«Петроградская повесть. Морская соль»

535

Описание

В книгу входят две повести. «Петроградская повесть» рассказывает о мальчике, который был свидетелем штурма Зимнего дворца в дни Великой Октябрьской социалистической революции Повесть «Морская соль» посвящена жизни маленьких моряков-нахимовцев в первые годы после Великой Отечественной войны.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Петроградская повесть. Морская соль (fb2) - Петроградская повесть. Морская соль 1234K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Николай Гаврилович Жданов

Николай Гаврилович Жданов Петроградская повесть. Морская соль

ПЕТРОГРАДСКАЯ ПОВЕСТЬ ПРИЕХАЛИ

Мы приехали в Петроград поздней осенью знаменитого 1917 года. В те дни происходили великие исторические события.

Но бабушка этого не знала. Мы с Настенькой не знали тоже. Мы приехали, потому что у нас с Настенькой умерла мама и бабушка Василиса решила отвезти нас к тёте Юле. Сначала мы написали тёте Юле письмо, а потом подумали, подумали и отправились сами.

Поезд, на котором мы приехали, вошёл под огромный стеклянный купол Николаевского вокзала и остановился у деревянной платформы. Среди обычной сутолоки никто на нас не обращал внимания.

Бабушка была в плюшевом длинном пальто, которое до этой поездки надевала только по праздникам. Настеньку поверх пальто бабушка укутала тёплым платком, так туго стянув его на спине, что моя сестрёнка не могла повернуть головы и только пыхтела. Из-под пальто выглядывали голубенькие штанишки с кружевами. Увы, они были не очень-то подходящими для холодного осеннего утра.

— Стойте тут, — говорит бабушка, когда мы выбираемся на платформу. — Ты, Настенька, держи Гришутку за рукав, а то потеряешься.

Она снова спешит в вагон и сначала выносит оттуда большой узел, а потом уходит опять и выволакивает сильно потёртый кожаный чемодан.

Он очень тяжёлый. Поднять его у нас не хватает сил. В нём уложена мамина машина для вязания чулок — мотовило, которое складывается как зонтик, и несколько мотков шерсти, с которой, говорит бабушка, всегда можно иметь «кусок хлеба».

— Вот и приехали! Помоги нам, царица небесная, троеручица! — Бабушка крестится и оглядывается. Она, наверное, ищет тётю Юлю.

Я тоже смотрю, не идёт ли к нам тётя Юля. Только я плохо помню, какая она. Я видел её всего один раз в начале войны.

Тогда я был маленький, как теперь Настенька. Я помню, что тётя Юля ходила с мамой в лес за брусникой. Их застал дождь, и они вернулись совсем мокрые. Тётя Юля смеялась, а потом влезла на перила, болтала босыми ногами и пела: «Вот вспыхнуло утро…», и она совсем не похожа была на тётю, а на мальчишку.

Потом, когда тётя Юля уже уехала, маме принесли газету с длинным списком убитых, и в этом списке было подчёркнуто карандашом имя моего отца: Иван Петрович Бугров — младший офицер. Мама долго сидела у окна и глядела на дорогу. Но там ничего не было, только запылённые лопухи в канаве…

По платформе снуют разные люди. Солдат-инвалид идёт, стуча деревяшкой. Женщина в городской жакетке тащит на спине мешок с картофелем. Маленький господин в шляпе торопливо семенит, всё время оглядываясь, будто боясь погони. Красивая сестра милосердия в белом платке с красным крестом на лбу сопровождает молодого, очень бледного офицера: шинель накинута на плечи и из-под неё виднеется перевязанная бинтом рука на чёрной повязке.

Настенька таращит на всех раскосые глаза и жадно втягивает носом холодный воздух. Вдруг она дёргает меня за башлык:

— Гринька, гляди!

У вагона стоит мальчишка, нестриженый, большеротый, на голове у него поношенная солдатская фуражка; она велика ему и держится только на оттопыренных ушах, сизых от холода. Заметив, что на него смотрят, мальчишка корчит рожу и отворачивается.

— Видно, уж тётя Юля не придёт, — вздыхает бабушка. — Пойдемте. Господи благослови…

Вслед за другими мы пробираемся к выходу. Двигаемся очень медленно, так как всё время приходится останавливаться: Настенька остаётся около узла и ждёт, пока мы с бабушкой вернёмся назад и подтащим тяжёлый саквояж.

Мальчишка идёт за нами поодаль, должно быть, он хочет что-то сказать. Наконец он приближается к бабушке и, глядя вниз, бурчит с неожиданной застенчивостью:

— Давайте помогу. Я — недорого.

— Иди, иди, любезный!

Бабушка подозрительно подтягивает к себе узел и ощупывает сумку с калитками:[1] целы ли?

— «Любезный»! — передразнивает мальчишка и, опять скорчив рожу, исчезает в толпе.

На площади перед вокзалом, звеня и наседая друг на друга, катятся трамваи. Чугунный дядя сидит на чугунном коне.

— Это кто?

— Царь, самодержец российский.

— Которого прогнали?

— Нет, другой.

Подъехал извозчик. Он, видимо, принимает бабушку за важную даму: соскочил с козел, схватил саквояж. Мигом, говорит, доставлю, куда только угодно.

— Дорого ли возьмёшь до Петроградской стороны? — строго спрашивает бабушка.

— Садитесь, чего там, столкуемся. — Извозчик кидает наш узел в пролётку.

— Гляди, я лишнего не дам. Я и сама цены знаю, жила тут до замужества в господском доме.

— И-и-и, вспомнила! — смеётся извозчик.

Пролётка долго катится мимо больших каменных домов, кажущихся одним сплошным зданием.

Здесь всё не так, как у нас в Перевозе. Не видно ни леса, ни огородов, ни пашни, ни галок, сидящих на изгородях; нет травы, вместо земли булыжник. И всюду люди. Их не меньше, чем на вокзале. Даже больше. И все они куда-то спешат.

Мы с Настенькой никогда ещё не были в таком большом городе. Мы жили в Перевозе в школьном доме на пригорке рядом со старой маленькой церковью. Мама была учительницей, а бабушка Василиса убирала после занятий единственный класс, мыла некрашеный сучковатый пол, коридор и крыльцо, а зимой и осенью топила печь, белённую известью. У чугунной вьюшки, которой закрывают трубу, отломан край, и бабушка на ночь затыкала отверстие тряпкой, чтобы не уходило тепло. Печь одной стороной вдаётся в класс, а другой — в комнату, в которой мы жили и где стоит комод, покрытый вязаной салфеткой, мамина кровать, этажерка с книгами.

Около школы есть огромный, как утёс, камень-валун, поросший мхом. Если залезть на камень, то с него далеко видны поле, идущее под уклон, и река, скрывающаяся за синим лесом.

Нынче осенью мама ходила на ту сторону реки в село за жалованьем, промочила ноги и заболела воспалением лёгких. На телеге, в которую постелили свежего сена, маму увезли в больницу. Снег ещё не выпал, но стояли холода, и колёса телеги гремели по смёрзшейся колее. Занятий в школе не было. Ждали, когда мама поправится. Но она не поправилась…

Пролётка долго катится вдоль городских улиц. Почти на всех перекрёстках стоят солдаты с винтовками. Всюду на домах и на заборах наклеены плакаты, воззвания. Издали видно слово: ДОЛОЙ. Оно напечатано очень большими буквами. Но что именно долой — разобрать нельзя. И ещё большое слово: ТРЕБУЕМ. Потом тоже очень крупно: ХЛЕБ, МИР, СВОБОДА.

Вот улицы кончились. Мы едем по длинному мосту через широкую реку. Бабушка всё время молчит. Раньше, в вагоне, она то и дело повторяла: «Тётя Юля встретит, тётя Юля удивится, тётя Юля скажет». А теперь бабушка молчит.

Наконец пролётка остановилась. Извозчик снял с пролётки наши вещи, положил в шапку деньги, полученные от бабушки, и поехал дальше вдоль улицы.

И вот мы стоим перед дверью, и бабушка робко стучит в неё маленьким сухим кулачком. Дверь плотная, массивная, и мы стоим перед ней, как перед стеной.

Нам открывает женщина, немолодая, в переднике, в платье с короткими рукавами; у неё строгое лицо, руки рыхлые, толстые у плеч. Это, конечно, не тётя Юля.

— Разве звонок не работает? — Она недовольно трогает беленькую кнопку, которую мы раньше не заметили. — Вам кого?

— Юленьку нам. Это вот её племянники. — Бабушка показывает на меня и Настеньку.

— Какую Юленьку? Курсистку, что ли? Она тут теперь не живёт.

— Да где же она?..

— На другую квартиру съехала, ещё на прошлой неделе. Письмо ей пришло, да так и лежит.

Женщина достаёт с полочки серый помятый конверт.

— Вот тебе и раз! — удивлённо говорит бабушка. — Да это, никак, наше письмо? Посмотри-ка, Григорий. — Она берёт письмо у женщины и протягивает его мне.

Да, конечно, это наше письмо. Мы посылали его тёте Юле из Перевоза. Серый конверт и крупные бабушкины буквы: мама научила её писать такими буквами. Значит, тётя Юля нашего Письма не получила. Так вот почему она не пришла нас встретить! Она и не знает, что мы приехали. Она даже не знает, наверное, что умерла мама…

На голых руках женщины выступили мурашки от холода.

— Хозяйка запрещает пускать в дом чужих людей, — говорит она и хлопает дверью.

Слышно, как с той стороны брякает запор.

— Царица небесная… — крестится бабушка и устало опускается на каменную ступеньку.

Настенька выпятила нижнюю губу, собираясь зареветь.

— Поедемте лучше обратно, — просит она.

Стало холодно, и мне очень захотелось к нашей большой печке с обломанной вьюшкой.

Через полчаса мы добираемся до ближайшего перекрёстка и там садимся в трамвай. Какие-то люди помогают нам поднять тяжёлый саквояж на переднюю площадку.

В трамвае тесно, но на остановках влезают новые люди. Трамвай не ждёт, пока все сядут, а несётся дальше и дальше. Мелькают по сторонам высокие дома, вывески, витрины магазинов.

— Бабушка, а бабушка, куда мы едем? — ноет Настенька.

— Молчи, не приставай!

Стоять неудобно. Все толкаются. Нас с Настенькой оттеснили в угол, и я только слышу, как бабушка ругает кого-то:

— Креста на тебе нет!..

Наконец выбираемся из трамвая. Прямо на нас из-под арки дома выезжает подвода, гружённая ящиками.

— Милый, это Филаретова заведение, ай нет? — кричит бабушка возчику.

— Его пока. — Возчик натягивает вожжи, и лошадь останавливается.

— Внучка моего не слыхал ли тут? Кременцов Митрий, лётом нанимался? Из нашей деревни все сюда в извозчики нанимаются.

— Митрий? — Мужик чешет под шапкой. — Это который на Скорпионе ездил? Или, постой, на Вороне? Кременцов, говоришь? Нет, то Лепёхин Митрий. Погоди, на Лысом-то кто у нас?..

Показывается ещё одна подвода. Чернявый, похожий на цыгана парень идёт рядом с телегой.

— Кременцов Митрий в Красную гвардию поступил, — с готовностью отзывается он на бабушкины вопросы. — Неподалёку в казармах стоят, давайте подвезу. Всё одно мимо поеду за солодом.

Он складывает вещи на телегу и сажает Настеньку на узел.

Телега грузно катится по мостовой. Тяжело ступают на булыжник копыта лошади.

— У нас тут такое поднялось — только держись! — весело рассказывает парень. — Митрий ваш с хозяином не поладил, ушёл.

Телега останавливается у кирпичных ворот. Под деревянным грибом стоит часовой с винтовкой. Он кажется очень суровым. Но он добрый. Он помогает парню сложить наши вещи под грибом: сам покараулит, никуда не денутся. Он показывает в глубину двора, где у казённого здания толпятся солдаты.

— Там у них митинг. Идите!

На нас и здесь никто не обращает внимания. Все слушают человека в кожаной куртке. Он возвышается надо всеми, и похоже, что просто-напросто ругает стоящих перед ним солдат, как маленьких школьников:

— Вы что же думаете, прогнали царя и теперь можно спокойно хлебать щи и чувствовать себя героями? Думаете: всё теперь устроится само собой, по щучьему велению? Помещики и буржуи сами принесут вам на блюде и землю, и мир, и власть? Как же, держите карман шире! Они только и глядят, как бы погнать вас снова в окопы, на фронт!..

Он продолжает говорить, и солдаты в ответ поднимают над головой стиснутые в руках винтовки.

Широкоскулый молодой парень в солдатской шинели забрался на кирпичную ограду.

— Правильно! — кричит он, махая шапкой.

Бабушка подходит к нему и тянет за полу:

— Митрий! Ты, что ли, это?

Здоровое, сияющее лицо солдата сначала выражает досаду: кто это мешает ему? Но в следующее мгновение он виновато спрыгивает на землю:

— Бабушка Василиса! Да как вы сюда попали?

Бабушка только хмурится:

— Не молод ли ты ещё — за ружьё-то схватился?

— Все схватились, не один я. Без этого теперь не обойдёшься!

— Времени терять нельзя! — гремит на весь двор голос человека в кожаной тужурке. — Или сегодня мы их, или завтра они нас. Обуховский завод, Трубный, Патронный, Путиловский, солдаты Волынского полка, Гренадёрского, Семёновского, матросы из Кронштадта, Гельсингфорса заняли в городе боевые позиции! Пора! Пусть штык решит судьбу революции!

Все, гремя сапогами, бросились к выходу.

Митрий нетерпеливо переминается с ноги на ногу:

— Наша сотня строится. Сейчас на плацу перекличка начнётся. Не вовремя вы приехали, бабушка Василиса.

— Да была бы я одна, другое дело. Видишь, ребятишки при мне, — говорит бабушка.

Тут только Митрий замечает нас с Настенькой.

— Чьи это, бабушка Василиса?

— Елены Владиславовны, учительницы, помнишь её? В покров схоронили…

Бабушка неожиданно отворачивается и глядит в тот угол двора, где никого нет.

Митрий озадаченно трёт себе шею.

— Эх, — говорит он, — наша красногвардейская сотня уходит. Пора мне: дело военное.

Молчаливый пожилой солдат в мятой шинели и сильно стоптанных сапогах стоит в стороне от других.

— Серафимов, — окликает его бабушкин внук, — проводи, браток, моих к хозяйке, где мы с тобой квартировали. Я ворочусь, видно будет, что делать.

— Шагом марш!.. — нараспев командует пожилой рабочий в зимней ушанке.

— Ладно, — соглашается солдат, — отведу, не беспокойся.

Красногвардейцы, сохраняя строй, уже выходят в распахнутые ворота.

Митрий на бегу занимает своё место в шеренге и машет нам на прощание рукой.

Ещё минута-другая, и плац перед казармами пустеет.

Вслед за солдатом Серафимовым мы тоже идём к воротам.

Но где же красногвардейцы? Только сейчас они шагали впереди по улице, а теперь все куда-то исчезли.

Часовой делает нам знаки и хитровато подмигивает:

— Давайте сюда, в сторонку!

— Что случилось? — удивляется Серафимов.

— Юнкера[2] пушки поволокли из Павловского училища. Сейчас мимо пойдут. Подальше давай ребят-то, не высовывайтесь… Вон Малинин идёт, командир. Ещё подайся за ворота. Слышишь, что ли?

Наступая друг другу на ноги, мы пятимся за ворота, но и отсюда нам видно, как по опустевшей улице неторопливо шагает рабочего вида человек в зимней ушанке, — он только что подавал команду во дворе. Теперь он молча поглядывает по сторонам. Это Малинин.

А у домов вдоль стен и в подворотнях прячутся красногвардейцы. Так вот почему их не видно на улице!

— Без команды не выскакивать! — предупреждает Малинин. — Все чтобы разом!

— Едут! — приглушённо кричит кто-то.

Слышны топот копыт и стук колёс по булыжнику.

Из-за угла разворачиваются и выезжают на середину улицы запряжённые попарно лошади. Все невысокие, одномастные, со стрижеными гривами. Они тянут за собой пушки. Две не очень большие пушки, но, должно быть, тяжёлые: в каждое орудие впряжено по шесть лошадей.

Вся улица наполняется тревожным грохотом. На лафетах, на стволах пушек и на зарядных ящиках сидят молодые офицеры в новеньких шинелях с золотыми каёмками на красных погонах, Это, должно быть, и есть юнкера.

Позади всех на рослых, гарцующих конях едут двое верховых: маленький желтолицый поручик в короткой кавалерийской куртке и щеголеватый высокий юнкер с усиками на красивом смугло-румяном лице.

Внезапно раздаётся пронзительный свист. Это свистит сам Малинин. Он засунул два пальца в рот, и его серьёзное и уже немолодое лицо приняло вдруг озорное выражение.

И тотчас со всех сторон понеслись нестройные и неразборчивые крики. От домов и из подворотен разом, с какой-то стремительной яростью выскакивают солдаты-красногвардейцы и бросаются на юнкеров.

В одну минуту они стаскивают их с лафетов и с орудийных стволов прямо на мостовую, ловко хватают под уздцы испуганных лошадей.

Бабушкин внук Митрий схватил за повод рослого коня, на котором сидит поручик.

— А ну, слезай, ваше бывшее благородие! Наездился небось! — добродушно говорит он.

Оглушительно хохочут красногвардейцы.

Один из удирающих юнкеров подлез, оказывается, под железные ворота, но зацепился хлястиком шинели и теперь смешно болтает ногами, стараясь отцепиться.

Но что это? Лошадь, на которой сидит поручик, взметнулась на дыбы. Мелькает в воздухе обнажённая шашка.

Митрий вскрикнул, выпустил повод и растерянно трогает рукой голову. Кровь стекает ему на лоб из-под шапки.

— Ярославцев! За мной! — кричит поручик.

Он припал к шее лошади и, крестя шашкой по воздуху, помчался вперёд. За ним рванулась другая лошадь. Франтоватый юнкер с бледным, искажённым лицом на всём скаку проносится мимо нас.

Он едва не сбил лошадью бабушку и Серафимова, потому что как раз в этот момент они, оставив нас, бросились к Митрию. Но один из солдат уже достал бинт из кармана и стал перевязывать ему голову. Малинин тоже подошёл, и слышно было, как он говорил, успокаивая:

— Ладно, никуда не денется твой поручик, наш будет. Зато мы теперь с артиллерией!

Красногвардейцы разворачивают орудия, покрикивая на лошадей, и сами, вместо юнкеров, садятся на стволы, на лафеты и зарядные ящики.

Митрия тоже усаживают на повозку. Он посмеивается и машет нам рукой, как будто ему совсем не больно.

Проходит ещё несколько минут, и красногвардейский отряд с песней исчезает за поворотом улицы.

— Вот и встретила внука, — весело говорит бабушке солдат Серафимов и легко, как пушинку, вскидывает на плечо тяжёлый саквояж.

Идти нам недалеко. Сразу за забором Серафимов сворачивает в переулок и, миновав замощённую булыжником мостовую, входит под низкую каменную арку подъезда.

Пахнет сыростью. На тёмном потолке тускло горит лампочка в ржавой железной сетке.

Солдат толкает ещё одну дверь. Мы спускаемся на несколько ступенек и входим в тесную комнату с единственным окном, приходящимся в уровень с мостовой. По стене тянется мокрая водопроводная труба; шипя, горит примус на железной плите.

У окна за столом, покрытым клеёнкой, сидит у швейной машинки пожилая женщина с озабоченным лицом.

— Гостей привёл, — говорит солдат Серафимов и складывает у дверей принесённые вещи. — Кременцов просил, пусть, дескать, переночуют: из деревни приехали.

Женщина перестаёт шить и глядит на нас усталыми глазами.

— Только вас тут недоставало! — хмуро говорит она.

КАШЕВАР

Скоро ночь. Мы с Настенькой лежим на матраце, который нам постелили на полу за плитой. Настенька наконец перестала вертеться и заснула. А мне не спится. Я выспался ещё днём. Хозяйка согрела на примусе чайник, и все мы пили чай и доедали оставшиеся калитки. От чая и от еды меня так разморило, что я задремал на лавке, прислушиваясь к тому, как бабушка рассказывает хозяйке про нашу маму, про школу и про свой дом, который «кинула» без присмотра. Настеньке дали кусок сахару, и она отгрызала от него понемножку и дула в блюдце с горячим чаем, так что щёки её делались совсем круглыми, а на носу появлялись крупные капли пота.

Заметив, что у меня слипаются глаза, бабушка накрыла меня курточкой, и мне стало так хорошо и уютно, что я проспал до самого вечера.

И вот теперь мне не до сна.

Хозяйка по-прежнему шьёт, бабушка же стоит на коленях в углу и молится. Она просит Николая-угодника, чтобы он не оставил рабов божиих Григория и Анастасию, потому что они маленькие, неразумные и у них нет матери и нет отца. Бабушка крестится медленно, подолгу задерживает руку на лбу и, кланяясь, прижимается головой к полу.

На её месте я давно бы отмолился. Я тоже знаю наизусть «Отче наш, иже еси на небеси» и «Богородица, дева, радуйся» и умею читать их так быстро, что оглянуться не успеешь.

Наконец бабушка ложится на лавку, где днём спал я, и, подложив под голову сумку, сразу же засыпает.

Они не слышит, как отворяется дверь и входит солдат Серафимов.

Постояв немного, он садится на порог, критически оглядывая свой сапоги.

— Ишь разъехались, что твоя империя, — по всем швам, — ворчит он и начинает переобуваться.

— Варишь-то чего? — спрашивает хозяйка.

— Кулеш сегодня богатый. А ты всё шьёшь?

— Жить каждому надо. Зачерпнул бы немного, ребят утром накормить.

— Можно будет, — соглашается солдат.

Хозяйка подходит к плите, берёт с полки пустую кастрюлю и вытирает её передником.

— Сам, что ли, принесёшь или мне прийти?

— Да вон парнишка помоложе, сбегает со мной.

Пока солдат перематывает портянки, курит и говорит хозяйке, что тут у них в городе жизнь неправильная, не настоящая, а правильная жизнь только в деревне, я успеваю одеться.

На улице темно. В окнах домов горит свет.

Вслед за солдатом я с кастрюлей в руках прохожу через двор, заставленный штабелями дров, пролезаю в заборную щель и, к своему удивлению, попадаю на плац перед казармами.

У ворот с деревянным грибом стоят две запряжённые в повозку лошади и, уткнув головы в торбы с овсом, мирно похрустывают.

Никогда в жизни я не видел такой повозки. Вместо тарантаса или плетёнки на колёсах укреплён большой котёл с крышкой, а под ним топка, как у кухонной плиты.

Серафимов забрался на повозку, поднял крышку и заглянул в котёл.

— Вот незадача — не кипит, и всё тут!

Спрыгнув, он подходит к топке и открывает дверцу: под котлом, шипя и выпуская пену, коптятся сырые поленья.

Из темноты выбегает человек в распахнутой шинели без ремня.

— Не придут наши, — говорит он Серафимову. — Кухню велено туда подгонять, понял?

— Чего ж не понять? Не велика премудрость. Раз велено, то и подгоню, — спокойно отзывается кашевар.

— Только, гляди, побыстрей. Да коли из других частей станут приставать, не давай: своим береги.

— Ясное дело — своим. Да кулеш-то не упрел ещё.

— По дороге упреет.

Серафимов, ворча, достаёт из-под крыльца старую доску и, разломав, подкидывает в топку. Сухие щепки сразу же загораются, и в котле что-то глухо булькает.

Некоторое время Серафимов ещё возится у топки, затем поворачивается ко мне.

— Ну вот, парень, незадача какая. Ехать вишь надо. А он у меня не упрел. В другой раз угощу. Иди домой: бабка тревожиться станет.

Ах, как мне не хочется уходить от кашевара!

— Нет, бабушка не станет тревожиться, она ведь спит, и Настенька тоже спит, — бормочу я. — Возьмите меня, дядя Серафимов, пожалуйста! Я баловаться не буду. Я лошадьми править могу и в топку подброшу…

— С лошадьми я и без тебя справлюсь. Да они и сами не задурят: привыкшие. Ведь долго это — пока туда доберёшься да обратно. Опять же раздать надо…

Серафимов отвязывает от оглобли торбы с овсом, кладёт их на передок и, усаживаясь, берёт в руки вожжи. Сейчас он дёрнет ими и уедет, оставив меня одного.

Но кашевар неожиданно меняет решение:

— Ладно, садись на торбу рядом со мной, — говорит он.

Гремя кастрюлей, я мигом взбираюсь на повозку.

Лошади трогаются, и походная кухня, выехав за ворота, уже стучит колёсами по булыжнику, выпуская из трубы горьковатый, но приятный дымок.

ДВОРЦОВАЯ ПЛОЩАДЬ

— Упревает, — удовлетворённо говорит кашевар, прислушиваясь к тихому клокотанию в котле. — Наши с утра не евши, небось ждут меня. Солдату, парень, без пищи да без табаку никак нельзя. Без табаку скучно ему, а без пищи солдат слабеть начнёт, и зябь его пробирать станет, и хворь прилипнет. Бывало, в окопах, ежели пищу не подвезут, ну никакой тебе жизни, горе одно!

Серафимов шлёпает ремёнными вожжами по худым бокам лошадей и не торопясь продолжает:

— Теперь, парень, тут всё одно что на позициях. Того гляди, стрельба пойдёт.

— А вы за кого, за наших?

— Тут все свои. Чужеземных тут нет. Я, парень, за правду, вот за кого. Наша правда мужицкая — вся в земле кроется. Сколько годов по земле ходим, и пашем, и сеем, и потом её поливаем и кровью, землю-то, а она всё не наша.

Серафимов молчит, затем мечтательно вздыхает:

— Ежели бы нам землю-то да себе взять, вот бы она, правда, и вышла!

Тут я замечаю, что лошади наши остановились. Нарядные господа в шляпах, с зонтиками в руках заполнили всю улицу.

— Где логика? — кричит кому-то господин с жирным лицом и размахивает лайковой перчаткой. — Мы представляем городскую думу, мы власть, а не вы! Где логика?

— А ну, осади, «логика»! Вам бы нашего брата в окопы!..

Привстав на передке повозки, я вижу матроса с винтовкой. Он упёрся прикладом в бок холеного господина, и тот, пятясь, кричит ошалелым, срывающимся голосом:

— Па-а-азвбльте, позвольте, здесь дамы, господин матрос!..

Я почти уверен, что дальше нас не пропустят: если уж таким господам нельзя, то нам и подавно.

Но матрос, увидев повозку, дружески кивает Серафимову и, повернувшись к своим товарищам, кричит:

— Эй, расступись, путь дай!

— Проезжай, не задерживайся, — отзываются из матросской цепи, перегородившей улицу.

И наша походная кухня катится дальше, в гущу вооружённых людей, заполнивших проспект. Лёгкий дымок вьётся вслед, запах кулеша разносится вокруг. То и дело слышны добродушные возгласы:

— Пищевая артиллерия движется!

— Эй, кашевар, хорош ли навар?

— Шрапнель с говядиной, щи с топором!

Толпа расступается, втягивая в себя повозку.

— Ой, парень, не выбраться нам отсюда, — говорит Серафимов.

Впереди нас огромная красная арка, такая же высокая, как дом. В полукруглом своде её темнеет площадь и видны освещенные окна.

— Вот он, царский дворец, гляди, парень, куда приехали, — говорит Серафимов.

Людей тут тоже много, они прижимаются к стенам и прячутся в подъездах домов. Чувствуется насторожённость. Тихо. Словно озадаченные тишиной, лошади останавливаются.

В широком квадрате нёба, как бы врезанном в мощный свод арки, я вижу тонкое белое облако. За ним в недосягаемой синеве трепещет далёкая звезда.

Сначала по-одному, потом группами к нашей походной кухне подбегают люди с винтовками.

— А, Серафимов! — кричат они. — Вот удружил, браток! Что у тебя? Кулеш? Эй, братцы, Серафимов кулеш привёз!

— Ну, парень, наши тут, — обрадованно говорит кашевар.

Лошади уже схвачены под уздцы и поставлены к стене под аркой.

Подошёл командир Малинин.

— Паренька-то давай к сторонке, сюда вот, за выступ. А то юнкера начнут пулять с перепугу, как бы греха не вышло, — говорит он и спрашивает Серафимова: — Это, никак, кременцовский своячок с тобой?

— Он самый, — отвечает кашевар. — А что же самого-то не видно?

— Я его в Смольный послал, связным. Ты гляди, чтоб парнишка не высовывался.

А Зимний дворец совсем рядом. Хорошо видны его тёмно-вишнёвые стены и большие светящиеся окна. В этом дворце жил царь. Теперь там министры-буржуи.

Серафимов открывает котёл, достаёт свою большую поварёшку и, мешая ею, приговаривает:

— Не толкайся, ребята, по очереди!

К нему тянутся со всех сторон закопчённые солдатские котелки.

Кашевар весело покрикивает, предлагает добавки.

— Доставай-ка кастрюлю, — говорит он мне немного погодя. — А то раздам всё, и тебе не достанется.

Я протягиваю кастрюлю и получаю её назад, наполненную доверху.

Котёл быстро пустеет. Слышно, как поварёшка шаркает по дну.

— Э, да тут камбуз[3] на колёсах! — слышится чей-то весёлый голос.

Два матроса — они волокут куда-то пулемёт — остановились перед нашей повозкой.

— Угощай, инфантерия:[4] с утра из экипажа.

— Да всё уж, — вяло отзывается кашевар. — Своим велено раздавать.

— А мы что же, чужие? — Высокий моряк сердито вытер пот со лба и потянул пулемёт дальше. — Ну их к дьяволу!..

У него скуластое лицо с густыми бровями. Второй, круглолицый, маленький, громко вздохнул и причмокнул губами с таким сожалением, что у меня стало нехорошо на душе.

Взглянув на кашевара, я понял, что он и сам испытывает неловкое чувство.

— Дяденька Серафимов, можно, я им нашу кастрюлю отдам? Вы не будете сердиться? — прошу я.

— И верно, парень, отдай, — с готовностью соглашается кашевар и сам зовёт их: — Эй, моряки!

Круглолицый обернулся, и я поспешно протянул ему хозяйкину кастрюлю с кулешом.

— Панфилов, греби назад! — весело закричал матрос, принимая от меня кастрюлю.

Высокий вернулся.

— Вот так-то другое дело, давай и ты с нами, — сказал он мне улыбаясь. — Ложка есть ещё?

Но ложки не было. Серафимов отдал уже две запасные ложки.

— На вот, держи мою. — Малинин вынимает из-за голенища ложку, белевшую в темноте, и даёт мне.

Такой вкусной еды, как этот солдатский кулеш, я ещё никогда в жизни не ел.

— А ты чего же, командир? Постишься, что ли? — спрашивает Панфилов.

— Перед боем воздержусь, — рассудительно отзывается Малинин.

— Боишься, что в живот ранят?

— Пуле не закажешь…

Командир всё вглядывается в темноту.

— Парламентёры[5] наши пошли во дворец да вот не возвращаются. Стало быть, министры, добром власть не отдадут. Надо на приступ идти, — говорит он.

— Нет, больше не могу. — Маленький матрос отодвигает от себя кастрюлю и тяжело вздыхает. — Живот тугой стал, как барабан!

Из темноты появился молодой человек в светлой студенческой шинели. Волнистые волосы его развеваются, глаза блестят.

— Друзья! — кричит он матросам. — Вы здесь, санкюлоты?[6]

— Давай к нам! Тут кулеш больно славный, попробуй только, за уши не оттащишь, — зовёт Панфилов и приятельски обнимает студента за плечи.

— Спасибо, спасибо, братцы! Вы все такие хорошие, вы сами не знаете, какие вы хорошие. — Студент берёт протянутую ему ложку, но есть он не может и виновато улыбается. — Сейчас не до еды, право… Я счастлив, верите, счастлив! «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые!..»[7]

По ту сторону дворца, за Невой, раздаётся выстрел и гулом отзывается в стенах зданий.

— Петропавловская крепость бьёт! — определяет Панфилов.

Оба моряка, как по команде, хватаются за дужку пулемёта и, увлекая за собой студента, скрываются в темноте.

Слева, где видны тёмные силуэты деревьев, часто щёлкают винтовочные выстрелы. Слышно, как пули стучит по поленницам, заслонившим ворота дворца.

Но перестрелка сразу смолкает.

— Чего ждём? — сердится Малинин. — Пришли с оружием, а всё уговариваем ихнего брата.

— Довольно долго стоит тишина.

— Никак, посыльный из Смольного? — говорит кто-то.

Я вижу человека с забинтованной головой. Он пробирается к нам через толпу.

— Кременцов, — окликает кашевар, — ты, что ли?

— Я самый.

Человек подходит к повозке. Теперь и я узнаю его. Это бабушкин внук Митрий.

— И ты тут? — удивляется он, увидев меня, — Гляди проворный какой!

Митрия тотчас окружают красногвардейцы.

— Был в Смольном?

— А как же! Записку от Ленина принёс, комиссару отдал. — Обрадованный, что оказался среди своих, Кременцов жадно курит предложенную ему самокрутку.

— Ты Ленина сам видел? — спрашивает Малинин.

— А как же!

— Вот как меня?

— Как тебя.

— Да ты расскажи толком, по порядку.

— Можно и по порядку, — охотно соглашается Митрий. — Добрался я, братцы мой, до Смольного, — начинает он, прислонившись спиной к нашей повозке. — А там уж таких, как я, полный коридор, не протиснешься. Всё связные. «Где же, спрашиваю, тут Военно-революционный комитет?» — «А ты, говорят, ищи комнату восемьдесят пятую». Ладно. Нашёл, открываю дверь, гляжу — стоят трое у стола, карту разглядывают. «Так и так, говорю, наши к Зимнему подошли…» И только хотел доложить, как мы сегодня пушки у юнкеров забрали, входит ещё один, собой крепкий, пальто нараспашку, в кепке, обыкновенный вроде человек.

«Что же, говорит, у нас происходит, товарищи? Съезд Советов начинает работу, а мы всё ещё мешкаем у дворца. В такой момент нерешительность — преступление!»

Те, у стены, встали. Один пожал плечами и говорит:

«Подвойский уверен в успехе. Он ведёт планомерную осаду и считает, что как только Временное правительство убедится в нашем громадном превосходстве, оно поймёт бессмысленность сопротивления, и тогда победа будет бескровной. Нельзя, говорит, отрицать, Владимир Ильич, что в такой позиции много смысла!..»

Тут меня, братцы мой, и осенило: «Э, — думаю себе, — да ведь это Ленин, Владимир Ильич!..» А он подвинулся к столу и говорит: «Нет, в этой позиции смысла меньше, чем кажется. Вы думаете, наши враги сидят во дворце и прикидывают: пора им сдаваться или ещё не пора? Скорее всего, они стараются стянуть свой силы: юнкеров, казаков, корниловцев.[8] Если мы хотим победить, надо начать штурм немедленно. Тут каждый час дорог. Завтра это будет втрое труднее или окажется невозможным вовсе».

Засунул руки в карманы пальто и давай ходить поперёк комнаты. И вдруг поворачивается, братцы вы мой, и ко мне:

«А вы, товарищ, от Зимнего? Правильно я понял?»

«Так точно, говорю, оттуда, товарищ Ленин. Приказа ждём. А пока что велено доложить: артиллерией разжились, захватили у юнкеров две трёхдюймовки».

Удивился он и просиял весь.

«Каким, говорит, образом? Когда?»

Ну, я всё по порядку, так, мол, и так. Юнкера, видно, к Зимнему хотели прорваться, да не пришлось. Затаились мы в подворотнях, подпустили к себе да разом и насели. Без единого выстрела взяли…

Понравилось ему это, он и говорит товарищам.

«Смотрите, пока мы окружаем дворец по всем военным правилам, массы сами ввязываются в борьбу. Значит, удар назрел, и необходимо наносить его, не откладывая ни на минуту».

Тут он записку и написал.

«Спешите, товарищ, время не ждёт! Вы, говорит, сами понимаете, фронтовик как будто».

А сам на повязку мою поглядывает на голове.

«Да нет, мол, это сегодня, когда пушку отнимали у юнкеров. Сплоховал малость, вот и саданули немного шашкой».

«Что ж, говорит, стреляный воробей зорче. Сквитаетесь». И пожал мне руку.

Митрия слушают не дыша.

— А рука у него какая? — спрашивает кашевар.

— Рука-то? — Митрий щурит глаза, припоминая. — Ладонь широкая, твёрдая. В общем, надёжная рука.

Где-то в стороне раздаётся удар орудия. Воздух тяжело гудит, и на крыше дворца что-то грузно ухает. Внезапно в окнах гаснет свет. Отчётливее видно нёбо над крышами и мирно плывущие облака.

Откуда-то слева, где у решётки под деревьями таится тёмная солдатская цепь, нарастает шум, подобный приближающемуся раскату грома. Он обрушивается на площадь, как лавина. Винтовочные выстрелы и пулемётная дробь бессильно тонут в могучем гуле подкованных железом солдатских сапог.

— Началось! — Малинин, обнажив стриженую, как у школьника, голову, машет в воздухе своей ушанкой. — За мной! — кричит он и первым бросается вперёд.

В ЗИМНЕМ ДВОРЦЕ

Мы укрылись за нашей походной кухней и прижались к стене. Серафимов крепко обнял меня за плечи и держит, как будто я могу убежать. Впереди нас у дворца ещё грохочут выстрелы, но они уже совсем не пугают меня. Их заглушают громкие крики победителей. А мимо нас проносятся всё новые и новые шеренги штурмующих. Серафимов прав: нечего и думать о возвращении назад до тех пор, пока не будет взят Зимний.

Пальба постепенно смолкает. Подождав ещё немного, я влезаю на повозку. Отсюда видно, как красногвардейцы ударами прикладов распахивают тяжёлые двери дворца. Внутри здания опять горит свет, и под высокими лестничными сводами разносятся торжествующие голоса.

— А ну, парень, пойдём и мы, подивимся хоть самую малость, — не стерпев, говорит кашевар.

— А как же лошади?

— Никуда они не денутся. Мы скоро.

Серафимов берёт меня за руку, и мы торопливо идём через площадь.

Во дворец уже врываются со всех сторон красногвардейцы, возбуждённые победой, и мы тоже идём вслед за ними.

Нетерпеливое и жуткое чувство охватывает меня. Кажется, что сейчас перед нами откроется множество невиданных и таинственных чудес. Но первое, что бросается нам в глаза, — это настланные на полу грязные матрацы, груды мятых шинелей, пустые бутылки, ржавые жестяные банки из-под консервов.

— Юнкера напакостили, — брезгливо говорит Серафимов.

Но, увлечённые общим потоком, мы переходим из одного зала в другой, из другого в третий.

Двери везде высокие, в золочёных виньетках, потолки разукрашены, как в церкви. Очень много зеркал.

У одного из них мы останавливаемся. Я вижу перед собой заросшего рыжей щетиной солдата в шинели с грязным подолом, должно быть закапанным щами, в стоптанных сапогах, в старой солдатской папахе с пятном от выдранной кокарды. Его большие красные руки нелепо торчат из коротких рукавов. Рядом с ним стоит худенький мальчик с веснушками на носу, в сбитом набок башлыке. Он смотрит на меня немного удивлёнными, испуганными глазами. Мне не сразу приходит в голову, что этот худенький мальчик и есть я сам. Почему-то мне казалось, что я больше ростом и что вид у меня боевой. Я поправляю башлык и хмурю лоб, но это мало что изменяет.

Наконец залы кончаются, и мы выходим на лестницу. Здесь стоят знакомые нам матросы. Они чём-то озабочены. Это сразу заметно по их мрачным, угрюмым лицам.

И тут я вижу, что на мраморном полу около них лежит студент. Какая-то девушка с толстой санитарной сумкой, свисающей с узкого плеча, склонилась над ним и бережно держит его голову.

— Поздно! — говорит она слабым голосом, бессильно опускает руки, и голова юноши глухо стукается о мраморный пол.

Девушка отходит к окну, плечи её дрожат, и глухие звуки вырываются из груди. Все вокруг тяжело молчат, и я понимаю, что студент умер. Но может ли это быть? «Вы все хорошие, вы все такие хорошие! Я счастлив, я совершенно счастлив», — говорил он ещё совсем недавно тут, на площади, и глаза его радостно горели.

Сверху по лестнице спускается командир Малинин.

— Министры арестованы. Красногвардейцы повели их в Петропавловскую крепость, — говорит он. — Керенский, как выяснилось, бежал из города ещё утром.

— Попался бы он мне, собачий сын! — Матрос Панфилов внезапно поднимает над головой винтовку и замахивается прикладом на огромное зеркало в стене. — Студента убили…

Я отскочил, боясь, что посыплются осколки, но Малинин успел удержать моряка за рукав. Приклад только скользит по бронзовой раме зеркала.

— Не тронь! Это теперь наше, теперь мы хозяева, — сказал Малинин и стал бережно затирать царапину на раме рукавом тужурки.

ДЕВУШКА ИЗ СМОЛЬНОГО

Мне казалось, что Малинин не замечает нас с кашеваром, но он подошёл к Серафимову и спросил недовольным тоном:

— А вы чего тут не видели? Возвращайтесь в часть. Время ночное.

— Хотелось на царскую жизнь посмотреть, — виновато пробормотал Серафимов.

Он опять взял меня за руку и повёл вниз.

У подъезда уже стоял часовой с винтовкой. Когда мы вышли из дворца, как раз подкатил грузовик. Несколько штатских спустились по колесу на мостовую. Из кабины вышла девушка в коротком пальто с меховой опушкой и в высоких полусапожках на пуговицах. У неё было круглое, розовое от ветра лицо и раскосые глаза. Мне сразу показалось, что где-то я видел её раньше.

Девушка достала из кабины небольшой тёмный ящик, тяжёлый на вид, и поставила его на крыльцо.

— Где найти комиссара Военно-революционного комитета? — обратился к часовому один из прибывших. — Мы из Смольного, нам надо составить списки художественных ценностей дворца. — Он потрогал рукой ящик. — Это пишущая машинка, — сказал он.

— Комиссар там, у ворот, с юнкерами разбирается. — Часовой показал винтовкой, куда им идти.

Когда мы с кашеваром проходили мимо витой чугунной ограды дворцового сада, то тоже увидели арестованных юнкеров. Они толпились у стены. Их белые испуганные лица заметно выделялись в полутьме.

— Смерть им! — послышались крики.

С Серафимовым мы подошли ближе к воротам. На высоком цоколе стоял тот самый человек в кожаной куртке, что утром говорил речь в казарме у Митрия. В колеблющихся отсветах фонарных огней лицо его тоже казалось бледным и очень усталым. Он поднял руку.

— Революция победила! — в наступившей тишине отчётливо и резко прозвучал его голос — Эти люди сложили оружие к ногам восставшего народа. Сияющее знамя победы не может быть омрачено позором кровавого самосуда.

Он вдруг замолчал, достал из кармана платок и начал протирать очки.

— Неужто будем об этих желторотых пачкаться? — сказал стоявший рядом солдат.

В толпе засмеялись.

— Постращать бы надо, — посоветовал кто-то.

— Они и так напуганы, больше некуда!

— Отпустить, да и только!

И тут я заметил девушку, которая приехала на грузовике. Она пробралась к самой ограде и, прильнув лицом к чугунным витым прутьям, смотрела на арестованных.

— Серёжа!.. — послышался её дрогнувший голос. — Серёжа! Ярославцев!

Долговязый юнкер с чёрными усиками встрепенулся и стал мучительно всматриваться в толпу, не понимая, кто зовёт его.

— Сюда, сюда… — нетерпеливо звала девушка.

Наконец он заметил её и тоже стал протискиваться к решётке, расталкивая своих. Это был тот юнкер, который утром ускакал на лошади от красногвардейского отряда. Но только теперь он не выглядел так уверенно и так красиво. Он, наверное, очень боялся, что его убьют.

Вот они уже стоят рядом, — юнкер по одну сторону ограды, девушка по другую, держат друг друга за руки и о чём-то говорят. Теперь не слышно их слов. Но и без слов ясно, что она испугалась за него, и сочувствует ему, и улыбкой старается ободрить его.

— Пойдём, чего завевался! — Серафимов потянул меня за конец башлыка, и мы двинулись дальше.

Обратный путь показался мне много короче. На перекрёстках у костров грелись солдаты. Ночные улицы были молчаливы и безлюдны. Но город казался полным скрытого движения и тревожных, неясных гулов. Лишь порою он затихал, как бы прислушиваясь к далёким отзвукам ночного штурма.

Серафимов, подставляя лицо ветру, довольно щурился и говорил:

— Теперь пойдёт! Теперь, парень, такой ветер подует по земле — не удержишь. Любую силу сметёт, любую стену повалит! — Он весело подгонял лошадей, да они и сами бежали охотно, должно быть чувствуя, что возвращаются домой.

Въехав во двор казармы, кашевар оставил лошадей и повёл меня через пустой тёмный плац. В подъезде горела лампочка, только гораздо ярче, чем днём.

Нам открыла хозяйка.

— Долго же ты ходил, малый, — сказала она. — Я ждала, ждала, да так и задремала за машинкой. Кастрюля-то где?

— Завтра принесу, — ответил вместо меня Серафимов. — Сегодня вам не хватило.

— Что ж, будет и завтра день, — сказала хозяйка и опять сёла к столу, собираясь шить.

А Настенька и бабушка по-прежнему спали, не подозревая даже, что меня так долго не было дома, и совсем, уж конечно, не догадываясь о том, что происходит на свете.

ДЕКРЕТЫ

На другой день я встал поздно. Ни бабушки, ни хозяйки не было дома. У швейной машинки сидела на хозяйском месте Настенька и, высунув язык, вертела колесо. На столе стояла знакомая мне кастрюля.

— Эх, ты, — сказала Настенька, — всё спишь да спишь. А к нам солдат приходил, пшённой каши принёс.

Я ничего ей не ответил и пошёл умываться.

Бабушка и хозяйка вернулись не скоро. Они ходили в адресный стол, чтобы узнать, куда переехала тётя Юля, но там ещё не было никаких сведений. Стали ждать дядю Митрия, но в тот день он так и не появился.

Он приехал только на другое утро на грузовике со своими товарищами, красногвардейцами.

— Я по пути, на одну минуту, — сказал он.

Он привёз нам свой паёк: буханку хлеба, связку сушёной воблы и полкуска серого мыла. Грузовик с красногвардейцами ждал его под окном и глухо дрожал.

— Что же теперь делать? — спросила бабушка.

— Сейчас мне некогда, — сказал Митрий, — наш батальон охраняет штаб революции — Смольный. Подождите ещё немного, бабушка Василиса. Унывать не надо! Скоро будет мировая революция, тогда всё устроится само собой.

— Хорошо бы, коли так, — сказала бабушка.

Митрий взял одну воблину, стукнул ею несколько раз по прикладу своей винтовки, оторвал голову и быстро очистил кожу.

— Теперь годится для еды, — сказал он. — Постигай эту науку, — и протянул воблину мне.

— Минута уже прошла, — сказала Настенька.

— Вот в том-то и дело, что прошла. — Митрий поднялся и хотел поймать Настеньку, но она вырвалась и спряталась за плиту. Она думала, наверное, что Митрий будет с ней играть, но ведь ему было некогда. К тому же в дверях появился запыхавшийся Серафимов.

— Декреты привёз? — спросил он у Митрия.

— А как же!

Они вместе пошли во двор. Митрий вскочил на колесо, достал из кузова две тяжёлые бумажные пачки и протянул Серафимову.

— Расклеить надо, — сказал он. — Клейстер у тебя найдётся?

— Сварю и клейстер, — с готовностью отозвался кашевар.

Грузовик с красногвардейцами взревел и тронулся. Митрий помахал нам на прощание рукой.

…Клейстер варили в ведёрке, которое принёс Серафимов. Кашевар сидел на табуретке у плиты и, достав из пачки большой лист, читал по складам:

— «Помещичья собственность на землю отменяется немедленно и без всякого выкупа».

Вверху поперёк листа было напечатано большими буквами: «Декрет о земле».

— А ну как царь назад вернётся, будет тогда вам за такие бумаги! — сказала бабушка.

Серафимов только усмехнулся в усы.

Помешав в ведёрке деревянной лопаткой, он снял его с огня и сказал:

— Собирайся. Поможешь мне расклеивать.

Мы вышли на улицу и принялись за работу.

Я намазывал стену клейстером, а кашевар пришлёпывал декрет широкой ладонью и, любовно расправляя его, приговаривал:

— По-нашему вышло, по-мужицкому!

Почти везде на заборах и стенах домов наклеено было много других воззваний и объявлений. Нам не сразу удавалось найти свободное место. Серафимов относился ко всем другим плакатам и воззваниям крайне подозрительно.

— Ну-кася, почитай мне вот этот! — говорил он. — У тебя побойчее выходит.

— «Безумная политика большевиков накануне краха, — читал я белый лист с жирными чёрными буквами. — Среди гарнизона раскол, подавленность. Министерства не работают, хлеб на исходе… Партия большевиков изолирована…»

— Чего-чего? Кто это клевещет? — сердито спрашивал Серафимов.

Внизу значилось: «От военной секции партии социалистов-революционеров».

Я читал и это.

— Мажь по ему! — сердито командовал кашевар. — Яссёры[9] пакостят! — И он пришлёпывал свой декрет поверх эсеровского воззвания.

Мы шли дальше, но кашевар всё ещё продолжал сердиться.

— Я, парень, и сам тоже ходил в этих, в яссерах, — признавался он с досадой. — Они, дескать, за землю. Вот, думаю, мне подходит: я тоже за землю. Да-а. И вот хожу я в яссерах неделю, хожу другую. Гляжу, а эти мой яссеры Керенскому пятки лижут. Взял да и бросил ихний билет в нужник…

— А это что? — останавливается он у другого воззвания, наклеенного на заборе.

— «Нет той силы, которая способна победить восставший народ…» — читаю я громко.

— Правильно! Этот пусть висит, — перебивает меня кашевар.

Декреты «О земле» и «О мире» мы наклеиваем рядом и направляемся дальше. У нас оставалась нерасклеенной совсем небольшая пачка декретов, когда мы неожиданно увидели Митрия. Он брёл навстречу нам, опустив руки, винтовка болталась у него за спиной, как палка.

— Кременцов! — неуверенно позвал кашевар.

Уже становилось темно, и Серафимов, наверное, думал, что обознался. Но он не обознался. Это действительно был Митрий Кременцов.

— Табак есть? — глухо спросил он.

Серафимов достал кисет. Закурив, Митрий прислонился к забору и с ожесточением сплюнул.

— Понимаешь, какое дело. У Филаретова ни одной лошади не осталось.

— На что тебе лошади? — спросил кашевар.

— Орудия надо на фронт вывозить. Керенский опять сюда прётся с казаками, слышал небось? — Он помолчал с минуту, затем продолжал без прежнего ожесточения, тихо и как бы виновато: — Мне на этих, филаретовских лошадей мандат[10] выдан… Я, понимаешь, сам вызвался ломовиков реквизировать.[11] Сорок пушек на Путиловском заводе стоят, а на фронт их вывезти не на чем. Вот я и предложил у Филаретова лошадей забрать. Понял? А теперь что же получается?..

— Да куда же он их дел?

— Вот в том-то и дело. Как сквозь землю провалились, ни одной нет.

В тишине улицы возник отдалённый топот тяжёлых копыт по булыжнику. Митрий насторожился, внимательно прислушиваясь.

Прошла минута-другая, и из-за угла показалась подвода.

Это был невысокий голубой фургон с большой надписью полукругом: «Устрицы».

Не говоря больше ни слова, Митрий вышел на мостовую и схватил лошадь под уздцы. Возчик соскочил на землю, моргая миленькими, круглыми, как у птицы, глазами.

— Не узнаёшь? — спросил Митрий. — Вместе работали.

— Как не узнать? — отозвался возчик. — А ты что же с винтовкой? Патруль, что ли, какой?

— Патруль не патруль, а ты скажи, куда хозяин сбежал? Где лошади все?

— Спохватился! Филаретов всех лошадей под расписки отдал.

— Под какие расписки?

— Да уж он нашёл под какие. Нашим же возчикам. Вроде бы это и не его лошадь, а хотя бы, к примеру, моя. Ну, а как минет вся эта кутерьма, то обратно лошадь ему, хозяину, согласно расписке.

— Чтобы не реквизировали? Понятно! — Митрий зло выругался. — И тебе лошадь под расписку дали?

— Нет, мою комитет взял. «Спасения» вроде называется.

— Устриц возить?

— А мне чего положат, то и везу… Постой, постой! — закричал он, заметив, что Серафимов распахнул дверцу фургона и вытащил оттуда новую солдатскую шинель. — Не ваше добро, ну и оставь.

— Гляди, какие тут устрицы! Форма семёновского полка! — сказал Серафимов, не обращая внимания на возчика.

Митрий тоже заглянул в фургон.

— Э, да тут ящики с патронами! Куда везёшь?

— Недалеко… — нехотя ответил возчик.

Митрий нахмурился.

— Нечистое дело, — заметил он. — А ну, поедем вместе! Посмотрим, что там за комитет Спасения, кого он спасает и от кого!

Он сделал знак Серафимову, и они сели на передок фургона по обе стороны от возчика.

— А ты возвращайся, — сказал мне Серафимов. — Дорогу найдёшь?

— Не знаю, — ответил я неуверенно. Мы ведь долго ходили по разным улицам, и я плохо представлял себе, как вернуться домой.

— Ну ладно, пристраивайся с нами.

Серафимов потеснился немного, и я тоже примостился сбоку, рядом с ним.

— Только вы уж сами как хотите, а я чтоб нейтральный был, — сказал возчик, понукая лошадь.

СХВАТКА В ПОДВОРОТНЕ

— Вот здесь! — Возчик остановил фургон перед серым красивым зданием с большим балконом. Балкон держали на плечах две каменные женщины.

Серафимов передал мне ведёрко с клейстером.

— Обожди тут, — сказал он и спрыгнул с передка.

В это время раскрылись железные ворота, и невысокого роста военный в плаще закричал сердито:

— Сюда поворачивайте, чего встали!

Он пропустил мимо себя фургон и быстро оглядел улицу. Я почувствовал на себе его скользящий, подозрительный взгляд.

— Проваливай, чего тут трёшься!..

Но мне некуда было проваливать. Отойдя в сторону, я подождал немного и опять направился к дому.

Из подворотни донеслись отрывочные хриплые голоса и слышалась какая-то возня. Мне стало вдруг очень тревожно. «Кого бы позвать?» — подумал я, оглядываясь. Но улица была пуста, только в дальнем конце её стояла дама с маленьким лохматым мопсом на цепочке.

Набравшись решимости, я подбежал к воротам и стал дёргать тяжёлую створку. Она была прихлёстнута цепью, но поддалась. Через узкую щель я увидел испуганное лицо возчика, который сидел под фургоном, — бледный, с вытаращенными глазами, в каком-то неподвижном оцепенении. Должно быть, это и означало «оставаться нейтральным».

Створка ворот поддалась ещё, щель стала шире, я проскользнул в неё, всё ещё не выпуская из левой руки ведёрко с клейстером, и замер на месте.

Двое людей, сцепившись, катались передо мной, мыча от ярости. В одном из них я узнал Серафимова. «Нет, теперь уж нас не возьмёшь, не возьмёшь!» — хрипел он. Солдатская папаха свалилась у него с головы. Пачка декретов, измятых и порванных, валялась рядом.

Митрий стоял у стены, схватив за ворот высокого лысого офицера в кителе. С обеих сторон их обступило ещё человек пять военных. Они пытались схватить Митрия за руки. Кровь из-под бинта стекала ему на лицо. Отчаянно рванувшись, он так дёрнул лысого за воротник, что посыпались пуговицы и китель вместе с нижней рубашкой разъехался в стороны, обнажая неприятно белый живот.

— Серафимов, держи! — крикнул Митрий и ударом сапога вышвырнул из-под ног винтовку, должно быть выбитую у него во время схватки.

Кашевар потянулся к ней рукой, но не достал.

Не помня себя, я выпустил из рук ведёрко и бросился к винтовке. Я схватил её за железный ствол и в то же время увидел, как к Серафимову подскочил тот, в плаще, что отгонял меня от дома, и сзади ударил по голове рукояткой револьвера. Кашевар оглянулся и поник на камни.

Кто-то больно дёрнул из моих рук винтовку. Я увидел наставленный на меня револьвер.

— Садись! — приказал мне юнкер, показав на тюк с шинелями.

Я покорно сел на тюк. Во рту у меня высохло, всё тело била противная дрожь.

Митрия с закрученными назад и связанными ремнём руками несколько человек пытались протолкнуть в узкую дверь тут же под сводом арки.

— Закрыть ворота! Соблюдать тишину! Мальчишку убрать! — распоряжался лысый, пытаясь запахнуть разодранный китель.

В это время Митрий снова рванулся. Я увидел, как лысый офицер попятился и, ступив ногой в наше ведёрко с клейстером, испуганно взмахнул руками и грохнулся на спину.

В другое время я бы, наверное, рассмеялся. Но тут мне было не до смеха. Рядом со мной у стены неподвижно лежал кашевар, подвернув под себя ногу в стоптанном сапоге. Я был уверен, что его убили.

Митрия уводили. На какую-то долю секунды я перехватил на себе его тяжёлый, угрюмый взгляд.

— Беги! — донёсся до меня хрипловатый, свистящий шёпот.

Я бросился к воротам, рванул створку и, выскочив на улицу, почти наткнулся на двух юнкеров. Я метнулся в другую сторону, но опять передо мной был юнкер. Он, видимо, только что вышел из дома и на ходу натягивал шинель. Мне показалось, что он сделал шаг, чтобы загородить мне дорогу. И тут я узнал его. Это был тот юнкер с чёрными усиками. Я закричал диким голосом и, не помня себя, помчался вдоль улицы.

ВСТРЕЧА

Я бежал, нагнув голову, словно защищаясь от ударов. Мне казалось, что за мной гонятся и вот-вот схватят. Достигнув перекрёстка, я метнулся за угол, едва не сбив при этом даму с мопсом. Мопс визгливо залаял и бросился мне вслед. Боясь остановиться, я мчался во весь дух всё дальше и дальше.

Опомнился я на большой людной улице. Здесь со звоном проносились трамваи, широкие тротуары были заполнены людьми. Но едва я замедлил шаги, как сразу же попал под ноги толстому чиновнику в казённой шинели.

— Прошу прощения, — пробормотал он, должно быть, по привычке, но затем громко обругал меня вороной и балбесом.

Уныло побрёл я дальше. Торговка в фартуке, с лотком жареной рыбы шла мне навстречу.

— Тётенька, — робко сказал я, — помогите, пожалуйста. Офицеры дядю Серафимова…

— Иди, иди, милый, бог поможет. А я и сама вдова. — Торговка подтянула поближе к себе лоток с рыбой.

Я не сразу понял, что меня приняли за попрошайку.

На холодных каменных плитах панели сидел калека, выставив обрубок ноги.

— Граждане, обратите ваше внимание! Не дайте погибнуть защитнику отечества… — взывал он.

Но никто к нему не подходил. Прохожие отводили глаза в сторону, стараясь поскорей миновать солдата и лежавшую перед ним старую бескозырку.

Я тоже прошёл мимо него. Но чувство тревожной боли стало сильней. «Если никто не сочувствует солдату, то кто же поможет мне?» — думал я.

С грохотом пронёсся грузовик. В кузове стояли во весь рост красногвардейцы, держась друг за друга, и пели. Я не успел опомниться, как они уже исчезли вдали. Некоторое время я бежал вслед за ними, но вскоре отстал.

Как было бы хорошо вернуться к бабушке и всё рассказать ей. Но я не знал даже, в какую сторону идти, чтобы попасть домой. Между тем быстро стемнело. Зажглись жёлтые петроградские фонари. Я совсем выбился из сил и шёл, спотыкаясь, сам не зная куда. Город казался бесконечным. Улицы, улицы… Они тянутся во все стороны, им нет конца. И всюду громадные дома, всюду камень, холодный, влажный от осенней сырости.

Близилась ночь. Ноги мой подкашивались и дрожали. В животе ныло, хотя голода я не испытывал; перед глазами плыли мутные круги.

Долго брёл я вдоль какой-то длинной ограды с чугунной решёткой, высматривая, где бы присесть.

Наконец ограда кончилась, впереди сумрачно блеснула поверхность реки. В этом месте плоский берег был заставлен высокими штабелями дров. Приятно пахло влажным деревом. Было безлюдно, тихо, только от реки несло холодом, ветер забирался под куртку.

Я свернул в проход между штабелями и оказался в маленьком, довольно уютном тупичке. Ветер сюда не проникал совсем.

Осмотревшись, я понял, что кто-то бывал здесь до меня: сверху поленья были наполовину вытащены из штабеля и образовали как бы небольшой навес, под которым на земле были насыпаны сухие опилки.

Я бессильно опустился на опилки и, поджав колени к подбородку, привалился спиной к дровам.

Но едва я закрывал глаза, как передо мной возникало напряжённое, со вздутыми на лбу венами лицо Митрия, или совсем ясно я видел кашевара: как он лежит на булыжнике, подогнув ногу. А то знакомый пригорок в неясной дали, большой валун, поросший мхом, школьный дом с деревянным крыльцом…

Я вздрагивал, открывал глаза и прислушивался. Ветер доносил то одинокий выстрел, то глухой гул, то крик ночного буксира. В тяжёлом сыром нёбе метались огни и гасли. Ночная река билась о старые сваи…

Мне казалось, что прошла всего одна минута, как вдруг кто-то сильно тряхнул меня за башлык:

— Эй, сыпься отсюда!

Я вскочил, не понимая, где я нахожусь и что со мной происходит.

Где-то близко скрипела проволока и качался на ветру фонарь, то ослепляя пронзительным светом, то как бы накрывая всё вокруг широким крылом пугливой ночной тени.

Передо мной, воинственно выпятив грудь, стоял тот самый мальчишка, который предлагал свой услуги на вокзале, — «Любезный», как назвала его бабушка.

— Сыпься! Кому говорят? — Любезный схватил меня за плечи и совсем не любезно толкнул.

Я упал, больно ударившись локтем о поленницу.

Безнадёжное и горькое чувство охватило меня, и я заплакал навзрыд. Обида и боль, скопившиеся за день, прорвались наружу.

Любезный был, видимо, озадачен. Он притих и молча сопел, стоя надо мной, не зная, что предпринять.

— Ладно ты, рёва-корова! Брось, ну. Слышишь, что ли? — бормотал он. — Меня разве так били? Ремнём с бляхой! И то я не ревел. Перекреститься могу — не ревел! А ты — чуть уж тронули — распустил слюни!

— Не от-того рас-пустил, что трону-ли… — еле выговорил я и заревел ещё сильнее.

Мне хотелось рассказать про то страшное, что случилось, про убитого кашевара, про Митрия и офицеров, которые его схватили, и про солдата, которому никто не помогает, и про то, что сам я заблудился и не могу никак найти бабушку, Настеньку и хозяйку.

Слёзы мешали мне говорить. Любезный пробовал меня утешить, но участие слишком трогало меня и только усиливало жалость к самому себе.

Любезный опять рассердился.

— Будешь реветь, я тебя выброшу отсюда, — сказал он сурово и начал рыться в углу под дровами, что-то отыскивая.

Испуганный переменой его тона, я стал плакать тише.

— У меня тут в тайнике солдатский ватник спрятан и хлеба немного, — опять участливо сказал Любезный и протянул краюшку мне. — На вот, грызи!

Я зажал хлеб в руке, но есть не мог и продолжал потихоньку всхлипывать.

Любезный съел свой кусок и чиркнул спичкой.

— Курить хочешь? — спросил он.

Мне показалось неловко отказываться. Я взял протянутый мне окурок и храбро втянул в себя дым. Но тут же закашлялся.

— Не можешь, — снисходительно заметил Любезный. — Ты, что же, отбился, что ли, от своих?

— Нет, я не отбился. Я с дядей Серафимовым был и с Митрием. Его офицеры схватили, а Серафимова один, гадучий такой, прямо револьвером по голове…

Сбиваясь и всё ещё всхлипывая, я рассказал о том, что произошло.

Любезный слушал насупившись, молча поглядывая на меня сначала с недоверием, а затем с явным сочувствием.

— Что ж ты раньше молчал? — сказал он. — Я бы тебя не тронул, если бы знал. Я думал, что ты в мой тайник забраться хотел.

Он натянул на себя солдатский ватник, поднял с земли мой башлык и протянул мне.

— Пойдём скорее. Надо матросов найти. Матросы им покажут, вот увидишь. Они офицеров знаешь как не любят!

Мы вышли на берег.

— Замёрз небось? — спросил Любезный. — Раньше я тоже здесь ночевал, когда теплее было, а теперь я на вокзале пристроился, там лучше, только утром выгоняют рано. Как только убираться начнут, так и катись кандибобером. Утром знаешь как спать хочется? А всё равно — катись!

Он шёл, уверенно ступая по камням, и часто поглядывал на меня, будто подбадривал взглядом. С ним я чувствовал себя гораздо спокойнее. Стараясь не отстать, я шагал рядом, полный доверия к своему новому товарищу и надежды и веры в успех.

Фонарь потух. Сквозь холодную серую мглу заметно проступала за далёкими трубами узкая полоска зари.

Когда мы вышли на трамвайную линию, то услышали тревожные нескончаемые гудки, разносившиеся над сонным городом.

МАТРОСЫ

— Эй, выходи окопы рыть! На окопы!

Высокие заводские ворота, мимо которых мы шли, широко распахнулись. На улицу хлынула толпа. Тут были подростки, женщины, пожилые рабочие. Многие поверх пальто и ватников подпоясаны ремнями, в руках лопаты, ружья, а то, глядишь, двое тащат на палке моток колючей проволоки.

Откуда-то появился грузовик, и с него стали раздавать шинели и винтовки. Молодые парни надевали шинели, подвинчивали штыки и выстраивались в шеренгу вдоль грязной мостовой.

«Все на фронт! Разобьём банды Керенского!» — было написано на белом плакате рядом с воротами.

— Дяденька! А матросов здесь нет? — спросил Любезный у худощавого парня, надевавшего на ремень патронташ.

— Зачем тебе матросы понадобились?

— Офицеры наших забрали, вот он знает. — Любезный подтолкнул меня вперёд.

Несколько человек окружили нас и стали расспрашивать.

— У нас тоже одну старуху на днях укокошили, — вставил кто-то.

— Погоди ты со своей старухой. Где офицеры, ребята, на какой улице?

Им нужно было знать, как называется улица, на которой всё произошло. Но как раз этого я и не мог сказать. Я совсем не обратил внимания на то, как она называется. Дом я, конечно, помнил. Но опять-таки не по номеру. Если бы меня подвели к нему, я бы сразу узнал.

— Там такое крыльцо, — пытался объяснить я, — на нём две тётки стоят, голые…

— Тётки голые?

— Они не настоящие, они каменные.

Вокруг начали хохотать, но мне было не до смеха. Я едва сдерживался, чтобы не зареветь.

— Там трамвай недалеко… — бормотал я.

Но меня спрашивали, какой номер, и я опять не знал.

— Там церковь…

— Мало ли церквей в городе!

Неожиданно раздалась команда: «Стройся!»

Парни побежали на свой места в шеренге.

— Эх, ты! Разве дома по тёткам запоминают? — заворчал на меня Любезный, но, заметив, должно быть, как сильно я удручён, замолчал и стал угрюмо озираться вокруг.

— Матросы! Гляди! — закричал он.

Прямо на нас вдоль улицы мчался грузовик. В кузове плотно, в несколько рядов, сидели моряки в чёрных бушлатах. Поблёскивали примкнутые к стволам винтовочные штыки развевались по ветру ленточки бескозырок.

«Неужели мимо?» — подумал я с ужасом и бросился наперерез грузовику.

Пронзительно заскулили тормоза. Грузовик мотнулся в сторону от меня на тротуар. Сажени две его проволокло на застывших колёсах, потом дёрнуло, и он встал. Матросы, сидевшие в кузове, вповалку попадали друг на друга.

Чья-то рука больно схватила меня за ворот.

— Спятил! Шкет! Ещё бы секунда, и вместо тебя одно мокрое место осталось!

Это матрос. Его широкое лицо побелело от гнева, глаза сузились. Он держит меня, как нашкодившего котёнка, и, того гляди, швырнёт на камни. Но ведь это тот круглолицый матрос, который ел с нами кулеш на площади у Зимнего.

— Постойте, дяденька матрос! Разве вы меня не узнали? Я вам ещё кастрюлю давал, помните? Вы ещё так кулеша наелись, что сказали: «Живот тугой стал, как барабан».

Я почувствовал, что рука, сжимавшая мне ворот, ослабла.

— Постой-ка… — Матрос оглядывал меня с удивлением и как будто старался что-то припомнить. — Панфилов! Слышь, Панфилов, греби-ка сюда, — позвал он.

Из кузова выпрыгнул на мостовую знакомый мне рослый моряк. На высоком бедре его теперь грузно свисал огромный пистолет в полированной деревянной кобуре.

— Ты этого мальца помнишь?

— А как же! Мы с ним старые друзья. — Панфилов как равному протянул мне свою большую руку, и я обеими руками сжал её изо всех сил.

— Ого! Крепко жмёшь! Сразу видно, что кулешом питаешься. — Матрос засмеялся, но его слова вызвали во мне боль.

— Я б-больше не п-питаюсь, — шмыгая носом, пробормотал я. — Дядю Серафимова офицеры у-у…

Я не мог ничего больше выговорить, слёзы подступили к самому горлу. Я только подвинулся ближе к Панфилову и крепко прижался лицом к рукаву бушлата. Оба матроса озадаченно переглянулись.

А грузовик уже опять вырулил на мостовую.

— Вот что, дружище, у нас, видишь ли, срочное задание.

Я почувствовал, что Панфилов осторожно отодвигает меня, и в испуге прижался к нему ещё крепче.

— Не пускает… — усмехнулся круглолицый и почему-то вздохнул.

— Тогда давай с нами — там разберёмся. — Панфилов подхватил меня и поднял к борту машины. Несколько рук протянулись ко мне из кузова.

— Постойте! — закричал я, вспомнив про Любезного. И вдруг увидел его хитроватую физиономию. Он уже сидел в машине и подмигивал мне.

И вот наш грузовик мчится на полной скорости вдоль прямой как стрела улицы.

Я сижу среди моряков, ощущая плечом руку Панфилова. Я ничего ещё не успел рассказать ему, и теперь из-за грохота, с которым мчалась машина, говорить было нельзя. Но впервые за всё это время я чувствовал себя совсем спокойно. Матросы теперь с нами. Я сам — с матросами. И грузовик несётся через город, как большой снаряд.

САБОТАЖ

— Налево! — закричал Панфилов и стал барабанить кулаком в стену кабины.

Грузовик свернул и покатился по деревянным торцам набережной, кое-где выщербленным конскими копытами.

Впереди происходило что-то неладное. Всю мостовую заполнила толпа женщин. У них измученные, худые лица, тусклые, понурые взгляды.

Грузовик остановился.

— Погодите, ребята, сначала я один схожу, разведаю. — Панфилов спрыгнул на землю и, секунду подумав, подал мне знак: — Рули за мной.

Мы прошли через толпу в дом и поднялись по широкой лестнице, где тоже толпились женщины.

— Комиссар здесь? — спросил Панфилов.

Солдатка с грудным младенцем на руках молча показала в глубину коридора. Там у высоких дверей стояла красивая стройная женщина в жакете и белой блузке. Она комкала в руке носовой платок, то и дело подносила его к губам и кусала кружевную оборку.

Панфилов подошёл к ней, вытянулся во весь свой рост и на секунду приложил руку к виску:

— Товарищ народный комиссар, летучий отряд революционных матросов прибыл в ваше распоряжение!

Женщина тоже выпрямилась и при этом смущённо смахнула платком слезу.

— Вот полюбуйтесь, — сказала она и маленькой сильной рукой распахнула дверь, из-за которой слышался глухой, однообразный шум.

Теперь этот шум сразу сменился невообразимым гвалтом. Бессвязные крики, топот, свист донеслись до нас.

Матрос ещё шире распахнул дверь. В просторном зале с колоннами сидели за длинными столами лысые мужчины, кадыкатые, в сюртуках, в мундирах, в крахмальных манишках. Они топали ногами, хлопали по столам канцелярскими папками, из которых разлетались во все стороны бумаги, и, тараща глаза, вопили что-то неразборчивое.

— Я ничего не могу с ними поделать, — сказала Панфилову женщина-комиссар. — Они держат у себя ключи от сейфа. Посудите сами: городская беднота, солдатские вдовы, дети лишены возможности получить свои пенсии и пособия. Приюты остаются без субсидий…

Глаза женщины потемнели, гневная дрожь прошла, как тень, по её красивому лицу.

— Они хотят внушить населению, что без старого режима никак нельзя обойтись, — сказала женщина и опять стала кусать кружевную оборку своего крошечного носового платка.

— Сейчас сделаем, — сказал Панфилов. Он поправил кобуру своего огромного пистолета и пошёл на середину зала в гущу беснующихся чиновников.

Гул стал ещё неистовее. Но матрос поднял руку.

— Посмотрите в окно, — сказал он не очень громко, но голос его отчётливо прозвучал в зале.

Худой, длинный, как жердь, чиновник с маленькой головой подобрался к окну и разом отпрянул обратно.

— Грузовик с матросами, — сказал он упавшим голосом.

— Вот именно, — подтвердил Панфилов, — и поэтому советую договориться добром. Или немедленно будут возвращены ключи от учреждения и сейфа, или отряд прибывших сюда матросов подвергнет вас поголовному аресту.

Он помолчал немного и снова повернулся к женщине:

— Товарищ народный комиссар, сколько минут вы можете дать им на размышление?

Женщина посмотрела на часики под обшлагом своей блузки.

— Не больше пяти минут. Вдовы и дети голодают и без того слишком долго, — сказала она.

— Добро! — подхватил матрос. — Итак, я думаю, всё совершенно ясно? — спросил он.

Зал ответил молчанием.

В полной тишине Панфилов вернулся обратно к двери. Но едва он дошёл до коридора, как что-то тяжёлое со звоном ударилось в стену и шлёпнулось на пол.

Это были ключи. Увесистая, тяжёлая связка ключей, среди которых один был с витой серебряной головкой, похожей на вензель.

Я поднял эти ключи и протянул женщине.

— От сейфа, — проговорила она, — наконец-то! — И обратилась к толпе, стоявшей на лестнице: — Выделите пять человек народных представителей. Мы вскроем сейф в их присутствии. — Она протянула руку Панфилову: — Спасибо!

Матрос некоторое время смотрел ей вслед, затем повернулся ко мне и обнял за плечо:

— Ну, что там у тебя произошло? Рассказывай…

В «ХИЖИНЕ ДЯДИ ТОМА»

Наш грузовик снова мчится по городу.

Вот уже вокзальная площадь, где бабушка нанимала извозчика, четырёхугольная башня с часами, чугунный царь на чугунной лошади.

Машина сворачивает влево и выбирается на широкий проспект. Вдали видны голубые своды и чёрные купола собора.

Мы едем в Смольный. Панфилов так и сказал:

— Поедем пока в Смольный, а там что-нибудь придумаем.

Он совсем не ругал меня за то, что я не запомнил, как называется улица, где офицеры схватили Митрия. Он только сказал: «Эх, жаль!» — и стукнул кулаком себя по колену.

На полной скорости грузовик выскакивает на грязную, крытую булыжником площадь, ещё небольшой поворот — и по широкой аллее мы несёмся к подъезду длинного трёхэтажного здания с белыми колоннами.

Справа и слева от нас под деревьями горят костры, дым стелется низко по мокрой земле. У огня греются солдаты. У ворот стоят две машины с закрытыми железными кузовами, покрытыми бугорками заклёпок.

— Броневики! — уважительно шепчет Любезный. — Видишь, пулемёт из щели высовывается?

Наша машина остановилась, матросы, разминаясь, выбираются из кузова. Любезный уже подобрался к одному из броневиков и с любопытством заглядывает в дуло пулемёта.

У деревянной будки, где стоит часовой, я вижу Малинина. На руке у него красная повязка, на которой написано тушью: «Начальник караула». Он, кажется, собирается уходить. Но Панфилов кладёт ему руку на плечо.

— Кременцов из вашего батальона? — спрашивает он.

— Из моего. А где вы его видели?

— Вот паренёк говорит, что его офицеры забрали.

— Когда? — Малинин нахмурился и посмотрел на меня так сердито, точно подозревал во лжи.

— Вчера вечером, — сказал за меня Панфилов, — но дело в том, что он не знает теперь, где найти эту улицу.

— Надо найти, — сказал Малинин сурово.

Он подумал немного, потом сказал:

— Это на Петроградской стороне, не иначе. Он туда уехал лошадей реквизировать. А дом ты приметил? — спросил он меня всё тем же сердитым тоном.

— Дом я приметил, — сказал я. — Я его из всех домов узнаю.

— Ладно. Подождите немного, сдам посты разводящему. Вместе поедем.

Он быстро ушёл.

— Вы, друзья, сегодня ели чего-нибудь? — спросил Панфилов.

— Вот он хлеб давал. — Я показал на Любезного.

— Рулите-ка за мной.

Вслед за матросом мы пошли вдоль ограды на боковую улицу. В ближайшем от нас доме, совсем недалеко от ворот, был трактир. Он назывался «Хижина дяди Тома». На вывеске был нарисован крендель и чайник, из которого шёл пар.

В этот трактир мы и зашли. В низком зале с каменными полами было дымно, солдаты сидели за столиками, курили и пили чай.

Матрос стряхнул рукой пепел с клеёнки на одном из столов.

— Садитесь, ребята, — сказал он. — Кулешом нас тут не накормят, а чаю дадут и ситного тоже.

Он подозвал парня в застиранной косоворотке, и тот принёс нам сразу два чайника: один, побольше, с кипятком, другой, совсем маленький, с заваркой, — три чашки и нарезанный кусками ситник.

Матрос сам не стал ничего есть. Он сказал:

— Закусывайте, ребята, я скоро за вами приду, — и вышел.

За стойкой у большого самовара сидел усатый дядя в переднике. Он резал ситник, выдавал чай на заварку и часто покрикивал на полового:

— Анатолий, обслужи клиентов!

Любезному тут очень понравилось.

— Нажимай, «клиент», — говорил он и прыскал от удовольствия.

Но вот дверь с улицы отворилась, и к стойке подошёл высокий молодой человек в драповом пальто с поднятым воротником и в студенческой фуражке. Он подошёл к стойке, спросил коробку спичек и стал зажигать папиросу. Никто, кроме меня, не обратил на него внимания. А я сразу перестал есть и почувствовал, что горло у меня сжалось. Я протянул руку под столом и дёрнул Любезного за полу ватника.

— Ты что? Спятил? — спросил он недовольно.

— Вон тот, у стойки, с усиками, видишь? Это они дядю Серафимова… — Я чувствовал дрожь во всём теле, но Любезный будто нарочно не хотел ничего понимать.

— Путаешь ты, сам говорил, что офицеры его схватили, а разве это офицер?

— Он переодетый. Смотри, он уже уходит.

Студент действительно сунул спички в карман, достал часы на цепочке, посмотрел и, пряча их, вышел из трактира.

— Переодетый? — переспросил Любезный, и глаза у него округлились. Он засунул остатки ситника в карман, и мы оба выскочили за дверь.

СВИДАНИЕ

Студент никуда не ушёл. Он стоял на другой стороне улицы и поглядывал на смольнинские ворота. Там стояла девушка и озиралась по сторонам.

Увидев студента, девушка помахала ему рукой и пошла навстречу, кутаясь в тёплый серый платок. Пальто у неё было распахнуто, она казалась оживлённой и весёлой. Я узнал её и сразу понял, почему она такая весёлая. Её, должно быть, радовала встреча с этим человеком.

— Гляди не упускай его из глаз! Я за матросами сбегаю, — прошептал Любезный и помчался к воротам.

Я торопливо перешёл улицу и укрылся за чёрным мокрым кустом акации.

Они шли прямо на меня, о чём-то разговаривали и держали друг друга за руки. Я думал, что они пройдут мимо, но они остановились как раз у самого куста, только по другую сторону каменной тумбы.

— Дальше я не могу, Серёжа. Говори здесь, я ведь на одну минуточку, еле выбралась, — услышал я голос девушки и сквозь мокрые ветви увидел её вопросительно поднятые глаза. Это были круглые, как у Настеньки, «кошачьи» глаза, с такими же тёмными, прямыми ресницами.

— Обещай, что никому ни единого слова, — сказал студент.

— Ты хочешь сообщить мне что-нибудь важное?

— Да, очень. Иначе бы я не пришёл сюда.

— Ну говори.

— Тебе необходимо покинуть это здание и не являться сюда в течение по крайней мере двух дней.

— Но почему? Что такое случилось?

Студент ответил не сразу, потом я услышал, как он сказал:

— Здесь прольётся много крови. Тебе надо уйти отсюда, пока не поздно.

— Но что такое, господи? И почему же именно мне уйти? А всем остальным?

Голос её теперь был тревожным.

— За остальных мы не можем ничего решать. Но я прошу тебя уйти отсюда. Если ты веришь мне и хочешь остаться живой, ты должна уйти.

Она молчала. Я видел, что она пристально вглядывается в его лицо, затем взяла его руку и сказала совсем тихо:

— Нет, Серёжа, что бы ни случилось, я останусь тут. Ты не бойся за меня, мы ведь очень сильны, за нас все рабочие, все солдаты, все матросы!..

— Ты не понимаешь, ты совсем не понимаешь опасности. Ты не знаешь, что произойдёт, — горячо перебил он. — Но я-то знаю. Ты можешь мне поверить? Я ничего не могу сказать тебе больше. Я знаю, что тут тебе нельзя оставаться. Они будут карать и правых и виноватых. Не возражай мне, я хочу, чтобы ты осталась жива! Идём!..

Он шагнул, увлекая её за собой, но она выдернула руку и остановилась:

— Куда же я пойду? Что ты выдумал, Серёжа? Я же вышла к тебе на одну минуту. Меня ждут. Вообще у нас в машинном бюро столько работы, ты не можешь себе даже представить! Мы не уходим домой даже ночью. Ты не сердись, я не пойду, и не бойся за меня.

Она повернулась и, часто оглядываясь, быстро пошла, почти побежала к воротам.

И тут как раз появился Панфилов. Он шагал к нам широко, стремительно, и за ним семенил Любезный.

Увидев их, студент бросился бежать через улицу.

— Стой! — закричал матрос.

Я видел, как Панфилов вскинул высоко вверх свой револьвер. Гулко лопнул воздух, и синее облачко дыма возникло над его головой.

Студент не остановился. Наоборот, он побежал быстрее, держась рукой за карман пальто.

Он хотел поскорей завернуть за угол.

— Стой! Стрелять буду! — опять закричал матрос.

Он замер на месте и, подпирая левой рукой револьвер, стал делиться.

— Не стреляйте! — раздался отчаянный крик, и я увидел, как девушка метнулась к Панфилову и схватила его за рукав.

Студент в это время обернулся на бегу и, наугад, не целясь, выстрелил подряд два раза и скрылся за углом.

Несколько солдат выскочили из дверей «Хижины дяди Тома» и бросились вслед за студентом. За ними мчался Любезный, а девушка всё цеплялась за матроса, но он уже не отталкивал её от себя, а, наоборот, чуть наклонившись, подхватил вдруг на руки и понёс к садовой ограде.

Он положил её на широкий выступ ограды. Рука девушки повисла безжизненно, как плеть.

От ворот спешил Малинин. Его обогнали два солдата в обмотках. Они поставили на панель брезентовые носилки и положили на них девушку.

— Удрал? — спросил Малинин.

Панфилов с угрюмым видом сунул в кобуру свой револьвер. Одна рука у него была в крови. Он поднял с панели несколько опавших кленовых листьев и стал обтирать ими руку.

— Что, и тебя задело? — спросил Малинин.

— Это её кровь, — сказал матрос.

ДОПРОС

Вслед за Малининым мы с матросом прошли мимо часового, поднялись по крутой каменной лестнице, где на верхней площадке стояла пушка, миновали большую людную прихожую и очутились в коридоре, конец которого терялся вдали. Хотя давно уже был день, здесь горели жёлтые электрические лампочки, свисающие с потолка на длинных витых шнурах. В коридоре было так тесно от людей, что трудно идти.

Малинин рывком открыл высокую дверь с надписью «Классная дама». Но эта надпись была зачёркнута и сверху карандашом написано: «Комендатура».

Мы вошли в продолговатую комнату без всякой мебели. Брезентовые носилки с девушкой стояли у окна. Мужчина в очках, в белом халате и в белом колпаке взял с подоконника блюдце и протянул его Малинину.

— Вот полюбуйтесь, — сказал Он. — Чуть повредила грудную клетку и застряла в ребре. Ничего опасного для жизни. Неделя строгого постельного режима, и всё пройдёт.

На блюдце лежала маленькая, чуть сплющенная с одного конца оловянная пулька.

— Вы можете взять её себе на память. — Он повернулся к девушке и засмеялся. — Когда будете выходить замуж, покажете своему жениху.

Под головой у девушки была подушка в грубой больничной наволочке. Глаза были открыты, и они казались совсем чёрными на бледном лице.

— Где вы живёте? — спросил доктор. — Вам нужен полный покой.

— Я живу здесь, — сказала девушка.

— Здесь, в Смольном?

— Да. Северная половина, комната двадцать один.

— Тогда мы отправим вас домой. Нет, нет, не вставайте. Я вызову санитаров.

Малинин отозвал доктора в сторону:

— Скажите, мы можем задать ей несколько вопросов?

Доктор поднял плечи к самым ушам.

— Ну что же, — сказал он, — если это требуется для революции… Но только помните, она не должна волноваться. Мне следует уйти? — спросил он.

— Необязательно, — ответил Малинин и обратился к девушке: — Вы знаете человека, который стрелял?

— Да, это мой знакомый, — сказала она тихо.

— Вы работаете здесь?

— Я работаю в машинном бюро. Я вышла на одну минуту. Они меня ждут…

— Понятно, — сказал Малинин. — Скажите, это был студент?

— Нет, юнкер.

— Из какого училища?

— Из Павловского.

— Фамилия?

— Ярославцев, Сергей.

— Зачем он тут оказался?

— Он приходил ко мне.

— Просто так, повидаться?

— Не совсем. Он хотел предупредить меня об опасности, которая грозит нам. Так он считает.

Малинин оглянулся через плечо на Панфилова, который стоял у стены и смотрел на девушку. Теперь он тоже подошёл к ней.

— Вам не показалось, что они затевают что-нибудь? — спросил он.

— Мне показалось. Но больше он ничего не сказал. Он только хотел, чтобы я никому не говорила об этом. Но ведь это касается не только меня. — Ресницы её дрожали; она то вспыхивала, то снова бледнела.

— Ещё один вопрос, — сказал Малинин. — Он сказал, когда наступит опасность?

— Да. Он сказал, чтобы я ушла отсюда и не приходила по крайней мере два дня. Он сказал, что здесь прольётся много крови.

Малинин и матрос снова переглянулись.

— Ну, спасибо. Поправляйтесь.

Когда мы вышли из комнаты, он вдруг взял меня за плечо и спросил:

— Ты сам видел, что из фургона выгружали ящики с патронами?

Но я не рассказывал ему про эти ящики, я рассказывал о них только Панфилову, значит, матрос сам передал ему всё.

— Какие они? — спросил Малинин.

— Они узенькие, — сказал я. — Они как ящики для гвоздей, но только из жести.

— Это оцинкованное железо, — сказал матрос. — Значит, у них там склад оружия или что-нибудь в этом роде.

— Я поеду в Павловские казармы. Там надо искать. Подниму на ноги солдатский комитет. Будем искать — найдём! — сказал Малинин.

АРЕСТ

У ворот нас встретил круглолицый матрос и с ним Любезный в своём широком ватнике с длинными рукавами. Оба тяжело дышали и вытирали пот с раскрасневшихся лиц.

— Не догнали? — спросил Малинин.

— Ушёл! — сказал круглолицый матрос виноватым тоном.

Подъехала машина с откинутым, как у экипажа, верхом. Из неё вышли солдатка с грудным младенцем на руках, какой-то человек с брезентовым портфелем и знакомая мне женщина-комиссар. Красивое лицо её было усталым и мрачным.

Ни на кого не глядя, они прошли мимо нас в Смольный.

— Сейф оказался пустым, графиня Панина забрала все фонды и скрылась с ними, — сказал шофёр. Он был в рыжей потёртой кожанке и в кожаной фуражке с ветровыми очками над козырьком. — Скотина титулованная! — выругался он, потом спросил Малинина: — Вам куда ехать?

— На Петроградскую, — сказал Малинин. — Садитесь, ребята! — Он открыл дверцу машины. — Вместе поедем, вы мне пригодитесь.

Мы с Любезным мигом устроились на широком сиденье.

Колёса мягко зашуршали, и машина без всякого грохота, Стремительно и плавно понеслась по аллее к наружным воротам.

Теперь город не пугал меня бесконечным нагромождением улиц.

Мне было приятно смотреть на мелькавшие дома и витрины магазинов, на шагающих строем солдат, на широкие круглые тумбы, обклеенные со всех сторон афишами, на двух маленьких кадетов со школьными ранцами за плечами, на продавцов газет, на фонари.

Машина свернула с проспекта и помчалась вдоль красивой решётки парка. Между чёрными стволами клёнов были видны осенние пруды и плавающие в них жёлтые лапчатые листья. Мне приятно было видеть деревья, и посыпанные песком дорожки, и деревянные крашеные мостики, и мокрые оголённые кусты…

Вот опять начались улицы, затем машина вырвалась на простор и помчалась по высокому мосту. По обе стороны от нас простирались серые гребнистые волны, вдали видны были ещё другие мосты, и тонкая, как стрела, колокольня над крепостью, и разноцветный витой купол мечети.

Малинин сидел рядом с шофёром и думал о чём-то своём.

Вдруг впереди я заметил высокую белую церковь. Теперь я отчётливо вспомнил, что тогда на фургоне мы ехали мимо неё. От волнения я вскочил на ноги и замахал руками.

— Это здесь! — закричал я. — Где-то здесь!

— Садись, — сказал шофёр. — Что ты орёшь?

Но я не мог усидеть на месте, я всё время поднимался и вытягивал шею.

Вот здесь я бежал мимо пожарной каланчи, вот здесь стояла дама с мопсом, вот тут, за углом, должен быть этот дом.

— Стойте! Вот он! Да стойте же!..

Малинин наконец обернулся, и я заметил, что он спал. Наверное, ему совсем не приходилось отдыхать в последние дни.

— Что такое? — спросил он и положил левую руку на локоть шофёра.

Машина стала.

— Дом! Дом, где офицеры, где Митрий! Вот здесь, совсем рядом.

— Успокойся, — сказал Малинин, — не надо кричать. Где дом?

— Вот здесь, за углом, — сказал я.

— Трогай помалу, — сказал Малинин шофёру.

Машина взяла вправо, и сразу стал виден дом с большим балконом, который держали на плечах две каменные женщины.

Как и тогда, улица была совсем пустой, только у ворот этого дома толпились люди.

— Этот дом? — спросил Малинин.

— Этот, — подтвердил я, чувствуя, что руки у меня начинают дрожать.

— Там солдаты, — сказал шофёр. — Должно быть, напали на след.

— Подъезжай к дому, — сказал Малинин.

Через минуту солдатская цепь преградила дорогу нашей машине.

— Стой! Выходи на мостовую!

— Свой! — сердито крикнул Малинин солдатам. — Не видите разве? Что тут у вас?

Но ему никто не ответил. Солдаты обступили машину со всех сторон.

И тут мы увидели, что это совсем не солдаты. У них только шинели солдатские, новенькие, не обношенные, и у многих они надеты просто так, нараспашку, поверх юнкерских гимнастёрок и офицерских кителей. И лица у этих солдат не солдатские: ни обветренных щетинистых скул, ни выжженных солнцем бровей, ни бледных сухих губ и рыжих от махорки усов. Совсем наоборот — вон у того даже золотой зуб во рту, а лица молодые, гладкие. И почти все с револьверами в руках.

— Так-с, — кричат они Малинину. — Господин большевик! Очень приятно! Сопротивляться, как понимаете, бессмысленно.

Они выхватывают у шофёра пистолет, снимают с Малинина ремень вместе с жёлтой кобурой револьвера, бесцеремонно выворачивают карманы и подталкивают обоих прикладами к дверям дома. Лысый офицер стоит на крыльце в шинели, стянутой ремнём.

— Увести в подвал! — распоряжается он.

У, рыхлопузый! Я готов броситься на него, но в это время длиннолицый жилистый юнкер хватает меня за шиворот и тоже тащит в дом. Однако у самых дверей он вдруг останавливается и что есть силы швыряет меня в сторону к воротам, поддаёт сзади сапогом и вталкивает под арку.

Любезный, получив сильный толчок в спину, летит за мной вслед и, не удержавшись на ногах, распластывается на булыжнике.

— Кто вздумает убежать — застрелим! — кричит юнкер и, гремя цепью, закрывает железные створки ворот.

СТОРОЖ

В подворотне было полутемно и сыро.

Здесь уже находилось несколько человек, очевидно случайных прохожих, загнанных сюда ещё до нас.

Толстый дядя сидел на чемодане и пугливо озирался на ворота. Старый шарманщик дремал, стоя рядом со своей шарманкой и пряча голову в воротник. Около него на каменной ступеньке примостилась женщина, должно быть прачка, с корзиной белья на коленях.

Я оглянулся вокруг и понял, где мы: в эту вот узкую дверь увели Митрия. Вот здесь лежал Серафимов. На булыжнике ещё заметны следы крови и клейстера. Ведёрко валяется в углу, только оно совсем смято, похоже, что по нему проехало колесо.

Мы отошли подальше в глубину арки и стали осматриваться.

Арка выходила на прямоугольный мощёный двор, заставленный поленницами сырых осиновых дров. В углу видна была бетонная помойка с мусором. Со всех сторон поднимались кирпичные стены без окон.

Только в одном месте у самой земли было небольшое продолговатое окошко. Из него торчала жестяная труба и струился синеватый дымок.

Становилось совсем темно. Иногда из-за ворот с улицы доносились отрывочные голоса. Слышно было, как подъехала и потом уехала опять какая-то машина.

Время тянулось медленно. Мы с Любезным сильно продрогли.

Вдруг я услышал слабый протяжный стон. Мне казалось, что стон раздаётся, откуда-то из-за стены.

— Слышишь, стонет кто-то? — прошептал я, хватая Любезного за руку.

Любезный тоже прислушался. Но теперь всё было тихо.

— Чудится тебе, — проворчал он.

Однако минуту спустя он подошёл к низенькой, обитой клеёнкой двери, которую я раньше не заметил, и приник ухом к дверной обивке.

— Врёшь ты всё, — повторил он совсем уверенно и тотчас, как заяц, отпрянул в сторону.

Дверь отворилась. Перед нами оказался бородатый рослый старик в красной косоворотке, в старом жилете поверх неё. Он, насупившись, смотрел на нас сквозь очки в простой железной оправе.

Из полуоткрытых дверей заманчиво несло печным теплом.

— Кто вы такие?

— Нас юнкера сюда загнали и ворота заперли, — жалобно сказал Любезный. — Пустите ненадолго, дядечка, зябко очень!

— Не могу я всех сюда пустить, — сердито ответил старик, но всё-таки пошире приоткрыл дверь. — Ладно, погрейтесь у печурки, только чтоб не галдеть у меня.

Мы оказались в крохотной каморке, где жарко топилась маленькая железная печка; коленчатая самоварная труба тянулась от неё в окошко. Над столом горела тусклая лампочка, а в углу на топчане кто-то лежал, и видны были торчавшие из-под шинели широкие голые пятки.

И тут я увидел стоптанные солдатские сапоги. Они лежали на полу около топчана. Я сразу узнал их: это были сапоги кашевара.

— Дяди Серафимов! — позвал я хриплым, точно не своим голосом.

Человек под шинелью повернулся, и я увидел, что это действительно кашевар. Он посмотрел на меня мутными, непонимающими глазами, как на чужого.

— Нет, теперь нас не возьмёшь! Теперь не возьмёшь!.. — проговорил он, вертя головой.

Видно было, что он бредит.

— Ты знаешь этого солдата? — спросил старик.

Я сказал, что это кашевар Серафимов и что мы с ним вместе расклеивали декреты.

— Декреты? — Старик показал на стол, где лежал разорванный и смятый, но потом тщательно разглаженный декрет «О земле». Он подобрал его, наверное, в подворотне.

— Теперь понятно, за что они ухайдакали твоего кашевара, — продолжал старик. — Я гляжу: валяется за поленницей. Думал: убитого оттащили. Нет, слышу, стонет.

— А вы, дедушка, кто? — спросил Любезный.

— Я-то? — переспросил старик. — Я сюда сторожем нанимался, церковь сторожить. Церковь тут у них домашняя. Ещё когда старая княгиня была жива, для неё построили, чтоб ей, значит, далеко не ходить.

— А теперь тут юнкера живут?

— Зачем юнкера? Барон Берг живёт, сенатор. Сам-то стар уже, так сын его всем распоряжается. Офицер из Генерального штабу. С Николаем Николаевичем, великим князем, в Ставке служил. Вот они вокруг него теперь, юнкера-то, и вертятся. Оружия сюда навезли, пулемётов — чего только нет!..

— А вы, дедушка, за кого? — спросил снова Любезный.

— Я-то? — Старик поднялся из-за стола. — За кого, спрашиваешь? Да если бы я в жизни своей человек был, а не лакей, тогда бы я тебе сказал за кого. А так что же я тебе скажу?

— А вы разве не человек? — удивился Любезный.

Старик не успел ответить. Над дверью коротко звякнул звонок, и, надев вытертый полушубок, сторож поспешил во двор.

Серафимов, повернувшись лицом к стене, лежал неподвижно, должно быть в забытьи.

Мы подождали немного и тоже вышли.

Под арку, светя фарами, въезжала большая закрытая машина с красным санитарным крестом на кузове.

Толстый дядя с чемоданом, шарманщик и женщина в испуге прижались к стене.

— Эй, убирайтесь, пока целы! — закричали им от ворот.

И они, как куры с насеста, сорвались со своих мест и исчезли в темноте.

СВЕЧА ПЕРЕД РАСПЯТИЕМ

Мы тоже хотели удрать, но в это время юнкера стали открывать ту самую узенькую железную дверь, в которую вчера втолкнули Митрия. И мы притаились у стены.

Слышно было, как они возятся с ключами.

— Ни черта не видно! Зажгите свет! — сказал кто-то с досадой. — Тут лампочка разбита. Как же будем патроны грузить?

— Паникадило зажжём, — отозвался насмешливый голос — Здесь церковь. Видишь, Иисус Христос собственной персоной!

— Не богохульствуйте, Косицын.

Чиркнули спичкой.

В колеблющемся жёлтом пламени свечи призрачные тени юнкеров метались под сводами арки.

Юнкера выносили и грузили в санитарную машину ящики с патронами. Они работали сосредоточенно, молча.

Их было четыре человека, но работа подвигалась медленно. Они брали по одному маленькому ящику и сначала подтаскивали и складывали на край кузова, а потом влезали сами и передвигали ящики дальше, в глубь машины.

Когда они отходили от дверей, мы с Любезным старались заглянуть в церковь, но слабое пламя свечи освещало только небольшое пространство у дверей, и дальше ничего не было видно.

— Так мы провозимся до второго пришествия! Послушайте, Косицын, почему вы не взяли солдат?

— Странный вопрос. Солдат с нами маловато.

— Вы хотите сказать, что солдаты предпочитают большевиков?

— Это известно и без меня.

— Бросьте спорить, господа. Давайте передохнём.

Они уселись на ступеньках и стали курить.

— Вам не кажется, Косицын, что мы выступаем слишком поспешно? — послышался тот же голос, что спрашивал про солдат.

— Нам нельзя терять время: когда декреты Ленина распространятся повсюду, Керенскому не помогут и целые армии. Если мы не победим теперь, то не победим уже никогда, — раздался в ответ спокойный, чуть резковатый голос. Очевидно, он принадлежал тому, кого называли Косицыным.

В это время под арку вбежал ещё юнкер в распихнутой шинели.

— Господа! — заговорил он торжественно и торопливо. — Восстание началось, господа! Наши заняли телефонную станцию без единого выстрела. Узнали пароль и отзыв и сменили все караулы. Их приняли за солдат Семёновского полка. Господа, на очереди вокзал и банк! Михайловское, Константиновское и Владимирское училища уже получили приказ выступить. По телефону из Царского Села звонил Полковникову министр-председатель. Он требует не соглашаться ни на какие переговоры с большевиками. Никаких уступок, господа! Казачий корпус Краснова движется в город. С минуты на минуту в Смольном начнётся паника. Телефонная линия уже отключена. Я убеждён, господа, что комиссары спасаются бегством! — Он задыхался от возбуждения, этот юнкер, и голос его то и дело захлёбывался и срывался.

Все юнкера вскочили с мест.

— Господа, идёмте в дом! — опять завопил прибежавший юнкер. — По глотку вина в ознаменование доброго начала! Я приберёг на этот случай бутылку французского!

Они все поспешили к воротам.

Свеча горела по-прежнему, пламя её изгибалось. Тень от распятия ложилась под колёса санитарной машины.

Но вот рядом с тенью Христа возникла ещё другая тень, встрёпанная и широкая.

— Юнкера ушли? — спросил старик и поглядел на ворота.

— Ушли, — сказал я. — Дяденька, знаете что… — Я хотел спросить, не знает ли он, где теперь Митрий, но старик перебил меня.

— Давайте, давайте отсюда, — проговорил он нетерпеливо.

Тут я увидел в дверях за его спиной священника в длинной чёрной рясе с широкими рукавами и в шляпе, надвинутой на глаза.

В испуге я отскочил назад.

Священник прошёл мимо нас к воротам, и, когда он перешагивал через перекладину, я заметил грубый солдатский сапог на его ноге. Я удивился, но не успел ничего сообразить.

За воротами опять послышались голоса юнкеров.

— Фу, чёрт! — выругался кто-то из них.

— Что ты ругаешься, Косицын?

— Поп встретился. Ты разве не видел?

— Плохая примета. Откуда он только взялся?

Свеча перед распятием догорала. Когда юнкера подошли к дверям церкви, пламя заколебалось, потемнело от копоти и потухло.

За моей спиной раздалось громкое, но точно змеиное шипение.

— Бежим! — зашептал Любезный, толкая меня в спину. — Я им камеру проколол гвоздём!

Мы выбежали на улицу и пустились что было духу.

НОЧНОЙ ИЗВОЗЧИК

Мы перебежали улицу наискосок, пронеслись мимо пожарной каланчи, свернули в переулок и остановились, прислушиваясь. Погони не было.

— Пойдём в Смольный, — сказал Любезный. — Найдём Панфилова и всё ему расскажем.

Мы так и решили. Теперь уж я старался на всякий случай запомнить дорогу. Мы прошли мимо забора фабрики календарей, свернули у церкви на узенькую Введенскую и вышли на Кронверкский к Народному дому. Правду говоря, мы не шли, а всё время бежали. И у меня даже стало покалывать в боку, как всегда бывало от быстрого бега. И вдруг впереди мы увидели того попа. Он тоже бежал тяжёлой трусцой, подбирая полы своей рясы. Услышав, должно быть, наш топот, он остановился, потом помахал нам рукой и тихонько свистнул. Но мы со страху тоже остановились.

— Ребята! — крикнул он. — Вы, что ли?

Он снял шляпу и стал вытирать ладонью лицо, должно быть, тоже вспотел от бега. Я не сразу узнал его голос, но, увидев грязный бинт на голове, подумал: уж не Митрий ли это?

— Не бойтесь, — сказал поп, — это я, Кременцов.

Он, оказывается, заметил нас ещё там, во дворе, у санитарной машины, но из осторожности не выдал себя.

Мы сказали, что юнкера забрали дядю Малинина. Митрий очень расстроился и хотел тут же возвращаться обратно, но потом подумал немного и сказал:

— Нет, ребята, тут горячиться не приходится. Мы уж и так погорячились с кашеваром. Вот и попали в берлогу. Давайте скорей к своим. Вы бегите вперёд, а я немного сзади. Если заметите юнкеров, то свистите. Сейчас мне никак нельзя им попадаться. Мне надо до своих дойти.

Мы пробежали через сад Народного дома. Тут не было ни души. На Каменноостровском против мечети стояла извозчичья пролётка. Извозчик дремал на козлах, уронив голову на грудь.

Митрий его тоже заметил и сделал нам знак идти вперёд. Мы пошли к мосту. И, когда уже были на середине реки, извозчик догнал нас.

Он был в широком армяке, и лошадь у него была сытая, и коляска с тугими рессорами.

В коляске сидел теперь священник в чёрной рясе и в шляпе, и, конечно, никто, кроме нас, не узнал бы в нём Митрия.

Он незаметно подмигнул нам и движением головы указал на задок коляски.

На самом гребне моста извозчик поехал совсем тихо, и мы с Любезным без особого труда устроились на перекладине под откинутым верхом. Через минуту извозчик, размахивая вожжами, уже гнал свою лошадь по набережной.

Чем ближе мы были к Смольному, тем быстрее неслась коляска. Вылетев на главную аллею, мы на полном скаку миновали тлеющие солдатские костры и вынеслись к подъезду здания.

Часовой у ворот попытался винтовкой преградить нам путь, но вынужден был отпрянуть в сторону. Разгорячённая лошадь как вкопанная остановилась у лестницы, роняя пену с закушенных удил.

Митрий выскочил из коляски и, путаясь в длинной рясе, не обращая никакого внимания на крики часового, устремился к дверям. Мы — за ним. Солдат, дежуривший у пулемёта, бросился наперерез, но Митрий уже ворвался в вестибюль и, расталкивая метнувшихся к нему солдат, кричал:

— Пустите, я в штаб! Не задерживайте, братцы, доложить надо!

Шляпа свалилась у него с головы, грязный бинт сполз и болтался, как хвост бумажного змея.

— Подожди, не рвись! — Один из солдат схватил Митрия и замахнулся на него наганом.

Другие бежали со всех сторон.

— Да я из караула, меня тут знают! Вы что же, думаете, что я и вправду поп какой? — Одним движением Митрий сорвал с себя рясу и что есть силы швырнул на пол. — Вот кто я есть на самом деле, глядите!

— Это наш парень-то, — сказал один из бойцов.

— Наш я, братцы, наш! — радостно подхватил Митрий. Его скуластое лицо сразу прояснилось. — Здешний я, из караула. Рясу эту, будь она неладна, я ведь почему надел? Меня юнкера схватили, собаки! А там у них в часовне ящиков набито, все с патронами! Не задерживайте, братцы. Тут такие дела, что и самому Ленину знать надо! Юнкера в солдатское переоделись, в город пошли, вокзал норовят занять, банк, телефонную станцию…

Его окружили теперь плотным кольцом, так что из-за солдатских спин нам с Любезным ничего не было видно.

— Пустите, разводящий идёт! — послышался крик.

Все слегка потеснились. Разводящий в одной гимнастёрке, перетянутой широким новым ремнём, прошёл в самую середину.

— Откуда ты, Кременцов? — спросил он.

— Да я же вот говорю им, от юнкеров! Больше суток сидел связанный. Сторож мне помог…

— Ну, пойдём, — сказал разводящий. Он обнял Митрия за плечи и пошёл с ним через коридор к дверям, на которых был приколот кнопками серый картонный лист с крупной надписью: «Штаб Красной гвардии».

КРОВЬ НА БУЛЫЖНИКЕ

Теперь все обратили внимание на нас с Любезным. Нас стали расспрашивать.

И мы подробно рассказывали, как мы ехали с Малининым и как нас остановили солдаты, которые оказались юнкерами. И как они забрали Малинина и шофёра, и как потом в сторожке мы увидели раненого кашевара.

Нас хотели повести в штаб, но там сказали, что они уже всё знают.

С улицы доносилось урчание грузовиков, гудки автомобильных сирен, короткие боевые команды. Слова «восстание юнкеров» всё чаще раздавались вокруг.

Митрий прошёл мимо нас вместе с комиссаром в группе других людей.

Когда мы с Любезным вслед за ними тоже вышли на крыльцо, то увидели их всех отъезжающими в большом автомобиле.

Все были озабочены и заняты своим делом.

На крыльце было холодно, мы хотели вернуться обратно в вестибюль, но дневальный, дежуривший в дверях, был новый и не знал нас.

Мы сказали ему, что мы отсюда, из Смольного, и что матрос Панфилов знает нас.

— Матросов здесь нет, они юнкеров бьют, — сказал дневальный.

Тогда мы пошли на площадь.

Уже заметно рассвело, слышно было, как звонили в церквах.

Когда мы вышли на перекрёсток, то мимо нас пронеслась открытая трамвайная платформа с красногвардейцами, увешанными разным оружием.

Мы подождали трамвай и поехали тоже. В городе было неспокойно, но никто не знал толком о том, что произошло.

Мы ехали довольно долго. На деревянном длинном мосту трамвай неожиданно остановился.

— Дальше не пойдёт, — сказала кондукторша. — Стреляют там.

Вместе с другими пассажирами мы вышли на мостовую. Впереди стояло, оказывается, ещё несколько трамваев. Дальше тянулась странно безлюдная улица.

Мы прошли по этой улице квартала два. Вдруг часто-часто забил пулемёт. Стреляли откуда-то с крыши, пули с визгом отскакивали от мостовой. Мы побежали вперёд и свернули за угол. Тут поперёк улицы лежала колёсами вверх трамвайная платформа. Из мостовой были выворочены камни и навалены грудой. И за этими грудами и за платформой прятались красногвардейцы и, кто с колена, кто лёжа, стреляли.

— Эй, куда прёте, чёртово семя! — услышали мы и увидели мастерового в грязном переднике. Он потянул меня за конец башлыка вниз в подвальное помещение, где была керосиновая лавка.

— Вам что, жизнь не дорога? — грозно, спросил он и сказал, чтоб мы ушли подальше от двери.

Но сам он всё время высовывался.

— Вон он откуда бьёт, — сказал он, — глядите!

Нестройные, но яростные крики раздались на улице. Красногвардейцы все разом выскочили из-за опрокинутой платформы и бросились вперёд. Пулемёт тревожно застучал. Казалось, что он вот-вот должен захлебнуться, но он всё бил и бил. Из дверей нам было видно, как красногвардейцы падали на мостовую. Наконец пулемёт смолк, и мы увидели, что красногвардейцы бегут обратно к платформе и что их теперь много меньше, чем было раньше.

Стало совсем тихо. И опять было слышно, как где-то за домами как ни в чём не бывало звонят колокола.

Внезапно мы услышали голоса:

— Везут! Везут!..

Раздался грохот колёс по булыжнику, и на углу около перевёрнутой платформы появилась пушка, совершенно такая же, как те две пушки, отнятые у юнкеров. Её быстро повернули стволом вперёд и, раскидывая камни, стили укреплять в земле станину.

Немного погодя раздалась команда, и отрывистый, как бы сдвоенный удар потряс всё вокруг. Подряд раздалось ещё несколько таких же ударов. Красногвардейцы снова выскочили из-за платформы и, стреляя на ходу, побежали вперёд.

Пулемёт взялся было снова, но хрястнул и замолчал.

До нас донеслись торжествующие крики — крики победы.

— Бежимте, ребята! — сказал керосинщик и первый выскочил из подвала.

Но мы быстро обогнали его и достигли дома, у которого столпились красногвардейцы и моряки.

— Гляди, — сказал, останавливаясь, Любезный.

Опрокинутый пулемёт валялся перед нами на панели в груде обломков. Рядом на каменном щебне лежал юнкер. Он лежал лицом вниз, смолянистые волосы на его затылке топорщились от ветра, и тёмная, стынущая струя медленно текла по булыжнику из-под его головы. Хотя он лежал лицом вниз, я сразу безошибочно узнал его и вспомнил о раненой девушке…

Я беспомощно оглянулся, и, должно быть, в моих глазах отразились растерянность и страх и неподготовленность к зрелищу смерти. Керосинщик подошёл к нам, сказал серьёзно и тихо:

— Вам тут нечего делать, ребята…

И, сняв свой фартук, накрыл им убитого.

Дверь в дом была широко распахнута. По белой мраморной лестнице, путаясь ногами в сбитом ковре, спускались офицеры и юнкера. Они держали руки поднятыми немного выше плеч. Лица их с трясущимися, отвисшими челюстями отражались в большом простреленном зеркале над камином.

За ними, поигрывая своим огромным пистолетом, шёл матрос Панфилов.

ТЕТЯ ЮЛЯ

Улучив момент, мы подошли поближе к Панфилову, но он, заметив нас, закричал, чтоб немедленно «сматывали концы». При этом он нахмурился так яростно, будто мы никогда не были знакомы. Пришлось нам убираться прочь.

Мы видели издали, как арестованных построили в ряды и потом под конвоем повели по улице.

Уже темнело. Очевидно, в керосиновой лавке мы пробыли гораздо дольше, чем это нам показалось.

— Теперь, наверное, и Малинина освободили, — сказал я. — Пойдём туда, узнаем.

— Он небось уже в Смольный вернулся да и кашевара забрал, — возразил Любезный.

Подумав немного, мы решили снова отправиться в Смольный.

Но, когда мы туда добрались, часовой не пустил нас в ворота и сказал, что Малинина нет. Мы долго ждали около ограды под мелким, холодным дождём, озябли, промокли, и нам очень хотелось есть.

— А, знакомый башлычок! — услышал я.

Кто-то потянул меня сзади.

Это был матрос Семечкин. Круглое лицо его выражало удивление.

— Вы чего тут мокнете, ребята?

Мы сказали, что нас не пускают в ворота.

— Кто это может вас не пускать! А ну, швартуйтесь ко мне поближе.

Мы вместе с ним подошли к часовому.

— Ты что же это, Микешин, — с упрёком сказал матрос, — ребята Зимний штурмовали, а ты их под дождём держишь. Обидно или нет, как думаешь?

Мне было даже неловко, потому что я вовсе не штурмовал дворец; я таился вместе с кашеваром за походной кухней, а Любезный и совсем там не появлялся.

— А чего же они молчали? — сказал часовой.

Мы поднялись по наружной лестнице.

В вестибюле было по-прежнему людно, под высоким потолком горели тусклые лампочки, пахло табачным дымом и мокрыми солдатскими шинелями.

Не успели мы отряхнуться, как в дверях появилась целая ватага матросов и с ними Панфилов. Он показался мне на голову больше всех остальных, ворот его бушлата был расстёгнут, полосатая тельняшка обтягивала грудь.

— Вы уже тут, ребята? Добро! — сказал он с прежним весёлым радушием. — Отведи их в караулку, Семечкин, пусть пообсохнут, — обратился он к матросу, который провёл нас в Смольный.

— Давайте, ребятишки, вот сюда, по трапчику, — сказал Семечкин, показывая на маленькую лесенку в углу.

Мы спустились на несколько ступенек вниз и оказались в комнате с нарами.

— Побудьте тут, — сказал Семечкин. — Я схожу на камбуз насчёт ужина.

Мы сели на лавку. В деревянных козлах около двери стояли винтовки. Несколько красногвардейцев, расположившись на нарах, делили сахар. Один из бойцов сидел, повернувшись лицом к стене, нахлобучив на глаза шапку. Другой по очереди прикрывал ладонью кусочки колотого сахара, разложенные около него, и спрашивал:

— Кому?

— Коромыслову! — выкрикивал боец из-под нахлобученной шапки.

— Петриченко!

— Чернобыльному!

— Демешу!

— Кременцову!

— Кременцову уже четыре порции накопилось, а его всё нет, — сказал боец, сидевший лицом к стене.

Матрос возвратился, неся в одной руке солдатский котелок с супом, а в другой полбуханки хлеба.

Через несколько минут, когда мы уже сидели за столом и ели тёплый суп с картошкой и вяленой воблой, пришли Панфилов и вместе с ним Малинин.

Матрос сказал Малинину, что за его жизнь юнкера потребовали освободить пятьдесят своих, арестованных красногвардейцами.

— Пришлось согласиться, — сказал он, — иначе бы они тебя укокошили.

Малинин усмехнулся и сказал, что он ничего этого даже не знал и что он хорошо выспался, пока сидел под арестом.

Он сообщил, что Серафимова уже отправили в госпиталь, а Митрий скоро вернётся и отвезёт меня к бабушке.

Блаженное желание лечь и заснуть охватило меня при мысли о том матраце, который хозяйка стелила нам с Настенькой за плитой. Но тут я увидел грустные глаза Любезного. Как же он? Неужели ему опять придётся ночевать на вокзале?

— А ты где живёшь? — спросил в это время Панфилов и положил Любезному руку на голову.

Любезный нахмурился и долго ничего не говорил, упорно глядя в миску. И тут я заметил, что слёзы скатываются ему в ложку и он глотает их вместе с супом. Некоторое время все молчали и глядели, как он ест.

— Вот это правильно, — одобрительно прогудел Панфилов, когда Любезный съел всё, что было в миске. — Зовут-то тебя как?

— Лёнькой меня зовут, — сказал Любезный. — Лёнька Ерофеев. — Он наклонился под стол и незаметно вытер щёку рукой.

— Оставайся с нами, Лёня. Мы из тебя разведчика сделаем, — сказал Семечкин. — А что, в самом деле? — добавил он и вопросительно посмотрел на Малинина.

— Не торопись, — сказал Малинин. Он подумал немного и заключил, вставая: — Вот кашевар наш вернётся из госпиталя — станешь ему помогать.

Я испытал пронзительное чувство зависти при этих словах.

Но Любезный покраснел и молчал целую минуту.

— Лучше разведчиком, — проговорил он хрипло.

— Ого, да он парень серьёзный, — сказал Панфилов. — А ты, Лёня, соглашайся. Главное — службу начать, а там видно будет.

Малинин вышел.

Мне показалось, что я слышу бабушкин голос. Дверь на лестницу была открыта, и голос доносился в караулку с верхней площадки. Нет, я не ослышался, конечно, это она…

Я выбрался из-за стола и, проскользнув в дверь, выскочил на площадку. Сначала среди столпившихся здесь людей я увидел Малинина.

— Какой внучек? Некогда мне сейчас, — нетерпеливо говорил он кому-то.

И тут я заметил бабушку. Она держала Малинина за рукав.

— Да что это, мил человек, всем тут у вас некогда?! — сердито говорила она. — Все бегут, все носятся, ровно оглашённые. Толку ни от кого не добиться!

— Да что вам надо? — спросил Малинин сдерживаясь.

— А то, что, сдаётся мне, не под твоим ли началом внук мой состоит — Кременцов Митрий? Всё нет его и нет. А у меня мальчонка пропал, второй день тому. Ждала, ждала, места себе не нахожу…

— Кременцов? — переспросил Малинин. — Да вы кто же будете?

— Как — кто? Кременцова же и буду, известное дело, Василиса Егоровна. Я ему по отцу бабкой родной прихожусь. С ног сбилась одна. Мальчонка махонький совсем, неразумный.

— Бабушка! — крикнул я и поскорее потянул её за солоп.

Я так было обрадовался, когда её увидел, а теперь готов был провалиться от стыда: «махонький, неразумный», и это она говорит при Малинине!

Но бабушка и не заметила обиды в моём голосе.

— Царица небесная, дошли до тебя мой молитвы! — проговорила она и принялась ощупывать и поворачивать меня во все стороны, как маленького.

— Как ты сюда попала, бабушка? — спросил я.

— Ты-то как сюда попал? — заворчала вдруг бабушка. — А меня добрые люди надоумили. Адрес дали. Митрий-то где? Не с тобой разве?

— Красногвардейца Кременцова сейчас здесь нет, — сказал Малинин. — Но он здоров и скоро вернётся.

— Ну хорошо, коли так. — Бабушка облегчённо вздохнула. — А я думала, не попался ли куда, в беду какую. Одна надежда — господь не допустит.

— Не только господь, но и мы не допустим, — сказал Малинин.

Осмотрев и ощупав меня с головы до ног и убедившись, что я цел, бабушка сказала:

— Идём поскорее. Тётя Юля ждёт, а тебя нету.

Из караулки появились матросы и Любезный. Мне нужно было проститься с ними; я ведь не знал даже, когда теперь увижу их снова, но бабушка уже схватила меня за руку и потянула за собой по коридору. Я шёл, оглядываясь, и махал им свободной рукой до тех пор, пока они не скрылись из виду.

Бабушка провела меня в самый конец длинного смольнинского коридора.

Потом мы поднялись по лестнице и долго шли ещё по другому коридору, спустились опять и, наконец, вышли на небольшой тихий дворик с фонтаном посередине.

Воды в фонтане не было, и на каменном дне его грудой лежали осенние листья.

За фонтаном громадой возвышался в темноте собор с большими чугунными воротами. А прямо против нас, в подъезде двухэтажного дома, ярко горел фонарь.

Мы взошли на крыльцо. Тут тоже по обе стороны от площадки был коридор, и видны были двери с белыми эмалированными номерками.

У одной из дверей бабушка остановилась, поправила на мне башлык, и мы вошли в маленькую прихожую. На деревянной вешалке висело рыженькое пальто с меховой опушкой. На полу лежал наш саквояж. Из комнаты доносился мягкий женский голос.

Мы вошли. На широкой постели с книжкой в руке, откинувшись на высокую подушку, лежала девушка, которую ранил юнкер.

Рядом с ней, уютно примостившись, сидела Настенька и слушала сказку.

Теперь, когда они были вместе, я сразу понял, что это и есть тётя Юля, и догадался, почему её глаза напоминали мне Настенькины. У них были совершенно одинаковые глаза — только у тёти Юли они были сейчас грустные. А у Настеньки сияли счастьем.

— Вот он, Гришутка, — сказала бабушка, подталкивая меня вперёд. — Ну что ты стоишь? Подойди, дай тётеньке руку.

— Господи, весь в Лёлю! — услышал я, подвинувшись к кровати. И в то же время почувствовал, что меня схватили и обняли и тормошат мне волосы и прохладная, пахнущая чём-то приятным щека прижимается к моему лицу.

Бабушка уже стягивала с меня башлык, расстёгивала куртку.

— Волосы-то скатались, ровно у овцы, — сказала она и, вытащив из-под платка свой гребень, принялась тут же меня расчёсывать.

— Эх ты, всё теряешься и теряешься… А мы тётю Юлю нашли! — хвастливо сказала Настенька, прыгая на кровати.

— А ведь этого мальчика я где-то видела, — сказала тётя Юля. Она прикрыла глаза рукой, лоб её нахмурился, должно быть, она напрягала память.

И почему-то в этот момент я вспомнил об убитом юнкере и подумал: хорошо, что она не знает.

— Наверное, показалось, — проговорила она и устало откинулась на подушку.

Мучительно хотелось спать. Голова то и дело клонилась набок, казалось, что всё медленно кружится вокруг и исчезает в тумане.

— Умаялся-то как, — сказала бабушка.

Она налила в таз воды и помогли мне умыться. Мне постелили на сундуке за дверью. Кое-как я разделся и лёг. Бабушка прикрыла меня рыженьким тёти Юлиным пальто.

Впечатления пережитого за день смутно мелькали ещё в моей голове, заставляя сердце замирать и сжиматься. Я попытался было представить себе, какова будет теперь моя жизнь, но глаза сами собой смыкались, и мысли уплывали, как облака.

МОРСКАЯ СОЛЬ НОВИЧОК

Дом стоит на берегу Невы и похож издали на корабль. Над крышей, будто корабельная рубка, высится башня, а над ней на мачте развевается морской флаг. В круглой нише над окнами второго этажа видна бронзовая фигура Петра I. У главного входа стоят две старинные пушки, тоже бронзовые, зеленовато-чёрные от времени. У дверей — дневальный, в полной морской форме, с плоским штыком на ремне.

Когда Дуся, тётя Лиза и бабушка подошли к дому, дневальный шагнул к ним навстречу и, козырнув, осведомился, что им нужно. Тётя Лиза объяснила, показывая на Дусю, что это её племянник — Парамонов Денис, что он уже принят в училище, но по разрешению начальника, капитана первого ранга Бахрушева, отбывал в Кронштадт к бабушке, а теперь прибыл в училище совсем.

Тётя Лиза делала особое ударение на словах «отбывал» и «прибыл», как бы желая подчеркнуть, что военные порядки этого дома ей достаточно хорошо известны.

— Придётся минуточку подождать, — сказал моряк.

Дуся стал было рассматривать пушки, но в это время появился вызванный дневальным матрос-рассыльный и повёл их в комнату дежурного офицера.

Оказалось, что воспитанники нового набора уехали за город в лагерь, где пробудут до начала учебного года.

Дуся простился с тётей Лизой и бабушкой и по указанию дежурного офицера сел на лавку у стены, с нетерпением ожидая, что будет дальше.

Дежурный офицер с повязкой на рукаве, стройный и ловкий, то и дело снимал трубки телефонов, стоящих на столе, отвечал на звонки, звонил сам.

Сбоку, почти над головой Дуси, висел плакат, и, чтобы разглядеть его, Дуся осторожно отодвинулся в сторону.

«Вникай во всё, не упускай ничего, учись и ещё раз учись», — прочёл он, и ему стало немножко страшно: сумеет ли он вести себя так, как здесь требуется?

В комнату вошёл моряк, полный, краснолицый, в поношенном кителе. Он стал у стола и, приложив руку к козырьку фуражки, сказал:

— Мичман Гаврюшин явился.

Дежурный тоже на мгновение приложил руку к козырьку.

— Капитан первого ранга приказал сопровождать в лагерь двух воспитанников, — сказал он. — Один из них здесь. — Дежурный указал на Дусю. — А второй, наверное, на камбузе. Бумаги на них готовы и находятся у начальника строевой части. Ехать нужно с грузовой машиной, которая повезёт провизию в лагерь. Отправление в пятнадцать ноль-ноль… Всё ясно? — спросил он, закончив объяснения.

— Так точно! — сказал мичман и, обращаясь к Дусе, спросил: — Вы обмундирование получили?

— Нет, — сказал Дуся, — я только явился.

— Тогда идёмте со мной! — приказал мичман.

По длинному коридору они прошли в душевую.

Дуся вымылся и взамен снятой одежды получил форменную. Но только не совсем такую, как он видел на снимках и на других, настоящих нахимовцах. (Дуся всё ещё не решался считать себя настоящим.)

— Это рабочая одежда, — сказал мичман, — а форма номер три будет выдана особо.

Синие полотняные брюки показались Дусе не очень морскими, но всё-таки это были уже настоящие брюки — не то что его штаны с манжетами и пуговицами у колен. Рубашка-фланелевка с откидным матросским воротником очень напоминала те, что он носил и прежде, но она тоже была настоящая. Ботинки оказались совсем новыми — они приятно поскрипывали и ничуть не жали.

— А это надо сложить поаккуратнее, — сказал мичман, показывая на снятую Дусей одежду, и куда-то исчез.

Но едва Дуся уложил в одну грудку свои лёгонькие штаны и курточку, перешитую для него из бабушкиного жакета, и потёртые на коленях длинные в резинку чулки, как мичман вновь появился. В одной руке он держал на весу безукоризненно чёрный, с якорями на пуговицах, настоящий морской бушлат, в другой — бескозырку, хоть и без ленточки, но тоже, несомненно, настоящую.

— Это всё мне? — не смея поверить, спросил Дуся.

— А то кому же ещё? — улыбнулся мичман. — Примерь-ка, этот тебе должен быть впору, — добавил он, протягивая Дусе бушлат.

И как он только угадал! Бушлат пришёлся Дусе как раз впору, будто его шили специально для него. Дуся одну за другой застегнул все пуговицы; глубоко вздохнув, расправил грудь и стал примерять бескозырку. Он подумал, что если бы теперь тётя Лиза и бабушка увидели его, то, наверное, не узнали бы.

— Готовы? — услышал он голос мичмана. — Теперь пойдёмте на камбуз.

Они опять прошли по коридору и потом, миновав столовую, где производился ремонт и весь пол был закапан меловой краской, а столы сдвинуты в одну сторону, очутились прямо на кухне.

Здесь, у большой плиты, заставленной медными кастрюлями, на специальной лесенке стоял кок в белом халате и поварёшкой, похожей на весло, помешивал в кастрюле величиной с бочку. У окна сидел за столом мальчик в таком же, как у Дуси, бушлате и в синих полотняных штанах. Он, видимо, уже поел и вытирал губы рукой. Не больше Дуси ростом, но коренастый и широколобый, он казался очень важным.

Кок поставил перед Дусей миску, над которой поднимался аппетитный дымок:

— Ну-ка, моряк, отведай нашего флотского.

Когда Дуся съел весь борщ, показавшийся очень вкусным, сосед заглянул к нему в миску и сказал:

— И мне такого же давали — с мясом!

Дуся только посмотрел на него, но промолчал.

В это время мичман Гаврюшин, взяв с подоконника бескозырки мальчиков, повертел их в руках, заглянул внутрь и, положив обратно, спросил:

— Кто из вас Тропиночкин В. П.?

Дусин сосед быстро поднялся и, краснея, проговорил:

— Тропиночкин Валентин Павлович — это я.

— Очень хорошо, — одобрительно заметил мичман, — но писать об этом на бескозырке да ещё чернильным карандашом не положено. Садитесь. Ни фамилии, ни инициалы писать прямо на одежде не надо, — наставительно, но не сердито добавил мичман и почему-то посмотрел на Дусю. — Понятно?

— Понятно, — проговорил Дуся, хотя он и не знал, что такое «инициалы».

— А у меня голова большая, — вздохнув объяснил Тропиночкин. — Если спутает кто-нибудь, мне чужая фуражка нипочём не влезет.

— Путать не надо, — заметил мичман, — это у нас не положено.

Когда они все трое вышли во двор, там уже стоял грузовик с брезентовым тентом над кузовом.

Шофёр в матросской форме, высунувшись из кабины и в то же время всё-таки ворочая руль, заставлял грузовик пятиться всё дальше в угол двора. Мотор отфыркивался и рычал, как бы выражая недовольство. Но шофёр придвинул кузов машины к самому крыльцу и, выключив мотор, вылез наружу. Он оказался таким большим, что Дуся невольно удивился, как этот человек умещается в кабине.

Двое матросов в белых колпаках начали складывать в кузов душистые тёплые караваи хлеба. Затем они втащили туда мешков шесть с какой-то крупой и покрыли всё это брезентом.

Шофёр обошёл вокруг грузовика, сильно пнул сапогом сначала одно колесо, потом по очереди все остальные, заглянул в кузов, откинул брезент и спросил, обращаясь к Дусе и Тропиночкину:

— А ну, кто есть желающие?

Тропиночкин ловко подпрыгнул, уцепился за борт, подтянулся на руках и, закинув ногу, мгновенно очутился в кузове. Дуся тоже ухватился за борт, что есть силы подтянулся и попробовал забросить ногу, но, видимо, грузовик был слишком высок. Дуся едва не сорвался. Тропиночкин сверху подхватил его под мышки и помог перевалиться за борт.

Мичман тоже залез в кузов и сел рядом с Дусей на мешок.

— Добро! — крикнул он шофёру.

Машина вздрогнула и выехала из ворот.

И тут Дуся увидел, что тётя Лиза и бабушка не уехали домой, а всё ещё стоят на набережной против входа в училище. Заметив грузовик, они поспешили к нему, но шофёр, ничего не подозревая, прибавил ходу, и Дуся только услышал голос тёти Лизы:

— Счастливо, Дусенька!

Бабушка же молча стояла, махая рукой. Она, должно быть, не узнала Дусю, но лицо её было ласковым, добрым и светлым.

ДОРОГА

В сумрачные предосенние дни, когда свинцовое небо низко висит над водой, Балтийское море, прекрасное в другую погоду, кажется суровым и нелюдимым. Бурые белогривые волны, вырываясь из мглы, с злобным буйством мчатся к берегу и, оскалясь, набрасываются на валуны; ветер гнёт к земле ветви прибрежных сосен.

Вдоль берега почти повсюду тянулась ломаная линия проволочных заграждений, надолб и противодесантных препятствий, сохранившихся здесь после войны. Это ещё более усиливало суровость картины.

Одинокие чайки с тоскливым криком носились над водой.

Едва выехали за город, как начался дождь и поднялся сильный ветер. Брезент намок, обвис, и вот прямо за воротник Дусе упала холодная капля, просочившаяся сквозь тент.

— Давайте-ка поглубже, — сказал мичман.

Дуся и Тропиночкин забрались на мешки и прижались спинами к ещё тёплому хлебу.

— Знаешь, на какой машине едем? — тихо спросил Тропиночкин.

— На какой?

— «ГАЗ» это, горьковчаночка. Я сразу узнал. У нас на фронте такими пушки перетаскивали.

Дуся с удивлением посмотрел на своего спутника.

— Ты на фронте был? — спросил он недоверчиво и с невольной завистью.

— Ещё бы нет!.. Вот, смотри!

Тропиночкин неторопливо распахнул бушлат, и Дуся увидел прицепленную на фланелевке круглую белую медаль.

— За отвагу! — внушительно сказал Тропиночкин, не спеша застегнул бушлат и стал смотреть на дорогу с видом человека, считающего излишним говорить о том, что само собой ясно.

Дождь наконец перестал. Сквозь щель в навесе виден был мокрый булыжник. Вдоль дороги простиралась низина: вода шевелилась в траве, и кусты плавали в воде, как утки. За кустами справа виднелось большое, должно быть недавно вспаханное, рыжее, глинистое поле и над ним бледно-фиолетовые тучи. Но вдруг на глинистом взрытом пространстве мелькнули белые гребни. Дусе показалось, что всё поле ворочается, как бы дышит.

— Море! — воскликнул он невольно.

И оба мальчика стали жадно вглядываться в низкие берега. Они были почти на одном уровне с морем, и казалось, что, если бы вода поднялась хоть на полметра, она затопила бы и мелкие кочки по сторонам, и дорогу, и всё, всё до самого горизонта.

Потом машина долго шла редким сосновым лесом. За стволами деревьев виднелась железная дорога — она то исчезала, то показывалась снова, — мелькали дощатые постройки, заборы, столбы. Но вот машина свернула влево и остановилась. Хлопнула дверца кабины, и шофёр, опять показавшийся Дусе огромным, как великан, подошёл и заглянул к ним под брезентовый полог.

— Не холодно им тут? — осведомился он у мичмана. — А то в кабину можно, там у меня теплее.

— Не замёрзли, ребята? — спросил Гаврюшин.

Дуся не чувствовал холода, но ехать в кабине казалось ему очень заманчивым, и он молчал.

— Давайте по очереди. Вот хоть ты первый, — сказал шофёр, трогая Дусю за рукав.

Дуся проворно соскочил на землю и вслед за шофёром взобрался в кабину и сел на потёртое кожаное сиденье.

По стеклу кабины ещё стекали редкие капли влаги. Шофёр, положив большие руки на рулевое колесо, внимательно глядел на дорогу. Дусе очень хотелось заговорить с ним, но он боялся помешать вести машину. Наконец он всё-таки решился.

— Это «ГАЗ», да? — спросил он робко.

— Машина-то? Нет, это будет «ЗИС». Они, верно, похожи, но только у этой тяга сильней.

— Она пушки возит?

— Всё возит… и пушки возит. А ты разве видел? — спросил шофёр и внимательно посмотрел на Дусю.

— Я-то нет, — сказал Дуся с сожалением, — а мальчик, который со мной едет, он видел. Он на фронте был. У него даже медаль есть, настоящая.

— Вон что! — удивился шофёр. — А у тебя, значит, нет?

— А у меня нет, — ответил Дуся и подумал, что шофёру, вероятно, было бы интереснее ехать с Тропиночкиным. — Хотите, я его позову? — предложил он. — Только вы остановите машину.

— Погоди, чего торопиться, — сказал шофёр. — Тебе разве тут, у меня, надоело?

— Нет, что вы! Мне тут очень хорошо.

— Ты что же, новичок? — спросил шофёр.

— Новичок.

— Отец на флоте служит?

— Он на Баренцевом море служил.

— На Баренцевом? — переспросил шофёр. — Как фамилия?

— Парамонов.

— Подводной лодкой командовал?

— Командовал, — подтвердил Дуся. — Только он погиб там.

— Слыхал, — сказал шофёр и опять внимательно посмотрел на Дусю.

— Вы его знали? — спросил мальчик. — Видели? Какой он?

— Ты что же, разве не знаешь? — Шофёр даже убавил ход машины.

— Я был ещё маленький. Меня тётя Лиза в эвакуацию увезла. Бабушка даже скучала.

— Ишь ты! Тебе что ж, теперь лет девять-десять?

— Десять, — подтвердил Дуся.

— Ну да, — продолжал размышлять шофёр, — с тех пор уж пятый год пошёл, где тут помнить… А отец твой был моряк настоящий. Он четыре немецких транспорта потопил и ещё крейсер, кажется, или миноносец.

— Это мне бабушка говорила.

— Вот то-то, брат… А матери у тебя, что же, нету?

— Матери у меня нету. Я когда родился, она сразу же умерла.

— Сирота, значит, — сказал шофёр и добавил: — Да, брат, такие-то дела…

Они оба долго молчали.

— Отца твоего там, на Севере, очень моряки уважают. Помнят о нём, — сказал шофёр, и лицо его стало серьёзным и строгим.

Дорога свернула влево, к самому морю. Сквозь шум движения Дуся услышал свист ветра. Грязная пена тянулась неровной полосой вдоль воды, и мутные брызги поднимались над камнями, о которые билось море. От всего этого веяло какой-то угрюмой силой. Дуся ощущал её и жадно вглядывался вперёд. Но дорога опять свернула вправо, мелькнуло несколько крашеных дощатых домиков, потом снова начались перелески.

— А вы тоже на фронте были? — спросил Дуся.

— Не без этого, как же не быть. Там вот, на Севере, и был, где отец твой. Только я на суше, в морской пехоте вернее сказать. «Катюши» такие есть… Слышал небось?

— Из «катюши» стреляли? — воскликнул Дуся.

— Ну, сам-то я, правду сказать, не стрелял. Я так шофёром и был. Её, «катюшу»-то, на машине возят, на грузовике. Вот я при ней шофёром и был. Часть наша — гвардейская миномётная. А «катюша» была кочующая. Подъедем куда поближе к нему, ударим как следует — и в другое место. Он нас только засечёт, начнёт из своих пушек лупить, а нас уж и след простыл. Мы в другом месте, а он по этому лупит!

— Не ранили вас?

— Всё было. Мне, правду сказать, ни пули, ни осколка снарядного не досталось. А я на мине подорвался с машиной вместе. Вот так же ехали, и дорога широкая, обкатанная. Свернул я немного в сторонку: разъехаться надо было со встречной, да задним колесом её и задел, мину-то!

— Ну и что же? — спросил Дуся.

— Ну, тут что же… взрыв, конечно. Вылетел — не помню как. Лежу, тошно мне, силы нету. Потом снегу поел, полегчало.

— А куда вас ранило?

— Ты лучше спроси, куда не ранило. Весь я, брат, раненный был. И грудь зашибло, и голову, и ноги обе. А хуже то, что контузией меня встряхнуло очень. Еле я отошёл.

Дуся с почтительным удивлением смотрел на большую, плотную фигуру шофёра.

— Что смотришь? — усмехнулся тот. — Теперь-то я опять в свою силу вошёл. А в госпитале был тебя слабее… Зовут-то тебя как?

— Дуся меня зовут.

— Это что же, по-настоящему выходит Денис, что ли, или Данила?

— Денис, по-настоящему я Денис, а это меня тётя Лиза так зовёт и бабушка… ну и другие.

— Вон что… Денис, значит, — шофёр тяжело вздохнул и продолжал: — У меня тоже братеник был Денис, да вот убили его. Тоже там, на Севере, у Баренцева моря…

Машина вдруг замедлила ход и стала. Шофёр вышел наружу, и Дуся слышал, как он опять колотил каблуками по скатам.

— Так я и знал, — сказал он, возвратившись. — Левое заднее ослабло. Подайся-ка, я домкрат возьму.

Дуся проворно выбрался из кабины. Оказалось, что кожаное сиденье поднимается, как крышка сундука, а под ним в углублении хранится множество разных инструментов. Шофёр достал большой насос с резиновой трубкой и тяжёлый стальной брус, немного похожий на сапог. Это, должно быть, и был домкрат. Шофёр подставил его под ось грузовика и железным прутиком начал вращать маленькую шестерёнку. От этого домкрат становился всё выше и, упираясь в ось, с удивительной лёгкостью поднимал всю тяжёлую машину. Придавленное грузом колесо теперь свободно повисло над землёй. Шофёр приладил к нему трубку насоса и стал накачивать. Скоро шина вновь сделалась упругой и плотной. Шофёр опять попробовал её ударом каблука, затем убрал домкрат и насос под сиденье и достал портсигар.

— Много ещё осталось пути? — спросил мичман Гаврюшин, чиркая свою зажигалку и поднося шофёру язычок огня. Сам он уже успел покурить.

— Засветло, пожалуй, не доедем: груз большой, с ним на хорошую скорость нельзя, — сказал шофёр.

Перед тем как ехать дальше, в кабину перебрался Тропиночкин, а Дуся вместе с мичманом Гаврюшиным снова забрался в кузов. В тёмном углу кузова было тепло, и Дусю начало клонить ко сну. Глаза как-то сами собой смыкались, и, когда Дуся открыл их, он почувствовал, что машина уже не движется, и увидел перед собой мокрую от дождя дощатую стену дома, электрический фонарь на проволоке и мокрые ветви каких-то деревьев, скрытых в густой темноте.

— Ну вот и приехали, — услышал он голос шофёра. — Станция Березай, кому надо — вылезай.

В ЛАГЕРЕ

Проснувшись утром в маленьком домике, куда его, полусонного, привели ночью по приезде в лагерь, Дуся встал, оделся и тихонько, чтобы не разбудить спавшего рядом на койке Тропиночкина, вышел на крыльцо.

Было ещё совсем рано. Солнце, по-видимому, уже взошло — потому что воздух был прозрачен и лучист, — но ещё не поднялось над вершинами высокого соснового леса, окружающего лагерь.

С крыльца Дуся сразу увидел то, чего в темноте не заметил ночью. Совсем недалеко от домика, на ровной и широкой лужайке, обсаженной маленькими стройными ёлочками и огороженной невысоким забором, были раскинуты в два ряда большие брезентовые палатки. Шатровые их покровы, туго оттянутые тонкими и, должно быть, очень прочными расчалками, чем-то напоминали паруса.

Дуся заметил, что у каждой палатки стояли на карауле юные моряки в бушлатах, застёгнутых на все пуговицы, в белых бескозырках, с плоскими штыками на ремне и блестящими изогнутыми трубками на груди. Почти все они были значительно больше Дуси ростом, и только у последней палатки стоял совсем маленький нахимовец.

В это время у ворот, где под грибковым навесом висел колокол, раздались три коротких двойных удара. «Склянки отбивают», — догадался Дуся. И тут он увидел, как из аккуратного крашеного домика по ту сторону забора, где, как он потом узнал, помещался офицерский пост, вышел горнист с блестящей фанфарой в руках и, запрокинув голову к небу, заиграл подъём.

Торжественные, призывные и повелительные звуки прозвучали в холодной тишине начинающегося дня. Едва смолкли эти звуки, как из палаток донеслись прерывистые сигналы боцманских дудок, и через минуту весь лагерь ожил и сдержанно зашумел. Послышались голоса пробудившихся от сна ребят. Кое-кто из них уже появился на ровной дорожке перед палатками.

За спиной Дуси скрипнула дверь, и на крыльцо вышел мальчик, меньше, чем Дуся, ростом, в такой же, как и он, матроске, наголо остриженный, с шишковатой головой и тёмными живыми глазами.

— Это не нам подъём, — сказал он. — Мы шестая рота, нам ещё в палатках спать не разрешают.

Дуся молча рассматривал своего нового знакомца.

— Вы вчера приехали? Правда? — продолжал тот. — Темно было, а я не спал. Я потому не спал, что меня вице-старшиной назначили.

— Кем? — спросил Дуся.

— Вице-старшиной, — повторил мальчик. — Ты разве не понимаешь?

— «Старшина» — понимаю, а вот «вице» — нет.

— Как же так? — удивился мальчик. — Вот вице-адмиралы есть, это ты слышал?

— Слышал.

Так вот они тоже вице, как я, только я вице-старшина — значит, помощник, заместитель. Нам капитан-лейтенант Стрижников объяснял, только вот тебя не было.

— Я к бабушке в Кронштадт ездил, — сказал Дуся.

— Ты из Кронштадта? — обрадовался вице-старшина. — Там кораблей много, да? У нас здесь сейчас недалеко на взморье тоже настоящие крейсеры стоят. Вот честное нахимовское! Сами увидите… Вас как зовут-то? — спохватившись, спросил он.

— Дуся.

— Дуся? — недоверчиво улыбнулся вице-старшина. — Ты что же, разве девочка, что тебя так зовут?

— Почему же, вовсе не девочка, странно даже так говорить. Дуся — это значит Денис. У меня и дедушка был Денис — настоящий моряк, он по всему свету странствовал и всегда на кораблях.

Вице-старшина нахмурился.

— Ну ладно, — сказал он. — А меня Колкин зовут. Это фамилия, а по имени Владимир. Раньше Вовкой звали. А здесь всех зовут по самому настоящему имени. И потом, не говорят «ты», а говорят «вы». Понял?

— Понял, — ответил Дуся, — как старшим.

— Именно, — подтвердил Колкин. — Всё-таки вот что, — продолжал он очень серьёзно, — я вам так посоветую: вы не говорите ребятам, что вас Дусей зовут. Очень это по-девчоночьему получается. Смеяться начнут. Скажите лучше — Денис, а то — Дима. Ведь это неприятно, когда смеются.

— Ладно, — согласился Дуся, — я так и скажу.

— Теперь пойдёмте на корабль, — предложил Колкин. — Это мы так домик свой зовём. Мы теперь корабли изучаем и решили — пусть у нас тут всё по-корабельному называется. Вот это, например, по-твоему, что такое?

— Где?

— Ну вот где мы стоим. Это как называется?

— Лестница.

— Эх, ты, а ещё из Кронштадта! Вовсе это не лестница, а трапчик… трап, понял?

— Понял.

— А это что? — Колкин постучал кулаком по стенке дома.

— Ну, стена, — простодушно ответил Дуся.

— Сам ты стена! Запомни: на корабле стен нет, а есть борта и ещё переборки. Ясно?

— Да, — пробормотал Дуся.

— И не «да» надо говорить, а «так точно». Моряки «да» не говорят.

— Уж будто и не говорят, — недоверчиво процедил Дуся.

— Не «уж будто», а так и есть, — авторитетно заметил вице-старшина. — Вы уж меня лучше слушайте. А то пошлют вас на клотик за кипятком, вы небось и пойдёте?

— Не знаю, — замялся Дуся. — Пошлют — так пойду.

— За кипятком?

— А как же?

— А вот так же! Знаешь ты, что такое клотик?

— Не знаю.

— А куда же ты пойдёшь? Мачту ты видел на корабле? Или хоть на пароходике каком-нибудь?

— Ну, видел.

— Наверху там макушка такая есть, на ней ещё электрическую лампочку укрепляют. Вот это и есть клотик. Ясно? А ты хотел на него за кипятком идти!.. Тут держи ухо востро, а то враз попадёшься!

— А ты уж на корабле был?

— Был, ясно. А то как же! Только я для тебя не «ты», а «вы». Ясно?

— А я для тебя кто? — спросил Дуся. — Тоже «вы»?

— И ты тоже «вы», — согласился Колкин. — Это я ещё не совсем привык. Я ведь тоже недавно нахимовцем сделался — мы только пятый день служим.

Они вместе вошли в домик.

Тут, в большой комнате, заставленной койками, был беспорядок, обычно сопутствующий вставанью. Оказывается, Тропиночкин уже ушёл умываться.

Колкин дал Дусе полотенце и сообщил, что умываться надо на озере, у пирса.

Дуся выскочил на крыльцо, рассчитывая догнать своего друга, но около дома его не было видно. Между тем остальные ребята с полотенцами в руках бежали в лесок и скрывались там под уклоном.

Дуся тоже поспешил за ними. Неширокая тропинка вела вниз. И скоро за деревьями открылось озеро. Лёгкая дымка утреннего тумана поднималась над водой. На противоположном далёком берегу виден был синевато-зелёный хвойный лес. Слева, почти на середине, Дуся заметил небольшой остров. На жёлтой плоской отмели сидело несколько чаек.

Вдруг откуда-то сбоку послышался топот ног, и двое старшеклассников вынеслись на тропу перед Дусей.

— До подъёма флага долго ещё, не знаешь? — спросил один из них, внезапно останавливаясь и с трудом переводя дух.

Дуся молчал. Он не имел понятия, что такое подъём флага.

— Ну, чего ты там, Раутский? — нетерпеливо торопил приятель. — Это же новичок, они ещё не знают, откуда и солнце всходит. Мы успеем выкупаться, вот увидишь.

И они оба устремились вниз к озеру, на ходу снимая бушлаты. Дуся ещё постоял немного в нерешительности и пошёл вслед за ними.

То, что все называли пирсом, оказалось большими плавучими мостками, с пришвартованными по бокам шлюпками. По обе стороны от него тянулись дощатые панельки, и с них, зачерпывая пригоршнями воду, прямо из озера умывались будущие моряки. Тропиночкина среди них не было видно.

Дуся умылся тоже и, заметив, что пирс быстро пустеет, поспешил обратно.

Кем-то оброненная записная книжечка валялась на тропе, поблескивая коленкоровой обложкой. Дуся поднял её и, выбежав из лесочка, сразу увидел перед собой знакомый домик. Все мальчики уже строились у крыльца в две длинные шеренги.

— Становитесь по росту! — крикнул ему вице-старшина Колкин, руководивший построением.

Дуся заметил Тропиночкина, знаками приглашавшего его к себе, и поскорее занял место в строю рядом с ним. В это время послышались сдвоенные удары склянок — один, второй, третий, четвёртый. С площадки, где стоял у мачты дневальный, разнеслись звуки горна и зазвенели над вершинами сосен.

— На флаг, смирно! — прогремела команда.

Все невольно замерли в строю, и белое полотнище морского флага как бы само собой взвилось к вершине мачты и распласталось на лёгком ветру.

Прошло не более минуты, звук горна замер в тишине, и чей-то звонкий голос певуче скомандовал:

— Вольно-о!

Все вокруг, словно очнувшись, опять задвигались, заговорили между собой, возвращаясь к прерванным занятиям.

С крыльца сошёл широкоплечий худощавый офицер в полной морской форме и остановился в нескольких шагах от строя.

— Смирно! — скомандовал вице-старшина Колкин и, бросив стремительный взгляд на шеренгу, шагнул к офицеру, вытянулся и звонко отрапортовал: — Товарищ капитан-лейтенант, первый взвод в количестве двадцати восьми человек выстроился по вашему приказанию. — Тут он сделал шаг вправо и, опуская руку, добавил: — Вице-старшина Колкин.

Стоя рядом с офицером, он едва достигал ему до пояса. Но офицер внимательно выслушал рапорт, спокойно приложил руку к козырьку, сказал: «Хорошо» — и, подойдя, ещё на шаг к строю, поздоровался.

Ребята дружно ответили ему. Затем Колкин крикнул:

— Вольно!

Приняв рапорт от старшины второго взвода, офицер прошёлся вдоль рядов.

— Почему двое в бескозырках? — спросил он.

Колкин растерялся.

— Это новенькие, — ответил он наконец.

— Понятно, — сказал офицер и, заметив, что Дуся и Тропиночкин торопливо сняли бескозырки, молча улыбнулся.

— Товарищ капитан-лейтенант, можно к вам обратиться? — спросил вице-старшина.

— Обращайтесь, — разрешил офицер.

— Вот когда мы по утрам стоим «На флаг, смирно!», то ведь в это время моряки на всех кораблях тоже встают «На флаг, смирно!». Верно это?

— Это совершенно верно, — сказал офицер. — Подъём военно-морского флага — одна из старых морских традиций. Когда я служил на корабле, мы все точно так же, как вы, каждое утро приветствовали подъём флага. И так делают повсюду на кораблях, где бы они ни находились: и на Балтийском море, и на Чёрном, и на Севере, и на Тихом океане. Так что, когда вы слышите команду: «На флаг, смирно!» — помните: вы не одни. С вами вместе отдают честь родному флоту все моряки страны. Понятно?

— Понятно, — с готовностью отозвался Колкин.

— Тогда ведите роту на завтрак!

Под большим навесом из новых брёвен и досок рядами стояли белые, свежеструганые столы и скамейки. Почти все столы были уже заняты старшими воспитанниками, и только два крайних оставались ещё свободны. По команде Колкина все разместились за этими столами. Дежурный раздал ложки, поставил тарелки с хлебом и миску с топлёным маслом — для каши, которую тоже скоро принесли. Она была рассыпчатая, горячая. Дуся с удовольствием ел кашу, потом пил сладкий чай с молоком и булкой.

— Встать! — раздалась команда.

Старшие уже вышли из-за стола и строились в две шеренги.

Дуся жадно следил за их правильным, чётким строем.

— Напра-во! — послышалась команда.

И тут Дуся заметил, что позади всех, отступая на два шага от общего строя стоит высокий нахимовец, странно хмурится и глядит всё время в сторону.

— Кто это? — шёпотом спросил Дуся у Тропиночкина.

— Тише! — зашипел на них Колкин. — Это двоечник по дисциплине. Видите, у него даже погоны сняты. Он и ходит сзади всех, пока не исправится.

В это время двоечник повернулся в их сторону. Лицо у него было насупленное, а тёмные глаза смотрели на Дусю внимательно и печально.

— Разобраться по четыре! — крикнул Колкин.

Новички стали быстро строиться.

А старшая рота уже двигалась впереди них по дороге. Дуся, сразу посерьёзнев, смотрел вслед шедшему позади всех двоечнику. «Наверное, ему тяжело теперь», — думал Дуся, стараясь шагать в ногу со своими новыми товарищами.

ДЕНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

До начала учебного года оставалось менее двух недель, и у новичков на это время не было никаких других обязанностей, как только познакомиться друг с другом да привыкнуть к распорядку и новым условиям.

К концу дня Дуся довольно ясно представлял себе расположение лагеря, узнал от других новичков, в какой стороне море и где стоят крейсеры; один мальчик залезал на высокое дерево и сам отлично видел их оттуда.

Этот мальчик сразу понравился Дусе. Он был очень живой, ловкий, на его смуглой весёлой рожице умно и лукаво поблёскивали узенькие чёрные глазки. Все звали его Япончик. Но он сказал Дусе, что на самом деле он совсем русский, и даже офицер-воспитатель капитан-лейтенант Стрижников запретил ребятам так его называть. Правда, они всё равно называют, потому что очень похож, и он вовсе не обижается.

— Вот посмотри: так я ещё похожее, — сказал Япончик.

Он сел на кочку, ловко подобрал под себя ноги и, откинув в сторону локти, пальцами рук оттянул кожу у себя на висках. От этого глаза у него сделались совсем узенькие, и так как он ещё немного покачивался, то стал совершенно похож на игрушечного японского божка.

— Здорово! — изумился Дуся. — Научи меня так.

— У тебя не выйдет, — сказал Япончик, поднимаясь с земли. — У тебя лицо совсем не такое.

Япончик всё знал и охотно делился самыми ценными сведениями. Так, он сообщил, что мичман Гаврюшин, тот самый, с которым Дуся и Тропиночкин прибыли в лагерь, оказывается, был не раз в самых дальних плаваниях и даже обошёл на корабле весь земной шар.

— Он даже был в Сингапуре! — сказал Япончик. — И в Аргентине!

— В той самой? — спросил Тропиночкин. — «Где небо южное так сине…»?

— Конечно! — тотчас подтвердил Япончик. — Он был в Рио-де-Жанейро и в Буэнос-Айресе. А уголь они брали в Порт-Саиде. Это на краю карты, у конца полушария… Не веришь?

Но Дуся ничего не ответил. Он был смущён. Почему-то именно эти географические названия: Порт-Саид, Рио-де-Жанейро, Сингапур — всегда волновали его. Они были такими далёкими и такими заманчивыми, что казалось невероятным увидеть человека, который когда-либо был там. Он был уверен, что такой человек должен и выглядеть по-особенному, не как все люди. А мичман Гаврюшин ехал с ними на грузовике как ни в чём не бывало. Ходит в поношенном кителе, и никто даже не догадывается о том, какой это удивительный человек.

— Это верно, Япончик? — спросил он. — Почему же он… — Дуся невольно замялся, подыскивая слово.

Но Япончик сразу его понял.

— Потому что он скромный, — сказал он. — А вот «папа-мама» — храбрый.

— Это кто «папа-мама»? — не понял Дуся.

— Как, вы разве не знаете? — удивился Япончик. — Это капитан-лейтенант Стрижников наш «папа-мама». Все ребята его так зовут между собой, только он ещё не знает. А может быть, и знает, но всё равно не сердится. Это ведь доброе прозвище, правда? Его все ребята любят — он настоящий моряк, обстрелянный!

По дороге в лагерь в кустах у спортплощадки они случайно заметили ежа. Дуся тронул его палочкой, и ёж сразу свернулся в клубок. Ребята долго возились с ним.

— Отнесите его в живой уголок! — сказал подоспевший Стрижников.

— Разрешите, мы с Парамоновым отнесём, — вызвался Тропиночкин.

— Добро, — сказал «папа-мама».

Живой уголок помещался на террасе маленького домика у озера. Сквозь высокие стёкла окон сюда в обилии проникал дневной свет, но было душно, пахло вялой травой и тиной.

Тропиночкин распахнул окно, извлёк из-под стола пустой фанерный ящик, бросил туда захваченный из лесу мох и, стараясь не уколоться, водворил в ящик ежа. Потом Тропиночкин показал Дусе змею в банке со спиртом, гнездо осы, моллюсков-прудовиков, гусеницу, хромую сороку.

Осмотрев живой уголок, они заперли окно и вышли на берег озера.

— Ты плавать умеешь? — спросил Тропиночкин.

— Ещё не умею, — огорчённо сказал Дуся. — Тётя Лиза говорила: «Надо, говорит, его плавать научить, а то какой из него моряк!» А бабушка говорит: «Чего ты торопишься! Моряк или не моряк, это всё равно скажется. Вот поступит в училище, а там наша парамоновская натура даст себя знать. Её на глаз не увидишь, как соль в морской воде, а хлебнёшь — почувствуешь!»

— Ну, и чего ты чувствуешь теперь? — спросил удивлённо Тропиночкин.

— А я ничего не чувствую, — признался Дуся. — Просто вот как был, так и есть, только мне тут интереснее.

— И мне тоже интереснее, — согласился Тропиночкин. — Плавать я тебя быстро научу, не беспокойся. У моряков самое первое — это дружба и помощь.

— Потому что они всегда вместе — на одном корабле. Верно? — сказал Дуся.

— Конечно, — подтвердил Тропиночкин. — Танкисты тоже дружные очень, и лётчики, и всякие солдаты вообще, а моряки всех крепче дружат. Уж если моряк моряка где увидит, так они с первого слова друзья. Правда ведь?

Дуся не ответил. Случайно сунув руку в карман, он обнаружил записную книжку, найденную утром. Он совсем забыл о ней и теперь поспешил показать её Тропиночкину. Тот сказал сначала, что книжку надо отдать дежурному офицеру, который всегда приходит к столовой и в обед и в ужин, — и тогда дежурный офицер громко спросит: «Кто потерял книжку?» — тому и отдаст. Но потом они решили, что потерявшему книжку станет, наверное, неловко перед всеми, потому что терять ничего нельзя.

Сев на траву, они принялись рассматривать книжечку, чтобы установить, кому она принадлежит. Впрочем, Дуся был почти уверен, что книжечку обронил один из тех старшеклассников, что встретились ему утром у озера.

На первой странице было написано: «Никогда не думайте, что вы уже всё знаете. Павлов».

— Кто это Павлов? — спросил Дуся.

— Не знаю, — пожал плечами Тропиночкин. — Может быть, это он самый и есть?

Но на другой странице значилось: «Если человек не привык к дисциплине и порядку, с ним вместе нельзя воевать. Макаров».

— Вот видишь! — сказал Дуся. — Может быть, он вовсе не Павлов, а Макаров.

— Тут ниже ещё что-то написано, — заметил Тропиночкин.

— «Это надо внушить Метелицыну», — прочёл Дуся.

— Метелицыну? — оживился Тропиночкин. — Это знаешь кто — Метелицын?

— Кто?

— Помнишь, в столовой мы двоечника видели, угрюмый такой, позади всех стоял, без погон?

— Помню, — прошептал Дуся, вспомнив печальный взгляд, которым посмотрел на него Метелицын. — Значит, они из одной роты, — догадался он.

Дальше в книжечке был нарисован парусник и большой руль в двух разных поворотах и внизу подписано: «Оверштаг, фордевинд». Но потом на листке шла запись, от которой в груди у Дуси остановилось дыхание.

— Видишь? — сказал он Тропиночкину. — Вот прочитай: «В случае встречи с неприятелем, превосходящим нас в силах, я атакую его. Адмирал Нахимов». И чуть пониже: «Прекрасный вывод! Из наших офицеров ему следовали: «Талалихин — лётчик, Осипов — катерник, Парамонов — подводник и другие». Понял теперь? — В голосе Дуси было такое волнение, что Тропиночкин даже удивился.

— Чего ты? — спросил он. — Что тут такого?

— Чего! Ты разве не видишь? Тут про моего отца написано.

— Где?

— Ну вот же, читай: «…Парамонов — подводник».

Тропиночкин перечитал запись.

— Почему ты думаешь, что это про твоего отца написано?

— Потому что знаю, — убеждённо сказал Дуся.

Он чувствовал, он был глубоко уверен, что тут, в книжке, сказано про отца, но объяснить это Тропиночкину почему-то не мог.

— Пойдём, — сказал он, поднимаясь, — нам уж, наверное, пора.

Тропиночкина, видимо, озадачил вид Дуси, и он молча пошёл рядом с ним по берегу.

— Раутский, куда вы пропали? Вас к дежурному офицеру зовут! — послышался совсем близко чей-то недовольный голос, и Дуся увидел появившегося из-за деревьев нахимовца, одного их тех, что встретились ему здесь утром. — Да я, как вернёмся в город, хоть пять таких книжек тебе достану, — продолжал он.

— Ты не знаешь, в чём дело, — отозвался, выбираясь из кустов, его товарищ, и приятное лицо его с намокшей прядью волос, выбившихся из-под бескозырки, показалось Дусе огорчённым и озабоченным. — В этой книжечке очень важные для меня заметки.

«Это, конечно, он потерял», — понял Дуся и, достав из кармана свою находку, решительно протянул её молодому моряку.

— Это ваша, не правда ли?

— Ну, вот же она! Конечно, моя! — Юноша весь просветлел. — Где вы её нашли?

— Там, на берегу, где вы утром купались, — сказал Дуся.

Ему очень хотелось спросить про своего отца, но тот другой стоял тут же и всё тормошил товарища за рукав.

— Да идёмте же, Раутский, ведь нас ждут!

— Сейчас, сейчас!.. Ну, спасибо тебе большое, — сказал Раутский Дусе и протянул ему руку.

Рука у него была сильная, горячая и сухая.

НЕПОРЯДОК НА ПИРСЕ

Дождь моросил целых три дня подряд. Вода в озере стала свинцово-серой, казалась тяжёлой и холодной. Должно быть, лето уже поворачивало к осени.

На воскресенье был назначен праздник, посвящённый итогам лагерного сбора старших рот. Предстояли шлюпочные соревнования, готовились спортивные игры, ожидали приезда артистов и гостей. В лагере целые дни шли тренировки и репетиции. Офицеры-воспитатели были озабочены и заняты с утра до вечера. Воспитанники, имевшие переэкзаменовки, торопились в последние дни избавиться от «хвостов».

Новичков всё это мало касалось.

Наконец солнце пробилось сквозь тучи. Сосны спокойно красовались неподвижными вершинами; на берёзах, быть может, в последний раз затрепетали нежные, прозрачно-жёлтые листья; лёгкий ветерок срывал их с ветвей и гонял в чистом воздухе.

Под вечер Стрижников разрешил всем, кто хочет, погулять по лагерю.

— Пойдём на озеро! — предложил Дусе Тропиночкин.

После нескольких дней, почти полностью проведённых в помещении на занятиях и в общих беседах, оба с удовольствием сбежали вниз по крутому лесистому склону и пустились вдоль берега.

— Подожди меня здесь, — сказал Тропиночкин, когда они подошли к тростниковым зарослям.

Он исчез, и через несколько минут Дуся увидел его выплывающим из камышей с шестом в руках на маленьком старом плотике, сбитом из досок.

— Вот здорово! Где ты взял? — закричал Дуся с восторгом и едва скрытой завистью.

— Да уж взял, — сказал Тропиночкин. — Я его ещё давно присмотрел. И ты вставай со мной, если хочешь.

Он причалил к берегу и протянул Дусе руку.

Но плот не мог выдержать сразу двоих. Он погружался в воду, и на нём никак нельзя было устоять. Тогда они по одному стали плавать вдоль заводи, отталкиваясь шестом от вязкого дна. Это было очень интересно, но в конце концов Дуся устал. Кроме того, ботинки сильно промокли, брюки до самых колен покрылись тиной и грязью и неприятно холодили ноги.

— Пойдём, уже темнеет, — сказал он.

— Подожди! — возразил Тропиночкин. — Я сейчас на остров сплаваю, и пойдём.

Дуся посмотрел на остров, казавшийся теперь пустынным и мрачным.

— Не надо, — робко сказал он. — Нам пора.

— Я ведь скоро, — настаивал Тропиночкин. — Ты подожди меня здесь.

Он оттолкнулся от берега и поплыл. Дуся следил, как он грёб шестом, когда не стал доставать дна, как наконец причалил к острову и, спрыгнув на берег, помахал рукой и скрылся в кустах.

«Он смелый, — подумал Дуся. — Пусть только скорей возвращается». Было неприятно сидеть одному: уже темнело и, кроме того, он стал опасаться, что кто-нибудь их заметит. Тут Дуся увидел что-то тёмное, колыхающееся в серых волнах у самого острова.

«Что же это такое?» — подумал он. И вдруг понял, что это плот — тот самый, на котором перебирался Тропиночкин. Он, наверное, не прикрепил его у берега, и волны понесли плот в озеро.

Как же теперь быть?

Дуся беспомощно огляделся вокруг. До острова было метров двести. В сумерках тускло светящееся водное пространство казалось бесконечным, а сам остров — маленьким и угрюмым. Тёмная туча, очень похожая на большое ватное пальто, развешенное для просушки, медленно двигалось к озеру. Кусты, в которых скрылся Тропиночкин, сливались в одну тёмную массу, и только узкая багрово-красная полоса на горизонте ещё тлела, словно последний уголь затухающего костра. Но и она скоро потухла. Дуся подошёл к самой воде и крикнул:

— Тропиноч-ки-ин, плот унесло-о!

Но голос был слаб, и поднявшийся стремительный ветер едва ли донёс его и до половины расстояния, отделявшего берег от острова.

А плот уносило всё дальше и дальше в озеро, и теперь уже трудно было различить на серой зыби волн колеблющуюся тёмную точку.

Размахивая какими-то прутьями и подпрыгивая, Тропиночкин появился наконец с другой стороны острова; добежав до места, где был оставлен плот, он остановился. Прутья выпали у него из рук.

Он тоже что-то кричал Дусе, но ничего нельзя было разобрать. Потом Тропиночкин стал почти неразличим в темноте.

А Дуся всё стоял на берегу, не зная, на что же решиться. Над темнеющим озером, над глухо шумящим лесом прозвучал и затих сигнал вечернего отбоя. Сейчас все в лагере, должно быть, ложились спать, и Дуся с тоской представил себе, как волнуется и недоумевает вице-старшина Колкин, а старшина второй статьи, молодой и добрый моряк Алексеев, постоянно находившийся вместе с ними в домике, уже, наверное, пошёл докладывать «папе-маме».

Надо было на что-то решиться.

Дуся выбрался из кустов и торопливо пошёл по берегу к морской базе.

Морская база была едва ли не самым примечательным местом в лагере. В сущности, это был простой деревянный сарай, стоящий на самом берегу озера, близ пирса, но нахимовцы прозвали его «морской базой». Тут снаружи висели по стенам багры и вёсла, спасательные пояса, сигнальные флаги и фонари, таблицы семафоров, а внутри стояли на стеллажах модели парусных яхт, бригов, фрегатов, а также современного крейсера и линкора. В углу, на специальной подставке под стеклянным колпаком, хранился большой корабельный компас; рядом, на стене, висел металлический барометр. Небольшие круглые окна, похожие на иллюминаторы, были расположены высоко, почти под самым потолком, и не давали много света. На базе было установлено постоянное дежурство дневальных, назначавшихся из воспитанников старших рот.

У деревянной будки близ базы качался подвешенный на проволоке фонарь, и всклокоченные тени деревьев метались по берегу.

Дуся прибавил шаг.

Подойдя поближе, он увидел на крыльце, под фонарём, стройную юношескую фигуру в коротком бушлате. И сразу узнал Раутского.

— Кто там? — громко спросил Раутский, вглядываясь в темноту.

— Это я, Парамонов. — Дуся вышел на свет.

— Ах, вот это кто! — удивился Раутский, тотчас узнав Дусю. — Ты чего же тут ходишь? Разве вам сегодня разрешено ещё не ложиться?

— У Тропиночкина плот унесло, — сказал Дуся.

Из будки между тем доносились голоса — должно быть, там были ещё нахимовцы.

— Какой плот? Мы тут базу убираем, уже заканчиваем. Тебя что, к нам прислали?

— Я сам пришёл.

— Не понимаю! Кто ж этот Тропиночкин?

— Мой товарищ.

— Ах, вот что! Тот самый?

— Тот самый, — сказал Дуся. — Он там один сейчас. Он, может, думает, что я просто ушёл, и всё.

— Да где он? — всё ещё недоумевал Раутский.

— Я же говорю — у него плот унесло, теперь он один на острове.

— На острове? — Раутский ещё более удивился. — Кто же его туда послал теперь?

— Никто, — еле слышно признался Дуся. — Мы сами. Только у него плот унесло, а я на этом берегу сидел.

Старший нахимовец, раздумывая, покачал головой и присвистнул.

— Ну, заварили кашу! — сказал он. — Теперь, пожалуй, не порадуетесь. — И, помолчав, спросил: — Кто-нибудь видел вас?

— Нет, никто ещё не видел. Если бы плот не унесло…

— Подожди! — вдруг остановил Дусю Раутский и, приоткрыв дверь будки, крикнул: — Метелицын, на минутку!

На крыльце появился плечистый, немного нескладный нахимовец, и Дуся при свете фонаря тотчас узнал в нём нарушителя дисциплины, что ходил без погон позади строя.

— Что ты хочешь? — обратился он к Раутскому.

Он был по-прежнему без погон, и его тёмные большие глаза светились мягко на грубом, большом лице.

— Видишь ли, — сказал деловито и доверительно Раутский, — надо выручить вот этих малышей.

— Но тут только один малыш, — простодушно заметил Метелицын, — а где остальные?

— Их всего двое, но в том-то и дело, что один сидит теперь на острове. Заплыл туда на плоту, а плот унесло волнами.

— Придётся сходить на шлюпке, — просто сказал Метелицын. — Им же, наверное, отбой был?

— Кажется, был, но, может быть, обойдётся. Ты возьми четвёрку и не шуми вёслами. Лучше, если бы не заметили, — добавил он. — Я бы сам пошёл, да меня каждую минуту спросить могут.

— Понятно, — сказал Метелицын и шагнул в темноту к причалу.

— Ты бы шёл к себе, — сказал Раутский Дусе. — Там же, может быть, вас ищут.

— Нет, — сказал Дуся, — я один не могу, мы лучше вместе с Тропиночкиным.

В это время в темноте со стороны лагеря мелькнул свет и раздались голоса.

— Начальник училища идёт! — тревожно прошептал Раутский. — Давайте-ка в сторонку.

Стоя за будкой в темноте, Дуся слышал, как Раутский громко скомандовал:

— Смирно-о!

Потом по деревянному настилу отчётливо прозвучали его шаги, затем послышался рапорт:

— Товарищ капитан первого ранга, группа воспитанников третьей роты заканчивает праздничную уборку. Дежурный по пирсу, воспитанник первой роты Раутский.

— Вольно, — сказал начальник и в сопровождении нескольких офицеров (о чём Дуся мог судить по шуму шагов на крыльце) прошёл к будке.

«Только бы поскорее они ушли, только бы поскорее!» — думал Дуся. Но, как нарочно, начальник задержался на крыльце. Он спрашивал, готовы ли машины к встрече гостей и не отсырела ли площадка, на которой будет происходить перетягивание каната. Ему отвечали незнакомые Дусе голоса офицеров. Потом Стрижников сказал, что заплывы на большие дистанции врач советует отменить, так как вода в озере стала холодной.

— Посмотрим! — сказал начальник.

И все медленно пошли от будки.

Дуся вздохнул с облегчением.

Вдруг явственно послышался всплеск у самого пирса.

— Кто это там? — сердито спросил начальник.

Один из его спутников подошёл к берегу и зажужжал ручным фонариком.

«Попались!» — пронеслось в голове у Дуси.

— Никого нет, это волна! — раздалось в темноте.

И Дуся узнал голос мичмана Гаврюшина.

Офицеры двинулись дальше. А через минуту на деревянных мостках пирса появился Метелицын.

— Всё из-за цепи, — хмурясь, сообщил он, — пока я с ней возился, они и услышали.

— Ничего, всё обошлось! — успокоил Раутский. — Только давайте поживее!

Он озабоченно посмотрел на фонарь, который качнуло порывом ветра так, что проволока заскрипела.

А Дуся уже шагал вслед за Метелицыным, с уважением поглядывая на его широкую спину.

Спустившись на пирс, они отвязали четвёрку. Волны, казавшиеся чёрными, как смола, плескались о широкое днище.

— Держись! — шепнул Метелицын и сильными взмахами вёсел вывел шлюпку на озеро.

Дуся сидел на корме, вцепившись руками в борта. Озеро грозно колыхалось вокруг. Туча — та самая, что походила на ватное пальто, — медленно наплывала сбоку, всё больше закрывая небо над озером. Тёмные плотные полы пальто как бы растрепались; седые, почти белёсые лохмотья расползлись по сторонам. И вдруг тонкий огненный вьюн вильнул и исчез в туче, осветив на мгновение противоположный берег и синий, далёкий лес.

Ударил гром, и порывы ветра погнали по озеру мелкую быструю рябь.

— Даёт! — сказал Метелицын и ещё энергичнее заработал вёслами.

Дуся теперь не видел вокруг себя ничего, кроме волн, упругих и гладких, в оловянных отблесках побелевшего неба. Садясь в лодку, он думал, что легко найдёт место, куда надо причалить, а теперь, пожалуй, не мог бы даже сказать, где находится и самый остров.

Метелицын грёб, казалось, на самую середину озера. Но вот он уверенно повернул шлюпку так, что ветер стал дуть Дусе в спину. При свете новой зарницы Дуся увидел впереди согнутые ветром кусты тальника. «Где-то там Тропиночкин», — подумал он. Шлюпка стала огибать остров с подветренной стороны. Теперь ветер чувствовался меньше.

— Ну, где он тут? — спросил Метелицын, опустив вёсла.

Дуся молчал, не зная, что сказать, и с удивлением и невольной робостью разглядывал незнакомый тёмный берег.

— Тропиночкин! — позвал он еле слышно.

Никто не откликался.

— Ты громче зови, — посоветовал Метелицын.

Дуся стал кричать громко, как только мог. Он уже решил, что Тропиночкин ушёл зачем-нибудь на другую сторону острова. Вдруг около них, в кустах, что-то зашевелилось, и из зарослей возникла маленькая взъерошенная фигура Тропиночкина.

— Ты чего же не откликаешься? — обиделся Дуся. — Мы за тобой пришли, а тебя нет.

— Я грозы испугался, — сказал Тропиночкин, — в блиндаж залез — тут в песке настоящий блиндаж вырыт.

— «Блиндаж, блиндаж»! — заворчал Метелицын. — Ты прыгай скорей в шлюпку: нам спешить надо.

Тропиночкин покорно забрался в шлюпку — её Метелицын подвёл к самому берегу — и пристроился вместе с Дусей на корме.

— Ровнее сидите, — сказал им Метелицын, — а то опрокинемся.

Он развернул шлюпку и повёл её обратно. Опять несколько раз ударил и прокатился по воде громовой раскат.

Как только они отошли от острова, ветер подул навстречу с такой силой, что шлюпка почти не двигалась вперёд. Несмотря на все усилия Метелицына, её начало сносить. Порывы ветра срывали с вёсел струи воды и обдавали Дусю и Тропиночкина холодными брызгами.

В белёсой мгле над озером то и дело вспыхивали зигзаги молний. Хлынул дождь, поверхность воды сделалась пятнистой. Ветер налетал теперь вихрями и гнал шлюпку боком. С трудом удалось Метелицыну поставить её по ветру. Ветер поволок её по воде наискосок к берегу, в сторону от пирса. Теперь все усилия Метелицына сводились к тому, чтобы шлюпку не опрокинуло. Он яростно работал вёслами. При вспышках молнии лицо его казалось бледным, напряжённым, решительная складка выступила на лбу.

Он приказал им сесть на дно лодки и держаться за банку.

Хорошо, что Дуся уже знал, что банка — это скамья. Он уцепился за неё обеими руками и прижался к Тропиночкину, тоже мокрому до нитки. Были минуты, когда Дусе казалось, что Метелицын вот-вот выбьется из сил и тогда их шлюпку опрокинет.

Но Метелицын был неутомим. Только раз ему не удалось вовремя поставить шлюпку поперёк волны, и вода хлестнула через борт и залила днище. Дуся привстал было, но Метелицын грозно крикнул: «Сесть!» И им снова пришлось покориться.

Наконец шлюпка прошуршала днищем по песку и остановилась, ткнувшись носом в край берега.

— Ну, ваше счастье, что не опрокинуло, — сказал Метелицын. — Выбирайтесь поскорее да идите к себе.

Дуся и Тропиночкин, порядком промёрзшие, мокрые, напуганные бурей, мгновенно выбрались на сушу.

— Спасибо вам, — еле выговорил Тропиночкин, вздрагивая от холода.

— А как же шлюпка? — спросил Дуся.

— Это уж моя забота, — сказал Метелицын. — Вот утихнет немного, отведу к пирсу. А вы, в случае чего, держите язык за зубами. Понятно?

— Понятно, — пролепетали Дуся и Тропиночкин и побежали по скользкому берегу.

Дождь ещё шёл, но ветер стихал, и небо стало светлее, так что вечер уже не казался ночью.

Пробежав метров полтораста по берегу, мальчики очутились на дорожке, ведущей к пирсу.

— Ого, куда нас отнесло! — изумился Тропиночкин.

— Тише, — остановил его Дуся, — кто-то идёт.

Они замерли под деревом. По тропинке спускались к пирсу два офицера в дождевых плащах.

— Вы ясно видели шлюпку? — услышали они, когда офицеры проходили мимо.

— Просто как на ладони. Молния осветила всё озеро, и я увидел, как ветер сносит её к берегу.

— Да, за такой беспорядок на пирсе придётся взыскивать самым строгим образом. Это совершенно нетерпимо, — проговорил опять первый офицер.

Шаги на тропинке замолкли.

— Кто это? — прошептал Дуся.

— Начальник училища капитан первого ранга Бахрушев. Разве ты не узнал? А с ним, должно быть, дежурный офицер. Видно, они нас заметили на озере.

— Что же теперь будет?

— Может быть, ещё не узнают, кто виноват, — сказал Тропиночкин. — Нам с тобой надо молчать.

Они вновь пустились бежать к лагерю.

Гроза помешала обычному для этого времени распорядку: у домика и у забора мелькали в темноте фигуры нахимовцев. Оказалось, что ветром сорвало покров одной из палаток; палатку укрепляли вновь. Дуся и Тропиночкин, воспользовавшись происшествием, незаметно пробрались на свои места и, сняв мокрую одежду, заснули как убитые.

НОВЫЕ ТРЕВОГИ

Ах, каким прозрачным, каким ясным и свежим было утро следующего дня! Омытый дождём, мир наслаждался теплом и солнцем, озеро тихо светилось сквозь нежный парок, курящийся над водой. Просто трудно было поверить, что ещё вчера вечером здесь свистел ветер, лил дождь, неслись по небу тучи. Само утро как будто говорило: «Да полно, было ли это? Видите, как всё вокруг хорошо!»

Хотя до праздника оставалось ещё два дня, весь лагерь был украшен флагами. От главной мачты к воротам — в одну сторону и к передней линейке — в другую тянулись ванты, образуя огромный треугольник из разноцветных флажков. Флаги реяли над будкой у пирса и над домиком дежурного офицера.

Передняя линейка перед белоснежными палатками сверкала чистотой, достойной боевого корабля.

Старшина второй статьи Алексеев, всегда находившийся при роте в отсутствие офицера-воспитателя, объявил, чтобы до завтрака все привели в полный порядок одежду, вычистили ботинки и пуговицы на бушлатах, так как предстоит поездка на корабль.

Вот это да! Вот это денёк!

Дуся и Тропиночкин долго возились у крыльца, счищая друг с друга щёткой пятна глины — следы вчерашнего неурочного путешествия, — и с некоторой тревогой поджидали прихода «папы-мамы».

Капитан-лейтенант Стрижников появился в парадной тужурке, с белым крахмальным воротничком и чёрным галстуком. Он приказал построить роту повзводно и, приняв рапорт вице-старшин, прошёлся вдоль рядов раз и другой. И Дусе вдруг показалось, что «папа-мама» сердит и чем-то озабочен. Беспокойное сознание, что вчерашнее происшествие не пройдёт даром, охватило его.

Но Стрижников всё молчал, и Дусе уже пришло в голову, что, может быть, он ещё ничего не знает, как вдруг капитан-лейтенант сказал:

— Вчера я разрешил вам всем быть свободными до вечернего отбоя. Я думал, что каждый из вас уже понимает, что такое дисциплина, и заслуживает доверия. Однако наши воспитанники были замечены дежурным по лагерю на берегу озера уже после отбоя, во время грозы. Я хотел бы, чтобы те, кого это касается, объяснили нам, почему они не вернулись в свою роту вовремя.

Дуся почувствовал, что сердце часто заколотилось и дышать стало нечем, хотя они стояли на лужайке перед домиком и над ними простиралось огромное голубое пространство. Вот сейчас Стрижников заговорит о них с Тропиночкиным и, наверное, скажет перед всем строем, что они нарушили дисциплину и недостойны быть настоящими моряками.

Стрижников выжидательно посмотрел на ряды нахимовцев. Все молчали. Многие недоуменно переглядывались. Дуся стоял, не смея поднять глаз. Он чувствовал, что краснеет, и боялся, что если Стрижников взглянет на него, то сразу узнает в нём виноватого.

Между тем молчание становилось всё тягостнее.

— Ну что же, — сказал Стрижников, — выходит, одно из двух: или виновных среди вас нет, или они не имеют мужества признаться в своей вине и объяснить её. — Он с укоризной посмотрел на своих воспитанников.

Дуся испытывал на себе железную тяжесть его осуждающего взгляда. Чувство стыда жгло и давило грудь. Он готов был шагнуть вперёд и признаться во всём. Слова капитан-лейтенанта о том, что у них не хватает мужества, больно укололи его самолюбие, но он всё время помнил о наказе Метелицына держать язык за зубами и не двигался с места. Улучив момент, он искоса посмотрел на своего приятеля. Тропиночкин стойл напыженный, красный; большая голова делала его похожим на гриб, и капли пота, стекавшие по виску, выдавали испытываемое им волнение.

Наступила снова тягостная пауза. Наконец Стрижников продолжил:

— Я думал, что если мы с вами поговорим откровенно, то и вам и мне будет лучше. Ведь всё, что происходит и будет ещё происходить хорошего и плохого у каждого из нас, всегда будет касаться нас всех, всей роты. Нам не следует поэтому скрывать что-либо друг от друга. Мы должны жить единой, дружной морской семьёй. Я прошу всех вас подумать об этом.

Тут Стрижников посмотрел на свои ручные часы и приказал вести роту на завтрак.

За столом мальчики смущённо перешёптывались.

Дуся взглянул на Тропиночкина: тот сидел красный, сосредоточенно уставившись в тарелку, и ничего не ел.

Подали пирог — настоящий домашний пирог с мясом и рисом. Но Тропиночкин отказался от пирога.

— Мне есть не хочется, — сказал он старшине второй статьи Алексееву. — Меня чего-то полежать клонит.

Прямо из-за стола его отвели к врачу. После завтрака стало известно, что у Тропиночкина жар и что его оставили в лазарете.

НА КРЕЙСЕРЕ

Ещё в лагере, когда все стояли у главных ворот, ожидая, пока подойдут грузовики, к Дусе подошёл Япончик и тихо сказал:

— Мы все уже выстирали свои воротнички известью, только ты зеваешь.

— А зачем это? — спросил Дуся.

— Затем, что будут салагой звать настоящие моряки. У кого гюйс новенький — это уж первый признак, что новичок: у бывалых он всегда вылинявший.

— Что же делать? — смутился Дуся, ощупывая свой новенький, лоснящийся воротник.

— Давай попробуем песком простирать с камешками.

— Попробуем, — согласился Дуся.

Но подъехал автобус, и Стрижников приказал рассаживаться по местам.

* * *

Крейсер стоял на рейде, и с берега казалось, что он чуть покачивается на волнах. Но когда молодые моряки всей гурьбой заполнили плоскодонный катер и он, стуча мотором, бойко помчал их по волнам к самому кораблю, они увидели, что крейсер стоит неподвижно и только море колышется вокруг него.

На высоком сером борту был укреплён трап с деревянными поручнями и с маленькой площадкой внизу, едва не достававшей волны. На палубе у трапа стоял вахтенный офицер в полной форме, с биноклем в руке. Рулевой на всём ходу подвёл катер к самому трапчику и затормозил так ловко, что маленькое судно разом застыло на месте, чуть коснувшись трапа правым бортом.

— Впритирочку! — восхищённо заметил Колкин.

Дуся вслед за другими должен был перешагнуть на трап. Это оказалось не так просто, потому что катер качался. Едва Дуся стал на борт, как ударила волна. Он чуть не сорвался в воду, но вовремя ухватился за поручни и уже без страха, а, скорее, с удовольствием поднялся по колыхающимся над водой ступеням.

Стрижников доложил вахтенному офицеру о прибытии на крейсер воспитанников нахимовского училища. Все выстроились вдоль борта, с любопытством поглядывая на массивные трубы и могучие орудия крейсера. Но вот из ближнего люка появился невысокий полный моряк в синем кителе, похожем на спецовку заводского рабочего.

— Старпом, старпом идёт! — зашептали вокруг.

Тут только Дуся разглядел на его погонах знаки различия капитана второго ранга.

Старший помощник командира крейсера подошёл к ним и поздоровался. Они ответили звонко, но не очень стройно.

— Лучше надо здороваться! — сказал капитан второго ранга. — Мы ведь хозяева гостеприимные! — При этом он улыбнулся и посмотрел на часы, казавшиеся очень маленькими на его широкой волосатой руке. — Сейчас десять ноль-ноль, — продолжал он, став снова серьёзным. — Времени у нас не так уж много, будем его беречь. Всё вы в один день не осмотрите и сразу не поймёте. Чтобы хорошо узнать корабль, надо на нём послужить. Пока вам придётся ограничиться общим знакомством с крейсером.

По его указанию все разделились на две группы: одна отправилась сначала в машинное отделение, вторая — осматривать надстройки. Дуся попал во второю группу.

Молодой офицер в тёмно-синем кителе с золотыми полосками на рукавах и тонкими, как брови, маленькими усами повёл их вдоль борта по железной палубе.

— С чего же начнём? — сказал он, вдруг останавливаясь и вопросительно глядя на обступивших его мальчиков.

Но юные гости растерянно молчали.

— Вы-то сами что хотели увидеть? Ну, вот хоть вы? — настойчиво спрашивал офицер, положив руку на плечо стоявшему рядом с ним Пруслину.

— Я бы хотел, чтобы торпеду пустили, самую настоящую! — сказал Пруслин, и его серьёзные глаза на сосредоточенном смуглом лице буйно сверкнули.

Офицер посмотрел на него и озадаченно покачал головой:

— Ну, торпеду я для вас не могу пустить, особенно настоящую, а торпедные аппараты можно будет посмотреть.

— Из пушки тоже выстрелить нельзя? — спросил Япончик.

— Тоже нельзя, — сказал офицер и улыбнулся.

— А можно залезть на самую высокую мачту? — солидно спросил Рогачёв, всегда такой молчаливый. — И оттуда посмотреть кругом во все стороны! — добавил он смущённо, и его веснушчатое лицо стало совершенно пунцовым.

— Вот это можно! — сказал офицер. — Там вы и боевую рубку увидите, и зенитные пулемёты, и ходовой мостик. Возражающих не имеется?

Возражающих не имелось.

Вслед за офицером все подошли к мачте и стали подниматься по узким наружным трапам.

Мачта походила на могучий ствол огромного дерева. Боевая рубка представляла собой как бы большое дупло внутри стального ствола.

Дуся вслед за другими пробрался в рубку через узкую, как бойница, дверь. Полукруглые броневые стены были увешаны телефонными трубками, сигнальными щитами, приборами всех видов.

— Во время боя, — сказал офицер, — сюда поступают все сообщения от орудий и механизмов и отсюда отдаются команды во все части корабля. На мостике впереди рубки стоит сам командир крейсера.

Когда стали подниматься выше, на флагманский мостик, Дуся, шедший позади, нарочно задержался. Ему хотелось постоять немного на том месте, где во время похода находится командир.

Однако у штурвала уже стоял вице-старшина Колкин. Надвинув на лоб бескозырку, он что было сил свёл брови и грозно смотрел вперёд, словно видел перед собой эскадру противника. Вдруг он наклонился к медному рупору и тихо, но отчётливо прошептал:

— Полный ход! Отдать швартовы! Торпеды на товсь!

Между тем сверху доносился голос офицера.

— А этот мостик, — услышал Дуся, — предназначен для командующего эскадрой. Тот корабль, на котором находится командующий, называется флагманским. И мостик тоже называется флагманским. К нему притягиваются взоры всех кораблей эскадры — недаром же он расположен высоко над палубой. Отсюда море видно ещё дальше, обзор шире.

Дуся поспешил наверх.

На следующем мостике на узких площадках, казалось висевших в воздухе, были размещены зенитные автоматы.

Дуся придвинулся к самому краю мостика, но, взглянув вниз, невольно отпрянул и цепко ухватился за ограждение: палуба была так далеко внизу, что ему показалось, будто он повис где-то между небом и морем.

— Не робей — привыкнешь! — заметил офицер. — Нашим морякам приходится нести вахту и повыше.

Выше находился сигнальный мостик.

— Отсюда матросы передают боевые приказы и сигналы на другие корабли: днём — разноцветными флагами, ночью — огнями, — сказал офицер.

Так вот они где стоят, эти удивительные моряки-сигнальщики! Их мостик похож на большое гнездо, поднятое к самому небу. Как приятно смотреть отсюда во все стороны, только не под ноги, а в море! Тогда совсем даже не страшно.

Чайка, лениво расправив крылья, пролетела совсем рядом, — были ясно видны красные перепонки на её лапках, поджатых к животу.

Подул ветерок, и Дуся услышал шорох корабельного флага. На мачте правее мостика и почти на одном уровне с ним билось и трепетало знакомое полотнище с широкой синей полосой внизу, с красной звездой, серпом и молотом над нею. Казалось, флаг этот звал в далёкий зеленоватый простор моря.

Покрытое мелкой зубчатой волной, оно словно лучилось под солнцем. Вдруг далеко, у самого горизонта, взметнулась белая пенистая груда, глухой удар прошёл по воде, и чуткое тело корабля вздрогнуло.

— Что это? — тревожно обратились к офицеру сразу несколько человек.

— Мины рвут. Тут ещё до сих пор не море, а суп с клёцками, — очень серьёзно сказал офицер и осторожно погладил свои маленькие чёрные усики.

Когда спустились обратно на палубу, к Дусе протискался Япончик, дёрнул за рукав и поманил за широкий раструб вентилятора.

— Чего ты? — спросил Дуся.

— А вот того ты! — рассердился Япончик. — Ты что же, подвести нас хочешь?

Дуся, не понимая, испуганно смотрел на приятеля.

— Про воротник я тебе говорил? Из-за тебя нас здесь матросы салагой звать будут. Пойдём!

Он потянул Дусю за руку, и тот невольно последовал за ним. Они сошли вниз по железному трапчику и оказались в узком коридоре. На Дусю пахнуло теплом и запахом машинного масла, вокруг него что-то сильно гудело.

— Не бойся, это воздух гудит, — сказал Япончик, — вентиляторы такие. Мы в самом низу были. Тут до дна ещё знаешь сколько!

— Куда же мы идём? — спросил Дуся.

— Давай, давай поскорей, тут близко.

Сделав два-три поворота, они очутились в небольшом отсеке, где тускло горел свет и по стенам белело несколько умывальников.

Япончик быстро накинул дверной крючок и, ловко вскарабкавшись на одну из раковин, снял с переборки продолговатую дырчатую коробку, издававшую сладковатый запах.

— Давай воротник! — заторопил он Дусю и сам помог отделить воротник от фланелевки.

Затем Япончик посыпал на воротник из банки и начал сам усердно и быстро стирать его под краном.

Через несколько минут всё было готово, и они как ни в чём не бывало выбрались снова на верхнюю палубу. Дуся чувствовал только хлористый запах и некоторую неловкость от мокрого воротника, касавшегося шеи и холодившего плечи.

У грот-мачты уже никого не было. Дуся и Япончик бросились в носовую часть корабля. На огромной палубе виднелись только одинокие фигуры занятых своим делом матросов.

Мальчики, запыхавшись, огибали башню орудия, когда перед ними внезапно очутился старший помощник. Дуся остановился как вкопанный, а Япончик мигом скользнул за брезентовые пожарные чехлы, вывешенные для просушки.

— Куда так спешите, молодой человек? — услышал Дуся. Широкая рука легла ему на плечо. — Э, да ты, брат, уже вымок где-то. За борт, что ли, упал?

— Нет, я не упал, — пробормотал Дуся, оглядываясь, но бежать уже было поздно. — Это — так просто, — сказал он на всякий случай.

— Чего проще, — согласился офицер, — чем ждать, пока воротник сам вылиняет! Что ж ты молчишь? Может, струсил немножко, а? Испугался?

— Немножко испугался, — сказал Дуся и вздохнул.

— Давно на флоте? — спросил офицер строго.

Но Дуся увидел в его прищуренных глазах весёлые, добрые искры.

— Не очень… — сказал он. — Мы тут с одним мальчиком вместе приехали, да он сейчас простудился.

— Только прибыли и уже бывалыми казаться хотите? Откуда ж ты сам?

— Из Кронштадта, — ответил Дуся.

Хотя он больше помнил жизнь в Ярославле, но сказать про Кронштадт ему очень хотелось.

— Вот как! Да мы с тобой земляки, выходит! — обрадовался старший помощник. — Как фамилия?

— Парамонов, — сказал Дуся тихо.

— Парамонов? — переспросил офицер. — Парамонов из Кронштадта? Постой, постой… отец твой на Баренцевом море служил?

— Служил, — сказал Дуся и еле слышно добавил: — Погиб он.

— Да, погиб… это верно — погиб… — задумчиво проговорил офицер, с каким-то новым вниманием вглядываясь в лицо Дуси. — Вот, братец ты мой, какая история выходит. Ну-ка, пойдём со мной, поговорим.

Он повернулся и пошёл к люку. Дуся двинулся за ним.

— Беги! — донёсся шёпот Япончика.

Но Дуся даже не остановился: в ушах его звучал голос моряка, и что-то в этом голосе было такое, что заставляло мальчика покорно идти за этим человеком. Он вслед за офицером спустился по вертикальному трапчику в полутёмный железный коридор.

— Вот и моя хата, — сказал старший помощник, останавливаясь.

В темноте щёлкнул ключ, и железная дверь каюты раскрылась перед Дусей.

— Прошу пожаловать, — сказали ему.

Как всякому мальчику его лет, Дусе очень хотелось побывать в каюте военного моряка. В другой момент он порадовался бы случаю очутиться здесь, теперь же он лишь с робким любопытством поглядывал по сторонам.

Большое, вделанное в переборку зеркало, фаянсовый умывальник, платяной шкаф, койка, аккуратно заправленная мягким байковым одеялом, рабочий стол красного дерева, над ним металлические часы, барометр, сбоку книжная полка, на полу мягкий ковёр, в углу диван, обитый кожей, — всё это размещено красиво, экономно, от всего веет чистотой, строгим порядком и каким-то особенным, деловым корабельным уютом.

Офицер снял фуражку, вытер платком гладко бритую голову и загорелую морщинистую шею и, расстегнув китель, сел в кресло, указав Дусе рукой на диван.

— Стало быть, моряком решил стать? — спросил он.

— Да, — пробормотал Дуся, всё ещё не справляясь со своим смущением.

— Правильное решение. Отец твой отличным был моряком, храбрым офицером!

Вот уже третий раз за эти дни Дуся слышал о своём отце от людей, которых он никогда раньше и не видел, но которые, оказывается, знали его отца и, как он мог уже заметить, относились к нему с глубоким уважением, даже любовью. Вероятно, этот человек тоже слышал об отце. Может быть, он сам бывал с ним в морских походах и сражениях.

— Вы моего папу знали? — спросил он.

Моряк помедлил с ответом.

— Нет, — сказал он, — лично я его не знал, хотя мог бы знать. Я тоже в Кронштадте живал и на Баренцевом служил, но вот встретиться не пришлось. Слышал же я о твоём отце много. С его именем связаны очень памятные страницы наших морских сражений и побед. Вот подрастёшь — узнаешь. Я надеюсь, что из тебя тоже выйдет хороший моряк — в отца. Как ты думаешь?

— Я попробую, — тихо сказал Дуся.

— Попробуешь? — переспросил капитан второго ранга. — Ну, добро, пробуй, только чтобы без промаха. А я погляжу, как у тебя дела пойдут.

Он погладил Дусю по стриженому затылку и отпустил.

Оказалось, что обе группы нахимовцев уже закончили осмотр корабля и вернулись на палубу. Япончик и Пруслин сидели на кнехте у борта, а Терехов и Терёхин устроились на маленьком возвышении рядом с орудийной башней. Там ещё было немного места, и Дуся собирался примоститься с ними рядом. Но в это время появился Стрижников. Все тотчас встали.

— Сидите, сидите, — сказал капитан-лейтенант. — Впрочем, — продолжал он, прищурясь, — знаете, что тут под вами? Тут же люк порохового погреба!

И «папа-мама» сделал такое страшное лицо, что Терехов и Терёхин, собравшиеся было опять сесть, невольно вскочили и съёжились. Все засмеялись, и Дуся с облегчением подумал, что Стрижников весёлый и добрый человек; больше он, наверное, не будет спрашивать, кто был на озере во время грозы.

— У кого есть вопросы — можете задавать! — громко объявил Стрижников.

Но весёлая искорка всё не потухала, и ребята не сразу настроились на серьёзный лад.

— Спроси, где тут рында-булиня, — зашептал Пруслину лукавый Япончик.

— Спрашивай сам, — отмахнулся от него Пруслин.

— Рында-булиня тут есть? — крикнул Япончик и спрятался за Рогачёва.

— Может быть, рында? — серьёзно спросил молоденький офицер, с которым они поднимались на капитанский мостик. — Рында, — пояснил он, — это сигнальный колокол, в который отбивают склянки, а рында-булиня — конец, за который дёргают для удара.

— Я знаю, — вставил Япончик, — это самый короткий конец на корабле.

— Задавайте вопросы посерьёзнее, — сказал Стрижников. — Кстати сказать, умело дёрнуть за рында-булиню — это тоже искусство. Попробуйте-ка сами отбивать склянки — сразу у вас ничего не выйдет: тут нужна пружинистая, натренированная рука. На корабле всё требует тренировки и опыта.

— А какое тут самое главное оружие? — блестя глазами, спросил вдруг Серб-Сербин.

— Самое главное? — переспросил капитан-лейтенант. — Вы что же, хотите обязательно самое главное?

— Так точно, товарищ капитан-лейтенант, — серьёзно сказал Серб-Сербин. — Я думаю, главный калибр тут главное, — добавил он, показывая рукой на громаду орудийной башни, простёршей над палубой свои мощные стальные стволы.

— Пойдёмте-ка, я вам покажу главное, — Стрижников порывисто повернулся и зашагал вдоль борта.

Все в некотором недоумении последовали за ним.

— Торпеды, что ли, самое главное? — пробормотал крепкий рыжеголовый Рогачёв.

Но «папа-мама» миновал шкафут и направился к кормовому срезу.

— Наверное, новое какое-нибудь оружие появилось, — громко зашептал вице-старшина Колкин.

Но Стрижников подошёл к неприметному стальному каземату бортового орудия и остановился.

— Читайте, Парамонов! — приказал он.

Волнуясь, Дуся прочёл вслух выбитые на броне слова:

— «27 апреля 1942 года, во время массированного налёта вражеской авиации и артиллерии, на крейсере возник пожар, угрожавший взрывом порохового погреба. Командир этого орудия Фёдор Петров, не пощадив жизни, бесстрашно сбросил за борт горящие снаряды и тем спас корабль и своих товарищей. Имя героя навеки внесено в список экипажа крейсера «Революция».

— Вот оно, наше главное оружие, — с какой-то почти суровой строгостью сказал «папа-мама». — Самоотверженность, отвага, преданность Родине!

Он медленно снял фуражку, и нахимовцы, следуя его примеру, обнажили стриженые головы.

В торжественной тишине отчётливо прозвучал сигнал горниста. Где-то вдали он смешался с мелодией оркестра, игравшего на берегу, и стих, растаяв в морском просторе.

Отрадное, гордое сознание своей причастности к флоту проникло в сердца молодых моряков, и готовность быть верными суровым и прекрасным законам боевого товарищества отдалась в душе каждого из них чистой и сильной волной.

* * *

Перед тем как покинуть корабль, все они выстроились на палубе.

Капитан второго ранга тепло попрощался со всеми и чуть заметно подмигнул Дусе, как бы желая сказать: «А с тобой мы, брат, теперь знакомы. Смотри же не подкачай».

Нахимовцы звонко и дружно крикнули «спасибо» и по висящему над водой трапу спустились на катер.

Прошло ещё несколько минут — и красивый силуэт крейсера отодвинулся вдаль и, казалось, покачивался на морской зыби.

Мачты и трубы отчётливо выделялись ещё на зеленоватом фоне предвечернего неба, а могучие башни орудий уже как бы слились с корпусом корабля и одной собранной стальной глыбой возвышались над морем.

НЕОЖИДАННЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ

Утром Дуся почувствовал себя одиноким. Ему не хватало Тропиночкина. Он так привык к нему и так хотел поскорее рассказать про всё, что было на корабле! Неужели Тропиночкин по-настоящему заболел? Старшина Алексеев говорит, что в лазарет сегодня нельзя пойти. Почему? Разве это справедливо? Ведь болеть всегда так скучно. И потом, Тропиночкин, может быть, думает, что про них всё узнали?

Между тем сразу после завтрака на озере начались шлюпочные соревнования, и все отправились к пирсу.

Со станции прибыли два автобуса с гостями и артистами. Щеголеватые, подтянутые нахимовцы старших рот обсуждали ход спортивных соревнований, предупредительно уступали дорогу приезжим и со сдержанной вежливостью отвечали на вопросы о жизни лагеря.

Ни Раутского, ни Метелицына не было среди них. На открытой веранде клуба, невидимый за деревьями, играл вальсовые мелодии духовой оркестр.

Япончик предложил пойти посмотреть лакированную машину, на которой в лагерь приехал генерал, но Дуся отказался.

В смутном, тревожном раздумье он отошёл в сторону от других и, прислонившись к дереву, стал смотреть на озеро. Мелкие тёмно-синие волны гуляли теперь у острова. Он походил на свежую, зелёную клумбу и уже не казался Дусе таким загадочным, как раньше. Берег озера у пирса почти совсем опустел: все направились наверх, и там сразу стало шумно и очень весело. Между стволами деревьев было видно, что приехавшие гости взялись за один конец каната, а нахимовцы, в большинстве новички, — за другой и в шутку стали перетягивать канат. Полный пехотный генерал с красивой седеющей головой весело подавал команды. Ему мешала одышка. Было жарко, и он всё время утирал лоб платком. К Дусе доносились крики и дружные взрывы смеха.

Вдруг кто-то положил ему руку на плечо. Дуся обернулся — перед ним стоял Метелицын.

— Здравствуйте, — пробормотал Дуся робко.

Метелицын, не отвечая, внимательно посмотрел вокруг.

— Вас кто-нибудь заметил тогда? — спросил он глухо.

— Не знаю, — растерянно признался Дуся. — Мы думали, что нас никто не заметил, а капитан-лейтенант Стрижников говорил — заметили.

Метелицын молчал, и тёмные глаза его из-под широкого лба смотрели угрюмо и озабоченно.

— Это, может быть, и не нас заметили, — тихо сказал Дуся.

— Да уж, не нас! Кого же? — Он опять тягостно замолчал. — Шлюпку тоже в кустах нашли, — сказал он мрачно. — Теперь Раутскому отвечать придётся.

— Раутскому?

— Ну да. Он же был дежурным по пирсу, ему и отвечать. Это, брат, серьёзное дело — казённое имущество не уберечь.

— Так ведь как же… — начал было Дуся.

— Вот так же! — сказал Метелицын. — А если про вас узнают, так ещё хуже будет: тут в прошлом году девочка одна утонула из пионерского лагеря. С тех пор у нас особенно строго. Сейчас они думают, что шлюпка была не привязана и её отогнало ветром. А если узнают, начальник училища этого так не оставит.

— Может быть, не узнают, — уныло проговорил Дуся.

— Узнают или не узнают, а всё равно придётся сказать, — неожиданно заключил Метелицын. — А иначе придётся Раутскому за всё отвечать. У него за всю службу ни одного замечания не было. Что же мы, его подводить будем?

— Как же быть-то? — растерянно спросил Дуся, удивлённый таким неожиданным поворотом дела.

— Вот так и быть: в случае чего вы ни слова не говорите про Раутского. Скажите, что это всё я один делал. Понятно? В сущности, ведь он действительно ни при чём. Понятно?

— Понятно, — повторил Дуся, чувствуя, однако, какую-то неясность в душе.

— Ты так и приятелю своему скажи. Ясно?

— Тропиночкину? Он заболел. Его в лазарете оставили.

— Вот тебе раз! — Метелицын нахмурился вновь. — Должно быть, простудился на озере. Теперь особенно круто всё повернётся.

— Неужели круто? — совсем огорчился Дуся.

— Ну, посмотрим ещё. Только бы меня из училища не отчислили. Ты иди теперь и помни, что я тебе сказал. — Метелицын мягко подтолкнул Дусю в плечо, и Дуся медленно пошёл к лагерю, встревоженный и смущённый.

Надо было обдумать всё, что он узнал. Как было бы хорошо поговорить теперь с Тропиночкиным, но это невозможно: в лазарет не пускают и, верно, не пустят ещё целых два дня. Дусе казалось, что вот-вот должно что-то случиться. Но, странное дело, уже наступило время обеда, а ничего не произошло.

После обеда все пошли на концерт. Больше всего Дусе понравились жонглёры и акробаты. После них на сцену вышел клоун и тоже расстелил ковёр и пытался всё делать, как акробаты, но у него ничего, конечно, не получалось, и он стал очень смешно снимать свои огромные ботинки и широченные брюки и одну за другой штук двадцать жилеток, которые оказались на нём.

Дуся невольно смеялся вместе со всеми.

Затем девушка стала играть на скрипке нежную, грустную пьесу, и Дуся, слушая её, вспомнил Метелицына: как он шагал позади строя, лицо его было пасмурным и взгляд тёмных глаз казался тяжёлым и печальным. А потом этот Метелицын появился под фонарём у будки и весело говорил Раутскому: «Но тут же только один малыш, а где остальные?»

И Дусе вдруг представилось, что всё это было когда-то давно-давно. Ведь тогда Тропиночкин ещё сидел на острове, а теперь он в лазарете и видеть его нельзя. Метелицыну же грозит исключение из училища, тогда как виноваты только они. Когда всё выяснится, им, наверное, не выдадут ни погон, ни ленточки на бескозырку. Что, если поставят их позади строя? Или совсем отчислят из училища? И придётся снова надевать свои короткие штаны и длинные чёрные чулки с резинками, заштопанные на колене. И тётя Лиза станет горестно говорить: «Эх, ты!» А бабушка, притворяясь спокойной, утешать её: «Ну ничего, что же теперь делать. Значит, не получился из него моряк — не в отца вышел…»

Дуся почувствовал, что слёзы щекочут щёки. В это время скрипка смолкла, раздались рукоплескания. Он едва успел вытереть глаза, как в зале зажёгся свет.

— Парамонов, ты что это? Плакал, да? — спросил Япончик.

— Ничего я не плакал, — отвернулся Дуся. — Сам ты, может быть, плакал.

Мальчик молча пошёл с ним рядом.

— Знаешь что? — сказал он. — Давай завтра наберём для Тропиночкина малины. Я знаю хорошее место — там она ещё есть, спелая, спелая. Ладно?

— Ладно, — согласился Дуся, — наберём.

До ужина так ничего и не случилось, а потом начались танцы, и, когда стало уже темнеть, гости поехали на станцию. Их провожали всем лагерем.

Дуся видел, как садились в автобус акробаты в серых спортивных плащах и одинаковых шляпах, с одинаковыми чемоданчиками в руках. Потом появился невысокого роста, но очень важный и серьёзный человек. Он остановился у автобуса и посмотрел вокруг с сознанием своего достоинства и превосходства.

«Где-то я его видел», — подумал Дуся.

— Это клоун. Смотрите, это клоун! — зашептал Колкин.

Клоун, заметив оживление среди мальчиков, грозно нахмурился и скрылся в машине.

Оркестр заиграл попурри и потом вальс «На сопках Маньчжурии».

И долго ещё после того, как машины отъехали и лагерь, казалось, опустел и затих, плыли над лесом широкие, мягкие волны звуков.

ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР

Узнав, что в лодке, прибитой к берегу грозой, были воспитанники, да притом двое из младшей роты, капитан первого ранга Бахрушев вызвал к себе Стрижникова и долго говорил с ним.

Он сказал, что такое нарушение не может быть оставлено без внимания, что необходимо установить, кто из новичков был в лодке, и настойчиво предостеречь от нарушения правил в лагере и училище.

— Надо, чтобы священное для моряка чувство дисциплины укрепилось в молодых нахимовцах с первых же дней, с первых шагов в нашем коллективе!.. Что касается Метелицына, — продолжал начальник, — то я склонен отчислить его из училища, однако мичман Гаврюшин очень его отстаивает.

— Разрешите мне тоже просить вас не принимать пока окончательного решения о Метелицыне, — сказал Стрижников. — Мне кажется, что ещё не все обстоятельства этого «путешествия» по озеру вполне ясны. Тут есть какие-то дополнительные обстоятельства, ещё неизвестные нам. Я хотел поговорить с воспитанником Раутским, но вчера его послали с поручением в город. Может быть, и мои воспитанники разъяснят что-либо.

— Хорошо, — сказал капитан первого ранга, — подождём.

Он сделал ещё указания, касающиеся отъезда на станцию, и отпустил капитан-лейтенанта.

Выйдя от начальника, Стрижников направился через лагерь к лесу, где в сопровождении старшины второй статьи Алексеева находились на прогулке воспитанники его роты. Ему надо было побеседовать с ними об отъезде в училище и начале учебных занятий. Но не это занимало мысли капитан-лейтенанта.

«Почему, почему случилось так, что мне до сих пор неизвестно, кто же из малышей (офицеры в лагере и нахимовцы старших рот между собой называли новичков «малышами») был на озере во время грозы? Неужели они мне не доверяют или боятся меня?» — с тревогой думал он, вспоминая, что его настойчивые вопросы перед строем так и остались без ответа.

Конечно, можно вызвать Метелицына, чтобы он указал в шеренге новичков своих спутников. Но Стрижников не хотел и считал бы унизительным для себя поступать подобным образом. Это ему казалось недостойным педагога.

«Нет, так не годится! Между нами обязательно должно быть полное доверие друг к другу», — убеждал он самого себя.

Капитан-лейтенант так углубился в свои мысли, что едва не прошёл мимо небольшого, стоявшего на отлёте домика с зелёными ставнями. Здесь помещался лагерный лазарет, а Стрижников с утра собирался узнать о здоровье заболевшего вчера воспитанника Тропиночкина.

Дежурный санитар предложил ему надеть халат и повёл через крохотный чистый коридорчик в единственную палату, где в полном одиночестве (остальные три койки пустовали) лежал Тропиночкин.

— Тут уж приходили к нему приятели, — сказал санитар. — Малины принесли. Только я не впустил их — не велено.

Он открыл дверь в палату.

Тропиночкин, стоя на койке, усиленно делал знаки кому-то за окном. Заметив входящих, он юркнул под одеяло, но, узнав Стрижникова, должно быть, хотел встать, чтобы приветствовать его.

— Лежите, лежите, — сказал капитан-лейтенант, и знакомая добрая улыбка осветила на миг его умное лицо с двумя одинаковыми морщинками по краям рта. — Как вы себя чувствуете?

Тропиночкин молчал, всё ещё борясь с внезапным смущением, и осторожно поглядывал в окно.

— Что говорит врач? — обратился Стрижников к санитару.

— Врач скоро придёт, — сказал санитар. — Говорит, что застыл где-нибудь сильно паренёк, вот его и прознобило. Малярийный, вроде сказать, приступ. Он, слышь, и раньше малярией болел.

— И раньше болел? — спросил Стрижников у Тропиночкина.

— Было на фронте один раз, — тихо сказал Тропиночкин, — а сейчас у меня больше ничего не болит, товарищ капитан-лейтенант.

— Сейчас-то не болит, — сказал санитар, — а вчера чуть до сорока градусов не догнало. Надо, парень, ещё денёк полежать, а то она, бывает, отпустит на день, а потом опять хватит!

— Потерпите ещё немного, — сказал Стрижников, — а в город поедете на машине… Где же вы так простыли? Спать не холодно было в домике?

— Нет, — сказал Тропиночкин, — не холодно.

Он повернул голову и стал упорно смотреть в окно, на высокие стволы соснового леса.

Стрижников помолчал, потом сел у кровати на табуретку. Санитар вышел. В это время чья-то белая бескозырка мелькнула под окном, и в открытую форточку влетела бумажка, свёрнутая фантиком. Она скользнула по одеялу и упала на пол. Тропиночкин покраснел и нахмурился.

— Кто там? — спросил Стрижников.

— Да ну их! — проворчал Тропиночкин. — Сказали — нельзя, а они не уходят.

Стрижников подошёл к окну и, распахнув его, выглянул наружу. У домика уже никого не было. Брошенная в окно бумажка всё ещё валялась на полу.

— Это, наверное, вам? — Стрижников поднял фантик и протянул Тропиночкину. — Записка какая-то.

— Не знаю, — смутился Тропиночкин, — это не мне.

— А вы посмотрите, — предложил Стрижников.

Тропиночкин покраснел ещё больше и, взяв записку, сжал её в руке и сунул под одеяло. Затем с опаской взглянул на Стрижникова.

Но «папа-мама» смотрел в сторону и, должно быть, думал о чём-то своём.

— Мне бы хотелось, Тропиночкин, поговорить с вами откровенно. У вас родители есть? — спросил он.

— Есть мать, — сказал Тропиночкин медленно, — только она с тех пор, как фашисты отца убили, болеет всё.

— А с отцом вы дружно жили? Не скрывали от него ничего? Всё говорили?

— Не знаю. Он как встанет утром, так в колхоз, в правление, а то в поле. Он председателем был.

— А если провинишься, наказывал?

— Порол один раз, чтобы мать слушался. А мать поругает только, и всё: она добрая.

— Так. А потом на фронте был? Разведчиком?

— И разведчиком и просто так, при комендантской роте.

— Там уж за свои поступки сам отвечал?

— Там все отвечали. И я тоже отвечал.

— Это хорошо, — серьёзно сказал Стрижников. — Значит, у вас есть настоящая фронтовая привычка к дисциплине. У других её ещё нет. — Он помолчал и продолжал задумчиво: — Двое наших воспитанников катались на лодке по озеру со старшим нахимовцем. Да ещё в грозу! Начальник вынужден с этого нахимовца спрашивать в пять раз строже. Просто отчислить его из училища собирается.

Тропиночкин, очень внимательно разглядывавший всё время узоры на одеяле, запыхтел и ещё более нахмурился.

— Метелицына отчислить? — глухо спросил он.

— Да, Метелицына. А вы разве знаете? — удивился Стрижников.

— Он не виноват, — сказал Тропиночкин. — Вовсе он не катался.

— Не катался?

— Это они за мной на остров пришли, а то у меня плот унесло. Я туда переехал на плоту — так просто, посмотреть, а плот и унесло. — Тропиночкин тяжело вздохнул и посмотрел в окно. — Я бы вам, товарищ капитан-лейтенант, и раньше сказал, когда вы спрашивали, да мы слово дали не говорить.

Стрижников молчал раздумывая.

— Это серьёзное дело, — сказал он наконец. — Как же вас заметили на острове?

— Меня бы не заметили — Парамонов помог.

— Он тоже был с вами?

— Нет, он на острове не был, он на берегу стоял.

— Так, — вздохнул, в свою очередь, Стрижников, посмотрел на часы и встал. — Мне пора, — сказал он. — Поправляйтесь, Тропиночкин. Кажется, я доверял вам больше, чем следовало, но всё-таки я не жалею об этом. Всегда ведь лучше доверять друг другу. Верно?

И, не дожидаясь ответа, он вышел.

Тропиночкин некоторое время сидел неподвижно.

Затем вспомнив о записке, вытащил её из-под одеяла и, развернув, прочёл торопливо написанные карандашом слова: «Метелицына отчисляют из-за нас. Давай признаваться».

ДЕЛО ЧЕСТИ

Между тем лагерь готовился к отъезду. Праздничные флаги ещё с утра были сняты. На берегу, у пирса, плотники возводили навес для зимнего хранения шлюпок.

Человек десять нахимовцев, среди них и Метелицын, стоя кто по колено, кто по пояс в воде и блестя загорелыми телами, подводили к берегу одну из шлюпок. С берега шлюпку тянула канатом другая группа нахимовцев. Они тоже были без тельняшек, в одних трусиках. Две шлюпки уже стояли у навеса вверх дном на деревянных катках.

— Вынуть румпеля! Убрать рангоут, спасательные пояса, уключины! — командовал мичман Гаврюшин. — Разобраться по концу!

— Раз-два, взяли! — запел кто-то.

Канат натянулся, и шлюпка, подталкиваемая со всех сторон руками молодых моряков, вползла на берег и легла на борт, словно большое животное.

Дуся и Япончик не стерпели, чтобы не заглянуть сюда по пути из лазарета, и теперь, стоя вверху, на береговом склоне, смотрели на всё это со смешанным чувством любопытства и грусти. Им уже стали привычны и дороги эти места: лес на холмистом берегу, поляна у пирса, и будка, и блестевшее перед ними озеро.

Жёлтые листья стайкой полетели с деревьев, ветер погнал их по берегу и занёс на дощатый настил пирса.

«Завтра нас тут уже не будет», — подумал Дуся.

Весь остаток дня прошёл в сборах: получали рюкзаки, потом складывали в них свои пожитки. Сразу после ужина находившихся в лагере нахимовцев стали группами отвозить на станцию на грузовике и на автобусе.

Станция оказалась безлюдной. Маленькое вокзальное здание было разбито бомбой и ещё не отстроено. Разместились кто на брёвнах, приготовленных для постройки, кто просто на траве. Пели песни, рассказывали разные истории.

Поезд опоздал и пришёл уже ночью. В темноте гулко дышал паровоз, выбрасывая из трубы красные искры. Стрижников, приехавший с последней группой, руководил общим построением на платформе и, должно быть, отвечал за всю посадку.

Дуся улучил момент и подошёл к нему. Стрижников стоял один у фонаря и что-то отмечал в блокноте.

«Скажу ему всё… вот возьму и скажу теперь…» — взволнованно думал Дуся.

— Вы что, Парамонов, ко мне? — спросил Стрижников.

— Да, к вам, — твёрдо сказал Дуся, не зная, однако, с чего начать.

В это время подошёл офицер с повязкой на рукаве и сказал, что надо предупредить начальника станции, чтобы задержали поезд, так как по расписанию он стоит тут очень недолго.

— Сейчас иду, — сказал Стрижников офицеру. — Ну, что там у вас? Случилось что-нибудь? — опять обратился он к Дусе.

Дуся чувствовал, что Стрижникову сейчас не до него.

— Ничего не случилось, — сказал он, потупясь.

— Так ты иди к своим. Будьте все вместе, не разбредайтесь по станции. Скоро поедем. — Он похлопал Дусю по плечу и быстро зашагал вслед за торопившим его офицером.

* * *

В город приехали на рассвете. Было ещё темно и сыро. Камни домов и асфальт мостовых казались влажными от ночного тумана. С вокзала в училище шли пешком по странно безлюдным улицам.

Во дворе училища (вся колонна вошла не в парадное, а во внутренний двор, уже знакомый Дусе) стояли два грузовика, высоко гружённых матрацами.

У одного из них Дуся увидел шофёра, того, что отвозил их в лагерь. Он, наверное, уже постукал каблуками по шинам грузовика и нашёл всё в порядке, потому что спокойно курил, прислонясь спиной к кузову машины.

Все толпились во дворе, ожидая дальнейших распоряжений. Дуся подошёл к шофёру и поздоровался.

— Ну, как живёшь, моряк? — спросил шофёр. — Станешь командиром, присылай телеграмму — я к тебе на корабль служить приеду.

— А разве вы не тут будете? — спросил Дуся, почувствовав что-то новое в тоне шофёра.

— Уезжаю скоро к себе в колхоз, по демобилизации. Срок мой вышел… Скучать не будешь без меня?

— Не знаю… — сказал Дуся. — А кто же тут возить всё будет?

— И помоложе меня много найдётся, — сказал шофёр. — Меня и так жинка заждалась, а сына своего я ещё и не видел почти что. Теперь уж он на бахчи сам бегает, арбузы ест. Тебя он, пожалуй, ненамного меньше — года так на три, может быть.

Дуся хотел спросить, как зовут его сына и где он живёт, но в это время все снова стали строиться.

— Мне надо идти, — сказал Дуся с сожалением.

— Да уж, служба есть служба, — серьёзно сказал шофёр. — Прощай, Парамонов, в отца расти!

— Прощайте, — прошептал Дуся, смущённый упоминанием об отце. — Прощайте! — повторил он ещё раз и побежал к своей роте.

Тут всё было иначе, чем в лагере. Начиналась другая, новая, пора в жизни.

После завтрака в большой столовой (пока Дуся был в лагере, её отремонтировали и стены выкрасили нежно-голубой краской) старшина Алексеев повёл их на второй этаж.

Высокие окна, коридоры, застланные ковровыми дорожками, картины на стенах — всё это вызвало у Дуси чувство удивления. «Неужели мы тут будем жить?» — думал он. Для спальни здесь предназначалась очень чистая большая комната, раз в пять больше, чем весь их лагерный домик. В ней стояли рядами аккуратно заправленные койки.

Все мальчики роты были так возбуждены переездом, что почти никто не мог уснуть, хотя всем было приказано поспать после дороги.

Перед обедом всех их позвали получать форму номер три.

Оказалось, что форма номер три — это те самые матросские суконные брюки и синие морские фланелевки, какие носили старшие нахимовцы.

— Парамонова вызывают! — громко выкрикнул вдруг вице-старшина Колкин.

— Меня? — удивился Дуся.

Он только что получил новую одежду и собирался её примерить.

Дуся вышел из комнаты. В коридоре у дверей его ждал Раутский.

— Мне надо с вами поговорить, — сказал он очень серьёзно. — Дело в том, что в этой истории с лодкой Метелицын взял на себя всю вину. Он мой хороший товарищ и не хотел, чтобы взыскивали с меня. А ведь если на то пошло, так виноват один только я: мне надо было доложить дежурному офицеру тогда же, как узнал, что Тропиночкин на острове. Но, честно говоря, не хотелось выдавать вас обоих, и я подумал: обойдётся и так. Оно бы и обошлось, наверное, если бы не гроза. Теперь же стало очевидным, что мы скрыли от командира то, что он должен был знать. На службе надо делать не то, что легче, а что правильнее. Конечно, это трудно даётся, — добавил он и как-то виновато улыбнулся. — Но это необходимо. К тому же ведь мы с вами и сами будущие командиры. Не так ли?

Дуся напряжённо молчал. В эту минуту он отнюдь не чувствовал себя будущим командиром.

— Как же теперь? — тревожно спросил он.

— Посмотрим, — нахмурился Раутский. — Например, мичман Гаврюшин считает, что самое главное было сделано правильно: Метелицын немедленно отправился на остров за Тропиночкиным и благополучно вывез его оттуда. Значит, вина только в том, что вовремя не доложили дежурному офицеру. А за это ответ держать буду я сам. — Посуровевшее при этих словах лицо Раутского вдруг просветлело, он протянул Дусе руку. — И постараемся видеться чаще, ладно? Я хочу, чтобы вам всё было ясно. Сейчас я спешу — ты слышал, наверное, к нам идут из Риги нахимовцы на своей шхуне. Мы хотим встретить их на кронштадтском рейде.

— Нет, я ничего не знал, — пробормотал Дуся. — Нам ничего не говорили.

— Узнаешь ещё. Мы уже приготовили свою «Ладу», скоро она будет здесь.

Он ещё раз сжал Дусе руку и быстро сбежал по лестнице к выходу.

* * *

Через час явился Стрижников.

Роту построили парами, и все пошли по коридору в паркетный зал с высокими окнами. Здесь рота построилась четырёхугольным каре — вдоль стен. На середине комнаты находился стол с целой стопой уложенных на нём погон и двумя картонными коробками, в которых видны были ленточки — чёрные с коричневой гвардейской полосой.

В высоких дверях появился капитан первого ранга Бахрушев.

Капитан-лейтенант Стрижников скомандовал «смирно» и отрапортовал начальнику училища, что шестая рота выстроилась для получения погон и ленточек нахимовского училища.

Дуся почувствовал, что сердце его сильно забилось.

Офицеры подошли к столу, и начальник сказал:

— Этот день, молодые товарищи нахимовцы, я прошу вас запомнить навсегда. Вам вручаются первые воинские знаки различия — погоны и ленточка нахимовского училища на бескозырку. Это знак доверия вам как людям, наследующим великие традиции русского флота. Теперь всякий узнает в вас людей, облечённых этим доверием. Целью вашей жизни должно стать укрепление нашего славного советского флота. Вы молоды, и первая, главная ваша задача — учиться, чтобы овладеть знаниями, вырасти мужественными, честными и смелыми людьми, для которых нет ничего на свете дороже своей великой Советской Родины.

В торжественной тишине Стрижников раскрыл список и стал по очереди вызывать воспитанников. И каждый из них подходил к столу, брал из рук начальника погоны и ленточку и возвращался в строй.

Дуся не дыша ждал, когда очередь дойдёт до него. Вот уже вызвали Колкина… вот Остапчука…

— Пруслин! — произнёс Стрижников.

Сосредоточенный, серьёзный Пруслин подошёл к столу, принял из рук начальника погоны и ленточку и, чётко повернувшись, возвратился в шеренгу.

— Путинцев!

Это была фамилия Япончика.

Новые суконные штаны были велики ему, и он несколько раз на ходу поддёрнул их. Многие заметили, и кое-кто даже засмеялся.

Но Дусе было не до этого.

«Сейчас меня!» — подумал он, когда маленький и стройный Япончик, подмигивая товарищам, отошёл от стола.

— Рогачёв!

Крепкий рыжеголовый Рогачёв очень чётко подошёл к столу и стал в положение «смирно».

«А я? А почему же не я?.. Как же я?.. Ведь это на «Р» уже вызывают», — пронеслось в голове у Дуси. Он весь похолодел от волнения и стоял, боясь поднять голову или посмотреть по сторонам. Ему казалось, что в зале стало ещё тише и все смотрят на него, что где-то над его головой нависло готовое упасть и придавить его своей страшной тяжестью жёсткое слово «недостоин».

Уже вызвали Серб-Сербина. Потом подходили к столу Терехов и Терёхин. Затем другие.

— Все? — спросил начальник у Стрижникова.

— Так точно, — сказал капитан-лейтенант, — список исчерпан.

Дуся не шевелился. Он больше всего на свете хотел, чтобы теперь обратили внимание на него, и больше всего на свете боялся этого. В шеренге раздался сдержанный шёпот. Дуся услышал свою фамилию. Кто-то тихо толкал его сзади: «Скажи, скажи!»

Но он не мог произнести ни слова.

— Не хватает Тропиночкина, — сказал Стрижников у стола, но всем было слышно. — Я отмечу. — Он стал искать в списке.

— Там сбоку смотрите, — сказал, подойдя к нему, старшина Алексеев. — Они с Парамоновым после всех приехали в лагерь — я их отдельно занёс, не по алфавиту.

— И Парамонов? — нахмурился Стрижников. — Что же вы молчите, Парамонов? — Он обвёл взглядом шеренги и, заметив Дусю, должно быть, сразу понял его состояние. — Подойдите к столу, — мягко сказал он. — Это наша ошибка.

— Сын Героя Советского Союза Парамонова? — спросил начальник, когда Дуся приблизился к столу.

Дуся проглотил комок, душивший его, и шумно, глубоко вздохнул.

— А почему вздыхаем? — сказал начальник ласково и, протягивая Дусе погоны, положил ему левую руку на плечо.

— Я вам лучше… потом скажу, — с трудом выговорил Дуся и, взяв погоны и ленточку, опять вздохнул, но уже с облегчением.

— Хорошо, — согласился капитан первого ранга, — потом так потом. — А ты что же, такой нерешительный разве?

— Нет, я решительный уже… — сказал Дуся. — Я думал, мне потому не выдают, что мы на озере тогда были.

— Это что же, тогда в грозу? Когда шлюпку угнало?

— Её не угнало. Это мы на ней за Тропиночкиным ходили на остров.

Бахрушев молча посмотрел на Стрижникова и опять обратился к Дусе.

— Значит, и ты с ними был? — спросил он с удивлением.

— Да. Я тоже был с ними, — проговорил Дуся как мог более твёрдо, хотя мальчишеский голос его чуть задрожал от волнения в напряжённой тишине зала.

— Та-ак. На выручку отправился? Это по-матросски. Самая соль морской жизни — в дружбе, в товариществе. — Добрые, бодрящие ноты в голосе Бахрушева были неожиданными для Дуси.

Он приподнял голову и посмотрел в лицо старого моряка.

— Так ты потому и испугался сейчас — думал, тебе погон не дадут? — услышал он и, выпрямившись, подтвердил:

— Да. Испугался немного.

Все почему-то засмеялись.

Но Дусе уже стало легко, и сам он тоже улыбнулся, правда, довольно растерянно.

— Ну что ж, идите, — сказал Бахрушев.

Дуся повернулся, и все увидели, с какой доброй улыбкой начальник смотрел ему вслед, пока он шёл к своему месту в шеренге.

ПОПУТНЫЙ ВЕТЕР

Трёхмачтовая моторно-парусная шхуна «Лада», о которой говорил Дусе Раутский, вошла в Неву на рассвете, когда разводят мосты. В полусумраке белой ночи стройный её силуэт неслышно скользил по реке меж уснувших каменных громад города. Паруса были убраны, и только великолепный рангоут выделялся на фоне бледного неба.

Правый створ Кировского моста был отведён в сторону. Чуть слышно постукивая мотором, «Лада» прошла меж каменных быков и, отвернув влево, замерла, став на якорь как раз против домика Петра I.

Набережная в это время была совершенно безлюдна. На противоположной стороне, в Летнем саду, выглядывали из-за чёрных стволов старых лип белые фигуры мраморных статуй. Покоряясь общему безмолвию, Нева казалась недвижимой, только слабый рокот струй, ударяющихся о штевень, выдавал вечное течение реки.

Наконец первые солнечные лучи затрепетали на золотом шпиле Петропавловской крепости. Огромные дуги мостов, белая колоннада Фондовой биржи, богатырский шлём Исаакия, дома, деревья, чугунные ограды садов — всё становилось с каждой минутой отчётливее в прозрачном и свежем утреннем воздухе.

Вот откуда-то издалека, с Выборгской стороны, донёсся заглушённый расстоянием заводской гудок. Призывные звуки горна возвестили начало дня.

Весть о прибытии судна тотчас распространилась по училищу.

В то утро Дуся впервые увидел «Ладу». Шхуна стояла довольно далеко от берега и казалась столь же заманчивой, как и недоступной.

Но всё сложилось для него и неожиданно и удачно.

Всё утро Дуся провёл на набережной.

Вот от «Лады» отвалила шлюпка. Три моряка, из которых двое гребли, а один сидел на руле и подавал команду, подвели шлюпку к нижним ступеням гранитной лестницы, спускавшейся к самой воде. Дуся обрадовался, узнав в сидевшем на корме загорелом моряке мичмана Гаврюшина.

Мичман, очевидно, торопился и, не задерживаясь, прямо через булыжную мостовую прошёл к училищу. Тогда ещё тут не было деревьев, цветов и асфальта. В том месте, где теперь стоит «Аврора», работала землечерпалка, выбирая ковшами грунт со дна реки, чтобы крейсер смог свободно подойти вплотную к гранитной стене набережной.

Занятий в тот день не было. Большинство новичков получили разрешение навестить своих родных перед началом учебного года. Дусю никто не тревожил, да и сам он ничего не замечал вокруг, кроме «Лады».

Вдруг кто-то свистнул у него за спиной. Дуся оглянулся и увидел перед собой Тропиночкина. Он был уже в полной форме, при погонах и с лентой на бескозырке.

— Это наша шхуна, нахимовская, — сказал он и с важностью поправил погон на своём плече.

— Ты когда же всё получил? — спросил Дуся, разглядывая его новую форму.

— А сейчас — как приехал, так и получил, — сказал Тропиночкин.

— Ты, наверное, без торжественности получил?

— Вот так без торжественности! — возразил Тропиночкин. — Мне сам дежурный офицер всё выдал и руку даже пожал… Здравствуйте, товарищ капитан-лейтенант! — бойко крикнул он, увидев приблизившегося к ним Стрижникова, за которым в некотором отдалении шли начальник училища Бахрушев и мичман Гаврюшин.

— Здравствуйте, Тропиночкин, — сказал «папа-мама». — Как вы себя чувствуете? Здоровы? И уже в полной форме! Поздравляю!

— Служу Советскому Союзу! — очень громко ответил Тропиночкин, косясь на подошедшего начальника.

— Так это и есть Тропиночкин? — спросил Бахрушев.

— Так точно, — улыбнулся Стрижников.

— Тот самый? — спросил начальник.

— Тот самый, — серьёзно сказал «папа-мама».

— Ну что же, значит, опять вместе, — сказал начальник и посмотрел на Дусю. — Теперь уж вам шалить придётся меньше, а учиться больше. Не возражаете?

И Дуся и Тропиночкин смущённо молчали, не зная, что сказать.

— Они что же, тут одни? — озабоченно спросил начальник.

— Да, — сказал «папа-мама», — остальных я отпустил сегодня, а им некуда, вы же знаете…

— Знаю, — сказал Бахрушев и нахмурился, точно от внезапной боли, но вдруг, повернувшись к мичману Гаврюшину, спросил, прищурясь.

— А вы, мичман, почему не возьмёте их на свою бригантину? Не всё же им на плотах кататься. Как-никак — будущие моряки!

Мичман Гаврюшин совсем, по-видимому, и не ожидал такого поворота дела. Однако же отозвался с готовностью:

— Что ж, пускай пообвыкнут. На корабле места хватит.

— Вот и добро! — сказал начальник. — Когда вы снимаетесь с якоря?

— Завтра при разводке мостов, — сказал мичман Гаврюшин и, как показалось Дусе, чуть заметно подмигнул им с Тропиночкиным…

Вот так и получилось, что в тот же день перед вечерней поверкой шлюпка доставила Дусю и Тропиночкина к деревянному крепкому борту шхуны, и они с гордостью поднялись на палубу по верёвочному трапу.

«Лада» ни в чём не обманула их ожиданий — не только издали, но и вблизи она была именно такой, какой они представляли её себе ещё раньше. Казалось, она сошла со страниц, любимых книг, с картин и рисунков, издавна волновавших воображение. С невольным почтением смотрели они на тридцатиметровые мачты, высившиеся над их головами.

Команда шхуны была уже укомплектована. Нахимовцы-выпускники и около десяти матросов судовой команды составляли экипаж судна.

На палубе новичков встретил Раутский. Он провёл их в маленькую кают-компанию, где стоял единственный стол и два деревянных дивана, а на стене рядом с барометром висел чертеж «Лады» с наименованием всех её частей.

— Я вам советую, — сказал Раутский, — употребить время, оставшееся до похода, на изучение нашей шхуны.

И они с жаром принялись за дело: срисовывали в тетрадь паруса, записывали их названия и самозабвенно твердили: грот-трисель, кливер, стаксель, бом-кливер… Затем, показывая на чертёж, без конца задавали друг другу вопросы: что такое бушприт? Для чего служит брашпиль? Где у паруса фаловый угол, где галсовый, где шкотовый?..

Рано утром «Лада» снялась с якоря. Миновав мосты, вышли в устье Невы, тесно заставленное судами. В Торговом порту высились над причалами огромные портальные краны. Плавно поворачивая журавлиные головы, они вздымали на тонких стальных тросах тяжёлые кипы груза и, пронеся их по воздуху, осторожно опускали в глубокие трюмы судов. «Лада» прошла мимо и вышла в залив.

До сих пор шхуна двигалась механическим ходом. Денис и Тропиночкин с нетерпением ожидали, когда будут подняты паруса. Они уже заметили, что ветер дул наилучшим образом, то есть вбок по траверзу, обеспечивая возможность движения в галфинд, или в полветра. Наконец из рубки показались командир «Лады» капитан-лейтенант Иверцев и мичман Гаврюшин.

Командир приказал вахтенному начальнику вызвать всех наверх.

Корабль ожил.

Раздались авральные звонки, прозвучала громкая команда:

— По местам стоять, приготовиться паруса ставить!

Под свист боцманских дудок эта команда повторилась в разных концах корабля. Каждый из нахимовцев, видимо, заранее знал своё место и теперь спешил на свой пост.

Быстро образовались четыре отдельные группы: на носу корабля, у фок-мачты, у грот-мачты и у бизань-мачты.

Командиры постов по очереди доложили Иверцеву о наличии личного состава и готовности ставить паруса. Молодые моряки тотчас принялись снимать чехлы, развязывать паруса, разносить фалы, ниралы, шкоты.

Капитан-лейтенант Иверцев быстрым, внимательным взором оглядел палубу и, вытянувшись во весь рост, звучным отрывистым голосом скомандовал:

— На фалах и ниралах, гафель-гарделях и дерик-фалах! Паруса поднять!

Молодые моряки кинулись по своим местам. Раздалась команда:

— Марсовые, по вантам!

Началось общее движение. Каждый делал своё дело.

Денис по указанию мичмана помогал травить топенанты. Тропиночкин вместе с другими закреплял фалы.

Прошло несколько незаметных минут, и вот уже паруса, хлопая на ветру, поднялись по тросам бегучего такелажа и надулись.

Мотор смолк; судно, чуть накренясь, резало форштевнем волну.

Мичман Гаврюшин подошёл к Иверцеву и, вытянувшись, доложил, что паруса подняты в срок.

Командир еле заметно кивнул и выбил о борт пепел из трубки.

— «Громада двинулась и рассекает волны», — медленно продекламировал он.

…В Кронштадт пришли в полдень и, убрав паруса, ошвартовались у Петровской пристани, вблизи памятника Петру.

Пётр стоял на постаменте в бронзовом камзоле и громадных литых сапогах с ботфортами. В правой руке он держал обнажённую шпагу, опущенную остриём вниз.

«Оборону флота и сего места держать до последней силы и живота, яко наиглавнейшее дело», — прочёл Денис слова, высеченные на граните.

Вдруг у гранитного парапета набережной Денис увидел маленькую худенькую старушку в полосатой кофточке и тёмной кружевной косынке. Он уже несколько раз перед тем подумал о своей бабушке, ведь она жила тут, совсем недалеко. Неужели это она?

— Бабушка! — крикнул он, расталкивая товарищей и пробиваясь к ней.

Она обняла его голову своими лёгкими сухими руками, и он почувствовал, что ей трудно дышать. Постепенно бабушка успокоилась, и Денис стал рассказывать ей о походе и о том, что из всего их класса на шхуне идут только он и его друг — Тропиночкин.

И бабушке, казалось, передалось его счастье. Глаза её прояснились, и она всё гладила рукой стриженый его затылок.

— Как же ты узнала, что я тут? — спросил Денис.

— Сердце моё почуяло, как увидела маленьких моряков на площади, так и бросилась сюда.

Денис подозвал Тропиночкина и познакомил его с бабушкой.

Но надо было торопиться. На «Ладе» уже готовились отдать швартовы.

К ним подошёл Раутский и сказал, что пора прощаться: шхуну вызывают на рейд.

— Ну, в добрый час, — сказала бабушка и торопливо поцеловала сначала Дениса, потом Тропиночкина.

С борта «Лады» на них смотрела вся юная команда шхуны.

— Да здравствует мать Героя Советского Союза Парамонова! — раздался вдруг с палубы чей-то звонкий молодой голос.

— Ура-а! — дружно подхватили все находившиеся на палубе.

Бабушка вздрогнула, улыбнулась и потом долго ещё смотрела вслед кораблю.

А «Лада» уже выходила в открытый простор.

Опять подняли паруса.

Стоя на палубе, Денис слушал тонкий свист ветра в натянутых вантах, рокот вспененной штевнем волны.

Над самой его головой возникал то и дело негромкий трепетный звук, похожий на взмах крыльев.

Денис посмотрел вверх. Узкий, украшенный звездой походный вымпел бился над его головой на встречном ветру.

Глубокое радостное волнение охватило юного моряка. Казалось, он слышит чей-то далёкий призыв, чувствует сердцем властный и сильный зов жизни, обещание борьбы, подвига, счастья.

Кто-то, подойдя, касается его локтем. Это Тропиночкин.

Над бледной поверхностью залива возникают низкие, приземистые линии дальнего берега; с каждой минутой всё явственнее обозначаются тяжёлые серые контуры фортов, низкие прибрежные сосны и огромные валуны, о которые вечно бьётся море.

* * *

В Ленинграде, на одном из самых красивых проспектов, стоит памятник морякам русского миноносца, которые предпочли потопить свой корабль и умереть, но не запятнать позором плена флотское знамя России.

У памятника играют на холме дети. По аллеям раскинувшегося здесь парка любят гулять жители города-героя.

Иногда тут сквозь шум улицы становится слышен легкий, отчётливый шаг колонны молодых моряков.

Ритмично покачиваясь на ходу, шеренги нахимовцев приближаются к памятнику. Раздаётся команда:

— Смирно! Равнение на-пра-во!..

Кажется, затихает шум города, лишь гулко и чётко звучат шаги. Юные лица поворачиваются к монументу, и вся колонна в торжественном молчании проходит дальше.

В этот миг все, кто есть вокруг, невольно останавливаются и долго смотрят вслед молодым морякам, потому что нельзя не проводить добрым взглядом юных солдат страны, отдающих честь славе русского оружия.

1

Калитки — ватрушки из ржаной муки с картошкой.

(обратно)

2

Юнкер — воспитанник военного училища, будущий офицер.

(обратно)

3

Камбуз — кухня на корабле.

(обратно)

4

Инфантерия — пехота, пешее войско.

(обратно)

5

Парламентёр — человек, посланный одной из воюющих сторон для переговоров с неприятелем.

(обратно)

6

Санкюлоты — так во времена Великой французской революции (конец XVIII века) называли революционеров.

(обратно)

7

Строки из стихотворения Ф. И. Тютчева «Цицерон».

(обратно)

8

Корниловцы — участники контрреволюционного мятежа, возглавлявшегося генералом Корниловым в 1917-1918 годах.

(обратно)

9

Правильно: эсеры; эсеры — члены партии социалистов-революционеров. Эта партия враждебна народу и Октябрьской революции.

(обратно)

10

Мандат — документ, который удостоверяет те или иные права человека.

(обратно)

11

Реквизировать (реквизиция) — отобрать у кого-нибудь имущество для передачи в собственность государства.

(обратно)

Оглавление

  • ПЕТРОГРАДСКАЯ ПОВЕСТЬ ПРИЕХАЛИ
  • КАШЕВАР
  • ДВОРЦОВАЯ ПЛОЩАДЬ
  • В ЗИМНЕМ ДВОРЦЕ
  • ДЕВУШКА ИЗ СМОЛЬНОГО
  • ДЕКРЕТЫ
  • СХВАТКА В ПОДВОРОТНЕ
  • ВСТРЕЧА
  • МАТРОСЫ
  • САБОТАЖ
  • В «ХИЖИНЕ ДЯДИ ТОМА»
  • СВИДАНИЕ
  • ДОПРОС
  • АРЕСТ
  • СТОРОЖ
  • СВЕЧА ПЕРЕД РАСПЯТИЕМ
  • НОЧНОЙ ИЗВОЗЧИК
  • КРОВЬ НА БУЛЫЖНИКЕ
  • ТЕТЯ ЮЛЯ
  • МОРСКАЯ СОЛЬ НОВИЧОК
  • ДОРОГА
  • В ЛАГЕРЕ
  • ДЕНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
  • НЕПОРЯДОК НА ПИРСЕ
  • НОВЫЕ ТРЕВОГИ
  • НА КРЕЙСЕРЕ
  • НЕОЖИДАННЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
  • ОТКРОВЕННЫЙ РАЗГОВОР
  • ДЕЛО ЧЕСТИ
  • ПОПУТНЫЙ ВЕТЕР Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Петроградская повесть. Морская соль», Николай Гаврилович Жданов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства