Лариса Евгеньева Ляшушка
Эра Милосердия
Ветка дерева качалась то вправо, то влево, лицо девочки становилось лилово-бледным под мертвенным светом фонаря или же исчезало в темноте. Капюшон куртки почти сполз у нее с головы, косо лепил мокрый снег с дождем, и пряди волос жалкими сосульками свисали по обеим сторонам ее лица — угрюмо сосредоточенного, с немигающим взглядом светло-серых глаз. Казалось, она не замечала ничего — ни раскисшего снега, летящего в глаза, ни стекающих за шиворот струек воды.
Но вот она вздрогнула и сделала шаг: из подъезда появилась какая-то фигура и быстро зашагала прочь, горбясь и спрятав руки в карманах.
— Мурашов! — крикнула она тающей в темноте фигуре. — Игорь! Обожди!
Скользя, девочка бросилась следом. Мурашов остановился и стал ждать ее, все так же горбясь и не вынимая рук из карманов. Она тоже остановилась, не добежав несколько шагов, и почему-то не могла выдавить из себя ни звука. Молчал и он.
— Врезать тебе, что ли? — кашлянув, спросил наконец Мурашов.
— Врежь. — Она шагнула к нему и вытянула шею.
— Руки пачкать жалко.
Он сплюнул ей под ноги и зашагал совсем в другую сторону. Она знала почему: ему просто некуда было идти.
Если в пять утра во входную дверь страшно грохотало — это могло значить лишь одно: приехала тетя Соня. Тетушка вваливалась в прихожую, обвешанная сумками, авоськами и пакетами, и в ответ на радостно-растерянное: «С праздником!» — патетически вопрошала:
— Неужели ни один из вас не догадался меня встретить?!
Оправдываться было бессмысленно. Тетушкино письмо с вестью о приезде приходило на следующий день, а бывало, и позже.
Однажды Эра намекнула тете Соне, что телеграмму ей вряд ли удалось бы обогнать. Тетушка отрезала, смерив Эру уничтожающим взглядом:
— Если бы современная молодежь своим трудом заработала хотя бы копейку, она бы не швырялась с такой легкостью рублями!
Однако в этом году тетя что-то запаздывала. Приходилось лишь надеяться, что она успеет попрощаться со своим племянником и его женой (отцом и матерью Эры), которые уезжали на три года в Монголию работать по договору.
Попрощаться тетя успела и даже успела проводить племянника на самолет.
— Генка, — крикнула она вслед, — пиши! Только не забудь: «здравствуй» пишется с двумя «в»!
В какие-то незапамятные времена отец Эры написал «здраствуй», и тетя Соня никогда не забывала при случае об этом напомнить. И вот они улетели, а Эра с тетей Соней остались. Впрочем, квартира вовсе не стала выглядеть опустевшей: казалось, в ней поселились еще минимум трое.
Эрин отец называл тетю Соню мамой: дело в том, что она вырастила троих своих племянников. Так уж сложилась жизнь, что она осталась одинокой, однако вот уж кто не производил впечатления одинокого человека! Дел у тетушки было по горло. Какие-то общественные поручения, заседания, комиссии… Теперь же тетя Соня приехала не в гости, а как бы на постоянное жительство — до тех пор, пока Эрины родители не вернутся домой. И поскольку тетя Соня осталась один на один с Эрой, весь ворох тетиного опыта, сентенций и сведений опрокинулся на Эру.
А вечером наступал черед Души. С большой буквы.
— Пошепчемся по душам, — предлагала тетя Соня, присаживаясь на край Эриной постели. Или: — Мне кажется, миленькая, у тебя какой-то груз на душе?
Почему-то Эрин отец никогда не рассказывал о тетином пристрастии к разговорам по душам. Да и были ли они тогда, эти разговоры?
Пожелав Эре спокойной ночи, тетя Соня поцеловала ее в лоб и мечтательно проговорила:
— Прекрасный возраст. Завидую тебе. С каким удовольствием я вернулась бы в это благословенное время… Кстати, а как тебя дразнят? Если, конечно, это не секрет.
— Меня? — Эра помолчала. — Никак.
— Так уж и никак? — тонко улыбнулась тетя Соня. — Да ты не стесняйся! Меня, к примеру, дразнили Шмоня.
— Шмоня?!
— Ну да. Соня-Шмоня. Очень просто. А тебя?
— Я же сказала — никак.
— Нет, ты, если не хочешь, можешь не говорить… Но почему и не сказать, не посмеяться вместе? Ну, к примеру, если кто-то тебя окликает? Или зовет? Эй… — Тетя ободряюще помахала рукой.
— Эй, Эра, — сказала Эра и, зевнув, отвернулась к стене, давая понять, что разговор окончен. Почему-то она стеснялась признаться, как ее называют. Хотя, конечно, ничего стыдного в этом не было.
Эра Милосердия — вот как ее называли. Или Милосердная Эра. Или просто: «Эй, Милосердная!» Теперь она даже не смогла бы ответить, когда ее стали так называть, настолько она сжилась со своей кличкой. И кто. Может, когда в класс к ним пришла новенькая? Люба Полынова. Она все время застенчиво улыбалась, краснела и отводила взгляд, точно просила прощения за то, что она существует на свете. Она терялась чуть ли не до смерти, если кто-нибудь к ней обращался — неважно кто, ребята или учителя, — на щеках у нее вспыхивал неровный румянец, а глаза наливались слезами. Эра в жизни не встречала таких застенчивых. Разговорить Полынову было практически невозможно — она послушно кивала, почти не слушая, и, краснея до ушей, смотрела в пол. Хуже всего — ее самочувствие каким-то образом передавалось другим. Она мучилась, и с ней мучились. Через несколько дней она осталась за партой одна, и, несмотря на все старания классной, место так и осталось пустовать. Тогда туда села Эра.
Сначала она пробовала водить с собой Полынову по отстающим (у нее тогда было такое поручение — ходить по квартирам неуспевающих учеников и проверять, сделали ли они уроки). Потупив глаза, Полынова заходила в очередную квартиру и молча стояла. Эра видела, что каждый визит был для нее сущим адом: она то и дело судорожно сглатывала и вытирала об юбку вспотевшие ладони. Короче говоря, из этой затеи ничего не получилось.
Затем настал черед доверительных разговоров. Каждый день после школы Эра провожала Полынову домой, пытаясь ее разговорить. Перепробовала все: фильмы, мальчиков, моды, животных (собак, кошек, морских свинок и даже попугаев), — Полынова молча брела рядом, вздрагивая, когда Эра прикасалась к ней локтем.
— Ну что ты как орех в своей скорлупе?! — отчаявшись, в сердцах воскликнула однажды Эра.
— Я… да… нет… — ежась, забормотала Полынова. — Я пошла, уроков много… — И с облегчением нырнула в дверь подъезда.
Однажды, включив телевизор, Эра увидела женщину в строгом костюме, говорившую, как показалось сначала Эре, что-то весьма скучное. Эрина рука сама потянулась к переключателю, однако пойманная краем уха фраза заставила Эру замереть. «Застенчивость, — сказала женщина, внимательно взглянув на Эру поверх очков, — это признак чрезмерной психологической впечатлительности, благодаря которой человек имеет богатую духовную жизнь». Попятившись, Эра ощупью нашла кресло и просидела перед телевизором до конца передачи, которая, как оказалось позже, была предназначена для родителей и называлась «Подростковая психология. Застенчивость у подростков».
Эра узнала, что несмелость вовсе не является судьбой ниспосланным неизлечимым уродством, на самом деле это чувство благородное, из скромности проистекающее; что несмелые, как правило, больше внимания уделяют собственной особе и, погруженные в личные проблемы, не могут понять, что окружающие заняты своими заботами, а не следят за ними критическими и насмешливыми глазами. «Быть смелым, — сказала женщина-психолог, — это значит забыть о себе, отбросить боязнь показаться смешным». «Забудет она, как же…» — подумала Эра о Полыновой. «Не прячь робости, — посоветовала под конец психолог, — лучше признайся в ней и оберни в шутку!»
В теории все было понятно. Но вот что делать со всем этим на практике — Эра не знала.
Эра таскала Полынову за собой везде: в кино, в гости, на занятия математического кружка. Та, как ни странно, послушно и молча брела рядом, но ничто в ее поведении не намекало хоть на малейшую перемену. И казалось, такой она останется навсегда — с потупленными глазами, прерывающимся голосом и лицом монашенки, попавшей на середину пляжа.
Как-то Эра, уже не думая ни о чем, а просто по привычке (до удивления быстро немое общество Полыновой стало Эре привычным) взяла два билета в кино. Была суббота, Эру задержали после уроков какие-то школьные дела, и им пришлось бежать, чтобы не опоздать к началу сеанса. Кинотеатр был в парке, крутыми уступами спускающемся к реке. К нему вели бесконечные петляющие лестницы, однако можно было скатиться и по прямой, по одной из бесчисленных тропок, перерезающих парк, через густые сплетения ветвей, через кусты, репейник и крапиву. Был риск явиться в кино с некоторыми изъянами в туалете, но зато не было риска опоздать. Эра выбрала второе.
И вот, спускаясь по почти отвесной тропинке, они наткнулись на двух мальчишек: развалившись в траве, те лениво перекидывались картами. Один не понравился Эре сразу. В его глазах зажегся интерес, как у охотничьей собаки, сделавшей стойку. «Начнут цепляться, — подумала Эра, — снять босоножку и лупить по голове».
Полынова, которая была впереди, беспомощно оглянулась. Губы у Полыновой тряслись, лицо покрылось пятнами, и было похоже, что от растерянности и ужаса она повалится сейчас в обморок. Тот, что не понравился Эре, вытянул руку и, забавляясь, хлестнул Полынову веткой по голым ногам. «Ах ты!..» — яростно подумала Эра, готовясь броситься на обидчика, и вдруг ее осенило. Это было какое-то внезапное и мгновенное наитие, и, не успев еще ничего обдумать, Эра крикнула: «Ой, нога!» — и завалилась на бок. И тут же завизжала уже непритворно, потому что, падая, наткнулась на какой-то острый сучок. Второй, губошлепистый, с крупными веснушками на носу, растерянно протянул Эре руку.
— Не трогай меня! — крикнула она, изображая панику, и ударила его по руке.
— Кому ты нужна, — растерянно пробормотал он.
— Лапу убери! — приказал первый и кедом попытался отодвинуть Эрину ногу, прямиком угодившую в карты.
— Ногу… сломала… — Эра томно склонилась к земле и вдруг, изловчившись, быстро царапнула его за ногу, видневшуюся из-под задравшейся брючины.
— Ну, ты! — Тот от неожиданности дернулся и толкнул Эру.
И тут Полынова, о которой забыли мальчишки, но которую постоянно имела в виду Эра, коршуном налетела на обидчика и вцепилась ему в волосы.
— Не смейте! Не смейте! Не смейте! — на одной ноте визжала она, а потом: — Эрочка, беги! Я их задержу!
— Не могу, — еле слышно шепнула Эра. — Нога…
— Я вас!.. Я вас всех поубиваю!.. Только троньте ее, только троньте!
Парень, с трудом выдрав руки Полыновой из своей шевелюры, пихнул ее так, что она повалилась в кусты, а затем сгреб карты и встал.
— Тю, чумная… — растерянно сказал веснушчатый вслед Полыновой.
— Вот врежу, — пообещал второй и в раздумье посмотрел на вылезшую из куста, всю в царапинах, Полынову.
— Гер, да ну их, — дернул его за рукав дружок. — А, Гер… Пошли они к…
Полынова настороженно прислушалась к их удалявшимся шагам и бросилась к Эре:
— Эрочка! Ушиблась? Сильно болит?
— Терпимо, — капризно протянула Эра и, кряхтя и постанывая, встала.
Опираясь о плечо Полыновой, все время забывая, что нужно охать и хромать, Эра доковыляла до кинотеатра. И хотя журнал они пропустили, Эра была готова прыгать от радости. Хотя прыгать ей именно и не стоило.
У них был дружный класс, и каждый месяц, в воскресенье, у кого-нибудь дома они устраивали общий день рождения всех именинников месяца. Бывало, что именинников набиралось больше десятка, а бывало, что и по одному, это не имело никакого значения. Просто в первом случае тортов со свечами было побольше. И вот на следующий день было именно такое воскресенье. С утра Эре позвонила Полынова:
— Так ты идешь?
— Ага, — сказала Эра.
— Я зайду, помогу тебе.
— Не надо, я сама. — Эра решила не переигрывать. — Нога почти уже в порядке.
— Честно?
— Честнее некуда, — помолчав, настороженно ответила Эра: уж чересчур все это казалось невероятным. Не спугнуть бы.
Когда они рассаживались за столом, в комнату вошла девочка. В пестром платье без рукавов, с распущенными каштановыми волосами. Зарумянившись, она проговорила:
— Здравствуйте, ребята.
— Здря, — приветственно крякнул Будашкин, добровольно возложивший на себя функции классного клоуна, и поперхнулся, узнав Полынову.
Но окончательно добил всех цветок, даже не цветок, а несколько ромашек, скрепленных в маленький букет, который был приколот в волосах Полыновой и очень ей шел.
Эра смотрела сбоку на нежный профиль Полыновой, на ее густые, загнутые вверх ресницы и темные, словно нарисованные брови, на губы, то и дело складывавшиеся в улыбку — не жалкую, растерянную, как раньше, — и в душе у нее росло что-то… что-то… в общем, нечто такое, чему она не могла подыскать названия. Как будто подошло к завершению какое-то очень трудное и важное дело и она теперь имеет полное право отдыхать, наблюдая плоды трудов своих.
— Проснись, Эра Милосердия! — заорал через весь стол Будашкин. — Тост за именинников!..
«Что-то не сходится», — подумала Эра. Нет, пожалуй, это произошло еще раньше, в пятом классе, — теперь она припомнила совершенно точно. И тоже связано с новенькой. С «дочерью дипломата».
Фамилия дочери дипломата была Курдюмова. Она пришла к ним среди года, потому что приехала со своими родителями из Англии. Курдюмова держалась чуть особняком, но на нее не обижались: на то она и дочь дипломата. На переменах она кое о чем рассказывала девчонкам — не всем, а избранным, Эра в их число отчего-то не попала. Однако новости тут же распространялись по классу. Оказывается, Курдюмова даже завтракала с английской королевой, королева погладила ее по голове и сказала: «Вери гуд». Оказывается, Курдюмова объездила вместе с родителями практически весь мир. Оказывается, в Сингапуре в Курдюмову влюбился негритянский принц и от несчастной любви даже собирался броситься с самой высокой башни своего замка в бурное море.
Мальчики пачками влюблялись в Курдюмову и курсировали мимо ее парты, украдкой засовывая ей в портфель записки, девочки тихо завидовали, но не ревновали — им ли тягаться с дочерью дипломата, которую погладила по голове английская королева!
Однажды Курдюмовой два дня подряд не было в школе. На вопрос классной, кто зайдет к Курдюмовой, поднялся лес рук: всем было любопытно поглядеть, как живут дипломаты. Но учительница указала на Эру, — скорее всего, потому, что чуть ли не с первоклашек. Эра ходила по отстающим и отсутствующим и у нее давно уже сложилась устойчивая репутация надежного и ответственного человека.
Неожиданности начались сразу. Дом номер пятнадцать оказался двухэтажной развалюхой, и на вид ему было не менее ста лет. Окна первого этажа были заколочены почерневшими досками, над дверью со ржавым амбарным замком косо свисала вывеска, тоже проржавевшая до дыр, на которой можно было с трудом разобрать надпись «Мясо — овощи». В адрес, безусловно, вкралась какая-то ошибка. Но все же для очистки совести Эра прошла во двор, открыла скрипучую дверь из трухлявых досок и по замызганной лестнице поднялась на второй этаж, стараясь не наступить на какую-нибудь из консервных банок с вонючими, протухшими остатками кошачьей еды (а было их никак не меньше десятка). В тупом изумлении Эра несколько минут рассматривала наклеенную на одну из дверей бумажку с надписью: «Кв. 3. Курдюмовы». Она постучала — звонка здесь не было.
Сначала ей показалось, что дверь открыла девчонка: маленькая, худенькая фигурка, выгоревшие пряди волос, связанных в задорный хвостик, коротюсенькая юбка, перекрученный, сползший ниже колена чулок. Почему-то девчонка была в одном чулке.
— Ты к Валентинке? Заходи, она скоро придет.
«Не знаю я никакой Валентинки», — чуть не проговорила с облегчением Эра, но в следующий миг вспомнила, что Курдюмову действительно зовут Валей.
— Только смотри под ноги, в коридорчике пол прогнил.
Голос был явно не девчоночий, и, пройдя через темный коридор, уже в комнате Эра увидела, что выгоревшие прядки на самом деле были седыми, а маленькое, бледное лицо расчертила сеть морщин. Раскрылась и загадка второго чулка: он лежал на протертом до лохмотьев диване рядом с клубком ниток.
— Дырка на дырке сидит и дыркой погоняет, — со смешком сказала женщина, перехватив Эрин взгляд. — Штопать?
— Выбросить, — посоветовала Эра, не представляя, какой толк может тут получиться из штопки.
— Ого, скорая какая! — рассмеялась женщина.
Эра мельком огляделась — обстановка была донельзя убогой, — и спросила напрямик:
— Извините, а вы тоже были в Англии?
— Не была, — не выказывая ни малейшего удивления, ответила женщина, вдевая нитку. — Что там опять Валентинка насочиняла?
Не надо было иметь семи пядей во лбу, чтобы обо всем догадаться. И Эра все рассказала маленькой женщине, быстро и ловко штопавшей одну дырку за другой, поглядывая на Эру с какой-то очень симпатичной улыбкой!..
— Может, писательницей будет Валентинка моя, — сказала она, когда Эра закончила, а потом, смеясь, завертела головой: — Негритянский принц!..
— Я только не знаю: зачем лгать? Какой вообще в этом смысл? У нас ведь нет бедных и богатых! То есть… — Эра невольно еще раз огляделась и закончила с неловкостью: — Ну, в общем, буржуев и бедняков! У нас все равны.
Мама Курдюмовой слушала ее с улыбкой. Потом сказала:
— Они в третьем классе сочинение писали, называлось «Мой дом». Я запомнила, ты послушай: «У нас в доме много цветов — тюльпанов и камелий. Большая собака охотничьей породы и сибирский кот. Полированные столы, стулья и другая мебель. Моя мама красавица. Папа курит трубку, его зовут Марк. У нас красивые тарелки и вилки, цветной телевизор и большой-пребольшой ковер. Каждый день у нас праздник».
В голове Эры вихрем проносились мысли, вернее, клочки мыслей. Землетрясение… нет, пожар, в котором дотла сгорел прекрасный дом, а вместе с ним пес и кот… А может, виноваты грабители, уволокшие ковры и полированную мебель? Она понимала, что все это полнейшая чепуха. Но…
— Но где же это все? — растерянно спросила она. — Куда оно делось?
— А никуда. Все было, как есть. — Мама Курдюмовой потрепала Эру по плечу. — Не было у нас ни кота, ни собаки, ни этих… камелиев. Ни даже папы Марка. Это же надо — Марк! Я ей говорю: «Тебе, Валентина, только романы писать!» Злится. У-у, как злится.
— Я… Меня прислали узнать, чего она не приходит, — вспомнила Эра. И уроки передать.
— Горлом немножко приболела. А сейчас в поликлинике, ей там промывания какие-то делают. Ты оставь уроки, а завтра она уже придет. Мама Курдюмовой перекусила нитку и, подняв на Эру серые ласковые глаза, сказала: — Ты не смейся. И девочкам не говори…
— Я не смеюсь. И не…
— Вот и хорошо, — перебила ее мама Курдюмовой. — А у Валентинки это… ну, как тебе сказать… Другие девочки хорошо живут, зажиточно, она же видит. А у нас вот как. Я на двух работах, правда, так что на еде не экономим. И Валентинку приодеть могу, она ведь не хуже других, правда?
Эра кивнула.
— Вот видишь. А на мебель, чтоб обновить, уже не хватает. Ей красоты хочется, вот что, она и выдумывает. Для красоты, понимаешь? Глупая она. А все равно каждому в жизни нужна какая-то красота. Ты только девочкам не говори, ладно? Тут ведь как получилось: я в двух учреждениях техничкой работала, а потом одно в новое здание перевели, ездить далеко, почти что за город, меня бес и попутал: устроилась к Валентинке в школу. Сначала ничего. Когда и наткнемся друг на друга, она нос кверху — и шасть вроде мимо чужой. Она там какую-то тоже заковыристую историю придумала, будто бы у нее мать солистка балета, — это после того, как ходили в оперный театр, еще в младшем классе. Водили их на балет «Щелкунчик». Так там в программке, веришь ли, тоже Курдюмова. Учительница, конечно, все знала, да я уговорила ее промолчать. Хорошая была учительница, добрая такая. А как раскрылось: все ничего, мимо так мимо, и вдруг она зимой, мороз двадцать восемь, в одной форме с девчонками за пончиками на большой перемене побежала. Был у них возле школы ларек, пончиками торгуют. А я как раз навстречу шла, увидела — и за ней: «Дочка, вернись! Дочка, пальто надень!» Ну прямо бес попутал. Ее, конечно, на смех: «Балерина со шваброй!» Это про меня. А Валентинка уперлась — и все: «Не пойду! Хоть режь, а в школу не пойду». Вот и пришлось переводить посреди года…
— Вы не беспокойтесь, я никому… — повторила Эра еще раз, выходя на площадку.
— Бог не выдаст, свинья не съест, — рассмеялась женщина, похожая на девочку. — Что, юбка моя не понравилась?
Эра покраснела и отвела глаза.
— Это, дорогуша, называется «мини». Лет уж двадцать, как была эта мода! А она все не рвется, крепкий материал. И квартиру мы скоро получим! — крикнула мать Курдюмовой вслед Эре. — Нас всего две семьи осталось: мы да бабка из шестой квартиры, — другие уж переехали! А котов своих пооставляли, восемь штук, вот их Валентинка и кормит! Это ж надо прокормить такую прорвищу!
— До свидания, — вспомнив, что не попрощалась, сказала уже снизу Эра.
Курдюмова явилась в школу на следующий день. Эра так и не смогла решить — знала ли она, что Эра тоже знала? Иногда ей казалось, что Курдюмова смотрит на нее как-то чересчур пристально, будто на сообщницу, а в другой раз — что все это ей только померещилось. Скорее всего, это так бы и кончилось ничем. Но однажды на большой перемене, когда все сходились в класс перед следующим уроком, Курдюмова с усмешкой сказала, презрительно щуря глаза:
— Так, как ты, едят только мещанки.
Верочка Облакевич, самая, пожалуй, тихая и безобидная изо всего класса, в растерянности уставилась на недоеденный пирожок в своей руке.
— Кто оттопыривает мизинец, когда ест?! Кто?! Меня, например, приучали правильно есть, когда мне было три года. И моя мама, когда видела, что я топырю мизинец, шлепала меня по руке. А под мышки мне подкладывали теннисные шарики, чтобы я привыкала не расставлять за столом локти.
— Твоя мама, — раздельно сказала Эра, — работает на двух работах, чтобы тебя накормить и одеть. Она простая техничка, только не надо этого стыдиться.
У Эры не было никакого желания разоблачать Курдюмову, это произошло внезапно. В один миг она вспомнила маленькую женщину в короткой юбчонке и в одном чулке, и таким невероятно диким показалось Эре кривляние ее дочери!
Побелев, Курдюмова смотрела на Эру. Она словно окаменела. Затем ее большие серые глаза, так похожие на глаза матери, но яростно-злые, заметались по классу, стараясь не натолкнуться на чей-нибудь взгляд. Курдюмова со свистом втянула в себя воздух и, наталкиваясь на парты, побежала из класса. Эра бросилась следом.
— Валя, извини! У тебя такая хорошая мама! Она так тебя любит!
Не глядя, Курдюмова схватила лежавшую на первой парте какую-то книжку, запустила ею в Эру и выскочила. Книжка, трепыхая страницами, пролетела через весь класс и упала на пол, а Будашкин (это была его парта и его книжка) в панике завопил:
— Чокнутая?! Такими книжками кидаться!.. Это ж «Эра милосердия», я ее на Дюму выменял!
А в класс уже вдвигался, подобно танку, Павел Петрович, обширный и приземистый учитель географии, мягко толкая перед собой Эру:
— Будашкин, ступай и подними свою «Эру милосердия», а наша Эра Милосердия сейчас станет у досочки и расскажет всем нам, что такое климат. — И рассмеялся, довольный своей шуткой.
— Если голова человека забита исключительно заботами о своей внешности, — говорит тетя Соня, — в ней уже не остается места для других вещей, даже самых важных!
Эра, заменявшая простые белые пуговицы на своей блузке на перламутровые, улыбнулась и промолчала. Покончив с последней пуговицей, она надела блузку, послала тете Соне воздушный поцелуй и выскочила из квартиры. Сегодня был первый школьный день.
Это был самый любимый Эрин день во всем учебном году, любимее даже, чем самый последний день занятий. Интересно было посмотреть, кто как изменился за лето, послушать новости и поглядеть на новеньких — а они бывали почти каждый раз. И в этом году тоже.
С трудом удерживая охапку цветов, Маргарита Викторовна, новая классная руководительница, ввела их в класс.
— Вы садитесь, дети, на свои прежние места, а затем я с вами познакомлюсь.
Она выглядела очень молодой и испуганной, то и дело поправляла очки с модно выгнутыми дужками и называла своих учеников то на «ты», то на «вы».
— Вряд ли я сразу запомню ваши фамилии, поэтому заранее прошу прощения… но все же давайте познакомимся. Начнем, пожалуй, с вас… э-э… мистер зет.
Класс грохнул хохотом. Парень с первой парты, в белом свитере с латинской буквой «зет», вышитой красной шерстью, встал и отвернулся к окну.
— Ну, как же ваша фамилия?.. — Маргарита Викторовна, чувствуя себя все более неуютно, обратилась к соседке парня: — Может, вы подскажете?
— Не знаю. Он новенький.
— Мурашов моя фамилия, — буркнул новенький и плюхнулся обратно за парту.
Вспыхнув до самых корней волос, Маргарита Викторовна некоторое время постояла, постукивая костяшками пальцев о парту, а затем приказала тонким, срывающимся голосом:
— Я вас попрошу! Встать и представиться как положено!.. Встать как положено и представиться, — уже гораздо менее уверенно закончила она.
Неторопливо повернувшись, Мурашов смерил ее взглядом, так же неторопливо поднялся и вдруг гаркнул, с шумом пристукивая ногой:
— Му-ра-шов! Можно сесть?
— Пока постойте, — сказала Маргарита Викторовна и, нервно покашливая, отправилась вдоль парт.
— Вам же сказали — он новенький, — подала голос Эра.
— Это дела не меняет, — не оборачиваясь, сказала учительница.
— Нет, меняет.
— А вы по какому праву возложили на себя функции защитника?! Маргарита Викторовна резко обернулась, и Эра увидела, что она вот-вот расплачется.
Эра промолчала, но зато выхватился Будашкин:
— Так это ж наша Эрочка Милосердия!
Когда Маргарита Викторовна возвратилась к столу, Эра упрямо спросила:
— Можно ему сесть?
— Можно. А вы встаньте.
В субботу Эра пошла в универмаг за мылом и зубной пастой и там на площадке между этажами увидела Мурашова. В этом не было бы ничего странного, если бы не одна деталь: Мурашов стоял, развернув перед собой свой знаменитый свитер с буквой «зет». Проходившие поглядывали на Мурашова, однако свитером не интересовались.
Увидев Эру, Мурашов не смутился, как того можно было ожидать, а скользнул по ней деланно-равнодушным взглядом и отвернулся.
— Милиция заметет, — остановившись рядом, сказала Эра. — Отнеси лучше в комиссионный.
— У детей не берут, — нарочито выделяя слово «детей», сказал Мурашов.
— Ну, пусть мать сдаст.
Мурашов раздраженно дернул плечом, но Эра и так поняла, что сморозила глупость: мать, скорее всего, понятия об этом не имела.
— Если тебе очень нужно… я попрошу тетю, пусть сдаст на Свой паспорт. Но только если очень.
— Мне очень нужно, — ответил Мурашов таким тоном, словно Эра чем-то перед ним провинилась.
Тетю Соню не пришлось вообще уговаривать, она согласилась сразу. Но если кто-то и мог подумать, что этим дело кончилось, — то только не Эра.
— Как сказал поэт, печально я гляжу на это поколенье, — говорила тетя, то и дело высовываясь из спальни, где она приводила себя в порядок. — Какой бесценный дар — молодость! И на что они его тратят? Живут как мотыльки, как бабочки, как стрекозы!..
— Как мошки, букашки и козявки, — с серьезным видом подсказала Эра.
— Это вы обо мне? — вежливо спросил Мурашов.
— О поколении! — отрезала тетя, появляясь из спальни в полной экипировке.
— В другой раз, пожалуй, я обиделся бы, но, поскольку я живу сегодняшним днем, а сегодня вы мне нужны, свою обиду я переношу на потом.
Эра фыркнула, а тетя Соня немо воззрилась на Мурашова, впервые не найдясь что ответить.
— Быть искренним? — переспросил он. — Но ведь это невозможно.
— Невозможно? — в свою очередь удивилась она. — По-моему, невозможно быть неискренним. Во всяком случае, очень и очень трудно!
Мурашов и Эра стояли на перекрестке. Мурашову надо было поворачивать направо, но Эра видела, что ему не хочется уходить. Ей тоже не хотелось, хотя взбучка тети Сони, которая терпеть не могла, если Эра опаздывала к обеду, была неминуемой.
Мурашов спросил:
— Ну а хочешь, я тебе докажу?
Сегодня писали первое в учебном году сочинение. Маргарита Викторовна вошла в класс торжественная и какая-то сияющая, в белой кружевной блузке и, не присаживаясь к столу, сразу написала на доске: «Сочинение. «Мой самый любимый человек». Класс тихо вздохнул — то ли испуганно, то ли облегченно — и наклонился над тетрадями. Маргарита Викторовна медленно вела глазами по рядам, отмечая отсутствующих. Потом она закрыла журнал и застыла, тихо чему-то улыбаясь, подперев подбородок ладонью.
— Мурашов, — вдруг негромко окликнула она, — пора! Время не ждет, начинай.
Что-то разглядывавший в окне Мурашов спросил, не поворачивая головы:
— Что начинать?
— Как что? Ты же видишь тему?
Мурашов пожал плечами и вздохнул:
— Она мне не нравится.
— Почему?
— Потому что я не люблю, когда мне лезут в душу.
— А что ты любишь? — совершенно невпопад спросила Маргарита Викторовна и, поняв это, залилась краской.
— Я много чего люблю, — с усмешкой сказал Мурашов. — Все перечислять?
Кто-то засмеялся, кто-то пробормотал: «Кончай лабуду», пискнули девчонки: «Ой, тихо, ты мешаешь!» — но в общем все дружно потели над сочинением, и этот кошмарно унизительный в восприятии Маргариты Викторовны инцидент классом был воспринят в самой ничтожной степени.
Маргарита Викторовна сняла запотевшие очки (глаза у нее подозрительно блестели), вытерла их носовым платком, высморкалась в тот же платок и глухо сказала:
— Пиши: «Мой любимый литературный герой».
— Извините, но я же не сумасшедший, — наклонился в ее сторону Мурашов. — Как можно любить ничто? Литературный герой — это ведь фикция. Пустое место.
— Тогда дайте дневник, я поставлю вам «два» и прошу покинуть класс. Бездельнику не место рядом с… — Маргарита Викторовна запнулась, подыскивая слово.
— С трудящимися, — подсказал классный комик Будашкин.
— Вот так бы сразу, — каким-то усталым, изменившимся голосом сказал Мурашов и вышел, положив на стол свой дневник.
— А еще можно было предложить ему свободную тему, — подала голос Эра. — Что он сам хочет.
Ничего не отвечая, Маргарита Викторовна некоторое время смотрела в раскрытый дневник, а потом, так и не поставив двойки, написала внизу: «Тов. родители! Прошу прийти в школу!»
На химию, которая была вслед за литературой, Мурашов явился как ни в чем не бывало и даже получил четверку. А по дороге домой Эра увидела его возле лотка с беляшами — он набрал их полный пакет.
— Моя тетя называет их травиловкой, — поравнявшись с ним, сказала Эра.
— А мой дядя — вкуснятиной. И съедает их по сто штук за раз.
— Надеюсь, твой дядя не лопнет, — рассмеявшись, сказала Эра. — А вообще-то почему ты сегодня полез в бутылку? Не пойму я, какой во всем этом был смысл?
— Давай поговорим о чем-нибудь другом, — предложил он. — Например: почему ты живешь с теткой и куда подевались твои родители? Ответ, разумеется, не обязателен.
— Все очень просто… — охотно откликнулась она.
И вот они стояли уже, наверное, целый час, и никому не хотелось уходить. И как-то так получилось, что разговор их, описав зигзаг, опять вернулся к своему началу.
— Просто ты понимаешь неискренность, ну… как-то примитивно, что ли. Как вранье. А ведь это совсем не так. Это разные вещи, вот и все.
Эра задиристо сказала:
— Ты докажи сначала!
— Запросто. Вот самое элементарное. Ты увидела какую-нибудь знакомую, которую не встречала сто лет, она очень плохо одета, лицо у нее стало прыщавым, и к тому же она растолстела, как слон. И вот она тебя обняла и засыпает комплиментами — ну, твоя внешность, твои вид и прочее. А ты?
— Хитрый, — сказала Эра. — Я тоже ей скажу, что она ничего… Но я ведь о другом.
— О другом так о другом. Тебе нравятся все наши учителя?
— Так уж и все! Я была бы счастлива, если б химии не было вообще!
— А ты подойди и скажи это химичке.
— Сумасшедший! А потом — какой смысл? Она же все равно никуда не денется.
— Это уж точно. Потопали дальше. Допустим, ты врач и к тебе пришел больной. Ты знаешь, что через месяц он должен умереть и ему ничем, ну, абсолютно ничем нельзя помочь. Но он может прожить этот месяц более или менее спокойно, если ни о чем не будет знать. Как ты? Скажешь?
Эра замотала головой.
— Вот видишь. Теоретически никто не любит лгунов, все считают, что искренность — это очень прекрасно, а на деле… Если б я написал в сочинении какое-нибудь вранье, она была бы довольна. Вранье она почитала бы с удовольствием.
— А разве у тебя нет любимого человека?
— Нет, — сказал он жестко. — Уж такой я урод уродился. И потом, я не люблю, когда меня покупают. Право на искренность, знаешь, надо еще заслужить.
— Ты о чем?
— О том, что я предпочитаю писать про образы, — крикнул он, бросаясь к трамваю. — «Образ Онегина», «Образ Чацкого», «Печорин — лишний человек»!..
Это он прокричал уже с подножки трамвая.
Снова и снова вспоминала Эра их разговор. Наверное, он думал об этом и раньше — уж слишком гладко он говорил. В частностях оно вроде бы и было верно — и все равно Эре не хотелось с этим согласиться. Ведь только искренность сближает людей. Как можно дружить, не ожидая ответной искренности? И разве возможна без обоюдной искренности, например, любовь? У человека должен быть кто-то, с кем можно поделиться своими мыслями, мнениями, оценками, короче говоря — всем. Ну а границы искренности? Просто не надо делать людям больно. Но это не имеет ничего общего с враньем…
…Вечером к ним зашел Валерий Павлович, знакомый отца, к которому тот часто ходил играть в шахматы. Перед самым отъездом отец был у него и вернулся расстроенный: упал и куда-то закатился ферзь (а отец всегда предпочитал играть своими шахматами, они у него были из кости, старинной работы, оставшиеся еще от деда). Ферзь тогда так и не нашелся, и вот Валерий Павлович принес фигурку — она отыскалась за диваном.
Эра с тетей Соней ужинали, и тетя Соня поставила на стол третий прибор.
— Большое спасибо, но я никак не могу. — Валерий Павлович, высокий и седой, с задорной щеточкой усов, кланялся тете и прикладывал к груди руки. — У меня Тишка не кормленный, мой попугай…
— По-пу-гай? — в нос, а это служило у нее признаком величайшего неодобрения, переспросила тетя. — Да ведь они неприлично ругаются, эти попугаи!
— Мой не ругается, — обидчиво возразил Валерий Павлович. — Он вообще не умеет разговаривать.
— Вам попался такой глупый попугай? — удивилась тетя.
— Вовсе не глупый. Просто порода такая.
Валерий Павлович посмотрел на тетю, потом рассмеялся и… остался на ужин. И далее рот тети был наглухо закрыт, но зато глаза широко раскрыты. Знакомый отца оказался удивительно интересным рассказчиком. Он остроумно и ненавязчиво вел разговор, а когда тетя, не в силах удержаться от какой-нибудь колкости, все же бросала реплику, он парировал ее так забавно, что обижаться на него не приходило в голову даже тетушке.
— Еще чаю? — галантно предлагал он, не забывая следить за чашкой тети Сони.
Забывшись, тетя кивала, а через секунду возмущенно фыркала:
— Вы какого-то странного мнения о моих возможностях! При всей любви к чаю четыре чашки — это, согласитесь, слишком!
Валерий Павлович изумленно заозирался, как человек, проснувшийся после долгого сна и не способный сообразить, что с ним происходит.
— Как интересно! Никогда бы не подумал, что я нахожусь в Боливии!
— В Бо… — Тетя поперхнулась.
— Именно в Боливии. В этой удивительной стране кивок означает отрицание. Вы кивнули, следовательно, мне нужно было понять это как «нет».
— А если «да»? — спросила Эра.
— Тогда вам надо отрицательно покачать головой.
Тетя Соня несколько раз хлопнула в ладоши.
— Какая потрясающая эрудиция! — колко заметила она.
— Минуточку. Давайте уточним: мы в Англии?
— В Англии! — со смехом закивала Эра.
— В таком случае мне попросту предлагают убраться со сцены. Да и то: Тишка уже заждался. — Валерий Павлович вскочил со стула и взял свою шляпу.
— Но… почему? — неуверенно спросила тетушка.
— Потому что в Англии ритмичное хлопанье в ладоши — выражение крайнего неодобрения.
— Разумеется, мы не в Англии, — поспешно сказала тетя. — Где хотите только не в Англии. Хоть в Тибете!
— Слушаю и повинуюсь.
Валерий Павлович вдруг широко раскрыл рот, высунул язык и застыл так, преданно глядя на тетю Соню. Наверное, если бы перед тетей возник инопланетянин и широким жестом пригласил в свою летающую тарелочку, она поразилась бы в гораздо меньшей степени. Впав в столбняк, тетя Соня смотрела на своего гостя, а ее лицо из розового становилось пунцово-красным.
— Я… право… не давала ни малейшего повода… — собравшись с силами, выдавила она.
— Как истинный сын Тибета, я засвидетельствовал вам свое глубочайшее почтение.
— Но что это значит?! — вскричала тетушка.
— Это значит: «На моем языке нет злых слов для тебя». Однако я и вправду засиделся. — Валерий Павлович собрался уходить всерьез. — Тишка не привык засыпать в одиночестве!
— Заходите еще, — сказала тетя Соня, провожая Валерия Павловича в прихожую. И потом, когда дверь уже закрылась: — Ненавижу попугаев!
На следующий день Мурашов в школе не появился. Маргарита Викторовна, выслушав рапорт дежурного, с непроницаемым лицом отметила отсутствующих и начала урок. Эре вдруг сделалось как-то не по себе. С какой стати было ей волноваться? Ну мало ли что могло случиться: заболел ангиной, решил прогулять денек, приехала бабушка с Дальнего Востока… попал под машину, — услужливо подсказало воображение. «Хватит представлять чепуху, приказала себе Эра. — Достойно всяческого уважения лишь одно точное знание, как говаривал наш географ».
Не появился Мурашов ни на втором уроке, ни на третьем — и стало ясно, что сегодня он не придет. А тут еще Чеснокова, именинница месяца, подходила чуть ли не на каждой перемене:
— Эрочка, так я жду. Эрочка, не забудь.
Эра отмахивалась: «Само собой». Чеснокова отправлялась бродить по классу, уныло твердя: «Петечка, так я жду», «Валюся, не забудь». Традиция ежемесячных дней рождения как-то постепенно растворилась, и теперь каждый заботился сам о себе. «А раньше как хорошо было!» — подумала Эра, но эта мысль тут же исчезла, вытесненная мыслями о Мурашове.
После уроков Эра зашла в учительскую и попросила у Маргариты Викторовны адрес Мурашова. Маргарита Викторовна посмотрела на Эру, точно собираясь что-то сказать, но, так ничего и не сказав, молча переписала из журнала адрес и молча же вручила Эре. Эра уже взялась за ручку двери, но Маргарита Викторовна вдруг окликнула ее и, быстро написав что-то на листке, протянула Эре:
— Заодно отдай его родителям. Здесь просьба явиться в школу.
Пожалуй, если бы Эра знала, как встретит ее Мурашов, она поостереглась бы шутить.
— Кто там? — спросил его голос из-за двери.
— Милиция, — нагнувшись к замочной скважине, басом сказала Эра.
Мурашов распахнул дверь — бледный, с дрожащими губами. Увидев Эру, он отпрянул от неожиданности, а затем беззвучно выругался.
— Это я, — не успев убрать с лица улыбку, сказала Эра.
— Слушай, проваливай, а? — предложил он. — Доложи, что меня нет дома.
— Кому?
— Тому, кто тебя послал.
— Меня никто не посылал, я сама.
— Да?.. — протянул он. — Но дела это не меняет.
— Извини. — Она потопталась еще несколько секунд и пошла вниз.
— Ты что, обиделась? — окликнул он уже менее уверенно.
Эра задумалась на миг и честно ответила:
— Не знаю…
Остановившись на площадке между этажами, она глядела на Мурашова.
— Знаешь что… — Он засунул голову в прихожую, словно к чему-то прислушиваясь, потом махнул рукой, приглашая ее: — Заходи.
С непонятными предосторожностями, чуть ли не на цыпочках, Мурашов провел ее прямо в кухню, закрыл за собой дверь и, похоже, перевел дух.
— Прямо со школы?
Эра кивнула.
— Ясненько.
Мурашов зажег газ, поставил на огонь сковородку, достал из холодильника два яйца, бросил на сковородку масло и разбил туда яйца. Все это он проделал привычно небрежно.
— Ловко, — сказала Эра. — Ты, может, и борщ сваришь?
— Может, — сказал он. — Если будешь себя хорошо вести.
— Нет, правда!
— А что в этом такого? — Он усмехнулся. — Уверен, ты не можешь даже чай заварить. Не говоря уже об остальном.
— Во-первых, могу. Во-вторых — о чем остальном? И в-третьих — почему ты так считаешь?
Он начал с «в-третьих».
— Детки из благополучных семей обычно ни черта не умеют.
— Я не детка.
— Кто-то им готовит, кто-то убирает, кто-то снимает грязную постель и застилает чистое белье. Наверное, добренькие гномики. Живут под землей, а ночью выходят и делают добро хар-ро-шеньким деткам.
— А почему ты злишься?
— И не думаю.
— Нет, злишься. На меня?
— Вообще.
— Значит, ты злой?
— А ты, значит, добрая? Пардон, совсем забыл, — шутовски раскланялся он. — Ты ведь Эра Милосердия.
Мурашов вдруг умолк и, напрягшись, к чему-то прислушался. Эра тоже прислушалась. Из-за стены донеслись раскаты мощного храпа, потом какое-то бормотанье.
— Кто там? — испуганно спросила она.
— Так. Дядя один знакомый, — бросил он, продолжая прислушиваться.
— Твой дядя? Пирожками объелся?
Но Мурашов глядел сквозь нее, не расслышав шутки. Потом вскочил и быстро вышел, не забыв плотно прикрыть за собой дверь. Теперь из-за стены донесся и его голос, он словно уговаривал, просил о чем-то обладателя мощного храпа. Наконец все стихло. Он вернулся, притворяя дверь все так же старательно, и бросился к плите. Яичница уже дымилась.
— Ой, извини! — покаянно воскликнула Эра. — Это я прозевала!
— Есть можно. — Он поставил сковородку перед Эрой: — Рубай.
— Ты все-таки… все-таки… — Эра наконец проглотила кусок. Все-таки ты не прав. Ты ведь ничего обо мне не знаешь, а говоришь.
— Да я насквозь тебя вижу. Мамусенькина дочка. А что ты знаешь о настоящей жизни? Ты кого-нибудь ненавидела? По-настоящему. Ты испытывала когда-нибудь настоящий стыд? У тебя были когда-нибудь мысли, от которых просто хотелось башкой о стенку — и все. Человек чувствует, что он захлебывается во всем этом, а ему: «Соблюдай, деточка, дисциплину, аккуратно делай уроки, не прогуливай — и все о'кейчик!»
— Какой человек? — встрепенулась она.
— Такой-сякой, — потянувшись, ответил Мурашов лениво, однако Эра видела, как он напряжен, точно человек, ожидающий над ухом выстрела. Ладно, топай.
— Как… топай?
— Ножками.
— А уроки? Я сейчас…
— Уроки-мороки-сороки. Иди, иди.
— Я не пойду, — растерянно сказала Эра.
— А я тебя вытолкаю. Взашей.
— Думаешь, я обижусь и уйду?
— Да ты непробиваемая, я знаю. — Встав, Мурашов крепко ухватил ее под мышки и вытащил в прихожую.
Придерживая Эру одной рукой, второй он сбросил цепочку и выставил Эру за дверь.
Дверь захлопнулась, и Эра пошла вниз, совершенно забыв о своей сумке.
— Эй, Милосердная! — позвал он, когда она проходила под окнами. Стеклотары нет?
Она поглядела вверх. Свесившись из окна, Мурашов показывал ее сумку. Эра покачала головой, и сумка шмякнулась рядом.
Однако это еще был не конец. За перекрестком кто-то пристроился к ней сзади и заныл квакающим, противным голосом:
— Девушка, можно за вами поухаживать?.. До чего вы симпатичненькая… А, девушка…
Эра в ярости обернулась к тошнотворному приставале — засунув руки в карманы и ухмыляясь, за ней следовал Мурашов.
— Мне не нравятся твои шутки.
— Мне твои тоже не того… не очень. Ладно, ты не сердись. Глупо как-то вышло.
— Вот именно.
— Что именно?! Что именно?! — снова вспылил он. — Знаешь, кто там за стенкой храпел и пузыри пускал?!
— Отец. Папашечка.
— Ну и что?
Мурашов дернул плечом.
— Ничего. Алкаш он у меня. Запой у него, ясно?
— Ясно, — сказала Эра.
— Твой что, тоже пьет? — спросил он даже с каким-то интересом.
— Да ты что!
— О господи! Ей ясно. Пичуга.
— Значит, ты и в школу из-за того?..
— Значит. Поняла теперь?
— Поняла.
— Да что ты поняла?! — вспылил он, опять раздражаясь. — Твердишь, как попка. А ничегошеньки не соображаешь.
— Я ведь могу и обидеться.
— Да нет, не надо. Дело ведь не в этом. Просто тебя учили словами, а меня — совсем другим. Тебе и в самом деле кажется, что ты все понимаешь…
Эра ничего не ответила, и некоторое время они шли молча, но, похоже, Мурашов не все еще высказал из того, что было у него на душе. Он заговорил снова, словно обвиняя в чем-то Эру:
— Тебе говорила твоя мамочка: «Вилка, дочурочка, кладется с правой стороны, ложка — с левой…»
— Наоборот.
— Пусть наоборот. Все равно говорила. «Люди, мышка моя, не всегда говорят правду, а иногда то, что им выгодно или полезно. С этой девочкой, кисонька, подружись, а вон ту обходи десятой дорогой…» А мне, представь себе, до всего пришлось доходить собственной башкой! — Он вдруг крикнул, сжимая кулаки: — Да разве я знал, что взрослый человек, собственный отец, может смотреть в глаза и врать, врать, врать!.. — Мурашов удивленно посмотрел на побелевшие костяшки пальцев, медленно разжал кулаки и закончил почти издевательским тоном: — И плакать, заметь, при этом.
Эра молчала. Она понимала, что расспрашивать в таких случаях не следует.
— Мама осталась в том городе, где мы раньше жили. И еще сестра младшая, она с ней. Отец… Он, знаешь, классный специалист, и как-то его терпели на работе. Потом и на работе все пошло кувырком. Я не мог его бросить. Я думал, что мы начнем новую жизнь — в другом городе, где никто его не знает. Мы обменяли квартиру, переехали… Он хорошо устроился. Раньше я его любил и ненавидел. А теперь… — Он отвернулся, но Эра видела: у него заблестела щека. Украдкой смахнув слезы, Мурашов бесшабашно, словно забыв все, о чем говорил только что, сказал: — Зато свобода!
— Какая?
— И та, и другая. Передвижения и мнения. Иди куда хочешь, думай что хочешь.
— У меня тоже.
— Иллюзия! Это потому, что ты думаешь, что надо, и ходишь, куда надо! А попробуй пойти, куда не надо.
— Например?
— Вот тебе и пример.
Он подмигнул, кивком указывая на афишу:
Клуб «Медработник»
ДИСКО
Нач. в 20.00
— Тетя вообще-то терпеть не может всякие там диско, — с сомнением проговорила Эра.
— Так и быть, приходи без тети, — разрешил он.
Эра рассмеялась:
— Ладно. Приду. Без четверти у клуба?
— Давай. А знаешь, куда мы сейчас идем?
— Куда?
— В кафе-мороженое. — Мурашов побренчал в кармане мелочью. — Я открыл классное кафе у спуска к причалу. Пять сортов мороженого! Спорим, ты о нем понятия не имела?
Эра промолчала, хотя, разумеется, знала это кафе. Они повернули на тихую, тенистую улочку. Ветра почти не было, мягко грело солнце, дрожащими зайчиками просвечивая сквозь ветви. Эра скользила взглядом по окнам, по витринам, почти ничего не замечая — казалось, время застыло, остановилось, нет и не будет ничего: ни уроков, ни забот, ни тети Сони, в третий раз разогревающей обед, не в силах поверить, что ее племянница оказалась способной на такую разболтанность и анархизм.
Эра повернулась к Мурашову:
— У тебя не было такого чувства… как бы это объяснить… Мне часто кажется, что за следующим углом меня ожидает что-то неизвестное…
— Мне тоже. Что-то очень плохое.
— Наоборот! Чудесное.
— Чудесное-расчудесное, — передразнил он. — А вот и угол. Проверим.
Они свернули за угол ничем не примечательного кирпичного дома, и Эра уже думала, как бы ей половчее отшутиться, как вдруг ее внимание привлек отпечатанный на ротапринте плакатик, почти не выделяющийся среди примелькавшихся листовок об экономии электричества и соблюдении пожарной безопасности, приклеенных на рекламном стенде.
«Киностудия приглашает, — зазывал плакатик, — девочек в возрасте 7 8 лет на кинопробу для участия в фильме «Девчонка с третьего этажа». Просмотр детей состоится 20.IX. Сбор на проходной киностудии в 11.30».
Рыжая малышка!
Мысль промелькнула так молниеносно, что Эра даже не успела оформить ее в нечто связное. Но в этот самый миг она уже знала совершенно твердо: она должна бежать, лететь, мчаться, чтобы успеть на киностудию, пробиться туда любым способом и чтобы все произошло так, как и должно произойти.
— Не хочу тебя обижать, — глядя на ее изменившееся лицо и приклеенный к объявлению взгляд, сказал Мурашов, — но на семь лет ты уже не потянешь. Пожалуй, даже и на восемь. Разве что на восемь с половиной.
— Ты знаешь, я должна бежать. Пока.
— А мороженое? — Он глядел на нее растерянно.
— Ну, в другой раз… ну, ладно?.. — От нетерпения Эра стала даже переступать на месте ногами, как застоявшаяся лошадь.
Лицо Мурашова потемнело, словно на него надвинулось облачко. Он как-то сник, поскучнел, и Эре стало ясно, что путешествию в кафе-мороженое он придавал значение гораздо большее, чем она. Мурашов — рыжая малышка, малышка — Мурашов… Весы колебались то в одну, то в другую сторону.
— Ты не обижайся… просто я вспомнила одно важное дело, забормотала она, отступая. — Очень важное, правда!
— Ну, будь, — вяло махнул он рукой.
— А вечером? Не отменяется? — крикнула она уже на бегу.
— Да нет, — с деланным равнодушием откликнулся он, — в отличие от некоторых я привык держать слово…
Рыжая малышка. Эра не так уж часто видела ее во дворе — сначала у той были ясли, потом детсад, затем школа, но уж если она там появлялась, не заметить ее было просто невозможно. Головка, оранжевая, словно огромный апельсин, сияла, кажется, даже в кромешной тьме. На матово-белом личике редкими крупными хлопьями выделялись рассыпанные возле курносого носа веснушки. Плюс то ли испуганно, то ли удивленно распахнутые глаза и вздернутая верхняя губа, открывавшая два крупных, очень белых зуба, отчего девочка была похожа на какого-то забавного зверька из мультфильма, — вот и готов портрет Лидочки. Правда, о том, что девочку зовут Лидочкой, Эра узнала позже. А во дворе у нее было одно-единственное имя — Рыжая. Она смиренно откликалась, точно желая задобрить своих мучителей. Да где там! То, что другим прощалось (вернее, даже не замечалось), ей не сходило с рук никогда.
Особенно свирепствовала дворовая красавица Оксана — кажется, они даже учились в одном классе, — тощенькое существо с острым носиком, острыми коленками и пронзительным, до костей пробирающим голоском. «Опять эта Рыжая рассекретила наше место! — взвизгивала она, в ярости перебрасывая за спину длинную, толстенную косу с капроновым алым бантом. — Я же приказала тебе: не таскайся за нами!» Это когда они играли в прятки. «Не хватало еще, чтобы всякие рыжие путались под ногами!» — это когда делились на команды для игры в салочки. «Подвинься, Рыжая, расселась, как фон-барон!» — а это просто так. Рыженькая, сникнув, потихоньку отодвигалась, отходила в сторону и, нахохлившись, следила за их играми издали. И никто не звал ее, никто не замечал.
Однажды, выйдя во двор почитать, Эра направилась к своему привычному месту — грибку посреди песочницы без песка. Однако место было занято. Там сидела рыжая девчушка и словно бы исподтишка, украдкой следила за играющими в мяч детьми.
— А почему ты не играешь? — из чисто эгоистических побуждений, желая ее спровадить, спросила Эра.
— Я… я ведь рыжая, — шепнула та.
Эра поразилась:
— Ну и что?!
— Они не хотят, — спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, сообщила девочка.
— Постой, что-то я не пойму. Не хотят, потому что ты рыжая?
— Ага.
— Но при чем здесь это?!
— Рыжих не любят.
— Чепуха какая. — Эра отложила книжку. — Я, например, рыжих обожаю.
Уголки рта поползли в стороны, словно у игрушечного Буратино, а глаза из круглых превратились в щелочки:
— Непра-а-авда…
— И потом, что за чушь? Не любить человека из-за цвета волос?.. У каждого — какой-нибудь цвет. Тот блондин, тот брюнет… У меня, например, каштановый…
— Вас много, а я одна.
Эра посмотрела на ее гладко причесанную пылающую головку, действительно, одна.
— Но ведь это как раз и хорошо, — не сдавалась она, — ты ведь ни на кого не похожа!
— Ни на кого, — шепнула девочка, и ее глаза наполнились слезами.
Как видно, ее логика в корне отличалась от логики Эры.
Чувство своей ущербности засело в Лидочке столь глубоко, что ни тогда, ни потом Эре не удалось убедить ее в обратном.
— Ты ничем не хуже других, — втолковывала она Лидочке.
А Лидочка убежденно отвечала ей:
— Хуже. Я рыжая.
— Хорошо. Пусть рыжая. Но в человеке главное — это красота не внешняя, а внутренняя! Это значит, что нужно быть добрым, нужно помогать людям, нужно защищать слабых. И если ты будешь такой, тебя все будут любить.
— И она? — Лидочка показала на Оксану, которая в этот момент наставляла ей рожки, высунув чуть ли не до подбородка длинный розовый язык.
Как-то, разбирая завалы своих детских книжек, Эра наткнулась на сказки Андерсена. Собственно, дело было в иллюстрации к «Принцессе на горошине»: на куче пуховиков возлежала капризная принцесса с пышнейшими локонами того неопределенного цвета, который можно принимать за какой угодно. Эре он показался скорее рыжим. Она еле дождалась следующего дня.
— Смотри, — говорила она Лидочке, показывая картинку, — вот принцесса. И никто не обращает внимания на то, что она рыжая… Вернее, это как раз и хорошо… то есть…
— Это же сказка, — вздохнув, перебила ее Лидочка, глядя на Эру, точно на несмышленыша.
И вот теперь — «киностудии требуются»! Почему-то Эра мгновенно поверила в эту затею: все должно завершиться самым распрекрасным образом. Какую-нибудь роль — хоть самую малюсенькую — Лидочке непременно должны дать. А уж тогда по дворовой иерархии ценностей она сделается уважаемым человеком! Эра верила в свою интуицию. Короче — надо действовать!
Разумеется, Эра знала, что все не так-то просто: во-первых, дома ли Лидочка; во-вторых, сейчас начало четвертого, а там написано — сбор в одиннадцать тридцать; а будет еще и в-третьих, и в-четвертых и, может быть, в-пятых… Но отступать, еще не столкнувшись с трудностями, было не в ее правилах. Лихо остановив такси и не менее лихо плюхнувшись на переднее сиденье, точно раскатывать вот так было для нее самым привычным делом, Эра назвала адрес. В кармане у нее позвякивало ровно восемь копеек.
Когда машина подкатила к подъезду, водитель выразительно посмотрел на Эру. На счетчике было два тридцать четыре.
— Вы обождите, я сейчас… — Эра наткнулась на полный недоверия взгляд водителя и вдохновенно закончила: — Бабушку сведу в машину, и мы опять поедем.
Эра выскочила из такси и юркнула в подъезд.
Лидочка, к счастью, была дома.
Одетая в вылинявший спортивный костюм, из которого она уже выросла, Лидочка открыла дверь, вопросительно глядя на Эру.
— Дома есть кто-нибудь?
— Не-а…
— Быстро переодевайся и спускайся вниз. Там такси. Едем на киностудию, им нужны маленькие девочки, такие, как ты. Снимем тебя в кино, поняла?
— Поняла, — шепнула Лидочка, ее большие глаза раскрылись еще шире, и в них засветилось счастье.
— Одна нога здесь, другая — там! — на бегу крикнула Эра.
Тетя Соня с мокрым полотенцем на голове лежала на диване, свесив вниз правую руку, в полнейшем упадке сил.
— Еще полминуты — и я бы отправилась искать тебя в морг, — не повернувшись на звук Эриных шагов, просипела она.
— Почему не сразу в крематорий? — парировала Эра. Главное — не дать тетушке включиться в монолог. И Эра сделала мгновенный и точный выпад: Тетя, мне нужно семь рублей. Немедленно. Я очень-очень-очень спешу по ужасно важному делу.
— Но…
— От этого зависит судьба человека, понимаешь?
— Но я надеюсь, если ты пообедаешь, ничего…
— Все, — отрезала Эра, — все рухнет.
Лидочка ждала ее у такси.
— Залезай, — сказала Эра, открывая заднюю дверцу, и в этот момент из подъезда вышла Оксана, остановилась рядом и, подергивая острым плечом, уставилась на Лидочку.
Губы ее по привычке сложились, чтобы сказать своей жертве какую-нибудь пакость, и, не будь здесь Эры, она, разумеется, не колебалась бы.
— Садись, ну, — поторопила Эра отчего-то мешкавшую Лидочку, а та вдруг повернулась к ней:
— А можно… мы возьмем с собой Оксану? — Эра застыла в полной растерянности, а Лидочка, приняв это за знак согласия, сказала Оксане: Хочешь с нами? Мы едем на киностудию!
Увидев в машине двух маленьких девочек вместо обещанной старушки, водитель посмотрел на Эру, словно на сумасшедшую, но это волновало ее меньше всего. «Вперед, вперед!» — в каком-то бесшабашном веселье мысленно воскликнула она.
И дальше все — постучать по дереву! — шло преотлично. Остановив возле проходной внушающего доверие средних лет мужчину, Эра попросила:
— Будьте добры, я привела девочек на просмотр, но мы чуть-чуть опоздали, и все уже прошли. Если вас не затруднит, проводите нас, пожалуйста, я вам очень буду благодарна.
— Будущие Ермоловы, — развеселился мужчина, распахивая перед ними дверь проходной, — прошу! Будущие Комиссаржевские со мной, — бросил он вахтерше.
— На детей пропуск заказывали? — спросила та.
— Сию минуту помреж принесет заказ.
Одной половиной лица он мило улыбался вахтерше, а другой подмигивал им. И они оказались на той стороне проходной, во дворе киностудии.
— Слышала, слышала, что сказал? — зашептала Оксана, тесно прижимаясь к Лидочке. — Помрешь — тогда принесем тебе заказ.
— Нет, не так, — зашептала в ответ Лидочка. — Он сказал «порежь»!
— Кого порежь?
— Ну… я не знаю…
Они глядели на мужчину, словно на Синюю Бороду, а тот расхохотался:
— Пом-реж, девуленьки, это сокращенно от «помощник режиссера»! Запоминайте, будущие Алисы Фрейндлихи! Кстати, в какую вам группу?
— Нам надо попасть в фильм «Девчонка с третьего этажа», — сказала Эра.
— Попадете непременно, — пообещал он.
Войдя в длинное здание, они запетляли по нескончаемым коридорам. Потом поднимались на лифте, опять шли по коридору, снова поднимались — но уже по лестнице. Лидочка с Оксаной шагали, притихнув и крепко держась за руки.
— Кажется, где-то здесь, — сказал мужчина и стал приглядываться к табличкам с названиями фильмов, которые висели на каждой двери.
Потом они свернули за угол, и никакие таблички уже не были нужны.
— Желаю успеха! — проговорил их веселый спутник. — Будущие Сары Бернары! — Он помахал им рукой и пошел обратно.
Девочки посмотрели на Эру и в один голос спросили:
— А почему он сказал, что мы будущие сенбернары?
— Сара Бернар — великая французская актриса, — пробормотала Эра. Где-то в груди возник и стал распространяться по всему телу знобкий холодок.
Несколько мам со своими дочками сидели тесной кучкой возле закрытой двери и, вытянув от напряжения шеи, смотрели на нее словно завороженные. На двери был пришпилен листок с небрежной надписью: «Девчонка с третьего этажа», просмотр детей». Судя по стульям, загромождавшим коридор, на нехватку детей киношникам жаловаться было грех. Эра, к счастью, успела к последнему разбору.
Мамы разом вздрогнули: дверь открылась. Появилась девушка, бледная, с покрасневшими от усталости глазами, и сказала, глядя в сторону:
— Эти девочки свободны… остальные — сколько вас?.. Ага, шесть человек… остальные заходите все вместе.
Четыре мамаши окружили девушку тесным кольцом и что-то умоляюще забормотали. Она сказала, устало глядя сквозь них:
— Ваши дети, к сожалению, не подошли. Всего вам доброго. Что ж вы? Скорей идите.
Это она сказала Лидочке с Оксаной, и они, испуганно переглянувшись и сцепившись побелевшими пальцами, шагнули в комнату следом за остальными. Дверь закрылась.
Эра с ужасом вспомнила, что не успела повторить с Лидочкой хоть какое-нибудь стихотворение. И, не вслушиваясь в рев отвергнутых и увещевания мам, она принялась бормотать, вспоминая:
— «Белая береза… под моим окном… принакрылась снегом…»
Хотя какой сейчас в этом был толк?..
Вышла Лидочка, Эре показалось — почти сразу.
— Ну?! Что спрашивали?!
— Ничего, — шепнула Лидочка.
— Как?! А стихи?
— Нет…
— А басню? Ну хоть что-нибудь?
— Ничего, — виновато поежилась Лидочка. — Сказали: «Ты свободна». И все.
По одной начали выходить девочки. Оксаны не было дольше всех. Потом дверь распахнулась и, подталкивая перед собой Оксану, появилась все та же девушка. Но теперь она улыбалась. И совсем другим, звонким и бодрым голосом она объявила:
— Все, кроме этой девочки, свободны. Всего вам доброго. Оксана, ты с кем? — наклонилась она к Оксане.
— Вот с ней, — независимо тряхнув головой, сообщила Оксана.
— Завтра Оксану нужно привести на фотопробу. Сегодня мы уже не успеем, конец рабочего дня. Часам к десяти сможете?
— А Лидочку? — растерянно спросила Эра и вытолкнула Лидочку вперед.
— Только Оксану, — мягко сказала девушка.
— Нет, послушайте… И почему так быстро? Ее даже стишок не спросили! Лидочка, ты ведь знаешь «Белую березу»? Она знает! Или басню… Ну нельзя же так! Вы ее ни о чем не спросили…
Толкая перед собой Лидочку, Эра теснила девушку, пока та не уперлась спиной в дверь. Мамы, нервно дыша, продвинулись вслед за Эрой.
— Остальные девочки нам не подошли, — ровным голосом сказала девушка и приоткрыла ногой дверь.
— Одну минуту! Секундочку! Я вас прошу! — Эра, протиснувшись мимо оторопелой девушки, проскользнула в комнату.
— Дорогая мамаша, — не повернувшись от раскрытого окна, в которое он выпускал сигаретный дым, с ласковой укоризной проговорил седой мужчина в потертом замшевом пиджаке, — увы, наш фильм не безразмерный. Мы не можем снять в нем всех детей.
Как видно, он привык уже к таким сценам.
— Мамаша!.. Уморил! Явная сестренка.
Женщина, сидевшая за журнальным столиком и, позвякивая бесчисленными браслетами, красившая губы, подмигнула Эре. Еще одна наливала из термоса кофе. Она ничего не сказала и даже не взглянула на Эру.
— Я… извините… Вы должны еще раз посмотреть Лидочку! Спросите у нее стихотворение, басню, что угодно…
— Лидочка — это какая? — перебила Эру женщина с браслетами.
— Ну… рыженькая.
— Дорогая, но она нам не подходит.
— Она вам подойдет, подойдет! Вы просто ее не рассмотрели!
— Жаль, что вам не семь лет, — обернувшись наконец и разглядывая Эру, сказал мужчина. — Но ваша сестра, понимаете…
— Она ведь ни на кого не похожа! Она такая… ну, такая…
— Вот именно, — сухо бросила вторая женщина, дуя на кофе. — Ни на кого. У нас есть свое представление о фильме и о том, какой должна быть героиня. И мы эту героиню, кажется, нашли.
— Тьфу, тьфу, не сглазить, — постучала по столу другая, звякая браслетами.
— Оксана?! Да это же… комар какой-то! Ну, я не знаю…
— У нее прелестные фиалковые глаза, темперамент, улыбка. По сценарию в нее влюбляются все дворовые мальчишки!
— Мы вас убедили? — глядя на Эру, спросил мужчина.
— Нет!
— Ценю вашу стойкость, но, поскольку режиссер все-таки я, мне и решать.
И все же Эра не теряла надежды:
— Хорошо. Пусть не главная роль. Пусть самая маленькая. Самая малюсенькая!
— Не надо торговаться. Мы все здесь устали и…
Режиссер движением руки остановил женщину, пьющую кофе:
— Дело не в усталости. Дело в том, что эта девочка чересчур выделяется. Она необычна. Ей нельзя просто появиться на экране, она притягивает к себе взгляд, все будут следить за ней и ждать от нее чего-то. Ей нужна роль, понимаете? А роли для нее у меня нет. Такие вот дела.
— Ну вот, милая моя, видите… — Женщина в браслетах, накручивая на палец жемчужно-пепельную прядь, сочувственно глядела на Эру.
И Эра, ободренная этим взглядом (ведь не могли же они, в конце концов, не понять!), сказала, глядя ей прямо в глаза:
— Извините мою назойливость, но тут все не так просто. Лидочка… у нее очень трудная жизнь. Нам с вами не понять, потому что мы взрослые… Или, может быть, потому, что мы не такие. Именно потому, что мы не такие!.. А она уже сломалась. Это ужасно, когда такой маленький ребенок и уже ничего не ждет хорошего от жизни, ну ничего абсолютно. И считает, что так и должно быть…
— Что-то я не ухватил вашу мысль, — перебил Эру режиссер. — Кто сломался? Почему?
— Лидочка. Она ведь рыжая, вы сами видели. Вы не представляете, как дети умеют изводить того, кто им чем-нибудь не нравится или кажется странным. Рыжие — они не такие. И я думала: если Лидочка снимется…
— Стоп, — снова перебил ее режиссер. — Вопрос ясен. Но положение от этого не перестает быть безвыходным, потому что все, о чем я только что говорил, остается, увы, в силе…
Не договорив, он удивленно умолк, потому что в этот момент женщина в браслетах вдруг со всего размаха хлопнула ладонью по столу:
— Прекрасно! Зовите сюда свою Лидочку, и вы увидите, что… Т-с-с… — Она прижала палец к губам. — Сейчас вы все увидите сами.
С сердцем, гулко заколотившимся от вновь вспыхнувшей надежды, Эра приоткрыла дверь и позвала:
— Лидочка…
Девочка робко вошла и стала посреди комнаты, глядя в пол.
— Лидочка, — улыбаясь, позвала ее женщина из-за журнального столика, — мне сказали, что ты переживаешь из-за цвета своих волос… Из-за такого пустяка? Когда ты станешь взрослой — а время бежит так быстро! — ты запросто сможешь сделаться брюнеткой, блондинкой, шатенкой, да хоть в полосочку! Детка, при нынешних успехах химии это пара пустяков. Или… — Она обвела всех взглядом, словно готовя эффектный аттракцион. Ал-ле-ап! — И неуловимым движением сдернула с головы… жемчужно-пепельную прическу, оказавшуюся искусственным париком, открыв взорам присутствующих слипшиеся короткие прядки того же огненно-рыжего цвета, что и у Лидочки.
Эффект был неописуем.
— Ну, Матильда… — пробормотала наконец женщина, пьющая кофе, и, поперхнувшись, закашлялась.
— Фокус, достойный великого Кио! — расхохотался режиссер.
— Ну?.. — Матильда раскланялась, кривовато нахлобучив парик, и стала с улыбкой глядеть на Лидочку. — Видела?.. Потерпи немножко. В конце концов, это ведь не смертельно, всех нас в детстве как-нибудь дразнили! Идет?
— Хорошо, я потерплю, — послушно сказала Лидочка.
— Пойдем, — сказала Эра, стараясь ни на кого не смотреть.
Выходя, она встретилась взглядом с девушкой-помрежем, которая все это время молча стояла, опершись о дверной косяк, и в глазах у нее прочла свою же мысль: «Не то, не так…»
И, не прощаясь, закрыла за собой дверь.
Приехав наконец домой и поковыряв перестоявшийся обед, Эра вышла на балкон: дико разболелась голова. Внизу в окружении подружек капризным голосом примадонны разглагольствовала Оксана. Лидочка стояла позади всех.
— Ну, там сказали: «Пройдись», я походила перед ними, а потом сказали: «Передразни кого-нибудь», я завуча нашего передразнила: «Бу-бу-бу», он уморно бубнит и ходит пузом вперед. А потом одна тетенька шепотом говорит другой, но я слышу: «Обрати внимание, какие чудные фиалковые глаза!» А вторая ей отвечает: «По-моему, явное то». Ну, там они еще шептались, но я не слышала. А режиссер, уморный такой дядька, говорит: «Хочешь сниматься, девица?» В общем, завтра у меня фотопроба.
— А у нее? — хриплым от зависти голосом спросила какая-то из подружек, поворачиваясь к Лидочке.
— Что у нее?! — фыркнула Оксана. — Кому она нужна, сенбернар несчастный! Рыжий сенбернар!
И Эре впервые в жизни захотелось ударить ребенка.
На дискотеку Эра не пошла. Очень уж нехорошо было сейчас у нее на душе…
Вечером она вместе с тетей Соней и Валерием Павловичем, который зачастил к ним, посмотрела конкурс современной песни по телевизору. Именно посмотрела, потому что в самом начале, заметив, как поморщился Валерий Павлович от какой-то особенно визгливой ноты, изданной буйноволосым молодым человеком, тетя Соня без раздумий выключила звук, и в дальнейшем лихорадочное мельтешение на экране телевизора продолжалось в абсолютной тишине.
Тетя Соня глянула на Эру, готовая к отпору, но Эра и не думала протестовать. Разумеется, так было лучше. Она смотрела на Валерия Павловича, ожидая ответа на свой вопрос, но он медлил.
Наконец он сказал:
— Наверное, ты читала в детстве «Алису в Стране Чудес»?.. Собственно, это книжка не для детей, а для взрослых. Так вот, Алиса спросила у встречного: «Не могли бы вы сказать, в какую сторону мне нужно идти?» — «А это зависит от того, куда ты хочешь попасть». — «Мне, в общем, все равно», — отвечает Алиса. «В таком случае не имеет значения, в какую сторону ты пойдешь».
Тетя Соня закивала и открыла рот, собираясь что-то изречь, но Валерий Павлович мягко остановил ее движением руки.
— Поняла, о чем я? Нельзя заниматься самоусовершенствованием вообще, не представляя своей цели. Изучение древних языков — это самоусовершенствование; но и стремление приблизиться к идеалу в исполнении, скажем, чарльстона — это тоже самоусовершенствование, ведь так?
— Вы не поняли меня, — сказала Эра. — Когда я спросила, как можно сделать человека лучше и счастливее, я имела в виду не себя, а… ну, в общем, кого-нибудь другого.
Валерий Павлович улыбнулся:
— Я могу всего лишь рассказать о себе… Только с возрастом, а значит, слишком поздно начинаешь понимать, что выбор цели, которую человек перед собой ставит, и пути достижения этой цели определяют смысл и ценность его жизни, а значит, и возможность счастья. Хотя, знаешь, — он махнул рукой, — счастье — это такая неуловимая и неопределимая субстанция, что все разговоры о нем — разговоры, увы, пустые.
— Счастье… — задумчиво повторила тетя Соня. — Да, счастье…
И вздохнула.
Первым, кого увидела Эра, войдя в класс, был Мурашов. Встретившись с Эрой взглядом, он вздрогнул, отвел глаза и демонстративно отвернулся.
— Извини, — сказала она, подходя. — Я ну никак не могла. Ты долго ждал?
— Не так чтобы очень, — пробурчал он, роясь в сумке. — Знаешь, оно и к лучшему, я там такую цыпочку подхватил! Из школы с английским уклоном. Здорово мы с ней сбацали!
Он снова нагнулся над сумкой, притворяясь, будто что-то там ищет. Эра отошла.
Она хотела повторить теорему (ее давно уже не спрашивали по геометрии), но рядом тяжело плюхнулась Чеснокова и заговорила плачущим голосом:
— Ладно, я знаю, что всем в классе на меня начхать… но тебя я всегда считала человеком! Спасибочки, буду теперь знать, как ты ко мне относишься…
Эра удивленно поглядела на Чеснокову и вдруг вспомнила: день рождения!
— Люся! Извини! Клянусь тебе, я не нарочно! Просто так получилось… Не сердись, а?
— «Не сердись»… — передразнила Чеснокова. — Кому вообще интересны мои переживания? Ты не нарочно, у Беседкиной теннис, у Бурсаковой рояль, у Бражкина свидание, у Облакевич насморк, у Сивчиковой театр… а у Саламатиной настроения не было. Я все понимаю. Я для вас распоследний человек. А я, между прочим, целый месяц вам про свой день рождения твержу!
— Это уж точно, — не удержалась Эра.
— Скажи, ну почему меня никто не любит?! — приваливаясь к Эре, зашептала Чеснокова. — Ни один человек. Всем я до лампочки.
Эра отложила книжку и с сомнением посмотрела на Чеснокову.
— Ну, ладно… Потому что ты вешаешься на всех, как гиря. Пойми, тебе никто ничего не должен. С тобой не то что трудно, а… уныло. Ты слишком правильная.
— Это… плохо?
— Не очень хорошо. Ты ходила и ныла, чтоб не забыли прийти, пока у всех не появилась оскомина.
— И у тебя?
— У меня первой.
— А что мне делать?
— Нужно иметь свою жизнь.
— А если у меня нет… своей?
— Заведи.
— Я не умею.
— О господи! Ну вот: что ты любишь? Или чего ты хочешь?
— Собачку хочу.
Эра фыркнула.
— Что такого смешного я сказала? — обиделась Чеснокова.
— К тому же у тебя совершенно нет чувства юмора.
— Нет?..
— Ни капли.
— А где его взять?
Эра разглядывала Чеснокову, не в состоянии понять, шутит та или говорит вполне серьезно, но тут в класс вошла математичка, и, уныло вздыхая, Чеснокова поплелась на свое место.
На воспитательном часе Маргарита Викторовна раздала им листочки с вопросами (это были давно обещаемые ею анкеты, без которых, как известно, невозможно обойтись ни в исследовании коллектива, ни в изучении отдельной личности) и тоном заговорщика сообщила:
— Подпись не обязательна.
— А на кой это? — с ленцой бросил кто-то из обитателей Камчатки.
— Анкета… Правильно составленная анкета, — поправилась Маргарита Викторовна, — может дать очень многое. Лично я считаю, что она нужна и тому, кто читает, и тому, кто пишет. Второму, может быть, даже в большей степени. Иногда человеку, для того чтобы разобраться в себе, просто не хватает времени.
— А для чего это — разбираться?
— Для того, Будашкин, что человеку не пристало жить на манер растения. Человек должен задумываться о себе, хоть иногда. Подпись, повторяю, не обязательна.
Эра прочла первый вопрос: «Какая музыка нравится тебе больше всего?» Подумав, она написала: «Классический джаз». «Чем является для тебя школа?» — «Местом, где я получаю образование». «Какие книги любишь читать?» — «Современную прозу». «Твои планы на будущее?» — «Получить образование, иметь интересную работу». «На что бы ты предназначил(ла) большую сумму денег, выигранную в спортлото?» Тут и думать нечего: на путешествия по всему свету! «На что ты обращаешь внимание, знакомясь с новым человеком?» — «На характер». «Где ты больше всего любишь проводить время?» — «Везде». «Что любишь делать, когда остаешься один (одна) дома?» — «Читать, слушать музыку, смотреть телевизор». «Какую книгу возьмешь с собой в космос?» Эра написала: «Винни-Пух», потом густо зачеркнула и написала снова: «Толстой, «Война и мир». «Что ты делаешь, когда разочаровываешься в друзьях?»
Над этим вопросом Эра думала дольше всего. Так и не решив, что писать, она оставила место, чтобы снова к этому вернуться, и стала читать дальше. «Чего, по-твоему, недостает твоим родителям?» Это Эра знала совершенно точно: им всегда недоставало времени! «Что ты делаешь, когда родители отказывают тебе в покупке дорогой модной вещи?» — «Сначала злюсь, а потом надеюсь, что они мне ее все же купят». «Нуждаешься ли ты в других людях?» — «Очень!» «Хочется ли тебе изменить мир?» — «Да!!» «Таков (такова) ли ты, каким (какой) хочешь быть?» — «Не совсем». «Для чего, ты считаешь, дана человеку молодость?»
Над этим вопросом Эра тоже немного подумала, написав в конце концов: «Чтобы жить». Так и забыв ответить на вопрос о друзьях, она положила анкету на учительский стол.
Не успела Эра сложить в сумку книги, как Мурашов уже исчез. Но Эра знала, где его искать — у лотка с пирожками. Похоже, это была их с отцом основная еда.
Мурашов отошел от лотка, жуя пирожок.
— Интересно, чего ты ко мне пристаешь? — проговорил он с набитым ртом и, прищурясь, глянул на Эру. — Может, влюбилась?
Эра покраснела.
— Вот, держи деньги. Продали твой свитер.
— Ну, спасибочки.
— Ладно, я пошла.
— Иди.
Но отчего-то она продолжала идти рядом.
— Только не надо оправдываться. Вот уж чего терпеть не могу.
— Я не оправдываюсь. Честное слово, это было очень-очень важно…
— А я верю, — усмехнулся он. — Интересно, почему это порядочные люди всегда такие зануды? Обязательно подсчитают, что очень-очень важно, что очень важно, а что просто важно, и выберут, конечно, самое-самое важное. По велению, так сказать, совести, а не просто оттого, что хочется. У тебя в классе ведь нет друзей, правда?
— Почему ты так считаешь?
— Я не считаю, я вижу.
— Неправда. Я со всеми в совершенно нормальных отношениях.
— Кроме Курдюмовой. Она тебя не переносит. Почему?
— Понятия не имею, — уклончиво сказала Эра.
— Да?.. — с недоверием протянул он. — А почему ее дразнят Дипломатшей?
— Откуда я знаю.
— Хорошее отношение — это не дружба. С тобой неудобно.
— Почему?
— Потому что ты себе позволяешь то, чего не могут позволить другие.
— Например?
— Маленький пустячок: быть собой, — проговорил он с иронией и закончил нормальным тоном: — А тыщу один пример ты можешь привести без меня.
— Им тоже никто не мешает.
— Это ты так считаешь. А вот они считают, что совсем наоборот: все мешает. Кому интересно портить отношения? И ради чего? Сойдет и так. В сущности, всем все равно. Поэтому считают, что ты выпендриваешься.
— И ты тоже?
— Не-а. Я особстатья. Но я считаю, что твоей заслуги в этом нет, просто у тебя отсутствует чувство самосохранения.
— Это как?
— Да так. Раньше я страшно завидовал разным смелым людям: кто-то взобрался на Эверест, кто-то пересек на яхте Тихий океан… А потом понял, что завидовать бессмысленно: у этих людей просто отсутствует чувство самосохранения. Нет его, и все. Я спросил себя: смог бы и я так? И совершенно честно тебе отвечу: нет. Когда я представляю себе тонны воды над каким-нибудь суденышком… Бр-р… Не знаю, прав я или нет, но я так считаю. Ты, наверное…
Мурашов вдруг умолк и молчал так долго, что Эра удивленно повернулась к нему и проследила за его остановившимся взглядом. Впереди, заметно пошатываясь и косолапо перебирая худыми ногами в стоптанных кроссовках, семенила обтерханная фигура с отвисшей линялой авоськой в руке. Несмотря на неуверенность хода, в ее движении была настойчивая целеустремленность и упорство. Из-под пляжной кепки, в прошлом белой, во все стороны торчали неряшливые серые вихры. Фигура мельтешила перед ними совсем не долго нырнув в подворотню, она пропала из виду.
Эра снова глянула на Мурашова и увидела его побелевшее лицо. Она все поняла.
— Отоварился, — хрипло проговорил он и попытался выдавить смешок, но получилось что-то похожее на всхлип.
— Неужели нельзя ничего сделать?
— Не знаю. Я уже ничего не знаю, — повторил он устало. — Раньше я думал, что можно. А теперь… Чихать я на все хотел.
— Но ведь отец…
— Если бы ты знала, как я его когда-то любил… Ему можно было рассказать все, как самому настоящему другу. И он все понимал. Я тогда так гордился… У меня родители были не такие, как у остальных детей. Не помню, когда все это началось. Сначала были громкие голоса, потом какие-то скандалы, споры… Они затихали, когда заходил я или сестра, а потом начиналось снова. Зато хорошо помню, когда он впервые пришел пьяный. Тогда он меня ударил первый раз. На следующий день он просил прощения. Потом снова напился и снова просил прощения. Мама с сестрой уезжали к бабке, возвращались… В общем, пошло-поехало.
— Это страшно, — тихо сказала Эра.
— Представь себе, не очень. Но стыд… Я уже не помню ничего хорошего — одно только плохое. Знаешь, я все чаще чувствую себя старым-престарым дедом. Как говорится, все в прошлом. И вся эта ваша детская суета — какие-то вечера, какие-то собрания… Смешно.
— Ну, пусть тяжело, я согласна… Но ведь жизнь не кончена!
— Ах, ты согласна? — покривился он. — И вообще — почему ты ко мне прицепилась? Почему ты ко всем пристаешь? Тебе их жалко?
— Нет. Просто берет злость, что они не такие.
— Ах, не такие? Подумать только, людишки не такие, как хотелось бы нашей Эрочке Милосердия! А чего бы тебе хотелось?
— Мне бы хотелось помочь им сделаться другими! Что-то убавить, что-то прибавить. Ведь так видно! Неужели они сами не видят? Чуть доброты, чуть смелости, а этому — больше везения.
— Везение тоже слепишь?
— Все можно слепить! Человек может все. Просто он должен вести себя как человек, которому везет, и ему в самом деле начнет везти!
На них оглядывались прохожие: они не замечали, что перешли почти уже на крик. Опомнившись, наконец, не сговариваясь, умолкли.
— Чего ты больше хочешь: любить или чтоб тебя любили? — с непонятной улыбкой вдруг спросил Мурашов.
— Любить. А ты?
— А я хочу есть. Будь!
— Пока, — растерянно сказала Эра.
Она не сразу поняла, почему он пошел совсем не в ту сторону, где был его дом, а поняв, бросилась вдогонку. Он не обернулся, когда она начала его звать, лишь прибавил шагу, а когда Эра, догнав, схватила его за рукав, обернулся с такой злостью, что она отпрянула.
— Хватит за мной таскаться, поняла?
— Извини… я…
— Ну чего тебе? — спросил он уже мягче.
— Пошли со мной, а?
Он раздраженно дернул плечом.
— Твоя тетя, конечно, достойная старая дама, но ты понимаешь, у меня не такое сейчас настроение, чтобы выслушивать ее шпильки. И вообще… можешь ты понять, что человеку надо побыть одному?
— Могу… Но я не к тете. Мы пойдем… Короче говоря, ты сам должен увидеть. Ты должен со мной пойти. Я все понимаю, но ты должен. Именно сейчас. Я очень тебя прошу, а?
— К психиатру, что ли? — ухмыльнулся он. — Меня мама уже водила когда я запустил в папашку вазоном. И тот сказал, что я вполне нормальный, не веришь?
— С ума сошел? Это просто… ну, один человек. Я тебе по дороге расскажу. Идем. Да брось ты этот пирожок, я тебя обедом накормлю!
Вряд ли можно было найти людей более не похожих друг на друга, чем Валерий Павлович и тетя Соня. И все же Валерий Павлович зачастил к ним почти ежевечерне. (К ним — это значит, в первую очередь к тете Соне.) Обычно после звонка в дверь следовал его неизменный робко-деликатный вопрос: «Позволите на огонек?..» — точно он признавал за тетей Соней полное право захлопнуть дверь у него перед самым носом. И, мгновенно расцветая, тетя Соня распахивала перед Валерием Павловичем дверь, а сама бросалась на кухню и принималась лихорадочно собирать на стол. Теперь в духовке всегда находилось что-нибудь «обалдительно», по Эриному выражению, пахнущее.
После ужина тетя Соня гасила свет, включала искусственный камин, и, сидя у мерцающих лампочек, имитирующих тлеющие угли, они вели нескончаемый, продолжающийся от встречи к встрече, разговор. Сначала Эра пристраивалась рядом, свернувшись калачиком в кресле, но в какой-то момент вдруг поняла, что она здесь лишняя. У них появился какой-то особый язык, как у людей, проживших вместе длинную жизнь, когда о многом говорится вскользь, мимолетно, однако собеседники, прекрасно понимая друг друга, не нуждаются в подробностях; они перебрасывались им одним понятными намеками, а часто просто молчали, глядя на мигающие огоньки, и молчание это не было тягостным или пустым. Это получилось как-то само собой, упаси бог — ей вовсе не давали понять, что она мешает, наоборот, оба они искренне просили ее посумерничать с ними у камина, и иногда Эра так и делала, но чаще всего уходила в свою комнату, отговариваясь уроками: задавали им сейчас более чем достаточно.
Сегодня она тоже ушла к себе, сказав, что у нее куча уроков. И это была чистая правда. Волосы дыбом вставали, стоило лишь подумать, сколько нужно приготовить к завтрашнему дню: восемь задач по алгебре, два параграфа по физике, сложный текст по английскому… Однако Эра бесцельно сидела за столом вот уже полчаса, не прикасаясь к книгам, — все никак не могла отойти от впечатлений сегодняшнего дня.
Она все-таки увела Мурашова с собой. Демонстративно вздыхая, он плелся рядом, засунув руки в карманы. Со стороны — вихляющийся и развинченный балбес и лоботряс, великовозрастный баловень папы с мамой. Но теперь Эра знала, что отнюдь не всегда истина плавает на поверхности.
— Ну? Когда расколешься? — лениво поинтересовался Мурашов.
— Мы идем на нашу старую квартиру. — Эра не собиралась все ему выкладывать, пусть увидит сам, но кое-что, разумеется, сказать необходимо. — Раньше мы жили в коммуналке… ну, не такая уж чересчур и коммуналка — всего один сосед. В общем, я часто туда хожу. Каждую неделю. Я хочу, чтобы ты с ним познакомился тоже.
— Ясно, — хмыкнул Мурашов, — что ничего не ясно. Он что — передовик труда? Я так понял: он должен меня воспитывать?
— А зачем воспитывать? — искренне удивилась она.
— Ну, не знаю… — Он озадаченно помолчал.
Разговаривать, впрочем, и времени не было: они подошли к прежнему Эриному дому. По широчайшей лестнице бывшего купеческого особняка поднялись на второй этаж. Эра достала из кармана ключ, и они вошли в небольшую прихожую. Почти сразу дверь, ведущая в комнату, открылась, и на пороге встал высокий, до смешного похожий на папу Карло, каким его рисуют в детских книжках про приключения Буратино, человек.
— Привет, Эрочка, — сказал он, протягивая Эре руку. — Ты не одна? Кто это?
— Это мой одноклассник Игорь Мурашов, — сказала Эра, пожимая его руку. — А это Андрей Семенович.
В старом, помутневшем трюмо Эра увидела отражение Мурашова: побледнев, он растерянно смотрел на Андрея Семеновича. И Эра понимала, почему: пристально-неподвижный взгляд Андрея Семеновича, направленный выше их голов, в какую-то невероятную даль, странно контрастировал с его веселым и оживленным лицом.
— Слепые обычно любят ощупывать новому человеку лицо, — улыбнувшись, проговорил Андрей Семенович, — но, мне кажется, зрячий получает от этого слишком малое удовольствие, так что разрешите просто пожать вам руку. Может, я ошибаюсь, но по руке можно понять о человеке многое, хотя, разумеется, далеко не все. Прошу!
— Интересно, что вы поняли по моей руке? — кашлянув, неловко спросил Мурашов.
Вместо ответа Андрей Семенович крепко подхватил Мурашова — и вовремя: заходя в комнату, тот споткнулся о высокий порог, еле удержавшись на ногах.
— Проклятый купчина! Здесь, представляете, была его кладовка. Подозреваю, что он соорудил такой высоченный порог, чтобы о него спотыкались, удирая, воришки. А вон в той комнате, где жило Эрочкино семейство, там была его кухня. Видите, какие изумительные на стенах изразцы? — Андрей Семенович пошире раскрыл дверь. — Дверь между комнатами я пробил после их отъезда… Конечно, испортил стену, да… Жаль, но ничего не попишешь.
— Вы же все равно не видите, — вырвалось у Мурашова, и он от неловкости залился краской.
Но Андрей Семенович не заметил (или сделал вид, что не заметил) его бестактности.
— Да вы садитесь, — сказал он. — Хоть в кресло, хоть на диван.
Мурашов сел, оглядывая тесную, не намного больше вагонного купе, комнатушку. Единственное, чего здесь хватало с избытком, так это высоты потолка, и тому, кто находился здесь, начинало казаться, будто он попал на самое дно поставленного стоймя пенала.
Эра ушла на кухню — отгороженный от купеческой кухни закуток с третью окна.
— Эрочка, — окликнул Андрей Семенович, — холодильник набит до отказа! Дерзай на свое усмотрение! Так вот, — продолжил он, — я, разумеется, не вижу в понимании зрячего, однако иногда… — Он запнулся, подыскивая формулировку. — Иногда мне кажется, что чем-то похожим на зрение я все же обладаю. Прикосновения, запахи… — Он помолчал. — Главное, конечно, звуки. Для вас они — что-то привычное, малозначащее, а для меня каждый звук — это предмет, или движение, или характер, или расстояние, или чувство… Мир как бы состоит из звучащей материи. У каждого предмета свой голос. Для вас трамваи грохочут однообразно, а для меня нет двух одинаковых. Ты никогда не прислушивался, как стучит дождь утром или вечером?
— Разве есть разница?
— Конечно. А как он стучит по асфальту или подоконнику?
Мурашов отрицательно покачал головой и принялся перебирать разбросанные на журнальном столике яркие конверты с пластинками — на многих из них были иностранные надписи.
— Хочешь послушать?
Мурашов вздрогнул от неожиданности и растерянно протянул Андрею Семеновичу конверт с пластинкой. Тот поставил пластинку на проигрыватель, и комната вдруг огласилась птичьей трелью.
Уменьшив огонь под кастрюлей с супом, Эра прошла в комнату с изразцами, села за письменный стол, положив перед собой стопку бумаги, взяла ручку и включила стоявший тут же маленький диктофон. Он заработал, и оттуда донесся размеренный и глуховатый голос Андрея Семеновича. Правду говоря, Эра ничего или почти ничего не понимала из того, что она переписывала с кассеты, поэтому делала она это привычно-механически, улавливая через открытую дверь россыпь птичьих голосов и обрывки разговора.
— У меня много пластинок с записями разных звуков. Кое-что привозили из-за границы друзья. Пение птиц, звуки леса, шум моря, колокольные звоны… Раньше я боялся тишины. Мне нужна была иллюзия внешнего мира. Теперь… Что ж, со временем приходит умение обращать взгляд внутрь себя. Искать мир в себе. Человеческий мозг, знаешь ли, самая невероятная и самая поразительная вещь во Вселенной! — Андрей Семенович насторожился и приложил к губам палец. — Тс… Сейчас запоет пеночка…
— Ничего, — вежливо сказал Мурашов, выслушав птичье теньканье.
— Интересно, как она выглядит?
— Да я, в общем, не разбираюсь в птицах.
— А это сойка.
— По-моему, так себе голосок.
— Любопытнейшая птица! Видел ее когда-нибудь?
— Сойку? Нет… Воробьев видел, серые такие, маленькие и прыгают, ворон — те черные… Ну, еще клювы у них большие. Кур! Живых — на картинке, в магазине — потрошеных. — Мурашов фыркнул.
Через полчаса Эра выключила суп, сварила пачку пельменей, и они пообедали. Мурашов вполне освоился и уже не казался таким зажатым. Впрочем, так происходило с каждым, кто первый раз встречался с Андреем Семеновичем; очень быстро забывалось о том, что он «не такой», а следовательно, с ним нужно как-то по-особенному себя вести.
Совершенно освоившись, Мурашов принялся наскакивать на Андрея Семеновича, защищая свое полное право учить только те предметы, которые ему понадобятся в будущем и к которым он питает склонность — физику, например, или математику, — и полностью игнорировать географию, биологию и английский, которые только заполняют мозг ненужным мусором.
— Какой в этом вообще смысл? — прожевывая пельмень, воскликнул он.
— А что ты предлагаешь?
— Я предлагаю разделять по классам — математический, гуманитарный, естественных наук… Или по школам! А кто не хочет учиться вообще — того и не заставлять. Пять классов окончил — и гуляй!
— И много таких, которые не хотят?
— Ого! Еще сколько!
Андрей Семенович молчал, о чем-то задумавшись. Эре нетрудно было догадаться — о чем. Наверное, догадался и Мурашов.
— Не исключено, — проговорил наконец Андрей Семенович, — что впоследствии они пожалеют об этом и захотят учиться, а время будет утеряно безвозвратно.
— Может быть, — пробормотал Мурашов. Потом сказал: — Насколько легче было бы жить, ну и… распределять свое время, свои занятия, что ли, если бы человек знал, в чем будет смысл его жизни. Иначе очень трудно.
— А ты считаешь, что все в жизни должно быть легко? Смысл жизни… Чтобы на этот вопрос ответить, нужно всю жизнь тем и заниматься, что отвечать.
— То есть жить?
— Вот именно.
— Но ведь человек должен знать, будет у него в жизни хоть что-нибудь стоящее или нет. Иногда бывает так тошно! Конечно, словес кругом хватает: сами, своими руками, гип-гип тру-ля-ля, но ведь это всего лишь словеса. Сам… а как сам? Вот вы, например…
— Что я? Смысл жизни у всех один: реализация своих способностей, стремление к счастью, если хочешь… Может, то, что я сказал, ты тоже назовешь словесами, я не знаю…
Мурашов отрицательно покачал головой, но как-то вяло, без задора. Они посидели еще немного и вскоре ушли, попрощавшись с Андреем Семеновичем, который пригласил Мурашова заходить к нему запросто, без церемоний. Мурашов молча кивнул — он по-прежнему был какой-то словно пришибленный, и лишь на улице он сказал Эре:
— Знаешь, после всех этих разговоров — «учиться — не учиться», «смысл жизни» и прочая, и прочая — я чувствую себя так, будто жалуюсь на плохой аппетит человеку, умирающему от голода. Короче говоря, препаршиво.
— Это с непривычки. Знаешь, для меня Андрей Семенович никогда не был каким-то особенным. Ну, то есть в обычном смысле ничем не выделялся.
— А это уже «с привычки», — хмыкнул Мурашов. — Что, ты сама не можешь понять, чего все это ему стоило? Получить образование и все остальное…
— Да… Просто страшно представить. У них ведь книги, знаешь, толстенные такие, и страницы с точечками. То, что для нас одна-единственная книга, для них — полшкафа.
— А что ты там в другой комнате на магнитофоне гоняла?
— Это его статья. Он надиктовал, я переписала, а потом отнесу машинистке на перепечатку. Он ведь философ. Закончил философский факультет, защитил диссертацию.
— То-то я ничего не понял. А вообще — как он живет?
— Так и живет. Приходит его племянница, прихожу я. Да и он сам наловчился — в окрестных магазинах его знают, столовая за углом, он сам может из пакета себе что-нибудь сварить… У него есть брошюрки печатные, три книжки. В журналах еще печатается.
— Ты к нему часто ходишь?
— Сейчас стараюсь почаще. В прошлом году у него была секретарша печатала, переписывала с магнитофона, читала ему нужные статьи. Андрей Семенович, когда получает, как он говорит, кругленькую сумму за книжку, берет секретаршу. Но в один прекрасный миг денежки кончаются — и секретарши исчезают. Последняя была, кажется, шестая. На моей памяти, естественно. Профессионалы покидают корабль, и за штурвал встает секретарша-любитель! — Эра со смехом раскланялась.
— Я… — Мурашов запнулся и нерешительно договорил: — Я ведь тоже могу помогать, переписывать и все такое.
Эра молчала.
— Знаешь, лучше не надо, — сказала она наконец. — То есть приходи, конечно, — заторопилась она, глянув на вспыхнувшее лицо Мурашова, — ну, просто в гости, поговорить, чай попить. Андрей Семенович… В общем, ему неприятно, когда помогают из жалости. Я ведь там выросла, для меня он лет до шести был дядя Адя, я действительно не думала и не замечала, что он «не такой»…
— А чего ты решила, что я из жалости?
Эра пожала плечами, а потом рассмеялась:
— Вспомнила смешное! В прошлом году, я как раз была у него, звонок в дверь: являются детки, класса приблизительно четвертого, веселые такие, краснощекие. «Вас назначили нам в подшефные, мы будем убирать у вас в квартире и ходить в магазин!» Даже тряпку для пола с собой принесли, представляешь? Конечно, я их спровадила. Андрею Семеновичу было очень неприятно. А потом, оказывается, уже не при мне, они приходили еще раз — с вожатой. Вожатая решила, что детки что-то напортачили, и пришла лично уговаривать подшефного. Подробностей я не знаю, но атака и на этот раз была отбита.
— Ладно, я не навязываюсь, — сказал он уже без обиды.
— Но ты приходи, если захочешь! Просто так.
Он состроил неопределенную гримасу и сказал:
— Посмотрим.
Двенадцатого декабря был день рождения тетушки. Она готовилась к нему целую неделю и предвкушала его совсем как ребенок. Эру начинал душить смех, когда тетушка абсолютно серьезно не могла решить, какую же скатерть следует постелить на стол: просто белую, белую с розовой каймой или голубую в синий цветочек (скатерть непременно должна гармонично сочетаться с темно-серым тетушкиным платьем). Холодильник был забит; в серванте благоговейно хранилась умопомрачительной красоты коробка каких-то невиданных конфет, за которыми тетушка два с половиной часа стояла в очереди.
И вот стол накрыт, на столе просто белая скатерть, ломкая от крахмала, в вазе пунцовые гвоздики, а тетушка лихорадочно заканчивает пудрить нос, вздрагивая при каждом звуке на лестничной площадке.
Часы бьют четыре пополудни.
— К счастью, успела! — Тетя Соня, критически оглядев себя в зеркале, воровато проводит по губам огрызком помады, сразу став минимум на пять лет моложе.
К приему гостей (точнее, гостя) все готово. Начинается ожидание. Тетушка восклицает: «Ну вот!» — и бросается в прихожую при каждом хлопанье двери лифта. Но это не к ним. Валерий Павлович слегка запаздывает, однако для гостей это обычное дело: если уж они не заявились раньше срока, то непременно опоздают. В срок гости не приходят. Большая стрелка медленно сползает вниз — уже половина. Телефон Валерия Павловича не отвечает. Так же не спеша стрелка опять забирается наверх. Эра кружит у стола и украдкой цапает кусочек за кусочком. Радостное ожидание на тетином лице сменяется просто ожиданием, а затем растерянностью. В половине шестого она, бледная, с трясущимися губами, начинает выяснять по «09» телефон морга и дежурных больниц.
Когда какой-то из номеров наконец отвечает, тетушка не может говорить. Эра вырывает у нее из рук трубку и спрашивает:
— Будьте добры, к вам не поступал мужчина лет шестидесяти, высокий, седой, Поздняков Валерий Павлович?
Тетя Соня близка к обмороку.
— Не поступал, — говорит Эра и заглядывает тете в лицо: — Теть, ну не надо… Я уверена, ничего страшного. Что-нибудь несерьезное, ну мало ли что…
— Что?! — страшным голосом кричит тетя Соня и трясет Эру за плечи. Что с ним такое случилось?!
Не зная, что отвечать, Эра молча начинает набирать следующий номер.
В течение сорока минут она прозвонилась по всем номерам, везде получив ответ: «Не поступал». Но тетушке не сделалось от этого легче.
— Я знаю, я вижу, я чувствую: он упал где-то и лежит! И его заносит снегом! У него слабое сердце, я знаю!
Давясь рыданиями, тетушка заметалась по комнате.
— Ничего подобного, — как можно спокойнее проговорила Эра, — у него прекрасное сердце, он каждый день пробегает по три километра, он сам говорил!
— Говорить можно что угодно! Разве мужчина признается в своей слабости?.. Я вижу… Он упал, а все его обходят, думают, что пьяный! Я должна немедленно бежать!
Почти выламывая тете руки, Эра вытащила ее из прихожей, уговорив лишь тем, что умнее всего находиться сейчас возле телефона, и, чтобы тетя не передумала, начала набирать телефоны больниц по второму заходу.
На улице давно уже стемнело. Эра вдруг заметила, что тетя Соня уже не плачет. Тетя встала с кресла, напудрилась, а потом ушла в прихожую и начала одеваться. Эра поняла, что никакой силой не сможет ее удержать. И вот тут зазвонил телефон.
Эра сняла трубку и услышала голос Валерия Павловича.
— Тетя, — закричала Эра, — он!
Опрокидывая стулья, тетушка ринулась к телефону.
За всеми этими делами Эра проголодалась до смерти и теперь с чистой совестью соорудила огромный бутерброд и принялась его поедать. Она пропустила первые мгновения разговора и глянула на тетушку лишь тогда, когда та воскликнула:
— Попугай? Попуга-ай?.. — повторила тетя Соня каким-то невыразимо зловещим тоном. — Ах, попугай… попочка. Понятно.
Потом что-то быстро забормотала трубка. Тетя Соня сидела, казалось совершенно не вслушиваясь в ее бормотание, и только размеренно стучала по столу невесть откуда появившимся у нее в руке карандашом и медленно пунцовела, из мертвенно-бледной превращаясь в багровую. Затем она сдавленно проговорила:
— Я не смогу вам объяснить… разницу… между жизнью попугая и жизнью человека… человека, обладающего сердцем и душой… Жизнь человека и жизнь какой-то бесполезной птицы! Я не хочу вас слушать! Не желаю выслушивать ваши жалкие оправдания! Я… я… — И, собравшись с силами, тетушка выкрикнула: — Я не желаю вас знать! С этой самой минуты я прекращаю всякое знакомство с вами!
Опять что-то забормотала трубка, но тетя сказала:
— Не позволяю! — швырнула трубку и выдернула из розетки шнур.
Несколько минут прошло в молчании. Эра, стараясь не чавкать, доедала бутерброд. Съев, запила его лимонадом и лишь потом спросила:
— А почему ты сказала «не позволяю»? Что это значит?
— Этот… человек был настолько бестактен, что просил позволить ему поздравить меня с днем рождения.
— И ты сказала «не позволяю»?
— Именно так и сказала, — кашлянув, сухо подтвердила тетушка.
Эра села на подлокотник кресла и, покачивая ногой, принялась раздумывать, что же теперь будет лучше — спросить тетушку о разговоре или, наоборот, сделать вид, будто ровно ничего не произошло?
Сейчас тетя Соня была вроде бы вполне спокойна, она молча и с непроницаемым лицом начала убирать со стола. Негромко пошаркивая подошвами, она курсировала между комнатой и кухней, и в тот самый миг, когда Эра уже решила незаметно уйти к себе в комнату, чтобы дать тете окончательно успокоиться, ту прорвало.
— Попугай! — саркастически воскликнула тетушка. — Наконец я узнала меру своей ценности! Так вот, довожу до сведения: ценность моей личности в глазах окружающих на десять… нет, на сто порядков ниже ценности старого, паршивого, замызганного попугая!
— Только не надо обобщать, — проговорила Эра. — Если ты имеешь кого-то в виду, то назови конкретно.
— У него заболел попугай! В ветлечебнице ему посоветовали специалиста по попугаям, тот был на даче, и нашему… общему другу пришлось ехать за город. Да нет, я ничего… — Тетушка устало махнула рукой. — Просто очень печально в один отнюдь не прекрасный миг узнать, что для человека, который для тебя… так сказать… в общем, что для этого человека по иерархии ценностей ты стоишь ниже попугая.
Глаза у нее снова наполнились слезами, нос подозрительно покраснел. Эра, не зная, как предотвратить близкие рыдания, обвела рукой роскошный еще стол и брякнула невпопад:
— Этого нам на две недели хватит!
Рыдания застряли у тетушки в горле, она смерила Эру изумленным взглядом, взяла блюдо с заливным и проследовала на кухню, сухо пробормотав через плечо:
— Прискорбное бесчувствие.
Наскоро пробежав заданный на завтра параграф по истории, Эра включила ночник и свернулась калачиком, спрятав нос в одеяло, — так любила она засыпать. Сон, однако, не шел. Постель была чересчур горячей, подушка комковатой, а комната, несмотря на настежь открытую форточку, — душной. Эра помучилась еще немного, ворочаясь с одного бока на другой, затем, поняв, что дело вовсе не в неудобствах постели, встала, сунула ноги в шлепанцы и, не надевая халат, пошла к тете Соне.
Комната тети была освещена помигивающей всю ночь рекламой «Гастронома», что был напротив, и, открыв дверь, Эра увидела, как дернулась тетя, вытягиваясь на постели и молниеносно пряча что-то под подушку.
Эра подошла и села на низенькую тумбочку, стоявшую рядом с тахтой.
— Ножку сломаешь, — сиплым, в нос, голосом сказала тетя.
— Она вообще без ножек.
Эра подумала, что бы такое сказать утешительное, но так и не придумала. Ну а если по правде, то ей думалось, что весь этот сыр-бор разгорелся не из-за чего, на пустом месте. Конечно, ситуация была для тетушки обидной, но у Валерия Павловича были вполне веские оправдания, да и, в конце концов, не плакать надо было бы тетушке, а радоваться, что хороший человек оказался не в морге, а вполне здоровехонек.
Тетя лежала тихо, уже как будто успокоившись. Казалось, она уснула. Однако, когда Эра встала, собираясь уходить, она сказала с тихим вздохом:
— Жизнь прошла… Прошла жизнь, и как будто бы нечего вспоминать. Нет, нет, события были, и даже много разных событий, но они имели отношение, как бы сказать… они касались не меня — других. Сначала болезнь старшей сестры, и я взяла на время ее мальчиков, потом она умерла… Ваш дед, мягко выражаясь, легкомысленный человек, да… хотя о мертвых не говорят плохо. Если бы я не оставила детей у себя, все три Варенькиных сына, в том числе и Генка, твой папа, оказались бы в детдоме. Как-то все решилось помимо меня. И покатилось, покатилось… Думать о себе просто не было времени. Мне кажется, я никогда не была молодой, потому что с девятнадцати лет меня звали тетей. И вот дети выросли и разлетелись, а со мной остались одиночество и пустота…
— Ты жалеешь, что не сдала их в детдом?
— В детдом?.. Разве речь об этом? Боюсь, что ты не поймешь… Когда вырастают дети у матери, ей остается память еще об очень и очень многом… А я вроде бы и мать и в то же время — одинокая, несчастная старуха.
— Кто в этом виноват? — спросила Эра.
— Да никто. Разве я ищу виноватых? — Тетушка, забывшись, всхлипнула и, засунув руку под подушку, достала скомканный носовой платок. — Со мной считаются, со мной советуются, меня сажают на почетное место… Твой отец, например, когда ты родилась, отбил мне телеграмму: «Родилась девочка зпт имя твое усмотрение тчк». Я долго думала, рылась в телефонных справочниках, журналах, календарях — искала имя. И в конце концов написала, чтобы тебя назвали Эрой. Может, я и не права, однако мне кажется, что имя в какой-то степени определяет судьбу человека. Эра!.. Что-то масштабное, так сказать, эпохальное. А вот меня назвали Соней — вот я и проспала всю свою жизнь.
— Тетя, ведь София — значит «мудрость»!
— Много ли в ней счастья, в этой самой мудрости?
— Ты не должна так говорить. Мы все тебя любим. И потом, если тебе надоест у нас, ты можешь поехать к дяде Косте или дяде Володе… Если тебе станет скучно.
— Разве дело в скуке? Впрочем, я же говорила, что ты не поймешь.
— Ну если тебе этот человек… — Эра запнулась, чувствуя, что заливается краской, но все же договорила: — Ну, нравится… тогда зачем ты с ним поругалась? Людям надо прощать ошибки! Он просил прощения, а ты на него накричала. Я считаю, тебе надо было переступить через свое самолюбие. И в конце концов — что он такого сделал?! Я думаю…
— А я думаю, — перебила ее тетушка, — тебе давно уже время спать. Кроме того, мне не нравится твой прокурорский тон. Спокойной ночи.
И тетушка повернулась к стене, давая понять, что разговор окончен.
Разложив на столе анкеты, Маргарита Викторовна сказала:
— Итак, после анкетирования я могу с полным основанием утверждать, что у меня сложился полномерный и объективный образ класса. Разумеется, были и неожиданные открытия, но, в общем, результат анкет в преобладающей степени подтвердил мое уже сложившееся мнение о характерах и склонностях учеников. Например. Лишь один человек из класса написал, что ему нравится классический джаз. Увы, это печальная правда. Серьезная, глубокая музыка не принадлежит к сфере ваших, дорогие мои, увлечений. На вопрос «Чем является для тебя школа?» я получила в одной из анкет вот такой ответ: «Повинностью». Если я и могу за что-нибудь его похвалить, то только за искренность. — Движением руки прекратив хихиканье, донесшееся из разных концов класса, Маргарита Викторовна продолжала: — Не слишком веселое впечатление оставляют ответы на вопрос о ваших литературных, если можно так выразиться, пристрастиях. Детективы, детективы, детективы. Фантастика, фантастика. В одной из анкет читаю: «Про любовь». Простите, но что сие значит? Про любовь — это и лирическое стихотворение, и античный роман, и французский роман девятнадцатого века, и современная отечественная проза… Что конкретно означает эта зыбкая формулировка?
Верочка Облакевич, видя направленный на нее взгляд Маргариты Викторовны, захлопала ресницами и покраснела до самых корней волос, а Маргарита Викторовна закончила, сведя к переносице густые, вразлет, брови:
— Увы, это означает лишь одно: вашу ужасающую литературную неразвитость. И мне, педагогу-литератору, читать подобное обидно вдвойне, хотя моей вины в этом как будто и нет — слишком еще мало времени я с вами.
— И вот перед нею открылась безрадостная картина, — с насмешкой пробормотал Мурашов, однако Маргарита Викторовна его услышала.
— Нет, встречаются и радующие глаз пейзажи, — парировала она так же насмешливо. — На вопрос, для чего дана человеку молодость, одна ученица дала прекрасный, по-моему, ответ: «Для свершений».
Курдюмова скромно потупилась, стараясь согнать с лица довольную улыбку.
— Да, это Валя написала, — подтвердила Маргарита Викторовна. Молодец, Валя, я за тебя рада. А вот Эра меня разочаровала, написала: «Чтобы жить». Разумеется, жить. Но как?.. От Эры я ожидала более вдумчивого ответа. Разочаровали меня и ваши планы на будущее, точнее, преобладающее отсутствие всяких планов. Неужели в четырнадцать лет у вас нет никаких конкретных мыслей по этому поводу? «Устроиться в институт…» В какой? И что значит — устроиться? «Пойду куда-нибудь на работу». Но куда? Что это — безразличие, инфантильность или полное безмыслие? А вот еще один перл: «Женюсь».
— А что, нельзя? — стараясь перекричать хохот, радостно завопил Будашкин.
Не реагируя на Будашкина, Маргарита Викторовна переждала, пока утихнет хохот.
— Не сомневаюсь, Будашкин, что ты действительно женишься, но вот будет ли кому от этого польза — сомневаюсь очень и очень.
Будашкин растерянно посмотрел на Маргариту Викторовну, подозревая в ее реплике что-то для себя обидное, однако не в состоянии понять, что же именно, а она продолжала:
— Но в чем широчайшего диапазона разнообразие — так это в ответах на вопрос о выигранной сумме денег. Однако и тут есть общая черта преобладающий в ответах меркантилизм. Печально читать написанное юной девушкой: «Накуплю драгоценностей». Той самой девушкой, которая считает, что молодость дана ей для свершений!
Курдюмова, вздрогнув, закусила губу.
— Или вот ответ на вопрос «На что ты обращаешь внимание, знакомясь с новым человеком?»: «Я вообще предпочитаю, чтобы меня отделяла от людей определенная дистанция, поэтому, знакомясь, я обращаю внимание на цвет его волос». Неплохой образчик абстрактного юмора, однако в каждой шутке есть доля правды. Этот человек действительно ведет себя таким образом, чтобы показать, что от остальных его отделяет некая дистанция, однако это не более чем поза. Жалкая, я бы сказала, поза и ни на чем не основанная.
Все зашевелились, поворачиваясь в сторону Мурашова, однако он сидел как ни в чем не бывало, рисуя узоры на обложке дневника.
— В общем, придется признать, что к анкетированию класс отнесся без должной серьезности, — хлопнув ладонью по стопке анкет, проговорила Маргарита Викторовна. — Большинство просто сочло за непосильный труд лишних полминуты подумать над вопросом! Как можно на вопрос «Где ты больше всего любишь проводить время?» ответить «Везде»? Эра, я спрашиваю тебя. Откуда такая леность ума?
— Я… написала то, что думала, — растерянно пролепетала Эра.
— Думала?.. Признаков мышления я здесь как раз и не нахожу.
— А если бы она написала: «В читальном зале городской библиотеки» вам бы понравилось? — с невинным видом спросил Мурашов.
— Мне бы понравился любой, подчеркиваю, любой обдуманный ответ. Но не отписка! Кстати, как назвать ваш ответ на этот же вопрос: «Там, куда не ходят кенгуру и жирафа»? Это что, снова шутка? И почему «жирафа», а не «жираф»?
— Потому что женского рода, — с усмешкой объяснил Мурашов.
Маргарита Викторовна взглянула на него быстро и внимательно; Мурашов тоже глядел на нее прищурясь, и Маргарита Викторовна первой отвела глаза. Лицо у нее вдруг стало каким-то совершенно детским, а нижняя губа оттопырилась, словно она вот-вот заплачет. Ничего не понимая, Эра наблюдала этот безмолвный, но определенно что-то для них обоих значащий обмен взглядами.
— И вообще, надо понимать, где место для зубоскальства, а где нет! — выкрикнула Маргарита Викторовна, отшвыривая листок анкеты. Она побарабанила пальцами по столу, пытаясь успокоиться, и снова взяла все тот же листок. — Простой, ясный, понятный вопрос: «Чего, по-твоему, недостает твоим родителям?» А наш классный Сократ, не в силах удержаться от оригинальничанья, выводит загадочные письмена: «Н. в. у. д.». Будьте милостивы нам объяснить, что сие мудрствование значит? — Маргарита Викторовна поклонилась в сторону Мурашова.
— Это значит, во-первых, что я свою анкету не подписывал, и поэтому можно было догадаться, что у меня не было ни малейшего желания выслушивать из нее выдержки. Наверное, и у остальных тоже. А во-вторых, если вы уж такая догадливая, могли бы и сами расшифровать. Это всего-навсего значит: «Не вашего ума дело».
Прозвенел звонок, и в дверь тотчас просунулась усатая физиономия десятиклассника — начиналась вторая смена.
— До свидания, — не поднимая глаз, сказала Маргарита Викторовна и вышла, оставив на столе разбросанные анкеты.
Заглянув в учительскую, Эра увидела, что Маргариты Викторовны там нет, однако в следующий миг она услышала чей-то успокаивающий голос и прерывистый, тихий голос Маргариты Викторовны:
— Нет, нет… все в порядке, не беспокойтесь…
Эра нерешительно заглянула за шкаф, в котором хранились классные журналы и дверца которого была сейчас открыта, и между боком шкафа и окном увидела Маргариту Викторовну. Та сидела на плотно вдвинутом сюда стуле, вжавшись в стену, точно желая раствориться, слиться с ней, лицо у нее было опухшим и блестящим от слез, а рядом стояла пожилая химичка и что-то успокаивающе бубнила, протягивая Маргарите Викторовне стакан с водой.
— Спасибо, не нужно, все в полном порядке, — снова повторила Маргарита Викторовна и попыталась улыбнуться.
— Чего тебе? — неласково спросила химичка, поворачиваясь к Эре.
— Извините… вот анкеты… Я не знаю, может, они вам еще нужны?..
Химичка без слов замахала на Эру рукой, точно на курицу, забредшую в чужой огород, но Эра продолжала стоять. Прозвенел звонок.
— Вы видите, я в полном порядке, — повторила Маргарита Викторовна.
Химичка, поставив стакан на окно, смерила Эру осуждающим взглядом, взяла из шкафа журнал и вышла из учительской, проговорив напоследок, адресуясь к Эре:
— Бессовестные!
Учительская опустела, лишь в противоположном углу сидела учительница младших классов и разговаривала по телефону с кем-то из домашних.
— Думаешь, как лучше, а получается… — словно продолжая разговор, сказала Маргарита Викторовна.
— Вы не расстраивайтесь, — глядя в сторону, проговорила Эра.
— Всякая работа, увы, имеет свои издержки. И вот перед тобой одна из издержек педагогического труда… Тебя никогда не тянуло в учителя?
Эра встретилась глазами с Маргаритой Викторовной. Взгляд учительницы был одновременно и настойчивым, и жалким, она словно чего-то ждала от Эры — и Эра снова отвела глаза.
— Пожалуй… да нет, никогда.
— Если бы мне сказали, что придется столкнуться с подобным, я бы… я бы просто не поверила! И дело вовсе не в том, что у меня были какие-то идеализированные представления. В нашем классе, например, хватало трудных учеников всякого сорта, но, должна тебе сказать, хватало и трудных учителей. Плохих, неумных, грубых, ну и так далее. Я была уверена, что между теми и другими существует железная зависимость: не будь трудных учителей, не было бы и трудных учеников. Но если учитель хороший… Давай сюда.
Она забрала у Эры анкеты и, складывая по нескольку штук, принялась рвать их на мелкие кусочки, бросая в мусорную корзину.
— Я так хотела вас расшевелить! Ваша прежняя учительница — она ведь была немножко ретроград, верно?
Эра вспомнила Лину Сергеевну, грузную, с тихим голосом и вечно перевязанными эластичными бинтами больными ногами, — она очень печалилась, что пришлось оставлять их, не доучив до выпуска. Правда, последний год Лина Сергеевна чуть ли не через месяц уходила на больничный. Слово «ретроград» как-то не слишком ей подходило.
— Да нет… в общем…
— Вы писали по плану. А мне бы хотелось — от души.
Маргарита Викторовна в ожидании поглядела на Эру.
— Я понимаю, — выдавила Эра.
— Знаешь, в тот день, когда вы писали сочинение, помнишь, мне не хотелось сбивать вас ни рапортом дежурного, ни какими-то ненужными фразами, у меня даже настроение было совершенно особенное! И так оплевать все, так поломать… Это я об этом, как его… Даже имя его неприятно произносить.
— Вы знаете, он не совсем… то есть он совсем не такой.
— Он смазливый мальчик, вот в чем дело, — испытывающе глянув на Эру, проговорила Маргарита Викторовна. — Но ты вглядись в его глаза: в них ничего нет. Торричеллиева пустота! Абсолютная. Да что ты стоишь передо мной навытяжку? Бери стул.
— Спасибо. — Эра пододвинула к себе стул.
— И эта анкета… Она наводит на очень непростые мысли. Неужели молодость дается человеку лишь затем, чтобы прыгать козлом в дискотеке? Бр-р-р! Оторопь берет. Никаких интеллектуальных претензий. Лень, сибаритство, безразличие. Девиз: «Все и всё для меня, я же для других ничего!» Вот образ, который вырисовался у меня из ваших анкет. За очень небольшими исключениями.
— Но ведь каждый… все такие разные…
— К сожалению, гораздо более одинаковые, чем тебе кажется. Наше поколение было не таким. Более динамичным, подвижным, любопытным. Более общественным, если хочешь. Мы собирались не для того, чтобы балдеть в дискотеке, а чтобы дискутировать. Искать какие-то собственные, нетипичные подходы к жизни. Мы были философами! Да, да, не улыбайся.
— Все? — спросила Эра. — Все подряд философы?
— Да нет, был, конечно, балласт. Вроде этого… Мурашова. — Маргарита Викторовна выговорила эту фамилию с брезгливостью и даже рукой тряхнула, точно сбрасывая какую-то налипшую гадость. — Один пошел в мясники, носит перстень с бриллиантом, ворует, естественно, напропалую, другой спился, третий вообще из тюряги не вылазит. Я, когда их встречаю, перехожу на другую сторону.
— И все-таки… Он совсем не такой.
— Кто?
— Игорь. Мурашов.
— Должна тебя огорчить. Он именно «такой». Это его бунтарство — за ним ведь ничего не стоит. Да это и не бунтарство, собственно говоря, это хамство. Раздутая до невероятных пределов, ни на чем не основанная амбиция. Душевная тупость! Нравственная ограниченность! Хамство в квадрате!!
Учительница, разговаривавшая до сих пор по телефону, прикрыла рукой трубку, удивленно глядя на Маргариту Викторовну. Лицо у Маргариты Викторовны пошло красными пятнами, она схватила с подоконника стакан и стала пить воду, звякая зубами о край стекла. Наверное, не стоило говорить сейчас о Мурашове, и все же, глядя в сторону, Эра сказала:
— У него отец пьет. Даже не пьет, а самый настоящий алкаш. Страшно смотреть, я как-то видела его один раз.
— Ну… печально, однако в таких семьях вырастают и вполне порядочные дети, а тут…
— Это не семья. Они вдвоем. Отец с матерью в разводе, мама с младшей дочкой в другом городе, там, где они раньше жили. А Игорь специально с ним остался. Они сюда приехали, чтобы начать новую жизнь. И ничего не получилось…
— Эра, милая, ты вдумчивый, серьезный человек. Но в данном случае вымышленный образ заслоняет для тебя настоящий. Нужно уметь отличать настоящее от фальши!
— Он не фальшивый. Он искренний. Каждый человек… почти каждый кем-то представляется, а он — нет. Я, например, тоже представляюсь. У нас всего одна пластинка Армстронга, в анкете я написала, что люблю классический джаз, а это неправда. Я его не люблю просто потому, что ничего, кроме Армстронга, не слышала. Однажды один наш с тетей друг рассказывал о классическом джазе, о Новом Орлеане, негритянских оркестрах — вот я и решила… блеснуть эрудицией.
— Что ж, эрудиция — тоже неплохо.
— В общем, почти все врали. Каждый в меру своих сил.
Маргарита Викторовна улыбнулась.
— При анализе анкет это непременно учитывается. Но подряд врать невозможно, время от времени человек обязательно проговаривается. То есть анкеты с таким умыслом и составляются — чтобы анкетируемый проговорился.
— Но ведь это, наверное, очень трудно — так составлять анкету?
Прозвенел звонок с урока, и Маргарита Викторовна удивленно посмотрела на часы, а потом встала и подошла к висевшему на стене зеркалу, всматриваясь в свое лицо.
— Да нет, в общем, это несложно, — рассеянно проговорила она, вытирая носовым платком в уголках глаз.
— Я пойду, — сказала Эра. — До свидания.
— Будь здорова, — кивнула Маргарита Викторовна. — Готовься, я давно тебя не спрашивала.
Она выглядела вполне успокоившейся. Возле двери Эра остановилась, пропуская возвращавшихся с урока учителей, и обернулась. Маргарита Викторовна тоже посмотрела на нее, улыбаясь, и помахала ей рукой.
Эра пошла мимо буфета, чтобы что-нибудь перехватить, но буфет был закрыт. На окне сидела Полынова и доедала пирожное.
— Недавно закрыли, — сообщила она, качая ногой. — Санитарный час. Ты чего не идешь домой?
— Да так. А ты?
— Проблемы, проблемы, — туманно проговорила Полынова. — Человечка одного ждала.
Она облизала с пальцев сладкие крошки и спрыгнула с окна.
— Ладно, пошли.
— А человек?
— Наверное, другой дорогой пошел.
— А проблемы?
— Проблемы остаются. Дело в том, — проговорила Полынова со вздохом, что одной тяжело и скучно. А главное — неинтересно.
— В каком смысле одной?
— В том, что у меня нет мальчика.
— У меня тоже нет.
— Ты — это совсем другое. Ты такая… Ну, в общем! Ты — для всех.
Полынова распахнула перед Эрой дверь.
— У тебя же был.
— Теперь и не смотрит.
— Еще бы. Ты как декорация.
— Как это?
— Хоть бы улыбнулась. Не бойся, корона с головы не свалится. Он тебе очень нравился?
— Да нет. Юрка мне нравится больше.
— Тогда зачем он тебе?
— Лучше уж такой, чем никакой.
— Только он, видишь, себя «таким» не считает!
— Ты думаешь… — Полынова даже остановилась. — Он догадался?!
— А то нет!
— И все равно…
— Да что «все равно»! Вечно ты только о себе. Думаешь, человеку приятно, когда им совершенно не интересуются? Думаешь, человек не чувствует, что тебе на него, в общем, наплевать? А потом еще с девчонками на его счет прохаживаешься.
— Я не прохаживалась…
— Ага. Пробегалась. Врала, как он тебе прохода не дает.
— Эрочка! Ну почему мне так не везет? В любви.
— А тебе и не должно везти. Если ты себя не переделаешь.
— Это, знаешь, очень трудно.
— А ты постарайся. И потом… — Эра запнулась, но все же договорила: — Честно тебе скажу: у тебя глуповатый смех. Ну, хихиканье какое-то очень странное. Ты как-нибудь по-другому попробуй… Перед зеркалом, что ли, потренируйся…
— Заметано! — пообещала Полынова и схватила Эру за руку во вдруг накатившемся приступе умиления: — Ой, а помнишь, как я пришла к вам в класс? Ты с тех пор для меня — самый близкий человек, Эрочка, самый уважаемый! Помнишь, какая я была дура?..
Эре вовсе не казалось, что Полынова была тогда дурой. Однако ответить не успела. На остановке у сквера, опершись о невысокую чугунную ограду, стоял Мурашов. Заметив, что Эра на него смотрит, он поднял руку, словно подзывая к себе.
— А он ничего, — тотчас среагировала Полынова. — Вполне. Ну, желаю… — И она зашагала какой-то сразу изменившейся, семенящей походкой, кокетливо раскачивая сумку.
Эра остановилась и стала ждать. Мурашов, отлипнув, наконец, от ограды, направился к ней.
— Тебя, между прочим, жду.
— Зачем?
— Нельзя? — ответил он вопросом на вопрос.
— Можно, — вяло сказала Эра. Как-то муторно было у нее на душе.
— Осуждаешь?
Эра промолчала.
— У тебя даже мнения на этот счет нет? — вспыхнул он. — Не обзавелась?
— Обзавелась. Она, между прочим, тоже человек. А ошибки…
— Это, по-твоему, ошибки? Это… провокация, вот что. Чего, деточки, не хватает вашим папам и мамам? — противным голосом пропищал он. — Как можно вообще ответить на этот вопрос?! Денег? Красоты? Счастья? Что ты сама написала, если не секрет?
— Времени.
— Ловко выкрутилась.
— Я не выкручивалась. Они сами всегда так говорят.
— Завидую я тебе, если это правда.
— А что ты вообще за чепуху какую-то написал? Про кенгуру и жирафу?
— Кому надо, тот понял, — сказал он, с усмешкой покосившись на Эру. Убедившись, что она не намерена продолжать расспросы, он проговорил все с той же усмешкой: — Среди папашкиной алкашни есть один такой Сенечка. Я сначала думал — пожилой мужик, а он оказался совсем еще молодой. Такой же пропащий, как и мой. Так этот вот Сенечка учился в одном классе с нашей Маргариткой. Сидел прямо за ней, можешь себе представить!
— Ну и что? Мало ли кто с кем учился?
— Он ее терпеть не может.
— Допустим. Ну так что?
— Понарассказывал про нее. Ее вообще в классе не любили. Чистюля, активисточка. У нее были два прозвища: за длинные ноги — Кенгуру, а за длинную шею — Жирафа. — Мурашов фыркнул. — Кому ни одного, а кому целых два! Надо же, до чего повезло!
— Дурак твой Сенечка.
— Он-то дурак, только к делу это отношения не имеет.
Мурашов вдруг остановился, так что Эра прошла еще несколько шагов, прежде чем поняла, что идет одна. Она оглянулась. Мурашов стоял, засунув руки в карманы, и с прищуром глядел на нее, точно выжидая.
— Ты что?
Он глядел на нее все так же молча.
— Ладно, топай, — наконец сказал он, небрежно махнул рукой и, круто повернувшись, зашагал обратно.
Покончив с уроками, Эра вышла из своей комнаты. Тетя Соня сидела перед телевизором, вперившись в экран неподвижным взглядом. На экране в сверкании блесток, в клубах дыма и в ослепительных вспышках лучей бесновался какой-то зарубежный роковый ансамбль. Эра удивленно воззрилась на тетушку: в другое время она непременно бы повела язвительнейший комментарий относительно современной молодежи и ее псевдодуховных ценностей, однако сейчас тетя Соня сидела в молчании, а ее взгляд был совершенно пуст.
— Может, на другую программу? Теть… переключить?
Тетушка вздохнула, частично выходя из своего сомнамбулического состояния, и прошептала:
— Все равно…
— Тут футбол. — Эра поглядела в программу. — А тут фильм какой-то документальный. Что лучше?
— Все равно…
— Все равно не бывает. Чего-то хочется больше, чего-то меньше. Ты подумай, и тебе сразу станет ясно.
— Ой ли? — слабо улыбнулась тетя. — Я думаю, думаю, а мне ничегошеньки не ясно.
Эра уже догадалась, что тетины слова имеют отношение отнюдь не к телепрограмме. Она сочувственно поддакнула:
— Жизнь — сложная штука.
— Господи боже мой! — фыркнула тетушка, на миг становясь прежней. Терпеть не могу, когда бросаются бездумными фразами!
— Я не буду бросаться, — проговорила Эра смиренно, — а ты не говори, что тебе все равно. На какую переключить программу?
— На ту, где ничего нет, — съязвила тетушка.
— О'кей. — Эра щелкнула выключателем.
— Мне кажется, я была не права, — вдруг с трудом выговорила тетя Соня. — Убийственно не права.
— Тетя, я ведь…
— Как я посмела так грубо, так нечутко с ним разговаривать? продолжала тетушка, не слушая Эру. — В таком хамском тоне! С человеком, который точно так же страдает от одиночества, как и я…
— Он не страдает, у него…
— Попугай, ты хочешь сказать?
— У него сын на Дальнем Востоке.
Тетушка с досадой на нее взглянула.
— На Дальнем Востоке — это все равно что на Луне! Он сам мне говорил, что видится с ним раз в три года. Я должна была… должна была его простить, вот что. — Тетушка безотрадно качнула головой и застыла.
— Тетя, а ведь я тогда еще сказала, что ты должна…
Но тетушка снова не дала Эре договорить.
— Увы, поздно… поздно…
Из уголка ее глаза вылилась слеза и повисла на кончике носа.
— Но если ты первая…
— Я?! Ты думаешь, у меня хватит сил это сделать?! Если бы ты только знала, сколько раз я набирала сегодня его номер! И… столько же раз бросала трубку. Я… Я не могу. Такой ужасный стыд от содеянного. И спазм… в горле… Может быть… ты?
— Я? Ну, хорошо. — Эра сняла трубку. — Что ему сказать? Тетя просит прощения и хочет помириться? Так?
— Нет-нет, — испугалась тетушка. — Разве такие вещи говорятся по телефону?! Надо видеть глаза, ощущать оттенки голоса… Ты должна с ним встретиться.
— Ладно, зайду к нему на днях.
— На днях?! Завтра же! Не откладывая ни минуты!
— Ага.
— Очень тебе благодарна. А теперь, — тетушка суетливо заглянула Эре в лицо, — давай потренируемся, как тебе вести себя и что говорить.
— Теть, ну зачем?.. Судя по обстановке. Во-первых, я все равно все забуду. Ты же знаешь, с памятью у меня не очень-то; а во-вторых, нужные слова появятся сами собой, стоит лишь увидеть человека.
— Да? — с сомнением спросила тетушка. — Ну, как знаешь… как знаешь…
Однако назавтра Эра так и не встретилась с Валерием Павловичем. На последнем уроке по расписанию должна была быть география, однако вместо географа Павла Петровича с его вечной улыбкой на краснощеком лице в класс вошла Маргарита Викторовна, неся журнал под мышкой.
— Здравствуйте, садитесь. Павел Петрович заболел. Вместо географии проведем урок русского языка. Мурашов, идите к доске. Пишите.
Она продиктовала несколько предложений, а когда Мурашов закончил, спросила:
— Могли бы вы разделить эти предложения по каким-либо признакам? Если да, то по каким?
Мурашов молча смотрел на доску.
— Скажите правила, которые, по-вашему, относятся к данному примеру.
— Сложносочиненные и сложноподчиненные предложения, — зашептала с первой парты Верочка Облакевич.
— Облакевич, спокойнее. Вы пойдете отвечать второй.
— Я не учил. — Мурашов с вызовом глянул на Маргариту Викторовну. Между прочим, русский язык у нас завтра.
— Это материал на повторение. Больше вам добавить нечего?
Мурашов молча передернул плечами, а Маргарита Викторовна, перечеркнув в его дневнике запись «Геогр.», аккуратным почерком вывела «Рус. язык» и поставила двойку. Затем не спеша перелистала дневник.
— Кто расписывается в вашем дневнике?
— Отец, — буркнул Мурашов.
— У меня большое подозрение, что эту тягостную обязанность добровольно взвалили на свои плечи вы сами. А?
Мурашов, отвернувшись, словно вопрос относился к кому-то другому, смотрел в окно.
Маргарита Викторовна снова принялась листать дневник.
— Здесь три записи с просьбой родителям явиться в школу. Ваш отец их видел?
— Не знаю. Можно сесть?
— Не знаете? Ну, это уже чуть ближе к истине. Кроме того, Эра передала вашему отцу записку аналогичного содержания…
— Я не передавала, — привстала Эра, — я забыла, а потом я ее потеряла, а когда хотела сказать вам, что потеряла, опять забыла…
— Когда человек приводит слишком много доказательств в защиту своей лжи, ему лучше сразу сказать правду. Учти это, Эра. Так… странные отметки. — Маргарита Викторовна глянула на Мурашова. — Четыре, три. Пять, пять, два… три, четыре, пять, единица… четыре, два… ну и в том же роде. Не кажется ли вам, что это признак слабого характера и внутренней расхлябанности? В первую очередь я бы посоветовала вам заняться самовоспитанием; вместо того чтобы брать на себя ношу, которая вам явно не по плечу.
— Это какую же ношу? — настороженно спросил Мурашов.
— Вместо того чтобы делать человека из вашего отца-алкоголика, налегли бы вы на науку. А людей из алкоголиков делают соответствующие учреждения, которым это полагается по их роду деятельности. Кстати, я могла бы выяснить, что требуется для того, чтобы отправить вашего отца на принудительное лечение. А?
Мурашов стоял, низко наклонив голову, и ничего не отвечал. Маргарита Викторовна помедлила, глядя на него, но так и не дождалась ответа.
— Как знаете. Одно могу сказать вам с полной ответственностью: если вы и дальше будете скатываться вниз такими темпами в смысле успеваемости и дисциплины, как бы вам вместо школы не оказаться совсем в другом месте. Таких примеров сколько угодно. Я думаю, друзья-приятели вашего отца могли бы поделиться опытом. Садитесь.
Мурашов поднял пылающее лицо. От его самоуверенности не осталось и следа, и перед классом стоял лишь жалкий мальчишка с багровыми ушами и слезами на глазах.
— Садитесь, вы свободны, — повторила Маргарита Викторовна, с удовлетворением глядя на Мурашова.
Он сделал шаг по направлению к своей парте, но потом, словно опомнившись, резко повернулся и в полной тишине вышел из класса.
Эра вскочила, потом села, потом опять приподнялась… Бежать за ним? Оставаться на месте? Что же делать?!
— Ты, я вижу, рвешься отвечать. Прошу к доске. Вопрос тот же.
Эра подошла к доске и дрожащими пальцами взяла мелок.
— Сложно… сочиненные и сложноподчиненные предложения, — чужим голосом выговорила она.
— Дай, пожалуйста, полный ответ. Эти предложения можно разделить на сложносочиненные и сложноподчиненные. Ну?
Эра механически повторила.
— Так. А теперь скажи правило.
Эра молча смотрела перед собой. В голове было совершенно пусто, лишь мелькали обрывки каких-то никак не связанных между собой мыслей.
— Я вся внимание, — сказала Маргарита Викторовна, удивленно поглядев на Эру.
Но, пожалуй, сейчас с одинаковым успехом можно было бы требовать, чтобы она рассказала стихотворение по-китайски.
— Надеюсь, это не демонстрация? — помолчав, спросила Маргарита Викторовна.
— Я… я не знаю, — выдавила Эра.
— Как ты можешь не знать? По этому материалу ты получила пятерку!
— Я… забыла.
Маргарита Викторовна сидела, глядя в журнал и барабаня пальцами по столу. Потом, вздохнув, взяла ручку.
— Точка! — вытягивая шею, сообщила Верочка Облакевич.
— Облакевич, к доске.
Верочка Облакевич поплелась к доске и принялась нести что-то совсем уж несусветное, однако Маргарита Викторовна, устало сгорбившись, молча глядела в пространство, и по ее глазам было видно — ни единого слова из сказанного Верочкой она не слышала.
Не успел прозвенеть звонок, как всех словно сквозняком вымело из класса. Маргарита Викторовна по-прежнему сидела за столом; Эра медленно, заторможенными движениями складывала в сумку учебники. Маргарита Викторовна подняла голову и оглянулась.
— Кто сегодня дежурит? Почему класс оставлен неубранным?
— Он дежурит.
Эра собрала с пола бумажки и огрызки яблок и понесла в урну. Когда она проходила мимо Маргариты Викторовны, та провела рукой по Эриной юбке, испачканной мелом:
— Отряхни.
Эра хлопнула по юбке ладонью, испачкав ее еще больше, и вдруг, не поворачиваясь к Маргарите Викторовне, спросила:
— Вы сделали это нечаянно или нарочно?
— О чем ты? — Маргарита Викторовна удивленно подняла брови. — Я тебя не понимаю.
Ее удивление выглядело очень натуральным, однако Эре захотелось провалиться сквозь землю от стыда — как всегда, когда она видела, что взрослые лгут.
В одну руку Эра взяла свою сумку, а в другую, проходя мимо парты Мурашова, его потрепанный модерный рюкзачок, в котором сиротливо болталось несколько тетрадей.
— А вот этого делать я бы тебе не советовала.
Не отвечая, Эра прошла мимо Маргариты Викторовны и коленкой открыла дверь.
— Эра! Я обращаюсь к тебе.
Эра остановилась.
— Ты что, обижаешься? Но пойми…
— Да нет, мне все равно, — вздернув подбородок и избегая встречаться с Маргаритой Викторовной взглядом, каким-то скрипучим, не своим голосом проговорила Эра и выскользнула в коридор.
Она шла по коридору и чувствовала, как пылают у нее щеки и колотится сердце. Какой непроходимой дурой выказала она себя только что! Всего и нашлась, что пропищать эти жалкие слова! А ведь надо было… Однако нужные слова — злые, язвительные, клеймящие — даже сейчас не шли ей на ум, и она с испугом подумала, что ей и вправду все равно. Ей ничего не хотелось. Ни доказывать, ни объяснять этой женщине — ничего. Она попросту перестала существовать — вдруг, в одну минуту. Эра понимала, что так не годится, что нельзя смахивать человека, будто соринку со стекла, она думала: «Завтра или послезавтра я подойду к ней и поговорю, я ей все расскажу, втолкую, и она поймет, не может ведь она ну абсолютно ничего не понять…» Но в глубине души Эра знала: никакого разговора не будет. Вот так: жил себе человек, и в один миг его не стало, хотя на самом деле он распрекрасным образом продолжает существовать. «Все равно что умерла», — подумала Эра. Но нет, умереть, пожалуй, было бы даже лучше. Так, по крайней мере, кажется в четырнадцать лет.
Эра ждала уже полтора часа. Сначала ей казалось, что за дверью кто-то есть, просто ей не хотят открывать, и она звонила с такой настырностью, что даже мертвого могли бы поднять эти бесконечные звонки.
Ближе к пяти, когда начало темнеть, она вышла во двор и стала смотреть на окна. Скоро совсем стемнело. Летел мелкий снежок. Постукивая ногой об ногу, Эра бродила по двору, пока не продрогла окончательно. Потом вернулась в подъезд и, уже почти не веря в то, что ей откроют, позвонила. Чуть отогревшись, опять вышла во двор и снова принялась наблюдать за окнами, которые одни остались темными на втором этаже. Те, кто недавно возвращался с работы, начали выходить во двор — в магазин, с собачкой или с детьми, и Эра ловила на себе их любопытные взгляды.
К половине девятого двор опустел, а после десяти оживился снова собачек вывели по второму разу. Жирная пятнистая собачонка, припадочно облаявшая Эру в первый раз, теперь подбежала к ней, словно к знакомой, и дружелюбно завертела хвостом.
В одиннадцать Эра в последний раз нажала на кнопку звонка. Затем выдрала из тетради листок, написав: «Твоя сумка у меня. Позвони. Э.», — и засунула в дверную ручку.
— Ну? Что он тебе сказал?
Даже не раздевшись, Эра плюхнулась в кресло. Ей давным-давно перехотелось есть, только спать, спать…
— Что ты молчишь? Он… не заболел?
— Теть, я не знаю. Думаю, что нет.
— То есть…
— То есть я у него не была.
Эра зажмурила глаза и вытянула ноги. На паркете расплывалось мокрое пятно от подтаявшего снега.
Когда Эра с трудом разлепила не желающие открываться глаза, она увидела тетю Соню, которая ползала у ее ног, вытирая тряпкой лужицу, а заодно и ее заляпанные ботинки.
— Теть, я сама, — протянула Эра, не двигаясь с места.
— Как же так? — бормотала тетя Соня. — Ты ведь обещала, я была абсолютно, непоколебимо уверена, а теперь… я даже не знаю, что делать, просто не знаю…
— Да что случилось?! Почему такая срочность?
— Я… не понимаю. Ведь ты дала мне слово…
— Тут с человеком плохо, а ты с такой чепухой.
— С человеком? Да, да… — Тетя Соня продолжала тереть сухое уже место.
— Теть, ну какая разница — сегодня, завтра, послезавтра… Никуда твой Валерий Павлович не денется.
Тетя Соня с усилием поднялась, держась за поясницу. Ее блекло-голубые глаза растерянно помаргивали за толстыми стеклами очков. Казалось, она вот-вот расплачется.
— Ну, завтра зайду, завтра! — мотнула головой Эра.
Тетя Соня виновато посмотрела на Эру, суетливо огладила юбку и бочком вышла из комнаты, ничего не ответив.
Мурашов не позвонил. Эра не удивилась, не увидев его и на уроках. Все посматривали на сумку Мурашова, которую Эра притащила в школу, однако никто ни о чем не спросил, словно бы ничего не произошло. Похоже, для них именно так оно и было: ничего не случилось. Маргарита Викторовна тоже не пришла — русский заменили физикой.
Время тянулось бесконечно. Еле досидев до конца шестого урока, Эра вскочила, собираясь бежать, однако в двери возникла математичка и, отыскав Эру взглядом, объявила:
— Всех, кто занят в подготовке вечера, прошу в актовый зал! Генеральная репетиция.
Все восьмые готовили общешкольный вечер занимательной математики, и Эра была ведущей. Отпрашиваться, разумеется, было бесполезно.
Битых два часа Эра с деревянной улыбкой выходила на сцену, острила, шутила, объявляла номера, загадывала загадки, вручала не существующим пока победителям призы, а под занавес в качестве участницы математического квартета пела математические частушки.
Математичка то и дело останавливала ее, хлопая в ладоши:
— Больше жизни! Больше огня! Где твой апломб? Где улыбка?
Поняв, наконец, что большего апломба от Эры сегодня уже не добиться, математичка в последний раз прогнала сценарий вечера с начала до конца, уже не останавливая, и распустила всех по домам.
Выйдя из школы, Эра остановилась в досадливом раздумье. Скорей всего, сегодня она опять не успеет зайти к Валерию Павловичу. Значит, вечером ее снова ждут жалкие тети Сонины слова и ее потерянный взгляд. Все это было так странно, так не похоже на тетушку, а главное, так некстати. Отчего-то тетя предпочитала препоручить это Эре, вместо того чтобы набрать номер телефона и спокойно объясниться. «Мне-то не трудно, — подумала Эра, — но только позже, не теперь…» Она тряхнула головой и пошла к остановке трамвая.
Эре сразу бросились в глаза окна его квартиры — они были ярко освещены. Когда Эра позвонила, все приготовленные слова вдруг вылетели у нее из головы, а в горле пересохло.
Все произошло в считанные секунды. Дверь распахнулась, мелькнуло искаженное яростью лицо Мурашова, затем он хряснул дверью с такой силой, что, казалось, она лишь чудом не сорвалась с петель.
Эра оцепенело постояла у двери и побрела вниз. В противоположном конце двора был вкопан дощатый стол и две скамейки; Эра стала, опершись о спинку скамьи, и принялась смотреть на его окна. Против ожидания, за окном словно бы шла какая-то бурная жизнь: мелькали тени, гас и снова зажигался свет… Эра влезла на стол. Ни штор, ни занавесок на окнах не было.
В правом углу мелькнул что-то с ожесточением говоривший Мурашов; затем опасливо, бочком комнату пересек мужской силуэт; снова, жестикулируя, заметался по комнате Мурашов. Мужчина подошел к окну, раскуривая сигарету, и, открыв форточку, стал выпускать в нее дым. Эра разглядела лицо с выражением плаксивой злости, темные провалы глаз, вялый, безвольный рот. Казалось, он глядел прямо на нее — Эра даже пригнулась, однако, швырнув не погасшую сигарету в форточку, мужчина отошел от окна.
Эра давно уже потеряла счет времени. Сколько она вот так простояла час, два? А может, не более получаса?.. Кажется, она разобралась в том, что происходило за окнами второго этажа: Мурашов что-то доказывал, втолковывал отцу, наскакивал на него снова и снова, ощерясь, словно загнанный в угол звереныш, — тот огрызался в унылом ожесточении.
В какой-то миг на кухне зажегся свет, слабо послышался звон разбитого стекла. Затем яркий свет в комнате погас и окно засветилось голубоватым: заработал телевизор. У кухонного окна возник Мурашов. Он неподвижно стоял, прислонившись лбом к оконному стеклу. Затем он придвинулся к стеклу, заслоняясь рукой от света, и стал вглядываться в темноту. Эра спрыгнула с пошатнувшегося стола, схватила обе сумки и бросилась к деревьям.
Она думала: стоять нет никакого смысла, — и, однако же, не двигалась с места. Капюшон куртки почти сполз у нее с головы, косо лепил мокрый снег с дождем, и пряди волос жалкими сосульками свисали по обеим сторонам ее лица.
Но вот она вздрогнула и сделала шаг: из подъезда появился Мурашов и быстро зашагал прочь, горбясь и спрятав руки в карманах.
— Мурашов! — крикнула она тающей в темноте фигуре. — Игорь! Обожди!
Скользя, она бросилась следом. Мурашов остановился и стал ждать ее, все так же горбясь и не вынимая рук из карманов. Она тоже остановилась, не добежав несколько шагов, и почему-то не могла выдавить из себя ни звука. Молчал и он.
— Врезать тебе, что ли? — кашлянув, спросил Мурашов.
— Врежь. — Она шагнула к нему и вытянула шею.
— Руки пачкать жалко.
Он сплюнул ей под ноги и зашагал совсем в другую сторону. Она знала почему: ему просто некуда было идти.
Эра проследила за тающей в темноте фигурой Мурашова и подумала: вот и все… Однако это было еще не все. В руках у нее была сумка Мурашова, и ее нужно отдать.
Звонить не потребовалось: Эра толкнула полуоткрытую дверь и вошла. Телевизор, действительно, был включен. В кресле, разбросав длинные ноги, сидел тот самый мужчина. Кажется, он дремал.
Эра поставила сумку у двери и сказала:
— Извините. Я сумку Игоря принесла.
Мужчина вздрогнул и открыл глаза, вглядываясь в Эру.
— Ага… понимаю. Игорешкина подружка… кгм!.. Что-то говорил он такое, вспоминаю. Прошу к нашему шалашу.
Он вскочил, раскланиваясь с жалким фанфаронством. Он был до ужаса похож на Мурашова: те же темные глаза, прямой нос, та же усмешка одним уголком рта. Но только это был внезапно постаревший на много лет Мурашов, и это было страшно, как в кошмаре.
С улыбкой, которую вполне можно было бы назвать обаятельной, если б не резкие морщины на изможденном лице и потухший взгляд, отец Мурашова приятным, хотя и слегка сиповатым голосом предложил Эре сесть, пододвинув стул изящно отделанным жестом.
Эра смотрела на этого человека, которого необходимо было сию вот секунду заклеймить, пригвоздить, припечатать к позорному столбу, и опять не находила слов.
— До свидания, — только и нашлась она сказать, пятясь в прихожую.
— Как? Уже уходите? — воскликнул он, одарив Эру улыбкой.
С беспокойством радушного хозяина он бросился вслед за ней и включил в прихожей свет.
Прозрачный ручей вытекал из кухни и пересекал прихожую, разливаясь лужицей у стоптанных комнатных тапок; Эра заглянула в открытую кухонную дверь, и в носу у нее защипало от резкого запаха. Она увидела груду разбитого стекла у раковины и три бутылочных горлышка. Эра повесила сумку на ручку двери, взяла огрызок веника и принялась сметать стекло.
— Ну… право же… как-то неудобно… — Он заметно слинял, однако все еще пытался выглядеть галантным хозяином. — Порежетесь.
Эра выбросила осколки в мусорное ведро и взглянула отцу Мурашова прямо в глаза. Взгляд его ускользал, однако на сером, словно присыпанном пеплом лице неровными пятнами проступил румянец.
— Я хочу сказать…
Эра умолкла. Казалось, ее слова не долетали до него: он стоял с отсутствующим видом, глядя в пространство ничего не выражающими глазами. Что-то сжалось у Эры в горле, в лицо ударила горячая волна — и она бросилась из квартиры.
— Девочка… зачем же плакать? Разве тебя кто-то обидел? — растерянно крикнул отец Мурашова, выбежав следом.
Эра остановилась на площадке.
— Плакать перед вами? — спросила она громко и раздельно. — Вот уж нет.
Глаза у нее в самом деле были сухие. Перед ним она не станет плакать.
«Вот уж нет, вот уж нет…» — в такт шагам неосознанно повторяла Эра. Она шла быстро, на пределе дыхания, нагнув голову и с усилием преодолевая сопротивление ветра. Так она мчалась по уже затихающему городу, забыв, что существует общественный транспорт, который в одно мгновение домчит ее до дома — туда, где уют и вкусный ужин. Пожалуй, это было самое правильное: бежать, пока от усталости не подкосятся ноги, все равно куда, лишь бы избыть в этом лихорадочном беге напряжение последних дней.
Однако какая-то частичка Эриного сознания, по-видимому, продолжала действовать. Остановившись на перекрестке, чтобы пропустить длинный, словно гусеница, автобус, Эра вдруг поняла, что стоит прямо напротив дома Валерия Павловича. Сначала она хотела спросить у кого-нибудь время, чтобы не являться слишком поздно, но потом, решив, что поскольку ноги принесли ее сюда, значит, так тому и быть, пересекла улицу и вошла в дом.
Маленький листок из блокнота был прикноплен к двери Валерия Павловича, и на нем написано всего одно слово: «Эре». Эра отколола листок и прочла на обратной стороне столь же лаконичное: «Позвони в сорок седьмую».
Чувствуя, что у нее не осталось сил даже на удивление, Эра позвонила в соседнюю квартиру и, не говоря ни слова, протянула листок заспанному парню, который возник перед ней, почесывая лохматую шевелюру. «А…» пробурчал тот и зашаркал обратно. Похоже, одним глазом он продолжал досматривать сон. Появившись снова, он сунул Эре запечатанный конверт, вяло буркнул: «Ну, бывай» — и захлопнул дверь.
На конверте тоже было написано: «Эре». Эра спустилась этажом ниже, где лампа была чуть поярче, села на перила и разорвала конверт.
«Эра, здравствуй. Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется отчего-то, что ты должна сюда прийти. Сегодня вечером я уезжаю. Сын давно зовет меня к себе, но как-то страшновато было трогаться с насиженного места. Однако решение принято, отступать некуда. А главное, ничто меня в этом городе уже не держит. Тишка, мой бедный попугай, приказал всем нам долго жить. Как видишь, по привычке я пытаюсь шутить, хотя на душе у меня ой как смутно.
Правду сказать, характер у покойного был строптивый, с каждым годом он все больше впадал в меланхолию, которая перемежалась приступами беспричинной злобы и человеконенавистничества — у меня постоянно были исклеваны руки. Но — восемнадцать лет, Эрочка, восемнадцать лет… Тишку любила моя покойная жена, и этот вздорный и облезлый, по выражению вашей тетушки, попугай (что является чистой правдой) был, увы, мне дорог. Но от старости и от смерти лекарства нет.
Я очень виноват перед твоей тетей. Сколько раз я набирал ваш номер и бросал трубку. А где-то на самом дне теплилась слабая надежда: вдруг она сама позвонит и скажет, что перестала на меня сердиться? Мне казалось, точнее, мне хотелось, чтобы я был для Софьи Васильевны не просто гостем, который по мере своих слабых сил разгоняет скуку зимних вечеров. Видимо, я ошибался.
Я уезжаю со странным чувством: у меня нет уверенности в том, что я поступаю правильно, но нет и уверенности, что нужно остаться. Сердце и рассудок противоречат друг другу, и кажется, что не все еще исчерпано из того, что суждено. Так ли это? Не знаю.
Квартиру я забронировал до лета, буду думать об обмене. Пришло время заниматься садовым участком и нянчить внуков. Шучу! Мой единственный внук через год собирается в мореходку.
Время кончать письмо. Тяжело это, словно рубить по живому. А рубить надо сразу, не раздумывая. Вот так.
Будьте счастливы. В. П.».
И сегодняшнее число.
Начало подмораживать. Снег с дождем прекратился, ветер утих, и наконец повеяло зимой.
Эра пошла через парк. Аллеи были пусты, с улицы все реже доносился шум проезжающих машин. Эра шла медленно. И все равно с каждым шагом она приближалась к дому, где ждала ее тетя в тревожной печали — ждала с надеждой. Что говорить ей, как утешать, Эра не знала.
И где-то по безлюдному ночному городу бродил Мурашов. Длинная пустая аллея тянулась перед Эрой, и с ознобом ужаса она вдруг ощутила, что значит быть совсем одной и что это, когда тебя никто не ждет. Нащупав в кармане двушку, она перелезла через невысокую ограду и побежала к телефону-автомату, который стоял возле кинотеатра.
Монета со звоном провалилась в нутро автомата, и Эра услышала далекий голос.
— Андрей Семенович, — закричала она, — это я, это Эра! Андрей Семенович, миленький, не ложитесь, пожалуйста, спать, ну еще хотя бы часок! А если ляжете, не затыкайте, пожалуйста, уши. Я знаю, вы затыкаете уши, чтобы не просыпаться, но сегодня потерпите, ладно?! К вам, может быть, кто-то сегодня придет! Вы слышите меня? Вы поняли?
— Алло, алло, — растерянно повторял далекий-далекий голос — Очень плохо слышно, говорите громче… Кто это? Это ты, Эра? Говори громче, я ничего не слышу… — И потом: — Обожди у телефона, кто-то звонит в дверь…
Эра ждала, вцепившись в трубку, и твердила, как заклинание: «Только бы это был он… только бы это был он… только бы это был он…»
Спиридоша
Ну скажите на милость, и кому бы пришло в голову называть ее Аленой?..
Хотя фантазия у учеников этой школы отчего-то оказалась столь небогатой, что, за исключением круглой, как шар, толстячки учительницы биологии по кличке Пушинка, всех остальных учителей называли по именам. Анечка, Валентина, Лидия, Петя, Наталья, Вовчик… И лишь Спиридошу — по отчеству. Милешкина Алена Спиридоновна.
Славик, глядя на Спиридошу, вдруг рассмеялся: Алена — вот потеха! А Спиридоша застучала ладонью по столу, призывая к порядку.
У Спиридоши не было возраста, у Спиридоши не было внешности, у Спиридоши не было характера, у Спиридоши не было голоса, у Спиридоши не было слуха… Помилуйте, да существовала ли сама Спиридоша?! Увы, придется признать, что она все-таки существовала. Спиридоша ставила двойки еще Славиковой маме (папа учился совсем в другой школе и даже в другом городе), Славиковой соседке тете Люсе, которая была еще старше Славиковой мамы, и тети Люсиному сыну Андрюше… Однако стоп: Андрюша получал исключительно пятерки и с первого захода поступил в вуз. Двойки у Спиридоши получал и Славик.
На семейном совете было решено, что он положительно туп к математике и поэтому ему надо жать на гуманитарные предметы. Это было похоже на отпущение грехов — прошлых, настоящих и будущих, — поэтому Славик, даже получая домашние нахлобучки за Спиридошины пары, прекрасно понимал, что делаются они, так сказать, для приличия, ничуть по этому поводу не расстраивался и уроки математики использовал как время приятной расслабленности и глубокомысленных размышлений. Например, почему Спиридошу не называют Аленой.
Больше всего она любила серый цвет. Пальто у нее было серого цвета, с серым каракулевым воротником, серые фетровые боты, которые носили, наверное, тысячу лет назад, серые кофты и серые юбки… Или это было случайное совпадение?.. Да к тому же редкие сероватые волосы, закрученные в пучочек, подслеповатые, мутно-серые глаза, с которых Спиридоша часто вытирала набегавшую слезу посеревшим от возраста носовым платком, и не слишком даже морщинистое, однако какое-то ужасно старое, бесцветное лицо… Сколько ей было лет? А вот этого не знал никто. Ни мама Славика, ни тетя Люся, ни вездесущий Андрюша. «Старая карга» — именно так называла Спиридошу мама. «Бог ты мой, когда же, наконец, прогонят на пенсию эту старую каргу? — подслушал однажды Славик. — Разве она учит детей? Разве она на что-нибудь способна? Не представляю, как Славка будет сдавать экзамены». — «Люсин Андрюша ведь тоже учился у нее». — «Андрюша!.. — Мамин голос сделался таким, словно она разговаривала с несмышленышем, а не с папой. — Андрюша научился читать в четыре года по «Занимательной математике». А в шесть лет решал задачки третьеклассникам. Не всем повезло родиться Андрюшей! Спиридоша просто не смогла его испортить».
«Старая карга», — хихикая, повторил Славик и благоразумно убрался в другую комнату. Если бы увидели, что он подслушивает, ему бы попало.
«Как там ваша Спиридоша? — весело кричала тетя Люся. — Чапает в своих ботах?» — «Чапает!» — хохоча подтверждал Славик. «А кофта у нее была, ой, умора!» — «Ага, серая! — веселился Славик, — до колен почти!» — «Да не в том смех, что до колен, а в том, что из собачатины! Из пуха собачьего!» «Ну да?» — не верил Славик. — «Провалиться мне на этом месте. Псина у нее был. Додик. Вылитая овца! Шерсть длиннющая, серая. Она его вычесывала, а из шерсти вязала варежки, носки и кофтищу эту, клянусь, не вру!» Славик в восторге валился на диван, дрыгая ногами. «А зануда она была — ну, это поискать! Один раз мы в чернильницу мух напустили…» — «Как это?» — не понимал Славик. «Как? Проще простого. Это у вас сейчас шарики-ролики, а тогда перышко да непроливайка — и вся механизация. А у Спиридоши на столе чернильница с крышкой, мы чернила вылили, а мух напустили. Только она крышку подняла — мухи фырк! И ты думаешь?! Спиридоша смотрит, смотрит, а потом как брякнет: «Интересно, как они туда влезли?» Как влезли! Влезли!! А-ха-ха-ха! Ой, держите меня!» До чего отличный парень тетя Люся! Свой в доску!
Для поколений сменяющихся учеников Спиридоша была чем-то вроде клоуна, скучного серого клоуна. Над ней посмеивались, но слишком ее не обижали. Она была настолько бесхарактерна и безобидна, что потешаться над ней не возникало особого желания. Как-то все спускалось на тормозах. Ну, принесли на урок котенка. Ну, котенок замяукал. И что же? Спиридоша все так же тускло смотрела перед собой, наконец, слегка очнувшись, без интереса спросила: «Кошка?» — «Котенок!» — радостно заорал класс. «Котенок, — подтвердила сама себе Спиридоша. — Только это… прошу тихо…» Котенка несколько раз дергали за хвост, он мяукал, а Спиридоша своим обычным, без выражения, голосом повторяла: «Прошу тихо…» На перемене она снова вернулась в класс. В руках у нее была чисто вымытая мыльница и стакан молока, который она осторожно, стараясь не расплескать, несла из буфета. «Где этот… котенок… — Спиридоша тяжело наклонилась, поставила мыльницу на пол и налила туда молока, а потом позвала: Кссс…» Но котенок уже надоел, и его выбросили через окно на улицу сразу после урока…
Спиридоша была, и в то же время ее как будто бы и не было. Это было говорящее, шаркающее подошвами и тяжело дышащее пустое место. И лишь однажды Спиридоша взбунтовалась, да так, что класс поднял глаза от промокашек с чертиками, от тетрадок по английскому (следующий урок) и от самых разных книжек, которые не прятались на коленях, а лежали прямо на партах, и с любопытством воззрился на Спиридошу. Вернее, и не на Спиридошу даже, а на Славика: чем это он так ее допек?! Никто не слушал ни Славика, бубнящего, спотыкаясь, теорему, ни Спиридошу, подсказывающую ему так же монотонно; сонливость и безразличие настолько овладели всеми, что никто даже не пытался выручить Славика, да и он не ждал подсказки — так или иначе, но его трояк никуда от него не денется; никто не слушал, как Спиридоша стала скучно бубнить намертво застрявшему Славику сто раз уже говоренные слова, а он откликался с привычной сонной ленью:
— Да учил я… учил…
Спиридоша, поставив точку вместо отметки и пообещав спросить Славика в следующий раз, медленно повела ручку вдоль фамилий, выбирая следующую жертву; Славик брел к своей парте, помахивая дневником. Все застыло в сонной одури. И тут неожиданно для себя Славик по-бабьи вздохнул и с интонациями тети Люси в голосе сказал:
— Господи! Когда уж вы на пенсию-то уйдете!
Этих слов, как выяснилось впоследствии, не слышал никто, но зато их услышала Спиридоша, а Спиридошу уже услышали все. Хрястнув кулаком по столу, Спиридоша вскочила и крикнула неожиданно сильным и звучным голосом:
— Не-ет! Не дождетесь! Меня вынесут отсюда вперед ногами!
Класс дернулся, словно под током, и все глаза уставились на Спиридошу, но она внезапно обмякла, словно большая резиновая кукла, из которой выпустили воздух, и, опустившись на стул, прежним шелестящим голосом сказала Славику:
— Ленивец… останешься после уроков…
— Ленивец на дереве живет, ленивец животное, а я человек, — привычно парировал Славик.
— На дереве… — то ли удивилась, то ли подтвердила Спиридоша.
Она упорно называла лентяев ленивцами, и это тоже знали поколения ее учеников.
— И вообще, — добавил Славик под смешок класса, — у меня подозрение на язву. Я не могу оставаться после уроков. Мне надо питаться регулярно.
После шестого урока Спиридоша пришла в класс, уже одетая в пальто, и забрала Славика к себе домой, пригрозив, что иначе четвертной тройки ему не видать, как своих ушей. Проще, конечно, было пойти на попятный и заявить Спиридоше, что подозрение на язву всего лишь хохма, а не тащиться к ней домой, пить там чай с вареньем и, сваливаясь от скуки с кресла, слушать нудные объяснения, но Славику отчего-то сделалось совестно. Была в Спиридоше какая-то детская наивность, так не вязавшаяся с ее серым, пергаментным лицом и угасшим взглядом.
Идти пришлось недолго. Славик забрал у Спиридоши тяжелый портфель, наверное с тетрадками, и подумал: может, надо взять ее под руку? Все-таки было очень скользко, Спиридоша тяжело шлепала своими ботами и натужно дышала. Но потом Славик снял с плеча тощую, потрепанную сумку и понес в свободной руке, обмотав длинную ручку вокруг запястья. Теперь обе руки у него были заняты. Спиридоша пыхтела чуть сзади, и в тот самый миг, когда Славик все же решил повесить сумку обратно и предложить Спиридоше руку, Спиридоша сказала:
— Вот… мой дом…
Поверх вышитой крестиком скатерти, очень красивой (такая скатерть, подумал Славик, стоит кучу денег), Спиридоша положила прозрачную клеенку и поставила тарелки. Потом принесла закрытую крышкой кастрюльку.
— Суп… утром варила. Кушай, кушай.
На вид варево было довольно неаппетитным, но на вкус ничего.
— Протертый… Я ведь тоже язвенница… А ты берегись. Кушай…
Славик поперхнулся. Спиридоша сидела напротив. Она чуть порозовела, впрочем, это мог быть отсвет низко висящего малинового абажура.
В комнате было так жарко, словно тут топилась печка, полная пылающих поленьев. Во всяком случае, от квелых батарей у Славика в квартире никогда не было такой особенной, приятной теплоты. Славик исподтишка оглядывал комнату. Вся она была в разнообразных салфеточках, вышитых дорожках, ковриках и покрывальцах. Славику понравилось. Было уютно. Конечно, он-то понимал, что нравиться не должно: мещанство. Но все равно нравилось.
Возле кровати лежала лохматая серая шкурка. Славик поймал взгляд Спиридоши и глупо брякнул:
— Додик?
— Козлик, — не удивившись, ответила Спиридоша. — А Додик — вот.
Она достала из тумбочки альбом — Славик такого тоже никогда не видел: большой, обтянутый плюшем, — раскрыла и подала Славику.
Большой симпатичный пес, вывалив язык, сидел рядом со Спиридошей. Она выпрямилась на стуле — почти такая же, хотя, безусловно, моложе.
— Двадцать лет… Был Гриша, была Олюня… Додик был…
— А правда, что вы из Додика, ну… варежки вязали?
Спиридоша улыбнулась слабой улыбкой.
— Из Додика? Нет… У Гриши сестра в деревне жила, держала двух коз… Козий пух теплый-теплый. А дети на Додика подумали.
Она засмеялась прерывистым, клокочущим смехом.
— Это тетя Люся мне сказала! Люся Темкина. Помните?
— Ну как же. Такой был ужасный ленивец… А Андрюша ее молодчина. Студент… Додик к нам щенком приблудился. Мокрый, грязный… А потом вымахал. Долго у нас жил… Гришу пережил. А Олюню — нет… Вот Олюня.
Славик увидел на фото юную красавицу с длинными тонюсенькими бровями и четко обрисованным помадой ртом. Кончики губ красавицы были приподняты кверху, словно в улыбке, но глаза глядели спокойно и грустно.
— Красивая!.. И молодая какая.
Спиридоша посмотрела на Славика, пожевала морщинистыми губами сквозь губы у нее была как будто продернута резинка, — и сказала:
— Ей пятьдесят пять. — Славик молчал, и она добавила, закрывая альбом: — Я рано вышла замуж… в семнадцать. Хочешь еще супу?
Славик качнул головой. Тогда Спиридоша поднялась и начала убирать со стола. Она унесла посуду, а затем тряпкой досуха вытерла клеенку.
— Эта скатерть, наверное, ужас до чего дорогая? — Славик приподнял клеенку, любуясь богатым узором. — Я маме на Восьмое марта хотел салфетки купить, шесть штук. С вышивкой. Гляжу, написано: «Семь пятьдесят». Все в порядке. А оказалось — это одна штука! Всего одна! Представляете? На уголке три закорючки вышиты — и семь пятьдесят.
— Это Олюня. И скатерть, и дорожки… Все. С мужем ей повезло. Он военный. Отслужил, и в Виннице стали жить… Хороший город. И Олюня так хорошо вышивает… А детей у них нет. Я прошлый год на могилку ездила, этим летом тоже собираюсь. Только сил нет…
Славик с недоумением глядел на Спиридошу. Он ничего не понимал. Вдруг возникла какая-то могилка… Наверное, Спиридоша просто заговаривалась от старости.
Спиридоша смотрела куда-то вдаль тусклыми, слезящимися глазами. Казалось, эти глаза не могут уже ни смеяться, ни плакать.
— Пережила Олюню… А поверить все никак не могу.
Спиридоша долго молчала, а потом сказала, облизнув стянутые в резинку губы:
— Я уйду на пенсию. Скоро… Ко мне Владимир Павлович подходил. «Алена Спиридоновна, — говорит, — войдите в наше положение…» У него жена математик. Хочет в нашу школу. Я понимаю… Владимир Павлович, учитель физической культуры…
Славик торопливо рылся в замызганных тетрадках, стараясь не глядеть на Спиридошу. Он положил тетрадь по геометрии на стол, но ручка все не находилась. Наконец нашлась и ручка.
Спиридоша вдруг протянула руку и погладила Славика по голове.
— В Виннице они жили… Сад большой… Черешня… Видел черешню?
— Ага. По шесть рублей кило у грузин на базаре.
— У меня и компот черешневый. Много… Зять привозит. Я тебе с собой банку дам…
Спиридоша ушла на кухню; Славик тоже встал и подошел к открытой двери. Спиридоша стояла на коленях у кухонного стола, обе полки которого были заставлены банками, и вынимала банки по одной, внимательно их разглядывая. Тапка свалилась с левой ноги Спиридоши, и Славик увидел не в тон заштопанную пятку.
Что-то защипало у него в носу, он бросился в комнату, сгреб тетради, схватил в охапку пальто и выскочил из квартиры. Он не стал вызывать лифт, а побежал вниз по лестнице, хотя, конечно, знал, что Спиридоша не станет его догонять, да и не сможет этого сделать.
Славик не ходил в школу целую неделю. Тетя Люся — а она была терапевтом в районной поликлинике, — погрозив Славику пальцем, все же написала ему справку по поводу ОРЗ, то есть острого респираторного заболевания.
Впрочем, Славик вовсе не бездельничал. Все это время он добросовестно отдал математике, просиживая вечера с тети Люсиным Андрюшей, временами просто отчаиваясь своей неспособностью, но иногда все же чувствуя, как словно бы раздирается пелена и начинает чуть брезжить слабый намек понимания. Был ли он вправду тупицей или же просто невероятно запустил математику?.. Однако этот вопрос был пока второстепенным. Главное, он отчего-то совершенно не мог представить себя прежнего, что-то мямлящего, перед Спиридошей.
Он осунулся и похудел, он шел в школу со страшной кашей в голове, а еще, как это ни смешно, с дрожью в коленках, хотя давным-давно уже был закаленным троечником, равнодушно принимающим все неожиданные выверты фортуны.
Но Спиридошу он уже не увидел. Им объявили, что Спиридоша заболела и вместо математики будет биология. Назавтра математику заменили черчением, а еще через день в класс пришла Анечка, Анна Владимировна, молодая, симпатичная и смешливая математичка. И, как оказалось, насовсем. Славика она вызвала лишь через две недели, когда та каша у него в голове, что образовалась после занятий с Андрюшей, непонятным образом разредилась и взамен получилась вполне привычная пустота.
— Ну, что ж тебе поставить?..
Анечка, вздохнув, долго держала ручку рядом со Славиковой фамилией.
— Трояк, — независимо хмыкнул Славик, — чего же еще?
Спиридошу действительно вынесли из школы вперед ногами. В актовом зале стоял убранный хризантемами гроб, а с увеличенной фотографии глядела совсем молодая Спиридоша — какую не видели ни Славик, ни Славикова мама, ни даже тетя Люся. С густой волной темных волос, в пиджаке с огромными квадратными плечами. В вестибюле висел некролог с такой же фотографией, только поменьше. Славик прочел, что через полгода сравнялось бы ровно пятьдесят лет, как Спиридоша работала в их школе. И он впервые почувствовал, какая она была старая. До ужаса старая.
Оркестр заиграл траурный марш; Спиридошу понесли к выходу. Славик видел лишь Спиридошины неподвижные прямые ноги, и так странно было видеть их в тонких чулках и старомодных лаковых лодочках вместо толстых серых рейтуз и фетровых бот. Снова защипало в носу.
«Наверное, она все же была плохая учительница. Она была так себе училка, — подумал Славик, — но она… она была человек. Да, она была человек! Я тоже человек, и мама, и папа, и Андрюша, и тетя Люся… И все, все вокруг! Все люди. Все».
Славик зажмурился. И в темноте она виделась ему еще ярче и четче, эта первая открывшаяся ему истина. Такая огромная. Такая простая.
Олимпийская Надежда
Девчонки шушукались, отойдя на несколько шагов. Она независимо стояла, помахивая сумкой. Независимо не потому, что притворялась, — ей и в самом деле было начхать на «этих». «Эти» — значит остальные. Не она.
— Ты, наверное, хочешь, чтобы я была, как «эти»? — презрительно топыря губу, говорила она Петуху. — Сю-сю, мусю!
Петух страдальчески закатывал глаза, вздыхал, а потом махал рукой:
— Да ладно уж. Живи!
Петух был парень с юмором.
Шушукаться-то девчонки шушукались, но все время бросали в ее сторону быстрые завистливые взгляды. «Сумка», — догадалась она. Не «адидас», но и ненамного хуже. Ярко-голубая, с двумя скрещенными ракетками, хотя ракетки, конечно, не имели к ней ни малейшего отношения. Вернее, она к ним. Надежда перебросила через плечо длинный конец шарфа, то ли поправила шапку, то ли махнула рукой и своей ленивой фирменной походочкой пошла через сквер, оставив девчонок на остановке — толстую Малаеву, худющую, высоченную какую-то, словно стручок, Свистунову и Туманову — можно сказать, даже ничего, когда бы не манера ко всем клеиться и со всеми быть в дружбе.
Обычно Надежда возвращалась из школы пешком, а тут подкатилась Туманова, зачирикала, запищала — для всех у нее находились ласковые слова, а возле трамвайной остановки придержала Надежду за рукав:
— Подождем?
Потом подошли Пуд и Спичка — Малаева и Свистунова. Малаева достала из сумки недоеденную булку и стала жевать.
— Не лопнешь? — спросила Надежда. — Лучше Спичке отдай.
Свистунова быстро-быстро заморгала, а Малаева надулась и покраснела, но чавкать не перестала.
Трамвая долго не было, и как-то получилось, что Надежда осталась стоять одна, а девчонки оказались в нескольких шагах. Она смотрела на Спичку, и ее разбирал смех. И смешно ей было не от Спичкиной худобы и даже не от рахитичных Спичкиных ножек — самое смешное то, что они со Спичкой были приблизительно равного веса, но Спичка — это Спичка, и не более того, она же — Олимпийская Надежда!
Девчонки все-таки догнали ее.
— А трамвая нет и нет, — виновато сказала Туманова. — Наверное, авария.
Надежда молча пожала плечами.
— Мне, вообще-то, надо побольше ходить, — пыхтя, проговорила Малаева. — И спортом каким-нибудь заняться. Надь, посоветуй.
— Есть поменьше надо.
— Не получается…
— А я так считаю: есть у тебя сила воли — ты человек, а нет — ты… ты даже не полчеловека. И даже не четверть. Ясно?
— Ясно, — сказала Свистунова, — только не всем ведь в чемпионы!
— Тогда и вякать нечего.
— Девочки, — попросила Туманова, — пойдемте объявления почитаем, нам квартиру разменять надо.
— С папашей разводитесь? — поинтересовалась Надежда.
— Что ты? — испугалась Туманова. — Вовик женился. Старший брат.
Угол кирпичного дома был в несколько слоев заклеен самодельными объявлениями; топорщилась бахрома с телефонными номерами. Туманова, вытягиваясь на цыпочках, начала с самых верхних бумажек и постепенно спускалась, прилежно шевеля губами.
— Ой, помру! — сказала Надежда и расхохоталась, а потом стала читать: — «У старого партизана, участника гражданской и Великой Отечественной войны, потерялась болонка. У кинотеатра, в то время, как его увезла «скорая» с приступом в больницу. Болонка с длинной шерстью, плохо стриженная. Лицо лохматое. Глаза очень смышленые. К людям привязчивая. Кличка Барыня. Кто знает или видел…» и так далее.
— Жалко собачку, — сказала Свистунова. — Замерзнет…
— С голоду помрет, — добавила Малаева.
Надежда достала из сумки пузатую шестицветную ручку, выдвинула красный стержень, зачеркнула «лицо» и сверху написала: «Морда». Вдруг ужасно смешная мысль пришла ей в голову, она оторвала от объявления номер телефона и, сдавленно хохоча, потащила девчонок к автомату.
— Товарищ пенсионер, — набрав номер, закричала она в трубку, — я насчет вашей собачки!
— Да, да, деточка, — задребезжало на том конце провода. — Где она? Ты ее видела?
— Видеть-то я ее видела…
— Где она?! Детонька! Она живая?
— Знаете, у нас сосед… Он, мягко выражаясь, алкоголик, и, чтобы иметь деньги, он ловит кошечек и собачек… Понимаете?
— Не понимаю! Ничего не понимаю… — чуть не плакал голос на том конце.
— Он ловит кошек и собак, — вдохновенно врала Надежда, — и шьет из них шапки! Из кошек — под кролика, из собак — под волка и лису! Теперь ясно?
— Я не ве…
И гудки. Это Туманова стукнула по рычагу.
— Ты чего? — рассердилась Надежда. — Самое смешное начиналось!
Свистунова тоненько всхлипнула и выскочила из будки. Малаева закатила глаза и постучала пальцем по голове.
— Дуры! — крикнула Надежда. — Я же посмешить вас хотела!
— Злюка несчастная, — сказала Туманова. — У нас была собачка, знаешь, как мы плакали, когда она от возраста умерла!
— Плакала она! Кошечки, собачки! А мяса сколько жрут! А молока вылакивают! Пользы от них… Только гадят на газонах, и все! Людей надо любить, а не собак!
— Очень ты их любишь, людей, — шмыгая носом, сказала Свистунова.
— Девочки, надо старику позвонить, успокоить. Сказать, что это неправда.
— Ой, не могу… Я разревусь — и ни слова.
— Неправда… А что тогда правда? Собачки или уже нет, или забежала куда, что и не найдешь.
— Дуры набитые! — сказала Надежда и пошла домой.
За столом сидела одна из Никитишен, со спины не разобрать — мамаша или дочь. Мамашино отчество было Никитишна, и муж ей попался Никита, так что дочка тоже была Никитишна. Мать работала в обувном, дочка — в «галантерея — трикотаж», и все самые модные вещи, которые они доставали, Никитишны брали на двоих и ходили будто близнецы. Надежда обошла Никитишну и увидела, что это мамаша.
— Никому не верь — никто не выдаст, — шлепнув по столу ладонью, сказала Никитишна.
— Небось опять ревизию наслали? — подмигнула ей Надежда. — Суши, значит, сухари!
— Напозволялась она у тебя, Наталья! — вскочив, возмущенно сказала Никитишна и затопала в прихожую.
— И правда, напозволялась, — сказала Наша и попыталась шлепнуть Надежду. — Всех соседей распугаешь.
— Распугаешь их! А к кому они побегут давление мерить?! «Ой, Наташенька, чтой-то у меня в ушах звякает! Ай, Наташенька, чегой-то у меня в животике бурчит!» Развели тут поликлинику. Очень ты, Наша, добрая, вот что.
— Хватит нам на семью одной злюки, — улыбаясь, сказала Наша.
— Ладно, замяли. Это что у тебя, курицей пахнет?
Обсасывая куриное крылышко, Надежда следила за Нашей, которая, сидя у окна, пришивала метку к полотенцу. Ей нравилась Наша — вся какая-то мягкая, спокойная, добрая. Конечно, странно говорить о матери «нравилась» и воспринимать ее не как одно с собой целое, а в отдельности от себя. Действительно, может нравиться, а может и не нравиться. Или сначала нравиться, а потом разонравиться.
Надежде Петух и Наша пока не разонравились. В общем, можно сказать, что с родителями ей повезло. И даже то, что она называла их «Наша» и «Петух» вместо «мама — папа», — даже это отличало ее ото всех, от занудных «этих». А разве кто-нибудь мог рассказать, как он познакомился со своим родным отцом?! А вот она могла.
Отец Надежды был геологом и часто уезжал в экспедиции. И хотя он видел Надежду, когда она родилась, бывал дома и в Надеждин год, и в полтора, и в два — тогда он для нее не существовал. Тогда не существовала и сама Надежда. Первое ее воспоминание, первое самосознание — ей три, поздняя осень, и в комнату вваливается кто-то с рюкзаком и авоськами, в красном вязаном колпачке, бросается к ней, тормошит, тискает и тычется ледяным носом в щеку. Надежда отбивается и шипит, как разъяренный котенок (Петух потом передразнивал, и это было ужасно смешно), а незнакомец, сбив колпачок набок, скосив глаза и с комической важностью затряся головой, сказал: «Да я же Петух! Ты что, не узнала?» — «Петух», — повторила Надежда, и ей сразу понравился этот Петух. Впрочем, Петух возник ведь не на пустом месте: Надеждиного отца звали Петя, Петр. А маму — Наташей. «Наша» появилась приблизительно в одно время с «Петухом»: Надежда не выговаривала длинное имя — и средний слог выпал сам собой.
Если судить по именам, то главной в семье была Надежда. Собственно говоря, так оно и было. Во всяком случае, так считала сама Надежда. Наша и Петух — мировые ребята! И их семья — именно такая, какой и должна быть. И ее, Надеждина, жизнь именно такая, какая следует.
Однажды Никитишна-дочка притащила к ним карты и стала гадать.
— Гадалка! — пристыдила ее Надежда. — Веришь в бабские враки!
— А вот тебе выходит, что ты везучая. Враки, значит? — сказала Никитишна.
«Точно, везучая, — подумала Надежда. — Может, и не все враки?»
Ну кому могло так повезти? Во-первых, в булочной был переучет, и Нина Андреевна пошла дворами в соседнюю булочную; во-вторых, тот двор, которым было ближе, перерыли канавой, и глина раскисла от дождя, а на Нине Андреевне были новые туфли, и она пошла через их двор; в-третьих, всех детей укладывали днем спать, а ее, Надежду, только бы попробовали! В-четвертых, незадолго перед этим во дворе установили странное сферическое сооружение из железных труб, к которому мамы и бабушки ни на шаг не подпускали детей и которое поэтому было в полном и безраздельном пользовании Надежды.
И вот коренастая, светловолосая женщина стоит и смотрит, а Надежда шныряет между трубами, переворачивается, зависает на руках, перекручивается, — в общем, вытворяет черт-те что, не зная, что это ее судьба стоит и смотрит на нее. Но, собственно, и не в судьбе тут вовсе дело, если подумать, а в ней самой, в Надежде.
— Я делаю себе везение сама! — отрезала в конце концов Надежда гадалке Никитишне и этим убила ее наповал.
Первое, что сделала Надежда, когда белобрысая тетка к ней прицепилась, — это разозлилась. «Пойдем, пойдем»!.. Куда пойдем? Зачем пойдем? Сейчас начнет причитать: «Ах, ребенок сломает себе шею! Ох, чего вы оставляете ребенка без присмотра!..»
Тетка попалась настырная, схватила Надежду за руку и потащила за собой. Надежда дергалась и изворачивалась, а потом лягнула тетку в ногу, оставив на светлом чулке грязный след. «Не боюсь я тебя ни капельки! заорала она тетке. — Думаешь, испугалась?! Семнадцатая квартира. Что, съела?»
Дверь открыл Петух, Наши не было дома. «М-да, — сказал он, глядя на Надежду, извивающуюся в железных руках тетки, — и что же эта особа опять натворила?» — «Можно сказать… ничего, — выпуская Надежду, проговорила тетка и, поплевав на ладонь, принялась оттирать с чулок грязные следы. Она у вас всегда такая злющая?» Петух шумно вздохнул и почесал затылок. «В общем, девица с характером», — признался он. Вот так в шесть лет Надежда познакомилась с Ниной Андреевной, тренером по спортивной гимнастике.
И этот, по выражению Никитишны-мамаши, эксцесс («У меня сегодня опять произошел огромный эксцесс с покупателями», — говорила она) был первым и последним в отношениях Надежды и Нины Андреевны. Хватка у Нины Андреевны действительно оказалась железной, но Надежде и в голову не приходило бунтовать против своего тренера; теперь ее воля, энергия и злость направлялись против трудных упражнений, которые ну никак не даются с первого раза, против девчонок, которым ну никак нельзя было позволить обогнать себя хоть на крошку, и в первую очередь против себя самой, против тяжкой усталости, минутного равнодушия или расслабляющей лени. И если бы пришлось Надежде брать себе, словно древнему рыцарю, девиз… Но, собственно, он у нее уже был: «Сдохну, а буду первой!»
И она была первой. Были в группе девочки чуть пластичнее, чем Надежда, чуть музыкальнее или чуть лучше исполняющие отдельные элементы. Но Надежда оставалась Надеждой. «Сила, воля, натиск», — потряхивая в такт Надеждину руку, говорил Петух, провожая ее на соревнования, и это было у них чем-то вроде заклинания.
И сила, воля и натиск побеждали. И опять она была первой. И только так должно было быть. И только так будет всегда.
Ровно через час Надежда спешила на тренировку. Если кто думает, что у Надежды была легкая жизнь, — тот сильно ошибается. Да, Надежда побывала во многих городах, но она не глазела там по сторонам, а вкалывала на помосте; да, Надежда пропускала из-за соревнований много уроков, но спрашивать-то ее все равно спрашивали! А ежедневные изматывающие тренировки, когда единственное желание — доплестись домой и завалиться в постель, а приходится, между прочим, худо-бедно, но хотя бы просмотреть историю или накорябать на двух страничках какое-никакое сочинение. Вот такая была у Надежды жизнь. И ради чего? Ради мига победы? Или, как пишут в газетах, ради счастья преодоления? Да ради чего все это терпеть?! Но ведь Надежда и не терпела — Надежда жила! И иначе жить не хотела бы. «Х-характерец, бормотала сквозь зубы Нина Андреевна, глядя, как Надежда, свалившись с бревна, лупит по нему кулаком. — А впрочем, так и надо…»
Когда Надежда открыла дверь подъезда, вчерашняя собачонка метнулась ей под ноги и попыталась прошмыгнуть внутрь. Точно так же она лезла вчера, и точно так же Надежда отпихнула ее ногой и закрыла дверь, но собачонка и не думала убираться. Она села и принялась неотрывно смотреть на дверь.
— Пшла! — сказала Надежда, топнув для острастки.
Она ненавидела таких хитрюг. Тихохоньких втируш, которые с невинными ужимочками дожидаются своего часа, делая вид, что они тут ни при чем. Надежда любила честную игру.
— Сказано — убирайся, — проговорила она собачонке строго и раздельно. — И не пролезешь туда, хоть лопни!
Собачонка пошевелила хвостом и насторожила уши, однако продолжала смотреть мимо. Мысли ее угадать было очень легко: «Вот сейчас кто-нибудь откроет, и я прошмыгну, а ты останешься с носом!»
— Да?.. — протянула Надежда. — И не надейся!
Она отогнула варежку и посмотрела на часы: в запасе было минут десять. Надежда засунула руки в карманы и, легонько пританцовывая и подпрыгивая, тоже стала ждать.
Когда запасные минуты были уже на исходе, появилась с хозяйственной сумкой старушка с первого этажа, и собачонка приободрилась.
— Гоните ее! — сказала Надежда. — Приблудная!
— Приблудная не приблудная, а погреется — от тебя не убудет.
Старушка открыла дверь, пропуская собачонку.
Все. Больше у Надежды не было ни секунды. Никогда, не единого раза Надежда не опоздала на тренировку.
— Господи! Тоже мне сю-сю мусю! — только и крикнула она и побежала, размахивая сумкой.
— И господа нечего задаром поминать, — неодобрительно сказала старушка и закрыла за собой дверь.
Конечно, от собачонки получилось одно лишь безобразие. Вечером, возвращаясь с тренировки, Надежда увидела у почтовых ящиков кучу костей и среди них — развалившуюся в истоме бродяжку.
— Косточки кушаем?.. А ну, марш!
Надежда выставила собачонку на улицу и, чтобы той запомнилось всерьез и надолго, слепила крепкий снежок и так запустила в нее, что она только визгнула и кубарем покатилась в темноту.
И на второй, и на третий день грязным серым клубком лезла собачонка под ноги Надежде. Похоже — хотя и совершенно непонятно отчего, — она решила здесь поселиться. Кроме сердобольной старушки с первого этажа, были еще доброхоты, которые пускали собачонку в подъезд греться, но многие ее гнали, и все-таки она не желала убираться. И наконец Надежда поняла почему: собачонка попрошайничала!
В воскресенье, катаясь на лыжах на пустыре позади кинотеатра, Надежда увидела, как собачонка дежурила у дверей небольшой фанерной забегаловки на другой стороне пустыря. Вышла судомойка в грязном белом халате и сыпанула кусочков бесстыжей попрошайке. Перекусив, собачонка бесцельно закружила по пустырю, что-то вынюхивая и временами проваливаясь в снег. Или, может, у нее была какая-то цель?..
Наша запоздала с обедом из-за старой Никитишны, которая у них засела, и Надежда сделала ей выговор.
— Ни подружки к тебе не придут, ни ты к подружкам, — пригорюнясь, сказала Никитишна. — Тренировки да тренировки. И что за жизнь такая!
— Нормальная жизнь. А с этими недоростками и говорить не про что.
— Да ты же сама первый недоросток! — развеселилась Никитишна. — На физкультуре последняя стоишь?
— Во-первых, не последняя, а третья с конца, а во-вторых, я не в том смысле сказала, а совсем в другом.
— Девочки как девочки, — сказала Наша. — Это только ты у меня чересчур взрослая.
— Ой! Как девочки!.. Знала бы ты этих девочек! Свистунова до сих пор в куклы играет! Нет, по правде. Помереть мне на месте!
— Вот и поиграла бы с ней, — предложил Петух.
На это Надежда и отвечать не захотела.
— А Туманова, красотка наша, — сказала она, — так у той только мальчики в голове. Тот посмотрел, тот не посмотрел, а на того она сама не так посмотрела! До тошнячки доведет со своими мальчиками.
— Вот там у вас есть девчоночка симпатичная, у ней мать в торге работает… фигуристая такая…
— Это кто же? Малайка?! Наша Никитишна хоть кого уморит! Не фигуристая, а Пуд! Я ей и голливудскую диету давала, и жокейскую — пустое дело! «Ой, я не могу не кушать! — передразнила она Малаеву. — Ай, у меня голова от голода вертится…»
— Это верно. Я тоже, как не поем в свое время, сразу слабну, и голова кружится, — подтвердила пятипудовая Никитишна.
— А ты в другую сторону кружись! — подсказала Надежда и ушла в спальню переодеваться.
— Ремня она у тебя просит, — сказала Никитишна Петуху.
— Не справлюсь! Я уже и физзарядку перестал делать, а она — вон какая силачка!
— Ну ты! Усатый! — выскочив, крикнула Надежда и дернула Петуха за недавно отрощенный реденький ус. — Отпустил усы! Ша!
И помчалась на тренировку.
Вечером позвонила молодая Никитишна и плачущим голосом попросила Надежду принести ей таблеток от головы. Петух с Нашей ушли прогуляться перед сном, но недаром Надежда была дочерью врача-терапевта. Она нашла в аптечке нужные таблетки и поднялась к Никитишне.
Когда Надежда вышла из лифта на двенадцатом этаже, первой, кого она увидела, была до смерти надоевшая ей собачонка. Вид у собачонки был суетливый и озадаченный: наверное, кто-то завез ее сюда — ведь она вечно околачивалась у лифта, и у нее не хватало ума спуститься по лестнице на первый этаж. Однако она успела шмыгнуть вслед за Надеждой, которая через несколько минут вышла от Никитишны, и доехала с ней до девятого этажа.
— Я т-тебя! — сказала Надежда, топнула и закрыла дверь.
Сколько она себя помнила, Надежда очень любила, когда Петух с Нашей откуда-то приходили. Сам момент возвращения домой. Здесь было все: и радость, что она их видит, и, возможно, подарок, или что-нибудь вкусненькое, или еще какая-нибудь неожиданность, а Надежда больше всего любила неожиданности. Поэтому она мчалась в прихожую, лишь только ключ поворачивался в замке. Но эта неожиданность чуть не сбила ее с ног.
Осторожно приглядываясь и принюхиваясь, в прихожую вошла все та же собачонка, подбадриваемая Петухом и Нашей.
— Она у нас на коврике лежала, — сказала Наша. — Так жалко… Пусть погреется.
— Погреется! — крикнула Надежда, обретя, наконец, дар речи. — Сначала погреется, потом покушает, потом поспит, а потом нас всех отсюда выживет!
— Это тебя-то? — рассмеялся Петух.
— Разведет здесь всякие безобразия и выживет!
— Не будет никаких безобразий, — сказала Наша. — Она ученая. Смотри, ошейник.
Так собачонка у них поселилась. Сначала она погрелась, потом покушала, потом завалилась спать.
Утром первым начал хохотать Петух. Потом Надежда услышала смех Наши, выбралась из постели и, забыв надеть тапки, побежала к ним. Петух и Наша хохотали в прихожей, а на вытертом плюшевом покрывальце невиданным манером спала собачонка. Она лежала на животе, отбросив в разные стороны все четыре лапы, точь-в-точь мохнатый коврик, и самозабвенно похрапывала, чуть посвистывая в нос. Их смех ничуть ее не беспокоил.
— Какая забавная! — сказала Наша.
Надо признать, собачонка действительно оказалась забавной. И хлопот с ней не было никаких. Даже проблема с поводком решилась сразу: у Наши была старая сумка на длинном кожаном ремешке, который крепился не наглухо, а на специальных металлических штучках, которыми защелкивались прикрепленные к сумке кольца. Вот такой защелкой ремешок преспокойно пристегивался к кольцу на Ошейнике. Прогуливать собачонку тоже не составляло особого труда. Но кое в чем она была трудновоспитуемым элементом. Так, например, ее постоянно тянуло на пустырь за кинотеатром, и Надежда прекрасно знала почему: собачонка никак не могла отвыкнуть от попрошайных замашек, хотя жила теперь как сыр в масле и совершенно не нуждалась в позорно выклянченных кусочках. Но тянуло ее туда упорно. И хотя пустырь был самым удобным местом для прогулок, Надежда с воспитательной целью тащила собачонку совсем в другую сторону, несмотря на ее сопротивление.
Однако давать квартирантке имя Надежда не позволила. Это было бы уже слишком! Дать имя — значит, принять в дом, в семью. А квартирантка — она квартирантка и есть: сегодня поживет — завтра уйдет. Делить с кем-то любовь Петуха и Наши Надежда не собиралась. Петух, Наша и она, Надежда, и больше им не надо никого! Ведь им великолепно, изумительно друг с другом! Повезло им и с ней: много ли найдется родителей, у которых такая талантливая, такая подающая надежды, такая необыкновенная дочь?! Ее не называют Надей или Надюшей, а зовут Надеждой с тех самых пор, как начались занятия у Нины Андреевны и Петух сказал: «Теперь ты будешь наша Олимпийская Надежда!» Значит, называя ее Надеждой, всякий раз подразумевали и это — Олимпийская.
Но и ей, надо сказать, крупно повезло с ними. Страшно подумать, что случилось бы, если бы у нее были другие родители — не худые, легкие, быстрые, как сейчас, а с габаритами вроде Никитишен. Да ничего бы не случилось! Вот именно — ничего. Пыхтела бы она, как Малайка, и жевала на переменах пирожки. А все гены! У толстых родителей — толстые дети; у худых — худые; у умных — умные. У глупых — дураки. Хотя…
— Наш Антошин — сын академика, — говорила Надежда Петуху, — а сам дурак-предурак и полный двоечник… А как же гены? Ты что-нибудь понимаешь?
— Я одно понимаю, — кричал Петух, повалив ее на диван, щекоча, тормоша и катая из угла в угол, — ты наша Надежда! Олимпийская!
— Пусти, ну! — вырывалась Надежда. Терпеть она не могла этих детских штучек. — Значит, по генам выходит, что и академик… того!
— А как я по генам? — смеялся Петух.
— Полудурок! — царапаясь и отбиваясь, кричала Надежда.
— Значит, ты тоже полудурок?
— А то! Была бы умная, стала бы с тобой, с усатым, болтать. Я уже на остановке должна быть!
Она схватила свою голубую сумку и выскочила из квартиры, как всегда, оглушительно хлопнув дверью.
Однажды утром… Собственно, это случилось в воскресенье. Надежда встала тогда в хорошем настроении. Бывает такое: и пасмурно за окном, и уроков куча, а все равно хочется прыгать и смеяться и чего-нибудь такое отчубучить — перекувырнуться, завопить или прыгнуть на Петуха из засады и рявкнуть у него над ухом!
Собачонка, как всегда, храпела, изображая собой коврик, но, когда Надежда возвращалась из ванной, она уже проснулась и увлеченно зевала, открывая маленькую розовую пасть с мелкими зубами. Надежда сбросила тапку и начала тузить собачонку босой ногой, стараясь опрокинуть ее на спину. Собачонка сразу приняла игру. Она наскакивала, рычала и покусывала Надежду за пальцы, впрочем всем своим видом показывая, что это так, шутка.
Надо сказать, что мордочка у нее была на редкость смышленая и выразительная, так что Надежда, прогуливая собачонку, посматривала с некоторым даже превосходством на соседского тупорожего, брыластого боксера или на двух игривых, но преглупого вида пуделей.
Отпихнув собачонку, Надежда пошла в комнату, но та не отставала, легонько хватая Надежду за пятку, а потом принялась прыгать, пытаясь лизнуть в нос и неимоверно извиваясь при этом.
— Разыгралась, барыня, — прикрикнула на нее Надежда. — Хватит!
Что-то вмиг приключилось с собачонкой. Она резко остановилась, взвизгнула тоненько и жалко, а мордочка ее сделалась тоскливой и недоумевающей. Она как будто пыталась что-то понять или что-то вспомнить.
— Разнежилась, барыня, — добавила Надежда, удивленная странным поведением собачонки. — Поиграла — и хватит.
Собачонка волчком закружилась по комнате, а потом, вся дрожа, остановилась перед Надеждой, глядя на нее какими-то жалкими, умоляющими глазами. Чего-то она не могла постичь своим собачьим умишком… Но чего?
— Хва…
Надежда опять хотела сказать собачонке: «Хватит, барыня!» — и в этот самый миг ее осенило. Барыня! И ей сразу все стало понятно. И странное поведение собачонки, и вообще все, связанное с ней, — даже то, почему собачонку так тянет на пустырь. Бывают же такие мгновенные озарения! Теперь Надежду удивляло, как она могла не заметить этого раньше, глядеть не видя.
Барыня!.. Как же там было, на том клочке бумаги?.. Ага: с длинной шерстью, плохо стриженная, лицо смышленое… Действительно, очень смышленое лицо! Потерялась у кинотеатра… Кличка — Барыня!
— Сейчас, Барыня, сейчас, моя хорошая… — Приговаривая так, Надежда сунула голые ноги в сапоги, влезла в длиннющую Нашину шубу, а на голову нахлобучила ее же шапку, пристегнула Барыне поводок, и они помчались на пустырь.
Смысла в этом не было никакого. Действительно, какой толк в том, что, влетев на заснеженный пустырь, где не было еще ни одной цепочки следов, Надежда приказала:
— Ищи, Барыня, ищи!
Как ищи? Где ищи? Могла бы — нашла б и раньше. Но Надежда была словно в каком-то помутнении.
— Ищи, Барыня, ищи! — повторяла она, а собачонка лохматым клубком каталась по пустырю, кидаясь из стороны в сторону, временами по брюхо проваливаясь в снег. Потом она села, подняла морду вверх и завыла.
Это был жуткий, звериный вой, от которого мороз продирал по коже.
Надежда схватила собачонку в охапку и побежала домой. Когда она вбежала в квартиру, ее колотило. Не от холода — замерзнуть она даже и не успела, а от какого-то странного чувства… такого странного, непривычного чувства… Короче — Надежде впору было сесть на пол и самой завыть от жалости к собачонке.
Пропустив мимо ушей причитания Наши — как можно полуголой выбегать на мороз! — Надежда проглотила чашку кофе с молоком, давясь, сжевала сухарик, схватила свою сумку и выскочила из квартиры, хотя и знала, что целый час ей придется проторчать под дверью: спортзал открывали ровно в девять. Но терпеть собачонкин взгляд больше не было сил.
В понедельник на перемене Надежда подошла к Спичке-Свистуновой.
— Спичка, слышь, ко мне собачонка приблудилась… В общем, живет теперь у нас. Ну, так ты помрешь: это та самая!
…Свистунова переступала прямыми тонюсенькими ножками, вытягивала шею и всматривалась в дальний конец коридора.
— Та самая собачонка, из объявления. Он ее оставил на пустыре, у кинотеатра, а комнатные собаки, знаешь… у них нюха нет никакого. Овчарка, например, обязательно нашла бы дом… И даже дворняга бы вернулась, дворняги, знаешь, ужасно приспособленные к жизни… беспородные всякие. А вот такая маленькая собачка ни за что сама не найдет. И вот она возвращается на пустырь, все время возвращается, все время помнит и хочет его найти, хозяина, и не может. Ты слышишь меня?
— А? — с отсутствующим видом отозвалась Свистунова и бросилась к проходившей мимо учительнице: — Анна Ивановна, не спрашивайте меня сегодня, пожалуйста! У меня голова болела, я не успела выучить!
Между прочим, Надежде тоже не помешало бы скорчить жалобную рожицу на манер Свистуновой и попросить Анну Ивановну, чтобы та ее не спрашивала, за всеми воскресными событиями и волнениями уроки остались неприготовленными. Но не было отчего-то настроения. Надежда ожидала Свистунову, избегая встречаться взглядом с Анной Ивановной.
— Пронесло, — наконец счастливым шепотом сказала Свистунова и прошла мимо Надежды, словно мимо пустого места.
Все в том же как будто оцепенении Надежда вернулась в класс и села за парту, а когда начался урок, Анна Ивановна раскрыла журнал, и ручка поползла вдоль фамилий. Надежда уже точно знала, что первой вызовут ее. Так оно и произошло.
— Я не учила, — не вставая с места, хмуро отозвалась Надежда.
— Пара, — шепотом сказал Надеждин сосед, почти отличник Кузякин. Поздравляю!
Кузякин сидел с Надеждой с первого класса и с первого же класса регулярно получал от Надежды за свое ехидство щипки, щелчки линейкой по голове, подножки и тумаки.
— Грызи науку, инженером будешь, — привычно, но без прежнего увлечения парировала Надежда.
— Встань! — приказала ей Анна Ивановна. — И подумай над своим поведением.
— Слушайте, граждане, сказочку, — не унимался Кузякин. — У деда с бабкой было три сына. Двое умных, а третий… то есть спортсмен!
Надежда равнодушно огрызнулась, не замечая, что говорит почти вслух:
— А теперь двое умных спешат с портфеликами на восемь тридцать и получают по сто рэ! А спортсмен объездил весь мир и навез вагон шмотья. Построил кооператив, купил тачку, а умные у него клянчат: «Привези, Ванюша, джинсики!»
Класс грохнул. Анна Ивановна глядела на Надежду изумленными глазами.
— Выйди, — проговорила она наконец.
— И подумай над своим поведением, — досказала за нее Надежда и пошла из класса.
Вот теперь у нее словно бы появилась какая-то цель. Взяв в раздевалке пальто и шапку, Надежда вышла на улицу и заторопилась. Она вроде хорошо помнила тот дом, но, когда она туда пришла, никакого объявления не было и в помине. Не было, и все. Дом как будто тот самый, неряшливо оклеенный самодельными объявлениями у входа в подъезд, с телефонной будкой на углу… Неужели другой? «Какой же? — думала Надежда. — Ну какой это был дом?!» Потом она сказала себе: «Стоп! Не мельтеши. Думай. Стань спокойно и подумай. Когда это было?» Надежда посчитала на пальцах: четырнадцать дней. Четырнадцать дней назад. Господи, ну и дура же она! Да ведь за четырнадцать дней…
Даже не додумав, она достала из кармана пилочку для ногтей, которую всегда носила с собой, и, осторожно поддевая по краям, начала отдирать объявление о продаже импортной коляски, наклеенное на том приблизительно месте, где было раньше «ее» объявление. Руки начали мерзнуть, но, на ее счастье, объявление о коляске было пришлепнуто небрежно и отдиралось довольно легко. И вот — «кто знает или видел, прошу сообщить за вознаграждение по адресу… телефон…».
— Молодой человек, дайте ручку, — попросила Надежда и записала адрес и номер телефона на своей ладони. Вот и все.
«Ну, что? — спросила себя Надежда. — Что же дальше? А дальше не было ничего. Вернее, все продолжалось, как раньше. Как раньше, водила Надежда собачонку гулять, как раньше, смешно спала собачонка, раскинув все четыре лапы, а когда Надежда ее будила, устраивала смешную возню, рыча в притворной ярости и теребя Надеждин палец. Только у нее опять появилось имя. К собачонке вернулась ее прежняя кличка — Барыня, и она уже не озиралась в тоскливом смятении, услышав это слово, она как будто смирилась, что-то поняв.
Нельзя сказать, что у Барыни был золотой характер. Она любила поспать и занималась этим много и со вкусом, а когда ей мешали, открыто выражала свое недовольство и даже могла цапнуть за палец, — впрочем, лишь для острастки. И покушать Барыня любила, причем от овсянки она могла отвернуться с такой презрительной и осуждающей миной, что Наша тут же лезла в холодильник за колбаской, оставленной на вечер для гостей. Вдруг прорезавшиеся таланты — она, оказывается, могла приволакивать комнатную тапку (увы, только одну!), а также кружиться на задних лапах, не из-за подачки, а просто так — Барыня демонстрировала исключительно по своему желанию, и никакие просьбы не помогали. Кроме того, Барыня была заядлым телезрителем и терпеливо просиживала перед экраном все передачи подряд, а в ее темных круглых глазах быстро-быстро мелькало отражение. Но просиживала Барыня не где-нибудь, а в кресле. Именно в кресле, где помещались раньше Петух в обнимку с Надеждой, а теперь барыней восседала… Барыня. Очень точное имечко было у этой собачонки! И вообще все правильно написал про Барыню ее хозяин. И глаза пресмышленые, и привязчивая. Наверное, хозяин ее любил. «Интересно, а мы бы клеили объявления, если б Барыня вдруг пропала? — подумала Надежда, глядя на Барыню. — Наверное, писали бы. Наша точно писала бы. И Петух». Да и она писала бы. Привыкла.
Надежда отчего-то все чаще думала о неизвестном хозяине. Какой-то старик, даже голоса она его не помнит. Он бы порадовался за Барыню, если бы знал: у них Барыне было хорошо. Даже слишком хорошо. И уже не похоже было, что она тоскует по прежнему хозяину. Шерсть у Барыни лоснилась и блестела, спина округлилась, даже походка изменилась — неспешная, вперевалочку, с ленцой. «Само собой, — заметила как-то на эту тему Никитишна-мамаша, — достаток всех меняет к лучшему». А вот Надежда теперь не была уверена: к лучшему ли? Что-то в ней зрело, какое-то решение… Пожалуй, и не решение даже, а пока всего лишь несогласие, глухое раздражение, постоянное чувство какого-то неудобства. Словно от занозы. Ее раздражало именно то, что так умиляло Петуха и Нашу. Мыслимое ли дело злиться на собачонку за то, что той так у них хорошо, что она к ним привыкла, не воет и не мечется, надрывая им сердце своим неприкаянным и жалким видом?
Барыня стояла перед Надеждой с тапкой в зубах, и неважно, что тапок был Петухов. «Главное — желание услужить, не так ли?» — говорили смышленые Барынины глаза.
— А ведь ты предательница — понятно? — сказала Надежда, глядя в глаза собачонке, но та пуще прежнего заработала хвостом. — Видеть тебя не желаю.
Вот так Надежда оказалась возле этого дома. Как раз таким она его и представляла: старой постройки, с выщербленными ступенями, без лифта, пропитанный запахом пережаренного лука и ненавистной Надежде вареной капусты. Надежда поднялась на второй этаж и нажала кнопку звонка восьмой квартиры.
Она была совершенно спокойна. Фразу, с которой она начнет разговор, Надежда приготовила заранее. Сначала, конечно, поздороваться. А уже затем без лишних слов: «Я по объявлению насчет собаки. К нам приблудилась плохо стриженная болонка с очень смышлеными глазами, а потом я увидела ваше объявление. Возможно, это та самая собака». Именно «возможно» — так будет гораздо натуральнее. Может, та, может, и не та, а ее дело сторона. А если старикашка спросит, не ты ли, мол, девочка, хулигански мне звонила, сделать круглые глаза и вид совершенно ни при чем.
Однако она жмет на звонок уже третий раз, держит палец долго, не отпуская, а за дверью ни шороха, ни скрипа. И Надежда позвонила в соседнюю квартиру.
— Нет у нас макулатуры, — неприветливо буркнула выглянувшая женщина и хотела закрыть дверь.
— Я не за макулатурой! Меня интересует ваш сосед из восьмой квартиры. Вы не знаете, он не уехал куда-нибудь?
— Не знаю.
Женщина не намерена была продолжать разговор, но и Надежда не намерена была сдаваться.
— Дело в том, — сказала она, — изобразив самую очаровательную свою улыбку, — что я нашла песика вашего соседа. Товарищ пенсионер будет очень рад. Вы ведь знаете эту историю?
— Не знаю я никакой истории.
То ли Надеждина улыбка не понравилась женщине, то ли у нее вообще было плохое настроение, то ли еще что, но вид у нее сделался еще более раздраженным. Надежда заторопилась:
— Ваш сосед потерял песика, то есть собачку…
— И слава богу, — перебила ее женщина. — Тявчит тут день и ночь.
— А я нашла… — И дальше Надежда затараторила без продыха, чтобы успеть все сказать этой тетке, которая каждую минуту могла захлопнуть дверь: — Теперь вот я звоню, а товарища пенсионера нет, и я понятия не имею, где он, может, уехал, а может, просто в гости пошел, и что делать с собачкой, я не знаю, потому что через три дня у нас весенние каникулы, и я уезжаю на соревнования, а мне хотелось обрадовать товарища пенсионера, наверное, он ужасно переживает, и вот я хотела вас попросить…
Надежда с разбегу остановилась. Ей просто не хватило воздуха, но дело было даже не в этом. «Попросить? Кого попросить? — подумала она, глядя в пустые глаза тетки. — Эту? Нашла кого просить!»
— Ладно, замяли, — сказала она и хотела идти.
— Слышь, ты, — сказала женщина, тряся отвисшими щеками, — собачку эту паршивую лучше сразу живодеру отдай! Явилась не запылилась! Я из-за этой шавки здоровье себе угробила, я человек с нервами, с давлением! Я буду в газету писать! Я буду в суд жа…
Тетка на полуслове хряснула дверью, но даже и оттуда доносился ее крик.
Еще в самом начале разговора слегка приоткрылась на цепочке дверь пятой квартиры, и так было все время, но Надежда как-то забыла об этом. И вот теперь дверь осторожно открылась, и выглянула девчонка с перевязанным горлом, востролицая, со шныряющими глазами и розовым, словно принюхивающимся носиком — короче, из тех, кого терпеть не могла Надежда. Типичная ябеда. Девчонка поманила Надежду пальцем и шепнула:
— Его «скорая» увезла. Его часто «скорая» забирает, у него сердце.
— А когда? — тоже шепотом спросила Надежда.
— Сейчас… — Девчонка принялась подсчитывать на пальцах. — Значит, я три дня с ангиной… а перед этим сочинение было… а еще перед этим контрольная, и я не пошла… Пять дней назад. Точно! Я дома осталась и видела.
— Ясно. — Больше Надежде здесь нечего было делать.
— А что ты хотела ее попросить? Ну, ты сказала: «И вот я хотела вас попросить…» Ой, это такая грымза!
— Да так… Я уезжаю на все каникулы и подумала: может, оставить собаку у соседей?.. Он вернется домой — а она его уже ждет.
— Я бы взяла Барыню, — вздохнула девчонка, — только мамка не захочет.
— А вдруг захочет?
— Не захочет. Я знаю. У нас ковры на полу дорогие и вообще…
— Ладно, — сказала Надежда и пошла вниз. — Пока.
— А тебя как зовут? — крикнула девчонка.
— На… Надя.
— А меня Тося! Надя, ты мне свой телефон оставь, если есть! Я буду следить, когда Серафим Петрович вернется!
— Есть телефон, — возвращаясь, сказала Надежда.
Тося позвонила через три дня, именно в тот самый день, когда Надежда уезжала на соревнования, и в ту самую минуту, когда Наша, положив наверх теплую Надеждину кофту, закрыла замок клетчатой дорожной сумки. До поезда оставалось два с половиной часа.
— В общем, он только что вернулся! — Писклявый-преписклявый Тосин голос показался Надежде самым милым изо всех девчачьих голосов. — Я ему ничего про Барыню не говорила, чтобы получился сюрприз, да? Я правильно сделала?
— Молодец, — сказала Надежда, надела куртку и взяла Барыню на поводок.
— Прогуляешь? — спросил Петух. — Только по-быстрому.
Надежда не стала говорить ни «да», ни «нет». Наверное, они поймут ее, когда обо всем узнают. Они всегда ее понимали. А Наша будет плакать: жалко.
Они проехали четыре остановки на трамвае, а когда вышли, Барыня сразу натянула поводок и стала тянуть все сильнее и сильнее. Надежда не представляла, что в этой маленькой собаке так много силы. Теперь Надежда мчалась за Барыней, стараясь лишь не выпускать из рук поводок. Однажды Надежда видела в фильме, как неслись по следу шпиона пограничник с овчаркой; приблизительно так, сломя голову, не разбирая дороги, шлепая по подтаявшему снегу, летели и они с Барыней. Ну и парочка! Надежду рассмешило это на миг — но только на миг.
Потому что из-за поворота встал тот самый кирпичный дом, раскрытая настежь черная дыра подъезда втянула их с Барыней, ступеньки лестницы отозвались торопливым равнодушным стуком, а у дверей восьмой квартиры их уже ждал пестрый коврик с вытертым ворсом, которого не было в прошлый раз.
— Хозяин вернулся, — сказала Надежда.
Бока у Барыни ходили ходуном, дрожащий розовый язык свисал из пасти. Надежда, нагнувшись, отцепила от ошейника поводок и, не давая себе ни секунды подумать, нажала звонок. Ей показалось, что она держала палец на кнопке целую вечность, однако в тот самый миг, когда дверь вот-вот должна была распахнуться, Надежда бросилась вниз. И уже вдогонку ей донесся звук открывшейся двери, радостный и одновременно жалобный Барынин визг и глухой старческий голос, что-то взволнованно и неразборчиво говоривший.
Возвращалась Надежда пешком. И только лишь увидев сквозь пелену слез такси у дома и рядом Нашу с клетчатой сумкой и марширующего взад-вперед Петуха, она вспомнила: поезд!
«Жизнь продолжается», — сказала Надежда себе самой, а улица все расплывалась, и расплывался зеленый огонек.
Витя-Шушера и автомобиль
Витя-Шушера выиграл двадцать четвертую «Волгу».
С этой самой минуты все-все изменилось в Витиной жизни! Но ведь нужно объяснить, какая она была раньше, Витина жизнь. Маленькая деталь: когда в классе писали сочинение на тему «Моя мечта», Витя-Шушера написал: «Моя мечта чтобы меня навсегда забрали из интерната и чтобы Алик попал под машину. Насовсем».
И получил кол. Жалкая его писанина была крест-накрест перечеркнута двумя жирными красными чертами, а внизу написано: «Это не сочинение!!» Даже высокие и четкие каллиграфические буквы имели ужасно возмущенный вид, а о двух восклицательных знаках в конце и говорить не приходится. На следующем уроке учительница спросила у Вити правило о префиксах, и Витя закономерно получил пару; через урок она снова его спросила, и Витя, наконец, получил четыре. Учительница не спросила лишь об одном: почему Витя написал такое сочинение?
Другое дело, что Витя и сам вряд ли смог бы на это связно ответить. Почему-то, когда он взял ручку и склонился над тетрадью, понятия не имея, какая такая будет его мечта (невсамделишная мечта, для учительницы и для отметки, разумеется), он подумал: а вдруг?.. Витя-Шушера не верил ни в какие чудеса, ни в какие пятаки под пятку, чтобы получить пятерку, ни в каких черных кошек, от которых якобы происходят всяческие несчастья и невезения, и все же он подумал: а вдруг?.. Вдруг, если сейчас написать его мечту черным по белому, вдруг существуют какие-то силы, ни от кого не зависящие, никак не объяснимые, а может, наоборот, вполне естественно объяснимые самыми обычными законами физики, химии и математики… или, может, нет и не было никаких законов, а есть стечение обстоятельств, непредвиденное и ненамеренное, которое вдруг ни с того ни с сего возникнет в тот самый миг, как он напишет свою мечту, — короче говоря, вдруг эта мечта свершится в самом деле? Потому что Витя пребывал в такой вот невеселой ситуации, когда надеяться, в сущности, не на что и все же надежда, неистребимая надежда — живет.
Его мысли были столь смутны и расплывчаты, что он просто не сумел бы их связать и описать. Он знал лишь одно: пусть его заберут из интерната и пусть Алик каким-либо образом исчезнет из его жизни. Для пущей надежности ему было бы лучше попасть под машину. Навсегда.
Ибо что мог Витя написать? Что ему плохо в интернате? Да как сказать… Витя был нормально обут и всегда сыт. Даже более того — за обедом он никогда полностью не съедал свою порцию: у Вити, очевидно, был слишком маленький желудок и первое, второе, третье туда просто не помещалось; да и готовили здесь гораздо разнообразнее и, в общем, вкуснее, чем дома. Скажем, здесь Витя мог сколько угодно есть гречневой каши, до которой он был большой охотник и которую никогда не ел дома, потому что гречки нельзя было купить в магазине; на полдник бывали пахнущие ванилином булочки, пирог с повидлом или же посыпанные сахарной пудрой слоенки; кроме того, большой выбор первых и вторых блюд, включая блинчики с мясом и блинчики с творогом, которые Витя тоже очень любил, — ну и так далее.
Дома Витя с мамой, как правило, питались супами из концентратов, макаронами, плавлеными сырками и кефиром. Хотя нельзя сказать, что Витина мама не умела готовить. Она великолепно готовила, но только иногда. А еще точнее, в те дни, когда к ним в гости приходил Алик. Но тогда кусок не лез Вите в горло. Он вяло жевал, совершенно не чувствуя вкуса маминой стряпни, поскорее вставал из-за стола и шел гулять, вернее, бродить.
Вернувшись, Витя забирался одетый в кровать, пил горячейший чай (Витя был большой мерзляк) и смотрел телевизор, если, конечно, передачи еще не кончились. На остатки маминого с Аликом пиршества он не мог смотреть. Правда, и остатков-то этих было чуть-чуть: Алик не жаловался на аппетит.
Нет, не мог Витя сказать определенно и твердо, чем именно плохо было ему в интернате. Витя был троечник, а значит, ни то ни се, и учителя относились к нему точно так же: ни так ни сяк. Иногда хвалили, иногда ругали, чаще — не замечали. Никакого сравнения с безнадежным двоечником Бурмусовым, которого так часто называли балбесом, что вскоре это превратилось в кличку. Бурмусов уже не отвечал щелбанами на призыв: «Эй, Балбес!» — а с готовностью поворачивал голову: «Чё?»
Даже в такой мелочи, как местоположение кровати, повезло Вите-Шушере. Витя, как уже говорено, был большой мерзляк, а положили его, как назло, у самого окна. И лишь начались холода, как Витя стал мерзнуть. Но с другой стороны, с наступлением холодов стали топить. И спортсмену Петракову, который еще до общеинтернатской зарядки делал трехкилометровую пробежку, обливался холодной водой и имел два разряда — по лыжам и по плаванию, стало жарко спать у батареи, и без лишних слов он взял Витю в охапку вместе с постелью и перенес в свою кровать. Так что в итоге Витя только выиграл.
Но скажите, зачем надо было брать Витю в охапку? Разве нельзя было просто сказать — человеческими словами? Разве Витя вещь или, еще хуже того, пустое место, чтобы его вот так — не замечать? Вот и разгадка: Витю не замечали. Никто не замечал Витю — ни ребята, ни учителя, потому что нельзя ведь назвать полноценными человеческими отношениями оклики вроде: «Шушера, передай карандаш!» или замечания типа: «Синьков, не вертись!»
Синьков, он же Витя-Шушера, становился героем минуты (вернее, сорока пяти минут) лишь на уроке физкультуры. Кто его знает, отчего Витя уродился таким неуклюжим. Но что было, то было. Витя не был жиряком, наоборот, но каким жалким несуразцем являлся он на страшном уроке! Куда еще ни шло, если они прыгали в высоту, в длину или метали гранату, — тут уж каждый отвечал сам за себя и единственной Витиной жертвой был Физкультпривет, учитель физкультуры. Конечно, Физкультпривет мог поставить Вите пару и успокоиться, но у него была своя теория, а именно: если не считать смертельно больных и инвалидов, любой нормальный ученик может без труда успевать по физподготовке и выполнять элементарные требования, которые предъявляются программой.
Витя-Шушера эту теорию полностью опрокидывал. Сколько ни возился с ним Физкультпривет, сколько ни давал индивидуальных упражнений и дополнительных занятий, ноги Вити упорно цеплялись за планку, руки Витины упорно роняли мяч, а вместо кувырка вперед у Вити получалась поза страуса, засунувшего голову в песок и навсегда окоченевшего. Это что касается личных Вити с Физкультприветом отношений.
Но были еще уроки, и их большинство, которые Физкультпривет называл игровыми. После разминочных упражнений ребята разбивались на две команды и играли в футбол, волейбол, баскетбол или же в специально придуманные Физкультприветом игры, развивающие быстроту, ловкость, глазомер и реакцию. Физкультпривет считал, и, возможно, не без оснований, что команды должны формироваться добровольно, на основе взаимной склонности и симпатий. Но так как взаимные склонности и симпатии от урока к уроку менялись, то менялся и состав команд. Неизменными были лишь капитаны — Петраков и Бурмусов. И неизменным был вопрос Физкультпривета:
— Ну, так кому подарить Синькова?
И тут начиналось! Тыча друг в друга пальцами, во всю силу легких команды вопили:
— Им!
— Нет, им! Он прошлый раз у нас был!
— Фигу вам! Тогда совсем другие команды были!
— Ничего не другие! Прошлый раз он у Балбеса играл, а теперь пусть у Петрака!
— Играл, ха!
— Антоша был с вами, а теперь с нами, и Игорь был с вами, а Петюн вообще не играл из-за ноги!
Физкультпривет пронзительно свистел.
— Р-разговорчики! Кр-р-ругом!
Команды поворачивались друг к другу спиной, с шумом приставляя ногу.
— Успокоились? Синьков, иди в команду Петракова.
— Всё, пацаны, концы, — бросал кто-нибудь из несчастной команды.
И команде действительно приходил конец. Витя не только сам не мог ничего, он дезорганизовывал и морально разваливал команду. Все знали: если Шушера в команде — не выиграть ни за что. С одной стороны, с Витей у команды становилось на одного человека больше, но с другой — на пять меньше. Витя понуро брел в ту команду, куда его направил Физкультпривет, а на голову несчастного Вити градом сыпались щелбаны.
— Ат-ставить! Кр-р-ругом! Кр-р-ругом!
Много можно рассказывать о том, как Витя целеустремленно вел команду к проигрышу. Во время игры в волейбол, например, он мог молниеносно присесть, закрывая голову руками, вместо того чтобы взять легчайший мяч, как это сделала бы любая девчонка; он мог ни с того ни с сего выставить в сторону руку и зацепить кончиками пальцев мяч, который преспокойно шел в аут от подачи противника; что же касается собственной подачи, то Витя либо промазывал по мячу, либо запускал его свечкой в небо.
Еще веселее было с Витей на баскетболе. Конечно, таких дураков, которые передавали бы Вите мяч, среди ребят не было. Но и без этого Вите находилось занятие. То он шлепался под ноги игроку своей команды, который атаковал корзину, то, наоборот, его нога сама собой подворачивалась под ногу нападающему противника в штрафной площадке Витиной команды; нападающий летел кувырком, и его команда затем приплюсовывала ловко забитые штрафные к своему счету. Ну и так далее.
Да, на уроке физкультуры Витя был в центре внимания. Однако странно устроен человек: собственная незаметность и никчемность мучила Витю, но и такое внимание его не радовало. Тогда в чем же дело?.. Возможно, в том, что не надо слишком много внимания уделять собственной особе? Именно так сказала совсем другому человеку и по совсем другому поводу их классная руководительница.
Если уж перечислять все огорчения Вити, то надо вспомнить и о его неблагозвучной кличке. Но опять-таки клички в классе имели многие, а прозвище Балбес, например, было еще менее благозвучно, чем Шушера, что не приносило ни малейшего огорчения Балбесу-Бурмусову. Но Витина кличка появилась не просто так, а имела свою причину, и причина эта тоже была одним из переживаний Вити.
Витя говорил вместо «с» — «ш». Но не всегда, а лишь в некоторых случаях. Например, слова «слушать», «сушка», «шоссе», «существительное» Витя произносил как «шлушать», «шушка», «шоше», «шущешствительное». Вот такой у Вити был дефект речи. Мама водила Витю к логопеду, но то ли логопед попался неважный, то ли Витя был каким-то особенно неподдающимся ничего у логопеда не получилось, и Витя как говорил «шушка», так и продолжал говорить.
В интернате исправлением Витиного дефекта поначалу решила заняться учительница русского языка, или, как ее называли, русачка. Она сказала:
— Синьков, скажи «шоссе».
— Шоше, — послушно повторил Витя.
— Не так. Вслушайся: шос-се.
— Шоше, — вытягивая от старания шею, сказал Витя.
Русачка повысила голос:
— Синьков, надо стараться! Шоссе!
— Шоше! — крикнул Витя, запрокинув голову.
— Шоссе! — крикнула русачка.
— Шоше! — крикнул Витя.
— Соше! — еще громче крикнула русачка, не слыша хихиканья.
— Шоше!
— Соше!
— Шоше!
— Шоше!! — заорала русачка под хохот класса.
С тех пор исправлением Витиного дефекта никто не занимался, а на перемене к Вите, евшему бублик, подошел Бурмусов и сказал:
— Шушера, дай шушку!
Вот так из Вити получился Шушера.
Был ли у Вити друг?.. Опять-таки как сказать. Был человек, который очень хорошо относился к Вите и с которым с единственным Витя чувствовал себя уверенно и спокойно. Этот человек — девочка, и звали ее Надя Кот. Только вот ведь как бывает: Витя вроде бы и ценил Надино к себе отношение и в то же время в грош его не ставил. Витя каждую минуту чувствовал, что за одну поощрительную улыбку Бурмусова, за один добродушный хлопок по плечу Петракова он не глядя отдаст Надю Кот вместе с ее хорошим отношением. Да что там Петраков или Бурмусов! За единственный одобрительный кивок любого из ребят он отдал бы Надю со всеми, грубо говоря, пуговицами. Хорошо, что Надя этого не знала. И даже не подозревала. Надя была доброй, очень доброй, и такие мысли насчет Вити просто не могли появиться у нее в голове.
Надя пришла в интернат и в их класс на полгода позже Вити. Конечно, ее посадили именно к нему, потому что только он сидел за партой один.
— Тебя как зовут? — спросила она.
— Витя. А тебя?
— Надя. А фамилия — Кот.
— Почему не Пес? — глупее некуда сострил Витя.
Соседка молчала, и Витя оцепенел, ожидая затычины. Потом он скосил глаза на Надю. Она спокойно расписывала шариковую ручку на тыльной стороне тетради, слегка улыбаясь. Витя впервые видел такую безобидную девчонку. И уже в спальне, засыпая, он вдруг вспомнил о своей глупой шутке, и ему стало стыдно. С запоздалым раскаянием он стал мысленно исправлять этот разговор. «Почему не Пес?» — спросил он, а Наде надо было ответить: «Потому что ты осел». И, засыпая, он поверил, или это ему уже приснилось, что именно так оно и было.
Сначала Надя показалась Вите очень красивой. У нее было белое, матовое лицо, волосы воронова крыла, длинные брови шнурочком, узкие черные глаза в густых ресницах, широкий, спокойный лоб и сочные, необычайно яркие губы. Однако, присмотревшись, Витя увидел, что Надин рот был, пожалуй, чересчур велик, зубки кривоваты, а нос в мелких веснушках и со смешной продольной черточкой на конце. Да и прекрасные темные волосы не много красоты добавляли Наде — она мастерила из них два нелепых, по словам Бурмусова, «закрутона», болтающихся над Надиными ушами, как уши сеттера или спаниеля.
Эти «закрутоны» скрывали аккуратные Надины уши с крохотными золотыми сережками, которые, однако, сразу же углядела их классная. На ее распоряжение немедля снять сережки Надя ничего не отвечала, спокойно глядя в лицо классной и тихо улыбаясь. Конечно, классная была уверена, что на следующий день сережки исчезнут, но Надя и не думала их снимать. Все с той же благожелательной улыбкой она выслушала приказание классной избавиться от этого безобразия и села за парту, легонько передернув плечами. И лишь Витя-Шушера услышал, как Надя пробормотала:
— Кто мне их надел, тот и сымет. Вот такочки.
Тихое Надино сопротивление победило. Классная сдалась, вконец измучившись Надиным упрямством и посвятив напоследок воспитательный час разговору о девичьей скромности и о том, что не надо слишком много внимания уделять собственной особе.
Однако дело было совсем в другом, и скоро Витя обо всем уже знал.
— А когда меня мамка в интернат собирала, сережки эти надела, говорила Надя, подперев голову рукой и пригорюнясь. — Это не мои сережки, мамины. «Буду спокойная, — говорит, — что хоть там их ирод не ухватит». Это на папашку она, он у нас пьющий. Все-все из дома тащит. А мамка взяла и завербовалась, мы лимитчики, из деревни приехали… Не сбегли от папашки: и тут достал.
— Надо прогнать, — советовал Витя, — с милицией! И засадить его, чтоб не вякал!
— Как засадишь? Свой все ж. Его мамка по сю пору любит. Он видный мужчина, рослый такой, курчавый.
В Наде было что-то неистребимо деревенское. Она говорила «огвурец», «плевается», но, странное дело, ее никто не дразнил.
Почему Вите было легко с ней? Да потому, что Надя не обращала на него внимания. Однако это было вовсе не то обидное «в упор не вижу» — просто Надя была не тем человеком, что получает удовольствие, тыкая пальцем на соринку в глазу другого, не замечая при этом в своем бревна. Витя шепелявит? Ну а Надя обожает орудовать резинкой и протирает свои тетради до дыр. Витя неуклюжий? Зато Надя на уроке пения не может взять верно и двух нот.
Что и говорить, счастливый характер был у Нади! Именно с Надей Витя-Шушера впервые разговорился, именно ей он рассказал про маму и про Алика, про свою домашнюю жизнь, когда временами ему бывало так несладко и все-таки лучше, чем здесь. Это с Надей прятались они под черную лестницу, где стояли ведра и швабры, и уминали всяческую вкуснятину, которую, несмотря на запрет воспитателей, Надя привозила из деревни после каникул: пахнущие чесноком малосольные огурчики, розовое сало, огромную, до хруста обжаренную индюшиную лапу.
— Это от дядьки, — говорила Надя, — это от мамкиной бабки. А папенькина бабка у-у-у… жадина! Напекла пирожков, а только троечку дала…
Витя, мыча, кивал головой, давясь бабкиным пирожком, который по величине один стоил трех. Конечно, если и был у Вити друг, так это Надя.
Но Надя, увы, была не в счет.
И вот настал тот знаменитый майский день, который изменил Витину жизнь. Утром в интернат приехали два автобуса от шефов, в них погрузились два класса, и автобусы повезли их в зоопарк.
Были там, конечно, и звери, и птицы, и жираф, и обезьяны, но Витя их мгновенно и напрочь забыл. Все стерло и заслонило знаменательное событие.
Произошло оно так. По дороге от жирафа к слону Витин класс набрел на продавщицу сладкой ваты — загадочного пушистого лакомства, которое таяло во рту быстрее сахара. Мелочь, конечно, была у всех, у Вити же было целых два рубля. Витя стоял в очереди, сглатывая появившуюся слюну, и предвкушал, как он накупит кучу ваты, сядет на скамейку и будет не спеша смаковать, поглядывая к тому же на жирафа.
И вдруг раздался жуткий визг. Сначала Витя подумал, что это разбушевалась какая-нибудь макака, настолько это было не похоже на человеческий голос. Однако вопил Боря Шапиро из их класса, неимоверно распялив рот и высунув до подбородка длинный розовый язык. Борьку Шапиро укусила оса! И не куда-нибудь, а в язык! Оса, захотевшая полакомиться ватой и спрятавшаяся внутри. Ну а Шапиро полакомился и ватой, и осой, и у несчастной осы не было другого выхода, как ужалить его в язык, защищая свою жизнь. Из Борькиных глаз градом сыпались слезы, смешиваясь с соплями и со сладкими слюнями, стекавшими по обеим сторонам рта, а во рту виднелась полурастаявшая вата и останки наполовину разжеванной осы.
Витю замутило от этого зрелища, и вожделенная вата сделалась отвратительной. Он вышел из очереди и не спеша побрел к слону, чтобы там подождать остальных. Он не успел еще спрятать два рубля, которые держал наготове, и, увидев киоск «Спортлото», подошел и купил два скрученных билетика «спринт», тут же раскаявшись: мама всегда ругала Витю, что деньги плывут у него между пальцев и, вместо того чтобы поднакопить и приобрести приличную вещь, он выбрасывает их на чепуху. Один билетик был без выигрыша, на другом было написано: «Автомобиль ГАЗ-24 «Волга».
Что тут сказать?.. Лишь в этот миг Витя узнал, что значит выражение «сердце ухнуло в пятки».
Затем вдруг все слова и все мысли словно метлой вымело у Вити из головы, он трясущимися руками спрятал билетик в карман и на ослабевших ногах поплелся вслед за остальными к слону и бродил так все время, до автобуса, стараясь лишь не терять из виду красные банты над «закрутонами» Нади Кот.
В автобусе его вдруг начало трясти, и в пустую прежде голову стали возвращаться улетевшие мысли. Причем влетали они туда со страшной быстротой, и первыми вскакивали междометия типа «О!», «А!», «У-у!», «Ух ты!», «Вот это да!». Потом пошли более связные. «Что ж это будет…», «Помереть можно!», «Машина!», «Машина! Ура-а-а!». Губы Вити-Шушеры расползлись до самых ушей, он потряс билетиком и сказал, ни к кому в отдельности не обращаясь:
— А я выиграл «Волгу»!
Бурмусов, перегнувшись, ловко выхватил у него билетик и ехидно поинтересовался:
— А слона ты не выиграл? С хоботом?
Он заглянул в билетик и внезапно побледнел так резко, что классная, в этот миг на него посмотревшая, спросила:
— Бурмусов, тебя укачало?
Потом билетик оказался в руках у Петракова, и тот, наоборот, стал багровым. Ябеда Редькина, выхватившая билет у Петракова, взвизгнула и заорала на весь автобус:
— Гра-аждане!.. Наш Шушера выиграл «Волгу!»
Надо ли объяснять, как счастлив был водитель автобуса, благополучно высадив свою орущую, ревущую и визжащую команду во дворе интерната! Витю-Шушеру окружили, облепили, стиснули со всех сторон. Его дружески подталкивали, похлопывали, тискали, жали ему руку, дергали за уши, за волосы, за нос, выражая этим свои поздравления и радость; кто-то из девчонок застегнул ему карман булавкой, чтобы билет не потерялся, кто-то уныло бубнил над ухом: «Во везунчик! Во везунчик!» Эта куча мала медленно катилась к главному входу, сминая растущие вдоль аллеи пионы, любимые цветы директора.
Сам директор, предупрежденный классной, уже поджидал Витю на верхней ступеньке лестницы.
— Молодец, Синьков, — сказал директор, и Витя принял это как должное, хотя при чем здесь молодец? — А теперь давай его сюда. — Директор протянул руку.
В первый миг Витя похолодел. Ну конечно, всесильный директор может запросто отобрать у него билет! Скажет: учащемуся интерната не положено играть в спортлото! А потом иди доказывай: положено — не положено. Билетик-то тю-тю.
Витя попятился, чуть не свалившись при этом с лестницы, и вызывающим, как ему казалось, а на самом деле перепуганным, писклявым голосом спросил:
— А чего это?
— А того, что я положу его в сейф. А когда придет твоя мать, передам ей. Из рук в руки. Будут еще вопросы?
Витя молча помотал головой и вручил билет директору, а тот с изумленным недоверием, как и все остальные, исследовал билет, сказав при этом: «Ну и ну!»
Витя-Шушера вступил в новую жизнь.
Его мама смогла прийти лишь через несколько дней. Ее как раз посылали в командировку, и она, по ее словам, уже стояла с чемоданом у двери в тот момент, как позвонил директор. Эти несколько дней Витя провел словно в чудесном, хотя и утомительном полусне. Слишком много впечатлений свалилось на Витю. Начать с того, что каждый из учителей, заходя в класс, говорил примерно следующее: «Ну-ка, ну-ка, Синьков, расскажи нам про свои чудеса! Только вкратце».
Витя рассказывал, а ребята хором дополняли, радуясь, что опроса и двоек, похоже, не будет, потому что «вкратце» занимало минут пятнадцать. На следующем уроке повторялось то же самое, и так продолжалось, пока с Витиной историей не познакомились буквально все учителя их класса.
Второе и самое главное — Витя стал наиболее почитаемым и уважаемым человеком в классе, дружбы с ним добивались абсолютно все. Круглая отличница Сысоева, славившаяся своим отвратительным характером и очень большим самомнением, подошла к Вите с несколькими тетрадками и предложила списать, чем Витя незамедлительно воспользовался: за всей этой шумихой ему было не до уроков. Во время английского, на изложении, Сысоева села впереди Вити и, неудобно изогнувшись, писала так, что вся ее тетрадь была перед Витей как на ладони. Впрочем, даже переписывая с тетрадки Сысоевой, Витя ухитрился наделать ошибок.
Его наперебой приглашали к себе за парту, и немало дружб было порушено в те дни, так как для того, чтобы посадить к себе Витю, нужно было спровадить своего соседа к Наде Кот. Наде как будто было все равно, однако не все соседи были такими покладистыми! Зато тот, кто заполучил Витю хотя бы на урок, чувствовал себя победителем. Первенство, конечно, принадлежало Петракову и Бурмусову. Все первые уроки были за Петраковым; но вторым уроком была математика, по которой Петраков хромал, и так как его соседкой была отличница Сысоева — Витей завладевал Бурмусов. К третьему уроку назревала гроза: Петраков готовился отбивать Витю назад, а Бурмусов готовился защищать свое право на Витю до последнего. Витю, однако, юля и посмеиваясь, забирал маленький Федюнин, который не был ни спортсменом, как Петраков, ни хулиганом, как Бурмусов, но в котором зато было столько неукротимой злости в драке, что с ним предпочитали не связываться. В общем, Витю старались заполучить самые авторитетные в классе люди, и Витя вел себя достойно: старался, чтобы никому из желающих не было обидно.
Лишь только начался урок физкультуры, Физкультпривет, подозвав к себе Витю, отправил остальных бежать три круга вокруг школы, а сам обнял Витю за плечи и повел в конец площадки, где стояли скамейки. Он усадил Витю рядом с собой, улыбнулся, прищурившись, затем подмигнул Вите и, заботливо стряхнув соринку с Витиной футболки, сказал:
— Есть серьезный разговор, Витек. Не секешь, насчет чего?
Вите, конечно, очень хотелось бы проявить свою сообразительность, но, как назло, ни одной мысли не было в голове — ни умной, ни даже глупой.
— Вот какое дело, — сказал Физкультпривет, не дождавшись ответа, тут одно предложение… Ты не думай, все по-честному… В общем, продай, Витек, свой билет, а?
— Как… продай?
Рука Физкультпривета на Витином плече была горячей и влажной, и Вите хотелось отодвинуться, но, с другой стороны, сидеть с Физкультприветом вот так, в обнимку, в то время как его любимчики, глотая пыль, мотаются вокруг школы на самом солнцепеке!..
Физкультпривет рассмеялся:
— За деньги, а то как же! «Волга» — она ведь денег стоит, верно? Мамка твоя все равно возьмет деньгами, так какая вам разница?
— Почему… деньгами? — испуганно спросил Витя. Он ничего не понимал.
— Ну, смотри, — терпеливо стал объяснять Физкультпривет, — по закону ты можешь взять или живую, так сказать, «Волгу» или от нее отказаться, а тебе выплатят полную ее цену. Усек?
— Ага, — облегченно кивнул Витя. — Я — «Волгу»! Живую.
— Ты не пори горячку. Что значит «я»? Права дают только совершеннолетним, значит, несколько лет твоя «Волга» будет стоять… Мамка умеет водить?
— Не-е…
— Гараж есть?
— Откуда?! — изумился Витя.
— Значит, будет стоять твоя «Волга», накрытая мешковиной, и сделается из нее куча металлолома. Очень скоро! Нужна тебе куча металлолома?
— Да ну! — В этом Витя, конечно, был согласен с Физкультприветом.
— Правильно. Вон пятнадцать тонн за сараями свалено, шефы второй год не вывозят. Бери даром! Еще вопрос: мамка к механизмам способна?
— Способна! — фыркнул Витя. — Как же! Да она пробку в счетчик ввернуть не умеет.
— Ясно. Женщины, как правило, к вождению машин не способны. И главное — боятся. Так что выход у вас один: брать деньгами. О чем и разговор. А деньги — они всегда и везде деньги!
Витя растерянно молчал. Вот Физкультпривет, вот хитрюга — себе «Волгу», а Вите деньги! Нашел дурачка!
— Конечно, Витек, — доверительно сказал Физкультпривет, — сам понимаешь: деньги эти не мои, я человек скромный, живу на зарплату. Тестя денежки. Тесть у меня мужчина серьезный, прописан на рынке круглый год. Начиная с клубники и кончая картошкой.
Прерывистая цепочка бегунов потянулась из-за угла. Бурмусов и Петраков, бегущие впереди, жестами показывали, что пошел четвертый круг.
— Продолжать! — крикнул Физкультпривет.
Витя хотел встать, но Физкультпривет усадил его обратно, нажав рукой на Витино плечо.
— Не договорили. Ну? Твое слово?
— Я… это… не хочу продавать. — Уставясь перед собой, Витя долбил пяткой ямку в песке.
— Глупо. — Физкультпривет по-прежнему не снимал руки с Витиного плеча. — Ну… в общем, я тебе вот что скажу: тесть согласен тысячу переплатить. Сверх.
— Спасибо большое, не надо, — пробормотал Витя и наконец встал, вывернувшись из-под Физкультприветовой руки.
Он пошел на площадку. Бежать за остальными не было смысла, все равно он их не догонит, а Физкультпривет крикнул ему вслед:
— Две тысячи! Лады? Но больше он не даст! Договорились?
Витя молча покачал головой. Конечно, думал Витя, если б он сделал то, о чем просил Физкультпривет, они бы стали закадычными друзьями… Говорят ведь: услуга за услугу. А так — очень, очень скоро Физкультпривет снова спросит, кому подарить Синькова! «Вот именно, — подумал Витя, — станет он со мной дружить за просто так!» Но слишком уж непомерной была цена этой дружбы. И Витя, вздохнув, решил примириться с тем, что тут ему не повезло. Не во всем же должно везти человеку. И пусть: а то судьба, обозлившись на везунчика, может преподнести ему, в конце концов, какую-нибудь жуткую подлость.
В этот день Витя с Надей дежурили по классу. Хотя Витя все время путешествовал по чужим партам, дежурным, разумеется, считался он, а не все время меняющиеся Надины соседи. После уроков Надя принялась мыть полы; Витя сначала помог ей перетащить с места на место несколько парт, но затем Бурмусов, который тоже остался из-за Вити, нашел закатившийся под парту чей-то пластмассовый мячик, и они стали перекидываться мячом, бегая и скользя по мокрому полу.
Как быстро Витя привык к новой жизни! Казалось, так было всегда дружба Бурмусова и Петракова, тетрадки Сысоевой, «Витек» вместо «Шушеры»…
Надя беззлобно улыбалась, держа на весу мокрые и красные от холодной воды руки, потом отвела локтем прилипшие ко лбу волосы и снова взялась за тяжелую тряпку из мешковины. Закончив мыть, Надя выкрутила тряпку и раздвинула парты по местам, а Бурмусов с Витей, оставив надоевший мячик, принялись швыряться тряпкой — это было намного рискованнее, а следовательно, и намного интереснее.
Когда Надя несла к двери ведро, полное воды, тряпка, запущенная Бурмусовым в Витю, полетела ей в лицо. Выронив ведро, Надя выбросила обе руки вперед, и тряпка шмякнулась на пол. Ведро лежало на боку, а темно-коричневая жижа растекалась под партами.
Надя отвернулась и тихо всхлипнула.
— Слышь, чувишка, закрути свой фонтан, — неуверенно проговорил Витя. Он впервые видел, как Надя плачет.
Бурмусов дернул его за рукав.
— Атас! Драпаем!
Мама пришла на четвертый день. Когда Витя, вызванный классной, шел к кабинету директора, ему встретился Физкультпривет, искательно спросивший:
— Ну? Последнее твое слово?
— Ага! — весело крикнул Витя, тут же, впрочем, лишившийся своего веселья: рядом с мамой стоял Алик.
— Сына, — сказала мама, — сыночка!
Она была маленькой и тоненькой, словно девочка. Издали вообще можно было принять ее за Витину ровесницу — в коротенькой юбке и тонких белых носочках с нарисованной на них вишенкой. Нагрудный карман маминой блузки был украшен аппликацией: кроваво-красное сердце с надписью «Кисс ми» «Целуй меня», если перевести с английского. И чем ближе подходил Витя, тем явственнее проступали морщинки на мамином лице. Две у уголков рта, еще две на щеках, там, где раньше были смешные ямочки, а у глаз — паутинка гусиных лапок.
Алик, высокий, широкоплечий блондин с нежно-розоватым лицом, мужественным ртом и неопределенного мутно-голубого цвета равнодушными глазами, выглядел моложе мамы, и от вида ее носочков, морщинок и такого неуместного «Кисс ми» у Вити защемило сердце.
Директор вышел из своего кабинета, где все было застелено заляпанными известкой газетами и откуда воняло побелкой, и подошел к ним, держа билет кончиками пальцев, словно хрупкую и прекрасную бабочку. Он передал билет маме. Та сразу отдала его Алику, и он осмотрел билет с выражением тусклого любопытства. Вокруг собралось уже немало зевак. Сдерживаемые строгим взглядом директора, они теснились чуть поодаль.
Улыбнувшись своей полусонной улыбкой, Алик повернулся к маме; смуглое, маленькое мамино лицо гримасничало и кривилось, словно у отличницы, которая подсказывает нерадивому ученику.
Алик понял. Все с той же улыбкой он подошел к Вите и слегка похлопал его по голове крупной, вяловатой рукой. Наверное, точно так же Витю пошлепал бы ластой тюлень, если бы тюленю когда-нибудь пришло на ум это сделать. Витя вывернулся и грызнул, словно звереныш, эту ненавистную руку.
Все в миг умолкло, и все оцепенели, точно в аппарате остановилась пленка. Лишь Алик, отскочив, затряс рукой со следами Витиных зубов и втянул в себя воздух с тонким длинным всхлипом. И тогда Витя затопал ногами, замолотил воздух кулаками и завизжал так, что эхо отлетело от стен и возвратило Вите его визг.
— Не… не… не… — толчками вырывалось из Витиного горла и, наконец, вырвалось полностью: — Не хочу-у! Отдай мне его, отдай мне его, отда-ай! Лучше детский сад на эти деньги! Построить детский сад!.. Или купить телевизор в каждый класс! Цветной! Телеви-зор! В каждый класс!.. Я не хочу!! Отдай!!
Витя чувствовал невероятное раздвоение: один вопил и дрыгался, словно чертик на веревочке, другой был печально спокоен. И до чего же было ясно тому, другому, что все надежды и ожидания развеялись как дым! Никого-никого не сделает счастливым этот ящик из железа — да и не в его это силах… А его новообретенные друзья — чем же он заслужил эту дружбу? И в то время как первый Витя визжал, отталкивая перепуганную маму, второй Витя ответил: тем, что купил билетик, в то время как остальные поедали сладкую вату. Но, собственно, разве это его заслуга? Борьки Шапиро, который слопал осу, испортив Вите аппетит. Но если быть совсем уж точным, то это заслуга одной лишь осы. Осы, забравшейся в сладкую вату, чтобы ее съел Шапиро, чтобы из-за Шапириных слюней Витя побрезговал ватой и чтобы взамен ваты купил билет. Вот он, герой! Наградить осу посмертно общей дружбой, любовью и уважением!
Мама то прижимала к груди руки, то умоляюще протягивала их к Вите; Алик, сузив глаза, смотрел вдаль. Потом все в том же ледяном спокойствии он протянул билет маме, держа его кончиками пальцев, словно ядовитое насекомое. Алик всегда ухитрялся оставаться в стороне.
— В каждый класс! Я сказал! И… и… и точка!
— Ну что ты выдумал, сыночка? — Мама всхлипнула и попыталась обнять Витю. — Мы машиной будем на пляж ездить, в лес за земляникой… втроем…
Витя умолк и горбясь побрел прочь. Ребята, стоявшие тесной стеной, быстро расступались перед Витей, делая неширокий коридор.
— Виктор, обожди, — сказал вдруг директор.
Витя понуро остановился, а директор со словами: «Вы позволите?» забрал билет у Витиной мамы и осмотрел его, задумчиво покачивая головой.
— В конце концов, мальчик мог купить на эти деньги что угодно, верно? Конфеты, карандаш, мороженое…
— Ага, — шепнула мама, — он всегда покупает сладкое… а тут вдруг…
— Ну, конфеты вы у него не стали бы отбирать?
— Нет, что вы…
— Держи, Виктор, — сказал директор и вложил билетик в руку Вите.
— Па-азвольте! — выкрикнул Алик. — Где логика, я вас спрашиваю?! В ваших словах полное отсутствие логики!
Витя смахнул последние слезы, посмотрел Алику прямо в лицо, раскрыл рот, запихал туда билет и начал его жевать. В глазах у Алика внезапно появилось что-то живое, и со сдавленным криком: «Выплюнь!» — он двинулся на Витю. Но ребята в тот же миг окружили жующего Витю, завопили, запрыгали, подбадривая Витю криками, так что Алика замотало, словно в водовороте. А Витя проглотил, наконец, билет и сказал:
— Все!
Вот так закончилась история с Витиным автомобилем.
Потом Витя глядел в окно и видел, как мама и Алик выходили из интерната. Мама обернулась и тоже стала смотреть на Витю; Алик удалялся шагом Командора и скоро исчез совсем. Мама смотрела долго. Затем подняла руку и несмело помахала Вите. И Витя, высунувшись из окна, ответил ей. В конце концов, он — единственный мужчина в семье, и надо быть великодушным. А рядом Витю ожидали ребята.
Лягушка
Лицо у нее было бледное, словно картофельный росток. И глаза какие-то бесцветные. Она ненавидела эти глаза. Она ненавидела это лицо. Она ненавидела этот лагерь, куда ее посылали каждый год.
Посылали, усылали, засылали… Избавлялись. Так, во всяком случае, она думала. С глаз долой, из сердца вон. Что ж, они, по крайней мере, очень и очень в этом раскаются. Когда-нибудь. Возможно, не очень скоро, но она подождет.
Давным-давно, у каких-то первобытных народностей, она читала, был обычай: сажать старикашек на саночки и увозить в какую-нибудь безлюдную местность. Везли, везли, старикашки дорогой сваливались — там и оставались. Конечно, они знали, зачем их везут, — такой обычай. Жуткое дело. А еще у других первобытных туземцев, она читала, так там вообще был обычай съедать своих старух. Дарвин, «Путешествие на корабле «Бигль». Все это с голодухи, конечно. Но Римму она бы не съела даже с голодухи. На саночках — пожалуйста!
Она представила, как везет Римму на саночках, метет пурга, лепит снегом в лицо — ледяным, колючим… Все это она представила очень даже живо, но зато никак не могла вообразить Римму старухой. Она представила Римму в седом косматом парике, а на белом гладком лице — несколько линий черным карандашом, которые должны изображать морщины. Она фыркнула. Да это же Римма в роли старухи Изергиль! В студенческом театре! Лёку оставили у соседей, а сами отправились, расфуфырившись. Впрочем, она не фуфырилась. Она села в последнем ряду, а отец — в первом. Она не знает, что он там видел из своего первого ряда, но то, что она видела из последнего, было ужасно.
Тряся своими лохмами, Римма завывала, вопила и визжала — это была не старуха Изергиль, а вообще какая-то шекспировская ведьма. Или нет — просто дурочка. «Ду-роч-ка», — повторила она мстительно.
Библиотекарша, поскрипывая гравием, молча прошла мимо, поднялась на крыльцо и стала отпирать замок. Дина встала со скамейки, одернула юбку и пошла вслед за библиотекаршей. На прошлой смене в библиотеке сидела Анна Елисеевна, очень милая женщина. Но Дине, честно сказать, поднадоели ее ахи да охи. «Ты не читаешь книги, а глотаешь», — без конца твердила она Дине. И еще: «Разве есть какая-то польза от такого сумасшедшего чтения?!» Как будто эту пользу можно измерить калориями или килограммами! «Во-первых, человек становится умнее, а во-вторых, просто интересно. Во-первых, интересно, — исправила сама себя Дина. — А все остальное постольку-поскольку».
Милая Анна Елисеевна не могла придумать ничего лучшего, как начать спрашивать у Дины о содержании прочитанных книг. Все это, конечно, с самыми лучшими побуждениями, но, оставшись в лагере на вторую смену (точнее, будучи оставлена), Дина с облегчением увидела, что вместо милейшей Анны Елисеевны в библиотеке появилось новое лицо — довольно-таки серая особа неопределенного возраста. Имени ее Дина так и не узнала, улыбаться новая библиотекарша, похоже, вообще не умела, но зато никаких охов и ахов по поводу ее сумасшедшего чтения не было и в помине. Библиотекарша равнодушно кивала в ответ на Динино «здрасьте», равнодушно заполняла формуляр, переглядывала отобранные книги и так же равнодушно встречала Дину через три дня с кипой книг, уже прочитанных.
Запах книг, какая-то особая тишина и прохлада — тоже особая… Прошелестит страница, скрипнет стеллаж, жужжа, забьется о стекло муха… Дина могла бы проводить здесь не часы — дни! Даже эта небогатая лагерная библиотека — четыре стеллажа — казалась ей пещерой чудес. Можно было начать смотреть книги по порядку, с первого стеллажа, методично просматривая одну за другой. Тогда не будет ощущения, что она прозевала что-то интересное. А можно, наоборот, со скучающим видом прохаживаться между стеллажами и вдруг: а ну-ка, ну-ка, что там за яркий такой корешок? Давай выползай на свет божий! Можно было так, а можно — эдак. Все зависело от настроения.
Сегодня, например, Дина настроилась на свободную охоту. Она прошла к третьему стеллажу и, не глядя, вытащила нетолстую книжку, чуть выдававшуюся из плотного ряда. Внезапно дыхание у нее перехватило, а ладони стали мокрыми. Она держала в руках… Нет-нет, может, ей показалось? От жары, что ли, померещилось? Дина чуть ли не носом уткнулась в книжку, осторожно лаская ее пальцами; новехонькая, ни разу, видно, не читанная, без единого пятнышка… Сэлинджер! «Над пропастью во ржи»! Дина въявь держала свою мечту.
В прошлом году она прочла эту книгу впервые. Самое смешное — что ее взяла для себя в библиотеке Римма. Книга была страшно затрепанной, в противных жирных пятнах, полурассыпавшаяся, без начала. Неприятно было даже взять ее в руки. Однако Дина взяла, прочла первую страницу и уже не могла оторваться до самого конца. Она хотела перечитывать ее снова и снова, однако Римма отнесла книгу в свою взрослую библиотеку через несколько дней.
Римма, конечно, не знала, что Дина тоже прочла эту книгу. В детской библиотеке ее выдавали только в читалке, а читалку Дина отчего-то не любила. С книгой она любила оставаться совсем одна.
С тех пор Дина заболела этой книгой. Но она прекрасно знала, что книги ей не иметь. Не маленькая, знает не хуже других, что такое «книжный бум» и сколько стоят хорошие книги у всяких там спекулянтов! Но ведь она держит сейчас эту книгу, ее книгу, в руках. И это вовсе не сон. Вот, пожалуйста, самая настоящая библиотека, самые настоящие стеллажи — и никого нет. «И никого нет», — повторила она чуть ли не вслух и, еще не успев осмыслить, быстрым движением засунула книгу под пояс юбки, прикрыв сверху просторной блузкой.
Дело было сделано. «Вот если бы в библиотеке сидела сейчас Анна Елисеевна, — подумала она с запоздалым раскаянием, — тогда, конечно…» И вдруг снова испуг — не испуг, ужас! — буквально пригвоздил ее к полу. С другой стороны стеллажа, в просвет между двумя полками, на нее смотрело что-то марсианское. Что-то жуткое, невиданное и необъяснимое. Но даже при всей нереальности происходящего она отметила: смотрело с интересом. Но тут завизжала за окном малышня, кашлянула библиотекарша, скрипнула стулом — и наваждение развеялось. Стало ли от этого лучше — вот вопрос!
Марат Павлов из их отряда наблюдал за Диной сквозь свои огромные дымчатые очки. Она могла поклясться, что в библиотеку никто не входил! Что он там, со вчерашнего дня сидел? А в висках стучало: «Он видел! видел! видел!» Пылая лицом, Дина пошла к выходу.
— Я ничего не буду брать, — бросила она библиотекарше.
Та молча и равнодушно глянула и снова склонилась над столом.
Значит, Марат Павлов. Он был не из их школы, но Дина его знала. Из года в год они встречались на городской олимпиаде по литературе, так что вполне успели примелькаться друг другу.
— Слушай, чего ты там слямзила?
Опять он подкрался к ней неслышно, испугав до полусмерти!
— Ты чего? — остановившись, крикнула она визгливым от страха и стыда голосом. — Ты чего за мной шпионишь? Чего вышныриваешь? Как этот… тать! На цыпочках…
— Ну, даешь! — протянул он озадаченно. — Мне ж интересно. Никто за тобой на цыпочках не шпионит, это у меня просто лапти такие. — Он поднял ногу и продемонстрировал кед на толстой резиновой подошве. — Бесшумные! Так что ты там сля… позаимствовала?
— Не твое дело.
— Брось, я ведь тоже как-никак интересуюсь. Стоящее?
Быстро оглянувшись — аллея была пуста, — она вытащила книжку.
— Ничего. Есть вкус, — похвалил Марат. — Слушай, а я что недавно приобрел: «Историю пиратства»! Пошли мы, значит, с папашкой к профессору папашка по делу, а я просто так. Ну, знакомый его, живой такой старикан. Книг у него — жуть. Да он и сам не знает, что у него есть, а чего нет. Точно! Нужна ему эта «История пиратства»! Книги воровать не грех, закончил он убежденно.
— Не знаю…
— Не знаешь! А заимствуешь! Первый раз, что ли?
Она молча кивнула.
— А я, слушай, и Буссенара, и второй том Майн Рида, и «Тайну индийских гробниц»…
— Я чуть не умерла от страха. Еще когда увидела: кто-то смотрит, словно марсианин!
— А, очки. Это папашкины. Дал поносить на пленэре. Слушай, у меня ведь двойник этой книжки. Ну, два экземпляра. Один мой, другой для обмена. Если бы я знал, я тебе запросто мог подарить.
— Подари! А эту я тихонько на место положу!
— Ну… Я человеку обещал. Один человек, понимаешь? Я ему то, он мне это. Обещал уже.
После ужина, когда привезли кино, Дина подсела к Марату и сказала:
— Ты знаешь, я все думаю над этим… Вот у тебя, например, много книг, да? А кто-то приходит и потихоньку берет себе книжку, тайком…
— Лямзит, что ли?
— Ага. Тогда ты тоже будешь считать, что книги воровать не грех? Если не ты, а у тебя?
— Слушай, ну ты и зануда! Хуже моего Тарасика.
— Это кто?
— Брат. Три года. Целый день с утра до ночи: «почему?», «почему?», «почему?». Мне надоело, я как рявкну ему: «Потому!» А он: «Почему потому?»
— А моя Лёка, ей три с половиной, тоже страшно смешная. Она не выговаривает «эр» и хитрющая такая! Ей говорят: «Скажи «Мурчик» (это кот наш, Мурчик), а она: «Можно, я скажу просто «кот»?»
Марат засмеялся, сзади зашикали.
— Лёка — это сестра?
— Ну да.
— Они в этом возрасте ужасно смешные, — сказал он солидно.
Дина почти не смотрела фильм и все время припоминала, что же такое смешное говорила Лёка? Несколько раз она принималась шептать на ухо Марату:
— Знаешь, по телевизору она как-то смотрела фильм о бактериях, а потом увидела гусеницу да как закричит: «Смотрите, вон лезет такая хорошенькая бактерия!» И еще, я вспомнила, она ужасно не любит ходить, все время просится на руки. Я говорю: «Надо ногами ходить. Для чего тебе ноги?» А она: «Для ботинок!» А один раз погладила нашего Мурчика и говорит: «Какие у него натуральные кожаные уши!» Это она слышала, как Римма рассказывала про свое натуральное кожаное пальто.
Всякий раз Марат с готовностью наклонялся, внимательно слушал, а затем смеялся. Когда они возвращались после фильма, он еще рассказал о своем Тарасике:
— Молодчага такой парень, любит порубать. Съел две тарелки манной каши, гладит себя по пузу. Мама спрашивает: «Тарасик, что надо сказать?» А парниша: «Еще!» Лично я считаю, с младшим братом мне повезло.
— Я тоже, — сказала она.
После этого, конечно, она не спала всю ночь, немного поспала лишь под утро, перед самым подъемом. Чем она занималась? А самоедством. Дело в том, что она не любила врать. Органически не переносила вранья. А тут вдруг: «Я тоже». Она не то что не считала, что ей повезло, — она их не-на-ви-де-ла. И Лёку, и Римму. Хотя прекрасно понимала, что Лёка тут ни при чем. Если быть точной, то она и Римму не так уж чтобы ненавидела — она просто старалась жить так, как будто их нет. Так, будто продолжается то время после смерти мамы, когда они с отцом жили вдвоем. Не говоря ни слова, залезала к нему в карман, брала деньги, покупала цветы; в вазе у маминого портрета всегда были живые цветы. Осенью — рябина, кленовые листья, зимой — ветка ели или сосны. Отец никогда не требовал отчета — он знал, что Дина не оставит себе без спроса ни копейки. Иногда, по настроению, открывала «мамин» шкаф, примеряла, прикидывая, кое-что укорачивала… Ведь отец сказал ей: «Теперь это твое». А с мамой они уже сравнялись по росту.
У Риммы хватило ума не приближаться к этому шкафу, иначе бы она ей показала!
Впрочем, Римма была полная и абсолютная мещанка. Вкуса у нее не было ни малейшего, а обожала она всякие блестки, бантики-шмантики и тому подобное.
Дина пыталась жить, словно их нет, но они-то были! И каждое движение, каждое слово, каждый жест — словно ножом по стеклу!! Вот Римма, нечесаная, в ветхом каком-то халатишке, катает Лёку в коляске. Да где там катает трясет коляску на одном месте, вытряхивая ребенку мозги! Это чтобы не отходить от старух, с утра до ночи дежурящих на скамейке возле песочницы. Больше всего Римма любит сплетничать со старухами. И через каждые два слова — «мой». Отца она называет «мой». «Мой пришел… мой сказал… Мой! Мой».
Это же с ума можно сойти. Отец — доктор наук, замдиректора научно-исследовательского института, и Римма — недоучившаяся студентка! Дважды ее отчисляли, дважды восстанавливали, а уж что творится у них дома перед сессиями! Днем и ночью Римма пишет шпаргалки, отец что-то пытается вдолбить в ее глупую башку. Римма рыдает: «Я все равно ничего не запоминаю!» — и отец, махнув рукой, садится рядом с ней и тоже начинает писать шпаргалки. А утром — пятак под пятку; кряхтя, влезает в какое-то школьное еще платье, которое приносит на экзаменах удачу, Мурчик с ночи закрыт в ванной, чтобы, не дай бог, не перешел дорогу, хотя как в квартире определить, перешел кот дорогу или не перешел?
Однажды перед самым уходом на «счастливом» платье во всю спину разошлась молния — ну так Римма в жару мучилась в кофте, только чтобы остаться в этом платье.
«И все-таки, — думала Дина, — почему я сказала «Я тоже?!»
Утром на зарядке Дина лихорадочно вспоминала Лёкины перлы, чтобы рассказать Марату, а он вдруг спросил:
— В теннис после завтрака сыграем?
Они играли после завтрака в теннис, у нее получалось так себе, и Марат принялся ее учить. Ребята, которые ждали своей очереди, стали шуметь, но Марат сказал: «Ша, граждане» — и они затихли. В теннис Марат играл лучше всех, нос, однако, не задирал, не отказываясь играть даже с самыми «калеками», что впервые взяли в руки ракетку, причем старался им подыграть — пусть и у них появится какая-то иллюзия игры.
Дина моталась по площадке, словно загнанный заяц. Сердце колотилось в совершенно неположенных местах, сразу в нескольких — в горле, в желудке, в спине, даже в ушах. Легкие распирало от горячего воздуха и пыли, и все время хотелось чихать. Глаза щипало от той же пыли, пота и солнца, в них все время лезли растрепанные, влажные волосы. «Как корова», — подумала Дина, с жутким топотом мотаясь по площадке и видя, как легко бегает Марат. Надо было, конечно, швырнуть ракетку и уйти, но своей воли у Дины сейчас не было. Словно она приклеилась к ракетке, и эта ракетка тащила ее за собой, швыряла из одного конца площадки в другой.
— Хватит на сегодня, — сжалился наконец Марат.
Когда Дина, загнанно дыша, соображала, как бы по-незаметнее вытащить из кармана довольно-таки серый платок, чтобы вытереть пыльное лицо, к ней подошел Марат.
— Слушай, — сказал он, улыбаясь, — а тебя нужно гонять каждый день! Смотри, какие щеки стали розовенькие, а то ходишь бледная. Хотя так тоже ничего, — добавил он, — но, говорят, румянец — признак здоровья! И глаза стали ярче, честное слово!
— А так… тебе не нравятся? — со смешком (вроде шутка) спросила она.
— Почему нет? Нравятся. Словно бледно-голубая акварель, красивый цвет.
Она сунула ракетку в руки подошедшему Асланянцу и почти что убежала не хватало еще, чтобы Марат сейчас увидел ее лицо: теперь румянец пылал, наверное, не только на щеках, но и на ушах, и даже на носу!
В воскресенье был родительский день. Приехали все трое — отец, Римма и Лёка. Собственно, приехал один отец, те же — заявились. Римма в цветастом ярком платье с рюшиками, крылышками и бантиками, веки намазаны серебристо-синим, полные губы в розовой помаде. «Словно тряпичная баба, которую сажают на заварочный чайник», — непримиримо подумала Дина.
Они расположились на скамейке под сосной. Римма вынимала из сумки пакеты — пирог один, пирог другой, конфеты шоколадные, ириски, орехи, семечки… Дина развернула обертку и стала нехотя жевать конфету, а Римма, взяв двумя пальцами Лёкино ухо, противным, сюсюкающим голосом, которым она всегда разговаривала с Лёкой, сказала:
— А ушки у Лёки грязные-прегрязные! Капризничала сегодня, не хотела мыть уши. В следующий раз не поедешь к Диночке!
«Вот уж буду плакать», — подумала Дина с привычным ехидством, однако прежней злости почему-то не было.
Лёка полезла на колени к отцу.
— Непослушная девочка, — просюсюкала Римма. — Папа не любит грязнуль!
— Будешь мыть грязные уши? — спросил отец, бережно придерживая Лёку.
— Не! — крикнула та.
— Почему?
— Чтобы руки не пачкать, — хитренько скосив глаза, нашлась Лёка.
Отец перехватил Динин взгляд и перестал улыбаться, а его глаза сделались словно бы виноватыми. А Дина думала: «Запомнить и рассказать Марату».
И тут, словно его звали, появился Марат. Он что-то подбрасывал и снова ловил, неторопливо приближаясь к ним по аллее. Она знала: родители Марата в санатории, Тарасик у бабки, поэтому к нему никто и не приехал.
— Я тоже хочу! — крикнула Лёка, глядя на большую шишку, которую подбрасывал Марат.
— Так это твоя знаменитая Лёка? — отдавая Лёке шишку, спросил он у Дины. — Знаете, она мне все уши прожужжала своей сестренкой! Лёка то, Лёка это… — Теперь Марат обращался к Римме.
Римма заулыбалась и зарозовела; отец удивленно поглядел на Дину.
— Белке отдам, — решила Лёка, разглядывая шишку. — Пусть ест.
Марат спросил:
— У тебя есть белка?
— В зоопарке есть. Или тут, в лесу. Которые живут.
Дина наблюдала за Маратом — он держался свободно, словно взрослый. Рассказал о своем Тарасике, пообещал Римме две книги доктора Спока о воспитании детей. Наверное, благодаря Марату, сегодняшнее посещение обошлось гораздо веселее.
Перед уходом Римма принялась складывать свертки и пакеты в руки Дине, которая стояла истуканом, не выказывая ни малейшей радости, тем паче благодарности.
— Говорил — не надо возиться с пирогами, — хмурясь, сказал отец.
— Ну как же! Все-таки домашнее!
— Мне магазинное больше нравится, — не удержалась от шпильки Дина.
Римма, по-прежнему улыбаясь своей кукольной улыбкой — непробиваемая особа! — вручила последний пакет, с земляничным пирогом, Марату.
— Мальчик один, к мальчику мама не приехала, угостим его пирожком? просюсюкала она, обнимая Лёку.
Марат покраснел и смущенно стал благодарить, а когда они, помахав на прощание, скрылись за поворотом, отломил кусочек пирога.
— Вку-усно, — промычал он с набитым ртом.
— Держи. — Дина принялась нагружать его свертками и пакетами.
— А ты?
— Я сказала — держи. И без разговоров.
— Ух, вкуснятина, — повторил он, расплываясь в улыбке.
— Ты там мальчишкам все не раздавай, — сказала она заботливо, словно старшая сестра. — Себе оставь немножко.
— Будь спок, — откликнулся он и пошел по аллее своей легкой, быстрой походкой.
Оказалось, что Марату Римма понравилась.
— Тебе нравится, как она одета?!
— Нормально одета. Во всяком случае, у нее есть свой стиль.
— Ну, я не знаю! Она ведь дура!
— Что-то я не заметил.
— А что ты вообще заметил! Она тебя просто… купила пирожком! У нее вообще и вкусы какие-то примитивные. Правда! Ей двадцать шесть лет, а она берет в библиотеке «Капитан Сорви-голова», Майн Рида, Жюля Верна, Буссенара… Это же детские книжки!
— Она любит такие книжки?
— Ты думаешь, она их читает?! Что-то я ни разу не видела. Полежат-полежат, а потом она их уносит. А я, — Дина хихикнула, — утащу тихонько и читаю. Все-таки польза.
— Лучше уж в библиотеке брать, если ты ее так не переносишь.
— В библиотеке! Пойди возьми. Если хочешь знать, это ей подружка из читального зала незаконно выдает. Библиотекарша, подружка ее.
— Значит, она их не читает?..
— Вот тупой! Говорю — не заглядывает. Ну, может, разик какой…
— А вот и сама тупая, — заявил он насмешливо. — Она же для тебя берет.
— Для меня? — Дина лишь передернула плечом — так это было нелепо.
— Слушай, нельзя же быть такой однозначной…
— Да что ты заливаешь вообще?!
— Ничего не заливаю. А ты видишь все, как тебе удобно. А на самом деле…
— Да что ты знаешь, как на самом деле! Посидел с ней полчаса на скамеечке — и еще… судит еще, называется! Что ты знаешь… Она же втируша! Влезла в нашу семью, она нам сто лет не была нужна, недоучка несчастная! У меня, если хочешь знать, отец великий человек, ну, не великий, так большой, а она — домохозяйка, мещанка!
— Какая разница? Он же ее любит.
— Он… любит… Да ты что?!
— А ты, наверное, и правда слепая, — сказал Марат раздраженно и, спрыгнув с бревна, на котором они сидели, пошел в самый центр орущей спортивной площадки.
Она бросилась за ним — пусть объяснит, докажет! — и в этот самый миг тяжелый баскетбольный мяч лупанул ее по голове так, что из глаз посыпались искры. И в голове у нее словно что-то перевернулось. Как могла она не заметить этого раньше? То, как отец разговаривает с Риммой, то, как он улыбается ей, приходя домой, как говорит с ней по телефону, как смотрит на нее, наконец… А Дину обступили потные, разгоряченные мальчишки, вопя, выталкивали ее с площадки… Ватными ногами она переступила через белую линию, и на площадке тотчас продолжилась игра.
— Слушай, ну тебя и тарарахнуло! Наверное, звезды увидала? — Марат осторожно пригнул ей голову и сказал: — Шишка будет, это я тебе обещаю. И кожа немножко содрана. Потопали в медпункт.
И тут она заревела — громко, с подвывом, широко разевая рот и заглатывая воздух. Так она не плакала уже сто лет, а самое смешное, абсолютно таким же манером плакала Лёка. Все-таки они были наполовину сестры…
Когда Она вышла из медпункта — с зеленой кляксой в волосах, — Марат ждал ее, покусывая травинку. Они рядом пошли по дорожке. Потом она спросила:
— Почему ты сказал, что она брала для меня? Она же мне ничего не говорила.
— А если бы ты знала, что она берет книги для тебя, ты бы их стала читать?
Она выкрикнула:
— Ни! За! Что!
— Ну так кто тупой? — спросил он с усмешкой и подтолкнул ее.
Отстранившись, она свернула с тропинки. Шла, загребая ногами сухую хвою. Запахло осенью.
…Еще новость: она вдруг часто начала краснеть. Перехватит в столовой его взгляд — их столы стоят наискосок — и зальется краской по самые уши. Или на озере, куда их водили в хорошую погоду. Марат вызвался учить ее плавать — кое-как, по-собачьи, она еще могла проплыть метров пять, а дальше не хватало воздуха, грудь перехватывало, и она торопилась встать на ноги.
— Первым делом, — сказал он, — нужно научиться отдыхать на спине. Просто лежать и глядеть вверх. Давай, ты не утонешь.
Зажмурившись от страха, Дина завалилась на спину, на его подставленную руку.
— Дыши, — сказал он, — ну! Не задерживай дыхание!
Дина стала дышать, вода тихонько покачивала ее, намокшие волосы легко повело в одну сторону, потом в другую. Она открыла глаза.
— Сейчас я уберу руку — ты не бойся. Ладно? Ты будешь точно так же лежать.
Она смотрела на склоненное над ней лицо Марата с царапиной на щеке и мокрыми, слипшимися треугольничками ресницами, отчего глаза были похожи на какие-то колючие цветочки. Он еще раз сказал, что убирает руку, потом вдруг удивился:
— Слушай, ты как помидор! У тебя не солнечный удар?
Он убрал свою руку, и Дина, все так же продолжая смотреть на Марата, начала медленно исчезать под водой. Когда вода хлынула в нос и уши, она забултыхалась и встала на ноги, фыркая и отплевываясь.
— Ну, ты и топор! — поразился он.
Она махнула рукой — топор так топор — и побрела на берег.
А он еще подходил:
— Эй, красная-прекрасная, как дела?
Она молча пожимала плечами, отворачиваясь. Лицо пылало.
Потом, когда подошел Сева, вожатый, и сказал, чтобы после тихого часа она приходила на террасу, Дина поняла: лето кончилось. Можно обманывать себя и говорить: «Что ж, осталось еще почти две недели, разве этого мало?», но все равно оно кончилось. День за днем теперь будут лететь, мчаться — не оглянешься.
А на террасе собирались, чтобы готовить прощальный костер. Дина не была такой уж особенной активисткой — просто когда человека четвертый год подряд отправляют в один и тот же лагерь, да еще на два срока, то этот, можно сказать, старожил, хочешь не хочешь, становится для вожатых своим.
После тихого часа Дина пошла на террасу. Там уже шумели и дурачились малыши из младших отрядов, старших было всего несколько человек: Скородумов, Асланянц, Жора Зотиков и, конечно, она. Потом подошел Марат. Дина как-то не поняла: звал и его вожатый или он заявился сам?
В общем, все было как и в прошлые разы. Обсуждали, кто из ребят имеет какие-либо таланты, чтобы проявить их на костре. Бывали смены, когда талантов объявлялось пруд пруди, лезли, что называется, изо всех щелей. Тогда и костер затягивался чуть ли не до полуночи: таланты выступать не отказывались, наоборот, жаждали! А бывали смены бедные на таланты. Это уж какая раскладка попадется. А с бедных что взять?
Вот эта смена как раз и была бедной на таланты. Малышня еще суетилась, притаскивала упиравшихся бедолаг, прямо-таки силой вырывая у них согласие прочитать стишок из школьной программы или потанцевать «Яблочко», а старшие сидели, будто воды в рот набрав. Наконец Сева-вожатый отпустил малышей.
— Ф-фу, — выдохнул он. — Теперь ваши предложения.
Какие еще предложения? Они переглядывались и пожимали плечами.
— Ребята, отнеситесь ответственно! — призвал Сева.
— Да нет у нас в смене никаких талантов, честно! — писклявым голосом сказал Жора Зотиков.
— Абсолютно! — подтвердил Скородумов басом.
— Неужели никто ничего не умеет? Вот ты, Асланянц! Не поверю, что ты такой скучный человек!
— Чего скучный? Я не скучный! Я фокусы могу показывать. Эти… карточные.
— Ага! Здорово он их показывает! — подтвердил Скородумов.
— Ребята, неужели вы не понимаете неуместность карточных фокусов на пионерском костре?!
Дине стало жалко Севу, и она пообещала, что Света Савельева, с которой они немного подружились, изобразит звуки животных.
После отбоя Света часто смешила девочек, принимаясь то лаять по-собачьи, то мяукать, то блеять, то кудахтать. Это получалось у нее очень похоже и, главное, смешно. Дина не была уверена, согласится ли Света изображать звуки животных на прощальном костре, но попытаться уговорить ее все же стоило.
— Ладно, — кивнул Сева, — звуки так звуки. Еще что?
— Я предлагаю сцену из спектакля, — сказал Марат. До сих пор он молча сидел в углу, так что о нем даже забыли. Теперь все повернулись в его сторону, а он повторил как ни в чем не бывало: — Сцену из спектакля! По-моему, это будет интересно и не скучно.
— Но из какого? — спросил Сева.
— Из «Отелло», — отозвался Марат без раздумий. — Я, например, согласен сыграть Отелло.
— Ну да… волосы у тебя, того… кучерявые, — сказал Сева, слегка замороченный происходящим. — Один будешь играть или с Дездемоной?
— С Дездемоной. С ней! — И Марат, как будто это само собой разумелось, показал на Дину.
Теперь все головы повернулись к ней.
У Дины перехватило дыхание.
— Дэз-дэ-мона, — дурацки коверкая, проблеял Асланянц, а Зотиков, закатывая глаза, затрясся в мелком смехе.
— Тише! — Сева хлопнул по столу ладонью, хотя особого шума как раз и не было. — Поскольку есть предложение, его надо обсудить.
— А чего обсуждать? — пробасил Скородумов. — Раз сам вызывается… Может, только кого покрасивше поискать на эту, на Дездемону?
— Подумаешь, знаток! — фыркнул Марат.
— Чего знаток? Я никакой не знаток. Чего думал, того и сказал.
— Если хотите, у нее настоящий тип эпохи Возрождения! Лицо — как на старых картинах! Джотто, «Рождение Венеры», ясно? — Подойдя к Дине, он стал размахивать руками перед ее носом, словно экскурсовод.
— Это какое же рождение? Там, где она голая из ракушки вылазит? Асланянц в восторге вертел головой, а уши у него пылали, словно два фонаря.
— Ладно! — Сева стукнул по столу уже не ладонью, а кулаком. Готовьте своего «Отелло»! Моя помощь вам нужна?
— Мы сами, — быстро сказал Марат.
Они ушли. Остались лишь Марат и Дина.
— Да ты не трухай! — подмигнул он ей.
— А почему ты решил… что у меня получится?
— Слушай, старуха, почему ты такая в себе неуверенная? Другая бы нос задирала до потолка, а ты… Ладно, завтра вечером на этом месте! — Он помахал ей рукой и пошел с террасы.
После отбоя, когда Света натешила девчонок «звуками животных», Дина позвала ее к себе. Света не стала забираться к ней под одеяло, как это делали девчонки, когда хотели посекретничать, а села на край Дининой постели и довольно-таки неласково спросила:
— Чего тебе?
Дина как можно убедительнее попросила ее выступить на прощальном костре со «звуками животных», однако Света молчала. Она сидела отвернувшись, и выражение ее лица не было видно Дине.
— Я бы, может, и согласилась, — наконец сказала она, — если бы кто другой попросил. А для тебя — фигушки!
— Почему? — растерялась Дина.
— А так! Как вам — так на блюдечке должны, а как вы — так чихаете на всех!
Сейчас уже замолчала Дина. Она ничего не понимала. Света снова заговорила.
— Девчонки тебя не одобряют. Потому что если все — так все. И нечего! Поняла?
— Нет, — сказала Дина. — Не поняла. Ничего.
— Ты дурочка или прикидываешься?
— Дурочка, наверное, — сказала Дина. — Только все равно я ничего не понимаю.
— Да ведь бойкот у нас! Бойкот насчет мальчишек! Мы же договорились. А ты с этим, с Маратиком!.. Неразлейвода.
Чья-то тень мелькнула у стеклянной двери, и Света юркнула под кровать. Дверь открылась, и Сева-вожатый заглянул в спальню, посмотрел и так же осторожно закрыл дверь. А Дина вспомнила: Сева-вожатый! Когда наступало его ночное дежурство по лагерю, мальчишки заранее предвкушали массу удовольствий. В спальном корпусе старших спальня девочек и спальня мальчиков разделялись нешироким коридором; в конце коридора стоял стол и кресло, а на столе — электрический чайник, телефон и неяркий ночник. Это и было место ночного дежурного. Обычно дежурные читали книгу, пили чай, подремывали или отправлялись смотреть спальни малышей. Однако почему с таким нетерпением ждали дежурства Севы-вожатого?
Потому что Сева был уникальной личностью.
Уложив ребят, попив чаю и опять пройдясь по спальням, Сева затем усаживался в кресло и впадал в странное состояние, похожее на летаргию. Это было что-то вроде сна, но в то же время и не сон. Глаза у Севы были закрыты, лицо блаженно-расслабленное, он слегка посвистывал носом, но в то же время Сева вступал в разговор, отвечал на вопросы, причем вполне осмысленно, и даже спорил. Однако при одном условии: если говорить с ним тихим, спокойным голосом и ни в коем случае не шуметь. В желающих «поговорить» с Севой не было отбоя, однако брали не всех, не более пяти человек на один раз. Ведь известно: чем больше народу, тем больше шума.
И начиналось.
— Сева, «Спартак» — никуда не годная команда! Калеки, мазилы! (А Сева болел именно за «Спартак».)
— Клевета и чепуха, — монотонно отвечал Сева.
— Сева, а зачем за обедом ты скушал четыре вторых?
— Неправда, не кушал, — блаженно улыбаясь, отвечал Сева.
Ну и тому подобное. Особенной находчивостью вопросы, адресованные Севе, не отличались. Но все равно было смешно до коликов, и то и дело кого-нибудь в приступе смеха уволакивали в спальню, зажимая ему рот полотенцем.
Однако все приедается. Как бы там ни было, Сева откалывал свои номера уже несколько лет (четыре года подряд Дина ездила в этот лагерь, и все время здесь был Сева-вожатый, и все время молва о его уникальных способностях передавалась по эстафете), и они слегка поднадоели. И вот ребята придумали нечто небывалое, а то, что это небывалое было с секретом, с двойным дном, девчонки, увы, узнали слишком поздно.
Спальня мальчиков вызвала спальню девочек на битву.
— Чем будем биться? — деловито спросила Света Савельева у Жоры Зотикова, который заявился к ним в качестве парламентера.
— Как чем? — вроде бы удивился Жора. — Подушками!
В обеих спальнях остались одни лишь ленивые. Если бы кто-нибудь посторонний появился сейчас в коридоре, наверное, он бы умер на месте. В длинном полутемном коридоре металась стая каких-то существ с развевающимися за спинами белыми накидками (это были простыни), во всех направлениях летали подушки, кружился пух и перья, и, главное, вся эта вакханалия происходила в полной тишине. Жора Зотиков, растопырившись у стола, как заправский вратарь, отбивал случайные подушки, которые могли попасть в Севу-вожатого. А Сева, оползая в кресле и вытянув вперед длинные ноги, посапывал со своей тихой улыбкой. Время от времени кто-нибудь из ребят на цыпочках подскакивал к Севе и вполголоса спрашивал:
— Сев, здорово мы их?
— Хорошо, молодцы, — отвечал Сева, не открывая глаз.
Девчонок все время теснили к их спальне, но постепенно ребята стали отступать, исчезая в своей спальне по одному. Девчонки, увлекшись, преследовали их до самой двери, которая была рядом со столом дежурного. Последним исчез Зотиков, шепнув Севе одно лишь слово. В этом и был секрет затеи.
— Подъем! — тихо проговорил Зотиков, а от этого слова, сказанного даже шепотом, Севу подбрасывало, глаза его широко раскрывались, и он с ходу включался в окружающую жизнь.
И вот Сева включился.
Что же он увидел? Ораву красных, взлохмаченных, босых девчонок, прыгающих со своими подушками, а прямо перед собой — Свету Савельеву, закутанную в простыню, словно кокон (у нее была чересчур короткая рубашка), Свету, обеими руками показывающую ему длинный нос.
— Так, — деловито сказал Сева, — ясно.
Было ли ему действительно ясно, знает он один. Девчонки застыли, словно в игре «Замри!», с вытаращенными до предела глазами и в самых нелепых позах.
— Ладно, — махнул рукой Сева, — идите!
Он потряс головой, включил электрический чайник и сыпанул в заварочный сразу полпачки чая. Девчонки вздрогнули, словно их кто-то расколдовал, и поплелись в спальню.
Но обо всем этом Дина знала лишь по рассказам — сама она в подушечном бою не участвовала. Не было настроения. Каким-то все это казалось детским, глупым, неинтересным… Тогда она сказала Свете: «Голова болит», но дело было не в голове. Наверное, она стала взрослой. И как это она будет прыгать перед Маратом в таком виде? Глупости. Марата, кстати, тоже там не было.
Девчонкам попало, однако ребят не выдали. Те заговаривали, как ни в чем не бывало, однако девчонки решили: бойкот. Не разговаривать, не общаться, глядеть сквозь. Вот так! Пусть предателям будет стыдно.
— Его там не было, — сказала наконец Дина.
— Мало ли что! — Света опять уселась на ее постели. — Тут дело принципа.
Дина молчала.
— Лично я ничего в нем не нахожу, — поджимая губы, сказала Света. Чересчур он выставляется. Большим умником себя имеет!
— Что ему, дурачком прикидываться?
— Ну, я не знаю. — Света на цыпочках отправилась к своей кровати, прошептав напоследок: — Будет бойкот насчет Маратика, будут и «звуки животных», ясно?
Какой тут бойкот? Назавтра они начали репетировать сцену из «Отелло». Марат пришел с толстым темно-коричневым томом и спросил:
— Ты вообще-то читала?
— Вообще-то нет, — призналась Дина.
— Ладно, темнота, — махнул он рукой с видом превосходства. — Слушай.
И начал читать. Сказать честно, большого удовольствия Дина не получила. Как-то все эти страсти проходили мимо. А тут еще лезла малышня, жаждущая поиграть в настольный теннис, — на террасе стоял теннисный стол.
— Да ну их, — сказал Марат. — Пошли на природу.
В дальнем конце лагеря стояла хозяйственная пристройка без окон. Скрывшись за пристройкой, они перелезли через забор и пошли в лес. Ушли недалеко, сели на толстом спиленном дереве, и Марат снова стал читать.
Солнце светило сбоку; Дина щурила глаза — ресницы, просвечивающие на солнце, казались золотистыми мохнатыми метелками. Она почти не слушала текст — все было ясно и так, — слушала лишь голос Марата.
Читал он с выражением и даже с мимикой. Жалко, конечно, было Дездемону. Впрочем, не очень: чересчур уж она была безответная. Таких людей и жалеть не хочется. Отелло, конечно, самодур. Короче говоря, с ними все ясно. Однако Дина готова была слушать пьесу еще раз с самого начала, и еще, и еще…
Назавтра начали репетировать. Здесь же, на бревне. Дина сначала стеснялась, краснела, мямлила или, наоборот, частила, словно горохом сыпала, лишь бы быстрее закончить.
— Актерский зажим, — хмурясь, изрек Марат. И приказал Дине пройтись вприсядку вокруг их дерева, напевая «цыганочку».
— Зачем? — удивилась Дина.
— Система Станиславского, — коротко объяснил Марат. — Отвлекает и снимает зажим.
И все последующие репетиции начинались с того, что Дина, напевая «цыганочку», отправлялась на карачках вокруг дерева. Зажим действительно снимался, однако на всю репетицию Дина заряжалась смешливым настроением и фыркала в самых неподходящих местах.
В родительский день между тем отец не приехал. Приехали Римма с Лёкой.
— А чего папы нету? — сумрачно-капризным голосом, обычным при разговоре с Риммой, спросила Дина.
— У него конференция, — быстро и как бы виновато ответила Римма: тоже привычная интонация в их разговорах.
«Зачем она приперлась? — подумала Дина. — О чем теперь с ней разговаривать? Надо ведь хотя бы час с ней посидеть!»
— Папа не смог, но мы решили, что мне надо съездить, — словно отвечая на ее вопрос, сказала Римма. — Подумали — ко всем приедут, а ты будешь одна… И Лёке захотелось к сестричке.
Лёка, сделав дыру в бумаге, деловито ковыряла пальцем, отправляя в рот кусочки пирога.
— Вот пирог испекла, — добавила Римма.
Марат появился как спаситель. Римма и Лёка встретили его словно своего. Особенно Лёка. «Ну и прекрасно, — подумала Дина, — пускай теперь их развлекает. Вот и время пройдет».
Она искоса наблюдала за Маратом, но после того, как Сева-вожатый, проходя мимо, бросил быстрый, но очень внимательный взгляд на Римму — было видно, что она его очень заинтересовала, — Дина невольно перевела на нее взгляд и уже не отводила. Как-то так вышло, что она впервые посмотрела на Римму не своим — обычным и привычным — взглядом, а как бы со стороны. Словно на кого-то чужого и незнакомого, увиденного только что и впервые.
Это было непривычно и странно. Что-то словно сдвинулось в ее восприятии. Она смотрела на незнакомую женщину — как она смеется, как закрывается от солнца красивой рукой, как встряхивает головой, отбрасывая назад тяжелую массу густых соломенных волос, — и… она ей нравилась.
Опять прошел Сева-вожатый, еще издали вперив в Римму свой взгляд. Римма тоже посмотрела на него, и, встретившись с ней глазами, Сева залился краской и пробормотал «здрасьте». Хотя Дина смотрела на Римму сбоку, она вполне могла представить, как Римма поднимает на Севу свои большие светло-карие глаза — очень редкий цвет — в густых, загнутых кверху ресницах. Да и сочетание: карие глаза — светлые волосы, — тоже не часто встречается, а густая шевелюра Риммы, между прочим, своя, не крашенная! Так что Севе было отчего смутиться.
«Что-то ты размямлилась, старуха, — сказала себе Дина. — Она ведь не кто-нибудь тебе, а мачеха! Ма-че-ха. Злая, подлая, мерзкая мачеха. Как в сказке. Усылает бедную падчерицу в лес, чтобы та принесла ей земляники. В январе, заметьте!» Однако же — справедливости ради — Римма не была ни злой, ни подлой, ни мерзкой. И за земляникой Дину в лес не посылала, а ездила сама и пичкала затем Дину и Лёку одуряюще пахучим земляничным вареньем.
— Проснись, спящая красавица, я прекрасный принц!
Марат толкал ее коленкой, а Римма, что-то, видно, спросив перед этим, глядела на нее, ожидая ответа. Поняв, что Дина ничего не слышала, она снова спросила:
— Я думаю, форму тебе новую надо купить, правда?
— Чего это?
— Там у тебя ведь на локте заплатка и на подоле чернила…
— На локте ведь заплатка, не на носу, — буркнула Дина, замечая, как что-то погасло у Риммы в лице и как Римма, склонившись, стала неловко расправлять складки своей пестрой цыганской юбки.
— Проводишь? — не глядя, спросила Римма.
— Волдырь натерла. — Дина потрясла ногой.
Она смотрела, как они уходили: Лёка посредине, а Марат и Римма с обеих сторон держат ее за руки.
Громко и резко закричала сойка. Дина заметила шмыгнувшую по ветке белку и хотела окликнуть Лёку — та все время мечтала увидеть в лесу настоящую белку (белку в зоопарке Лёка почему-то считала ненастоящей, вроде игрушечной, что ли), но они отошли уже довольно далеко. Дина вдруг почувствовала себя ужасно одинокой, хотелось, чтобы кто-нибудь приласкал ее — пусть даже Римма. Но Римма когда-то в самом начале пыталась погладить ее по голове — она мотнула головой и так посмотрела, что Римма отдернула руку, точно ожегшись.
Она с каким-то облегчением увидела, как, мелькнув в последний раз, исчезла за деревьями яркая юбка Риммы. Все время, пока они были, Дина чувствовала какое-то раздражающее неудобство. От виноватого вида, от заискивающего голоса Риммы. Почему она так с ней разговаривает, словно в чем-то провинилась? «Ты знаешь почему, — ответила она себе самой. — Знает кошка, чье мясо съела! Все правильно». А прежней уверенности отчего-то не появлялось…
Дальше все закружилось, понеслось, полетело и помчалось. Казалось, что все происшедшее вместилось в один день — между тем от начала и до конца прошла ровно неделя. Конец, разумеется, — тот миг, когда она в запотевшем окне троллейбуса в последний раз увидела Марата. Начало… Вот оно.
Солнечный день, такой жаркий, что, кажется, не исход августа сейчас, а самая макушка лета. Их отряд на озере, все обветренные, загорелые, и только Сева прячется в тени, оберегая свое веснушчатое, никогда не загорающее тело. С чего же все тогда началось?.. «Случайность это или нет? — снова и снова думала Дина. — Нет, пожалуй, не случайность. Не было бы этого повода — нашелся бы другой». Просто с некоторых пор она начала кое-кому действовать на нервы. Асланянцу, например, или Скородумову. Зотикову еще. И именно с тех пор, как Сева-вожатый собрал их на террасе. До этого они Дину почти не замечали, после — начали замечать. Смешки, ехидные взгляды, глупые замечания вроде «вон каша Дездемоночка потопала». Асланянц вообще всех девчонок начал называть Дездемонами. Так и говорил: «Привет Дездемонам!» Или «Дездемоны, в волейбол перекинемся?» Но это так, между прочим, а по-серьезному им чем-то мешала именно Дина.
Они с Маратом играли надувным мячом, зайдя по колени в воду. Солнце жарило вовсю, все вокруг, разомлев, притихло — даже ветерка не было слышно, даже плеска волн. Потом вдруг завизжали девчонки, но и их голоса, и голос Севы донеслись словно сквозь стекло. Дина следила, как летит к ней, кувыркаясь, красно-белый мяч, и легко, кончиками пальцев, толкала его назад, к Марату. Потом вдруг мяч, не долетев, упал посередке между ними и закачался на воде, а Дина услыхала голос Скородумова:
— Эй, Павлов! Идь сюда, дело есть.
Они стояли на берегу, все трое — Скородумов, Асланянц и Зотиков, — и Скородумов что-то бережно держал на вытянутой ладони. Марат спросил:
— Чего?
— Идь, не бойся. Глянь.
— Лягушка, — сказал Марат, подойдя. — И что?
— А ничего. Мы тут поспорили просто, слабо или не слабо Павлову положить Динке за шиворот лягушку.
— С какой стати?
— Да так… Шутка.
— Эй! — позвала его Дина, подбрасывая мяч.
Марат двинулся обратно и чуть не растянулся на подставленной ноге Асланянца.
— Она сказала тебе «эй»? — произнес в нос Асланянц. — Я не ослышался? Лично нас это возмущает, да, ребята? Слушай, в самом деле, ты же человек, а не животное какое-то, чтобы говорить тебе «эй»!
— Ладно вам, ребята…
Дина насторожилась, услышав его голос, просительный и заискивающий, до этого она почти не вслушивалась в то, что они там говорили. Она подошла поближе.
— Да ты возьми, глянь, какая симпатяшка! — Скородумов сунул Марату лягушку, а когда тот отпрянул, дурашливо завопил: — Хлопцы, да он нашу жабку боится!
— Ничего я не боюсь. — Марат взял лягушку и спросил: — Где это вы ее нашли? Лягушка — ночное животное.
— Где нашли — уже нет! Так мы насчет слабо тебе или не слабо положить ее Динке за шиворот.
— Просто некоторые люди считают, что Маратик баба, — писклявым голосом сказал Зотиков. — Ну а я лично считаю, что он парень что надо!
«Интересно, что им от меня нужно?» — подумала Дина, пытаясь поймать взгляд хотя бы кого-нибудь из них. Но удивительно: ни один так ни разу на нее и не глянул. Словно ее и не было. Вот дураки! Лягушкой испугали. Противно, конечно, однако вовсе не смертельно.
— Ну и шутки у вас! — сглотнув, сказал Марат.
— Шутки, а как же! — подтвердил Скородумов.
— Шутки, шутки! — притопывая, зачастил Асланянц.
— Шюточки-и! — дурачась, запищал Зотиков.
Марат повернулся к Дине. Лягушка сидела у него на ладони, пристально и бессмысленно глядя выпученными глазами.
— Шутки так шутки, — криво улыбнувшись, сказал он. И сделал шаг. Потом еще.
Лягушка все сидела, словно неживая. Дина перехватила его взгляд — и вдруг как будто что-то включилось, какая-то телепатическая связь: она ясно, совершенно ясно прочла его мысли! «Прошу тебя, пожалуйста, кричал — нет, вопил он. — Ведь это шутка! Это понарошку! Невзаправду! Ты ведь понимаешь?! Игра. Просто игра. Смешная».
Он медленно, шаг за шагом, шел к ней. И так же медленно она отступала. Не отводя от него взгляда, веря, что унижение в его глазах вот-вот сменится чем-нибудь другим. Чем угодно, только бы не этот загнанный взгляд побитой собачонки.
Они зашли в воду уже по пояс. «Это всего одна секунда, — вопили его глаза. — Нет, полсекунды — а потом все будет как прежде!..» Чего-то все равно до конца она не понимала.
Дина перевела взгляд на тех — те напряженно следили, вытянув шеи, обменивались короткими смешками. Марат сделал еще один шаг, и она поняла: сейчас он действительно положит ей за шиворот лягушку! Хотя какой шиворот, она ведь в купальнике? Те облегченно заулыбались, а ее вдруг озарило. Им просто надо было, чтобы он ее предал. Отчего-то после этого им легче станет жить.
— Эй, — тихонько сказала она Марату, чтобы как-то помочь, вывести его из этого состояния.
Он быстро, рывком отвел глаза, в следующий миг ладонь с лягушкой оказалась прямо перед ней, еще в следующий что-то булькнуло у Дины в горле, она с размаху ударила его по руке и, что-то крича и захлебываясь в рыданиях, вцепилась в него, царапаясь, молотя стиснутыми кулаками и ненавидя, ненавидя до темноты в глазах, до потери сознания…
Она не помнила, как ее оторвали от Марата, как вытащили на берег и уложили на песке. Она царапала и подгребала к себе песок, задыхаясь от рыданий, вся извивалась от усилий выплеснуть, выгнать из себя эту жуткую тоску. Она не помнила, как Зотиков носил в купальной шапочке воду и лил ей на голову, как Скородумов, удерживая ее руки, пытался заглянуть ей в лицо белесыми от страха глазами и бормотал заикаясь:
— Т-ты это… успокойся, а? П-перестань, а?
— Ребята, мы ведь ничего, правда? — суетился Асланянц, бросаясь то к одному, то к другому. — Павлов, скажи! Я вообще в этом деле последний человек! Сказали — пошли пошутим, ну и я.
Потом подбежал Сева и, став на колени, принялся щупать ее лоб. Уже не рыдая, а лишь судорожно икая, Дина глядела в его зеркальные очки, видя свое бледное, перекошенное, залитое слезами лицо.
— Перегрелась, — сказал Сева.
В голове было так тяжело и скверно, точно она и в самом деле перегрелась. Все ушли на обед. Дина лежала на нерасстеленной кровати, глядя в потолок.
Когда стихли голоса девчонок, она сияла со лба влажное, прохладное полотенце и встала. Губы были спаленные и сухие, во рту тоже шелестело от сухости, словно она ела песок. Ее сумка находилась, разумеется, у кастелянши, там было немного белья и теплая кофта. «Заберут», — подумала она равнодушно. Однако же в кармане кофты была трешка, которую на всякий случай дал ей отец. «Перебьюсь», — подумала она снова. Мысли ворочались еле-еле, тяжелые какие-то, ленивые. Конечно, в электричку можно сесть и без билета, точно так же и в троллейбус. Дина никогда не испытывала судьбу и не ездила без билета — было стыдно даже представить, как ее застукивает контроль, как стыдят, спрашивают, из какой она школы… Но теперь было все равно.
Из-под матраца Светы Савельевой она достала красный карандаш, которым Света иногда наводила румянец, постояла, раздумывая, где бы написать, и написала на подоконнике: «Я уехала домой». Потом достала Сэлинджера из-под своего матраца и вышла.
Проходя мимо библиотеки, она все так же спокойно и не таясь подошла к раскрытому окну и положила Сэлинджера на подоконник. Книга почему-то была связана с ним, и не хотелось на нее даже смотреть. Что-то писавшая за столом библиотекарша не подняла головы.
Везло Дине и дальше. Калитка была открыта — и ни человека. Она пошла по узкой лесной дороге, и лишь, изгибаясь, дорога чуть свернула в сторону, как исчез лагерь, стих лагерный шум, и Дина оказалась одна среди леса. Среди зеленого храма. Так, выдрючиваясь, называла лес Римма. Но честное слово, сейчас это определение казалось Дине не таким уж и глупым. Покой и умиротворение были разлиты вокруг, а повсюду щебетала, звенела, перекликалась, шуршала вечная, лесная, своя жизнь…
Но не было покоя у Дины на душе. Сначала зеленый этот храм вроде бы и подействовал на нее, снял спазм, стоявший в горле еще с той отодвинувшейся, казалось, на сто лет назад минуты, однако взамен этого плаксивого, в любой миг готового взорваться рыданиями состояния надвигалось другое: мрачное какое-то, хмурое и тяжелое. И лишь только за редеющими деревьями мелькнула насыпь, а вдали послышался гудок электрички, как это состояние оформилось в беспощадную и ясную мысль.
А он?! Так и будет жить себе да поживать? Вроде ничего и не случилось! Ничего абсолютно?!
Но ведь случилось! Случилось! Он должен запомнить это на всю свою жизнь. Позор и предательство навсегда должны остаться на нем клеймом. «Подлецам надо мстить, — сказала она себе, — страшно мстить!» Но как? Этого она пока еще не знала.
Запыхавшаяся, с колотящимся сердцем вбежала Дина на территорию лагеря. Конечно, она опоздала. Все давным-давно пообедали, пошли на тихий час, ее надпись уже увидели, и сейчас в лагере паника.
Однако Сева-вожатый, вроде бы и не собираясь снаряжать погоню, сидел на скамейке у спальни, то ли вырезая что-то перочинным ножом, то ли просто строгая чурку.
— В медпункте была? — спросил он, подняв голову.
Дина кивнула.
На цыпочках она вошла в тихонько посапывавшую спальню — свежий воздух действовал лучше всякого снотворного — и пробралась к подоконнику. Надпись была на месте, просто ее никто не заметил. Дина послюнила палец и размазала надпись.
На следующий день показывали кино. Он — теперь у него не было имени, — вдруг подсел к Дине. Она посмотрела на него, как на пустое место, а он, похоже, принял это за какой-то знак примирения и обрадованно забормотал о своем осточертевшем братце.
— Знаешь, вчера получил письмо от Тарасика, ну, не сам он писал, конечно, а бабка, он только палец приложил, намочил в чернилах и шмякнул печать. Такие там хохмочки, слушай! Бабка поит его парным молоком. «Пей, говорит, — это молочко просто от коровки». А Тарасик: «Бабушка, а от какого зверя кислое молоко?» От какого зверя!
Дина неопределенно кивнула.
— А однажды утром бабка говорит: «Сегодня мне приснился твой братик!» Я, значит. А Тарасик: «Ой, бабуся, как жалко, что я не лег к тебе в кровать, тогда бы и мне он приснился!»
Было похоже на то, как она когда-то подсела к нему и стала рассказывать про Лёку, — но нет, все было иначе.
Погас свет, пошло начало журнала, он наклонился к ее уху и прошептал:
— Не сердись.
— Я не сержусь, — сказала она чужим голосом.
— Правда не сердишься?
— Правда.
Назавтра они продолжили репетировать «Отелло». Конечно, все уже было не так, раз даже Света Савельева сказала:
— Лады, старуха! Будут тебе «звуки животных» на костре. Молодец, что уже не лижешься с Маратиком!
— А когда я с ним лизалась? — хмуро поинтересовалась Дина.
— Извините, если что не так, — тотчас слиняла Света. — Я ведь в переносном смысле.
Отчего-то даже такая задира, как Света, не захотела с ней связываться. Вроде бы на ней висела табличка, словно на трансформаторной будке: «Не трогай! Убьет!»
Один лишь Марат этого не видел. Или не хотел видеть. Она репетировала, разговаривала с ним, даже смеялась его шуткам, а в голове гвоздем засела одна-единственная мысль: «Как?! Ну как ему отомстить?!»
— Почему ты ни разу не спросила… ну, чего ради мне взбрело в голову с этой сценой из спектакля?
Отрепетировав в последний раз, они возвращались в лагерь со «своей» поляны. Прощальный костер — завтра. Репетиции окончены.
Дина молча пожала плечами. Тогда она была счастлива, что ему это «взбрело», а сейчас… Не все ли равно.
— Я тебе скажу, я никому не говорил, никто не знает, ни один человек. Только тебе. Потому что, знаешь, ты настоящий друг.
Он говорил путано и сбивчиво, как о чем-то необыкновенно важном.
— Для меня это будет самый настоящий Рубикон. Знаешь, что такое Рубикон?
— Знаю. Река. «Рубикон перейден, — сказал великий полководец Юлий Цезарь. — Обратно пути нет».
— Вот именно. Обратно пути нет.
— Что-то я не поняла. Ты объясни, если хочешь.
— Конечно, хочу. Ты знаешь, я… В общем, ну, как тебе сказать… Я хочу стать артистом! — выпалил он.
— Подумаешь, тайна, — небрежно сказала она. — Многие хотят. Только не я.
— Честно?
— А то как.
— Ну а для меня… просто смысл жизни, и все! Серьезно.
Он взглянул на нее с коротким смешком, но по глазам было видно — да, серьезно.
— Понятно. Значит, блеснуть решил. У тебя вообще-то ничего получается.
— Да не блеснуть, не блеснуть! Все наоборот. Я ведь не просто так сказал — Рубикон. Если у меня бы все по-человечески было…
— А как у тебя?
— Знаешь, я боюсь.
— Кого?
— Ну, публику, народ. Зрителей, в общем. Читаю, репетирую, ну, один человек, два или даже три — все ничего. Все хорошо, хвалят меня, я и сам вижу, что ничего, есть, как говорится, данные… Но только выхожу на сцену — все. Конец мне, понимаешь?
— В каком смысле? — уточнила она.
— Да во всех. Словно в пропасть лечу.
— Текст забываешь?
— Текст забываю, руки-ноги, это самое… отнимаются, в голове каша. Ну и тэ дэ.
— Понятненько… — протянула она. Что-то наклевывалось. Что-то оч-чень любопытное…
— Ты хочешь спросить, зачем я еще и на этот костер полез?
— Хочу, — кивнула она.
Действительно, чего это ради лезет он на костер? Джордано Бруно подумать только!
— Потому что это — последний шанс. Самый последний, ясно тебе?
— Ну, почему?
— Да потому! В школе я уже оскандалился два раза. Провалился с треском! Третий раз, сама понимаешь…
Она согласно покивала.
— В Доме пионеров, в кружке, — тоже. Попросили меня из кружка. Почти. Предложили реквизит разный делать, костюмы — а на кой они мне? В общем, последняя надежда. Понимаешь, я должен в себя поверить. Убедиться, что могу. Ты не думай, я не просто с бухты-барахты. Я аутотренингом занимаюсь — знаешь, что это такое?
— Ага. «Я сильный и смелый, я лучше всех, я всех талантливее…» Ну, внушил себе это?
— Почти.
— Ты что, и правда так сильно хочешь в артисты? — спросила она недоверчиво. — А если не выйдет? Все равно придется стать кем-то другим.
— И ты туда же! — воскликнул он почти что с мукой. — Все равно как моя мама: все профессии важны, все профессии нужны. Не будешь, сынуля, артистом — будешь кем-нибудь другим, не менее уважаемым: педагогом, инженером, врачом, поваром, наконец! А я не хо-чу! Понимаете вы все?!
— Ну не ори ты так!
— Я не ору. Вот ты — кем ты хочешь быть? Ты уже решила?
— Ну, не точно… Филологом, в общем. Можно преподавать, можно журналистом, могу даже в иняз, я английский хорошо знаю…
— Вот видишь. Тебе все равно. А мне — нет. Способны вы это понять?!
— Да понимаю я, в чем дело. Хочешь — ну и хоти. Не жалко. А почему все-таки ты сказал, что это последняя надежда?
— Понимаешь, — сказал он уже спокойнее, — просто я решил: если и на этот раз ничего не удастся, значит, я и правда для этой профессии не гожусь. Ведь хотеть — это одно, а мочь — совсем другое, правда? Но я думаю, что сыграю. Шекспир хороший писатель, правда?
— Ничего, — кивнула она.
— У него выигрышные роли, я в театральный на экзамен обязательно из Шекспира приготовлю. Ты хорошая партнерша, правда. С тобой легко. Может, вместе в театральный?
— Еще чего! Слушай, а если ты и завтра провалишься?
— Я не знаю, что будет тогда. Все равно как если жизнь кончится.
— Это что, так важно?
Он кивнул.
— Так для тебя важно? — повторила она. — Правда, важно?
А прощальный костер получился веселый. С начала и до конца. Хотя как для кого, это верно. Что весело одним, для других может оказаться очень грустным, не так ли?
Гвоздем программы было выступление Светы Савельевой со «звуками животных». Громко объявив: «Звуки животных мира в исполнении Светланы Савельевой», Света начала выступление. Сначала она встрепенулась, затрясла руками, словно крыльями, оглядела всех победно и свысока и закукарекала задиристо и звонко, как полный задора и боевого огня повелитель мусорной кучи — петух. Петух с большой буквы! Потом, потряхивая кокетливо головой, приглядываясь то одним, то другим глазом и разгребая ногой землю в поисках червячка, Света, она же курица, сказала вопросительно: «Ко-о? Ко-о? Ко-ко?» «Чик-чирик!» — чирикал, прыгая тут же, воробей. Однако вдоль забора, хищно сузив глаза, крался кот, осторожно переставляя лапы. Ф-р-р! — взлетели воробьи. «Булды-булды!» — злобно забулдыкал индюк, тряся бородой и наступая на кота. «Мр-р-р… Мяу!» — обиженно взвыл кот и убрался восвояси.
Потом появились пес и лошадь, поросенок и гусь, а также корова, барашек и коза. В конце протрубил слон, непонятно как забредший на Светин скотный двор, зарычал тигр, и попугай с глупо вытаращенными глазами прокричал металлическим голосом: «Попка дур-рак! Попка дур-рак! Хар-рошенький попочка, ха-рошенький!»
Свету дважды вызывали на «бис», отбивая ладони, однако этот гвоздь программы оказался малюсеньким гвоздиком по сравнению с тем гвоздищем, что был потом.
Потом была финальная сцена из пьесы Вильяма Шекспира «Отелло».
— Английский драматург Вильям Шекспир — всем нам известная личность, — встав, громко объявил Сева-вожатый, — так что насчет него особо распространяться не буду. Пару слов о пьесе «Отелло», сцену из которой в исполнении наших юных артистов вы увидите сейчас. «Отелло» трагедия любви и рев… то есть верности. Мавр любил Дездемону, а она была ему верна. Все остальное несущественно. Будут вопросы?
Вопросы полетели со всех сторон.
— А чего он ее задушил?
— Главное не то, что задушил, а то, что раскаялся. Еще вопросы?
— Марв чего такое?
— Мавр — это негр. Кажется, по-древнегречески.
— А мою бабку Мавра зовут!
— Исходя из вышесказанного, Мавра по-древнегречески — черная. Негритянка то есть.
— Она белая! Еще чего! Может, и я негр?
Сева закатил глаза и развел руками.
— Слушай, ты, чудо гороховое, тебя как, Виктором зовут? Победитель по-латыни! Так кого ты в своей жизни победил? Вытри нос и не разводи философию. Больше на вопросы не отвечаю. Маэстро, туш!
Зотиков включил проигрыватель, зазвучала зловещая тема судьбы из оперы «Кармен». Все повернули головы к наспех сколоченному дощатому помосту, задрапированному со всех сторон выгоревшими малиновыми шторами.
Громко топая по помосту, двое в черных масках раздвинули занавес, и в неверном колеблющемся свете горящих свечей все увидели Дездемону, спящую на белоснежном ложе.
— Впечатляет, — в общей тишине сказал Асланянц.
Впечатляло. И кому какое дело, что ложе — задрапированное списанными тюлевыми занавесками корыто, в котором повариха держала месячный запас лука, поставленное на две расшатанные табуретки?.. Дездемона спала, и тени от ресниц вздрагивали на ее щеках, а сбоку, из темноты, уже подкрадывался мстительный мавр. Вот кого бы никто не узнал! Даже Дина, зная, разумеется, кто это, отшатнулась в страхе, впервые увидев загримированного Марата. Его лицо и руки были вымазаны сапожной ваксой, отчего особенно выделялись сверкающие белки глаз и чуть подкрашенные свекольным соком губы. На голове — завязанное чалмой полотенце, руки в перстнях и бряцающих браслетах, реквизированных у многочисленных модниц. Картинным жестом отбросив назад запахнутый плащ, расшитый узорами (скатерть из кабинета директора), Отелло приблизился к Дездемоне. Немилосердно скрипели доски помоста.
— Таков мой долг, — произнес Марат в наступившей тишине низким, ниже обычного, голосом и протянул вперед зловеще-черные руки. — Таков мой долг!..
И дальше — то повышая голос, то переходя на шепот, замедляя речь или убыстряя почти до скороговорки. По-прежнему стояла тишина, лишь потрескивали изредка догорающие головешки прощального костра.
— Задую свет. Сперва свечу задую, потом ее.
Дина всхрапнула — еле слышно. Потом свистнула носом — чуть-чуть. Марат, трагически вещавший, ничего не услышал, но зато робко хихикнул кто-то из младших, сидевших у помоста. На него зашикали.
— На свете не найдется Прометея, чтоб вновь тебя зажечь, как ты была!
Дина всхрапнула громче и, приоткрыв один глаз, покосилась в сторону младших — там уже двое, корчась, зажимали ладонями рты.
— Должна увянуть сорванная роза, — сказал Марат с первыми признаками беспокойства.
Сонная муха — о, дорогая мушечка! — села на палец голой Дининой ноги, торчащей из-под покрывала. Дина задергала пальцем, сгоняя муху, а в публике взметнулся чей-то истерический смешок:
— О-ха-ха!
— Я за… задушу тебя, — сказал Марат прерывающимся голосом и умолк.
Дина чуть приоткрыла оба глаза и, щурясь, поглядела на него сквозь ресницы, слегка приподняв голову. Он стоял вполоборота к ней, глядя в пол, и теребил складки плаща. Наверное, он побледнел, хотя под краской этого не было видно. Удовлетворенная Дина закрыла глаза и откинулась на подушку. Это тоже было замечено новыми приступами хихиканья.
Марат молчал. Шли секунды.
— Я… задушу тебя, — растерянно повторил он и снова умолк.
— И от любви сойду с ума, — не разжимая губ, подсказала Дина, однако у нее получилось: «Иа-уи-оу-уа».
В первом ряду кто-то прямо-таки взвыл от хохота.
— И от любви сойду с ума, — послушно повторил Марат и продолжал каким-то бесцветным и механическим, словно говорящая игрушка, голосом, все так же теребя плащ, который в том месте стал уже черным от перешедшей с рук ваксы: — Последний раз, последний! Я плачу и казню, совсем как небо, которое карает, возлюбив. Она проснулась.
— Это ты, Отелло? — тоненьким голоском благонравной девочки проговорила Дина.
— Ты перед сном молилась, Дездемона?! — Это проговорили — нет, прокричали, провопили все зрители вместе с Маратом, а он затем прямыми, несгибающимися ногами шагнул к ложу и наклонился к Дездемоне.
Свежий запах свеженачищенных ботинок шибанул в нос Дине, и она, честное слово, совсем не собираясь этого делать — уж очень жалко выглядел сейчас Марат, — громко и со вкусом чихнула и лишь затем ответила:
— Да, дорогой мой.
И далее они могли бы с таким же успехом просто шевелить губами, потому что кругом стоял оглушительный и всесокрушающий грохот. Ребята хохотали, рыдали, всхлипывали и плакали от смеха, икали, ойкали, пищали и визжали, валялись на земле, дрыгали ногами, молотили по коленкам кулаками, тузили и толкали в восторге друг друга, а Света Савельева, вскочив на ноги, запрокинула голову к звездному небу и закричала от полноты чувств, словно влюбленный ишак:
— Иа-иа-иа!
Однако текст они говорили, хоть их и не было слышно. Дина видела по его губам, что он пропускает целые куски, несет полную отсебятину и вообще какую-то чепуху; он то отскакивал, то снова подбегал к ней, руки его то мельтешили, словно крылья ветряной мельницы, то он вцеплялся в простыню, которой была накрыта Дездемона-Дина, и начинал рвать и терзать ее, оставляя черные следы.
Наверное, со стороны это выглядело уморительно, потому что хохот не умолкал.
Почему он не убежал, не исчез? Наверное, он уже ничего не соображал, а двигался и говорил лишь по инерции. Хотя, может… может, он надеялся все же что-то изменить, исправить?.. Вряд ли. И вот…
— Дай помолиться, — беззвучно сказала она.
— Поздно чересчур, — ответил он так же беззвучно, и Дина увидела тянущиеся к ней дрожащие руки с растопыренными пальцами.
Сказать честно, она струхнула — такими жуткими были в этот миг у него глаза, безумными какими-то. Она отпрянула резким рывком, корыто, задрапированное занавеской, в котором она возлежала, покачнулось, накренившись набок, Дина судорожно ухватилась руками за его края, чувствуя, как вываливаются из-под него табуретки, и благополучно съехала на помост. Занавеска, разумеется, свалилась, и Дездемона в цинковом корыте предстала перед публикой.
Казалось, что смеяться больше, чем смеялись, было уже невозможно, однако это оказалось не так. Хохотали ребята, хохотали вожатые, директор лагеря, медсестра и кастелянша, и даже никогда не улыбающаяся библиотекарша смеялась, промокая платочком бегущие слезы. Наконец, с трудом утихомиренные вожатыми, ребята относительно умолкли — потому что все равно то тут, то там раздавались всплески смеха. Дина вылезла из корыта и, прижимая к груди руки, присела в глубоком поклоне, словно балерина. Марат неподвижно стоял истуканом, вперившись в доски помоста.
— Ну, ребята! Ох, и артисты!.. Я хочу от имени всех зрителей поблагодарить юных артистов за прекрасную комическую сценку! Похлопаем, ребята!.. — Затем директор жестом дирижера прекратил шквал аплодисментов и продолжал: — Вы знаете, ребята, что изобразить смешно и правдиво плохого артиста очень трудно, для этого надо самому быть очень хорошим артистом! А у Марата и Дины это получилось прекрасно! Мы увидели двух бездарных артистов, разыгравших сцену из «Отелло», и это вышло по-настоящему комично! Похлопаем нашим артистам еще раз!
Дина снова застыла в поклоне, а те самые двое в масках затянули занавес с обеих сторон.
— Ты… ты… ты знаешь, кто ты?
— Лягушка, — сказала она торжествующе. Собственно, она имела этим в виду, вспомни, мол, дружок, о лягушке, — а получилось, будто она отвечает на вопрос, кто она.
«Лягушка так лягушка», — весело подумала Дина, отбрасывая портьеру и спрыгивая с помоста. И последнее, что она увидела, оглянувшись, было окаменевшее лицо Марата с прикушенной губой и светлыми дорожками от слез на черном лице.
В ожидании автобусов все собрались на спортивной площадке с сумками и чемоданами. «До следующего года», — подумала Дина с усмешкой, обводя глазами опустевший, какой-то разоренный, как это бывает в минуту отъезда, лагерь.
На лесной дороге появилась вереница автобусов.
Она хотела сесть в другой автобус, но так получилось, совершенно случайно, что они оказались в одном. И даже соседями — через проход. На Марата Дина не взглянула ни разу, но все время — прямо-таки кожей ощущала его присутствие. И что-то саднило и саднило внутри, точно в самом деле была у человека душа, и она сейчас болела. Но поскольку — и Дина прекрасно это знала — души как таковой ни у кого не было, то это, очевидно, побаливал желудок. Или сердце. Или печенка какая-то.
Как в прошлый раз, на площади у сквера собралась толпа родителей. Только тогда они провожали, а теперь, соответственно, встречали. И прошлый раз было жарко, а теперь моросил дождь.
Автобусы подъезжали один за другим.
Сразу началась толкучка. «Будто маленькие», — подумала брюзгливо Дина, глядя, как родители прыгают, машут руками, зовут своих чад и вообще ведут себя неприлично шумно.
Она уже увидела, что отца нет, а под черным отцовским зонтом ее ждут Римма и Лёка, — и у нее сразу испортилось настроение. Лёка радостно смотрела на нее снизу вверх, пошмыгивая носом и переступая ногами в блестящих ярко-красных резиновых сапогах.
«Новые», — отметила Дина.
— А папа простудился, затемпературил немножко, — быстро сказала Римма. — Я его не пустила, ты уж извини…
Она расстегнула сумку и достала сначала свой пестрый зонт, а потом резиновые сапоги, точно такие, как у Лёки, только побольше, разумеется, и протянула Дине.
Они пошли на остановку троллейбуса. Там уже стоял Марат с матерью и младшим братом. Лицо Риммы расплылось в улыбке, но Марат молча глядел сквозь нее, как будто он никогда до этого ее не видел. Римма покраснела и обиженно, словно ребенок, надула губы, но, слава тебе господи, у нее хоть хватило ума промолчать.
Брат Марата был ни капли на него не похож, щекастый и толстый; они с Лёкой, та — уцепившись за Риммин плащ, тот — за материну юбку, сопя и исподлобья разглядывали друг друга. Тарасик оборачивался даже тогда, когда мать тянула его за руку к троллейбусу, — видно, Лёка чем-то его приворожила. Впрочем, Лёка была прехорошенькая, и в младшей группе детсада многие мальчики собирались на ней жениться.
Троллейбус уехал. Это был одиннадцатый маршрут, а им нужен был четвертый. Римма поправила Дине зонт — он завалился набок, и вся голова у Дины намокла — и спросила:
— Хорошо отдохнула?
Дина не ответила, и Римма, обождав немного, занялась другим: вытерла Лёке нос, отсчитала мелочь, поплевав на палец, счистила с чулка грязь, она уже привыкла к тому, что ее вопрос может остаться без ответа.
— Что лучше — мстить или прощать? — вдруг спросила Дина.
Римма глянула на нее, словно застигнутая врасплох на очень трудном экзамене, облизнула губы и сказала:
— Я не знаю…
Но Дина уже знала, что лучше. А на душе было так пусто, так пусто…
— Я пирог испекла, — быстро сказала Римма. — Ты только не переживай!
А Лёка добавила:
— Ешь пирог, и всё!
Неудачная поездка
По правде говоря, крупно сегодня повезло Марине. Минуты за три до урока химии дежурный внес стопку тетрадей и замогильным голосом сообщил, что будет контрольная. А у Марины была одна привычка, особенность или же недостаток — можно называть это как угодно. Получив отметку по какому-нибудь предмету, Марина переставала его учить и устраивала себе на несколько дней малюсенькие каникулы.
Тактика эта действовала почти беспроигрышно. Почти. Потому что случались и сбои, и тогда учителя с укоризненным недоумением ждали хотя бы объяснений от онемевшей в ужасе Марины, которая накануне отвечала так хорошо. Вот и сегодня на Марину свалился сюрприз, потому что совсем недавно она получила по химии четверку, учебник с тех пор не раскрывала, а домашние задания списывала, ни капли в них не вдумываясь. В общем, допрыгалась.
И вдруг… Вдруг дверь открылась, вошла старшая пионервожатая Нила и сказала, поманив Марину пальцем:
— А ну, топай сюда! И считай, что тебе крупно повезло.
Марина подошла, вытирая о юбку повлажневшие от страха ладони.
— Слушай меня. Одна нога здесь, другая там. Собрать портфель — раз, отнести в пионерскую комнату — два, взять фотоаппарат — три! Провернуть в темпе, чтобы не опоздать на автобус в десять тридцать. Ясно?
Почти не вдумываясь в слова Нилы, но зная лишь одно: она спасена, Марина метнулась к своей парте, побросала дневник, ручку и учебники в портфель и с видом независимым, но в то же время и заискивающим — а ну как не выгорит! — шмыгнула мимо учительницы химии, сухо ответившей на ее «здрасьте».
Нила уже убежала вперед на своих тоненьких, как у воробья, ножках.
— Такое сражение пришлось выдержать, ну, ты не представляешь! быстро говорила она, оглядываясь. — Завуча пришлось подключить! Химичка ваша — ни в какую! «Завтра, — говорит, — поезжайте! Сегодня контрольная». А завтра меня, между прочим, в райком вызывают. На двенадцать тридцать. А Нила одна и разорваться на две половины не может. А послезавтра, между прочим, районная олимпиада первых — пятых классов, от нашей школы трио баянистов, акробатический этюд, «Чешская полька» и чего-то на скрипочке. И опять Нила одна, на две части не разорвется. А послепослезавтра воскресенье. Извините, но кусочек личной жизни Нилочке тоже нужен… Я, может, в парикмахерскую второй месяц не могу сходить.
Нила вздыбила рукой негустые волосики на затылке и распахнула дверь пионерской комнаты. Она достала из сейфа фотоаппарат «Киев» и свою сумку, молниеносно надела плащ, каким-то непостижимым образом вдев обе руки сразу в оба рукава, вслепую мазнула по губам помадой и подтолкнула Марину к двери:
— Давай, жми.
— Куда? — наконец спросила Марина.
— В село Веселое, — сказала, удивленно на нее глядя, Нила. — Я тебе что, не говорила?
— Не-а.
— Видела, «Опять двойку» в чулан унесли?
Марина не видела, как уносили «Опять двойку» из темноватого вестибюля их старой, давней постройки, школы, но не заметить исчезновения картины, конечно, не мог бы никто. Огромная, написанная маслом «Опять двойка» висела там с незапамятных времен — кажется, это был подарок родной школе какого-то выпускника, у которого, конечно, уже были внуки. Картина от старости приобрела благородный коричневый оттенок и даже своеобразную привлекательность, а к тому, что изображенный на ней мальчик не стоит на полу, как оно положено, а как бы подвешен к потолку и витает между небом и землей, словно пан Твардовский из старинной легенды, от которого за немыслимые грехи отказались и небо, и земля и который до скончания веков приговорен был висеть в атмосфере, и к тому, что пол из-под ног мамы непутевого мальчика круто уходит вверх и маме ни за что не взобраться на гладкую горку, — к этим особенностям манеры неизвестного художника быстро привыкали, и со временем «Опять двойка» становилась такой своей-своей, родной-преродной.
— А чего унесли? — спросила Марина.
— Того. — Нила оглянулась по сторонам, хотя они уже вышли из школы и подслушать их не мог никто, потеснее придвинулась к Марине и обняла ее за плечи. — Ты не трепливая, но гляди!.. Чтоб никто.
Марина затрясла головой, преданно скашивая на Нилу глаза, и, подпрыгнув, переменила ногу. Теперь они с Нилой шагали в ногу, как на параде.
— Комиссия на прошлой неделе была. Ивану Прохоровичу — втык, Вере Андреевне — втык, и мне тоже втык. Низкий уровень оформления школы. В общем, и мое упущение, я не отрицаю… Стенд «Слава труду» был пустой, экспозицию еще не подготовили, потом старый новогодний монтаж, сама понимаешь… ни туда его, ни сюда. Сейчас, само собой, надо поднажать. «Опять двойку» выбросили, приобрели серию классиков, развесят в коридоре. Шефы сделают стенд для спортивных призов. Иван Прохорович сделал втык Илье Семеновичу, его кружок рисования в срочном порядке организует выставку рисунка. Теперь с личной моей стороны. Я придумала одну вещь, ходила в райвоенкомат, целый день там сидела. Угадай, что я выяснила?
Марина, конечно, угадать не могла, да Нила и не ждала от нее ответа. Паузу она сделала для пущего эффекта.
— В нашем районе есть один человек, дважды, так сказать, кавалер ордена Славы! Представляешь, что из этого можно сделать?!
— Интересно, — вежливо согласилась Марина.
— Не то слово! И вот я придумала: сделать такой стенд, ну, «Страна помнит своих героев» или «Никто не забыт»… В общем, надо подумать. А еще лучше поднапрячься умами и выдумать такое название, чтоб только у нас — и больше нигде! Ладно, перейдем к сути. Подборка материалов на стенде должна быть исключительно об этом человеке. Супрунчук А. Н. Его фронтовые фотографии, личный рассказ о трудном боевом пути, потом — современность. Трудовые успехи, над кем он шефствует, как перевыполняет. И обязательно фото. На рабочем посту, в кругу семьи, нянчит внуков, читает журнал… На месте сориентируемся. Теперь ясно?
Вот Марине теперь было ясно. Ну что ж, Супрунчук А. Н., большущее тебе спасибо за то, что спас от неминуемой пары, а уж качество фотографий нами гарантировано.
До Веселого они доехали без приключений, если не считать смешного эпизода в самом начале. Когда автобус тронулся, к Ниле и Марине, сидящим рядом, пробралась пожилая тетка с двумя корзинами. В каждой корзине была еще одна корзина, поменьше, так что на самом деле корзин было четыре, и, как перед этим тащила их тетка на базар, было совершенно непонятно. Лишь только Марина собралась встать, Нила строгим голосом сказала:
— Молодой человек, уступите старухе место.
Деревенского вида парень, сидящий у противоположного окна, молча встал, невероятно скосив глаза куда-то вбок. И конечно, ему казалось, что весь мир с огромным интересом наблюдает за ним сейчас, потому как миру нечего больше делать. Парень почесывался, подергивался, хмыкал, кашлял и дрыгал ногой. А уши у него пылали.
Потом автобус затрясся и запрыгал — в их райцентре делали водопровод и канализацию, все улицы были разрыты, — и Марине стало не до смеха. Но вскоре автобус вышел на шоссе, и им с Нилой удалось даже подремать, склонившись друг к другу. Впрочем, дремала одна Нила, а Марина лишь делала вид, осторожно поглядывая из-под приспущенных век в зеркальце водителя: ей показалось, что в это самое зеркальце посматривает на них молодой, вполне привлекательного вида водитель в кожаной куртке, которому впору было, ну, хотя бы сидеть за баранкой такси, а не водить расхлябанный и гремящий сельский автобус. И вот теперь Марина старалась определить: на кого же все-таки смотрит водитель — на нее или на Нилу?
Нила была дурнушкой, и все девчонки за нее переживали. Им не нравился толстомордый Нилин кавалер, туго обтянутый джинсовым костюмом, и все они были рады, когда кавалер перестал ждать Нилу по вечерам у школьного забора. Однако Нила, похоже, этой радости не разделяла и долго еще приходила в школу с красными глазами. А вот этот парень был бы неплохим кавалером для Нилы. Но, выходя из автобуса в центре села Веселого, Марина с огорчением увидела, что водитель, насчет которого она строила такие планы, как-то вроде бы даже и не реагирует на Нилу, покуривая в опущенное стекло, а на баранке спокойно лежит его правая рука с грязноватыми ногтями и с толстым обручальным кольцом на безымянном пальце.
Первым делом Нила зашла в школу и отыскала там старшую пионервожатую, которую звали Алевтина Михайловна. Именно Алевтина Михайловна, потому что эту полную, солидную женщину с пышной прической никто из ребят, конечно, не называл Алевтиной, а тем более Алей. И Марина снова порадовалась, какая чудная им досталась вожатая, — подружка, можно сказать, а не какая-то старообразная тетенька.
Нила познакомила их, наговорив про Марину целый ворох приятных и лестных слов, но Марина, правду сказать, к этим похвалам давно уже привыкла: у нее действительно был, ну, талант не талант, а кое-какие способности к фотографии, ее снимки часто печатали в районной газете. Марина даже получила диплом на областной фотовыставке; о том, что школьная стенгазета без ее фотографий не выходила, и говорить нечего.
— А этот Супрунчук как, достоин? — напоследок спросила Нила.
— В каком смысле? — уточнила Алевтина Михайловна.
— Не употребляет? И во-вторых, его трудовые достижения. Сама понимаешь, нам нужен, так сказать, человек безупречный. Иначе нечего и огород городить.
— Это я понимаю, — сказала Алевтина Михайловна. — Ну, что я могу тебе сообщить?.. Насчет употреблять за ним особенно не замечалось, а работает он школьным сторожем. Сторожит нашу школу и пришкольный сад, хотя чего его сторожить, его еще зеленым обносят. Сад тут почти что в каждой усадьбе, а школьные яблоки чуть не в завязи поедают. Хуже гусениц!
Но проблема школьных яблок Нилу не интересовала, и они с Мариной отправились к Супрунчуку А. Н.
Супрунчук оказался сутулым, неопределенного возраста человеком в старом измятом черном костюме, кепке-шестиклинке и в потрепанных кедах на босу ногу. Он, привстав, следил за Нилой и Мариной из-за грубо сколоченного дощатого стола, пока они шли от калитки.
— Собаки нет? — крикнула издали Нила, но, очевидно, Супрунчук не расслышал, закивал головой и с готовностью забормотал:
— Здр-р… асьте! Здр-р… асьте!
Не похоже, чтобы здесь водились собаки. По двору свободно разросся спорыш, сарай был весь заплетен хмелем, а возле дома раскинулся куст бузины. Двор незаметно переходил в лужайку, точно так же поросшую спорышем, которая спускалась к прудику с неподвижной стоячей водой, да, собственно, и был частью этой самой лужайки, хоть и отделялся от нее редким ветхим забором.
— Здравствуйте, — сказала Нила, подойдя. — Товарищ Супрунчук, мы приехали к вам как к человеку, который единственный в нашем районе имеет два ордена Славы.
Сама не слишком удовлетворенная этим началом, Нила недовольно передернула плечом; Супрунчук, как видно поняв изо всего, что его гостья чем-то недовольна, зашаркал по столу ладонями, словно подгребая к себе лежащую там стоптанную женскую туфлю, просящую каши, сапожную иголку и моток дратвы, и проговорил:
— А вы присаживайтесь…
Переглянувшись, Нила с Мариной пододвинули стоявшие тут же табуретки и сели.
— Мы школьники, — сказала Марина, — мы знаем, что вы воевали, и хотим написать о вас в своей школьной газете. Вы не против?
— Ну да, а как же, — быстро закивал Супрунчук, переводя взгляд с Марины на Нилу. — А это оно самое… как оно… ну да ладно. Ишь ты! Толькечки я вас не припомню. Как школьников то есть…
— Мы из города. Из райцентра. — Нила достала из сумки свой маленький заграничный магнитофон. — Ну вот, Алексей Николаевич, — сказала она голосом школьного зубного врача, который просит первоклассника открыть ротик. — Вы все расскажете нам в этот магнитофон. Сначала мы вас запишем на магнитофон, а как приедем домой — спокойненько оттуда перепишем ваш рассказ на бумагу. Договорились?
Супрунчук молчал, непонятно глядя на Нилу; он словно хотел что-то сказать, но так и не сказал, а Нила требовательно повторила:
— Значит, договорились?
— Т-техника, ух! — сказал Супрунчук и покрутил головой.
— Техника теперь на грани фантастики, — согласилась Нила. — Мы слушаем вас, Алексей Николаевич. Нас интересует рассказ о вашем боевом пути, о трудных военных буднях, об успехах вашей части, вашего полка… Ну, что еще… Может, вспомните какой-нибудь забавный случай? На войне ведь случались и смешные вещи, правда? Иногда. В общем, вам виднее!
Поудобнее облокотившись о стол, Нила пододвинула к Супрунчуку руку с зажатым в ней микрофоном. Супрунчук вдруг весь словно бы окоченел, а его шея пошла бурыми пятнами.
— Ну? — шепотом поторопила его Нила.
— Я, этт-та… — кашлянув, скрипучим голосом сказал Супрунчук и, взяв туфлю, лежавшую на столе, поколотил ею о столешницу, — туфлю… бабке латаю. Жене своей. Бабке.
— Вы не поняли меня, Алексей Николаевич. — Нила щелкнула переключателем. — Идет запись. Надо говорить.
— Так я ж, эт-та… говорю, ага! — Супрунчук засмеялся каким-то сиплым, кудахтающим смехом, одной рукой отковыривая щепку от стола и нелепо помахивая другой.
— Соберитесь, Алексей Николаевич. Пленка идет. Начали!
Супрунчук коротко вздохнул, надолго задержал дыхание, в каком-то оцепенении глядя на микрофон, а затем стал рывками выпускать воздух сквозь крепко сжатые зубы. Нила снова щелкнула переключателем.
— Ладно. Я понимаю, вам трудно собраться. Давайте сделаем по-другому: я буду задавать вопросы, а вы отвечайте. Вопрос первый: в каком возрасте вы попали на фронт?
— Я, эт-та… двадцать первого…
— В двадцать один год?
Супрунчук замотал головой:
— Рожденный… этого самого года… двадцать первого года рождения…
— Понятно. Значит, вы, Алексей Николаевич, тысяча девятьсот двадцать первого года рождения и на фронт попали совсем молодым. Так? Бы попали в мужественную солдатскую семью, хранящую честь боевого знамени. К какому роду войск вы принадлежали?
— К этому роду… н-ну… пехота я.
— Были пехотинцем. Ежечасно рискуя жизнью, несли вы трудную военную службу. У вас был верный боевой друг. Его звали…
— Васькой звали, — быстро сказал Супрунчук. — Пилипенко Вася… Федорович… Ваську ранило, я говорю: «Иди, Вася, в санбат». Вася: «Не, не пойду…» Если б знать… Такой друг был Васька, товарищ мой боевой… Супрунчук, отворачиваясь, поскреб корявым пальцем в уголке глаза.
— Отлично, Алексей Николаевич, — оживившись, закивала Нила, — вы нам это и расскажите. Значит, был бой, и вашего друга ранило, а вы ему говорите… Ну, по порядку. Только держите сами микрофон, у меня рука устала.
Супрунчук взял хрупкий микрофон своей большой, негнущейся рукой с обломанными пятнистыми ногтями и вздувшимися венами. Рука эта так дрожала, что он стал держать ее другой рукой.
— Начали, Алексей Николаевич.
Супрунчук сипло кашлянул и с кривой, растерянной полуулыбкой стал глядеть на микрофон. У него затряслась и другая рука.
И тут Марина наконец поняла. Супрунчук боялся! Боялся ужасно, невероятно, до потемнения в глазах и остановки дыхания. Точно так же, как пугалась Марина, когда ее вызывали к доске во время тех самых самовольных каникул.
— Нил, может, пофотографируем пока, а? — сказала она Ниле. — И солнце какое хорошее.
— Ладно, — со вздохом кивнула Нила.
Марина сняла с плеча фотоаппарат и оглядела двор. Ей понравился пышный куст бузины с четкими пятипалыми листьями и множеством кое-где распустившихся соцветий.
— Алексей Николаевич, — сказала Нила, — вы пока переоденьтесь. Белую рубашку, парадный пиджак, ну и галстук, конечно, если есть… Какой несообразительный, — пожаловалась она, когда Супрунчук ушел в дом, — прямо горе с ним…
Она снова вздохнула и стала смотреть перед собой, накручивая на палец прядку волос.
Супрунчук появился на пороге. Он покашливал, суетливо разводил руками и как-то странно им подмигивал.
— Эт-та… Сорочки свежей не того… нету… Кгм. Г-ха! Старуха моя, эт-та… второй месяц в больнице, как его… ренматизм. Г-ха!
— Понятно, — сумрачно отозвалась Нила.
— Ничего, пусть будет в этой, — сказала Марина. — Идите сюда, Алексей Николаевич. Сядьте, пожалуйста, на табуреточку… как вам удобнее…
— А пинжак у меня тоже того… нету. Начальница ваша строгая такая, эт-та… Заметила она или нет? — Супрунчук проговорил это, прикрывая рот ладонью, чтобы не услышала Нила, и Марина успокоила его:
— Не страшно. На фото будет как новый, Алексей Николаевич.
— Никифорович, — наклонившись к Марине, которая поправляла воротник его рубашки, вдруг сказал Супрунчук. — А зовут Антон. Антон, значит, Никофорович Супрунчук.
— Господи! — плачущим голосом сказала Нила. — Чего ж раньше молчали?
— Да так оно… Кгм. М-да.
Марина, примеряясь, отступила назад, глядя в видоискатель. Нила прикрикнула:
— Кепку забыли! Снимите кепку!
— Так это… Ну, значит, ладок. Как сказано, так и сделано.
Супрунчук стащил с головы свою шестиклинку, обнажив совершенно лысый череп. Марина фыркнула и опустила фотоаппарат.
— Бликует!
— Ну, я не знаю… — Нила слабо передернула плечами, как-то сразу сникнув.
— Ладно, Антон Никифорович, вы ее наденьте обратно.
Марина сделала несколько снимков у куста бузины, потом хотела еще снять Супрунчука на фоне стены из неоштукатуренного кирпича, но было нехорошо по свету, и она решила не рисковать.
Потом снова была неудачная попытка разговорить Супрунчука, но ничего путного о его трудовых успехах они не узнали. Оказалось, что Петр Степанович, директор школы, очень хороший человек, и Воля Матвеевна, его жена, биологичка, тоже добрая женщина, и Андрей Иванович, завуч, хороший человек, и химичка, и физик, и физкультурник… Вот только немецкий язык Гена ходит на танцы в клуб, а это несолидно… При упоминании о немецком языке порядочно-таки раскисшая Нила встрепенулась, но оказалось, что «немецкий язык» — это вовсе не тот немецкий «язык», который был ей нужен для полноценного портрета Супрунчука, а всего лишь учитель немецкого языка Геннадий Спиридонович. Нила опять впала в состояние сонной задумчивости и вряд ли слышала продолжение рассказа Супрунчука о том, как этот самый Гена подарил ему чудесный, чуть поношенный костюм, который он, Супрунчук, не снимает уже пятый год…
— И вот, эт-та, самый этот костюм на мне он и есть, — закончил Супрунчук свой рассказ, который, конечно же, никуда не записывался ввиду абсолютной его бесполезности.
— Ладно, — вяло кивнула Нила, — теперь принесите альбом с вашими фотографиями. Мы отберем.
Супрунчук снова пошел в дом, и тут Марина впервые заметила, что он как будто немного прихрамывает. Его долго не было. Они молча сидели. У Нилы был усталый и раздраженный вид, она вздыхала и часто потирала виски.
Наконец появился Супрунчук и со своим обычным сокрушенным видом, к которому они уже привыкли, подошел к ним. Он положил на стол одну-единственную фотографию, бледно-коричневую от старости.
— Да так оно… нету больше, — опередив вопрос Нилы, проговорил Супрунчук. — Как-то оно не получилося… Н-да.
Супрунчук был сфотографирован сидящим на канистре из-под бензина, а вокруг расстилалось донельзя взрытое, словно перепаханное, сплошь в каких-то заполненных водой колеях пространство. Лишь вдали, у кромки фотографии, виднелась непонятная темная масса.
— Танк, — сказал Супрунчук и постучал ногтем по фотографии. — Ихний. Наш хлопец гранатой подбил. А вот имени уже не припомню…
— Мы ее переснимем и вернем.
Нила взяла фотографию и спрятала в сумку, а потом на мгновение задумалась.
— Через двадцать минут автобус, — сказала она, глянув на часы, — а потом уже три часа автобусов не будет. Есть ли смысл в дальнейшей беседе? Не уверена… Надо решать, — прежним деловым тоном проговорила она, глянула на неуверенно что-то пробормотавшую Марину и, встав из-за стола, коротко приказала: — Едем!
Когда они, попрощавшись с Супрунчуком, торопились к остановке, Марина обратила внимание на чьи-то тяжелые, прерывистые шаги, не отстающие от них. Она оглянулась. Сзади, задыхаясь и сильно хромая, за ними спешил Супрунчук.
— Ну чего вы идете? — тоже оглянувшись, сказала Нила.
— Дак это… Н-ну. — Супрунчук разводил руками и виновато улыбался.
— Не надо нас провожать, домой идите, — приказала Нила, но все равно до самой остановки они слышали у себя за спиной громкое дыхание и неровные шаги.
Автобус уже собирался отъезжать.
— Извиняюсь, если что не так, — сказал Супрунчук им вдогонку и продолжал стоять, глядя на них в окно с какой-то безропотной застенчивостью, хотя Нила делала ему знаки, чтобы он уходил.
Автобус тронулся.
— Когда надо было от него, молчал как могила, — недовольно проговорила Нила, — а теперь провожает. Не знаю, как из этого можно выкарабкаться…
Она сложила плащ и спрятала его в сумку, а затем, опершись о спинку переднего сиденья, положила голову на руки и закрыла глаза.
На рукаве шелковой Нилиной блузки была гладью вышита какая-то ужасно противная бабочка с нагло растаращенными глазами и толстыми, короткими усами; эта бабочка всю дорогу лезла в глаза Марине, раздражая ее и не давая сосредоточиться на одной важной мысли, которая никак не давалась ей, а лишь слабо брезжила в сознании. Наконец, смирившись перед колдовством мерзкой бабочки, Марина принялась бездумно глядеть в окно, щурясь от яркого майского солнца.
Через несколько дней она принесла Ниле отпечатанные фотографии. Марина волновалась, как бы Супрунчук не получился вымученным и деревянным, но этого как раз не было. Вышло очень даже неплохо. И руки, которыми Супрунчук шарил по пиджаку, и взгляд в сторону, и беглая полуулыбка делали снимок на редкость живым.
— Ну куда это? — сказала Нила, повертев фотографию. — В этой кепке! И вообще — вижу, что ничего из этого не выйдет. Пустой номер.
— А может, заметку в стенгазету?
— Заметку?.. — Нила завела глаза в потолок и подумала: — Выбрось. Даром ездили.
Но Марина не выбросила. Она взяла фотографии домой и спрятала в старомодную, оклеенную ракушками шкатулку, где лежал диплом областной фотовыставки, толстый конверт с вырезками из журналов мод, клипсы-сердечки и фото Димы Сулькина из девятого «а».
Кто читал эту сказку…
Сразу за оградой начинался парк, сейчас разноцветный и яркий, а во дворе росли березы. Берез было много, и они почти скрывали двухэтажное здание с огромными зеркальными окнами. Это было похоже на обычную школу обнявшись, прогуливались девчонки в черных передниках, а мальчишки гоняли мяч, но слышны были тихие звуки фортепиано, а за окнами — бесшумный полет невесомой фигурки, четкие силуэты, слившиеся в синхронном движении, обманчивая легкость поддержек и вращений, лишь глаза выдают усталость. И так каждый день.
Мама остановилась у ограды.
— Ладно, дочь, — сказала она, — возвращайся.
— Будь умницей, — сказал папа и подмигнул Иришке.
— Что я хотела тебе напомнить… — Мама задумалась и поправила очки, но тут же удивленно оглянулась.
Оглянулись и папа с Иришкой. Круглолицая, светловолосая девчонка, стоявшая со своими родителями неподалеку от них, вдруг разревелась. Она уцепилась за руку матери, не отпуская ее.
— Не оставляй меня! А-а-а!.. Не хочу здесь! У-у-у!.. — кричала она, размазывая по лицу слезы.
Иришка озадаченно смотрела на нее, потом тихонько вздохнула и взяла маму за руку.
— Хорошо… да… — сказала мама и поморщилась: девчонка завопила совсем уж громко. — В общем… — Мама укоризненно посмотрела на Иришку. Я бы предпочла, чтобы моя дочь работала головой, а не ногами. Ты понимаешь?
— Ладно, Света, — примирительно сказал папа.
— Подожди. — Мама пыталась заглянуть Иришке в глаза. — Дочь, пообещай мне…
— Да, мамочка, — охотно согласилась Иришка, — обещаю.
— Подожди… имей выдержку. — Мама потерла виски. — Не запускай математику. Физика, а главное, математика — вот удел серьезных людей. Все остальное — блажь! Именно так. — Мама недовольно посмотрела на Иришку.
И хотя Иришка чувствовала себя немножко виноватой, она была просто-напросто счастлива. Она полезла целоваться к маме, но мама отстранила ее и сказала:
— Ну-ну! Имей выдержку.
Зато папа чмокнул Иришку в щеку, потом в нос, и только тогда Иришке стало чуть-чуть грустно.
Она постояла еще немного, прижавшись лицом к прутьям ограды, но скоро желтое мамино пальто стало неразличимо среда деревьев увядающего осеннего парка, и лишь красный папин джемпер еще раз мелькнул за поворотом.
Те, девчонкины, тоже ушли. «Бедная, — пожалела девчонку Иришка. Чего она плачет?..» Но девчонка, несколько раз икнув, внезапно прекратила рев, деловито высморкалась в сомнительной свежести платок и уставилась на Иришку.
— И тебя тоже? — сиплым голосом спросила она.
— Что… тоже? — не поняла Иришка и застеснялась: уж слишком бесцеремонно разглядывала ее девчонка.
— И тебя тоже!.. — уже утвердительно протянула девчонка. — И меня вот… видишь?
Иришка неопределенно кивнула. Она ничего не поняла.
— Я Надя. — Девчонка поплевала на платок и стала тереть щеки. — А ты?
— Ира…
— Ирка, значит. Смотри, чистая уже? — Надя придвинула лицо к Иришке, показывая щеки. Лицо ее не стало чище, и Иришка честно сказала:
— Не знаю.
— Ну и пусть! — махнула рукой Надя. — Видела? Ненормальная!
— Кто? — удивилась Иришка.
— Мамка. Думает, раз она хотела стать балериной, так и я должна.
— Балериной?.. — недоверчиво протянула Иришка, вспомнив низенькую, круглую тетку в растянутой на животе кофте.
— Ага! — торжествующе пробасила Надя. — Представляешь? Это же ужас сплошной. Теперь она хочет, чтобы я!.. А ты совсем некрасивая, — вдруг сказала она и критически осмотрела Иришку. — Некрасивая и худая. Совсем даже как скелет. И как тебя только взяли?.. По блату, да?
Иришка стояла, глядя в сторону, и чувствовала, как слезы тепло щекочут глаза. Вот покатилась первая слеза и повисла на подбородке. Иришка отвернулась.
— Во дурочка… — протянула Надя и обняла Иришку за плечи. — Я ж пошутила. — Но в голосе ее не было уверенности, и она сама это чувствовала.
«Некрасивая, некрасивая, — закусив губу, думала Иришка. — Скелет, а еще — вобла, а еще — кузнечик, а еще — спичечные ножки…» Так дразнили ее мальчишки в школе и во дворе. А разве бывают балерины со спичечными ножками?!
— Хочешь, я пошевелю ушами? — предложила Надя. — Только ты не плачь. Можешь даже дурой меня назвать. Хочешь? Или плюнь, — неуверенно предложила она, решив, что зашла в своем великодушии слишком далеко.
— Пошевели, — тихо сказала Иришка.
Надя вытаращила глаза и набрала в грудь побольше воздуха. Потом она изобразила крайнюю степень напряжения и задержала дыхание. Ее лицо стало медленно краснеть.
— Ну, как? — Надя наконец с шумом выдохнула воздух и победно взглянула на Иришку. — Видела?
Вот так закончился этот день. Потом был ужин, а после ужина их повели на второй этаж, в спальни.
— Мы хотим, чтобы наши кровати рядом! — решительно сказала Надя воспитательнице, а Иришка застеснялась и спряталась за Надину спину.
Ночью она несколько раз просыпалась. Было светло от луны, по коридору все время кто-то ходил, негромко шаркая подошвами, поскрипывал паркет, а рядом сопела Надя, изредка вздрагивая и что-то бормоча.
А через неделю Иришка влюбилась. Ее звали Лиза, и она училась в выпускном классе. Она была недосягаема и прекрасна. Иришка встречала ее по утрам в раздевалке, когда переодевались к занятиям. Лиза почему-то всегда опаздывала, и Иришка, переодевшись, стояла тайком за ветвистым фикусом в коридоре, напротив раздевалки старших девочек, пока, наконец, оттуда не выскакивала Лиза, в последнюю минуту затягивая поясок на талии. Однажды они встретились у крана, обе с лейками.
— И ты дежуришь? — спросила Лиза, словно они были знакомы давным-давно. — Нравится тебе тут?
— Да, — прошептала Иришка, опустив глаза.
Ей часто представлялось, как Лиза заговорит с ней, а она скажет что-то умное ей в ответ, и Лиза увидит, что она вовсе не маленькая, что с ней можно даже дружить…
Но это было в мечтах, а теперь ей стало страшно, и она только еще раз повторила:
— Да…
А Лиза уже умчалась, почти не сгибаясь под тяжестью лейки, и какой-то стриженый мальчишка, тоже с лейкой, грубо сказал Иришке:
— Чего рот разинула? Гляди, уже льется!
— Что ты уставилась на эту выдру? — ревниво сказала Надя в столовой, заметив, что Иришка не отводит глаз от соседнего столика, за которым сидела Лиза. — Подумаешь! Знаешь, что мне про нее рассказывали? Такое…
Лиза громко смеялась чему-то, и Иришкины губы тоже сложились в улыбку, а потом она взглянула на смутившуюся Иришку и подмигнула ей, а Иришка улыбнулась пугливо и радостно.
— Не хочешь — не слушай, — обиженно сказала Надя. — Пожалеешь поздно будет.
Ночью Иришке снился зал с зеркалом во всю стену и голос преподавательницы Нины Васильевны, без конца повторявшей: «Девочки, держите спинку! Тяните носочек! Хо-ро-шо… Не садитесь на бедро! Начали… И раз…»
Была музыка, и были движения… Иришка не мыслила одного без другого, но каким чужим и неловким казалось ей собственное тело… Оно не подчинялось ей, она просто физически чувствовала суматошность и карикатурность каждого своего движения, а музыка существовала где-то рядом, и, казалось, так легко можно было слиться с ней, переплести с ней каждое свое движение, так недосягаемо легко…
— Труд! И только труд! — говорила Нина Васильевна.
И Иришка печально думала: «Труд… ничего мне не поможет, когда я такая… Такая худая, такая неуклюжая, такая бездарная, — думала она в раздевалке, глядя на себя в зеркало. — Господи, почему мне так не повезло? Пожалуйста, сделай так, чтобы я стала талантливой и красивой, и я в тебя поверю! Сделай, ну сделай же! Честное пионерское — поверю!»
— Эй! — сказала Надя и подтолкнула Иришку. — И я слышала, как Нина Васильевна сказала завучихе, что ты молодец. И вообще, я бы хотела на обед пирожки с капустой, а ты?
И еще Иришке нравилась преподавательница математики Гипотенуза. Она была их классной. Хотя Гипотенуза, совсем как Иришкина мама, больше всего на свете любила свою математику, на воспитательном часе она не ругала двоечников и не разбирала итоги последней контрольной. Гипотенуза приносила проигрыватель, и они слушали музыку. А потом она спрашивала: «Ну, понравилось?» И все. Поэтому, когда однажды Гипотенуза так спросила, а все промолчали, и только Надя сказала: «Не… скучно», Иришка подняла руку и, не глядя от смущения на огорченную Гипотенузу, сказала:
— А мне — да… Очень!
— Это Моцарт, — обрадовалась Гипотенуза. — Так, может, вы, Пантелеева, расскажете о нем подробнее? На следующем воспитательном часе? А потом мы еще послушаем его музыку. Вот вы вслушайтесь — и поймете, как это прекрасно… Пусть даже и не сразу… А вы, Пантелеева, зайдите после уроков в кабинет музвоспитания, я помогу вам подобрать материал.
Когда прозвенел звонок с последнего урока, Иришка побежала в кабинет музвоспитания. Там сидел незнакомый мальчик и перебирал пластинки. Гипотенузы еще не было.
— Здравствуйте… — сказала Иришка. — Я вам не помешаю?
— Привет, — ответил мальчик, рассматривая пластинку. — Ты классик, ага? У них все такие вежливые. «Я вам не помешаю?..» — тоненько передразнил он Иришку.
Иришка стояла вся красная и не знала, уйти ей или остаться.
— Садись, — разрешил мальчик. — А я народник! Два притопа, три прихлопа. Понятно? Тебе Гипотенузу? Скоро придет. Мы с ней будем доклад писать о… как его… — Мальчик заглянул в бумажку. — Вивальди. Древний композитор. Не слыхала?
— Нет, — призналась Иришка.
— Тогда слушай. — Мальчик поставил пластинку на проигрыватель и опустил иголку. — Наверное, тоска зеленая.
Первые аккорды, четкие и напряженные. Иришка почувствовала, как дрожь, возникнув где-то в кончиках пальцев, начала распространяться по телу. Нахмурив брови и сплетя пальцы, она невидяще смотрела перед собой. Звуки пульсировали, затухая и вновь возникая с прежней силой, рассыпаясь звенящими брызгами. В этой непрерывности было что-то завораживающее, что-то влекущее. И Иришка тихонько встала на цыпочки, плавно взмахнув руками, словно собираясь танцевать. Но музыка оборвалась на неожиданном вскрике, а наступившая тишина еще долго хранила эти звуки, как воспоминание.
Они долго сидели молча. Потом Иришка взяла свой портфель и вышла. Она пошла в интернат через парк и там, среди печальных, зябких деревьев, пыталась станцевать эту музыку, зарываясь ногами в шуршащие листья, но та музыка и то счастье уже не вернулись.
А потом неожиданно выпал снег. Он начал идти еще ночью, и утром все было засыпано им. Деревья в парке нависли тяжелыми ветвями над расчищенными дорожками, и все было похоже на театр, такое красивое и ненастоящее. И Иришка вдруг поняла, что уже зима и скоро Новый год, а там — каникулы, и впервые со смешанным чувством удивления и испуга поверила в реальность своей теперешней жизни. И все это — ее. И холод просторного зала по утрам, и боль в спине, и усталость после занятий — это жизнь, которую она выбрала, и это не просто надолго, это — навсегда.
— Гавришова, Несмеянова, Горчакова, Сутовская! — Нина Васильевна кивком подозвала их к себе. — Остаться. Остальным — переодеваться.
Девочки, попрощавшись реверансам, убежали в раздевалку. Четверка названных осталась. Это могло значить лишь одно: на них, счастливиц, пал выбор Нины Васильевны, и они будут танцевать маленьких лебедей на новогоднем вечере.
— Подумаешь! — сказала Надя, стягивая колготки. — Может, кто-то им и завидует, — она выразительно посмотрела на Иришку, — но только не я. Ну, длинные, ну, фигуры там какие-то… Что еще, я вас спрашиваю? Чего ты молчишь?! — вдруг набросилась она на Иришку. — Ты что, им завидуешь? Да? Завидуешь?
Иришка пожала плечами. Она им завидовала, что и говорить. Танцевать на новогоднем вечере — это было ее мечтой, ее тайным желанием, в котором она никому не признавалась.
— Скажи честно, ты бы хотела? — приставала к ней Надя. — Хотела бы?
— Да, — сказала Иришка и печально посмотрела Наде в глаза. — Да… хотела бы… очень…
Надя растерялась.
— Хм, — только и сказала она. — Подумаешь! Знаешь, — вдруг вспомнила она, — я слышала, Лизка твоя говорила одной девчонке, что главное — не красота и даже не талант, а чтобы понравиться балетмейстеру. Тогда все лучшее партии — твои. Особенно если поехать куда-нибудь в про… эту… в общем, куда-нибудь подальше. Что ж, если тебя бог обидел красотой, да и меня вот тоже… — лицемерно вздохнула Надя, ожидая возражений. — Значит, нужно понравиться балетмейстеру. Главное — чтобы влюбился, а дальше пойдет как по маслу.
Иришка вздохнула. На любовь балетмейстера она особенно не надеялась. Любят красивых и талантливых, а некрасивых и бесталанных в лучшем случае уважают, как часто говорил папа, подшучивая над их соседкой Элеонорой Львовной, некрасивой старой девой, стремящейся выйти замуж.
В пятницу уроков не было, а на воспитательном часе им раздали табеля. Иришка заглянула в свой: математика — пять, русский — пять, остальные четверки. Потом они с Надей побежали смотреть на елку. Елка стояла в темном пустом зале, еще не убранная, пахнущая смолой и хвоей. Они начали гоняться друг за другом вокруг елки, потом прибежали еще две девочки из их класса, и они решили сыграть в прятки. Наде выпало водить. Она закрыла глаза ладонями и через минуту крикнула:
— Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать, кто не спрятался — я не виноват!
Иришка все еще металась по залу. Наконец она взобралась на сцену и нырнула под занавес. Сцена была пуста, и только в дальнем ее углу светилась открытая дверь и слышны были приглушенные голоса. Иришка подошла ближе к двери, стараясь ступать осторожно и бесшумно, чтобы ее не услышала Надя.
В маленькой комнатке, где хранился всякий хлам — использованный реквизит, старые, пришедшие в негодность костюмы, которые было все же жалко выбрасывать, — сидели старшие девочки и разбирали елочные игрушки. Они доставали их по одной из большого ящика, стоявшего на полу, и привязывали к ним длинные нитки.
— Лизавета, дай ножницы! — сказал кто-то из девочек.
И Лизин голос ответил ей:
— Возьми.
Иришка медлила. Она слышала, как по залу бегала Надя, крича: «Спорим, я вас в два счета найду!» Иришке не хотелось уходить, и в то же время ей было неловко — ведь старшие девочки могли заметить ее и подумать, что она подглядывает за ними. «А что, если я войду, — вдруг подумала Иришка. — Вот просто так — возьму и войду. Скажу: «Может, вам помочь? Чтобы было быстрее?» И представила себе, как она заходит и садится возле Лизы. Просит у нее ножницы, передает ей нитки…
— Эти малявки такие смешные, — вдруг услыхала Иришка Лизин голос. Вот сегодня подходит ко мне одна и говорит: «Скажите моей подружке что-нибудь хорошее, а то она очень переживает, что она некрасивая и вообще неспособная, а вам она поверит, она вас любит». Такая девчонка забавная, на хомячка похожа…
— Твоя вздыхательница?
— Да нет, — ответила Лиза погодя. — Эта совсем особая. Может, ты обратила внимание? Худенькая такая, угловатая. Какая-то словно немножко испуганная.
«Это обо мне, обо мне! — колотилось в испуге Иришкино сердце. — Она меня знает, она меня заметила! Запомнила!»
— Там есть неплохие девочки, — сказал чей-то голос. — Одна особенно. Видно, будет красавицей. Глазищи такие огромные, и фигурка точеная.
— Ага. (Иришка опять прислушалась: говорила Лиза.) Но эта моя вздыхательница… это совсем не то. Она… ну, как тебе сказать… Это гадкий утенок! Понимаешь? Уже видно, уже проглядывает что-то, когда она смотрит на меня как-то сбоку, словно лягушонок, и думает, наверное, что я не замечаю…
Дальше Иришка не слушала. Глотая слезы, она побрела через сцену, уже не беспокоясь о том, что ее могут услышать. Это было все. Это был конец. Конец мечтам, конец иллюзиям и самообману, конец любви. С залитым слезами лицом, перепачканная пылью, она вылезла из-под занавеса и предстала перед изумленной Надей.
— Упала? Ушиблась? Больно? — всполошилась Надя, отряхивая Иришкину форму.
Иришка замотала головой, подавив рыдание.
— Пойдем, надоело, — самоотверженно сказала Надя и обняла Иришку за плечи. — Подумаешь, в прятки играть! Не маленькие. Лучше поиграем в настольные игры, да?
— Она сказала знаешь что? — еле выдавила Иришка. — Она сказала — я… я… гадкий утенок!
— Подумаешь! — с наигранной беспечностью сказала Надя, избегая смотреть Иришке в глаза. — Меня вот Витька Корзинкин коровой назвал. Подумаешь, на всех обижаться! Он меня коровой, а я его бегемотом! А ты молчала, да? Ее обзывают, а она молчала! Надо было ее крокодилой назвать. Или мартышкой!
— Кого?! Лизу?! — ужаснулась Иришка.
Надя опешила.
— Подумаешь! — сказала она, но уже менее уверенно. — Красивая она, вот и задается. Но зачем же других обзывать? Скажи, зачем?! — грозно потрясая кулаком перед Иришкиным носом, вопрошала Надя, а Иришка тихо всхлипывала, комкая в руках носовой платок.
Дома, в ее книжном шкафу, стояли книги по занимательной математике, жизнеописания знаменитых людей и оранжевые тома детской энциклопедии, но никогда-никогда не читала ей мама добрых и немного печальных сказок о маленькой девочке, появившейся из тюльпана, о прекрасном ледяном дворце Снежной королевы и о бедном невзрачном утенке, который стал потом белоснежным лебедем.
А день продолжался и нес с собой новые неожиданности. Когда они сидели за обедом, к Иришкиному столу подошла Нина Васильевна и сказала, указывая на Иришку испачканным зеленкой пальцем:
— Пантелеева, замените в «Танце маленьких лебедей» Гавришову. У нее разболелся зуб, она не может. Одеваться за полчаса до начала концерта.
— Поздравляю, — сказала Надя, а Иришка лишь улыбнулась в ответ.
Потом было ожидание. Иришка слонялась по корпусу, не зная, куда себя деть. До начала концерта оставалось еще почти три часа, а время тянулось так медленно! Начало темнеть, и к шести за окнами была сплошная чернота. Во всем чувствовалось приближение праздника: и елочный запах в спальном корпусе, и мерцающие гирлянды на фасаде здания напротив, и полуодетые старшеклассницы, шушукающиеся в гладилке, и Гипотенуза с накрашенными губами, смущенная и похорошевшая, — все это было преддверием праздника, а ожидание его, таинственное и волнующее, было чуть ли не лучше, чем сам праздник.
Елка уже позванивала и серебрилась игрушками. Всюду был праздник, и, когда, пробегая по вестибюлю, Иришка увидела вошедших с улицы, румяных и запыхавшихся маму с папой, она не особенно удивилась, а только радостно рассмеялась, уткнувшись лицом в мокрый, почему-то пахнущий апельсинами мех маминой шубки.
Время между тем приближалось к семи. Прошли на сцену ребята из соседней музыкальной школы и стали настраивать инструменты. Разноголосое пиликанье доносилось и на второй этаж, сопровождая Иришку в полутьме длинного коридора. Иришка не была первой — в костюмерной уже звучали голоса. На плечиках аккуратно висели пачки — по размерам, в несколько рядов. А на низеньком стульчике сидела девочка, завязывая тесемки туфель. Это была Гавришова.
— Привет, — сказала она. — Проклятый зуб. Вроде перестал. Я уж думала — не приду. Так что тебе уже легче.
Иришка кивнула и вышла. Снизу доносились нестройные звуки настраиваемых инструментов, кто-то засмеялся, кто-то хлопнул крышкой рояля. Ей совсем не хотелось плакать. Просто было как-то все равно. Она даже не оглянулась, когда услышала за спиной быстрый топот и голос Гавришовой:
— Ирка! Ирка! Ты чего психуешь, скажи? Ты обиделась, да? Ты за что обиделась, слышишь? Почему ты так смотрела, Ирка? Я что-то не так сделала, да? Ты скажи!
Иришка пожала плечами, отводя глаза. Отвечать у нее просто не было сил.
— Да? — вдруг поняла Гавришова. — Ты хотела?..
Иришка высвободила плечо из ее цепких рук и начала спускаться по лестнице.
— Стой, подожди! — Ее опять догнала Гавришова, и Иришка послушно остановилась, глядя куда-то в сторону. — Ведь никто не знает, — зашептала, оглядываясь, Гавришова. — Я пришла первой, и Нина Васильевна тоже не знает. Если ты хочешь… Я бы тоже хотела… Но если ты так хочешь… — И она протянула Иришке накрахмаленную пачку, которая топорщилась у нее в руках.
Уже после выступления, сидя в тесной, душной раздевалке, Иришка вдруг расплакалась. Она сидела, сжавшись в комочек у теплой батареи, и лишь комкала в потных ладонях жесткий тюль пачки. В раздевалку вбегали девочки, веселые и разгоряченные, но, покосившись на Иришку, затихали, обмениваясь недоуменными взглядами и пожимая плечами.
— Отчего ты плачешь? — спрашивала какая-нибудь из них. — Ну, скажи…
Иришка молчала. Она не знала, что ответить. Она не понимала, почему плачет, когда ей так хорошо. Она еще не знала, что плакать можно и от счастья.
— Ну, маленький, теперь ты отдохнешь от своего балета, — сказал папа за завтраком.
— Дочь, ты должна провести каникулы с пользой, — немедленно откликнулась мама и поправила Иришке бант. — Стриженая ты мне нравилась больше. После завтрака — гулять, а потом будешь подтягивать математику. Ноги ногами, а голова головой.
— Никакой пользы! — запротестовал папа. — Каникулы нужно отдать развлечениям. Объявляю программу действий: три билета на елку… Могу и больше. — Он вопросительно посмотрел на Иришку. — И все, что захочешь: зоопарк, каток, ТЮЗ, гости и в гости, — в общем, простор фантазии!
— Но ведь, — недовольно сказала мама, — ребенок и так запустил математику. Когда она увидит, что ей суждено танцевать где-нибудь в десятом ряду кордебалета, она засядет за математику. Но будет поздно, да, да! Будет поздно! — Она пророчески подняла палец. — Математика не прощает упущенного времени!
— Маленький, — папа дернул молчавшую Иришку за бант, — скажи нашей маме, что ты не будешь танцевать в десятом ряду кордебалета. Ты будешь солисткой! Мы держим курс только на это. — Он обнял Иришку за плечи.
— Дочь, подумай над моими словами. Еще не поздно. Пока не поздно. Ты знаешь, чего я хочу для тебя. И, признайся… — Мама пристально посмотрела на Иришку. — Уверена ты так же твердо, как твой отец, что ты будешь именно солисткой, а? Желающих много, возможностей мало. Хочешь не хочешь, приходится становиться куда-нибудь в десятый ряд. Я еще понимаю, танцевать можно для общего физического развития. Но посвящать этому сомнительному занятию жизнь, не будучи заранее ни в чем уверенной…
— Да в чем же быть уверенной! — вспылил папа и начал шарить по карманам в поисках сигарет. — Ты-то была в ее возрасте в чем-то уверена?!
— Не кричи, пожалуйста. Если хочешь покурить, выйди на кухню. Что касается меня — да, была уверена. Но не считай меня такой уж рационалисткой. — Мама застенчиво улыбнулась, подыскивая нужное слово. Математика была… как бы это тебе сказать, чтобы не прозвучало высокопарно… была моим кумиром! С юных лет, да, да… Я не чувствовала иного призвания…
— А! — закричал папа уже из кухни. — Призвание! А у нее не призвание?! Маленький, скажи ей!
— Я уже поела, можно я пойду погуляю? — спросила Иришка и встала из-за стола. И в ответ на выжидающий взгляд папы неуверенно сказала: — Я не знаю… Меня назвали… ну… гадким утенком… Значит, я плохо танцую… Но я так люблю танцевать! Я бы хотела даже в десятом ряду… Я не уйду далеко, я буду в парке или во дворе… Можно?
— Вот истина, — горько сказала мама. — Я словно та пророчица, которой никто не верил. Уж не помню, как там ее… Гуляй, но не уходи далеко. Везде полно хулиганов.
Во дворе несколько малышей лепили снежную бабу, а у подъезда две девочки громко сплетничали о каком-то задавале Иваницком из пятого «б». Иришка не дружила с этими девочками, она стала в сторонке, не зная, чем заняться.
— Балелина! — громким шепотом сказал малыш в полосатой шапочке и восторженно вытаращился на Иришку.
Остальные малыши, сосредоточенно пыхтевшие у огромного снежного шара, тоже прекратили свою работу и молча пожирали Иришку глазами.
— Балетница! Балетница! — закричала и запрыгала вокруг снежной бабы совсем крошечная девчушка с мокрым носиком. — Я тоже буду балетницей! Мне бабушка сказала! Ага! Ага!
Иришка вышла на улицу. Уже вдогонку она услышала, как одна из девочек презрительно сказала своей подруге:
— Подумаешь, балерина… Видела я таких балерин. — И потом малышам: Эй, вы, козявки! Спросите у нее, она умеет делать шпагат? Спорим, что нет! А я умею! Хотите, покажу?!
— Снезную бабу она тозе, навелное, не умеет скатать… рассудительно сказал малыш в вязаной шапочке, задумчиво ковыряя в носу, и у всех сразу пропал интерес к Иришке.
И только лишь самая маленькая девочка продолжала прыгать, хлопая в ладоши, и кричать:
— Все равно я буду балетницей, мне бабушка сказала!
В парке было совсем мало людей. Иришка пошла вглубь по расчищенной дорожке, посыпанной желтым песком. Потом она свернула на боковую тропинку, чтобы посмотреть на каток. Она не умела кататься на коньках, но очень любила смотреть. Каток тоже был пуст, и лишь в углу, у самой кромки, невысокая коренастая девушка в ярко-зеленом трико старательно выписывала на льду замысловатые фигуры. Слышен был только шорох коньков. Иришка стояла, прижавшись к прутьям ограды, и наблюдала за однообразными движениями девушки.
Внезапно захрипел репродуктор, спрятанный где-то в сплетении ветвей, захрипел и затрещал, а потом на весь парк раздались дребезжащие звуки вальса. Утробно басили трубы, и печально гудел барабан, и все это было так странно и так нереально: этот пустынный парк, замерзшее озеро катка и девушка в зеленом трико, старательно и неумела танцевавшая вальс. Репродуктор умолк так же неожиданно.
Иришка постояла еще немного у ограды, а потом вдруг заторопилась. Никаких срочных дел у нее не было, она была совершенно свободна еще десять дней. Десять дней — ведь это ужасно много! Она может делать все что угодно: билеты на елку, зоопарк, ТЮЗ, гости и в гости, — так сказал папа… Но почему-то она заторопилась и почти побежала к выходу из парка.
Она бежала к остановке троллейбуса и, только усевшись на теплое кожаное сиденье, немного успокоилась. Иришка потерла варежкой запотевшее стекло и стала смотреть в окно.
Троллейбус долго стоял на перекрестках и на остановках, заходили и выходили люди, рядом с Иришкой сначала сидела толстая женщина, тяжело навалившись на нее плечом, потом на ее место села старушка, а после какой-то дяденька с закрытой марлей корзинкой, в которой что-то пищало и возилось… Все это тянулось невыносимо долго, почти бесконечно. Иришка перестала смотреть в окно, вскочила, задев корзинку, больно ударившись о чей-то чемодан, стоявший у сиденья. Она вышла на две остановке раньше. Можно было и так — только придется бежать через парк, но так даже быстрее.
Тропинка делала большой круг, и Иришка побежала прямо по снегу, увязая валенками. Рядом пошла укатанная лыжня, и бежать стало удобнее, но потом лыжня свернула в сторону, и опять Иришка побрела по снежной целине, проваливаясь в сугробы.
В вестибюле никого не было. Но потом Иришка увидела вахтершу. Вахтерша стояла, прикрываясь портьерой, и глядела в окно.
— Ты чего? — спросила она Иришку.
— Забыла… — тихо сказала Иришка. — Шарфик в классе…
Она быстро разделась, сняла валенки, но никак не могла найти свои тапочки и в одних чулках побежала на второй этаж.
В коридоре второго этажа блестел натертый паркет и было тихо. Иришка пошла на цыпочках, стараясь не шуметь. Неожиданно она услышала нежный, дрожащий звук, словно лопнула струна, потом опять тишина… И снова дзинь!.. Иришка шла по коридору, вглядываясь в закрытые двери, и вот за одной из них опять послышалось тихое «дзинь». Иришка постояла немного перед закрытой дверью, но звук не повторился.
Тогда она осторожно приоткрыла дверь и вошла в зал. Сначала ей показалось, что зал пуст, но тут она опять услышала дрожащий звук и увидела настройщика, копошившегося в загадочном нутре рояля. Настройщик был старенький и седой и смотрел на Иришку приветливо и вовсе не сердито.
Она на цыпочках прошла в другой конец зала и прислонилась к стене, слушая вздохи струн, то тихие и беспомощные, то неожиданно басистые, наполнявшие зал низким рокотом. Настройщик изредка посматривал на нее поверх очков, но ничего не говорил. Потом он тихо что-то заиграл, часто останавливаясь и прислушиваясь к звучанию рояля.
И когда обеспокоенная вахтерша, пришедшая искать Иришку, заглянула в зал, она увидела маленького, сгорбленного старичка у рояля и худенькую девочку в цветастом платье, танцевавшую посреди зала. Она кружилась и взмахивала руками, то попадая в струи солнечного света, лившегося из окон, то исчезая в тени, а ее чуть курчавые, пушистые волосы вспыхивали на мгновение рыжеватым светом.
Сестры
С тех пор как Эля себя помнила, она постоянно слышала: «Какая милая! Какая красивенькая! Какая симпатичная!»
А соседский старичок до недавнего времени, встречая ее, трепал пухлую Элину щеку и восклицал: «Очаровашка!»
В раннем детстве у Эли был один страшный страх: чтобы не купили брата.
«Если купите брата, — говорила она, топая ногой, — я его отдам злому Бармалею!»
Так продолжалось лет до пяти. Затем Эля бояться перестала и говорила, хитренько жмурясь: «Не ку-упите. Зачем он вам?» — «Конечно, незачем, если у нас есть такая дочурочка-чурочка, доценька-бегемоценька!»
Эля капризно отмахивалась от маминых поцелуев, но если бы мама перестала ее целовать — она бы, конечно, обиделась.
Самое интересное, что сестра у нее таки появилась. Именно тогда, когда она и думать забыла о всяких там братиках-сестричках, о детских своих страхах не вспоминала, а если и вспоминала, то, разумеется, с усмешкой. Самая настоящая сестра, и не какая-то там уа-уа три пятьсот, как называют младенцев, а вполне взрослая девчонка, Элина ровесница.
Все началось с той страшной телеграммы. Эля поздно вернулась с катка и медленно поднималась к себе на этаж в ожидании предстоящей нахлобучки. В конце концов, думала она, пора это поломать! Она уже абсолютно взрослая и имеет полное право гулять хоть до полуночи. Взяли моду — в половине десятого быть дома! Скажи кому — засмеют! «Вот сейчас и поломаю, — решила Эля. — И нечего откладывать».
У Ольги Петровны, Элиной мамы, которая открыла дверь, было заплаканное, опухшее лицо и красные глаза. Но это не меняло дела. Стоило Эле задержаться на какой-нибудь лишний час, как в доме начинались истерики и слезы. Ограбили, зарезали, цыгане увезли! А цыгане, между прочим, выступают теперь в театре «Ромен». Да-с. Поломать, и именно теперь!
— Надя с Колей погибли…
Эля удивленно смотрела на мать, не понимая, о каких Наде и Коле она говорит.
Был один Коля, девятиклассник, у них во дворе, а с девочкой Надей она ходила когда-то в детский сад, но при чем…
— Дядя Коля и тетя Надя.
Мамина родная сестра и ее муж.
Эля подошла к столу и взяла телеграмму. «КОЛЯ И НАДЯ РАЗБИЛИСЬ МАШИНЕ КИРОЧКА ОСТАЛАСЬ ДОМА КАКОЕ СЧАСТЬЕ ПРИЕЗЖАЙТЕ МАМА».
Мама — значит бабушка. Это ясно. Но при чем здесь счастье?
— Ма, при чем тут счастье какое-то?.. И вообще странная телеграмма. Может, кто-то подшутил?
— Ты соображаешь, что ты говоришь?! — выкрикнула сквозь слезы Ольга Петровна.
— А что? У нас в классе Храповицкий, противный такой мальчишка, сплетник ужасный, полкласса перессорил, ну, так ему прислали картиночку такую самодельную — крест, венок и надпись: «Твоя смерть ходит за тобой по пятам. Ищи себе место на кладбище». Ну, Храповицкого знаешь?
— Я ничего не знаю… ничего не понимаю… Какому Храповицкому?
Побросав в сумку какую-то одежду, Ольга Петровна с треском закрыла молнию.
— Ой, мам, ты вообще соображаешь, что ты говоришь? Храповицкого она не знает! Ты ж сама мне все уши им прожужжала: и здоровается он с тобой, и аккуратный, и улыбка у него располагающая! А это такой притворщик, такой зану…
Ольга Петровна толкнула ее в кресло:
— Сядь! И молча сиди! Молча!
Эля замолчала, надувшись. А мать села в кресло напротив и тихо заплакала, вытирая слезы рукой.
Эля услышала, как в прихожей открылась дверь, и в комнату быстро вошел отец.
— Одевайся, такси ждет, — сказал Сергей Львович жене и взял сумку.
— А я? — спросила Эля, прикидывая, что же лучше — поехать и пропустить контрольную по алгебре или остаться совсем одной и…
— Ты остаешься.
Хлопнула входная дверь, потом дверь лифта. Значит, остаться совсем одной.
Эля достала из морозилки пакет замороженной клубники и стала есть по одной ягодке-ледышке, пока не опорожнила весь пакет. Потом до часу ночи она слушала магнитофон, пока не начали стучать в стену соседи. Утром, конечно, проспала и, завтракая прямо из банки с зеленым горошком, подумала, что не такое уж это счастье — остаться совсем одной.
Родители позвонили через день. Голос у матери был усталый и грустно-спокойный.
— Похоронили вчера. Они в гости поехали на своей машине. Занесло на льду на повороте — и прямо под самосвал. Кира тоже хотела с ними поехать, но ее в последнюю минуту дома оставили, у нее горло побаливало. Вот бабушка и написала в телеграмме, что это счастье. Ну, ладно. Как ты там?
— НорМалек.
— Мы приезжаем завтра. С Кирой.
— Ага. Сколько она у нас будет?
— Все время.
— Это как? — не поняла Эля.
Ответил уже отец. Наверное, он тоже слушал.
— Кира теперь будет жить у нас.
— А… а почему у нас? Почему… почему не у бабушки?
— Мы решили, что вместе вам будет лучше. Ведь вы сестры.
— Ага.
Эля молчала, не зная, что сказать еще. Новость была слишком неожиданной.
— Как ты там? Не голодаешь?
— Не-а.
Она уже почти опустошила холодильник, съев две банки консервированного горошка, банку сайры, банку печеночного паштета, и сейчас как раз собиралась открывать какие-то неизвестные консервы с затерявшейся этикеткой.
— Денег хватило?
— Каких еще денег?
— Мы оставили. На столе под вазой.
— Не видела я никаких денег.
В трубку крикнула уже мать:
— Господи! Как можно быть такой беспомощной, такой несообра…
И гудки. Наверное, кончились монеты.
Эля положила трубку и пошла в свою комнату, по дороге выдернув двадцатипятирублевую бумажку из-под вазы. В нижнем ящике письменного стола она нашла альбом, распухший от фотографий, и почти на каждой была Эля — во всех видах. Улыбающаяся, смеющаяся, серьезная, позирующая, стриженная то так, то эдак, гладко причесанная, с челкой, с хвостом…
Ей пришлось долго перебирать фотографии, пока она наконец не нашла вот эту, старую: капризуха лет двух, толстая, курчавая, похожая на негритенка, сидит, выставив голые пятки и бессмысленно глядя перед собой. С обратной стороны надпись: «Дорогим Оле, Сереже и Эленьке от Кирочки».
Значит, сестра. Эту самую Киру она не видела ни разу. Дядя Коля был военным, они часто переезжали, жили то на севере, то, наоборот, на юге… Сестра. Эля положила альбом на место и задумалась, подперев голову рукой. Теперь с ней будет жить сестра. Хорошо это или плохо?
С одной стороны, можно посплетничать и все такое прочее. Будет ей домашняя подружка. Однако с другой — жила она без домашней подружки и еще сто лет проживет. С нее хватит и Зайца, ее школьной подружки Вали Зайцевой. Опять-таки, с одной стороны, оно, конечно, веселее: иногда читаешь, например, что-нибудь смешное до чертиков или комедию какую по телику показывают, так и хочется подтолкнуть кого-нибудь, хохоча. Но пока дотащишься до телефона, пока растолкуешь Зайцу, в чем дело, — вместо смеха получится одно раздражение. А тут сестра прямо под боком! С другой стороны, однако, а вдруг этой самой Кире окажется смешно именно тогда, когда ей самой смеяться вовсе не захочется? Будет тут надоедать со своим хихиканьем. Непонятно, совсем непонятно.
Однако, поразмыслив еще, Эля пришла к окончательному выводу: иметь дома сестру совсем неплохо. Она представила, как заходит сестра, толстая, курчавая, как отваливается у нее челюсть при виде Эли — стройной, с рыжеватыми локонами и васильковыми глазами. А потом Эля берет ее за руку и ведет в свою комнату. И открывает шкаф. А там платьев, платьев! Туфель, босоножек, шлепанцев!.. Эля дарит ей какое-нибудь платье — впрочем, какой смысл, все равно ведь на нее ничего не налезет! Но сестра и так влюбляется в Элю с первой минуты. Так что ее любовь Элю даже немного утомляет. Она носит за Элей школьную сумку, отшивает приставучих мальчишек… Ну, что еще?.. Еще она… Но Эля так и не успела подумать.
В замке повернулся ключ, и в прихожей зазвучали голоса. Они приехали.
Эля смотрела на девчонку, смуглую, худющую и черноглазую, и девчонкин вид совершенно не вязался с тем портретом, который сложился в ее воображении.
— Здравствуйте, — сказала девчонка.
— Привет, — независимо отозвалась Эля.
— Поцелуйтесь, сестрички, — сказала Ольга Петровна, подталкивая Киру к дочери.
Девочки шагнули друг к другу и неловко ткнулись носами. Ну, раз у Эли появилась сестра, значит, хочешь не хочешь, а придется с этим считаться.
Собственно, первое время ее как будто не было вовсе. Эле она совершенно не докучала. Была тихой, молчаливой, задумчивой, часто ходила с красными глазами, хотя Эля не видела, чтобы она плакала. Все это было понятно, и Эля, конечно же, ее жалела: такое горе!
Придя впервые в класс вместе с Кирой, Эля прямиком направилась к Серикову, за которым она сидела, и попросила:
— Слушай, Серый, поменяй квартиру, а?
— Это как? — не понял Сериков.
— Вон сзади свободное местечко, видишь? Рядом с Волнухиной. А здесь мне сестру посадить надо.
— Ага, побегу, — сказал Сериков, не двигаясь с места.
— Интересно, на кого ж он тогда будет каждый урок оборачиваться? ехидно поинтересовался вездесущий Храповицкий.
— Как на кого? На Волнухину.
Сериков побагровел, а Эля переменила тактику.
— Слушай, Серенький, — медовым голоском проговорила она, — я ведь прошу о личном одолжении, понимаешь? Лич-ном. И если ты меня уважаешь… хоть на чуть, ты ведь мне не откажешь, правда?
— Я тебя уважаю, — пробормотал Сериков.
— Знаешь, Серенький, слова — это фук. Фук, понятно тебе? Человек может доказать что-нибудь только делом. Ага.
— Пусть Заяц к Волнухиной идет, — проговорил Сериков, собирая тетради, впрочем не ожидая ответа на свое абсурдное предложение.
Эля и не ответила.
— Давай занимай, — кивнула она Кире, однако Киры рядом не было.
Эля даже руками всплеснула: пока она уламывала Серикова, эта дурочка примостилась рядом с Волнухиной! Усадив наконец Киру впереди себя, Эля вздохнула спокойно: теперь уж никто не скажет, что она мало заботится о сестре.
И даже замкнутый и понурый Кирин вид, можно сказать, не раздражал Элю, хотя она терпеть не могла нытиков и молчунов. Конечно, Кира разговаривала и отвечала на вопросы, но между ней и остальными явственно ощущалась словно бы преграда. Будто она находилась за стеклом прозрачным, но непроницаемым. Впрочем, родители предупредили Элю, чтобы та не относилась к Кире как-то по-особенному, выделяя или подчеркивая свое сочувствие. Главное, не надо быть назойливой. Нужно просто быть собой.
— Ты ведь добрая девочка, правда? — полуутвердительно спросила у нее мать.
— О чем разговор, муттер! — согласно кивнула Эля.
Разумеется, она будет оставаться собой. По правде, она понятия не имела, как надо вести себя в подобных случаях, что нужно: сочувствовать, вздыхать, гладить по голове?.. Поэтому совет матери быть просто собой пришелся как нельзя кстати. Она и была собой. И появление сестры поначалу почти не изменило ее жизнь. Сестра была скучноватой, это верно, зато малообременительной.
Эля может сказать совершенно точно, когда сестра впервые улыбнулась, — так разителен был контраст замкнутого, печального лица и широчайшей улыбки в тридцать два зуба! Это было, когда пришла Заяц. Заяц, пропустив из-за ангины уроки, завалилась, однако же, в кино, а по дороге домой заглянула к Эле — переписать задание и поделиться восторгом по поводу сногсшибательной комедии.
— Так она, значит, раз-раз-раз, а он подбежал, а его вдруг по голове бу-ум! — кричала Элина подружка, корчась на диване от хохота. — А он глазами, знаешь, шнырь-шнырь, ну, умора! А ее раз — и нет, тут вместо нее выскочили те, и пошла потеха! По башке его хрясть! А он весь в торте стоит, прямо кусками с него валится… этот, ну, торт! А тот одной левой его шварк! А этот, ну, который… ну, этот, он уже на люстре качается!.. Комедия, братцы мои, полный завал!
— Это ты полный завал, Заяц, — еле выговорила Эля, тоже валяясь от смеха.
Зайцева тоже хохотала, щуря свои оттянутые к вискам, действительно заячьи какие-то глаза.
— Ладно, чао-какао — и покедова! — вскочив с дивана, помахала она рукой.
— Я тебе дам «покедова»! А фокус-покус? Без фокуса не отпущу! — И Эля закричала голосом распорядителя циркового манежа: — А сейчас — смертельный номер! Фокус-покус! Дрессированный заяц играет на барабане!
Зайцева вся подобралась, насторожилась и, оттопырив локти, быстро-быстро застучала по невидимому барабану. А ее лицо вдруг превратилось в уморительную наивно-глуповатую заячью мордочку.
— Заяц, шагом… арш! — скомандовала Эля.
Выбрасывая вперед плечо и припадая на одну ногу, все с тем же удивленно-глуповатым видом Зайцева замаршировала по комнате.
— Ать! Ать! — командовала Эля. — Заяц, грызи морковку!
Сморщив нос и вздернув верхнюю губу, крепко ухватив воображаемую морковку, Зайцева принялась ее грызть, настороженно косясь по сторонам.
И вдруг они услышали смех. Смеялась Кира, запрокинув голову и чуть не сползая со стула. Она была в комнате все это время, но Эля о ней и думать забыла, настолько тихо и незаметно она себя вела — прямо мебель какая-то, а не человек. Но теперь Эля могла видеть, что ее сестра — вовсе не мебель, мебель не умеет смеяться так громко и заразительно, сверкая зубами. Зайцева тоже смотрела озадаченно: похоже, ее тоже поразила перемена, происшедшая с Кирой.
— Ну, я пошла… Пока, девочки, — наконец сказала она, хотя до сих пор тоже обращалась к одной лишь Эле, как будто, кроме их двоих, в комнате никого не было.
С этой минуты Кира понемногу стала оттаивать. У нее начал проявляться свой характер, и этот характер не всегда радовал Элю. Например, она оказалась упрямой. И все старалась делать по-своему. Даже в мелочах она не желала уступать. Письменные задания, например, не только трудные, но и сущую чепуху, она готовила только с черновиком. По сути, делала двойную работу.
— Я так привыкла, — ответила она на Элино замечание.
— Глупо!
— Мама с папой требовали.
— Но ведь их уже нет, правда?
Кира смотрела в сторону, вся побелев.
— Пардон, прости то есть, — сказала Эля, решив никогда больше не лезть с советами. За твои советы на тебя же волком смотрят.
А однажды утром она проснулась от холода. Форточка была открыта настежь, Кира в майке и трусах, стоя на коврике, делала зарядку.
— Ну, ты даешь! — зевая, поразилась Эля. — Интересно, как это я будильник не услышала?
— А он только через полчаса прозвонит.
— Как же ты встала? Без звонка, что ли?
— Ну да. Я так привыкла.
Она привыкла! Интересно, она собирается каждое утро так ее морозить?
— А я привыкла спать до самого звонка, — с нажимом сказала Эля, — и не трястись от холода, как собачий хвост!
— Вставай, вместе зарядку будем делать. Сразу согреешься!
— Да ты что, сумасшедшая?! Закрой форточку! Я замерзла, тебе говорю!
Шлепая по паркету босыми ногами, Кира взяла одеяло со своей постели и укрыла Элю.
От холода Эля уже не просыпалась. Ее будил звонок, в комнате было свежо, а поверх ее одеяла теперь всегда лежало Кирино. И это был второй случай, когда Эле не удалось настоять на своем.
Кроме того, некоторые занятия, с тех пор как в комнате поселилась сестра, потеряли для Эли всякое удовольствие. Например, по воскресеньям Эля любила, встав попозже, сесть перед зеркалом и заняться собой. Это значило: сначала взять щетку и долго расчесывать волосы, пока они не начнут потрескивать; затем счесать их налево; полюбовавшись, опять направо; перемерить штук пять заколок; потом, приблизив вплотную к зеркалу лицо, внимательно разглядывать: вот здесь, кажется, пятнышко… а здесь морщинка — в ее-то годы! Потом… Впрочем, затем обычно раздавался призыв матери:
— Эля, завтракать!
Но настроение уже успевало установиться на высокой отметке, чтобы не спускаться оттуда целый день. Ну а теперь? Теперь все это выглядело бы, безусловно, глупым. Есть вещи, которые человек может позволить себе только наедине.
Распахивать перед сестрой шкаф и хвалиться нарядами, как когда-то мечталось, у Эли не было ни малейшего желания. Хвалиться интересно тогда, когда восхищаются. Кира восхищаться не будет, Эля в этом была почему-то уверена. Разве что похвалит разик для приличия. О том же, чтобы давать ей поносить свои платья, и речи быть не могло! Эля уже имела удовольствие, хватит. На своем собственном дне рождения.
Эля дала тогда Кире свое красное платье — вполне приличное, но отчего-то нелюбимое. Конечно, Эля видела, что Кире к лицу это платье, однако не настолько же к лицу, чтобы напрочь затмить ее, Элю, чей голубой костюм был во много раз лучше?! И в то время как Кира отплясывала танец за танцем, Эля должна была кусать губы, сидя в углу!
Однако Эля забыла одну деталь: для нее в этой ситуации не было ничего неприятного или неожиданного, просто с появлением Киры все как бы перевернулось другой стороной. Дело в том, что Эля вовсе не считала, будто она должна танцевать со всеми. Наоборот, ее партнерами могли быть очень немногие. Танцевать с Элей имел право красавчик Шамраев, надежда учителей и гордость класса, и чуть-чуть Сериков. С Наренковым, которого всегда приглашали вместе с Шамраевым, поскольку они были неразлейвода, Эля бы танцевать не пошла, да он и сам не осмелился бы ее пригласить. Тем более с Ваксмахером, который приносил потрясающие диски, однако, танцуя, по-бараньи нагибал голову прямо в пол и при каждом шаге наступал на ногу партнерше.
Обычно на праздники к Эле, кроме этих ребят, приходила еще Зайцева, ее Заяц, и близнецы Вера с Аней, жившие этажом ниже. Эля называла их дворовыми подружками. Заяц — школьная, а они — дворовые.
Заяц, как всегда, появилась в школьной форме, а из-под формы выглядывали спортивные шаровары по случаю мороза. Заяц нажимала на бутерброды и пирожные, дула лимонад, в качестве же партнерши была полным нулем: почему-то дорогую Элину подружку сам факт, что она должна танцевать вдвоем с мальчиком, приводил в невероятно смешливое настроение. Она дурачилась, корчила рожи и хохотала как ненормальная.
Аня и Вера тоже почти не танцевали. Попав к Эле, они прилипали к шкафу, рылись, примеряли, восхищались, охали и ахали. Затем приходила очередь всяких безделушек: перстеньков, брошек, разного рода висюлек.
— До чего миленько! Просто чудненько! — по очереди и вместе восхищались близнецы. — Эль, а это как носится? На голове? На шее? Эль, может, тебе что-то не нужно? Или надоело? Так ты подари!
Значит, Заяц и близнецы не танцевали. Эля почти не танцевала, а вот Кира… Улыбающаяся, с раскрасневшимися щеками, она с такой радостной готовностью вскакивала навстречу Ваксмахеру или Наренкову, что можно было подумать, будто ее приглашает какой-нибудь королевич или принц, а не Колька Наренков, у которого вечно мокрые ладони и розовый, словно молодая картофелина, нос!
Вот и получилось, что Эля сидела, кусая губы, — ведь не мог же Шамраев без конца ее приглашать, — а Кира веселилась вовсю, меняя кавалеров.
— Некоторые ведут себя как ванька-встанька, — сузив глаза и демонстративно не глядя в сторону танцующей с Сериковым Киры, заявила Эля.
Однако близнецы, вывалив на диван содержимое Элиной шкатулки, самозабвенно рылись сейчас в побрякушках, пропустив мимо ушей Элины слова.
— Теперь я буду называть тебя ванька-встанька! — насмешливо сказала Эля Кире, которая возвращалась после танца, обмахиваясь ладонью.
— А я тебя — ванька-сядька!
Задохнувшись от неожиданности, Эля так и застыла с открытым ртом. А Заяц, верный ее Заяц, вдруг заржала, пихая в рот кусище торта!
И, моя посуду после такого малоудачного дня рождения, оставившего у нее лишь раздражение и головную боль, Эля подумала: с этим надо кончать. Не совсем кончать — тут уж надо терпеть, ничего не поделаешь, — а хотя бы в некоторой степени. В конце концов, жить в своей комнате одна она имеет право?!
— Ма, — сказала она, — пересели ее в другую комнату!
— Это почему же? — спросила Ольга Петровна.
— Мне надоело.
— Привыкай.
— Если бы у нас была одна комната, я бы привыкала, а так у нас три! Пусть спит в гостиной. На диване.
— Во-первых, гостиная проходная, а во-вторых, там мы смотрим телевизор.
— Ну и что? У нее хороший сон, а телевизор можно перенести ко мне.
— Мудрое решение.
— Очень даже мудрое!..
Не выгорело. Эля досадливо дернула плечом, прислушиваясь к ровному жужжанию пылесоса, которым Кира чистила в гостиной ковер. Пылесос затих, потом зарычал, потом снова затих… А Элю осенило.
— Она же храпит! Не дает мне спать, потому что храпит всю ночь, как этот… как сапожник!
Эля прижала к груди руки и с мольбой посмотрела на мать. Кажется, это вышло у нее неплохо.
— Пожалуйста, не выдумывай.
— Ну клянусь!
Эля осеклась, увидев, что на пороге стоит Кира, но тут же упрямо добавила:
— Ты ночью храпишь, ясно? Я спать не могу.
— Я не знаю… Я дома никогда не храпела, — пробормотала Кира, заливаясь краской.
— То дома, а то здесь. Значит, перемена климата так подействовала.
— Ладно, хватит. Придумаем что-нибудь, — сказала Ольга Петровна. (Эля знала: если мать вот так сводит брови, то лучше отстать.) — А сегодня заткнешь уши ватой.
Назавтра за ужином, когда пили чай, Ольга Петровна поставила на стол литровую банку с зеленоватого цвета вареньем.
— Фейхоа! — в восторге крикнула Эля, втягивая носом божественный запах: чуть лимонный, чуть земляничный, чуть еще какой-то, вовсе небывалый.
Ольга Петровна положила немного варенья в блюдце и поставила перед Кирой, а банку спрятала в буфет.
— Варенье только для Киры, — сказала она. — Оно лечебное.
— Как это лечебное? — не поняла Эля.
— Кира ведь храпит, — значит, у нее воспалено горло. А варенье из фейхоа снимает воспаление и смягчает дыхательные пути.
— Ну так что ж, она будет сама его есть?! — не поверила Эля.
— Конечно.
Эля чуть не расплакалась: фейхоа, ее любимое варенье!
— Можно, я поделюсь с Элей? — вдруг спросила Кира. Она еще не начинала есть.
— Ну уж нет, — сказал Сергей Львович строго, — это не лакомство, а лекарство! Я полгорода обегал, пока его достал.
— А когда папа служил на Кавказе, я ела его сколько угодно… Мне оно даже надоело.
Эля отшвырнула чайную ложку, поплелась в свою комнату и с плачем завалилась на кровать. Конечно, ей оно надоело! А родной дочери не досталось даже пол-ложечки! Ну и ладно… Ну и пусть…
Так продолжалось несколько дней. Кира получала порцию варенья, затем банка пряталась в старый, еще прабабкин, буфет, а дверка буфета закрывалась на ключ. Варенье стремительно убывало. Наконец Эля сдалась.
— Сегодня ты уже не храпела, — буркнула она Кире.
— Тетя Оля, — закричала та, словно невесть чему обрадовавшись, — я уже не храплю!
— Очень хорошо, — сказала Ольга Петровна.
Однако за ужином банка так и не появилась на столе.
— А варенье? — напомнила Эля. — Она ведь уже не храпит!
— О присутствующих не говорят «она», — заметил отец.
— Кира — больше — не — храпит, — раздельно проговорила Эля.
— Ну что ж, значит, варенье будет храниться на всякий случай. Вдруг она снова захрапит?
— Да не захрапит она, не захрапит!
— Эльвира, не думай, что ты безнаказанно можешь водить нас за нос, нахмурившись, проговорила Ольга Петровна.
— Туговато у вас с юмором, предки, — сказала Эля и удалилась к себе вихляющей походочкой. Вот теперь она точно знала: не видать ей варенья, как своих ушей.
И что варенье, когда начались вещи гораздо хуже! Но вот в этом случае Эля как раз и не могла определить, когда оно было, начало. Когда? Не тогда ли, когда Кира сказала «Заяц»? Не Валя, не Зайцева, а именно «Заяц»? Конечно, Зайца называли Зайцем все, кому не лень, и все ж… Надо было пресечь это в самом начале. Но Эля не пресекла. И даже допустила большее: позволила им вместе отправиться за макулатурой. Если бы только она могла знать!..
Из года в год они ходили по этажам, выпрашивая макулатуру. Кому везло, кому нет. А сдавать макулатуру все равно надо было. В этом году у Эли набралась дома неплохая стопка старых журналов и газет. Но только если для нее одной.
— Чего я буду по квартирам валандаться? Как побирушка. Это оттащу, и все.
— А Кира? — спросила Ольга Петровна.
— Пусть с Зайцем топает вдвоем. Заячий папаша собирает газеты на макулатурные книги, ей ни клочка не дает! С Зайцем отправишься, ясно?
— Как хочешь, — согласилась Кира.
Эля тогда даже обрадовалась, дурочка! Вот, дескать, схитрила: оттащила в школу свои газетки, а они пусть там по этажам бродят! С каждым годом выпрашивать макулатуру становилось все труднее: народ пошел сообразительный и упускать свою выгоду вовсе не хотел. И Эля вполне их понимала: кому охота за так отдавать газеты всяким там детишкам, ежели можно было собрать их самолично, связать веревочкой, отправиться на пункт вторсырья и получить талон на «Королеву Марго»! Из этих нудных и утомительных походов — одни вовсе не открывали, другие отмахивались, третьи выносили какой-нибудь разнесчастный клочок — Эля возвращалась злющая-презлющая и долго еще кипела, вспоминая свои бесцельные хождения.
Однако Кира, вопреки ее ожиданиям, возвратилась с макулатурного похода веселенькая. То, что голодная, понятно: Эля и сама после этих хождений готова была слопать обед вместе с кастрюлей. Но веселая?.. Кира, уминая вторую порцию котлет с картошкой, смеясь, рассказывала, какие сегодня случались с ними чудеса. Одна старушка, например, макулатуры у нее не было, но зато она зазвала их к себе в комнату и стала предлагать боа из страусиных перьев!
— Старое-престарое, все облезлое, а она: «Возьмите, детки, на что-нибудь пригодится!» Знаешь, что такое боа?
— Слыхивали, — бросила Эля.
— А в другой квартире мальчик, маленький совсем, никого не было, ну, он и открыл. Мы его спрашиваем, нет ли старых книг каких или журналов, глядим — тащит толстенный такой альбом, там репродукции всякие… Очень красивый! Потом еще. Ну, Заяц обрадовалась. «Вот, — говорит, — сразу норму выполним!» А у меня все-таки сомнения — уж очень красивые альбомы. «Это чьи? — спрашиваю. — Мамины?» — «Мои, — говорит, — они мне надоели». Только мы альбом в сетку — мама его приходит! Ой, что было… Оказывается, этим альбомам цены нет, они еще в прошлом веке выпущены, представляешь? А ему дают иногда картинки в них смотреть, вот он и решил, что это его. Вроде игрушек! А еще было…
— А еще, — брюзгливо перебила ее Эля, — не болтай ногой, когда сидишь за столом, локти тоже надо убрать, и разговаривать с набитым ртом, между прочим, неприлично!
Так Эля и не узнала, что там было еще. Правду говоря, ей стало завидно. У нее почему-то никогда не было таких приключений, даже когда она ходила с Зайцем. Ходила! Ныла все время, шипела на Зайца, как будто та в чем-то была виновата. А затем и вовсе шлепалась на лавочку у очередного дома и заявляла: «Ну ладно, Заяц, ты уж сама как-нибудь, а? Я туточки тебя подожду». А им, видите ли, было весело!
Что еще?.. Ну да, звонки. Все чаще Заяц звонила именно Кире. Ни о чем таком особенном они не говорили. Эля слышала, но все же… И даже тогда она не забила тревогу.
— Это кто, Заяц? — спрашивала она обычно после того, как Кира клала трубку. — Мне ничего не передавала?
— Привет, — односложно отвечала Кира. И не больше.
Теперь уж Эля сомневается: были ли они и в самом деле, эти приветы?..
А в школе, за партами, все связи преимущественно стали идти по диагонали — минуя Элю. Разве не проще Кире было обернуться и взять лишнюю ручку у Эли, у сестры? Нет, обернувшись, она тянула руку наискосок, к Зайцу. Та же Заяц — уж коль пришла тебе в голову какая-нибудь хохмочка, так повернись на сорок пять градусов и поделись с закадычной подругой! Но нет: Заяц привставала, тянулась через парту, брала Киру за голову, притягивала к себе ее ухо, что-то шептала, и они вместе фыркали, давясь от смеха. И лишь когда Эля ревниво говорила: «Ну, что там у тебя?» сказанное, наконец, доходило и к ней. И таких случаев становилось все больше. Можно сказать, они сделались правилом, — а она словно ослепла! Просто это было слишком невероятно.
А заметила, наконец, Эля, когда они уже гуляли под ручку по коридору. Все зашло слишком далеко. Однако нельзя было позволить зайти этому еще дальше.
Проводив взглядом парочку, отправившуюся на большой перемене в буфет, Эля кивком подозвала Серикова.
— Ну как, Серый, на новом месте? — поинтересовалась она. Привыкаешь?
— Привыкаю, — с намеком сказал Сериков. — Только что-то не получается.
— Ну так переезжай обратно.
— Обратно! — хмыкнул Сериков. — Дудки теперь обратно.
— Ничего не дудки. Садись, и всё.
— А твоя сестра? — озадаченно спросил Сериков. Что-то такое он чувствовал странное, какое-то неудобство, но никак не мог сообразить, в чем дело.
— А сестра — туда.
— Она хочет туда? Лады! — Сериков расплылся в улыбке.
— Да не хочет она. Просто ты сам ей скажешь: я, мол, желаю на старое место. Имею полное право. Понял?
— Не.
Элю даже передернуло от возмущения: ну что за тупица! Толкуешь ему, а он как…
— Вот, — сказала она, постучав костяшками пальцев сначала по голове Серикова, а потом по парте. — Один звук. И сейчас не понимаешь?
— Не, — страдая, повторил Сериков.
— Мне надо, — раздельно проговорила Эля, — чтобы она сидела там, а не здесь. Теперь ты понял?
В глазах у Серикова что-то начало проясняться. Он посмотрел на Элю, потом огляделся и наконец понял, в чем заключалась эта странность: возле Эли не было ее тени — Зайца!
— А! Заяц! — почти выкрикнул он.
— Шшш… — дернула его за рукав Эля: к ним, маневрируя, приближался сплетник Храповицкий, притворяясь, что все его перемещения — чистейшая случайность.
— Значит, договорились, — бросила Серикову Эля, выходя из класса.
Однако ни на этой перемене, ни на следующей, ни до конца уроков ровным счетом ничего не произошло. Эля оборачивалась, бросала на Серикова взгляды, сначала гневные, потом просительные, потом умоляющие, — Сериков потел, пыхтел, мучился, краснел… и оставался на своем месте.
— Что-то у меня сумка потяжелела, — сказала Эля, когда прозвенел звонок с последнего урока, и окликнула Серикова: — Поможешь?
Они вышли вместе, Сериков нес ее сумку. Сестричка с Зайцем, разлюбезная парочка, живо умчались вперед и скоро скрылись с глаз — не оглянувшись, не помахав ей рукой! Сериков горбился и понуро вздыхал, но Эля заговорила о школьных делах, о завтрашнем сочинении, и он оживился. Проходя мимо кинотеатра, где начали показывать новый фильм, Эля сказала, что хочет его посмотреть, и они договорились на послезавтра, так что Сериков совсем растаял. И только когда они подошли к ее дому, Эля небрежно спросила, как о деле решенном:
— Значит, завтра перебираешься?
Сериков дернулся, словно ему дали под дых.
— Ну, пока, — махнула ему рукой Эля. — И не опоздай в кино!
— Постой! Я не могу так, я не обещаю, — забормотал Сериков, хватая ее за руку. — Я не могу так с человеком, не могу, ну, убей меня, не могу!
Эля наклонила голову и опустила глаза, ожидая, пока они наполнятся слезами.
— Я не буду убивать тебя, Серенький, — тихо сказала она. Потом медленно подняла глаза, полные слез: — Просто теперь я буду знать: кто-то человек, а я — нет. Я не человек. Вот как.
Дождавшись, пока по щекам скатились две большие слезы, она повернулась и вошла в подъезд.
Назавтра Сериков вбежал в класс перед самым звонком и направился прямо к своей прежней парте. Был он какой-то бледно-желтый, взъерошенный, с темными подглазьями — словно после болезни.
— Ты меня, Кир, извини, пожалуйста, — забормотал он, стараясь не смотреть на Киру, — только вот какое дело: у меня, понимаешь, зрение ни к черту, ну, неважное зрение, так что ты извини… На последней парте, сама понимаешь, особенно если с глазами не того…
— Ой, ну конечно! — всполошилась Кира, бросаясь собирать тетради. Чего ж ты с самого начала не сказал?
— Да так, в общем… н-ну…
— У тебя близорукость, да? Моя бабушка делает такие специальные упражнения для глаз, которые снимают близорукость! Я ей напишу, она тебе пришлет. А сколько у тебя диоптрий?
Глаза у Серикова в панике заметались: похоже, он и слова-то такого не знал — диоптрии.
— Минус два, — еле слышно подсказала Эля.
— Минус двадцать два! — не расслышав, брякнул Сериков.
Кира всплеснула руками:
— Двадцать два-а?! И ты без очков? Что же ты видишь?
— Да так как-то… смутно все. Расплывчато…
— А хочешь, скажу, что он видит?
Возникнув, словно чертик из табакерки, рядом с Элей стоял Храповицкий и ехидно щурил глаз. Сообразительностью он отличался феноменальной: там, где Серикову приходилось разжевывать полчаса, Храповицкому достаточно было одного слова. Или вовсе не надо было слов — довольно и взгляда.
— Ну, так сказать? — наслаждаясь, тянул он. — Сказа-ать?..
— Не надо, — хмурясь, проговорила Эля.
— То-то же, — удовлетворенно кивнул Храповицкий.
Итак, Кира перебралась к Волнухиной.
Ну и что изменилось? Ничегошеньки. Даже стало еще хуже. На перемене они бежали друг к другу с такими лицами, словно не виделись целую вечность.
Наконец Элю прорвало. После того как Заяц на два дня пересела к Кире, когда Волнухина не ходила в школу из-за простуды. Вся кипя, Эля примчалась домой и, не обедая, не переодеваясь, стала ждать Киру. Кира с Зайцем заимели привычку провожать друг друга до дома. Теперь, очевидно, была очередь Киры. Наконец она вошла в комнату.
— Ну и дрянь же ты! — крикнула Эля. — Она ведь моя подруга!
Эля понимала, что ведет себя сейчас по-дурацки: надо было хотя бы объяснить этой предательнице ее поведение, — но больше не могла добавить ни единого слова. Горло словно кто-то сжимал и выкручивал, и Эля чувствовала: скажи она еще хоть слово — она разрыдается.
— Я не знаю… Ты не сердись… Я ведь не нарочно. Просто она мне нравится…
Слова Киры и весь ее смущенный и виноватый вид были такими неожиданными, что Эля даже растерялась. Сделалось как-то спокойнее, и рыдания перестали ее душить.
— Пусть нравится! — крикнула она. — А дружить буду я!
Кира молча пожала плечами.
— Ты ей скажи, что не хочешь с ней дружить. Иначе ты предательница, а не сестра!
— Я не буду это говорить, — твердо сказала Кира.
— А я говорю — скажи!
— Не буду.
Эля сдалась.
— Ну, ладно. Давай дружить втроем. Мы тебя принимаем.
Кира снова пожала плечами.
И все продолжалось, как прежде. Опять на перемене они убежали от нее и шушукались, стоя у окна.
— Так вот ты как! — набросилась Эля на Киру дома. — Мы же договаривались! Обманщица, врунья!
Кира потупилась, и сквозь смуглоту ее щек проступил румянец.
— Ну… я не знаю, — проговорила она тихо, — меня Заяц позвала… хотела мне рассказать…
Заяц! Подумать только, как быстро она наложила лапу на ее Зайца! На ее собственного Зайца!
— Что рассказать? — прокурорским тоном спросила Эля.
Кира замялась.
— Ну? Выкладывай.
— Я не могу. Она ведь только мне рассказала.
— Мы же договорились дружить втроем, — чуть ли не с мольбой проговорила Эля. — Ты же обещала! Обещала, не отпирайся!
— Дружат вдвоем.
— Что-о?! — выкрикнула Эля и умолкла, не зная, что говорить и что делать дальше.
Эта, змея, молча легла на постель лицом к стене. Эля услышала тихое:
— Ты не сердись.
Последней каплей, переполнившей до краев чашу Элиного терпения, был приход Волнухиной.
Мать с отцом уехали погостить на выходные к друзьям на дачу, обещанный классу культпоход в цирк расклеился по болезни учительницы, и воскресенье обещало быть нудным. Поэтому так обрадовалась Эля, когда в прихожей прозвучал неожиданный звонок. Неожиданный, потому что никого не ждала. А не ждала, потому что Заяц появлялась все реже, вместо этого Кира уходила гулять с бывшей Элиной подружкой, а может, шла к ней домой подробности Эле были неизвестны. Только и оставалось Эле, что молча скрипеть зубами. И все равно, приди Заяц в любую минуту, даже самую черную, — примет ее обратно, не попрекнув ни единым словом. Разве что спросит: «Ну, убедилась? Эх, Заяц, Заяц!.. И на кого же ты меня променяла!» Впрочем, нет. Даже этой малости, вполне заслуженной Зайцем, не станет Эля говорить. Она просто ждала и надеялась: вот-вот вернется Заяц и все будет продолжаться по-прежнему, потому что нельзя ведь, в самом деле, всерьез променять ее на кого-то другого!
Прозвенел звонок. Кира пошла открывать, а Эля с вдруг заколотившимся сердцем быстро села в кресло, схватив журнал и сделав отсутствующий вид сейчас она ее вроде не заметит, а потом наконец скажет небрежно: «Ах, это ты… Ну, приветик».
Увидев, что она держит журнал вверх ногами, Эля вдруг его отшвырнула, вскочила с кресла, метнулась к окну и стала смотреть во двор, отогнув штору. Дальнейший сценарий оставался прежним: «Ах, это ты…»
Уже не соображая, что она делает, Эля от окна бросилась к письменному столу: лучше будет притвориться, что она делает уроки. Однако на столе, как назло, не было в этот миг ни единого листика бумаги — не будет же она тупо и по-ослиному глазеть на блестящую полированную поверхность?!
Эля снова вскочила. В голове был полный сумбур: она не понимала, чего ей хочется больше — обдать Зайца ледяной стужей или схватить ее в объятия? Она вообще ничего не понимала.
Поэтому вошедшие девочки застали ее посреди комнаты, стоящую вполоборота к двери в странной, напряженной позе, точно Эля собралась куда-то бежать и вот-вот сорвется с места.
— Это совсем нетрудно, — услышала она, — главное — капля терпения в самом начале. Только не надо пугаться, что ничего не получится… Здравствуй, Эльвира.
Эля рывком обернулась и рядом с Кирой увидела… Волнухину.
— А я договорилась с Женей, что она научит нас вязать, — как ни в чем не бывало заявила Кира. — Она первоклассно вяжет! Представляешь, все свои вещи она вяжет сама!
Волнухина бросила в кресло целлофановый пакет со спицами и нитками и объявила:
— Только, девочки, чур, не торопиться. Сначала научимся вязать самое простое: обыкновенную полоску.
Волнухина появилась у них в классе год назад. Не потому, что поменяла школу, как это обычно бывает: Волнухина осталась на второй год. Но опять-таки не потому, что была лентяйкой — просто она долго болела и уже не смогла догнать своих ребят.
Училась Волнухина хорошо, а друзей у нее не было совсем, и виновата в этом была она сама, если, конечно, можно назвать это виной: все перемены и все свободное время Волнухина проводила с подружками из бывшего своего класса.
Эля не имела ничего против Волнухиной, она, скорее, ей даже нравилась, хотя Элю не приводил в восторг тот факт, что Волнухина одевается не хуже, а, может быть, даже лучше ее: на Волнухиной были яркие и броские вещи, и она часто их меняла. Теперь же оказалось, что все эти кофточки, шапочки, варежки и джемперки Волнухина вязала сама!
Эля ничего не имела против Волнухиной. Но… в этот миг ее захлестнула самая настоящая ярость. Смерив обеих испепеляющим, как ей казалось, взглядом (а на самом деле лишь прижмурясь по-кошачьи), Эля сказала:
— Здравствуй, Волнухина. Приветствую тебя в своем доме.
Слово «своем» Эля подчеркнуто выделила. Она обошла Волнухину, словно пустое место, и вышла, хряснув дверью.
— Что это с ней? — озадаченно проговорила Волнухина.
Эля закрылась в кухне. Ее прямо корчило от злости, хотя где-то там, на самом донышке, шевелилась мысль: а может, приход Волнухиной действительно к лучшему? Пусть она, Кира то есть, берет себе в подружки Волнухину, а Зайца оставит в покое! И не злиться надо, а, наоборот, всячески эту дружбу поощрять!..
Но эта, в общем, совершенно здравая мысль, пискнув, затихла под напором ярости. Ничего Эля не могла с собой поделать, никакие доводы и возможные в будущем блага не могли примирить ее с неожиданным появлением Волнухиной. Явилась! А эта… сестричка… Не предупредить, не спросить разрешения, не обмолвиться хоть бы словом! Вроде так и надо. Вроде Эли и на свете нет. Вроде она здесь не хозяйка.
— Чего не идешь? Мы тебя ждем!
Эля исподлобья посмотрела на вошедшую Киру и притворно-жалким голоском поинтересовалась:
— Вы мне позволите хотя бы здесь посидеть спокойно? В моей кухоньке?
Больше они ее не звали. Волнухина вовсе не торопилась убираться. Часов на кухне не было, и Эле показалось, что она сидела там целую вечность. Дважды она крадучись подбиралась к двери своей комнаты (Ее комната!.. Это звучало теперь как издевка!) и прислушивалась, чем те занимаются. «Те» не скучали — Эля слышала их смех и оживленные голоса. В ней они не нуждались. Пожалуй, в ее комнате они над ней же смеялись. Однако, прислушавшись, Эля убедилась, что о ней и не думали говорить. Это отчего-то разозлило ее еще больше: значит, по-ихнему, она такое ничто, что даже и полслова не стоит?!
Наконец Волнухина ушла. Эля продолжала сидеть в кухне, ожидая, что Кира ее позовет, — ведь нельзя же, в конце концов, выставить на весь день человека, будто сломанную табуретку! О том, что она сидит здесь по собственной воле, Эля вовсе не думала.
Однако Кира не шла. Дальнейшее сидение становилось невыносимым. Эля достала из буфета большую коробку с домашним печеньем и пошла в комнату.
Кира, сидя в кресле, склонилась над вязаньем. Эля увидела, что она действительно связала уже неширокую полоску, как и обещала Волнухина. Не отрывая взгляда от неуверенно шевелящихся спиц, Кира шепотом считала петли.
Эля села на свою кровать и поставила коробку с печеньем на тумбочку, которая стояла между кроватью и креслом. Ее злость не то чтобы прошла она просто не знала, с чего начать. Надо найти такие слова, чтобы они с ходу припечатали эту святошу, которая изображает из себя невесть что, лицемерно потупив глазки.
Как обычно, от волнения у Эли проснулся волчий аппетит, и, таская печенье одно за другим, она в считанные минуты опорожнила чуть ли не всю коробку. Опомнившись наконец, она сварливым голосом спросила:
— А ты почему не берешь?
— Ты ведь не угощаешь, — спокойно ответила Кира.
— Вот еще! Тебя упрашивать надо?
— Не надо. Просто угостить.
Шваркнув коробку так, что она с грохотом покатилась через всю комнату, Эля крикнула:
— Не смей ее сюда водить!
— Почему? — вся подобравшись, не сразу отозвалась Кира.
— Последний раз предупреждаю! Тебе ясно?
— Тетя Оля сказала, что это и мой дом.
— Мало ли что тебе тетя Оля сказала! Это мой дом! И больше ничей! А ты здесь вроде квартирантки, ясно? Или ты будешь вести себя как надо, или… или я не знаю что!
Последние слова Эля выкрикнула со слезами и, бросившись на постель, расплакалась, уткнувшись лицом в подушку. Все получилось не так, как надо. Никого ее слова не припечатали, а вместо этого она еще сама разревелась.
Совершенно не к месту вспомнился дурацкий случай, когда она, Сериков и Шамраев пошли в кино и ребята в шутку заспорили, кому брать билеты. В конце концов решили сыграть в крестик-нолик, и Сериков объявил: «Проигравший плачет!» Разумеется, он хотел сказать «платит», просто смешно оговорился. Но теперь уж действительно — проигравший плачет. То, что она проиграла, было яснее ясного. Молча, упорно и непоколебимо эта тихоня делала свое дело, рыла да рыла свой хитроумный подкоп, который, может, и не виден на поверхности, но зато раз — и порушит в один миг до основания все, на чем вообще держится Элина жизнь в ее собственном доме.
Разве и так все уже не было порушено? И некому пожаловаться. Да и что сказать? «Я ваша доценька-бегемоценька, а ее отдайте злому Бармалею»? Как ни было тошно в этот миг Эле, все же она чуть не рассмеялась.
А той, как видно, все было трын-трава. Разлепив опухшие веки, Эля увидела, как Кира что-то пишет, сидя за столом. Позже она принялась зачем-то бродить по комнате, вроде бы что-то передвигая или переставляя, Эля не видела, потому что снова зажмурилась.
Когда же Эля снова посмотрела, она увидела раскрытый чемодан, стоявший посреди комнаты, почти полный. Тот самый, с которым приехала к ним Кира. Вошла и она сама, переодетая в лыжный костюм, сложила свой халат, спрятала его в чемодан и закрыла крышку.
— Ты… куда?
Эля прекрасно понимала — куда, но ведь надо было что-то сказать!
— К бабушке.
Кира снова вышла и появилась уже в куртке и вязаном колпачке. «Может, на понт берет? — с надеждой подумала Эля. — Хочет, чтобы я у нее в ногах повалялась? Ну, не дождется…»
Однако не похоже было, чтобы Кира брала ее на понт. Наклонившись, она подняла чемодан, сразу перегнувшись на одну сторону, и сказала:
— До свидания.
«Что ж ото будет? — вся похолодев, подумала Эля. — Что ж я им скажу?.. Вечером они приезжают с дачи, войдут, а…»
Что будет дальше, даже думать было страшно.
— Хочешь, я у тебя прощения попрошу? — выдавила Эля.
— Нет. Не хочу.
Забежав вперед, Эля преградила Кире дорогу.
— Улизнула тайком, как свинья!
— Я написала. Твоим и Зайцу. — Кира расстегнула карман куртки и показала уголок конверта. — По дороге брошу.
— Мне же попадет!
— А мне какое дело? — с насмешкой сказала Кира. — Я же квартирантка. Пожила и съехала.
Обойдя Элю, она протиснулась в дверь. Потом в прихожей что-то загрохотало — кажется, она свалила полку для обуви, потом щелкнул замок, и стало тихо.
Наконец Эля была одна.
«Ну и что такого они мне сделают? — успокоила она себя. — Конечно, будут ругаться, будут кричать, чего-нибудь не купят, куда-нибудь не повезут — все это, в конце концов, можно пережить. Не смертельно, успокаивала себя Эля. — Пройдет!» Как переживала она, когда получила по контрольной пару! Прошло. На следующий день как корова языком слизнула. А какая трагедия была, когда в четвертом классе ее забраковали на киностудии! Сами же пригласили, приходила тетенька в школу, искала детей на роли, а потом забраковали! Взяли какую-то страшилу — Эля потом специально ходила смотреть этот фильм, — а ее отшили. Потом Эля даже сама удивлялась: так переживала, а теперь хоть бы хны, в кинотеатре была совершенно спокойной и безразличной. Вот с тех пор она и поняла: все проходит. «И нечего бояться, — сказала она себе. — Они ругать, а ты думай: все проходит».
Рванув заклеенную на зиму дверь, Эля вышла на балкон. Весна была поздняя, но дружная. Сияло солнце, стучала капель, бежали ручьи, и разливались необъятные лужи. Эля смотрела, как там, внизу, бредет через двор Кира. Точнее, не бредет, а топчется — из-за глубоких луж пройти было невозможно, приходилось обходить, возвращаться, снова обходить, опять возвращаться, и в итоге пройден был какой-нибудь метр.
Вот Кира и топталась, да еще с тяжеленным чемоданом. Эля видела, как одной ногой она ухнула в лужу, — наверное, проломился раскисший лед. Но злорадства не было. И надо было как-то пристраиваться жить по-новому, потому что хочешь не хочешь, а Эля уже привыкла к жизни с сестрой.
Кира топталась все там же, кружа между лужами и почти не продвигаясь вперед. Целых два квартала ей еще брести до троллейбуса. Правда, он идет прямо к вокзалу. Возьмет билет и завтра будет у бабушки. Тут в мыслях у Эли словно бы произошла какая-то зацепка: «Возьмет билет». Возьмет значит, купит. За какие деньги, интересно? Последние два рубля из той десятки, что дала ей «на дорожку» бабушка, Кира потратила на Восьмое марта, купив Элиной матери, а своей тете, цветы. Денег у Киры не было ни копейки!
«Меня не касается, — мстительно подумала Эля. — Сама заварила, сама и расхлебывай. Так даже лучше: побродит и домой вернется. С поджатым хвостом! И тогда посмотрим, чья будет сверху». Эля, чуть не рассмеявшись, представила, как Кира важно говорит кассирше: «Один купейный», а потом растерянно ищет, хлопает себя по карманам, и выясняется, что не то что на купейный, но и на плацкартный, и даже на общий денег у нее нету! «А без денег мы билетов не даем!» — сердито говорит ей кассирша. Кира берет свой чемодан, и плетется обратно…
Стоп. Опять какая-то зацепка. И Эле в один миг стало ясно: да ведь знает она, что у нее нет ничегошеньки. И поэтому все будет не так, как придумала сейчас Эля, а совсем по-другому.
Но что значит по-другому?! Не на крышу же она заберется, как мешочница из фильмов про гражданскую войну! Или, как беспризорники когда-то — Эля тоже видела в кино, — забирались под вагоны в какие-то ящики. Вылезали чумазые, с черными носами… Впрочем, сейчас и ящиков-то таких, наверное, нету. И нечего ей придумать, как ни вертись!
То ли от волнения, то ли от холода Элю пробрала дрожь. Не глянув вниз и не желая знать, что там вытворяет эта ненормальная, Эля вернулась в комнату и включила проигрыватель. Все кончено! Гуд бай. Но мысли упрямо лезли и теснились в голове, мелькали какие-то картинки, словно кадрики из фильма: вот Кира на вокзале, вот подходит к поезду… Стоп! Там же проводник! Без билета не пропустит. «Я маму провожаю», — тоненько сказала Кира с картинки и прошла в плацкартный вагон. Конечно! Проще простого соврать, что кого-то провожаешь. К девчонке вообще никаких подозрений. Вот она смотрит, — никого. Забрасывает наверх чемодан, а сама лезет под скамью. Нет, пожалуй, под скамью не годится: туда ставят вещи. Лучше на третью полку, на багажную. Сжаться в комочек и закрыться своим чемоданом.
Громкая музыка, мешая, лезла в уши. Эля выключила проигрыватель. Ну, ладно, что там дальше? Дальше они едут — все уже заняли свои места, проводник проверяет билеты. А еще дальше — Киру раскроют. Обязательно раскроют! Ведь нельзя же всерьез надеяться… Достаточно кому-нибудь повнимательнее глянуть, тому же проводнику, и вот: «А ну, слезай, кто там прячется!» Кира жмется в угол, пытается заслониться чемоданом, но ее все равно стаскивают. Начинают расспрашивать, начинают стыдить, как это принято у взрослых: такая, дескать, большая, а чем занимаешься!
Эля прижала руку к груди — так колотилось ее сердце. Ну нет, на такое позорище она бы ни за что не пошла! А Кира идет. В том, что Кира заберется в поезд любой ценой, Эля не сомневалась: она уже достаточно хорошо знала свою сестру. «Но зачем ей это, зачем? — подумала она. — Почему нельзя сделать по-человечески? Списаться с бабушкой, взять у мамы денег на дорогу?.. Как будто она от кого-то убегает!» Но дело в том, что Кира и вправду убегала, и Эля прекрасно это знала, хоть и не желала признаваться себе самой. Она метнулась на балкон — Киры, конечно, уже не было во дворе, — потом в комнату, набросила пальто, схватила копилку и выбежала из квартиры.
Кошка с зелеными раскосыми глазами, золотым носом и загадочной улыбкой. Эта кошка была для Эли самым близким после Зайца (не считая родителей, конечно) существом, а теперь, когда Зайца, можно сказать, у нее уже нет, — то единственно близким. Только не надо думать, будто Эля была какой-то невероятной скрягой и обожала копилку из-за монет, что в ней звенели. Вовсе не поэтому. Дело в том, что копилку подарила Эле Заяц. На день рождения, еще в третьем классе. Непонятно, что это вдруг взбрело Зайцу в голову. Эля потом узнала: ее подружка утащила копилку у какой-то из многочисленных теток, а их у Зайца было одиннадцать!
Как бы там ни было, копилка, подаренная любимой подругой, сразу перешла в разряд предметов одушевленных. Она никогда не была для Эли куском раскрашенной глины — нет, это было существо хотя и молчаливое, однако полное достоинства и с собственным характером.
Сергей Львович, не одобряя накопительских замашек, хотел копилку куда-нибудь «изолировать», но Эле удалось ее отстоять. Правда, и копить-то она не собиралась. Накопилось, можно сказать случайно: бросали больше «для смеха» по одной монетке, но, поскольку с появлением копилки прошло несколько лет, кошка катастрофически потяжелела, создав при этом целую проблему. Ибо, чтобы достать монетки, ее надо было разбить — другого выхода просто не было. А разбить ее — все равно что Зайца сбросить с балкона. Да и в монетах этих Эля совершенно не нуждалась. А вот теперь они пригодились. Вот только…
Дальше Эля не хотела додумывать. Не могла. Выбежав со двора, она бросилась по улице и, разогнавшись, чуть не налетела сзади на Киру — та ушла совсем недалеко.
Кира шла медленно, сильно перегнувшись и припадая на одну ногу. Ее полосатый колпачок все время сбивался на ухо, и ей приходилось то и дело поправлять его красной, озябшей рукой. Чуть отстав, Эля плелась следом. Надо было догнать, окликнуть, но она не могла отчего-то. Выскочив в спешке в комнатных тапках, Эля заметила это лишь внизу и не захотела возвращаться. Теперь тапки насквозь промокли, а ядовито-розовые помпоны на них, ранее бывшие пушистыми, торчали мокрыми колючками.
Поскользнувшись на снежной жиже, Кира неловко взмахнула рукой и упала. Какая-то женщина помогла ей встать, а Кира, улыбнувшись, поблагодарила. Она еще улыбалась! «Я бы так не смогла, — подумала Эля, — я бы давно уже заревела». И вдруг она представила себя на месте Киры. Даже не представила — ощутила. А если бы она — вот так?
Это было так неожиданно и так пронзительно, что Эля чуть не задохнулась. Вот она бредет с оттягивающим руку чемоданом, скользя на талом снегу, поправляя другой рукой сваливающийся колпачок. Совсем одна. Ей сказали: «Вот твоя сестра», сказали: «Будь как дома», а получилось обманули. Потому что ни сестры теперь, ни дома.
Эля шла прямо по лужам, специально ступая туда, где мокро, словно пытаясь что-то этим искупить. Она видела, как останавливались прохожие, пораженно глядя на нее: такая странная девочка в распахнутом пальто и комнатных тапках, держащая глиняную кошку с раскосыми глазами и золотым носом…
Эля говорила себе: «Сейчас я ее окликну. Скажу. «Ты неплохая девчонка, и я не против, чтобы ты жила у нас, просто все должно быть по-моему, а не по-твоему. Потому что… потому что так должно быть. Нет, не то, — подумала Эля. — Совсем не то. Но как попросить ее? Как?»
Комментарии к книге «Лягушка (Сборник)», Лариса Евгеньева
Всего 0 комментариев