Агния Александровна Кузнецова Земной поклон. Честное комсомольское
ЗЕМНОЙ ПОКЛОН
Светлой памяти моей учительницы Евгении Николаевны Домбровской
1
Вскоре после того, как отзвенел последний звонок и в ночь прощального бала выпускники до рассвета смущали покой города пением, смехом, звоном гитар и баянов, а в стол завуча легли списки будущих первоклассников, в школе начался капитальный ремонт.
Школу раздели догола и стали обколупывать стены. В учительской двое рабочих взгромоздились на грубо сколоченные, пахнущие свежим деревом подмостки, снимали слои масляной краски и вдруг обнаружили вначале одну, потом другую, третью металлические буквы, привинченные к стене, и наконец глазам открылось изречение:
Легче сделать воспитанника образованным, чем утвердить в его душе уважение к человеку как высшей ценности, чтобы с детства человек был другом, товарищем, братом для другого человека. Поэтому учитель в первую очередь должен быть воспитателем.
Рабочие с интересом прочли написанное. Подивились сочетанию старинной прописи с очень уж современным содержанием. И долго недоумевали, что делать: снимать буквы или оставить до прихода прораба или директора школы?
В минуты их колебаний в коридоре послышались шаги, и мимо открытой двери стремительной походкой прошел учитель истории Николай Михайлович Грозный.
Степан, молодой рабочий, в прошлом году окончивший эту школу и провалившийся на экзаменах при поступлении на исторический факультет университета, окликнул учителя.
Тот, кто, естественно, с детства и на всю жизнь был обречен носить прозвище «Иоанна Грозного», вошел, щурясь от непривычного еще яркого света, заливающего комнату. Это был молодой человек с темными волосами, отпущенными несколько длиннее дозволенного учительской этикой, со светло-серыми глазами - внимательными и бездонно-прозрачными, с хорошими чертами лица - мужественными и в то же время нежными.
Лицо его привлекало не только красотой. Оно удивляло и задерживало внимание каждого быстрой переменой выражения глаз, нервным взлетом бровей и, главное, улыбкой, которая иногда словно озаряла его светом и детской ласковостью.
Ученицы с сожалением отмечали, что красоту учителя портил небольшой рост. И сам Николай Михайлович страдал от своего роста: он считал учителя в некотором роде актером и был уверен, что для него важна не только располагающая, но и представительная внешность. И то, что на иного ученика ему приходилось смотреть снизу вверх, доставляло ему серьезные огорчения.
- Ну как, рабочий класс? - подходя к подмосткам и улыбаясь своей удивительной улыбкой, спросил Степана учитель.
- Боюсь, что навсегда останусь рабочим классом, - ответил тот весело, но учитель уловил в ответе его затаенную грусть.
- Ну и что? Будешь хоть жить по-человечески, - сказал сверху пожилой сухопарый рабочий в замасленном, залитом краской комбинезоне, напоминающем живопись сверхмодных художников, - восемь часов на работе. Дальше сам себе хозяин, и денег вдосталь. А то вот, как Николай Михайлович, с утра до ночи в школе, ребята на шаг не отходят. И дома с ними, и в отпуск с ними в разные походы. Жениться и то не дают. Да и кошелек тоньше моего…
Николай Михайлович, запрокинув голову, взглянул на рабочего и засмеялся, но вдруг заметил буквы на стене, оборвал смех, быстро отошел от подмостков и вслух прочитал изречение.
- Удивительно, правда? - поспешно спросил Степан, поглядывая то на учителя, то на стену узкими глазками, по которым безошибочно можно было определить русско-бурятское происхождение Степана. - Совсем современный лозунг! Значит, и в старые времена были настоящие люди?..
Учитель не ответил и шепотом перечитал изречение.
- Это был дом капиталиста Саратовкина. Богатейшего человека в Сибири… И вдруг такие слова! - удивлялся пожилой рабочий. - Интересно, кто же придумал их и кто привинтил к стенке?
- Саратовкины жили не здесь, - возразил Степан. - Здесь был приют - детский дом по-нашему. Приют этот носил имя Саратовкина… Правда, Николай Михайлович? Помните, как в шестом классе мы сажали деревья около школы и, когда рыли яму, нашли ржавую-прержавую железную вывеску: «Сиротский дом М. И. Саратовкина». Помните, Николай Михайлович? Как же звали Саратовкина?
Николай Михайлович заметно разволновался. Вытащил из кармана пиджака сигареты. К ним, присев на лесах, потянулся сверху пожилой рабочий. А Степан спрыгнул вниз и тоже с удовольствием взял сигарету из рук учителя. В эту минуту Степан почувствовал, каким он стал взрослым, равным тому, от кого когда-то прятался в туалет с папиросой. А теперь вот открыто курит его сигареты!
- Саратовкиных было двое, - затягиваясь и стряхивая пепел на грязный пол, сказал учитель, - отец и сын. «Сиротский дом М. И. Саратовкина» - это приют, основанный отцом, Михаилом Ивановичем, с целью эксплуатации детей. А сын его - мой тезка - Николай Михайлович после смерти отца преобразовал этот сиротский дом в настоящий детский дом нашего типа. Давал сиротам среднее образование и специальность. Это был замечательный педагог, о котором, к сожалению, мы еще так мало знаем. Говорят, он и революционерам помогал. Но так ли это, неизвестно. Проверить нужно. Архивы поднять. Изучить. Да вот все времени не хватает. А изречение это, я думаю, его.
- Его, его! - убежденно сказал пожилой рабочий, с уважением посматривая на буквы.
- Нельзя ли сохранить эту надпись на стене? - спросил Грозный.
- Почему нельзя? Можно! - одновременно заговорили оба рабочих. - Только вот как директор?
- С Павлом Ниловичем я поговорю сегодня же, - ответил Николай Михайлович.
Через некоторое время Павел Нилович с интересом читал изречение на стене, то приближаясь, то отдаляясь от подмостков. Потом, невзирая на преклонный свой возраст, чрезмерную полноту и одышку, он взгромоздился на леса.
- Русский человек глазам не верит, - несколько раз негромко повторил он, ощупывая пальцами металл, из которого были сделаны буквы, - а я к тому же физик. Мне тем более любопытно. Медь… качественная медь…
Он спустился на пол. Вытер вспотевшее широкое лицо с тройным подбородком, добродушное, как у большинства толстяков, осторожно промокнул и лысину, аккуратно наискосок прикрытую реденькими длинными волосами.
- Слова-то хороши, - неуверенно и как бы с сожалением сказал он, обращаясь к Николаю Михайловичу, - да кто их сочинил, неизвестно… Однако надо бы учителям всегда перед глазами такую фразочку иметь. Образование-то мы даем. А вот воспитание… Воспитанием не каждый, ох, не каждый занимается!.. Вот она, проблемка-то вековая! И тогда, стало быть, существовала и теперь существует… Но ведь лозунг-то прямо-таки коммунистический: «…другом, товарищем, братом»! - повышая голос и поднимая вверх пухлый указательный палец, закончил он.
Убедив самого себя, Павел Нилович загорелся и воскликнул с пафосом:
- Конечно, надо сохранить изречение. Почистить медь. Пусть горит на стене и доходит до сердца каждого учителя!
И изречение это с начищенными буквами засияло в учительской на фоне свежевыкрашенной стены. Учителями оно встречено было по-разному: кое-кто криво усмехался, принимая его за упрек. Некоторые разводили руками, считая это очередным чудачеством Павла Ниловича. Большинство же к появлению в учительской этого изречения отнеслось как к нужному и уместному напоминанию о самом главном в их работе.
2
Николай Михайлович остановился у окна и взглянул на аллею городского парка. «Удивительная выдалась осень», - подумал он, любуясь расцвеченными в причудливые цвета еще не опавшими листьями.
- Свежа, как весной красавица, только наряд переменила, - вслух сказал он о березе, которая окутала стройный белый стан свой яркой желтизной. - А рядом-то - ай-яй-яй! Какой пронзительно яркий бархат!
Но, несмотря на красоту парка, поднимавшегося напротив его дома, несмотря на удачно прошедший день, какое-то приглушенное беспокойство тревожило его - не то какие-то недодуманные мысли, не то подсознательное недовольство собой. Впрочем, это чувство возникло не сегодня, а уже давно, пожалуй, с самого лета. Иногда ему казалось, что это результат утомления. Быть учителем и классным руководителем не по обязанности, а по влечению нелегко. И это желание писать… Так много хочется высказать на бумаге. Словами вылепить образы молодых людей, которые окружали его, с их сложным отношением к миру.
Первого сентября был день его дежурства по школе. Он выбрал самый трудный день, когда в стенах школы появляются малыши и в глазах их - страх, радость, торжество. И вот звонок. Первый звонок в их жизни. И тишина школьных коридоров, такая неожиданная, непривычная тишина… Николай Михайлович стоял тогда в коридоре у окна вот так же, как сейчас дома.
Он увидел, как по асфальтовой дорожке, ведущей к школе, старик торопливо вел опоздавшего на урок, плачущего первоклассника с огромным, уже немного помятым букетом цветов.
Вечером опять он вспомнил опоздавшего мальчика и старика. И так несколько дней неотвязно в мыслях его возникали эти двое. В перемены он подолгу разглядывал в учительской металлические буквы, врезанные в стену.
А сегодня в школу не пришла учительница химии. Ее урок в восьмом «А» был последним, и ученики рассчитывали пораньше уйти домой.
Николай Михайлович вошел в класс и, когда все сели и установилась обычная тишина, сказал:
- Есть два предложения: первое - пойти домой.
- Домой! Мы - за! - дружно отозвались ребята.
- Но есть и второе предложение…
Класс затих.
- Если хотите, я прочту вам начало своей повести. Мне Нужна ваша консультация, а возможно, и помощь.
Класс захотел. Не из вежливости. Искренне.
- Названия пока нет, - сказал Николай Михайлович, доставая из портфеля папку с рукописью.
Предисловие к повести Николая Михайловича Грозного
Первого сентября в безлюдном в этот ранний утренний час переулке встретились двое: старик, тяжело опирающийся на массивную трость, одетый в длинное, старомодное пальто, и мальчуган в новой школьной форме, с новым ранцем за спиной и букетом цветов, которые он держал в охапке, бережно неловко прижимая к груди. Мальчик бежал по улице, опустив голову. Он наскочил на старика и остановился. Испуганный взгляд припухших, заплаканных глаз ребенка встретился с внимательными глазами старика. Мальчуган вдруг понял, что перед ним тот, кто все поймет и поможет, и громко заплакал, невнятно выговаривая слова: «Соседка проспала… мама в ночную смену…»
Старик наклонился, участливо расправил помятый букет и, взяв горячую ручонку, повел мальчика в школу.
Он понимал, какое безутешное горе переживал его маленький спутник. Опоздать в первый день поступления в школу, в тот день, о котором мечтал, наверное, не один месяц!..
А ребенок успокоился, доверился старику и семенил рядом с ним вначале по тротуару, потом по асфальтовой дорожке, а затем по притихшему коридору школы в учительскую.
Старик передал мальчика заведующей учебной частью. Оторвавшись от большой прохладной руки, ребенок на мгновение снова ощутил страх, и опять заплакал. Но учительница ласково отняла от глаз мальчика мокрые кулачки, похвалила его букет и сказала, что ничего страшного не случилось, уроки только что начались и она сейчас отведет его в класс.
Поблагодарив прохожего, учительница повела мальчика по коридору. У дверей класса малыш оглянулся, но старика уже не было.
Опираясь на палку и придерживаясь свободной рукой за перила, старик с трудом спускался со второго этажа. На площадке лестницы он задержался. Задержался не для того, чтобы перевести дух… Ему не хотелось уходить из школы. Так хорошо и до слез горько было вслушиваться в эту родную, знакомую тишину, с чуть доносящимися из классов голосами учителей и едва уловимым постукиванием мела о доску.
Лет десять назад, когда из педагога он превратился в пенсионера, ежегодно первого сентября он подходил к школе и вот с таким же чувством, как сейчас, смотрел на бегущих учеников, мелькающие белые фартуки, воротнички, цветы, на озабоченные лица учителей, к которым в эти минуты он испытывал тяжелую зависть.
День первого сентября для него стал самым мучительным днем. А потом это прошло. Он перестал подходить к школе, даже забывал этот день, перестал тяготиться бездельем, одиночеством, ни о чем не вспоминал, ничего не жалел, никому не завидовал. Наступила глубокая созерцательная старость, в которой, как и в каждом возрасте человека, есть свой смысл и привязанность к жизни.
Тяжело передвигая ноги, старик спустился с широкого крыльца, но выйти из двора школы у него не хватило сил. И он присел тут же во дворе на скамейку.
Боль воспоминаний, охватившая его в школьном коридоре, уже унялась. Мысли приняли другое направление. Что же, жизнь прошла! Любимый труд, желания, огорчения, радости - все ушло. И теперь казалось прочитанной книгой - не о себе, а о каком-то другом Николеньке, Николае Саратовкине, учителе Николае Михайловиче… Но хотелось, даже было необходимо, чтобы эту книгу прочел тот малыш, опоздавший в школу, и его товарищи, которые сейчас первый раз сели за парты. Взволнованные, торжественные, они слушают своего учителя, и каждое слово его кажется им откровением.
Иначе зачем существовать на земле этой книге о жизни учителя Саратовкина, если она не будет откровением для тех, кто пришел ему на смену?
3
Николай Михайлович кончил чтение… Некоторое время в классе стояла напряженная тишина. Ученики пытались справиться с охватившими их впечатлениями, в которые вплелись и буквы на стене учительской… И здание школы, где когда-то был приют, принадлежащий миллионеру Саратовкину. И старик Николай Михайлович Саратовкин… И наконец, их классный руководитель «Иоанн Грозный», за которого весь класс - «в огонь и в воду»!
Первым поднял руку Семен Неверов. Николай Михайлович дал ему слово. Семен встал, но, вспомнив, как всякий раз на подобных собраниях учитель говорил: «Сиди, сейчас не урок, а товарищеская беседа», сел, положив перед собой на стол длинные руки. Несколько мгновений он как бы впервые и с любопытством изучал потолок, затем прокашлялся, переменил позу, точно ему - самому длинному в классе - было не очень удобно за низким столом, и сказал:
- Я слушал вас, Николай Михайлович, и понимал, как рождаются литературные произведения. Ведь до того, как появилось в учительской это изречение, вы и не думали писать повесть о Саратовкине. Вы писали статью в журнал…
Николай Михайлович усмехнулся:
- Все-то ты знаешь!
- Не только я, а все! - Длинные руки сделали широкое движение, как бы охватывая весь класс и приглашая его в свидетели.
И тут неожиданно класс зашумел. Ученики заговорили друг с другом, посыпались реплики Семену, вопросы учителю.
- Тихо! - прикрикнул Семен, стукнул кулаком по столу, да не рассчитал удара, зашиб руку.
И класс отозвался дружным смехом.
- Я не кончил. Я только начал!
Его послушались.
- Все это может быть очень интересным, Николай Михайлович. И я думаю, каждый из нас, - он опять цепким движением рук будто объединил весь класс, - смыслом своей жизни сделает поиск материалов для вашей повести. Мы поднимем архивы! - все более и более увлекаясь и захватывая товарищей, говорил Семен. - Мы перевернем город вверх ногами! - воскликнул он, уже стоя.
- Ну, этого не надо делать! Пусть город стоит, как стоял! - засмеялся учитель.
- И ведь это как раз по вашей части, Николай Михайлович. Это же история!
«А он опять все знает. Все понял», - подумал Николай Михайлович и не сдержался, быстро подошел к Семену, обнял его и дружески похлопал по спине. При этом не без неудовольствия отметил, что Семен выше его на полголовы.
Семен покосился на класс: как воспримут товарищи эту сентиментальность учителя - и, увидев, что все в порядке, улыбнулся Николаю Михайловичу и сказал:
- Мы назовем себя «разведчиками старины» или еще как-то более романтично…
Дальше говорить было невозможно. Все повскакали с мест. Все кричали.
Проходящая по коридору молоденькая учительница английского языка открыла дверь класса и, увидев Николая Михайловича, сложила накрашенные губы в гримасу, которая как бы говорила: «Кошмар! И это в присутствии учителя!»
4
У Семена Неверова слова никогда не расходились с делом. Он был уже достаточно серьезным человеком, несмотря на свои пятнадцать лет от роду. После того как Семен призвал товарищей сделать смыслом жизни поиск материалов для повести о Саратовкине, он принял самое деятельное участие в организации исторического кружка «Разведчики».
Семен Неверов определил для себя будущность историка и, пожалуй, не возражал бы повторить путь Николая Михайловича Грозного - стать учителем и писать. Но для того и другого нужен был особый дар, а его Семен в себе не обнаруживал. И вот, начав поиск исторических фактов, связанных с жизнью Саратовкина, копаясь в пожелтевших архивных бумагах (Николай Михайлович добился этого права для своего кружка), он почувствовал вдруг такое увлечение, что понял: вот оно, его будущее.
В школе ему хотелось заниматься только историей. Ну, еще к литературе он относился благосклонно! Но, увы, надо было, кроме того, изучать точные науки. И Семен Неверов, человек сознательный, понимал, что постичь эти науки необходимо, иначе историка из него не получится. И он постигал, правда без любви и увлечения.
Стояла поздняя осень. Мимо оплетенных железными решетками окон подвального этажа, где размещался архив, то и дело мелькали по асфальту, покрытому тающим снегом, ноги прохожих. Глядя на них, Семен мгновенно представлял себе их обладателей. Вот тяжело прошлепали женские ноги в резиновых ботах, впившихся в толстые икры. Женщина рисовалась Семену пожилой, рыхлой, неопрятной и меланхоличной. Вот промелькнули легкие ботинки, прикрытые потрепанными манжетами брюк. Это, наверное, длинноволосый студент с бородой и баками, в куртке, с таким же старым, как брюки, портфелем, набитым конспектами, книгами и, может быть, собственными стихами. Он ко всему настроен скептически, думает, что первым разберется во всех противоречиях жизни и укажет человечеству истинный путь. Осторожно обходя лужи, почти протанцевали изящные девичьи ноги в белых сапожках. Семен приблизил лицо к решетке окна: мелькнули круглые колени и подол светлого плаща. «Это секретарша какого-нибудь ответственного работника. Пока начальника нет, побежала в парикмахерскую ногти мазать или волосы начесывать», - подумал Семен.
Еще не кончился день, но в большой, мрачной комнате архива горел неоновый свет, делавший лица голубовато-землистыми. В этой комнате вместо стен от пола до самого потолка громоздились шкафы. А у окон тянулись длинные, заваленные бумагами и папками столы.
«Разведчики» после школы немного повозились с документами, ничего интересного не обнаружили, поостыли и отправились по своим делам. А Семен остался. Он сидел на высоком табурете, сложив на его перекладине длинные ноги, сгорбив спину и рассеянно листая папку с пожелтевшими бумагами.
Потрепанная газетная вырезка задержала его внимание:
16 августа, 1898 г. Свершилось… Сегодня свисток паровоза впервые огласил наши окрестные горы, степи и леса, еще почти не тронутые культурой… Роковой момент для Сибири настал. Старая Сибирь осталась позади, впереди перед нами встает что-то новое. Сознание важности переживаемого момента проникло во все слои общества, и почти перед каждым встает вопрос: «Что-то будет?»
Семен перечитал текст дважды. Попытался представить то, что пережили люди его города, когда увидели первый паровоз. «А теперь вот ракеты уносят людей в космос, - думал Семен, - и кажется, что это в порядке вещей. Непостижимо!»
Семен не шевелясь сидел некоторое время над папкой, потом переложил несколько бумаг. Перед ним лежала фотография с подписью: «Город N-ск. Начало XX в.». Деревянный понтонный мост через широкую реку, а за ним низкие деревянные домишки, кое-где двухэтажные. В середине возвышается пятиглавый собор. Собор и теперь стоит так, точно не ушли столетия. Только сегодня, окруженный многоэтажными корпусами, не кажется он таким уж большим. Реку опоясал металлический красавец мост с гордо выгнутой легкой спиной.
Вот еще одна фотография: улица, мощенная тяжелым, круглым булыжником. А на углу удивительно знакомый двухэтажный дом - кирпичный, совершенно не похожий по стилю на другие дома их города, с узкими окнами, высоко поднятыми над тротуаром, с остроконечной крышей. Да это же глазная поликлиника! Конечно, она. Еще в детстве Семена водила туда мать лечить косоглазие. Он помнил, как доктор залепил пластырем ему один глаз и было очень трудно спускаться с высокого каменного крылечка с резными железными перилами.
Он наклонился над фотографией, стараясь разобрать стертую надпись под ней.
- Стоп! - вдруг громко воскликнул он.
Две девушки, работницы архива, подняли головы от бумаг, посмотрели на мальчика, с улыбкой переглянулись и опять углубились в работу.
Под старой фотографией было написано: «Город N-ск. 1880 г. Жилой дом Саратовкина».
Так вот, значит, где жили Саратовкины! Фантазия уже рисовала Семену удивительные картины, одну ярче другой. Он слышал музыку, доносившуюся из открытых узких окон зала, когда ночами там на балах танцевала городская знать. Он видел экипажи, стоявшие у подъезда и отъезжавшие лишь на рассвете, строгого швейцара у дверей, а в окнах - мелькающие белые фартучки и наколки горничных.
Семен чувствовал себя счастливым. Эта фотография была первой ласточкой из прошлого.
Ноги уже порывались бежать к товарищам, к Николаю Михайловичу. Руки неудержимо тянулись засунуть фотографию в карман.
Но он знал, что выносить бумаги из архива строго воспрещалось. Оставалось одно: сложить документы в папку, запомнить ее и завтра явиться сюда всем вместе.
Так и начал было действовать Семен. Он аккуратно подправил растрепанные бумаги, со вздохом положил на место драгоценную фотографию. А потом все же не удержался. Будь что будет! Завтра он вернет ее на место, и никто не узнает. Ночь, всего лишь ночь она не полежит в этой папке.
Выйдя из архива, Семен решил сразу же отправиться к Николаю Михайловичу, но почему-то оказался совсем в другой стороне города, на улице, где на углу стояла глазная поликлиника. Уже вечерело. Но, вынув из кармана фотографию, он все же ее разглядел и убедился, что это действительно тот самый дом, построенный в готическом стиле. С теми же узкими окнами, дверью, овальной вверху, и высоким крыльцом, обведенным замысловатыми железными перилами.
Задыхаясь от радости, Семен вскочил в автобус, одной рукой бережно прижимая к себе фотографию, спрятанную в кармане, другой он сунул монету в пластмассовое отверстие кассы.
- Молодой человек, - несколько мгновений понаблюдав за Семеном, сказала сидящая у окна дама с четырехугольной коробкой на коленях. На коробке было написано: «Торт». - Вы опустили деньги, а билет не взяли.
- Какой билет? - удивился Семен. В эти минуты он следовал за Михаилом Саратовкиным по узкому деревянному тротуару в две плахи, чуть приподнятому над дорогой, мощенной крупным булыжником. Миллионер шел вразвалочку, тяжело переставляя ноги в лакированных сапогах, в которые были заправлены полосатые плисовые шаровары. - Ах да, билет! - Семен вернулся к действительности и оторвал билет. - Спасибо! - пробормотал он даме с тортом и вновь погрузился в прошлый век. По деревянному тротуару он следовал уже за сыном Саратовкина. И представлялся ему Николай Михайлович Саратовкин студентом тех времен: в длинном, почему-то поношенном, пальто, непременно с поднятым воротником, в студенческой фуражке.
Семен, конечно, проехал нужную остановку и до дома Николая Михайловича добрался пешком.
В темном коридоре он миновал открытую дверь кухни, откуда вместе с запахами жареной рыбы, лука и сельдерея в коридор вползали женские голоса разнообразного тембра. Николая Михайловича дома не было.
Семен побежал в школу.
В вестибюле он столкнулся с нянечкой Дашей. Она была почти ровесница Семена, худенькая, невысокая, в синем платке, сложенном широкой лентой и завязанном под огромными косами. На маленьком, ничем не примечательном лице ее широко и решительно помещались точно такие же синие, как платок, глаза.
Голос нянечки был неожиданно низким и властным. Она привыкла к полному повиновению своих «архаровцев», как называла школьников. Она не любила лишних слов и сказала, легонько махнув тряпкой в сторону входной двери:
- Закрой с той стороны.
- Мне Николая Михайловича.
- Он ночует не в школе, а дома.
- До свиданья, Даша, - вздохнув, сказал Семен, поворачиваясь к двери.
- Приветик! - Даша опять помахала тряпкой.
Что оставалось делать?
Бежать к товарищам? Но Семен с утра не был дома. Мать, конечно, волновалась. Да и мысль о том, что уроков на завтра задано немало, изредка портила настроение.
Он с удовольствием открыл дверь своим ключом. Всего несколько дней прошло с тех пор, как из общей квартиры Неверовы переехали в отдельную, и Семена не покинуло еще чувство радости от новизны и удобств. Его Чарри - огромная овчарка, которую месячным щенком он вытащил из реки во время ледохода, получив при этом двустороннее воспаление легких, - теперь имела спокойное место в прихожей. А у Семена и его младшего брата Олега была отдельная комната.
Семен своим появлением вызвал бурный восторг Чарри. Пес с радостным визгом прыгал, забрасывал на плечи мальчика могучие лапы и норовил лизнуть в лицо.
В дверях появился Олег. Очки придавали серьезность и даже строгость его круглому лицу.
- Ага! Опять где-то пробегал! - ехидно сказал он. - Вот влетит тебе от мамы! Ох и влетит!
- А ты, дурак, радуешься? - возмутился Семен. - Выручать надо братьев-товарищей. Не советский ты человек! Купчина ты прошлого века!
«Почему купчина? - искренне удивился Олег. - Да еще и прошлого века! Чушь какая-то. Даже обижаться не хочется», - решил он и, выразительно повинтив указательным пальцем висок: дескать, у брата «не все дома», ушел в комнату, строгий и молчаливый.
- Валентин Александрович! - виновато сказал Семен, появляясь в кухне. Так иногда называл он мать. - Я опоздал.
- Да, действительно. И намного, - спокойно ответила она.
А чего ей стоил этот спокойный тон, этот ясный взгляд? Сын, вероятно, это поймет не скоро, когда сам станет отцом, да и поймет ли тогда? А пока, сравнивая свою мать с другими женщинами, он считал ее очень спокойной, рассудительной и справедливой. И только.
- Где же ты был? - будто бы между прочим, спросила она, зажигая газ.
Семен рассказал, утаив, однако, что фотография из архива лежала в кармане его пальто. «Никто, кроме «разведчиков», даже мама, не должен этого знать» - так решил он.
- А! - откликнулась мать на его рассказ.
И опять же когда-нибудь потом, вспоминая этот вечер, может быть, поймет Семен облегчение в этом возгласе матери. А сейчас Семену только пятнадцать лет. Отрочество. Самая сложная пора человеческой жизни. Он весь в себе, в своих переживаниях, в своем особом отношении к миру, который в эти годы открывается перед ним.
Вместо обеда Семен ужинал. Ел торопливо, лелея надежду успеть выучить уроки. А мать - тоже торопливо - готовила обед на завтра, потому что нужно было постирать, а утром встать рано, приготовить завтрак и бежать на работу. Она работала кассиром в небольшом учреждении. Мальчики помогали ей по хозяйству. Но сегодня список покупок и деньги так и пролежали до вечера в кухне на полочке. Семен забыл обо всем. Так случалось часто. Но мать хорошо помнила годы своего отрочества и отлично понимала сына. Она не упрекнула его.
Молчание ее Семену было больнее выговора.
- Валентин Александрович! Ты бы поругала меня. Я же виноват, - просяще сказал он, наспех убирая за собой посуду.
- Ну, понимаешь, что виноват, - значит, все в порядке, - улыбнулась мать.
Нет, в самом деле его мать - самая лучшая мать на свете! Семен не мог не обнять ее, хотя в его возрасте это было не положено. Хорошо, что Олега нет, а то ведь истолковал бы по-своему: подлиза, мол.
Олег укладывался спать, срывая с себя одежду, - видимо, подражая какому-нибудь герою из фильма, а Семен еще только садился делать уроки. Доставая из портфеля тетради и учебники, он продолжал думать о матери: «Она не только умнее, но и красивее всех. Если бы не так наспех причесывала она свои густые, светлые волосы, а сидела бы подольше перед зеркалом, как Вовкина мама, если бы не сама, а в ателье, как Наташина мама, шила себе нарядные платья - какая бы красивая она была! А ей все некогда». Отца Семен помнил плохо, шесть лет прошло после его смерти.
Раздумья о матери сменились мыслями о Саратовкине. Захотелось вновь взглянуть на фотографию старого дома. Олег уже спал, и Семен, осторожно ступая на носки, вышел в прихожую и достал из кармана фотографию. Чарри тоже спал, сладко похрапывая, развалившись у вешалки. Из ванной доносились всплески воды: мать стирала белье.
Влюбленными глазами Семен снова разглядывал булыжную мостовую, дом с остроконечной крышей, с высоким крыльцом, на котором справа, около железных перил, был приделан какой-то большой предмет, напоминающий ящик.
- Спать, Сеня, спать! - заглянув в дверь, сказала мать. - Поздно, утром тебя не поднимешь.
- Я сейчас, мама, - сказал Семен.
«Будь что будет», - снова подумал он, закладывая фотографию в дневник. Сложил в портфель книги, постелил постель, разделся и мгновенно сладко уснул.
Семену удивительно повезло. Учителя, точно сговорившись, не спрашивали его. А он сидел как на иголках. Во-первых, не так-то просто выглядеть учеником, выучившим урок. Для этого надо принять уверенную позу, но на всякий случай не встречаться глазами со взглядом учителя. А во-вторых, сегодня он чуть не опоздал в школу, в класс вбежал за несколько секунд до звонка и, естественно, не успел сообщить «разведчикам» о своем открытии. Но к концу первого урока метко брошенные записки оповестили о случившемся не только «разведчиков», но и всех остальных ребят.
На перемене фотографию, которую Семен не выпускал из рук, уже смотрел весь класс.
Николая Михайловича в школе в тот день не было. После уроков «разведчики» - а их было шестнадцать человек - отправились к учителю домой, но его не застали. Сунули в дверь записку.
Николай Михайлович! Я принес из архива фотографию дома Саратовкина, где тот жил в 1880 году. Это написано на фото. Теперь в этом доме глазная поликлиника. Мы помчались туда. Потом еще зайдем к Вам. Ждите обязательно, потому что фото нужно вернуть в архив.
Семен Неверов.
Николай Михайлович вскоре пришел домой, прочел записку и, хотя были у него другие дела, немедленно направился в глазную поликлинику. Он понял, что фотографию Семен стащил из архива, и его беспокоило нашествие «разведчиков» в поликлинику.
А для беспокойства основания были. Все шестнадцать с замиранием сердца вначале изучали здание поликлиники снаружи, сравнивая его с фотографией. Затем принялись разглядывать высокое крыльцо с широкими каменными ступенями, стертыми временем, и остатки чугунных перил с причудливым старинным орнаментом.
Тыча пальцем в фотографию, Семен сказал:
- И еще что-то было здесь. Что за предмет, непонятно. Вон даже след остался на камне.
- Привинчено было… - расковырял кто-то из ребят забитые пылью и мусором дырки.
Восьмиклассники молча миновали узкий тамбур и вошли в полукруглый вестибюль с куполообразным потолком. Их внимание привлекли высокие стрельчатые витражи из разноцветных стекол. Двери, ведущие во внутренние помещения поликлиники, были расположены под ними. Обычные двери, покрашенные белой краской. И вообще все остальное, кроме окон и потолка, было обыденно привычным. Белые скамьи у стен. Пол, покрытый светлым линолеумом, затоптанный ногами бесчисленных пациентов. Белая пристройка с окошком, в котором, словно фотография в рамке, виден был строгий профиль немолодой регистраторши.
Несколько человек стояли в очереди к окошку.
Стараясь не обращать на себя внимание, «разведчики» по одному вошли в вестибюль. Но их было шестнадцать, одного возраста, с одинаковым выражением на лицах, в походке, в движениях - выражением восторга, любопытства, желания остаться незамеченными. Их, конечно, заметили.
- Надо проникнуть в глубину здания. Вставайте в очередь к окну, - шепнул Семен соседу, и по цепочке мгновенно слова его были переданы всем.
Семен первым пристроился в очередь за старушкой, которая опасливо отодвинулась. За Семеном молча встали остальные.
Очередь подошла быстро.
- Семен Неверов. Пятнадцать лет. Улица Советская, семь, квартира четыре, - ответил Семен на вопросы регистраторши.
- Сорок седьмой кабинет, - сказала она, равнодушно, поверх очков, взглянув на мальчика.
Так же равнодушно записала она второго и третьего «разведчика».
Четвертой подошла Лаля Кедрина, девочка не по годам пухлая, с миловидным беленьким личиком и ясными бирюзовыми глазами. Она назвала фамилию, имя, принялась было за адрес, но регистраторша вдруг забеспокоилась, выглянула в окошко. Очередь ребят-одногодок заронила в ее душу подозрения. Но они стояли тихо, с трогательным для их возраста желанием попасть на прием к врачу.
Она записала Лалю Кедрину. Однако следующего пациента все же спросила:
- Что это? Из одной школы? Почему все сразу?
Следующим был низенький крепыш, прозванный Левитаном в честь знаменитого диктора.
- Никита Пронин, - таким неожиданно густым и красивым басом сказал он, что регистраторша вздрогнула и недоверчиво поглядела на мальчика.
- Видите ли, мы проводили опыты по химии, - продолжал Никита, - и вот у всех что-то случилось с глазами…
Как раз в это время в вестибюле глазной поликлиники появился Николай Михайлович.
Очередь рассыпалась. Регистраторша поняла, что пришел учитель, и с любопытством дожидалась, что будет дальше.
- Где Семен? - спросил Николай Михайлович.
- Он уже там. На приеме. - Никита кивнул на дверь, ведущую из вестибюля в коридор.
Николай Михайлович подошел к окошечку регистраторши:
- Извините. Произошло недоразумение, - сказал он.
Регистраторше было интересно узнать подробности, но по лицу учителя она поняла, что тот не намерен объясняться, и сердито сказала:
- Только время отрывают. Учеников своих к порядку приучать надо. Да родителей к директору…
Николай Михайлович снял плащ. Молча бросил его на плечо Никиты и исчез за дверью.
Он вернулся оттуда с тремя «разведчиками». Семен был уже в кабинете. Сидел напротив врача, и та исследовала его глазное дно.
Все вышли на улицу, спустились с крыльца, и ребята стали ждать нагоняя.
Но Николай Михайлович только вздохнул, засунул руки в карманы и сказал:
- Ну зачем было так спешить? Вот кончится прием. Договоримся с начальством и спокойно все осмотрим. Зачем же мешать людям работать? Ведь сюда больные идут, а вы игру затеяли. Я считал вас разумнее и взрослее.
- Но ведь так, Николай Михайлович, интереснее, - сказал Никита.
Николай Михайлович промолчал. Он все это понимал и отчитывал своих «разведчиков» только для приличия. И они это отлично чувствовали.
На крыльце появился сияющий Семен. Он уже забыл все неприятности, причиненные врачом, и шел к Николаю Михайловичу, держа в руках фотографию, широко, победоносно улыбался.
Он попытался и теперь не выпускать из рук фотографию, но Николай Михайлович завладел ею, долго, внимательно разглядывал. Как и его ученикам, дом, в котором он бывал не раз и привык к нему с детства, показался теперь особенным.
- Ну, вот что, - сказал он, возвращая Семену фотографию, - дом мы осмотрим сегодня вечером. А сейчас, - он обратился к Семену, - пойдешь в архив и вернешь фотографию. Да не тайком, а скажешь, что взял ее вчера. И еще скажешь, что за это я лишаю тебя права две недели работать в архиве. Понятно?
- Понятно, - мрачно сказал Семен. И он уныло поплелся, загребая длинными ногами.
5
Все разошлись по домам. А Никите Пронину идти было некуда. Со вчерашнего дня у него не было больше дома. В школе, с товарищами, когда рядом был Грозный, несчастье хоть и не забылось, но утихла на время какая-то почти физическая боль, стало немного легче. Он никому не сказал о том, что у него случилось. И вот теперь, когда ребята ушли, он остался один на один со своей бедой.
А ведь еще недавно он был так счастлив и не понимал, не ценил этого.
Никита был единственным сыном в семье. Отец - геолог - больше находился в разъездах. Мать работала секретарем начальника конторы «Главкоммунстроя» и тоже мало бывала дома.
- Днем не справляюсь. Приходится работать вечерами, - весело жаловалась она отцу, когда тот звонил по телефону из какого-нибудь районного центра, где находился в командировке.
Последние месяцы все чаще и чаще матери по вечерам не было дома, и Никита не раз ложился спать, так и не дождавшись ее.
- Тебя, мама, твой начальник явно эксплуатирует! - не раз говорил он. - Я скажу ему об этом.
И действительно сказал.
Начальник теперь стал появляться у Прониных: он «по пути» завозил мать домой и заходил попить чайку.
Никита с первого взгляда невзлюбил маминого начальника и в часы его пребывания обычно не выходил из своей комнаты.
А однажды вышел.
Начальник, седоголовый, с молодым приятным лицом, сидел в кресле и курил. Никита прежде всего заметил его длинные пальцы, на одном из которых поблескивало обручальное кольцо, и его длинные вытянутые и скрещенные ноги в светло-серых брюках и замшевых ботинках «на платформе».
Мальчик почему-то только в этот вечер увидел, как хороша и молода его мать, с гладко зачесанными на прямой пробор, наперекор всякой моде, черными волосами. На ней было узкое черное платье, на рукавах и у ворота отделанное белым рюшем. Она немного суетилась, накрывая на стол, постукивая высокими каблуками лаковых полуботинок. На матово-бледном лице сияли большие черные глаза. Сияли слишком оживленно.
- Это мой Никита, - сказала она.
- Рад познакомиться!
Начальник сделал какое-то движение, будто собираясь встать. Но не встал. Загасил папиросу в пепельнице, как бы освобождая руку для пожатия, но не протянул ее и лишь блеснул в улыбке белыми, ровными зубами.
Никита молча поклонился и сказал:
- А маму вы эксплуатируете. В нашей стране восьмичасовой рабочий день, а она по двенадцати часов… вкалывает.
Мама вспыхнула и от этого жаргонного словечка, и от бестактного вмешательства сына. А начальник искусственно рассмеялся:
- Молодец. Оберегаешь интересы мамы. Вот, Лидия Владимировна, придется вам сократить свое пребывание в конторе. - И затем обратился к Никите: - Откуда у тебя такой голос?
Странный вопрос. Никита и сам не знал, откуда! Видно было, что начальник совсем не умел разговаривать с младшим поколением.
Никита молча пожал плечами. Мама предложила ему чаю. Он отказался и с тяжелым сердцем ушел к себе в комнату. Бессознательно еще он почувствовал надвигающуюся грозу. И с этого дня в доме для него все стало не так.
Однажды вечером он увидел, как начальник подвез свою секретаршу до дома. Она была в костюме с рукавами по локоть. Согнувшись и склонив голову, вытянув вперед ногу в лаковой туфле, она выходила из машины, и начальник, по-хозяйски приподняв рукав ее жакета, поцеловал руку выше локтя.
Отец в тот вечер был дома. Он ничего этого не видел. Он стоял у плиты и заливал яйцами поджаренную колбасу. Тоже седоволосый, как тот, загорелый и обветренный, стройный и высокий. «Он же в тысячу раз красивее и лучше!» - с отчаянием подумал Никита.
Он отказался от ужина, ссылаясь на нездоровье, и ничком свалился в постель.
Пришла обеспокоенная мама. Как всегда, она хотела коснуться губами лба Никиты - нет ли температуры, но он спрятал лицо в подушку. Тогда она попыталась потрогать его шею рукой, которую только что целовал тот, и Никита, вскочив, грубо отбросил ее руку.
- Ты что, сынок? - удивленно спросила мать.
- Ты знаешь что! Уходи!
И она поняла, ушла из комнаты. Дверь была открыта, отец все видел и слышал. В доме в тот вечер стояла мертвая тишина. Никто не проронил ни одного слова.
А дальше события развернулись с неожиданной быстротой. Отъезд отца якобы в командировку. Потом бессвязная попытка матери оправдаться - с отцом они не сошлись характерами и она выходит замуж за своего начальника.
И вот вчера этот человек появился у них с двумя чемоданами.
Никита переночевал эту ночь дома. «Последний раз» - так решил мальчик. Не мог же он, Никита, терпеть этого «типа» в доме, где родился, вырос и был всегда рядом с отцом. Он возненавидел мать, не мог глядеть на нее. Его терзало и то, что отец молчит. Почему он не оставил письма, не взял сына с собой, если уехал насовсем? Что же он, забыл, что у него есть сын? Значит, вот она какая жизнь: жестокость, несправедливость. Значит, нет в ней места ни любви, ни долгу, ни чести!
На соседней улице жила бабушка, мать отца. Но она старенькая и больная. Как принести ей такое известие! Он не решался пойти к ней.
Промаявшись ночь, не выучив уроки, голодный и растерянный, Никита пришел в школу задолго до звонка. Школа была еще закрыта. Никита постоял у крыльца и направился к дому Николая Михайловича. Кому же, как не ему, можно было поведать о своем несчастье. От кого же, как не от него, услышать ответ на страшное недоумение, которое истерзало Никиту за эти дни, и получить совет, как жить дальше.
Но по дороге повстречался ему Семен с фотографией, найденной в музее, отвлек Никиту от горьких мыслей. Потом уроки. Затем беготня к Грозному, в глазную поликлинику…
Ребята разошлись, а Никита пошел следом за учителем, видел, как тот сворачивал в переулки, переходил дороги. Никита ускорял шаги и снова в нерешительности отставал.
Учитель вошел во двор, поднялся на крыльцо и скрылся за дверью.
Никита ходил взад-вперед мимо дома. Слезы то и дело выступали на глазах. Ему было жаль себя - брошенного родителями, как ненужного котенка, голодного, бездомного. Он не решался пойти к Грозному.
А Николай Михайлович в эти минуты вынул из портфеля письмо, адресованное ему на школу, и с волнением читал его:
Глубокоуважаемый Николай Михайлович!
Вам пишет отец Вашего ученика Никиты Пронина. К сожалению, я всегда был нерадивым отцом и ни разу не заглядывал в школу (там часто бывала мать Никиты), поэтому с Вами я не знаком. Но, по рассказам сына и его одноклассников, я знаю Вас как талантливого педагога и человека большой души. Вот почему в тяжелый час жизни я пишу именно Вам, рассчитывая на Вашу помощь.
Никита думает, что я уехал в командировку (если мать еще не сообщила ему правды), но я уехал из дому совсем, потому что моя жена мне изменила. Никита все знает. Прошу Вас, поддержите сына в трудный момент. Вы же знаете, что несчастье свое он будет переносить в одиночестве. Это может оказаться для него невыносимым. Думаю, что оставаться дома ему будет слишком тяжко, уговорите, пожалуйста, его пожить пока, до моего приезда за ним (я уверен, что он пожелает остаться со мной), у бабушки. Я ей все рассказал.
Заранее благодарю Вас. Простите, что к Вашим вечным хлопотам я прибавил еще одну заботу. Прошу Вас передать сыну письмо. Оно не запечатано намеренно, чтобы Вы его прочли. Другого адреса для письма сыну у меня нет.
С. Пронин.
Ниже был написан обратный адрес.
В конверте лежал еще лист бумаги, сложенный вчетверо.
Грозный не стал читать этого письма.
«Да, мальчику трудно. Ой как трудно, - думал он, - надо бы немедленно его разыскать». Он взглянул на часы. «В школе ему делать уже нечего. Идти к нему домой нельзя. Лучше всего послать сейчас же за ним кого-то из его одноклассников».
Грозный присел к столу, достал записную книжку, нашел телефон Кедриных.
- Будьте добры Лалю, - сказал он после того, как низкий женский голос ответил: «Алло, вас слушают».
- А кто просит ее? - поинтересовалась, видимо, мать Лали.
- Николай Михайлович, ее учитель.
- А! Здравствуйте, Николай Михайлович! - Голос стал неофициально приветливым. - Одну минуточку, Лаля подойдет.
- Я слушаю вас, Николай Михайлович!
- Лаля! Мне нужен срочно Никита Пронин. Нет, звонить ему не надо. Ты не можешь дойти до него и послать его ко мне? Не знаешь адреса? А телефона кого-нибудь из его близких товарищей у тебя нет?.. Кто? Володя Кучеренко?.. Так он же живет напротив меня. Как это я забыл!.. Спасибо, Лаля. Я сам схожу. До свиданья. Извини, что побеспокоил.
Николай Михайлович поспешно натянул плащ, быстро спустился с крыльца. И каково же было его удивление, когда возле калитки он увидел Никиту Пронина.
- Ну вот, а я за тобой! - радостно сказал Грозный. - Пошли, брат, ко мне.
Никита ничему не удивился. И молча пошел за учителем.
- Не обедал? - снимая плащ, спросил Грозный.
- Нет.
- Худо. Я обедал в столовой. Будем пить чай - с хлебом, сыром, маслом и колбасой. Тоже неплохо, верно?
И он включил электрический чайник.
- Садись.
Никита сел на табурет, сделанный школьниками. Николай Михайлович не садился. Он ходил, что означало, как давно заметили ученики, большое волнение.
- Ну, вот что, дружок. Я все знаю.
«Иначе не могло быть!» - подумал Никита, и словно гора свалилась у него с плеч. Не надо было рассказывать про мать, про ее начальника, про то, как по-хозяйски тот ввалился в их дом со своими чемоданами.
- А вот тебе письмо от папы.
Нет, он был просто добрым волшебником из сказки - этот учитель.
- От папы? - счастливо задохнулся Никита и, схватив письмо, встал и жадно принялся читать.
Отец утешал сына, как мог, и писал, что через месяц вернется. А пока, если сын захочет, может жить у бабушки, которой отец уже сообщил о случившемся.
Ты уже большой, решишь сам, с кем остаться - со мной или с матерью. Деньги на свои личные расходы возьмешь у бабушки…
Никита закончил читать письмо, и стало ему легче жить на свете.
Он не один. У него отец, который любит его. Но почему же, почему теперь, когда стало легче, он не может, как ни силится, скрыть предательских слез! Он протянул письмо учителю и закрыл руками лицо.
- Ничего, Никита, поплачь. Это горе и взрослому не по плечу. - Он обнял мальчика и, помолчав, добавил: - Советую так: до приезда папы пожить у бабушки. Подумать обо всем. Сгоряча никогда не принимай серьезных жизненных решений и обязательно держи меня в курсе своих дел. Обязательно. Договорились?
Никита смущенно ладонями вытер лицо, кивнул, соглашаясь.
- А теперь будем пить чай.
Николай Михайлович поставил на стол красивый японский сервиз: чашки из тончайшего фарфора, сахарницу, изящные тарелки.
Он подал Никите колбасу, сыр, завернутые в бумагу, и нож.
- Режь и клади на тарелки.
- Может, я не так нарежу? - засомневался Никита при виде такой красоты на столе.
- Режь как хочешь. Все равно съедим, - засмеялся Николай Михайлович.
И Никите стало так хорошо с учителем, беспокойно, конечно, потому что беда, пришедшая к нему, была не мимолетной детской бедой, а несчастьем, которое останется с ним на всю жизнь. Как ни был юн и оптимистичен Никита, он понимал это.
Он с наслаждением ел показавшиеся ему необычайно вкусными закуски, пил совершенно необыкновенный - крепкий и ароматный - чай. И боль понемногу отступала. Ему хотелось задать учителю тот самый главный вопрос, который мучил его последнее время: о жестокости взрослых, о пошлости человеческих отношений, о невечности самого святого на земле. Зачем же тогда жить?
Но «обладатель сверхпедагогического провидения», как называли Грозного в классе, сам знал, что именно об этом теперь надо говорить с Никитой. Это было трудно. Николаю Михайловичу нередко самому тяжело жилось на свете, когда он сталкивался с пошлостью и жестокостью, хотелось даже в такие мгновения не верить тому, чему невозможно было не поверить. Ему - взрослому! Что же творилось теперь в душе подростка?! Надо было как-то укрепить в ней веру в правду, добро, создать какую-то увлекательную мечту.
- А знаешь, Никита, слушаю я твой голос и часто думаю, что твои одноклассники не зря величают тебя Левитаном. Давай-ка поразмыслим мы с тобой, не следует ли тебе в будущем и в самом деле стать диктором?
Никита изумился. Изумился и тому, что об этом вдруг заговорил учитель, и тому, что эта мысль никогда не приходила ему самому в голову.
- Ты и стихи и прозу читаешь отлично, - продолжал учитель, - следовательно, и артистический дар у тебя есть. Давай-ка поставим это под номером первым в жизненный план. А? Как ты смотришь?
- Не возьмут! Возьмут другого - безголосого, но по блату! - уныло сказал Никита и махнул рукой. - А! Ничему я не верю теперь!
- Ну, брат, уж тут ты явно перегибаешь палку. Талант всегда пробивает себе дорогу, пробивает через все препятствия. Ну вот, первый попавшийся пример: в Нижнем Новгороде Шаляпин и Горький попытались наняться в театр хористами. Горького взяли, а Шаляпину отказали за негодностью голосовых данных. Ну, как тебе известно, в итоге талант победил! Они же - эти два великих друга - пытались поступить сотрудниками в редакцию газеты. Шаляпина взяли, а Горькому отказали.
Теперь учитель перешел непосредственно к трагедии Никиты.
Отец возвратится. Никита будет жить с ним. А мама - мама может очень быстро разочароваться в своем избраннике, так часто бывает в жизни. И она не забыла сына, наверняка по-прежнему нежно и горячо любит его, но у нее тоже трудное положение: брошенный муж, сын, который ее не прощает, и влечение к другому человеку… А может быть, с отцом они всегда были разными, далекими людьми и жили до поры до времени вместе только ради него - Никиты. В жизни нередко случается, что и хорошие люди сходятся по ошибке, а потом вот жизнь не склеивается. Все это так сложно, так непросто разобраться, где правда…
Но утешительные слова учителя не доходили до сердца мальчика потому, что Николай Михайлович сам не мог в них поверить до конца. Он глубоко был убежден, что такая рана не зарубцуется у подростка, не останется бесследной эта травма и в формировании его характера, и в его взглядах на мир. «Когда нет детей - играйте в любовь! - думал Грозный. - А когда есть дети - это недопустимо!» Он обвинял мать Никиты! Он обвинял ее нового мужа!
Вот почему, утешая Никиту, он чувствовал свое бессилие и возлагал надежды только на то, что время - великий исцелитель. Одно радовало Николая Михайловича - он понял, что заронил в душу мальчика мечту.
6
В доме Кедриных царила суета. Они ждали гостей. А званые вечера проводились у них с сибирским гостеприимством: стол ломился от кушаний и вин. Покупные закуски и сладости считались недопустимыми. Все готовили дома: заливные блюда, холодец, традиционные яички-мухоморы с шапочками из помидоров, салаты, пироги с рыбой, пельмени, торты и пирожные. И тут ведущая роль принадлежала Лале. Для своих пятнадцати лет она, на удивление всем, умела и любила готовить и красиво сервировать стол.
Мать, Дора Павловна, только помогала: закупала продукты, чистила и резала овощи, пропускала через мясорубку мясо, носила из кухни в столовую блюда с уложенными Лалей кушаньями.
Отец Лали, Филипп Афанасьевич, был известным художником-пейзажистом. А мать - домашней хозяйкой. Дора Павловна обожала старину и прекрасно реставрировала мебель. Она покупала никому не нужное старье и собственными руками делала из него великолепные вещи. С этой целью она выезжала в другие города и порой привозила контейнеры с рухлядью.
Их квартира блестела позолотой рам, зеркал, горок, бюро, украшенных инкрустацией. В спальне под парчовым пологом стояли Широкие кровати, стену украшал старинный гобелен, изображающий Александра Невского в окружении воинов.
И лишь в комнате, где жила дочь, вся обстановка была подчеркнуто простой, современной. Она не разделяла увлечения матери, даже стеснялась его.
Гости появились вечером: старый знаменитый писатель, приехавший из Москвы, как он говорил, «последний раз» в родной город, и совсем молоденькая его жена, которую можно было принять за его внучку.
Дора Павловна - высокая полнеющая блондинка в ярко-желтом платье, с бриллиантами в ушах, на шее и на пальцах - встретила москвичей искренне радостными восклицаниями: она обожала принимать гостей.
- Филя! Филечка! Лаля! Встречайте!
Из гостиной торопливо вышел сияющий Филипп Афанасьевич, из кухни неторопливо появилась Лаля. И пока хозяин обнимал гостя и снимал пальто с его молодой жены, которая своими распущенными по плечам волосами и скромным коричневым платьем с белым воротничком напоминала десятиклассницу, Дора Павловна взглянула на дочь и мысленно ужаснулась: Лаля стояла непричесанная, в черных старых брюках и домашней белой кофте, полнившей ее. В чем готовила ужин, в том и вышла, только фартук сняла.
- Наша дочь Евлалия, - с гордостью сказал Филипп Афанасьевич, как всегда, не замечая, во что одета и как причесана Лаля.
Все прошли в гостиную, а Лаля вернулась на кухню. Она знала, что сейчас начнутся шумные восторги по поводу позолоты, инкрустаций, гобелена и ковров. Потом отец посадит гостей на шелковую оттоманку с золочеными амурами и будет ставить на мольберт одну за другой свои картины, изображающие поля, леса, горы, которые он словно бы просто сфотографировал, не тратя на это ни души, ни нервов. Доподлинное копирование предмета на холсте Лаля не считала искусством. А гости будут восторгаться работами отца, даже если думают так же, как она. Он же хозяин! Невежливо было бы критиковать его.
За столом разгорячившийся от коньяка старый писатель провозгласил тост за молодое поколение. Его жена приложилась к краю рюмки очаровательным ротиком. Лаля от души хлебнула и закашлялась, прикрываясь ладошкой. Дора Павловна испуганно покосилась на гостей. Лаля приметила ее взгляд, и ей вдруг захотелось причинить матери неприятность. Она приподнялась, потянулась к середине стола и, пальцами прихватив соленый груздь, не садясь, затолкала его в рот.
Отец, который никогда не замечал того, что не имело отношения к живописи, сказал, кивая на Лалю:
- Увлеклась историей родного города. В архивах разыскивает все, что касается миллионера Саратовкина…
- Саратовкина? Это прелюбопытнейшая фигура. Знавал я его сына, - сказал писатель.
- Николая Михайловича? - изумленно спросила Лаля и, перестав жевать, уставилась на гостя.
- Вот имени не помню. Он был учителем. Какой предмет преподавал, не помню. Но слухи по городу ходили о его педагогическом даре. Он и в советской школе работал. А отец его - Михаил Саратовкин - в историю родного города вошел как удивительный самодур. Саратовкин содержал приюты.
- А какой был Саратовкин-сын? Вы не помните его? - волнуясь, спросила Лаля.
- Помню. Очень хорошо помню. Только уже стариком. Седой. Высокий. Прямой очень. С тростью. Взгляд спокойный, мудрый. Ходили слухи, что он не родной сын Саратовкина. Так ли это - не знаю.
- Не родной сын?
Лале так хотелось сейчас же по телефону сообщить обо всем этом Николаю Михайловичу, Семену и лучшей своей подруге Наташке! Но это было невозможно. Телефон стоял рядом, на позолоченном столике, до смешного нарушая стиль XVIII века.
Но в двенадцать часов ночи она все же позвонила Грозному.
Николай Михайлович правой рукой продолжал писать, а левой взял трубку.
- Ой, Николай Михайлович! - тихо сказала Лаля. - Ой!
- Ну что - ой да ой! - отозвался Николай Михайлович. - Да что ты шепчешь? Погромче!
- Ой! Я так волнуюсь… Все спят, громче нельзя. Не могу сообразить, с чего начинать. Все о Саратовкине…
- Начинай с самого начала.
- Ну вот, он знал его лично…
- Кто? Кого? - в волнении бросая на стол карандаш и предчувствуя интересную новость, спросил Николай Михайлович.
Лаля наконец овладела собой и передала учителю рассказ московского гостя.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного ПОДКИДЫШ
Город N, имевший населения 60 000 душ, считался большим городом Сибири и был губернским. Раскинулся он по низкому берегу полноводной реки, а на другом берегу ее он взобрался на гору, разбросался на несколько верст деревянными домишками, словно разбежались они в разные стороны, да так и остановились, окружившись огородами, садами и палисадниками.
В центре города - белый каменный дом генерал-губернатора. Самый большой дом. А за углом, в переулке, еще один большой дом, правда, поменьше губернаторского, сложенный из красного кирпича. Крыша его остроконечная, узкие, длинные окна высоко подняты над деревянными в две плахи тротуарами.
Можно было бы и не поминать этого кирпичного дома в переулке, если бы речь не шла как раз о хозяине его - Михайле Ивановиче Саратовкине и о случае, происшедшем здесь, имеющем прямое отношение к этому повествованию.
Богатством Саратовкин славился на всю Сибирь. Был он владельцем золотых приисков, заводов, фабрик и мастерских, раскиданных по разным городам.
И самодурством своим Саратовкин славился так же широко, как и богатством.
На высоком, узком крыльце мрачного дома Саратовкиных были чугунные перила, украшенные замысловатым орнаментом, и дверь, обитая железом. Тут же, на цепи, висел молоток. А с краю крыльца было прикреплено деревянное корытце.
Люди, жившие даже в других губерниях Сибири, знали: в этот дом подбрасывают незаконнорожденных детей, да и тех, которых по бедности или другим обстоятельствам родители воспитывать не в состоянии.
По правилам, выдуманным хозяином, ночью ребенка нужно было положить в корытце, ударить молотком в железную дверь и бежать. Дверь тотчас же открывалась, выскакивал служитель и гнался за тем, кто принес ребенка. Если догнать не удавалось, ребенка брали на воспитание в Саратовкинский сиротский дом, находящийся в этом же городе. А если погоня завершалась успехом, тот, кто подбрасывал младенца, отвечал по закону.
Сотни детей воспитывались в сиротском доме Михайла Ивановича Саратовкина. Девочек обучали швейному делу, мальчиков - слесарному, токарному, столярному. Это были дешевые рабочие руки. А Саратовкин, жестоко эксплуатировавший своих юных воспитанников, слыл человеком большого сердца.
Был конец осени. Дожди перемежались со снегом. В нудносерой пелене пряталось солнце. В садах и палисадниках ветер раскачивал голые ветки черемух и диких яблонь, выл в трубах русских печей, нагоняя суеверный страх, хлопал ставнями окон нерадивых хозяев.
Михайло Иванович Саратовкин в шелковом халате и в домашних туфлях сумерничал у камина, сидя в удобном кресле. Возле кресла - круглый столик. На нем массивные счеты, бумага, остро отточенные карандаши. Но все не тронуто. Хозяин как зачарованный смотрел в огонь и, может быть, ни о чем не думал. Огонь с древних времен имеет для человека чарующую притягательную силу.
Скрипнула дверь, и в комнату вошла Анастасия Никитична, жена Саратовкина. Михайло Иванович повернул голову, вопросительно и неприветливо взглянул на маленькую женщину, робостью, остреньким носом и удлиненным затылком напоминающую птицу. Была она в зеленом платье, в белой кружевной накидке и в поскрипывающих, видно новых, ботинках.
- Михайло Иванович! - приближаясь к мужу, сказала она негромко. - Мальчишку подкинули…
Саратовкин фыркнул, удивленно поднял плечи, развел руками:
- Каждый день подбрасывают!
- Мальчишке годика четыре, смышленый, страсть, - продолжала Анастасия Никитична. - Не ночью, засветло, веревкой, как щенка, к перильцам прикрутили, видно, чтобы не убег. Народ собрался, стали молотком в дверь стучать. Фомка выбежал - глядит, такое дело…
Саратовкин слушал уже с интересом. Подобного еще не случалось.
- А ну, приведи мальчишку, - сказал он, вместе с креслом поворачиваясь спиной к камину.
Анастасия Никитична проворно вышла, прошумев накрахмаленными юбками.
Вскоре дверь открылась, и первым вошел мальчик в чистых холщовых штанишках, в красной, навыпуск, рубашонке. За ним появилась Анастасия Никитична. Она подтолкнула остановившегося было мальчугана вперед. Тот сделал несколько шагов и снова остановился, недоумевая, чего хочет от него эта женщина.
Мальчик держался смело. С любопытством оглядел комнату, и взгляд его больших, ласковых глаз остановился на Михайло Ивановиче.
Ребенок вдруг улыбнулся, хорошенькое личико его загорелось, стало еще краше, и с возгласом: «Дяденька!», протянув ручонки, побежал к креслу, обнял изумленного Саратовкина, прижался к нему светлой, кудрявой головенкой.
В одну минуту малыш растревожил затихшие с годами воспоминания об умершем сыне. Саратовкин положил руку на детскую голову и решил, как всегда, мгновенно и неожиданно:
- Ну что же, Настасья Никитична, быть ему нашим сыном.
- Да как же так?! - изумленно всплеснула руками Анастасия Никитична. - Не знаем - чей он, откудова?
Но прекословить мужу она не смела. Да и ребенок ей тоже пришелся по душе с первого взгляда.
- Как зовут-то тебя, ты знаешь? - спросил Саратовкин, когда мальчик оторвался от него.
- Знаю, Николашка.
- А где же мамка, тятька где?
- Там. - Не задумываясь, мальчик показал на окно.
- Кто же тебя, сердешный, к перильцам-то прикрутил? - спросила Анастасия Никитична.
Мальчик молчал.
- А фамилию свою знаешь? - спросил Михайло Иванович.
Мальчик не понял.
Так нежданно-негаданно изменилась судьба человека. Михайло Саратовкин мальчика усыновил. И однажды, под изрядным хмельком, сделал он приемного сына наследником своего состояния.
Возможно, одумался бы купец, изменил бы завещание, но времени на это ему не было отпущено. Ночью он возвращался из купеческого клуба на лихой тройке. Как всегда, правил сам. Лошади испугались чего-то, понесли, и на повороте Саратовкин вывалился из коляски, размозжив голову об угол дома.
А бедняк-подкидыш превратился в миллионера.
Мысленно представляя свое детство, Николай Михайлович всегда задерживался на одном воспоминании, пожалуй, самом ярком и значительном.
Стоял июль. С утра на безоблачное небо выходило солнце, и не грело оно, а жгло землю. Так безжалостно жгло, что старые люди не помнили подобного зноя. Выгорели посевы и травы. В городах пустовали базары и постоялые дворы. Мелкие торговцы закрывали свои лавчонки. Улицы обезлюдели. Горожане прятались по домам, а те, что побогаче, сидели в своих загородных владениях.
Собралась и Анастасия Никитична с сыном ехать в горы, на саратовкинские золотые прииски, расположенные в ста верстах от города.
После смерти мужа дела по управлению приисками, заводами и сиротскими домами - совершенно недоступные ее пониманию - она поручила брату, человеку честному, старательному, но тоже неспособному к ведению дел такого масштаба. И саратовкинские миллионы таяли, подобно снегу в теплый весенний день.
За пять лет, истекшие со дня смерти мужа, перешел к другому владельцу самый крупный винокуренный завод, в двух городах закрылись фабрики. Дела на золотых приисках шли из рук вон плохо. «Скорей бы сын подрастал», - с надеждой думала Анастасия Никитична.
А мальчику еще расти да расти. Не занимали его ни саратовкинские капиталы, ни дела, к которым пытался вызвать у ребенка интерес Митрофан Никитич. Больше всего увлекали Николушку книжки да сказки, которые рассказывала ему нянюшка Феклуша. Нянюшка Феклуша теперь была прачкой при господском доме, а Николушку воспитывала гувернантка - француженка.
В большом доме суета. У ворот - возок, накрытый брезентом, перетянутый веревками. У крыльца - карета, в которую запряжена тройка. Застоявшийся породистый коренник, под нарядной дугой, нетерпеливо раздувал ноздри, косил горячим глазом. Гнедые пристяжные от укусов паутов неспокойно вздрагивали боками, тяжело раскачивали подвязанными хвостами.
Совсем было собрались ехать на прииск, да хозяйке сообщили, что занедужил Митрофан Никитич, надо проведать его. И отъезд отложили на завтра.
Анастасия Никитична спустилась с крыльца, одной рукой поддерживая волочившуюся по ступенькам оборчатую юбку, другой закинула за плечо ленту от широкой соломенной шляпы.
Влезла в карету, отерла пот с лица кружевным платочком и сказала кучеру:
- С богом!
Тройка рванулась было, но кучер, стоя, сдержал коней. Вожжи натянулись как струны. После несчастья с Михайлом Ивановичем Анастасия Никитична стала бояться быстрой езды.
Николушка был счастлив. Он знал, что, несмотря на приказ матери в ее отсутствие ни на минуту не покидать барича, Жанна Жановна, как обычно, поручит его заботам прачки, а сама исчезнет из дома.
Феклуша тоже радовалась возможности побыть с Николушкой. Они садились в тенек на скамейку, и Феклуша рассказывала ему новую сказку.
- Ну, слушай, касатик, - говорила она мягким, глуховатым голосом, ласково касаясь рукой волос и плеча мальчика. Феклуша позволяла себе эту ласку, когда они оставались вдвоем. Ведь она, бывшая нянюшка, еще недавно кормила его, учила первым житейским мудростям, горевала по ночам у его постельки во время частых болезней. Всю неистраченную любовь бездетной женщины она перенесла на него.
- Слушай, касатик, сказку про золотой камушек.
Няня Феклуша морщит белый открытый лоб, над которым блестят пышные волосы цвета спелой ржи, по-девичьи повязанные назад голубым полинялым платком, который всегда норовит сползти на плечи. Феклуша то и дело закидывает за голову полные, обнаженные до локтя руки и подтягивает концы платочка.
Некоторое время она молча смотрит вдаль светло-карими глазами, и выражение ее лица меняется. Но вот брови высоко поднимаются, лицо загорается улыбкой. Она говорит, говорит быстро своим мягким, глуховатым голосом, часто вскакивает, изображая героев сказки. Иногда запевает, щелкая пальцами и притопывая полными ногами, обутыми в смешные широкие чирки.
Николушка сидит и слушает открыв рот, не шелохнется, не чувствует даже, как нещадно палит солнце, не замечает, какая тишина стоит в обычно шумном дворе. Все живое попряталось от зноя.
Но вдруг где-то далеко тишину прорезают крики, шум, непонятный звон. Шум становится все ближе, все явственней. И вот уже четко слышится набат на пожарной каланче.
Феклуша прерывает сказку, прислушивается.
- Пожар где-то! О господи!
Она крестится, вздыхает, и снова лицо ее освещается улыбкой, и она продолжает сказку. Но ненадолго.
Надрывно гудит над городом набат. Дальний шум, точно морская волна накатывает на берега, все ближе, ближе. Феклуша замолкает. А Николушка весело показывает на небо.
- Дым!
Давно уже нет той звенящей тишины во дворе. Взволнованные люди лезут на заборы, на крышу, чтобы рассмотреть - где горит.
И вдруг легкий ветерок, с утра поднимающий пыль на дорогах, переходит в горячий порыв ветра. В воздух взлетают листья, обрывки бумаг и тряпок. К набату присоединяется вой ветра.
Феклуша с Николушкой выбегают за ворота. Улица полна людей. У домов встревоженные, шумные толпы. Ветер так силен, что дважды валит мальчика с ног. Тот хохочет. От необычной жуткой обстановки ему неспокойно и весело.
- Горит набережная! - взволнованно передают горожане друг другу. - Домишки, как порох, вспыхивают! Что ни минута - новый дом занимается!
- Николашка! Николашка! - кричит ему в ухо гимназист-одноклассник, рыжий Васятка Второв. - Бежим на пожар?!
Николушка оглядывается. У нянюшки Феклуши ветер сорвал с головы платок, и он голубеет высоко в ветвях тополя. Волосы Феклуши разлохмачены. Наклонившись, она старается прижать к коленям рвущийся подол.
Мальчишки ныряют в толпу и весело бегут по улице, мощенной крупным круглым булыжником. Всюду старые деревянные дома, иссушенные зноем. Как им не вспыхнуть!
Незабываемо страшным было зрелище этого пожара, за один день испепелившего треть деревянного города.
В переулке, по которому пробирались мальчики, внимание их привлекла странная схватка. Два гимназиста остановили в воротах лошадь, вывозящую домашний скарб. На узлах сидели лавочник и его жена. Лавочник вожжами стегал лошадь, заставляя вырваться из цепких рук гимназистов, схвативших ее за узду.
К воротам подбежал мужчина в чесучовом порванном и запачканном костюме, мальчишки узнали в нем учителя гимназии Василия Мартыновича Завьялова.
Лавочник перестал стегать лошадь и закричал учителю:
- Гумагу давай! От начальства! В гумаге прописано будет - дам лошадь!
- Ты пойми. Пахом Егорыч, - убеждал его учитель, - коли мы друг другу помогать не будем - весь город сгорит. Твой-то дом тоже сгорит, пойми это! Снимай пожитки, ставь вместо них бочки.
Видимо, фраза учителя: «Твой-то дом тоже сгорит» - образумила лавочника. Всего ведь не увезешь!
- А бумаги у меня нет, - продолжал учитель, - город в огне, все растерялись, какие тут бумаги! Сам своих гимназистов сговорил…
- Ладно уж, - поразмыслив, согласился лавочник. - Надежда, слазь!
Женщина покорно слезла с телеги. А лавочник, гимназисты и учитель молча начали таскать обратно в дом узлы, корзины, баулы.
Огонь бесновался. Подхлестнутый ветром, он совершал свое страшное, уничтожающее шествие по городу, иссушенному зноем. Он шагал с крыши на крышу, перекидывался со стены на стену, оставляя после себя черные, обугленные останки, пепел, отчаяние.
На центральной улице плавился огромный колокол, упавший с горящей деревянной церкви в самое пекло пожара.
Мальчишки пробрались к набережной. Но дальше двигаться было невозможно. Здесь улицы еле вмещали красные пожарные телеги с большими бочками, телеги горожан с ушатами и прокопченными кадками, вытащенными из домашних бань. Мужчины, женщины, старики, дети таскали ведрами воду из колодцев.
А если бы подняться в темное от пожара небо, можно было бы увидеть, как в это время по тракту уходили из города кареты, коляски, повозки…
- Николашка, смотри, окна бьют! - весело кричал Второв, показывая на дом, к которому подбиралось пламя.
Хозяева дома выкидывали в выбитые окна перины, подушки, одежду, мебель. Толпа смыкалась возле этого дома. Потом дом охватывало пламя. Он горел. Сгорал и весь домашний скарб, выкинутый из окон. И толпа передвигалась к следующему дому.
Николушка поднимался на носки, чтобы лучше видеть. Но впереди была толпа. Позади - испуганная морда коня, впряженного в легкую таратайку с пустым ушатом.
- Васятка, смотри, кошка! - с ужасом крикнул Николушка, увидев огненный клубок, метнувшийся в толпу.
Испуганный конь рванулся, поднялся на дыбы и с громким ржанием опустил копыта на мальчика, подминая его под себя.
Окровавленного, бесчувственного Николушку принесли домой.
Сбежалась вся людская. Кто-то распорядился послать за лекарем.
Мальчик не видел иссиня-белого лица нянюшки Феклуши, обезумевших ее глаз, не слышал хриплого, отчаянного крика:
- Сыночек мой! Кровинушка моя!
Присутствующие опускали глаза, старались не глядеть на стоявшую тут же барыню.
Поправился Николушка скоро. А нянюшки Феклуши в барском доме с тех пор не стало.
- Где нянюшка Феклуша? - спросил Николушка у стряпухи, появляясь в людской сразу же, как только лекарь позволил ему встать.
- Уехала твоя нянюшка.
- А когда приедет?
Рыхлая стряпуха, в белом платке, в белом фартуке, значительно поглядела на мальчика и ответила:
- Барыню спроси. Она лучше знает.
- Маманя, когда приедет нянюшка Феклуша? - спросил Николушка у матери.
- Она навсегда уехала.
- Навсегда? - Слезы покатились из глаз мальчика. - Я не хочу, чтобы навсегда. Мне надо нянюшку Феклушу!
Он схватил мать за оборку рукава и с отчаянием и злостью начал рвать ее.
Николушка чутьем угадывал нелюбовь матери к Феклуше, догадывался, что именно она отослала няню из дома.
Это было первое горе Николушки. Сколько слез пролил он в тишине своей спальни, перед сном вспоминая ласковую нянюшку, ее увлекательные сказки.
Еще через два года произошло одно знаменательное событие.
Николушка вернулся из гимназии. Матери не было дома. Он сел в столовой у камина, отогревая застывшие руки.
В комнату со связкой мелко наколотых дров вошел дворник Терентьич. Осторожно опустив дрова на пол, Терентьич снял облезшую меховую шапку, поздоровался с Николушкой, присел возле него на скамеечку, на которую Анастасия Никитична ставила ноги.
- Ну как, Николай Михайлович, забыл уж, поди, нянюшку Феклушу? - спросил старик, поглядывая на мальчика.
- Помню, - улыбнулся Николушка, и стало ему хорошо и чуть тоскливо. - А ты не знаешь, Терентьич, где она?
- То барыне одной ведомо. У нее спроси, - ответил Терентьич, поглядывая на мальчика быстрыми, молодыми глазами. Был старик не по возрасту энергичен, с сильным голосом. - А сказки ее помнишь?
- Помню. - И мальчик опять грустно улыбнулся.
- Желаешь, я расскажу?
- Расскажи, Терентьич, - обрадовался Николушка.
- Так вот слушай… В некотором царстве, в некотором государстве жил-был богатый-пребогатый купец. Был у него большой дом. А на крыльце стояло корытце для подкидышей. Сиротский дом купец тот содержал…
- Как мой покойный батюшка, - сказал Николушка.
- Верно. Совсем как твой покойный батюшка. Но этого купца бог детушками не наградил. Вдвоем с женой век коротали. Вот как-то раз подкинули барину ребеночка. Мальчик большой был. Прикрутили его ремешком к перильцам крыльца. Купцу мальчонка приглянулся. Взял он его в сыновья. Отписал на него все свои капиталы. А конюху своему приказал город изъездить вдоль и поперек, найти родителей мальчика да изгнать их за тридевять земель, в тридесятое царство, а то и совсем загубить. Но конюх тот давно уже все знал. Отец-то мальчонки кузнец Василь помер, когда сын еще не родился. Мать с ребенком на руках никто на работу не брал. Вот тогда-то и пораскинул конюх умом, присоветовал ей сына купцу подбросить, обнадежил, что потом, дескать, пристроит ее в услужение в тот сиротский дом, где сынок жить будет. Хитрый этот конюх барину сказал, что изъездил город вдоль и поперек и никаких следов родителей мальчика не обнаружил. И присоветовал в няньки взять вдову кузнеца, молодую да работящую. Вот так и рос сын на руках родной матери, и никто про это ничего не знал. Мальчик няньку как мать почитал, она же в нем души не чаяла…
Слушал Николушка странную сказку Терентьича, и как-то беспокойно, не по себе ему становилось.
- Но шила в мешке не утаишь, - продолжал Терентьич. - Узнала барыня, что нянька подкидышу матерью доводится, и отправила ее за тридевять земель…
Они не заметили, как в дверях, хмурая, словно грозовая туча, появилась Анастасия Никитична.
- Ну, отоврался, старый хрыч?! - зашипела она, задыхаясь. - Расселся и врет ребенку! Чтобы ноги твоей больше в доме не было! За расчетом к управляющему зайдешь! Сёдни же!
- Уйду, барыня, теперича уже наверняка уйду. Раньше не мог - совесть не дозволяла, дожидался, когда сыночек твой подрастет. А теперича божье дело сделано.
Он надел шапку. В дверях обернулся, сказал:
- А ты, Николай Михайлыч, над сказкой-то поразмысли. Не маленький.
И ушел.
С того дня беспокойство овладело Николушкой.
Как-то утром, причесываясь перед зеркалом, он представил себе нянюшку Феклушу. Была она в белой кофте, в пестрой юбке. На босу ногу - маленькие смешные чирки. Сползающий голубой платок еле прикрывает пушистые светлые волосы. Стояла Феклуша, как обычно, сложив на животе большие рабочие руки, обернутые в закатанный передник. Приветливая, грустная улыбка на миловидном румяном лице. На лбу и над верхней губой выступили бисеринки пота.
Николушка улыбнулся и вдруг заметил в зеркале, что улыбается точно так же, как нянюшка Феклуша.
Ему вспомнилась фраза из сказки Терентьича: «Вот так и рос сын на руках у родной матери, и никто про это ничего не знал». Вспомнились и последние слова Терентьича: «А ты, Николай Михайлыч, над сказкой-то поразмысли».
Догадка мелькнула в голове мальчика: что, если сказка эта о нем, Николушке Саратовкине, и нянюшке Феклуше. Но сейчас же родилось сомнение: он-то родной сын Саратовкиных. Он-то не подкидыш! И опять подумал: а может быть, его подкинули в сиротский дом? И ему начинало казаться, что он смутно припоминает, как стоял привязанный к перилам крыльца, а возле дома собирались люди.
Николушка совсем извелся, похудел, по ночам просыпался, кричал. «Надо узнать. Надо непременно узнать все», - думал он.
Спросить мать он боялся, да и был уверен, что она не скажет правды. Но кого же тогда спросить?
Он вспомнил, как Анастасия Никитична говорила, что стряпуха Агафья живет в услужении у них с молодых лет, и решил поговорить с ней.
Несколько дней подряд он приходил то в людскую, то на кухню в надежде застать Агафью одну. Но на кухне около нее всегда суетилась девчонка Парашка, чистила картошку, резала лук, мыла посуду, а в людской было слишком много народу.
Сметливая Агафья поняла, что Николушка хочет поговорить с ней. Да и о чем, догадывалась.
Как-то вечером из окна кухни увидела она на улице Николушку, тот собрался кататься с горы, шел через двор в меховой борчатке, подвязанной красным кушаком, в шапке-ушанке, тащил за веревку санки.
Набросила Агафья на голову шаль, вышла в сени, поманила мальчика.
- Гляжу, чего-то узнать от меня желаешь? - спросила она.
Тот растерялся от неожиданности, покраснел, помотал головой.
- Нет… Я ничего…
- То-то же, - улыбнулась Агафья. - А то ведь я все знаю.
Тогда он осмелился, чуть слышно спросил:
- Тетя Агаша, а было так, что в сиротский дом мальчика подбросили и к перильцам прикрутили?
- Было, Николай Михайлович, было. Грех скрывать, - поспешно ответила Агафья и размашисто перекрестилась…
Мальчик побледнел. Только одно еще нужно было ему спросить у Агафьи: «Это был я?» Но для этого сил у него не нашлось. Он повернулся и пошел, волоча за собой санки, перевернутые вверх полозьями. Пошел со двора на улицу, к реке, наверное и сам не понимая, куда он идет и зачем.
Теперь для Николушки стало главным - узнать, куда отправили нянюшку Феклушу. Нужно найти ее, увидеть. А что будет потом, Николушка не представлял себе.
Он вдруг возненавидел Анастасию Никитичну, к которой никогда не испытывал сыновней привязанности. Перестал называть ее матерью.
Однажды еще раз попытался спросить ее о нянюшке Феклуше.
Было это в христово воскресенье - первый день пасхи. Погода стояла праздничная. Солнце улыбалось. Небо голубело. Ветерок ласково гладил лица. Казалось, всем было хорошо в этот день.
Анастасия Никитична с сыном только что возвратилась из церкви. Они пришли пешком. В белой накрахмаленной салфетке Николушка нес освященный в церкви кулич.
К хозяйке подошел новый дворник Никифор.
- Христос воскресе! - сказал он.
- Воистине воскресе! - ответила Анастасия Никитична, и они трижды поцеловались.
Похристосовалась барыня и с Агашей, а затем вместе с Николушкой поднялась на высокое крыльцо и, оглянувшись, увидела, как во двор вошла старуха нищенка и Агаша вынесла ей пирожок. Кланяясь и крестясь, старуха вышла за ворота.
- Агаша! - позвала стряпуху барыня. - Ты нищей подала пирог господский или людской?
- Господский, барыня.
- Поменяй! Возьми людской пирог, догони ее и поменяй. И впредь господских пирогов не раздавай.
- Слушаюсь, барыня. - Агаша поклонилась.
Но Николушка заметил злой блеск ее глаз да насмешливую улыбку. Ему стало стыдно за Анастасию Никитичну перед нищей, перед тетей Агашей, перед всей прислугой. Раздражение придало мальчику смелость.
- А где живет теперь нянюшка Феклуша? - неожиданно спросил он Анастасию Никитичну.
- Ты кого спрашиваешь? - Она резко повернулась к сыну.
- Я вас спрашиваю.
- А я тебе кто? Кто тебе я?
Николушка не ответил и настойчиво повторил:
- Где живет теперь нянюшка Феклуша?
- Не знаю, где. Не занимает меня, где бабы живут, которые у меня расчет получили. И тебе интересоваться не след. Ты барин.
В тот же день она пожаловалась брату:
- Кровь-то не подменишь: так и тянет его в людскую. Говорила я Михайлу Иванычу - не резон неизвестное дитя усыновлять. Да разве его можно было сговорить? О Фекле Ннколка страсть как печется. Мне сдается: все он знает. Услужили, поди, в людской - рассказали ребенку. Что делать-то, Митрофанушка, ума не приложу.
Митрофан Никитич спокойно слушал сестру, сидя в глубоком кресле, даже казалось, что и не слушал ее вовсе, а думал о чем-то своем. Изредка только отвлекался от своих мыслей, схватывая, о чем говорит сестра.
Он потянулся, зевнул, щелкнув челюстями, затрещал сцепленными пальцами рук, сказал:
- Ничего делать не надо. Бог сам разберется. Какой путь наметил Николушке, таким он и будет.
Сердито блеснув глазами, Анастасия Никитична ответила:
- Бог-то бог, да сам не будь плох. Свою голову на плечах иметь надоть. Ты на бога положился с пивоваренным заводом - завод-то и лопнул. На бога положился с пимокатной фабрикой - разорил ее.
- Но-но, не богохульствуй, Настасьюшка! Видно, так богу угодно было!
Митрофан Никитич встал, подошел к иконе божьей матери в богатой золоченой раме, с теплящейся лампадой.
- Спаси и сохрани, заступница, сестру Настасьюшку, - заговорил он, обращаясь к иконе, - ибо не ведает сама того, что говорят уста ее.
Он истово крестился, кланялся в пояс.
Анастасия Никитична тоже перекрестилась, прошептала молитву, а затем, махнув рукой, вышла из комнаты.
Николушка понимал, что один он не найдет нянюшку Феклушу. Надо кому-то рассказать обо всем, с кем-то посоветоваться.
В гимназии с ним за одной партой сидел Васятка Второв.
Вот и поведал Николушка товарищу свою грустную историю, предварительно заставив его положить руку на дядюшкино Евангелие и поклясться в том, что будет молчать как могила.
Клялся Васятка с азартом. И с таким же азартом придумывал выходы из создавшегося положения - один романтичнее другого, и все наивные, ребяческие, в жизни непригодные. А потом Васятка охладел к Николушкиной тайне, забыл ее. Но однажды вспомнил.
Из-за какого-то пустяка друзья поссорились и подрались при всем классе. И в тот момент, когда под восторженный вой мальчишек Николушка сел верхом на побежденного и тузил его кулаками, Васятка приподнялся и злобно крикнул:
- Подкидыш!
Руки у Николушки опустились. Он вскочил, побледнел. Первая мысль, которая пришла ему в голову в этот момент, была о том, что Васятка нарушил клятву, и сейчас разверзнется земля, и клятвонарушитель провалится в тартарары. Но земля не разверзлась.
Васятка, торжествуя, вскочил и продолжал кричать:
- Подкидыш! Его к перилам крыльца прикрутили! А Саратовкин его усыновил! Он сын няньки!
Второв увидел ставшее серым лицо Николушки, огромные глаза с застывшим в них страхом и изумлением, его бледные прыгающие губы. И еще он увидел в дверях учителя и по тому особому наклону головы, хорошо знакомому всем ученикам, по трепету ноздрей мгновенно понял, что Василия Мартыновича охватил неудержимый гнев.
И все ребята заметили это. В классе стало тихо.
- По местам! - негромко сказал учитель.
Мальчики бросились к своим партам. Только Николушка недвижимо стоял посреди класса.
- Второв! - грозно сказал Василий Мартынович.
И когда тот остановился у доски, маленький, жалкий от совершенной подлости, учитель спросил:
- Откуда тебе известно, что твой товарищ Николай был подкинут Саратовкину? И даже известно, что его привязали к перилам крыльца?
- Он сам мне говорил! - запальчиво воскликнул Второв, желая оправдаться перед учителем и товарищами.
- Значит, твой друг доверил тебе тайну и ты ее выдал? Как назвать такой поступок? - обратился он к гимназистам.
Класс зашумел.
- Предательством! - равнодушно сказал толстый мальчик, сидящий у окна.
- Подлостью! - горячо крикнул кто-то с последней парты.
- Он… он клялся… - почти прошептал Николушка.
- Что? Повтори громче, - сказал Василий Мартынович.
- Он клялся на Евангелии, что будет молчать, - повторил Николушка.
В классе снова поднялся невообразимый шум.
- Тихо! - властно сказал учитель, сопроводив свое «тихо» уверенным жестом. - Итак, первое: мы определяем поступок Второва как подлость, предательство, клятвонарушение. Так?
- Так! - зашумели гимназисты. - Бойкот ему!.. Темную!
- Ну зачем темную? Кулаками человека честнее не сделаешь, - возразил учитель.
Он прошелся по классу, заложив за спину руки, постоял в раздумье у окна. Потом повернулся и сказал спокойно и уверенно:
- Второе. Я сообщаю вам, моим ученикам, что Николай Саратовкин - родной сын Михаила Ивановича Саратовкина. А подкидышем был первый сын, который умер восьми лет. Ясно? А теперь - тишина. Начнем урок.
Давно уже не испытывал Николушка такого блаженного покоя, охватившего его тут же, на уроке, в гимназии.
Значит, он ошибался. Ошибался Терентьич. А стряпуха Агаша, вероятно, имела в виду старшего приемного сына Саратовкиных. Николушка просто не дослушал ее тогда, убежал.
Он пришел домой из гимназии радостный, возбужденный. Старая дворняжка, бросившаяся навстречу, показалась ему красивее всех породистых собак, которых он встречал на своем веку. Он и не замечал раньше, какой уютной и солнечной была столовая в старом доме. А мать? За что он не любил ее? Она всегда была с ним справедливой и доброй.
Анастасия Никитична, по обыкновению ничего не делая, сидела у окна, смотрела на улицу, отмечая про себя, что мимо прошла соседка в новом платье, прогромыхала по каменной мостовой пустая телега, мягко прокатила коляска с красивой, нарядной барыней, похожей на царицу Екатерину II.
И вдруг наблюдения Анастасии Никитичны прервал радостный, приветливый голос сына:
- Здравствуйте, маманя!
От этого обращения у нее забилось сердце. Хоть и не родной сын, а привыкла к нему. Да и ее будущее в руках этого мальчика - наследника саратовкинских миллионов. Ей-то старый самодур ничего не оставил.
Ужинали втроем: Митрофан Никитич, мать и Николушка. Дядя рассказывал о делах. Анастасия Никитична слушала с напряжением, но мало что понимала. А мальчик думал о своем.
Этот день в его еще такой недлинной жизни был незабываемым. Он понял, какие вокруг разные люди. Друг оказался предателем, а учитель, которого он всегда побаивался, стал другом.
Образ учителя весь день стоял в глазах Николушки. Он слышал его спокойный, властный голос. Он видел его располагающее лицо, обрамленное светлыми бакенбардами и бородкой, его пристальные, немного колючие, светлые глаза.
- Ты не слушаешь меня, Николаша? - прервав свой рассказ, спросил Митрофан Никитич.
- Слушаю, - краснея, сказал Николушка.
- Слушай, слушай. Учись у дядюшки, - посоветовала Анастасия Никитична, шумно потягивая из блюдца густой, ароматный чай с молоком. - Подрастешь - сам за хозяйство возьмешься.
- Привыкать надобно, - вторил ей братец.
- Не возьмусь, - вдруг сказал Николушка. - Я учителем буду. Сильнее учителя никого на свете нет. Учитель все может!
И он представил себе Василия Мартыновича на пожаре, когда тот собрал учеников и они не разбежались, не поддались панике, охватившей горожан. Николушка помнил, как послушно слез с воза лавочник - этот драчун, пьянчуга и скандалист.
А сегодня… Если бы не учитель, кличка «Подкидыш» навсегда укрепилась бы за Саратовкиным. А он взял мальчика под свою защиту и двумя словами разубедил учеников и Васятку из героя превратил в предателя.
- Да ты что, парень, белены объелся?! - воскликнула Анастасия Никитична. Она проворно поставила расписное блюдце на белую скатерть и всплеснула руками.
- Кто же в учителя идет при таких капиталах?! - засмеялся Митрофан Никитич. - В учителя голодранцы идут, кому жрать нечего.
Однако, окончив гимназию, Николай Саратовкин, к ужасу домочадцев и к изумлению горожан, «пошел» все же в «учителя».
Он собирался было уехать учиться в Петербург, но поступил на учительские курсы, только что открывшиеся в родном городе.
7
Ее все звали Наташкой-Коврижкой. Даже учителя между собой. Но не только потому, что фамилия девочки была Ковригина. Весь облик Наташи уж очень соответствовал этому прозвищу. Круглолицая, с большими серыми глазами, удивленно поднятыми подковками бровей, с ямочками на аппетитных, румяных щеках, вся она была по-здоровому сильная и крепкая: и ноги, и плечи, и даже голос. Наташка-Коврижка, да и только!
С первого класса она дружила с Лалей Кедриной. Ребята считали эту дружбу настоящей, и многие даже завидовали ей.
Дружба действительно была настоящей. Прошлым летом Лаля предпочла поездку в пионерский лагерь с Наташкой отдыху с родителями на берегу Черного моря. А Наташка однажды перед всей школой приняла на себя вину подруги, за которую вызывали ее на педсовет, разбирали на комсомольском собрании и грозились исключить из школы.
Дело было в том, что художественный кружок школы много лет потратил на сбор подлинных работ местных художников. И вот уже два года центральное место на стене класса, где занимался кружок, было отдано картине «Славное море - священный Байкал» Филиппа Кедрина, подаренной им школе.
Это было метровое полотно, натянутое на подрамник. Тяжелую золоченую раму Дора Павловна сняла, перед тем как вручить картину школьникам. «И так перешло…» - сказала она недовольно.
На картине было изображено беспредельное «Славное море», в сероватых сумеречных тонах, спокойно сливающееся с горизонтом. Только справа, сквозь туман, просвечивали гряды гор, вершины которых покрывал снег.
Два года висела картина в школе. Но вот случилось так, что Филиппу Кедрину предложили поместить в областной музей несколько своих работ. И выбор его пал на «Славное море». Он сказал об этом дочери. Та возмутилась, заявила, что картина эта теперь собственность школы и брать ее оттуда недостойно художника. Отец было согласился, но мать настаивала заменить картину другой.
Тогда… Утром школьники обнаружили, что картина Кедрина испорчена. Кто-то полоснул холст ножом.
Видимо, нелегко было Лале совершить это. У нее начались сильные головные боли, поднялась температура. Ее уложили в постель. Наташка, конечно, все знала.
Пока Лаля болела, она приходила к ней каждый день и сообщила ей как-то между прочим, что испорченную картину сняли для реставрации. И всё.
Дора Павловна, судя по ее сухому обращению с дочерью, тоже все поняла. Отец же ни о чем не догадался, сходил в школу, увидел, что картину легко восстановить, и успокоился. А пока в музей отправил другую - мрачное изображение загородного «Чертова озера», с давних лет овеянного страшными легендами.
Для Николая Михайловича, отлично знавшего семьи девочек, характеры отношений в них, случай с картиной «Славное море - священный Байкал» был совершенно ясен. Думал он поговорить по-серьезному с Лалей, но поставил себя на ее место, перенесся в неповторимые пятнадцать лет и никакой угрозы для становления личности в ее поступке не усмотрел. Поэтому и разговаривать с ней не стал, а тем более не стал делиться своими мыслями с коллегами. Он знал, что, увы, в учительской далеко не все понимали детские души, некоторые даже не всегда интересовались ими.
Воспитанники Николая Михайловича нередко доверяли ему свои сокровенные тайны. Знал учитель, что Наталья посещает клуб, где второй год уже занимается стрельбой из пистолета. Знала об этом Лаля. Знали родители Наташки. Оба спортсмены - тренеры по художественной гимнастике, они ничего особенного не видели в увлечении дочери. А Николай Михайлович не раз задумывался, почему стреляет Наташка из пистолета, а не из винтовки, и чувствовал, что, открывая ему свою тайну, Наташка чего-то недоговаривала. И у Лали при разговоре о спортивном увлечении подруги лицо становилось деланно равнодушным, ну совсем потусторонним. Это тоже настораживало учителя.
Три раза в неделю Наташка прямо из школы мчалась в городской клуб. Обогнув одноэтажный новый дом, она, с гордостью предъявив в проходной пропуск, пересекала двор, с трудом удерживаясь, чтобы не бежать, входила в низкую дверь и долго шла длинным, полутемным коридором. В эти минуты в памяти ее возникали рыцари из прочитанных книг. Казалось даже, она слышала звуки скрещенных мечей.
Здесь путь ей преграждал сидящий на стуле человек в кожаной куртке и кожаных штанах. Он снова проверял ее пропуск и только потом с визгом и лязгом, неприятно нарушая мертвую тишину коридора, открывал железную дверь оружейного склада, доставал пистолет, проверял, разряжен ли он. Затем всегда с одинаковой фразой: «Проверьте, товарищ стрелок, при мне, разряжен ли пистолет» - подавал его Наташке. Та, положив пистолет в ящик, шла дальше по темному коридору в специальное помещение, где теперь еще раз тренер проверит, не заряжен ли пистолет, затем даст ей один патрон и будет следить за ее вытянутой рукой, уже теперь не дрожащей, как в прошлом году, за тем, как, прищуривая один глаз, взводит она курок и стреляет в мишень.
Редко-редко в коридоре навстречу ей попадался какой-нибудь уже отстрелявшийся мальчишка и, замедляя шаг, вглядывался в девчонку, гордо вышагивающую с ящиком в руке, а потом останавливался и провожал ее взглядом. А иной, идущий сзади, намеренно обгонял ее и с любопытством оборачивался. Из пистолета, со дня основания кружка, стреляли только мальчишки. Уже в клубе прошел слух, что какая-то девчонка «на обе лопатки положила всех мальчишек» и вот-вот будет мастером спорта.
Рассказала Наташка Грозному и о случае, происшедшем с ней во время зимних каникул в спортивном лагере «Снайпер», разместившемся на окраине небольшого села. Этот случай, кроме Лали, никто не знал.
Юные стрелки готовились к городским соревнованиям. Для сельской молодежи это было событием. Школьники издали наблюдали занятия стрелков, толпами собираясь на краю просторной, убеленной снегом поляны, где посередине высилась снежная гора, в которую упирался блиндаж с навесом у входа.
Накануне в штаб лагеря была подброшена записка:
Ребята! Наши хулиганы решили отобрать у вас оружие. Будьте осторожны!
Над запиской посмеялись и сожгли ее в печке.
Наташка стреляла. Левая рука упиралась в бедро, правая - вытянутая - крепко и уверенно держала тяжелый пистолет. Выстрел. Снова выстрел. Третий… пятый… восьмой… На асфальт падают гильзы.
Наташка устала, замерзла рука, а в магазине еще два патрона. «Достреляю в следующий раз», - решила она и, поглядывая, не заметил ли тренер недострелянных патронов, вынула магазин, положила в ящик рядом с пистолетом.
- Почисти. Потом сдашь, - сказал тренер, направляясь к другому стрелку.
Наташка вышла на поляну, по тропинке обогнула навес и по ступенькам спустилась в блиндаж.
От белизны снега поляны она вначале ничего не видела в охватившем ее полумраке и вдруг, приглядевшись, заметила впереди трех рослых парней.
- Давай оружие! - свистящим шепотом сказал один, и все трое медленно двинулись к девочке.
На одно мгновение Наташка растерялась, но сразу же ее охватила сумасшедшая отвага. Она поспешно выхватила из ящика пистолет, сунула в него магазин, отступила. Рванулась мысль: «Стрелять в ноги среднему и тому, что справа!» Она вытянула руку с пистолетом и с криком: «Стреляю!» - взвела курок.
Парни кинулись в стороны и в мгновение исчезли.
На крик Наташки прибежал бледный, взволнованный тренер, примчались стрелки с ящиками и пистолетами в руках.
Все мгновенно вспомнили сожженную записку. А толпы деревенских школьников на поляне, ничего не подозревая, сгорая от любопытства, издали наблюдали за тем, что творилось в блиндаже.
Итак, стрельбу из пистолета от Николая Михайловича Наташка не скрывала, а вот то, что она занималась английским и немецким языками у частного учителя, оказалось для него неожиданностью и в какой-то степени подсказало разгадку Наташкиного увлечения стрельбой.
Однажды Наташка остановила Грозного в коридоре. Была она очень взволнована, с пунцовыми щеками, блестящими глазами, и губы ее подергивались не то от негодования, не то от усилия не расплакаться. Такой Наташку Николай Михайлович еще никогда не видел. Он понял: произошло что-то из ряда вон выходящее.
Очень может быть, что все рассказанное ученицей на иного учителя не произвело бы впечатления. Но Грозный почувствовал в этом самое страшное для школы, что только может быть: когда вместо воспитания в ее стенах калечат юные души.
И Грозный ринулся в бой за правду.
Спокойный, но с такими же пылающими глазами, как у Натальи, он после уроков подошел к учительнице английского языка и попросил ее задержаться.
Ей было всего 22 года, и она, окончив институт, лишь первый год работала в школе.
На вид она казалась еще совсем девчонкой, со взбитыми темно-рыжими волосами, с круглыми, неподвижными глазами, по которым невозможно было угадать ее чувств и мыслей. У нее были полные губы, влажные, потому что по привычке она то и дело облизывала их. Она была очень маленького роста, с малюсенькими ножками и ручками.
Держалась она всегда высокомерно и самоуверенно. И Николай Михайлович не раз пытался понять: таков ли ее характер, или она все это напускает на себя, чтобы спрятать свою неопытность и страх перед новым делом?
- Светлана Ивановна! Почему вы мне не сказали, что уже месяц у вас конфликт с Натальей Ковригиной? - спросил ее Николай Михайлович, когда они сели в учительской за стол друг против друга. - Почему вы ей не разрешили рассказать об этом мне и я узнал все от ее одноклассников? - Грозный решил не выдавать Наташку. - Мне уж потом пришлось заставить ее рассказать все.
- Я хотела ликвидировать эту историю без вмешательства классного руководителя, - запнувшись и краснея, как школьница, сказала она.
«Да, пожалуй, не высокомерна и не самоуверенна. Просто беспомощна, молода и неопытна», - подумал Грозный и немного смягчился.
- Как рассказала вам Ковригина о том, что произошло? - вдруг живо спросила Светлана Ивановна.
- Извольте. В конце урока вы объявили, что задержите учеников на следующий - седьмой, дополнительный урок. Ковригина встала и с обычной своей прямотой и резкостью сказала, что дополнительные уроки вообще-то запрещены и учитель имеет право проводить их лишь с согласия самих учеников. Сказала она это, возможно, и грубо, что свойственно детям этого возраста. Кстати, насчет дополнительных уроков, Светлана Ивановна, ученица-то права! Дальше Наталья сказала, что она не может остаться на дополнительный урок, так как с утра сговорилась с мамой встретиться в городе. Вы сказали: «Ах, какая важность - ждет мама! Маменькина дочка!» Вы перед классом высмеяли ее за то, что она в пятнадцать лет имела мужество в присутствии класса и учителя показать свое уважение к матери! И с тех пор почти месяц вы неизменно бросаете в классе реплики на ее счет, что, дескать, есть среди нас «маменькины дочки», «а что скажет мама». - Николай Михайлович встал и, заложив за спину руки, сказал, глядя в упор на учительницу: - Знаете ли вы, что одна из первых заповедей школы - воспитывать в учениках любовь и уважение к родителям? А вы сегодня переполнили чашу терпения ученицы. Вы при всем классе заявили, что напишете письмо в партийную организацию ее отца, чтобы там пригляделись к своему члену партии, получше бы узнали, что он за человек, если воспитал дочь, которая хуже уличного хулигана. Было это или нет?
- Нет, не было! - выпрямляясь и краснея, сказала учительница. - Ковригина все врет!
- Я знаю Ковригину с пятого класса. Она может быть невыдержанной, может быть грубоватой. Но она никогда не врала. За что и пользуется исключительным уважением класса, учителей школы. А вы сравнили ее с уличным хулиганом! Вы кричали на нее и заставили стоять весь урок. Поймите, это же экзекуция. Это почти то же, что век назад: стояние учеников коленями на горохе!
- Вы бы видели, с какой наглостью она смотрела на меня!
- А как же, чем же ей защищаться от несправедливости? Только взглядом. Сказать ей ничего нельзя. Прав будет все равно учитель. А кричать? Кричать - это значит расписываться в собственной беспомощности. Когда учитель кричит, класс на стороне того, на кого кричат, и всегда против учителя. Учитель роняет свой авторитет. Криком он растит бессовестных крикунов. Так не воспитывают, а калечат!
Он уже шагал из угла в угол и курил, хотя никогда не позволял себе курить в учительской, в присутствии некурящей женщины, да еще не спросив разрешения.
- С чего вы взяли? Я никогда не кричу! Значит, по-вашему, я вру? Подождите минутку. Я сейчас.
Она бросила на стол портфель, который до этого стоял на полу, и выскочила из учительской.
Николай Михайлович решил, что ей стало нехорошо, и упрекнул себя в несдержанности. Он потушил сигарету, сел и стал ждать.
Ждать пришлось недолго. Вошла раскрасневшаяся Наташка, за ней такая же раскрасневшаяся Светлана Ивановна.
Светлана Ивановна села. Николай Михайлович тоже сидел. Наташка стояла.
- Ковригина, почему ты говоришь, что я кричу на тебя? Разве я когда-нибудь вообще кричала? Значит, я вру?
Что же могла сказать Наташка? Николай Михайлович отлично понимал - она не может сказать: «Да, врете вы, а не я!»
Это опять была та же экзекуция, что и стояние весь урок.
Щеки Натальи покраснели. Глаза сузились и глядели на учительницу с откровенным презрением. Только раз она перевела взгляд на Грозного, и в нем он уловил такую беспомощность, что у него сжалось сердце.
Он встал и постарался спокойно сказать:
- Иди, Наташа.
Она выбежала из учительской, и ему послышалось, что скрип двери заглушил несдержанное рыдание.
«Боже мой! До чего неумна!» - с болью подумал он о Светлане Ивановне.
- Вы подрываете авторитет учителя! - крикнула Светлана Ивановна, вскакивая и тоже готовая разрыдаться.
- Если действовать таким образом, то авторитета у вас никогда не будет. Я допускаю, что это от вашей неопытности. Опытный педагог такой конфликт разрешил бы в два часа. А у вас он тянется второй месяц. Вы истерзали ученицу, изнервничались сами. На уроке вы не замечаете Ковригину, не спрашиваете ее.
- Неправда, я проверила диктант и даже поставила ей пятерку.
- Еще бы! Она отлично знает английский! Она четвертый год, оказывается, берет уроки у доцента кафедры английского языка. Он обнаружил у нее удивительное дарование. Ведь она отлично знает еще и немецкий. Так что оставаться на дополнительный ей действительно не нужно было. Послушайте меня, Светлана Ивановна, учителя уже с немалым опытом. Я вам только добра желаю. Когда у вас возникнет конфликт с учеником, никогда не пытайтесь уладить его в присутствии класса. Поговорите один на один, и вы всегда нащупаете верный подход. Никогда не кричите на учеников и будьте предельно справедливы к ним, иногда этой справедливостью уязвляя даже свое самолюбие. В этом возрасте все они ищут правду. Кидаются из одной крайности в другую. И любая неправда, любая несправедливость, восторжествовав, заставит их думать: «Раз так, значит, надо заискивать, надо приспосабливаться, надо ненавидеть учителя, но молчать, надо лгать». Несправедливостью учитель одним махом может зачеркнуть все лучшее в юной душе, и потом уже ее не выправишь. Помните это ежеминутно. А если не можете, лучше уйдите из школы.
Он помолчал и сказал, снова сдерживая себя, чтобы казаться спокойным:
- Советую вам сейчас позвать сюда Ковригину и сегодня же закончить этот конфликт. Уверяю вас, Наталья очень хороший человек.
- Но что же, я первая буду зазывать ее на беседу, унижаться перед девчонкой, когда она извиниться передо мной не желает?
«А в чем ей извиняться?!» - хотел было спросить Николай Михайлович, но не спросил, а только сказал:
- Зачем вам это формальное извинение? Вам важны не пустые слова, а перемена ее отношения к вам. Любой ценой, пусть трудной для вас. Вам нужно поговорить с ней спокойно, с глазу на глаз.
- Самой вызывать ее на разговор? Вы считаете это педагогичным?
- Да. Считаю педагогичным. И даже необходимым в данном случае. Лично я подошел бы к ученице первым. И были времена - подходил.
- Ну, знаете, не зря все учителя считают, что вы роняете авторитет педагога! - зло сказала Светлана Ивановна, схватила свой портфель и выбежала из учительской.
Николай Михайлович немного постоял, хотел закурить, но подумал, что где-то в коридоре или у вешалки, а может, на улице его наверняка ждет Наташка. Надо успокоить ее. Суметь в чем-то оправдать учительницу, найти и ее, Наташкину, вину. Словом, пойти чуть-чуть наперекор своим взглядам, чуть-чуть стать нечестным в отношении к себе и своим ученикам.
Он направился к двери, приоткрыл ее и увидел: в дальнем конце коридора стояла Наташка. К ней подошла Светлана Ивановна и что-то сказала. Наташка выпрямилась, упрямо прислонилась к стене. Светлана Ивановна еще сказала что-то и показала рукой на соседний класс. Они обе зашли туда - первая Светлана Ивановна, быстро и решительно, за ней Наташка, как бы колеблясь, с трудом отдирая ноги от пола.
Николай Михайлович закрыл дверь и облегченно вздохнул. «Молода! Неопытна! Но, кажется, дошло. Как же надо неотрывно следить за работой начинающего учителя! И что это за бесконечные дополнительные уроки?»
Не откладывая, он пошел потолковать с завучем.
В этот день Наташка, конечно, провожала Николая Михайловича до самого дома. И рассказывала ему:
- Она подошла ко мне и сказала: «Ты не хочешь поговорить со мной?» Я ответила: «По-моему, не о чем, все ясно». И наверное, зло это у меня получилось. Она ведь оскорбила меня тем, что стоять перед классом заставила, и бестактностью в отношении моих родителей, и «уличной хулиганкой». «А может быть, все-таки побеседуем?» - говорит вдруг, да так мирно. И, знаете, обида, зло на нее у меня улеглись. Я, к сожалению, очень незлопамятна. Думаю, интересно, что скажет она. Да и вспомнила слова моего отца. Уезжая, он всегда напутствует меня одной фразой: «От дураков подальше!» Я знаю, что вы сейчас скажете: нельзя называть так взрослых, особенно учителей. Но только скажете. Невозможно же, чтобы вы думали, что она умная.
- Ты путаешь, Наталья, ум и неопытность педагога. Она просто очень молода. Светлана Ивановна не знает еще, как подойти к вам, ей самой страшно, вот она и кричит. Подожди, лет через пять из нее может получиться отличный учитель.
- Не получится, Николай Михайлович. Учителем, мне кажется, надо родиться. Это, как раньше говорили, «от бога». Талант нужен.
«В пятнадцать лет так рассуждать, - думал Николай Михайлович, - и с таким разумным, глубоким, вполне сложившимся человеком, отлично понимающим, что такое добро и зло, не найти общего языка! Это почти невероятно. Как же надо было оскорбить чувства ученицы, чтобы Наташка, такая волевая и все понимающая, не пожелала взять себя в руки и пошла на конфликт, который, она знала, грозил ей только повседневными неприятностями».
- А я, откровенно говоря, уже хотела уходить в другую школу. Я не смогла бы ничего доказать. Учителя не захотели бы «ронять честь мундира». И, кроме вас, меня никто бы не защитил. И вам же потом на педсовете за это досталось бы! Только вот жаль было наш замечательный класс. И… - Наташка не сказала, но Николай Михайлович знал - жалко было расставаться с ним самим!
- Ничего, Наташа, все уладится. Я послежу за ходом событий, - уже стоя возле своего дома, говорил Николай Михайлович. - А кстати, ты никогда мне не говорила, кем ты мечтаешь стать в будущем. Скажи, если не секрет. Наверное, не зря языками занимаешься?
Наташка пунцово покраснела. И выдавила:
- Я еще не пришла к определенному решению.
- Но все же?
- Что-то в области международных отношений. Только об этом никому, ладно?
- Разумеется.
Дома Николай Михайлович развеселился окончательно. Милая, смешная Наташка, романтичная девчонка! Уж не в разведчицы ли метила она на случай войны? А может, шпионов собиралась ловить со своей стрельбой из пистолета и изучением иностранных языков?
Романтика эта через год-полтора остынет. А путь себе девочка выберет верный - в этом Николай Михайлович не сомневался.
Он открыл свежий номер газеты, и внимание его привлекла небольшая заметка о том, что некая женщина взглядом может передвигать мелкие предметы. Заинтересованные этим явлением, представители науки пока еще не могут объяснить этот феномен. Подобные способности обнаружены еще и у одного болгарского инженера.
«Любопытно! - думал Николай Михайлович. - Сколько же еще непознанного остается в науке. В средние века таких людей считали посредниками нечистой силы и сжигали на кострах. В наш век в большинстве случаев усмехаются и считают все это шарлатанством».
8
Назавтра утром он вошел в класс и, как всегда, испытал удивительное чувство удовлетворения и подъема, когда все тридцать учеников дружно встали, радостно приветствуя его. Он поздоровался и разрешил им сесть.
Подняла руку Наталья Ковригина и сказала заговорщицким тоном:
- Во вчерашней газете такое интересное сообщение о женщине, которая глазами двигает предметы. Останемся, а? После уроков? Поговорим?
- Останемся, - ответил Николай Михайлович.
Класс одобрительно загудел. Точно в тишину безветренного дня ворвался шмель.
После уроков, усаживаясь за стол, Николай Михайлович спросил, есть ли надобность читать статью. Оказалось, читали все. И не только читали. Каждый, конечно, сам попробовал двигать предметы взглядом. У Павла Михайлова, розовощекого, белобрысого подростка, таблетка от головной боли, над которой он производил опыты, один раз даже шевельнулась. Правда, все уверяли, что Павел, обхватив руками голову, чтобы товарищи не видели его лица, просто-напросто сильно подул на таблетку. Но Павел не сдавался. Он гордо и загадочно молчал, вперив в пол взгляд белесо-голубых глаз, может и правда чувствуя себя сверхчеловеком.
И все же всем захотелось послушать статью снова.
- Ерунда! - сказал Семен. - Чудеса умерли вместе с религией.
- Но ведь пишется в газете. Факт, как видишь, проверенный, - возразила Лаля.
- На свете еще так много загадочного, необъяснимого! - мечтательно сказала Наташка, обожавшая чудеса.
- Тебе, Коврижка, загадочное не к лицу! - засмеялся Никита Пронин. - Тут такую Аэлиту надо! - И он метнул взглядом, не очень-то равнодушным, на новенькую - хрупкую, белокурую девочку. - А ты должна быть совсем-совсем земная, определенная. Это твой стиль.
- Ну и что же! - не обиделась Наталья и передернула плечами. - Внешность такая, а мысли этакие. Тоже мне Аэлита… «Где ты, где ты, Сын Неба?..» - с завыванием почти пропела она Пронину и, пластично извивая вытянутые руки, очень удачно показала, как с Марса на Землю идут сигналы.
Все засмеялись.
- А я так думаю, Николай Михайлович… - продолжала Наталья. - Вот такой вопрос, по поводу которого мы остались сегодня, - она положила обе руки на газету, - надо бы не в классе обсуждать. Сидеть бы на низеньких диванах, в полумраке, у камина… И чтобы свечи горели… Или, скажем, поговорить о том, что у каждого есть своя особенная жизнь, свое отношение к людям, к вещам, ко всему… свой мир… Или слушать то, что вы написали.
- Ох, ох, ох! Уморила!.. - снова огласил бархатным смехом класс Никита Пронин. - Наташка-Коврижка собирается открыть салон! В нем будут гадать на картах, заниматься… как это называется, Николай Михайлович, когда… ну, еще блюдцем духов вызывали?
- Спиритизмом называется, - подсказал Николай Михайлович.
- Вот-вот. Заниматься спиритизмом, - продолжал Никита, - и обсуждать загадочные явления.
Никита уже понемногу справлялся со своей трагедией в семье. Отец вернулся, и они жили вместе у бабушки. Мать он не видел с момента ухода из дома. Не хотел видеть.
Николай Михайлович мешковато сидел за своим учительским столиком, косолапо скрестив ноги и подперев ладонями щеки. Он не вступал в завязавшийся разговор, но с интересом слушал его, мысленно рассуждая о том, как права Наталья: задушевные беседы хорошо бы проводить в соответствующей обстановке. «Ну, не обязательно мягкие диваны, полумрак, свечи… Может быть, лучше шалаш на берегу быстротечной реки, черное небо с мерцающими звездами и костер, разрывающий мрак. Это могло бы остаться в памяти ребят на всю жизнь. И ее же, Натальина, мысль о том, что у каждого своя особенная жизнь, свое отношение ко всему, свой мир… Это так верно. Когда мы - учителя - подгоняем под общий стандарт этот «свой мир», «свое отношение ко всему», мы не воспитываем, мы портим. Это то же самое, что неумный или нечестный и бездарный врач, не любящий свое дело, выписывает всем пациентам одинаковые рецепты. А ведь все так индивидуально! Так индивидуально! Шаблоны недопустимы в медицине, недопустимы и в педагогике. Вот, например, Наталья. На первый взгляд она выглядит ярче других в классе. Но это не значит, что остальные ординарны, неинтересны. Здесь все тридцать - личности. Только Наталья смелее, душа нараспашку. Ей будет легче жить. Она сумеет постоять и за себя и за других. Нет, она тысячу раз права. В классе, за партой, не каждого потянет на откровенность. А ребятам так нужны беседы по душам с другом, который много старше, мудрее, который сможет удержать, если что, добрым советом, натолкнуть на раздумье. В этом трудном переходном возрасте им, как никогда, необходима вдумчивая, доброжелательная и незаметная помощь взрослого: учителя или родителей. Но родители уделяют внимание детям в основном тогда, когда требуется физическая забота - в раннем возрасте, и, увы, меньше, когда начинается становление личности человека. Считают, что подросток сам разберется, что хорошо и что плохо. Но часто сам-то и не разбирается. Он может так ошибиться, что вся жизнь пойдет вкривь и вкось и уже ее не исправить. Помощи взрослых ребята не любят. Поймут, что их наставляют на истинный путь, - как ежи поднимут иголки. Нужно незаметно. Осторожно. Тактично».
Прислушиваясь к разговору учеников, Николай Михайлович думал с нежностью: «Милые вы мои! Что бы я делал без вас?! Чем бы жил?»
А в это время на защиту Натальи поднялся ее закадычный друг. Лаля Кедрина, по привычке многолетнего старосты класса, дискутировала не с места, как другие. Она вышла к доске. Стояла перед одноклассниками, поблескивая бирюзовыми глазами, залитая взволнованным румянцем, хорошенькая, пухлая, одетая на скорую руку, подчеркнуто небрежно: модные ботинки, привезенные родителями из-за рубежа, на полных ногах зашнурованы кое-как; видимо, прошлогоднее коричневое платье и черный фартук слишком уж обтягивают полную фигуру и к тому же давно не глажены, с отметинами школьных горячих завтраков. Кружевные воротничок и манжеты не первой свежести. Светлые волосы, очевидно еще с утра без затей заколотые пряжкой, и «хвост» растрепались, висят прядями, как попало. Ах, Лаля, Лаля, увидела бы тебя сейчас Дора Павловна!
«Надо будет поговорить с девочкой, - решил Николай Михайлович. - Ее протест против родительской погони за роскошью приводит к обычной неопрятности».
- Ребята! А вы слышали о Мессинге? - спрашивает Лаля товарищей.
Кто-то что-то читал в газете. Кто-то слышал приблизительно. Толком никто ничего не знает. Видимо, и Лаля не в курсе. Она умоляюще смотрит на Николая Михайловича.
- Когда-то Мессинг приезжал в наш город, - говорит Николай Михайлович. - Я оказался на его выступлении вместе с отцом. Отцу же было суждено стать участником сеанса. На сцене за столом сидели несколько человек. Им посылали записки, в которых зрители давали Мессингу разные задания. Кто-то из друзей моего отца предложил Мессингу найти в зале директора мебельной фабрики товарища Грозного, вывести его на сцену, открыть его портфель, достать оттуда авторучку и положить ее на стол президиума. Естественно, Мессинг не знал ни Грозного, ни того, что написано в записке. Ее подателя, инженера Суровцева, попросили подняться на сцену, где стоял Мессинг - худой, с лысиной в венчике пушистых волос. Глаза его горели, грудь часто вздымалась. Дыхание было шумным.
Мессинг протянул дрожащую худую руку Суровцеву и сказал лающим хриплым голосом: «Держите меня за руку и мысленно приказывайте то, что написали в записке». Суровцев взял его за руку. Какое-то мгновение Мессинг стоял неподвижно, я бы сказал, окаменело, как бы прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом, волоча за собой Суровцева, быстро устремился по ступенькам со сцены в зал. «Приказывайте. Приказывайте», - хрипло, задыхаясь, повторил он, пробираясь между рядами.
Когда Мессинг втиснулся в наш ряд, меня охватил страх. Он остановился около нас, потом резко подался назад и захрипел Суровцеву: «Приказывайте! Приказывайте!»
Потом опять двинулся вперед, схватил за руку моего отца и потащил его на сцену. Одной рукой Мессинг держал отца, другую его руку сжимал Суровцев. Мессинг порывисто бежал к сцене. Отец и Суровцев с трудом поспевали за ним. На сцене Мессинг отпустил отца. Мгновение постоял, наклонив голову, опять словно бы прислушиваясь к себе, потом протянул руку к портфелю, сказав: «Разрешите». И, не дожидаясь ответа, раскрыл портфель, достал ручку, бросил ее на стол и в изнеможении опустился на стул.
Несмотря на то что у нас на глазах он совершил почти что чудо, мне было почему-то жаль его.
- В самом деле жалко, - сказал Семен Неверов, - с таким даром - и выступать на эстраде…
- Вот в войну бы, - мечтательно сказал Никита Пронин, - разгадывать мысли врагов.
- Не выйдет! - высунула ему язык Наталья. - Надо внушать, приказывать… Слышал, как рассказывал Николай Михайлович? Где ты такого идиота-врага найдешь?
Пронину не хотелось сдаваться. Но все же пришлось замолчать.
- Дар особый, - сказал Николай Михайлович. - И тут особый дар, - показал он глазами на газету. - Здесь нет мистики. Просто наука еще многого не знает.
9
Стоять, видно, этой зиме суровой и снежной. Бело до боли в глазах в лесу, где чернеет старая баня. Белый пуховый шлем украсил ее безобразную от времени голову. Покосившиеся бока подпирают искрящиеся на солнце сугробы, которые кажутся не белыми, а многоцветными. И так хочется поваляться в них, так манят они своим мягким уютом.
Вокруг баньки хороводы подлеска. Деревца под мохнатыми снежными шапками напоминают то грибы на толстых ножках, то присевших зайцев, а то и человеческие фигуры можно угадать в причудливых снежных скульптурах.
За подлеском стеной встает тайга. Ох и хороша же она в зимние дни - пронизанная ярким солнцем, утонувшая в морозном тумане, разукрашенная искрящимся куржаком!
Здесь когда-то был выселок, а теперь остались только следы его: поскотина, фундамент дома да вот эта старая, покосившаяся баня… Ученики восьмого «А» облюбовали ее для своих вечеров и назвали «Избой раздумий».
Ребята поставили в бане железную печь, смастерили у стен деревянные лавки. Кто-то принес журнальный столик, с которого «ради общего стиля» соскребли полировку. В окна вставили слюду. Лаля Кедрина принесла два старинных подсвечника со свечами.
В этот вечер на лыжах пришли в «Избу раздумий» все до одного. Торжественно расселись по лавкам. Зажгли свечи и затаив дыхание стали слушать Николая Михайловича.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного ВЕДЬМА
В ту пору в городе N проездом в Японию остановился наследник престола, и Николай Саратовкин, как крупнейший капиталист Сибири, был приглашен генерал-губернатором на обед в честь «высокой особы».
Двухэтажный каменный генерал-губернаторский дом стоял на набережной, фасадом к реке-красавице - зеленоокой, быстротекущей и обжигающе холодной даже в знойные летние дни.
В тот вечер, казалось, все население города хлынуло к генерал-губернаторскому дому, заполняя набережную и близлежащие улицы. Всем хотелось увидеть хоть издали будущего монарха, посмотреть, как куражат жизнь те, кто имеет власть и деньги.
Николай Саратовкин не только увидел наследника, но и был представлен ему.
- Ваше императорское высочество! - склоняясь в полупоклоне, говорил генерал-губернатор. - Этот молодой человек значительными капиталами приносит пользу отечеству.
Молодой блондин в мундире капитана, которому судьба неизвестно за что уготовила будущее монарха великой державы и бесславную гибель от рук своего же народа, окинул Николая Саратовкина рассеянным холодным взглядом. А молодой миллионер, тоже случайный баловень судьбы, глядел на будущего монарха восторженными глазами.
Яркий праздничный зал ничуть не напоминал о глухой провинции. Он блестел рамами дорогих картин, позолотой мебели, хрусталем пышных люстр. С хоров грянул духовой оркестр.
Будущий монарх благосклонно оглядел нарядных дам и на всю жизнь осчастливил хозяйку дома, повел ее к столу.
Но не встреча с наследником престола, не новизна впечатлений парадного обеда сохранила навсегда в памяти Николая Саратовкина этот вечер.
Тогда на розовое от зари небо его юности взошла романтическая звезда любви, любви, которую пронес он в сердце своем через всю жизнь. И даже старцем он вспоминал ее стихотворным четверостишием:
Среди миров, в созвездии светил Одной Звезды я повторяю имя… Не потому, что я Ее любил, А потому, что я томлюсь с другими.Наследник уехал рано. Генерал-губернатор отправился в его свите. Они увезли с собой напряженность и чопорность. В зале стало шумно, весело, оживленно.
Николай Саратовкин стоял с бокалом в руке среди гостей, заискивающих перед молодым миллионером, удостоенным чести говорить с наследником, когда к ним торопливо подошел городской голова - пожилой человек, удивительно подвижный, несмотря на хромоту и тучность.
- Господа! - приподнято сказал он, белоснежным платком отирая пот с лысины и мясистого пористого носа. - Слышали новость?
И он рассказал, что на окраине города в маленьком домишке, где живет старуха с внучкой, вот уже несколько дней происходят чудеса.
- Чепуха! - рассмеялся директор гимназии, небольшой, сухонький старичок, с живым, строгим лицом, испещренным следами перенесенной оспы.
- Дьявольское наваждение! - размашисто перекрестил грудь, украшенную массивным золотым крестом, архиерей в черной рясе, в высоком клобуке. При своей худобе и значительном росте он казался еще более худым и возвышался, как и полагалось ему по чину, над всей «паствой».
- Сам видел. Сам дивлюсь и в толк не возьму, что это такое, - не обижаясь на директора гимназии, продолжал городской голова. - До шестидесяти лет дожил - чудес не видел, а тут такое, что ум за разум заходит!
- Чепуха! - снова сказал директор гимназии и убежденно тряхнул головой. С носа его свалилось пенсне и повисло на шнуре.
- Чепуха, говорите?! - повысил голос городской голова. - А ну едемте со мной, сейчас же. Господа! Кто хочет поглядеть на чудо?
- Конечно, я, - улыбаясь, сказал директор и, манерно оттопырив мизинец, водворил пенсне на нос.
- Я! - торопливо воскликнул Николай Саратовкин.
- А вы, владыко? - спросил городской голова архиерея.
Тот отрицательно покачал головой и пробормотал:
- Верю на слово. Да и не любитель сатанинских проделок, не любитель.
Может быть, этот поздний осенний вечер был обычным осенним вечером, которые опускаются на землю из года в год, из века в век. Но через десятки лет, когда Николай Михайлович вспоминал притихший город, светлый серп месяца, повисший над крестами собора, высоко поднятыми в небо, коляску, которую кони с трудом выволакивали из грязи окраинных улиц, ему все это казалось значительным. Будто говорило, что должно произойти что-то очень важное, что оставит след на всю жизнь.
Старый домишко с низко нахлобученной крышей был погружен во мрак. Закрытые ставни напоминали опущенные веки спящего. Домишко охраняла стража, разгоняя любопытных, которые даже в это позднее время стекались сюда со всего города.
Двери дома оказались незакрытыми, и приезжие вошли сначала в сени, потом в душную, темную кухню.
- Эй, хозяйка, давай лампу! - приказал городской голова.
В темной горнице послышался скрип деревянной кровати, полусонное бормотание, шлепанье босых ног. Потом в кухню вошла большая рыхлая старуха, щурясь на зажженную лампу, которую она осторожно несла в руках. Видимо, ей надоели посетители, именитые и неименитые, и она поздоровалась неприветливо, не сдерживая досады. Старуха поставила лампу на стол, а сама, то и дело позевывая и крестя рот, села у печки на скрипучий табурет.
Городской голова, директор гимназии и Николай Саратовкин присели на лавку и стали ждать чуда.
Но чуда не было. Николай разглядывал кухню, в которой стояли всего лишь лавка, стол, табурет да кадка с водой. На плите у чела русской печи была свалена немытая посуда. Текли минуты, а чуда по-прежнему не было, и городской голова начинал беспокоиться.
В горнице послышались легкие шаги, и в дверях появилась девочка. На вид ей было не более пятнадцати лет. Помятое ситцевое платьице, в котором она, видимо, спала, не скрывало угловатость и худобу ее тела. Взлохмаченные темные волосы она наспех прихватила красной тряпкой, и они висели до пояса неаккуратной метелкой.
Девочка мельком взглянула на посетителей и, не поздоровавшись с ними, встала у стены возле бабки.
Свет лампы падал на девочку, и Николай Саратовкин внимательно и даже удивленно разглядывал ее кроткое личико, хрупкую шею, щеки, залитые ярким со сна румянцем, и широко расставленные огромные глаза, блестящие и темные. На обветренных губах блуждала загадочная усмешка.
Весь облик ее, по-детски безвольный, вызвал у Николая щемящую жалость. Он вдруг представил ее в бальном платье, с локонами, рассыпанными по открытым плечам, и подумал, что на любом балу она была бы не хуже других девиц.
Она не поражала красотой, но если бы рядом с ней стояли десятки красавиц - не выделить ее было бы невозможно.
И Николай почему-то с грустью подумал, что ей никогда не бывать на балу и не стоять рядом с городскими красавицами.
- Ну-с, может быть, поедем? - любезно спросил директор гимназии, рукой с оттопыренным мизинцем расстегивая пальто и вынимая из кармана жилета часы на золотой цепочке.
- Что ж… - начал было городской голова и вдруг замолчал.
Его глаза, устремленные на печь, округлились, на лице появилось выражение торжества и ужаса. Все проследили за его взглядом и замерли.
По шестку к краю медленно двигалась деревянная ложка. Она на секунду задержалась, точно раздумывая или колеблясь, затем рывком переползла белый кирпич и упала на пол.
Директор гимназии проворно подскочил к печке, провел рукой по воздуху, словно желая убедиться, нет ли тут невидимой глазу нитки, затем присел на корточки возле упавшей ложки, протянул к ней руку, но не дотронулся до нее.
- Опять, опять, экая чертовщина! - воскликнул городской голова, вскакивая.
Директор гимназии отшатнулся от печки: по шестку двигалась вторая ложка.
- Видимо, действие каких-то подземных газов на деревянные предметы… - рассеянно бормотал директор.
А в это время по столу уже ползла картошка, все ближе и ближе к его краю.
Николай, охваченный необыкновенным волнением, не отрываясь следил за картошкой, пока она не упала на пол. Он перевел взгляд на девочку.
Вывернув плечи, придерживаясь руками за стену и всем телом подавшись вперед, она не сводила широко открытых глаз со стола, на котором лежала горка картофелин. Лицо ее было напряженным, мертвенно-бледным, по нему катились капельки пота.
Николай вскочил. Он хотел подбежать к ней, поддержать, чтобы она не упала, успокоить ее. Но его остановило странное выражение лица девочки. На нем не было страха. Не было растрогавшего его безволия. Ее лицо, фигура, поза были волевыми, жесткими, даже грозными.
- Батюшка! - запричитала старуха и рухнула в ноги городского головы. - Отселил бы ты нас куды-нибудь. Мочи боле нет с нечистой силой бок о бок жить. Соседи-то уж меня за колдунью почитать стали!
А Николай не мог оторвать взгляда от необычного лица девочки. Пока старуха валялась в ногах у городского головы, девочка села на табурет, закрыла глаза, бессильно бросила вниз руки, точно устала от тяжелой работы. На лицо ее медленно возвращался румянец.
- Ну, а что вы, молодой человек, думаете по этому поводу? - обратился к Николаю директор гимназии.
- В чудеса не верю. Но тут… тут ничего не понимаю…
Николай вновь взглянул на девочку и был снова поражен той переменой, которая мгновенно произошла в ней. Она стояла у стены. Румянец заливал ее щеки. На полуоткрытых обветренных губах и в полуоткрытых глазах вспыхивала робкая, загадочная усмешка.
Нет, никогда не видел Николай лица лучше этого.
Вскоре гости покинули заколдованный домик. Городской голова пообещал завтра же переселить старуху и внучку. А директор гимназии взялся собрать здесь ученых людей, чтобы подумать над чудесами.
Перед дверью Николай задержался.
- До свидания, - сказал он.
- Доброй дороги, доброй дороги! - пожелала старуха.
Внучка подняла глаза на молодого человека и улыбнулась ему какой-то неожиданной, искрящейся улыбкой. От этой улыбки у Николая забилось сердце, и так не захотелось уходить. Поглядеть бы еще на эту удивительную девочку, может быть, перекинуться с ней словом. Услышать ее голос. Но с улицы его окликнули, и он вышел взволнованный, утешая себя тем, что завтра же снова побывает здесь.
Эта была первая бессонная ночь в жизни Николая. Он до рассвета просидел в любимом отцовском кресле у потухшего камина.
Юноша закрывал глаза, и перед ним возникало бледное волевое лицо девочки из «заколдованного домика», ее неожиданная искрящаяся улыбка. Интуитивно он угадывал какую-то непонятную ему связь между этой девочкой и чудом, свидетелем которого он был. Чудо само по себе почему-то произвело на Николая меньшее впечатление, чем девочка. Она же показалась настолько необыкновенной, что невозможно было представить ее существование без чудес. Она сама была чудом.
Утром и днем Николая задержали дела, и в «заколдованный домик» он поехал только вечером. Так же, как вчера, ставни окон в доме были закрыты, а стража разгоняла любопытных.
Стражник сказал, что старуху и девочку вместе с вещами недавно куда-то увезли.
От этих слов Николая охватило отчаяние, но он сейчас же утешил себя тем, что все равно разыщет ее.
Он вошел в дом. В избе было совершенно пусто. Вдруг на полу среди мусора шевельнулась и двинулась скомканная бумажка. Но Николай совершенно спокойно взглянул на нее. Он был убежден, что теперь здесь не могло быть чудес. И действительно, бумажонку погнал ветерок.
Николай заглянул в горницу - маленькую, темную оттого, что ее крошечное окно упиралось в забор. Он подумал о том, что ОНА выросла в этой нищете, в этой темноте… Но, вероятно, были у нее и радости, если она умела так ослепительно улыбаться.
Он заметил на полу маленький мяч, сшитый из тряпок, и с благоговением подобрал его.
«Как же ее зовут?» - подумал Николай.
- Наверное, Любовь… Любава, - ответил он вслух сам себе и улыбнулся своему неожиданному предположению.
Он вышел из дома. Постоял у ворот. На вопросы любопытных - ползают ли вещи? - ответил, что вещей в доме нет.
«С чего же начать поиски?» - подумал он и решил зайти к соседям.
Он поднялся на крыльцо такого же ветхого маленького домика и постучал в дверь. В сени вышла молодая женщина с красными, в мыльной пене, по локоть открытыми руками. Увидев барина, она принялась вытирать руки о фартук и пригласила Николая в дом. Но он отказался.
- Я только хочу спросить, - смущаясь, сказал он, - куда переехали ваши соседи - старуха и внучка?
Женщина уточнила:
- Панкратиха с Любавой?
- С Любавой? - бледнея, повторил Николай, и ему вдруг стало не по себе.
- Не знаю, барин. И не хочу знать. Что Панкратиха, что Любава - обе с нечистой силой знаются.
Николай ничего не ответил, спустился с крыльца, пересек двор и вышел на улицу.
- Быстрее. К городскому голове, - бросил он кучеру, вскочив в коляску.
- В присутствие или к дому? - спросил мордастый кучер в высокой шапке, в тулупе, перетянутом ремнем с теми же украшениями, что и на лошадиной упряжи.
- В присутствие.
Когда коляска выехала на главную улицу, Николай увидел возле сквера городского голову и директора гимназии.
- Стой! - крикнул Николай.
- А! Господин Саратовкин, Николай Михайлович! - приветливо встретил его городской голова, снимая шляпу и раскланиваясь.
Слегка приподнял форменную фуражку и директор гимназии.
- А мы вот все насчет вчерашнего толкуем… - продолжал городской голова.
- И я насчет вчерашнего… - сказал Николай. - Не знаете ли вы, куда старуху с внучкой переселили? Я вчера портсигар у них забыл.
- Вот-вот, - заторопился городской голова. - Девица эта мне сегодня сказала: «Господин, говорит, вещицу ценную у нас забыл, так вы скажите ему, где мы теперь, может, пошлет кого».
Николай растерялся. Ему опять стало не по себе, так же, как тогда, когда соседка назвала имя девушки.
Теперь он знал ее адрес. Знал ее имя. Весь следующий день мысли о ней не покидали Николая, но что-то удерживало его идти к ней.
Ночью он увидел сон.
Потрескивая и рассыпая искры, горели в камине дрова. И вдруг из пламени взглянули на Николая глаза - черные, блестящие. Светом своим они убили свет пламени. Огонь потух. Из камина вышла Любава, стряхнула с распущенных волос, с мятого платья пепел. Сквозь нее просвечивали цветы шелка, которым были обиты стены комнаты.
- Ты боишься меня, потому не пришел, да? - шепотом спросила она. - Ты приходи, не бойся. Я завтра целый день никуда не уйду. Буду ждать тебя…
Она вдруг превратилась в кукушку и улетела через окно.
Николай проснулся. Была глубокая ночь. На часах в столовой куковала кукушка. Во дворе хриплым лаем заливался старый пес. С улицы доносился стук колотушки ночного сторожа. А из соседней комнаты, заглушая все звуки старого дома, слышался мощный храп матери.
Николай до рассвета лежал не закрывая глаз. Беспокойное ощущение, вызванное сном, постепенно улеглось.
Он встал, по обычаю, заведенному еще при жизни отца, похлебал кислых щей, выпил крепкого, обжигающе горячего чаю и поехал на окраину города, где за монастырской усадьбой доживало свой век старое кладбище, затененное столетними соснами и елями, заросшее буйным молодым подлеском.
Здесь все было знакомо. Николай часто приезжал на могилу отца. Он вошел в открытую калитку кладбища, мельком взглянул на окна сторожки, затянутые занавесками, прошел по дороге мимо, свернул на тропинку, петляющую между могилами и стволами сосен.
Михайло Иванович Саратовкин был погребен в фамильном склепе из черного мрамора, с позолоченным крестом наверху. На склепе такими же позолоченными буквами было написано: «Да будет воля твоя!»
Николая с детства волновали эти слова своей страшной покорностью богу, непостижимой уму и сердцу.
Николай снял шляпу и склонил голову перед склепом. Сразу же он услышал шорох позади себя и обернулся, уверенный в том, что сейчас увидит Любаву.
Действительно, прислонившись к стволу сосны, стояла она. Ее черные вьющиеся волосы были тщательно причесаны и ничем не покрыты. Она завернулась в старый бабкин салоп, стараясь скрыть, что он велик ей.
Девушка улыбнулась смущенно и чуть слышно сказала:
- Я увидела вас в окно, барин. У вас тут батюшка схоронен?
Николай отметил, что она сообразительна и смела - сразу же нашла тему для разговора, а он растерялся.
- Да, батюшка, - сказал он. - Видите, вот в этом склепе…
- Красивый склеп. И слова какие написаны!..
- Это из Евангелия, - сказал Николай.
- Я знаю, что из Евангелия…
И они замолчали.
- Вы что же, теперь здесь всегда будете жить? - поинтересовался Николай.
- Всегда. Бабушка сторожить кладбище нанялась, а я ей подсобляю. Я вчерась все кладбище обошла. Здесь красиво.
И опять они помолчали.
- А вам не страшно тут? - спросил Николай.
- Мы с бабушкой смелые. Живых людей нам больше боязно. А мертвые спят. Они не обидят. За жизнь-то наобижали друг дружку вдосталь, теперь отдыхают. - Она недобро усмехнулась.
- Где же вы грамоте обучались, Любава?
Она заметно обрадовалась тому, что он назвал ее по имени, покраснела и, смущенно улыбаясь, сказала:
- Сначала бабушка учила. А теперь я в воскресную школу хожу. Я страсть как люблю книги читать. Только вот где их брать? Если у вас есть книжки - может, дадите?
- У меня много книг, - горячо заговорил Николай. - Я буду приносить их вам. Хотите, Любава, я буду учить вас?
Она ничего не ответила на эти его слова, а только спросила:
- А вы начальнику сказали, что забыли у нас что-нибудь?
«Откуда она знает про это?» - тревожно подумал Николай.
- Откуда я знаю? - вдруг ответила Любава на его мысль. - Я не могу объяснить. Я иногда могу делать то, что другие не могут. Это ведь я вещи в избушке двигала… Откуда я знаю, почему? Такая уж я родилась. Со мной никто знаться не хочет… Ведьмой меня кличут… Вот и вы не пожелаете книжки мне давать, не пожелаете. И учить меня не пожелаете.
Она закрыла лицо руками и по-детски безудержно заплакала.
- Любава! - Николай шагнул к ней.
Но она отскочила, вытерла слезы кулачками.
- А я могу заставить! - вдруг крикнула она, и глаза ее загорелись, слезы мгновенно высохли. - Даже вас, барин, заставить могу, если захочу. Только я не хочу захотеть. Я хочу, чтобы вы сами…
И она исчезла так же неожиданно, как появилась. Если бы не слышался шорох сухих листьев под ее ногами и не мелькал старый салоп между стволов деревьев, крестов и памятников, можно было бы подумать, что это исчез призрак.
Следующие дни Николай был занят делами, связанными с поступлением на учительские курсы. Новый мир, в котором он оказался, так увлек его, что он забыл о Любаве.
В первый же день занятий Николай был поражен и обрадован, увидев на кафедре того самого учителя гимназии, который когда-то заступился за него перед классом.
После занятий, на улице, Николай дождался лектора, снял фуражку, почтительно поклонился и сказал:
- Василий Мартынович! Вы меня, конечно, запамятовали. Таких, как я, сотни прошло через ваши руки. А я вас всю жизнь помнить буду. И на курсы я пошел потому, что мечтаю стать таким, как вы.
Василий Мартынович некоторое время серьезно и напряженно смотрел на молодого человека, как бы перебирая в памяти бесчисленные детские лица.
- А! Николай Саратовкин! Помню, помню. Хорошо, что мы с вами встретились. Мне ведь давно надо было рассказать вам конец той истории. Дело в том, мой молодой друг, что конец-то был мною выдуман для педагогических целей - чтобы вас выгородить. А подкидышем-то у купца Саратовкина был не первый сын, а вы. Вы теперь взрослый, вам надо знать правду. И мать свою постарайтесь разыскать.
Теперь, когда прошли годы и стали стираться воспоминания о нянюшке Феклуше, слова Василия Мартыновича не произвели на Николая того впечатления, какое они имели бы прежде, но все же на душе стало беспокойно, так беспокойно, что захотелось немедленно кому-то рассказать обо всем, ощутить сочувствие, послушать добрые советы.
И конечно, он вспомнил о Любаве.
Он долго бродил по кладбищу, то и дело выжидательно поглядывая, не дрогнет ли занавеска на окне сторожки. Ему все же пришлось подняться на шаткое крылечко и постучать в низкую дверь.
- Войдите! - откликнулась хозяйка.
И он вошел.
Прежде всего он увидел огромные, блестящие глаза Любавы. Девушка лежала на кровати, закрытая до подбородка старым лоскутным одеялом. Потом только он заметил и Панкратиху. Здесь так же, как в «заколдованном домике», Николая поразила удручающая бедность. Она сказывалась во всем: в отсутствии мебели, в одежде старухи, в спертом воздухе, в закопченных стенах, холоде, почти таком же, как на улице.
Николай поздоровался и торопливо шагнул к постели.
- Она больна? - растерянно спросил он старуху.
- Теперича ожила. А была-то совсем плоха. На ладан дышала. Думала - преставится, - удивительно спокойно произнесла она эти страшные слова.
- Я сейчас быстро, за доктором! - Николай двинулся было к двери.
Но старуха остановила его.
- Я сама лекарь, барин. Кажную травинку знаю. Теперича на поправу Любава пошла. Не тревожься понапрасну.
Любава приподнялась на локте. Ее черные вьющиеся волосы разметались по плечам. Исхудавшее личико озарилось искрящейся улыбкой. Чувствовалось, такой свет, такая радость наполняли все ее существо, что она с трудом сдерживалась, чтобы не вскочить и не броситься на шею Николаю.
- Сядьте, Николай Михайлович. Бабка, дай табуретку.
Старуха фартуком смахнула пыль с табурета, поставила его возле самой кровати, а потом подумала и отодвинула подальше.
Делала она это неторопливо, неуслужливо, скорее с недовольством.
Николай снял пальто, фуражку, поискал несуществующую вешалку и, не найдя ее, положил одежду на край лавки.
Он долго просидел у постели Любавы. Они были вдвоем. Панкратиха в это время сопровождала похоронную процессию.
Николай поведал Любаве свою семейную историю. Любава близко к сердцу приняла ее, даже прослезилась и стала придумывать, как приступить к поискам матери Николая. Видимо, теперь молодой миллионер показался ей не таким недоступно далеким. Она даже один раз назвала его просто Николаем, покраснела и вопросительно взглянула на него.
- Только так, Любава, мы же с вами друзья.
У окна избушки послышались шаги Панкратихи, и Николай засобирался домой. Он решительно положил на стол деньги. Все, какие были с собой. А их оказалось не так мало.
Он боялся, что Любава обидится, не возьмет. Но она вспыхнула, опустила глаза, сказала:
- Спасибо.
На другой день Николай уехал на золотые прииски. А когда через несколько дней возвратился домой и обедал с матерью, оживленно рассказывая ей о делах, стряпуха Агафья, подавая жаркое, сказала:
- Опять пришла та барышня, что вчерась вас, Николай Михайлович, спрашивала… Такая красивая барышня и чуднaя, страсть!
Сердце Николая защемило предчувствием: «Это Любава». Он бросился к окну, взглянул и выбежал из комнаты.
У крыльца стояла Любава. Была она неузнаваемой: в модном жакете, из-под которого падали складки шерстяной длинной юбки, открывая носки новых ботинок. Голову ее украшала красивая шляпка с вуалью, руки были затянуты в перчатки.
- Я ваши деньги принесла. Бабка приказала отдать. Только я вот, крадучись от нее, этот туалет купила себе. Посмотрите - я не хуже тех барышень, с которыми вы на балах танцуете? Не хуже, правда? Все дело только в красивой одёже… Я вот покажусь вам, приду домой - на кладбище - и переоденусь. А когда бабки дома не будет, сожгу все в печке - и шляпку и перчатки…
Она протянула Николаю деньги, завернутые в бумагу.
- Любава! - умоляюще сказал Николай.
- Нет, Николай Михайлович, бабка приказала с деньгами домой не приходить. Возьмите уж, а то я их на землю кину, а люди и так в окна на нас глядят. Вам же неловко будет.
Действительно, отодвинув занавеску, из окна столовой смотрели мать и Агафья. В окне людской тоже виднелись любопытные лица.
Николай взял деньги.
- Меня не провожайте, - сказала Любава, - лучше вслед мне поглядите. Больше меня такой не увидите.
И она пошла. Николай глядел ей вслед до тех пор, пока она не исчезла за калиткой.
Как она шла! Спокойно, величаво, гордо приподняв голову. Так под посторонним пристальным взглядом может ходить только царица или великая актриса.
Через несколько дней Николай снова пришел на кладбище.
В этот день «легла зима», как говорили в народе. Легла прочно. Бросила свои белые пуховики на улицы города, кинула их на крыши, присыпала легким пушком козырьки ворот и калиток и здесь, на кладбище, укутала могилы, склепы и кресты.
Кладбище выглядело теперь нарядным и чистым.
Николай смотрел на старый салоп Любавы, на ее подшитые, не по ногам большие валенки, выцветший капор - и ему становилось больно и стыдно за свою щегольскую шубу и бобровую шапку.
Но и в этом нищенском одеянии Любава казалась Николаю прекраснее всех девушек на белом свете.
Он заметил ее покрасневшие пальцы и не удержался, взял их в свои руки, поднес к губам и дыханием стал согревать. Это была первая несмелая ласка, и осталась она незабываемой на всю его жизнь…
Послышался скрип снега, и возле них появилась тучная Панкратиха в старом платке, в длинном, распахнутом пальто. Она, видимо, торопилась сюда и запыхалась.
- Здравствуйте, барин, - недобро сказала Панкратиха. - Любава! Поди-ка в дом! Дров подбрось в печь, не потухла бы. А у меня до вас разговор есть.
Любава пристально взглянула на бабку, потом на Николая и молча пошла прочь. Николай смотрел ей вслед и не сразу услышал и понял то, что сказала ему Панкратиха.
- Вы, барин, Любаву забудьте. Не пара она вам. Поразвлечетесь да бросите. Богачи завсегда так. Хоть и нищие мы, да не все за деньги продаем. Вы на Любаве не женитесь. А поломать ее жизню я не дам. Понятно вам, барин?
И она ушла.
Николай долго стоял в растерянности. А потом тихо пошел между заснеженных могил на дорогу, мимо темного дома Любавы.
Он никогда не думал о возможности жениться на Любаве. Он вообще еще никогда не думал о женитьбе. Его чувство к Любаве было возвышенным и романтичным. Никогда не думал он, что встречи с Любавой могут вызвать различные толки.
И теперь, возвращаясь домой и вспоминая слова Панкратихи, он с отчаянием понял, как сложна и трагична жизнь. Он не мог встречаться с любимой девушкой. Он, богач, не мог избавить ее от нищеты. Не мог он и жениться на ней. Разве мать и дядя позволили бы ему это? Скорей бы Любава исчезла так же загадочно и бесследно, как исчезла нянюшка Феклуша.
Николай еще раз попробовал узнать у Анастасии Никитичны судьбу своей матери. Он стал взрослым и теперь уже мог прибегнуть к обдуманной хитрости.
Однажды за обедом, в присутствии дядюшки, он весело стал вспоминать детство, подсмеивался над француженкой Жанной Жановной и будто бы невзначай вспомнил нянюшку Феклушу.
- Какие хорошие сказки знала она! Где она теперь? - намеренно равнодушно обратился он сразу к дяде и к матери. - Вроде бы и привязана была ко мне, растила ведь, а вот забыла и попроведовать не зайдет.
Дядя пожал плечами: дескать, ничего не знаю. А лицо Анастасии Никитичны стало холодным, непроницаемым.
И еще раз Николай понял, что она никогда ничего не скажет ему о судьбе родной матери.
От старых слуг он знал, что нянюшка Феклуша исчезла на другой день после пожара, даже за вещами не зашла в людскую, «так и сгинула, прямо из барских покоев».
Можно было бы начать официальный розыск. Но это немедленно станет известно Анастасии Никитичне, и конечно, она примет все меры, чтобы помешать.
И Николай решил ждать.
После лекций и обременительных занятий с дядюшкой делами приисков и сиротских домов Николай почти ежедневно приходил на кладбище, подолгу стоял у склепа, ждал Любаву. Ходил по широкой аллее, издали поглядывая на старый, осевший домишко, словно тоже наполовину похороненный в земле.
Дважды издали он видел Панкратиху с охапкой высохших венков, которыми за неимением дров топила она печь. Он прятался за деревьями. А Любава не появлялась.
Однажды вечером он снова был на кладбище и ждал. Всходила луна, могильные холмики, засыпанные снегом, становились голубыми, еще более холодными, еще более мертвыми. И на сердце ложилась тоска, такая же холодная и беспросветная. Тоска и горечь. Горечь оттого, что он был уверен: Любава, которую природа наградила странным даром провидения, не могла не почувствовать, что он здесь, что он ждет ее.
Она действительно знала это, но не пришла к нему ни в первый, ни в последний раз его ожидания. В последний раз, в те часы, когда Николай бродил по кладбищу, она сидела на стареньком, скрипучем табурете, прижавшись спиной к холодной печке, до белизны сцепив пальцы рук, устремив горящий взгляд в темное окно, и вслух приказывала себе:
- Нет, не выйду. Нет, никогда больше не увижу его. Выброшу его из сердца. Он барин. Я ему не пара. Бабка права. Дороги наши разные.
Через некоторое время она встала, потянулась, спокойно оглядела комнату и, напевая, принялась стелить постель.
Так и застала Панкратиха внучку, внимательно и одобрительно взглянув на нее.
Не зажигая огня, они молча легли рядом на кровать, укрылись лоскутным одеялом, и Любава сразу же уснула.
А Николаю пришлось перелезть через забор, потому что Панкратиха закрыла ворота кладбища.
10
- Слушай, Коля, - сказал Павел Нилович идущему по коридору Грозному, - зайди-ка ко мне.
Гремя увесистой связкой ключей и чертыхаясь, Павел Нилович толкал в замочную скважину то один, то другой ключ. Наконец дверь открылась.
Они вошли в директорский кабинет. В углу стояла полированная горка, обе стеклянные полки ее были уставлены спортивными призами школьников. Тут были награды волейбольных команд, лыжников, конькобежцев, пловцов.
Павел Нилович указал Грозному на свое кресло за столом, а сам сел на стул напротив.
- Что-то некоторые учителя, Коля, на тебя бочку катят.
- Я знаю, что катят. И давно.
- Может, в самом деле ты запанибрата с учениками?
- Я не замечаю, чтобы ученики мои перестали меня уважать или слушаться.
- Да, это верно, - вздохнул Павел Нилович. - И слушаются и уважают больше, чем других. А вот некоторым учителям все же это не по душе. Говорят, умаляешь авторитет взрослых, учителей.
Николай Михайлович пожал плечами.
- Павел Нилович! Всем угодить невозможно. Иду, например, я в старом, поношенном костюме. Некоторые смотрят и говорят: ишь скряга! Зарабатывает неплохо, мог бы получше одеться! Иду в новом костюме, при галстуке модном. Опять говорят: ишь вырядился - деньги девать некуда. Семьи, детей нет. Денег - пруд пруди.
Павел Нилович невесело засмеялся.
- Ну, а что там за банька в лесу появилась? Слух идет - уединяетесь.
- А вы не слухам верьте, Павел Нилович, только собственным впечатлениям. Мне запомнилось, как вы во время ремонта буквы на стене ощупывали и приговаривали: «Русский человек глазам не верит».
- Ладно. Приду посмотрю.
- И лозунг Саратовкина вам по душе был, Павел Нилович. Надо не только учить, но и воспитывать. И я нашел метод воспитания. Вернее, не я, а сами ребята подсказали его - очень романтичный, стало быть, интересный ученикам, и, с моей точки зрения, весьма эффективный. Да вы, Павел Нилович, поставьте этот «мой вопрос» на педсовет. Поговорим. Обсудим. Поспорим. А может, кто и переймет опыт, - вдруг разволновался Николай Михайлович.
- Я к тому и клоню. Мы с тобой всегда об одном думаем. Поставим-ка в самом деле «твой вопрос» на педсовет.
И почему-то в эти минуты Николаю Михайловичу вспомнилось, как в этой самой школе он, мальчиком, стоял у доски - отвечал урок по физике. Учитель Павел Нилович, еще совсем молодой, с буйной шевелюрой, ставил в журнале за ответ «пять». Николай Грозный всегда получал хорошие оценки. Не потому, что любил этот предмет. Он любил учителя и хотел доставлять ему только приятное. Он любил его и сейчас и тоже хотел доставлять ему только приятное. А вот не получалось. Из-за Николая Михайловича Грозного у директора с учителями были постоянные неприятности.
В дверь кто-то поцарапался.
- Войдите, - сказал Павел Нилович.
В дверях появилась длинная, плоская фигура девочки. «Шестиклассница», - мысленно определил Николай Михайлович. Девочка смело пересекла кабинет худыми, легкими ногами. Серьезным взглядом, без смущения она поглядела на директора, а на учителя - это хоть известный ей, но не ее учитель - старалась вовсе не смотреть. Глаза у нее были бархатно-черные и длинные, в густых черных ресницах. В глубине их так же, как в легкой улыбке, затаилась капелька нагловатости. Ох, как хорошо знал Николай Михайлович эту защитную реакцию ребят, эту капельку наглости, под которой они стараются скрыть и робость, и смущение, и бессилие, и страх перед взрослыми, которые нередко позорно пользуются этим бессилием и страхом.
- Здесь заявление нашего класса, - сказала девочка, подавая директору вырванный из тетради лист. - Все подписались. Все до одного.
Павел Нилович знал, что Николая Михайловича уже заинтересовало заявление шестиклассников, и читал вслух:
- «Директору средней школы номер два Павлу Ниловичу Кротову.
Заявление
От учеников шестого класса «Б». Нашего классного руководителя Марию Савельевну Чайкину переводят завучем нашей школы, и она от нас уходит. Наш класс очень просит Вас оставить нам Марию Савельевну. Мы ее очень любим.
Мы не хотим, чтобы нашим классным руководителем была Ксения Львовна Рютина, с которой у нас давняя вражда… -
Здесь голос директора зазвенел и сорвался. Николай Михайлович знал, что это значит. Павел Нилович сдерживает смех. -
…Тогда уж лучше пусть будет нашим классным руководителем Ольга Николаевна Замошкина - наш литератор».
Директор помолчал и сказал почему-то с удивлением:
- Действительно, подписи всего класса.
В это время в комнату, мимолетно стукнув в дверь и не дождавшись разрешения, как это всегда делают завсегдатаи, вошла молодая, красивая брюнетка.
- Ну вот, на ловца и зверь бежит! - усмехнулся Павел Нилович. - Мария Савельевна! Тут ваши питомцы с петицией.
И он протянул заявление шестого «Б» учительнице. Посланница класса покраснела, выпрямилась и с наглецой поглядела на всех троих взрослых. Учительница наскоро прочла заявление, и глаза ее увлажнились.
- Ах вы мои ушастики! - сказала она, порывисто обнимая девочку, словно это был весь ее шестой «Б». - Ты, Танечка, передай им - я же честное слово дала, что на будущий год вернусь к вам. А пока, Павел Нилович, я уже договорилась с Ольгой Николаевной, если вы не возражаете.
- Вы теперь завуч. Это вопрос вашей компетенции… А вот насчет «давней вражды» класса с педагогом надо бы разобраться…
- Разберусь во всем.
Так, не снимая руки с плеча девочки, Мария Савельевна пошла вместе с ней к дверям, забыв, зачем она приходила к директору.
11
На педагогическом совете разгорелись страсти. Некоторые учителя выступили против методов работы Грозного, считая их антипедагогическими.
Мария Савельевна выступала горячо и страстно.
- Для меня, - говорила она, - учитель Николай Михайлович Грозный со студенческой скамьи был образцом настоящего учителя - одаренного, увлеченного, думающего. Что же вы, Алексей Петрович, - кинула она гневный взгляд на пожилого учителя химии, наполовину скрывшего свое изможденное болезнью лицо за огромными темными очками, - имеете факты, что ученики меньше стали уважать своего классного руководителя с тех пор, как увлеклись лыжными походами в «Избу раздумий», которую обиходили своими руками? Я вас спрашиваю, Алексей Петрович, да или нет? Есть у вас факты, что дети меньше стали уважать своего классного руководителя?
- Фактов у меня нет. Но… это же естественно. Авторитет его рушится. И не только его, но и других учителей. Это аксиома.
- Его авторитет не рушится, - все так же горячо возражала Мария Савельевна. - А других, тех, кого ученики обязательно будут сравнивать с Грозным, очевидно, рушится. И это очень хорошо. Стало быть, надо подтягиваться до уровня настоящего учителя-воспитателя, такого, каким является учитель Грозный.
- Разрешите мне? - попросила слово математичка Вера Ивановна. Она поправила обеими руками пышные, с проседью, волосы, одернула жакет черного костюма и отошла к окну, чтобы видеть всех. Была она высокая и полная, широколицая и толстокостная, но очень складная и приятная.
Она улыбнулась и сказала негромким приятным голосом:
- Ну, это-то все ничего. Меня другое волнует: не кажется ли вам, дорогие товарищи, что Николай Михайлович эксплуатирует своих учеников?
В учительской стало напряженно тихо.
- Чтобы обеспечить учителя материалом для его литературного творчества, - с удовольствием продолжала Вера Ивановна, - его ученики часами работают в архиве в ущерб домашним заданиям и делам по дому. Это нас особенно должно волновать.
Вот тут уж Николай Михайлович не выдержал. Не попросив слова, он вскочил, шагнул к Вере Ивановне и заговорил гневно в улыбающееся, приятное ее лицо:
- Поймите вы! Это же юные следопыты! Проникнитесь, наконец, новым, что несет жизнь. Задумайтесь о новых формах работы. На увлекательных поисках материалов по истории родного края дети учатся и воспитываются, познают жизнь, отношения друг с другом, с семьей, со школой, со взрослыми. Они получают классовое воспитание на незабываемых примерах. Опомнитесь, Вера Ивановна, о чем вы говорите?!
Вера Ивановна снисходительно улыбнулась и спокойным, ровным голосом сказала:
- Детки будут работать. А гонорар - вам? - И она рассмеялась, теперь уже не очень приятным и очень нарочитым смехом.
- Надо же суметь все перевернуть с ног на голову! - с изумлением сказала учительница литературы Ольга Николаевна. - Какая гадость!
Мария Савельевна была потрясена. Она только развела руками.
- У вас, надеюсь, все. Садитесь, - как нашкодившему ученику, брезгливо сказала она. И, не сдержавшись, чуть ли не со слезами: - Как же можно с такими грязными руками прикасаться к детским душам!
- А! - вскричала Вера Ивановна. - Меня оскорбили! Я буду жаловаться в гороно. Вы все слышали, как меня оскорбили?! Внесите это в протокол. Здесь не школа, а лавочка!
- Это тоже в протокол? - спросил учитель физики, молодой человек с длинными волосами и небольшой вьющейся бородкой.
- Оскорбляют! Эксплуатируют учеников! - продолжала кричать Вера Ивановна. - Прибегают к антипедагогическим методам работы! Директор молчит! Завуч поощряет! Лавочка! Не школа, а лавочка!
Вера Ивановна оторвалась от подоконника, прижавшись к которому она стояла, и, красная от волнения, плюхнулась в мягкое кресло.
Шум поднялся такой, что утихомирить взрослых было сейчас труднее, чем разбушевавшийся класс. Кто-то негодовал, кто-то кого-то обвинял, кто-то уговаривал, кто-то смеялся.
Наконец все вспомнили, что они взрослые воспитатели, что идет педагогический совет, что на повестке дня есть еще и другие вопросы. Страсти понемногу улеглись. Была создана комиссия из четырех учителей - проверить работу Николая Михайловича Грозного. Вторая половина педсовета проходила спокойнее.
Правда, говоря о недостатках учебника по литературе для восьмых классов, Ольга Николаевна снова разволновалась:
- Положение у нас, литераторов, сложное. До войны, например, в восьмых классах мы имели шесть часов, а теперь только три. Эту потерю должен был возместить учебник. А он настолько слаб, что диву даешься. Я убеждена, что сигналы из школ в министерство идут беспрерывно.
Учителя были очень удивлены, когда вдруг поднялся Николай Михайлович. Все думали, что Грозный подавлен, отрешен, занят своими неприятностями. А он вдруг как ни в чем не бывало встал и горячо вступил в обсуждение.
Николай Михайлович говорил долго и увлеченно.
Ольга Николаевна спросила его:
- Откуда вам так хорошо известен учебник литературы?
Он ответил, пожимая плечами:
- Так я же классный руководитель восьмого, следовательно, обязан знать все, чем они живут…
Домой он ушел первым, не задерживаясь. Прошелся пешком до своего дома. И дорога развеяла неприятный осадок, оставшийся в душе его после педагогического совета.
За письменный стол Николай Михайлович сел в самом отличном настроении.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного «СИРОТСКИЙ ДОМ М. И. САРАТОВКИНА»
Такая вывеска с оранжевыми буквами красовалась на воротах, козырьки которых были словно сплетены из деревянного кружева, по краям их два петуха с открытыми клювами раскинули крылья. Так и казалось, что вот-вот они захлопают крыльями и заголосят на весь околоток свое пронзительное «ку-ка-ре-ку!».
Это была отличная работа по дереву неизвестного мастера. Такую удивительную резьбу здесь можно было встретить на каждом шагу.
Вот напротив сиротского дома небольшой двухэтажный флигель часто задерживает внимание прохожих. С интересом разглядывают они уже почерневшую от времени, тонкую, замысловатую резьбу оконных наличников, кружева в ладонь шириной, свисающие с крыши, четырехгранные столбцы крыльца, тоже обвитые затейливыми кружевными лентами. Видно, когда-то и скамеечка под окнами дома была обведена деревянными узорами, но теперь от них мало что осталось.
Сиротский дом стоял на горе. Размещался он в двух дворах. Верхний, на взлобке, и нижний, расположенный по спуску горы. В первом дворе в двухэтажном каменном доме верх занимали классы, где учились дети. Низ - швейные мастерские и столовая. В глубине двора длинные деревянные флигеля-спальни, напоминающие наспех построенные бараки со множеством окон.
Во втором дворе, ближе к полукруглой деревянной арке, которая соединяла оба двора, располагались такие же длинные, глазастые, как спальни, флигеля-мастерские. Среди них - новая, совсем недавно выстроенная баня «по-белому», с просторным предбанником и чердаком, увешанным березовыми вениками; тут же конюшни, стойло для коров с сеновалом, погреб, амбары и другие постройки.
О, как на всю жизнь запомнились Николаю эти оба двора, обнесенные высоким частоколом, засыпанные мелкой, утрамбованной галькой.
В детстве много раз бывал Николай в сиротском доме. Приезжал или с Анастасией Никитичной или с Митрофаном Никитичем. И казалось ему потом, что именно здесь взяли его за сердце детские судьбы, и навсегда остался он верен им.
Как-то раз, еще в детстве, появившись в сиротском доме вместе с Анастасией Никитичной, видел он, как из флигелей нижнего двора в двухэтажный дом парами шли воспитанники: девочки в серых платьях, в черных передниках, мальчики в таких же серых штанах и рубашках, и все дети в одинаковых грубых ботинках. Ботинки покупали им на вырост, и малыши не шагали, а волочили ноги, путаясь в также сшитых на вырост одеждах.
Николушке казалось это забавным, и он заливался веселым смехом, пальцем показывая матери на еле двигающихся ребятишек. Но в эти мгновения он и завидовал им.
«Как, наверное, им весело всем вместе», - думал он.
Воспитательница, прямая и длинная, как жердь, на лице которой застыло раздражение против детей, против своей судьбы, против всего мира, поравнявшись с Анастасией Никитичной, сказала голосом, напоминающим звук пилы:
- Дети! Поздороваемся с нашими благодетелями!
- Здравствуйте! - недружно и безразлично отозвались дети, глядя исключительно на Николушку.
Он покраснел. Ему стало почему-то стыдно. По молодости лет в любопытных взглядах сирот, что постарше, он не заметил неприязни и зависти. Это он вспоминал потом, когда стал взрослым.
Малыш, стриженный наголо, точно его только что взяли из больницы, с покрасневшей кожей под мокрым носом, восторженно разглядывал мальчика-благодетеля, его длинные расклешенные брючки, белую блузу с синим матросским воротником и манжетами, бескозырку с лентами, спускающимися на спину.
Малыш загляделся, упал и принялся громко реветь, нарушив торжественность встречи воспитанников с благодетелями.
Воспитательнице удалось, наконец, сорвать раздражение. Она грубо схватила ребенка, поставила его на ноги, тряхнув так, что тот лязгнул зубами. Он перестал реветь, и только нестерпимый страх стоял в его глазах.
В душной столовой, наполненной запахами пареной капусты, жареного лука и едким перегаром сала, дети садились за длинные столы, заставленные железными мисками, до краев налитыми жирными щами. Ели с аппетитом, торопливо, чавкали и шумно прихлебывали, обжигаясь и дуя на деревянные ложки.
Стоя в дверях столовой рядом с матерью и начальницей приюта, Николушка смотрел на ребят, и ему тоже захотелось сесть рядом с ними и похлебать щей из железной миски.
- Я тоже люблю щи. И люблю есть деревянными ложками, - сказал Николушка начальнице.
- Вот приедем домой и станем обедать. Не след тебе садиться рядом с подкидышами.
Но начальница рассудила иначе:
- А почему бы мальчику не попробовать обед, которым кормят сирот? Да и посидеть с ними не грех. Дети как дети.
- Не след, не след… - сердито повторила Анастасия Никитична.
Но Николушка, почувствовав поддержку, знал, как легко в таких случаях настоять на своем.
- Я есть хочу, маманя, - заныл он, собираясь пустить слезу.
- Ну, ладно уж, - сдалась Анастасия Никитична, махнув рукой.
Николушку тотчас же посадили за стол между двумя стрижеными мальчишками года на два постарше его. Один из них даже есть перестал - с таким интересом разглядывал Николушку, наклонившись над миской и стреляя хитрыми узкими глазками в его сторону. А другой, унылый, чем-то неуловимым напоминающий нахохлившуюся птицу, даже не взглянул на «благодетеля».
Щи показались Николушке необыкновенно вкусными. Он съел все, что ему дали, и так же, как и его соседи, вылизал миску.
Сироты были довольны, что их «благодетелю» понравился обед.
- Теперь пойдете на двор играть, да? - спросил Николушка разглядывающего его мальчика, так же, как тот, обтирая ладонью губы.
- Пошто играть? - удивился тот. - Работать пойдем в мастерскую.
- В мастерскую? Работать? - Николушка задохнулся от восторга и с уважением поглядел на мальчика.
Он подбежал к Анастасии Никитичне:
- Маманя! Пойдем в мастерскую. Поглядим, как парнишки работают.
Он хотел прибегнуть к удачно использованному приему - сказать начальнице, что он тоже любит работать в мастерской, но вовремя сообразил, что не умеет ничего делать.
Начальница сама догадалась о желании мальчика и, пока Анастасия Никитична беседовала со счетоводом, взяла Николушку за руку и повела в нижний двор через арку к длинному флигелю. И хоть мал был тогда Николушка, а отметил по-своему, по-детски, что начальница не выделяла его из своих подопечных детей, как другие взрослые. Взяла за руку и повела, как повела бы любого сироту. Он хотел было поершиться, высвободить руку, показать свою исключительность, но покорился, притих.
- Вот, Николушка, ты уже видел, где кушают дети. А в этом доме они спят, - показала она на флигель, мимо которого вела мальчика, - у каждого своя кроватка. И каждый ее сам убирает. Даже малыши умеют. А ты сам прибираешь свою кроватку?
Николушка покраснел и соврал:
- Сам.
- Ну, молодец. Всегда прибирай сам, - похвалила начальница. - Наши дети все сами делают. Все умеют. Ведь правда хорошо все уметь?
- Правда, - подумав, ответил Николушка, тогда еще не догадываясь, что с этой минуты желание уметь делать все самому навсегда запало в его душу.
- А они все сироты? - спросил он начальницу, стараясь шагать так же широко, как она.
- Все. Нет у них ни отца, ни матери. Некому их пожалеть. Некому приласкать.
Николушка старался вникнуть в понятие - жалость и ласка. И почему-то подумал в этот момент не о матери, а о нянюшке Феклуше.
- Сирот всегда жалеть нужно, - продолжала начальница.
- А то бог накажет, - подтвердил Николушка тоном Митрофана Никитича.
Начальница улыбнулась и ласково потрепала его по плечу.
С того дня прошло много лет. Давно уже не было в сиротском доме той начальницы. Николай так никогда и не узнал ее имени, но, посещая сиротский дом, всегда вспоминал ее. В его воображении вставала высокая, красивая женщина. И как все высокие и полногрудые женщины, она ходила слегка наклоняясь вперед, словно пытаясь скрадывать и рост и полноту груди. У нее были темные вьющиеся волосы, сзади заплетенные в небольшую косу, свернутую и пришпиленную на затылке. Ласково глядели ее круглые, в густых ресницах, добрые глаза, и выдвинутая полная нижняя губа ее тоже была удивительно доброй и располагающей.
Уже будучи взрослым, вспоминая эту женщину, Николай думал о том, сколько добра и заботы отдавала она несчастным сиротам. Кто она? Что привело в сиротский дом Саратовкина эту женщину с врожденным даром педагога?
Начальница, не выпуская Николушкиной руки, поднялась с ним на ступени крыльца. Уже в дверях мастерской мальчика поразила тишина. Он представлял себе эту мастерскую наподобие дворовой мастерской Саратовкиных, очень шумной и веселой. У верстаков - мягкие вороха душистых, причудливо закрученных стружек, во всех концах поют рубанки, постукивают молотки.
Вероятно, все так и было бы, если б в этот момент юные мастера не покинули своих рабочих мест и не собрались бы в дальнем конце комнаты.
Перешагнув порог, начальница и даже Николушка поняли, что здесь что-то случилось.
Взвизгнувшая в тишине дверь заставила всех повернуть головы, и при виде начальницы дети расступились, пропуская ее и Николушку в середину живого кольца, которое сразу же сомкнулось. В этом кольце, понурив бритую голову, стоял мальчик лет двенадцати. Стоял в независимой позе - сцепив руки за спиной и выдвинув вперед ногу. Правда, голова его была опущена, но казалось, он понурил, голову не из страха или стыда за свою провинность, а, наоборот, упрямо, с сознанием своей независимости и правоты.
Около мальчика стоял мастер. Лицо его было красным от гнева, глаза возбужденно блестели, в приподнятой руке он держал книгу, так держал, что сразу было понятно: это - улика.
Мастер сердито стал объяснять начальнице, что виновный не раз уже прятался в кладовой и читал там неизвестно откуда взятые книги, вместо того чтобы работать. А товарищи покрывают его, обманывают, будто бы он захворал.
Николушке стало жаль мальчика. Он также не раз обманывал мать: отказывался ехать с ней в магазин или в гости, прикидываясь больным, а дождавшись ее отъезда, бежал в людскую послушать сказки нянюшки Феклуши. Николушка боялся, что мальчику сейчас крепко попадет от начальницы.
Но начальница, не повышая голоса, обратилась к ребятам:
- А почему вы, дети, обманывали Ивана Ивановича? Вам-то в этом какой прок?
Дети молчали.
- Ну, вот ты скажи, - кивнула она круглолицему мальчишке со смышлеными глазами, ямочками на щеках и смешливым ртом.
Мальчишка, казалось, только и ждал повода посмеяться и с трудом сохранял серьезность.
- А он потом нам пересказывает, что в книге прописано. Интересно - страсть! - выпалил тот, и товарищи одобрительно загудели.
- Понятно. Ну, а теперь работайте, - сказала начальница. - А ты, - обратилась она к виновному, - после работы ко мне зайдешь. Поговорим.
И мастерская стала обычной мастерской. Ребята заняли свои места. Заговорили рубанки. Зашуршала стружка. Николушка с завистью смотрел на детей, а те, понимая его взгляды, старались изо всех сил. Только тот, из-за кого произошло недоразумение, работал вяло, без желания.
«Ему не работать, а читать охота», - смекнул Николушка.
Анастасия Никитична собралась уезжать. Прощаясь с ней, начальница сказала:
- Мальчик тут у нас один есть. Учить бы его надо. К наукам необыкновенно способный.
- Что же, я еще и в гимназиях должна учить подкидышей? - Анастасия Никитична пожала плечами, недовольным взглядом окидывая начальницу. - Хватит того, что кормлю, в мастерских обучаю. Учим читать, писать, считать. Молитвам учим. Что-то вы через край хватили, моя милая!
- Но… - не сдавалась начальница, - мальчик не таков, как все… Может, Ломоносов из него выйдет.
- Какой такой Лононосов? Не знаю, не знаю… - совсем рассвирепела Анастасия Никитична от непонятных слов начальницы. - Три класса церковноприходской кончил - и хватит. Вот до тринадцати лет додержим в сиротском, а там пущай на прииски определяется.
- Маманя, а кто такой Ломоносов? - спросил Николушка, когда они тряслись в коляске по изрытым дождями, немощеным улицам, направляясь к дому.
- Не знаю никаких Лононосовых, - отрезала Анастасия Никитична.
За ужином она рассказывала брату о посещении сиротского дома. Николушка сидел рядом с дядей и, выждав перерыва в беседе, спросил:
- Дядя Митроша, а кто такой Ломоносов?
Но дядя тоже не знал. О Ломоносове Николай услышал впервые только через два года, на уроке в гимназии.
Все, что рассказал учитель о деревенском мальчишке, который пешком пришел в Москву, обуреваемый жаждой знаний, и потом стал великим ученым, произвело на Николая неотразимое впечатление. Он вспомнил бритого подкидыша, который стоял в независимой позе, окруженный товарищами.
Николай теперь был уверен, что это будущий Ломоносов, и загорелся желанием помочь мальчику.
После уроков он шел по улице следом за учителем, не решаясь догнать его и заговорить. Учитель давно заметил мальчика и, перед тем как свернуть в переулок, обернулся:
- Ты что, Саратовкин?
Николушка потупился и молчал.
- Ну, смелее, - улыбнулся учитель и, обняв мальчика за плечи, повел рядом с собой.
Под ногами чавкала осенняя грязь. Моросил холодный дождь. Николай заметил, что левый ботинок учителя был залатан. «Значит, небогато живет Василий Мартынович», - мелькнула мысль.
Волнуясь и путая слова, он рассказал о мальчике из сиротского дома, о том, что мечтает помочь ему, а как - не знает.
- Ты вот что, Саратовкин, побывай в сиротском доме, постарайся поговорить с этим мальчиком, узнай его фамилию, имя. А потом подумаем, как быть дальше.
Николай был счастлив оттого, что учитель не отмахнулся от него, как это сделали когда-то мать и дядя.
В эту ночь он долго не мог уснуть. И назавтра, сразу после занятий, не заходя домой, отправился в сиротский дом.
Ему пришлось сначала стучать кулаком, потом до боли бить ногой в калитку так, что наверху содрогались деревянные петухи, а во дворе захлебывались лаем псы, бегающие на цепях вдоль проволок.
Наконец загремел засов, и появился пьяный сторож. Вместо ноги у него была деревяшка. Он узнал Николая, снял картуз, поклонился в пояс и, потеряв равновесие, чуть не упал, хватаясь за косяк калитки.
- Мне начальницу бы… - робко сказал Николай.
- Кого хош, барин мой распрекрасный, кого хош из-под земли достану, - закрывая калитку, приговаривал сторож и ковылял рядом с мальчиком к каменному дому.
- Да вот она и сама тут как тут. Она завсегда тут как тут, особливо ежели не нужно.
С крыльца спустилась знакомая Николаю прямая и длинная, как жердь, воспитательница, весь облик которой выражал крайнее раздражение, готовое сорваться в любой момент на каждом.
«Она была всегда воспитательницей. Почему же сторож называет ее начальницей? - подумал Николай. - Видно, пьян так, что не разбирается».
- Тебе что, мальчик? - строго спросила женщина скрипучим голосом.
- Сей отпрыск - Саратовкин-с, младший-с, - почти пропел над ухом Николая сторож, стараясь говорить значительно.
- А… благодетель сиротского дома… младший Саратовкин, - меняя тон, сказала женщина, пытаясь изобразить улыбку и мучительно припоминая имя молодого барина.
- Мне начальницу нужно, - сказал Николай, с неприязнью посматривая на нее.
- Так я же начальница, уже скоро год.
Ему стало неприятно и грустно от ее слов. «Какая она начальница? - мелькнуло в мыслях. - Она злая и не любит детей».
- У вас тут мальчик есть, - сказал он, - такой бритый, в столярной мастерской работает. Он в кладовку все прячется и книжки читает, а потом парнишкам про все, что прочитал, рассказывает…
Начальница изумленно смотрела на Николая, не понимая, о чем тот говорит и что ему нужно.
- …Та начальница, которая прежде была, учить его хотела. Говорила, что он как Ломоносов будет… ученый.
- А! - догадалась начальница. - Это вы про Федора Веретенникова? Так он из сиротского дома сбежал полгода назад. Негодник. Неблагодарный.
- А где он теперь?
- Не знаю, не знаю. Теперь нам дела до него нет.
Николай попрощался с начальницей. Когда пьяный сторож, изъясняясь в любви молодому барину и браня начальницу отборными словами, закрыл за ним гремящий засов калитки, он остановился, задумавшись над судьбой Федора Веретенникова. Где он теперь? Как найти его в большом городе?
Уверенность в том, что из Федора Веретенникова обязательно будет такой же великий ученый, как Ломоносов, не покидала Николая, и ему хотелось принять самое горячее участие в его судьбе. Может, отчасти даже потому, что когда-нибудь какой-нибудь учитель, рассказывая гимназистам о Веретенникове, помянет и Саратовкина, скажет, что, если бы не он, не было бы в России великого ученого.
На другой день Николай дождался учителя, когда тот со стопкой тетрадей в руках и с классным журналом под мышкой вышел из класса.
- Василий Мартынович! - сказал Николай, шагая рядом с учителем. - Этот мальчик убежал из сиротского дома. И неизвестно, где он. А зовут его Федором Веретенниковым.
- Федором Веретенниковым? - с удивлением переспросил учитель. - Тогда не тревожься. Федора Веретенникова я готовлю в гимназию. Способности у него действительно редкие и стремление к наукам отменное. Думаю, через годик определим его в гимназию на казенный счет.
Николай был так же удивлен, как и Василий Мартынович. Но спросить учителя о том, как все это произошло и на какие средства живет Федор Веретенников, он не осмелился.
12
Павел Нилович давно уже забросил лыжный спорт. И через десятки лет встать на лыжи и пройти хотя и небольшое расстояние ему было нелегко. Он нарочно выбрал сумерки, чтобы - не дай бог! - не нарваться на своих учеников. Засмеют ведь!
Вышел он из города в тот удивительный сумеречный час, когда ослепительно белый снег становится синим и какая-то особая предвечерняя тишина и покой царят на пустынных, укутанных снегом полях, на изъезженных за день и теперь отдыхающих дорогах, изможденно раскинувших свои перекрестки. Он шел по четкой лыжне с краю тракта.
Давно не бывал он здесь, в этих местах, знакомых с детских лет… Вон там, за горой. Белый ключ. Сюда мальчишкой он ходил за грибами, а чуть налево, в черемушнике, скачет по камням быстрая горная речушка. Она холодна как лед и своим сумасшедшим течением, наверное, и теперь сбивает с ног мальчишек, рискнувших забрести в ее прозрачную воду.
От этих воспоминаний ему взгрустнулось. Павел Нилович остановился, огляделся вокруг. Последний раз был он здесь в сорок первом году. Только летом. На грузовиках, в военном снаряжении, следовал он за своими будущими однополчанами вслед за техникой, идущей на запад вот по этим самым дорогам, только не заснеженным, а изрытым тяжелыми гусеницами.
Он постарался отогнать воспоминания и устало двинулся вперед.
Но знакомая ложбина опять остановила его воспоминанием об играх в «сыщиков и разбойников», а подошва горы напомнила о свидании с черноглазой, хрупкой одноклассницей.
Итак, на каждом шагу возникало давно прошедшее, до тех пор, пока не поднялся перед его глазами заснеженный подлесок, совсем молодой, с которым не могло быть связано его прошлое, и лыжня, изогнувшись, повела его в глубину.
Вот зачернела старая банька в белом, пуховом шлеме, уткнувшаяся боками в синие сугробы.
- Да, романтично! - усмехнулся Павел Нилович, въезжая на утоптанную площадку, и наклонился, чтобы снять лыжи. Но в это время странный звук заставил его остановиться и прислушаться.
В баньке раздался треск, словно там что-то разрубили топором. Затем на улице послышался мальчишеский голос:
- На педсовете Грозному за эту баню так наложили, что он и не пикнет!
Павел Нилович осторожно попятился, спрятался за углом избушки.
Он видел, как почти мимо него прошли двое. Одного он узнал. Мальчишки надели лыжи, брошенные около кустов, и, легко взмахнув палками, исчезли в куржаке и в сумерках.
«Что бы это значило?» - подумал Павел Нилович. Он снял лыжи, воткнул около-них палки, обошел вокруг бани. Дверь была распахнута, и возле нее валялась сорванная и погнутая железная вывеска, любовно написанная масляной краской: «Изба раздумий». В бане лежал на боку искалеченный журнальный столик, лавки у стен были изрезаны, но не поломаны. Видимо, мальчишки не успели или не смогли закончить свое черное дело.
Не сумели они испортить и железную печь - только унесли куда-то конфорки да выбили из потолка трубу. Подсвечников, о которых так много слышал Павел Нилович, тоже не было.
Директор стоял, смотрел и загорался гневом.
Поздно вечером он вернулся в школу. В вестибюле Даша протирала пол.
- Что это вы, Павел Нилович, ночевать, что ли, в школу пришли? - недовольно моргая синими глазами и подтирая за директором грязные следы, сказала она.
- Никого нет? - спросил Павел Нилович.
- Ну, как же! Николай Михайлович с учениками занимается.
- Как занимается?
- Не знаю как, только слыхала, долбит что-то из истории.
Павел Нилович ощупью прошел по темному коридору. Он поднялся выше этажом и прежде увидал полосу света, лежащую на темном полу и стене коридора, а потом услышал голоса.
Николай Михайлович занимался с отстающими десятиклассниками.
Павел Нилович легонько стукнул в приоткрытую дверь.
- Разрешите?
Девочка и мальчик испуганно вскочили.
Появление директора в такое позднее время означало ЧП.
- Ну все, друзья. По домам, - сказал Николай Михайлович.
Ученики поспешно покинули класс. А директор присел на парту.
- Почему сам-то? Нельзя разве сильного ученика прикрепить? - сказал он, кивнув в сторону коридора, где слышались удаляющиеся шаги.
- В данном случае нельзя. Не поняли основного. В головах такая каша, что еле-еле сам разобрался. - И, помолчав, спросил: - Что-нибудь случилось?
Павел Нилович рассказал о том, что произошло несколько часов тому назад в «Избе раздумий».
13
Сибирь! Сибирь! Только потому не стремятся зимой на твои просторы люди со всего земного шара, что земляки твои скупы на слово, особенно на похвалу. И еще потому, что не довелось великим поэтам видеть, а затем воспевать твои ослепительные искрящиеся снега, голубое, как в Венеции, небо и солнце, месяцами сияющее над городами, селами и полями твоими!
Этот воскресный день был именно таким ослепительным, искрящимся, прекрасным, несмотря на тридцать градусов, которые не помешали восьмому «А» в полном составе явиться в «Избу раздумий» посмотреть, что сделали с ней негодяи из восьмого «Б».
На площадке возле бани ребята разожгли костер. Возмущение и гнев, охватившие их при виде разрушений, все же не смогли убить молодой радости, предчувствия чего-то неожиданно прекрасного, убеждения, что все плохое пройдет безвозвратно, что мир держится радостью и добром.
Наташка-Коврижка явилась к «Избе раздумий» с вспухшим носом и синяком под глазом. Все уже знали, что она подралась с Борисом Королевым и что у него на физиономии осталось такое же украшение, только еще с добавлением царапин на лбу и на щеках от Наташкиных ногтей. По этому поводу Наташку качали у костра, чуть не уронив в огонь.
Вчера после уроков, на общем комсомольском собрании, стоял вопрос о разгроме «Избы раздумий».
- Может быть, виновные признаются сами? - сказал секретарь комсомольского комитета школы Циношвили - невысокий подросток со жгуче-черной головой и такими же жгуче-черными глазами. - Этим уменьшится вина.
В зале поднялся шум. Но виновные не обнаружились.
- Ну, что ж, - торжественно сказал секретарь, предвкушая тот фурор, который сейчас он произведет. - Борис Королев! Ученик восьмого «Б»! Поднимитесь на сцену! - почти выкрикнул он.
Рыжий толстенький парень так покраснел, что школьники потом язвили: «Глазам больно было глядеть на него, до того он воспламенился».
- Зачем я пойду? - растерянно сказал мальчишка. - Я ни в чем не виноват!
- Он не виноват! - шумно поддержали его со всех сторон одноклассники.
- Он виноват! - грозно произнес секретарь. - И пусть он назовет сообщников!
Борис Королев, чувствуя поддержку класса, приободрился:
- Что, у тебя есть свидетели? Ишь разошелся!
- Есть свидетель! - с нескрываемым торжеством сказал секретарь. И обратился к Ковригиной - члену комитета комсомола, сидящей в президиуме. Он назвал ее на «вы»: - Пригласите свидетеля.
Наташку как волной смыло - так мгновенно исчезла она за дверью.
В затаивший дыхание зал вошел Павел Нилович.
Все ахнули.
Он поднялся на сцену сердитый, колючий и рассказал все то, что случайно увидел в лесу.
Перед лицом такого свидетеля Борис Королев вынужден был назвать сообщника. Им оказался, к всеобщему изумлению, Ваня Семенов - отличник, не получивший ни одного замечания. А вдохновителем был весь восьмой «Б», завидующий «ашникам» и считающий, что они незаслуженно заняли в школе какое-то исключительное положение.
Все решали сами ребята.
Королеву и Семенову дали выговор. Восьмой «Б» пристыдили и поручили редколлегии написать в стенной газете разносную статью об их черной зависти.
А учителям было над чем подумать и поговорить.
Наталья после собрания спряталась в вестибюле, дождалась, когда вывалится из школы шумная толпа «бешников». На улице она терпеливо переждала, когда они разойдутся, и, держась на небольшом расстоянии, пошла по другой стороне за Королевым и Семеновым.
Когда Семенов, потоптавшись возле дома, повернул зачем-то в переулок, а Королев торкнулся в закрытую калитку, она перебежала дорогу и окликнула его:
- Борька, постой!
Тот остановился, всматриваясь в темноту.
- Ну вот, - задыхаясь, сказала Наталья, - на собрании тебе дали за избу. А я сейчас дам тебе за Николая Михайловича.
И, по-мальчишески размахнувшись, она стукнула кулаком в мягкую щеку мальчишки.
Тот изумленно отскочил, но мгновенно сориентировался и дал сдачи так, что Наталья охнула, схватилась за лицо и еле удержалась на ногах. Тогда она сбросила рукавички, прибегла к излюбленному девчоночьему приему - вцепилась ногтями в лицо противника.
На том они и расстались.
А тот, за кого мстила Наталья, вернувшись в это время домой с комсомольского собрания, раздумчиво ходил взад и вперед по своей небольшой комнатушке.
Для него было ясно теперь, в чем допустил он досадный педагогический промах.
В школе нет места привилегиям. «Изба раздумий» должна быть доступной для всех. Работать в кружке «разведчиков» и в архиве должны все желающие, а не избранные.
14
Николай Михайлович Грозный вытер ноги о затертый половик и со странным чувством переступил порог школы. Ему казалось, что впервые он в таких деталях увидел этот дом.
Он шел и думал, что вряд ли жизнь его была бы полноценной, если бы он ежедневно не переступал этого порога.
Он остановился в вестибюле. Точно впервые, он внимательно оглядел просторную, неогороженную раздевалку с длинными рядами вешалок, на большом расстоянии перпендикулярно поставленных к стене. «Просторно и удобно», - подумал он. Пальто висели на плечиках, изготовленных ребятами в столярной мастерской.
На видном месте плакат, сделанный руками ребят, Яркая пропись причудливого шрифта гласит:
«Модные прически для мальчиков».
Нарисованы четыре мальчишеских головы с коротко остриженными волосами. Одна с пробором на правом боку, с высоко подстриженными волосами на затылке. У другого волнистые пряди волос зачесаны вверх и сзади обрезаны, прямо как у девочек. У третьего голова круглая, «под ежик». Четвертый мальчишка с небольшой челкой.
Внизу плаката изображен длинноволосый парень, перечеркнутый красной краской. И совсем низко подпись:
ПАРИКМАХЕРСКИЕ
ул. Ленина, 3,
проспект Володарского, 39,
переулок Крылова, 32.
Николай Михайлович усмехнулся: «Хорошо!» Точно первый раз увидел и задумался над этим плакатом.
«Однако не надо ли и мне прогуляться по указанному адресу?» - сказал он сам себе в стекло, которое отразило его длинные волосы.
А вот стенд. Он гласит:
ЭТИМИ УЧЕНИКАМИ ГОРДИТСЯ ШКОЛА
Здесь фотографии учеников разных лет. Под каждым снимком имя, фамилия, профессия и год окончания школы.
Николай Михайлович остановил взгляд на портрете вихрастого мальчишки. Теперь это известный миру академик. Девочка со светлыми мечтательными глазами - поэтесса. А тот, круглоглазый, с белозубой, безудержно веселой улыбкой, погиб, защищая Родину от фашистов. Погиб в восемнадцать лет!
Был и его, Николая Михайловича, портрет на этом стенде, но он давно собственноручно снял его по педагогическим соображениям.
Николай Михайлович поднимался по широкой лестнице, середина которой была выкрашена красной краской с желтой каймой по краям и напоминала лежащий на ступенях ковер.
Рука учителя скользила по перилам, и ему вспоминалось, как он, лопоухий, маленький мальчик, катался по этим самым перилам. А потом на выпускном вечере он стоял вот здесь же с одноклассницей Симочкой. На ее черных как смоль волосах повисла завитушка серпантина. А на груди скромного белого платьица была приколота бумажка с номером «13». Шла игра в почту. И так просто было Николаю написать ей тогда, что она яркой звездой осветила его сиротливую жизнь воспитанника детского дома, что, кроме нее, у него никого нет на свете.
Но он не осмелился тогда написать этих слов, не осмелился произнести их здесь, на ступеньках лестницы. Теперь иногда он встречает Симочку на улице. Она краснеет при встрече с ним. Они говорят друг другу незначительные фразы и торопливо уходят каждый по своим делам. Он утешает себя: а может быть, оттого и романтично так это чувство, что дороги их разошлись. Не было ни брака, ни детей. Ни одной даже мимолетной ласки.
С горькой усмешкой он мысленно повторяет строки:
Среди миров, в созвездии светил Одной Звезды я повторяю имя… Не потому, что я Ее любил, Но потому, что я томлюсь с другими…Николай Михайлович поднялся на четвертый этаж. Хотел было миновать исторический кабинет, но достал из кармана ключ, отпер дверь и вошел.
Он любил эту комнату. Все тут сделано руками учеников.
Стены кабинета завешаны фотографиями, вырезками из газет, картами. А вот на столе лежат совсем новые материалы об участниках революции в родном городе. Молодцы ребята! Но этим он займется потом.
Николай Михайлович закрыл кабинет и поднялся еще на один этаж. Он миновал безлюдный коридор и вошел в библиотеку.
Круглолицая, яркощекая блондинка Оля, бывшая ученица Грозного, молча и радостно закивала в знак приветствия. И в ее потеплевших зеленоватых глазах и белозубой улыбке он ощутил искреннее расположение к себе, которое он повседневно встречал почти у всех учеников своих. «Какое же это счастье! - подумал он. Но подумал с какой-то странной грустью. - Да что это я сегодня! Точно собрался прощаться со школой!»
- Олечка, я пороюсь тут немного, - вполголоса сказал он, направляясь к полкам.
Оля снова молча и радостно кивнула. Она старалась не нарушать тишину своего «храма» даже тогда, когда в «храме» никого не было.
Николай Михайлович остановился у приоткрытой двери читального зала. Зал был пуст. Только в глубине зала увлеченно читал книгу семиклассник. Да у самой двери, за столом, сидели двое - девочка с толстой русой косой и учительница Ольга Николаевна. Она была еще сравнительно молодая, с хорошим, умным лицом. Во всем ее облике: и в тихом голосе, и в медленных движениях, и в карих глазах, всегда внимательно глядящих в глаза собеседнику, - был удивительный покой, покой сосредоточенный, раздумчивый.
Николай Михайлович взял с полки новую книгу, стал перелистывать страницы, но внимание его привлек негромкий разговор учительницы с ученицей. Это был скорее спор, и поэтому Николай Михайлович отнесся к нему с интересом. Ведь обычно учителя не спорят со своими учениками. Они вещают, а те слушают и запоминают.
Речь шла о Лизе из «Дворянского гнезда» Тургенева.
- Во-первых, как можно главным в жизни считать любовь? - пожимала плечами девочка.
- Зоя! А что же могло быть главным у барышни, получившей воспитание того времени? Их готовили к тому, чтобы выйти замуж, быть матерью, женой и хозяйкой.
- А потом уйти в монастырь из-за таких пустяков! - продолжала возмущаться Зоя. - Она просто дурочка, эта Лиза!
- Зоя, нельзя так непродуманно делать выводы. Представь себя в той обстановке. Это же не наш век!
- Но в тот век девушка из дворянской семьи убежала на фронт воевать за родину, выдала себя за мужчину! - не сдавалась Зоя. - А декабристки, оставляя детей, шли в Сибирь за своими мужьями! Нет, Ольга Николаевна, меня эта глупая Лиза раздражает. Ставьте мне двойку, как поставила Нина Осиповна двойку Егоровой за то, что та раскритиковала Катерину из «Грозы» Островского. Кстати, я с Егоровой тоже полностью согласна.
- Двойку я тебе не поставлю. Каждый волен иметь свою точку зрения, - задумчиво сказала Ольга Николаевна, - но я убеждена: ты подрастешь, придет жизненный опыт, и ты поймешь, что была неправа.
- Не знаю, - упрямо сказала Зоя. - Ну чего, например, переполошились так Лизины родные, когда узнали, что та ушла в монастырь? Что тут трагического? Ну, пожила в монастыре, потом снова уйдет домой.
- Девочка моя! - с грустной настойчивостью сказала учительница. - Пойми: уйти-то из монастыря нельзя. Если девушка постриглась в монахини, путь в мир для нее закрыт.
- А мне Нина Осиповна двойку поставила за то, что я про Дон-Кихота сказал, что он просто чокнутый, - вдруг подал голос мальчик из глубины зала.
Николай Михайлович усмехнулся, попытался было углубиться в книгу, но сосредоточиться уже не мог. Другие мысли и образы теснились в его голове.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного МОНАХИНЯ ЕВФРОСИНЬЯ
Годы шли. Николай мужал. Сдавала Анастасия Никитична. Болезнь сердца сделала ее неподвижной и тучной. И то ли мысли о близкой кончине, то ли влияние Митрофана Никитича превратили ее в религиозную фанатичку.
День и ночь в ее спальне горели лампады, висящие на золотых цепях перед образами божьей матери и Николая-угодника. В доме неслышными привидениями бродили монахини в черных одеяниях, с постными лицами и хитрыми глазами.
Наконец Анастасия Никитична совсем слегла и, решив, что смерть пришла за ней, исповедалась своему духовнику отцу Терентию и причастилась святых тайн. Но после соборования ей полегчало. Она начала было поправляться и вдруг внезапно скончалась…
Ее похоронили рядом с Михайлом Ивановичем Саратовкиным.
К приемной матери Николай никогда не испытывал сыновних чувств, а как человек была она ему далека и непонятна. Кроме того, он не мог ей простить тайну исчезновения родной матери, о которой не обмолвилась она, даже умирая. Но ему было не по-сыновьи, а по-человечески жаль Анастасию Никитичну. Ее болезнь, смерть, пышные похороны надолго вывели Николая из обычного состояния.
И все же на кладбище он заметил, что сторожка изменилась: переплеты окон и ставни покрашены в желтый цвет, с боков поставлены плахи-подпорки и встречать похоронную процессию вышла не Панкратиха, а другая женщина.
«Уехали!» - мелькнуло в мыслях Николая. Мелькнуло и забылось.
А когда гроб под вой нанятых плакальщиц на связанных полотенцах опустили в могилу и застучали по крышке тяжелые комья земли, в памяти Николая промелькнул образ Любавы, ее широко расставленные глаза, большие, лучистые, беспокойные, ее головка в уродливом капоре… Вот здесь, возле этого черного мрамора, стояла она последний раз, в бабушкином салопе и больших подшитых валенках.
Поминки были многолюдными. Гости изрядно напились и вскоре перестали, не чокаясь, тихо поднимать рюмки со словами «Да будет земля ей пухом». Кое-кого потянуло в пляс, в углу застолья слышался смех, вызванный непристойными рассказами дьячка, затем вспыхнула озорная частушка. Потом опомнились, зашикали, затянули поминальную. Николаю стало не по себе. Он вышел на крыльцо.
Был поздний вечер ранней весны, теплый, тоскливый и тихий. Он, этот тоскливый вечер, жил под аккомпанемент городского шума: приглушенно со всех сторон лаяли псы, где-то скрипели калитки и двери сеней, доносился говор, из-за угла дохнула теплом тихая девичья песня, по мостовой процокали подковы коня и проскрипели колеса телеги…
А в небе, как миллионы лет назад, висела полная луна, мерцали звезды, посылая на землю спокойный, холодный свет, гордясь своей вечностью, напоминая человеку о краткости его мгновенного бытия. Николаю почудился хриплый голос Панкратихи:
«Вы, барин, Любаву забудьте. Не пара она вам… Вы на Любаве не женитесь…» И еще он подумал, что Анастасия Никитична ни за что не позволила бы ему жениться на этой девушке.
Теперь-то препятствий нет. Он волен делать все, что захочет. Но и Любавы нет. Нет ее, удивительной, ни на кого непохожей. Как же мог он упустить ее? Как мог он жить, не встречаясь с ней? Как может он спокойно стоять здесь в этот весенний вечер? Надо искать ее. Надо искать и мать. Он непременно найдет их, и Любаву и родную мать, только тогда он обретет настоящее счастье и станет действительно богачом, обладателем величайших, ценностей, далеко не всегда отпущенных судьбой человеку.
Прошло немного времени после похорон Анастасии Никитичны. Николай с дядюшкой целыми днями занимались делами, которые на золотых приисках шли совсем плохо. Николай уже не первый раз заговаривал о вступлении в акционерное золотопромышленное общество. Но дядюшка отмахивался. Не хотел и слышать об этом. Он боялся всего нового.
Вечером, когда служащие, вызванные с приисков, ушли, Николай задержал собравшегося было домой Митрофана Никитича.
- Посидим, дядюшка, посумерничаем, - предложил он.
Митрофан Никитич охотно согласился переночевать у племянника. Он опустился в старинное кресло, в котором любил сидеть покойный Саратовкин.
Митрофан Никитич смолоду во многом подражал Михайлу Ивановичу. Анастасия Никитична, выйдя замуж за Саратовкина, богатым приданым приумножила капиталы мужа. Отец Митрофана Никитича в конце жизни запил и разорился. И сам Митрофан Никитич пошел в услужение к Саратовкину. Отношения у них сложились добрые. Вздорили только по поводу религии. Саратовкин был безбожником, а Митрофан Никитич до исступления верил в бога. В остальном Митрофан Никитич старался походить на Саратовкина, быть таким же деловым, даже одевался «под Саратовкина» - носил плисовые шаровары, заправленные в лаковые сапоги, длинную холщовую рубаху, перехваченную заморским пояском, лицо его украшала борода, подстриженная лопатой.
Вот и сейчас сидел он в кресле Саратовкина, одетый так же, как всегда одевался тот. Но Саратовкин был крепким, краснолицым, с насмешливыми умными глазами, резкими движениями и громким голосом. А у Митрофана Никитича в чем душа держится: ноги, руки сухие, шея, как у подростка, - пятерней обхватить можно, рубаха висит, словно на вешалке. Сам неподвижен - не шелохнется, бывало, во весь вечер, только голосом и выдает свое присутствие, да и голос-то слабый, точно шелест листьев при тихом ветре.
Николай велел принести рябиновой настойки, которую издавна мастерски делала Агафья.
Они выпили. И вдруг без всякого предисловия Николай сказал:
- Дядюшка! А ведь я с детских лет знаю, что не родной сын Саратовкиных.
Митрофан Никитич поперхнулся и долго, нарочно, чтобы оттянуть время, кашлял, закрывая рот ладонью и ненатурально содрогаясь всем телом. Он торопливо прикидывал ответ: оправдываться незнанием глупо, подтвердить - значит взять на себя какую-то долю вины за долгий обман.
- Да, я давно смекнул, что ты истину распознал… - нашелся он и, осушив стопку настойки и хрустнув огурцом, добавил: - Родной не родной - не в том суть. Суть в том, что усыновлен и капиталы на тебя отписаны.
- Это все так… - задумчиво сказал Николай, помолчал и продолжал с нарастающим волнением: - Но у меня есть родная мать. - Голос его стал волевым, громким. - Я хочу знать, где она!
- Вот уж, Николаша, не знаю. То ведомо было только сестрице.
- Неужели вы не поинтересовались, никогда не спросили ее? - не поверил Николай.
- Интересовался, Николаша, а как же… Не раз спрашивал, да покойница, царство ей небесное, - он широко перекрестился, всем корпусом повернувшись в угол, где прежде висели иконы, - бывало, прицыкнет только: «Нишкни, не суйся не в свое дело…»
«Может, он и не обманывает, так и было», - подумал Николай и сказал спокойнее:
- Но теперь-то, теперь-то почему мать сама не отзовется?
- Может быть, бог прибрал, - сказал Митрофан Никитич и снова перекрестился. - А то смущать покой твой не хочет, - подумав, добавил он. - Дескать, барин он теперь, живет в довольстве и пущай живет… Матеря - они самоотверженные…
Николай и сам порой думал об этом.
- Где же искать мне ее? - не замечая, произносил он вслух свои мысли.
Митрофан Никитич со вздохом пожал плечами: не знаю, мол, что и сказать. Так и разошлись они на ночь по разным комнатам, ни о чем не договорившись.
Николай прикрутил фитиль керосиновой лампы, стоящей на столике. Потом задул ее совсем, долго вертелся на своей широкой кровати.
Он думал о том, что, если разыщет мать и Любаву, жизнь его переменится, станет другой, настоящей. А какой другой - он не представлял себе. Только та жизнь, которой он жил, его не устраивала. Дела приисков, фабрик, сиротских домов отнимали так много времени, что на учение ничего не оставалось.
Николай чувствовал себя одиноким еще с детства. С тех пор, как Васятка Второв, которому он доверил тайну, предал его, Николай не имел друзей, несмотря на свой общительный характер. Тот давний печальный случай был уроком на всю жизнь.
Утром Николай вышел на крыльцо, проводил дядю. Пара вороных, впряженных в коляску, стояла во дворе. На козлах сидел кучер. Спускаясь с крыльца, Митрофан Никитич остановился и, повернув к Николаю узкое, иконописное лицо, сказал:
- А ты, Николаша, поспрошал бы отца Терентия. Он завсегда был духовником Настасьи Никитичны. Может, что и подскажет.
«В самом деле, - подумал Николай, - отец Терентий знает больше чем кто-либо».
Николай повеселел и, когда вороные дружно тронули, приветливо махнул рукой вслед удаляющейся коляске.
Отец Терентий служил в Успенской церкви, которая находилась за углом от дома Саратовкиных, и Николай, не откладывая, отправился туда.
Церковь была украшением города, гордостью его жителей. Стояла она на взгорке, белоснежная, каменная, возвышалась над деревянными домами пятью золочеными куполами.
В церкви шла служба. У церковного сторожа - горбатого старика, продающего свечи, просфоры, дешевые нательные кресты и крошечные иконы, - Николай купил самую дорогую свечу, толстую, перевитую серебряной нитью.
Отец Терентий - низенький, пухлый старец - слабым тенорком читал Евангелие, читал быстро, гнусаво подпевая концы фраз, и там, где стояли точки, отрывался от книги, поднимал глаза вверх, на изображения порхающих под куполом ангелов, и сцепливал на тугом животе, украшенном большим золоченым крестом, толстые пальцы.
Народу было немного. Стоя на коленях, молились две старухи. Они истово кланялись, касаясь лбами каменных плит пола. Справа, у иконы богородицы, освещенной лампадой и горящими свечами, миловидная девушка со слезами на глазах о чем-то просила богородицу, что-то обещала ей. Сзади нее молился известный в городе купец, то и дело отвлекаясь от молитвы и строго поглядывая на оживленные лица двух малолетних сыновей. Но, несмотря на контроль, в те моменты, когда отец устремлял взгляд на икону, мальчишки успевали наградить друг друга молниеносными, отработанными тумаками.
По углам стояло еще несколько человек. Николай подошел к распятию, бездумно перекрестился, зажег свечу о другую, горящую, подержал над ее пламенем нижний конец своей свечи и вставил в подсвечник. Перекрестился еще раз и стал ждать окончания службы.
«Помолиться бы, - думал он, - может, полегчало бы». Но он не верил ни в молитвы, ни в обряды. И порой с тайным страхом думал о том, что не верит и в бога.
И это неверие началось опять же с тех пор, когда друг предал его, не побоявшись, что давал клятву на Евангелии. А Николушка верил тогда, что, нарушив такую клятву, человек провалится в тартарары. Но клятвонарушитель не провалился.
Николай задумался и не заметил, как кончилась служба.
Он вышел и остановился на паперти. Нищие, начавшие было разбредаться кто куда, заметили барина и столпились у ступеней, протягивая руки за подаянием.
В городе было много нищих. Николай привык к ним, но сегодня эта картина впервые поразила его. Он содрогнулся при виде слепого старца с широко открытыми, немигающими голубыми глазами, такими пустыми, что было страшно от этой зияющей темной пустоты, охватывающей всю его жизнь.
У Николая сжалось сердце, когда он взглянул на пятилетнего ребенка без ноги, единственной рукой опирающегося на костыль. Он увидел безобразное, дрожащее от холода тело старухи, проглядывающее сквозь жалкие, развевающиеся на ветру лохмотья. Но в толпе были и другие - хитрые и наглые попрошайки. Он», согнувшись и подвернув ноги, притворялись горбатыми, безногими калеками. Николай опустил руку в карман. Не найдя мелочи, он протянул старухе рубль и сказал:
- На всех поделить!
Нищие окружили старуху, и это живое кольцо в странном молчании отодвинулось и скрылось за углом переулка.
А на крыльце уже стоял отец Терентий. Сторож предупредил его о приходе Саратовкина. Священник видел все, что произошло возле церкви, и сказал Николаю, которого знал с малых лет, по-стариковски ворчливо:
- Никогда так не делай. Твой рубль заберет сильный. Остальным - вот что. - И он показал кукиш.
Действительно, из-за угла доносились приглушенные крики и плач.
И вдруг Николай представил родную мать в нищенском рубище. Ему стало страшно. Николай разволновался и тут же, на паперти, сказал отцу Терентию о цели своего прихода.
Тот спокойно выслушал, равнодушно поглядывая маленькими смышлеными глазками. Подняв кверху указательный палец, сказал, не сказал даже, а изрек:
- Рабе божьей Анастасии перед кончиной я отпустил все грехи ее, сотворенные при жизни. Ты же должен знать, что священник поставлен беречь тайну исповеди. Не вводи меня во искушение, Николай Михайлович. Уговоры твои меня не переубедят, богатство твое не соблазнит.
Николай попробовал доказать отцу Терентию, что тот поступает не по-божьи: должен же сын найти родную мать и обеспечить старость ее. Но священник упрямо повторял: «Не искушай». И только одно он сказал в утешение Николаю: «Мать твоя жива и в помощи не нуждается». Но это не успокоило, а только сильнее разожгло желание найти ее.
Николай с детских лет хорошо относился к отцу Терентию, но теперь почувствовал к нему острую неприязнь и, холодно попрощавшись, спустился с паперти.
На колокольне еще звонили. Подростки под руководством немого звонаря Федьки осваивали мудреную технику звонарного дела: дергать руками веревки, привязанные к языкам маленьких звонких колоколов, а ногами в то же время двигать плахи, приводящие в движение языки больших колоколов, как бы аккомпанирующих маленьким густыми, гулкими звуками. Несколько лет назад Николай тоже взбирался на колокольню, учился звонить. И теперь ему стало еще более грустно от невозвратимости прожитых лет.
За углом все еще слышались крики и плач нищих, сцепившихся из-за щедрого подаяния барина. Надо было бы пойти туда, вступиться за справедливость. Но ему не хотелось. На душе было тяжко. Все люди казались недостойными, мерзкими, не стоящими внимания.
Он шел по улице широкими, быстрыми шагами, опустив руки в карманы пальто, кляня нищих и отца Терентия. Но вдруг мысли его стали принимать другой оборот. Николай вспомнил многочисленных священников и монахинь, которые в последние годы жизни Анастасии Никитичны постоянно сновали в доме Саратовкиных. Он отлично знал, что люди эти корыстны и неискренни. Отец Терентий был другим. Он свято верил в свое назначение, он прямо сказал Николаю, что и деньгами его не соблазнить. Нет, он совсем не недостойный, не мерзкий, как показалось это Николаю. Отца Терентия можно было отнести к той же группе людей, к которой Николай относил и учителя Василия Мартыновича. Всех, с кем ему приходилось встречаться, Николай делил на две, к сожалению, очень неравные части.
Прошло много времени. И однажды осенними сумерками в дом Саратовкиных пришел отец Терентий. Он вошел в гостиную, шурша подолом рясы, так же, как дядюшка, привычно повернулся в угол, где прежде висели иконы и горели лампады, занес было ко лбу три пальца, сжатые щепотью, чтобы осенить себя крестным знамением, но увидел в углу вместо икон шкаф с книгами.
Отец Терентий пожурил Николая. Однако упреки его были не злобные, а высказанные скорее по привычке.
Расправив рясу, он сел на стул, пододвинувшись вместе с ним к столу. Николай поместился напротив, недоумевая, зачем он понадобился священнику.
- Долго обдумывал я твое желание, Николушка, знать, где находится твоя родная мать. По законам церкви вроде бы я и не имел права открывать признание исповедуемой рабы божьей Анастасии, а сердцем чую, что правда-то на твоей стороне. Все же мать родная! То так решал, то этак. И поехал к ней, к твоей матери. Недалече она от тебя жила, Николушка, недалече по земным верстам и в то же время далеко, ой как далеко по божьей воле. Ушла она из мира, когда ты еще мальчонкой был. Монахиней стала. Имя приняла - Евфросинья.
Николай в волнении встал, опираясь о стол дрожащими руками.
- В Богоявленном монастыре? - спросил он.
- В нем, - подтвердил отец Терентий. - Но, сын мой, преставилась монахиня Евфросинья. Два месяца, как преставилась. Царствие ей небесное! - Отец Терентий тут же встал и размашисто перекрестился.
Николай медленно опустился на стул.
Неслышно ступая, в комнату вошел старый слуга и осторожно зажег большую керосиновую лампу. Абажур в форме распустившегося тюльпана стал розовым, яркий круг обозначился на потолке. Свет развеял тени по углам комнаты. Осветил лица Николая и отца Терентия.
Николай представил себе мать. Она возникла в его воображении, как живая - в голубом платке, сползающем с пышных светлых волос, с улыбкой устремив на сына ласковые карие глаза. И он подумал в эти минуты, что все светлое, что было в детстве, связано с ней, только с ней: и ласка, и заботы, и незабываемые сказки ее… Она дала ему все, что могла дать мать.
- Анастасия Никитична насильно отправила мою мать в монастырь? - спросил Николай.
- Мне Анастасия Никитична сказывала, что ее желание и желание твоей родной матери было единым, так что вроде бы и не насильно постриглась она в монахини. А и другого ничего не оставалось ей, Николушка. Когда лошадь-то тебя сбила во время пожара и принесли тебя домой без памяти, в крови, маменька-то твоя родная в горе себя выдала перед всеми. При сыне ее больше Настасья Никитична не оставила бы, а одной по белу свету мыкаться тоже не радость. Вот она из мира-то и ушла.
- Ушла из мира, - шепотом повторил Николай фразу, которая с детских лет пугала его. Он представил себе монахинь - в черном, со свечами в руках, но свою мать, какой запечатлелась она в его памяти - веселой, улыбающейся, румяной, - он не мог представить в монашеском одеянии. В последний раз он видел ее во время пожара.
Но он не знал и потом никогда не узнал, что незадолго до смерти матери он еще раз встречался с нею. Было это так.
Много лет провела в монастыре монахиня Евфросинья. Но, как ни пыталась забыться в молитвах, помнила о своем Николушке. С помощью веры простила она все барыне, примирилась с тюрьмой-монастырем. А убить в себе материнское чувство не смогла.
Как ни высоки монастырские стены, а молва и через них проходит. Узнала монахиня Евфросинья о смерти Анастасии Никитичны. Забродили в голове греховные мысли. Теперь некому было стоять между нею и сыном. Повидать бы его, рассказать, кто она. Уйти бы из этих ненавистных стен.
В то же время думалось и другое: а простит ли сын матери, что подбросила его? Не сумела сама вырастить? Поверит ли он ей? Ведь у нее нет никаких доказательств. И наконец, самой мучительной была мысль о том, что своим появлением, своей правдой разбередит она сердце сына. Ведь он воспитан как барин, и нелегко ему будет примириться с мыслью, что он не лучше тех, кто живет у него в людской.
Потеряла сон монахиня Евфросинья. Все свободное время на коленях стояла перед иконой, неистово молилась, отвешивала поклоны, прикладываясь лбом к холодным плитам храма, просила святую заступницу отогнать греховные мысли.
Но случилось неожиданное. Новая настоятельница монастыря мать Александра однажды позвала монахиню Евфросинью.
- Знаешь ли ты, сестра Евфросинья, город? Не заблудишься, ежели я пошлю тебя с поручением?
Евфросинья растерялась. Сердце ее забилось, а к горлу подкатил ком. И сказала она хриплым голосом:
- Не заблужусь, мать Александра, давно не бывала, а помню все улицы и проулки.
Настоятельница подала Евфросинье конверт.
- Передашь барину Николаю Михайловичу Саратовкину в собственные руки.
И она назвала адрес.
Хорошо, что Евфросинья вначале взяла конверт, а потом услышала, кому передать его, иначе по дрожащей руке ее мать Александра могла заподозрить неладное.
Как во сне шла она по знакомым улицам, а когда свернула в переулок и увидела дом с остроконечной крышей и узкими длинными окнами, сердце ее забилось так, что она стала задыхаться и поспешно присела на лавочку возле чьих-то ворот, прижимая руки к груди и пытаясь успокоиться.
Высокое каменное крыльцо чем-то изменилось за эти годы. Она поняла чем - не было сбоку деревянного корытца, в котором оставляли подкидышей, корытца, которое снилось ей всю жизнь в кошмарах… Она бережно держала в руках конверт, изредка взглядывала на него.
«Барину, в собственные руки», - шептала она и плакала.
Хорошо, что переулок был безлюден и никто не видел сидящую на лавочке плачущую монахиню. Наконец она успокоилась, отерла лицо широким рукавом черной рясы и, пошатываясь, пошла через дорогу к воротам.
Не успела она подойти ближе, как ворота открылись и на дорогу рванулась пара горячих коней, впряженных в высокую новую коляску.
В коляске сидели Николай и Митрофан Никитич. Она сразу же узнала того и другого, скользнула взглядом по постаревшему лицу дядюшки и потом уже не отрывала глаз от сына. Он стал взрослым, широкоплечим, с открытым взглядом веселых карих глаз, ее глаз, с пушистыми волосами, как у нее, у его матери…
Она вскрикнула, подняла над головой руку с конвертом и бросилась под ноги горячих коней. Но кучер вовремя натянул вожжи, дворник, закрывающий ворота, вовремя кинулся к ней и с криком «Ходи с оглядкой!» оттащил ее от дороги.
Молодой барин выпрыгнул из коляски и поднял монахиню. Она дрожала, слезы катились по испачканному лицу. И в то мгновение, когда Николай держал ее за плечи и участливо спрашивал, не зашиблась ли она, монахиня незаметно припала губами к его одежде. А потом собрала все силы и неожиданно звонко сказала, протягивая ему конверт:
- Барину в собственные руки.
Пока он разрывал конверт и читал письмо настоятельницы монастыря, Евфросинья смотрела, смотрела на него, пытаясь навечно запечатлеть в сердце глаза, лицо, движения сына.
- Настоятельница монастыря насчет пожертвования, - сказал Николай дядюшке и пошел к коляске, но снова вернулся, порылся в кармане, достал серебряную монету и подал монахине.
Она протянула дрожащую руку и молча взяла монету.
Кони тронули, кучер гикнул, закрутил над головой кнут, коляска исчезла из глаз монахини. Евфросинья знала, что больше никогда не увидит сына, и единственной памятью о нем осталась в ее руке серебряная монета. Она вернулась на лавочку, где сидела до встречи с сыном, то и дело разжимая руку, глядела на монету с оттиском двуглавого орла. А в мыслях было одно: «Ну почему же, почему не погибла под ногами Саратовкиных рысаков! Все равно я совершила грех, пытаясь наложить на себя руки. Грех этот не замолить в монастырской церкви. Бог не простит».
Сумерки опустились на улицы города. В окне дома Саратовкиных мелькнул свет. Она встала и, пошатываясь, часто останавливаясь, поплелась в монастырь. Другой дороги для нее не было.
15
Борис Королев первый год учился в этой школе. Семь классов он окончил в селе на Первомайских золотых приисках. Десятилетку там еще не построили, и родители отправили сына в город к дальнему родственнику - старому пенсионеру. Тот был рад разделить одиночество хотя бы и с малолетним, и отношения у старого и малого сложились самые добрые.
Они занимали просторную комнату в общей квартире. А в комнате напротив жил тот самый Ваня Семенов, с которым Борис совершил разгром «Избы раздумий».
Первый поход к бане, закрытой сугробами и молодым заснеженным подлеском, совершил почти весь восьмой «Б». Сквозь дверную щель и слюдяное оконце ребята почти ничего не разглядели. Но вывеска им понравилась. Понравилось и место, где стояла изба. А главное, сам смысл существования этой избы, да еще с таким названием.
- Ой, здорово-то как!
- Нам бы такую избу!
- Давайте сделаем такую же! - слышались восклицания со всех сторон.
- Ну уж извините, - сказал кто-то, - обезьянничать? Что, у нас своих голов на плечах нет?
- У нас такого классного руководителя нет! Вот в чем дело!
- Но он ведь и нас тоже истории учит. Почему же все им! А мы что, приемыши?
Так родились зависть к восьмому «А» и критическое отношение к учителю истории.
Вечером Борис пришел к Ивану. Не получалась задача. Матери Ивана, на счастье, не оказалось дома.
Она была актрисой Театра юного зрителя и выглядела совсем девчонкой, не матерью, а старшей сестрой Ивана. Иван походил на мать. Был тоже маленького роста, худенький, узколицый, с большими, очень серьезными голубыми глазами. Учиться Иван любил.
Он удивлялся многим явлениям жизни и пытался найти объяснение им. А, как говорил Аристотель, мышление начинается с удивления. Удивление - могучий источник познания.
Иван был любимцем всех учителей. А Борис относился к Ивану скептически. И если бы он каждодневно не нуждался в помощи одноклассника, то не водился бы с ним. Он, как и многие школьники, презирал отличников, считая их зубрилками. Был убежден, что толку от них для общества все равно не будет. Растратят себя на зубрежку и подлизывание к учителям, а на творчество заряда у них не останется.
Вот все эти соображения Борис и высказал в этот вечер Ивану. Иван вначале рассердился, но успокоился удивительно быстро.
- Да нет, я много занимаюсь не для того, чтобы быть первым. Я об этом и не думаю. Мне просто интересно. Ну, скажем, проходим мы Пушкина. Ольга Николаевна расскажет о нем, об его окружении, об эпохе того времени. Чуть-чуть почитаю в учебнике. А мне хочется знать больше. Я хочу знать все о Кюхельбекере, о царе, об Арине Родионовне, о селе Михайловском, как оно сохранилось. Ну я и достаю книги обо всем этом и читаю. Поэтому, наверное, и знаю больше, чем другие…
Борис ехидно сощурил коричневые глаза и спросил:
- А по физике читаешь книжки про формулы разные? И по геометрии о непересекающихся параллельных линиях?
- И по геометрии и по физике. Знаешь, в серии «Жизнь замечательных людей» какой роман о Ньютоне? Закачаешься!
Борис помолчал. Что-то вроде зависти и уважения к товарищу шевельнулось в его душе, но он постарался заглушить это чувство.
- Я учу только то, что задано по учебникам, - хвастливо сказал он, - и амба! Вокруг так много интересного, что сидеть за книгами некогда. - И снова, ехидно сощурив глаза, спросил: - Ну, а то, что всем нам от учителей попадает, тебе же никогда, ты всегда в стороне, ты всегда паинька, как объяснить?
И вот тут-то Иван не смог ответить.
- Наверное, такой уж я…
- Положительный! - злорадно подсказал Борис. - Ты хоть разок бы доказал ребятам, что не маменькин сынок.
Дома Борис вспомнил, что Иван позволил ему списать уже решенную задачу. Обычно он заставлял Бориса самого делать задачи и только поправлял ход действия. Видно, Ивана взволновали слова товарища, и он забыл о своем принципе не давать списывать, а только помогать.
Иван тоже в этот вечер все время мысленно возвращался к разговору с товарищем.
Нет, он решительно не согласен насчет зубрежки. Он действительно больше всего в жизни любил учиться. В этом была радость, в этом был отдых, в этом было все его будущее, весь смысл существования на земле. Но слова о том, что он «маменькин сынок», «положительный мальчик», задели его. И в них он почувствовал какую-то долю правды.
В самом деле, в школе его всегда только хвалили. Ставили в пример товарищам, и те его не любили…
Иван взглянул на часы. Был одиннадцатый час. Скоро должна прийти из театра мама, и он чуть не опоздал разогреть ужин. Накрывая на стол, потянулся было за хлебницей, но вспомнил, что хлеб мама не ест - худеет. Ему даже жаль ее за эти лишения. Как любил он свежий, ароматный хлеб с толстым слоем масла. А ей нельзя. Пополнеет - не сможет играть девочек и мальчиков. Тоже профессию себе выбрала!
Он принес из комнаты вазу с цветами (цветы у них не переводились от поклонников маминого таланта). Иван любил, чтобы все было красиво. Мама тоже любила.
Опять вспомнились ему слова Бориса: «положительный мальчик», «маменькин сынок». Но почему позорно быть хорошим человеком - дисциплинированным, точным, вежливым? Почему плохо любить мать, не скрывая это от посторонних, заботиться о ней, стараться не доставлять ей неприятностей, которых в жизни у нее и так было сверхдостаточно. Ни у матери, ни у него еще не зажила рана, нанесенная отцом, когда он ушел к сестре матери - тете Лене, которую с детства так любил Иван. И как страшно было им разочаровываться в двух близких людях, отрешиться от них.
И все же в глазах товарищей он «маменькин сынок» и «положительный мальчик».
В прихожей щелкнул замок, послышался шум снимаемой одежды. Потом стукнули об пол сапоги, и, шлепая домашними тапочками, в кухню вошла мама с красными гвоздиками в руке. Как всегда после спектакля, она была возбуждена, со следами грима на лице.
Мама поцеловала Ивана и отдала ему гвоздики. «Конечно, маменькин сынок», - с горечью подумал Иван и отметил, что в этот раз не обрадовался ни маминой ласке, ни гвоздикам.
Утром, уже в пальто, с портфелем в руках, Иван стоял в коридоре, ждал, когда выйдет из комнаты Борис.
Вот в двери щелкнул ключ, и старческий голос наставительно сказал:
- Веди себя, как подобает серьезному мужчине. Тройкам и двойкам доступ закрыт.
Борис буркнул в ответ что-то невразумительное.
Иван быстро прошел по коридору, открыл дверь и вышел на лестничную площадку. Встреча получилась случайной, и оба двинулись вниз. Борис, лежа животом на перилах, Иван - вприпрыжку по ступеням.
Шагая по улице, они продолжали вчерашний разговор. Вот тут-то и произошел сговор - вечером поехать на лыжах в «Избу раздумий», насолить восьмому «А» и их классному руководителю.
Повод, с точки зрения Ивана, был серьезный и справедливый, и товарищам можно было доказать, что он не «паинька», не «маменькин сынок»…
А потом вот - комсомольское собрание. Выговор. Но самое неприятное - это разговор с мамой, с глазу на глаз.
- Ты совершил такой бесчеловечный поступок? Ты, отличник! Пример для всего класса! - немного театрально вскидывая брови и расширяя подведенные глаза, изумлялась мама. - Я не верю, чтобы мой сын сделал такое по доброй воле. Скажи, тебя принудили? Тебе грозили? - И в голосе ее звенели слезы и надежда. Надежда и слезы. И тоже чуть-чуть театрально.
- Нет, я сам, - упрямо несколько раз повторил Иван.
Естественно, что назавтра мама вместе с сыном явились пред светлые очи директора.
В кабинете, кроме Павла Ниловича, была классная руководительница восьмого «Б» Татьяна Михайловна - женщина старая и сердитая, которую ежегодно ребята собирались «провожать на пенсию», а она никак не уходила. У окна, за пальмой, в каком-то странном уединении, почти спиной ко всем, сидел Грозный.
То, что здесь были и мать и учитель истории, еще более испортило настроение Ивана. На душе совсем стало мерзко и мрачно. Он решил молчать, тупо молчать, чтобы уж до конца не быть «паинькой» и «маменькиным сынком».
Опустив голову, он не ответил ни на один вопрос Павла Ниловича и Татьяны Михайловны.
Но он не сдержался все же, когда Татьяна Михайловна сказала:
- Значит, решили мстить, потому что не уважаете, не любите учителя истории…
- Нет, - Иван поднял голову, - такого учителя, как Николай Михайлович, любит и уважает вся школа.
Павел Нилович в изумлении развел руками.
- Так вот, Семенов, чтобы больше таких хулиганских выходок не было. Понял? Ты же отличник, мы всегда в пример тебя ставили! - возмущенно сказала Татьяна Михайловна. - А вас, мамаша, прошу воздействовать на сына. Ведь труден первый шаг, а там пойдет и пойдет…
- Да нет. Не пойдет, - вдруг спокойно сказал Николай Михайлович.
Он встал, подошел к мальчику, положил на его плечо руку и сказал фразу, которую из всех присутствующих понял только один Иван.
- Ну, доказал. И хватит. Больше не надо.
А когда мать и сын вышли, Татьяна Михайловна, изумленно приподняв брови, спросила:
- Что доказал? Кому? Объясните, бога ради!
- Доказал, что и он, как все, способен на месть, на шалость, на плохое поведение. Не мальчишка он, что ли? Ведь надоедает вечно быть примером!
- Ну, знаете!.. - сказала Татьяна Михайловна.
А Павел Нилович молча поскреб в голове; усмехнулся, затем нарочито долго рылся в бумагах на столе и вдруг хохотнул:
- А ведь знаешь, Николай, с ними не соскучишься!
Борис явился к директору со старым пенсионером. Старик, убоявшись, как бы детки «не смазали» шапку, снял ее только в кабинете и держал в руке.
- Я не отец. Но мне родителями вверена судьба этого подростка, - торжественно сказал он, радуясь, что наконец снова стал нужен.
Он начал было многословно защищать мальчика, но тот хмуро сказал:
- Я сам, Демьян Семенович!
Борис вышел вперед - решительный, взъерошенный, как воробей перед боем. В самом деле, разве легко пятнадцатилетнему объясняться со взрослыми!
- Мы обиделись всем классом на восьмой «А». Почему они на особом положении? Решили мстить. Я все придумал, и Ивана тоже я подбил. Поддразнивал его, что он «маменькин сынок», «паинька», «отличник». Вот он и решил доказать, что не хуже других. Я виноват, а не он…
Тут Павел Нилович выразительно поглядел на Татьяну Михайловну и прервал мальчика:
- Ну, как сам понимаешь, поступок - хуже не придумаешь. А что товарища защищаешь - молодец! За это вот столечко вины с тебя снимаю. - И он показал на кончик своего толстого пальца.
Татьяна Михайловна молчала. Она не поддерживала снисходительного тона директора с учеником. Она глубоко была убеждена в том, что воспитывать ребят можно только страхом перед взрослыми.
Вечером, когда Грозный шел из школы, его догнали двое мальчишек.
- Николай Михайлович! Мы выслеживали вас целый день и только теперь…
- Поймали? - усмехнулся Грозный.
- Нет, мы для того, чтобы извиниться перед вами, - сказал Борис. - Мы никогда больше так не будем…
- Ну и хорошо, - сказал Грозный. - Бегите домой, а то поздно. Родители ждут.
- Нет, еще не все, - сказал Борис, стараясь идти рядом с учителем, а Иван тактично отступил.
- Я слушал главу из вашей повести. Начало ребята мне рассказали. Я ведь с Первомайских приисков, а они когда-то были приисками Саратовкиных.
- Что ты говоришь? - изумленно переспросил Грозный и остановился. - Ты где живешь?
- Да вон, на той стороне! - враз показали мальчишки.
- Ну, тогда я на полчасика к вам. Не возражаете?
- Конечно! - дружно воскликнули оба.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного НА ЗОЛОТЫХ ПРИИСКАХ
Много раз в жизни вспоминал Николай Саратовкин один из своих приездов с Митрофаном Никитичем на золотые прииски.
Управляющий с нарочным не однажды слал письма, в которых сообщал о том, что рабочие бастуют, требуют прибавки жалованья и десятками перебираются к другим хозяевам. Барин не обращал внимания на эти жалобы. Управляющему надоело равнодушие молодого Саратовкина, и он пригрозил уходом.
В жаркий июльский полдень неожиданно Николай и Митрофан Никитич появились на прииске. Они знали, что на главном стане в это время дня никого не застать, и подъехали прямо к забоям, спешились, привязали к дереву коней.
Николай с детства хорошо знал эти места. Сюда в летнюю пору не раз приезжал он с Анастасией Никитичной и часами просиживал у бутарки, где рабочий, вооружившись железным гребком с деревянной ручкой, промывал песок. Мальчик с интересом наблюдал, как старатели ссыпали песок из тачек в воронкообразную верхнюю часть бутарки на железный грохот с дырочками. Он думал: «Так много песка переворошили, так много рабочих трудилось, и так мало оказалось золота, совсем мало! Хоть бы самородок попался! Не с кулак величиной, хотя бы с ноготь!» Но самородки не попадались…
В ту пору ушедшего детства Николай не замечал, насколько прекрасна была здесь природа. Зато теперь его поразила первозданная красота, от которой он не мог отвести взгляда. Дядюшка уже несколько раз окликал его. А он стоял и смотрел на величавые голубые гольцы, сверху покрытые снегом, грядами уходящие в туманную высь неба. Прииск обнимала тайга, которую Николай только что пересек верхом на коне по узкой тропе. Глухие, прохладные кедрачи пушистой хвоей своей шептали удивительные истории, совершающиеся здесь, на золотых приисках. Ведь почти каждый старатель шел сюда в надежде на фарт, с тайной мечтой разбогатеть. А фарт этот приходил к избраннику раз в столетие. Сколько трагедий было пережито здесь, сколько преступлений совершено!..
Мысли Николая прервал дядюшка, которого заедала мошка. Он уже извлек из кармана сетку и подал ее племяннику, сам же, ругаясь, отбивался черемуховой веткой от живого клубка гнуса, кружащего над головой. В этот день хозяин вместе с управляющим осмотрел прииск. В просторной избе на главном стане Николай пообедал вместе с рабочими за деревянным, чисто выскобленным столом. Грузная фигура поварихи, мелькнувшая у печки, показалась ему знакомой, но он не задержал на ней своего внимания.
Похлебка была жидкой. Правда, в оловянной миске Николая поблескивали жиринки и плавало мясо, но он понимал, что хозяину подано лучшее. Он слышал, как молодой рабочий громко сказал соседу: «Проси добавку - при барине не откажут».
Вечером на главном стане собрались рабочие всего прииска. Дядюшка и управляющий побаивались многолюдного сборища, предлагали молодому хозяину побеседовать с рабочими на отдельных станах, но Николай еще не привык к окольным путям, и, кроме того, неожиданно для себя ему захотелось почувствовать настроение этих людей, понять, чем они живут.
В памяти на всю жизнь осталось одно впечатление от этого разговора, резкость и презрение большинства, настороженность и холуйское подхалимство некоторых, а за всем этим - стена ненависти к нему, капиталисту. Он думал о том, что требования рабочих были справедливыми, но понимал, что если удовлетворить их, то прииск заметно снизит прибыль, которая множит саратовкинские капиталы. И Николай вступил на окольный путь, по которому всегда шли и его приемный отец и дядюшка. Он пообещал рабочим продумать их требования и сообщить свое решение. «Как все это странно, нелепо, непостижимо!» - думал Николай, поздним вечером сидя на завалинке, напротив дома главного стана, притаившегося среди стволов деревьев, в завешенных окнах которого мерцал слабый свет.
Николай докурил папиросу, бросил на землю, затоптал.
Ему захотелось пройтись по лесу. Зябко поеживаясь от ночной прохлады, засунув руки в карманы, нащупывая ногами тропу, он не спеша пошел между деревьями в глухой мрак ночи. Не успел Николай сделать и десятка шагов, как почувствовал легкое прикосновение чьей-то руки. Он не испугался. Остановился, вглядываясь в темноту. Перед ним стоял высокий человек.
- Неразумно, хозяин, ночью гулять одному по лесу, - весело сказал он хрипловатым голосом. Это был откатчик Матвеев, мужик средних лет, заросший до глаз, больших, пронзительных, умных глаз. С львиной гривой волос, широкоплечий и большерукий.
На собрании рабочих он наговорил Николаю и управляющему прииска много резких, обидных слов, самых неприятных, но и самых справедливых.
- Здесь не город. Чай ты давеча понял, что старатели тебе не ахти какие други, глядишь, и натворят что под покровом ночи-то, - так же весело продолжал он.
- А у меня в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи, золота тоже нет, - попытался отшутиться Николай.
- Ан не всегда в этом дело, хозяин. Есть на свете такая штучка - посильнее золота. Классовой враждой называется. Слыхал, верно?
- Как не слыхать! - все так же пытался шутить Николай. - Слухами земля полнится!
А сам подумал, что ее - эту классовую вражду - он ярко почувствовал сегодня в разговоре с рабочими прииска.
- Нет, неразумно, хозяин, одному по лесу ходить, неразумно, - твердил свое Матвеев. - Саданет в темноте старатель какой ножом в спину - и поминай как звали! Ночь злодея не выдаст. Возьми хоть меня в товарищи погулять.
Николаю стало не по себе от речей откатчика, но гордость не позволила повернуть обратно.
- Пойдем, - сказал он.
По узкой тропе идти рядом было невозможно, и откатчик пропустил хозяина вперед. Николаю казалось, что еще несколько шагов, и он почувствует в спине лезвие того самого ножа, о котором так весело говорил Матвеев.
- Теперича направо, хозяин, там близко просека, - сказал откатчик и громко стал насвистывать какой-то странный, срывающийся мотив.
Николай вздрогнул. Ему показалось, что свист этот был сигналом. Он остановился, порывисто повернулся к Матвееву и дрожащими руками стал доставать из кармана папиросы.
- Куришь? - спросил он.
- Даровое курю.
Он принял папиросу, зажег спичку и, прежде чем Николай приложился краем папиросы к огню, осветил его лицо. Умные, пронзительные глаза насмешливо взглянули в глаза Николая.
В эту минуту вблизи послышался конский топот.
- По просеке скачут! - прикуривая, сказал Матвеев. - Смотри, хозяин, пока ты гуляешь по тайге, не твоих ли коней слямзили?
- Кому здесь нужны мои кони? - спокойно возразил Николай.
- Не жалко, значит. Да при твоих капиталах - что кони! Посидим вот здесь.
Николай вгляделся в темноту и увидел белеющий ствол сваленной березы. Они сели. До них все еще доносился затихающий топот лошадиных копыт.
- В самом деле, зачем кто-то ночью скакал по просеке? - спросил Николай.
- Я же говорю: твоих коней, хозяин, угнали. Других коней здесь не было… - засмеялся откатчик. - Хоть этим тебя прижать решили. А то какая несправедливость: ты, скажем, миллионером родился, а я нищим. Тебе все, а мне ничего.
- И я - нищим, - неожиданно для себя сказал Николай. - Нищая подбросила миллионеру. Тот усыновил.
- Рассказывай басни, - не поверил откатчик.
- Ну, не верь. Я правду говорю.
- Стой, стой, а ведь слухи такие в самом деле ходили у нас на прииске. Повариха сказывала… Занятно. Как же ты своих-то эксплуатируешь? Взял бы да богатства свои поделил на всех. И мне бы, глядишь, что-то перепало. - Он помолчал и сказал резко: - Нет, брат, хоть и нищим родился, а вырос в довольстве. Про нужду не знал. Гусь свинье не товарищ! - И опять он помолчал, а потом спросил раздумчиво: - Ты, хозяин, в бога веруешь?
- А что? - спросил Николай.
- Вот ты не ответил прямо на мой вопрос, значит, и у тебя сомненьице: вроде бы и нет его, а вдруг есть - накажет за неверие. А я, хозяин, не боюсь и говорю: знаю, что бога нет. Не мог бы он учинить такой несправедливости - одному все. Другому ничего. Я не только про богатства говорю. Я и про другое думаю. Вот у меня, к примеру, сын глухонемым родился. За что ребенку наказание такое? За мои грехи али материны? Где же справедливость-то? Нету ее на свете. Нету. А стало быть, и бога нету.
Николай молчал. Он не мог опровергнуть слова откатчика. Эти самые мысли не раз посещали и его, колебали веру в бога. А он страстно хотел верить, считая, что только вера может скрасить бессмысленность человеческого существования.
Время подходило к полуночи. На черном небе мерцали яркие звезды. На кружева кедровых крон то там, то здесь игриво садился золотой рогатый месяц. С гор, из ущелий, как из ледников, тянуло холодом. Ветерок не дышал.
Но вдруг тишину разорвали крики, потом раздался пронзительный женский вопль. Шум слышался со стороны главного стана.
- Что случилось? - обеспокоился Николай.
- Что-то случилось, хозяин, - спокойно сказал откатчик. - В такие разбойничьи ночи завсегда что-нибудь случается. Поглядим, что ли?
Он встал, шумно потянулся, так что хрустнули суставы, и пошел по тропе, теперь уже впереди.
А на прииске в эту ясную, безветренную ночь действительно случилось удивительное происшествие. Николай и Матвеев увидели у построек главного стана толпу людей. Многие держали в руках зажженные фонари. Из открытой двери дома на крыльцо падал свет, и оттуда слышалось женское причитание, голос был уже охрипшим от громкого плача.
К Николаю метнулся дядюшка.
- Ну и слава богу! Слава богу! - широко перекрестился он, увидев Николая. - Где же ты пропадал? Я уж чего только не передумал! А тут вон какие дела!
И Николай узнал, что, пока он любовался природой и беседовал с откатчиком, на его конях с прииска сбежали двое: красавец цыган и внучка поварихи.
- Романтическая история! - усмехнулся Николай и подумал, что Матвеев, вероятно, в сговоре с ними.
Было понятно горе поварихи. Но толпа, как ни странно, сочувствовала не ей, а какому-то оборванцу, сидящему на крыльце. Он вцепился руками в волосы и раскачивался из стороны в сторону с глухими стонами.
«Должно быть, отец сбежавшей», - подумал Николай. Но это было не так.
Позднее Николай узнал фантастическую приисковую историю, связанную с этим ночным происшествием. Одну из тех историй, которых так много слышал он с детства.
Этот оборванец много лет работал на приисках. Его звали Петром Чижиковым. В ранней молодости Петр Чижиков пришел старателем на прииски Михайла Ивановича Саратовкина, как все, мечтая о фарте. Он был работящим, скромным, не прикасался к спиртному. Управляющий приметил эти качества молодого рабочего и, когда однажды приехавший на прииски Саратовкин потребовал человека, которому мог бы он доверить серьезное поручение, прислал к хозяину Чижикова.
Саратовкин принял его в кабинете управляющего. И когда молодой рабочий смущенно остановился у двери, не зная, куда девать свои большие заскорузлые руки, Саратовкин оглядел его цепким, молниеносным взглядом и остался доволен.
- Так вот, Петр Чижиков, - сказал Саратовкин, пальцами, украшенными драгоценными перстнями, ухватив в горсть густую, вьющуюся бороду, - фарт, ради которого ты пришел сюда, не в горах лежит, а вот он, - Саратовкин отпустил бороду и ударил кулаком в свою могучую грудь, - перед тобой. Я твой фарт! Понял?
Петр Чижиков ничего не понял. Переминаясь с ноги на ногу, он испуганно поглядывал на хозяина.
- Молчать умеешь? Тайну сохранишь? - спросил Саратовкин.
- Умею. Сохраню, - оторопело ответил парень.
- За тайну, которую доверю тебе, получишь дорого, - торжественно сказал Саратовкин, поднимая указательный палец, - а когда дело, ради которого ты нужен, завершится успехом, будешь богат. Понял?
- Как не понять-то! - Петр Чижиков выпрямился, сообразив наконец, что он позарез нужен хозяину.
- Для отвода глаз станешь работать на прииске, а основное дело твое отныне - не спускать глаз с зеленых гольцов, чтобы ни одна душа туда не проникла!
- Да кто пойдет туды, хозяин: путь опасный! - сказал Чижиков.
- Пойдут, Петр, пойдут! Жизнью рисковать будут, а пойдут. Придет время - поведаю тебе все. А пока на слово поверь! Любой ценой никого не пускай к гольцам! Задержишь кого - обыщи. Отбери бумагу - планом называется. И тотчас же ко мне - в ночь, за полночь. Надо будет - на тот свет отправь без жалости, без страха. Сам богачом станешь - деньги завсегда выручат. Понял, парень?
- Как не понять… - бледнея, повторил Петр Чижиков, начиная догадываться, о чем идет речь. - Не сумлевайся, хозяин. Никто к зеленым гольцам не пройдет.
- А коли поинтересуется управляющий, о чем я с тобой говорил, скажи: звал, мол, хозяин на работу в сиротский дом, да ты согласия не дал.
Прощаясь с Чижиковым, Саратовкин протянул ему деньги.
Петр никогда не держал в руках такой большой суммы. Глаза его заблестели. Колени затряслись. Теперь он знал, что судьба понесла его в гору.
С того дня Петр Чижиков не спускал глаз с пади, что раскинулась вблизи зеленых гольцов… С площадки стана, на котором работал Чижиков, была видна эта падь. Миновать же ее, идучи к зеленым гольцам, невозможно. Другого пути нет. Падь, со всех сторон окруженная гольцами, в одном месте суживалась и заканчивалась входом в ущелье, причудливой естественной аркой. Местные жители знали, что, минуя это ущелье, к зеленым гольцам путь был один - по аршинному выступу скалы, уходящей в облака, отполированной ветрами и временем. Скала висела над бездной.
Шли годы. Петр Чижиков из забоя перешел на работу откатчика. Так было удобнее не спускать глаз с зеленой пади. А ночевать он уходил в ущелье. Поставил там шалаш, объяснив любопытным, что заезжий лекарь посоветовал сквозняком ущелья лечить мучившую его с детства падучую. Товарищи расценивали это как причуду Чижикова, посмеялись, но перечить ему не стали.
Однажды Чижиков не пришел на работу. Старатели решили, что он заболел, и под вечер отправились навестить товарища. Но Чижикова в пещере не оказалось. Шалаш был свален, постель разбросана, а на камнях запеклись пятна крови.
Долго гадали рабочие, что произошло здесь ночью. Может, беглый каторжанин по каким-то соображениям порешил Чижикова? Ясно одно - труп сброшен в бездну и оттуда его не достать. Там могила Петра.
Перекрестились, повздыхали старатели. Погрустили о невечности человеческой жизни и пошли на стан устало и молчаливо, как с похорон.
А в ту ночь у Чижикова наконец произошла встреча с тем, кого он и Саратовкин ожидали все эти годы.
К зеленым гольцам пришел человек с планом местности, где были обозначены залежи золота. И двое сцепились не на живот, а на смерть. Чижиков убил человека, сбросил его труп в пропасть, завладел планом и помчался в город.
Но было уже поздно. Хозяин лежал на столе, с бумажным венчиком на восковом лбу, сложив на груди украшенные перстнями руки, безразличный ко всем приисковым историям и вообще ко всему, что называлось жизнью. Блики от горящих свечей, странно живые, бежали по неподвижному лицу и рукам. В изголовье мертвеца старый монах вполголоса читал отходную. У гроба, в глубоком трауре, причитала Анастасия Никитична.
Петр Чижиков долго стоял в ногах усопшего, растерянный, уничтоженный, потрясенный. Рухнули все мечты. Что было делать с бумажкой, испещренной непонятными знаками? Зачем надо было убивать человека и брать незамолимый грех на душу?
На другой день Петр Чижиков возвратился на стан. Он сочинил необычайную историю, якобы происшедшую с ним в ущелье. И запил. А потом все пошло, как было. Только к ущелью он больше не подходил и прятал ото всех непонятный ему план. Хранил пуще глаз.
Так уходили годы. Ждал Чижиков, когда подрастет молодой хозяин, хотел поведать ему тайну.
Но как-то в пьяном виде не удержался, развязал язык, и стало все известно цыгану, работавшему в забое. Вороватыми, жадными глазами разглядывал цыган драгоценную бумагу, тыкая грязным пальцем в непонятные изображения, и высказывал разные мысли: «Это пещера. Это, стало быть, скала… Здеся обрыв. А значками прописано, где золото лежит».
Петр Чижиков и сам давно догадался об этом. Только как можно одному браться за такое дело? Цыгана и сговаривать не понадобилось. Сам навязался в связчики. А потом выкрал план у Чижикова. Прихватил поварихину внучку, на которую давно заглядывался, и умчался с нею на хозяйских конях…
Николай вошел в дом, откуда слышался плач. Подошел к поварихе. Грузным телом она навалилась на подоконник, с отчаянием и надеждой вглядываясь в непроглядную тьму ночи.
На голос Николая она обернулась, выпрямилась и, подбирая под белый платок прилипшие к мокрому лицу седые пряди волос, сказала:
- Вот как, барин, встретились…
Николай с удивлением глядел на нее, припоминая, где же в самом деле встречал он эту старуху, и вдруг вспомнил: он держит в своих руках покрасневшие от холода руки Любавы и дыханием согревает ее пальцы; скрипит снег, и между крестов появляется Панкратиха в длинном, распахнутом пальто…
«Так, значит, с цыганом сбежала Любава!» Он ощутил боль в сердце и стоял молча возле старухи, не сочувствуя ей и не пытаясь утешить ее.
Последнее время Николай редко вспоминал о Любаве. Но первая любовь где-то глубоко таилась в его душе, иногда напоминая о себе неясной тоской, внезапными смутными мечтами, готовая вот-вот вспыхнуть затаившимся пожаром от легкого дуновения ветерка.
А Любава уже больше года жила на прииске, работала на кухне. В тот момент, когда возле стана спешились двое, Любава несла воду на коромысле. То, что один из приезжих был он, ей подсказало сердце, в котором он жил и после принятого ею решения забыть его.
Николай бросил равнодушный взгляд в ее сторону. Он не узнал Любаву. Она же поняла по-другому: узнал, но не захотел показать этого. Зачем ему она, судомойка? Да только пожелай он, богатый, молодой и красивый, самые лучшие барышни города прибегут к нему на свидание, будут набиваться в невесты.
Ей стало горько до слез. Но она гордо подняла голову и не глядя прошла мимо Николая плавной походкой, раскинув руки по крыльям коромысла. Не прошла, а проплыла лебедушкой.
Девушка сказалась больной и не подавала обед, когда Николай сидел в столовой. Она смотрела на него в щель кухонной перегородки и плакала, вспоминая первую встречу с ним и свидания на кладбище.
Силой своего дара она могла бы заставить его сейчас вспомнить о ней, прийти в лес к ней на свидание, объявить бабке свое решение жениться на Любаве. Но она не хотела пользоваться этой силой, властью своей заставлять Николая любить. Она смотрела на него и плакала, проклинала жизнь, желала себе смерти. Накануне цыган рассказал ей о бумаге, которую пуще глаз хранит Петр Чижиков. Выкрасть план. Найти золото. Разбогатеть. Быть на равной ноге с Николаем - решила Любава. И ночью она ускакала с цыганом.
О побеге Любавы и цыгана ходили разные толки. Одна Панкратиха догадывалась обо всем и во всем винила себя. Иногда Николай замечал ее странный, недоброжелательный взгляд, обращенный к нему, и не понимал его.
Не любовная история девушки и цыгана взбудоражила старателей. Узнав об украденном плане, они готовы были ринуться на поиски. Будь Николай более предприимчивый - взялся бы он серьезно за это дело, как подсказывал ему дядюшка, и, конечно, беглецов разыскали бы, саратовкинский прииск, может быть, приумножился бы новыми богатейшими залежами золота. Но Николай колебался. Иногда он готов был обратиться к помощи полиции или снарядить на поиски своих людей. Это было бы разумно. Но верх взял не разум. Николай подчинился сложному чувству, обуревавшему его. Он не хотел больше слышать о Любаве.
Но несмотря на горечь и обиду, Николай знал, что виноват сам. Годы сделали свое… Почему Любава должна была ждать его? Он давно мог найти ее, если бы захотел.
Так уходили из жизни Николая дорогие люди: мать, скрасившая детство лаской и любовью, Любава, яркой звездой осветившая юность, а потом и Василий Мартынович, которому на всю жизнь был он обязан лучшими стремлениями своими и лучшими душевными качествами.
16
«Странный я учитель, - написал в своей записной книжке Николай Михайлович Грозный. - Обычно учителя, сидя за столом, готовятся к урокам: составляют планы или делают наброски, заметки какие-то… Так работал блестящий педагог Саратовкин. Так делали Макаренко, Ушинский, Сухомлинский».
Николай Михайлович встал из-за стола и начал ходить по своей небольшой, но свободной комнате. Он не любил в доме ничего лишнего. Письменный стол. Кровать. Шкаф с одеждой. Шкаф с необходимыми и любимыми книгами. Стены от потолка донизу завешаны картами. В простенке большая фотография - весь их класс в день получения аттестатов. Этот снимок был дорог ему главным образом одним лицом - лицом Симочки, ее глазами, которые всегда глядели на него в этой одинокой, холостяцкой комнате.
Сейчас он представил себе завтрашний урок. Представил так ярко, точно уже провел его и теперь вспоминает.
Вот он входит в кабинет истории. Входит, как всегда, с радостью, вдохновенный, со страстным желанием вести урок так, чтобы не было равнодушных лиц, скучающих глаз, даже когда тема урока не очень интересна. Близится конец года, надо подтянуть слабых учеников, повторить пройденное. Ученики этого не любят. Им хочется нового.
Николай Михайлович спросит, какие возникли вопросы при повторении материала о трех этапах революционного движения в России. И мгновенно заметит в разных концах класса несколько пар глаз, старательно избегающих взгляда учителя.
Вопросительно смотрит Наталья. За нее-то Николай Михайлович спокоен. Пройденный курс она знает отлично. Не просто знает. Разбирается. Понимает. Но вопросов у Натальи всегда много. Сейчас она молчит потому, что стесняется отнимать время. Повзрослела Наташка. В младших классах на ее вопросы уходила большая часть урока.
А вот Филипп Оречкин - ленивый толстяк. Он просто не удосуживается заняться историей. Да только ли историей? Что для него главное в жизни? Это Николаю Михайловичу еще неясно. Может, интерес, увлечения придут с годами? А может, так и останется он человеком пустым, никчемным, равнодушным ко всему? К сожалению, и так бывает. Ни добрые встречи, ни внимательные учителя, ни жизненные уроки - ничто не поможет.
Николай Михайлович задумчиво пройдется по классу и заговорит с учениками спокойно, доверительно. Он будет спрашивать их мнения о том или ином событии, будет соглашаться с ними или возражать, подмечая неточности и ошибки, заставит ребят поспорить друг с другом, оперируя датами и фактами. А потом внезапно прервет свое хождение меж рядов, остановившись у стола, и скажет:
«Если вы не возражаете, Иванову мы поставим пять за сообщение. Остальным - четверки». Возражений нет.
«Ну, а что же было в нашем крае во второй половине девятнадцатого века? Кто расскажет нам о том, как наш край затронуло народническое движение? Кто из деятелей науки и искусства жил здесь, в нашем городе?» И десятки горящих глаз осветят душу учителя своим проникновенным светом. Стремительно взлетит вверх длинная рука Семена.
«Я по материалам архива, Николай Михайлович, - хрипло от волнения скажет он, - хочу выступить. Разрешите!» И учитель даст ему слово. Это выступление будет ново для учеников. Оно будет интересным. Нужно оставить для него время.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного СЛЫШЕН ЗВОН КАНДАЛЬНЫЙ…
Василий Мартынович Завьялов преподавал русскую литературу на учительских курсах. Студенты любили его лекции. В них были неожиданные «вольные» обобщения, после которых обычно разгорался спор, рождались новые мысли и даже убеждения. Николай с увлечением посещал лекции Завьялова.
Молодой капиталист, решивший посвятить себя педагогической деятельности, - явление довольно редкое. Естественно, что он интересовал и студентов и преподавателей. Василий Мартынович давно уже присматривался к Саратовкину и, когда ему стал ясен душевный облик юноши, вызвал его на откровенный разговор…
Они сидели в небольшой квартире Василия Мартыновича. В открытую дверь спальни была видна кровать с никелированными спинками, аккуратно, по-солдатски, заправленная. А в комнате, где сидел гость, стояла фисгармония, верх которой был завален нотами, и еще - стол, покрытый чистой, но плохо отглаженной скатертью, небольшой старинный буфет с деревянными украшениями, изображающими листья и гроздья винограда. Неуместным и сиротливым в этой холостяцкой обстановке казался горшок бурно цветущей герани на подоконнике.
Николай и не заметил бы этого цветка, если бы Василий Мартынович не подошел к окну и не ткнул в горшок пальцем, проверяя: не сухая ли земля.
- Вот, Николай, так и живу один, - сказал Василий Мартынович, продолжая разговор, начатый по дороге домой. - Сегодня здесь, завтра - на каторге! Какая тут семья!
Многого, очень многого, о чем говорил в этот вечер Завьялов, еще не понимал Николай. Но, слушая Василия Мартыновича, чувствовал, что жить так, как он, Николай, жил все это время, больше не может, да и не хочет. И он сказал об этом:
- Знаете, Василий Мартынович, я решил: закончу курсы, пойду работать учителем, раздам капиталы нищим, развяжу себе руки и стану свободным.
Василий Мартынович долго не отвечал на эти слова. Он сидел, склонив длинноволосую русую голову, и тонкими пальцами набивал грубую, потемневшую от времени трубку. Затем он закурил и, выпуская дым игривыми колечками, поднял лицо.
Николай подумал: «Как же мог он оставаться убежденным холостяком - этот красавец с удивительными чертами лица! Какой умный, открытый лоб с поперечной, задумчивой морщинкой, какой изящный, пропорциональный нос, какой привлекательной формы губы, чуть насмешливые и чувственные. И какие глаза! Светлые: то ли серые, то ли зеленые, то ли голубые. Вернее, и то, и другое, и третье, в зависимости от времени суток и душевных переживаний. А глубина этих глаз загадочно-захватывающая. Будь я женщиной - погиб бы от этого взгляда».
- Не поддерживаю я, Николай, этого намерения вашего, - сказал Василий Мартынович. И он намекнул, что в том положении, которое занимает в обществе Саратовкин, он может быть более полезным людям и даже тому делу, которому служит Василий Мартынович.
И вот для Николая наступила новая жизнь - интересная, волнующая и осмысленная. Учитель давал ему запрещенные книги, Николай с увлечением читал их, удивляясь тому, как был слеп прежде и не знал главного в жизни. Радость отравляло одно: был Саратовкин глубоко законспирирован, общался только с Василием Мартыновичем, да и то теперь тайно, урывками. Вскоре произошло событие, заставившее его остро почувствовать горечь своего двусмысленного положения.
По просьбе Василия Мартыновича Николай должен был некоторое время скрывать в своем доме бежавшего из ссылки революционера. Николай объявил дядюшке, что намерен построить домашнюю библиотеку, и заняться ею поручил специалисту, которого выписал из другого города. Новому служащему приготовили комнату во флигеле, где останавливались наезжающие к барину по делам служащие с приисков и сиротских домов. Определили жалованье.
И вот он прибыл. Отрекомендовался Сергеем Евсеевичем Сверчковым. Николай понимал, что это не настоящее его имя. А тот думал, что Саратовкин действительно принимает его за библиотекаря, и сам принимал Саратовкина только за хозяина, опасаясь, как бы тот не дознался, кто он на самом деле.
Николаю доложили о приезде Сверчкова, и он встретил гостя в дверях своего кабинета, стены которого были отделаны темным деревом. Перед ним стоял небольшой исхудавший человек средних лет, с нездоровым цветом лица, броского грузинского типа. «Ему трудно скрываться», - подумал Николай, разглядывая серые, выпуклые глаза Сверчкова, с покрасневшими то ли от бессонницы, то ли от болезни веками, его ярко-черные, сросшиеся брови и густую бороду. Он производил впечатление смертельно уставшего человека.
Николай пожал его холодную, чуть влажную руку, сказал обычное: «Как доехали? Очень приятно познакомиться» - и добавил: «Теперь отдыхайте с дороги. А о делах поговорим завтра». Он отправил его с провожатым во флигель.
Последующие три дня Николай не видел Сверчкова. Ссылаясь на свою занятость, он давал тому возможность отдохнуть, оглядеться, прийти в себя.
Наконец беседа состоялась. Оба чувствовали себя затруднительно. Николай толком не мог объяснить, что ему нужно от нового служащего. А тот, не будучи сведущим ни в строительном, ни в библиотечном деле, не мог ничего предложить.
Больше всего Сверчкова пугала необходимость покупать книги. Ведь это означало, что ему придется бывать в магазинах, ходить по городу, а может, выезжать и в другие города за какими-нибудь редкими изданиями. Но молодой хозяин сказал:
- Библиотеку мы построим за садом, на поляне. В ближайшие дни вы займетесь с моим инженером проектом здания, а потом будете наблюдать за строительством. С приобретением книг торопиться пока не станем.
Сверчков ушел в свой флигель, совершенно сбитый с толку, но и успокоенный. Значит, можно какое-то время отсидеться у Саратовкина. Сюда-то уж не сунутся полицейские. Ах, и умник же Завьялов. А хозяин - тот просто чудак. Говорят, и отец у него был таким же сумасбродом. Вскоре Василию Мартыновичу понадобилось передать Сверчкову шифровку. Был только один путь - сделать это через Саратовкина. Николай встретил Сверчкова во дворе. В потрепанном костюме, слегка припадая на правую ногу, тот шел на строительную площадку. Сбоку поглядывая на него, Николай с удовлетворением заметил, что выглядит Сверчков много лучше: посвежел, помолодел даже…
Они вышли на поляну, заваленную бревнами, обогнули выведенный фундамент нового дома. Николай поинтересовался планом библиотечного зала и затем будто невзначай сказал:
- Преподаватель мой, Завьялов Василий Мартынович, для будущей библиотеки книгу подарил. Переписка Екатерины Второй. Любопытная книга.
«Как неосторожно!» - ужаснулся Сверчков, однако принудил себя улыбнуться и сказал:
- Для начала хороший дар, Николай Михайлович.
- Так загляните вечерком за книгой.
Когда Сверчков пришел, Николая охватило озорство молодости. Захотелось заставить поволноваться казавшегося невозмутимым Сверчкова. Николай взял с письменного стола книгу и стал перелистывать ее страницы.
- Вроде и новая, - сказал он, - а в чьих-то руках уже побывала, и слова многие подчеркнуты. Видите: «необходимо», «сообщить». Смотрите, даже складно получается. Стереть, что ли, отметины? - И он потянулся за резинкой.
- Не принуждайте себя, Николай Михайлович, - спокойно сказал Сверчков, вставая и неторопливо протягивая руку за книгой. - Я это сам сделаю.
- Ну сам так сам. - Николай закрыл книгу и подал ее Сверчкову. Он заметил на лбу Сергея Евсеевича бисеринки пота и пожалел о своем мальчишестве.
Сверчков был ему симпатичен, и не раз хотелось откровенно поговорить с ним о жизни, о себе, о революционерах, о том, что делало существование Николая осмысленным и привлекательным, и о том, как горько было, что Сверчков и его товарищи считают Николая врагом. Но Василий Мартынович требовал, чтобы Саратовкин оставался для своего нового библиотекаря капиталистом, эксплуататором, одним из тех, с которыми тот боролся страстно, поставив на карту жизнь.
Как ни надежно был запрятан революционер, а полиция все же напала на его след. В дом Саратовкина прибыл сам начальник полиции. Тучный мужчина, саженного роста, с предупредительными манерами и доброй, располагающей улыбкой. Он с трудом втиснулся в предложенное ему кресло.
- Извините, Николай Михайлович, - сказал он мягким, вкрадчивым голосом, - начну без предисловий: подсунули вам в библиотеку бежавшего из ссылки политического.
Николай растерялся. Он мучительно прикидывал, что предпринять, как спасти Сверчкова. Но у него не было опыта в подобных делах, и он не знал, как поступить.
Николай постарался изобразить возмущение: пожимал плечами, разводил руками: дескать, кто бы мог подумать такое? Чтобы оттянуть время, он предложил начальнику полиции чаю, наливочки, а политический пока, мол, никуда не денется. У Николая мелькнула надежда, что Завьялов прослышал о случившемся и поспешит спасти Сверчкова. Садовая калитка выходит в глухой проулок, о ней никто не знает - так густо заросла она вьюном; правда, Николай не успел показать ее Сверчкову…
- Да и куда ему деваться?! - спокойно сказал полицмейстер. - Усадьба ваша стражей оцеплена.
Но от наливки он все же отказался. Такие дела надо быстро совершать.
Николай стоял во дворе, когда мимо него провели Сверчкова с руками, схваченными наручниками. Он не был ни испуган, ни бледен. Он был зол. И когда поравнялся с Николаем, взглянул на него брезгливо, с ненавистью:
- До свиданья, барин. Может, когда-нибудь поквитаемся! - Он был уверен, что его предал Николай.
Дворник закрыл ворота. Смолкли на улице шаги конвоя. В окнах людской исчезли испуганные лица. А Николай все стоял посреди двора, не в силах освободиться от боли, причиненной взглядом и словами Сверчкова. Он боялся, что и Завьялов заподозрит его, Николая, в предательстве. Потом ему пришла мысль о том, что следы от Сверчкова могут привести полицейских к Василию Мартыновичу, и он решил немедленно повидать учителя, рассказать о случившемся.
- Маркел! - крикнул он конюху. - Быстро седлай Звездочета!
Вскоре Николай не скакал, а медленно пробирался по улице, потому что было воскресенье и горожане гуляли прямо по мостовой. Они расступались, узнавая Саратовкина.
На углу, где он намеревался свернуть в узкую улицу, ведущую к дому учителя, его окликнули. Николай придержал Звездочета и с удивлением увидел, что перед ним на тротуаре стоит откатчик Матвеев, с которым он не встречался с той памятной ночи в тайге, но слышал, что Матвеев давно уже ушел с его прииска и работает теперь в железнодорожной мастерской.
Матвеев перескочил через канаву, густо поросшую отцветшими одуванчиками.
- Николай Михайлович! Поворачивай назад. Завьялова полиция забрала. Я к тебе шел по его поручению. Теперича жди от меня весточки.
С этими словами он глубоко запрятал руки в карманы широких штанов и пошел прочь, напевая и чуть пошатываясь, как человек, изрядно посидевший в кабаке. А Николай повернул Звездочета и поехал, выбирая самые безлюдные улицы.
Тяжко было думать об учителе, как мысленно с детских лет привык он называть Василия Мартыновича. Какие страдания уготовит ему и Сверчкову судьба?
Он отпустил поводья, позволив Звездочету самому выбирать дорогу. Через некоторое время Николай обнаружил, что выехал за город, прямо к Александровскому тракту, по которому ночь и день шли на каторгу арестанты, позвякивая кандалами. Порой кто-нибудь с надрывом затягивал грустную песню:
Далеко в стране Иркутской, Между гор и диких скал. Обнесен крутым забором Александровский централ.В колонне глухо подхватывали:
Динь-бом, динь-бом, Слышен звон кандальный, Динь-бом, динь-бом, Путь сибирский дальний… Динь-бом, динь-бом, Слышно там и тут - Нашего товарища на каторгу ведут…Шли уголовники, ради наживы не гнушавшиеся убийством и грабежом. Шли политические, отрешенные от личного благополучия, отдавшие жизнь борьбе за правду и счастье народа.
Широкая истоптанная дорога с полосатыми верстовыми столбами по бокам в этом месте спускалась в низину, заросшую кустарником, а затем поднималась на открытый взлобок, справа и слева от которого за горизонт уходила на сотни верст тайга - зловещее пристанище хищников и беглых каторжан.
На взлобке Николай остановил Звездочета и долго, задумчиво глядел на дорогу. Вот здесь пройдет человек, для которого он, Николай, так и не успел ничего сделать, разве что дал возможность недолго передохнуть.
Одно маленькое светлое чувство все же нет-нет да и вспыхивало в его сознании: какое счастье, что не для всех он ненавистный миллионер-эксплуататор. Матвеев знает, что Саратовкин с ними. Ему сказал учитель. Вероятно, знает кто-то еще. Николай будет ждать заветной весточки от Матвеева, оставшись опять в полном одиночестве. Но ждать пришлось совсем недолго.
Однажды, когда Николай и Митрофан Никитич работали, отворилась дверь кабинета, и слуга доложил, что пришел бывший откатчик прииска Матвеев, спрашивает хозяина.
- Ну, не до него теперь, - сказал дядюшка, сердито и вопросительно посматривая на племянника, - в делах запурхались.
Он снова правой рукой взялся за карандаш, а левой придвинул к себе счеты.
- Пусть посидит, подождет, - нарочито равнодушно сказал Николай и с радостью подумал: «Наконец-то!»
Он не слушал дядюшку, прикидывая, как бы прервать работу. Через несколько минут он сказал, приложив ладонь ко лбу:
- Что-то в глазах затуманило и в голове стучит. Не угорел ли? С утра сыро было - топили. Пойду лекарство выпью.
- Ну, а я пока без тебя обмозгую кое-что, - сказал дядюшка, с азартом выписывая на бумагу длинные столбцы цифр.
На крыльце Николая ждал Матвеев.
Николай повел его в сад, в беседку. Там они сели на почерневшую подковообразную скамью, опоясывающую такой же почерневший овальный стол, и Николай забыл про дядюшку, про свои обременяющие капиталы и одиночество.
Матвеев зорко оглядел все вокруг, убедился, что подойти к беседке незамеченным никто не сможет, заговорил, все же понижая голос и наклонясь к Николаю:
- Николай Михайлович! Решили мы побег устроить Завьялову. Видно, на той неделе будут его из следственной тюрьмы в городскую переводить. С кем надо, мы связались. Документы для него добыли. Отправим прямым ходом в Петербург. А там - за границу. Нужны деньги. И большие. От тебя все зависит теперь.
Он замолчал, выжидательно поглядывая на Николая умными, проницательными глазами.
- Все, что имею, в вашем распоряжении, - с радостным волнением сказал Николай. - Одна трудность: если я возьму в банке большую сумму, об этом узнают дядя и служащие…
- Придумаем повод. Но деньги нужны немедленно. Завтра. Крайне - послезавтра.
И вдруг глаза Матвеева озорно блеснули. Сдерживая смех, он воскликнул:
- Храм божий можешь в родном городе построить, увековечить память миллионеров Саратовкиных!
- Да все знают, что я не очень…
- То и я знаю, что ты не очень, - засмеялся Матвеев, вспоминая разговор с барином на прииске. - Ну, скажем, ночью святая богородица явилась или там Николай-угодник. А то и просто: видение какое было, и совесть заговорила в тебе, что не блюдешь божье учение. Нет, это здорово, Николай Михайлович, ей-богу, здорово! - довольно потирал руки Матвеев.
И Николай загорелся этой идеей. Он придумывал разные варианты. Остановились на том, что ночью ему явилась Анастасия Никитична… Покаялась, что отправила родную мать Николая в монастырь, со свету сжила. И пожелала, чтобы во искупление этого греха сделал Николай большой дар монастырю, где скончалась его мать - монахиня Евфросинья. Николай сам повезет деньги, а по дороге на него нападут грабители.
Разговор прервал десятилетний Ванятка - сын дворника. Он давно уже искал барина, вначале в доме, потом по саду.
- Барин! Вас Митрофан Никитич спрашивали.
- Скажи, что скоро приду, - ответил Николай.
Ванятка убежал, мелькая грязными пятками. Николай опять забыл о дядюшке, который в эти минуты, собирая бумаги и счета, думал с неприязнью:
«Права была Настасья, когда говорила, что кровь не переменишь. Простая к простой и тянется. Вырос Николай в барстве. Но как сойдется с простолюдином - не оторвешь».
А Николай и Матвеев продолжали оживленно беседовать.
- Что это вы, политические, все с длинными волосами да бородами? - усмехаясь, поинтересовался Николай. - Коли форма такая, то неосторожно всем на один лад!
- Какая там форма! Кто как. А я на случай. В подполье уйду - сбрею. Узнать труднее будет.
Николай попытался кое-что выяснить о подпольщиках, но заметил односложность ответов Матвеева. «Или не доверяет, или не положено», - подумал он.
- Это ты в ту ночь помог цыгану и внучке поварихи бежать? - спросил Николай.
- Я, - усмехнулся Матвеев. - Думал, любовная история.
- Ну, и где же они, знаешь?
- Слыхал, что искали золото. Упорно искали. Бродили в горах. Там же цыгана кто-то порешил. План, сказывают, выкрал у них кто-то. Из тайги, говорят, Любава одна вернулась, чуть живая. А где теперь она, не знаю. Панкратиха тоже на приисках не осталась. Может, померла. Я-то думаю, что Любава и отправила на тот свет цыгана, чтобы не мешал золото искать. Девка была особая. Вроде ведьмой ее считали.
Николай молчал. Как всегда, при воспоминании о Любаве он ощутил глубокую тихую грусть.
Он расстался с Матвеевым, договорившись, что через два дня за деньгами придет человек. Сам Матвеев не рисковал больше появляться у Саратовкина. Пароль будет такой: «Все деньги беднякам роздал. Одолжи, барин, на несколько дней».
На следующее утро Николай рассказал дяде о ночном видении и о своем намерении пожертвовать монастырю большую сумму. Митрофан Никитич возражать не стал, даже был рад: такое дело станет известным всей губернии, поднимет уважение к Саратовкиным. Это льстило его религиозным чувствам и было памятью сестре-покойнице.
Прошла неделя, но от Матвеева никто не приходил, и Николай стал тревожиться: не провалилось ли задуманное освобождение учителя.
Как-то утром к нему пришел отец Терентий. Николай давно не видел старика и обрадовался ему.
Отец Терентий, как всегда, перекрестился, глядя на пустой угол, укоризненно покачал головой, потом сел на стул.
Поговорили о городских новостях, и только было собрался Николай сообщить о видении и пожертвовании монастырю, как отец Терентий сказал:
- А я к тебе с просьбицей, Николушка. С просьбицей. Не знаю, как и приступить.
- Вы же знаете, отец Терентий, что вам я ни в чем не откажу.
- Ну и ладно. Так вот, я тут все деньги беднякам роздал. Одолжи, Николушка, на несколько дней.
Николай с изумлением смотрел на отца Терентия. «Что это, совпадение? - думал он. - Не может же священник быть революционером! С ума схожу я, что ли? Но почему пароль прозвучал как-то не так… Вместо «барин» он сказал «Николушка».
Отец Терентий проворно вскочил, расправил рясу, встал, сложив на животе руки, в позу, которую он всегда принимал во время проповедей, и повторил:
- Все деньги беднякам роздал. Одолжи, барин, на несколько дней. - Он сделал нажим на слово «барин», сверля Николая умными маленькими глазками, потом шагнул к нему, обнял за плечи и тихонько засмеялся счастливым смехом.
А через день вся полиция города была на ногах. Произошло неслыханное: священник Успенской церкви Терентий Иванович Лебедев бродил по лесу в поисках лекарственных трав и в глухих зарослях обнаружил связанного миллионера Саратовкина с кляпом во рту. В газете писали, что нападение было совершено большой группой вооруженных разбойников, похитивших у Саратовкина крупную сумму денег, которую промышленник вез в монастырь для пожертвования.
Не успели стихнуть в городе толки, вызванные этим ограблением, как произошло, другое событие: когда перевозили в тюрьму опасного политического преступника, на конвой напал отряд вооруженных людей. Они связали конвоиров и скрылись вместе с преступником.
Несмотря на то что операция была продумана Матвеевым, отцом Терентием и Николаем до деталей, «накладок» в ней все же не избежали.
Когда Николая Саратовкина в коляске привезли из леса домой, слуги повысыпали во двор встречать его. Старый конюх Маркел сказал:
- А уехал-то ты, барин, верхом. Конягу разбойники забрали?
Николай утвердительно кивнул.
Маркел засмеялся:
- Будто знал, что заберут. Помнишь, я Звездочета оседлал, а ты велел другого коня подать. Повезло!
«Вот так народ! Подметит всякую оплошность», - подумал Николай, исподтишка оглядывая встречающих. Но иных чувств, кроме жалости к нему и радости, что вернулся он невредимым, Николай не прочел на лицах своих людей, таких знакомых еще с детства, почти родных. Только показалось ему, что следователь Рябушкин - тонколицый интеллигент, который вместе с начальником полиции оказался тут же, среди встречающей его дворни, - не пропустил мимо ушей слов Маркела.
А назавтра в газете бойкий писака сообщал: «Можно предположить, что ограбление Н. М. Саратовкина и нападение на конвой совершили одни и те же лица, т. е. политические».
Ни Матвеев, ни отец Терентий больше не приходили. И Николай не рисковал идти в Успенскую церковь. Ему казалось, что он на подозрении, и держал себя крайне осторожно.
17
Зоя Кириллова, та самая девятиклассница, спор которой о Лизе из «Дворянского гнезда» Тургенева слышал в библиотеке Николай Михайлович, через некоторое время уже поняла, почему Лиза ушла в монастырь, и перестала считать ее дурочкой. Она не раз вспоминала слова Ольги Николаевны: «Придет жизненный опыт, и ты поймешь…»
«Теперь понимаю», - с грустью думала Зоя, не решаясь поведать о том, что с ней произошло, даже самым близким подругам.
Впрочем, в классе всем уже было известно, что Зойка Кириллова «стреляет» за десятиклассником Денисом Шмыгой, новеньким, приехавшим недавно из Киева.
Соперниц у Зойки было немало. Шмыгу сразу же заметили все девчонки старших классов. Был он высок, цыганского типа: орлиный нос на смуглом лице, черные, мерцающие романтическим блеском глаза, густые брови вразлет и дерзкие губы. Выглядел он не мальчишкой, а взрослым. Да и годами был старше одноклассников: по болезни когда-то отстал от одногодков. Ходил Шмыга, в отличие от всех мальчишек, в сапогах, по школьным правилам переодевал тапочки, и брюки, обычно заправленные в сапоги, висели на нем смятыми. Но его ничто не портило. В классе он сразу же стал своим, точно проучился в этой школе все девять лет.
Денис Шмыга обратил внимание на Зою Кириллову во время новогоднего школьного вечера. До этого он ее не замечал.
Ученики написали веселую инсценировку, в которой у Зои была маленькая роль. Она изображала русалку, сидящую на ветвях дуба «у лукоморья». Ей нужно было расчесывать распущенные ниже колен волосы гребнем, обернутым золотой бумагой.
Дениса заинтересовало, почему Зоя не стрижет, как все девчонки, волос и что она будет делать с ними, когда перестанет быть русалкой. Не закутается же в них, как в шаль!
Начались танцы, и Денис, стоя у стены, взглядом искал Зою. Она танцевала с каким-то мальчишкой. На спине ее лежала туго заплетенная толстая русая коса, опускаясь ниже расклешенной коричневой юбки. Совсем как у гимназистки прошлого века!
Школьный струнный оркестр заиграл вальс, Денис подошел к Зое.
Это было для нее так неожиданно, что она растерялась. Покраснела и не знала, как ответить на его смешливое:
- Прoшу, пaни!
Но он уверенно обвил рукой ее тоненькую талию и повел по кругу не то в вальсе, не то в фокстроте. А коса, которая так заинтересовала его, то и дело прикасалась к его руке.
Он, не стесняясь, лицо в лицо, разглядывал свою «даму» и мысленно охарактеризовал ее внешность так: «Совсем девчонка, заморыш, худа, бледна, лицо, как у лисички, длинное, остренькое. Глаза светлые, неопределенного цвета, раскосые. В общем, миловидна. И главное, чувствуется, что существо мыслящее».
- Тебя как зовут? - улыбаясь, спросил он.
- Зоя, - уже успокаиваясь и замечая завистливые взгляды девчонок, ответила она.
- Скажи, Зоя, тебе не тяжело носить такую копну волос?
- Я привыкла. - Она усмехнулась и подумала: «Всех мальчишек занимает это!» - А что, некрасиво? - спросила она и в танце обошла вокруг него, подняв над головой руку, сцепленную с его рукой.
- Необычно, - ответил он, подвел ее к стульям у стены, посадил и сел рядом. Весь вечер Денис не отходил от Зои и даже проводил ее до дому.
Потом шли дни, но Денис словно забыл о ней. В перемены она с подругами намеренно ходила мимо его класса, где он стоял среди одноклассников. Он не замечал ее.
Как-то встретились они на лестнице. Он поздоровался и прошел мимо. Зоя узнала, что Денис ходит в танцевальный кружок, и тоже записалась. Но когда пришла на занятие, там не оказалось ни одного десятиклассника. Руководительница кружка сказала:
- Теперь им уже не до танцев.
И Зоя больше туда не ходила.
Она стала рассеянной в классе, а дома сядет за стол с самыми лучшими намерениями и вдруг примется вспоминать во всех подробностях тот новогодний вечер. Опомнится, посмотрит на часы - времени на уроки осталось мало, все равно всего не выучить. Со вздохом достанет из стола дневник, прочитает описание новогоднего вечера, допишет: «Он меня по-прежнему не замечает. Видела издали. Веселый. Всю перемену разговаривал с Таней Сорокиной. Самая красивая девчонка в их классе. Наверное, она ему нравится. А эта Танька такими глазами на него глядела, что у меня дыхание перехватило. Что же мне делать с собой? Как забыть его? Как научиться не выдавать своих чувств? А то сегодня наш Сашка, который все на свете видит и знает, значительно глядя на меня, спел:
Не буди того, что отмечталось, Не волнуй того, что не сбылось…Зоя тщательно прятала дневник, и все же он попал в бабушкины руки. Последнее время Дарью Григорьевну беспокоили бледный вид и вялость внучки. Она сводила девочку в поликлинику. Доктор ничего не нашел. На всякий случай прописал витамины.
А Зоя в тот вечер как бы в ответ на бабушкину заботу процитировала в дневнике:
Ах, няня, нет, я не больна, Я, знаешь, няня, влюблена.Но рядом с Зоей не было такой няни, которой можно было бы признаться во всем и даже отправить с ней любовное письмо Денису. Бабушка была бдительна и строга. Зоины родители работали за границей, и бабушка отвечала за внучку. Она день и ночь была начеку, как часовой.
Вскоре бабушку вызвала в школу классный руководитель Зои. Оказывается, девочка стала хуже учиться. Вот тогда-то Дарья Григорьевна добралась и до дневника. Прочла и ужаснулась.
Ночью она не спала, пила капли Вотчела, ставила горчичники к сердцу. Хотела было вызвать по телефону родителей Зои, да побоялась напугать их. Она вдруг вспомнила восторженные рассказы внучки об учителе Грозном, который преподавал в ее классе историю, и решила посоветоваться с ним. Она созвонилась с учителем и пришла к нему в тот час, когда Зоя маялась дома над уроками, то перебирая учебники, то возвращаясь к дневнику.
Грозный встал и шагнул навстречу Дарье Григорьевне. Она показалась ему женщиной еще не старой, но уже отцветшей, на всем ее облике лежала печать мудрого отрешения от собственных интересов. «Живет, видно, детьми и внучкой», - подумал Грозный, невольно проникаясь уважением к ней.
- Садитесь вот сюда, пожалуйста, - показал учитель на один из двух стульев, стоявших в углу учительской. Сам сел на другой стул. - Сейчас прозвенит звонок, учителя разойдутся по классам, и мы останемся с вами наедине. Как я понял, дело у вас ко мне сугубо личное.
Действительно, зазвенел звонок, учителя, забирая с полок шкафа классные журналы, стали расходиться.
Дарья Григорьевна, волнуясь, взяла предварительное учителя честное слово, что беседа эта останется между ними. Грозный кивнул с таким видом, точно сказал: «Не стоит и предупреждать. Само собой разумеется». И, поверив, что он действительно сохранит тайну, Дарья Григорьевна немного успокоилась. Она шла сюда с колебанием, был момент, когда хотелось повернуть обратно. А вдруг Грозный сочтет нужным ввести в курс дела других и, чего доброго, поставит этот вопрос на педагогическом совете?
Дарья Григорьевна начала свой разговор с учителем так:
- Несчастье у меня, Николай Михайлович, с Зоенькой произошло.
- Какое несчастье?
- Влюбилась девочка.
- Влюбилась? Сколько ей лет?.. Шестнадцать! Ну что же, самая пора влюбляться. Вы, поди, тоже в шестнадцать лет были влюблены? - с улыбкой спросил он.
- Я? Не помню что-то! - растерялась Дарья Григорьевна, однако в памяти ее на мгновение возник образ черноглазого одноклассника.
- Разве же это несчастье? Знали бы вы, какие несчастья бывают с учениками!..
- Но вы выслушайте меня. - И Дарья Григорьевна рассказала все, что она узнала из дневника внучки. Она рассказывала и замечала, что учитель мрачнеет. И когда остановилась, он сказал после недолгого молчания:
- А вот читать дневник девушки, ее письма не советую. Это - слишком личное, не для другого человека…
- Но иначе я ничего бы не знала, а девочка сохнет на глазах, учиться стала хуже. Я ее в поликлинику веду, моргаю глазами перед классным руководителем и не знаю, в чем дело. Нет, в этом я с вами не согласна, Николай Михайлович.
Грозный пожал плечами: дескать, ваше право не соглашаться.
- А третьего дня этот самый Денис Шмыга, как пишет она в дневнике, встретил ее у вешалки и говорит: «Пойдем, Зоя, в кино, у меня на дневной сеанс два билета». Ну, она, конечно, с ним в кино. Он в темноте ей руку погладил, к плечу прижался. А назавтра прошел мимо, даже не поздоровался. Издевается над девчонкой! А та плачет. Ночи не спит!
Казалось, бабушке было обиднее всего, что какой-то мальчишка забавляется чувством ее внучки. Сох бы парень по ней и сам ночей не спал, может, не так бы волновалась она за эту нежданную любовь.
- В этом возрасте мальчики очень сложны и замкнуты, - помолчав, сказал Николай Михайлович, - пожалуй, больше девочек. Девочки хоть с подругами делятся своими переживаниями. А у мальчишек все в себе. Может быть, Денис тоже любит Зою. Я допускаю это. А может, забавляется. Тоже допускаю. Вниманием девочек он избалован изрядно. Парень что надо - красивый, умный, способный к учению да к тому же поэт. Но есть и третий вариант: возможно, что любовь ему вообще еще незнакома. Потому он сегодня одной девочке отдает предпочтение, завтра - другой. Но, думаю, зря вы так тревожитесь, Дарья Григорьевна. Внучка ваша сейчас охвачена таким красивым, таким большим и чистым чувством, которое потом, когда пройдет, останется одним из самых светлых воспоминаний в жизни.
- А может быть, вы поговорите с ней и с этим Денисом Шмыгой?
- Нет, Дарья Григорьевна, в такие переживания вмешиваться нельзя. Вот если я увижу, что надо бить тревогу, тогда вмешаюсь какими-то путями. А пока буду наблюдать… А вы в дневник ее все же не заглядывайте. Не оскорбляйте внучку недоверием.
- А как же тогда вы и я узнаем, что надо бить тревогу? Можем и проглядеть!
- Можем и проглядеть. И так иногда бывает. Но постараемся все же не проглядеть. Что-нибудь я придумаю…
Дарья Григорьевна ушла из школы не успокоенная. Она думала, что Грозный согласится на то, чтобы поговорить с девчонкой, пригрозит, отчитает ее за несвоевременность какой-то любви. Учиться надо, а не любовь крутить! А оказывается, все гораздо сложнее. Пригрозить-то и нельзя: запретный плод слаще. Любовь в шестнадцать лет своевременна и даже прекрасна! И дневник читать нечестно. А что делать, если внучка бабушке душу не раскрывает?
Так, в раздумье, она чуть не прошла мимо дома.
А Грозный, проводив Дарью Григорьевну, сидел в учительской и раздумывал над ее словами: «А как же тогда вы и я узнаем, что надо бить тревогу? Можем и проглядеть!»
Проглядеть действительно нельзя.
Он не услышал звонка и вздрогнул, когда в учительскую с портфелем в руке и классным журналом под мышкой вошла Ольга Николаевна, а за ней легкий на помине Денис Шмыга. Денис нес стопку тетрадей. Он положил их на стол и вышел.
Николай Михайлович знал, что учительница наверняка не просила Шмыгу помочь. Она, привычно взяв в одну руку портфель, другой, прижимая к себе, собралась нести и журнал и тетради, и никому из учеников, как всегда, не было дела до того, что учительнице и тяжело и неудобно, а Шмыга заметил. Недаром его окрестили «рыцарем».
Ольга Николаевна устало присела рядом с Грозным и сказала:
- Любопытный все же тип, этот Шмыга! В домашнем сочинении, по рассеянности, оставил стихи. Называются: «Зое, через год после окончания школы». Я запомнила несколько строчек:
Так же всё уплывают года. Тот же дней мимолетный бег. Неужель не придется уже никогда Пожелать мне толкнуть тебя в снег… Неужель не придется еще мне хоть раз Видеть пару влюбленных глаз?Тут я не помню. А кончается так:
Это было давно, но как будто вчера Это было, но правда ли это? Расцветало ль надеждой и счастьем тогда Сумасшедшее сердце поэта?«Значит, - подумал Грозный, - любовь обоюдная».
- А сколько, Ольга Николаевна, таких стихов пишут наши воспитанники? Ведь большинство из них уже с восьмого класса, а иногда и с седьмого даже как-то по-своему влюблены. Не думаете ли вы, что стоило бы для старших устроить диспут о любви, подготовиться к нему основательно учителям и ученикам? А пока я бы на вашем месте, не откладывая, на эту же тему побеседовал с десятым «А» в «Избе раздумий». Если разрешите, я тоже посижу с вами. Беседу вести, конечно, нужно вам, литератору. Тут и литературные примеры…
- Да, литература ближе всего связана с воспитанием, - задумчиво сказала учительница. - Но почему, помимо общего диспута, вы предлагаете провести эту беседу отдельно с десятым «А»? И главное - срочно. Что-то случилось?
- Нет, ничего не случилось. Но родители одной девочки беспокоятся за нее. Любовь к ученику десятого «А». Просят принять меры. А какие же мы можем принять меры, когда речь идет о сложном душевном переживании девушки и парня? Только одно - постараться, чтобы чувства их были наполнены красотой, прозрачной чистотой и святостью. И это, я думаю, мы с вами сумеем.
Эх, Зойка, Зойка! Знала бы ты о том стихотворении, которое забыл в тетради своей Денис Шмыга! Как счастлива была бы ты!
А через год после окончания школы, когда по задумке своей он должен был передать тебе этот стих, Шмыга, уже будучи студентом, сочтет это теперь несвоевременным и ненужным. И ты так никогда и не узнаешь, что в те прекрасные и горькие для тебя дни «расцветало надеждой и счастьем тогда сумасшедшее сердце поэта».
18
Николай Михайлович раньше своих учеников подметил, как страсть к работе в архиве у «разведчиков» постепенно охладевала.
И вот на заседании кружка, когда в историческом кабинете Семен занял учительское место за столом, а остальные - их пришло чуть побольше половины - разместились в разных концах класса, Николай Михайлович поднялся и сказал:
- Ну вот что, друзья, в архиве мы посидели изрядно. Добыли важный документ. А теперь я предлагаю заняться поиском не бумаг, а живых людей, знавших Саратовкиных или хотя бы связанных с той эпохой. Как и где искать этих людей, с чего начинать - думайте сами.
Слова учителя, как любое значительное и новое предложение, ученики встретили молчанием. Юность ершиста. Как же хочется в эти годы наперекор мыслям и деяниям взрослых выставлять свои - противоположные. Но человек в отрочестве - в общем-то сложившийся человек, со своими особенностями, уже почти такой, каким пройдет он по жизни. Значительная встреча, конечно, может осветить, приукрасить его жизнь, и, наоборот, неверный шаг затянет в трясину. Все может быть!
Среди тех, кто собрался сейчас в историческом кабинете, конечно, были и такие, кто не очень-то любил самостоятельно размышлять. Что скажет сосед, то он и примет на веру - из чувства подражания или чтобы не оказаться в изоляции от товарищей со своими особыми взглядами. Но большинство здесь таких, кого собственные мысли захлестывают: одна еще не устоится, а уже охватывает другая. Быстро-быстро, горячо, с энтузиазмом.
Молчание, как всегда, разрядилось бурей.
Семен в это время старался перекричать товарищей.
Николай Михайлович покинул класс.
- Слово имеет Ковригина! Ну, дайте же человеку высказаться, - уговаривал Семен бушующих ребят.
А Наталья стояла у доски и взывала к одноклассникам взмахами рук и сиянием глаз.
Наконец по ее виду ребята поняли, что она, как всегда, придумала что-то интересное, и смолкли.
- Кладбище!.. - таинственно произнесла она и мелом нарисовала на доске могилу и крест над ней.
- Ну, иначе это была бы не Наташка-Коврижка, - с ехидцей сказал Никита Пронин. - Салоны… Спиритизм… Мессинг… Кладбище!
- Да, кладбище! - крикнула Наталья. - Похоронен-то младший Саратовкин там. И скорее всего, возле родителей…
Не успела она докончить мысль, как все повскакали с мест и были готовы сейчас же мчаться на кладбище.
И помчались. Почти сшибли с ног Дашу, которая вдогонку им послала, правда, не очень злобно: «Обормоты трахнутые!» То ли она еще видела в этих стенах! Ко всему привыкла!
А на кладбище было все как иллюстрация к рукописи Николая Михайловича. Покосившийся домишко у ворот они разглядывали до тех пор, пока не вышел сторож, прихвативший в сенях толстую палку. Он сердито и настороженно спросил:
- Чего глазеете?
А им казалось, что сейчас шевельнется занавеска и глянут на них огромные блестящие глаза Любавы. И по шатким ступеням крылечка спустится Панкратиха.
- Простите, пожалуйста, - вежливо сказала Лаля. - Не подскажете ли вы нам, в какой стороне склеп миллионера Саратовкина?
- Саратовкина? - удивился старик. - Туды! - Он махнул палкой вправо.
- Позвольте, гражданин сторож, - еще вежливее сказал Никита, - а вы, случайно, не знаете, сын Саратовкина Николай Михайлович где похоронен?
- Где? Вестимо, возле батюшки! - Старик явно подобрел и даже вроде засобирался проводить школьников, но когда он, прикрыв дверь, обернулся, ребят как не бывало.
Они тем временем уже мчались в направлении, указанном сторожем.
- Вот! - закричали враз несколько голосов. И все остановились возле черного мраморного склепа, на верху которого сиял золоченый крест, над дверью были высечены слова из Библии: «Да будет воля Твоя!»
И снова всем показалось, что где-то рядом стоит Любава, завернутая в смешной длинный салоп, гордая своей нищетой, а рядом с ней - Николай в щегольской шубе и бобровой шапке, униженный своим богатством.
- Наш Грозный, конечно, здесь бывал, прежде чем написать главу «Ведьма», - сказал Семен. - Все так, как у него, - и склеп и слова эти…
- Ребята, а ведь дверь склепа открывается, - нажимая на нее плечом и чувствуя податливость камня, сказал Никита.
Попробовали дружно навалиться на дверь. Мгновение - и все лежали кто на земле около склепа, кто на ступеньках, ведущих в склеп. Склеп оказался совсем маленьким. Спертый воздух. Покрытые плесенью стены. Две каменные плиты рядом. На одной надпись: «Михаил Иванович Саратовкин», на другой: «Анастасия Никитична Саратовкина». Третьей могилы не было.
- А я думала, в склепе - гробы и в них мертвецы. Я так боялась заходить сюда, - шепотом сказала девочка, которая вне школы всегда ходила в брюках, и прохожие принимали ее за мальчишку.
Все сразу в склепе не могли поместиться. Заходили по очереди, стараясь не шуметь, не нарушать вековой мертвой тишины. Сквозь весенние полуголые ветви с липкими, еще не развернувшимися листочками видно было далеко вокруг: могилы, ухоженные заботливыми руками близких, с покрашенными оградами, присыпанные песком или гравием дорожки возле памятников, надгробий и крестов, и могилы, заброшенные нерадивыми родственниками, с провалившимися плитами, поваленными оградками, заросшие прошлогодним бурьяном, превратившиеся просто в бугорки, по которым пролегали тропинки.
Походили вблизи склепа Саратовкиных. Прочли на одном памятнике надпись: «Лукерья Ивановна Попова. Родилась 13 мая 1799 г. Умерла 4 июля 1837 г.»
- Надо же! - сказал Никита. - Даты жизни и смерти Пушкина!
Все остановились как зачарованные.
Кладбище навевало незнакомую грусть, заставляло заглядывать в обреченность любой человеческой судьбы. Хотелось поскорее вырваться отсюда, забыть эту обреченность, как умеет забывать о ней любой человек, особенно в молодые годы.
- Никакой могилы младшего Саратовкина здесь нет. Пошли, ребята, - сказала Лаля.
- Нет, подожди. Старик сказал: «Возле батюшки», - не согласился Семен. - Он говорил так, словно знал. Вы еще побродите тут, а я его позову. Нет, пусть лучше сбегает кто-то из девочек.
Лаля с Натальей торопливо пошли по чуть заметным тропинкам на дорогу, ведущую к дому кладбищенского сторожа.
Старика они встретили у ворот. Он волочил тяжелую жердь и, узнав девочек, положил ее на землю, рукавом отирая с лица пот.
- Не приметили, однако? - сказал он и, широко шагая, направился к склепу Саратовкина.
Девочки молча припустились за ним.
- А это что? - сказал он.
И вдруг все увидели заброшенный, когда-то покрытый дерном холмик, прижатый вплотную к черному мрамору склепа. В изголовье холмика был вбит неровный странный камень, и, только приглядевшись, можно было различить на камне слова: «Народный учитель Саратовкин Николай Михайлович». Дата рождения и смерти вместе с камнем опустилась в землю. Мальчишки, вспомнив, как это делают в подобных случаях взрослые, стянули с голов кепки. Постояли молча.
- Ребята, - вдруг сказала Наталья, склоняясь над могилой. - Сюда кто-то приносил цветы.
На сухой траве действительно лежал высохший букет. Вернее, следы того, что когда-то было букетом цветов: почерневшие стебли, облетевшие головки цветов и лоскут полинявшей ленточки.
- И не раз кто-то приносил сюда цветы! - воскликнул Никита. - Смотрите, вот сухие букеты. Раз, два, три, четыре…
Наталья спросила у сторожа, кто же это приносит цветы.
- Не слежу… Людей по кладбищу ходит много, - ответил тот.
- Товарищ сторож! А вы последите. Мы очень просим вас, - сказал Семен. - Это так важно для нашей школы.
- Для истории города тоже, - вставила Наталья.
- У меня времени нет заниматься школой и городом. На это учителя есть и горисполком. Они деньги не зря получают, - сердито ответил сторож и ушел.
- Вот тоже тип! Все на деньги мерит! - презрительно фыркнул Семен. - А зарабатывает побольше нашего Грозного. Знаю я! Могилу поправит - гони монету.
- Однако как нам быть дальше? - сказал Никита. - Как отыскать того, кто навещает могилу, ведь, наверное, этот человек хорошо знал Саратовкина.
- Ясно как, - сказала Наталья. - Надо установить дежурство.
- С ума сошла! - ахнула белокурая Аэлита. - Этот человек может месяца через три прийти, и не известно, в какое время.
- Дежурить три месяца, - твердо сказала Наталья. - Дежурить полгода. Год, наконец! Вот, например, сейчас остаюсь я дотемна. К ночи никто на могилы не ходит. А завтра с восьми утра будешь ты до половины дня, - обратилась она к Аэлите.
- Нет, она совсем сумасшедшая! - всплеснула та руками. - А в школу кто вместо меня пойдет? Бабушка?
- В школу все мы пойдем, кроме тебя. А про тебя скажем, что ты заболела. Выделим от класса представителя проведать тебя и уроки сообщить.
- Да. Другого пути нет! - торжественно сказал Семен. - И Николаю Михайловичу пока ни слова. Разведаем все, тогда материал поднесем на блюдечке!
И Наталья осталась на кладбище.
Не выпуская из виду могилу Саратовкина, она ходила по тропинкам, останавливаясь и читая надписи. Вот ухоженная могила с маленьким памятником. Вокруг аккуратно посыпано гравием. В оградке скамейка и зачем-то стол. С фотографии, вставленной в памятник, озорными глазами глядит десятилетний мальчишка. Добрая улыбка освещает хорошенькое личико. «Володя Сыроежкин». Еще в прошлом году он вот так глядел. Так улыбался. А теперь лежит под этим холмиком, и горько оплакивают его родители, может быть, сестры, братья. Как несправедлива судьба! Наташе стало грустно. Стало страшно. Ведь когда-то и над ней вырастет вот такой же холмик. Кто знает, когда?
- Все в землю ляжет, все прахом будет, - вслух сказала она.
А на ветку, еще почти голую, с чуть показавшимися клейкими листочками, села маленькая, неказистая птичка. Вначале она пискнула хрипловато, точно прочищая горлышко или пробуя голос, настраиваясь. Потом издала звонкий, протяжный звук, точно скрипач провел смычком по двум струнам. Помолчала. Защелкала призывно, жизнеутверждающе. И вновь замолчала, точно прислушиваясь и выжидая чего-то. Откуда-то издали ответил ей другой пернатый певец отрывистыми, разнообразными, гортанными звуками.
Наташа замерла. Она поняла, что это соловьи, и вспомнила, как не раз приезжие утверждали, что в Сибири соловьев не бывает.
Небо было высокое и ясное, а солнце ушло на закат, разрумянив стволы весеннего леса, сверкнув на позолоте крестов, памятников и склепов.
Нет, все равно жизнь была необыкновенно хороша. И еще лучше показалась она, когда возле Наташки появилась запыхавшаяся Лаля.
- Ну, вот и я! - И это было так естественно. Не могла же она оставить надолго Наташку одну в таком грустном месте. - Замерзла! Нос красный! - суетилась Лаля возле подруги, теплой ладошкой прикасаясь к ее носу. - Я-то успела заскочить домой и брюки надела.
«Разведчики» дежурили на кладбище уже больше двух недель. И у многих пропадало желание проводить время у могилы Саратовкина.
Школа готовилась к экзаменам. Взволнованные группы десятиклассников собирались в коридорах, на широком крыльце, во дворе, просто на улице. С меньшим волнением, но все же неспокойно ждали первых экзаменов и восьмиклассники.
Дежурства на кладбище теперь разбили «на кусочки». Каждый проводил здесь по два часа. И большинство - с учебником в руках. От Николая Михайловича по-прежнему скрывали тайну. Но его трудно было провести. Систематическое исчезновение с уроков кого-нибудь из учеников на два часа по сугубо уважительным причинам наводило его на подозрения. Но он не мог догадаться, в чем дело. Он уверен был, что дурного в этом ничего нет, и терпеливо ждал разгадки, как всегда, не делясь этим с учителями.
Счастье улыбнулось Никите.
Он сидел на скамейке возле могилы, которая принадлежала какому-то Алексею Сергеевичу Разумовскому, как гласила черная мраморная плита. Никита держал на коленях книгу, на книге тетрадь и увлеченно доказывал теорему, не обращая внимания на изредка проходящих мимо людей.
Но вдруг он оторвался от тетради, точно кто-то толкнул его. Он поднял голову. На могиле Николая Михайловича Саратовкина были разбросаны свежие подснежники.
Никита остолбенел. Он смотрел то на подснежники - большеголовые, сочные, на мохнатых коротких стеблях, оживившие заброшенную могилу, то на высокого человека, который стоял спиной к Никите, распрямив широкие плечи, и держал в руках коричневую шляпу. Седые волосы его трепал легкий ветерок.
Незнакомец переступил с ноги на ногу, видимо, собираясь уходить. Никита мгновенно пришел в себя и осторожно приблизился к могиле Саратовкина, тоже снял кепку.
Незнакомец сразу заметил мальчика, но почему-то ничего не сказал. Так, в молчании, постояли они над могилой. Наконец незнакомец повернулся к Никите.
- Ну-с?
- Простите, - почти шепотом почтительно произнес Никита, - вы знали его?
- Я был его учеником. А отец мой, известный ученый, - воспитанник сиротского дома Михаила Саратовкина - его отца.
Он помолчал, ожидая дальнейших расспросов, а потом шагнул на тропинку, сказав:
- Ну, прощай. Тороплюсь.
Он медленно пошел по тропинке.
Никита, секунду постояв в недоумении, рванулся за ним.
- Дяденька! Подождите! Можно будет увидеть вас? Поговорить с вами. У нас в школе кружок «разведчиков». Мы собираем материалы по истории нашего города. Мы много материала нашли о Саратовкиных. Наш учитель истории пишет о нем книгу. Дяденька, пожалуйста!
Незнакомец остановился.
- А какая школа? Как фамилия вашего учителя?
- Грозный, Николай Михайлович!
- А! - весело сказал незнакомец. - Ну, скажи ему, что Сергей Федорович Веретенников был учеником Николая Михайловича Саратовкина. Он знает меня. Сговоримся.
- Спасибо, дяденька! До свидания! - крикнул Никита и, забыв про учебник и тетрадь, брошенные у вечного пристанища когда-то жившего на земле Разумовского, рванулся к товарищам, опережая незнакомца.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного ОТКАЗ ОТ МИЛЛИОНОВ
С быстротой молнии облетела город весть о внезапной кончине Митрофана Никитича. Горожане жалели его - не злобного, не заносчивого, горячего покровителя церквей и монастыря. С интересом прислушивались к высказываниям о том, кто же теперь будет заправлять миллионами Саратовкиных, ведь всем известно, что молодой барин на все дела смотрит сквозь пальцы, интересуется только сиротскими домами да своим учительским образованием.
Об этом же думал и Николай. Мысль, которая прежде только посещала, теперь укреплялась, зрела и захватывала все его существо.
Отказаться от капитала. Передать все сиротским домам и в один из них, тот, что находится здесь в городе, пойти рядовым воспитателем, получая за это жалованье.
Посоветоваться было не с кем. Последняя связь с подпольщиками оборвалась, так как Матвеева арестовали во время забастовки железнодорожных рабочих. Отец Терентий внезапно скрылся, сразу же после участия в митинге в общественном собрании.
А в городе было неспокойно. Так же неспокойно, как и во всей Сибири. По линии Сибирской железной дороги двигались карательные экспедиции: одна из Москвы, под командой барона Меллер-Закомельского, другая - во главе с Ренненкампфом, из Маньчжурии. Каратели жестоко расправлялись с теми, кого подозревали в крамоле.
И тем не менее в полумраке кабинета, за столом, освещенным керосиновой лампой, с абажуром, изображающим полураспустившийся тюльпан, Николай читал номер нелегальной газеты «Забайкальский рабочий».
«Затаи в груди месть, вооружись, организуйся, пролетариат! За муки и позор своих товарищей, за стоны и вопли избиваемых, за убитых и замученных твоих братьев по делу. Ответь своему вековому недругу - самодержавию - могучим и страшным оружием - вооруженным всероссийским восстанием.
«Горе побежденным!» - воскликнем мы, когда победоносное восстание сметет все остатки царизма и когда народный суд сумеет найти всех залитых кровью побежденного на время народа».
Николай отложил газету, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Со стороны можно было подумать, что он спит. Но Николай не спал. Он мысленно разговаривал то сам с собой, то с Василием Мартыновичем, то с Матвеевым. Он по-прежнему восхищался ими, но его влекло другое. Вот недавно он узнал, что своим девизом сибирский миллионер Макушин взял лозунг: «Ни одного неграмотного!» Это его потрясло. Макушин сумел стать полезным людям. А он, Николай, хочет и не знает, с чего начать. Связаться с Макушиным? Но в душе Николая жило свое желание. Его девиз - не только обучать грамоте! Воспитывать человека - вот что самое важное. Наконец, он понял, сформулировал свое назначение в жизни. И ему стало легко, точно выбрался из трясины и встал на широкую дорогу, манящую просторами и новизной.
И город снова захлебнулся в потрясающих слухах: «Саратовкин продал золотые прииски. Все капиталы свои передал сиротским домам и сам стал начальником и воспитателем городского приюта».
В своем доме Саратовкин разместил детей, оставив себе лишь две комнаты.
Новая жизнь для него началась значительной встречей.
Николай сидел за столом, разбираясь в документах, когда кто-то легко стукнул в дверь и, дождавшись разрешения, решительно распахнул ее.
В комнату вошел невысокий молодой человек - светлоглазый, белобровый, скромно одетый, но сразу же обращающий на себя внимание своей глубокой серьезностью, сосредоточенностью и покоем.
- Здравствуйте, Николай Михайлович! - сказал он с теплой и значительной улыбкой человека, который уже не первый раз встречает Саратовкина.
Николай встал, поздоровался и указал пришедшему на стул возле стола.
- Я только что приехал, - садясь, сказал незнакомец. - Окончил университет - и вот в родной город. Мое имя вряд ли что скажет вам. - Я - Федор Веретенников.
В памяти Николая почему-то ожило детство.
- Я глубоко уважаю вас, Николай Михайлович, - продолжал между тем Веретенников. - И если бы мог быть полезным, с удовольствием предложил бы свои услуги. Я химик.
И Николай вдруг вспомнил: начальница сиротского дома ведет его через двор в мастерскую; и там, среди детей, стоит, упрямо склонив бритую голову, мальчик; красный от гнева мастер держит в руках книгу и сердито объясняет начальнице, что мальчишка, вместо того чтобы работать, прячется в кладовой и читает.
Николай улыбнулся:
- А я вспомнил вас! - И рассказал Веретенникову, как он в детстве произвел его в Ломоносовы, как разыскивал в сиротском доме и как потом утешил его Василий Мартынович, сказав, что занимается с мальчиком и постарается определить его в гимназию, на казенный счет.
Этот день был значительным днем в жизни Николая не только тем, что к нему наконец пришел человек, предложивший свою помощь в трудное время начала большой работы. Но еще и тем, что Николай в этот день обрел друга, который до последнего часа был рядом с ним - человеком одиноким, всю жизнь свою, душу, талант отдавшим грядущим поколениям.
Морозным зимним днем, когда лазурное небо безоблачно, а деревья палисадников поражают пушистой белизной куржака, по заснеженной городской улице со скрипом скользили сани. Конь бежал игривой рысцой. Кучер - в собачьей дохе, в меховых рукавицах и такой же шапке - слабым тенорком понукал коня, изредка приподнимаясь и для острастки покручивая кнутом над конским крупом.
В санях, закрыв колени медвежиной, ехал директор гимназии.
- Постой-ка, милый, - сказал он кучеру, прикасаясь к его плечу рукой в кожаной перчатке. И крикнул прохожему, шагавшему по тротуару: - Господин Веретенников! Прошу минуточку-с!
Веретенников в это время занес было ногу на высокое крыльцо бывшего особняка Саратовкина и остановился.
Сани со скрипом подъехали к крыльцу, и, откинув медвежью шкуру, на тротуар шагнул маленький, щуплый человечек в пальто и меховой шапке и тотчас же нацепил на нос пенсне, то ли для солидности, то ли действительно по близорукости.
Он снял перчатку, поздоровался с Веретенниковым и сказал:
- Простите-с, ради бога, за то, что задерживаю вас. Но вы так и не пришли с ответом, а обстоятельства не позволяют ждать. Гимназия. Сами понимаете-с!
- Не могу принять ваше предложение, Яков Яковлевич, - сказал Веретенников. - Определился сюда вот. - И он поднял голову и показал глазами на новую вывеску: «Приют».
- Простите, Федор Алексеевич, не понимаю-с. Вы же химик. А здесь не гимназия. Здесь маленькие и неграмотные дети. Кого же здесь учить химии?
- Будут грамотные и подрастут, - усмехнулся Веретенников.
- Но пока они подрастать будут, можно вам-то в гимназии поработать. Нам очень нужен такой преподаватель, как вы. И жалованье будет хорошее.
- Спасибо. Уже сговорился здесь.
- Простите, - не отставал Яков Яковлевич. - Вам этот молодой безумец совсем голову замутил. Неужто вы не заметили, что у него психика не в порядке. Отказаться от капитала в наши дни?! Миллионы кинуть приютам?! И остаться нищим! Непонятно, что он будет с этими подкидышами делать?
Глаза Федора Веретенникова потемнели от гнева. Он выпрямился и свысока поглядел на маленького директора, как на неразумное дитя:
- Нет, он не безумец! Он прекрасный и светлый человек, умный и дальновидный. Что он будет делать с этими, как вы выразились, подкидышами? Он уже делает. И делает святое дело. Пока что он возвращает им детство, которого они были лишены. Детство! Понимаете? Одного этого было бы достаточно, чтобы войти в историю нашего жестокого века. Но он, я убежден, сделает еще много такого, что подхватят лучшие люди нашего времени. Нет, Яков Яковлевич, я горд тем, что буду находиться возле человека, у которого, по вашему определению, «психика не в порядке». Пусть пока я не буду преподавать химию, но зато к тому времени, когда мне придется взойти на кафедру, я здесь, возле него, научусь человечности и пониманию молодой души, умению не только обучать, но и воспитывать.
Якова Яковлевича немного смутили страстные слова Веретенникова. Он снял пенсне. Сунул его в нагрудный карман.
- Ну, что ж. Каждый - кузнец своего счастья, - сказал он. - Только пожалеете - поздно будет. У нас вакансия закроется.
Яков Яковлевич натянул перчатку и, холодно кивнув, полез в сани, под медвежину. А Веретенников легко, по-мальчишечьи вбежал на крыльцо.
Да, прежде всего сиротам надо было возвратить детство. Но это было особенно трудно, потому что оставалось сиротство.
Николай Михайлович начал с того, что уволил всех прежних воспитателей. Всех до одного. Он не обнаружил среди них людей с добрым сердцем и педагогическим даром.
Как часто в мыслях его возникал образ Василия Мартыновича! Есть же такие люди на белом свете! Но где их найти?
В первый день его пребывания на посту начальника и воспитателя из сиротского дома сбежало двое мальчишек.
Николай Михайлович с Веретенниковым долго размышляли над этим случаем. Веретенников вспоминал, как он также сбежал из сиротского дома Саратовкиных. Ночью перелез через высокий забор и брел потом по городу куда глаза глядят. Но у него была цель. Он хотел учиться.
- Может быть, и у них есть цель? Даже наверное. Что-то не устраивало их здесь, - говорил Николай.
- Что-то? Все не устраивало! Вот и сбежали.
Вечером в кабинет Николая Михайловича полицейский привел дрожащих от холода и страха мальчишек. Их поймали на плоту. Они гнали его по реке, на которой уже появились первые забереги и шуга.
Куда плыли они глубокой осенью, без копейки денег, в легких пальтишках, с карманами, полными сухарей? Саратовкин и Веретенников знали, что спрашивать об этом бесполезно.
Николай Михайлович только провел рукой по бритой голове одного из беглецов, сказал мечтательно:
- А весной мы сами такие плоты построим. И воровать их не нужно будет. Поплывем мы по реке в самую глубь тайги. Ночью причалим к берегу, разведем костер до самых звезд и будем слушать таежную ночь. А убегать не надо. Мы теперь по-другому заживем.
Мальчишки, ожидавшие ругани, карцера и даже порки, изумленно переглянулись. А младший вдруг закрыл лицо грязными ладонями и заплакал.
Николай Михайлович привлек его к себе и сказал дрогнувшим голосом:
- А на рождество елку устроим с маскарадом. Хочешь, тебе сделаем костюм вроде барабана? Из картона и золотой бумаги. Весь влезешь в барабан, только ноги будет видно. Для глаз - дырочки. А он, - Николай Михайлович показал на старшего мальчишку, - в костюме барабанщика палочками будет колотить по твоим картонным бокам: тра-та-та-та-та! Тра-та-та!
Мальчик отнял ладони от лица, сквозь слезы с удивлением и радостью взглянул на начальника и улыбнулся.
- Ну вот. А теперь бегите ужинать… Да, ужина-то уже нет. Поздно. Пошли вместе, что-нибудь раздобудем.
И, обняв ребят, он повел их в столовую. В дверях, обернувшись, сказал Веретенникову:
- Федор Алексеевич, запиши там, на календаре, поближе к рождеству насчет барабана.
Федор Алексеевич подошел к столу, на котором лежал календарь, сел на место начальника и долго сидел в задумчивости. Потом обвел кружком «15 декабря», черту от кружка вывел на поля календаря и написал: «Барабан из золотой бумаги».
Немало писем получал Николай Михайлович в первые месяцы своей работы. Письма были разные. Среди них много анонимных. Всю почту он раскладывал в две папки. В одной лежали письма от тех, кто одобрял его поступок, желал успеха в трудном деле. Некоторые предлагали свои услуги. Этих людей он приглашал для беседы и из их числа уже троих взял воспитателями в приют.
В другой папке лежали анонимные письма. Главным образом от богатых n-ских купцов, которые возмущались поведением молодого капиталиста, отказавшегося от состояния, считали, что к работе с детьми его никак нельзя допускать, а нужно заточить навечно в дом умалишенных. Некоторые убеждены были, что поступок Саратовкина - типичная революционная пропаганда и самому ему место в Александровском централе.
Письма волновали Николая Михайловича. Он понимал, что власти следят за ним недремлющим оком. Но то, что он раньше даже недооценивал всей серьезности своего положения, понял только после визита следователя Рябушкина.
- Так вот и живете теперь, Николай Михайлович? - спросил Рябушкин, оглядывая скромную обстановку кабинета.
- Так и живу.
- Не раскаиваетесь?
- Не раскаиваюсь.
- Ну, так-то оно честнее.
- Честнее, чем что? - хмурясь, поинтересовался Николай, сдерживая желание схватить за шиворот тщедушное, белоглазое существо, именующее себя человеком, выкинуть его на лестницу и потом вымыть руки.
- Ну… честнее, чем укрывать от властей в своем доме революционеров… Честнее, чем отдавать целое состояние на побег политических из тюрем и разыгрывать нападение разбойников.
«А он, оказывается, неглуп и дальновиден», - подумал Николай, с интересом присматриваясь к Рябушкину.
- Докажите! - сказал он спокойно.
- А конюх-то ваш проговорился тогда. Запряг было любимого вами Звездочета, а вы велели оседлать другого коня. А ведь всем известно, что на других-то конях вы, Николай Михайлович, обычно никуда не ездили…
- Ну, это не доказательство! - искренне засмеялся Саратовкин. Ему вдруг стало безудержно весело оттого, что этот неприятный, но умный человек не смог доказать его вины.
Понизив голос, Николай сказал заговорщически:
- Если хотите, - все так оно и было, как вы говорите. - А потом с озорством воскликнул: - А я буду отрицать! И вы не докажете! Не докажете!
- Да, к сожалению, пока фактов маловато. Одна интуиция да размышления. Но соберу, господин Саратовкин, не радуйтесь, соберу.
- Теперь поздно, господин Рябушкин! - опять засмеялся Николай Михайлович.
- Отстранить человека сомнительного в убеждениях от воспитательной работы никогда не поздно. А для вас это смерти подобно. Страшнее каторги.
Веселье мгновенно покинуло Николая Михайловича. Следователь нащупал самое страшное, самое больное.
- Ну, пожалуй, я пойду, - сказал он, вставая и наслаждаясь произведенным эффектом. - Или, может быть, покажете свое заведение? Любопытно ведь.
Николай Михайлович тоже поднялся:
- Пока смотреть нечего. Вот через полгодика зайдите - покажу.
- Раньше зайду, Николай Михайлович! Через полгодика сколько воды-то утечет! Раньше! - значительно сказал Рябушкин и вежливо раскланялся.
Николай Михайлович так же вежливо проводил его до дверей. А потом долго ходил по комнате, ждал, когда уляжется беспокойство, причиненное посетителем. Наконец он заставил себя сесть за стол и разобрать утреннюю почту.
Но успокоиться ему сегодня, видно, было не суждено: таким уж особенным выдался этот день. Первое же письмо с петербургским штемпелем, которое он недоуменно повертел сначала в руках, а потом уже разорвал конверт, поразило его.
- Боже мой! - шепотом сказал Николай Михайлович. - Она! Любава! Сколько лет!
Он читал стоя, взволнованный, раскрасневшийся, с бьющимся сердцем.
Николай Михайлович!
Теперь мы люди одного общества, и я могу написать Вам.
Прежде нас разделяло Ваше богатство. Вы сделали великий и, как все великое, трудный шаг. За это я уважаю Вас еще более, чем прежде. Хотя и прежде Вы отличались от тех, кто владел капиталами. Очень отличались. Вы всегда напоминали мне волчонка, с малых лет воспитанного людьми, который, услышав волчий вой, доносящийся из леса, терял покой и рвался туда, к своим…
Прежде нас разделяло еще и то, что Вы были образованным, я - малограмотной. Теперь и в этом я догоняю Вас. Посещаю женские Бестужевские курсы. Учиться трудно потому, что у меня две девочки-двойняшки, очень похожие на меня.
А теперь нас с Вами разделяет одно: я для Вас никто. А Вы для меня… все.
С какой радостью и болью я вспоминаю зимнее кладбище, мрачный склеп Саратовкина со страшной в покорности своей надписью: «Да будет воля Твоя!» и Вас, Николай Михайлович! Если бы Вы знали, чем были тогда для смешной, необычной, правда, девчонки Любавы.
А ведь я могла бы тогда заставить Вас полюбить меня, жениться на мне. Могла бы, но не хотела использовать силу, данную мне природой.
Простите, что напоминаю о себе.
Любава.
И ни адреса, ни фамилии!
19
Грозный с трудом оторвался от рукописи. Его тревожило то, что он еще не заглянул в расписание уроков на завтра.
Он убрал рукопись в папку и положил ее с краю стола. Под папкой лежало расписание. Оно - это расписание - было сделано руками лучшего художника школы и от седьмого класса «В» преподнесено Николаю Михайловичу ко дню рождения.
Завтра - урок истории, как раз в седьмом «В».
Николай Михайлович долго ходил взад-вперед по комнате, «переключаясь», как он определял для себя это состояние.
Наконец он подошел к карте. Остановился подле нее. Мысленно он уже был в кабинете истории и перед ним сидели семиклассники. Тема урока: «Крестьянская война под предводительством Емельяна Пугачева».
«Закончу я урок так:
«Вы знаете, что в прошлом году свой отпуск я посвятил поездке в Германскую Демократическую Республику?..»
«Знаем! - дружно отзовется класс. - Расскажите!»
«Примерно в двух с половиной часах езды на машине от Берлина стоит город Цербст. Стоит он уже тысячу лет. Я посетил Цербст, имея в виду программу седьмых классов и наш сегодняшний урок…»
Николай Михайлович знает, что в этом месте Ильюшка Крикунов - тот, которому учительница литературы поставила двойку за то, что он Дон-Кихота назвал «чокнутым», а если не Ильюшка, то кто-то другой обязательно подмигнет соседу по столу и усмехнется: «Самому до смерти было интересно, поэтому и поехал в Цербст…»
«Как вы знаете, немецким языком я владею, потому что серьезно относился в школе к этому предмету…
В Цербсте я зашел в старинное здание музея. Это бывший монастырь, который 400 лет тому назад был переделан в школу.
Во вторую мировую войну, как вы помните из истории, американцами был открыт второй фронт. Трижды предлагали коменданту города сдаться, но-он трижды отвел их предложение, и над городом взвились американские самолеты, разбомбив его на 82 процента.
Меня сопровождал директор музея, он же учитель истории школы, что находится наверху, над музеем.
Чем же, друзья мои, заинтересовал меня - и, я уверен, заинтересует и вас - город Цербст - столица захудалого Ангальт-Цербстского княжества, о котором, вероятно, никогда бы не упоминалось в истории, если бы…
Если бы его последняя принцесса Софья-Августа не стала бы великой царицей русского государства - Екатериной II…»
Николай Михайлович знал, что уж теперь-то в классе установится звенящая тишина.
«Из Цербста Софью-Августу в 1744 году увезли в Россию в пятнадцатилетнем возрасте, где она из лютеранской веры, которую исповедовала, перешла в православную, приняв имя Екатерины, и была выдана замуж за Петра.
Директор музея вывел меня за пределы старого города, обнесенного каменной, кое-где сохранившейся стеной. Там стоял княжеский дворец. Сохранились развалины его. В зияющие, огромные окна видны были кирпичные перегородки. Видимо, дворец был красив и богат. Фасад его украшали колонны. Сохранились части статуй. Кого хотел изобразить скульптор фигурой в длинном одеянии с книгой в руках?
Видимо, дворец этот был образцом, по которому строились потом в Петербурге роскошные екатерининские дворцы.
Мы возвратились в музей. Я долго простоял перед прекрасно написанным портретом Софьи-Августы в двенадцатилетнем возрасте. Худенькая, голубоглазая принцесса, с тоненькой лебединой шейкой и забранными кверху пышными светлыми волосами, в модном национальном наряде, казалась много старше своих лет.
Еще дольше я простоял перед другим портретом, написанным, судя по художественной манере, тем же неизвестным художником. Это была Софья-Августа уже в пятнадцатилетнем возрасте, в том году, когда она навсегда покинула родину.
На меня глядело совершенно другое лицо красивой, очень румяной женщины, с такими же, как на том портрете, пушистыми волосами, забранными кверху и украшенными драгоценностями. В ярко-голубых глазах затаились ум, воля, жестокость. Такая могла преодолеть преграды любой ценой, участвовать в борьбе придворных еще при жизни императрицы Елизаветы Петровны, организовать дворцовый переворот, захватить трон мужа - Петра III, кровью подавить Пугачевское восстание, избавиться от претендента на престол Ивана VI, с младенчества и на всю жизнь заключив его в крепость.
Я видел портреты матери и отца Софьи-Августы. Видел картину, изображающую преображенный Цербст, провожающий свою принцессу в Россию. А немец - учитель истории - в этот момент, вероятно, уже в тысячу первый раз стоял тут же, пламенно пожирая глазами картину».
«По увлеченным лицам ребят, - думал Грозный, - я почувствую, что не зря потерял день для того, чтобы побывать в древнем Цербсте, и это поможет мне провести уроки интересно».
Но в это время, а может быть, даже и раньше, конечно же, Грозного перебьет звонок, и, как это часто случается, он будет досказывать на ходу, в коридоре, толпе двигающихся за ним учеников… Суть учения Лютера, страшную судьбу маленького царя Ивана VI, подробности заговора Екатерины… И вопросы будут бесконечны…
…Грозный оторвался от карты, прижавшись к которой он импровизировал урок истории в седьмом классе.
- Ну, а воспитательная цель этого урока? Как оправдаю я тезис своего тезки Саратовкина и свой: «Учитель в первую очередь должен быть воспитателем»? - вслух спросил себя Грозный.
«На всем нужно расставить акценты, да так, чтобы они, во-первых, дошли до сердца учеников, а, во-вторых, не были нарочито воспитательными, «в лоб». Этого дети не терпят.
Нет, урок может быть не только образовательным, но и воспитательным. Он будет таким, если учителя не покинет вдохновение», - думал Грозный. И он с удовольствием ждал завтрашнего дня.
20
Встреча Николая Михайловича Грозного и Сергея Федоровича Веретенникова состоялась в один из осенних вечеров.
- Вот так и бывает, - пожимая руку Веретенникова в его просторной прихожей и проходя в комнату, говорил Николай Михайлович. - Живем в одном городе, давно знакомы, встречаемся и по работе и просто так, и оказывается, ничего, решительно ничего друг о друге не знаем. А я-то со своими учениками весь архив перевернул в поисках сведений о Саратовкине. Ну, а дежурства на могиле они сами придумали и вот «засекли» вас.
- Да, фигура «разведчика» была внушительной, когда мы оба, обнажив головы, долго и молча стояли над могилой, - улыбнулся Сергей Федорович.
- Итак, вы были учеником Саратовкина? Когда же вы кончили школу и какую?
- Ту самую, где преподаю, Николай Михайлович, - шестую. А окончил ее в 1932 году. И профессию свою выбрал исключительно потому, что был учеником Саратовкина. Вот она, преемственность поколений! Большой человек был! Учитель талантливый, настоящий. Как хорошо, что вы решили написать о нем! Знаете, есть люди, которые умеют говорить о себе. А он нет, всегда был молчальником. Даже не от скромности, а от убеждения. Дело его жило, а он был всегда в стороне. Будто бы и ни при чем.
В это время в кабинет, где расположились хозяин и гость, вошла жена Веретенникова. Ее выцветшие черные глаза, поблекшее лицо с правильными чертами, кое-где с морщинами хранило следы былой красоты. Вероятно, она, подобно многим красивым женщинам, не легко сдавалась старости. Ее седые, подсиненные и уложенные в парикмахерской волосы, модный брючный костюм, умеренная голубизна у глаз и розовый отсвет губ говорили об этом.
Она протянула руку гостю и только хотела пригласить к столу, как Сергей Федорович вскричал:
- Да вот и Люся была ученицей Николая Михайловича! Вместе сидели за партой.
«Значит, вместе прошла вся жизнь», - почему-то, в первую очередь, с грустной, легкой завистью подумал Николай Михайлович и только потом представил, как в классе за партой сидят он и она - подростки. Их дружба тогда, очевидно, еще не переродилась в любовь. И мудрости сложной и даже страшной жизни, в водоворот которой вот-вот должны они броситься, их учит замечательный человек, все видящий и все понимающий. Конечно, с его напутствием было легче шагать по запутанным лабиринтам…
И теперь, наверное, давно ушла та юношеская любовь, снова уступив место дружбе, которая стала еще крепче той, что была в четырнадцать лет, - дружба самоотверженная и грустная на пороге вечной разлуки…
- За столом и поговорим! - улыбаясь, сказала Людмила Викторовна.
Но за обедом уходить в глубь той темы, которая интересовала Грозного, было трудно. За столом появились внуки, требующие внимания бабушки, дедушки и гостя: трехлетний толстый и неповоротливый Янек и все сокрушающая на своем пути четырехлетняя Верочка. Верочка тут же украсила плечо брата компотом, который он равнодушно стряхнул, затем она смахнула на пол вилку и, ползая под столом, потрогала ботинок Николая Михайловича, а потом сообщила:
- Дядя упадет. И носик разобьет. Шнурок у него плохо завязан. Надо бантиком.
Николай Михайлович на полном серьезе отодвинулся от стола вместе со стулом и покачал головой.
- Действительно, торопился и забыл завязать бантиком.
Янек слез со стула, проверил свои ноги и солидно сказал:
- У меня бантиком.
Затем снова уселся на стул, вооружился ложкой и спокойно стал есть суп, стараясь не проливать и поглядывая исподлобья: смотрят ли на него взрослые?
И в эти минуты Грозному больше чем когда-либо взгрустнулось о своей одинокой, неустроенной жизни. Конечно, ученики всегда около него. И школьную жизнь он привык считать своей, личной жизнью. Но все же это не совсем так…
А Веретенников словно понял его:
- Так и прожил Саратовкин всю жизнь в одиночестве, всего себя отдал детям. Сначала приют. Потом, в революцию, подбирал в колонии и воспитывал беспризорников. Затем был директором и учителем шестой школы. А конец обычный - заболел, ушел на пенсию.
- Как же он один в старости?
- Старость и всегда нелегка, - сказала Людмила Викторовна, подавая Грозному отбивную с румяным картофелем, - а у него она оказалась просто трагической. Скончался в доме престарелых. Правда, ученики помнили. Навещали. Ученики же и похоронили его.
- Как это похоронили, бабуля? - спросил Янек, переставая жевать.
- В ямку закопали. И все, - пояснила Верочка.
- Действительно все. Истина глаголет устами ребенка, - сказал Грозный.
После обеда Людмила Викторовна повела детей спать, а мужчины вернулись в кабинет. Сергей Федорович достал из книжного шкафа старую папку, развязал ее и открыл. В ней лежали стопки тетрадей с выцветшими, но аккуратными обложками.
- Это дневники моего отца. Здесь вы найдете много о Саратовкине. Отец боготворил его. Считал великим педагогом. После революции он делал в Сибири то же, что Макаренко. И сколько же путевок в жизнь дал он молодежи! Скольких уберег от смерти физической и моральной! Учтите, Николай Михайлович, дневник отдаю только на время. Это фамильная реликвия.
- Понимаю. Сохраню в целости. И благодарен безгранично вам, Сергей Федорович. Отнесусь, как к святыне.
- Да, забыл еще. Тут же есть фотография!
Он долго перекладывал тетради, перелистывал их и встряхивал и, наконец, достал фотографию.
Группа беспризорников в пальто, полушубках с чужого плеча. На головах у кого что - и красноармейские шлемы, и выношенные старинные шапки, и потрепанные фуражки. Все стоят. Видимо, жмутся от холода, хотя и находятся в помещении. А в середине на табурете сидит человек средних лет, тоже в поношенном пальтишке и старом помятом картузе. Николай Михайлович так и впился глазами в лицо Саратовкина.
- Я же не ошибся. Я таким и представлял его! - в волнении воскликнул он. - Какая улыбка! Тут и скромность, и доброта, и обаяние. Видите - руками обхватил близстоящих мальчишек, хотел, наверное, выдвинуть их на первый план, а самому остаться в стороне. Подкидыш! Миллионер! Все отдавший детям - и состояние свое, и всю жизнь! Учитель! - В глазах Николая Михайловича блеснули слезы. - Ну, что же, мы переснимем, увеличим. Сами сделаем мемориальную доску, вывесим на школе. Своими руками создадим памятник.
- А не лучше ли обычным путем?
- Нет. Это должны делать дети. Обязательно дети, которым он сохранил их отцов. И деньги у нас есть. Я уже давно определил гонорар за книгу на эти расходы.
21
В мире все повторимо. В школе же одно событие следует за другим по точному, монотонному расписанию. И все же события повторяются по-разному.
Каждый год, на пороге лета, двери школы открываются, чтобы выпустить в жизнь тех, кто десять лет провел здесь. Но уходят воспитанники школ по-разному и по-разному вступают в большую жизнь. Одни целеустремленно и легко, другие безвольно, ощупью. Иные с первых шагов становятся пасынками жизни, а другие любимыми детищами. И ведь нельзя признать, что иной раз пасынок во сто крат достойнее любимого детища. Но жизнь причудлива и сложна. Поэтому Грозный с беспокойством и затаенной грустью провожал в дальний путь свой десятый «А».
Отгремел выпускной вечер. Как всегда, разошлись на рассвете. А назавтра, в сумерках, собрались на прощание в «Избе раздумий». Из учителей попросили прийти только Грозного.
Этот голубой сумеречный час летнего дня был незабываемо хорош. И наверное, романтичнее было бы провести его в кольце молодых елей, сосенок и кедров, осветив огромным костром темнеющее небо, старую баньку и буйный сиреневый цвет багульника на взгорке. Но последний раз хотелось побыть именно там, где три года загорались мечты, завязывались непримиримые споры, складывались убеждения.
- Незабываемая «Изба раздумий»! Как много дала ты нам, старая банька, построенная каким-то дореволюционным мужичком! - сказала Лаля Кедрина.
Она превратилась в хорошенькую девушку. На ней было нарядное кружевное платье, и теперь уже белый цвет не полнил ее подобранную фигурку.
- Здесь я поняла, как смешон мой протест против родителей. Я им назло небрежно одевалась, вела себя при гостях вызывающе, огорчая маму. А чем она не права? Она любит старинные вещи. Она привыкла к этому и была воспитана видеть смысл жизни только в семье. А отцу я всегда давала понять, что не принимаю его живописи… И этим тоже огорчала его…
- Дамы и господа! О предках не будем говорить в эту прощальную ночь, - насмешливо сказал Никита своим сильным, бархатным голосом.
Он достал из нагрудного кармана нового светло-серого костюма ярко-красную расческу и, по привычке приводя в порядок волосы с безукоризненной укладкой, выполненной природой от рождения, взглянул в маленькое, кое-где облупившееся зеркало, висящее на гвозде, вбитом в бревно стены. Лицо было красиво и яркой молодостью, и безупречными чертами лица, и выражением мысли.
- А кто, скажи, Лаля, подсказал тебе задуматься над твоим поведением? - спросила Наташка.
- Ты, конечно!
- Ой ли?! Подумай-ка!
- Грозный, Наташка, Грозный!
- То-то же! Не я и не изба сама по себе. А тот, кто всегда был с нами.
- Ну, а родители твои очень переживают, что ты решила стать учительницей? - спросил Лалю Никита, загоняя в карман поглубже красную расческу.
- Ты же не хотел о «предках»! - отрезала Лаля.
- И вот в этой самой «Избе раздумий» через шесть лет ты будешь помогать своим ученикам разбираться в своих ошибках, учить отношению к людям, открывать непонятные явления в жизни - словом, как Грозный… - оставляя без ответа реплику Лали, не отставал Никита.
- Буду. И с радостью. Только суметь бы. Сам знаешь, как трудно с нами. Не всякому мы душу свою откроем. А ты, Никита, порадуешь своего отца тем, что на экране он будет видеть ежедневно твою физиономию и сделанную приветливую улыбку: «Добрый вечер, товарищи!»
- А ты знаешь, для того чтобы стать диктором, нужно иметь театральное образование? - спросила Наташка.
- Николай Михайлович узнавал для меня это официально. Эх, младенцы! Если б вы понимали, сколько для меня сделал этот человек! - вздохнул Никита.
- Опять Николай Михайлович, - со значением сказала Наташка, словно бы нарочно заставляя всех сосредоточиться на достоинствах учителя.
- А может, и так проскочу! - снова сказал Никита. - Ведь голос-то у меня почище левитановского. - Он покрякал, прочищая горло, и сказал удивительным звенящим басом, отдающим металлом: - Не голос, а бархат! N-ская телевизионная студия потеряет - московская подберет. Не выгодно землякам терять такого диктора.
И хоть сказано все это было на полном серьезе, что обычно десятиклассникам кажется безудержным, дерзким хвастовством, - никто не возразил. В самом деле, голос-то был необычный и внешность хороша, если не считать небольшой рост Никиты. Но роста на экране не видно. Да и у Николая Михайловича рост не велик, а человек - человечище!
Такое же необычное будущее избрала себе белокурая красавица Анастасия Платонова, по прозвищу «Аэлита».
- Буду манекенщицей, - сказала она неожиданно, загадочным взглядом зеленых глаз окинув товарищей, и, вскочив, изящным движением развела в стороны руки, как бы стараясь не загораживать ими наряд, стала переступать стройными ножками в лаковых туфельках на десятисантиметровых каблуках, приподняв голову с выражением, говорящим: «Любуйтесь не только платьем, но и отличной фигурой моей и красивым лицом». Платьем-то и в самом деле любоваться было нечего: простое, скромное беленькое платье. Но как обнимало оно ее бедра, высокую грудь, удивительные линии тонкой талии, покатых плеч; как открывало изящные руки и лебединую шею!
Молодость, молодость, почему ты так коротка и неповторима?!
Семен Неверов, как и многие юноши, закурил папиросу.
- Ну, чего воздух портите! - прикрикнула Наташка. - Шли бы на улицу дымить! Бестактно же это: пятеро дымят, а двадцать задыхаются. Ничему-то вас жизнь не выучила!
- Ладно уж. Не бухти! - миролюбиво сказал Семен и, поискав взглядом, куда бы сунуть папиросу, поднял ногу и прижал горящий край ее к подошве.
Так же поступили остальные.
- Мелкую профессию выбираешь, - сказал Семен Аэлите. - Лучше бы вышла замуж, народила крошек и воспитывала будущее поколение. Замуж тебя всякий возьмет: красивая!
- А ты бы взял? - поинтересовался Никита.
- Я? Нет, конечно.
Наталья возмутилась:
- А не кажется ли тебе, Сенька, что ты своими словами оскорбляешь женское и человеческое достоинство?
- Не кажется. Убедись! - Он кивнул в сторону Насти Платоновой.
Та действительно, словно и речь-то шла не о ней, расправляя платье, усаживалась на скамейку, принимала изящную позу и обычной своей заученной улыбкой старалась привлечь взгляды мальчишек. Наташка внимательно посмотрела на Аэлиту и примирительно сказала:
- Ну, ладно!
- И совсем не ладно, - вдруг запротестовала Настя. Запротестовала удивительно спокойно. - Понимать надо, в какое время мы живем. Все вы заглянете в журнал мод, прежде чем шить себе одежду. И не раз еще меня вспомянете. Отошло время ходить растрепами. Красота одежды, вкус, линии - это и радость дает и настроение улучшает. Это тоже искусство. Понимать надо. А то Семен: «мелкая профессия!» Нет профессий мелких и крупных. Все одинаковы!
- А что, «ашники», Настя права, - подумав, сказала Наташка. Как всегда, непонятно, почему она и здесь заняла роль председателя.
- Ты, будущий историк, - обратилась она к Семену, который встал и вышел на середину комнаты, - собираешься высказаться?
- Нет, - удивленно сказал Семен.
- Тогда зачем занял место оратора?
- Не знаю, - пожал плечами Семен и вдруг спохватился: - Да, вот о чем я хотел сказать.
Он стоял немного сутулясь, чтобы головой не задеть потолок.
- Вот повесть Николая Михайловича на днях выйдет в свет. Он так надеялся, что с прощального вечера все мы разойдемся с его книгой и автографом, напутствующим каждого. Я знаю, что у него в записной книжке уже заготовлены эти автографы.
- Ты всегда все знаешь! - ворчливо вставила Лаля.
- Но книга не успела выйти, - продолжал Семен, не обращая внимания на Лалину реплику. - Она, эта книга, в которую и мы вложили так много труда (и, главное, в процессе работы поумнели, многое поняли), - она догонит нас в пути. Обязательно догонит. Без напутствия, которое будет написано рукой Грозного каждому, на первой странице, он не отпустит нас в дальнее плавание. Мы знаем, что образ Саратовкина - это в какой-то мере образ Грозного.
- И любовь Николая к Любаве - это его любовь к той однокласснице, - поправляя на плечах лежащий пух взбитых кремовых волос, с обворожительной улыбкой вставила Настя.
Семен покосился на Аэлиту, но вынужден был согласиться.
- Да, это его любовь. И одиночество Саратовкина - его одиночество. И мысли и рассуждения - все его. От Саратовкина он принял эстафету. Это называется, Анастасия, - он почему-то обратился именно к ней, - преемственностью поколений. Понятно?
- Понятно! - весело сказала она. - Ребята, давайте танцевать. У нас же есть приемничек, - кивнула она на высокого, меланхоличного юношу, у которого через плечо висел небольшой кожаный футляр. - Давай веселую музыку!
- Нет, Настя, ты всегда не в том ключе, - сказала Лаля. - Танцевали мы вчера. До рассвета танцевали. И сейчас ноги болят. Теперь же мы в «Избе раздумий». И последний раз все вместе. А ты - танцевать!
- Девчата! Ребята! Слушайте! - загорелась Наташка, как обычно внезапно.
И все примолкли. Сейчас что-то выкинет. Ах, как удивительно не изменилась она с восьмого класса. Все такой же здоровенький крепыш, густо подрумяненный. Ноги, обтянутые чулками, крепкие-крепкие. Смотришь на них и думаешь - вот так же крепко будет стоять она в жизни. Не зря за нее, более чем за кого-либо, был спокоен ее учитель. Даже то, что она, как другие, еще не определила своего будущего, сказала: «Год поработаю, присмотрюсь», - он считал правильным решением.
- Мои бывшие одноклассники! - торжественно сказала она. - Представьте себе, что на школьном вечере мне дали слово от нашего десятого «А». Уполномочиваете?
В ответ послышались шумные аплодисменты, и никто не услышал, как в этот момент открылась и закрылась дверь. Внимание всех было приковано к Наташке, и никто не увидел Николая Михайловича Грозного.
- Дорогие товарищи! - прочувствованно сказала Наташка. - Вот мы кончили школу и сегодня последний раз собрались все вместе. Я не буду занимать вашего внимания и постараюсь сказать то, что у меня на сердце, предельно коротко. Мы выросли в этих стенах, получили образование, кто хотел и мог - крепкое, кто не хотел и не мог - слабее. На стене нашей учительской с тех пор, как мы учились в восьмом классе, сияла фраза, написанная век тому назад замечательным нашим земляком и педагогом Николаем Михайловичем Саратовкиным: «Легче сделать воспитанника образованным, чем утвердить в его душе уважение к человеку как высшей ценности, чтоб с детства человек был другом, товарищем, братом для другого человека. Поэтому учитель в первую очередь должен быть воспитателем». Эта истина была взята на вооружение нашими учителями. Не всеми, конечно. Но нес ее в своем сердце уважаемый и любимый всеми нами, справедливый и умный директор наш Павел Нилович, и Мария Савельевна, и Ольга Николаевна. Ну и, конечно, в первую очередь, наш классный руководитель Николай Михайлович Грозный. Наш учитель Николай Михайлович равен тому Николаю Михайловичу из прошлого века, о котором сведения мы, как ошалелые, разыскивали в архивах, бегали по городу, дежурили на кладбище. Да понимате ли вы, ребята и девчата, как наполнил он нашу жизнь важным, воспитывающим, увлекательным делом?! Как умно, как тонко, с каким талантливым педагогическим прицелом придумал он нам это занятие?! А эта «Изба раздумий»! Здесь он вдумчиво и осторожно открывал нам жизнь со всей сложностью ее, жестокостью и радостью. Мы все это ценим и сейчас. Но особенно оценим, наверное, тогда, когда пройдут годы…
Наташка загорелась еще больше, блеснула глазами, прижала руки к груди.
- Друзья! Не сочтите за сентиментальность, если я от лица нашего десятого «А» принесу земной поклон нашему учителю.
В полной тишине, под изумленными взглядами одноклассников, она склонилась в низком поклоне, правой рукой коснувшись пола. И тут все услышали, как скрипнула дверь, взметнулась портьера, и на фоне голубых сумерек на мгновение мелькнула спина Николая Михайловича.
- Ушел! - сказала Лаля, вытирая кулаком глаза. - Не выдержал и ушел! А когда пришел - не заметили! Ну, сумасшедшая же ты, Наташка!
Наталья выпрямилась.
- Ну, в школьном зале ты этого, надеюсь, не сделала бы! - сказал Семен.
- Конечно, - отозвалась Наташка. - Это я здесь, в русской избе, по старорусскому обычаю, для вас и для себя главным образом. - И растерянно добавила: - А он видел! Как же так вы-то его не заметили!
В тишине «Избы раздумий» послышался звук отъезжающей машины. Взволнованный Николай Михайлович подосадовал на стекла «Москвича», которые запотели. Но потом он понял, что дело не в стеклах… Он достал платок и вытер глаза.
Вскоре он остановил машину, вышел из нее, постоял, затем поднялся на гору и сел на нависший над дорогой выступ скалы, обросший мхом и кустарником.
Сумерки все еще не перешли во мрак. Но удивительная синева этого часа сгустилась до предела. Там, далеко-далеко, где еще слабо розовело синее небо, за резные макушки кедрачей недавно ушло солнце, и к нему мимо скалы, на которой сидел учитель, шла дорога, окаймленная по краям буйно разросшимся подлеском… Он смотрел на широкую проселочную дорогу в ямах и рытвинах, на стройные, но еще слабенькие деревца по краям ее по-прежнему затуманенным взглядом и не мог унять в себе волнение.
Потом он по-мальчишечьи спрыгнул со скалы прямо вниз, на дорогу. Сел за руль, взял первую, вторую, потом третью скорость. Волнение улеглось. Уступило место тихой радости, и он помчался по широкой дороге догонять уходящее солнце.
ЧЕСТНОЕ КОМСОМОЛЬСКОЕ От автора
Неожиданно я получила телеграмму из далекого сибирского села: «Приезжайте, у нас произошли события, о которых должны узнать люди».
Телеграмма была подписана несколько необычно: «Ваш. бывший
кружковец, по прозванию Маяк, ныне председатель погорюй-ского колхоза «Сибирские зори».
Мне вспомнились предвоенные годы.
Иркутский Дворец пионеров, литературный кружок, которым руководила я. Вспомнился пятнадцатилетий мальчишка, по прозвищу Маяк, вихрастый, круглолицый, с конопат инкам и на носу и щеках. Вспомнила я его умные серые глаза и живой, беспокойный характер.
«Ай да Маяк, куда хватил! Председатель колхоза!» - подумала я и без колебаний стала собираться в дорогу, чувствуя, что Маяк не зря подает мне сигналы.
И вот я приехала в Погорюй. Действительно, в этом отдаленном селе произошли события, о которых стоило рассказать. Я описала их как могла, без прикрас, без ненужной выдумки. Они и не нуждались в этом.
Почитайте об этих событиях, друзья!
МЕЖПЛАНЕТНЫЙ КОРАБЛЬ
- Стой, ребята, стой! Межпланетный корабль! Упал на Косматом лугу. Слышали?.. Как землетрясение!
Миша Домбаев, потный, с багровым от быстрого бега лицом и ошалевшими глазами, тяжело дыша, свалился на траву. Грязными руками он расстегивал на полинявшей рубахе разные по цвету и величине пуговицы и твердил, задыхаясь:
- Еще неизвестно, с Марса или с Луны. На ядре череп и кости. Народищу уйма! И председатель и секретарь райкома…
Ребята на поле побросали мешки и корзины и окружили товарища. Огурцы были забыты. Все смотрели на Мишу с любопытством и недоверием. Он уже не раз разыгрывал ребят, но сейчас очень уж хотелось поверить ему и помчаться на Косматый луг, чтобы самим увидеть межпланетный корабль.
- Где? Когда? Какой? - сыпалось со всех сторон. - Если врешь, голову отвернем!
- Ой, сейчас отдышусь и поведу вас на место! - стонал Миша. - Катастрофа!..
- Почему? - спросил кто-то.
- Да ведь разбился же он! Груда дымящихся развалин…
Миша с трудом встал, вытер рукавом смуглое до желтизны лицо с узкими хитрыми глазами и пятерней расчесал черные волосы. Молча, не оглядываясь, он зашагал вперед, уверенный, что товарищи, охваченные любопытством, и без приглашения пойдут за ним. И они в самом деле пошли; правда, пошли нерешительно, все поглядывая в ту сторону, где работал учитель Александр Александрович и пестрели разноцветные косынки девочек.
- Ой, ребята, нехорошо как! Работу бросили, а до Косматого луга за час не дойдешь! Пошли и никому не сказали… - говорил Саша Коновалов, обгоняя цепочку ребят.
Он нагнал Мишу и пошел за ним по тропинке, след в след, нога в ногу.
- Не обманываешь? Когда упал? - спрашивал он, то и дело прикасаясь рукой к Мишиному плечу.
Миша отмахивался, как от надоедливого комара:
- Придем на место - все расскажу.
И они шли еще стремительнее, не замечая ничего вокруг, готовые даже бежать, чтобы только скорее удовлетворить сжигающее их любопытство.
А путь, по которому шли они, был так хорош, что тот, кто с детства не бывал здесь и не знал каждого откоса, каждой извилинки реки, мог часами глядеть на эти чарующие места.
Колхозные огуречные поля, на которых школьники работали в эту осень, окружала глухая тайга, та самая, о которой сибиряки говорят: «Тут не ступала нога человека». Может быть, и в самом деле не ступала. Сойти с охотничьей тропы и углубиться в лес в этих местах не так-то просто: ноги провалятся в мягком, многолетнем илистом покрове, руки и лицо будут сплошь оцарапаны; не продерешься сквозь заросли колючей боярки, дикой яблоньки, черемухи и рябины, тесно разросшихся между могучими соснами; всего тебя облепит плотная, тонкая паутина, затянувшая все таежные ходы и выходы. Стоит тайга непроницаемой стеной, в полуденный зной тихая и прохладная, а ночами разбойная, с зловещими филинами, хитрыми лисами, хищными волками и медведями.
Над тайгой поднимаются горы и цепью, одна за другой, уходят в небо. Иные из них покрыты густым хвойным лесом, иные скалистые, голые. Эту цепь гор в народе называют «Савелкина лестница». По ней, как говорится в бытующей здесь легенде, охотник Савелка восходил на небо, чтобы нанизывать на золоченые стрелы кудрявые облачка-барашки.
Красоту этих мест дополняет река. Имя у нее необычное - Куда. Видно, потому так назвали ее в недоброе старое время, что в десяти шагах от реки тянулся сибирский тракт и вел прямо к старой каторжной тюрьме. Зиму и лето, звеня кандалами, шли по тракту каторжники и с тоской мысленно спрашивали веселую серебряную речку: «Куда? Куда идем мы по этой неприветливой Сибири? Куда бежишь ты, вольная?..»
Теперь старый сибирский тракт порос травой. В стороне проложены новые дороги. А река по-прежнему называется Кудой.
Как и сто и много-много лет назад, бежит Куда по своему руслу, быстрая, прозрачная и, словно лед, холодная. Посмотрите, какой у нее особенный цвет! Это потому, что бежит она по белым камням, будто нарочно кто выложил ее дно этими отполированными валунами. У берегов вода подернута темной прозрачной каймой. Это легкая тень от высоких, крутых берегов. Если солнце на востоке, кайма с правой стороны, если солнце на западе, - с левой.
Но пора нам последовать за ребятами. Тропа обежала небольшой березовый перелесок, изогнулась зигзагом и кончилась. Ребята выскочили на поляну.
- Вон! - крикнул Миша, указывая на что-то большое, распластанное на зеленой траве.
Все бросились вперед, но постепенно, по мере приближения, стали уменьшать шаг и наконец остановились, отыскивая возмущенными глазами Мишу Домбаева.
Но его и след простыл. На поляне в нескольких шагах от ребят лежали сваленные в кучи доски и бревна, привезенные, видимо, для постройки колхозного стана.
Саша в изнеможении опустился на траву, вытирая рукавом пот с лица:
- Ну, что вы, дураки-ротозеи, скажете? Межпланетный корабль! - Он отвернул обшлаг клетчатой ковбойки и взглянул на часы. - Два часа пробегали впустую, а тем временем девятиклассники заканчивают свой участок. Хитро придумано, а? Здорово отомстил нам Домбаев за то, что перевели его работать в бригаду девятого класса!.. Дураки, ротозеи!
Саша сорвал с головы пеструю, выгоревшую на солнце тюбетейку, бросил ее на землю и лег ничком в траву, вернее - в цветы, потому что белые и сиреневые ромашки цвели здесь густым ковром.
Большой и стройный, с огненными от возмущения глазами и ярким румянцем на загорелом лице, Саша был в эту минуту так же хорош, как этот лес, горы, река, среди которых он родился и прожил неповторимо прекрасные шестнадцать лет.
Разочарованные и виноватые, стояли около Саши товарищи, а Пипин Короткий - самый маленький из десятиклассников - попробовал тоже, как Саша, трахнуть кепкой о землю и свалиться на траву, но это не произвело впечатления. Тогда Пипин Короткий, как всегда туманно, выругался:
- Свинячье рыло! Не впервой! Идиоты!
Он сорвал несколько ромашек, прикрепил их над козырьком кепки и спокойно надел кепку на голову.
Не хотелось даже говорить о происшедшем - так нелепо оно выглядело.
Сваленные бревна ребята внимательно осмотрели, а коренастый, медлительный Никита Воронов даже подобрал несколько ржавых, но вполне добротных гвоздей и положил их в карман.
- Зачем они тебе? - равнодушно спросил высокий и прямой как жердь Сережка Иванов.
- В хозяйстве пригодятся, - серьезно отозвался Никита и, помолчав, добавил: - Мы с отцом баню строим.
Возвращаться на поле было бессмысленно - солнце уже садилось, - и мальчишки поплелись на Куду купаться.
- Не в первый раз Мишка нас вот так за нос водит! - возмущался Саша.
Не останавливаясь, он на ходу снимал ковбойку и стягивал физкультурные шаровары, прыгая то на одной, то на другой ноге. Перебросив одежду на руку, он шел теперь по дороге в одних трусах, подставляя сентябрьскому, еще жаркому солнцу покрытое загаром тело.
- Свинячье рыло! - равнодушно повторял Пипин Короткий, тоже раздеваясь на ходу.
- Да его-то чего ругать? Он в деда пошел. Улегерши - сочинитель, - продолжал Саша. - На бумагу лень записывать, так он в жизни сочиняет. А мы-то развесили уши…
- Идиоты! - окончательно определил Пипин Короткий, вылезая из штанов и первый кидаясь в холодную неглубокую речку. - Ай!
Он взвыл от холода и, поочередно взмахивая над водой короткими руками и поворачивая голову на крепкой шее то вправо, то влево и почти по пояс высовываясь из воды, быстрыми бросками поплыл вперед. Пловец в нем чувствовался отменный.
За ним не спеша вошел в реку Саша. Покрякивая срывающимся баском, он сначала окунулся, а потом бросился догонять товарища. Полезли в воду и остальные.
В это же время, когда мальчишки, обманутые Мишей Домбаевым, купались в холодной осенней речке, с огуречного поля возвращался домой классный руководитель, Александр Александрович Бахметьев.
Сзади него утомленно шагали шесть девочек. Их разморило от жары. Недавно подул ветер, и мошкара, не кусаясь, серыми тучками кружилась над их головами. Сетки с девичьих лиц были отброшены, платки, целый день туго облегавшие головы, шеи и щеки, развязаны. К уставшим за день от сеток и платков лицам так приятно прикасался ветерок…
Девочки шли, сбившись в кучу, и горячо обсуждали неожиданное исчезновение мальчишек. Десятый класс, всегда и везде первый, сегодня явно отстал от всех бригад. Девочки тараторили на все лады, доискиваясь до причины бегства своих одноклассников. Они были уверены, что только какое-то необычайное происшествие могло заставить всех мальчишек сразу покинуть поле. Высказывались самые различные догадки, но, обсудив, девочки тут же их отвергали. Нетрудно было предвидеть, каким жалким будет выглядеть десятый класс в очередном номере полевого листка.
В разговоре не участвовала Только одна Стеша Листкова. Она и всегда-то была молчаливее и сдержаннее других, а сегодня ей и вовсе приходилось молчать. С девятилетнего возраста она дружила с Сашей Коноваловым и его вину - уход с поля - в какой-то мере считала своей виной.
Стеша шла сзади всех. Она была ростом выше подруг, полнее и уже выглядела совсем девушкой. Школьницы не удивлялись дружбе Стеши и Саши. По пригожести своей из всей школы только Стеша Листкова была под стать красавцу Саше. Тяжелая коричневато-рыжая коса Стеши опускалась ниже пояса. Кожа на ее лице и руках была такой белой, как это бывает только у людей с рыжеватым цветом волос. Золотисто-коричневые глаза, всегда веселые и даже смешливые, Стеша щурила, потому что была близорукой, но казалось, это она нарочно прикрывает их своими густыми темными ресницами, чтобы скрыть безудержно-веселый огонек. Говорили на селе, что к директору МТС Федору Николаевичу Листкову не раз старомодные родители засылали сватов…
Классный руководитель и девочки вышли на тракт, по которому то и дело проносились грузовые и легковые автомобили, мотоциклы. Тут же плелись стада коров и овец, поднимая страшную пыль.
Александр Александрович остановился, подождал, пока подойдут девочки, и, когда они поравнялись, помахал им рукой: «До завтра» - и свернул в тихую улицу с канавами и дорогой, заросшей травой.
Он подошел к небольшому дому, выкрашенному в зеленоватый цвет, и вошел во двор через скрипучую калитку. Мохнатая дворняжка приласкалась к нему. Старуха хозяйка, перебиравшая рассыпанный на земле лук, приветливо улыбнулась.
Александр Александрович вошел в свою небольшую холостяцкую комнату, очень опрятную, с кроватью, заправленной по-солдатски, с книжными шкафами, полными книг, с картой звездного неба, повешенной на стене, и старым пианино, заваленным нотами.
Окно было открыто, и на самом краю подоконника, выкрашенного голубой эмалью и заставленного комнатными цветами, лежало письмо.
Александр Александрович посмотрел адрес отправителя: город Новосибирск, Маркса, 18, Потемкина. Все эти сведения ничего ему не сказали, но, вглядываясь в почерк, он вздрогнул и побледнел.
- Катя! Неужели Катя?! - вслух сказал он и дрожащими руками разорвал конверт.
Да, это писала Катя Крутова.
В «Учительской газете» я прочла заметку об учителе Александре Александровиче Бахметьеве.
Саша, неужели это ты! Впрочем, я всегда знала, что где-нибудь, хотя бы на самом краю жизни, я обязательно услышу о тебе.
Многое хочется рассказать тебе, о многом спросить, но я подожду до получения твоего письма.
К а т я К р у т о в а.
Ниже написаны адрес, имя, отчество и фамилия:
Екатерине Ермолаевне Потемкиной.
Потемкина… Эта новая, чужая фамилия рядом с дорогим именем больно кольнула Александра Александровича, хотя было естественно, что за двадцать лет, которые он не видел Кати и ничего о ней не слышал, она могла выйти замуж и изменить фамилию.
Александр Александрович снова опустился на стул, снял с головы белую фуражку, расстегнул белую, подпоясанную крученым пояском косоворотку. Еще и еще раз пробежал он глазами короткое письмо.
- Какая неожиданность, какая счастливая неожиданность! - прошептал он. - Катя… Подсолнушек… (Так называли ее в школе.)
Александр Александрович опустил на руки голову со светлыми седеющими волосами и задумался…
КАТЯ
Он не знал своих родителей. Не знал, где родился. Родители его, видимо, погибли во время гражданской войны. Какие-то люди пригревали его в раннем детстве, но и они не сохранились в памяти. Он помнил себя с тех пор, когда грязный, обовшивевший и всегда голодный ходил с компанией таких же безродных детей и все они носили кличку «беспризорники». Спали на чердаках, днем гоняли на базарах, воровали. Их приводили в милицию, определяли в детские дома, которых неизвестно почему они боялись и откуда старались поскорее убежать. Правда, в одном детском доме он задержался.
…Городок Камень-на-Оби. Белый двухэтажный дом с балконом и террасой. Сад у дома, окруженный густой порослью крыжовника и смородины. За садом - огород, за огородом - речушка Суева, а за Суевой - большой мир, непонятный, загадочный…
В детдоме - безродная детвора, няни, кухарка, конюх, учительница-воспитательница и «наша мама» Олимпиада Николаевна - самая главная распорядительница. Здесь началась его сознательная жизнь.
У Олимпиады Николаевны был сын-школьник. Он любил маленького белоголового Сашу. Это он помог Саше раньше времени одолеть букварь и от букваря проторить тропинку к «Слепому музыканту», «Хижине дяди Тома», к «Робинзону Крузо», к «Тому Сойеру», к произведениям Пушкина и Лермонтова.
В этом детском доме девятилетний мальчик получил имя. Стал он Александром Бахметьевым. Кто дал ему это имя? Почему именно такое - осталось неизвестным.
Так протекало его детство. В школу он пошел поздно. Учился с желанием, хорошо. В точных науках не было ему равного, и учителя прочили ему завидное будущее.
В своем классе он был на два года старше товарищей. Но чувствовал себя старше их не только по годам. Все они имели родителей, счастливое детство. Их еще не заботило будущее. У Саши детства не было. И он знал: как только окончит седьмой класс, его отчислят из детского дома и устроят на работу. Он будет жить самостоятельно. Этот момент вступления в большую жизнь Саша почему-то представлял себе эпизодом из сказки. Он на белом коне, c копьем в руке останавливается на развилке трех дорог. Дороги идут в разные стороны, и на развилке лежит камень с надписью: «Направо пойдешь - коня потеряешь, налево пойдешь - сам погибнешь, прямо пойдешь - и коня не станет, и сам пропадешь…»
Саша Бахметьев рос не по возрасту серьезным, застенчивым, немного нелюдимым. Кроме математики, он имел пристрастие к музыке. Научился играть на рояле, мандолине, гитаре, балалайке. И надо сказать, на рояле он играл не хуже тех девочек и мальчиков, которые учились музыке у преподавателей.
Вот в это-то время он и встретился с Катей Крутовой. Она была младше его, но училась в восьмом классе. Внешне она ничего особенного собой не представляла. В школе учились девочки и покрасивее ее. Была Катя небольшая, темноголовая, с чуть косящими черными глазами, с золотыми веснушками на коротком носике. На недлинных, слегка вьющихся волосах, по моде того времени, она носила большой черный бант. Саша Бахметьев обратил внимание на Катю потому, что она очень хорошо играла на рояле.
Сейчас Александр Александрович ясно представил себе Катю на крутящемся стульчике у рояля, ее властные маленькие руки, покоряющие многозвучный большой инструмент. Александр Александрович помнил сочные, бархатные аккорды, которые брала Катя, играя увертюру из оперы «Кармен» Бизе.
Музыкой или чем другим взяла за сердце Катя шестнадцатилетнего Сашу, но так уж случилось, что, кроме нее, за всю молодость не заметил он ни одной девушки.
В то время он начал писать музыкальные произведения, одно из них - по его мнению, лучшее - посвятил Кате. Оно называлось «Первая любовь».
Превозмогая застенчивость, Саша Бахметьев передал Кате ноты. Было это в школе, у вешалки… А потом он долго стоял у окна и глядел ей вслед. Она бежала с подругами, в черной шубке, в черной меховой шапочке с длинными ушами, развевающимися на ветру…
Александр Александрович закрыл глаза и опять представил себе Катю так ясно, точно было все это не двадцать лет назад, а лишь вчера. Грустно и, пожалуй, отрадно стало на душе.
«Какая теперь она?.. Ей уже около сорока. Кто она? Что за человек сложился из прежней маленькой Кати?»
Последний раз они виделись студентами. Она была студенткой медицинского института, он - физико-математического факультета университета. Она приехала к родным на каникулы. Саша с трудом ходил после крупозного воспаления легких. Катя принесла ему букет полевых цветов. Эти цветы долго стояли у него на столе, уже совсем сухие, а он все еще не мог расстаться с ними. Никогда ни он, ни она не сказали друг другу о своей любви. И оба знали, что любили гораздо сильнее, чем могли любить их друзья и подруги. И все же пути их, как то часто получается в жизни, неизвестно почему разошлись.
Годы шли… Александр Александрович окончил университет, затем аспирантуру и неожиданно увлекся педагогической работой. Школа и музыка, которую он по-прежнему страстно любил, заполняли его жизнь. Девушки лучше Кати он не встретил и остался ей верен.
Вспомнился 1941 год. Александр Александрович был в самом пекле войны. Вместе с армией вначале отступал. Вместе с ней пошел потом в наступление, прошел чуть ли не по всей Европе. Был возле рейхстага в тот исторический момент, когда взметнулось на нем красное знамя. В те дни ему особенно хотелось найти Катю. Он писал письма ей и ее родителям, ее друзьям. Но никто не отозвался. Желание найти Катю с годами не только не исчезало, но становилось все сильнее.
Однажды летом он даже приехал в тот город, где прошла их юность. Не без труда он нашел дом, где жила Катя. Улица теперь называлась по-другому. Дом, очевидно не раз ремонтированный, стал неузнаваемым. Но калитка ему показалась прежней, со старинным круглым кольцом, даже скрип ее был знакомый. И такую тоску разбудил этот звук в сердце, что Александр Александрович, прежде чем шагнуть во двор, постоял несколько мгновений у калитки, еле переводя дыхание. Во дворе было почти так же, как и раньше. В глубине - двухэтажный дом, справа - маленький, одноэтажный. Здесь когда-то жила Катя, поднималась по этим ступенькам крыльца, касалась рукой этой двери. Он никогда не был в ее доме: не решался зайти. Только провожал до двери. И часто вечерами ходил мимо дома до тех пор, пока в окнах не гасли огни. Где она теперь? Жива ли? Вспоминает ли о нем хоть когда-нибудь, хоть изредка?..
На крыльцо вышла сгорбленная, низенькая старушка.
- Вам кого, гражданин?
- Мне?.. Скажите, не осталось ли в этом доме старожилов?
- Да я сама тут тридцать годков живу…
Они разговорились. Старушка смутно помнила семью Крутовых. Катю называла Наташей, но говорила именно о ней, вспоминая, как хорошо она играла на рояле.
Этот старый дом, связанный с дорогими воспоминаниями, он покинул глубоко взволнованный. Может быть, впервые за всю жизнь он почувствовал бессилие своей большой любви против безжалостного времени. Он спрашивал себя, как же могло так случиться, что он потерял Катю? И не находил ответа. Прожив до сорока лет, он так и не понял, почему его товарищи и знакомые могли любить снова и снова, а он не мог забыть Катю. «Или я действительно не такой, как все, странный, как говорила когда-то Катя?» - думал Александр Александрович.
Он по-прежнему сидел за столом, уронив на руки седеющую голову.
Многого из его жизни Катя не знает. Не знает и той трагической истории, что случилась с ним несколько лет назад.
После контузии все слабее и слабее становился слух Александра Александровича. Он уже плохо слышал музыку и вскоре почувствовал, что преподавать ему трудно и в школе им тяготятся. Он уехал в деревню, стал работать в МТС. Но тоска по школе, по ученикам не давала покоя. И через год он снова стал преподавать математику в старших классах Погорюйской школы. Глухота все больше и больше мешала ему, и он жил в постоянном нервном напряжении.
ДЕЛЕГАЦИЯ
Александр Александрович не слышал громкого стука. Затем дверь приоткрылась, и раздался напряженный кашель.
Александр Александрович повернул голову, прислушался. Дверь снова закрылась, и кто-то три раза с силой ударил по ней ногой.
- Можно? - спросил Саша Коновалов, держась за ручку и просовывая в комнату мокрую голову.
- Заходи, заходи! - сказал Александр Александрович и встал навстречу ученику. Катино письмо он бережно спрятал в нагрудный карман.
За дверью было несколько человек, но в комнату вошел один Саша.
- Что, тезка, с челобитной? - усмехаясь и прищуривая серые, с большими зрачками глаза, спросил Александр Александрович и рупором приставил ладонь к уху.
Наклонясь к учителю, Саша громко и раздельно объяснил, почему мальчишки убежали с огуречного поля.
- Межпланетный корабль? - переспросил Александр Александрович. - Вот это фантазия! Хитро выдумал Домбаев, хитро! А вы поддались на эту удочку! - Александр Александрович весело рассмеялся.
Дверь приоткрылась, и в комнату заглянули осмелевшие мальчишки. Саша сделал знак рукой - и дверь закрылась.
- Садись, тезка! - все еще смеясь, сказал Александр Александрович, подвигая Саше стул.
Саша подождал, пока сядет Александр Александрович, и сел рядом.
- На Домбаева жаловаться нечего. Сами виноваты. А выдумал он великолепно и разыграл, как артист. Занятный парень!
- Одно плохо, - громко сказал Саша в ухо учителю, - не просто так выдумал - отплатил нам. Мы его за плохое поведение перевели в бригаду девятого класса, а он теперь свою бригаду на первое место и выдвинул.
- Выходит, ради общественных целей старался! - - Александр Александрович снова улыбнулся.
Дверь скрипнула, опять образовалась щель, но Саша за спиной показал ребятам кулак.
- Простите нас, Александр Александрович! - с искренним раскаянием сказал Саша.
- Что ж прощать? В ваши годы на межпланетный корабль любой ценой взглянуть можно… Я, пожалуй, и сам на вашем месте с урока удрал бы. Плохо только, что ваша бригада на последнем месте оказалась. Теперь на первое и не вытянуть.
- Не вытянуть! - уныло повторил Саша и, помолчав, спросил: - Мне можно идти?
- Иди, тезка. Еще не ел, наверное?
- Не ел.
- А выкупаться успел? - Александр Александрович с ласковой усмешкой дотронулся до мокрых волос мальчика.
- Успел.
- Ну, вот и хорошо.
Саша попрощался и вышел.
Александр Александрович подошел к окну и увидел, как от дома удалялись мальчишки его класса.
Он негромко засмеялся им вслед и подумал о том, что с появлением этого милого черноглазого юноши на душе у него стало теплее.
БАБУШКА И ВНУК
Миша пришел домой уже в темноте. Бабушка, прозванная Саламатихой за то, что никто в селе лучше ее не умел готовить национальное бурятское блюдо саламат, встретила его на ступеньке крыльца.
- Ну, что? - спросила она по-бурятски густым, почти мужским голосом.
- Совсем плохо вышло, - по-русски ответил Миша с сильным бурятским акцентом.
Он мог говорить по-русски совершенно чисто, но дома почему-то всегда коверкал язык.
- Поверили? - спросила бабушка, и голос ее зазвенел по-молодому.
- Совсем поверили. Бежали, высунув языки… - уныло отозвался Миша.
- А потом что? - Звенящие нотки не покидали голоса бабушки. - Рассердились?
- Шибко рассердились. Я убежал вовремя. Дальше будет что, не знаю. Наверное, плохо. Полевой листок в школе вывесили. Нашей бригаде первое место дали. Ребята про все знают, кричат: «Незаконно первое место, обманом захвачено!» Комсомольское собрание собирать хотят. Вот как плохо!..
Но бабушка не считала, что все так плохо, как рисуется внуку:
- Весело было. Смешно. Значит, хорошо. День не зря прожит.
Саламатиха, большая и полная, поднялась в темноте и шагнула к дверям. Миша пошел за ней.
В горнице пол был застелен свежими березовыми ветками, и от этого пахло лесным, совершенно особенным, не домашним запахом. Побеленные недавно стены почти сплошь были завешаны фотографиями: в рамках, без рамок, большими и маленькими, расположенными веером. Со стен глядел Мишин прадед в национальном бурятском костюме: в ватном халате с серебряным позументом, с широким поясом, в остроконечной меховой шапке, в меховых унтах до колен. Здесь же был и небольшой портрет Ленина с широкими скулами и узкими глазами. Местный художник изобразил Ильича похожим на бурята. Среди фотографий, развешанных на стенах, особенно много было солдат на конях с ружьями в руках - друзей Мишиного отца, погибшего на фронте в Великую Отечественную войну.
В легком деревянном кресле около стола сидел дед Миши, знаменитый бурятский улигерши Хоца Тороевич, и дымил длинной, тонкой трубкой. Его седые редкие волосы доходили почти до плеч, на худощавом лице застыла напряженная улыбка слепого. Черные очки закрывали глаза.
Дед был слепой уже около пятидесяти лет. В одной из своих замечательных сказок он поведал о тех страшных днях, когда потерял зрение. Это было еще до революции. Хоца Домбаев работал тогда пастухом у богача - нойона. Как-то он заметил, что стал видеть хуже, но особенно не встревожился: думал, что пройдёт. Однажды он встретился со студентом медицинского института, будущим окулистом, который летом приехал в те края. Студент сказал пастуху, что если он хочет спасти зрение, то должен немедленно ехать в город на операцию. Но где было взять денег? Хоца Домбаев умолял нойона дать ему небольшую сумму взаймы, но тот только посмеялся над работником и сказал: «А что ты можешь дать в залог?»
Через два года пастух ослеп. Бабушка Саламатиха, тогда еще совсем молоденькая девушка с длинными черными косами, румянцем во всю щеку и миндалевидными темными глазами, за руку увела пастуха из бурятского улуса в русскую деревню. Тут они и завековали. Хоца Тороевич стал сочинять сказки, а бабушка их записывала и увозила в город. Перед войной, в 1940 году, Хоца Тороевича выбрали депутатом областного Совета. Бабушка энергично помогала ему в депутатских обязанностях, была его глазами. В войну погиб на фронте их единственный сын, умерла невестка, и старики стали воспитывать внука Мишу.
С бабушкой Миша жил душа в душу, ценил ее веселый характер, удивлялся ее молодому задору и необыкновенной энергии. Она не походила ни на одного взрослого человека из тех, кого встречал Миша.
Любила Саламатиха поозоровать, совсем как девчонка. Несколько лет назад, когда Миша был поменьше, случалось, соберется он с товарищами совершить налет на соседний огород. Бабушка, вместо того чтобы отговорить внука, сама принимала участие. Вставала она на крыльце, вроде дозорной, и, как только замечала, что ребятам грозит опасность, кричала своим зычным голосом: «Кыш, проклятые!» - будто бы кур с крыльца гнала.
Миша рос озорником в бабушку и выдумщиком в дедушку. Деда он побаивался, о шалостях своих ему ничего не рассказывал. Хоца Тороевич узнавал о проделках внука в школе на родительских собраниях. Когда Миша был меньше, дед пытался воздействовать на него нравоучительными, специально сочиненными сказками. Но это не помогало. Теперь дедушка разговаривал с Мишей, как взрослый со взрослым.
Бабушка принесла на стол горячую сковороду с яичницей. Достала из ларя испеченный в русской печке душистый хлеб. Прижимая к груди поджаристую мучнистую ковригу, она ловко отрезала большие куски, поставила тарелку с сотовым медом. Все сели за стол.
У ЛИСТКОВЫХ
В то же время сели за стол и соседи Домбаевых - Листковы. Жили Листковы в новом доме с большими окнами, глядевшими на улицу. В доме Листковых было много хороших вещей: кровати с никелированными спинками, мягкие кресла, картины в золоченых рамах. Но все это содержалось в таком беспорядке, что казалось - семья только что откуда-то приехала или собирается уезжать. Федор Тимофеевич Листков, овдовевший еще до войны, привел два года назад в свой дом новую жену - Людмилу Николаевну. Он познакомился с ней на курорте, долго и тайно переписывался и в конце концов уговорил порвать с мужем, бухгалтером одного крупного в Сибири треста.
Стеша со страхом ждала мачеху. Одно только слово «мачеха» рождало всевозможные представления, почерпнутые из сказок о мачехах и падчерицах.
Но Людмила Николаевна была женщиной доброй и сердечной. Она не имела детей и искренне хотела полюбить Стешу. Она отстранила Стешу от хозяйства, считая, что это может помешать ее учению, и домашними делами занялась сама. Но хозяйки из Людмилы Николаевны не получилось. Раз в неделю она стала приглашать в дом работницу. Та оказалась женщиной нерадивой, и обе они за два года чистую и уютную квартирку превратили в запущенное, неприветливое жилье.
Федор Тимофеевич Листков стал обедать в столовой, Стеша - в школе, сама же Людмила Николаевна кое-как перебивалась холодными закусками.
В этот вечер Стеша пришла из школы и застала мачеху расстроенной. Людмила Николаевна сидела в ободранном кресле в пестром халатике с высокой, замысловатой прической, над которой часами каждое утро мудрила у зеркала. Стол был завален немытой посудой, пол не подметен, вещи разбросаны.
- Вот видишь, Стэва (она всегда называла ее на иностранный манер), в каком хаосе жить приходится. Опять не явилась Марья! - жалобно сказала Людмила Николаевна и в недоумении развела полными белыми руками. - Ужас как трудно жить в этой глуши!
С утра она сидела в кресле, поджидая Марью и отчаиваясь. Мысль о том, что можно вымыть посуду самой, прибрать и подмести в доме, у нее даже не появлялась.
Стеша брезгливо оглядела комнату и, несмотря на протесты мачехи, на скорую руку прибрала и второпях приготовила ужин. За два года она привыкла к жалобам мачехи на тяжкую жизнь в деревенской глуши, к ее неумению и нежеланию взяться за хозяйство. Стеша уже не сердилась на мачеху. Она понимала, что эти недостатки - результат прежнего плохого воспитания.
Людмила Николаевна родилась в богатой семье офицера царской армии. Мать умерла, когда девочке не было года. Отец вскоре женился на молодой и легкомысленной девушке. Воспитание ребенка мачеха всецело доверила старой няне.
В 1919 году отец Людмилы Николаевны умер. Мачеха бежала в Америку. Преданная няня осталась одна с трехлетним ребенком на руках. Она переселилась в маленький домик на окраине города, стала зарабатывать на жизнь стиркой, глажением, шитьем и растить девочку в любви и неге. Старушка, всю жизнь прожившая в услужении у господ, так и не поняла того нового, что принесла революция. Она воспитывала Людмилу Николаевну барышней, не приучая к труду, выполняя все ее прихоти. Она ухаживала за девочкой так, как прежде ухаживала за ее матерью.
В семнадцать лет, окончив школу, Людмила Николаевна почему-то решила, что отец непременно должен был зарыть свои драгоценности в саду усадьбы. Убедила она в этом и няню.
Дом, где выросла Людмила Николаевна, был теперь штабом Красной Армии. Для того чтобы проникнуть в сад, няня поступила уборщицей в штаб, а Людмила Николаевна - делопроизводителем. Будто бы с целью развести цветы и посадить фруктовые деревья они перекопали весь сад, но никаких драгоценностей не обнаружили.
Вскоре няня умерла. Людмила Николаевна вышла замуж за пожилого бухгалтера, который души в ней не чаял, и уехала с ним в Сибирь. Здесь, томясь от безделья, она и прожила около двадцати лет.
Вспоминая свое детство, Людмила Николаевна искренне желала заменить Стеше мать. Но матери из нее не получилось. И она по-прежнему не находила своего призвания в жизни, о чем-то тосковала, чего-то ждала, была всем недовольна и раздражительна…
Листковы сели ужинать, как всегда, после долгих сборов. Федор Тимофеевич, в полосатых брюках и голубой майке, давно уже перечитывал газету, поджидая ужина. Последний год он чувствовал себя плохо, с работы приходил усталый, и Стеша не раз с тревогой посматривала на его бледное лицо с отеками под глазами.
Федор Тимофеевич отложил газету и принялся было за яичницу, но у него не оказалось вилки.
- Дай, Стешенька, вилку, - сказал он, бросив недовольный взгляд на жену.
Федор Тимофеевич был отличным хозяином, редким семьянином и домоседом. Он любил уют и чистоту - бесхозяйственность жены огорчала его и раздражала.
Стеша встала и, окинув взглядом стол, заметила, что на блюдцах нет ложек. Она принесла вилку и ложки.
В это время в сенях стукнула незапертая дверь, и кто-то негромко постучал.
- Войдите! - сказала Людмила Николаевна, и все насторожились.
Дверь отворилась. Сквозной ветер тепло дохнул в лица сидящих и высоко поднял тюлевую штору на раскрытом окне. Вошел Саша и остановился у двери. Он снял кепку и немного смущенно сказал:
- Доброго аппетита!
В глазах Стеши засветилась радость, но она взглянула на Людмилу Николаевну и, поймав ее недовольный взгляд, растерялась и покраснела.
- С нами ужинать, Сашок, - не замечая недовольства жены, пригласил Федор Тимофеевич. - Дай, Стешенька, стул.
Людмила Николаевна подчеркнуто молчала. Стеша принесла стул из своей комнаты, еще раз взглянула на Людмилу Николаевну и чуть слышно сказала:
- Проходи, Саша.
- Я ужинал, - поглядывая на Людмилу Николаевну и начиная нервничать, сказал Саша. - Мне поговорить нужно с тобой, Стеша. Ты ешь, я подожду. - И он сел на ящик возле двери.
- Как Прасковья Семеновна? - спросил Федор Тимофеевич, захватывая вилкой блин и с помощью ножа складывая его. - Орденов не прибавилось?
- Все один и тот же, - улыбнулся Саша, блеснув белыми зубами. - В Москву на совещание животноводов собирается.
- Герой-женщина! - будто сам себе, сказал Федор Тимофеевич. - По области первая доярка и хозяйка образцовая! - Он подавил вздох, и всем стало ясно, что он невольно сравнил Прасковью Семеновну с женой.
Людмила Николаевна пожала плечами. Жест этот говорил о ее явном пренебрежении к дояркам и хозяйкам.
Стеша не могла есть. Присутствие Саши и явно недоброжелательное отношение к нему мачехи сковывали ее.
- Спасибо, - сказала она Людмиле Николаевне, вышла из-за стола и позвала Сашу в свою комнату.
Комната Стеши была такая маленькая, что в ней помещались только складная кровать, самодельный столик и стул.
Саша сел на стул, а Стеша - на кровать.
С девяти лет Саша знал этот детский, покрытый газетой письменный стол со стопками книг, с чернильницами под крыльями медного орла, с большой семейной фотографией. Неузнаваемый Федор Тимофеевич, моложавый, густоволосый, весело смотрел с карточки. Рядом с ним стояла мать Стеши - крупная женщина, совсем еще молодая, в короткой юбке, в блузе с напуском. На высоком стульчике перед родителями сидела годовалая Стеша, беленькая, толстенькая, лупоглазенькая.
Прежде Саша частенько смеялся над этой Стешиной фотографией, да и теперь она вызвала у него улыбку.
- А ведь ты очень походишь на мать, - сказал Саша, сравнивая сидевшую против него девушку с фотографией ее матери. - Я только сейчас заметил это.
- Все говорят, - сказала Стеша, и грустная улыбка промелькнула на ее губах.
- Я тоже, говорят, похож на отца, - задумчиво сказал Саша, чтобы успокоить Стешу: не одна она сирота.
Они помолчали.
Раньше Саше всегда было хорошо у Листковых. В детстве он бывал здесь почти ежедневно. Теперь приходил реже. Он не знал, как сейчас держаться ему в доме Листковых, и не мог понять, почему произошла с ним эта перемена. Иногда ему казалось, что он повзрослел, изменился и поэтому его чувства к Стеше стали другими, более сложными. Порой же он объяснял эту перемену тем, что Людмила Николаевна относится к нему неприязненно.
Стеша тоже не знала, как держать себя с Сашей при Людмиле Николаевне. Она смущалась, краснела, делала и говорила не то, что хотела.
И потому, как только они скрылись с глаз Людмилы Николаевны, оба облегченно вздохнули. Стеша снова стала той простой и веселой Стешей, которую Саша знал с малых лет. Саша тоже стал самим собой. У них завязался тот обычный горячий разговор о школьных делах, который они вот уже семь лет каждый раз начинают, не могут закончить и неизбежно переносят на завтра.
- Ведь дело не в том, что наша бригада выработала сегодня меньше всех, - вполголоса говорил Саша, не спуская черных выразительных глаз с лица Стеши и отмечая про себя, что за эти дни работы на поле она загорела, - плохо другое: Александра Александровича опять упрекнут, скажут, что глухота мешает ему быть полноценным учителем. Вот ведь какая неприятность!
Саша замолчал. В этот момент он подумал о Стеше и потерял свою мысль. Он заметил, что руки у нее стали не девчоночьи, с грязными, кое-как подстриженными ногтями, - нет, теперь ногти у нее аккуратно подстрижены полукругом и безукоризненно чистые.
- Нехорошо получилось, - задумчиво сказала Стеша, наматывая на палец конец своей длинной рыжеватой косы. - Как можно верить Мишке? Он всегда сочиняет, это факт! - Стеша улыбнулась и губами и коричневыми глазами. - Сочиняет, правда, интересно - заслушаешься! Помнишь, в четвертом классе он пустил слух, что его дядя был племянником польского короля? - Стеша громко и заразительно засмеялась, засмеялся и Саша. - Я ему говорю: «Да ты же бурят чистокровный из поколения в поколение». А он спрашивает: «Ты поляков видела?» - «Нет», - говорю. «Ну, так и помалкивай. Буряты и поляки одних предков имеют…» И знаешь, я тогда ему поверила. Так он и ходил правнуком польского короля до пятого класса, пока не понял, что такое родство большой доблести не представляет.
- Он не учел одного обстоятельства, - снова заговорил Саша. - В этом году урожай у нас необычный, громадный. Все едут нам помогать: служащие, ученики, студенты. И с наших школьных бригад сейчас особенно строго требуют… А он вон что придумал… Александра Александровича подвел, и самому неприятности. - Саша махнул рукой. - Горячая голова!
Старые стенные часы с длинным маятником, будто нарочно повешенные напротив двери в соседней комнате, показывали одиннадцать. Нужно было уходить домой. Но Саша не умел уйти вовремя и досидел до той поры, пока Людмила Николаевна не сказала раздраженным голосом, что пора спать.
После ухода Саши в доме Листковых произошел крупный разговор.
- Этим посещениям надо раз и навсегда положить конец! - сказала Людмила Николаевна.
- Да что он тебе - мешает? - зевая во весь рот, попытался защитить дочь и Сашу Федор Тимофеевич. - Парень что надо. Мать - знатный человек. Отец на фронте погиб.
- Нет уж, в этом я непримирима! - громко заговорила Людмила Николаевна. - Рано Стэве женихаться. Учиться надо, а не романы заводить. В вуз готовиться.
- Я уже говорила вам, Людмила Николаевна, - со слезами в голосе сказала Стеша, - я дальше учиться не пойду. Работать буду.
- Дояркой? Или бригадиром? Глупости! Слушать не хочу! - Людмила Николаевна закрыла уши руками. - Все! Разговор окончен! Чтобы этого смазливого юноши в нашем доме не было! Я Стэве добра желаю.
Федору Тимофеевичу не хотелось ссориться с женой и разговаривать на эту тему в присутствии дочери. Позевывая, он ушел спать.
Стеша тоже ушла к себе. Она разделась, легла в постель лицом к подушке, обхватила ее руками и заплакала.
На землю опустилась ясная осенняя ночь. Звезды, особенно крупные и яркие в эту пору, мерцали холодными зелеными, желтыми, голубыми и красными огнями. Левее созвездия Лиры четко видна была комета с длинным хвостом. Куда она неслась в этом необозримом звездном пространстве?
Небо, величественное и спокойное, казалось, сияло от горизонта до горизонта. Было оно сейчас таким, как и в те дни, когда под гигантскими хвощами и папоротниками зарождалась человеческая жизнь, как и тогда, когда Ермак со своим войском прошел по вольным сибирским землям, и тогда, когда по сибирскому тракту люди в кандалах шли к Александровскому централу, и почти сорок лет назад, когда зверствовали здесь колчаковские карательные отряды…
Небо с мерцающими звездами будило эти мысли и у Стеши, и у Саши, и у всех десятиклассников, которые посещали астрономический кружок Бахметьева. Александр Александрович любил сам науку о Вселенной и научил любить ее своих юных друзей. Но в эту ночь он стоял один на дороге посреди спящего села и, закинув кверху голову, напряженно всматривался в таинственную толщу глубокого неба.
НА КОМСОМОЛЬСКОМ СОБРАНИИ
Саша Коновалов вел открытое комсомольское собрание. Школьный зал был заполнен учащимися. На первой скамье, против сцены, на которой стоял стол президиума, сидели Александр Александрович, директор школы Нина Александровна, строгая, в черном платье с белым воротничком, с черными волосами, собранными сзади и заколотыми шпильками, и заведующая учебной частью Алевтина Илларионовна, женщина средних лет, с красным полным лицом, толстоватым носом и прямыми соломенными волосами, уже слишком длинными для того, чтобы назвать их стрижеными. Она то и дело пыталась собрать волосы в пучок круглой гребенкой, но они в беспорядке рассыпались по плечам.
Эти трое учителей сидели впереди. За ними второй ряд оставался пустым.
Собрание было бурным, во время выступлений зал приглушенно гудел. Но вдруг водворилась такая тишина, словно в этой большой, многооконной комнате, увешанной портретами писателей и ученых, никого не было. К столу председателя поднялся Миша Домбаев. Он в этот момент далеко не походил на того смелого парня, которого ребята привыкли видеть на переменах. Его хитрые узкие глаза растерянно бегали по комнате. Был он сейчас какой-то особенно чистый, промытый, особенно приглаженный. Этаким скромным маменькиным сынком выглядел Миша в своем новом черном костюмчике - толстовке и брюках, заправленных в начищенные сапоги. Товарищи, увидев его таким необыкновенным, добродушно улыбались.
Саша не понял, отчего развеселились ребята, и строго прикрикнул:
- Тише! Слово имеет Домбаев, - и сел за стол.
- А что, собственно, говорить мне? - сказал Миша намеренно очень тихо и несколько театрально развел руками.
В зале не слышали его слов и зашумели.
- Громче! - крикнул с последней скамейки Пипин Короткий и, совершенно не интересуясь Мишей Домбаевым, занялся вырезыванием своих инициалов на впереди стоящей скамейке.
- Не играй! Ты на комсомольском собрании! - упрекнул Домбаева Саша.
И тот, с опаской взглянув на председателя, заговорил уже громко и без всякой наигранности:
- Я виноват, ребята. Глупо так получилось. Хотел, чтобы наша бригада на первое место вышла. Вот и придумал этот межпланетный корабль, чтоб ему… - Он опасливо взглянул в сторону учителей и замолчал.
- Кончил? - спросил Саша.
Домбаев опять широким жестом многозначительно развел руками и склонил голову набок, что красноречиво означало: кончил.
Неожиданно в зал вошла высокая, худая школьная секретарша. Она прошла в первый ряд, привлекая к себе всеобщее внимание, и, склонившись к директору и заведующей учебной частью, что-то им сказала.
На коленях Нины Александровны лежал открытый блокнот и остро отточенный карандаш. Она написала на листке:
Пришла комиссия районо. Мы уходим. Домбаева необходимо проучить за хулиганство. Мне хотелось бы, чтобы ваше выступление было как можно резче.
Она вырвала листок, подала его Александру Александровичу и, величественно приподняв голову и поглядывая по сторонам, пошла к выходу, строгая, гордая, неприступная.
Нина Александровна привлекала внимание своей внешностью. Ее можно было бы считать даже красивой, если бы черты ее лица, улыбка, выражение глаз не были такими холодными.
За Ниной Александровной утиной походкой проплыла Алевтина Илларионовна, на ходу одергивая коричневое, в складку платье с белым воротничком и белыми манжетами. Девочки, одетые тоже в коричневые платья с белыми воротничками, проводили ее насмешливыми взглядами.
С уходом директора и заведующей учебной частью в зале опять поднялся гул. Разговаривали почти вслух, не считаясь с Александром Александровичем. Ученики других классов привыкли беззастенчиво пользоваться его глухотой. Им нравилось говорить при учителе все, что хотелось.
Саша несколько раз стучал по столу, требуя тишины. Но тишина восстанавливалась только в те редкие минуты, когда выступающие говорили что-нибудь особенное. Была, например, полная тишина во время выступления Ивана Каменщикова. Как всегда, он говорил необычные вещи, к тому же на него интересно было посмотреть. Дело в том, что летом, работая на полях, Ваня по заданию бригадира вез на грузовике необходимый для работы инвентарь. Произошла авария. Машина перевернулась на полном ходу. Шофер получил тяжелые увечья и сотрясение мозга, а Ваня при падении встал на голову и остался цел и невредим. По этому поводу его школьные товарищи острили, что у Ивана Каменщикова «голова каменная и сотрястись в ней нечему». Как бы то ни было, но немедленно доставленный в больницу Ваня удивил врачей. Он был совершенно здоров, но все же на всякий случай его на двое суток оставили под врачебным надзором.
- И за эти двое суток со мной произошло только одно, - говорил Ваня, худой, длинноногий, высокий, - я с малых лет был убежден, что буду агрономом, а теперь решил стать хирургом.
- А может быть, это и есть проявление сотрясения? - крикнул кто-то из зала.
Никита Воронов резонно спросил у Каменщикова, какое отношение имеет его рассказ к поступку Домбаева.
- Только время зря отнимаешь, и так дня не хватает! - заметил Никита.
Но тут на него обрушился Сережка:
- Ишь хозяин! Небось баню не достроил?
В зале снова поднялся шум, окончательно заглушивший слова, которыми Ваня тщетно пытался пристегнуть свое выступление к поступку Домбаева.
Александр Александрович догадался, что происходит, и приблизительно понял смысл перепалки. Он попросил слова у Саши и, не выходя на сцену, повернулся лицом к ребятам:
- Ивана Каменщикова порицать не надо. Он захотел поделиться с нами своими мечтами о будущем. Не будем же строгими к нему. Захотелось что-нибудь сказать - выходи, говори. Говорите обо всем, что вас волнует. Я видел, что вам интересно было слушать Ваню. А это самое главное.
И он сел.
- Все? - удивленно спросил Саша. - А как насчет Домбаева?
- Насчет Домбаева выступлений было уже много. Товарищи осудили его. Может, хватит?
Александр Александрович сердито взглянул на записку, которую держал в руках, и скомкал ее.
В НИШЕ
Учительская помещалась на втором этаже, в просторной комнате с четырьмя нишами, в которых хранился учебный инвентарь. Посредине комнаты стояли соединенные друг с другом, накрытые красной материей четыре стола. К стенам были прислонены еще не старые, но уже изрезанные ученическими ножами и облитые чернилами стулья.
В открытые окна врывался уличный шум. Школьники не спеша расходились домой. По асфальтированному широкому тракту, по узким деревянным тротуарам шли в обнимку и под руку девочки в коричневой форме с белыми воротничками и мальчики, одетые как попало. Сколько ни пытались учителя ввести форму и у мальчиков, ничего не получалось. Правда, за последнее время в сельпо появились для старшеклассников черные вельветовые курточки с «молниями». Курточки неожиданно стали модными, и многие ученики девятых и десятых классов надели их. Директор школы попросила заведующую сельпо завести такие курточки и для мальчиков младшего возраста. В сельпо пообещали привезти курточки только к Новому году. Пока что их не было, и мальчишки тянулись по улице, одетые в разноцветные рубашки, в брюки разного фасона, начиная от физкультурных шаровар и кончая галифе.
Миша Домбаев в это время еще только шел к выходу по коридору второго этажа. Он проходил мимо учительской и заметил, что в двери торчит ключ. Миша не замедлил повернуть ключ и заглянуть в дверь. Против обыкновения, классные журналы лежали на столе. Он не знал, что журналы были приготовлены для педагогического совета, который должен был начаться через несколько минут. Не заглянуть в журнал десятого класса, который так призывно и доступно лежал наверху, Миша не мог. Он перелистал журнал, нашел лист с надписью «Литература» и прочитал: «Листкова Стефания - 4. 3», «Домбаев Михаил - 5. 5». Он так и знал: по литературе против его фамилии всегда стояли только пятерки.
По коридору послышались шаги. Миша кинулся к двери, но понял, что выйти из учительской уже невозможно. Сюда кто-то шел, видимо учителя. Он обежал глазами комнату, юркнул в незакрытую дверку ниши, присел в ней на корточки и прикрылся свертками карт.
«Вот так влопался!» - подумал он, предвидя, что сейчас соберутся учителя, а потом неизвестно когда уйдут и закроют дверь на ключ. Что будет, если кто-нибудь заглянет в нишу и обнаружит здесь десятиклассника, трусливо присевшего на корточки, как какой-нибудь первоклассник? У Миши даже холодный пот выступил на лбу и руки стали мокрыми.
Нетрудно было догадаться, что начался педагогический совет. На счастье, Александр Александрович сидел у самой ниши, плотно приставив к ее дверкам стул. Александр Александрович не слышал, как Миша шебаршил бумагами, передвигая то одну, то другую затекшую ногу.
Педагогический совет длился четыре часа, но Мише казалось, что прошла целая вечность. Он испытывал такую боль в согнутых ногах, в руках и спине, что порой с трудом сдерживал стон. Он давно бы вылез из ниши, если бы знал, что за эту выходку поплатится только взысканием от директора школы. Что значит взыскание по сравнению с той пыткой, которую устроил он сам себе! Но его останавливала мысль о том, как жестоко он будет осмеян во всем Погорюе, особенно теми мальчишками, к которым они, десятиклассники, только что вышедшие из младшего возраста, относятся с пренебрежением.
И он покорно сидел в нише, почти уже не слушал того, что происходило на педагогическом совете. Но временами он все же прислушивался к высказываниям учителей, и многое его удивляло. Мог ли, например, он предположить, что его выдумка с межпланетным кораблем обернется против Александра Александровича?
В школе всегда есть любимые и нелюбимые учителя. Эта любовь и нелюбовь передается у ребят из года в год и из класса в класс. Александр Александрович в Погорюйской школе был любимым учителем. А в десятом классе - самым любимым, самым уважаемым.
Несмотря на страшную боль во всех суставах, Миша не упустил ни одного слова из выступления Алевтины Илларионовны. Он не видел ее, но ярко представлял себе, как она встала за стул, вцепилась в спинку красными руками, толстая, неуклюжая, с неаккуратно припудренным носом.
- Математика - это есть тихое помешательство всех старших классов в ущерб другим предметам. - Алевтина Илларионовна своим красивым, бархатным голосом точно переводила с иностранного на русский. - Они, то есть ученики наши, аккуратно выполняют задания только по математике. Они помешались на астрономических кружках, математических конкурсах и даже придумали какой-то математический фестиваль, который, к счастью, я и Нина Александровна, - в этом месте, Миша знал, Алевтина Илларионовна преданно посмотрела на директора, - не разрешили проводить.
- И зря! - прогудел бас физика Алексея Петровича. - А что касается увлечения математикой, так это величайшая заслуга Александра Александровича. Учиться всем нам нужно у Бахметьева, как излагать свой предмет ученикам.
- Я не кончила, Алексей Петрович! - раздраженно сказал бархатный голос. - Вот в том-то и дело, что уроки Бахметьева не на должной высоте. Вы же знаете заключение методиста из облоно? Пользуясь глухотой учителя, ученики на уроках делают что угодно…
- Убегают почти целыми бригадами с поля, - сказала Нина Александровна.
- Да-да! - ласково поддержала Алевтина Илларионовна. - И учитель молчит на комсомольском собрании, - продолжала она, - точно хулиганский поступок Домбаева весьма похвален! Вообще взгляды ваши очень часто не совпадают с педагогическими требованиями, Александр Александрович.
- В чем же? - спросил Бахметьев.
- Ну, хотя бы этот вечный спор ваш о дисциплине. Вы считаете, что ученики не могут спокойно сидеть на уроках…
- Не должны сидеть на уроках, как куклы, - поправил Александр Александрович.
- А эта история с межпланетным кораблем? - сказала Нина Александровна.
- Я бы тоже убежал, даже в сорок лет, если бы услышал такое, - возразил Александр Александрович.
- Вы слышите, товарищи?! - Голос Алевтины Илларионовны задрожал.
- В самом деле, представим себя в шестнадцать - семнадцать лет… Кто бы из нас удержался, чтобы не побежать? - спросил историк Павел Сергеевич.
- Все бы убежали! - поддержал Алексей Петрович.
- И это говорят педагоги! - возмутилась Алевтина Илларионовна.
Повысив голос, она раздраженно продолжала:
- Я давно замечаю, что вы, Александр Александрович, плохо влияете на коллектив. Вы никогда не задумывались над тем, чтобы уйти из школы и заняться другим, более подходящим для вас делом?
Поднялся возмущенный гул.
- Вы, Алевтина Илларионовна, не даете себе отчета в своих словах! - холодно оборвала ее Нина Александровна.
Миша попробовал повернуться, но это оказалось невозможным.
- Ой, не выдержу! - прошептал он и с ожесточением подумал: «Когда же окончится этот бесконечный педсовет?!»
От боли и оттого, что затекли ноги, руки и поясница, он почти терял сознание и даже не поверил наступлению того счастливого момента, когда в учительской задвигали стульями, застучали ногами и наконец все ушли. Он с трудом вылез из ниши и, хромая, согнувшись в три погибели, в дверях наскочил на сторожиху.
- Окна забыли закрыть, - сболтнул он первое попавшееся на язык и необыкновенно вежливо добавил: - До свидания, тетя Маша.
По перилам лестницы он скатился так быстро, как это умеют делать только мальчишки.
ОПЯТЬ ФАНТАЗИЯ
Было уже темно и тихо. На завалинке около клуба играл баянист и небольшой, но слаженный хор пел «Рябинушку». То в одной, то в другой стороне села лениво брехали собаки.
Миша прошел мимо недавно отстроенного каменного здания правления колхоза. Окна были открыты. С утра здесь шло собрание колхозников. Как ни сердился председатель колхоза на дедовские обычаи сидеть на сходках сутками, собрания все же из года в год шли по старым традициям: с утра и до глубокого вечера. На улицу, как при пожаре, выплывали струйки махорочного дыма, слышались голоса выступающих.
Миша испытывал особенную радость оттого, что мучительное сидение в нише кончилось и никто из учителей его не видел.
Он остановился под окнами, залез на скамейку. Слышно было, как председатель сельсовета Матрена Елизаровна громко говорила:
- Можно предполагать, товарищи, что одна только Сибирь в этом году даст около миллиарда пудов зерна…
Миша от изумления присвистнул, прыгнул со скамьи и столкнулся с Сашей Коноваловым. Тот тоже остановился у окна послушать, о чем говорят на собрании, и взглянуть на новоселов, приехавших на целинные земли.
- Ты слышал, Сашка? Около миллиарда пудов зерна… Вот это да!
Саша в темноте посмотрел на Мишу, сделал вид, что не узнал его, и холодно отвернулся. Но Миша дотронулся рукой до Сашиного плеча и сказал:
- Коновалов, есть важная новость.
- Что-нибудь опять сочинил?
- Честное слово!.. Я был на педсовете.
- Когда перестанешь врать? - возмутился Саша.
- Честное слово!..
Не сговариваясь, они повернули от дома, прошли по деревянному мостику, переброшенному через канаву, заросшую крапивой и кипреем, и вышли на дорогу. Саша шел по-взрослому, сцепив сзади руки. Вид его выражал явное недоверие товарищу. Миша же для большей убедительности размахивал руками, забегал вперед и виновато заглядывал Саше в глаза. Он рассказывал все, что слышал на педагогическом совете, и кончил с искренним раскаянием:
- Честное слово, Саша, я не думал, что причиню такую неприятность Александру Александровичу! Я просто хотел пошутить…
- Ну, насчет этой шутки мы достаточно говорили вчера на собрании. Ведь тебя, по существу, Александр Александрович взял под защиту, а то бы вкатили тебе предупреждение… Тебя все это чему-нибудь научило или нет?
- Нет, - вдруг искренне ответил Миша. - Я только сегодня кое-что по-настоящему понял.
Саша уловил неподдельную правду в словах Миши и смягчился.
- Поздно понял-то! - вздохнул он.
- Поздно! - согласился Миша. - Я как ребенок с запоздалым развитием. До меня все позднее, чем до всех, доходит. Я и сегодня опять, Саша, такую штуку выкинул, что не сказать… Вот сейчас только понимаю, как плохо сделал.
- Что опять? - спросил Саша.
Они подошли к дому Коноваловых, и Саша предложил Мише посидеть на скамейке в палисаднике.
Они сели и прислушались к докатившемуся до них шуму поезда. У людей пожилых этот шум рождает обычно грусть, а у таких молодых, как Миша и Саша, - стремление птицами взметнуть ввысь и полететь далеко-далеко…
Поезд отгремел, и наступила обычная, знакомая до мелочей тишина осеннего села.
Саше показалось, что Миша раздумал признаваться в совершенном проступке.
Но Миша заговорил:
- Сегодня опять меня черт попутал… Шел в школу, забежал на почту. Вижу - кабинка с телефоном свободная. Заскочил в нее, позвонил в районо и говорю: «Звонят из облоно. Едет к нам в район, в командировку, писатель Шолохов. Просим поприветить». Говорю басом да так гладко. Слышу, сам Михайлов у телефона. Пристал: как да что. А я трубку поскорее повесил да бежать. Не знаю уж как, но весть эта все село облетела. На педсовете тоже о приезде Шолохова говорили…
Теперь Саша долго молчал и думал: что это за человек Миша Домбаев? Совершит глупость, потом сам не рад и готов искренне раскаиваться.
- Ты вот что, Михайло, если фантазия у тебя бьет фонтаном, пиши рассказы, что ли, или сказки, как дед, а в жизни брось свои сюжеты разыгрывать. Вот написал бы рассказ о падении межпланетного корабля - и не стал бы на поле врать… Или о том, как в район приехал знаменитый писатель. - Саша вспомнил разговор со Стешей и добавил с усмешкой: - Или о племяннике польского короля…
- Ты все шутишь! - рассердился Миша. - А как же Александр Александрович?
- Вот раньше и надо было умом пораскинуть, а то мыслишки у тебя коротенькие, как у Буратино. Напакостил ты Александру Александровичу изрядно и всей нашей бригаде, но теперь ничего уж не поделаешь.
- Не поделаешь… - согласился Миша.
- А ты воздерживайся от подобных вещей, - посоветовал Саша.
- Постараюсь воздерживаться, - покорно согласился Миша и честно добавил: - Если смогу.
- «Если смогу»! Тоже комсомолец! Билет-то не стыдно в кармане носить?
Миша промолчал.
- Ну, ладно. Пора по домам, - сказал Саша и встал со скамейки.
Миша быстро исчез в темноте, а Саша в раздумье остановился у ворот.
«А как же Александр Александрович? Неужели это правда? Если он слышал все то, что говорила Алевтина Илларионовна, он может уйти из школы!»
Эти мысли не давали покоя. Хотелось посоветоваться со Стешей. Он дошел до угла и пересек небольшой пустырь, ведущий к переулку, где стоял Стешин дом. В окнах не было света, но в открытой калитке белело чье-то платье.
- Стеша! - радостно крикнул Саша, и сердце его забилось.
Никто не ответил.
Он приблизился к дому и увидел Людмилу Николаевну. В темноте можно было уйти незамеченным, но это было не в Сашином характере.
- Здравствуйте, Людмила Николаевна! - сказал он. - Я думал, это Стеша.
- Стеша спит, - неприветливо сказала Людмила Николаевна. - А тебе я советую не шляться по ночам и вообще забыть дорогу к нашему дому.
И она ушла, хлопнув калиткой.
«ТЫ МОЖЕШЬ ПОВТОРИТЬ?»
Любые неприятности или забываются совсем, или кажутся незначительными, как только переступишь порог родной школы. Какое там - переступишь порог! Не успеешь увидеть издали знакомое здание, куда привела тебя мама лет десять назад, как горести от тебя отходят. Где уж тут печалиться, когда со всех сторон к школе бегут такие же, как ты, ребята, твои друзья, увлеченные школьными делами, радостями и заботами!
Саша вошел во двор школы, и вчерашнее смятение, испытанное у дома Стеши, сразу же в нем улеглось. «Буду встречаться с ней в школе, позову к себе домой. К ним больше не пойду». Он с ожесточением пнул подкатившийся к его ногам футбольный мяч. Мяч взвился вверх и, ко всеобщему восторгу ребят, скрылся в открытом окне учительской.
Дружный хохот раздался во дворе, но тотчас же и смолк. В окне показалась рассерженная Алевтина Илларионовна. В одной руке она держала злополучный мяч, в другой - книгу.
- Кто это сделал? - прерывающимся от негодования голосом спросила она.
- Я, - сказал Саша. - Простите, пожалуйста!
- Он нечаянно! - зашумели ребята. - Он и не играл с нами.
- Без защитников! - возвысила голос Алевтина Илларионовна. - Коновалов! Пойди сюда!
Саша побрел в учительскую.
- Теперь ни за что не отдаст мяч, вредная она, - бросил Саше вслед Пипин Короткий, главный футболист школы.
Штаны его висели на заборе. Он был в трусах и в синей майке. На голове у него топорщилась кепка, надетая козырьком назад.
Кому из вас не случалось, провинившись, стоять перед учителем и выслушивать, как он вас отчитывает! Сейчас это испытание держал Саша.
- Ты, Коновалов, должен прежде всего помнить, что ты есть секретарь комсомольской организации школы, - говорила Алевтина Илларионовна. - Во-вторых, ты знаешь, что пользуешься большим влиянием на ребят, следовательно, ты должен подавать им только хорошие примеры. - Алевтина Илларионовна с удовольствием прислушивалась к своей гладкой речи. - А ты что делаешь? - Мысли ее перенеслись в недалекое прошлое. - Ты на днях почти всю бригаду увел с поля… А теперь попал футбольным мячом куда? Прямо в учительскую!
- Учиться хуже стал, - вставила чертежница Вера Павловна, круглолицая, румяная девушка, и взяла в руки журнал, чтобы подкрепить свое замечание оценками.
Но в это время звонок возвестил о начале уроков. Он запел сначала на верхнем этаже, затем внизу и наконец захохотал весело и отрывисто на улице, а потом точно захлебнулся, кашлянул и затих.
- Иди! - строго сказала Алевтина Илларионовна. - И чтоб я тебя больше не видела в таком… виде.
«Вероятно, она хотела сказать: в таком жалком виде, - думал Саша, пробираясь в толпе ребят в свой класс. - Действительно, в этой виноватой позе, в этом молчании есть что-то жалкое, унизительное. Удивляюсь, как Миша или Пипин Короткий, которые ежедневно «отвечают» за свои проступки, не чувствуют такого стыда. Нужно не уважать себя, чтобы допускать такое!»
В класс он вошел последним и видел, как сзади него неторопливо идет Александр Александрович. Саше показалось, что учитель нарочно медлил, чтобы дать ему возможность вовремя войти в класс.
Ребята кинулись было с вопросами: «Влетело? Здорово? Отдала мяч или не отдала?» Но тут вошел учитель, и все молчаливо встали.
Только что в учительской Александр Александрович снова поспорил с Алевтиной Илларионовной. Он сказал, что Саше Коновалову не было смысла читать нотацию. Парень он по-настоящему хороший, и проступок его - чистая случайность. Он, наверное, и сам пришел бы извиниться за этот неожиданный бросок в окно.
- У вас все хороши, Александр Александрович! - сердито замахала руками Алевтина Илларионовна. - В десятом классе хулиганы собрались отборные. Сладу нет с ними. Учителя от них плачут! Вы многого не знаете и не слышите в силу своего недуга…
Александр Александрович не принял вызова. Надо было идти на урок. Он ничего не ответил и медленно, раздумывая, пошел в класс. Как же в самом деле: преувеличивает он положительные качества своих ребят или Алевтина Илларионовна их преуменьшает? Может быть, он нашел путь к душам своих учеников, а она не нашла? Класс в самом деле трудный. Но ребята интересные, разные. Среди них один, пожалуй, Коля Ласкин, по прозвищу Пипин Короткий, - неумный и легкомысленный человек. И действительно, Александр Александрович не знает, как проникнуть в его душу. А может, в самом деле он многого не замечает из-за своей глухоты?
Александр Александрович положил на стол журнал, кивком головы разрешил ученикам сесть.
На первой парте подняла руку Зина Зайцева. Александр Александрович подошел к ученице и, приставив к уху свою руку, склонился к ее парте.
- Александр Александрович, - громким, пронзительным голосом сказала Зина, - правда ли, что к нам в Погорюй приезжает Шолохов?
- Правда, - ответил Александр Александрович. - Подробности после урока.
Саша повернулся и уничтожающе поглядел на парту, где рядом с Пипином Коротким сидел смущенный Миша. Его черные глаза виновато бегали по классу, избегая взгляда Саши и Александра Александровича.
- Ну, теперь обо всем забыть. Все мысли долой, освободить голову для величайшей в мире науки - математики, - сказал Александр Александрович.
Он закатал рукава белой вышитой косоворотки, точно собирался ринуться в бой, и окинул класс внимательным взглядом.
Тридцать пар глаз - карих, голубых, серых - смотрели на него серьезно и доброжелательно.
- Хорошо! - удовлетворенно сказал Александр Александрович. - В прошлый раз мы условились, что сегодня будем говорить о перестановках. Размещения из т элементов, взятые по т, различающиеся только порядком элементов, называются перестановками. Например…
Александр Александрович подошел к доске, взял мел и повернулся к классу. Взгляд его встретился с углубленными в себя, тревожными глазами Саши.
Брови Александра Александровича страдальчески изогнулись:
- Коновалов, перестань думать о постороннем. Математика - абсолютная монархия. Она царит одна и ни с кем делить своей власти не может. Ведь ты не повторишь того, что я сейчас сказал?
- Не повторю, - вставая и краснея, сказал Саша.
- Потом спрошу тебя, о чем думал… Итак, перестановка из двух элементов: а и в, - он написал на доске а и в, - будут размещения из двух по два, то есть… - он написал ав и ва. - Теперь выпишем все перестановки из трех элементов. - Он со скрипом написал на доске: авс, асв, вас, вса, сав, сва. - Понятно?
- Понятно, - ответил класс одним дыханием.
Но Саша Коновалов по-прежнему сидел с отсутствующим взглядом.
Брови Александра Александровича снова страдальчески изогнулись:
- Коновалов, ты можешь повторить?
Саша встал и даже побледнел:
- Нет.
- Тогда выйди из класса. Ты мне мешаешь.
Саша беспрекословно пошел к дверям.
Теперь покраснела Стеша и с большим трудом заставила себя слушать урок.
Александр Александрович некоторое время стоял молча спиной к классу и с раздражением думал о Коновалове и о себе: «Зря погорячился!» Затем он повернулся и стал объяснять формулы числа перестановок.
После уроков учитель и ученик сидели в классе, на первой парте, друг подле друга. В дверь, будто бы невзначай, то и дело заглядывали одноклассники.
- Учиться стал хуже. На уроках думаешь о чем-то постороннем, - вполголоса говорил Александр Александрович. - Случилось что-нибудь? Может, советом помочь? А на меня не сердись. Вертись, переговаривайся, но слушай. А у тебя было совершенно отрешенное выражение лица. Мешал ты мне. Вот я и погорячился.
Саша всегда тянулся к Александру Александровичу. Ему захотелось рассказать учителю и о себе, и о Стеше, и о той неприятности, которую он переживал. Но как можно было говорить о самом сокровенном, когда у стен и у окон были длинные ученические уши?
- Я принесу вам свой дневник, - краснея, сказал Саша.
- Лучше не весь, а лишь то, что относится к нашему разговору.
Но Саша принес Александру Александровичу весь свой дневник, который вел с седьмого класса.
БЕСПОЛЕЗНЫЙ РАЗГОВОР
Через несколько дней после этого разговора с Сашей, вечером, в те часы, когда ученики были заняты неотложными общественными делами, Александр Александрович пришел к Листковым. Он громко постучал в дверь и, не слыша ответа, открыл ее.
Людмила Николаевна приветливо встретила классного руководителя Стеши. Она пригласила учителя в комнату. У дверей он споткнулся о скатанный половик. Дальше путь преградил открытый чемодан, из которого в беспорядке свешивались на пол старые, видимо, давно не ношенные платья, какие-то дырявые занавески, облезлые меховые воротники, чулки. Александр Александрович обошел чемодан, приблизился к столу. На столе, засыпанном землей, лежали черепки цветочного горшка. На стульях висели платья.
«Должно быть, генеральная уборка. Не вовремя пришел», - подумал Александр Александрович.
Людмила Николаевна проворно сдернула платья, бросила их на подоконник, ладонью стерла пыль с сиденья и придвинула стул гостю. Сама она тоже села у стола.
- Насчет Стэвы? - с тревогой спросила она громким голосом.
- Да, - сказал Александр Александрович и осторожно положил на край стола белую фуражку.
- Вы уж извините, - указала хозяйка на стол. - Горшок от цветка разбила. - Другого беспорядка в комнате она, казалось, не замечала. - Так в чем же Стеша провинилась?
- Провинилась? - удивился Александр Александрович. - Ни в чем. Девушка серьезная, учится неплохо. Не за тем я к вам пришел. Разговор длинный. От дела не оторву?
- Нет, нет!
Людмила Николаевна поправила халат, волосы и, сложив на коленях маленькие, полные ручки, приготовилась слушать. Она любила поговорить с образованными людьми.
- Так вот, Людмила Николаевна, разговор будет о любви.
- О любви? - изумилась она, вспыхнула и хотела было прикрыть окно, выходящее на улицу.
Но Александр Александрович, усмехнувшись, пояснил ей:
- Разговор безобидный. Не бойтесь.
Он некоторое время молчал, собираясь с мыслями, и начал с главного:
- У Стеши с Сашей Коноваловым дружба с девятилетнего возраста.
- Не говорите! - с возмущением отрезала Людмила Николаевна. - И я ничего не могу поделать!
- Стаж большой, - не отвечая на ее слова или, может быть, не слыша их, продолжал Александр Александрович. - Вероятно, чувства серьезные.
- Пустяки! Легкомыслие одно! - пренебрежительно махнула ручкой Людмила Николаевна. - Я запретила Саше бывать у нас, и все пройдет.
- Вот по поводу этого запрещения я и хочу поговорить. Как педагогу, мне приходилось не раз наблюдать чувство дружбы у моих учеников. У некоторых это было действительно пустяком и легкомыслием. Но у некоторых чувство было серьезное, возвышенное. Такую дружбу я, признаться, не пытался останавливать. В дружбе Саши и Стеши нет ничего плохого, поверьте мне, Людмила Николаевна. Я достаточно знаю их отношения. Чувства эти искренние, чистые. Это очень красивое чувство, которое, может быть, на всю жизнь останется самым светлым воспоминанием…
Александр Александрович замолчал и вспомнил себя.
…В теплый зимний вечер он идет рядом с Катей. Им по пятнадцать лет. Нет за плечами у них прошлого, неясны еще мечты о будущем. Они живут только настоящим: тихим скрипом снега, ничего не значащим и таким значительным разговором, легким смущением оттого, что он, когда она поскользнется, осторожно придерживает ее за локоть.
- Прошло двадцать пять лет с тех пор, как с той девочкой я бродил вечерами по зимним улицам маленького города, - неожиданно продолжил вслух свои воспоминания Александр Александрович, - а помню, как вчера, и, когда вспоминаю, в душе всякий раз поднимается тоскливое смятение. А вы говорите…
- Я уверена, что они целуются, - заявила Людмила Николаевна.
- Да нет же! - отмахнулся Александр Александрович от этих слов, как отмахиваются от докучливой мухи. - Уверяю вас: чувства у них слишком чистые, сложные, возвышенные, и на грешную землю они еще не опустились. А вот если вы по-прежнему будете отдалять их друг от друга, дело примет другой оборот: начнутся обманы, встречи где-нибудь там, где их не увидят… Да поймите вы, Людмила Николаевна, что Стеша уже в том возрасте, когда дружба, увлечение неизбежны. Ну вспомните себя в семнадцать лет…
- Ничего подобного! - вспыхнув, сказала Людмила Николаевна. - В семнадцать лет я вышла замуж без всякой дружбы и без всякого увлечения.
- Тем хуже. Значит, вам и вспомнить нечего, - сухо сказал Александр Александрович.
Глядя на необычно короткое, точно срезанное снизу лицо Людмилы Николаевны, невыразительные черные, как пуговки, глаза в густых ресницах, растянутые в искусственной улыбке губы, он подумал: «Да способна ли ты вообще чувствовать? Кажется, ты просто привыкаешь к дому, любишь тепло и сытую жизнь». И еще подумал о том, что иные неумные родители могут принести молодым людям большое, подчас непоправимое зло. Внезапно в памяти всплыл разговор с Алевтиной Илларионовной. «И неумный учитель», - мысленно сказал он себе.
Александру Александровичу показалось, что убедить Людмилу Николаевну невозможно. Он взял со стола белую фуражку и встал:
- Простите, что отнял время. Но все же подумайте о нашем разговоре.
- Подумаю, - сказала Людмила Николаевна.
И они расстались.
ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ
Каждый вечер Нина Александровна засиживалась в школе дольше всех. Дел было так много, что переделать их за день она не успевала и оставляла на вечер ту работу, которая требовала тишины, сосредоточенности.
Она любила эти вечерние часы в школе, когда затихали беготня и говор учеников, задержавшихся на занятиях кружков или по каким-нибудь другим общественным делам. Вот донесся до ее слуха тихий, размеренный шаг уборщиц - они убирают коридоры, - шорох тряпок, всплески воды, грохот высыпаемого из ведер угля в ящики около печей. Она знала: когда гулко стукнет внизу парадная дверь, значит, уборщицы ушли и в школе осталась она одна.
Нина Александровна преподавала в школе географию. Но времени на подготовку к урокам было так мало, что приходилось захватывать ночь. Весь день, почти безраздельно, забирала школа - сложный, тонкий, своеобразный механизм, которым она руководила. Время отнимала и семья. Она была матерью трех девочек. Две учились в ее же школе, третья - в институте, в городе.
Нина Александровна привыкла дорожить каждой минутой. Тем более дорожила она временем сейчас, когда неожиданно получила известие, что облоно направляет в Чехословакию группу преподавателей Восточной Сибири, в том числе и ее, Кину Александровну.
Отъезд среди учебного года очень беспокоил. Она прекрасно понимала, что заведующая учебной частью школы слаба, и не раз мысленно обвиняла себя в том, что доверила Алевтине Илларионовне это большое дело. Но другой кандидатуры тогда не было, и с ее назначением пришлось согласиться. Услужливость Алевтины Илларионовны Нина Александровна вначале принимала за приветливость, за добрую черту характера, а потом почувствовала во всем этом нотки подхалимства. Безынициативность завуча на первых порах Нину Александровну не огорчала. Без директора та не решала ни одного вопроса, и, казалось, никаких неприятностей не могло возникнуть. Позже Нина Александровна поняла, что заведующая учебной частью - плохая помощница.
На время поездки в Чехословакию можно было оставить заместителем директора Алексея Петровича и уехать со спокойной душой, но Нина Александровна знала, каким бы это было ударом по самолюбию Алевтины Илларионовны, и она не решалась нанести этот удар.
Нина Александровна набросала памятку на завтра, пересмотрела настольный календарь - не забыла ли осуществить неотложные дела? - и собралась уходить. В этот момент по коридору раздались медленные, тяжелые шаги, сопровождаемые скрипом половиц. Она сразу же узнала Алевтину Илларионовну и обрадовалась. Можно было долго, обстоятельно, без свидетелей поговорить с ней.
По внешнему виду никогда нельзя было угадать истинные чувства Нины Александровны. Она холодно посмотрела на Алевтину Илларионовну и сказала:
- Так поздно?
- Иду мимо. Вижу, свет в вашем окошке. Дай-ка, думаю, загляну, - как всегда, многословно заговорила Алевтина Илларионовна, удобно устраиваясь на кожаном диване. - Ну как, известен уже день вашего отъезда?
- Уезжаем послезавтра, - ответила Нина Александровна и, помолчав, продолжала своим глухим, гортанным голосом: - Прошу вас, Алевтина Илларионовна, поторжественнее подвести итоги работы наших бригад. Затем, пожалуйста, отнеситесь посерьезнее к методической работе. Присмотритесь к новой вожатой. Мне она еще не показывала плана работы. И прошу вас с Бахметьевым быть поосторожнее. Все-таки он больной человек.
- Не пойму, Нина Александровна, что вы с ним возитесь? Госпиталь у нас, что ли?
- Ну-ну, Алевтина Илларионовна, вы говорите совершенно абсурдные вещи!
Алевтина Илларионовна поморщилась:
- Он сам отлично знает, что не может преподавать. И помяните мое слово, вот-вот уйдет!
- Не уйдет! - уверенно сказала Нина Александровна, вставая и распрямляя уставшие плечи. - Он слишком любит свое дело и нашу школу.
- Ему больше всего нравится, что ученики готовы его носить на руках.
- Стало быть, заслужил. Вот нас с вами они почему-то не понесут, - усмехнулась Нина Александровна.
Она села на диван рядом с Алевтиной Илларионовной и худой рукой с длинными пальцами дотронулась до бледно-сиреневого шарфика на шее завуча:
- Какой чудесный! Цвет раннего багульника, когда тот расцветает преждевременно. Где это вы взяли?
- В городе, в универмаге.
Задумчиво поглаживая шарфик, Нина Александровна добавила:
- Главное, Алевтина Илларионовна, больше хладнокровия. Сгоряча, пожалуйста, ничего не решайте.. У вас есть замечательный советчик, умный, выдержанный человек, - Алексей Петрович. Ну, и я не так уж долго проезжу. Вопросы не очень неотложные оставьте до меня.
Нина Александровна встала, перешла за стол, на свое место.
- А теперь, уж коли вы сюда пришли, давайте посмотрим эти планы. - И она пригласила Алевтину Илларионовну к своему столу.
СЕНЬКА-ВОИН
Коля Ласкин - Пипин Короткий - был действительно коротким. Его кудрявая голова с круглым туповатым лицом покоилась на короткой, крепкой шее. К шее удивительно подходили короткие руки и ноги. Пальцы его рук были тоже короткие, с квадратными ногтями. Несмотря на некоторую уродливость, Пипин Короткий не производил неприятного впечатления. Он выглядел крепышом. Весь он дышал здоровьем и силой.
Коля был ровесником Миши, Стеши и Саши, но жизнь не казалась ему такой увлекательной, как им. Он видел слишком много зла, и это зло часто окрашивало для него мир в черные краски.
Он родился и вырос в Погорюе, на берегах Куды, и, кроме своего села, реки да окрестных полей и лесов, ничего не видел и не стремился видеть. Его интересы замыкались в небольшом, обнесенном высокими горами селе на берегу мелководной речки. Дальше села, речки, небольшого отрезка сибирского тракта да сотни километров тайги его воображение не уходило. Был он человеком без дальнего полета.
Из класса в класс он переходил кое-как. Собирался закончить свое образование еще в седьмом классе, но отцу - колхозному конюху Ивану Герасимовичу Ласкину, прославившемуся на всю страну выращенной им красавицей кобылицей Сармой, белоснежной, с черной гривой, - очень уж хотелось сделать из сына инженера. Будущий инженер, однако, был безнадежен в математике, физике и химии. За месяц учения в десятом классе он успел получить по этим предметам несколько двоек, и отца вызвали в школу для объяснения.
Пришел Иван Герасимович из школы мрачный, напустился на жену:
- Свобода у сына большая! Курит в школе! Зачем деньги даешь? - Он хлопал по столу рукой, такой же короткой и широкой, как и у сына, и нервно ходил по комнате взад-вперед, взад-вперед, тоже небольшой, какой-то укороченный, злобный.
- Да я что, бог с тобой, Герасимыч! - робко оправдывалась Пелагея Дмитриевна, запуганная, заплаканная, не видевшая в жизни счастья. Она робко глядела на мужа круглыми ласковыми глазами. - Он не емши в школу-то идет. Как же ему на голодный желудок науки слушать? Вот я ему и даю рублевку на завтрак.
- На завтрак! А он - на папиросы! - снова стучал ладонью по столу Иван Герасимович. - Ни копейки не давать больше! Понятно?
- Да как же дитя голодом-то? - робела, но защищала сына Пелагея Дмитриевна.
- Дитя! Это дитя хуже всех в школе. От людей совестно. Одни колы да двойки! Собственными руками задушу, душу вытрясу! - бушевал Иван Герасимович.
В это время в комнату вошел сын. Он остановился у порога и заискивающе глядел на отца.
- А! Пришел! - Отец взвизгнул и дрожащими руками стал снимать ремень.
Пелагея Дмитриевна заголосила.
- Дверь закрой! Закрой дверь, говорю, а то и тебя заодно! - приказал Иван Герасимович.
Пелагея Дмитриевна, дрожа от страха, закрыла дверь на крючок.
Отец вошел в раж. Он уже не помнил себя, исступленно, со страстью бил сына ремнем, а тот молча увертывался и прикрывался руками.
- Да что я, маленький?! - вдруг взвыл Коля. - Не смей!
Он неожиданно вырвал из рук оторопевшего отца ремень и, глядя ему в глаза, медленно пошел на него. Казалось, сейчас он так же исступленно начнет бить своего истязателя.
Отец растерялся. С малых лет он бил сына, и тот никогда не выходил из повиновения.
- Уйду! Ненавижу! - продолжал рычать сын, наступая на отца. - Посмей только!
Мать в ужасе всплеснула руками. Коля рывком свернул ремень, кинул его в угол и показал отцу крепкие кулаки.
- Вот, видел? Это над ребенком можно издеваться. А теперь - нет! - И он опять потряс кулаками, упиваясь растерянностью отца и своей неожиданной смелостью и удивляясь, почему он раньше терпел побои.
Он повернулся, откинул крючок, изо всей силы хлопнул тяжелой, обитой ватой и мешковиной дверью и выбежал на улицу.
Был уже вечер, холодный, сырой. Моросил мелкий осенний дождь. Коля огляделся, Вокруг пусто и тихо. Куда идти? Он не думал о том, вернется ли домой. Он не умел рассуждать. Но он чувствовал, что еще с детства ненавидит этот дом, этот покосившийся, почерневший забор, ровные гряды огорода на задах, которые отец заставлял вскапывать каждую весну, эту высокую поленницу дров, напиленную им и отцом из бревен, сваленных на улице у забора. Он чувствовал, что ненавидит отца и равнодушен к матери.
Опустив голову, Коля медленно побрел вдоль улицы, размешивая сапогами глинистую жижу и с каждым шагом все больше и больше ощущая голод.
В открытое окно его кто-то окликнул. Он поднял голову и увидел Сеньку-воина (так называли в селе инвалида Семена, который всем говорил, что потерял ногу на фронте, а на самом деле получил инвалидность из-за того, что в нетрезвом виде в 1941 году попал под поезд). Сенька-воин ходил на костылях, получал пенсию по инвалидности и бездельничал.
- Иду вот… - тяжело сказал Коля.
- Вижу, что идешь, - с усмешкой ответил Семен, прищуривая светлые нагловатые глаза. Веки у него были припухшие, покрасневшие, цвет лица нездоровый. И рука с дымящейся папиросой, лежащая на подоконнике, дрожала. - А я партнера подглядываю в картишки сразиться, - объяснил Сенька-воин и выругался. - Сыграешь?
- Не умею, - равнодушно ответил Коля.
- Научу.
- Денег нет.
- Дам взаймы.
Семен протянул Коле начатую папиросу. Коля жадно затянулся и пошел к Семену в дом.
К ночи в душной, накуренной комнате собрались друзья Семена из соседнего колхоза. Усталая, злая мать Семена выставила на стол две бутылки водки, хлеб и колбасу, кое-как нарезанную толстыми, неровными кружками. Так велико было ее презрение к сыну и его собутыльникам, что она нарушила здешний обычай: не вскипятила самовара и даже не положила на стол вилок. Ели руками, пили, до утра играли в карты.
Коля ел с жадностью, кусок за куском. От вина не отказывался. Пил он не в первый раз. Отец с малых лет наливал ему водки, когда в доме бывали гости. Но так много, как сегодня, он еще никогда не пил и быстро опьянел. Ему стало весело. Он смеялся громким, чужим смехом, вдруг полюбил Сеньку-воина и полез к нему целоваться. Потом его потянуло на откровенность. Слишком громко, точно вокруг были глухие, он сказал, что домой больше не вернется и в школу не пойдет.
- Это отцу нужно было, чтобы я учился. А сам я не хочу. Хватит, начну новую жизнь! - И он ударил рукой по столу, как это делал отец.
Потом свалился на ящик и лежал, ни о чем не думая, изредка прислушиваясь к пощелкиванию карт, пьяным выкрикам и хохоту. Затем заснул. Спал тревожно. Снилось ли ему или это были обрывки его пьяных мыслей, только видел он во сне отца, и мать, и дом, где вырос. Видел себя десятилетним мальчишкой, который врал и заискивал перед отцом только для того, чтобы тот его не бил. Мечтал о том, как отомстит отцу за страх и унижения, которыми было заполнено его детство. Перед ним стояла заплаканная мать. Он со злом думал и о ней: почему она не могла защитить его от побоев?
Утром Колю разбудил громкий разговор.
- Что я, человек без ноги? Кому нужен? - пьяно всхлипывал Сенька-воин.
- У Маресьева обеих не было, а самолетом управлял! - перебила его тетка Дарья, закручивая на затылке перед висящим на стене зеркалом свою толстую русую косу.
На Колю из зеркала глянуло немолодое, но красивое худощавое лицо матери Семена. Дарья торопилась на работу: она была колхозным бригадиром.
- Чего на деревяшке-то скачешь? Давно говорю: протез заказать надо.
- Ничего мне не надо. Калека я. Даже жена сбежала! - мрачно ныл Сенька-воин.
Он лежал на кровати, закинув руки за голову, отекший, грязный. На всю комнату от него разило водочным перегаром.
- Не оттого Глашка сбежала, что ты калека, - с презрением говорила мать, повязывая на голову платок, - а от твоего пьянства да от безделья.
- Я родину защищал. Калекой стал. А теперь кому нужен? Сунули пенсию. Купили! Дешево купили!
- Никто тебя не покупал. Хватит сказки рассказывать, мы-то знаем, как ты защищал. Слушать тошно!
Тетка Дарья взглянула сквозь окно на безнадежно серое небо, натянула резиновые сапоги и взяла под мышку плащ.
- Обед в печи, - сказала она и вышла из дому.
Она направилась было к правлению колхоза, но раздумала, повернула в переулок и быстро зашагала к дому Ласкиных.
Пелагея Дмитриевна Ласкина с корзиной в руке выходила из калитки.
- Здравствуй, Дмитриевна! Не к удаче мне навстречу с пустой корзиной, - усмехнулась Дарья Ивановна. - В сельпо идешь?
- В сельпо. Везде успеть надо, помощников нет, - мрачно ответила Пелагея Дмитриевна и, вспомнив сына, прослезилась, зашмыгала носом и стала сморкаться в пестрый передник, выглядывавший из-под телогрейки.
- Помощник твой у нас ночевал. Выпили вчера с Сенькой. Под пьяную лавочку грозился, что из дому совсем ушел и в школу не пойдет.
- Да как же так? - всплеснула руками Пелагея Дмитриевна, и по ее сухому, рано постаревшему лицу побежали слезы.
- Ты, Пелагея Дмитриевна, будь настороже. Сеньке он не товарищ. Сенька мой сам с пути сбился. Слышишь, что говорю? - И со словами: «На работу спешу» - Дарья Ивановна ушла.
Пелагея Дмитриевна некоторое время не двигалась с места, растерянная, подавленная горем. Потом обнадежила себя: «Придет, возвратится, не впервой убегает от отцовских побоев».
Но напрасно она себя успокаивала, не обратив внимания не предупреждение Дарьи. Дружба эта продолжалась. День за днем проводил Коля Ласкин у Сеньки-воина, ел, пил, спал у него, бегал за папиросами и за водкой, частенько наведывался в соседнее село, звал Сенькиных товарищей играть в карты.
Как-то раз, поздно вечером возвратившись с работы, Дарья Ивановна, строго взглянув на сына, сказала:
- Связался черт с младенцем! - И обратилась к Коле: - Домой тебе, парень, пора, да за учебу. У нас в селе праздно только один мой сын живет.
Коля опустил голову. Только сейчас до него дошло, что живет он в чужом доме, ест чужой хлеб.
- Не вмешивайся не в свое дело! - прикрикнул на мать Сенька-воин.
- Смотри, вояка, властей вмешаю! - пригрозила мать.
Коля выскользнул на улицу, взял ведра, натаскал из колодца воды в бочку. Потом взгляд его упал на разбросанные по земле чурки. Он достал топор и точными, сильными ударами расколол чурки на мелкие полешки.
- Да не об этом я говорила тебе! - сказала ему тетка Дарья. - Мне работы твоей не нужно. Чай, не батрак. Ты, парень, пока не поздно, с Сенькой моим разойдись. У тебя свой путь. Иди к родителям, учись, делом займись. А Сенька тебя до добра не доведет.
Коля опустил топор и, переминаясь с ноги на ногу, мрачно смотрел в землю.
- Уйду от вас, не бойтесь, - сказал он.
Тетка Дарья махнула рукой и пошла в стайку, где негромко, но призывно мычала рыжая комолая корова.
На крыльце, постукивая костылями, появился Сенька-воин.
- Снесешь на выселок Ильюхе. У него и поживешь. А то мать бучу затеет. - И он протянул Коле записку.
- Ладно, - сказал тот, повернулся и, не прощаясь, медленно пошел к воротам.
ПРОГЛЯДЕЛИ
В противоположность Пипину Короткому, Саша Коновалов был вольной птицей с дальним полетом. Он, как и Коля Ласкин, нигде не бывал, кроме своего Погорюя, не видел другой реки, кроме Куды, не уходил в тайгу дальше чем на сто километров. Но где только не побывало Сашино воображение, о чем только не мечтал он!
Александр Александрович передал Саше свою страстную любовь к астрономии. И тот принял ее по-своему. Он полюбил небо с его беспредельным простором и звезды с их таинственным мерцанием. Он мечтал стать летчиком, испытателем новых авиационных машин, первым пассажиром межпланетного корабля. Все явления жизни, которые проходили перед Сашей, вызывали в нем долгие раздумья, он пытался определить свое отношение к ним и к людям, которые его окружали.
Мать была для него самым дорогим человеком. Потеряв на фронте любимого мужа, она перестала следить за собой, но Саше и в голову не приходило упрекнуть ее в этом. Он гордился своей матерью: имя ее не сходило с доски Почета. В колхозе она трудилась, не жалея сил. Дома успевала вести хозяйство.
Самоотверженную заботу матери Саша чувствовал во всем и платил ей нежной любовью.
Так же, как и мать, Саше была дорога Стеша, но в этом он боялся признаться даже себе. С каждым днем его отношения к Стеше становились сложнее. Чувство детской дружбы медленно уступало место первой, осторожной и большой любви.
Кроме матери и Стеши, еще один человек играл большую роль в Сашиной жизни. Это был Александр Александрович. Саша безгранично уважал его за то, что он жил в деревне, учил деревенских ребят, искренне считал работу в школе своим назначением в жизни.
«А ведь он мог быть научным работником в большом городе», - часто думал Саша о своем учителе и хотел быть таким же умным, культурным, талантливым, как Александр Александрович, таким же самоотверженным, добрым и требовательным, таким же необычным и обаятельным. Не замечая того, он подражал голосу и даже жестам и походке Александра Александровича.
В перемену Саша догнал Александра Александровича. Учитель шел из класса по коридору своей деловой, торопливой походкой, стройный и легкий, с журналом под мышкой.
Саша тронул Александра Александровича за локоть. Тот остановился и взглянул на мальчика внимательными, немного по-детски застенчивыми серыми глазами.
- Ну что, тезка? - спросил он глуховатым голосом.
Саша огляделся по сторонам. По его взгляду Александр Александрович понял, что разговаривать здесь нельзя.
- Пойдем в учительскую, - сказал Александр
Александрович, положил Саше на плечо свою руку и словно забыл о ней.
Так, молча, они и проследовали по коридору второго этажа, поднялись по лестнице и вошли в учительскую.
Те учителя, которые утверждают, что у них нет любимчиков, говорят неправду. Человеку свойственно выделять из окружающих людей тех, к кому лежит душа. И учитель в этом не исключение.
В классе Александр Александрович не подчеркивал своего расположения к Саше, но Саша чувствовал, что он любимый ученик, и глубоко ценил это. Вот и сейчас он торжественно и смущенно нес на своем плече руку учителя и испытывал гордость за доверие и уважение к себе.
В учительской никого не было. Они сели за длинный стол, покрытый красной материей, друг против друга и заговорили о Коле Ласкине.
- Был я у него дома, - рассказывал Саша. - Он не возвращался. Отец грозится собственными руками задушить его, как воротится. Мать плачет.
Саша то задвигал, то раздвигал у белого воротничка легкую «молнию» черной вельветовой курточки, то прикасался пальцами к авторучке, заткнутой в верхний карман, то поправлял рукой черные волосы, спускающиеся на загорелый лоб.
- Несколько дней он действительно прожил у Сеньки-воина. Пил с Сенькой, в карты играл. Санька сказал мне, что дал ему на карточную игру сто рублей и он проиграл их. «Вот и купил его недорого», - признался Сенька… Тетка Дарья сказывала…
- Говорила. Сказывала - это диалект отживший, - перебил Александр Александрович.
- Говорила, - поправился Саша, - что домой Коля возвращаться не думает. В школу больше не пойдет. И вообще хочет начать новую жизнь.
- Какую?
- Не понял я, Александр Александрович, что это за новая жизнь. Я вначале подумал, что он решил идти работать, но теперь, говорят, он живет на выселке у дружков Сеньки-воина. А недаром говорится: «Скажи, кто твои друзья, и я скажу тебе, кто ты».
Александр Александрович утвердительно кивнул.
- Вот я и думаю, - продолжал Саша, - раз он у Сенькиных друзей, значит, жизнь его не трудовая будет. Добру они не научат. Сказыва… Говорят, - смутился Саша, - забили дома Ласкина, оттого он такой. Ненавидит мать и отца.
- Проглядели мы парня! - покачал головой Александр Александрович.
Коля Ласкин, так же как и Саша, учился у Александра Александровича с пятого класса. Когда Коля учился в седьмом классе, Александр Александрович советовал отцу взять сына из школы и определить его на работу, но тот и слушать не хотел, бил себя в грудь и кричал на всю учительскую: «Я неучем остался, так пусть хоть сын человеком будет! На инженера выучу!»
- Что же теперь делать? - Александр Александрович, закинув руки за спину, беспокойно ходил по учительской. - Вот что, тезка, - сказал он, - попробую еще разок поговорить с родителями. А ты свяжи Ласкина с кем-нибудь из ребят… К кому он лучше всех относился?
- Да, пожалуй, ко мне…
- Ну, так сам разыщи его, а ребятам накажи, чтобы глаз с него не спускали. Пусть в компанию свою втянут…
Дверь открылась, и в учительскую вошла преподавательница литературы Ксения Петровна - полная маленькая старушка с серебряными стрижеными волосами.
Саша встал. Александр Александрович приветливо кивнул.
- Вот насчет Ласкина рассуждаем, - сказал он.
Ксения Петровна села на стул около Александра Александровича.
- Садись, дружок, - приветливо взглянула она на Сашу. - Так что же нового?
- Нового ничего. Все в той же компании. Домой не возвращается, в школу не ходит, - ответил Александр Александрович.
Он любил разговаривать с Ксенией Петровной: хорошо слышал ее четкий, громкий голос, и, главное, оба они были во всем единомышленниками и с первого слова понимали друг друга.
- Прозевали человека, самым настоящим образом прозевали! - горячо воскликнула Ксения Петровна. - Мы, учителя, виноваты, товарищи виноваты! Видели мы давно, что мальчик обозлен, замкнут, а докопаться до истинной причины невдомек было. Вот вы, например, друзья его, одноклассники, - обратилась она к Саше, - неужели вы не знали, что отец его так избивает?
- Не знали, Ксения Петровна, - ответил Саша, вставая.
- Да сиди, дружок, сиди! Скрывал он, значит, крепко. Стыдился. Теперь трудно исправлять ошибки, но необходимо.
Александр Александрович поделился с Ксенией Петровной своими соображениями. Саша тоже высказал свои мысли. Ксения Петровна их поддержала:
- Мне тоже кажется, что возвращать его в школу не стоит. Самое лучшее - определить на завод. Молодежь там здоровая. Труд интересный. Выровняется парень, вот посмотрите, обязательно выровняется.
ДВЕ ВСТРЕЧИ
К вечеру, приготовив уроки, Саша отправился разыскивать Ласкина. Вечер был сумрачный. С утра то моросил, то лил дождь, и на лужах вздувались пузыри, что в народе считают признаком затяжного ненастья.
Грустно поглядывая на недоступную улицу, белоголовые ребятишки в окнах домов причитали хором:
Дождик, дождик, переставь, Мы поедем на росстань.Или:
Дождик, дождик, пуще, Дам тебе гущи.Саша брел вдоль домов и заборов по глинистой жиже. На нем был голубой материн плащ с капюшоном. Впереди него шла босиком бабка Саламатиха. Ботинки, связанные шнурками, она несла в руках. Саламатиха тяжело ступала толстыми, отекшими ногами прямо по лужам и не переставая поносила на все село председателя сельсовета:
- Черт бы подрал тебя, старая ведьма, не можешь тротуары сделать! Заботы о людях ни на грош нет!
На Саламатихе был такой же, как и на Саше, голубой плащ (в таких плащах ходило все село, потому что других в сельпо не завезли), но он был мал для ее могучей фигуры, и она смогла завернуться в него только наполовину.
- И этот дурак слепой, - присоединила она к председателю мужа, - сидит, сказочки сочиняет! Нет чтобы родное село в порядок привести. Тоже депутат! Чертова кукла!
Саша с трудом сдерживал смех. Саламатиха поскользнулась и тяжело плюхнулась в грязь.
Саша подскочил к ней, помог встать.
- Спасибо, сынок! - раздраженно поблагодарила Саламатиха и вдруг повернулась лицом к трактовой дороге. - Тебе чего, жизнь не мила?! - крикнула она низким голосом какому-то прохожему, который, сбросив с плеч тяжелый мешок, расположился завтракать прямо на дороге. - Машины по селу идут… В лепешку сотрут, чуть зазеваешься.
- А тебе жалко? - спросил прохожий, рукавом обтирая пот и дождь с загорелого лица. - Ну задавят. Плакать будешь?
- Тьфу, леший! - плюнула Саламатиха. - Ну, ложись на дороге, коли жизнь надоела! - И она пошла вперед широкими, мужскими шагами.
Саша шел за ней. Ему давно хотелось поговорить с Саламатихой о Мише. Он знал, что бабка и внук живут душа в душу и озорные проделки устраивают сообща.
- Миша-то как?.. - начал издалека Саша, но сразу же понял, что шуструю бабку провести трудно.
Хитрыми глазами она покосилась на Сашу:
- Сидит все с книжками. Учит. - При этом она шумно вздохнула, не то от жалости к внуку, не то желая сдержать смех.
Саша решил говорить напрямик:
- Историю с Шолоховым разыграл он зря. Дело-то серьезный оборот приняло. Из районного центра приказ дан разыскать, кто слух пустил. Найдут - принудиловку получит за хулиганство.
- А ты чего ж молчишь? Ведь комсомолец, даже секретарь! - певуче осведомилась Саламатиха.
- Что ж из этого? Он мне сам все рассказывал. Я отругал его, а бегать и доносить не собираюсь. Хотя за болтовню его проучить давно пора.
- Проучать не за что, - решительно сказала Саламатиха. - Был Шолохов в Погорюе. Сама видела. Пошла на Куду белье полоскать. Вижу - стоит богатырь такой! - вдохновенно врала Саламатиха.
Саша даже остановился и от изумления открыл рот.
- Рост - двухметровый, волосы - шапкой золотой, глаза карие, как огонь. Одной рукой подбоченился, другую простер над рекой, точно повелеть что-то хотел: может, реку в другую сторону повернуть, или чтоб из берегов вышла, либо пересохла, чтоб на другой берег посуху перейти.
- Бабушка, да Шолохов небольшого роста, и глаза у него светлые…
- Не перебивай! - возмутилась Саламатиха. - Своими глазами видела. И говорит он, как тигр рычит, с таким рокотом. Ударит в горы голос - эхом назад воротится. На весь Погорюй, на всю Куду слышно было… «Не знал, говорит, истинный бог, не знал!..» И мохнатым кулачищем в грудь себя ударил так, что гул пошел и камни с горы свалились. «Не знал, что в Сибири краса такая! Поселил бы сюда Григория с Аксиньей и книгу назвал бы «Тихая Куда».
Саламатиха остановилась, взглянула на Сашу, улыбнулась, блеснула белыми зубами и завернула во двор ветеринарной лечебницы.
Саша долго стоял у ворот лечебницы и никак не мог прийти в себя. «Что за семья такая? Живут в каком-то мире фантазии и дед, и бабка, и внук… И ругать их как-то совестно!..»
В этот вечер стемнело раньше обычного, потому что небо затянули темные, беспросветные тучи. Ветер не шевелил уныло поникшие желтеющие листья; неторопливо, как слезы, стекали с них капли дождя. Изредка, окончив свой недлинный век, желтый лист отрывался от ветки и, медленно кружась, с чуть уловимым шорохом падал к стволу своего дерева. Через некоторое время падал на землю и другой, и третий лист…
К дому Сеньки-воина Саша подошел уже в темноте. Окна с улицы были закрыты. Саша вошел во двор.
На огороде тетка Дарья доставала из колодца воду.
Журавель жалобно скрипел, и дребезжало ведро, задевая за стенки колодца.
Саша сел на бревна и стал ждать.
Он находился еще под впечатлением встречи с Саламатихой и был рад, что может посидеть в темноте и тишине. Сейчас его занимало одно: какие разные люди окружают его! Что было схожего, например, между Саламатихой и его, Сашиной, тихой и строгой матерью? Между фантазером Мишкой и туповатым, мрачным Колей Ласкиным? Между кристально честным, умным и добрым Александром Александровичем и пьяницей, дебоширом Сенькой-воином?
Его размышления перебило появление тетки Дарьи. Она вошла во двор, подталкивая ногой небольшой бочонок. В темноте Дарья могла бы и не увидеть Саши, пройти мимо него, но он вскочил и, чтобы не напугать ее, сказал негромко:
- Здравствуйте, тетя Даша! Я хотел бы повидать Колю.
Дарья вздрогнула от неожиданности, поставила бочонок и, всматриваясь в силуэт юноши, сказала:
- На выселке он который день живет. - Она помолчала и добавила: - Это ты, Санька, что ли? Я в темноте-то тебя не признала. Давно не встречала. Ишь какой длинный стал… И мой там все дни пропадает. Связался черт с младенцем. Добра не будет. Сходи, сходи на выселок, может, сговоришь товарища!
Она подхватила бочонок и, повертывая его то вправо, то влево, ловко подняла по ступенькам на крыльцо, давая понять, что говорить больше с Сашей не о чем.
НА ВЫСЕЛКЕ
На выселок Саша отправился на другой день к вечеру. Погода по-прежнему хмурилась, но дождя не было. Саша вышел за село и неторопливо побрел по грязной проселочной дороге. До выселка было всего три километра, и он прошел их быстро. Собственно, это был уже не выселок, а вновь застроившаяся деревня. Бревна большинства домов еще не почернели от времени, и единственная односторонняя улица казалась опрятной и уютной.
Вблизи новой деревни, в молодом березнике, на пригнутом к земле гибком березовом стволе сидел темнолицый, черноглазый парень, такой же кудрявый, как и Саша. Около него щипал траву оседланный красавец жеребец. Парень останавливал на себе внимание каждого не только тем, что был одет в широкие шаровары и ярко-красную рубаху, но и тем, что имел тонкую, как у девушки, талию, перехваченную поясом. Посадка головы у него была орлиная: гордо приподняв ее кверху, он, казалось, все время к чему-то приглядывается, прислушивается. По-орлиному был изогнут и его нос. В черных и быстрых глазах с синими белками горел недобрый огонек.
Это был Степан Петров, один из тех первых цыган, которых все же местным властям удалось сделать оседлыми. Многократные попытки посадить на землю кочевые семьи цыган долгое время оставались безрезультатными. Цыганам быстро надоедал труд земледельца, и, просидев осень и зиму в деревне, они ранней весной снимались и снова кочевали по проселочным дорогам и тракту, разбивая шатры у деревень, занимаясь ремонтом посуды, лудильным делом. Несколько лет назад кому-то пришла в голову толковая мысль сделать цыган не земледельцами, а коневодами. Цыганам, и старым и молодым, это дело пришлось по душе. И они осели в районе Куды, в Погорюе и на выселке.
Саша подошел к Степану, поздоровался, сел на траву, Степан достал из кармана нераспечатанную пачку сигарет, предложил.
- Не курю.
- Напрасно, много теряешь. - Степан разорвал пачку, ловко щелкнул пальцем по ее дну, и несколько сигарет наполовину выскочило из пачки. Он еще раз поднес сигареты Саше, но тот отвел его руку.
Саша хорошо знал Степана, потому что его младший брат, Сережка Петров, учился вместе с ним.
- Степан, ты Ласкина молодого видел? - спросил Саша.
- Тут торчит, - ответил Степан, закуривая, - и Сенька-воин с ним.
- Что делают?
- Ну, что… В карты режутся, чего еще делать? - Степан сощурил глаза, усмехнулся.
Слово за слово, и Саша узнал, что, оказывается, Сенькина компания обставила Ласкина. Он у них в долгу теперь, как в шелку. Они кормят его, поят, ночлег предоставили и деньги авансом дали на игру. Отец его приходил, хотел было ремнем его взять, да сын ответил тем же. Такая драка разгорелась, что водой разливали.
- А ты агитировать пришел? - сощурил глаза и усмехнулся Степан. - Слова, брат, тут - что горох об стену.
Саша с грустью глядел вдаль.
Неподалеку на обширной поляне пасся табун Степановых коней. Вот среди них произошло какое-то движение. Несколько коней вдруг вырвалось вперед, за ними еще и еще, и вмиг табун косяком понесся по поляне к лесу. В то же мгновение Степан бросился к коню, привязанному к дереву, ловко вскочил в седло и поскакал наперерез косяку.
Саша невольно залюбовался стройным всадником, его безупречной осанкой.
Степан подскакал к табуну, и тут произошло что-то необычайное. Сначала один, потом другой конь отделились от табуна и пошли за Степаном. Через секунду живая лавина уже неслась за Степаном туда, куда он направлял своего коня. Лошади скрылись за поворотом дороги, в кустах.
Саша поднялся с земли, не спеша отряхнул приставшие к одежде сухие листья и пошел в деревню, носящую старое название - Выселок. Деревня эта была очень своеобразной и по своему молодому облику и по тому, что в ней не было коренного населения.
Саша прошел мимо новых домов. Они были совершенно одинаковые, и поэтому он не нашел дома Петровых, хотя не раз в нем бывал. Вдруг кто-то окликнул Сашу. Это был Сережка. Он с ватагой черных, кудрявых малышей гонял по улице мяч. Ребятишки, с любопытством поглядывая на Сашу, окружили его таким тесным кольцом, что Сережке пришлось прикрикнуть на них. Они не испугались, но все же сочли за благо расступиться, и Сережка, взяв Сашу под руку, повел его по дороге, предварительно искусно и угрожающе дрыгнув длинной ногой. Это означало, чтоб малыши не смели за ними идти.
- Неужели все братья и сестры? - - с удивлением спросил Саша.
- Четыре штуки…
- А остальные тоже на тебя похожи.
- Цыганская кровь! - с гордостью сказал Сережка.
В нем действительно чувствовалась цыганская кровь: черные волосы, завитые в мелкие колечки, коричневый загар на лице, не сходящий и зимой, глаза иссиня-черные, нос с горбинкой, с тонкими, выразительными ноздрями и густые черные брови, сросшиеся на переносье. Сережка был на удивление худой и длинный.
Ребята прошли до самого бойкого места деревни - до деревянного дома с широким крыльцом, где помещалось сельпо, а напротив в сарае торговали керосином. Сережка, не таясь, подчеркнуто важно курил и часто сплевывал, видимо не получая от курения особого удовольствия.
- Ты с Пипина Короткого глаз не спускай, - говорил Саша товарищу.
- Уговорить его в школу вернуться и домой? - спросил Сережка.
- Нет. В школе ему давно делать нечего. Пусть в колхоз или на завод идет работать. Домой ему тоже путь отрезан. Надо его от этой компании оторвать.
- Ну и договорились, - рассудительно сказал Сережка. Он сразу понял, в чем дело. - Слышь, Санька, пойдем я тебе Степановых коней покажу. Есть один - Ураганом зовется. Ой, конь!
- Пойдем!
Они вышли за деревню. Там на открытой поляне с желтой травой, выгоревшей от летнего солнца и высохшей от осенних ветров и заморозков, стояли продолговатые строения, в которых размещалась коневодческая ферма.
Сторож беспрекословно пропустил Сережку и Сашу. Они вошли в помещение и, несмотря на открытые окна и двери, ощутили едкий запах конского пота и одновременно острый запах прелого навоза. Справа и слева, разделенные легкими перегородками, стояли светлые конюшни с большими окнами и решетчатыми дверями. Везде было чисто и пусто, только в конце коридора слышалось негромкое, сдержанное ржание.
- Ураган! Ураганчик! - позвал Сережка и почти побежал на повторное тихое ржание. Глаза у Сережки блестели.
- Вот посмотри какой! - говорил он с гордостью.
Саша остановился как зачарованный. Конь действительно был на диво. Сказочный сивка-бурка. Гордо подняв голову с черной гривой, нетерпеливо поглядывая на мальчиков огненными глазами, Ураган перебирал тонкими, с белыми отметинами ногами и, будто давая любоваться собой, с тихим ржанием повертывался то могучей грудью, то стройным лоснящимся боком цвета вороньего крыла.
- Ураган! Ураганчик! - восторженно твердил Сережка.
Саша с изумлением смотрел на товарища.
В школе считали, что Сережка лентяй, лежебока и плохой ученик, ничем не интересуется, а оказывается, он вот какой!
- Степану помогаешь? - спросил Саша.
- Помогаю. Ураган на моих руках…
Сережка отодвинул деревянный засов, вошел в конюшню.
- Ты не входи, - небрежно сказал он, - еще лягнет.
Саша остался за решеткой и попытался протянуть руку через решетку и дотронуться до гордых и тонких трепещущих ноздрей Урагана. Но конь взмахнул головой и не принял Сашиной ласки.
Зато, как только подошел Сережка, конь спокойно положил голову на его плечо.
- Вот школу кончу - и сюда, уже договорился, - не шевелясь, сказал Сережка.
Ураган поднял голову, как бы считая, что достаточно наградил мальчика своим вниманием.
Сережка достал из кармана кусок сахара и на ладони протянул Урагану. Тот осторожно забрал сахар губами.
Сережка, провожая Сашу за деревню, нарочно свернул окольными путями к поляне, где пасся Степанов табун. Там его и оставил Саша. На Сережку он возлагал теперь большие надежды. Характером тот обладал настойчивым, к ребятам подход имел - ему и Ласкину сговориться друг с другом было вполне возможно.
ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
Немало слез пролила Стеша с тех пор, как Людмила Николаевна запретила Саше бывать у них. Можно было, конечно, протестовать, поговорить с отцом, который обо всем этом не знал, но Стеша молчала, стесняясь открыть отцу свои чувства.
Она видела, как оскорбил Сашу этот поступок Людмилы Николаевны, и ей казалось, что, будь Саша другим, он мог бы возненавидеть ее, Стешу. Чтобы как-то утешить его и выразить ему свое сочувствие и горе, она несколько раз писала ему записки. Писала и рвала:
«Я люблю тебя, Саша, люблю больше всего на свете и не хочу скрывать этого от тебя. Думай что хочешь. Я сама удивляюсь своей смелости…»
Эти слова так и остались в душе Стеши, до Саши они не дошли…
Прошла неделя, другая. Они здоровались, смотрели друг на друга красноречиво, с ожиданием, и оба со страхом думали, что их дружба, крепнущая с годами, вот-вот рухнет. Как прекрасное прошлое, вспоминались им вечера в крошечной Стешиной комнате, чтение вслух книг, споры за учебниками истории, разбор задач, которые Саша решал молниеносно, а Стеша с трудом и только с его помощью…
Однажды на уроке немецкого языка на раскрытую книгу Стеши упала метко брошенная записка. Стеша взглянула на Алевтину Илларионовну. Учительница, ничего не замечая, продолжала ходить по классу, тяжело ступая толстыми ногами в светлых чулках и синих широких туфлях. По привычке она обмахивалась первой попавшейся в руки тетрадью: ей всегда было жарко. Стеша оглянулась, поняла по Сашиному лицу, что записка от него, и, вспыхнув, опустила руку с запиской на колени.
Стеша! Приходи в 7 часов на развилку дорог у зеленого луга. Я буду ждать тебя у того камня, где три года назад мы поймали гадюку. Помнишь? Мне нужно поговорить с тобой.
С а ш а
Это было начало тех тайных свиданий, о которых предупреждал Александр Александрович Людмилу Николаевну.
Стеша оглянулась и кивнула Саше.
С этой минуты Стеша жила ожиданием и уроки слушала невнимательно.
На уроке литературы Ксения Петровна раздавала домашние сочинения. Взяв тетрадь Листковой, подошла к ее парте. Стеша смущенно встала.
- Все вы писали о своих любимых книгах, - громко и четко сказала учительница. - Несколько лет я учу вас, как нужно анализировать литературные произведения, и все же вы этого не понимаете. Вот и поучимся на примере Стешиной работы.
Ксения Петровна не спеша прочитала сочинение Листковой. Ученица писала о произведении Пушкина «Барышня-крестьянка». Не закрывая тетради, учительница стала разбирать недостатки работы:
- Листкова, так же как и большинство учеников, упорно анализирует только социальную значимость произведения и совершенно не говорит о том, какими приемами достигнуто художественное мастерство… Вот ты, Стеша, и те, кого я называла, учтите мои замечания и снова перепишите сочинение. Сдадите через две недели.
Ксения Петровна закрыла тетрадь и подала ее Стеше.
«Вот не лень же ей проверять десять раз одно и то же сочинение!» - с досадой подумала Стеша.
Уроки кончились, и вечером снова оправдалась прозорливость Александра Александровича: вместе с тайными свиданиями появилась и ложь.
Пряча глаза и краснея, Стеша сказала мачехе, что идет на собрание по поводу подготовки к Всемирному фестивалю, который должен быть в Москве в следующем году. Она тщательно заплела толстую рыжеватую косу, закрутила на палец кончик ее и потом осторожно высвободила, чтоб получился локон, поправила на лбу разобранные на прямой ряд волосы. Она надела пестрое пальтишко, в котором ходила третий год. Наподобие большого воротника набросила только что подаренную отцом ярко-синюю косынку с цветами и сразу же стала нарядной.
Она не шла, а летела по улицам села, а потом по проселочной дороге. Глубокая осень не казалась ей неприятной и холодной, в пожелтевшей траве жалкие остатки цветов ласкали взгляд. На сердце было неспокойно от непривычной лжи, оттого, что она скрыла свидание с Сашей, и радостно оттого, что их чудесная дружба продолжалась. Ее волновало предстоящее свидание. Она так скучала по Саше все эти дни разлуки!
Стеша увидела Сашу много ближе назначенного места. Он тоже почти бежал ей навстречу. «Нет, он не может любить меня, - подумала Стеша, - он слишком красив, слишком умен и необыкновенен для такой обыкновенной девчонки, как я!» И ей стало грустно.
Черные глаза Саши были глубокими и блестящими; темные волосы лежали ровными волнами, точно колдовал над ними самый искусный парикмахер; умный лоб с задумчивой поперечной морщинкой украшали густые брови с небольшими изломами посередине; на щеках горел яркий румянец. Правильные, без единого изъяна черты его лица освещала изменчивая улыбка: она была то беспокойной, то застенчивой, то переходила в затаенную усмешку.
- Я боялся, что ты не придешь… Я так давно жду тебя!.. - говорил Саша, останавливаясь подле Стеши.
- Нет, сейчас не больше семи. Я не опоздала, - оправдывалась Стеша низким, грудным голосом, глядя в его лицо сияющими коричневыми глазами.
Они медленно шли по дороге мимо обнесенной низким зеленым тыном колхозной пасеки с разноцветными, словно игрушечными, домиками-ульями, мимо полей пожелтевшего клевера. Они дошли до большого камня, того самого, о котором говорил Саша в своей записке. Оба вспомнили, как несколько лет назад бегали сюда за цветами. Стеша босой ногой наступила тогда на хвост гадюки, та изогнулась, чтобы ужалить, но Саша палкой проворно прижал к земле ее голову. В один миг с оглушительным визгом Стеша оказалась на камне.
Сейчас они смеялись над этим воспоминанием и немного грустили о прошлом.
- Я вот зачем позвал тебя, Стеша, сюда, - наконец сказал Саша, хотя оба они знали, что позвал он ее только для того, чтобы увидеться наедине. - Миша сидел в шкафу и слышал весь педсовет.
- В шкафу? - Стеша рассмеялась. - Выдумал?
- Нет, кажется, правда.
Саша рассказал Стеше, как Миша попал в нишу и как, сидя в этом «плену», слышал нападки Алевтины Илларионовны на Александра Александровича.
- Миша говорил, что разговор был горячий и после него вряд ли Александр Александрович может остаться в школе. Алевтина прямо заявила, что, мол, нечего глаза закрывать и стараться быть излишне тактичными. Прежде всего деловая сторона. Не может глухой учитель дать ученикам математическое образование, и лучше Александру Александровичу уйти из школы.
- Так и сказала?! - ужаснулась Стеша. - Ведь все знают, что в школе нет учителя лучше Александра Александровича.
Они подошли к двум почерневшим от времени пенькам.
- Посидим? - предложила Стеша, опускаясь на пенек и снизу вверх глядя на Сашу.
Он приблизился, но не садился.
- Ты стала другой, Стеша…
- Почему? - не поняла она.
- Даже не знаю, как объяснить… Раньше было все просто, А теперь я иногда не решаюсь заговорить с тобой…
- Значит, ты другим стал, а не я…
Они помолчали. Саша сел было на пенек, но сразу же встал и опустился на траву возле Стеши. Она вспыхнула и потупилась. Со стороны могло показаться, что он стоит перед ней на коленях.
- Говорят, что на свете нет ничего невозможного, - неожиданно сказал Саша.
- Не знаю, - с сомнением ответила Стеша. - Об этом я никогда не думала.
- Значит, возможно сделать так, чтобы Александр Александрович остался в школе. Ты пойми, без школы в жизни ему делать нечего!
- Да я-то понимаю, Саша! - Стеша вздохнула. - Вот они не понимают. Может, стоит завтра после уроков собрать ребят и всем классом написать заявление директору?..
- Я уже думал об этом. Давайте попробуем.
Стеша вдруг вскочила, крикнула: «Догони!» - и в один миг исчезла за деревьями.
Саша секунду-другую от неожиданности помедлил и бросился за ней.
Стеша со смехом мчалась между прямыми стволами сосен, повертывала то вправо, то влево. Щеки ее разгорелись, прядки волос спустились на щеки, пальто было расстегнуто. Ее низкий, грудной смех доносился до Саши.
Сумерки сгущались. Горизонт просветлел и запылал заходящим солнцем. Красные отблески его окрашивали стволы деревьев, и те казались розовыми. Розовой была и Стеша, когда Саша поймал ее. Солнце горело в ее коричневых глазах, в рыжеватых волосах, на ее пламенных щеках. Саше она в этот миг показалась солнечной, волшебной, и он не удержался и чуть заметно коснулся губами ее щеки.
Они возвращались из леса уже в темноте, счастливые и взволнованные первым поцелуем, спрашивая себя, да был ли он на самом деле или им только почудилось. Может быть, это ветер коснулся разгоряченной Стешиной щеки.
Но так или иначе, сказке пора кончаться. Стеша торопилась домой, и последние минуты, проведенные с Сашей, были для нее уже отравлены мыслью, что отец и мачеха сейчас начнут спрашивать, почему она так долго задержалась в школе. А она станет лгать, краснеть и вывертываться.
Около Стешиного дома они несмело пожали друг другу руки, на секунду дольше, чем положено, задержались, в темноте отыскали глазами глаза друг друга и молча разошлись.
С бьющимся сердцем Стеша переступила порог своего дома. Из школы она никогда не приходила так поздно.
Отец сидел за столом, заваленным грязной посудой, обрезая нитки у обносившихся брюк. Людмила Николаевна, с распущенной косой, снимала с постели одеяло. Она подозрительно покосилась на Стешу, вспомнила предсказания Александра Александровича, вздохнула, но ничего не сказала.
- Наконец-то, доченька! - обрадовался Федор Тимофеевич. - Где так долго? - Он повесил брюки на спинку стула и, подняв на лоб очки, любовно поглядел на дочь.
- Я поглажу тебе их, папа, сквозь мокрую тряпку, - не отвечая на вопрос, сказала Стеша и неожиданно для себя вместо стыда за свою ложь почувствовала неприязнь к мачехе, которая не ухаживает за отцом и выдумывает какие-то свои, никому не нужные нормы поведения в семейной жизни.
Стеша наскоро, без желания, выпила остывший чай, вымыла посуду, включила электрический утюг. Быстро двигаясь по комнате, она рассказала отцу о том, что завуч намекает Александру Александровичу на уход из школы, но ученики не допустят этого и родители, наверное, тоже будут протестовать.
- Не думаю, чтобы до этого дошло, - задумчиво сказал Федор Тимофеевич. - В школе такой справедливый парторг - Алексей Петрович. Ксения Петровна тоже всегда смело защищает правду, да еще сколько найдется людей, которые в обиду Александра Александровича не дадут! Ну, а на всякий случай ты, Людмила, обойди наших близких знакомых, поговори насчет Александра Александровича. Или нет, есть же родительский комитет! Кто председатель-то?
- Коновалова! - зевая, ответила Людмила Николаевна.
- Мать Сашка??
Яркая краска залила щеки и шею Стеши.
- Она самая, - сказала Людмила Николаевна. - Только я довольна буду, если Бахметьева все-таки уволят из школы. Взгляды у него слишком смелые, с такими взглядами только молодежь портить.
Стеша почти уронила утюг на подставку и с изумлением посмотрела на мачеху.
- Что вы, Людмила Николаевна! - возмущенно сказала она. - Зачем вы говорите такое?
- Правда, Люда, учитель что надо и человек правильный. Только… - Федор Тимофеевич замолчал на мгновение, стаскивая сапог, - глухой. Вот беда.
- Значит, не пойдете к родителям? - спросила Стеша мачеху.
- А ты ложись-ка спать, - миролюбиво ответила Людмила Николаевна. - Утро вечера мудренее. Завтра и поговорим.
Стеша аккуратно повесила брюки на спинку стула, отнесла в кухню утюг, убрала со стола зеленое с белыми полосками одеяло, на котором гладила, ушла в свою комнату.
Она долго не могла заснуть. Закрывала глаза, и сейчас же ей представлялись розовые стволы сосен, лицо Саши с его застенчивой улыбкой, а порой с затаенной усмешкой и осторожный, первый в жизни поцелуй.
ОБЪЯСНЕНИЕ
Утром, как только Александр Александрович вошел в учительскую, девушка-секретарь сказала, что Алевтина Илларионовна ждет его в кабинете директора.
Александр Александрович знал, что не сегодня-завтра последует продолжение разговора на педагогическом совете, которого он толком не слышал и в подробностях узнал со слов своих приятелей учителей, предполагая, что в их передаче все неприятное было смягчено.
Он вошел в маленький, неуютный кабинет директора и сел на скамейку у стены, ожидая, когда Алевтина Илларионовна закончит разговор с колхозным бригадиром Дарьей Терентьевной.
Вскоре та ушла, и Александр Александрович пересел на стул рядом со столом завуча. Алевтина Илларионовна встала, подошла к двери и прикрыла ее покрепче.
- Слушаю вас, Алевтина Илларионовна.
- Я еще раз хочу напомнить вам о вашем безответственном поступке на поле. Непонятно, как мог учитель не заметить, что с поля ушли все мальчики! Непонятно, как можно было потом не принять никаких мер, чтобы наказать учеников!
- Мы же достаточно говорили об этом на педсовете. Больше мне сказать нечего, - устало ответил Александр Александрович.
Алевтина Илларионовна пожала плечами и продолжала с возмущением в голосе:
- А ваш ученик Ласкин в школу, видимо, не вернется. Он связался с подозрительными людьми, пьет, играет в карты, сквернословит…
- Наш ученик. Я ослышался? Мне показалось, вы сказали «ваш»?
- Да, я сказала «ваш»! Вы его классный руководитель. Как случилось, что вы не обратили внимание на этого ученика? - придирчиво спрашивала Алевтина Илларионовна.
Она сидела перед Александром Александровичем красная от негодования и смотрела на него светлыми злыми глазами. Когда она сердилась, у нее краснели веки и светлые ресницы казались совсем белыми. В душе Алевтина Илларионовна искренне считала, что глухой человек не может быть учителем, и была убеждена, что Нина Александровна поддерживает Бахметьева только из жалости, а сама с радостью избавилась бы от него.
- Все это объяснимо, Алевтина Илларионовна, - медленно заговорил Александр Александрович. - Вы же знаете, что представляет собой Коля Лаекин. Это человек от природы не умный, не способный, а родители своим нелепым воспитанием сделали его мрачным и озлобленным. Обстоятельства столкнули его с нехорошими людьми. Почва была готова. Вот так это и случилось, Алевтина Илларионовна. А я подобрать ключ к сердцу Ласкина, каюсь, не сумел, хотя и пытался. - Александр Александрович безнадежно развел руками.
- Еще одно, - сказала Алевтина Илларионовна таким тоном, будто отсчитывала провинности учителя. - У меня была мать Стефании Листковой…
- Мачеха, - поправил Александр Александрович.
Алевтина Илларионовна вскинула плечи, это означало: мать или мачеха - все равно.
- Листкова недовольна вами. Говорит, что вы поощряете роман Стефании с Коноваловым, не учитывая, что для романов не пришло время, что Коновалов стал хуже учиться из-за этого…
Алевтина Илларионовна встала. Она говорила уже не от имени мачехи Стеши Листковой. Она искренне возмущалась Александром Александровичем.
- Мы не раз спорили с вами на эту тему, Алевтина Илларионовна, - тоже вставая и повышая голос, сказал Александр Александрович. - Все свои доводы я уже излагал вам. По поводу Коновалова скажу одно: мачеха Листковой грубо вмешалась в его дружбу со Стешей, запретила ему бывать у них. А он в их доме почти вырос… И дружба у него со Стешей настоящая.
Александр Александрович нервно прошелся по комнате и снова остановился у стола.
- Меня удивляет только одно: почему вы, педагог, завуч, хотите уйти от жизни? Жизнь есть жизнь, и, как бы вы ее ни приспосабливали к своим теориям, она останется такой, какая есть. Мачеха Стеши Листковой не разрушит дружбы Стеши и Саши, она только научит свою падчерицу лгать и притворяться.
- Вас не переспорить! За пятьдесят лет жизни я не встречала такого спорщика! - раздраженно сказала Алевтина Илларионовна. (Александр Александрович знал, что ей не пятьдесят, а сорок лет и она прибавляет возраст со зла.) - Простите меня, вы в силу своего недуга отстаете от жизни и, естественно, не можете быть полноценным педагогом…
- Я давно понял вас, Алевтина Илларионовна, - перебил ее Александр Александрович, - вы вынуждаете меня уйти из школы. Я устал от ваших бесконечных выпадов. Ищите другого учителя! - И он стремительно вышел из комнаты.
СВИДАНИЕ
Всю жизнь Прасковья Семеновна вставала с рассветом. Желание понежиться в постели не было ей знакомо. На работу она уходила рано, успевая подоить корову, прибрать в доме, приготовить немудреный обед.
Чистоту двора поддерживал Саша, и мать требовала, чтобы поленницы березовых дров стояли в строгом порядке, чтобы всегда на месте, под навесом, были ведра, кадки и другие необходимые вещи. Летом, весной и осенью Саша ежедневно подметал двор, а зимой расчищал его от снега.
Было еще одно занятие у Саши, которое он любил страстно. На вышке дома жили два лесных голубя. Он принес голубят из тайги прошлым летом. Голубиное гнездо он выследил еще тогда, когда лежали в нем яички. В гнезде росли птенцы. Птенцы подросли, и Саша взял из гнезда двух голубят. Теперь они были взрослыми и совсем ручными.
Утром в воскресный день он прибрал двор и забрался на чердак к голубям. Покормил их, выпустил полетать. Стоя на лестнице, Саша следил, как в безоблачном небе они летели рядом все выше и выше.
Неожиданно он услышал громкий разговор. Слова доносились снизу, от ворот. На улице у ворот какая-то женщина в клетчатом полушалке на голове что-то быстро рассказывала, плакала и причитала. С ней стояла Сашина мать.
- Вчерась, милая, и отправили… - слезливо говорила женщина.
Саша узнал Пелагею Дмитриевну Ласкину и почти кубарем скатился с лестницы. Он выбежал за ворота и, забыв поздороваться, спросил:
- Что с Колей?
Пелагея Дмитриевна заплакала навзрыд, размазывая слезы рукавом стеганки.
Из ее бессвязных слов Саша понял, что Коля не захотел ни возвращаться в школу, ни идти работать на завод, и вот вчера по ходатайству школы и районного отдела народного образования Колю увезли в детскую колонию недалеко от села.
- Так вот и увезли!.. - рыдала Пелагея Дмитриевна.
В тот же день Александр Александрович попросил начальника колонии разрешить секретарю комсомольской организации школы Саше Коновалову повидать Колю Ласкина.
Свидание состоялось в кабинете начальника. Коля торопливо вошел, старательно закрыл дверь и, к величайшему изумлению, вместо начальника увидел Сашу. Он стоял у окна. Кроме него, в кабинете никого не было.
Саша шагнул навстречу Коле, протянул руку, но тот отшатнулся, опустил голову, исподлобья, неприязненно взглянул на школьного товарища.
Оба заметно волновались. Неловкое молчание нарушил Саша:
- Ты не думай, Пипин Короткий, что отношение ребят к тебе стало хуже. Ну, оступился, исправишься, со многими случается… Не каждый сразу на верный путь встает…
- Ты зачем пришел? Сострадание мне высказывать?! - хриплым голосом спросил Ласкин, поднимая голову. Он покраснел, зло сощурил глаза, губы его дрожали.
- Да, я жалею тебя. Очень жалею. И все ребята жалеют. Ты у нас лучший футболист, да и так ничего плохого не делал ребятам… Разве плохо жалеть товарища?
- Не надо мне вашей жалости!.. - еще более озлобленно сказал Коля. - Ты зачем пришел? И без тебя тошно!
- Ну и хорошо, что тошно, - спокойно сказал Саша, не двигаясь с места и не пугаясь угрожающих жестов Пипина Короткого. - Коли душа не на месте, значит, будешь искать лучшей доли. - Саша замолчал и со словами: «На вот, возьми!» - протянул Коле сверток.
- Что это? - немного мягче спросил тот.
- Сладкого принес.
- Ты бы лучше махорки…
- В следующий раз, - поспешно согласился Саша. - Ну, мне пора. На прощание еще вот что хочу сказать тебе. Жизнь у нас у всех впереди. Еще всего достигнуть можно. Ты не вздумай считать, что твоя песенка спета. Это будет хуже всего.
- Но, но, учитель нашелся! Не нуждаюсь!.. - запротестовал Ласкин, но в тоне его голоса уже не было зла, скорее - досада.
- Ну, прощай! - Саша протянул руку.
Коля помедлил и тоже протянул руку. Саша крепко сжал ее и выскочил за дверь.
Коля подошел к окну, посмотрел вслед товарищу. Саша обернулся и приветливо помахал рукой. Коле захотелось вернуть его, поговорить по-другому, без обидных выкриков и злобы, но он только вздохнул и привычным движением полез в карман за папиросами. Папирос не оказалось, да и закурить не удалось бы: вошел начальник.
В Погорюй Саша возвращался не по дороге. Он свернул на заросшую травой тропинку, ведущую к леспромхозу. Этот путь был в два раза короче. Деревья, стоявшие стеной, заслоняли от холодного ветра, и он буянил только наверху, шумел и раскачивал кроны. Зеленые, вечно молодые, поднимались здесь хвойные деревья и рядом с ними постаревшие за осенние месяцы голые осины и березы с кое-где уцелевшими пурпурными, желтыми и оранжевыми листьями.
Сквозь шум ветра донесся звук мотоцикла. Кто-то тоже сокращал путь и ехал через леспромхоз. Саша устало присел на пенек.
Вскоре на изогнутой тропинке, умело лавируя между деревьями, появился мотоциклист. Это был Алексей Петрович. Он неуклюже сидел на мотоцикле, сутулый и толстый, в коричневом плаще, в сапогах, в выцветшей коричневой шляпе, сдвинутой на затылок. Глаза его закрывали очки в кожаном ободке, и на руках были надеты большие кожаные рукавицы.
Алексей Петрович увидел Сашу, затормозил машину, опустил ноги на тропинку и сдвинул очки на лоб.
- Не Ласкина ли проведывал, а? - спросил он.
- Точно, Алексей Петрович.
- Молодцом! - отозвался учитель. - Ну и что, а?
- Вначале чуть ли не с кулаками на меня: зачем, мол, пришел, а под конец стал помягче. - Саша вспомнил прощальный взгляд Ласкина через окно кабинета начальника и удовлетворенно улыбнулся. - Только мне очень жаль его, Алексей Петрович. Может быть, он и так исправился бы. Зачем же в колонию? Это все равно что тюрьма. Ведь никакого преступления Ласкин не совершил.
- Нет, Саша, все сделано верно. Нельзя было не вмешаться в судьбу Ласкина, - сказал Алексей Петрович. - Я, Александр Александрович и Ксения Петровна много думали, советовались, спорили и пришли к выводу, что такого безвольного, как Ласкин, исправить может только детская колония. Сам он не поднимется.
Алексей Петрович снял рукавицу, достал платок, вытер заслезившиеся от ветра глаза и ненадолго задумался.
- Ты вот говоришь: что он сделал? - продолжал Алексей Петрович. - Бросил школу, ушел из дому, работать не желает, связался с подозрительными людьми, пьет, курит, играет в карты, ругается. А если вовремя не взяться за него, и на преступление пойдет. Нет, Саша, детская колония не тюрьма. Молодежь там учится, работает. Есть у них и кружки различные, и даже литературный конкурс сейчас проводится. И таких, как Ласкин, там немало.
- Трудно ему там будет, Алексей Петрович! - с жалостью сказал Саша.
- Не легко, - согласился Алексей Петрович. - Дисциплина там строгая! И все же я рад за Ласкина. Через два-три года из него человек выйдет.
Алексей Петрович приветливо кивнул Саше, опустил на глаза очки. Мотоцикл оглушительно затрещал и скрылся за соснами.
ЗАЯВЛЕНИЕ
Весть о том, что Александр Александрович уходит из школы, облетела всех учеников. Десятиклассники всполошились.
В десятом классе в последние дни вообще было тревожно. Некоторое время класс жил разговорами по поводу исчезнувшего из школы Пипина Короткого, затем слухами о том, что он сдружился с пьяницей и хулиганом Сенькой-воином, и, наконец, известием о его определении в трудовую колонию. Но конечно, самые горячие разговоры вызвала весть об уходе Александра Александровича. Ребята не могли представить другого классного руководителя, не могли примириться с мыслью, что кончатся их вечерние походы на поляну за село с фонарем и картой звездного неба, что не будет увлекательных математических конкурсов и, наконец, просто не будет Александра Александровича - справедливого, внимательного Александра Александровича.
По предложению Саши Коновалова и старосты Зины Зайцевой десятиклассники после уроков собрались на поляне за селом. Сидя и лежа на земле, ребята окружили Зину - самую старшую по возрасту - и требовали решительных мер. Обо всем говорили откровенно и горячо.
Маленькая и щупленькая, с нездоровым цветом лица, с носом-пуговкой и жидкими прямыми волосами, зачесанными кверху, Зина пользовалась абсолютным авторитетом среди школьников и за свои неизменные пятерки с первого класса, и, главное, за второй разряд по стрельбе. В августе этого года она ездила в Москву, на Спартакиаду народов СССР, и возвратилась с серебряной медалью. Эх, Зинка, Зинка! Сколько мальчишек мечтало иметь такое ружье, как у нее, и стрелять, как она! Известно было, что Зина твердо выбрала себе профессию охотника и никакие сомнения по поводу будущего ее не мучили. В этом тоже было ее преимущество перед ребятами.
Теперь Зина стояла в кругу одноклассников, в узкой юбке и мальчишеской вельветовой курточке, и властно потряхивала короткими волосами. Не было в ней ничего девичьего, и каждый, кто видел ее, не раз думал: «Зачем она не родилась мальчишкой?»
- Ну, Сашок, что ты скажешь? - предоставила Зина слово Саше Коновалову и размашистым, мальчишеским движением хлопнула его по плечу; затем она шмыгнула носом, провела над верхней губой большим пальцем и села на землю, сложив ноги крест-накрест, натягивая на колени узкую юбчонку.
От волнения на Сашиных щеках выступили красные пятна.
- Ребята! - сказал он. - Мы не можем допустить, чтобы такой учитель, как Александр: Александрович, ушел из школы! Он любит школу и своих учеников больше всего в жизни. Это мы все чувствуем. Верно, ребята? И конечно, он уходит не по своему желанию!
- Верно! Конечно, верно!
И Саша, вдохновленный поддержкой товарищей, продолжал горячо:
- У Александра Александровича нет семьи, как у Алевтины Илларионовны, или у директора, или у Алексея Петровича. У него ничего нет в жизни, даже самого необходимого для человека - слуха. И теперь его заставляют уйти из школы, потому что он глухой и будто бы плохой учитель. Но мы-то знаем, что это неправда! Давайте напишем заявление, что мы протестуем против ухода Александра Александровича, что мы будем жаловаться министру, если в школе совершится такое беззаконие. Напишем в облоно, а копию отдадим Алевтине.
- В «Правду»! - закричал кто-то.
- Нет, лучше самому министру!
- И еще, Саша, разреши мне добавить, - сказала Зина, как на уроке, протягивая руку и забывая, что председатель она. - Мы дадим честное комсомольское слово и об этом укажем в заявлении, что никогда не воспользуемся глухотой Александра Александровича.
- Как это? - наивно спросил Миша.
- А так, как это часто делаешь ты, - пояснила Зина, и все засмеялись.
- Да, дадим честное комсомольское слово! - сверкая глазами, почти кричал Саша. - Кто «за»?
- Постой, я же председатель! - засмеялась Зина, отталкивая Сашу.
Тот не удержался на ногах и сделал несколько шагов вперед по ровной поляне.
- Кто «за»? - спросила Зина. - Единодушно! Сразу видно, что класс дружный. - Она заметила, что Никита Воронов скорчил гримасу и недовольно повел плечом. - Ты, Воронов, что-то сказать хочешь? Или боишься, что слова не сдержишь?
- За себя я не боюсь, - ответил Никита, - а за Мишку и Сережку опасаюсь, как бы они класс не подвели.
- Сережа и Миша, - сурово сказала Зина, - вы поняли? Сделайте вывод… А теперь, Миша, на? тетрадь, вот авторучка. Пиши все слово в слово, как здесь говорили. А вы не расходитесь, - обратилась она к ребятам, - подписи ставить будете.
Миша поудобнее уселся на связку учебников, разложил на пеньке тетрадь и принялся писать крупным, красивым почерком. Ребята с оживленным гулом рассыпались по поляне. Было у них хорошо на сердце. Казалось, подпишут они под заявлением свои фамилии - и все станет на свое место: не коснется Александра Александровича несправедливость, и ничто не изменится в жизни десятого класса. Хорошо же жить на белом свете в семнадцать лет!
Мальчики увлеченно играли в чехарду, девочки пели, бегали в горелки. Один за одним подходили они к пеньку и расписывались сразу на двух заявлениях: «на всякий случай», как сказал по поводу второго экземпляра заявления предусмотрительный Миша. Он последним поставил свою подпись и залюбовался.
Заявление выглядело внушительно.
На другой день Зина Зайцева, волнуясь, постучала в дверь с надписью «Директор». Получив разрешение войти, она нерешительно прошла по длинной комнате к столу директора. У нее было такое ощущение, что идет она неритмично и вот-вот за что-то зацепится.
Алевтина Илларионовна плечом придерживала около уха телефонную Трубку и быстро записывала что-то на клочке бумаги.
- Сколько? Сто восемьдесят? Так. Для каких классов? Для восьмых и девятых? Очень хорошо!
Речь шла, видимо, об учебниках.
Зина, стоя, ждала. Обеими руками она держала заявление десятого класса.
Алевтина Илларионовна, как всегда, была в коричневом платье с белым воротничком.
Она повесила трубку, что-то торопливо написала на бумажке и потом, строго посмотрев на Зину, спросила:
- Ну, что?
- Вот заявление вам от нашего класса, - неуверенно сказала Зина.
- Какое еще заявление? - удивилась Алевтина Илларионовна и взяла у Зины бумагу, коснувшись полной розовой рукой ее руки.
Она пробежала глазами исписанный лист бумаги, и лицо ее выразило изумление, плечи приподнялись, брови прыгнули.
- Десятый класс, грубо говоря, сует нос не в свое дело! - с раздражением сказала она, опуская заявление в приоткрытый ящик стола. - Педагогическую сторону работы школы решают не ученики, а администрация школы и педагогический совет!.. Кроме того, - подумав, добавила Алевтина Илларионовна, - Александр Александрович собирается уходить сам. Он человек умный и видит, что педагогический труд ему не по силам. Прошу передать это десятому классу.
- Можно идти? - спросила Зина.
- Можешь.
Зина вышла с пылающим лицом, размазывая по щекам слезы.
БОЙКОТ
Александр Александрович писал на доске задачи. Он держал в левой руке тетрадь, в правой поскрипывал и крошился мел. Иногда на доске с чуть заметными, красными линейками для третьего класса мел писал лиловым цветом. Александр Александрович поворачивал его другой стороной и добродушно журил дежурных:
- Обмакнули в чернила. Не удержались. Без шалости ни шагу!
Класс настороженно следил за рукой учителя. Зина в это время думала: «Контрольную мы должны написать без двоек. Александр Александрович будет рад. Если Сережка Петров - худший ученик по математике - не решит задачу, которая написана сейчас на доске, то, значит, он форменный дурак. Но даже если он не решит задачу, то пример он решит обязательно. Сколько их перерешала я с Сережкой за последнюю неделю!» Зина смотрит на Сережку. Он, низко склонив черную кудрявую голову, что-то читает в учебнике… «Вот еще новости: занялся литературой на контрольной!» - возмутилась Зина и негромко окрикнула его:
- Сережка! Закрой книгу!
В классе поднялся шум. Зина повернулась к доске, и у нее вспыхнули уши.
Вторым вопросом контрольной был не пример, как она предполагала, а доказательство теоремы. Значит, у Сережки верная двойка. Значит, скажут, что у глухого учителя не может быть стопроцентной успеваемости.
Зина поворачивается и снова смотрит на Сережку. Он воровато закладывает бумажкой страницу в учебнике геометрии. Зина в негодовании отворачивается и встречает тревожный Стешин взгляд. «Двойка или честь?» - спрашивают ее золотисто-коричневые глаза.
- Честь! - шепчет Зина. - Конечно, честь! Убери, Сережка, геометрию, перестань списывать! - требовательно шипит она, и к ее голосу присоединяются другие.
Сережка удивленно смотрит на товарищей: «Что они, с ума сошли? Ведь у меня будет двойка». Но класс гудит, и Сережка с отчаянием прячет книгу.
Александр Александрович вытер платком мел с пальцев, задумчиво поглядел в окно. Он чувствует: класс сосредоточен, в классе тишина. Двадцать восемь голов склонились над раскрытыми тетрадями. Двадцать восемь разных людей. За пять лет Александр Александрович изучил их характеры, способности каждого. Он знает, что Митяя Звонкова нельзя внезапно вызвать к доске: растеряется. Его нужно предупредить, что будет отвечать через одного. Знает Александр Александрович безудержную фантазию Миши, целеустремленность Ивана, прямолинейность Зины, случайно родившейся девочкой, и бесхарактерность Сережки. Какие они выберут себе пути? Кому из них будет сопутствовать удача и кто станет пасынком жизни?
Все эти дни Александр Александрович был неспокоен, рассеян, раздражителен. После оскорбительного разговора с завучем он твердо решил уйти из школы. Уйти немедленно.
А может быть, он погорячился? Может, нужно было вступить в борьбу с Алевтиной Илларионовной за свое право остаться в школе и преподавать? Ведь можно пожаловаться и в высшие инстанции - и он был уверен, что его бы поддержали.
Но всего этого не хотел делать Александр Александрович. Где-то в глубине своего сердца он все время чувствовал неудовлетворенность собой как педагогом. Он чувствовал и, может быть, по привычной требовательности к себе преувеличивал то обстоятельство, что глухота действительно мешает ему стать таким педагогом, каким он хотел быть.
Александр Александрович дважды покупал в городе звуковые аппараты. Но они почти не уменьшали его глухоты и раздражали неудобным устройством. Все же Александр Александрович не терял надежды, что будет изобретен какой-то более совершенный аппарат и вот-вот поступит в продажу.
На контрольных уроках Александр Александрович дает себе право мысленно как бы уходить из класса. И он уходит - сначала в тайгу, с ружьем за плечами. Идет на лыжах по заснеженной охотничьей тропе, заметной только опытному глазу охотника. Он сворачивает в сторону по следу черно-бурой лисицы, разгадывая ее хитрость по петлям следов, и сам долго петляет за ней по тайге. Но вот гремит выстрел, и лисица лежит на снегу. Он умеет освежевать лисицу так, чтобы не испортить чудесной шкурки. Но кому же подарить этот дорогой подарок? Кати нет. О ней остались одни несбыточные мечты да письма и фотография, которую он ставит перед собой, когда думает о ней.
Александр Александрович оборачивается, смотрит на учеников. Все заняты работой. Пишут кто с волнением, кто уверенно, почти играючи.
И он снова мысленно уходит из класса. В его воображении звучит музыка. Он слышит увертюру из «Евгения Онегина»: музыкальные фразы следуют одна за другой. Сегодня вечер он посвятит музыке. Его пианино, верно, расстроено, и он давно не играл. Кстати, эту увертюру он и сыграет на концерте самодеятельности в клубе…
Он снова поворачивается, смотрит на ребят. Саша Коновалов увлекся работой, низко склонив голову над тетрадью. Он мечтает стать летчиком.
Мало ли о чем мы мечтаем в юности! Иногда мечты сбываются, иногда остаются мечтами…
Зина решила задачу раньше всех и приступила к теореме. «Если пирамида пересечена плоскостью, параллельной основанию…» - написала она мелким красивым почерком и взглянула на Сережку. Тот сидел, угрюмо склонившись над чистой тетрадью. Зине стало жаль Сережку.
Время перешло на вторую половину урока. Уже сделали контрольную Зина Зайцева и Саша Коновалов. Они положили тетради на стол Александра Александровича и вышли из класса. Кончил писать и Миша Домбаев, но медлил уходить: рядом с ним в безнадежной позе погибал Сережка Петров. То и дело он глядел на Мишу умоляющими глазами.
- Ну, пошел сдавать! - со вздохом сказал Миша, как всегда, колеблясь между долгом комсомольца и жалостью к товарищу.
Он взял в руки тетрадь и собрался было вылезать из-за парты.
- А я, значит, погибай? Хоть бы намекнул! - отчаянно зашептал Сережка.
- Ну, давай условие. Не пропадать же… - безнадежно махнул рукой Миша.
Он быстро взглянул в тетрадь Сережки, и среди тишины класса, нарушаемой лишь шелестом бумаги, тихим шорохом движений и поскрипыванием перьев, раздался его шепот:
- Сережка, пиши: «Предположим, что ребро куба равняется а, тогда объем его будет равняться а3. По условию известно, что длина диагонали основания равна восьми…»
На низком лбу Сережки выступили капли пота. Он быстро пробежал глазами по классу и начал писать.
Произошло страшное событие: на глазах всего класса Сережка и Миша нарушили комсомольское слово.
Александр Александрович продолжал стоять у стола, повернувшись к окну. Белая рука его с длинными пальцами лежала на журнале. Он ничего не слышал. Оy верил своим ученикам.
Многие в этот момент глядели на учителя, и им было за него больно.
- Прекратите! Немедленно прекратите! - гневно сказала Стеша, и с разных концов класса послышался возмущенный шепот.
Александр Александрович словно почувствовал беспокойство класса. Заложив за спину руки и поглядывая на ребят, он медленно прошел между рядами парт, задержался около Сережки.
- Так! Верно! Молодец! - довольно сказал он. - Только поторопись, а то не успеешь.
- Подлость какая! - ахнула Стеша на весь класс.
Но Мише уже было все равно. Он нарушил слово и знал, что придется перед товарищами держать ответ. Сначала жалость к Сережке толкнула его на это, а потом, когда со всех сторон послышался протест учеников, его охватило обычное упрямство. Дальше он уже представил себя мучеником за совершенное доброе дело и готов был нести свой крест.
Беспокойство класса нарастало.
Александр Александрович не мог понять, чем оно вызвано. Те, мимо кого он проходил, склонялись над тетрадями, те, с кем встречался глазами, отводили взгляд в сторону.
«Кто-нибудь списывает», - догадался учитель. Он пригляделся к слабым ученикам и подумал о Сереже Петрове.
Александр Александрович подошел к его парте. Петров кончал теорему.
- А ты, Михаил? - вполголоса спросил Александр Александрович Домбаева, глазами указывая на его закрытую тетрадь.
- Я кончил.
- Вижу, что кончил. Тогда положи тетрадь и марш из класса.
Миша Домбаев не ошибся: ему пришлось держать ответ перед классом. В тот же вечер мальчишки устроили ему и Сережке «темную», а класс объявил бойкот.
Нет ничего страшнее одиночества. Это испытали на себе Миша Домбаев и Сережка Петров. Школа стала им чужой, а товарищи - враждебны. Жизнь в эти дни казалась им неприветливой и суровой, Погорюй - тесным и надоевшим.
Сережка с Мишей стали теперь неразлучными, но что из этого? Вся школа, все жители Погорюя знали, что класс объявил им бойкот. Сверстники показывали на них пальцами и кричали вдогонку: «Эй, прокаженные!» Малыши, которые становятся опасными и несносными, когда могут чем-то подразнить старших, бегали за ними стайками и кричали: «С вами все молчат, с вами все молчат!» А взрослые сочувственно расспрашивали, что случилось.
Молчание товарищей было страшнее всего. Одноклассники не замечали Сережки и Миши.
Однажды на перемене дежурная десятиклассница обвела взглядом класс, из которого еще не вышли эти двое, и сказала:
- Ну, все ушли. Открываю! - и полезла на подоконник к форточке.
Никита Воронов составлял список желающих ехать в воскресенье в город на оперу «Аида». Он переписал всех по партам и пропустил ту парту, за которой сидели Миша и Сережка.
Даже на школьный воскресник они не были допущены.
Юноши и девушки мстили им за измену классу. И в своей мести класс был жесток.
Сережа переносил бойкот, в общем, спокойно. После школы, как всегда, он удалялся в свой выселок и остаток дня торчал на коневодческой ферме, около Урагана. А Мише деваться было некуда, и он совсем извелся.
Как всегда, бабка Саламатиха была в курсе переживаний внука. Но и она тут стала в тупик.
Однажды в предвечерний час, когда голубеет белый снег и белым становится голубое небо, бабка Саламатиха несла на коромысле воду из колонки, которую этим летом построили напротив сельпо. По дороге она встретила Митяя Звонкова. Шел Митяй медленными, широкими шагами, одет был в узкий, не по его могучим плечам, овчинный тулуп, перехваченный солдатским ремнем. Тулуп под мышкой лопнул, на спине расползся. Из дыр выглядывали клочки серого меха. На ногах Митяя были надеты перевязанные в щиколотках оленьи унты с голенищами, вышитыми разноцветным бисером, и с кисточками на пятках. Унты приводили в восторг погорюйских малышей.
- Постой-ка, богатырь! - сказала Саламатиха, ставя на снег синие эмалированные ведра.
Митяй неохотно остановился.
- Что это вы Мишатку со свету сжить захотели? - подбоченившись и наступая на Митяя, заговорила басом Саламатиха. - Проучили - и хватит! Так нет, душу вытрясти хотите!
- Как класс, так и я, - добродушно глядя на Саламатиху ласковыми глазами, ответил Митяй. - Он сам против всего класса пошел.
- Вот я и говорю: проучили - и хватит! Ты там дружкам-то подскажи, а то они меры не знают.
Саламатиха легко наклонилась, подхватила плечом коромысло, поднялась и, плавно покачиваясь, направилась к дому.
- Ладно, подскажу, - сказал ей вслед Митяй.
По своей душевной доброте он давно уже жалел Мишу и Сережку. И наконец решил вступиться за них.
В этот день Зина Зайцева находилась в особенно возбужденном состоянии. Накануне она изрядно побродила по тайге со своим дядей, известным охотником района. Настреляли белок и зайцев, а Зине удалось даже убить горностая. Полдня кружил он девушку между деревьями, но провести не сумел. Выстрел был сделан мастерски, в голову. Шкурка осталась неповрежденной.
За день, проведенный в тайге, загрубел на холоде Зинин круглый вздернутый носик, обветрились щеки. Весь класс, да, пожалуй, и вся школа уже знала о горностае. Ивашка Зайцев, младший братишка Зины, притащил горностая в школу, и белоснежный зверек с откинутой головой и бусинкой-глазом, с вытянутыми лапками и свешенным черным хвостиком переходил из рук в руки, из класса в класс.
Имя Зины повторялось с одобрением и завистью. Кто-кто, а погорюйские школьники знали, как трудно выследить горностая и что значит выстрелить в голову, не повредив шкурки!
Итак, Зина Зайцева стала героем этого дня. Перед уроком она вбежала в класс со словами:
- Ура, ребята, ура!
Все с любопытством навострили уши, а некоторые вскочили с парт и окружили старосту.
- В школе организован кружок танцев! Садитесь, я буду подходить ко всем по очереди!
Зина взяла карандаш и тетрадь и быстро пошла между рядами. Записывались больше девочки, но в списке оказались и мальчики. Мимо парты Сережки и Миши Зина прошла не задерживаясь.
- Слушайте, ребята, - вдруг сказал Митяй, - докуда мы будем обходить Домбаева и Петрова? Проучили - и хватит! Меры не знаем! - повторил он слова Саламатихи.
- Ишь защитник нашелся! - возмутилась Зина.
- За предателя заступаешься! - крикнул Иван.
Никита презрительно махнул рукой в сторону Сережки и Миши:
- Несознательные!
Миша наклонился над партой, уткнулся лицом в ладони и, не сдержавшись, заплакал перед всем классом.
- Не разжалобишь! - жестоко сказал Кирилл Ершов.
- Что же, вы их до конца учебного года на бойкоте держать станете? - возмутился Митяй. - Да они уже всё поняли. Вот расскажу в райкоме комсомола, как вы тут хозяйничаете!
Почти все девочки поддержали Митяя. С этого дня одноклассники начали разговаривать с Мишей и Сережкой.
ДРУЗЬЯ
Вскоре на столе завуча появилось заявление Александра Александровича. Корабли были сожжены. Путь к отступлению отрезан.
День подачи заявления был самым безрадостным за всю сорокалетнюю жизнь учителя. Он ничем не мог заняться, метался по комнате, чувствовал страшное одиночество.
«Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!» - несколько раз шептал он слова Лаврецкого, горячим лбом прижимаясь к стеклу окна. Какими дорогими казались ему в эти минуты школа, ученики! А теперь ничего этого не будет. Останется одиночество и тишина, мертвая тишина, к которой он уже достаточно привык. Но разве мог он жить один на один с этой тишиной и одиночеством? Кричи, плачь, зови на помощь - все бесполезно. Никому больше не нужен глухой учитель - ни обществу, ни человеку. Жизнь кончилась.
Если бы Александр Александрович знал, что именно в эти минуты его ученики не пожелали разойтись по домам, пригласили к себе в класс Алевтину Илларионовну и потребовали объяснить, почему она не согласилась с просьбой, изложенной в их заявлении, у него стало бы теплее на душе.
Не знал он и того, что в это время по улице прошла женщина в синем плаще, с капюшоном, надвинутым на глаза, прошла мимо окон его дома, нерешительно постояла у калитки и скрылась за углом.
Это была Екатерина Ермолаевна Потемкина - Катя Крутова, подруга его юности, его первая и единственная любовь, о которой он помнил всю жизнь, помнил и настойчиво искал ее.
С тех пор как Екатерина Ермолаевна нашла его по случайной газетной заметке, они переписывались. Письма приносили им радость и горечь. С мельчайшими подробностями оживала счастливая юность, и сжималось сердце от сознания ее неповторимости, от того, что жизнь - какая бы она ни была - все же прекрасная, больше чем наполовину прожита и не за горами маячит неприветливая старость.
Они не встречались двадцать лет, но он по-прежнему любил ее совершенно особой, может быть, слишком романтической любовью, которую пронес через всю свою жизнь.
Недавно Хоца Тороевич Домбаев ездил в Новосибирск на совещание писателей. Екатерина Ермолаевна услышала, что он односельчанин Александра Александровича, встретилась с ним и узнала, что учитель Бахметьев оглох. Тревога и жалость лишили ее покоя. Она с трудом дождалась отпуска и, не предупреждая, приехала в Погорюй. Несколько раз она подходила к дому Александра Александровича, но не решалась открыть калитку и уходила назад, мучительно размышляя, как быть. Она думала о том, нужна ли эта встреча им, людям уже немолодым, с определившимися судьбами. Не воскресит ли она с новой силой затаившуюся с годами боль? Ведь за радостью встречи последует горечь неизбежной разлуки.
Вечером к Александру Александровичу пришел Алексей Петрович. Румяный, вспотевший, он дышал шумно, будто бы только что без передышки поднялся на четвертый этаж. Алексей Петрович всегда носил клетчатые штаны, заправленные в сапоги, и пиджак с жилетом. У него была бородка клинышком. Лысину в три четверти головы прикрывали жидкие прядки волос, зачесанные на косой ряд. Синие, немного выпуклые глаза глядели добродушно и весело. Весь облик его напоминал русского купца прошлого века.
- Вынудили все же, а? - сказал он громко. Букву «а» он приставлял почти к каждой фразе, и она имела самостоятельное значение. В том, как произносилось это «а», было все, что хотел сказать Алексей Петрович. Сейчас это «а» прозвучало так, точно он подчеркивал, как трудно бороться с несправедливостью.
- Твои орлы завучу такую петицию закатили, что вот-вот она нагрянет и будет просить взять обратно заявление.
- Какую петицию? - наклоняясь к Алексею Петровичу и прикладывая ладонь рупором к уху, тревожно спросил Александр Александрович.
- Пригрозили министром и центральной «Правдой». А?!
«А» выражало его восторг поступком учеников.
- Я не утерпел, - продолжал Алексей Петрович, - и сказал Коновалову: «Не теряйтесь, капля камень долбит». А он в ответ: «Комсомольцы всегда стоят за правду». И у самого глаза заблестели: почувствовал, что и среди учителей у них есть верные союзники. Учителя почти все возмущаются, Саша, и не пассивно возмущаются - требуют педсовета.
Как радостно было Александру Александровичу слушать все это! Легче становилось дышать. Комната не казалась уже такой тесной и темной. Небо, которое виднелось в окно, не угнетало безнадежной мрачностью. Он не одинок! Рядом с ним друг и еще многие и многие его друзья, преданные и горячие, борются за него, за правду. Нет, жить стоит!
В это время раздался стук в дверь.
- Войдите, - отозвался Алексей Петрович.
Он, а вслед за ним и Александр Александрович повернулись к дверям.
Тревожное предчувствие шевельнулось в сердце Александра Александровича. Он напряженно ждал, пока откроется дверь.
В дверях стояла Екатерина Ермолаевна. Она взглянула на Алексея Петровича, на Александра Александровича и потом уже не отрывала от него взгляда.
Тот же - и совсем не тот. Тогда, в последнюю встречу, ему было двадцать лет. Молодой, нежный румянец играл на его щеках - теперь щеки бледные и там, где когда-то появлялись полудетские ямочки, залегли глубокие складки. Светлые волосы, как и прежде зачесанные вверх, поседели на висках. Постарел, очень постарел. Лицо, утомленное страданием. Незнакомые две морщинки между бровями… А глаза те же: серые, с большими зрачками, с выражением жадной любознательности…
Почти о том же думал и Александр Александрович, взволнованно и медленно двигаясь к ней. Катя! Подсолнушек! Сколько долгих лет искал он ее, и вот она здесь, у него…
Александр Александрович протянул ей обе руки, но она не приняла их, прижалась головой к его груди и заплакала.
Алексей Петрович некоторое время с изумлением смотрел на эту сцену и, решив, что он лишний, незаметно вышел.
- Катя! Подсолнушек! - повторял Александр Александрович, осторожно прикасаясь к ее коротко стриженным вьющимся темным волосам.
Он отстранил ее от себя и еще раз жадно заглянул в лицо. Черные, чуть-чуть косящие глаза точно с тем же незабываемым выражением любви, преданности и заботы смотрели на него, и ему стало страшно снова потерять то счастье, которое вдруг заглянуло в его одинокую жизнь.
ИНСПЕКТОР
Письмо с заявлением десятого класса, отправленное Стешей и Зиной из города, дошло до Москвы как раз накануне отъезда в Сибирь одного из инспекторов Министерства просвещения. С резолюцией министра: «Присоединить к материалам для поездки в Сибирь. Разобраться» - это письмо было передано товарищу Павлову.
Так нежданно-негаданно менее чем через две недели с того момента, как в школе началась «история с десятиклассниками», в Погорюе появился инспектор Министерства просвещения Павлов.
Областной отдел народного образования предупредил по телефону дирекцию школы о его приезде. Нина Александровна только недавно возвратилась из своей поездки по Чехословакии и была ошеломлена теми событиями, которые без нее разразились в школе.
Она вызвала к себе Алевтину Илларионовну и, встретив ее ледяным взглядом, сказала:
- Ну-с, нахозяйничали?! Ваши художества даже до министерства дошли. Я спрашиваю вас, как это произошло? Как это произошло? - повторила она своим гортанным голосом.
Ноздри у нее от гнева раздувались, щеки горели. Небольшая голова с гладкими глянцевито-черными волосами была надменно закинута.
Алевтина Илларионовна стояла перед ней, как школьница, в виноватой позе, ссутулившись и безвольно опустив руки.
- Я думала, что вы будете рады его уходу, - наивно сказала она.
- Я? Рада? - еще больше возмутилась Нина Александровна. - При чем тут я или вы? О деле, о школе, о детях вы подумали? Доколе вы будете подходить к жизни с точки зрения личных симпатий и антипатий? Доколе вы будете стараться угадывать мои желания и попадать впросак?
Алевтина Илларионовна была не прочь исправить совершенное, если бы нашла для этого возможный путь.
- Вы поговорите с Бахметьевым… Может быть…
- «Может быть»! - еще больше возмутилась Нина Александровна. - Сначала создать нетерпимые условия, а потом зазывать! Да что он, мальчик, что ли?..
- Ну, как хотите! Я тоже думаю, что не стоит, - приободрилась Алевтина Илларионовна.
Нина Александровна с изумлением посмотрела на нее и подумала: «До чего же неумна! Как можно было доверить ей школу?»
- Понимаете ли вы, что мы обязаны любыми путями возвратить Бахметьева в школу?
- Но сегодня в десятом классе уже новый учитель! - развела руками Алевтина Илларионовна.
- Пусть пока замещает Бахметьева. Он прямо с университетской скамьи, и ему полезна практика в школе…
Услышав, что в учительскую, расположенную напротив кабинета, вошло несколько человек, Нина Александровна замолчала. Из учительской в открытую дверь донесся разговор. Видно было, как Ксения Петровна со стопкой тетрадей уселась за длинный стол, накрытый красной материей. За этим же столом поместился и Алексей Петрович. У окна на диване расположилась с книгами старшая пионервожатая Тоня, худенькая блондинка в пионерском галстуке и с такими же алыми бантиками в косах, причесанных «корзиночкой».
- Восьмой класс вчера тоже делегацию к Алевтине Илларионовне посылал, - говорила Тоня, - просят вернуть Александра Александровича. А представители девятого, говорят, сегодня в районо отправились. Я уж уговаривала их, чтобы не вмешивались не в свое дело…
- Почему же не в свое, Тоня? - снимая очки и поворачиваясь к девушке, отозвалась Ксения Петровна. - Александр Александрович, как ты знаешь, с пятого класса их математике обучал - следовательно, дело это их, кровное. А тебе, Тоня, я давно хотела сказать: нет, видно, у тебя молодого полета, смелости.
- И возраст у тебя для раздумья подходящий, - вмешался Алексей Петрович. - Правду от неправды уже давно пора научиться отличать.
- Тоня, зайди сюда! - крикнула Нина Александровна, не скрывая того, что слышала разговор в учительской.
Но раньше Тони в дверях кабинета появился Павлов. Нина Александровна никак не ждала его к первому уроку, и она сразу поняла, что к ним в Погорюйскую школу Павлов явился в связи с историей о «глухом учителе». Ясно, конечно, что инспектор прежде всего заинтересуется десятым классом, а там как раз первый урок математика и должен прийти новый учитель.
Когда прозвенел звонок и десятиклассники, подозрительно чинно стоявшие у стен и у дверей, стали заходить к себе в класс, Нина Александровна все же попыталась отговорить Павлова от посещения этого урока.
- Боюсь, Борис Михайлович, что вам будет неинтересен этот урок, - сказала она уже у дверей класса. - Молодой учитель идет туда первый раз.
- Не беспокойтесь, Нина Александровна, - слегка поклонился ей Павлов.
Он стоял посередине коридора, рядом с Ниной Александровной. Ребята заметили постороннего пожилого человека и успели беззлобно посмеяться над его полнотой.
- Футбольный мяч проглотил, - шепотом передавали они друг другу, внимательно разглядывая Павлова, его светлый костюм, такой же галстук, поскрипывающие на ходу ботинки на толстой белой подошве.
Десятиклассникам понравилось его добродушное лицо с голубыми внимательными глазами.
«Не новый ли математик?» - возникла у них догадка, и первое приятное впечатление сразу же сменилось недоброжелательностью.
В коридоре было пусто и тихо, когда Павлов и замирающий от волнения молодой учитель подошли к дверям десятого класса.
- Они очень любили своего учителя и поэтому встретят меня враждебно, - приглушенным баском оправдывал свое волнение молодой человек.
Сжимая под мышкой журнал, он решительно шагнул вперед и тотчас же остановился, пораженный. Замер в дверях и изумленный инспектор Министерства просвещения. То, что они увидели, превзошло все ожидания.
Класс был пуст. Торжественно стояли безмолвные ряды парт. На преподавательском столике лежали мел и тряпка. А на доске красивым, прямым почерком было написано любимое изречение Александра Александровича:
«Математика - абсолютная монархия. Она царит одна и ни с кем разделить власти своей не может». А внизу торопливо, кое-как было дописано: «Нам не нужен новый учитель».
Павлов усмехнулся и не спеша прошелся между партами к окнам. Он остановился около того окна, где не были закрыты шпингалеты.
Школьный двор, обнесенный невысоким зеленым тыном, был пуст. По краям двора неуютно стояли высокие голые тополя, и на столбе ветер трепал веревку от снятой волейбольной сетки. На улице, у дороги, за канавой, стоял мальчишка и смотрел на то самое окно, к которому подошел Павлов. Взгляды их встретились.
«Разведчик», - подумал Павлов, приглядываясь к небольшому, коренастому пареньку бурятского типа, в меховой шапке и коротком пальто. А «разведчик» Миша Домбаев, увидев Павлова, подумал, что ребята не ошиблись, приняв приятного на первый взгляд незнакомца за нового учителя.
Миша помчался известить товарищей о добытой новости. Десятый класс ожидал «разведчика» на излюбленной для своих сборищ полянке у реки. Было здесь сейчас неуютно, холодно. Далеко в воду уходили хрупкие матовые забереги. По Куде к Погорюйскому леспромхозу плыли и плыли длинные тонкие бревна. Иногда по течению спускались небольшие плоты. На них пылали костры и стояли люди.
- Все ясно! - сказал Миша, подбегая к Зине и Стеше, которые отламывали от заберегов прозрачные кусочки льда и кидали ими друг в друга.
Другие десятиклассники, рассыпавшись по поляне группками, парами и в одиночку, торопливо подбегали к Домбаеву.
- Все ясно! - театрально повторил Миша, делая загадочное лицо. - Этот товарищ, проглотивший футбольный мяч, - наш новый математик. Сейчас он стоит в пустом классе у окна и грустно смотрит на улицу, придумывая казнь нашему классу. - Миша продекламировал из Пушкина:
Такую казнь, что царь Иван Васильевич От ужаса во гробе содрогнется.Все засмеялись.
- Дела наши в самом деле неважнецкие, - сказал Саша. - Сегодня снова навлекли мы на себя гнев директора и этого спортсмена… с футболом.
Поговорили о том, чья очередь идти к Александру Александровичу.
- Моя и Зины, - сказала Стеша.
- Вчера был я… - начал Саша и запнулся.
Почему-то не хотелось рассказывать, что Александр Александрович был не один. У него сидела какая-то незнакомая женщина с черными, чуть косыми глазами. С затаенной грустью Александр Александрович говорил Саше: «Вот, тезка, когда я был такой, как ты, мы с Екатериной Ермолаевной учились в одной школе. И видишь, теперь только встретились».
Саша понял, что он мешает, и сейчас же ушел. Он никак не мог представить себе этих немолодых людей школьниками. «Грустно же встречаться вот так, - думал он, - грустно и даже страшно». Но в словах Александра Александровича, во всем его облике, кроме грусти, он почувствовал и что-то другое, неуловимое. «Может быть, он любил Екатерину Ермолаевну, как я Стешу?..»
- Что же предпримем дальше? - спросил Саша, возвращаясь к главному, что их беспокоило.
Все молчали.
И вдруг за спинами ребят раздался незнакомый голос.
Все расступились и увидели того самого человека, которого они принимали за нового математика. Только теперь был он в пальто и шляпе.
- У меня есть предложение всем вместе пойти сейчас в покинутый вами класс и обсудить, как быть дальше, - сказал он негромко, но настойчиво.
- А вы новый математик? - спросила Зина.
- Ничего подобного, - сказал незнакомец. - Я вот по поводу этого…
Он расстегнул пальто, полез в боковой карман пиджака, достал заявление, посланное около двух недель назад министру.
- А! Вы из облоно? Вам переслали наше заявление? - обрадованно высказал предположение Саша.
- Берите выше! - усмехнулся незнакомец.
- Вы министр! - с азартом сказал Миша.
Ребята ахнули, а незнакомец даже смутился:
- Да нет, товарищи, я только инспектор министерства! Ну, пошли, что ли?
ЧЕСТНОЕ КОМСОМОЛЬСКОЕ
Сбежавшие с урока ученики вошли в класс шумно и смело.
Павлов сел к учительскому столику, но сразу же встал, прошелся между доской и столом, остановился около больших счетов, поставленных здесь для младших школьников, взглянул на плакат, изображающий скелет мальчика с изогнутым от неправильного сидения позвоночником, и, повернувшись лицом к классу, сказал:
- На ваши попытки вмешаться в историю учителя Александра Александровича Бахметьева дирекция отвечает, что это дело не учеников, а администрации школы и отдела народного образования. Это верно. Но у меня в руках заявление десятиклассников Погорюйской школы с резолюцией министра: «Разобраться».
Тихий шепот пробежал по классу.
- Следовательно, я должен по этому поводу очень серьезно поговорить с подателями заявления. Верно?
- Верно! Правильно! Очень хорошо!
- Тихо, товарищи! - сказал Павлов. - Я продолжаю: в своем заявлении вы возводите тяжелое обвинение на завуча школы, считая, что она довела до ухода из школы лучшего, любимого учителя. Так я говорю?
- Так! - дружно поддержал класс.
- Ну, вот и разберемся с первым вопросом. Кто докажет, что Александр Александрович действительно лучший, любимый учитель Погорюйской школы?
Павлов сел за учительский столик.
- Я докажу! - поспешно сказал Саша и вышел к столу. - Я, Александр Коновалов, секретарь комсомольской организации школы, - сказал он. - А фамилии остальных выступающих прошу вас не спрашивать.
- Хорошо!.. - удивленно протянул Павлов. - Но объясните мне, почему вы выдвигаете это условие?
- Потому что у тех, кто будет поднимать голос за Александра Александровича, могут быть неприятности.
- А за себя вы не боитесь?
- Мне за себя беспокоиться по должности не положено! - усмехнулся Саша.
Павлов с интересом посмотрел на этого красивого паренька в черной вельветовой курточке и старых, измазанных глиной сапогах. Чувство большой симпатии вызвал у него комсомольский секретарь. Он поймал себя и на том, что весь коллектив десятиклассников был ему по душе. «Но не буду пристрастным», - подумал он и, нахмурившись, сказал Саше:
- Я слушаю вас.
- Александр Александрович за десять лет выпустил десять десятых классов, - продолжал Саша, - и ни один из его учеников, поступая в вуз, не имел оценки ниже пяти.
- Это точно? - не поверил Павлов.
- Вот доказательство! - сказала Стеша, вставая и вынимая из своей парты первомайскую стенную газету. Она подошла к столу, за которым сидел Павлов. - Видите заголовок: «Только на пять!»? - сказала она. - Это общешкольная газета. Факты взяты в учебной части.
- Так. Это важное подтверждение. Садитесь, товарищ Икс, - с улыбкой сказал он Стеше.
Она тоже улыбнулась, вспыхнула и, оставив газету на столе, пошла к своей парте.
- Что еще, Коновалов?
- Еще? - Саша перебирал в мыслях все, что можно было сказать в защиту Александра Александровича. Когда он раньше думал об этом или говорил с ребятами, убедительных фактов было много, а сейчас от волнения он ничего не мог вспомнить. - Еще то, что в нашей школе любят математику больше других предметов, а Александра Александровича - больше всех учителей.
- Тоже хорошо, - задумчиво сказал Павлов и обратился к Мише, который полулежал на парте и тянул кверху руку. - Вы что-то хотите сказать, товарищ Игрек?
Миша встал:
- На педсовете Алевтина Илларионовна говорила, что все ученики нашей школы помешаны на математике, ни в какие кружки не желают записываться, только в математический…
- А вы, товарищ Игрек, откуда знаете, что говорила на педсовете Алевтина Илларионовна? - спросил Павлов.
- Я присутствовал… - замялся Миша, - при особых обстоятельствах…
Громкий смех товарищей покрыл его слова. Павлов улыбнулся.
- Можно мне еще добавить? - спросил Саша.
- Пожалуйста! - разрешил Павлов.
- Мне кажется, что учитель для нас не только в классе учитель, особенно здесь, в селе, когда мы знаем каждый шаг друг друга. В Москве, конечно, не так. Там ушел из школы и затерялся в потоке людей… Есть учителя в нашей школе, которые формально относятся к своей работе: отучат и уйдут домой, да еще, наверное, близким своим говорят: «Устал от ребят»… А у Александра Александровича вся жизнь заключается в школе. У него мы и дома постоянно бываем. - Саша так разволновался, что окончательно потерял дар речи. - У меня были трудные обстоятельства в жизни. Я и учиться начинал хуже. Никому из взрослых не рассказал бы, а ему рассказал, и он мне помог!
- О чем это он? - громким шепотом спросил Миша Сережку.
- Не знаю. Может, так, для красоты…
Руки поднимали один, другой, третий. Говорили с чувством, искренне. И в представлении Павлова вырисовывался образ умного, одаренного и честного сельского учителя, увлеченного своей работой.
- Ясно. Убедили! - сказал Павлов, громко хлопнув рукой по столу, и десятиклассники засияли, точно в класс заглянуло и рассыпало свои лучи горячее июльское солнце. - Теперь поговорим насчет упреков в адрес вашей администрации. Ты, Коновалов, садись. - Павлов посмотрел на Сашу, и тот, тронутый этим теплым «ты», пошел на свое место.
- Мы против Нины Александровны ничего не имеем. Ученики ее уважают, - сказала Зина Зайцева. - Она справедливая и преподает интересно. А только зря она доверяется Алевтине Илларионовне…
Кто-то бросил еще несколько неуверенных фраз насчет запрета проводить математические викторины, отмены экскурсии в Москву, о грубости завуча. Вскользь заговорили начет «отсталых взглядов администрации», выразившихся в том, что и Нина Александровна и в особенности Алевтина Илларионовна не переносили дружбы девочек с мальчиками. «Занимаетесь не тем, чем надо, не с тем, с кем надо!» - ворчала обычно Алевтина Илларионовна. Но рассказывать обо всем этом чужому человеку было неудобно, и класс замолчал.
- Все это, друзья, неубедительно, - выслушав ребят, сказал Павлов. - Может быть, в школе вашей и есть какие-то отсталые настроения, но вы их не доказали. А пишете…
Павлов явно сердился. Он покраснел. Голос его стал громче, и десятиклассники тревожно притихли.
Опустила голову Стеша.
Расстроенно кусал губы Саша.
Зина еле удерживалась от слез, комкая в руках платок.
Миша придумал какой-то несуществующий факт, подтверждающий отсталость взглядов завуча, написал записку и собрался было переправить ее Саше, но не успел.
- Ну что ж, теперь разойдемся? - снижая голос, спросил Павлов.
Все молчали.
- Или не договорено что-нибудь?
- А как же… А что же с Александром Александровичем? - спросила Зина.
- Я еще не говорил ни с директором, ни с заведующей учебной частью, ни с коллективом учителей, - ответил Павлов. - А плакать не нужно, товарищ Омега.
Зина неожиданно встала, вытерла комочком, не похожим на платок, глаза и нос и сказала:
- Я только вот что хочу сказать вам… - Она замолчала, потому что не знала, как зовут инспектора, а спросить не решалась. - Если вы поможете нам и Александр Александрович останется у нас, мы дадим вам честное комсомольское слово, что никогда не воспользуемся глухотой Александра Александровича…
У нее не хватило больше слов, и она села на свое место, закрыв лицо руками.
- Плакса! Тоже охотница! - проворчал Сережка. - О чем ревет, и сама не знает.
- Оставь ее, - шепотом сказала Стеша, - ты разве можешь понять? Ты лошадей только жалеешь!
- Это хорошо! Это очень хорошее слово, товарищи комсомольцы! - взволнованно сказал Павлов. - Настоящее комсомольское слово. Ну и до свидания, товарищи!
Он решительно пошел к дверям, поскрипывая ботинками и приподняв в приветствии правую руку.
Когда дверь за ним закрылась, Сережка бросился на середину класса, легко опрокинулся на руки и, подняв кверху длинные ноги, пошел на руках. За ним то же проделал Миша. А Саша крикнул на весь класс:
- Ну как, ребята, выгорит?
- Выгорит! Выгорит!
«НАМИ ДОПУЩЕНА ОШИБКА»
Вечером Павлов направился к директору. Не торопясь он прошел длинный пустой коридор, поднялся по лестнице, постоял на площадке у окна. Его не покидали мысли, которые последние годы часто приходили в голову, а в Погорюе приобрели особую остроту. Он приглядывался к сельской молодежи и с удовлетворением видел физически и духовно здоровых юношей и девушек, простых, непосредственных, увлеченных жизнью со всеми ее сложностями. Он представил себе Сашу Коновалова в разбитых сапогах и поношенных брюках, курносую Омегу, лишенную кокетства, с гладко зачесанными волосами, эффектную Икс в скромном платье и простых чулках. Видно было, что эту молодежь в первую очередь интересовала не внешность и не одежда. Они с малых лет приобщались к самому главному в жизни - к труду. И труд в их понятии был основой всего. В нем видели они красоту, силу, будущее. С этой меркой подходили они и к внешнему облику человека.
В кабинете было полутемно. Неяркий свет настольной лампы, приглушенный абажуром, освещал часть стола с аккуратными стопками тетрадей и книг. За столом, подперев ладонью щеку, сидела Нина Александровна. В полумраке на кожаном черном диване, откинувшись на его спинку, скрестив полные ноги, удобно полулежала Алевтина Илларионовна. Разговор у них шел вполголоса.
Заслышав быстрые шаги в коридоре, женщины встрепенулись.
Нина Александровна положила руки на стол, выпрямилась. Алевтина Илларионовна соскользнула на край дивана, опустила на пол ноги и натянула на колени короткое коричневое платье.
Павлов постучал в дверь и, получив разрешение, вошел.
- Извините, что задержал вас, - сказал он, подвигая стул и усаживаясь.
- Ничего, ничего! - поспешно ответила Нина Александровна. - Ну что, убедили вас десятиклассники?
- Кое в чем.
- В чем же? - тревожно осведомилась Алевтина Илларионовна.
- В том, что Александр Александрович Бахметьев - хороший учитель.
- Так это бесспорно, - сказала Нина Александровна.
- Почему же он ушел, этот бесспорно хороший педагог? - спросил Павлов.
- Он понимал, что глухому преподавать невозможно, - поспешила объяснить Алевтина Илларионовна. - Отстал от жизни.
- Он сам так считал? - удивился Павлов.
- Нет, но многие из нас так считали, - сказала Алевтина Илларионовна.
- У меня складывается впечатление, - решительно перебил ее Павлов, - что его вынудили подать заявление об уходе.
- Но я советовалась в районо, в облоно, неужели это не ясно? - не сдавалась Алевтина Илларионовна. - И все считают, что глухой человек не может преподавать.
- А ученики, получившие математическое образование у глухого учителя, сдают экзамены в вузы только на пять! - горячо возразил Павлов. - Это верно? Кто еще из ваших учителей может похвалиться такими итогами? Из учителей я разговаривал только с парторгом. Алексей Петрович отнюдь не разделяет вашей точки зрения, Алевтина Илларионовна. Он считает Бахметьева талантливым учителем, вполне пригодным для работы в школе. Алексей Петрович говорит, что в те минуты, когда Бахметьев спокоен, он не так уж плохо слышит.
- Но преподавательская работа очень нервная, редко когда находишься в безмятежном состоянии, - возразила Алевтина Илларионовна.
Нина Александровна все время молчала. Она сидела прямая, с приподнятой головой, положив сухие вытянутые руки на стекло, лежащее на столе. По ее неподвижному лицу невозможно было угадать, какие чувства волнуют ее в эти минуты.
- Что скажете вы, Нина Александровна? - обратился к ней Павлов.
- Считаю, что в отношении Бахметьева нами допущена большая ошибка. - Слово «нами» она произнесла с особым нажимом, подчеркивая этим и свою вину. - Думаю, что Бахметьева мы должны любыми путями возвратить в школу. Сегодня я была у него и поняла, что он может вернуться только при условии, если Алевтина Илларионовна не останется завучем.
У Алевтины Илларионовны на лице и шее выступили красные пятна.
Нина Александровна холодно взглянула на нее и продолжала:
- Я думаю, что перемена заведующего учебной частью школы необходима: Алевтина Илларионовна не справляется со своими обязанностями.
Она пристально посмотрела в окно и замолчала, явно удивленная тем, что увидела.
- Посмотрите, товарищи, что это - пожар?!
Алевтина Илларионовна подбежала к окну.
- Что же это горит? - всплеснула она руками. - Старая или новая МТС?
В темноте зловеще розовело небо, и над черными силуэтами строений поднималось пламя.
- Я побегу одеваться! - бросилась к дверям Алевтина Илларионовна.
Павлов также поспешно вышел из кабинета, но не догнал Алевтины Илларионовны. Она бежала по лестнице, по коридору, и дробный стук ее каблуков разносился по зданию.
ОНА ЗНАЛА, ЧТО НЕ ПРИДЕТ
Трудное время переживала Екатерина Ермолаевна с тех пор, как прочитала в «Учительской газете» заметку о сельском учителе Бахметьеве. Сразу же она написала ему письмо, и, когда пришел ответ, написанный все тем же дорогим, не изменившимся за десятилетия почерком и в том же неповторимо особенном стиле, каким он ей писал в незабываемые дни юности, чувства, притупившиеся за долгие годы, встрепенулись и властно заговорили о себе. Ожили они еще и потому, что в первом же своем письме Александр Александрович с трезвой философской оценкой всего происшедшего и без юношеской застенчивости рассказал Екатерине Ермолаевне всю правду о своей любви.
По ее ответному письму и он узнал о ее большом, не погасшем с годами чувстве.
Что было делать? Писать письма друг другу, как «бедные люди» Достоевского, жить этими письмами, удовлетворяться той крошечной радостью, которую они давали?
Екатерина Ермолаевна попыталась взглядом постороннего человека окинуть свою жизнь. И она видела, что, несмотря на немолодые годы, несмотря на то, что она почти двадцать лет была замужем и у нее рос сын, она любила Александра Александровича тем удивительным чувством, которое может сохраниться только от первой любви. И тот же посторонний человек говорил ей, что никакого преступления в этом нет. Но другое чувство испытывала она, когда пыталась найти в своей жизни место для Александра Александровича. Места для него не находилось. Любовь к нему или уязвляла совесть Екатерины Ермолаевны, или претендовала на ее материнские чувства. И всюду она шла за ней по пятам, большая, требовательная и горькая.
Теперь больше чем когда-либо Екатерина Ермолаевна понимала, что брак ее неудачен. В молодости простая привязанность, заполнившая пустоту, которая появилась в ее сердце с тех пор, как разошлись ее пути с Александром Александровичем, показалась ей любовью.
Кому же в молодости не хочется любви? Но настоящего чувства не было, и через несколько лет эта ошибка стала ясной. Ломать жизнь было не для кого и не для чего. И она жила, согревая свое сердце одной любовью к сыну. Теперь было из-за чего ломать жизнь. Но, меняя свою судьбу, она нанесла бы удар в сердце пятнадцатилетнему Володьке. Сделать же Володьку несчастным у Екатерины Ермолаевны не хватало силы.
- Я все понял! - взволнованно говорил Александр Александрович.
Он стоял у окна в своей комнате спиной к Екатерине Ермолаевне, не желая, вероятно, чтобы она видела то отчаяние, которое его охватывало. Он стоял лицом к темному окну, глядя на яркие звезды - бесчисленные миры, - мерцавшие холодным, спокойным светом, говорящие о вечности и о мимолетности всего живого.
- Я все понял и прощаю тебе твою необдуманную жестокость, - говорил он, не обращая внимания на ее слезы. - Женская непоследовательность. Найти для того, чтобы навсегда потерять!
Он повернулся. Екатерина Ермолаевна сидела у стола, уронив голову на руки. Он был не прав и жесток в эту минуту. Но она знала, что ему так же тяжело, как и ей, и, может быть, даже больше, чем ей, потому что у нее семья, а он одинок. Она готова была простить ему любую обиду.
За дверью старушка хозяйка кипятила самовар, готовила селедку с луком, доставала из кадки молодые мохнатые грузди и с таинственной радостью шептала любопытной соседке, присевшей на табуретке:
- Вроде помолвки у нас. Приехала, видать, невеста по юности. Уж и радешенька я за него, сердешного! Человек-то ведь какой! А жизнью обойденный, несогретый!
Старушка гремела посудой, ожидая удобного момента, чтобы войти и накрыть на стол. Но дверь открылась, и вышла заплаканная Екатерина Ермолаевна. Она молча прошла мимо хозяйки, не замечая ее, сзади шел Александр Александрович, бледный, расстроенный. Старушка не рискнула спросить у него, скоро ли он вернется.
Вечер был темный. Небо звездное. Поднималась поземка, обещая буран.
Александр Александрович и Екатерина Ермолаевна, не разговаривая, шли по темной улице села, ничего не видя и не слыша.
- Но ты придешь проститься со мной, Катя?! - вдруг спросил он, останавливаясь и чувствуя, как сжимается сердце. - Ты не сделаешь так, как двадцать лет назад?
И он вспомнил далекое прошлое. Они стоят на углу улицы, пожимая друг другу руки. Она смотрит на него влюбленными глазами. Он чувствует, что она волнуется, но слышит ее спокойные слова: «Я приду перед отъездом».
И он ждет день за днем, год за годом. И вот она пришла только через двадцать лет, да и то лишь затем, чтобы разбередить душу и вновь уйти.
- Я приду, - через силу произнесла Екатерина Ер-молаевна.
Это была ложь. Она знала, что не придет. Прощаться с Александром Александровичем у нее не хватило бы мужества.
Оба они были заняты собой, своими переживаниями и не заметили тревоги на селе, не обратили внимания на зарево.
НЕЗАБЫВАЕМАЯ ТЫ, ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ…
В то время когда Павлов, Нина Александровна и Алевтина Илларионовна беседовали в кабинете, а Александр Александрович объяснялся с Екатериной Ермолаевной, Саша Коновалов провожал Стешу. Был тот незабываемый вечер, о котором помнишь всю жизнь. Шли они медленно по улицам села, где родились и доросли до семнадцати лет, где пришла их первая любовь. Шли мимо деревянных сутулых домов с закрытыми ставнями, сквозь щели которых на землю узкими полосками падал свет. Шли мимо палисадников с кустами рябины и черемухи, мимо просторных огородов, занесенных редким снежком.
Говорили о том, что не зря так энергично боролся десятый класс за судьбу своего учителя. Хотелось верить, что не молодой учитель начнет завтра первый урок в десятом классе, а Александр Александрович. И они делились своими мыслями об этом, не договаривая фраз, потому что понимали друг друга с первого слова.
Незабываема ты, первая любовь, чистая, прекрасная и беспредельная, как ясное утреннее небо, и скромная, как полевая ромашка! Незабываема ты и среди ненастья жизни и в светлые дни ее. Нечего вспомнить тому, кто не знал в юности этого чистого неба, этой скромной ромашки. Не с чем сравнить свои чувства, нечем очистить их, нечему поклониться. Все это в тот вечер почувствовала Людмила Николаевна, подслушавшая у ворот разговор Стеши и Саши. Заслышав их шаги, она притаилась во дворе за калиткой. Было ей немного неловко, но она оправдывала себя тем, чем обычно оправдываются все любопытные родители: мы, мол, обязаны знать все о своих детях.
- Стеша, - сказал Саша, останавливаясь у калитки, - скажи мне, почему так бывает… - Он заметно волновался и, как обычно в таких случаях, терял способность говорить. - Вокруг так много хороших девушек, а любимая только одна… Когда я начинаю вспоминать свою жизнь, я вспоминаю и тебя рядом: сначала маленькой, босоногой, косматенькой, потом ученицей с двумя косичками, а потом вот такой: самой красивой, самой лучшей на свете, неповторимой!.. Стеша, почему ты молчишь? Почему ты всегда молчишь, когда я говорю об этом? Я не знаю, как ты относишься ко мне. Может быть, ты не хочешь и слушать?
Саша приблизился к Стеше, взял ее холодные руки и, согревая своими руками, в темноте заглядывал в ее лицо. Но он не видел ее. Только ласковым, счастливым светом горели две звездочки - Стешины глаза.
- Молчишь? - Саша вздохнул, опустил ее руки, отодвинулся от нее. - А молчание знак согласия…
- Саша, я… - Стеша задохнулась, распахнула теплый полушалок и вдруг заплакала, закрывая лицо руками. - Люблю я тебя! - сквозь слезы проговорила она и убежала в калитку.
Несколько мгновений Саша стоял без движения. Он был счастлив в эти минуты, ему хотелось немедленно вернуть Стешу, заставить ее повторить то, что она сказала, но он услышал, как хлопнула дверь в сенях дома, и увидел, как сквозь ставню из окна Стешиной комнаты упала светлая полоска. Саша повернулся и медленно пошел от дома Листковых.
Людмила Николаевна покинула свою засаду и, дождавшись, когда за Стешей закрылась дверь, вышла на улицу. Она смотрела вслед удаляющемуся темному силуэту и думала о Стешиной любви. Как воспрепятствовать им? Ведь те, кто любят, везде найдут друг друга. Прав был Александр Александрович.
Что-то вроде зависти почувствовала Людмила Николаевна. Нет, никогда не знала она такой любви! В Стешином возрасте она вышла замуж за человека на целое поколение старше себя, вышла без любви. Людмиле Николаевне вдруг стало жаль себя. Она всхлипнула, вытерла глаза и заторопилась домой.
- Это вы, Людмила Николаевна? - спросила Стеша из своей комнаты.
- Я, дочка, - сказала Людмила Николаевна.
Стешу поразили эти слова и мягкий тон голоса. Она не удержалась и вышла из комнаты - высокая, красивая, с пылающими щеками, гордая своим счастьем, все еще в пальто и полушалке, наброшенном на плечи.
- Видела Сашу сейчас, - сказала Людмила Николаевна, - ходит мимо. Ты позвала бы его в дом…
Стеша взглянула на мачеху с удивлением и благодарностью. Она хотела сказать ей что-то хорошее, теплое, но мысли ее отвлек странный свет в окне. Стеша подбежала к окну и увидела над селом розовое зарево.
- Горит что-то! - тревожно сказала она.
Накинув на голову полушалок и на ходу застегивая пальто, Стеша выбежала на улицу. Людмила Николаевна бросилась вслед за ней. В селе было тревожно. Несся зловещий набат. Бежали люди, освещая путь карманными фонариками.
И, как назло, в это время и природа пошла в наступление: неожиданно в тишину осеннего вечера с шумом и свистом врезался ветер. Он начался с легкой поземки, закрутил на земле чуть видимые снежные воронки и поднялся вверх страшным ураганом, ломая деревья, обрывая электрические провода, срывая с крыш железо. С проворством хищника он накинулся на длинный деревянный гараж МТС, охваченный огнем, на секунду приглушил пламя и затем поднял его, взметнул во все стороны и перекинул на ближайшие мастерские и навесы.
НА ПОЖАРЕ
Старая Погорюйская МТС была почти музейной редкостью района; это была одна из тех первых восьми МТС, которые построили в Сибири в 1929 году.
За двадцать шесть лет Погорюйская МТС устарела. Устарела не потому, что почернели от времени бревна ее строений, поседела и вовсе сошла краска, расшатались ворота и двери. Нет, просто теперь никто не держал машины под навесами, их давно заменили просторные сараи. На смену деревянным гаражам пришли каменные. Нуждались в перестройке и темные, неудобные мастерские.
И вот весной на пустыре, прилегающем к старой МТС, началось строительство нового, каменного здания МТС. Участок обнесли высоким, крепким забором с широкими воротами и одноглазой проходной будкой.
К осени закончили постройку двух просторных, светлых гаражей и ремонтной мастерской, оборудованной новыми станками.
В мастерской завершали укладку узкоколейки. Строительство обширных сараев и маленького, уютного помещения для хранения масел уже было почти закончено.
В дальнем углу территории МТС, за широкой дорогой к выходу, красовался голубоватый великан - бензобак; еще два бака, не поставленные на основание, лежали рядом.
Строилась МТС не по дням, а по часам. Погорюйцы гордились ею. Каждого нового человека водили они на это строительство. Здесь трудилось почти все население Погорюя. Школьники по собственной инициативе приходили работать классами и в одиночку.
Словом, новая МТС была гордостью жителей Погорюя.
И когда с колокольни старой церкви, от которой остался деревянный полуразвалившийся корпус, довольно крепкая лестница да сама колокольня с одним колоколом, понесся по селу набат, а над домами занялось зарево пожара, первой мыслью погорюйцев было: не на строительстве ли новой МТС несчастье?
Но горела не новая, а старая МТС, и это было также страшно, потому что машины и оборудование мастерских еще только собирались перевезти в новые корпуса.
С первыми звуками набата толпы народа ворвались в открытые ворота МТС. Это были не зеваки, искавшие зрелищ, а деятельные граждане в возрасте от десяти до девяноста лет, искренне желавшие спасти народное добро.
Люди метались вокруг пожарища, готовые по первому требованию броситься в огонь, да и бросались в него, спасая из пылающей мастерской инструменты, вытаскивая из-под навеса машины. Желающих помогать набралось так много, что в огромном дворе МТС стало тесно.
Развернув шланг от красной пожарной машины, которая в обычное время стояла здесь же, в гараже, пожарная бригада боролась с огнем на крыше мастерской. Вода с шипением разбивалась о мощное пламя и лишь на секунду приглушала его. Раздуваемое бешено ревущим ветром, оно тотчас же вспыхивало рядом и, словно на четвереньках, проползало на прежнее, залитое водой место. Там оно с буйной яростью снова поднималось во весь рост. Упругая струя из шланга вновь накидывалась на огонь. Он склонялся к почерневшим шипящим балкам и опять, как живой, полз вперед и вниз.
Рядом с мастерской пылал гараж. С другой стороны занималась крыша навеса.
В сутолоке Борис Михайлович Павлов потерял Алевтину Илларионовну и Нину Александровну. Он протиснулся к пожарищу, но проникнуть в ворота МТС уже было невозможно. Толпу, осаждавшую ворота, разгонял участковый милиционер Терентий - рябой добродушный парень. На толстой, неповоротливой колхозной лошаденке, привыкшей возить телеги и сани, а не всадников, он преграждал путь людям и пропускал только машины да тех, кто в ведрах тащил воду.
Борис Михайлович в нерешительности остановился. Вдруг он почувствовал, что кто-то потянул его за рукав. Он оглянулся и увидел девушку из десятого класса, ту самую, которую на собрании называл «товарищ Икс».
- Пойдемте, там дыра в заборе!
Легко лавируя между людьми, Стеша быстро шла вперед в расстегнутом пальто и распахнутом полушалке, оборачиваясь и взглядом приглашая Павлова идти за собой.
Забор действительно был разобран, и в дыру гуськом вползали мальчишки.
Павлов подобрал полы своего светлого пальто, наклонил голову, чтобы не задеть шляпой доски, и с трудом пролез во двор. Он сразу же потерял Стешу, слился с толпой, и она понесла его к горящим зданиям.
Ни на минуту не замолкая, повизгивали журавли ближних к МТС колодцев. Женщины и дети проворно ведрами наливали воду в бочку садовода Никифора, и он отвозил ее на лошади, впряженной в старый ходок. Неустанно от колодца к пожарищу шли машины с водой. Доставкой воды командовали пожарники; за несколько минут был установлен строгий порядок.
Павлов протиснулся вперед. Несколько молодых парней, должно быть рабочих МТС, сгибаясь под тяжестью, тащили какую-то часть большого станка. Борис Михайлович решил помочь. Он подошел к ним, схватился руками за нагретую сталь и хотел подставить плечо, но черноглазый парень с вспотевшим, напряженным от тяжести лицом раздраженно крикнул:
- Не трожь! Замараешься!
Павлов отступил. Парни прошли мимо, и какой-то из них сказал намеренно громко:
- Шляются тут всякие, а потом вот пожары возникают!..
По двору растерянно метался Федор Тимофеевич Листков в кожаном пальто нараспашку, в обгорелой шапке. На лице его, под глазом, над бровью и на щеке, как синяки, чернели пятна сажи. Он распоряжался охрипшим от напряжения голосом, то и дело сам кидаясь в огонь.
Павлов не рисковал больше предлагать свою помощь. Он стоял в стороне и не мог подавить неприятное ощущение, оставшееся от злой реплики парня, хотя и понимал, что его здесь не знают и недоверие к чужому человеку на пожаре вполне объяснимо.
То там, то здесь появлялась председатель сельсовета Матрена Елизаровна. Теплый платок сполз на затылок, ветер трепал прядки волос, обычно аккуратно собранные в тугой узел. Одной рукой она поддерживала другую руку, обожженную, обернутую носовым платком.
Не чувствуя боли, Матрена Елизаровна давала указания, что-то советовала пожарникам. Но преодолеть растерянность и установить порядок было очень трудно.
Ни Матрена Елизаровна, ни Федор Тимофеевич на первых порах не сумели как следует организовать людей, спасающих МТС, и поэтому работа шла вразнобой.
Когда Александр Александрович увидел зарево, он был настолько занят своими переживаниями, что вначале не сообразил, почему вечернее небо стало розовым. Немного погодя он узнал, что горит МТС, и, забыв обо всем, побежал на пожар.
Он сразу же заметил растерянность Федора Тимофеевича и Матрены Елизаровны и решил с самого начала организовать учеников, бестолково суетившихся около строений.
- На крышу гаража! - крикнул Александр Александрович.
С мальчишеским искусством ребята взбирались на крышу здания, куда буря то и дело забрасывала пламя с горящей мастерской.
- Женщины! Ведра на крышу конвейером! - приказывал Александр Александрович, подхватывая ведра и передавая их рядом стоящим.
Когда живой конвейер заработал быстро и четко, Александр Александрович бросился к мастерской.
Мастерскую МТС пламя охватывало уже со всех сторон, и подступы к ней становились трудными и опасными. Но, завернувшись с головой в мокрую верхнюю одежду, отважные люди прорывались сквозь огонь, чтобы спасти инструменты, детали моторов, тракторные части.
Павлов с удивлением наблюдал за Александром Александровичем. Энергия его, казалось, была неиссякаемой. В том, как люди принимали указания Александра Александровича, чувствовался непререкаемый авторитет учителя.
Несколько раз взгляд Павлова останавливался на Стеше. Она носила воду из колодца, умело обхватив руками края коромысла, на котором в такт ее быстрым шагам качались ведра. Она работала без устали и только иногда, не снимая коромысла, останавливалась и беспокойно искала кого-то глазами.
«О ком она беспокоится? Кого ищет?» - думал Павлов.
А Стеша в самом деле как-то особенно тревожилась за Сашу. Потом, вспоминая эту тревогу, она сочла ее за предчувствие и не раз кляла себя за то, что на пожаре не была неотступно возле Саши.
Павлов видел, как Саша Коновалов с товарищами тащил по двору лениво вращающий колесами трактор. Борис Михайлович дважды перехватил Сашин и Стешин взгляды и понял, кого она ищет, о ком беспокоится.
С замирающим сердцем смотрел Павлов, как десятиклассники бесстрашно скрывались в воротах горящей мастерской.
К полночи буря стихла. Вода победила пламя. Удалось отстоять гараж и навес. Только мастерская с полуразобранной, обгоревшей крышей все еще была охвачена огнем.
Среди тех, кто спасал оборудование мастерской, был и Саша Коновалов. Как и все, он очень устал. У него тряслись руки, по испачканному лицу градом катился пот.
- Ход в мастерскую прекратить! - кричал с крыши пожарник.
Но остановить смельчаков оказалось не так-то просто.
- Коновалов, назад! - грозно крикнул Александр Александрович.
Видно было, что балки еле держатся и рисковать становилось опасно, но Саша не послушался учителя.
- Мы сейчас, - сказал он одними губами, - там трактор…
Кашляя от едкого дыма, он и его неразлучные друзья Сережка, Миша и Ваня бросились к обгоревшим воротам мастерской.
- Назад! - снова раздался - на этот раз встревоженный - голос Александра Александровича.
- Выходи! Немедленно выходи! - кричали с крыши пожарные.
Но ребята уже скрылись в едком дыму.
В мастерской стоял на ремонте ярко-зеленый трактор «Беларусь». Уже тлела резина на его больших колесах и занималась электропроводка мотора. Трактор стоял одинокий и жалкий, обреченный на гибель, слишком большой и тяжелый для того, чтобы его можно было сейчас спасти, когда вот-вот могла обрушиться крыша.
Но считают ли что-нибудь невозможным семнадцатилетние ребята? Во что бы то ни стало они решили вытащить трактор из огня.
С огромным трудом они сдвинули трактор с места и на несколько шагов откатили к воротам. К ним присоединилось еще несколько молодых рабочих МТС. Но дальше трактор не шел: он уперся в тлеющие балки на полу. Пришлось расчищать дорогу.
- Спасайся! - донесся с крыши крик пожарников, и тут же с треском и гулом горящие балки рухнули вниз.
Рабочим и школьникам удалось выскочить из огня. Но среди них не было одного - Саши. С разбитой головой он лежал рядом с трактором, закрытый горящими балками, и пламя безжалостно и стремительно охватывало его со всех сторон.
В БОЛЬНИЦЕ
Его вытащили из огня без сознания, со страшными ожогами и увезли в больницу.
Когда пожар был погашен, почти вся молодежь Погорюя собралась около больницы - бревенчатого продолговатого дома с двумя выходами и двумя открытыми верандами. Дом этот когда-то принадлежал доктору Илье Николаевичу Васенцову. Здесь всю свою жизнь он лечил крестьян, занимаясь сначала частной практикой. В двадцатых годах он передал дом государству под больницу и сам стал работать здесь же главным врачом.
Дом стоял на взгорке, окруженный березовой рощей, собственноручно посаженной много лет назад Ильей Николаевичем.
С высокого крыльца, обращенного на восток, было видно все село с домами, отделенными друг от друга просторными огородами, старая мельница на Куде, длинные крыши и высокие заборы птицеводческой фермы да широкий, занесенный снегом тракт, врезавшийся в густую, непроходимую тайгу.
К молодежи, толпившейся у крыльца больницы, несколько раз выходила медицинская сестра Софья Васильевна, необыкновенно полная женщина, одетая в узкий, обтягивающий ее фигуру белый халат. На голове у нее была белая медицинская шапочка, надвинутая на лоб. Походила Софья Васильевна больше на повара, чем на медицинскую сестру.
Тяжело ступая, она выходила на середину большого крыльца, застланного половиком из мелких прутьев тальника, и говорила одно и то же:
- Состояние тяжелое. Ожоги занимают очень большую площадь. Находится в полузабытьи. Около постели мать и доктор Потемкина из города. Доступ в палату строго воспрещен.
Наскоро подоив коров, к высокому крыльцу больницы приходили женщины. Послушав, что говорят в толпе, они вытирали слезы кончиками теплых полушалков и спешили домой.
Колхозники и колхозницы пораньше выходили на работу, чтобы, сделав крюк, забежать в больницу и узнать, как чувствует себя Саша Коновалов.
Пришла и бабка Саламатиха. Она терпеливо простояла у крыльца больше часа, потом обошла вокруг дома, заглядывая в окна с белыми занавесками, и, найдя щелочку, сквозь которую рассмотрела в комнате санитарок, легонько побарабанила по стеклу.
На крыльцо выскочила молодая румяная санитарка в белом платочке, в сером халате и самодельных чирках на босу ногу.
- Ты, милая, передай вот это Прасковье Семеновне. - Она подала санитарке теплую бутылку темно-желтого топленого молока с коричневыми пенками. Из кармана старинного плюшевого полупальто клеш с рукавами грибом бабка Саламатиха извлекла сверток промасленной бумаги. - Еще горяченькие, - сказала она, - луковые пирожки. Передай Семеновне, скажи, чтоб ела хоть насильно: силы, мол, беречь надо. Так и скажи, дочка.
Санитарка собралась уходить, но бабка Саламатиха остановила ее.
- Может, и Саше что принесть? - спросила она.
- Куда там! - махнула рукой санитарка. - Он и в себя-то не приходит. Живого места нет у сердешного!
- Ах ты напасть какая! Надо же такой беде приключиться! - сокрушалась Саламатиха. - А уж парень-то что надо: и ума палата, и обходительный такой, и красоты неписаной…
- Какая уж красота теперь! - ответила санитарка. - Все лицо обожженное. Одни глаза остались. - Она передернула от холода плечами, переступила покрасневшими ногами и взялась за ручку двери. - Ну, до свиданьица. Передам все.
- Ах ты соколик, соколик, далась же напасть такая! - со слезами на глазах говорила Саламатиха.
Не успела она скрыться за воротами, как у больницы показалась Людмила Николаевна. Глаза у нее были распухшие, красный нос сильно припудрен. На ней была шубка под котик, такая же надвинутая на лоб маленькая шапочка, поверх которой надет белый легкий, как кружево, шерстяной шарфик. В руках она несла сверток, завязанный в салфетку. Мелко семеня своими маленькими ногами в черных чесанках, она пробралась сквозь толпу, поднялась на крыльцо и уверенно открыла дверь.
- Не пускают, нельзя! - раздались голоса.
Но Людмила Николаевна пожала плечами, точно хотела сказать: «Кому нельзя, а кому можно», - и вошла в прихожую.
Услышав стук двери, туда сейчас же выплыла Софья Васильевна и сказала заученную фразу:
- Состояние тяжелое. Ожоги занимают очень большую площадь. Находится в полузабытьи. Вход, товарищ Листкова, строго воспрещен!
- У меня свой халат, - сказала Людмила Николаевна и, расстегнув шубку, показала белый халат.
- Все одно не велено! - строго сказала Софья Васильевна. - Главный врач запретили.
- Но мне необходимо сказать ему два слова!
- Он не услышит ваших слов.
- Ах, я так виновата, я должна сказать ему это! Я только теперь многое в жизни увидела по-другому, только теперь поняла, что на свете есть чистое, большое чувство!.. - И Людмила Николаевна заплакала.
Софья Васильевна ничего не поняла.
- Уходите скорей, товарищ Листкова! - сказала она. - Придет Илья Николаевич - неприятностей не оберемся!
- У вас нет сердца! - сердито выкрикнула Людмила Николаевна. - Все вы бездушные! Это известно каждому!
Софья Васильевна покраснела, обидчиво поджала полную нижнюю губу:
- То-то мы на своих руках и выхаживаем вашего брата, горшки да судна за вами таскаем. Идите, говорю, отсюда, пока Илья Николаевич не вышел! - И она открыла дверь.
- Иду, не кричите! Вот возьмите для него варенье да лимоны из города.
Она протянула Софье Васильевне сверток, доброжелательно улыбнулась ей, будто между ними и не произошло резкого разговора, вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
Софья Васильевна пожала плечами, взяла сверток и покачала головой:
- Куда уж ему лимоны да варенье! Матери разве? Так ей тоже не до этого сейчас.
СЕРДЦЕ И КОМСОМОЛЬСКАЯ ЧЕСТЬ
В школе в этот день все было необычным. Ученики первой смены утром бегали в больницу и опоздали к началу уроков. Учителя не пожурили их и даже не спросили о причинах опоздания: все было ясно и без объяснений.
Младшеклассники не давали заниматься десятому классу. Они то и дело открывали дверь в класс и глядели на пустую парту Коновалова, точно надеялись увидеть Сашу на своем месте. Сережка почему-то в школу не пришел; ребята видели его на рассвете во дворе больницы.
Не пришла в класс и Стеша Листкова, но и это никого не удивило…
В перемены не было обычного веселья. Притихли даже малыши. Старшие собирались встревоженными группами. Разговор был об одном: пожар и тяжелые ожоги у Саши Коновалова.
В десятом классе урок математики неожиданно заменили химией. Это обстоятельство несколько отвлекло десятиклассников от ночных событий.
- Чуете, ребята? - сказала Зина. - Новый математик почему-то не принял класс!
И вдруг все поняли, что это связано с возвращением Александра Александровича.
- Как хорошо! - обрадованно сказал Миша. - Ах, Сашка, Сашка, дела какие! А ты-то лежишь и ничего не знаешь! - с горечью добавил он.
- А что, если Александр Александрович теперь сам не захочет к нам возвратиться? - высказал предположение Ваня. - Ну знаете, так, из гордости… Саша тоже говорил мне об этом.
- Ну нет, он так любит школу! - не согласилась Зина. - Неужели он добровольно бросит наш класс, особенно после вчерашнего события?..
На второй урок Миша опоздал. Он вошел в класс, когда у доски отвечал новенький ученик, пришедший с выселка, Кирилл Ершов, скромный паренек в косоворотке, с прилизанными на прямой ряд светлыми волосами и добродушным взглядом зеленоватых глаз. Он стоял у доски растерянный и путался в ответах о положительных и отрицательных электрических зарядах.
- Можно войти? - спросил Миша, открывая дверь с таким выражением лица, что класс понял: случилось что-то необыкновенное.
Все насторожились.
- Войди. Почему опоздал, а? - добродушно спросил Алексей Петрович.
- Алексей Петрович! Сережки знаете почему нет? У него вырезали кожу для Саши! - Миша с трудом перевел дыхание. - Саше плохо. Очень плохо! У него в ожогах все тело, и спасти его можно только пересадкой кожи.
Алексей Петрович встал со стула.
- Откуда ты все это знаешь, а?.. - спросил он.
- Мне сказала сама Нина Александровна… Алексей Петрович, - обратился к учителю Миша, - вы парторг, разрешите нам сейчас же провести комсомольское собрание класса!
Алексей Петрович согласился и отправил Ершова на место.
- Садись, ничего не знаешь, а! - сказал он, произнося «а» с сожалением.
Ершов виновато поплелся на место. Алексей Петрович сдвинул на край стола классный журнал и портфель и направился было к Сашиной парте, чтобы сесть, но раздумал, взял стул и сел у окна.
- Кто у вас член бюро? Пусть ведет собрание, - сказал он.
Вышел Никита Воронов, крепкий, коренастый, ни дать ни взять русский мужичок. Вразвалочку подошел к столу, пригладил льняные волнистые волосы и одернул новый темно-синий физкультурный костюм, шаровары которого были заправлены в новые серые валенки.
- О чем собрание-то? - не спеша спросил он Алексея Петровича, вскидывая на него голубые глаза.
- А ты разве ничего не понял из слов Домбаева? - удивился Алексей Петрович.
Никита помолчал и опять спросил:
- Открытое?
Алексей Петрович кивнул.
- Пиши, Елена! - Никита протянул бумагу блондинке, сидевшей на первой парте, не спеша отстегнул от кармана «вечную» ручку и тоже подал ей. Помолчав немного, он сказал: - Начинаем открытое комсомольское собрание класса. Слово предоставляю Домбаеву.
Миша вышел к столу и стал рядом с Никитой. Он был очень взволнован, пальцы у него находились в беспрерывном движении.
- Ребята, я сказал уже все! - заявил Миша. - Добавлю одно: кто не боится дать кожу для спасения жизни товарища, подписывайтесь вот здесь. - Он положил на стол бумагу, вырванную из тетради, расписался первым и пододвинул ее Никите вместе с карандашом.
Никита решительно взял карандаш, склонился над бумагой, собираясь подписываться, потом вдруг сказал:
- Председатель успеет. Ну, кто, ребята? - А сам в это время про себя подумал: «Чего торопиться? Подпишусь в конце, авось черед не дойдет. Шутка ли дело, когда с тебя живого кожу сдирать начнут!»
Первой вскочила Зина Зайцева.
- Девчат не надо, - сказал Миша. - Ты хоть и охотница, а все же девчонка! Нюнить будешь!
Яркая краска залила Зинины щеки.
- Я - нюнить? - возмутилась она и направилась к столу.
- Напрасно торопишься. У девчат не станут кожу брать! - крикнул ей Миша. - Не давай, Никита, ей список.
Но Никита и не думал сопротивляться. «Чем больше фамилий, тем лучше», - думал он.
- Пусть пишет, раз охота, а там посмотрим.
Зина подписалась и, проходя мимо Миши, с торжеством посмотрела на него.
После Зины к столу подошел Ваня, за ним Кирилл Ершов с выселка. Вставали и подписывали свои фамилии девочки, не обращая внимания на грозные выкрики Миши: «Девчатам не нужно!» В несколько минут подписался весь класс.
Не подписался Лешка Терентьев, миловидный парень, похожий на девочку, розовощекий, небесноглазый, с узким лицом и маленьким ярким ртом, расположенным немного криво. Лешка сказал:
- Я подписывать не буду. У меня здоровье слабое. Мне поэтому мать в комсомол вступать не разрешает.
Несколько секунд в классе стояла тишина. Все растерялись, услышав Лешкино заявление.
- Струсил! - возмущенно сказал Ваня.
- Не струсил, а нельзя мне! - капризно повторил Лешка, не обращая внимания на то, как отнесся класс к его заявлению.
- И в комсомол ты не вступаешь не из-за плохого здоровья! - вскочив и гневно поблескивая маленькими черными глазами, сказала Зина. - В церковь бегаешь по маменькиному наущению, я сама видела, как ты на пасху кулич тащил святить!
Посреди класса поднялся Митяй Звонков, первый молодежный силач по всему району. Когда Митяю исполнился год, он вдруг стал расти не по дням, а по часам. В шестнадцать лет рост его доходил до 1 метра 98 сантиметров, а вес - 90 килограммов. Здоровья он был необыкновенного, силы невероятной. Врачи из города приезжали смотреть на него. Сам он немало огорчался из-за своего необыкновенного роста, а товарищи гордились им.
- А я, ребята, вот что скажу. Я знаю, что нехорошо передавать то, что тебе один на один говорили, но на Лешку Терентьева комсомолу нужно обратить внимание. Лешка мне еще в прошлом году говорил, что школу окончит и пойдет на попа учиться, потому что там, пока учишься, денег много платят.
- Идейный поп будет из Лешки, а! - не удержался Алексей Петрович.
- Идейный! Хо-хо-хо! - зло засмеялся Ваня, и ребята подхватили его смех.
- Ладно, о Лешке мы еще поговорим, - сказал Никита. - Кроме Лешки, все подписались?
- Все! Все! Все! - крикнули из разных мест.
Тогда Никита склонился над листком и подписал свою фамилию.
- Как же все? - сказал Ваня. - А Березкин Андрюшка?
Березкин сидел на последней парте, в углу, пунцовый и потный, не поднимая глаз.
- Ты почему не подписался, Андрей? - спросил Никита.
- Он трусит! - запальчиво выкрикнул Миша. - Даже девчата все подписались. Эх ты, горе-комсомолец! А если война? Матросовым и Кошевым ты не станешь. Не станешь и Сашей Коноваловым.
Андрей молчал, обиженно подобрав толстые, безвольные губы, втянув рыжую голову в плечи.
- Ну, что же ты молчишь? - сердито крикнул председатель.
- Разреши мне, - сказал Алексей Петрович. Он встал, подошел к столу. - Подписи, как я понял, даются на добровольных началах. Зачем же кричать, требовать, грозить? Что подсказывает сердце и комсомольская честь, то каждый и делает…
- Но как же, Алексей Петрович, мы можем терпеть, когда его сердце и комсомольская честь молчат? - горячо воскликнул Миша. - Я предлагаю обсудить его поведение…
- Э, друг, не горячись! - протягивая руку в сторону Миши, сказал Алексей Петрович. - Обсудить всегда успеем.
- Собрание считаю законченным, - поспешно сказал Никита. - Урок продолжается.
Все сели на свои места. В классе наступила тишина. Алексей Петрович понял, что сейчас все слишком взволнованы для того, чтобы воспринять новый материал, и он занялся повторением изученного.
Как только прозвенел звонок, Никита взял бумагу с подписями и, вопросительно подняв на учителя глаза, спросил:
- Куда этот список?
- Отнесем в больницу, - ответил Миша. - Пойдем все. Сейчас же! Может быть, кожа сейчас понадобится.
Все торопливо взяли свои книги, вышли из класса и взволнованно пошли по коридору.
В учительской Алексей Петрович рассказал о комсомольском собрании десятого класса.
Ксения Петровна разволновалась:
- Замечательная молодежь! В пустяках недисциплинированны, мелочны, упрямы бывают, а как прижмет по-настоящему - идейны, смелы, и дружба для них - святыня! - На глазах у нее появились слезы. - Вот в 1941 году так же… Помню, как поднялась наша молодежь каменной стеной, плечом к плечу… Из девятых классов добровольцами в армию уходили, совсем дети… И сколько из них не вернулось!
- Смотрите, бегут в больницу! - показал Алексей Петрович.
Ксения Петровна подошла к окну:
- Ох, хоть бы не зря пострадали! Саша! Саша! Прямо из головы не идет.
К окну подошла Алевтина Илларионовна.
- Они и первоклассников уведут! Крикнуть им, что ли, в форточку?
- Не спугивайте! - вступилась Ксения Петровна. - Илья Николаевич вернет и малышей и девочек. Пусть же они чувствуют, что идут на жертву ради жизни товарища.
- Да, это верно! - согласилась Алевтина Илларионовна. Она достала из сумочки платок, вытерла слезы и, далеко отставляя маленькое круглое зеркало, неаккуратно напудрила нос. - Точно рок какой-то! Из школы обязательно уходят лучшие!
- Ну, не обязательно лучшие, - возразила Ксения Петровна, отходя от окна и садясь за стол проверять тетради. - Возьмите Колю Ласкина. Когда его не стало, все мы облегченно вздохнули.
- Кстати о Ласкине! - оживилась Алевтина Илларионовна. - Утром на пожар привезли воспитанников детской колонии - помочь расчистить усадьбу. Ласкин, когда узнал о несчастье с Коноваловым, настоял, чтобы ему разрешили дать кожу. Нине Александровне звонил начальник колонии. Решили из педагогических соображений разрешить. Глядите, идут уже обратно! Торопятся, видно, не опоздать на урок. Почему же их назад отправили? Или оставили всего нескольких? В толпе не разглядишь… Сейчас вы, Ксения Петровна, в десятом? Пойду скажу сторожихе, чтобы звонок минуточек на пять задержала.
Но в это время послышался звонок. Алевтина Илларионовна безнадежно махнула рукой. Ксения Петровна не спеша перевязала веревочкой стопку тетрадей, оставила ее на столе, взяла из шкафа журнал, подошла к зеркалу, расчесала короткие седые волосы, счистила рукой соринки с воротника, с плеч и не торопясь пошла в класс.
РАДИ ТОВАРИЩА
День и ночь смешались в представлении Саши. Жизнь он воспринимал только через мучительную боль. В короткие часы, когда он приходил в сознание, ему страстно хотелось жить. В памяти возникали картины прошлого. То он видел себя семилетним мальчуганом и золотым зимним днем шел с мамой по селу, держась за ее руку. То жарким летом он купался в Куде с Мишей, Колей Ласкиным, Сережей и Ваней. Жар, нестерпимый жар жег тело. Он кидался в холодную воду, и тело переставало жечь, боль затихала…
То он стоял в темноте у Стешиных ворот, глядел в ее золотисто-коричневые глаза и спрашивал: «Почему так бывает в жизни: столько девчат вокруг, а любимая только одна?..» Стешины глаза превращались в яркие звезды и летели в темное небо. Он отрывался от земли и тоже летел вслед за ее глазами…
Саша Коновалов лежал в небольшой палате. Отправить его в городскую больницу, потревожить врачи считали невозможным. Слишком сильны были у него ожоги.
Палата, выбеленная белой известью, со светло-желтым, недавно выкрашенным полом, выходила окнами в березовую рощу, летом привлекательную и нарядную, а сейчас голую, заснеженную и такую же грустную, как эта комната, где царствовали боль, тоска и отчаяние.
Кроме Саши, в палате лежали еще трое тяжелобольных. И за всеми с материнской заботой и терпением ухаживала Сашина мать - Прасковья Семеновна. Страдая за сына, отчаиваясь за его судьбу, она не могла спать, не могла находиться без дела. Разумом она не могла поверить в то, что ее мальчик, которого она родила и вырастила, в котором заключалась вся ее жизнь, мог умереть. Но сердце ее замирало от страшных предчувствий.
…Днем, когда больные уснули, Саша затих, перестал стонать и бредить, Прасковья Семеновна задремала сидя, привалившись головой к тумбочке. Она очнулась через несколько минут и испуганно метнулась к сыну.
Он лежал с открытыми глазами, устремленными в одну точку.
- Тебе чего-нибудь надо, Сашенька? - шепотом спросила мать.
- Ничего, - одними губами ответил Саша, не отрывая взгляда от той точки на потолке, которая кружилась, растягивалась, исчезала и снова появлялась.
- Тебе лучше, Сашок? - Прасковья Семеновна пыталась уловить выражение его глаз.
- Скажи им, чтобы… с Александром Александровичем… довели до конца, - раздельно сказал он и закрыл глаза.
Острая боль кольнула сердце Прасковьи Семеновны. Она схватилась за грудь и села на стул.
- Мама, а Стеша приходила?
- Не уходит от больницы, Сашенька! - заливаясь слезами, говорила Прасковья Семеновна. - Вон тут в березках и ходит все время. Сама - как березонька молодая. Кожу просит у нее взять.
- Не надо у нее… А у кого взяли, мама?
- У Сережи да еще у Коли Ласкина.
- Зря это они… - Саша снова закрыл глаза.
Прасковью Семеновну душили рыдания. Она неслышно вышла в коридор. Дверь в комнату врачей была открыта, и она услышала разговор, который не должна была слышать.
- Вы считаете, что надежды нет? - спросил женский голос.
- Никакой, - ответил главный врач. - Все, что мы делаем, делаем для очищения совести. К сожалению, мальчик обречен.
В глазах Прасковьи Семеновны потемнело. Она прислонилась к стене, чтобы не упасть.
В коридор вышел Илья Николаевич, высокий, полный, в кремовом халате, перехваченном на пояснице небольшим пояском.
Он увидел Прасковью Семеновну и понял, что она слышала его слова. Досадуя на свою неосторожность, он сердито сказал:
- Взяли моду допускать в больницу посторонних!
Прасковья Семеновна, маленькая, в серой косыночке на голове, в синем халате, с лицом иссиня-белым, умоляюще посмотрела на него. В ее больших серых глазах было столько страдания, что врачу стало не по себе.
- Пошли бы домой, отдохнули, мамаша, - мягко сказал он.
Прасковья Семеновна не ответила. Врач ушел. Она долго еще стояла в коридоре, потом, цепляясь за стену, медленно пошла в палату.
Илью Николаевича остановила Софья Васильевна:
- Вас в прихожей ребята дожидаются. Верно, всем классом пришли!
- Какие ребята?
- Из школы. Товарищи Коновалова.
- Опять товарищи! Только и делаю, что школьников принимаю! - ворчал Илья Николаевич.
В прохладной пустой прихожей, с желтыми бревенчатыми стенами и такими же желтыми скамьями с решетчатыми спинками, у большой холодной печи, занимающей треть стены, стояли мальчики и девочки. Их было не меньше тридцати, учащихся седьмых - десятых классов.
Илья Николаевич открыл дверь и удивился, что ребят было так много и что в прихожей, где они собрались, стояла необыкновенная тишина.
От толпы отделился Миша.
Как и все другие мальчики, он держал в руках шапку и безжалостно теребил ее белую меховую оторочку.
- Здравствуйте, Илья Николаевич! - сказал Миша и сделал какой-то странный полупоклон. - Вот все мы согласны дать кожу Саше Коновалову.
У Ильи Николаевича от изумления подскочили брови.
- Список вот, пожалуйста! - Миша расстегнул темно-коричневый меховой тулупчик с длинным ворсом, из бокового кармана черной вельветовой куртки достал бумажку и протянул ее врачу.
Илья Николаевич взял список, повертел его в руках.
- Это ведь очень больно, ребята! - сказал он.
- Мы знаем! - вздохнул самый маленький школьник в пальто с отцовского плеча.
- У Сережки взяли кожу, у Пипина Короткого - тоже. Они же вытерпели. Вот с меня и начните, я первый в списке, - сказал Миша и начал снимать тулуп. Руки у него заметно дрожали.
Доктор остановил его:
- Что ж, ребята, когда нужно будет, я вас по этому списку позову… Комсомольцы вы?
- Комсомольцы! - хором ответили ребята.
- Саша-то нашим секретарем был… Надолго, доктор, мы без вожака-то? - спросил Миша.
Он смотрел на доктора вопросительно и требовательно.
- Скрывать не стану, состояние Коновалова тяжелое…
- Он может умереть? - широко открывая большие, голубые глаза, спросил Никита.
Доктор вскинул брови, склонил голову, развел руками.
Несколько мгновений прошли в полной тишине.
- Возьмите кожу прямо сейчас!.. - умоляюще сказал Миша.
- Понадобится - обязательно возьмем, - пообещал Илья Николаевич. - Ну, а теперь до свидания!
«ОСТАВЬ МЕНЯ…»
С той минуты, когда на пожаре Стеша услышала крики о помощи и кто-то в толпе назвал Сашино имя, с той самой минуты для нее время словно остановилось, показалось, что молодость ушла и на свете осталась она одна-одинешенька, со своими несбывшимися мечтами, со своим неисходным горем.
Расталкивая толпу, она пробралась к мастерской и увидела, как вынесли Сашу с запрокинутой головой, с бесчувственно повисшими руками. Она думала, что он мертв, и не могла совладать с собой. Заломив руки, она закричала так, что вокруг нее все затихло.
Вместе с матерью Саши и его школьными друзьями она бежала за носилками до больницы, ничего перед собой не видя, спотыкаясь, как слепая. В больницу пустили только мать. Но толпа не расходилась, и среди Сашиных друзей у крыльца стояла и Стеша, без кровинки в лице, и ждала, как распорядится судьба.
Вот тогда-то в первый раз на крыльцо вышла Софья Васильевна и сказала:
- Состояние тяжелое. Ожоги занимают очень большую площадь. В сознание еще не приходил. Да и хорошо: хоть боли не чувствует.
Стеша отделилась от толпы, бросилась в березовую рощу, обхватила руками тонкое деревце, прижалась к нему щекой и неутешно заплакала. Вскоре ее нашла Зина Зайцева. Она обняла подругу и стала утешать:
- Ну успокойся, жив же он. Молодой, здоровый, выживет обязательно! Поправится, снова придет, сядет за свою парту. - И не удержалась, сказала то, что слышала в толпе: - Говорят, ожоги сильные, особенно лицо. Ну, пусть следы останутся. Ты же его не разлюбишь за это?
- Пусть обезображен. Пусть без ног, без рук, только бы жив! - рыдала Стеша.
- Вот как ты его любишь! - не то с удивлением, не то с завистью сказала Зина.
Она не знала еще такого чувства. Но Саша всегда нравился ей, и, если б не Стеша, не Сашино чувство к ней, Зина, конечно, дала бы волю своему сердцу.
- А другие, знаешь, на человека с лица смотрят, - продолжала Зина. - У моей старшей сестры, Лены, на фронте муж был ранен. Вернулся домой - узнать нельзя: на лбу шрам, на щеках рубцы, подбородок срезан. Так она в тот же день от него ушла. «Кажется мне, говорит, что это не он». Вот какая!
- Какая гадкая, бездушная!.. Нет, не любила она его!..
Стеша представила Сашу с рубцом на лбу, со шрамами на щеках, с изуродованным подбородком. Неужели бы поколебалась тогда ее любовь к нему? Нет! Никогда! Наоборот. Любила бы его еще больше, как мать любит больше других свое искалеченное дитя.
- А может, ты ошибаешься? Может, тоже разлюбишь, когда он вернется со шрамами?
- Уйди, Зина, оставь меня, мне одной легче! - умоляюще сказала Стеша, снова прижимаясь щекой к стволу березки.
- Нет, пойдем домой. Я тебя провожу, - опомнилась Зина. - Отец тебя еще на пожаре искал.
- Оставь меня, уйди! - повторила Стеша и опять зарыдала.
Зина удивленно посмотрела на подругу.
- Ну, побудь одна, побудь, - снисходительно разрешила она, - а я, может, что-нибудь еще о Саше узнаю. - И Зина пошла к ребятам.
ЛУННОЙ НОЧЬЮ
Вы помните тот вечер, когда начался пожар МТС? Екатерина Ермолаевна рассталась тогда с Александром Александровичем в полной уверенности, что то была их последняя встреча. Она долго стояла в темноте около низкого белого дома с двумя окнами, выходящими в палисадник, где прожила четыре дня. Она пыталась унять слезы и успокоиться. Потом увидела зарево и, как все жители Погорюя, побежала на пожар. Здесь был Александр Александрович, и она не отрывала от него глаз, прячась в толпе и считая, что судьба сжалилась над ней, дав ей возможность еще раз его увидеть.
Но когда из-под горящих бревен вытащили Сашу Коновалова, она, повинуясь долгу врача, бросилась к больному. Екатерина Ермолаевна знала, что Коновалов - любимый ученик Александра Александровича. Она видела, в каком тяжелом состоянии находился и сам Александр Александрович, когда, не помня о себе, вместе с другими спасал из-под горящих балок Сашу Коновалова.
- Катя, побудь с ним эту ночь, - сказал ей Александр Александрович.
Этих слов было достаточно, чтобы и первую ночь и все последующее время Екатерина Ермолаевна не отходила от постели больного. Она отложила свой отъезд и теперь ежедневно видела Александра Александровича, когда он приходил в больницу справиться о здоровье своего ученика. Она выходила к нему в белом халате, в белой косынке и подолгу стояла с ним у окна в холодной прихожей.
В этот вечер он снова пришел, и Екатерина Ермолаевна, накинув поверх халата пальто, вышла в прихожую. Она грустно улыбнулась ему одними глазами, слыша, как сильно бьется ее сердце, и чувствуя, как радость свидания переплетается с горечью надвигающейся разлуки.
Они сели на скамейку, и Александр Александрович с болью в голосе спросил ее:
- Катя, ты не уедешь, не простившись?
- Да нет же, нет, Саша!
В этот вечер она заметила и чуть не заплакала оттого, что у Александра Александровича на пальто оторвалась пуговица. Вскользь он упомянул, что сейчас заходил в чайную. Он был один, и о нем некому было позаботиться.
Все чаще и чаще Екатерина Ермолаевна думала о том, что она должна быть с Александром Александровичем. И эта внутренняя убежденность в ней становилась настолько сильной, что она поняла: если она сегодня же отсюда не убежит, то останется с Александром Александровичем навсегда и сына ее постигнет страшная участь ребенка без отца.
Она проводила Александра Александровича и пошла в кабинет по притихшему к ночи коридору. Навстречу ей тяжелой походкой, с пачкой лекарств в одной руке и списком врачебных назначений в другой шла Софья Васильевна. В дверях палаты поправляющихся с ней поздоровались две женщины, одетые в короткие серые халаты, из-под которых выглядывали длинные рубашки.
В кабинете все блестело. На окнах топорщились белоснежные крахмальные шторы.
По чистой, без единой морщинки простыне с рубцами от утюга, разостланной на черной кожаной кушетке, видно было, что здесь еще больной не лежал.
Сверкали стекла шкафа с разложенными на стеклянных полках инструментами.
Со шкафа наивными черными глазками смотрели желтый целлулоидовый утенок и белый заяц - игрушки для маленьких пациентов.
За столом в кремовом халате и такой же шапочке сидел Илья Николаевич.
- Можно? - спросила его Екатерина Ермолаевна.
- Прошу! - кивнул Илья Николаевич и показал на стул напротив стола. - Только ни гугу, пока я чеки подписываю, а то обязательно испорчу.
Екатерина Ермолаевна села на стул и стала смотреть, как Илья Николаевич медленно выводил свою подпись в чековой книжке.
- Ну, вот и все. - Он положил на документ полную руку с обручальным кольцом на пальце и обратился к Екатерине Ермолаевне: - А вы что скажете?
- Я должна сейчас же уехать, Илья Николаевич! - сильно волнуясь, сказала Екатерина Ермолаевна.
Илья Николаевич бегло взглянул на нее:
- Что-нибудь случилось?
- Нет, ничего. Просто я получила срочный вызов из поликлиники.
- Удерживать не можем. Ваша добрая воля была помочь нам.
- Да и присутствие мое здесь уже бесполезно.
Илья Николаевич убрал бумаги в стол, закрыл ящик на ключ и положил ключ в боковой карман халата.
- Да. Жаль Коновалова, так жаль, что, кажется, невозможное бы сделал. И вот бессильны… - Он безнадежно развел руками. - Ну что же, Екатерина Ермолаевна, спасибо вам за все. Лошадку-то нужно, до станции доехать?
- Лошадку? - Екатерина Ермолаевна только сейчас вспомнила, что районный центр находится за двадцать километров от села. А сейчас уже вечер. - Пожалуйста, Илья Николаевич! В самом деле, без лошадки не выбраться.
Илья Николаевич внимательно посмотрел на Екатерину Ермолаевну:
- У вас что-нибудь случилось?
- Да нет, право, ничего.
Илья Николаевич встал, подошел к двери, выглянул в соседнюю комнату.
- Марьяша, - сказал он приглушенным голосом, как обычно говорят в больницах, - скажи, пусть Луку запрягают. Доктора вот на станцию срочно везти нужно.
Екатерина Ермолаевна поблагодарила Илью Николаевича, сказала, что зайдет проститься, и пошла в палату.
В палате было свежо, но все равно пахло навязчивым запахом больницы - смесью лекарств, среди которых резко выделялся терпкий запах камфары. На ближней к двери кровати, высоко на подушках, согнув колени и выпростав руки из-под серого одеяла, лежал старый пасечник дед Игнат. Он угасал от старости. И в больнице его держали только потому, что старик был одинокий. Дед Игнат встретил Екатерину Ермолаевну равнодушным взглядом старых, выцветших глаз.
Рядом с ним на кровати, отделенной узким проходом да тумбочкой, лежал молодой парень с обмороженными ногами и руками.
У постели Саши на белой табуретке в напряженной позе сидела Прасковья Семеновна. Она ловила каждый вздох, каждый стон, каждое движение сына, готовая без колебания принять на себя ту боль, которую испытывал он.
Прасковья Семеновна повернулась на чуть слышные шаги Екатерины Ермолаевны, и ее потухшие, страдальческие глаза сказали: «Все равно вы, врачи, ничем не можете помочь ни ему, ни мне…»
Екатерина Ермолаевна склонилась над Сашей, прислушалась к его дыханию.
«И этот покинет Александра Александровича, - подумала она, - и останется он один, в полной тишине».
Саша пошевелился, жалобно застонал. Вздрогнула и замерла мать.
- Камфару еще не ввели? - шепотом спросила Екатерина Ермолаевна.
- Только что кололи…
Екатерина Ермолаевна еще раз взглянула на лицо мальчика, на синие пятна под его глазами, над которыми трепетали густые, длинные ресницы. «Все, что осталось, - подумала она, и на ее глаза навернулись слезы. - Бедная мать!»
Екатерина Ермолаевна вышла на крыльцо в сопровождении Ильи Николаевича, двух санитарок и Софьи Васильевны. Несмотря на недолгое знакомство, все тепло попрощались с ней. Она села в низкие сани, точно такие, как те, в которых прежде лихо возили седоков извозчики; на колени набросила коврик из медвежины, и сани покатили вокруг дома, поскрипывая полозьями.
Впереди, на облучке, сидел кучер в высокой собачьей шапке, в меховой дохе, с поясом из медных блях.
«И откуда он такой выискался?» - подумала Екатерина Ермолаевна.
Вокруг лежал голубоватый, только что выпавший снег. Светили в безоблачном небе яркие звезды. В тишине ясного вечера белыми свечками стояли молодые березки, и луна, пламенная, как солнце, скользила между ними, зажигая то одну, то другую. За домом, в свете луны, обхватив руками березку, плакала девушка. Услышав скрип саней, она поспешно отступила в тень. Екатерина Ермолаевна узнала Стешу.
- Остановите! - попросила она кучера.
- Стоп, Лука, тпр-ру! - хриплым голосом крикнул кучер, натягивая вожжи и затыкая за блестящий пояс деревянную ручку хлыста.
Екатерина Ермолаевна откинула медвежий коврик, шагнула из саней, и снег хрустнул под ее ногами. Она подошла к девушке, взяла ее за руку.
- Стеша! - сказала она, и ей показалось, что это не Стеша, а она сама стоит у темного окна, под луной, под звездами, обхватив руками березку, и оплакивает свою любовь, свою жизнь, свою молодость…
Екатерина Ермолаевна молча повела Стешу к саням. И когда сани тронулись, и под полозьями заскрипел снежок, и печальный силуэт больницы заслонили деревья, Екатерина Ермолаевна сказала кучеру:
- К дому Листковых!
Она молча сидела рядом со Стешей, не находя слов утешения, потому что сама, быть может, не намного меньше Стеши нуждалась в них.
ДОРОГОЙ ЦЕНОЙ
Несмотря на то что вопрос с учителем Бахметьевым был разрешен, Борис Михайлович Павлов медлил с отъездом из Погорюя. Он шел по селу, отмечая про себя его бревенчатые избы, старые, покосившиеся от времени высокие заборы, ворота с полусгнившими, поросшими мхом козырьками, с резными деревянными петухами на маковках.
Около одного двора Павлов остановился, не удержался, взялся за тяжелое круглое кольцо калитки, приоткрыл ее и, несмотря на то что на него с лаем кинулся большой белый пес, шагнул во двор. А пес, скаля мелкие острые зубы, трусливо поджал хвост и попятился к старинному широкому полукрыльцу-полутеррасе с резными колоннами и навесом.
Во дворе на четырех крепких столбах возвышался старинный сеновал, заваленный соломой. Солома прикрывала прогнившие отверстия крыши, густо запорошенной снегом.
Павлов закрыл калитку и пошел по улице дальше.
Старая архитектура села причудливо сочеталась с новой. Рядом стояли только что отстроенные дома новоселов, легкие, светлые, удобные. Павлов прошел мимо каменного здания клуба, остановился возле круглой витрины. Здесь висели самодельные афиши. На одной, написанной синей краской, значилось:
«Кино «Сельская учительница», «Кино «Верные друзья».
На другой чернилами было выведено:
«Драматический кружок клуба ставит пьесу «Темный бор».
А на листке из ученической тетради, приклеенном на витрине, сообщалось:
ЛЕКЦИЯ
«Есть ли жизнь на других планетах
нашей Солнечной системы»
Состоится 27-го, в 7 часов вечера».
Павлов свернул в переулок и пошел мимо пустынных огородов, занесенных снегом. Кое-где из-под снега торчали жухлые остатки ботвы турнепса, на гороховых и бобовых грядах видны были колья да одинокие пугала в развевающихся на ветру лохмотьях.
Из-за угла показался Александр Александрович. Он почти бежал, засунув руки в карманы черного пальто с черным каракулевым воротником. По-видимому, он торопился в больницу.
Они поздоровались, и Павлов пошел с Александром Александровичем, приноравливаясь к ритму его шагов.
- Ну, завтра вам снова в школу! - улыбаясь замерзшими губами и прижимая к ушам руки в замшевых перчатках, громко сказал Павлов. - Рад за вас, искренне рад!
- В Сибирь ехать - одеваться потеплее нужно. У нас в ноябре, видите, уже морозцы, - тоже улыбаясь и окидывая взглядом светлое демисезонное пальто Павлова, шляпу и ботинки, заметил Александр Александрович. - Так и обморозиться можно.
- Не успею. Вечером уезжаю. А в общем, оплошал. В следующий раз приеду в дохе и в валенках.
Дорога поднималась в гору, и Павлов начал задыхаться:
- Э, нет, вашими темпами я гору не одолею!
Он остановился, поворачиваясь спиной к ветру. Остановился и Александр Александрович.
- Как Коновалов? - спросил Павлов.
- Говорят, надежды нет.
Александр Александрович нетерпеливо сделал несколько шагов в гору. Павлов пошел за ним, стараясь не отставать.
- Думали ли мы, что заплатим такой дорогой ценой за пожар? - горячо заговорил Александр Александрович. - Кто-то неосторожно курил или что-то делал с огнем, и вот за эту неосторожность должен заплатить жизнью лучший из лучших. Страшно, трагично, горько! Я бы с радостью пострадал вместо него. Жизнь прожита. Плакать некому.
- У вас нет семьи? - спросил Павлов, хотя и знал, что Бахметьев одинок.
- Бобыль! - Александр Александрович помолчал, встретился с умными, добрыми глазами Павлова, и ему вдруг захотелось чуточку сказать о себе. - Ту, которая могла бы составить мое счастье, я потерял еще в юности.
- И не встречали ее больше?
- Встретил. Через двадцать лет. Получилось как в «Евгении Онегине»: «Я вас люблю (к чему лукавить?), но я другому отдана; я буду век ему верна», - невесело продекламировал Александр Александрович. - У нее муж и сын. Главное - сын. Пути наши оказались разными. Посмотрели друг на друга, погрустили, поплакали о невозможном и разошлись. - Бахметьев сказал это с такой болью, что Павлов отвел глаза в сторону, боясь увидеть слезы учителя.
- Значит, плакать-то о вас все же есть кому, - сказал он, намереваясь хоть немного утешить Александра Александровича.
Тот молча, медленно шел вперед и смотрел вдаль, туда, где темнела дорога к районному центру, по которой ночью, тайно от него, уехала Екатерина Ермолаевна.
В эту минуту Бахметьев и Павлов подумали об одном и том же, и Борис Михайлович высказал вслух свою мысль:
- Мне кажется, что вот такие жизненные обстоятельства учителю легче переносить, чем людям других профессий. Около вас все время молодежь, чуткая, неиспорченная. И знаете, даже такое чувство, как ваше чувство к той женщине, многому может научить ваших учеников, если они что-нибудь знают…
- Я думаю, что они кое-что знают. Они всегда знают больше, чем мы думаем. Саша Коновалов как-то встретил у меня Екатерину Ермолаевну, и я видел, что он многое понял. Он был удивительно чуткий мальчик, умел понимать с полуслова… Вот видите, - грустно усмехнулся Александр Александрович, - я уже говорю о нем в прошлом!..
Они подошли к забору больницы, прошли по аллейке, посыпанной желтым песком.
У крыльца больницы толпились ученики Александра Александровича.
Их было очень много. Они расступились, пропуская взрослых.
На ступеньке, закрыв лицо руками, рыдала Стеша.
Александр Александрович молча снял шапку. Обнажили головы его ученики и Борис Михайлович Павлов.
В ГЛУБОКОМ РАЗДУМЬЕ
Закрытый гроб стоял посередине школьного зала. Венки с траурными лентами, букеты срезанных домашних цветов и мягкие ветки пахучей пихты скрывали стол, и казалось - гроб стоит на венках.
Рядом с гробом - скамья, и на ней, опустив на колени обессиленные руки, склонив голову под тяжестью непереносимого горя, молчалива и недвижима, как изваяние, как сама скорбь, - мать. Около нее Алевтина Илларионовна с багровым, распухшим от слез лицом. В зале, заполненном учениками, учителями и жителями Погорюя, мертвая тишина. Страшная тишина. Такой тишины никогда со дня основания школы здесь не бывало.
И тот, кто теперь лежал в гробу посреди этого зала, бесчувственный и равнодушный ко всему живому, десять лет назад бегал здесь отчаянным малышом, потом, подражая старшим и сдерживая желание пошалить, ходил серьезным подростком в пионерском галстуке, а затем и юношей комсомольцем, к голосу которого так внимательно прислушивались товарищи.
Как же страшно было поверить тому, что в этом закрытом гробу, обитом красной материей, лежит Саша Коновалов, что он в расцвете своей молодости безвозвратно ушел из жизни!
И все стояли молча, потрясенные несчастьем.
В дальнем углу пряталась за спинами людей Стеша. Простоволосая, в расстегнутом пальто, с покрасневшими от бессонницы и слез глазами, она боялась выйти из своего укрытия, чтобы люди не поняли, не увидели, как ее надломило тяжкое горе.
С траурными повязками на руках в почетном карауле у гроба стояли Сережка, Миша и Ваня. Губы Сережки кривились, из-под опухших ресниц то и дело скатывались слезинки. Миша плакал открыто, смахивая слезы зажатым в кулаке платком. Он пытался представить, что бы случилось сейчас, если бы произошло чудо и его друг, которого он так горько оплакивает, оказался жив.
Ваня не плакал, он стоял в напряженной позе, прижав вытянутые вдоль тела руки. Смерть Саши еще больше убедила его в необходимости посвятить жизнь свою медицине. С самонадеянностью, свойственной молодости, он думал о том, что, будь он врачом, Саша, конечно, не умер бы.
Церемонией похорон почему-то распоряжалась Зина. Она не раз видела, как это делала ее мать - организатор всех похорон в Погорюе. Рядом с матерью Саши Зина из каких-то соображений посадила безвольную от слез Алевтину Илларионовну и в почетный караул в первую очередь поставила ближайших друзей Саши.
Зина стояла с траурной повязкой в руках и глазами искала Стешу. Александр Александрович понял ее мысль. Он взял у Зины повязку и шагнул в расступившуюся толпу, направляясь в тот угол, где он давно заметил Стешу.
- Возьми себя в руки и встань в почетный караул! - сказал он Стеше шепотом, повязывая траурную ленту на ее руку и ласково обнимая ее за плечи.
По залу пробежал легкий шепот. Все знали, что Стеша дружила с Сашей. Но девушка уже не видела ни школьного зала, ни людей, собравшихся в нем. Она остановилась там, где поставил ее Александр Александрович, подняла кверху измученное похудевшее до неузнаваемости лицо с незнакомыми всем, большими глазами. На нее невозможно было смотреть без слез.
К гробу подошла Матрена Елизаровна. Рыжая жеребковая доха, наброшенная на ее плечи, открывала забинтованную руку, обожженную на пожаре, и блестящие кружочки орденов и медалей, покрывающих грудь. На плечах у нее лежал пушистый голубоватый платок.
- Товарищи! - сказала она. Голос ее в мертвой тишине показался слишком громким, даже бестактно громким. - Мы сегодня собрались здесь, чтобы проводить в последний путь нашего замечательного комсомольца Сашу Коновалова, героически погибшего на пожаре…
Она неожиданно всхлипнула и, нисколько не стесняясь своих слез, не спеша левой рукой достала из кармана красной вязаной кофточки платок, вытерла глаза и лицо и продолжала:
- Мы, взрослые, знаем его вот с таких лет… - Она опустила руку с платком, показывая полметра от пола. - И не дадут мне соврать наши односельчане, если я скажу молодежи нашей: жизнь Саши Коновалова - пример вам всем…
Матрена Елизаровна помолчала, точно хотела еще что-то сказать, потом опять всхлипнула, махнула рукой: дескать, разве скажешь все, что накопилось на сердце? И отошла к окну.
Ничего этого не видела и не слышала Стеша. Она находилась в состоянии какого-то тяжелого полузабытья. А когда менялся почетный караул, ей стало совсем плохо, и ее вывели в соседний класс.
От десятиклассников на гражданской панихиде выступал Ваня. Хороший оратор, умеющий владеть собой человек, он на этот раз долго молчал, опустив голову и разминая в руках меховую шапку. Говорить он начал так же не поднимая головы, тихо и невнятно:
- Мы клянемся тебе, наш дорогой товарищ Саша Коновалов, что никогда не забудем тебя! Твоя небольшая, но честная жизнь, жизнь настоящего комсомольца, будет для нас примером… - Он долго собирался с мыслями и пытался подавить волнение, от которого дрожал голос и комок подступал к горлу. - Ты встал в один ряд с героями-комсомольцами: с Зоей Космодемьянской, Сашей Чекалиным, Олегом Кошевым. На твою парту в нашем десятом классе будут садиться только те, кто удостоится чести сидеть там, где сидел ты…
Зина дала невидимую команду выносить гроб. В коридоре оркестр заиграл траурный марш. Гроб подняли Александр Александрович, Федор Тимофеевич, Сережка и Алексей Петрович. Все зашевелились. Алевтина Илларионовна взяла под руку Прасковью Семеновну, но та вырвалась, забилась пойманной птицей и потеряла сознание.
Пока выносили гроб и ставили его на покрытый коврами грузовик, Алевтина Илларионовна и школьный врач приводили в сознание Сашину мать.
- И чего стараетесь, милые? - участливо склонившись над несчастной женщиной, сказала Саламатиха. - Лучше же ей без памяти-то! Чем дольше, тем лучше.
Зина подошла к Мише и сунула ему в руки большой пучок пихтовых веток.
- Иди сразу за школьным знаменем, отламывай по ветке и бросай, бросай на дорогу.
И он шел за знаменем, перед парами девочек, несших венки, плакал, отламывал ветки и неизвестно зачем бросал их на дорогу.
А Зина все суетилась, давала команду остановиться то около школы, то около дома, где жил Саша.
Она ни на минуту не могла остаться без дела, иначе бы разревелась и успокоиться уже бы не смогла.
Весь Погорюй провожал Сашу Коновалова, от мала до велика. Дома стояли закрытые, учреждения пустые. Все в эти часы думали о нем, оплакивали его, и только добрые, только возвышенные мысли рождала у погорюйцев его смерть: будем человечнее, внимательнее друг к другу, будем дружнее.
Похоронили его на сельском кладбище, в уголке, заросшем кустарником и молодыми кедрами. На снегу, притоптанном сотнями ног, вырос холм, украшенный венками, лентами и цветами.
И когда вокруг свежей могилы наступила тишина и безлюдье, сюда пришла Стеша. Она опустилась на колени, обняла холмик и рыдала долго и безутешно, испытывая удовлетворение оттого, что ее никто не слышит и она одна подле Саши. Она не знала, что немного поодаль за ней неотступно шли и теперь дожидались ее в кустах Зина и Людмила Николаевна.
- Я все равно буду любить тебя! - шептала она. - Никогда никого не полюблю, клянусь тебе!
В эту минуту она искренне верила, что время не притупит ее горя, не охладит чувства. И она называла его ласковыми именами, точно он был живой и мог ее услышать.
Она устала, затихла, прилегла на могилу. Мысли, тяжелые и неспокойные, на которые невозможно ответить не только в семнадцать лет, но и в зрелые годы, обуревали ее. Она хотела умереть, потому что жизнь ее с малых лет была связана с Сашей - сначала дружбой, потом любовью. Не могла она смириться с опустевшим без него Погорюем, с пустой партой в школе. Жизнь без него казалась невозможной.
Она видела живой блеск Сашиных глаз, его необыкновенную улыбку, напоминающую затаенную усмешку. Голос его звучал над ее ухом и тихо и задушевно:
«Я вспоминаю тебя вот такой: самой красивой, самой лучшей, неповторимой».
И ничего этого нет…
«Ну что скажете вы, мой учитель Александр Александрович, самый умный человек в Погорюе?.. Как примирите вы меня со смертью? Меня, только что начинающую жить и только еще мечтающую о счастье?»
И не только Стеша, но и вся молодежь Погорюя требовательно задавала этот вопрос себе, друг другу, взрослым.
Александр Александрович чувствовал состояние молодых людей. Засунув руки в карманы пальто, сдвинув на затылок шапку, он без устали ходил по селу в глубоком раздумье.
«Что сказать им? Как ответить на их вопросы?.. Мы воспитывали их в атмосфере одной лишь радости. Даже от книг, в которых говорится о смерти, мы оберегали их, и они привыкли к тем книгам, в которых все хорошо кончается. Не понимают они еще страдания, не подготовлены к нему, а оно неизбежно, потому что на свете существуют и болезни, и смерть, и неудачи, которые подчас могут сопутствовать человеку на протяжении всей жизни. Эта атмосфера постоянного благополучия может лишь развить в них эгоизм. Здесь наша вина. Наша ошибка…»
В темноте Александр Александрович наткнулся на изгородь. Он остановился и долго не мог понять, куда забрел. По легкому мычанию и звукам падающих на подойники металлических дужек догадался, что находится на задах молочной фермы.
Александр Александрович выбрался из сугробов на дорогу и быстро пошел вперед.
«Надо научить их философски относиться к жизни». И он вспомнил, что, пожалуй, никто из членов астрономического кружка, кроме Саши Коновалова, так и не мог понять, представить и охватить разумом бесконечность Вселенной. Не раз слышал он смутные высказывания ребят, что они не могут представить себе: как может, например, существовать мир, если не будет их на земле? Многие из них никак не могли оправдать существование человека, если он не вечен. Они еще не могли понять всего величия жизни в ее созидательном значении, в ее беспрерывной цепи развития…
Александр Александрович вышел на главную улицу села. Кое-где сквозь незакрытые ставни окон проникали пятна света. Вслед ему из каждого дома, мимо которого он проходил, заливались собаки: стихала одна, начинала лаять другая. На углах тревожными кучками стояла молодежь. Провожая взглядом учителя, девушки и парни спрашивали друг друга: «Куда это он?» А он все шагал и шагал по притихшим улицам села, тревожно раздумывая о случившемся.
ЖИЗНЬ ВПЕРЕДИ
На кладбище стояла прежняя тишина. Из-за высоких кедров выплыла луна и перекрасила снег в холодные голубоватые тона. Зина и Людмила Николаевна собирались выйти из своего укрытия и увести Стешу домой, но в это время у могилы Саши появились два человека: один небольшой, коренастый, в ватной куртке, в шапке и серых валенках; другой высокий, в шинели.
Стеша поднялась и, пошатываясь, вся в снегу, пошла к дороге. Быть может, она и узнала Колю Ласкина, но в эту минуту ничто не доходило до ее сознания.
Коля Ласкин снял шапку и взглянул на сопровождавшего его молодого парня.
- А ты сними, Никулин, головной убор! - сиплым голосом сказал Коля. - Не такой, как я, тут лежит, не стыдно поклониться ему.
И Никулин обнажил стриженую голову.
Детская колония, где жил Коля Ласкин, находилась в стороне от тракта. Несмотря на это, весть о пожаре в Погорюе долетела туда в тот же день. Утром двадцать старших ребят, и в том числе Коля Ласкин, были отправлены на пожарище расчищать двор МТС.
У ворот Коля встретил Сережку и хотел отвернуться, как отворачивался при встречах от всех своих бывших друзей, но Сережка остановился:
- Пипин Короткий! Здорово!
И Колю Ласкина кольнуло в сердце от этого почти забытого школьного прозвища.
- Ты слышал, какое несчастье у нас случилось? - продолжал Сережка. - Я сейчас иду в больницу. Будут вырезать лоскут кожи, говорят, иначе его не спасти.
- Эй, Ласкин, чего остановился? - крикнул кто-то из Колиных товарищей.
Не сказав ни слова, Коля повернулся и вошел во двор МТС. Казалось, он ничем не обеспокоен, но на самом деле все время, пока он шел от ворот до развалин сгоревшей мастерской, в его ушах звучали слова, небрежно сказанные Сережкой: «Будут вырезать лоскут кожи… иначе его не спасти».
Коля Ласкин искренне жалел Сашу. Находясь в колонии, он часто вспоминал, какое горячее участие принимал Саша в его судьбе. И ему захотелось отплатить Саше тем же.
Он стал просить, чтобы его на часок отпустили с работы позвонить по телефону начальнику. Его отпустили. Он рассказал начальнику о своем желании. Начальник разрешил ему пойти в больницу и дать кожу для Саши Коновалова.
Несколько дней вместе с Сережкой Коля пробыл в больнице. Издали они видели Сашу, слышали разговоры о нем больных и медицинских работников.
В день Сашиных похорон Коля еще не работал. После операции болела рука, на которой была вырезана полоска кожи, нельзя было делать резких движений.
Ему очень хотелось быть на похоронах Саши. Он мог пойти к начальнику, рассказать ему о своем желании, и тот отпустил бы его. Но Коля не понимал этого. Ко всем взрослым он относился с неприязнью и недоверием. Он привык не просить, не доверять, а обманывать и делать по-своему.
Он собрался удрать, но все вышло неудачно. Его поймали и больше часа продержали взаперти, и в те часы, когда по улицам Погорюя медленно двигалась похоронная процессия, Коля Ласкин стоял в кабинете начальника и объяснял свое поведение.
У начальника были длинные вьющиеся волосы, которые покрывала мятая фетровая шляпа с загнутыми спереди полями. Если бы к ней прикрепить перо, ее можно было бы спутать с теми шляпами, какие носили мушкетеры. На худощавом, смелом и мужественном лице начальника горели небольшие карие глаза. Лихо закрученные усы, нос с горбинкой и тонкими раздувающимися ноздрями довершали сходство начальника с д'Артаньяном.
Он стоял перед Колей Ласкиным в сапогах с голенищами, спущенными вниз гармошкой, в куртке, наброшенной на плечи.
- Ну-с, Ласкин, - гневно говорил он густым басом, - в далекий путь собрался? А? - Он не ожидал честного ответа на свой вопрос и поэтому был озадачен Колиными словами.
- На похороны собрался. Товарищ помер. Отпустите. Вернусь, как скажете! - И он вдруг упал на колени.
Тот замахал руками:
- Да что я тебе, образ божьей матери или апостола Павла?! Встань сейчас же! Расскажи толком, что случилось.
И тогда Коля рассказал, что умер тот самый комсомолец, которому он давал кожу, тот самый, который до последнего дня своей жизни заботился о нем и даже приходил сюда на свидание, когда все прежние друзья махнули на него рукой.
Опытный педагог, всю жизнь занятый перевоспитанием молодежи, начальник колонии понял, что происходит в душе Ласкина, и он тотчас же отпустил его в Погорюй на похороны. Для порядка он послал с Колей сопровождающего Никулина, но на похороны Коля опоздал. Он пришел прямо на кладбище и по свежему холмику догадался, где похоронили Сашу.
- Вот бы мне тут лежать, - совсем хриплым голосом сказал Коля не то себе, не то Никулину, - а то такой парень, зачем же так?
- Что, хороший парень был? - спросил Никулин, надевая шапку.
- Спрашиваешь! - отозвался Коля, стоя с непокрытой головой.
В памяти его пробежали школьные годы - с первого класса. Вспомнил, как Саша уговаривал его не лениться, помогал ему готовить уроки. Вспомнил и свою запуганную мать, отца, к которому чувствовал только злобу. Вспомнил всю свою жизнь, шаг за шагом. И рядом с Сашиной она выглядела серенькой, не нужной ни ему, ни людям. Почему же у других жизнь получается светлой и легкой, а у него трудной и неласковой? И может быть, впервые в жизни здесь, у могилы близкого товарища, будущее не показалось Ласкину таким мрачным, как обычно.
- Ну, Ласкин, пойдем! Ноги стынут. Да шапку-то надень. Голову всю снегом занесло.
Коля встрепенулся, надел шапку:
- Ну, пошли!
Никулин не узнал Колиного голоса и, повернув голову, с удивлением посмотрел на него.
Они пошли гуськом по глубокому снегу, сровнявшему могилы: впереди Коля, сзади Никулин.
ЭПИЛОГ
Прошло три года. Куду снова сковал прочный лед.
Утонули в сугробах старые избы и новые дома Погорюя. Посветлела заснеженная тайга, укатался старый тракт, что ведет к развалинам старой каторжной тюрьмы.
Жизнь в Погорюе шла так же, как год, и два, и пять лет назад: люди огорчались и радовались, рождались и умирали…
За три года поблекла ярко-желтая краска на здании школы, подросли деревья, посаженные одноклассниками Саши Коновалова. Но все так же в снегу стояла невысокая изгородь, окружавшая школьный двор, и ветер трепал веревки от снятой на зиму волейбольной сетки.
Как и всегда, торжественную тишину школы нарушали звонки, оповещавшие о начале и конце уроков, топот десятков ног, смех, говор, шум.
Многие ученики уже не помнили о тех событиях, которые три года назад прошумели в Погорюйской школе. Но о том, что в десятом классе учился когда-то Саша Коновалов, напоминала его парта, на которой была прибита металлическая пластинка с выгравированными словами: «На этой парте сидел секретарь комсомольской организации школы Александр Коновалов - герой Погорюя, погибший при спасении МТС от пожара».
Со дня гибели Саши здесь имели право сидеть только отличники. За три года, правда, было одно исключение.
Через несколько дней после похорон Коновалова в класс пришла Стеша Листкова, неестественно спокойная, сдержанная, с незнакомым выражением глаз. Первый урок вел Александр Александрович. Перед уроком Миша Домбаев попросил слова. Он вышел к столу и сказал:
- Ребята, я предлагаю, чтобы с сегодняшнего дня за партой Саши Коновалова сидел только тот, кто достоин имени нашего бывшего секретаря комсомольской организации, кто отлично учится и ведет большую общественную работу.
Класс постановил: за парту Саши Коновалова посадить Зину Зайцеву.
И когда раскрасневшаяся Зина поспешно собирала книги в своей парте, Александр Александрович уловил беспокойный Стешин взгляд. Он еще раз прервал урок, подошел к Сашиной парте и сказал:
- У меня есть предложение: еще посадить за эту же парту самого близкого друга Саши Коновалова…
В классе наступила тишина, тишина одобрения.
- Ну, Стеша, садись, чего же ты? - сказала Зина, подвигаясь и уступая Стеше то самое место с левой стороны, где сидел Саша.
Стеша медлила.
- Садись, Стеша, и начнем урок, - сказал Александр Александрович.
Стеша схватила свои книги, прижала их к груди и бросилась к парте Коновалова так быстро, точно боялась, что кто-то в классе станет оспаривать ее право сидеть там. Она положила книги в парту, опустила крышку, приподняла наброшенный на плечи полушалок и закрыла лицо.
Так до окончания школы и сидели на парте Саши Коновалова Зинаида Зайцева и Стефания Листкова.
Но отшумели и эти события. Пришла весна, наступили экзамены на аттестат зрелости. Птенцы оперились, научились летать и покинули свое гнездо.
На будущий год за партой Саши Коновалова сидели другие десятиклассники, а еще через год их сменили те, кто еще помнил о пожаре МТС, о похоронах Саши Коновалова, а самого его припоминали уже смутно.
С того беспокойного времени сохранилась в Погорюйской школе еще одна традиция.
Из года в год в школе принимали в комсомол к весенним Ленинским дням. И когда новые комсомольцы, гордые тем, что у них на груди комсомольский значок, приходили в школу, их собирал секретарь комсомольской организации и говорил им:
- Поздравляю вас с почетным званием комсомольца и сообщаю вам о нашей традиции. Слушайте меня внимательно. Члены комсомольской организации нашей школы, секретарем которой был герой Погорюя, известный вам Александр Коновалов, дали честное комсомольское слово никогда не пользоваться глухотой нашего учителя Александра Александровича. Кто поддерживает традицию нашей комсомольской организации и дает это честное комсомольское слово, прошу поднять руки с комсомольскими билетами.
И вновь принятые комсомольцы клялись сдержать это слово и чувствовали, что совершают большое, справедливое и благородное дело.
Но от слова к делу путь нелегкий. Бывало, что кто-нибудь и не сдерживал своего обещания, и товарищи строго судили такого комсомольца.
Над освещенным аэродромом самолет сделал круг и, наполняя воздух могучим рокотом, побежал по дорожкам, обозначенным зелеными лампочками. Сверкая серебристым корпусом и покачивая распластанными крыльями, на которых значилось «РИ-78», самолет еще долго и сердито рокотал, прежде чем открылась его дверца и служители аэродрома подкатили к нему легкую треугольную лестницу с перилами. Пассажиры, два часа назад вылетевшие из Москвы, в сопровождении стюардессы спустились на сибирскую землю. Как всегда, в это время года в Омске слегка буранило, и за аэродромом стояли огромные снежные сугробы.
В темноте опустившегося вечера Александр Александрович Бахметьев прошел в освещенное здание вокзала. Нужно было на время остановки чем-то заняться. Пассажиры прошли в буфет, Александр Александрович сел за небольшой круглый стол.
Есть ему не хотелось, и он заказал стакан чая с лимоном.
Он находился сейчас в состоянии человека, неожиданно спасенного от неминуемой смерти. Он наслаждался тем, что слышал, как хорошенькая официантка в белом кружевном кокошнике и крошечном, изящном фартучке негромко спросила его:
- Что желаете?
Он наслаждался тихим, забытым звоном ложки о стакан, говором людей в ресторане, шумом моторов самолетов, доносившимся с площадки аэродрома. И когда на секунду звуки ослабевали, он беспокойно начинал напевать и, слыша свой голос, улыбался.
- Не занято? Разрешите? - сказал кто-то, притрагиваясь к спинке свободного стула.
- Пожалуйста! - ответил Александр Александрович.
Рядом с ним сел полный мужчина средних лет, в сером костюме, в голубой рубашке. Свежий цвет его лица, правильный, немного коротковатый нос, русые вьющиеся волосы, отброшенные назад и прикрывающие слегка обозначающуюся лысинку, показались Александру Александровичу знакомыми.
- Бутылочку пива! - сказал незнакомец, и голос его опять о чем-то напомнил Александру Александровичу.
Официантка подала пиво, проворно открыла бутылку.
- Может быть, разделите компанию? - предложил незнакомец.
Он взял в одну руку бутылку, в другую бокал, приготовился наливать пиво и взглянул на Александра Александровича синими глазами. Оба в тот же миг узнали друг друга.
- Александр Александрович!
- Борис Михайлович!
- Вот не чаял встретиться! - обрадованно говорил Александр Александрович, повернувшись к Павлову всем корпусом.
- Постойте, постойте! Прежде всего, вы что - слышите, вылечились? - воскликнул Павлов.
Александр Александрович жестом показал на очки, от которых почти невидимые металлические проволочки шли к ушам.
- Новейший аппарат. И представьте, помог!
- Ну, я рад за вас! Очень рад! - искренне говорил Павлов, наливая пенистое пиво в бокалы. - За чудесный мир звуков!
Они чокнулись и поднесли бокалы к губам.
- За такую радость нужно пить шампанское! Ведь вас к жизни вернули! - не унимался Павлов. - Девушка, бутылочку шампанского!
За другими столами сидели пассажиры, либо совсем не знающие друг друга, либо познакомившиеся за два часа полета. Разговор у них шел вяло, и не мудрено, что к оживленной беседе Павлова и Бахметьева многие прислушивались.
Они выпили бутылку шампанского, выяснили, что летят на одном самолете, только Павлов сидит в хвостовой части, а Бахметьев впереди.
- Куда же вы теперь, Борис Михайлович?
- Опять в Иркутск. Только теперь без заезда в Погорюй. А знаете, Александр Александрович, ваш Погорюй, ваши десятиклассники и то трагическое событие, которое разразилось в моем присутствии, остались у меня в памяти на всю жизнь.
Павлов достал деревянный портсигар китайской работы, раскрыл его, поставил на резные ножки. Оба закурили.
- А вы по-прежнему в одиночестве? - спросил Павлов.
- По-прежнему один. Та женщина, о которой я рассказывал вам, ко мне не вернулась… Любовь, долг, честь в данном случае оказались несовместимыми… У нее семья. Мы опоздали соединить свои пути. Опоздали на целых двадцать лет.
Александр Александрович поднял недопитый бокал, поднес к глазам, прищурившись, посмотрел на золотистое вино.
Павлов промолчал, с уважением взглянул на Александра Александровича.
- Ну, расскажите же мне о Погорюе, о ваших учениках.
Александр Александрович встрепенулся, оторвался от грустных воспоминаний.
- Так вот, птенцы оперились, научились летать и покинули гнездо, - сказал он. - Вы помните Стешу Листкову, ту девушку, которая любила Сашу Коновалова? Она осталась в Погорюе, работает лаборанткой на инкубаторной станции. Она расцвела, превратилась в настоящую красавицу. Не один погорюйский парень с гармошкой и задушевной песней проходит вечерами мимо дома Листковых. Но Стеша никому не дарит своего внимания. Пока еще не встретила она ни одного парня, равного Саше Коновалову. А он, видимо, так и останется для нее на всю жизнь мерилом человеческих достоинств.
Стеша стала дружнее с мачехой. Вы помните ее? Людмила Николаевна очень переменилась с тех пор. Глубоко тронули ее Сашина смерть и горе Стеши.
Прасковья Семеновна Коновалова сына своего пережила всего лишь на четыре месяца. Врачи не могли определить ее заболевания. Умерла она дома, на Стешиных руках. В народе же болезнь эту так называют: «Не пережила сына». Так оно, наверное, и было.
Миша Домбаев, окончив школу, поступил в Иркутский университет, на историко-филологический факультет, и с первого же года проявил незаурядные способности. Говорят, пишет приключенческий роман о полете в Солнечную систему Северной звезды и бабка Саламатиха активно помогает внуку.
Сережа Петров - тот увлекался конями, два года проработал на коневодческой ферме. Сейчас он в армии.
На военную же службу, во флот, взяли Митяя Звонкова, нашего богатыря. По Погорюю из рук в руки ходила его фотография. На белом листе с якорями по углам, в темном овале бравый моряк в тельняшке и бескозырке. Внизу подпись: «Тихоокеанский флот».
Наверное, запомнился вам и Никита Воронов, рассудительный, хозяйственный мужичок. Он мечтал быть председателем колхоза. Думаю, что со временем мечту свою осуществит, а сейчас он один из лучших бригадиров в нашем колхозе.
Зина Зайцева по окончании школы пыталась поступить на охотоведческий факультет, но не попала. Она погрустила, поотчаивалась и пошла работать в охотничью колхозную бригаду.
Через год наша Зина стала лучшим охотником района, а еще через два года о ней заговорили по всей Сибири. Даже бывалые охотники приезжают в Погорюй взглянуть на удивительную девушку. Парни подкарауливают ее, когда она приходит из тайги, обвешанная дорогими зверьками. Исколесит подчас по лесу сотни километров, как таежный ведун, - ни разу с пути не собьется. Зина - завсегдатай стрелковых соревнований. Бывала и в Москве. Первое место по стрельбе занято ею прочно. Взглянет вдаль острыми маленькими глазами, прищурится, спустит курок. Бах! И ляжет пуля, как заколдованная, миллиметр в миллиметр, куда нужно… Вот, кажется, обо всех рассказал вам. Почти час мучаю… - Александр Александрович взглянул на часы.
- Нет, не обо всех, - усмехнулся Павлов, - забыли Пипина Короткого.
- Совершенно верно! - горячо отозвался Александр Александрович. - А его судьба особенно интересна. Представьте, что смерть Саши Коновалова повернула его жизнь на другой путь. Ну, конечно, и возраст имел значение.
Кончился его срок пребывания в детской колонии, и поздней осенью прямо оттуда, с мешком за плечами, с письмом от начальника колонии директору завода, он пошел пешком в город, минуя Погорюй.
В городе Коля поступил на завод и вот уже год работает в цехе. Товарищи по работе говорят, что он человек молчаливый, замкнутый, к труду относится добросовестно.
Александр Александрович замолчал, прислушался.
- Кажется, нас приглашают в самолет? - сказал он.
В самом деле, диктор объявлял посадку на самолет «Ри-78».
Павлов и Бахметьев оделись и вместе с остальными пассажирами вышли на улицу.
- Вот вам и преступник! - говорил Александр Александрович. - Наша старейшая учительница Ксения Петровна (может быть, помните ее?) говорила в таких случаях: «В семнадцать лет неисправимых нет. Но зато есть плохие родители, плохие учителя. Есть сложные обстоятельства, из которых юный человек не всегда может выйти с честью». Я, например, считаю себя во многом виноватым в судьбе Ласкина. Я и все мы, педагоги, вовремя не обратили внимания на домашнюю жизнь Коли. А потом уже было поздно…
Рослая блондинка в черной форменной шинели и черном берете пригласила пассажиров следовать за собой.
На открытом аэродроме ветер хлестнул в лицо колючим влажным снежком, поднял серебрящуюся в свете фонарей поземку. Где-то в темном небе рокотал самолет.
Подняв воротник, Павлов шел рядом с Бахметьевым, не переставая расспрашивать его о событиях и людях, которые оставили такой глубокий след в его памяти.
- А директор, завуч, учителя все те же?
- Директор та же, - легко и быстро шагая навстречу ветру, говорил Александр Александрович, - Нина Александровна. По-прежнему строгая, вся в черном, как монахиня. Немного суховата, но энергична, справедлива. Ее уважают и ученики, и учителя, и родители. В школе она сумела создать образцовый порядок. Все заметит. За всем доглядит. По району Погорюйская школа на первом месте. Алевтину Илларионовну с заведования учебной частью школы сняли тогда же. Она преподает немецкий язык. Ксения Петровна теперь пенсионерка, в школе не преподает, но общественную работу несет немалую: руководит методическим объединением. Учителю, который всю жизнь отдал школе, не так-то просто уйти из нее. Алексей Петрович по-прежнему преподает физику и бессменно избирается парторгом… Наша работа на первый взгляд однообразная, - после минутного молчания продолжал Александр Александрович. - Тот же звонок, та же программа, те же педсоветы. Но это на первый взгляд, а на самом деле нет разнообразнее труда учителя. Сколько событий! Сколько характеров! Жизнь вокруг интересная, многообразная, и, главное, какое огромное удовлетворение испытываешь оттого, что видишь, как ты вторгаешься в эту жизнь и ощущаешь результаты своего труда! Знаете, - Александр Александрович улыбнулся и взялся одной рукой за перила лестницы, - это великое счастье быть учителем. И этого счастья я мог бы лишиться, если бы не вы.
- Ну вот, - в свою очередь улыбнулся Павлов, тоже берясь за перила и поднимаясь по лестнице в самолет, - а я счастлив тем, что у нас есть такие учителя.
Оба на мгновение задержались в дверце самолета, окинули взглядом освещенный аэродром и рассыпавшиеся вдали огни большого города.
Дверца захлопнулась, лестницу откатили. Через несколько минут самолет «Ри-78» взмыл в небо и взял курс на Иркутск.
Март 1957 - январь 1958
Комментарии к книге «Земной поклон. Честное комсомольское», Агния Александровна Кузнецова (Маркова)
Всего 0 комментариев