и на лесоразработках. Повалив лес - сосны и пихты, - загеданцы сплавляют его по бурной Лабе в долину.
Десять белых бараков вдвинуты в узкие проходы между скалами; отвоевав у камней с полгектара земли, жители поселка развели на нем огород, - вот и весь поселок. Ишак заревет- важное событие. Из окон высовываются головы: что прислали из долины? И навстречу ишачьему реву выбегают все, кто в этот час отдыхает: женщины, дети.
В начале июня в горах дошли дожди. Дирекция комбината в станице близ Загедана узнала, что очередной вьючный караван не смог пробиться в поселок. Размытые потоками дождя, скалы обрушили на узкие тропы тысячи глыб. Караван вернулся с мукой в долину. Глухой уголок сделался совсем недоступным.
- Отрезаны от мира начисто! - тревожились в поселке. - Главное, кончилась мука…
Две тысячи рабочих доедали последний хлеб. Дирекция знала, что в Загедане нет никаких запасов.
- Одна надежда - самолеты, - сказал директор комбината.
Он сообщил о случившемся начальнику управления. И тогда в кабинете Баула зазвонил телефон.
4
Две машины поднялись одна за другой с восточного аэродрома. На самолете «К-5» сидел за управлением Баул. Как только они опустились в Армавире, командир сказал:
- Надо разделить работу самолетов. «Р-5» отправится на разведку Загедана, а мой «К-5» снизится в станице - поближе к загеданскому ущелью. Там уж мы и позаботимся об обслуживании самолетов.
И «Р-5» отправился на разведку. Он вылетел из Армавира в три часа дня. Была ненастная погода, горы затянуло облаками. Самолет сперва шел над Лабой, затем долетел до хребта. Около хребта он нырнул в окошко и спустился с 3000 метров до 1500.
- Нет никакого поселения, - сказал пилот.
Он повернул самолет назад и на тринадцатом километре от хребта увидел поселок. Внизу заиграли белые пятна бараков. Самолет пошел низом. Пилот с бортмехаником заметили людей: бородачи в полушубках, в черных войлочных шляпах, серо-зеленых шинелях.
Загеданцы увидели самолет, который кружил над тесниной минут десять. Потом он взял курс на станицу. На обратном пути пилот заметил и золотые прииски.
- Нашел пропавших, - доложил пилот, сделав в станице посадку, командиру этого небольшого отряда Исаю Баулу.
- Теперь сообразим, как получше упаковать наше продовольствие да как его сбросить, - сказал Баул. - Муку будем насыпать не до краев - пускай свободно болтается в мешках.
Он назначил первый полет на утро.
И машины вылетели с грузом - на каждой тридцать мешков с мукой. Горы затянуло облаками. Облака мешали самолетам набирать высоту.
- Досаждают, - посетовал Баул, - потолок ограничивают.
Вспыхивали, гасли и снова вспыхивали дожди. Это сулило неприятность: обледенение. Как-никак, наверху 6 градусов мороза.
Горные пики, крутые склоны, отвесные скалы, ущелья… На самолете «К-5», где за управлением сидел Баул, парашютов не было.
- В глубокой теснине! - пропел Баул.
Он раз сказал жене:
«Я пролетал вчера над тесниной Дарьяла. Как демон! И где он там, прах его возьми, приземлялся?»
«На автожире, что ли?» - тоже пошутила жена.
«Все вы нынче грамотные! - проворчал Баул. - Автожиры, геликоптеры…»
Здесь тоже не приземлишься. И вся-то загвоздка, что надо идти на бреющий полет в этом мрачном и узком, как труба, коридоре. Надо спустить машины с 2700 метров до земли. И нужно возвращаться на базу на малых высотах, по ущелью, лавируя между скалами.
Его машина снизилась до 50 метров и оказалась на уровне тех великолепных загеданских сосен, о которых ему говорили в станице. «Р-5» опустился еще ниже- он пролетал в десяти метрах от земли.
В первый разворот самолеты сбросили только вымпелы. Это воздух дал земле знак: к вымпелам не подходить, еще пришибет мешком.
Потом полетели и мешки - один, другой… И бородачи хлопали каждому
сброшенному с самолета мешку с мукой: первому, второму… На борту «К-5» было три человека, и они сбрасывали каждый раз по пять мешков, а с «Р-5» сбрасывали по одному. Пройдя бреющим полетом, самолеты набирали опять высоту. Двадцать пять мешков - двадцать пять бреющих полетов.
Когда машины повернули за следующей партией муки, снова ударил дождь. «А в городе как?» - подумал Баул, представив себе веселые ручьи, круто сбегающие с высокой Нахичеванской улицы, мокрых галок, повеселевшие акации…
«Горожанам одно удовольствие - освежит на бульварах зелень, прибьет на асфальте пыль…»
Вспомнился Пылеед. Стоит там на улице со своими царапинами, обиженный…
«Зря обидел малого», - пожалел мальчугана Баул.
В облаках мелькнуло «окошко», завиднелись бурлящие воды Лабы. На привале бортмеханик достал плитку шоколада и съел ее целиком. Баул тоже полез за шоколадом, но есть не стал.
- Аппетит пропал? - осудил его бортмеханик, заприметив, как командир опустил плитку в карман.
- По совести, надоел. В каждый полет шоколад…
- Ой ли? А не сказка про Ивана-царевича и Жар-птицу?
- Во всяком случае, не для барышни оставлена, так что твои догадки того…
А погода все нехороша. Под крыльями самолетов - то же нагромождение покрытых снегом откосов. Мрачный, красивый беспорядок природы. Пики наползали друг на друга. Ущелья непроходимы. И опять началась полоса бреющих полетов.
Переночевав у своих самолетов, летчики взялись с утра снова за перевозку муки. Как и вчера, жалось к баракам все население поселка. Бородачи в полушубках и серо-зеленых шинелях хлопали каждому падавшему с высоты мешку.
5
В городе дождя не было. Написав рапорт начальнику управления, Баул поехал домой. На углу Нахичеванской он увидел из окошка автомобиля Пылееда. Смастерив из веревок длинный пастушеский бич, мальчуган щелкал им направо и налево. Исступленно кружась на тротуаре, он поднимал вихри пыли. Лицо его сияло, будто его и не обижали.
- Черт его знает! - засмеялся Баул. - Он действительно какой-то пылеед!
Летчик остановил машину. Высунув из окошка голову, он поманил к себе увлеченного щелканьем бича мальчугана. Тот глянул на него недоверчиво, попятился.
- Да иди сюда, не бойся! - уговаривал его Баул.
Пылеед не шел. Он озирался на товарищей, беспристрастно наблюдавших сцену примирения. Показывая Пылееду на сумку, Баул похлопал по ней рукой. Пылеед вытянул голову, стремясь заглянуть внутрь машины.
- Иди же! - звал его Баул.
Пылеед все озирался на товарищей: как, мол, по-ихнему? Выдержал он характер? Может быть, довольно? И, осторожно ступая, перестав щелкать бичом, подошел к машине.
- Привет! - сказал Баул, протянув для пожатия руку.
- Привет, - повторил Пылеед, посматривая по сторонам.
- Ты на меня, хлопец, не дуйся! - Баул дернул его за вихор.- Я тебе обязательно когда-нибудь покажу двойную итальянскую.
- Что ж ты врешь! - снова обиделся Пылеед. - Двойная итальянская - это для булгахтеров.
- «Для булгахтеров»! - передразнил его Баул. - А впрочем, совершенно верно. - Он протянул мальчугану плитку шоколада: - Ешь, хлопец! Это знаешь какой шоколад? Это для летчиков шоколад. Кола!
Поднимаясь по лестнице в дом, Баул выглянул на втором этаже в окно. Отобрав из толпы ребят человек пять, по-видимому самых близких товарищей, Пылеед делился с ними шоколадом.
«И такого парня я обидел! - подумал Баул. - Надо взять его с собой на аэродром, покатать на «П-5», показать ему Нахичеванскую улицу с высоты метров в семьсот - восемьсот…»
ПОДРУЖКИ ПАНЯ И ЗИНА
Подруги родом из Валдая. Незадолго до войны они приехали под Ленинград и поступили на одну станцию. Паня Ефимова была дочерью товарного кассира и тоже стала товарной кассиршей, а Зина Емельянова была дочерью стрелочника и тоже стала стрелочницей.
Хотя станция находилась неподалеку от Ленинграда, она была небольшая и тихая. Не часто подкатывали к гидравлической колонке паровозы, не часто скрипели двери пакгауза и стучались в кассу пассажиры.
И совсем притихла станция осенью сорок первого года, когда войска Гитлера обложили Ленинград. Подругам пришлось разлучиться. Зина Емельянова осталась на заглохшей, разоренной станции, а Паню Ефимову перевели в другое место. Зина долгое время не получала от нее писем, а получив, удивилась.
«Где же она там работает? - думала Зина. - Кабона? Что за Кабона?»
В тех краях, на берегу Ладожского озера, около какой-то Кабоны, уж совсем не было ни линии, ни станции. Мать вспомнила:
- А, Кабона! Да это же преглухая деревушка! Там и пристани-то нет, не то что железной дороги.
- Отбилась от нашего дела Паня, - сказала матери Зина.
- Война же, - объяснила мать.
В Ленинграде осталось не у дела много машинистов, стрелочников и товарных кассиров с захваченных немцами депо и станций. Некоторые железнодорожники ушли в армию, иные работали на заводах.
И верно, нынче отбиться от своего дела не мудрено,- сказала Зина.
Ее станция все же действовала, как ни разрушала ее немецкая авиация и артиллерия. В ожидании редкого поезда Зина следила за своим хозяйством, вглядываясь, плотно ли прилегает перо стрелки, чистила по временам флюгарку. Бережно хранила фонарь и флажок - все реже приходилось пускать их в ход.
Немцы стояли в 10 километрах от ее станции и обстреливали изредка и линию и поселок. Напоминая о последнем бое, торчали около станции подбитые танки. Их было шесть штук, полузакопанных в землю, заржавевших, ободранных. Зине танки эти служили убежищем. Бывало, что пальба настигала ее в поле, и, забираясь в танк, она сидела там скорчившись, пока не кончится обстрел.
Иногда Зина покидала танк и в минуты обстрела. Это случалось в те редкие вечера и ночи, когда к линии фронта тихо, без гудков, подкрадывался состав с вооружением. Надо было перевести стрелку, чтобы открыть для него путь. Высунув голову из будки паровоза, машинист вглядывался в флажок стрелочницы. Или когда приедут восстановители. Один восстановитель из железнодорожного батальона знал Паню; он раз спросил:
«В фельдшерицы записалась, что ли?»
«Может, и в фельдшерицы».
В письме-то Паня Ефимова ничего о работе не написала: время военное, первое дело - молчок, замок на губах.
Мать Зины хоронилась от обстрела в избе, за печкой. От сотрясения печь дымила, и мать просила помощи у «Нашего километра».
«Наш километр» - это путевой обходчик Антон Рыбачук, хозяин фруктового сада.
Вокруг - топи. Дымное марево, черное от разрывов небо, а в саду Рыбачука зреют яблоки, из чистых окон выглядывает сквозь раздвинутые занавески красная и белая герань. Если кто спросит: «Рыбачук дома, хозяйка?» - то услышит голос маленького Мишука: «Папаня наш километр обходит».
Это значит, что Антон Рыбачук вышел из дому с граблями, чтобы подправить бровку пути и увериться, что все в порядке- повреждений нет, болты закреплены прочно. Случалось, что и «Наш километр» спрашивал о Пане.
«Ого, куда ее занесло! - говорил он.- Какая уж там товарная контора!»
Но пришла от Пани Ефимовой весточка - и что же? Панина станция оказалась большой и важной. Просила Паня ее поздравить: она опять стала товарной кассиршей.
И привез-то весточку племянник обходчика, молодой шофер, дни и ночи кативший теперь машины через Ладожское озеро, по той самой дороге, которую голодающий Ленинград назвал дорогой жизни. Он рассказал: Паня строила вместе с другими линию, выгружая балласт, набивая насыпь, укладывая шпалы и вообще делая все, что только понадобится. Зимой этот край топких низин и озер стал краем глубоких снегов и синевато-белых льдов. Жила Паня в землянке.
Она опять - товарная кассирша, а ее озерная станция, несмотря на то что все службы там помещались в землянках и вагончиках, становилась с каждым днем больше. Бывают на озере штормы, когда линию заливает водой и пассажирам кажется, что их поезд пошел прямо по воде. Ветер накатывал на линию валы, они затопляли пути, гнали к станции бревна. В такие часы товарная кассирша покидала свой обжитой вагончик и оттаскивала бревна, спасая от разрыва стрелки.
«Сама себе линию построила», - сказала мать Зины.
И стрелочница Зина рассказывала ей про подругу чудеса: как в ее конторе толпятся люди с накладными, как крича г: «Мой груз самый срочный, наиглавный!»
Но с той поры, как за озером проложили новую линию и у Пани стало прибавляться работы, захиревшая станция Зины совсем опустела, одичала. Теперь-то она и вовсе в стороне, где-то сбоку, в тупике.
- Некстати нам хлеба стали больше давать, - сказала однажды «Нашему километру» Зина.
- Как - некстати? - подивился тот ее глупости.
- Вроде мы безработные. Сами, что ли, не видите!
- Так и оставят нас в такое время сидеть сложа руки! - сказал, насмехаясь над ее простоватостью, обходчик. - Куда-нибудь перебросят.
Это было непонятно, но их оставили здесь, хотя он-то был уверен, что станцию закроют и их куда-нибудь переведут. Уныло было на станции. Диспетчер говорил, что селектор его будто засыпало прахом. Уже давно не было ни одного поезда, рельсы от скуки потускнели, отовсюду поперла трава…
- Как приедет начальник отделения, попрошусь у него к Пане, - сказала Зина.
Но начальник отделения, примчавшись на дрезине, проворчал:
- Имеешь понятие о дисциплине?
- Имею.
- А коли имеешь, сиди на месте! Мозговать надо! Замок на губах.
И он сперва постучал пальцем по своей большой голове, а потом и по ее маленькой, еще хранившей следы долговечной электрической завивки.
Его намек Зина поняла только в то утро, когда наши пушки, стоявшие недалеко от станции, заговорили разом. Зина, вот уже полтора года жившая среди войны, еще не слыхала такой пальбы и не видала такого огня. Наши пушки стреляли долго. В полдень на заглохшей станции, начищая своим движением потускневшие рельсы, появился бронепоезд. Он прикатил в вьюжном дыму, белый, плюющийся огнем из всех своих пушек. В низком небе выстраивались звенья штурмовиков. Они нависали над гитлеровскими колоннами, над их батареями и складами, а уж к вечеру через станцию провели партию пленных. В этих краях их никогда раньше не было так много. Пленные говорили, что надеялись отсидеться в болотах до конца войны.
Зина чинила белье, а Анна Федотовна пекла в печи хлеб, когда прямо к стрелкам подкатила дрезина с восстановителями.
- Ого, через нас проезжают, мама! - радовалась Зина. - А я уж полагала, - пошутила она, - так и останемся на краю света.
И Зина пропустила на запад первый состав. Вернувшись с флажком домой, она сказала матери:
- Теперь мы поважнее Пани!
Восстановители уходили дальше. Станция отодвинулась в тыл, и Зина уже давно не пряталась от обстрела в танке.
- Иди к телефону, - сказал дня через два диспетчер.- Тебя подружка твоя озерная вызывает.
- Смотри не зазнавайся, Зинуша! - кричала в телефон Паня. - Говори: примешь обратно или нет?
- Может, и примем, - смеясь, ответила Зина.
И девушки позволили себе в этот раз загрузить важный военный телефон еще несколькими совсем незначительными, но приятными для сердца фразами.
Дежурство Зины началось ночью. Она торжественно засветила фонарь. Теперь Зина пропускала состав за составом. Пути давно восстановили. Эта зеленая улица, по которой двигалась войска, была теперь дорогой соединения войск Ленинградского с войсками Волховского фронта. Оставался все же небольшой коридор, и в эту ночь Зина ждала, что вот-вот произойдет то, чего ждали кругом все: когда же заговорит на рассвете в радиотрубе всезнающий голос Москвы?
Он и заговорил в шесть утра - среди завывания вьюги, рокота проносившихся над станцией самолетов, лязга танков и всего огромного грохочущего движения конных, пеших и моторизованных колонн.
«Блокада прорвана», - сказал московский голос.
Мать возилась в это время в сарае с дровами. Она крикнула оттуда дочке:
- Москва-то что говорит?
- Москва говорит: скоро Паня к нам вернется, - ответила Зина.
- Солдатики бы наши скорей домой возвернулись! - проговорила, вздыхая, Анна Федотовна, уронив слезу на обросшее льдом полено.
ЮБИЛЕЙНАЯ ДАТА
В Одессе на заводе имени Октябрьской революции работал до Отечественной войны Илья Яковенко, любознательный и разговорчивый двадцативосьмилетний человек, знавший наизусть много арий из старых и новых опер. Ученик профшколы, он несколько лет слесарил на заводе, потом стал заведующим Дворцом культуры. Во дворце этом Яковенко готовил выставку, посвященную двадцатой годовщине освобождения Одессы от белогвардейцев. Он сам писал маслом большой портрет Котовского. Желая показать прошлое и настоящее Одессы, он раздобыл, окантовал и вделал в специальные щиты гравюры, изображавшие то Водяную Балку с мраморным дворцом Разумовского, в котором бывал Пушкин, то Чайковского, стоящего за пультом оркестра в Одесском оперном театре и дирижирующего «Пиковой дамой».
Из окон клуба видна была не только густо задымившая в последние годы Пересыпь, но и море с каменной дугой волнореза, о который почти всегда бились злые волны, с десятками кораблей у причалов и знаменитым парусным судном «Товарищ», отдыхавшим у стенки празднично разукрашенного яхт-клуба.
Яковенко не только писал маслом портрет Котовского, но и развешивал на стенах фотографии героев гражданской войны. В завкоме ему сказали:
«Обстоятельная выставка получится, наглядная».
«Это что! Вот посмотрите, какую выставку мы тут оборудуем к юбилею!» - похвастал Яковенко.
«К какому юбилею?»
Именно такого вопроса добивался от приятелей Яковенко.
«К юбилею Одессы. Сто пятьдесят лёт со дня основания!»
«Так это не скоро».
«В 1944 году. - И Яковенко важно доставал из папки вырезку из старого справочника. Он читал: - «В 1794 году, по рескрипту Екатерины II, был заложен фундамент нового города, названного Одессой, по имени древней фактории Одесос. Фактория, как полагали, стояла на этом месте много веков назад…»
Яковенко разузнал, что в научных учреждениях города уже подумывают о подготовке к юбилею. Затевал кое-что и он - «особенную» выставку во Дворце культуры.
«Постараемся оформить так, чтобы и недовольные были довольны», - сказал Яковенко, надеясь удивить видавших виды и чересчур капризных по части исскуств и зрелищ земляков.
О его приготовлениях стало известно в научных организациях города. Там создали специальный комитет по празднованию стопятидесятилетия Одессы, и Яковенко прислали билет на первое заседание. Решив обязательно выступить со своими предложениями, он составил конспект речи, пошел в Публичную библиотеку к заведующему, товарищу Дерибасу, внуку адмирала Де Рибаса, участника боев с турками в районе крепости Хаджибей, стены которой уцелели кое-где в приморском парке. И, конечно, он намеревался процитировать Пушкина: «Я жил тогда в Одессе пыльной», и сказать также о доме на улице Гоголя, где жил Гоголь, и, уж разумеется, о броненосце «Потемкин».
На столь манившее его заседание Яковенко не попал. Назначили его на 23 июня, а в этот день, оказавшийся вторым днем войны, Яковенко вызвали повесткой в военкомат, и к вечеру он промаршировал в колонне мобилизованных и мимо клуба и мимо своего дома на вечно темной от прущей отовсюду зелени Старо-Портофранковской улице. Пройдя через весь потревоженный город, колонна остановилась в казармах бывшего кадетского корпуса, где на следующее утро начались военные занятия.
Родной его завод имени Октябрьской революции находился на длинной, дымной и веселой Московской улице, которая тянется до Ярмарочной площади. А дальше - дорога к лиманам, где курортники принимают грязевые ванны, к знойному и словно бесконечному «Пузановскому пляжу. «Пузановский пляж с его оравой шумных купальщиков и танцульками на песке, с изнывающими саксофонами взопревших музыкантов был любимым местом Ильи Яковенко. Добравшись сюда на трамвае, он сбрасывал с себя под каким-нибудь грибком жаркую одежду- и в воду! Уже позади краснобокие пузатые буйки… И так совпало, что первый бой, в который послали его часть, был боем за эту самую знойную, поющую Лузановку и на передний край он приехал, как приезжал раньше на пляж, в том же летнем трамвае с откидными стульями.
Его батальон занимал балочку близ шоссе, заросшую колючим кустарником и солонцами. В балочке этой сержант пулеметной роты Илья Яковенко проторчал около месяца, то день за днем, то час за часом отражая атаки вражеской пехоты. Ужасно было, когда поднимался ветер с моря, такой желанный в довоенные недавние дни. Ветер с моря обострял удушающие запахи гниения - это жаркое солнце южной осени ускоряло разложение трупов. Войска Антонеску, оставлявшие на кровавом степном просторе тысячи подбитых защитниками Одессы солдат, не в первый раз атаковали Лузановку.
Смертельно перепаханную балочку, в которой залегли пулеметчики, обороняли жители разных краев, даже из Сибири. Они и не видали ничего из той красоты, о которой рассказывал им в редкие минуты затишья Яковенко. Сокрушаясь, что немецкие бомбы угодили в здания, известные своим историческим прошлым, он рассказывал товарищам о том, что и сам узнал недавно от старейшего жителя города, заведующего Публичной библиотекой Дерибаса.
Его ранили в тихое прозрачное утро, когда на море в ожидании бури равноденствия установилась редкая штилевая погода. Ни одна волна не могла в охватившей ее истоме докатиться до берега. В этот день, сильно и печально напомнивший о времени, называвшемся мирным, раненого Яковенко увезли в Новороссийск, в армейский госпиталь. В госпитале, когда стал уже выздоравливать, Яковенко спросил медсестру:
- Сестричка, в Одессе немцы?
- Немцы, - ответила сестра.
- А в Севастополе?
- О, Севастополь - как скала! - сказала медсестра.- Держится Севастополь… - Она поторопилась успокоить раненого сержанта: - Одесса, говорят бойцы, тоже выстояла бы, но был такой стратегический приказ, чтобы оставить город и вывести войска.
- Стратегический приказ, - с грустью повторил слова медсестры Яковенко.
- Вы, может, думаете, сержант, это просто слова, для агитации? Нет, очень знающие и понимающие военные клянутся, что это святая правда. С точки зрения высшего командования и вообще для успеха войны нужно было уйти самим. Там можно было сидеть и сидеть…
- Я-то знаю, что можно, - сказал Яковенко.
- Сержант, не горюйте! Вы еще вернетесь в Одессу. И муж мой вернется, верно? Он там служил в последнее время.
Утешая других, сестра и сама ждала, чтобы ее утешили. Она сказала:
- Мой муж - командир подводной лодки. Его фамилия Фоменко.
Не понял из ее слов Яковенко, получает ли сестрица письма от мужа. Осторожно выпытал, присылали ли «похоронку» или не присылали.
- Вернется, вернется! - успокаивал он сестру. - Раз такое совпадение, обязательно вернется.
Он вспомнил, что выставлял ко дню Флота портрет ее мужа. В белом кителе, крепенький, с биноклем.
- Вы не бывали в нашем Дворце культуры? К нам из центра приходили.
Рассказал он жене подводника и о несостоявшемся заседании.
- В сорок четвертом вы уже наверняка попадете туда,- сказала сестра.
- Я оставлю в кассе пару билетиков для вас с мужем, - сказал Яковенко.
Из госпиталя Яковенко вышел в радостные для страны дни - после разгрома немцев под Москвой. Он попросился опять на фронт, но его послали в школу лейтенантов в город Муром.
Среди форсировавших
Днепр частей был и пулеметный взвод лейтенанта Яковенко. Школу в Муроме окончил он осенью, когда фашисты осаждали Сталинград. Подойдя к Волге с востока, взвод Яковенко переплыл реку на барже. Он занял оборону на южном участке близ железнодорожного моста. В те дни далека была не только Одесса. Даже Харьков и Ростов представлялись ему загнанными в глубокий немецкий тыл. Так велики были пространства, легшие между ним и линией фронта.
Но, когда Яковенко переправился через Днепр, большие расстояния стали казаться уж не такими большими. Ему нравилось перебирать в памяти названия городков и станций на пути от Киева до Одессы: Фастов, Казатин, Винница, Жмеринка… А уж Вапнярка, Слободка, Котовск и Раздельная - эти названия словно солоновато, йодисто пахли набежавшей волной, выброшенными на берег водорослями…
Под Кировоградом Яковенко подобрал в оставленном немцами окопе пачку журналов; там оказался и старый номер «Берлинер иллюстрирте цейтунг». На двух развернутых полосах был напечатан фотоочерк под названием «Вторая Одесса». Еще до того, как Яковенко разглядел заглавие, он узнал на снимках белые известняковые домики Бугаевки и Нерубайского. Они были оцеплены проволокой. У столбов стояли на карауле румынские солдаты. В центре Яковенко увидел несколько портретов. Незнакомые, но очень близкие по складу лица портовых рабочих или грузчиков. Небритые, замученные, они смотрели гордо. Автор очерка писал, что это партизаны из катакомб и что на допросе «они вели себя нагло и ничего не хотели говорить».
Яковенко скорбно потемнел, ударил ладонью по журналу.
- Живет Одесса! Наши катакомбы еще раз сыграли свою роль. Я так и полагал. Эх, попасть бы домой к юбилею!
Его взвод, как он выражался, работал на дорогах. Однако теперь он своим огнем преграждал немцам не путь к наступлению, а пути отступления. Батальон совершал обход за обходом, часто оказываясь позади немецкой линии обороны.
- Летом я буду дома, - говорил лейтенант. - Поверьте, я готов сделать судьбе уступку. Раньше я, конечно, хотел быть живым всегда, вечно, совсем никогда не умирать, а теперь порой думаю: «Дожить хотя бы до того дня, когда мы прорвемся к лиманам, увидим Лузановку, пыльную и длинную Московскую улицу, трубы «Октябрьской революции», если фашисты их не повалили, и наш Дворец культуры, если они его не сожгли!»
А весна принесла мокрые снега и слякоть, она разрушила дороги, создала на пути топкие болота. И все же наступления ома не остановила. Увлекаемый духом этого стремительного наступления, взвод Яковенко шагал по топям так, как никогда раньше не шагал посуху. Он ненадолго задерживался в немецких блиндажах, в немецких дзотах и окопах. На его пути валялось и торчало все то, что немцы приволокли на Украину, - танки, орудия, пулеметы, машины… Колонны пленных плелись к Кировограду и Знаменке. Эти места, еще недавно бывшие глубоким немецким тылом, теперь снова стали нашим глубоким тылом.
- Я мечтал - летом вернемся в Одессу, а тут исполнение желаний с превышением, - говорил Яковенко.
Он подошел к Одессе не летом, а ранней весной. Ясным холодным утром его часть вступила в рыбачью деревушку Дофиновку, в ту самую Дофиновку, которая видна в городе отовсюду. Куда ни пойдешь, перед тобой дуга бухты и на ее краю - ослепительно белая от известняка, желтая от солнца и голубая от моря и неба Дофиновка. Теперь Яковенко отсюда увидел Одессу. Лежала перед ним дорога, ведущая прямо к Лузановскому пляжу, и к Ярмарочной площади, и к заводу имени Октябрьской Революции.
«Что же я там найду?» - подумал Яковенко.
Он знал уже, что Дворец культуры сожжен и разорена его дымная и шумная прибрежная Московская улица.
- Восстановят, все сделают, как было, - сказал он. - Может, еще и лучше.
Он не сказал: «Восстановим, сделаем», так как сам-то уходил с частью дальше за Днестр. И, когда подошла наконец дата, старший лейтенант Яковенко дрался на румынской зем-ле, под Яссами. Да и юбилей-то не состоялся - еще шла война, а городу надо было дать воду, свет, надо было очистить от мин порт, наладить станки на заводах, приласкать сирот. Так комитет по празднованию второй раз не собрался на заседание. В первый раз оттого, что грянула великая беда, а во второй - оттого, что из оставшихся в живых членов комитета почти никого не было дома. Кончая с великой народной бедой, они переправлялись через Тиссу и Дунай. Воевала под Будапештом и часть капитана Яковенко.
НА ОКРАИНЕ СИМФЕРОПОЛЯ
1
Все еще голубело над головой небо, все еще виден внизу разбросавший по скалам свои белые сады, журчащий весенними водами Ай-Василь. В жизни человека, бежавшего по плато, раньше никогда так медленно, так долго не угасал день. Бежавший, как спасения, жаждал наступления ночи, но ее словно задержали на перевале. Сколько раз ни оглядывался он - по-прежнему море, мол, маяк и еще дальше - угрюмый выступ Аю-Дага.
Плохо было с сердцем. Светличный придерживал его рукой и, помня о том, что нужно глубже дышать, стремился как-нибудь добежать до леса. Еще два - три подъема - и вековые сосны скроют его от преследователей. Утешало то, что им нелегко будет его тогда догнать…
Беда пришла утром. Он зря уверял себя, что никому нет дела до его разоренной зональной станции. И зря полагал, что немцы считают этот дальний уголок симферопольской окраины безлюдным. Они постучались, когда Светличный кипятил для своего таинственного жильца чай. Два офицера из полевой жандармерии. Один по-русски говорил неплохо. Оглядев помещение, он спросил:
- Кто вы такой?
Второй офицер осматривал каждый уголок запущенной, с осыпающейся штукатуркой комнаты. Был недоволен, что она заставлена непонятной рухлядью: дырявыми бадейками, треснувшими горшками, полуобгоревшими ящиками с разновесом гирь.
- Почему такой ка-вар-дак? - спросил первый офицер, с отвращением отодвигая носком сапога торчавшую под ногами бадейку.
- Здесь была зональная станция, - ответил Светличный. - Я - специалист по садоводству. Эта старая женщина - моя мать.
- Я вас не спрашивал, что здесь было! - недовольно прокричал немец. - Я вас спрашивал, что вы тут делаете?
- Нам некуда деться, я - больной человек…
- Туберкулез? - с брезгливостью спросил второй немец, разглядывавший альбом с видами Крыма, который он достал с тощей книжной полки.
- Нет, не туберкулез, - ответил Светличный: - декомпенсированный порок сердца.
- Мы не любим больных! - сердито проговорил первый немец и тоже заглянул в альбом. - Мы не любим больных, - повторил он, раздражаясь, - от них идет по свету вонь.
Он опустился на стул и стал перелистывать альбом, тыча время от времени в какой-нибудь снимок и вопросительно взглядывая на Светличного. Тот отвечал: «Водопад Учан-Су, по дороге на Ай-Петри» или «Дворец эмира Бухарского в Ялте». Второму немцу понравилось ущелье Уч-Кош. Помня о жильце, Светличный заставлял себя плавно рассказывать о крутой и заросшей столетним сосновым лесом дороге, уходящей к Романовскому заповеднику, о живописном каньоне в тех краях.
Офицеры заговорили между собой по-немецки, и один сказал, что этот домик никуда не годится. Он несколько раз повторил: «Шайзе, шайзе!» Его попутчик сказал, что они, пожалуй, не зря заинтересовались этим домом - у хозяина подозрительная физиономия. Продолжая перелистывать альбом, второй офицер, видно, рассчитывал найти что-то еще, помимо крымских видов. «Жилец?» - подумал Светличный. Но пока не сказано было ни одного слова о нем, не сделано ни одного намека. Не выдал бы испуг, бледность или, наоборот, краска на его лице… Первый офицер наконец приказал:
- Поедете с нами.
Их машина стояла за мостиком через ручей, уносивший весенние воды к Салгиру. Посадив Светличного рядом с шофером, оба офицера закурили по итальянской сигаре. Дорога, на которой Светличный не бывал с начала войны, показалась ему пустынной, захламленной. Лес около шоссе немцы вырубили; виднелись укрытые в скалах огневые точки, на перекрестках прогуливались патрули. Встретился вооруженный обоз, промчалась машина с дровами; прижался к краю шоссе, давая себя обогнать, удручавший своей таинственностью грузовик.
«Немножко дрейфят», - подумал про офицеров Светличный.
Они озирались по сторонам, вглядывались в вершины гор; один глотнул какой-то жидкости из фляги: по запаху - дешевый ром.
«Прочитали или нет?» - подумал еще Светличный, когда на одном повороте с отвесной скалы глянула на них свежая надпись: «Смерть немецким оккупантам». Сделанная красной краской поверх фамилий туристов и дат посещения ими Крыма, надпись охватывала по ширине всю скалу-от одного торчавшего из-под камней корня сосны до другого.
Немцы, понимал Светличный, везут его куда-то далеко. Не в Ялту ли? Показались Долосы. Минуты через две покажется поворот. В этом месте останавливались всегда туристские машины; отсюда пассажиры отправлялись смотреть Уч-Кош. «Где-то тут крутая тропка, закрытая от глаз соснами. Где-то тут…» - повторял Светличный мысленно, стараясь понять, заперта ли дверца кабины.
- Это и есть знаменитое ущелье Уч-Кош, - сказал он, протянув как бы для указания руку и, прежде чем они успели его задержать, дернул ручку и бросился в просвет сосен так, как бросаются в море.
Выстрелы прозвучали не сразу. Видимо, шоферу понадобилось время, чтобы остановить машину. Светличный бежал вниз, потом перемахнул через речку и стал карабкаться вверх. Прошлогодняя листва буков и дубов тормозила его движения, но, не зная и не думая о том, что он будет делать после, Светличный, тот самый Светличный, которому бывало трудно преодолевать невидимый глазу подъем Салгирной улицы, теперь бежал в гору - не поднимался, а бежал, поддерживая рукой сердце.
Они далеко, погони не видать, и наконец опустилась ночь. Он подумал с ужасом о матери и жильце, зная, что не вернется в Симферополь; разыщет ли, наткнется ли на каких-нибудь партизан, о которых теперь говорят в Крыму, или не найдет их, - все равно туда, в Симферополь, он не вернется.
В его жизни начиналось новое, тревожное, и с давно забытым чувством свободы смотрел он на звездное небо и черную тьму, в которую ушли море, леса и горы Крыма.
В ночь на 4 апреля 1943 года садовод Светличный, бывший работник зональной станции, уроженец Симферополя, проживший в нем сорок шесть лет, пропал без вести.
2
В курортной Евпатории с ее белокаменными санаториями и лечебницами, куда до войны привозили отовсюду больных костным туберкулезом детей, издавна стояла на краю пустыря сооруженная в греко-египетском стиле читальня. В тридцатом году евпаторийцы посадили на пустыре около читальни большой сад. Перед войной он стал уже тенистым, прохладным.
Клумбы в новом саду были высажены садовником с фантазией. Садовник с фантазией - молодой евпаториец Константин Лизогуб, кончивший в Симферополе техникум. В войну Лизогуб отбывал службу на флоте, а из базы подводных лодок он перешел в тяжелые для Крыма дни в морскую пехоту.
Раненного в бою Лизогуба подобрала одна жительница Симферополя. Подобрала она его в тех краях, где лесистые горы уходят к Чатыр-Дагу. На возке с дровами, за которыми и отправилась в эти края симферопольская жительница, она привезла раненого партизана Лизогуба (а он попал вскоре из морской пехоты к партизанам) в Симферополь.
- К себе домой, понимаешь сам, не повезу, - сказала женщина: - все равно что немцам в руки.
Лизогуб с женщиной согласился, поблагодарил ее за доброе сердце, и она оставила его в одном овражке на окраине Симферополя, куда по его просьбе доставила его. Над оврагом стояла зональная станция. Здесь, помнил Лизогуб, жил до войны его преподаватель Светличный.
«Надо прощупать, - решил Лизогуб. - Выход единственный, деваться некуда».
Он пролежал около часа в овражке, дожидаясь, хотя на дворе зональной станции было и темно и тихо, когда станет еще темней и тише. Немало колебался: постучать, не постучать? И здесь ли Светличный? А если он и дома, то не струсит ли, не затянет ли волынку: что рад бы всей душой, да вот мать или теща…
На самом деле Светличный сказал только следующее:
- Да, лицо ваше мне знакомо.
Потом угостил Лизогуба остатками обеда, жареной ставридой и рассудил так:
- Я мог бы, пожалуй, выдать вас за брата - но документы! Предприятие опасное для нас обоих. В таком случае, вам можно было б жить с нами в комнате, не таясь. Впрочем, как хотите: решать будете вы, а не я. Теперь - погреб. Мы в нем хранили до войны семена, оборудование, ящики. Он частично разрушен - в нашу усадьбу ударила взрывная волна, - все же спрятаться в нем можно вполне. За разбитыми бочками есть что-то вроде отсека. Подумайте, Лизогуб, сами. Пока что бог нас миловал: немцы сюда не заглядывали.
Лизогуб поселился в отсеке погреба. Мать Светличного раз в сутки носила ему еду, приготовленную из припрятанных и обмененных на вещи продуктов. Жилец был очень слаб, с по-стели подняться стоило ему больших трудов; а постелью служила солома, извлеченная из ящиков, в которых зональная станция получала до войны стеклянную посуду. Лизогуб порывался порой уходить - он надеялся пробраться в горы. Светличный уговаривал его остаться: не дойдет ведь.
- Не дойду, - соглашался Лизогуб.
Так ютился он под землей, опекаемый садоводом и его матерью, пока не настал день, когда он так и не дождался своей спасительницы Надежды Афанасьевны Светличной. Проголодав два дня, Лизогуб выбрался ночью из погреба и кое-как дотащился до домика. Темно, тихо, пусто, двери раскрыты настежь; та же рухлядь, но - никакого отклика.
- Василий Васильевич, - шептал Лизогуб, - Надежда Афанасьевна! Отзовитесь!
В доме, понял Лизогуб, случилось страшное. Лизогуб вернулся в погреб, чтобы обдумать там, как быть дальше.
«Я еще слаб, слаб, мне далеко не уйти…»
Он повалился на солому, в отчаянии изобретая один план за другим, и до рассвета ни на что не решился, В последние предрассветные минуты Лизогуб услыхал шаги.
«Это за мной… амба!» - и зажал в руке гирю, на всякий случай лежавшую у него всегда в головах.
- Не бойтесь… ради бога, не бойтесь! - зашептал совсем рядом женский голос. - Вот возьмите, тут редисочка… По просьбе Надежды Афанасьевны.
- Вы знаете, где они, что с ними? - спросил Лизогуб.
- Надежда Афанасьевна мне еще на той неделе говорила,- шептала в подвальной темноте женщина, лицо которой он едва различал. - Она слово с меня взяла, если с ней что случится… она ведь человек старый, вроде меня… Ее забрали… пришли и забрали.
- А Василий Васильевич?
- Уж этого я не знаю… Вы редисочку всю съешьте, я вам еще принесу.
Так Константин Лизогуб прожил в погребе разоренной зональной станции одиннадцать месяцев. Не отличая дня от ночи, он отощал настолько, что руки его и ноги сделались худенькими, как у мальчика. Он зарос, плохо видел и слышал. И все же, когда в Симферополе после долгой и тягостной тишины стали слышны звуки канонады, они докатились и до ослабевших ушей Лизогуба.
В город входили войска. У переезда к командиру батальона подошла одна старая жительница. Она показала на домик зональной станции:
- Там, товарищи, моряк. Морячок, - сказала старушка, чтобы было понятнее. - Плох, очень плох…
Командир батальона послал двух бойцов. На самодельных, из двух шинелей, носилках бойцы доставили в медсанбат моряка Константина Лизогуба…
Войска входили в город весной. Южный ветер, обдувая лица пехотинцев, обсыпал их каски розовыми лепестками отцветающего миндаля и рыжеватым кипарисовым пухом. Среди разорения и печали ликовала природа - распустились каштаны, зазеленели акации и чинары, окрепли почки дубов. А старушка, указавшая солдатам домик зональной станции, шла рядом с командиром батальона, рассказывая ему о садоводе Светличном: «Тихий был человек, матери почтение оказывал; а Надежда Афанасьевна была женщина хозяйственная. Ее увели немецкие полевые жандармы, которые с бляхами». Будто сын ее в партизаны пробрался; верно ли, нет ли, старушка не знала. За то будто и увели Надежду Афанасьевну, что сын ее от немцев убежал; куда-то они брали его с собой по надобности.
Поищем их, коли живые, - сказал старушке батальонный командир.
Их не нашли ни среди живых, ни среди мертвых. Оправившийся от болезни Константин Лизогуб, попавший снова на базу подводных лодок, писал оттуда и секретарю Крымского обкома и председателю исполкома. Опрашивали многих людей и на кое-какие следы набрели. Нашелся один пленный из немецкой хозяйственной команды, который возил в Долосы дрова, и, по его словам, два немецких офицера из полевой жандармерии обыскали в Долосах все закоулки, преследуя одного русского беглеца. И больше ничего не узнали. Слух о том, что Светличный ушел в партизаны, исходил от пастуха из Зуи. Он рассказывал, будто Светличный, выезжавший раз до войны в зуйские сады на борьбу с садовыми вредителями, узнал пастуха и тот его тоже узнал и указал безопасную тропу, свободную от немецких патрулей. Светличный говорил пастуху, что идет к горным партизанам. Но до партизан садовод не добрался: тропа, должно быть, не была безопасной. «Пропал без вести», - написали о Светличном на базу из Симферополя. Не нашли и Надежду Афанасьевну, по просьбе которой ее соседка поддерживала кое-чем из ранней огородины спрятанного в погребе Лизогуба… Много людей пропало без вести в войну, но каждый пропавший живет в чьем-нибудь сердце и памяти. В сердце и памяти людей, знавших их и не знавших.
ВОСПИТАННИК
Машинистка идет на работу
Акулина Федоровна Морозова приехала пригородным поездом из Бекетовки в Сталинград. Она торопливо пересекает вокзальную площадь. Акулина Федоровна встала сегодня пораньше - надо же наконец побывать в знаменитом подвале! Даже пассажиры с проходящих поездов и те успевают промчаться по улицам Сталинграда и просунуть голову в подвал универмага, где сдался в плен со своим штабом Паулюс. А она, сталинградская жительница, не побывала в нем до сих пор.
По дороге Акулина Федоровна старается побольше заметить и, главное, запомнить. В письме из Кутаиси сын требует новостей: что и как изменилось в Сталинграде?
«Посмотри, мама, на улице Гоголя, - писал Толя: - там сбоку лежали две большие бомбы-фугаски. Лежат они или не лежат? Я поспорил с Егорошвили…»
Бомбы все еще лежали около вокзала - огромные, бесхвостые, одутловатые. Их давно обезвредили. На одну из бомб присел, как на садовую скамейку, немолодой гражданин. Он устал. Пристроившись на фугаске, гражданин свернул папироску.
- Их специально, что ли, оставили, гражданка?
- Не знаю, - отвечает она и сама задумывается: «Может, как память?..»
В самом деле, вокруг чисто; засыпаны последние ухабы, сияет гладью новый асфальт. Акулина Федоровна идет дальше; ее обгоняет несколько машин. Каких марок? Толе все интересно узнать.
Ах, эти бомбы! Они напомнили Акулине Федоровне не только о днях войны на Волге, когда она застряла с сыном в Соленом пруду близ сталинградской окраины, но и о том времени, когда она тревожилась, что же ей делать с Толей. Как только немцев разгромили, Толя стал бегать с соседскими мальчуганами в Сталинград.
«Пострелять», =- говорили мальчики.
Они пробирались в окопы и траншеи. Раскопав брошенные винтовки и патроны, мальчуганы до одурения палили из них. А добра этого в разоренном Сталинграде было много. Домой Толя возвращался грязный, пропахший пороховым дымом. Одежонка у мальчика убогая - в дни осады гитлеровцы забрали у оставшихся жителей теплые вещи. У Акулины Федоровны взяли ватное одеяло, Толину кацавейку и далее ушанку.
«Учиться тебе надо, Толя, вот что! Будет тебе по окопам лазить, ворон пугать!» - убеждала сына Акулина Федоровна.
«А я военным буду», - отвечал Толя.
«Военные разве не учатся?»
Ей и на этот раз не удалось побывать в подвале, где помещался штаб генерала фон Паулюса
До универмага оставалось всего шагов сорок, но тут ее встретила старинная знакомая. До войны они жили по соседству в Каменец-Подольске. В один месяц обе потеряли своих мужей. Два лейтенанта воевали в танковом корпусе, оба убиты под Житомиром.
Старинная знакомая спросила:
- Доволен сынок? В каком он теперь классе?
- Ведь он у меня в суворовском, - ответила Акулина Федоровна. - В суворовских не классы, а роты. Толя мой во второй роте, в пятом учебном отделении. Позавчера я получила письмо от его воспитателя капитана, он им тоже доволен…
Акулина Федоровна рассказала соседке, как она послала сыну деньги и потом захотела узнать, на что он их истратил. Она попросила офицера-воспитателя ей написать, и тот ответил: «В Кутаиси много яблок, и Толя несколько раз покупал яблоки и мандарины, снимался у фотографа…»
Она показала карточку. Мальчик стоял на ней во весь свой небольшой рост, в длинной черной шинели с погонами, в красном картузе. Он прислонился к кипарису на краю небольшого обрыва, а внизу бушевала среди чудесно навороченных камней река Рион и вдали то чернели, то белели вершины гор.
На обороте Толя написал:
«Мама, на горе поближе стоит старинная крепость грузинского царя Баграта. Он жил тысячу лет назад».
Акулина Федоровна спохватилась, что свободное время на исходе, пора на службу. Ладно, в следующий раз она уж обязательно побывает в подвале Паулюса. Говорят, там теперь гостиница.
Утро в Кутаиси
Когда Акулина Федоровна поднималась по лестнице своего учреждения, часы били девять. Большие, с хорошим звоном часы, присланные в подарок из Челябинска. Здесь все кем-то подарено. Отовсюду посылают вещи, все они именные,
«Что же делает там в это время мой сын?» - подумала мать. Она представила себе солнечное утро в Кутаиси. Этот город она никак не могла представить себе без солнца, хотя знала из писем сына, что там бывают и туманы, когда горы становятся невидимыми, и дожди, заливающие низины и навевающие на город запахи осеннего сада. Даже снег бывает, рыхлый, мокрый снег, о котором Толя выразился так: «Совсем никчменный снег, одна видимость», - на что мать указала ему: надо говорить не «никчменный», а «никчемный».
Он встал час назад. Усатый фанфарист из музыкального взвода сыграл повестку. Пятьсот мальчуганов, среди которых были и совсем юные, как ее Толя, и рослые парни с проблесками усов, вроде сына генерала Богданова, услышали привычные и веселящие ухо звуки повестки и открыли глаза. Это значит: подготовьтесь, товарищи воспитанники, через пять минут покинуть постель.
«Ту-ту-ту! Ту-ту-ту! - поет фанфара. - Вы - имейте - в виду. Ти-та-ри! Тара! Вам вставать пора!»
Зарозовели развалины крепости Баграта, звонок за окнами птичий шум, и басовито пыхтят ползущие из города поезда.
Мать знает, что Толя уже встал и налегке выскочил из комнаты в коридор на физическую зарядку. По команде он выкидывает то руку, то ногу, то вперед, то назад, пригибаясь корпусом к земле и подскакивая на месте. Давно улетучилась нега сна, в тело вошла свежесть нового дня. Снимая с машинки железный чехол, Акулина Федоровна видит, как Толя вернулся после зарядки в дортуар. Он заправляет постель, затем у них туалет, потом осмотр. Это капитан, его воспитатель, проверяет воспитанников: на месте ли поясной ремень, блестят ли башмаки, вычищены ли пуговицы…
«Теперь у них кончается завтрак», - думает Акулина Федоровна.
Она представляет себе Толю, повязанного салфеткой, с детской жадностью поедающего рисовую кашу и увесистые ломтики сыра.
В дни осады мальчик так отощал, что Акулина Федоровна горевала: не выживет Толя. Его спасла баржа. Осенью немцы подожгли на Волге баржу с зерном. Она потонула недалеко от берега. Когда вода в реке спала, Толя пробрался к барже и насобирал в ее обгорелых обломках полную корзину подмоченной пшеницы. Зерно было невкусное, с тяжелым запахом, но оно-то и спасло и мать и сына от голодной смерти.
- Акулина Федоровна, - говорит, входя в машинное бюро, начальник, - вы, я вижу, задумались о сыне. Перепечатайте срочно вот этот циркуляр.
Акулина Федоровна ударяет с лихостью опытной машинистки по клавишам. Она начала свой трудовой день тут, в Сталинграде, а Толя там, в Кутаиси.
Молодое деревце хорошо развивается
С указкой в одной руке и куском мела в другой стоит у доски преподаватель русского языка, старший лейтенант. Он написал на доске предложение:
«Молодое деревце хорошо развивается».
Тридцать воспитанников в ожидании вызова вчитываются в это предложение.
- Воспитанник Морозов! - выкликает преподаватель.
Толя Морозов подходит к доске. Взяв из рук учителя мел, он подчеркивает все безударные гласные.
Но ведь многие гласные произносятся совсем не так, как пишутся. Если отдаться слуху, предложение можно написать так:
«Маладое деривце харашо развивается».
Это будет отвратительно.
- Как же нам проверить, воспитанник Морозов?
На лице воспитанника улыбка знающего человека. Объяснив всему отделению, как проверяются неясно звучащие гласные, он пишет на доске:
«Молодое - молодость - молодка. Деревце - деревья. Хорошо - хороший».
Теперь всем ясно: путаницу можно распутать.
- Садитесь, воспитанник Морозов, - говорит учитель и объясняет затем классу, что есть иностранные слова, в которых нельзя проверить безударные гласные, как, например: багаж, чемодан, корзина. Такие слова, вернее - правописание таких слов, надо запомнить.
Прежде чем перейти к антонимам (скучный - веселый, темный - светлый), учитель рассказывает о богатстве языка. Одна за другой сыплются из его уст пословицы.
Поручение
- Что нового пишет ваш суворовец? - спрашивает начальник, принимая у Акулины Федоровны перепечатанные листы.
- На уроках у них текучие воды и десятичные дроби,- отвечает машинистка, вытаскивая из кармашка вязаной кофты письмо сына. - Наказ мне дает…
Начальник, торопясь, читает:
«Сделай, мама, вот что, только не напутай. Когда немцы подошли к нашему Соленому пруду и ты закапывала папин костюм и калоши, я тоже закопал свой альбом с марками.
Сначала стань около двери лицом к горе, потом повернись налево и сделай пять шагов, только настоящих шагов, а не маленьких, и тогда повернись опять налево и сделай еще семь шагов. Чтобы тебе лучше знать, так знай, что это около того места, где мы складывали дрова, когда привозили из Бекетовки. А теперь копай, но копай осторожно, чтобы не врезаться лопатой в альбом. Альбом богатый, ты сама знаешь, а вот Егорошвили не верит, что у меня там есть канадские и турецкие марки. Если приедешь, тебе здесь будет интересно; здесь есть Белый мост и Красный мост, на дне реки лежат большие белые камни. Сначала, когда смотришь издали, кажется, это снег, а потом подходишь и видишь, что один камень похож на медведя, а другой…»
- Сегодня же потолкуем насчет вашего отпуска, - говорит, возвращая письмо, начальник.
Воздушный бой
Акулина Федоровна обедает.
Она знает: именно в это время, то есть в три часа сорок минут, обедает в училище и ее сын.
В Сталинграде за столом толкуют о том, кто еще сюда приехал и что еще построили.
- Вчера в газете, - говорит сосед, - опубликовали проект новой пристани. Видали снимок?
«Не забыть бы, - думает Акулина Федоровна, - послать Толе газету со снимками».
В Кутаиси тоже обедают в это время.
«Я сегодня в столовой, - написал с неделю назад Толя,- рассказал о воздушном бое… помнишь, около нашего дома?»
И Акулина Федоровна тоже рассказывает в столовой сослуживцам о том воздушном бое:
- Три наших «Ила» возвращались за Волгу. Закончили операцию, идут домой - у них на той стороне аэродромы были. А на них налетают вдруг два «Мессера». Мы с Толькой дрожим: неужели догонят? «Мессеры» все ближе, и сердце у меня стучит, я закрыла глаза - не могу видеть, как немец нашего бьет, но Толька кричит: «Мама, открой глаза!» - «А что? - спрашиваю. - Ушли наши?» - «Уйдут, - отвечает,- «Илы» набирают высоту». Открываю глаза и вижу, как «Илы» уходят… вот уже ушли. А Толька говорит: «Эх, подумал я, если бы сейчас показались наши истребители да давай давить «Мессеров»! Ну, только сказал, а они уже тут как тут - истребители! «Мессеры» пошли наутек, а наши - за ними; один «Мессер» задымился - вот такой вот хвост от него пошел… Летчик выбросился; он думал, что попадет к своим, а попал к нашим. Мы живем во впадине, а на холме все время были наши, - он туда и упал…
Кончен обед, звонок. Садясь снова за машинку, Акулина Федоровна представляет себе, как заиграл в Кутаиси фанфарист- настал мертвый час. Воспитанники легли под одеяла, уснули, вокруг тишина, и только помощник воспитателя сидит в углу дортуара второй роты и смотрит, как отдыхают его воспитанники.
Свободное время
В свободное от машинки время Акулина Федоровна орудует на берегу Волги увесистым ломом. Она разбирает развалины, откалывая кирпич за кирпичом. Все служащие вышли помочь строителям пристаней и пакгаузов. Каждую неделю они работают несколько часов на восстановлении Сталинграда.
Она поднимает с натугой тяжелый лом и, как всегда, думает о сыне. Он отдыхает в этот час. Должно быть, балуется?
И верно, Толя стоит на голове. Он пытается вдобавок удержать на болтающихся высоко в воздухе пятках стул.
Вчера было воскресенье, воспитанники отдыхали, и в училище приехали три акробата. Один номер назывался «2 Арнольди 2», и еще были какие-то имена вроде Амадео и Колабони. Они называли себя гимнастами из филармонии и показывали множество разных акробатических номеров. Одним из них и был номер со стоянием на голове и стулом на пятках. Получалось это у них очень легко, и некоторые воспитанники решили, что они тоже смогут блеснуть этим искусством.
- Алло! Гоп! Алло! - кричит Толя и падает вместе со стулом.
Молочные шары фонарей
Фонари одинаковые - и в Сталинграде, по улицам которого возвращается домой машинистка, и в Кутаиси, где по двору, вдоль парапета, над долиной Риона, гуляют воспитанники. Морозов находит среди них мальчиков из своего отделения и присоединяется к ним. Он слушает рассказ одного из воспитанников. Тот пошел однажды с отцом в разведку.
- На какой границе? - спрашивает Морозов.
- Дальний Восток. Бывал?
- Не бывал, а знаю, - отвечает Морозов. - А почему тебя отец взял с собой?
- Попросил - вот и взял. Он только осерчал, когда я ветками зашумел. Ну, а потом я уже не шумел.
Звуки фанфары! Усач зовет ужинать. Потом, до вечерней поверки, можно будет еще погулять. Морозов уединится с книгой; он начал ее читать с середины - там, где пишется про бои с немцами в гражданскую войну. Библиотекарь сказал; «Эта книга - для взрослых. Вам не все будет понятно». «Ничего непонятного», - думает Морозов. Он жил среди войны и понимает войну.
Луна заглянула во двор и осветила разом и конюшни, и кухню, и аллею кипарисов у ворот. Близко время сна и сновидений.
Морозов спит и видит во сне, как спят другие
Ночью, когда уснуло все училище, Морозов сошел с плаката.
Внизу шумела река Рион, а ему мерещилось, что это шумит Днестр. От Кутаиси, где течет Рион, до Каменец-Подольска, где течет Днестр, несколько тысяч километров. Наяву это ясно каждому, но во сне пространство и время делают что хотят.
Морозов сошел с того плаката, где стоял часовой-пограничник. Он же гуляет с матерью на скалистом берегу Днестра, среди садов. Он еще маленький; мать следит, чтобы Толя не наткнулся на подпорки. Ноги у яблонь вымазаны белым, точно хаты. За окном шумит кипарис, он стучится иглами в окно, но Морозову во сне кажется: это яблоня вытянулась так высоко на своей тонкой ноге и барабанит по стеклу отяжелевшей ветвью.
Сойдя с плаката, Морозов обходит посты. Он спрашивает начальника караула, все ли благополучно. Тот отвечает:
«Товарищ капитан, немцы в саду. Они воруют яблоки».
«Но это наши яблоки!»
«Они говорят - яблоки только для немцев».
«Бей их!» - крикнул Морозов.
Морозов гордится во сне, что никто не узнает, как в то время, когда другие спят, он воюет с фашистами. Потом он ходит по городу; а город особенный: одна улица - в Каменец-Подольске, другая - в Сталинграде. И стоит на улице лавочка, там старый грузин в башлыке продает яблоки, и ничего кет необычного в том, что улица сталинградская, а лавчонка- в Кутаиси. Все просто, не просто только отворить дверь лавчонки. Она скрипит, но не открывается, скрипит, но не открывается - до той минуты, как Морозов открыл глаза.
Протянув руку, он почувствовал непорядок. Фанерные дверцы, приспособленные им самим к тумбочке, распахнуты, и оттуда сыпались на пол яблоки. Потом руки опять ушли под одеяло, и Морозов снова заснул. Утром он удивился, что закрыл ночью дверцы тумбочки. Ему казалось - это было во сне. И про все это, про сон и явь, он написал в тот же день матери в Сталинград.
Комментарии к книге «Три плова», Семён Григорьевич Гехт
Всего 0 комментариев