Василий Иванович Ардаматский Безумство храбрых. Бог, мистер Глен и Юрий Коробцов
БЕЗУМСТВО ХРАБРЫХ 1
Гитлеровцы назвали этот концлагерь «Зеро», что означает «нуль». В этом названии по-немецки точно выражалась вся трагическая судьба лагеря. На первой странице личного дневника коменданта лагеря Карла Динка была каллиграфически выписана такая уточняющая формула: «0°°0». Поясняя формулу, он писал: «Мы начинаем с нуля, потом мы без счета набьем подземелья сбродом, а когда миссия будет нами выполнена, все здесь снова будет равно нулю». И, словно заботясь о том, чтобы люди лучше его поняли, комендант приписал: «Ни один не выйдет отсюда живым — в этом моя главная обязанность и ответственность перед рейхом…»
Теперь на месте этого концентрационного лагеря — братское кладбище, в центре которого возвышается безымянный гранитный обелиск. По самым приблизительным данным здесь гитлеровскими палачами было загублено не меньше пятидесяти тысяч человек.
Погибали люди не одинаково. Одни со сломленной страхом волей превращались в мертвецов задолго до их физической смерти. Другие, презрев страх, вели беззаветную борьбу с палачами, показывая пример непостижимой высоты человеческого духа.
Могилы покоренных, сломленных и растоптанных безымянны. Безвестность героев временна. Их имена и подвиги до сих пор открываются нам. Настоящие герои — вечные современники поколений и эпох. В этом их бессмертие.
Моя повесть — о них.
Из одного письма я узнал о подвиге, который совершили во время войны пленники концентрационного лагеря «Зеро». Однако автор письма не знал ни имен героев, ни их судеб. «К сожалению, я был всего лишь пассивным свидетелем событий, — искренне сознавался он, — но я с восхищением буду помнить и преклоняться перед героями до конца моей жизни. В те дни мне часто приходили в голову слова Максима Горького «безумство храбрых», но теперь я могу только сожалеть, что не поддался тогда этому светлому безумству…» Несколько позже, читая вышедший в Германии сборник документов «СС в действии», я нашел в нем подтверждение факта, о котором сообщал мне читатель.
Я начал собирать материал. Мне помогали друзья из Германской Демократической Республики, Франции, Чехословакии и Польши, советские ветераны войны. В каждом полученном мною письме открывались всё новые и новые подробности давнего подвига и его участники. Отто Карлович Браун, старый немецкий коммунист, писал из Берлина: «Получив ваше письмо, я, признаться, не знал, с чего начать поиски. Но стоило мне их начать, как возникло множество источников, где можно получить что-то интересное. Подвиг героев лагеря как бы сам рвется к свету из мрака забвения…» Гитлеровцы сделали все, чтобы, согласно их черному замыслу, свести «баланс» лагеря к нулю. В последние недели войны сам Гиммлер следил за тем, чтобы от лагеря и его узников не осталось никаких следов. Но можно убить человека и сжечь его документы и нельзя умертвить память о нем тех, кто остался в живых и знает, что этим он обязан погибшим героям. В письмах, полученных мною, жила эта память.
И все же собрать материал, позволяющий написать полностью документальную повесть, так и не удалось…
Кто же они, герои лагеря «Зеро»?
Этот поселок расположен на север от Бреста. От него до границы с Польшей чуть больше десяти километров. Мирно спящий, он в первый час войны подвергся жесточайшему артиллерийскому обстрелу. Чем это было вызвано, непонятно. В поселке не находилось ни одного военного человека, за исключением уполномоченного райвоенкомата, да и тот лежал в больнице после операции аппендицита.
Сергей Николаевич Баранников проводил здесь последнюю неделю отпуска. Он приехал сюда к отцу, приехал издалека, с северного Урала, где работал инженером на большом машиностроительном заводе. Он хотел уговорить отца перебраться жить к нему на Урал.
Покинуть родной поселок старик отказался наотрез. Почти сорок лет он проработал тут учителем немецкого языка и был окружен всеобщим уважением. Даже выйдя на пенсию, он продолжал работать в вечерней школе, был депутатом местного Совета и уж никак не чувствовал себя одиноким. Сергей Николаевич и сам понял, что увозить его отсюда не следует.
Билет на самолет от Минска Сергей Николаевич заказал на понедельник. В воскресенье они с отцом собирались пойти на кладбище поставить оградку на могиле матери. С вечера накануне заготовили штакетник, вытесали столбы, заодно починили крыльцо дома…
На рассвете их разбудил грохот.
— Вроде гроза? — сонно спросил отец.
— Что-то не похоже, — отозвался с дивана Сергей Николаевич.
Близкий взрыв встряхнул дом, посыпалась штукатурка, лампочка под потолком закачалась, как маятник.
— Надо, пожалуй, посмотреть. — Отец не спеша встал и, накинув на плечи пальто, направился к двери.
— Погоди, батя. — Сергей Николаевич вскочил с дивана и как был, в одних трусах, пошел за отцом.
Домик их был крайним в поселке, стоял на взгорочке, и отсюда была видна вся главная улица.
Страшная, в первую минуту не постижимая сознанием картина открылась Баранниковым. По всему поселку бушевали пожары. Дом в ста шагах от них был снесен с фундамента и грудой бревен лежал в стороне. С воем и треском на поселок обрушивались снаряды. Кирпичное здание магазина разлетелось на мелкие куски.
Мимо Баранниковых со свистом пролетел кирпич. Он глухо ударился о землю и покатился по пыльной улице, оставляя глубокий след. Отец и сын проводили его взглядом, потом посмотрели друг на друга.
— Война? — спросил отец.
— Не иначе… — Сергей Николаевич взял отца под руку: — Пойдем-ка, батя, в погреб… Переждем пока.
— Ты что, не видишь, что делается?
Они стояли на крыльце, высокие, сильные, с окаменевшими лицами, с глазами, полными боли и недоумения.
— Не иначе — Гитлер, — сказал отец.
— Кому же еще? — ответил сын.
Артиллерийский налет прекратился. Стал слышен треск пожаров. И, как эхо обстрела, отдаленно и нестрашно доносился грохот со стороны Бреста.
На улице стали появляться люди.
— Пойдем оденемся, — сказал отец, направляясь в дом. — Надо что-то делать.
Одевались спокойно, не спеша — Баранниковы все делали неторопливо.
Вместе с жителями поселка они тушили пожары, носили в школу раненых, хоронили убитых. Железное баранниковское спокойствие действовало на всех. Люди рядом с ними приходили в себя и тоже начинали работать…
Солнце поднялось в зенит и словно остановилось там, потрясенное тем, что оно увидело на земле. Не забыть, каким мучительно длинным был тот солнечный июньский день — первый день войны.
Старший Баранников на первой полуторке, увозившей женщин с маленькими детьми, поехал до Порозова, где он должен был позаботиться об их отправке дальше, на восток. К вечеру он рассчитывал вернуться. Сергей Николаевич в это время помогал чинить поврежденный во время обстрела почтовый автобус. О том, что отец поехал в Порозов, он узнал, только когда на ожившем автобусе подъехал к школе.
Как только стали выносить раненых из школы, на главной улице поселка показались три немецких бронетранспортера, набитых солдатами. Они остановились напротив школы. Молоденький офицер, стоя на подножке головной машины, долго смотрел на людей, хлопотавших возле автобуса. Потом он соскочил на землю и крикнул что-то солдатам. Три каски поднялись. Три солдата выскочили из глубокого кузова и вместе с офицером, держа автоматы наперевес, направились к автобусу. Люди работали, все время видя немцев и в то же время как бы не обращая на них внимания. Только Сергей Николаевич в упор смотрел на приближавшихся гитлеровцев.
Офицер остановился в трех шагах от него.
— Что здесь происходит? — звенящим тенорком спросил офицер по-немецки.
— Эвакуация раненых, — по-немецки ответил Сергей Николаевич.
— О! Вы говорите по-немецки? Это очень хорошо… — Офицер вынул из кармана небрежно сложенную карту, развернул ее и стал что-то на ней искать; нашел и, придерживая пальцем это место, спросил: — Какое название имеет этот населенный пункт?
Сергей Николаевич ответил.
— Ага! Значит, очень близко Смоленск?
— Нет, это совсем другой населенный пункт.
— Как это так? — строго спросил офицер.
— И до того населенного пункта дорога еще длинная.
— Два одинаковых названия? Да? — спросил офицер.
— Да.
Офицер спрятал карту и спросил шутливо:
— Типичный русский беспорядок?
Баранникову казалось в эту минуту, будто он находился в каком-то полусне. Все видел, понимал, даже разгова ривал и в то же время почти не верил в происходящее, В самом деле, нелегко поверить, что он, советский инженер, коммунист, спокойно разговаривает с гитлеровцем, с фашистом.
Офицер смотрел, как в автобус вносили громко стонавшую женщину.
— Все это напрасно, — сказал он почти сочувственно. — В тыл вы не проедете. Наши войска занимают все магистральные дороги и уже продвинулись очень далеко.
Сергей Николаевич молчал.
— Хотите убедиться сами? — весело спросил офицер. — Пожалуйста.
С этими словами он резко повернулся и, сопровождаемый солдатами, возвратился к транспортерам. Машины помчались в сторону Порозова. Поднятая ими пыль смешалась с дымом пожаров.
— Товарищ Баранников, автобус загружен!
Перед Сергеем Николаевичем стоял паренек в клетчатой, вылезшей из штанов рубашке и в тапочках на босу ногу. Это был шофер автобуса. Баранников смотрел на него пустыми глазами.
— Автобус загружен, — повторил паренек. — Можно трогать.
В конце улицы показалась бешено мчащаяся полуторка. Это была та самая полуторка, на которой уехал старший Баранников. Переднего стекла в машине не было, весь ее кузов был в белых выщербинах.
Машина резко затормозила возле школы, юзом проползла по пыли, и тотчас из нее выскочил шофер. Лицо его было в крови, он смотрел на всех остановившимися глазами, судорожно глотал слюну и не мог вымолвить ни слова.
— Доктор, окажите ему помощь, — приказал Сергей Николаевич.
— Они нас обстреляли! — вдруг закричал шофер и показал рукой на машину. — Там товарищ Баранников.
Сергей Николаевич медленно подошел к полуторке и приоткрыл дверцу.
Отец стоял на коленях между сиденьем и передним щитком кабины, в который он упирался окровавленной седой головой. Сергей Николаевич обежал машину с другой стороны и рванул дверцу. Громоздкое тело отца начало медленно вываливаться из кабины. Сергей Николаевич подхватил его на руки и положил на лужайку. Только сейчас он понял, что отец мертв…
— В Порозове немцы… — рассказывал, немного отдышавшись, шофер. — Мы приехали туда. Они нас сразу остановили. Женщин приказали выгрузить и всех отвели в помещение кинотеатра. Тогда товарищ Баранников говорит: «Разворачивайся и молнией обратно. Надо предупредить, что здесь немцы»… Из Порозова мы выскочили. И все бы ничего. Вдруг километрах в пяти отсюда навстречу нам — транспортеры. Я поддал газу и, загребая правым скатом канаву, стал их обходить.
А они начали стрелять. Как жив остался, не знаю. А товарища Баранникова убили. Я даже не сразу сообразил. Гляжу, он пополз с сиденья, и всё. Я кричу ему…
— Довольно панику нагонять, — незнакомым самому себе голосом сказал Сергей Николаевич.
Спустя час Сергей Николаевич присутствовал на совещании партийного и советского актива поселка. Весь-то актив — полсотни человек. Собрались в школе, возле которой все еще лежал на лугу Николай Степанович Баранников.
Руководил совещанием пожилой мужчина с наголо обритой лобастой головой.
— Беда, что у нас нет оружия, — говорил он низким, ровным голосом. — Два-три пистолета — это не оружие. А нам нужно пробиться на восток и соединиться с армией. Обстановки мы не знаем, и никакой связи с центром у нас нет. Каждую минуту сюда может нагрянуть «враг. Те транспортеры, наверное, разведка. Так что разговор наш будет кратким…
Присутствовавших разбили на группы по десять человек. Командиром одной из них был назначен Сергей Николаевич Баранников. Его группа покинула поселок вечером.
Перед уходом товарищи помогли Баранникову похоронить отца.
Могилу вырыли в садике за домом. Кладбище было разворочено артиллерийским обстрелом. Неумело сколоченный гроб несли всей группой. Всё делали в молчании.
Только когда над могилой вырос невысокий холм, Сергей Николаевич сказал:
— Спасибо, товарищи…
И они ушли на восток.
2
На вторые сутки, ночью, группа Сергея Баранникова подошла к населенному пункту Лысково. Повернули влево, чтобы обойти поселок, и сразу же наткнулись на гитлеровских мотоциклистов. Неизвестно, кто больше испугался этой встречи. Во всяком случае, немцы около часа вели бешеный огонь из автоматов. Но группа потерь не понесла. Лысково обошли с другой стороны…
Рассвет застал их на окраине совсем реденького леса. Баранников провел товарищей к начинавшемуся неподале ку ржаному полю. Там каждый устроил себе укрытие.
— До темноты никаких разговоров и передвижений, — приказал Баранников.
Начинался знойный день. Сергей Николаевич лежал навзничь в низком, тесном шатре из связанной за макушки ржи. Пахло сухой землей и молодым житом. Солнце поднималось все выше, шатер изнутри стал золотым. Сергей Николаевич лежал неподвижно, скованный страшной усталостью.
По шалашу метнулась черная тень, и сверху обрушился рев низко, пролетевшего самолета. Ржаное поле колыхнулось, тревожно зашумело, и снова тишина. Баранников. словно провалился в яму — забылся, заснул.
Он очнулся, когда солнце уже перевалило за полдень. Огромный зеленый кузнечик, покачиваясь на сломанном колосе, скрипел ритмично и въедливо. Тихо шумела рожь.
Баранников лежал неподвижно, открыв глаза. Прошло несколько минут, пока он окончательно проснулся и вспомнил, почему лежит здесь. Он вскочил на колени и тихо свистнул. Справа и слева услышал ответный свист.
В ржаном шатре было душно, хотелось пить, пересохло горло. Сергей Николаевич посмотрел на землю вокруг себя, словно думал найти воду… И вдруг сердце точно ножом полоснуло: отец! Да нет, это все приснилось! Не умещается в голове, что отца больше нет, что он-сам похоронил его! Невозможно было поверить этому, но память безжалостно рассказывала ему снова и снова обо всем, что случилось за эти два дня.
Он сжал зубы и заставил себя думать о другом — о далеком своем уральском городке, об оставленных там жене и ребятишках.
Но мысли невольно возвращались к отцу. Ведь не про шло и трех дней с того тихого вечера, когда они вместе обтесывали штакетник и вспоминали о матери. Отец начал рассказывать, как она умирала, и вдруг запнулся, умолк и быстро отошел в сумрак густого малинника. Потом вернулся и ворчливо произнес свою любимую, памятную Сергею Николаевичу с детства, приговорку: «Жизнь — она жизнь, хорошее и плохое — пополам»…
День прошел спокойно, но война была слышна все время. Неровный ее гром на востоке то затихал, то усиливался. Над головой то и дело пролетали самолеты.
Когда стемнело, Баранников собрал товарищей. К нему подошли семеро. Двое сбежали. Одним из них был тот самый паренек в клетчатой рубашке и тапочках — шофер автобуса.
Рослый юноша с буйно-рыжей шевелюрой сказал угрюмо:
— Он и меня звал, говорил: «Только зря погибнем».
— Первыми погибают трусы, — как только мог спокойно сказал Сергей Николаевич. Черт с ними. Надо идти.
Километра три они шли по ржаному полю, пугаясь взлетавших из-под ног жаворонков.
Потом, перебравшись через овраг, часа два шли по лесу. Впереди шагал Баранников, за ним цепочкой остальные. Рыжий парень, тяжело сопя, шел вторым. Из всей группы он казался Сергею Николаевичу наиболее надежным. Звали его Гошей. Все в группе хорошо знали его, потому что в поселке он работал заведующим клубом.
Лес стал заметно редеть. Баранников замедлил шаг. Впереди время от времени слышался отдаленный и непонятный шум, похожий на порывы ветра.
— По-моему, там дорога, — прошептал Гоша.
— Возможно, — не оборачиваясь, также шепотом, отозвался Баранников.
И вдруг справа из кустов раздался хриплый «возглас:
— Стой! Кто идет?
Цепочка замерла на месте. Баранников вынул из кармана пистолет и отвел предохранитель.
— Свои, — тихо произнес он.
Тишина. Потом опять хриплый голос из кустов:
— Кто такие?
— Советские. Пробиваемся к своим.
Из кустов вышел солдат в шинели, но без головного убора. В руках у него была винтовка, за поясной ремень засунуты две гранаты. Оглядев сбившихся в кучку людей, он сказал несколько озадаченно:
— Свои, значит… — И, помолчав, спросил: — И куда, говорите, путь держите?
— К своим, — ответил Баранников и спросил: — А ты чего здесь караулишь?
— Чего? — Солдат неопределенно повел головой. — Кроме смерти, тут ничего не укараулишь. Вон там, — показал он рукой в сторону, — шоссе Слоним — Брест. Перейти через него задачка: немцы беспрерывно прут на машинах.
— А может, лучше идти вдоль шоссе? — спросил Баранников.
— Пробовал… Через полкилометра, не больше, лес кончается. А вот если бы шоссе это перескочить да потом еще форсировать шоссе Барановичи — Брест, тогда можно выйти на Пинские болота, а там ищи нас свищи. Это уж я знаю, сам из той местности.
Решили пересечь шоссе. Залегли в кустах у самой дороги. Вражеские машины проезжали совсем не так часто, как показалось солдату, и он был явно смущен этим.
— Мы сделаем так, — сказал он Баранникову, — я буду в случае чего прикрывать вас огнем и сам перейду последним.
Баранников пошел первым. Он неторопливо выбрался на обочину, остановился, посмотрел в обе стороны и размашистым шагом перешел через шоссе. Он просто не мог заставить себя бежать.
Присутствие в группе солдата сразу сказалось. Человек в шинели, с винтовкой одним своим видом напоминал о дисциплине. Вслед за солдатом и все стали называть Баранникова «товарищ командир». Между тем сам солдат, судя по его сбивчивому рассказу, очутился в лесу один совсем не в результате храбрости и именно поэтому теперь, стараясь замолить грех, вел себя так, как будто все было в порядке.
Перед рассветом он, с разрешения Баранникова, ушел на поиски продуктов и спустя несколько часов вернулся с большим караваем хлеба, куском сала и ведром картошки.
— Два километра отсюда, — рассказывал он не без хвастовства, — обнаружил я деревеньку, по уставу, значит, населенный пункт. Обошел его с задов, с огородов, значит. Присмотрелся накоротке — немцев вроде нет. Тогда я сразу в хату, что попроще. Там обнаруживаю старика и женщину. Я им так и так, помогите, мол, своим воинам по линии продовольствия. И вот пожалуйста… — Он широким жестом показал на свои трофеи.
— Не поинтересовался, где фронт? — строго спросил Баранников.
Солдат засмеялся:
— Да что вы, товарищ командир, какой там интерес? Старик и баба только и знают, что причитают.
— Немцы в деревне были?
— Только проездом, товарищ командир, — уже серьезно ответил солдат. — Но даже не ночевали.
Костер не разжигали. Поели хлеба с салом. В серенькой предрассветной мгле зашли в лес поглубже и сделали привал в кустах орешника.
Следующей ночью они пересекли шоссе Брест — Барановичи. Всю ночь по шоссе двигались вражеские танки, артиллерия, грузовики. Перебегали шоссе по одному с большими интервалами. Когда Баранников перепрыгнул через кювет, справа возникли два синих огонька и послышался нарастающий гул быстро мчавшегося автомобиля.
Баранников бросился назад и лег в воду, пахнувшую болотной гнилью. Долго лежал и, выбрав наконец тихую минуту, перебежал шоссе.
Дневной привал сделали возле озера Черного, километрах в трех от видневшейся на горизонте деревеньки. По очереди выкупались. Солдат и Гоша пошли искать продовольствие. Баранников прилег в кустах ольшаника, прислушиваясь к тихому говору товарищей.
Он проснулся, когда солнце было почти в зените. Сквозь кусты ослепительно сияло зеркально гладкое озеро, вокруг звенели птичьи голоса. Люди спали. Солдата и Гоши не было. Подойдя к закраине кустарника, Баранников начал всматриваться в сторону деревни, но ничего не увидел. Съев оставшийся у него кусок хлеба, Баранников подошел к озеру и долго со вкусом пригоршнями пил прозрачную воду и смотрел на игру рыбешек. Кругом все было спокойно…
Солдат и Гоша явились совсем не с той стороны, откуда их ждали, и пришли не одни. С ними был пожилой мужчина, одетый во френч из домотканого серого сукна.
На рем не, перехватывавшем его располневшую фигуру, висела приоткрытая кобура с наганом.
— Зокин Ефим Сергеевич, председатель местного сельсовета, — степенно представился он Баранникову и, оглядев столпившихся вокруг людей, продолжал: — Ваши товарищи обо всем меня информировали. В свою очередь, должен информировать вас о положении в общем масштабе…
Голосок у него был высокий, чуть дребезжащий. Говорил Зокин спокойно, обстоятельно, точно на мирном заседании своего сельсовета.
— Состоялось обращение нашего Советского правительства по поводу войны. Сказано перед всем миром, что дело наше правое и что мы победим. Не без борьбы, конечно.
К чему правительство всех нас и призывает. Исходя из этого, имею предложение.
Давайте пробиваться в сторону севернее Пинска. Отсюда пойдем вдоль реки Ясельда, южнее Логишина, а дальше — на Богдановку. Там, по моим сведениям, уже действуют отряды, сформированные из местного актива. Это точно.
План Зокина был принят, и в сумерках отряд тронулся в путь. Без всяких осложнений в эту ночь дошли до места, где река Ясельда перекрещивалась с шоссейной дорогой. Когда наступил рассвет, начали вести наблюдение за местностью. До полудня на дороге не появилось ни одной машины.
— Фашисту эта дорога ни к чему, — убежденно говорил Зокин. — Он прет из Бреста на Пинск и Барановичи, а эта дорога ему вроде поперек. Надо, не дожидаясь ночи, пересечь дорогу и идти дальше.
Солдат предложил выслать вперед человека, чтобы разведать, как он выразился, обстановку на ближней дистанции.
— Да что там ведать? — разозлился Зокин. — Вон она вся обстановка. Вся вокруг как на ладони.
И они пошли.
Вся беда была в том, что по другую сторону дороги простиралась абсолютно голая равнина и только у далекого горизонта чернела полоска леса. Чтобы скорей миновать опасную равнину, пошли по прямой, а не вдоль реки, которая повела бы их несколько южнее и ближе к опасному Пинску.
Шли быстро,* плотной цепочкой, чуть пригнувшись к земле. Вдруг с холма, на который взбегала дорога, ударили два пулемета.
— Ложись! — крикнул солдат и первый прильнул к земле.
Пулеметы били длинными очередями, но расстояние до цели было все же большое.
Огонь не мог быть прицельным и никого не затронул. Но страх от первого обстрела был, может быть, пострашнее ранения. Огонь давно прекратился, но все продолжали лежать на земле. Вражеская засада, очевидно, имела радиосвязь. Не прошло и получаса, как на дороге появился отряд мотоциклистов. Машин десять, не меньше. И на каждой по два гитлеровца. Мотоциклы съехали с дороги и прямо по лугу развернутым строем помчались к лежащим на земле людям.
Все, что затем произошло, боем не назовешь. Остановившись шагах в тридцати, мотоциклисты расстреливали все еще лежавших на земле людей. Первым поднялся Баранников. За ним солдат, Гоша и Зокин. Впрочем, только у них и было оружие.
Солдат сделал два выстрела и упал, перевернувшись на спину. Рядом с ним с поднятым в руке наганом свалился Зокин. Баранников разрядил пистолетную обойму и стал искать по карманам запасную, но тупой удар в живот сломил его пополам, и он головой ткнулся в землю.
3
Пахло гнилой соломой и карболкой. Сергей Николаевич Баранников не мог определить, сколько времени он живет среди этих запахов — уже давно они были единственным ощущением жизни. Да еще боль, которая жгла его изнутри, как пламя, то разгоравшееся, то угасавшее. Запах гнилой соломы представлялся Баранникову живым, добрым и каким-то домашним, а карболки — холодным, злым, враждебным.
Иногда ему казалось, что запахи эти борются между собой и что от исхода этой борьбы зависит его жизнь.
Только три дня назад он стал смутно понимать, где находится, и вспоминать, что с ним произошло. Он лежал в длинном темном сарае, который раньше был, наверное, колхозным хлевом. Крыша осталась только с одной стороны. Уцелевшие балки перекрытия перечеркивали небо косыми линиями.
Сарай был набит людьми. Гитлеровцы бросили сюда несколько сот раненых военнопленных. Они лежали, ползали, ходили. Их стоны сливались в глухой гул, который не прекращался ни днем, ни ночью. Никакого немецкого начальства в сарае, по существу, не было. Шестеро солдат охраны жили поодаль, в палатке на взгорье, и сюда не заглядывали. Здесь был свой начальник — Роман Федорович, пожилой угрюмый человек с седой как лунь головой. На одной из петлиц его изодранной военной гимнастерки сохранилась эмблема — чаша со змеей.
Все в сарае знали, что Роман Федорович начал войну военным врачом и вскоре, раненный, попал в плен. У него была раздроблена левая рука. Чтобы остановить гангрену, он здесь, в сарае, перочинным ножом ампутировал себе руку по локоть.
Люди безгранично доверились ему, убедившись, что он имеет власть над смертью. И все же умирали ежедневно. Мертвых уносили из сарая глубокой ночью, когда большинство раненых спали. Утром во время обхода кто-нибудь спрашивал у Романа Федоровича:
— Доктор, куда девался мой сосед слева?
Роман Федорович строго спрашивал у дежурного:
— Где этот товарищ?
— Переведен в другое помещение, — отвечал дежурный.
Роман Федорович шел дальше. Скоро все знали, что это за «другое помещение», и стали называть его верхним. Но каждый раз спрашивали.
Четкие ответы дежурных почему- то успокаивали.
В это утро Роман Федорович задержался возле Баранникова дольше обычного.
— Удивил ты меня, братец.
— Чем? — слабым голосом спросил Баранников.
— Получил пулю в живот и спрашивает! Ты, братец, по всем статьям должен был умереть. — Роман Федорович оглядел большую фигуру Баранникова. — Две жизни тебе досталось, вот что. Но подожди радоваться. Тебе надо очень осторожно есть, а здесь, как ты понимаешь, не санаторий. Из баланды ешь только жидкость. Хлеб прожевывай, пока он во рту не станет как манная каша. Не будешь этого делать, попадешь в верхнее помещение. Будешь осторожен — через две недели встанешь, и я назначу тебя бригадиром…
Роман Федорович ушел.
Возле Баранникова остался бригадир — дядя Терентий. Ему было за пятьдесят, он участвовал в первой мировой войне и еще тогда побывал в плену у немцев. На эту войну пошел добровольцем.
Просто взял свою охотничью берданку, вышел на Минское шоссе и втиснулся в строй отступавшей части. Старому солдату не повезло: в первую же бомбежку осколок перебил ему ногу. Теперь кость уже срослась, но неправильно — левая ступня была повернута внутрь. Он прихрамывал и ходил с толстой суковатой палкой, а когда стоял, укладывал на эту палку раненую ногу.
— Да, выжил ты удивительно, — сказал дядя Терентий, подпихивая Баранникову под бок гнилую солому. — Я сколько раз загадывал, в какую ночь понесу тебя в верхнее помещение. А ты возьми да и обмани нас всех. Здоров ты, это конечно. Ты что, в артиллерии служил?
— Нигде я не служил, дядя Терентий, я к своим пробивался. Война меня на границе застала.
Дядя Терентий понимающе покачал головой:
— Не просто через стену пробиться. Да… А теперь вот никто не ведает, не знает, что с нами дальше будет. Немца той, первой войны я изучил. Лютый был, но, надо признать, аккуратный. Все делал по инструкции. А нынешний немец, замечаю, совсем другой, обезумевший какой-то. Всего от него ждать можно. Так что крепчай поскорее. Мало ли что еще придется выдержать.
— Спасибо тебе, дядя Терентий, — тихо произнес Баранников.
— Какой я тебе дядя? Тоже племянник нашелся! — пошутил Терентий и серьезно добавил:-Мы с тобой вроде братья, только я чуть постарше. Ладно, лежи и слушай, чего говорит Роман Федорович.
Спустя неделю Баранников уже встал и для начала взялся помогать дяде Терентию. А еще спустя несколько дней Роман Федорович назначил его бригадиром, отвечающим за двенадцать тяжелораненых…
Дни шли за днями. Жизнь и смерть делили людей между собой. Те, кто выздоравливал, начинали мечтать о побеге. Эта мечта поддерживала всех, она помогала Роману Федоровичу поднимать на ноги, казалось, безнадежных.
Четверо бежали минувшей ночью. Утром о них говорил весь сарай. К Баранникову подошел Роман Федорович:
— Если даже один из них доберется до своих и станет солдатом, я имею право спокойно… перейти в верхнее помещение. — Он вздохнул и добавил: — Но очень боюсь за них.
Не дойдут. Наши охранники говорят, что их войска уже в Вязьме.
— Может, врут?
— Нет, похоже на правду.
— Что же это происходит? — растерянно пробормотал Баранников.
Роман Федорович нахмурился, глаза его стали колючими:
— Что происходит? Война происходит, вот что. Не в кино ее смотрим. Не дурацкие вопросы надо задавать, а действовать, действовать каждому в любых условиях. Вот еще четверых выпустили, а нам надо поднять на ноги всех. Шутка сказать, здесь полбатальона на нашей ответственности. — Роман Федорович круто повернулся и размашисто зашагал по сараю…
Солнце всходило с той стороны, где крыша была сорвана. В этот час внутренняя сторона уцелевшего крова становилась розовой. Серые лица раненых тоже розовели, и, глядя на них, можно было подумать, будто эти люди просто остановились здесь на неприютный ночной привал.
Баранников проснулся от какого-то шума, который быстро приближался. Подойдя к стене, он прильнул к щели. По дороге, извивавшейся около леса, мчались грузовые автомашины с солдатами.
Баранников побежал к поломанной телеге, в которой обычно спал Роман Федорович:
— Вставайте, сюда солдаты едут…
— Ну и черт с ними! — сонно отозвался доктор.
Машины остановились на взгорке возле палатки охраны. И тотчас там раздался крик — кто-то ругался высоким, визгливым голосом. Потом все стихло.
— Сюда идут! — тревожно крикнул стоявший у ворот раненый.
Роман Федорович слез с телеги и спокойно сказал Баранникову:
— Отойдите-ка от меня на всякий случай.
Баранников прошел к своим раненым и сел там на ящик.
В воротах сарая остановились десятка два немцев. Впереди — офицер в длинном зеленом плаще. Он взмахнул рукой, и из-за его спины вынырнул человек в штатском.
Он поднял к офицеру лицо и стал похож на собаку, ждущую приказа хозяина.
Офицер сказал что-то солдатам. Они вошли в сарай и во всю его длину стали редкой цепочкой. Затем офицер громко крикнул что-то. Человек в штатском вытянулся, набрал воздуху и крикнул по-русски:
— Господин гауптшарфюрер приказывает встать!
Никто не шевельнулся.
— Встаньте, кто может, — негромко, но внятно произнес Роман Федорович.
Офицер пристально посмотрел на доктора и приказал что-то двум стоявшим позади него солдатам. Они направились к Роману Федоровичу. Половина раненых кое-как поднялась на ноги. Некоторые стояли, привалившись к стене.
Офицер повторил команду.
— Остальные встать не могут, — сказал Роман Федорович.
Человек в штатском перевел офицеру слова доктора.
— Молчать! Тебя никто ни о чем не спрашивает! — закричал офицер.
— Я врач, — спокойно отозвался Роман Федорович.
— Слушайте, скоты! Четыре ваших идиота вздумали бежать из плена. Все четверо расстреляны.
Пока человек в штатском переводил, офицер всматривался в пленных, но на их серых лицах он не видел ни страха, ни горя.
— Такая судьба ждет каждого, кто не подчинится установленному нами порядку! — Офицер вынул из-за обшлага какую-то бумажку, заглянул в нее и спросил: — Кто тут Роман Федорович?
— Я, — послышался спокойный голос доктора.
Офицер махнул рукой, один из солдат, стоявших возле доктора, подтолкнул его автоматом в спину.
Романа Федоровича вывели из сарая, и через минуту тишину прошила короткая автоматная очередь.
— Вы всё поняли? — спросил офицер, оглядывая пленных. — Эта однорукая обезьяна, решившаяся бороться против великой армии фюрера, расстреляна. Мы знаем, что именно он подготовил побег. По приказу командования это осиное гнездо ликвидируется.
Офицер вышел из сарая. Солдаты цепочкой потянулись вслед за ним. Раненые стали опускаться на землю.
Баранников стоял, не сводя глаз со светлого прямоугольника ворот, за которым зеленел луг. Он еще не верил. Просто не мог себе представить Романа Федоровича мертвым.
Как это может быть? Ведь только что он разбудил доктора, сказал, что едут солдаты. А тот сказал так спокойно: «Ну и черт с ними!» Только что прошел через ворота в тот зеленый мир жизни. И вдруг — мертв. Нет, этого не может быть!
Баранников вышел из сарая и сразу увидел Романа Федоровича. Он лежал на боку, подложив руку под голову, будто спал на утреннем солнышке. Но трава возле него была обрызгана кровью. Сергей Николаевич перевернул Романа Федоровича на спину и потряс его — он все еще не верил, что доктор мертв.
Баранников поднял Романа Федоровича на руки, внес в сарай и положил на его место — на разломанную телегу. Он всматривался в знакомое лицо, уже ставшее землистым.
Подошел дядя Терентий, молча постоял рядом и тихо сказал:
— Какого человека убили! Он всех нас стоил. И ведь знал, что его убьют. Когда проходил сейчас мимо меня, тихо сказал: «За старшего будет Баранников». Так что ты, Сергей, не сламывайся. Ты теперь за всех в ответе…
Остаток дня и ночь раненые провели в оцепенении. Даже стонали меньше и тише…
На рассвете умер танкист. Он уходил из жизни тяжело, бредил, кричал страшным голосом, стонал, бился. А в последние минуты сознание вдруг вернулось к нему. Он схватил Баранникова за руку и, судорожно дыша, заговорил быстро-быстро, точно боясь не успеть сказать все, что нужно:
— Они убили доктора… убили… видел? Как бы не забыть. Этот в плаще с приметой… У него большая родинка под ухом, не забудешь? Мы его найдем.
Припомним ему нашего доктора. Я буду иметь с ним дело, слышишь, я, только я. Я ему… — Из горла танкиста вырвался хрип, и некоторое время он молчал, а потом опять заговорил, жарко дыша и торопясь: — Они нас боятся. Ты видел? Боятся, сволочи! Это хорошо. Не зря боятся. Как только мой танк выйдет из ремонта, я знаю, куда идти. Туда дорога прямая… через ольшаник, потом речка… То, что мост взорван, не беда… — Танкист снова начал бредить, голос его становился все тише, — Башенный, не зевай! — были его последние слова.
Танкист умолк и будто потянулся всем телом.
Баранников и дядя Терентий вынесли его из сарая и с помощью двух легкораненых похоронили в балочке. Вот здесь и было то самое «верхнее помещение». Баранников видел его впервые: зеленый неглубокий овражек, и на дне его — земляные бугорки.
Вернувшись в сарай, Баранников, измученный, обессиленный всем пережитым, упал на свое место…
Дядя Терентий еле растормошил его:
— Сергей, вставай! Сергей!
Баранников медленно открыл глаза.
— Вставай, Сергей. Эти гады еще что-то затеяли.
По сараю ходили солдаты и с ними человечек с коричневым лицом.
— Всем выйти из сарая! Всем выйти из сарая! — беспрестанно повторял человек с коричневым лицом.
Из сарая вышло человек сто пятьдесят. Наверное, столько же подняться не смогли.
Тех, кто вышел, солдаты торопливо построили в колонну по четыре человека. С боков колонны встал конвой. Послышалась команда: «Вперед!» — и колонну погнали по дороге, уходившей к лесу. Когда прошли метров двести, колонну обогнали две автомашины с солдатами. Третья машина осталась у сарая.
Колонна огибала взгорок, в это время позади затрещали автоматы.
— Понял, что, ироды, делают? — тихо спросил дядя Терентий, который шел рядом с Баранниковым.
— Понял.
У самого леса дорога резко повернула, и все увидели, что сарай охвачен пламенем.
Баранникова знобило, дрожащими пальцами он взял руку Терентия:
— Танкист-то молодец какой! Приметил, что у этого, в плаще, под ухом родинка.
Умирал человек, а ненависть брал с собой…
Шли весь день и часть ночи. За это время пристрелили одиннадцать человек-тех, кто не в силах был идти. Одиннадцать человек. Этот страшный счет вели дядя Терентий и Баранников.
За полночь колонна добралась до безлюдного железнодорожного полустанка. На запасном пути стоял длинный товарный состав, где-то далеко в темноте тревожно дышал паровоз. Пленных загнали в один вагон — теплушку.
С грохотом задвинулись двери, и вскоре поезд тронулся. Изнуренные люди стояли, навалившись друг на друга. Но постепенно произошло, казалось, невозможное — все опустились на пол вагона и улеглись, как ложится под градом трава.
Баранников лежал, прижатый к дяде Терентию. Нечем было дышать. Люди стонали, кашляли. У самого лица Баранникова была щель, через которую сочился прохладный воздух. Он судорожно глотал его, как воду. Потом ему стало стыдно, что он один пьет воздух, и он отвернул голову, чтобы прохлада досталась всем.
Под зыбким полом вагона гремели колеса. Где-то далеко впереди протяжно взвыл паровоз. Баранникову в полузабытьи показалось, что это зовет его гудок родного завода там, на Урале.
Он вдруг увидел себя выходящим из дома. Жена кладет ему в карман сверток с бутербродами… И вот он уже идет к заводу по аллее, затененной строем кедрачей.
С ним здороваются, заговаривают знакомые, и к проходной приближаются уже целой компанией… Его стол стоит в светлом зале, который называется отделом главного технолога. Рядом со столом на кронштейнах укреплена чертежная доска. Но он не любит подолгу сидеть здесь. Тем более сегодня. В главном цехе заканчивается сборка громадной умной машины, о которой он думал, которой жил весь последний год… И он спешит в цех. Пока его никто не заметил, он стоит и издали любуется машиной. Ему жалко, что скоро ее разберут, положат на железнодорожные платформы и увезут куда-то в Белоруссию. Но эту мимолетную грусть тут же погасила радость и гордое чувство. Он представил себе, как там, в Белоруссии, снова соберут эту машину и какая-нибудь девчушка, назначенная на пульт управления, нажмет кнопку пуска. Машина оживет и начнет заглатывать болванки раскаленной стали и выбрасывать готовые маслянисто блестящие трубы. А потом эти трубы, красиво сложенные на платформах усеченными пирамидами, повезут во все концы страны.
Баранников всегда очень живо представлял себе всю пользу своей работы, гордился ею, и, конечно же, машины, которые он строил, казались ему самыми нужными людям.
Это было главное в его жизни. За это и жена на него обижалась, говорила: «У тебя прежде всего твои машины!» Но как это можно сказать, что прежде, а что потом!
Семья — это то, что с ним всегда и везде в неуязвимом спокойствие сердца, души… И он увидел вечер дома — самый обычный вечер. Он сидит у радиоприемника и, блаженно расслабленный, слушает концерт. Он любил симфоническую музыку, но не очень ее понимал. Она казалась ему сложной, как сама жизнь, и умеющей выражать любое состояние человека. И вот он слушает, как глубоким грудным голосом о чем-то сокровенном поет виолончель, и оркестр, боясь ей помешать, играет тихими аккордами… А Санька с Витькой уткнулись в книжки. Уж сколько раз из спальни слышится голос матери: «Ребята, спать», а они точно оглохли…
Баранников вздрогнул и поднял голову. Дверь вагона с грохотом отодвинулась. В слепящем луче фонарика возникали белые лица, расширенные глаза. Люди помогали друг другу встать и вылезти из вагона.
Поезд стоял в лесу. Был не то вечер, не то предрассветный час. Их снова выстроили в колонну — она стала заметно меньше. Трупы умерших в пути немцы сбрасывали под откос.
Колонна тронулась вслед за гитлеровцем, который светил себе под ноги фонариком.
Баранникову казалось, что они идут, прикованные к этому скользящему впереди светлому кругу. Дорога была песчаной, сыпучей и то поднималась вверх, то спускалась. Люди оступались, падали, их подхватывали товарищи. Отставать нельзя, отставших подбирает смерть. Так шли около часа, пока не уперлись в высокий, чуть проглядывавший в темноте забор из колючей проволоки. Открылись ворота. Кто-то скомандовал по- русски:
— Проходить по два человека!
Пары проходили через ворота, хриплый голос по-немецки считал:
— Айн, цвей, дрей, фиер… эльф, цвёльф…
Баранников шел в паре с дядей Терентием.
— Ну вот, брат, — тихо сказал дядя Терентий, — туг нам либо жить, либо сгнить…
Баранников молчал. Оторванный от счастливых воспоминаний, он удивленно думал о том, что с ним происходит. Он не понимал, зачем немцам нужно так мучить и без того, уже еле держащихся на ногах людей. Он смотрел на товарищей. Видел угрюмые лица со сжатыми ртами, видел набухшие злобой глаза. И тогда он подумал:
«Все-таки мы страшны им! И страшны тем, что у каждого из пас была там, на родине, своя жизнь, свое счастье, а от этого человека так просто не оторвать. Мы и сейчас, когда кажется, что нет ничего светлого впереди, всей душой, всеми мыслями ~~ в той, нашей, жизни, и, пока мы живы, не умрет наша ненависть к тем, кто отнял у нас счастье. Значит, главное теперь — не растерять любви к той далекой и такой близкой жизни. Тогда какую бы бесчеловечную муку ни придумали для нас эти. безжалостные палачи, мы не покоримся…»
4
Это еще не был лагерь «Зеро». До него Баранникову почти год жить здесь, в лагере, под названием «Schlucht- haus», что означает «дом в овраге» ИЛИ «овражий дом».
Лагерь как лагерь. Таких на территории Германии были десятки. Шесть приземистых бараков-блоков. Один из них именуется госпиталем. Для поверок и экзекуций — аппельплац. Беленькие домики комендатуры, охраны и канцелярии. Высокий забор из наполненной током колючки. По углам лагерной территории, как глазастые сторожавеликаны, — вышки с прожекторами.
За восточной окраиной лагеря темнел, уходя в глубь леса, глубокий овраг. Он заменял дорогостоящий и слишком приметный крематорий. По ночам в овраг сбрасывали трупы, и потом бульдозеры заваливали их землей. Со стороны лагеря овраг становился все мельче и уже.
Баранников попал во второй блок, в котором большинство узников были советские люди. Жили здесь и поляки, чехи, французы, бельгийцы, югославы — в большинстве своем военнопленные. Но были и такие, которых, как Баранникова, подхватила и занесла сюда военная буря.
На первом этаже нар, где получил место Баранников, его соседом справа оказался штурман сбитого над Германией бомбардировщика Александр Грушко. Было ему лет тридцать, не больше, но в его черных, отросших после машинки волосах уже появился стальной отлив седины. По ночам он страшно скрипел зубами и метался, точно в горячке. Видно, нелегко давалась неволя человеку, привыкшему к безграничному простору неба.
— Тут, брат, механика простая, — говорил он Баранникову. — Либо ты сволочью станешь, либо — овраг.
— Выходит, все тут в бараке сволочи? — спросил Баранников.
Черные цыганские глаза Грушко сузились:
— Счет сволочам идет здесь каждый день… — Он показал на проходившего мимо них капо, которого все звали «Пан з Варшавы». — Был, говорят, учителем, детишек воспитывал, а теперь совесть продал за повязку на рукаве…
На третий день после того, как Баранникова привезли в лагерь, к нему подошел коренастый, крупноголовый мужчина лет сорока пяти. Они познакомились.
— Меня зовут Алексей, — сказал коренастый. — Мы тут имеем свое советское землячество. Просто чтобы держаться друг к другу поближе. Так что ты не падай духом… — улыбнулся он.
— Я не из боязливых, — смотря ему в глаза, сказал Баранников.
— Вот и хорошо. Если какая забота, обращайся. Мое место сразу возле двери, справа.
Жизнь в лагере шла своим чередом. В предрассветной мгле — утренняя поверка на аппельплаце, торопливый завтрак из куска хлеба с бурдой, именуемой «кофе», и — скорый марш на работы. Вечером — возвращение в лагерь. Снова поверка, ужин-полкотелка вонючего жидкого супа, и люди, похожие на серые качающиеся тени, разбредаются по баракам. Шесть часов сна, и все начинается сначала. И так день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем.
Питание рассчитано только на поддержание в человеке тусклого тления жизни. А работа изнурительная. Потерял силы, не можешь работать, идти — пристрелят на месте. Заболел — отправят в так называемый «Госпиталь», а оттуда одна дорога — в овраг. Малейшее сопротивление лагерным порядкам — тюремный бункер и тот же овраг.
Недолгий срок нужен был Баранникову, чтобы понять, что его здесь ждет, но, вспоминая слова Грушко, он не выбирал между предательством и смертью, он выбрал третий путь — борьбу.
Как-то вечером после поверки он заговорил с Грушко:
— Значит, по-твоему, либо стать сволочью, либо смерть?
Грушко лежал навзничь и остановившимся взглядом смотрел в корявые доски нар второго этажа. Он молчал, и Баранников продолжал:
— А если не стать сволочью, и не умереть, а быть умнее и хитрее наших палачей?
— Ну и что? — хрипло спросил Грушко.*- Два раза ты перехитришь их, а потом какой-то негодяй продаст тебя за полбуханки хлеба… — Он схватил Баранникова за руку и сильно стиснул ее.
Баранников оглянулся — в дверях показался Пан з Варшавы. Когда капо прошел мимо них в глубь блока, Грушко повернулся к Баранникову.
— Вот тебе свежий пример… — шепотом говорил он. — На твоем месте раньше лежал поляк, учитель из Кракова, Станислав. Замечательный человек, умница, добрейшая душа… Держался, держался и однажды говорит: «Нет, не могу больше. Побегу».
Меня с собой звал. Я испугался. Он, понимаешь, доверился этому Пану з Варшавы — соотечественник, так сказать, коллега, вместе когда-то учились. Эта шкура обещала помочь ему и продала его. Вот и сгинул человек. А Пан з Варшавы хоть бы что — живет не тужит… Попробуй поборись с ним.
На другой день Баранников рассказал товарищу Алексею о своем разговоре с Грушко.
Выслушав Баранникова, оп сказал:
— Тревожит меня твой Грушко. Очень тревожит. Ты от него не отступайся.
Жил в этом же блоке паренек, которого все звали Демка. Было ему лет семнадцать, не больше. Говорили, будто он из шпаны, без роду и племени.
Не нравился Баранникову этот Демка. Только и знает вертится возле эсэсовцев, а вечера просиживает в каморке у Пана з Варшавы. Его часто освобождали от работы, и вообще не было видно по этому Демке, что живет он в лагере рабов, — озорная улыбка не сходила с его лица. Но Демка почему-то дружил с человеком старше его раза в три. Это был прораб из Минска Степан Степанович — один из близких товарищу Алексею людей. Баранников видел, что Степан Степанович относится к парню по-отечески, почти нежно, и все выбирал момент поговорить с ним, посоветовать быть с Демкой поосторожней.
В это утро на поверке присутствовали комендант лагеря и начальник политического отдела. Все насторожились — эти зря так рано не встают. Однако во время поверки ничего не произошло. Заключенные построились в колонну, и она двинулась к воротам… У ворот стоял комендант и пристально всматривался в лица проходивших мимо него узников.
И вот он нашел того, кого искал, и подал ему знак рукой. Из колонны вышел Пан з Варшавы. Как только он приблизился к коменданту, тот наотмашь ударил его но лицу коротким стеком. Солдаты схватили капо и потащили в комендатуру.
Баранников тревожно и недоуменно посмотрел на Степана Степановича. Тот невозмутимо ждал, когда колонна тронется дальше. И только в карьере, когда они оказались рядом, Степан Степанович тихо сказал:
— Демкина работа.
— Какая работа? — не понял Баранников.
— Да Пан з Варшавы.
Демка решил отомстить капо за гибель Станислава. Для этого он втерся к нему в доверие, дал понять, что готов помогать ему в его трудной службе. Пан з Варшавы стал расспрашивать его о Степане Степановиче. Демка рассказывал, какой это хороший человек, что для него он как отец родной. И Степан Степанович, в свою очередь, сделает для Демки все, о чем тот попросит. Тогда капо под большим секретом сообщил Демке, что у себя в Польше он был коммунистом и теперь хотел бы установить связь с русскими коммунистами, чтобы действовать вместе. Но как это сделать? Демка заверил капо, что готов ему помочь. Вчера вечером Пан з Варшавы посвятил Демку в свой план. Он написал пять писем-листовок и просил Демку передать их Степану Степановичу. Демка сказал, что он возьмет их завтра в карьере и там же передаст Степану Степановичу. Так, мол, безопаснее. Капо согласился. А когда лагерь спал, Демка, никем не замеченный, соскользнул с нар, выбрался из блока и побежал к домику, в котором жил комендант лагеря.
Унтерштурмфюрер Раух принял его весьма приветливо, провел в свой кабинет и даже угостил пицом. Он догадывался, что паренек прибежал к нему неспроста. Раух расспросил Демку, кто он и откуда, зачем пришел. Демка начал издали-что ему, мол, боязно говорить, так как речь пойдет о большом начальнике. Когда Раух узнал, кого имеет Демка в виду, он рассмеялся:
— Ну, капо не такой уж большой начальник, говори смело.
— Он мне все рассказывает, что он коммунист и что хочет связаться с нашими русскими.
— Ну, и что же?
— Как — что же? — У Демки от удивления округлились глаза. — Он же хочет сотворить вам какое-то зло. Завтра в карьере он будет передавать листовки.
— Какие еще листовки? Кому? — строго спросил комендант.
— Я не знаю. Он сказал, что имеет несколько листовок специально для русских.
— Ты видел эти листовки?
— Нет, не видел. Он только завтра даст их мне, чтобы я передал своим. А я не знаю, кому передать. Он не сказал еще кому.
— Минуточку… — Раух подошел к телефону и набрал какой-то номер.
Если бы Демка понимал по-немецки, он услышал бы вот что:
— Иоганн? Говорит Раух. Ты давал капо второго блока какое-нибудь задание, связанное с листовками? Нет? Странная история.
Начальник политического отдела долго себя ждать не заставил — явился к коменданту. Они сели на диван вдали от Демки и разговаривали там вполголоса.
Выслушав коменданта, гестаповец спросил:
— Видишь, как ты ошибся?
— Но, может быть, он решил сам проявить инициативу?
— Этого не может быть. Я предупреждал его: ни шагу без наших указаний.
— Что ты предлагаешь?
— Его надо устранить. Типичный оборотень…
— Вот так и была решена судьба Пана з Варшавы. Он был схвачен сегодня с листовками в кармане… — сказал Степан Степанович.
— Слушай, а я думал, Демка заодно с капо, — растерянно сказал Баранников.
— Да что ты! — улыбнулся Степан Степанович. — Хороший парень. Наш.
Сейчас он больше ничего не мог сказать. И только вечером, уже в бараке, Баранников узнал от него историю парнишки…Рос Демка как трава на дороге. Отца своего он в глаза не видел. Мать работала нянькой в больнице, уходила из дому ранним утром и возвращалась затемно. С десятилетнего возраста парень был предоставлен самому себе, и домом для него была улица, где он чувствовал себя полноправным хозяином и грозой всех ребят.
Учение давалось ему трудно, но все же из класса в класс он как-то переползал.
Дважды его исключали из школы за хулиганство. Последний раз — перед самой войной…
Когда фашисты захватили город, где жил Демка, парень совсем от дома отбился.
Мать за несколько дней до прихода немцев уехала к больной сестре в деревню и почему-то не возвращалась. Демка устроился уборщиком в столовую для немецких солдат и жил в каморке при кухне. Вскоре его угнали в Германию. Он стал работать батраком у богатого крестьянина.
Однажды хозяин ударил его кнутом за то, что он медленно запрягал лошадь. Демка вырвал у хозяина кнут и так исхлестал его, что тот попал в больницу. А Демку увезли в полицию…
Когда Демку, до полусмерти избитого, привезли в лагерь и швырнули во второй блок, Степан Степанович забрал его к себе на нары, выходил и потом помогал ему освоиться в этой страшной жизни. Но знавший родительской ласки, Демка всем сердцем привязался к Степану Степановичу и готов был за него перегрызть горло кому угодно…
Между прочим, с того дня, когда схватили Пана з Варшавы, Демка стал личным осведомителем начальника политического отдела лагеря и начал снабжать гестаповца информацией, которую готовили товарищ Алексей, Степан Степанович, а позднее и Баранников.
5
Устранение Пана з Варшавы благотворно подействовало на штурмана Грушко. Он как-то сразу успокоился и вскоре начал выполнять поручения подпольной организации. Вместе с Баранниковым он добывал из госпиталя лекарства.
В связи с осенними холодами участились заболевания. Госпитальный барак был переполнен, Во втором блоке не поднимались с нар около ста человек. Всем им грозило уничтожение. Это уже произошло в пятом блоке.
В это время порошок аспирина иногда мог стоить жизни. Товарищ Алексей поднял все подполье на эту, как говорил он, битву за людей. Одни доставали лекарства, другие прятали больных, третьи за ними ухаживали. В этой благородной битве подпольщики завоевали всеобщее уважение и доверие.
Именно в это время из Берлина в лагерь пришло секретное предписание.
Коменданту лагеря «Schluchthaus» унтер- штурмфюреру СС Рауху Петеру.
КОПИЯ — начальнику политического отдела.
Рейхсфюрер СС. Инспектор концентрационных лагерей «Е» А 12-а, Ораниенбург 29.
XI. 41.
Секретно Тщательный анализ вашего донесения «Е-101» компетентными экспертами вызвал соображения, заставляющие подвергнуть сомнению ваши оптимистические выводы.
Тревожащим фактом является назначение на должность капо человека, чьи политические взгляды вы установили с явным опозданием. Фактом является и то, что данный капо был разоблачен не в результате хорошо организованной агентурной разработки контингента, а благодаря чисто случайной активности русского, которого вы сами характеризуете, как «юнгелюмпен», и никак больше. Отсутствие у вас на данном этапе нарушений дисциплинарного порядка также не может быть основанием для далеко идущих выводов о благополучном положении. Опыт других лагерей говорит, что по прошествии одного месяца после укомплектования контингентов уже возникают тайные объединения лиц главным образом русской национальности. Эти объединения, как правило, не торопятся действовать, а ведут хитрую и тщательно законспирированную работу по привлечению к себе новых сил.
Особые задачи вашего лагеря с будущем уже могут быть известны лицам, руководящим тайной организацией, и именно поэтому их позицией и является выжидание. Мы можем информировать вас, что в параллельном лагере уже зарегистрировано два случая осведомленности в отношении упомянутых особых задач, и, хотя там приняты радикальные меры, чтобы пресечь дальнейшее распространение упомянутой осведомленности, данный факт сам по себе должен вызвать у вас серьезную озабоченность.
Компетентные лица высказывают убежденность в том, что в вашем лагере уже существует тайная организация, вскрыть которую вы не сможете без глубокой агентурной разработки контингента лагеря, Настало время решительно отказаться от представления, что ваш лагерь — обычный. Комплектование контингента лагеря будет завершено в самое ближайшее время, и уже сейчас на вас лежит полная ответственность за решение особой задачи лагеря. Ваша просьба об увеличении штата охраны удовлетворена.
С I. XII. 1941 года и впредь до последующих указаний устанавливается получение от вас донесений по данному вопросу с датой отправки первого, десятого и двадцатого числа каждого месяца.
Бригаденфюрер СС и генерал-майор войск СС Г люкс.
После получения этого предписания в лагере были введены новые дисциплинарные правила. Строжайше запрещалось собираться группами более двух человек, вести разговоры во время работы, а также в блоках после вечерней поверки, передавать друг другу пищу или какие бы то ни было предметы, и даже общаться со служебным персоналом лагеря без особой к тому необходимости.
Вскоре прибыли два грузовика с солдатами. Теперь во время работы конвойные торчали на каждом шагу. Во время поверки они безостановочно ходили между шеренгами. За раздачей пищи наблюдала целая свора охранников. Очередь останавливалась в десяти шагах от кухни, и к окошку подходили по одному человеку. В блоках были установлены, ночные караульные посты. Всю ночь солдат прохаживался вдоль нар.
Начальник политического отдела начал усиленно вербовать агентуру из числа заключенных. Каждый вечер к нему вызывали по два, по три человека. Утром товарищ Алексей, Баранников и Степан Степанович уже знали, кто выстоял, а кто сломился.
Это было видно по поведению человека, а некоторые и сами говорили, что стали осведомителями.
Товарищ Алексей поручил всем подпольщикам внимательно следить за служащими лагерной администрации, слушать их разговоры между собой. Нужно было узнать, чем вызвана эта активность гестаповцев.
Вскоре стало известно, что всем, кто дал согласие быть шпиком, приказывали выяснять, не ведутся ли среди заключенных разговоры об особом предназначении лагеря* Однажды утром, разгребая снег возле комендатуры, Баранников услышал разговор двух эсэсовцев.
— Неудачу под Москвой Берлин сегодня подтвердил, я слышал сводку, — сказал один.
— Что-нибудь серьезное? — спросил другой.
— Судя по всему — да.
— Надо пускать в ход секретное оружие.
— А есть оно? Я слышал, что как раз наш новый объект связан с его изготовлением., Баранников глубоко вздохнул и с радостным ожесточением всадил лопату в снег, выломил его целую глыбу и легко отшвырнул в сторону. «Значит, вранье все, будто Москва уже пала…» Вечером он сообщил эту новость товарищу Алексею.
— Передай нашим, — распорядился товарищ Алексей, — пусть всем рассказывают, что Гитлер под Москвой получил по зубам. А я постараюсь выяснить, что такое «наш новый объект».
В канцелярии лагеря писарем работал чех Иржи Стег- лик, давний и надежный солдат подполья. Товарищ Алексей всячески оберегал Стеглика от подозрений со стороны начальства, связывался с ним очень редко и только тогда, когда нельзя было без него обойтись. Сейчас Стеглик получил задание во что бы то ни стало узнать, что означают слова «наш новый объект».
Только спустя неделю Стеглик нашел возможность для минутного разговора с товарищем Алексеем.
— Есть тревожная новость, — сказал Стеглик. — Из нашего лагеря отбирают всех физически крепких. Их отправят на строительство какого-то секретного завода.
Видимо, это и есть «наш новый объект». Что за завод и где он будет строиться, узнать не удалось. Операция проводится под большим секретом. Но списки готовлю я.
— Мы должны с этой партией отправить своих людей, — подумав, сказал товарищ Алексей. — Ты можешь включить их в список?
— Могу, но немного,
— Баранникова, Грушко и Степана Степановича с его парнишкой.
— Сделаю. Я тоже уезжаю. Часть нашей канцелярии уедет раньше. Пожалуй, нам следует попрощаться.
Они молча пожали друг другу руки и разошлись…
6
Это произошло ранней весной сорок второго года.
Ночью весь лагерь был поднят по тревоге. По-видимому, гитлеровцы решили переброску заключенных, отобранных для лагеря «Зеро», провести так, чтобы до предела взвинтить им нервы и заставить внутренне приготовиться к самому худшему.
Сначала всех заключенных построили на аппельплаце как обычно. Затем капо всех блоков Объявили своим колоннам номера заключенных, которым надлежало выйти из строя и собраться в особую колонну возле госпитального блока. Вскоре там оказалось не меньше трети узников.
Лучи прожекторов, установленных на сторожевых вышках, безостановочно полосовали ночную темноту. Охранники были вооружены до зубов, точно в бой собрались. Вдоль плаца расположились станковые пулеметы с боевыми расчетами. — Эсэсовцы, как бы пробуя оружие, то и дело пускали в небо очереди из автоматов. Рокочущим басом глухо перекликались тяжелые пулеметы на вышках.
Оставшимся в строю было приказано разойтись по блокам,
— Скорей! Скорей! — кричали эсэсовцы.
Теперь лучи прожекторов скрестились на колонне, и никуда нельзя было укрыться от слепящего света.
Баранников отыскал глазами Степана Степановича. Рядом с ним увидел Демку.
— Все в порядке, — тихо сказал Баранников стоявшему рядом Грушко. — Наши все в колонне.
— Еще неизвестно, какой это порядок, — угрюмо отозвался Грушко.
— Ладно. Двум смертям не бывать, — усмехнулся Баранников.
Наконец последовала команда «вперед», и колонна направилась к главным воротам.
Шли не по дороге, а напрямик — по полям и пашням.; Землю за ночь немного приморозило, но под ногами идущих она быстро превращалась в липкий кисель.
Деревянные колодки вязли в грязи, срывались с ног. Многие шли босиком. Эсэсовцы постреливали из автоматов трассирующими пулями, стараясь пустить трассу возле самой колонны. Возбужденные стрельбой собаки рвались с поводков, захлебываясь в яростном лае…
Через высокие, окованные железом ворота снова в мятущихся лучах прожекторов колонна вошла на территорию нового лагеря и остановилась у подножия большой горы, окруженной густым лесом.
Опомнившись от сумасшедшего марша, заключенные начали осматриваться.
— Странно! Не видно ни одного барака, — сказал Баранников.
Узники не знали, что все главное хозяйство лагеря «Зеро» находится у них под ногами, глубоко в земле. Здесь, под этой горой, некогда были соляные копи. Но уже давно пласты иссякли, а под землей остались громадные шахты — пещеры. Они-то и станут обиталищем для заключенных. Здесь же, под землей, узники должны были строить завод…
Круглые сутки тысячи заключенных рыли подземный котлован для завода. Немецкие инженеры знали свое дело. Работу вели по строжайшему плану, она была расписана буквально по часам. Вое земляные работы в этом плане были названы фазой «термит». Параллельно вступала в действие фаза «броня» — бетонирование стен подземелья. Затем должны следовать фазы: «сердце» — установка и монтаж энергетического хозяйства завода, и «заселение»- монтаж станков. И, наконец, последняя фаза, «вперед», — начало производства.
Во время строительства завода в подземных пещерах находились почти тридцать тысяч человек, согнанных из разных лагерей. Пещеры были расположены вокруг главного подземного котлована стройки. Подземные цехи, пещеры и проходные штольни — все это дьявольское хозяйство проектировалось так, чтобы люди, занятые в нем, были максимально разобщены. Кончалась работа в цехах- заключенные исчезали в темных штольнях, ведущих в пе щеры, и немедленно в противоположные концы цехов из другой черной дыры уже входила новая смена. Горе тому, кто, не разобравшись спросонок, пойдет в цех не по той штольне. За это смерть. Пещерные рабы день за днем знали одну дорогу: из пещеры в цех-по штольне номер один, из цеха в. пещеру — по штольне номер два. И ни шагу в сторону, не считая шага в могилу. Выйти из пещер на поверхность земли можно было только через главный котлован, откуда начинался круто поднимавшийся тоннель. Узников неделями не выпускали из подземелья. По четырнадцати — восемнадцати часов заключенные рыли плотную, как бетон, землю, задыхаясь в теплом и влажном воздухе. ' «Это был форменный ад, — рассказывал в сорок пятом году следователю немецкий инженер Альфред Шарк, видевший, как строился завод. — Этот ад был создан руками самих мучеников. Может быть, счастливыми из них следует считать тех, кого смерть настигла за работой. Каждый день из подземелья выносили десятки трупов, а тех, кто, потеряв последние силы, не мог работать, выволакивали из подземелья эсэсовцы, и их судьба так же завершалась в усовершенствованных печах срочно построенного крематория:. Среди немецких специалистов, работавших на заводе, в ходу было выражение: «У нас лагерь с одной дверью и вход только сюда». Лагерь постоянно пополняли новыми партиями заключенных. Откуда их привозили, я не знаю.
В период строительства одновременно работали не меньше тридцати тысяч человек.
Когда завод был готов, из всего контингента для работы на заводе было отобрано около десяти тысяч человек. Отбирали только самых здоровых и имеющих технические специальности. А все остальные, надо думать, были истреблены. Это страшное место было чрезвычайно засекречено. Все мы давали подписку, что никому и никогда ни словом, — ни намеком не сообщим о том, что мы видим в лагере «Зеро». В противном случае — смертная казнь. Я поступил, как подсказала мне совесть: вскоре после пуска завода я бежал из этого ада и до конца войны скрывался у старшего брата на хуторе в Баварии. В отношении заключенных, работавших на заводе, инструкция была предельно ясной: ни один из них живым отсюда выйти не мог. Тайна завода должна была умереть вместе с ними. На заводе работало немало инженеров из среды заключенных. Некоторым из них даже были предоставлены более сносные условия существования. Но и они тоже были обречены…» А вот выдержка из докладной записки, опубликованной в сборнике американской службы информации «Концентрационный лагерь».
«В южной части Гарца находились важные военные предприятия, в том числе довольно большой авиационный завод и подземный, укрытый глубоко в горах, завод по производству снарядов «Фау-1» и «Фау-2». Здесь основные шахты тянулись почти полтора километра под землей и были связаны между собой сорока восемью тоннелями.
Этот завод был построен политическими заключенными. Они же и обслуживали предприятие. Среди этих политических заключенных находились немцы, французы, голландцы, русские, чехи и поляки. Согласно показаниям одного голландского врача, в лагере ежегодно сжигали в печах девять тысяч трупов.
Заключенные должны были работать по 18 часов в сутки. Питание их состояло только из жалкого куска хлеба и одного литра жиденького супа. Когда они становились слишком слабыми и не могли больше работать, их отправляли в «лазарет». Там не было ни медикаментов, ни продуктов, ни врачебной помощи кроме той, какую больные могли оказать друг другу.
Когда И апреля американцы достигли Нордхаузена, вокруг завода и бараков лежало две тысячи семнадцать трупов».
Пока шло строительство завода, эсэсовцы применяли тактику, которая в одном из их документов названа «схемой проходного двора». Сюда привозили и пригоняли рабов из разных лагерей. Задача состояла в том, чтобы они работали на полный износ.
Тысячи узников погибали в самом начале, когда под землей производились взрывные работы. Эсэсовцы в тот период делали с заключенными все, что приходило им в их шальные головы. Не кто другой, как рейхсминистр СС Гиммлер, был главным наблюдателем этой стройки. Именно он подписал секретный приказ, на основании которого была создана «схема проходного двора».
Сколько десятков тысяч людей прошли через этот страшный двор установить точно нельзя. Люди умирали в подземелье от непосильного труда, задыхались от отсутствия кислорода и от газов. Эсэсовцы убивали заключенных за самую ничтожную провинность. Регулярно проводилась так называемая «вентиляция»: доведенную до полного изнеможения партию заключенных якобы угоняли обратно в тот лагерь, откуда их привезли. Эти люди попросту исчезали. Такая «вентиляция» повторялась через каждые два- три месяца. Главное — не дать людям опомниться, оглядеться, понять, что здесь происходит. Любой способ уничтожения был хорош — ведь это соответствовало задаче сохранения сверхсекретности объекта.
Положение несколько изменилось, когда завод был построен.
Тех, кто был оставлен работать на заводе, уже нельзя было прогонять через «проходной двор». Быстрая смена рабочих и вызванное этим непрерывное обучение новых могли отразиться на темпах выпуска продукции.
Но это совсем не означало отмены главного условия: живым отсюда никто уйти не мог. Обессиленные, больные, как и раньше, уничтожались. Рабы завода жили в подземных пещерах, без света и воздуха. Спали на камнях. В одной из таких пещер жило три тысячи человек. Пока полторы тысячи работали у станков, остальные спали. Вернувшиеся из цехов ложились на камни, еще теплые после товарищей.
Месяцами не мылись. На потные лица толстой коркой ложилась пыль, которую отмывали собственной мочой, Не было достаточно воды и для питья. Многие заключенные, доведенное жаждой до безумия, пили свою мочу и умирали от отравления.
В месяц два-три раза проводилась казнь так называемых саботажников. К двум виселицам, стоящим на поверхности, выгоняли часть заключенных и выстраивали из них очередь.
Эсэсовский оркестр исполнял веселые опереточные мелодии, под которые приговор приводился в исполнение. Такую казнь эсэсовцы называли «оперетка»…
Но и в этом аду многие не сломились, не пали духом и вели борьбу с палачами, не страшась смерти.
Здесь ничего не придумано, это всего лишь пересказ официальных данных, зафиксированных американским судом в Дахау в 1947 году, когда на скамью подсудимых попало несколько далеко не главных организаторов этого ада.
7
Шла к концу вторая военная зима. На стройке подземного завода в самом разгаре была фаза «заселение», хотя еще не были закончены фазы «термит» и «броня».
Работы по всем трем фазам проходили теперь одновременно. Гитлеровцы торопились.
Сергей Николаевич Баранников, работавший на монтаже станков, со злостью наблюдал эту немецкую организованность. Как и другие узники, он знал, что из лагеря выхода в жизнь нет. Иногда по ночам ему казалось, что он уже давно погиб, а живет и думает о нем, погибшем, какой-то совсем другой человек. И это тот, другой человек лежит сейчас в черной, душной пещере, набитой тяжело дышащими, стонущими во сне людьми. И это тому, другому человеку лежащий рядом с ним Степан Степанович хрипло говорит:
— Может, и хорошо, что пути нам отсюда нет. Вернись домой, расскажи, что пережил, ведь не поверят, подумают — рехнулся старик… А такое неверие будет хуже смерти…
Жил в лагере паренек из Франции. Звали его Рауль. Больше о нем никто ничего не знал. Был слух, будто работал он связным в отряде маки, но сам Рауль, когда у него спрашивали об этом, только смеялся. Веселый, неунывающий, он подружился с Демкой. Как они разговаривали без общего языка, непонятно. А ведь разговаривали же. Сойдутся и давай втолковывать что-то друг другу. Жестикулируют, смеются, и узники, смотря на них, улыбаются. Однажды Рауль сообщил Демке, что ему исполняется девятнадцать лет. Демка приготовил ему подарок — пачку сигарет, выпрошенную им у гестаповцев. Они сговорились справить день рождения Рауля в воскресенье, когда оба будут на поверхности подметать мусор возле земляного кургана. Рауль намекнул, что у него есть великолепное угощение…
В воскресенье утром Рауля повесили перед строем лагеря. Рауль точно не понимал, что с ним происходит, он улыбался конвоирам, что-то оживленно им говорил. Но, когда палач стал надевать ему на шею петлю, он закричал на весь плац тонким, страшным голосом. Голос его на лету оборвался — палач ногой выбил у него из-под ног скамейку.
Его довесили за то, что он для своего дня рождения стащил на комендантской кухне банку с остатками повидла.
Прав Степан Степанович: в самом деле, поверит ли кто, что могло быть такое на земле, среди людей?
Первое время подпольщики вели в подземелье только разъяснительную работу. Они рассказывали всем, что из лагеря никто живым не выйдет. Получив такое задание от товарища Алексея, Баранников удивился:
— Зачем? И без того тяжело…
— «Зачем, зачем»! — рассердился товарищ Алексей. — Я, брат, сам всю жизнь говорил людям о светлом в их жизни. А здесь мы вынуждены брать в помощники саму смерть… — Он помолчал и уже спокойно продолжал: — Сознание всеобщей обреченности объединит людей и, кроме того, затруднит деятельность шпиков и провокаторов из среды заключенных. А это уже немало. Одновременно мы словом и делом дадим людям понять, что шанс на спасение может дать только организованная борьба, что только сообща можно выручить попавшего в беду.
И все же это было не просто — человеку со смертной тоской в потухших глазах сказать, что он обречен. Но вскоре Баранников убедился, что расчет товарища Алексея был правильным. Сознание общей обреченности сплачивало людей, пробуждало в них угрюмую решительность и готовность к беззаветному сопротивлению палачам.
Подпольная организация становилась на ноги. Такие, как Баранников, вожаки появились и в других пещерах. Они установили связь друг с другом, а затем образовался руководящий центр, который возглавил майор танковых войск Пепеляев.
Центр именно образовался, ибо никакого собрания по выборам центра, конечно же, не было. Просто всем постепенно стало ясно, что наиболее сильные и умные подпольщики действуют во второй пещере. Туда потянулись запутанные ниточки связи. Они часто обрывались, не достигнув цели, но, так как и из второй пещеры в другие тянулись такие же ниточки, связь постепенно налаживалась. И вскоре как бы сама собой подпольная работа в подземелье сосредоточилась вокруг второй пещеры, где жил и действовал русский майор Пепеляев.
Так же постепенно выяснилось, что в лагере действует еще и хорошо налаженная организация немецких антифашистов, в которой участвуют патриоты и других европейских стран. Во главе ее был товарищ Отто. Обе организации установили между собой связь, и судьбе было угодно, чтобы сделал это Баранников: в ту пору товарищ Отто оказался обитателем той же пещеры, где жил Сергей Николаевич.
Это произошло так.
Однажды после работы к Баранникову подошли три немца, такие же, как он, заключенные.
— Ты русский? — спросил самый старший из них, У него было лицо рабочего, резко прочерненное, с глубоко сидящими внимательными и спокойными глазами. В первую минуту Баранникова больше всего удивило, что он говорит по-русски.
— Да, русский.
— Ваших здесь много?
— В этой пещере человек сто.
— Это хорошо, — сказал немец. — Ваши капитулируют последними. Надо разъяснять вашим людям первое лагерное правило: чтобы сохранить облик человека, надо до конца оставаться человеком.
«Неплохое правило», — подумал про себя Баранников, всматриваясь в своего собеседника.
— А ты кто?
— Я немец. — Он усмехнулся уголками рта. — И очень опытный немец. Десятый год изучаю тюрьмы Гитлера.
— Коммунист? — прямо спросил Баранников.
— Просто приличный человек, — по-прежнему спокойно ответил немец, в упор глядя на Баранникова.
— Хорошо говоришь по-русски.
Снова немец усмехнулся уголками рта:
— Был случай изучить… — Он помолчал. — У ваших товарищей нет заблуждений насчет будущего всех нас? — Он кивнул на узников, копошившихся в темноте пещеры.
— Везде одно и то же, — сказал Баранников. — Но надо держаться до конца.
На этом их первый разговор и кончился.
Потом они разговаривали еще несколько раз. Баранников уже называл его «товарищ Отто», а он его — «товарищ Сергей». С каждой новой встречей Отто становился все более откровенным. Баранников чувствовал, что немец должен сказать ему что-то очень важное. В том, что Отто ведет тайную работу среди заключенных, Баранников уже не сомневался и по цепочке связи сообщил об этом майору Пепеляеву. Он видел, каким авторитетом пользуется Отто у товарищей.
Почти всегда рядом с Отто был кто-нибудь из двух его наиболее близких друзей.
Чаще тот, постарше, которого звали Вернер. Другой, молодой, с одним глазом, часто исчезал из пещеры.
Однажды рядом с Баранниковым лег худощавый мужчина и сразу сказал ему, что он венгерский коммунист. Сделав это признание, он в течение нескольких суток не заговаривал с Баранниковым. Ляжет рядом и тут же заснет. Как-то утром, когда вой сирены ворвался в пещеру и вся она зашевелилась, наполнилась гулом голосов, кашлем, стонами, новый сосед Баранникова, посмотрев вокруг, сказал:
— За все это они ответят. Да?
Баранников промолчал. Вдруг он увидел, что из темноты на него смотрит Отто.
Когда венгр был около выхода,' Отто подошел к Баранникову:
— Твой сосед — человек гестапо. Остерегайся, — быстро проговорил он.
— Он сказал, что является венгерским коммунистом,
— Боюсь, он не знает, где Венгрия. Остерегайся. А мы, со своей стороны* примем меры, Мои друзья его уберут…
— Спасибо.
— За это не благодарят. — Отто, как всегда, чуть заметно улыбнулся: — Без такой взаимной выручки мы не могли бы жить, как без дыхания. — Он помолчал и, пристально глядя в глаза Баранникову, сказал: — Нам вообще надо установить тесный контакт. Я слышал, во второй пещере есть очень толковый русский майор Пепеляев. Ты его знаешь?
— Слышал о нем.
— Хорошо бы мне с ним связаться…
И вскоре эта связь была установлена.
А «венгерский коммунист», спустя два дня действительно исчез и в пещере больше не появлялся.
Одна из пещер, находившаяся на южной стороне горы и имевшая прямой выход на поверхность, называлась санитарным бункером. Санитаром там работал связанный с подпольщиками чех Карел Зубка. В организацию его вовлек Иржи Стеглик, который и здесь работал писарем в канцелярии. Санитарный бункер стал местом свиданий подпольщиков. Для этого Стеглик в список дежурных уборщиков бункера включал тех, кому необходимо было встретиться…
На заводе вступила в действие фаза «заселение». Начался монтаж оборудования.
Стеглик через уборщиков сообщил, что лагерное начальство начало готовиться к отбору заключенных, которые останутся работать на заводе. В ответ на это руководящий центр отдал приказ всеми способами замедлять строительство завода, разъясняя заключенным, что время стройки для многих — срок их жизни.
Два серба, занятые на взрывных работах, сумели похитить заряд взрывчатки. Они заложили его под бетонные плиты, которыми укреплялись стены главного входа на завод. Действовавший вместе с сербами француз, работавший на монтаже электропроводки, подключил взрыватель заряда к линии освещения, а концы подключения вывел в потайное место. В нужный момент можно будет произвести взрыв, устранение последствий которого потребует немало времени. Так была подготовлена первая большая диверсия. Руководящий центр выжидал выгодного момента для ее свершения.
В подземном зале, который назывался «цехом № 5 второго сектора», заканчивалась подготовка бетонных площадок для станков. Здесь проводила диверсию другая группа заключенных…
Страшное зрелище представляла собой эта гигантская: пещера. В ярком свете прожекторов копошились люди. Они работали по пояс голые. Их невероятно худые тела с резко проступавшими костями лоснились от пота — вентиляция еще не была включена, и в пещере стояла жаркая влажная духота. Воздух был так насыщен влагой, что в скрещении прожекторов вспыхивали радуги. Лязгание металла, человеческие голоса — все звуки были здесь приглушенными и непривычными. Время от времени включался мощный динамик, через который руководитель работ отдавал распоряжения. Этот нечеловеческий голос звучал оглушительно, точно рев великана, командующего пигмеями.
Войдя в цех, Баранников сразу понял, что здесь происходит что-то тревожное.
Большинство людей не работали, угрюмо наблюдая за группой немецких инженеров, стоявших возле бетонной площадки, еще схваченной деревянной опалубкой. В центре группы был сам главный инженер, доктор Гросс.
Один из инженеров тыкал палкой в мягкий бетон и возбужденно говорил что-то Гроссу. Потом все они перешли к следующей площадке, и там произошло то же самое — инженер тыкал палкой в бетон и говорил что-то главному инженеру.
Баранников догадался, что случилось, и сердце его тревожно забилось. Возле него точно из-под земли возник Демка.
— На нескольких площадках бетон не застывает, — прошептал Демка. — Главный приказал взять пробу бетона и отправить куда-то на анализ.
— Быстро к Степану Степановичу, — приказал Баранников. — Скажи ему, что анализ могут взять прямо из мешалки.
Степан Степанович работал на бетономешалке, он был там за старшего в бригаде.
Демка тоже числился в этой бригаде бетонщиков. Но, являясь теперь осведомителем главного гестаповца «Зеро» Вальтера Шеккера, Демка располагал полной свободой и мог бывать всюду. Этой возможностью он широко пользовался и был надежным связным между подпольщиками.
Еще месяц назад Степан Степанович сказал Баранникову, что есть возможность делать бетон, который будет застывать медленнее. Убедившись, что Степан Степанович диверсию эту рассчитал точно и она почти безопасна, Баранников одобрил его план. Вскоре немцы, конечно, заметили, что бетон застывает медленнее, но они объясняли это влиянием специфической атмосферы подземелья и большой влажностью грунта.
Теперь, судя по всему, немцы заподозрили неладное…
Непосредственным начальником Баранникова на монтаже станков был немецкий инженер Шарк, пожилой человек, очень страдавший от астмы. В подземелье он буквально задыхался и поминутно выбегал наружу. Может, поэтому Шарк не раз открыто говорил Баранникову, что он возмущен условиями, в какие поставлены здесь люди, и заявлял, что вообще все это не имеет никакого отношения к подлинной немецкой инженерии. Уже не раз Баранни ков узнавал от Шарка такое, что представляло для подпольщиков большую ценность.
Сейчас, увидев Шарка, торопливо шагавшего к выходу из пещеры, Баранников пошел вслед за ним. В так называемом приемном зале вентиляция уже работала, и здесь Шарк присел на ящик. Лицо его было в крупных каплях испарины, он сипло дышал, держась рукой за грудь. Баранников почтительно остановился в нескольких шагах и ждал, когда инженер придет в себя. Шарк задышал ровнее, вынул пестрый носовой платок, вытер им шею, лицо и, оглянувшись, увидел Баранникова.
— Что у вас? — спросил он хриплым голосом.
— Хотел узнать, господин Шарк, будут ли сегодня монтажные работы.
— Площадки не готовы, — вздохнул Шарк и тихо добавил: — Будь все это проклято!
— А в чем там дело?
Шарк раздраженно рванул галстук и расстегнул крахмальный воротничок рубашки:
— Не только люди — бетон задыхается в этом аду.
Баранников промолчал. Он всегда молчал, когда Шарк начинал говорить что-либо подобное.
Мимо них прошел инженер, неся на фанерном листе несколько кучек бетона. Шарк кивнул ему вслед:
— Понесли на экспертизу. Доктор Гросс думает, что совершается вредительство. А ваше мнение?
— Я в бетоне совершенно не разбираюсь, — ответил Баранников.
Шарк внимательно посмотрел на него:
— Эсэсовцы сумеют найти вредительство и там, где его нет. — Он тяжело встал. Черт бы побрал все это дело! В общем, работы сегодня не будет. До свиданья!
Инженер медленной, шаркающей походкой направился в цех.
До вечера новых событий не произошло. Заключенные вернулись в свои пещеры. Но вскоре выяснилось, что работавшие на бетономешалках остались на поверхности.
Демка взволнованный, подошел к Баранникову.
— Я пойду туда, там батя Степа, — сказал он,
— Останешься здесь, — приказал Баранников.
В глазах Демки вспыхнул огонек упрямства, но, натолкнувшись на строгий взгляд Баранникова, он опустил голову и присел рядом с ним на землю.
— Батю Степу жалко. Вчера он всю ночь кашлял, — сказал Демка.
У Баранникова подкатился комок к горлу. Он погладил Демкину жесткую, как щетка, голову, Паренек скосил на него удивленный взгляд и улыбнулся.
В пещеру вбежал капо, по прозвищу «Свечка». Он отыскал глазами Демку и сделал ему знак выйти…
Оберштурмфюрер Шеккер стоял в халате перед радиоприемником и слушал музыку.
Показав Демке на стул, он продолжал с блаженно закрытыми глазами покачиваться перед радиоприемником. Когда в динамике загрохотали аплодисменты и бархатный женский голос заговорил на непонятном Демке языке, Шеккер выключил приемник и сказал:
— Это была передача из Парижа. Видишь? Мы находимся в Париже, и французы не делают из этого трагедии. Ходят на концерты, аплодируют. — Он сказал это, смотря на приемник и точно размышляя вслух. Потом резко повернулся к Демке: — Какие новости?
— Что-то случилось с бетоном, — мгновенно ответил Демка.
— Об этом знают все?
— Да нет, — усмехнулся Демка. — Откуда им знать? Это я все знаю.
— Ты молодец! — Шеккер взял со столика вазу с печеньем и протянул Демке: — Как ты думаешь, кто саботажники?
— Вот это я не знаю…
Шеккер поставил вазу на место, не обратив внимания на то, что Демка не успел взять печенье.
— А болтаешь, будто знаешь все,
— Я же в технике, господин начальник, ничего не соображаю.
— А тут никакой техники нет. Просто какие-то негодяи из ваших затеяли саботаж, рассчитывая, что их не поймают. Но это вопрос очень короткого времени. Поймаем и расстреляем. Ты знаешь всех работающих на бетономешалках?
— Знаю. Только одних лучше, а других хуже.
Зазвонил телефон. Шеккер взял трубку и некоторое время слушал, что ему говорили. Лицо его стало злым. Потом он сказал:
— То, что анализ засыпки ничего не дал, не имеет значения. Саботаж налицо. Я не химик, но я отвечаю за порядок. Мы расстреляем одну бригаду, и это будет нашей пробой на анализ. — Шеккер бросил трубку. — До чего безрассудные люди! Что может быть бессмысленнее борьбы с нами здесь? Этот бетон им дорого обойдется!
— На одной из машин и я работаю, — тихо обронил Демка.
— Так, может, это ты и портил бетон? — с притворной строгостью спросил Шеккер.
— Мы ничего не портили, господин начальник. Мы работали, и все.
Шеккер подумал и сказал:
— Ты завтра из пещеры не выходи. Скажи, что болен. Я прикажу капо.
Демка испуганно посмотрел на Шеккера:
— Нет, я пойду. Я должен пойти. Они сразу догадаются, почему я остался.
— Не валяй дурака! Приказано остаться, и всё. А теперь иди!
— Я завтра на работу выйду, — упрямо тряхнув головой, сказал Демка.
— Это еще что за вольности? — крикнул Шеккер. — Убирайся!
Когда Демка ушел, Шеккер вызвал своего денщика:
— Сбегай к дежурному, скажи, чтобы этого парня завтра из пещеры не выпускали.
Пусть капо проследит за йим.
Демка вернулся в пещеру и лег рядом с Баранниковым, Долго лежал молча, только вздыхал.
— Дядя Сергей, вы спите? — прошептал он наконец.
— Что тебе? — отозвался Баранников.
— Батю завтра могут расстрелять.
Демка рассказал, как Шеккер решил по-своему сделать анализ бетона.
Баранников задумался. Но что он мог предпринять? Ровным счетом ничего. И от сознания своего бессилия у него защемило сердце.
— Шеккер приказал мне завтра из пещеры не выходить, — шептал Демка. — А я все равно уйду. Я прорвусь к бате Степе. Слышь, дядя Сергей, не могу же я его оставить.
— Подожди горячку пороть, — строго сказал Баранников, — Может еще все и обойдется.
— Как это, — обойдется? Вы что, дядя Сергей, не знаете их, что ли? Расстреляют, и всё. Я пойду.
— Ладно, спи. Завтра посмотрим.
Но Демка не мог спать. Впервые за всю жизщ» сердце его ныло в страшной тревоге не за себя, а за другого человека. Никогда никто не был ему так дорог, как дорог был сейчас Степан Степанович, батя Степа. Парня душило дикое отчаяние, и он, сам того не замечая, начинал беззвучно плакать, слизывая соленые слезы, а то вдруг его охватывала неудержимая решимость действовать, в голове рождались один за другим дерзкие планы спасения бати. Вот он приходит к Шеккеру, вынимает из-под рубашки свой заветный нож и говорит: «Илц батю не трогай, или в момент перережу горло». И перепуганный насмерть Шеккер отдает приказ выпустить Степана Степановича на волю. Но его, Демку, все же перехитрили, схватили и ведут на казнь. Он идет к виселице перед строем заключенных, и так ему легко и сладостно, что он улыбается… Это был уже сон.
Баранников тоже долго не мог заснуть. Поначалу невнятно, а потом все яснее и мучительнее его терзала мысль: так ли уж нужны эти утраты? Он знал, что Шеккер завтра расстреляет бетонщиков и его жертвой может оказаться бригада Степана Степановича и что он, Баранников, предотвратить это не в силах. Имеет ли смысл вся их борьба? Ну, задержан на несколько дней монтаж станков. Но так ли уж дороги эти дни, чтобы за них расплачиваться жизнью таких людей, как Степан Степанович? Завод все равно будет построен… Эти мысли навалились на него такой тяжестью, что ему стало страшно.
В это время в глухой темени пещеры кто-то закричал во сне тревожным голосом:
— Вперед! За Родину! Вперед!
Прокричал, задыхаясь от ярости, и умолк. А через минуту тот же голос внятно позвал:
— Мама! Мама! Маманя, родная…
«Все еще на войне человек живет», — подумал Баранников. И вдруг перед ним открылась картина войны так, как он ее себе представлял. (Ведь настоящую войну он так и не успел увидеть.) Перед ним простиралась безжизненная равнина. Где-то далеко впереди пылал огненный рубеж, и солдаты бежали туда густой цепью. Перед ними вздымались к небу черные султаны от взрыва снарядов.
Солдатская цепь быстро редела, оставляя на равнине убитых. Уцелевшие продолжали бежать вперед и в конце концов брали огненный рубеж…
— Вперед! За Родину! — снова закричал во сне заключенный.
Баранников вздохнул: «Да, да, и у нас здесь война. Мы тоже берем свой огненный рубеж, и не все до него добегут. Мы тут, в тылу врага, как партизаны. Те спустят под откос эшелон со снарядами… А мы, если хоть на один день задержим пуск завода, — разве это не будет помощью своим? Ведь известно, что этот завод будет работать на войну. Нет, нет, наши потери не напрасны…» Несколько успокоенный, Баранников повернулся на бок и вскоре заснул.
Утром в пещеру вбежал капо и приказал всем немедленно подняться на поверхность.
Демка забился в гущу заключенных, но капо, стоящий у выхода из пещеры, выловил его. Демка попытался вырваться, но подбежавший солдат отшвырнул его назад.
На поверхности заключенных построили полукольцом у подножия горы. Те, кто работал на бетономешалках, лежали и сидели на мокрой, оттаявшей после ночи земле шагах в двадцати, там, где предгорное плато обрывалось крутым откосом. Появились комендант лагеря Динг и оберштурмфюрер Шеккер, Ничего доброго это не обещало.
Баранников отыскал взглядом Степана Степановича. Он сидел на земле, обхватив колени руками, и безразлично смотрел на происходящее. Низко-низко, над самой его головой, летели грязные тучи.
Раздался резкий свисток. Несколько солдат подбежали к бетонщикам и построили их вдоль края оврага. Шеренга была разделена на равные части, по семь человек, как они работали в своих бригадах. Перед ними стали солдаты с автоматами. Вальтер Шеккер пружинистой, танцующей походкой приблизился к строю заключенных и поднял руку:
— Сейчас за саботаж будут расстреляны семь человек. — Шеккер сделал большую паузу. — Мы не знаем, на каких бетономешалках действовали саботажники, и поэтому расстрел будет произведен по моему выбору. Если у саботажников осталась хоть капля совести и они желают избежать смерти невиновных, пусть сделают шаг вперед.
Даю минуту на размышление.
Тотчас шаг вперед сделала семерка французов. Не успели они выровнять свою шеренгу, как вперед шагнул Степан Степанович, а вслед за ним и пять его товарищей (шестым должен был быть Демка). А затем шаг вперед сделали и все остальные семерки.
Вот как! Очень хорошо! — крикнул, смеясь, Шеккер, но было видно, что случившееся явилось для него полной неожиданностью и он не знает, как теперь поступить.
Стоявший рядом с ним грузный Динг что-то сказал ему. Шеккер подозвал к себе офицера, командовавшего отрядом автоматчиков.
Баранников, стиснув зубы до боли в висках, смотрел на Степана Степановича и его товарищей. Французы тоже обернулись в его сторону и приветственно помахали ему руками. Степан Степанович скупо улыбнулся им и распрямил плечи.
Проинструктированный Шеккером офицер подбежал к Степану Степановичу, схватил его за руку и подтащил к французам. Быстро отбежав в сторону, он крикнул:
— Огонь!
Треск автоматов. Тающие на лету голубые клочья порохового дыма. Люди падают, солдаты подбегают к ним и в упор стреляют в лежащих.
На мир обрушилась тишина. Солнце испуганно выглянуло в разрыве туч и спряталось.
Тишину разорвал приказ дежурного офицера охраны:
— Вернуться в подземелье и разойтись по объектам!
Баранников хотел еще раз увидеть Степана Степановича, но солдаты плотной шеренгой оградили место, где лежали убитые. Кто-то позади Баранникова тихо и внятно произнес:
— Красивая смерть, как в бою…
Баранников узнал голос заключенного, который сегодня ночью кричал во сне.
8
Весь тот день, когда была расстреляна бригада бетонщиков, большая партия заключенных рыла ров вокруг лагеря. Видимо, эсэсовцы решили, что сверхсекретный лагерь «Зеро» нуждается в более надежном, чем обычно, ограждении.
Уже в полной темноте под проливным дождем колонна заключенных возвращалась в подземелье. Монотонно шумел дождь, чавкали деревянные колодки. Конвойные собаки, мокрые, взъерошенные, бежали, опустив хвосты, рядом с колонной. Солдаты охраны, укутавшись в плащ-палатки, шли по сторонам. Впереди колонны шагали начальник охраны и офицер, который командовал расстрелом бетонщиков.
Баранников, шедший в передней шеренге, вплотную видел их спины, обтянутые черными, лоснящимися от дождя плащами. Услышать бы, о чем говорят эти два человека! Но за всю дорогу они и словом не перебросились. Баранников со злорадством смотрел в их черные спины, будто у него было основание думать, что им сейчас не по себе.
Начальник охраны повернулся и, пятясь, сделал несколько шагов — он оглядывал колонну. Баранников заметил, как люди рядом с ним боязливо распрямляются, перестают волочить свои деревянные ноги и стараются делать шаг.
«Какая дикость! — думал Баранников. — Нас тысячи, а их два десятка с четырьмя собаками. И мы их боимся».
На последнем повороте к горе колонну осветили прожектора караульных вышек.
Дрожащие от дождя яркие полосы света двигались вместе с колонной. Заключенные закрывали глаза ладонями, опускали головы. Возле входа в подземелье с обеих сторон стояли вооруженные эсэсовцы. В стороне чернела автомашина, из которой Карл Динг и Вальтер Шеккер наблюдали за движением колонны…
Демка стоял у входа в пещеру и напряженно всматривался в проходивших мимо заключенных. Он метнулся навстречу Баранникову:
— Что с батей?
— Подожди, — устало сказал Баранников. — Иди на место.
Они прошли в свой угол и только собрались лечь, как прибежал капо. Тыча в Баранникова пальцем, он крикнул:
— Эй, ты, иди в санитарный бункер на уборку!
Баранников обнял Демку за плечи:
— Я скоро вернусь.
— Где батя? — спросил Демка.
— Подожди. — Баранников встал и быстро пошел вслед за капо.
У входа в бункер Баранникова ждал Стеглик.
— Иди в каморку санитара, — тихо сказал он/ В дальнем углу пещеры в стене была вырыта тесная берлога. Здесь обитал санитар Карел Зубка. В каморке уже находились два серба, которые добыли взрывчатку, и француз-электромонтер, о котором Баранников знал, что он был в маки и попал в гестапо в результате предательства. Прислонившись к стене, стоял коренастый майор Пенеляев.
В каморку вошли Стеглик и врач санитарного бункера, тоже чех, которого все звали доктор Янчик. Оба они своими телами закрыли лаз в берлогу.
— Надо действовать, — тихо сказал Пепеляев. — Центр считает, что для этого сейчас очень удачный момент. Лагерное начальство на массовую расправу не пойдет. Нам известно, что у него конфликт с фирмой, строящей завод. Фирма боится, что слишком быстро иссякнет рабочая сила. Сегодняшний расстрел представители фирмы не одобряют, считают его излишним. Наше выступление добавит жару и будет ответом на расстрел.
Один из сербов воскликнул, сверкая черными выпуклыми глазами:
— Взрыв! Завтра же! Смерть палачам за смерть товарищей!
Пепеляев молчал. Все смотрели на него.
— Взрыв завтра, — сказал наконец Пепеляев.
Сербы, как по команде, вскочили, порывисто обнялись, а потом, положив руки на плечи друг другу, произнесли одинаковые, не понятные другим слова. Это было похоже на клятву. К ним подошел француз, и они обнялись втроем. Все с волнением наблюдали за ними.
— Главный вход виден с того места, где вы будете включать ток? — спросил Пепеляев.
— Хорошо виден, — ответил француз.
— Взрыв произведете утром, — продолжал Пепеляев. — Но завтра тысячи две заключенных опять погонят рыть ров. Смотрите внимательно, чтоб все успели выйти.
— Мы уже думали об этом, — сказал один из сербов. — Ведь всегда, когда выходят последние заключенные, наружный часовой звонит куда-то по телефону. В это время мы и… — Серб рассек воздух рукой.
Сербы и француз ушли. В каморке остались Пепеляев, Стеглик, доктор Янчик и Баранников.
Обращаясь к Баранникову, Пепеляев сказал:
— У Стеглика и доктора Янчика есть заманчивое предложение — отравить эту бешеную собаку Шеккера. Как ты смотришь на это?
— Собаке собачья смерть.
— В общем, центр за казнь Шеккера. В каком сейчас состоянии паренек Степана Степановича?
— В тяжелом, конечно. А что?
— Держи его при себе. — Пепеляев помолчал. — Никто другой, кроме него, не сможет угостить Шеккера ядом. Ведь он бывает у Шеккера дома. Подготовь парнишку…
Баранников вернулся в пещеру и лег рядом с Демкой, Демка ни о чем не спрашивал.
Он лежал на спине, подложив руки под голову. Горящие его глаза были устремлены вверх. Демка подвинулся. Несколько минут они лежали молча, потом Демка тихо произнес:
— Я все знаю.
— Вот так, Демка, — вздохнул Баранников и положил свою руку на горячую руку парня. — Мы им ответим.
Демка вскочил на колени и, дыша в лицо Баранникова, зашептал:
— Дядя Сергей! Дай мне… да я… я… — Он задохнулся и умолк.
— Будет дело и тебе, — сказал Баранников. — Только одно условие: полное спокойствие. Возьми себя в руки. Иначе дела тебе не видать.
Демка молчал.
Заключенные засыпали нервно и медленно. Пережитое утром мешало уснуть. Кто-то так стонал, будто навзрыд плакал. Часовой, стоявший у входа под тускло горевшей электрической лампочкой, испуганно вглядывался в темень пещеры и перекладывал с руки на руку автомат, точно хотел убедиться, что оружие при нем.
«Боишься, сволочь!» — подумал Баранников.
Баранников так и уснул, держась за горячую Демкину руку. В эту ночь ему приснилось, будто он идет по своему уральскому городу и ведет за руку сына Витьку. А навстречу им медленно движутся серые колонны заключенных. Витька спрашивает: «Папа, кто эти люди?» Баранников, удивленный несообразительностью сына, говорит ему: «Разве ты сам не видишь? Это же солдаты», Витька смеется! «Ну что ты, папа, разве это солдаты? Это же просто оборванцы, нищие». Тогда он грубо дергает сына за руку и в злом отчаянии кричит: «Это солдаты! Понимаешь, солдаты, солдаты!..» В этот момент его разбудил Демка:
— Дядя Сергей, тише! — шептал он ему в ухо.
— Чего — тише? — а- Баранников приподнялся, ничего не понимая.
— Солдат каких-то на всю пещеру зовешь.
— Конечно, солдаты, — буркнул Баранников и перевернулся на бок,
9
Взрыв грянул, когда заключенные, выйдя из подземелья, направлялись на работу.
Земля протяжно вздрогнула, из горловины подземелья вырвались клубы желтого дыма, комья земли, камни. Вертясь в воздухе, как кленовый лист, со свистом пролетела одна из створок ворот главного входа.
В первое мгновение заключенные точно оцепенели. Колонна остановилась. Конвойные бросились к обрыву, чтобы укрыться в овраге. Но послышался свисток офицера, и солдаты, как хорошо выдрессированные собаки, вернулись. Конвой стал плотной шеренгой позади колонны. Офицер крикнул:
— Быстро вперед!
Громадная серая колонна двигалась медленно. Солдаты орали, размахивали автоматами и теперь еще больше походили на овчарок, которые метались тут же с хриплым лаем, но близко к колонне не подбегали — плотная масса людей, по-видимому, пугала их…
Заключенные рыли оградительный ров, но сегодняшняя работа совсем не была похожа на вчерашнюю. Повсюду слышались возбужденные разговоры. Люди то и дело оглядывались на гору, над которой все еще висело грязно-желтое облако. Им казалось, будто все они являются участниками взрыва. Баранников за все время неволи впервые испытывал радостное возбуждение: «Солдаты, черт возьми! Солдаты!» Он вспомнил свой вещий сон.
Работали дольше обычного. Стало совсем темно. Боясь побега, охранники построили заключенных в колонну, но приказа идти долго не было. Примчался мотоциклист, и тогда прозвучала команда: «Марш!» Впереди медленно ехал мотоциклист, освещая фарой дорогу. Заключенных ввели в подземелье не через главдый вход, а с другой стороны горы, где была подъездная железнодорожная ветка.
В пещере к Баранникову протиснулся возбужденный Демка:
— Дядя Сергей! Это им за батю Степу? Да?
Баранников обнял парня, прижал к себе:
— За батю, Дема, за все. Где ты был?
— Да все возле гадов вертелся.
— Ну, как они?
— Начальства понаехало целое стадо! Шеккер белый весь. Я подбежал к нему: «Не надо ли чего, господин начальник?» А он: «Иди к черту». А денщик его радуется.
— Вот что, Дема. Ты с этим денщиком сойдись поближе, — сказал Баранников. — Может быть, он нам пригодится. Понял?
— Понял. — Демка смотрел на Баранникова сверкающими глазами. — Дядя Сергей, только дайте мне его кончить! Вы не думайте, я без ошибки. Дядя Сергей…
— Не торопись.
— Он же скроется! — воскликнул Демка.
— Не торопись.
— Все равно убью.
— Скажи-ка лучше, что ты там еще слышал?
— Я с денщиком сидел. Этот все про свое, — неохотно начал рассказывать Демка. Вроде его должны были за что-то судить, а он написал Гитлеру заявление про свои заслуги. Тогда его отправили сюда, и теперь его судьбу должен решить Шеккер. А тот хочет отправить его за что- то на фронт. Вот он и зол на Шеккера, прямо зубами скрипит. Я, говорит, с ним так посчитаюсь, что небу жарко будет. Как выпил, стал кричать, что Шеккер сам сволочь, а его хочет загубить за какую-то ерунду.
Баранников подумал и сказал:
— Вот что, Дема, подожди до завтра. Будет тебе боевое задание. А теперь спи!
В этот вечер пещера не затихала дольше обычного. Возбужденный разговор тысяч людей сливался в ровный гул. Баранников знал: все говорят о взрыве. И вдруг кто-то невидимый в черной глубине пещеры тихим и нежным тенорком на мотив «Раскинулось море широко» затянул лагерную песню:
Колючки под электротоком,
На вышке не спит часовой.
Товарищ, мы очень далеко От места, где дом наш родной.
Пещера затихла. Тенорок продолжал петь. Постепенно в песню вплетались новые голоса:
Мне шепчет товарищ по нарам:
— Отсюда вовек не уйти,
Умрем здесь под мукой задаром,
Могилок родным не найти.
— Зачем ты мне шепчешь о смерти?
Иль хочешь надежду отнять?
В другое нам нужно поверить И головы гордо поднять.
За дело любимой отчизны Я жизнью своей заплачу, Но, к смерти холодной приблизясь, В глаза загляну палачу.
И он в моем взгляде прощальном Увидит свой близкий конец, И дрогнет рука негодяя, И вздрогнет жестокий подлец.
Пусть знает, что всех не задушит,
Найдется, кому отомстить,
Голос мой смерть не заглушит,
До родины он долетит.
Теперь песня заполнила все пространство пещеры, ее тихо пели сотни людей:
Раскинулось горе широко,
Где счастье и радость цвели,
Товарищ, мы очень далеко От нашей родимой земли.
Так будь же ей верен до гроба И стойким, как сталь, до конца, Вернемся счастливой дорогой, И дети обнимут отца.
Смотря по тому, как ты в лагере жил,
Как умер без страха и гордо,
Живые узнают о том, что ты был Достойным родного народа.
Автора этой песни никто не знал. Одни говорили, что ее сочинил учитель из Томска, что жил в первой пещере и погиб, когда еще рыли котлован завода. Другие утверждали, что ее коллективные авторы — узники из девятой пещеры. Так или иначе, песню знали все. Иногда, очень редко, ее пели вот так, как сейчас, вместе. Но чаще в одиночку, а еще чаще — про себя.
Баранников слышал эту песню уже не первый раз, и, как всегда, она его взволновала до слез, и он долго не мог заснуть…
В это время в кабинете коменданта лагеря Карла Динга происходило совещание, которое вел эсовский генерал Зигмаль, один из руководителей всей лагерной системы СС. Фирму, строившую завод, представляли на совещании двое: главный инженер завода Гросс и прибывший из Берлина член правления фирмы Пфирш. Этот высокий костлявый мужчина лет пятидесяти, одетый в дорогой костюм, хотя и сидел демонстративно в стороне, явно был центром совещания. Он представлял здесь главную силу. Даже генерал Зигмаль все время посматривал в его сторону.
— То, что взрыв — диверсия, установлено со всей точностью. — Генерал Зигмаль показал на лежавшие перед ним бумаги. — Таким образом, налицо преступление, совершенное против рейха в ответственнейшие дни войны. Работа по устранению последствий взрыва займет минимум две недели. Ущерб нанесен большой, и за него должно последовать достойное наказание. Вы, доктор Пфирш, с этим согласны?
Костлявый чуть заметно кивнул головой, продолжая подрезать маленькими ножничками конец сигары.
— А наказание, — генерал Зигмаль улыбнулся, — уже область нашей деятельности. Тут специалисты мы.
— Вы преступников обнаружили? — подчеркнуто небрежно спросил Пфирш.
Генерал Зигмаль с досадой передвинул лежавшие перед ним бумаги:
— Следствие начато. Но вряд ли кому-нибудь из нас не ясно, что весь этот сброд, который мы держим здесь, каждый из них — потенциальный враг Германии, и не только потенциальный. Устрашающая акция, которую мы предлагаем, попадет в цель, мы это гарантируем.
— Нас прежде всего интересует соблюдение данных вами вчера гарантий в отношении рабочей силы, способной закончить строительство в установленные сроки, — сердито сказал главный инженер Гросс.
Генерал Зигмаль пожал плечами, дряблое его лицо порозовело:
— Если обратиться к цифрам, эти гарантии соблюдаются все время, — сказал он раздраженно.
— Далеко нет. — Пфирш вынул изо рта сигару и выпустил в воздух струю сизого дыма. — В существующем между нами соглашении названо не только количество рабочей силы, но и дана ее качественная характеристика. Нигде не сказано, что вы предоставляете нам полутрупы или саботажников.
— Однако сроки строительства в основном не нарушены, — осторожно вставил Карл Динг. — Притом доктор Гросс сам не раз высказывал мысль о необычности строительства.
Пфирш улыбнулся:
— Взрыв вы тоже относите к необычности стройки? Или вы имеете в виду рабочих, которые после трех часов работы валятся с ног? Или, может быть, вы имеете в виду бетон, который не застывает?
Генерал Зигмаль пожал плечами:
— Ничего не понимаю! Почему вы, господа, против акции? Надо же быть последовательными до конца.
Наступило долгое молчание. Эсэсовские деятели с открытой злобой смотрели на Пфирша и Гросса.
— Сейчас главное, — спокойно заговорил Пфирш, — и главное не только для нашей фирмы, но и для всех военных планов рейха и фюрера, — пустить завод. Я достаточно высокого мнения о ваших возможностях, — на лице Пфирша мелькнула улыбка, — и я уверен, что вы можете на данном этапе — я подчеркиваю: на данном этапе — обеспечить работоспособность людей, которых вы нам предоставили по соглашению.
Снова последовало молчание.
Вальтер Шеккер, обращаясь к генералу, сказал:
— Видите теперь, в каких условиях мы тут действуем?
— Замолчите! — не глядя на него, брезгливо обронил генерал.
— Время идет, строительство стоит, — сказал доктор Пфирвд2- а через месяц завод должен начать выпуск про дукции, которой ждет наша доблестная армия. Исходя из этого очень простого, но достаточно важного обстоятельства, нам и нужно сейчас договориться.
— Мы не можем оставить без последствий такое преступление, — решительно произнес Зигмаль.
— Зачем оставлять без последствий? — удивился Пфирш. — Найдите конкретных виновников и накажите их. Это будет незначительная для нашего дела потеря, а результат наилучший — вы устраните именно преступников.
— Чтобы их найти, потребуется время, — проворчал генерал Зигмаль.
Пфирш развел руками:
— Это уж ваша забота, генерал. Мы обязаны рапортовать фюреру, что завод пущен в установленный срок. У вас таких жестких сроков нет. Ну, а когда завод начнет работать, тогда вы можете поступать целиком по своему усмотрению. Наше с вами соглашение, касающееся строительства, будет исчерпано, и мы перестанем раздражать вас своим штатским вмешательством. В конце концов, у нас свое дело, а у вас — свое. Однако ответственность перед рейхом у нас общая…
Генералу Зигмалю было ясно, к чему клонят представители фирмы: завод должен быть пущен, а после этого хоть потоп.
— Я думаю, наш обмен мнениями был полезен, — скороговоркой произнес генерал Зигмаль. — Мы примем необходимое решение. Благодарю вас, господа.
Вальтер Шеккер, злой как черт, возвращался в свою квартиру. Когда представители фирмы ушли с совещания, ему и Карлу Дингу пришлось принять на себя всю ярость генерала Зигмаля. Их обвиняли в том, что они потеряли власть над лагерным сбродом и попали под тлетворное влияние штатских деятелей фирмы. Но разве не сам Зигмаль все время твердил про специфику лагеря, и разве не он говорил, что главная задача — построить завод? Не мог же генерал забыть об этом!
Утром Баранникова вызвали на уборку санитарного бункера. Демка увязался за ним, подмигнул капо — это, мол, надо «для дела». Однако в бункер его Баранников не пустил. До полудня Демка ждал его у входа. Он понимал, что сейчас там, в бункере, решается его заветное дело, и от волнения не находил себе места.
Когда Баранников наконец вышел из бункера и сурово глянул на Демку, у того душа похолодела.
— Ну, дядя Сергей! — шептал, он, идя рядом с Баранниковым и заглядывая ему в глаза.
В темной проходной штольне Баранников остановился, вынул из кармана обернутый бумагой маленький пузырек и протянул его Демке:
— Тут на десяток шеккеров хватит. Выльешь это куда-нибудь, чтоб Шеккер выпил, но только если будет для того верный случай. Понял? Если будет верный случай.
— Дядя Сергей, лучше ножом… — прошептал Демка.
— Ты слушай приказ и исполняй его! — строго сказал Баранников. — Выльешь это только в том случае, когда будешь точно знать, что никто не видит. Никто. Расчет у нас такой: они должны подумать, что это сделал денщик Больц. Понял?
Демка кивнул.
— Пустой пузырек оставишь там. Пока яд не выльешь, держи пузырек в обертке. Это чтобы на пузырьке не осталось следов от твоих пальцев. Когда выльешь, вытряхни из бумажки пузырек, а бумажку уничтожь. По этикетке на пузырьке они увидят, что он взят из аптеки для начальства. Понял? А теперь, Демка, самое трудное. Когда яд сделает свое дело, ты не убегай, сам подними панику, зови часовых, звони по телефону. Не убегай! Понял?
— Понял, дядя Сергей.
— Тебе нелегко будет, Дема, — вздохнул Баранников. — Очень нелегко. Они будут тебя допрашивать, бить. Выдержишь?
— Да что ты, дядя Сергей! — обиделся Демка. — Я за батю Степу все пройду, не согнусь.
— Когда будут допрашивать, вспомни, что говорил тебе Больц насчет того, что он посчитается с Шеккером. — Баранников обнял Демку: — На трудное дело, парень, идешь. Под горячую руку они могут тебя и… — Баранников не договорил и надолго умолк.
Демка стоял не шевелясь.
— Я, батя, ничего не боюсь, — тихо сказал он, впервые назвав Баранникова так, как звал Степана Степановича.
— Смотри, — хрипло произнес Баранников. — Мы все тебя любим. Помни об этом.
Вечером Демка ушел к Шеккеру и на ночь в пещеру не вернулся. Утром, когда заключенных выгоняли на земляные работы, Иржи Стеглик, проходя мимо Баранникова, обронил:
Операция выполнена.
«Что с Демкой?» — хотел крикнуть Баранников1 но чех уже ушел…
10
Долгое время в лагере не знали, что случилось с Вальтером Шеккером. Просто появился новый начальник политического отдела Гельмут Рунге, а куда девался прежний, неизвестно. Гестаповцы ждали* что об отравлении их начальника заговорят в пещерах, и это подтвердило бы их подозрения, что Шеккер отравлен Демкой по заданию подпольщиков. Подпольщики заблаговременно подумали об этом и держали язык за зубами. Баранников заявил капо о пропаже Демки и каждый день спрашивал, не нашли ли парня. Капо сначала всполошился. Он думал, что Демка совершил побег, но вскоре говорить о побеге перестал…
Как раз в эти дни произошел отбор заключенных, которым предстояло работать на заводе. Это событие заслонило собой все остальные. Подпольщики сделали все, что могли, для спасения большего количества заключенных. Стеглик, рискуя, включил в список несколько сот человек, якобы имеющих технические специальности. Около ста человек удалось спрятать в пещерах в день отправки из лагеря обреченных.
Подземный завод открывали в солнечный весенний день. Была суббота. Начальство, видно, торопилось на отдых, поэтому никаких особых торжеств не устраивали.
Приехавшие на автомашинах представители фирмы исчезли в подземелье, сопровождаемые главным инженером Гроссом, и спустя минут тридцать уехали. Завод начал работать…
Баранникова назначили бригадиром токарей. В его ведении было три токарных станка, три токаря и два подсобных рабочих.
Одним из них стал появившийся спустя две недели Демка. Парня было не узнать.
Озорные огоньки в его гла зах погасли, голова подергивалась и с левой стороны точно мукой была присыпана — Демка поседел. Его упорно подозревали в отравлении Шеккера и пытались вырвать у него признание. Но Демка все выдержал, мучителей своих перехитрил, и на виселицу пошел шеккеровский денщик.
Всю смену Демка молча ходил от станка к станку, подавал токарям заготовки, подметал стружку. Баранников понимал парень в таком взвинченном состоянии, что каждую минуту может совершить безрассудный поступок. Когда Демка видел гитлеровцев, у него глаза загорались такой яростью, что Баранникову становилось страшно за него.
Все три токаря из бригады Баранникова были поляки. Мрачно молчаливые парни лет по двадцати пяти. Держались они с Баранниковым настороженно.
На всех трех станках изготовлялась металлическая деталь, имевшая форму конуса. В широкой ее части вытачивалось углубление, из которого к вершине конуса просверливалось сквозное гладкое отверстие. Утончение конуса переходило в стержень, на который наносилась очень тонкая резьба. Обработка детали требовала от токарей большого мастерства, и надо отдать должное полякам — работали они виртуозно.
Детали относили в главный цех сборки специальные работники. Готовую продукцию заключенные ци разу не видели. По ночам ее увозили на поездах, которые подходили вплотную к заводу. Баранников сделал вывод, что в подземелье изготовляются тяжелые артиллерийские снаряды.
Спустя два месяца произошло событие, которое резко изменило всю жизь Баранникова. Однажды утром в цехе появился Стеглик. Улучив удобную минуту, он подошел к Баранникову и сказал:
— В ближайшее время небольшую группу заключенных инженеров переведут в общежитие на поверхности. У немцев не хватает своих специалистов, и они хотят приласкать вас.
— Что будет с Демкой? — встревожился Баранников*- Ведь его без присмотра оставить нельзя.;
— Временно я устрою его на кухню, а потом посмотрим…
Спустя три дня инженеров переселили в общежитие. Но это совсем не означало, что они стали свободными людь ми. После работы у выхода из-под земли их поджидали лейтенант и два солдата.
Инженеры на ходу строились в небольшую колонну по два человека в ряду. Впереди шел лейтенант и один солдат, светивший фонарем. Другой солдат замыкал шествие.
Вокруг непроглядная темнота. От свежего воздуха кружится голова и слезятся глаза. Люди идут молча, спотыкаются. Хорошо, что идти недалеко. Двухэтажный деревянный барак, где жили инженеры, стоял в лесу, метрах в семистах от завода.
Приблизившись к дому, инженеры также на ходу перестраивались в цепочку по одному, и лейтенант, стоя у дверей, громко их пересчитывал. Внутри дома их встречал уже другой конвой — тоже два солдата. Один из них всю ночь находился в коридоре первого этажа, другой — на втором.
Если кто-нибудь из инженеров хотел пойти в туалетную комнату, он должен был приоткрыть дверь и позвать солдата. По утрам конвойные на обоих этажах устраивали неизменную забаву — с диким криком бежали по коридору и ударом ноги распахивали двери комнат.
Здесь жили семнадцать инженеров. Что из себя представлял каждый из них, Баранников пока не знал. Эсэсовцы неплохо продумали систему изоляции инженеров друг от друга — каждый жил в отдельной комнатушке. Только с чехом Гаеком Баранникову удалось немного сблизиться, и то благодаря тому, что они работали в одной штольне, а по дороге на завод и обратно всегда старались стать в одну пару.
Жил здесь француз Шарль Борсак, но, кроме его имени, Баранников о нем не знал ничего. У француза была могучая фигура и массивный подбородок боксера, а руки Тонкие, как у пианиста. Под мохнатыми, Почти сросшимися бровями угрюмо поблескивали. черные глаза. Очень интересовал Баранникова пожилой поляк Ян Магурский. Он работал в штольне, носившей название «цех-искра»; Баранников видел, что немецкие инженеры относятся к нему уважительно. Видимо, он был большим специалистом своего дела. Поговорить с ним Баранникову никак не удавалось. Иногда даже казалось, что поляк упорно избегает разговора. Остальные инженеры были бельгийцами, голландцами и норвежцами. Все они прибыли в лагерь «Зеро» позже и держались обособленной группой. Один из них, бельгиец, считался чем-то вроде старосты общежития.
Как-то летом Баранников пожаловался ему, что в его комнате течет с потолка.
Бельгиец зашел в комнату, посмотрел на пятно3 расплывшееся по потолку, и невозмутимо сказал:
— Передвиньте кровать к другой стене, и все.
— А вы разве не можете сказать администрации или охране, чтобы заделали дырку в крыше? — спросил Баранников.
Бельгиец удивленно посмотрел на него и рассмеялся:
— Война пошла к концу, и главное теперь — не дразнить собак и выжить. А от этой дырки в крыше вы не умрете, раз не успели умереть в пещере, — Он помахал приветственно рукой и вышел из комнаты.
Кто знает, что это за люди?
Демка жил теперь при кухне и стал связным между Стегликом и Баранниковым. Уже несколько раз Баранников через него запрашивал центр, нет ли каких-нибудь данных об инженерах, попавших в общежитие, но ответа не получал — у Стеглика оборвалась связь с центром. Демка приносил от него вести одна тревожнее другой. Новый начальник политического отдела лагеря Рунге напал на след подпольной организации, В одной из пещер гестаповцам удалось схватить подпольщика. Это был человек, который связался с подпольем совсем недавно и знал о нем очень мало.
Гестаповцы торопились и перестарались. Они подвергли арестованного пыткам, которых он не выдержал и умер, так и не сообщив палачам ничего существенного.
Тогда Рунге решил произвести выборочные аресты наугад по*всем пещерам: из каждой по тридцати человек. Всех их пытали и уничтожили. Так погибли товарищ Алексей и бывший штурман Александр Грушко. И все же нанести по организации решающий удар гестаповцам не удалось…
Рабочий день подходил к концу. Сколько он сегодня длился, неизвестно. Ведь часов ни у кого не было, не висели они и в цехах. Зачем они? Там, на земле, происходит вечная смена дня и ночи, а тут, в душном подземелье, затопленном гулом станков и лязгом металла, счет времени сведен к одному звуку — реву сигнальной сирены, от которого мороз подирает по коже.
Баранников о приближении конца смены узнавал по другим неизменным признакам. Он знал, что поляки выдерживали ритм работы в течение примерно десяти часов, а потом их движения становились все медленнее и медленнее. После двенадцати часов труда они все чаще прислонялись грудью к станкам, опаздывали выключать моторы. Особенно отставал светловолосый Антек. Он начинал качаться — того и гляди упадет. Баранников подходил к его станку, молча отстранял токаря и работал за него сам. Антек, опустив голову, сидел возле станка, готовый вскочить при появлении немецкого инженера. Это повторялось почти каждый день, но ни разу поляк не сказал Баранникову спасибо. Только посмотрит на него своими голубыми, безмерно усталыми глазами и тут же отвернется.
Вот и сейчас Баранников работал за Антека, а поляк, уронив руки, перевитые вспухшими венами, сидел на фундаменте станка, тупо смотря в цементный пол.
Немецкий инженер появился внезапно, точно из-под земли вырос. Баранников толкнул Антека ногой, тот вскочил, но его качнуло, и он рукой схватился за вращающуюся деталь. Ему сорвало кожу с ладони. Антек стоял и удивленно смотрел на свою кровоточащую руку. Немецкий инженер все это видел, но ничего не сказал, круто повернулся и быстро вышел из цеха. Баранников оторвал кусок от своей рубашки и быстро сделал Антеку перевязку.
— Возьми себя в руки. Становись и работай. Как бы ни было больно, работай! — быстро сказал Баранников.
Минут через десять вернулся немецкий инженер. Он подошел к Баранникову вплотную и сунул в карман его брезентовой робы какой-то белый пакет.
— Это бинт и антисептика, — тихо сказал он, показывая глазами на Антека.
Баранников молчал. Молчал и немец — обводил взглядом грохочущий цех. Потом он сказал:
— Меня зовут Рудольф Гримм. А вас?
— Баранников.
— Ба-ран-ни-ков, — медленно повторил немец. — Значит, будем знакомы. — Он снова обвел взглядом цех. — Да, возмездие дается нам нелегко.
Баранников молча, невозмутимо смотрел на инженера.
Гримм улыбнулся:
— Разве вы не знаете, что название «фау» происходит от слов «оружие возмездия»?
Летающие снаряды…
Баранников молчал.
Гримм улыбнулся еще раз и пошел вдоль станков.
Баранников смотрел ему в спину, недоумевая, зачем это понадобилось немецкому инженеру сообщать о том, что де- лае? завод. «Фау»! Все-таки «фау»! «Рудольф Гримм, Рудольф Гримм», — повторял про себя Баранников.
Взревела сирена. Станки остановились. Гулкая тишина будто ударила в уши.
Оглушенные ею люди, пятясь, отходили от станков и становились в шеренги. Многие шатались, как пьяные.
Баранников незаметно протянул Антеку пакет:
— Возьми. В пещере сделаешь перевязку.
— Спасибо, — первый раз поблагодарил поляк и стал в шеренгу, пряча за спиной пораненную руку.
Баранников направился в угол, где после работы собирались заключенные инженеры.
В общежитие он шел, как обычно, в паре с Гаеком.
— Знаешь, что делает наш завод? — тихо спросил Баранников.
— Черт знает! — зло отозвался чех.
— «Фау» мы делаем.
Гаек даже замедлил шаг.
— Точно?
— Вполне.
— Получается, что мы здорово помогаем им вылезти из поражения? — сказал Гаек. Помогаем убивать своих?
— Выходит, что так, — ответил Баранников.
11
Прошел еще месяц. Теперь уже все инженеры знали, какую продукцию выпускает подземный завод. Об этом позаботились Баранников с Гаеком.
Однажды вечером в комнатушку Баранникова зашел бельгиец — староста общежития.
— Ну, как тут у вас потолок? — спросил он. — Да, пожалуй, вы правы, надо принять меры.
— Зачем, как вы однажды выразились, дразнить собак? — усмехнулся Баранников.
— Ну, если бешеных собак спускают с поводка, все равно плохо.
Баранников промолчал.
— Мы им делаем секретное оружие, с которым они собираются выиграть войну.
Баранников в разговор не вступал. Бельгиец продолжал:
— А тогда все, что сделали ваши русские для победы, пойдет прахом. — Он присел на кровать рядом с Баранниковым, помолчал и вдруг тихо рассмеялся: — Потомство за нашу работу здесь поставит нам памятники, не так ли?
— Как вы однажды выразились, главное — выжить, — безразлично произнес Баранников.
— Бросьте со мной играть! Вы что, хотите жить, получить крест от Гитлера и с этим крестом на шее вернуться на пепелище своего дома, сожженного нашими «фау»?
Так? — спросил бельгиец, и глаза его загорелись, злобным огнем.
— А что я могу сделать? — безнадежно произнес Баранников, который совсем не торопился вступать с ним в открытый разговор.
Бельгиец, может быть, целую минуту смотрел на Баранникова и молчал. Потом неожиданно спросил:
— Вы что, не русский?
— Почему? Русский.
— Мои товарищи поручили мне поговорить именно с вами.
— О чем?
— Что значит — о чем! О том же.
— Не понимаю.
— Бросьте! — Бельгиец встал и заходил по комнате — два шага к окну, два обратно. — Мы потребуем, чтобы нас вернули в обычный лагерь. Нигде не сказано, что мы обязаны работать именно в этом аду.
— Отсюда живыми не выпускают никого, — спокойно сказал Баранников.
Бельгиец остановился:
— Это не больше как сказка для трусливых.
— А если не сказка?
— Значит, вы будете спокойно делать «фау»?
— Не знаю.
— Я и мои товарищи имеем совершенно ясно сформулированные приговоры их собачьих судов. Заключение и его срок. У нас есть все основания протестовать против того, что нас заслали в это подземелье.
— Лично я никакого приговора не имею.
— И думаете за это спрятаться?
Баранников промолчал.
Бельгиец постоял перед ним и направился к двери.
— Я приходил к вам насчет потолка. Я потребую, чтобы сделали ремонт. Спокойной ночи! — Бельгиец ушел, резко хлопнув дверью.
Это неожиданное посещение взбудоражило Баранникова, Еще во время разговора его подмывало заговорить с бельгийцем откровенно, но так внезапно возникший и такой опасный разговор настораживал. «Чего же он хотел? — напряженно думал Баранников. — Чтобы я присоединился к их дурацкому и безнадежному протесту? Или он ждал моих предложений? Почему он так напирал на то, что я русский?…» В эту ночь Баранников заснул только перед самым рассветом. Все думал о разговоре с бельгийцем. Нет, нет, проявляя осторожность, он поступав правильно. И в то же время Баранников был почти уверен, что бельгиец не провокатор. В конце концов, он решил посмотреть, как будут вести себя бельгиец и его товарищи дальше. А там видно будет. Когда на другой день Баранников поздоровался с бельгийцем, тот не ответил…
Уже кончалось лето сорок третьего года. Баранников все острее и мучительнее переживал свое бездействие. С другой стороны, он понимал, что в условиях такого лагеря быстро ничего сделать нельзя. Вот оборвалась тогда связь с центром, и до сих пор не удалось ее наладить. Все лето Баранников и Гаек терпеливо пытались найти ниточку связи с центром, хотя делать это теперь, когда они жили на поверхности, было необычайно трудно. Все их попытки ни к чему не привели. Связь с центром не мог восстановить и Стеглик. Есть ли он вообще, этот центр? Может быть, гестаповцы давно его разгромили?
Каждое утро, когда Баранников спускался в подземелье и слышал ровный гул работающего завода, у него до боли, сжималось сердце — он же знал, что этот ровный, ритмичный гул означает не что иное, как новые и новые летающие снаряды.
Но что он может сделать, если он не знает даже, что за деталь изготовляется на его станках? Можно, конечно, выпускать детали с нарушением размеров, но это немедленно будет обнаружено. Ликвидируют его бригаду, и этим все кончится…
Надо было собрать всю свою волю и заставить себя не торопиться, терпеливо выжидать и столь же терпеливо искать новые связи. Другого разумного пути не было.
Инженеры, объединившиеся вокруг бельгийца, тоже пока ничего не предпринимали.
Баранников заметил, что среди них нет согласия, и решил попробовать еще раз поговорить с бельгийцем. Вечером зашел в его комнату. Бельгиец сидел за столом и что-то писал.
— А, русский? Чем обязан? — Бельгиец отложил карандаш и повернулся к Баранникову. — Впрочем, вы зашли очень кстати. Можете вместе с нами подписать ультиматум лагерному начальству.
— Что за ультиматум? — спокойно спросил Баранников.
— Мы отказываемся работать, объясняем причины и выдвигаем свои требования. Я как раз пишу текст ультиматума. Хотите послушать?
— Подождите. Не это надо делать.
— А что? — Глаза у бельгийца стали злыми. — Бороться?
— Да, — твердо ответил Баранников. — И мы, инженеры, можем нанести им большой урон. Мы…
— Хватит! — перебил его бельгиец. — Мне надоело это слушать от своих и убеждать их не превращаться в донкихотов. Мы свой путь избрали. Хотите с нами? Нет? Ничем не могу быть вам полезен. Мне нужно окончить ультиматум… — Бельгиец демонстративно взял карандаш.
Баранников, растерянный и разозленный, вышел из комнаты. Он проклинал себя за то, что пошел на этот неосторожный шаг и почти раскрылся перед бельгийцем.
Однажды утром, выйдя из барака, Баранников поджидал Гаека, чтобы стать с ним в пару, но в это время к нему подошел француз Шарль Борсак.
— Пойдемте вместе, — тихо сказал он.
И они пошли. Баранников чувствовал, что француз стал с ним в пару неспроста, и ждал…
Смотря вперед, Шарль Борсак тихо заговорил по-немецки:
— Я должен был связаться с вами,4 товарищ Сергей, еще в лагере «Овраг», но запоздала связь. Вам привет от товарища Поля. Он уже на свободе.
Баранников, пораженный, молча смотрел прямо перед собой… Да, товарища Поля он знал по прежнему лагерю. Когда Баранников прибыл туда и начал понемногу осваи ваться, одним из первых, с кем он познакомился, был француз товарищ Поль, сорокапятилетний парижский рабочий. Никогда не унывавший сам, он умел расшевелить самых отчаявшихся. Как-то, когда они уже достаточно подружились, Баранников вслух подивился его оптимизму. Товарищ Поль рассмеялся и спросил: «А разве это не главная обязанность коммуниста?»-и подмигнул. Это был очень опытный подпольщик. Находясь в лагере, он сумел организовать связь с товарищами, оставшимися на свободе. Он умудрялся время от времени получать даже газеты. «Я попал сюда случайно, — рассказывал он. — Влип в облаву. Здесь не знают, кто я.
Сейчас мои друзья делают на это ставку. Они добиваются моего перевода в лагерь на территории Франции. А там до свободы — один шаг…» И действительно, месяца через два его увезли из лагеря. Прощаясь с Баранниковым, Поль сказал: «Не удивляйся, товарищ Сергей, если к тебе когда-нибудь обратятся от моего имени.
Ведь у французов и русских сейчас одна задача, одна цель и одна борьба…» И вот, оказывается, инженер Шарль Борсак связан с Полем. И все же Баранников решил в этом первом разговоре быть осторожным.
— Чего же вы хотите от меня? — спросил он тихо.
— Конкретные предложения есть у подпольной организации, которой руководит товарищ Поль.
— Где эта организация?
— Во Франции, в Бордо.
— Далековато.
— У меня с ней есть связь. Как раз вчера получил письмо… — Шарль Борсак помолчал, ожидая, что скажет Баранников. — Надо действовать, товарищ Сергей, верно?
Баранников чуть кивнул головой. Они уже подходили к заводу.
— Я найду предлог подойти к вам во время работы, — быстро проговорил Шарль Борсак, перед тем как свернуть в свою штольню.
Тотчас возле Баранникова появился обеспокоенный Гаек.
— Чего хочет от тебя француз?
— Действий, — кратко ответил Баранников.
— Не провокация?
— Нет. Он связан с человеком, которого я знаю.
Гаек удивленно посмотрел на товарища и пошел к своему рабочему месту.
Поляки уже работали. Рука у Антека была аккуратно забинтована. Увидев Баранникова, он улыбнулся ему:
— Доброе утро, пан инженер.
— Доброе утро, пан рабочий, — ответил Баранников,
" Антек рассмеялся. Улыбнулись и два других поляка.
«Лед тронулся…»-подумал Баранников и пошел вдоль станков.
Шарль Борсак работал в смежном зале. Баранников видел его сидящим за ярко освещенным столиком. В этом цехе изготовлялись механизмы, состоявшие из сложно соподчиненных мелких деталей, и там работали токари и механики очень высокой квалификации. В обязанности Шарля Борсака входила проверка готовых механизмов.
Он был специалистом по точной механике.
В середине рабочего дня Шарль Борсак пришел к Баранникову. Он принес какую-то небольшую деталь и во время разговора то смотрел на нее издали, отведя далеко руку, то подносил близко к лицу, то давал посмотреть Баранникову.
— Мы должны, товарищ Сергей, получить схематические чертежи «фау», — быстро говорил француз. — Без этого мы слепые котята. Здесь, на заводе, есть инженер-немец, который должен достать нам эти чертежи, но я этого человека не знаю. Поль до сих пор не может сообщить мне его имя. Известно только, что этот инженер здесь. и что он ждет, когда мы установим с ним связь.
— Может, товарищ Поль тоже его не знает? — высказал предположение Баранников.
— Между прочим, какое впечатление производит на вас Рудольф Гримм? — спросил Борсак.
— Он дал мне санитарный пакет для токаря, поранившего руку. И это он сказал, что делает завод.
— Вот как? — Глаза француза оживленно блеснули под косматым навесом бровей. — Со мной он более замкнут. Не дальше как вчера он заговорил со мной по делу. Но то ли ему не понравился мой корявый немецкий язык, то ли еще что, — разговор был предельно сухим и кратким. — Шарль Борсак подумал и сказал:,-А вдруг это он? И, может, он сам ищет контакта с нами? Вот что, товарищ Сергей! Раз он с вами разговорчивей, попробуйте с ним связаться. Запомните, наш пароль к нему: «Любое время года имеет свои прелести», и его ответ: «Так же, как и любой возраст человека».
Что, если вам попробовать в обычном разговоре вставить к слову пароль? В конце концов, фраза о погоде сама по себе безобидна. Рискнем?
— Подумаю. Есть еще один немец. Его фамилия Лид- ман. Не знаете?
— Знаю. С этим я говорил не раз. У меня впечатление, что он просто хорошо понимает, к чему катится Германия, и поэтому начал запасаться нашими симпатиями.
— Такой тоже может пригодиться.
— Да, особенно когда выбор у нас невелик. Значит, рискнем?
— Подумаю. Я не люблю торопиться.
Шарль Борсак ушел к себе. Баранников остановился возле станка Антека и, глядя, как он работает, задумался о предложении француза. Нужно решаться. Связи с центром нет. Ждать, пока восстановится эта связь, и бездействовать нельзя.
Маловероятно, что привет от товарища Поля был передан по приказу гестапо, да и Борсак не производит впечатления провокатора. В общем, надо решаться…
В цех, оживленно беседуя, вошли немецкие инженеры Лидман и Рудольф Гримм. Они направились к Баранникову.
— У нас возникла идея, — сказал, подходя, Лидман, — вернее, у коллеги Гримма. Речь идет о том, чтобы упростить изготовляемую вами деталь… — Лидман взял лежащий возле токаря чертеж и развернул его перед Баранниковым. — Изучение технологического потока показало, что в самое ближайшее время в результате освоения всех циклов производства тормозящим фактором могут стать несколько деталей, в том числе и ваша. Вот здесь. — Лидман показал чертеж. — Видите? Мы тут для резьбы вытачиваем стержень. А если этого не делать?
— А где же будет резьба? — спросил Баранников.
— Внутри конуса, — вступил в разговор Гримм,» беря у Лидмана чертеж. — Головка, которая раньше навинчивалась на стержень, будет ввинчиваться в конус. Тогда весь узел будет значительно прочнее.
— А это не усложнит изготовление? — спросил Баранников.
— Наоборот, упростит, — ответил Гримм. — Весь вопрос в квалификации ваших токарей.
— Надо попробовать, — сказал Баранников,
Инженер Гримм посмотрел на часы:
— Я пойду в инструментальный цех и часа через два принесу сюда и новый чертеж и необходимый инструмент. Попробуем.
Немцы ушли. Антек, слышавший разговор инженеров, обратился к Баранникову:
— Не волнуйтесь, пан инженер, резьбу нанесем, как надо. Это для нас не новинка.
Гримм пришел только перед самым концом работы.
— Придется попробовать завтра, — сердито сказал он. — Инструментальщики оказались формалистами, требуют, чтобы наше предложение было официально утверждено дирекцией. Но я думаю, что сегодня же вечером на совете у шефа получу его…
Немецкая аккуратность иногда становится чем-то вроде забора поперек дороги.
— Порядок есть порядок, — уклончиво высказался Баранников, страшно волнуясь, потому что в эту минуту он решил пойти на риск.
— Видите ли, коллега, — ответил Гримм, — бывает ситуация, когда темп работы становится самой главной целью. Причем целью не узко производственной или узко коммерческой, а государственной. И тогда все, что тормозит дело, следует устранять.
— Я понимаю, понимаю… — думая о пароле, сказал Баранников.
— Ведь глупо человеку, умирающему от жажды и добравшемуся наконец до оазиса, не давать пить, ссылаясь на то, что сырую воду пить опасно.
— Это верно, — улыбнулся Баранников, продолжая лихорадочно обдумывать, как бы так повернуть разговор, чтобы фраза о временах года не показалась странной.
— Как у токаря с рукой? — спросил Гримк.
— Все в порядке, спасибо.
Гримм оглядел цех и сказал:
— Когда я вижу этих несчастных людей, работающих в духоте, без света и воздуха, я утешаю себя только одной мыслью: что на фронте солдатам еще хуже, особенно в такую, как сейчас, холодную, дождливую погоду.
Баранников на мгновение затаил дыхание и затем как бы с иронией сказал:
— Любое время года имеет свои прелести…
Ни один мускул не дрогнул на лице Гримма, он продол жал вглядываться в сумрачную мглу цеха. Баранников уже готов был подумать, что пароль пролетел мимо, но в это время Гримм медленно повернулся к нему и, смотря в глаза, сказал:
— Так же, как и любой возраст человека…
Они долго молчали. Надо понять, что означали для них эти минуты. Еще недавно каждый из них мог думать о другом все, что угодно, а сейчас они оба знали: у них здесь одна общая судьба.
— Я давно жду вас, — тихо сказал Гримм. — Я уж думал, что связь потеряна. Кроме того, мне сообщили, что ко мне обратится француз.
— Это он передал мне пароль.
Гримм улыбнулся:
— Союзники и здесь?
В цех вошел Лидман. Гримм показал на него еле заметным движением головы:
— Этого остерегайтесь.
— Ну что, коллега, разве я не говорил вам, что инструментальщики потребуют визу доктора Гросса? — сказал, подходя к ним, инженер Лидман.
— Формалисты везде одинаковы, — ответил Гримм. — Вы будете сегодня на вечернем совете у шефа?
— Непременно.
— Поддержите меня?
— Конечно, коллега. Да это и не потребуется. Доктор Гросс сам ухватится за вашу идею.
Рев сирены возвестил об окончании работы. Немцы пошли к себе, а Баранников — в тот угол цеха, где обычно после работы собирались инженеры.
Домой Баранников снова шел в паре с Шарлем Бор- саком.
— Контакт установлен, — тихо сказал Баранников.
— Да ну? — излишне громко воскликнул француз и сжал руку Баранникову. Замечательно! Замечательно!..
12
В окно хлестал злой осенний дождь, тревожно и уныло гудел лес, порывы ветра были похожи на штормовой прибой. В комнате было холодно и сыро. Баранников ничего этого не замечал. Он думал о том, что произошло в этот необыкновенный день. И все, что он вспоминал, пронизывала одна радостная и гордая мысль: вот она, боевая солидарность коммунистов! Куда бы судьба их ни забросила, они остаются коммунистами, умеют найти друг друга и начать борьбу.
Нет, мерзавцы, всех нас вы не уничтожите. И, если нас останется хотя бы двое, или даже один, мы все начнем сначала, и к нам придут новые тысячи борцов.
Коммунист — это звание бессмертно. Бессмертно… Где, когда он слышал это?
Баранников вспомнил, как у них на заводе хоронили однажды начальника цеха. Был он старым большевиком, недюжинным организатором производства и замечательным человеком. Его знал и любил весь громадный завод. На панихиде выступил друг покойного, такой же, как он, участник Октября. И вот он сказал тогда, что не верит в смерть друга, что, на кого он ни посмотрит сейчас, он видит в них своего живого друга. Во всем светлом и благородном, что происходит и будет происходить в нашей жизни, он видит своего живого друга. Даже в боевых делах французских коммунистов он тоже видит своего живого друга. И это потому, что звание коммуниста бессмертно. Человек умереть может, а коммунист — никогда… Тогда Баранников подумал: «Сказано красиво, но правда-то проста и непоправима — замечательный человек и коммунист лежит в гробу». А сейчас Сергей Николаевич с необыкновенной ясностью понимал всю огромную правду тех красивых слов.
— Да, это верно. Коммунист — звание бессмертное, — тихо вслух произнес Баранников.
И оттого, что слова эти он услышал как бы произнесенными кем-то другим, разволновался еще больше.
Баранников уже не мог лежать. В нем все сильнее разгоралось желание действовать, и он не замечал сейчас, что мечется от стены к стене в своей тесной клетущке, похожей на тюремную камеру. Он весь был в радостном предчувствии больших и смелых дел, и ни теснота комнаты, ни шаги часового в коридоре, ничто другое не могло погасить в нем это счастливое ощущение своей силы.
Утром, как только Баранников пришел в цех, он увидел инженера Гримма, стоявшего возле станка Антека и наблюдавшего за его работой.
Баранников поздоровался, и они отошли в сторону.
— Шеф не утвердил моего предложения. Это должны сделать конструкторы снаряда и фирма. — Гримм усмехнулся. — Представляете, какая паника вокруг этих «фау»! Нет, буду пробовать еще.
— А зачем? — спросил Баранников. — Ведь тогда дело пойдет быстрее.
— У нас оно пойдет быстрее, а не у них. — Гримм вынул из кармана и протянул Баранникову сложенный лист бумаги. — Здесь схема «фау». В его взрывной головке найдете и свою деталь. Так вот, если мы спрячем резьбу внутрь детали, ее труднее будет проверять, а нам легче будет делать ее по-своему. Так, чтобы механизм головки не срабатывал. На досуге посмотрите схему и все поймете сами. А пока сделаем так: надо замедлить выпуск вашей детали, только не сразу, постепенно. И ненамного. Просто чтобы чуть острее проявился тот разрыв с общим ритмом, какой уже есть теперь. Можно это сделать?
— Но нас могут обвинить в саботаже.
— Надо тщательно продумать, как отвести такие подозрения. На кого из ваших инженеров можно еще рассчитывать?
— На француза Шарля Борсака.
— Цех точных механизмов?
— Да.
— Так я и думал.
Антек работал старательно и быстро. На лбу у него выступила испарина, и не было минутки, чтобы ее смахнуть. Увидев подошедшего Баранникова, он улыбнулся ему, продолжая следить за резцом.
— Не торопись, Антек, — сказал Баранников и, помолчав, спросил: — Куда торопишься?
Антек выключил станок, выпрямился и отер рукой испарину.
— Боюсь, придерутся, что из-за руки плохо работаю.
— Не придерутся. Кончишь деталь, отдохни минуток пять, если поблизости никого лишнего не будет.
Когда Баранников отошел, Антек немедленно передал своим товарищам, о чем у него был разговор с паном инженером. Спустя некоторое время Баранников наблюдал, как и другой поляк подчеркнуто неторопливо укреплял в станке болванку и при этом вопросительно поглядывал на папа инженера.
«Правильно», — чуть улыбнулся Баранников.
«Все ясно, пан инженер», — улыбнулся в ответ поляк.
В эту смену бригада сдала на одну деталь меньше, чем вчера. Когда рабочий день окончился, Баранников сказал токарям, что сегодня они работали хорошо и завтра надо работать так же. Поляки выслушали его, промолчали и только, как по команде, понимающе улыбнулись…
Утром следующего дня в общежитии произошло событие, которое сильно встревожило Баранникова.
Группа инженеров, которую возглавлял бельгиец — староста общежития, — отказалась идти на работу. Они даже не вставали с постелей. Солдаты кричали на них, площадно ругались. Один из солдат побежал звонить по телефону начальству.
Баранников подошел к комнате, в которой жил староста. В распахнутую дверь Баранников увидел, что он лежит на кровати.
— Эй ты, нерусский русский! — крикнул бельгиец. — Мы бастуем, а ты пойдешь делать смерть?
— Это может кончиться плохо, — войдя в комнату, сказал Баранников.
— О-о! То же самое нам только что кричали конвойные собаки. Поздравляю, прекрасное единомыслие нерусского русского с охранниками!
— Неужели вы думаете, что ваша забастовка их испугает?
— Важно, что мы не испугались, — уже спокойнее ответил бельгиец.
В комнатушку ворвался эсэсовский офицер.
— Что тут за представление? — заорал он.
— Мы протестуем… — спокойно ответил бельгиец, продолжая лежать на постели. — Мы приговорены сидеть в тюрьме, а не работать на заводе.
— Вы тоже протестуете? — Офицер перевел бешеные глаза на Баранникова.
— О нет! — воскликнул бельгиец. — Он как раз уговаривает нас не протестовать.
— Вон! — крикнул офицер, показывая Баранникову на дверь.
Из общежития вышли только Баранников, Гаек, Магурский и Шарль Борсак. Так вчетвером они и пошли на завод, сопровождаемые одним конвойным солдатом.
Некоторое время шли молча. Потом Магурский сказал:
— По-моему, они делают не то, что следует.
— А что, по-вашему, надо делать? — спросил Баранников, желая испытать поляка.
— Во всяком случае, надо быть умнее.
— Всякое сопротивление есть борьба, — сказал Баранников неопределенно.
Магурский посмотрел на него:
— А к чему такая борьба приведет?
— Во всяком случае, сегодня они уже не помогают врагу делать оружие, а мы идем помогать.
— Хорошо уже хотя бы то, что вы это сознаете, — саркастически произнес поляк.
Остаток пути шли молча.
У входа в подземелье стояли несколько немецких инженеров во главе с доктором Гроссом. Были там и Лидман с Гриммом. Баранников заметил, что Гримм встревожен.
Когда они проходили мимо инженеров, доктор Гросс поднял руку:
— Минуточку, коллеги.
Инженеры остановились.
— Что там у вас произошло?
— Мы не знаем, — ответил Баранников.
— Забастовка, вот что! — зло проговорил Магурский.
— Вот так новость! — воскликнул Гросс и обернулся к Лидману: — Сходите-ка туда и потом доложите мне. Не задерживайтесь… Идите работать, — бросил он инженерам и быстро пошел к зданию дирекции.
— Как приятно быть послушным! — проворчал Магурский.
— Бросьте болтать. Ведь вы ничего не знаете, — спокойно сказал ему Баранников.
Их взгляды встретились, и, очевидно, глаза русского инженера сказали что-то поляку. Он согласно кивнул головой и первый вошел в подземелье.
13
Чем закончилась забастовка для ее участников, неизвестно. Вечером, когда Баранников, Гаек, Борсак и Магурский вернулись в общежитие, там никого не было.
Опустевшие комнаты были аккуратно прибраны, и ничто не говорило о том, что здесь произошла расправа с забастовщиками. Но самое удивительное было то, что в общежитии не оказалось часовых.
Спустя два дня пустые комнаты были заселены инженерами, привезенными с других заводов фирмы: румынами, французами и поляками. Сразу было видно, что ни один из них не был заключенным. Все они работали на немецких заводах, как говорится, по доброму согласию и теперь, по просьбе главного шефа фирмы, приехали сюда. Они прибыли с вещами, держались независимо. В первый же день отправились в дирекцию завода и потребовали, чтобы им было предоставлено более комфортабельное жилье.
Узнав, что Баранников, Гаек, Борсак и Магурский заключенные, они сразу же отдалились от них и, как потом рассказывал Баранникову Гримм, заявили администрации новый протест-против поселения их вместе с арестантами.
Нет худа без добра. Заключенных переселили из общежития в маленький дощатый домик, в котором во время строительства завода помещался командный пункт конвоя.
В домике были две небольшие комнаты, и инженеры расселились по двое в каждой.
Истопником и уборщиком дома стал Демка. Его наконец удалось с помощью Гримма вытащить из пещеры.
Вскоре инженеров вызвал к себе сам доктор Гросс. Он угостил их пивом, спрашивал о претензиях и соизволил произнести перед ними целую речь. Он говорил о всемирной коллегиальности инженеров, живущих и действующих в своем особом мире техники, которому категорически чужда всякая политическая суета. Он даже позволил себе посетовать на определенные «военно-политические институты Германии», которые привносят в мир техники излишнюю нервозность, не понимая, что здесь люди заняты делом и только делом.
Оглядев сидевших перед ним заключенных, Гросс сказал:
— Мы уже имели возможность убедиться, что вы подлинные инженеры и хорошие специалисты своего дела. Мы добились, что в новом вашем помещении вы будете жить без всякой охраны.
В эту минуту Шарль Борсак улыбнулся, и Гросс, заметивший это, тотчас спросил:
— Чему вы, коллега, улыбаетесь?
Борсак ответил:
— Охрана нашего общежития вообще бессмысленна, если учесть, что вся территория завода обнесена непреодолимым забором.
На лице Гросса мелькнула тень недовольства.
— Общая охрана завода, — сказал он, — это нечто совсем другое… — Помолчав и подавив в себе поднимавшуюся злость, он вернулся к прерванной мысли: — Для вас лично самой надежной охраной была и будет ваша добросовестная работа с полным приложением ваших технических знаний. Мы, кстати, думаем о том, чтобы использовать вас в более широком плане, чем это было до сих пор. Мы убедились, что вы можете делать гораздо больше и нисколько не хуже ваших немецких коллег.
Словом, я приглашаю вас к сотрудничеству и уверен в его плодотворности. — Он замолчал и, ожидая ответа, смотрел на инженеров.
Поднялся Баранников:
— Господин главный инженер, я считаю своим долгом искренне поблагодарить вас за все, что вы сделали для облегчения нашей жизни и деятельности. Я думаю, что мои коллеги ко мне присоединятся.
— О да! — воскликнул Борсак.
— Мы глубоко благодарны, — церемонно поклонился Гаек.
— Спасибо, — прогудел Магурский.
Не после этой ли беседы с инженерами доктор Гросс в письме шефу фирмы высказал мысль, что «выделение инженеров из общего приданного нам контингента и предоставление им даже минимального послабления в режиме дает гораздо более эффективные плоды, чем все вместе взятые способы управления ими с помощью страха».
Инженеры возвращались от Гросса возбужденные, даже веселые.
— Наша совесть чиста, — говорил Шарль Борсак. — Мы ни единым словом ие обманули доктора Гросса. Я даже считаю, что Баранников мог поцеловать ему ручку.
Все рассмеялись.
Глядя сейчас на них, кто бы мог подумать, что это идут люди, лишенные свободы, люди, о которых в том же кабинете Гросса уполномоченный СС при заводе полковник Риксберг сказал:
— Прошу запомнить, доктор Гросс, что мое согласие на ваше либеральное заигрывание с инженерами не отменяет того, что в свой час эти люди будут устранены. Приказ рейхсминистра на этот счет — закон не только для меня.
Гросс ответил на это:
— Последнее меня не касается. Сейчас главное — выполнить приказ фюрера о выпуске секретного оружия победы.
А инженеры сейчас об этом «последнем» и не думали…
14
Задуманная инженерами диверсия была разработана весьма тщательно. Она состояла из трех операций, которые должны были сменяться в зависимости от обстановки.
Надо сказать, что летающие снаряды были сконструированы чрезвычайно просто и делались довольно грубо. И только в пяти местах снаряда находились механизмы точного действия, связанные с энергетикой и навигационным устройством. Вот на эти механизмы и нацелили свой удар инженеры. Объектом первой операции была детонаторная головка снаряда и ее контактный запал, срабатывающий при ударе. В осуществлении этой операции решающую роль играла тонкая и точная резьба на детали, изготовлявшейся под присмотром Баранникова.
Инженер Гримм наконец добился, чтобы резьба наносилась внутри отверстия. Это весьма затрудняло проверку резьбы, особенно при спешной сборке. Впрочем, была учтена и опасность лабораторной проверки… Для этого от Баранникова в цех сборки в течение дня поступали две- три детали с образцово выполненной резьбой. На таких деталях была поставлена условная метка, и обычно одну из этих деталей наблюдавший за сборкой Гримм отправлял в лабораторию на тщательную проверку. Он делал это почти ежедневно и о результатах проверки педантично докладывал Гроссу, каждый раз подчеркивая, что бригада токарей русского инженера работает отлично.
Резьба на испорченных деталях была почти на виток короче. Этого было вполне достаточно для того, чтобы механизм контактного запала не сработал. Но для этого нужно было еще, чтобы соответствующая «поправка» была внесена и в механизм запала. Это обеспечивал Магурский — механизм изготовлялся в цехе «искра», где он работал. Привлечение Магурского к участию в диверсии произошло очень просто.
Однажды Баранников прямо спросил у него, не может ли он выпускать механизм запа ла с чуть укороченным ударником. Поляк понимающе посмотрел в глаза Баранникову и тихо ответил:
— Могу.
— Будьте осторожны.
— Еще бы! — улыбнулся Магурский. — Кончать самоубийством я не собираюсь. Да и счет у меня к ним за Польшу не короткий.
Баранников молча пожал ему руку.
Вторая операция касалась механизма включения резервуаров со сжатым воздухом. Три его детали изготовлялись нод наблюдением Гаекау а собирали механизм в цехе, где работал Шарль Борсак. Здесь суть диверсии заключалась в том, чтобы в снаряде уже во время его полета не срабатывал механизм переключения подачи сжатого воздуха из первого, уже использованного резервуара во второй. Подача воздуха прекращалась, и снаряд примерно на середине своей трехсоткилометровой дистанции падал и взрывался где попало.
Третья операция выводила из строя магнитный компас снаряда. Деталь, находившаяся в механизме соединения компаса с навигационным устройством, должна была выйти из строя только в момент запуска снаряда, при первом толчке. В результате снаряд должен был сойти с заданного ему направления. Эту операцию целиком осуществлял Шарль Борсак.
Не одну ночь просидели инженеры в своем домике, погасив свет и разговаривая шепотом, прежде чем были разработаны эти три операции. И, хотя окончательные последствия диверсии выявлялись за пределами наблюдения гитлеровцев, инженеры прекрасно понимали, что каждый день они могут ждать той роковой случайности, когда их действия могут быть обнаружены.
Однажды вечером, когда все технические вопросы были наконец решены, об этом первым заговорил Баранников.
— Если нашу «работу» раскроют, пощады нам, конечно, ждать нельзя, — сказал он спокойно. — Тогда останется одна надежда, что хоть один из нас уцелеет и сможет продолжать действовать. Об этом следует подумать уже сейчас. На людях — ни лишней улыбки, ни слова. На работу и с работы надо ходить молча. Мои токари никого, кроме меня, знать не должны, как и те люди, которые работают с вами.
Здесь, дома, встречаемся только при погашенном свете и ни слова, произнесенного громко. С Гриммом дер жу связь один я. В случае чего связь переходит к Шарлю Борсаку, затем к Гаеку, затем к Магурскому. Согласны?
Инженеры долго молчали, потом Борсак задумчиво сказал:
— Обидно будет погибать, когда победа так близка.
— Кто-то и из солдат погибнет в последнюю минуту войны, — сказал Баранников и повторил свой вопрос: — Согласны?
— Конечно, согласны, — ответил Гаек.
— Все правильно, — вздохнул Магурский.
— А ты? — обратился Баранников к еле видимому в темноте Шарлю Борсаку.
— Согласен. На войне как на войне.
Они долго молчали, слыша только свое дыхание да монотонный шум леса за окном.
— Удивительно устроена жизнь! — сказал Шарль Борсак. — Как-то в юности прилипло ко мне одно стихотворение о любви. Было в нем такое утверждение: «Если вы очень нужны друг другу, вы встретитесь обязательно». Почти до тридцати лет я был холостяком, и знаете, как встретился со своей женой? Ехал на велосипеде по пригороду, около Парижа, зазевался на какую-то рекламу и сбил девушку. Она упала, ободрала колени, я повел ее к врачу. И вскоре она стала моей женой. Но самого удивительного вы еще не знаете. Оказалось, что она работала на том же заводе, где работал и я… — Борсак помолчал. — А разве не удивительно встретились мы? Жили в разных точках Европы, а встретились здесь, в «нуле». Видно, в борьбе, как и в любви, тот же закон: если люди нужны друг другу, они встретятся наверняка.
Баранников сказал то, о чем думал однажды бессонной ночью:
— Физика утверждает, что взаимно притягиваются частицы с разным зарядом. В отношении коммунистов это недействительно, поскольку заряд у нас одинаковый.
— Я вовсе и не коммунист, — прогудел в темноте Магурский.
Они тихо посмеялись.
— Дело тут не в названии, — серьезно сказал Гаек. — Важно, каков у человека заряд.
Я вот коммунистом стал, только когда Гитлер сожрал мою Чехословакию. Я стал бы им все равно, может, только чуть позже. Потому что заряд во мне был тот самый.
Когда в Праге гестапо разгромило наше подполье, попал я в тюрьму. Запрятали меня для начала в камеру, где было еще четырнадцать человек. Пригляделся я к ним, послушал, что говорят, и страшно удивился — все сплошь явные коммунисты. У нас в подполье каждый человек был на счету, а тут полная камера коммунистов. Когда я с ними уже перезнакомился как следует, выяснилось, что коммунистов в камере всего один — это я. А у остальных только заряд пока был. Тогда я еще раз подумал, что партия наша правильная.
Капитулирую, — хрипло рассмеялся Магурский. — Записывайте меня в вашу партию. Раз она против бандита Гитлера, я — ваш.
— Давайте-ка закрывать наше партсобрание, надо спать, — сказал Баранников.
Они пожали друг другу руки и разошлись по комнатам.
Удивительно выразительная походка была у Рудольфа Гримма! Баранников вскоре научился по походке угадывать его настроение. Гримм был одним из контрольных инженеров дирекции, подчиненных непосредственно главному инженеру Гроссу.
Постоянным местом его деятельности был сборочный цех, но он мог бывать и в других цехах, и это очень облегчало ему связь с подпольщиками. Было ему лет сорок пять, может быть немного больше. И, хотя его густые каштановые волосы от седины приобрели серый оттенок, он сохранил стройную юношескую стать и летучую легкость походки. Его худощавое лицо с прямым красивым носом, с пристальными серыми глазами и энергичным ртом могло бы принадлежать актеру, исполняющему роли волевых и сильных мужчин.
В 1933 году, когда Гитлер пришел к власти, Рудольф Гримм был уже инженером, но работал механиком по ремонту кранов в Гамбургском порту. Тогда в Германии инженеру нелегко было найти работу по вкусу. В порту действовала сильная организация коммунистов. Однажды Гримм попал на их собрание. Его поразила логическая ясность в речах коммунистов. Он стал читать их газету «Роте фане», Довелось ему однажды услышать выступление Тельмана. Этот бритоголовый богатырь с добрым лицом ребенка поразил его своей спокойной уверенностью о покоряющей убедительностью.
Шло время, и Гримм убеждался, что все предсказания коммунистов сбываются. Гитлер прорвался к власти точно так, как говорили коммунисты, и вызвало это именно те трагические последствия, о которых они предупреждали. Тогда Гримм пошел к коммунистам и сказал: «Я хочу быть с вами, потому что с вами правда и спасение Германии от фашизма».
Вскоре Гримм смог получить работу, соответствовавшую его квалификации и стремлениям. Он стал инженером по ангарному ремонту самолетов на Темпельгофском аэродроме в Берлине. Он еще не успел связаться с работавшими здесь коммунистами, как его разыскал представитель берлинского комитета. Их встреча и решила всю дальнейшую судьбу Гримма. Компартия нуждалась в получении данных, разоблачающих империалистические замыслы фашистов. Для этого в соответствующие отрасли промышленности направлялись верные люди. Никто из окружающих не должен был и подумать, что они коммунисты. «Вы будете глазами партии по ту сторону баррикад», — сказал Гримму представитель берлинского комитета.
Гримм с честью выполнял поручение партии. Вскоре он уже работал на авиационном заводе «Юнкере». Гитлеровцы задыхались от бешенства, стараясь выяснить, откуда коммунисты получают такие точные сведения о том, что до поры до времени фашисты хотели бы держать в строгой тайне. Во время разгрома Центрального Комитета Коммунистической партии, по свидетельству самого Гиммлера, гестапо исследовало каждую бумажку архива коммунистов, отыскивая нити, ведущие в секретные области военного производства, но найдены были данные лишь предположительного порядка. В подвалах гестапо приняли мученическую смерть многие работники партии, но пытки не сломили их, и они унесли с собой в безвестные могилы большую тайну партии.
Когда началась война, Гримм перешел в фирму, принявшую на себя разработку новых видов вооружения. И здесь он продолжал выполнять боевое поручение своей бессмертной партии. Год назад вместе с группой инженеров он начал заниматься созданием сверхсекретного оружия Гитлера, названного «фау». Одной из секций в этой группе руководил инженер фон Браун, тот самый, который ныне подвизается на службе у американской военщины. В этой секции работал и Гримм. Он понравился Брауну и вскоре был включен в главное проектное бюро. Естествен но, что он прошел тщательнейшую проверку гестапо, но остался вне всяких подозрений. И снова партия знала то, что было одной из главных тайн Гитлера.
Но к началу 1943 года создалась обстановка, когда боевой задачей стало помешать нацистам применить новое оружие. Этим занялись не только немецкие коммунисты.
Борьба против «фау» стала делом и французского подполья, которое, кстати сказать, сумело вовремя предупредить английское командование о грозящих Англии бомбардировках снарядами «фау». Но в Англии к предупреждению французов отнеслись с классическим английским консерватизмом. Сведениям, полученным от коммунистов, там попросту не поверили. Опытная английская разведка могла сделать по этому сигналу очень многое, но она начала принимать меры лишь после того, как Лондон почувствовал первые удары «фау». У французских подпольщиков не оставалось ничего другого, как действовать самостоятельно и пытаться установить контакт с немецкими антифашистами. Чего это стоило, каких жертв, знают только люди, участвовавшие в этой борьбе.
Одним из эпизодов этой борьбы было и то, что однажды на подземном заводе, о котором идет речь, немецкий инженер Гримм встретился с русским инженером Баранниковым, с французом Шарлем Борсаком, с чехом Гаеком и поляком Магурским, чтобы вместе вести беззаветную борьбу против фашизма.
15
Гримм вошел в цех быстрой, летучей походкой. Баранников сразу угадал, что инженер чем-то озабочен. Увидев, что Гримм направляется к нему, Баранников отошел к столу, где лежали чертежи, и склонился над ними. Гримм стал рядом, тоже склонился над чертежами и быстро заговорил:
— Сегодня ночью с завода увезли первую партию умерщвленных нами «фау». Я наблюдал за погрузкой. Но сколько увезли исправных! Я пришел к выводу, что мы не имеем права не думать о том, что «фау» делают не только в этом цехе, а еще и в одиннадцати секторах завода. Мы просто обязаны проникнуть и туда.
— Подождите, Гримм, не торопитесь, — сказал Баранников, рассматривая чертеж. Очень легко потерять даже то малое, что мы уже делаем. Но это малое, тоже стоит кое-чего. Сегодня увезли испорченных не меньше десяти. Так? Если принять самый минимальный расчет, что от «фау» погибает десять человек, — это значит, что мы уже спасли сотню людей, которые будут продолжать борьбу против нашего общего врага.
— Но мы обязаны спасти больше, — продолжал Гримм. — И мы это можем. В седьмом секторе есть люди, которые, я чувствую, пойдут за нами.
— «Чувствую» — это несерьезно. Людей надо знать хорошо, твердо, как свое имя.
Иначе мы поставим под удар и тех, кого сейчас считаем спасенными.
Гримм был явно недоволен возражениями Баранникова:
— Но придет час, товарищ Сергей, когда немецкая компартия спросит у меня: все ли вы сделали, что было в ваших силах? Как вы ответите на моем месте?
— Я отвечу утвердительно. Мы сейчас делаем все, что в наших силах.
— А я привык стремиться видеть далеко вперед;
— Я тоже стремлюсь к этому. Но в наших условиях смелость и быстрота действий — качества не самые главные. Умная осмотрительность и трезвый учет обстановки поважней. Особенно когда хорошее дело уже начато. Думая о новом шаге завтра, мы не имеем права спотыкаться сегодня.
Баранников замолчал. Молчал и Гримм. Посмотреть со стороны — задумались два инженера над каким-то мудреным чертежом.
Баранников коснулся локтем Гримма:
— Осторожней, как можно осторожней! Все время помните о тех ста, которых вы уже спасли. Хорошо?
Гримм кивнул и, помолчав, сказал:
— У меня для вас приятная новость. Вам передает привет Пепеляев.
— Он жив?
Гримм улыбнулся:
— С того света приветов не передают. Скоро он с вами свяжется.
Баранников крепко сжал руку инженера:
— Спасибо! Вы не представляете, какую радость вы мне доставили…
Гримм ушел, и теперь он шагал по цеху чуть медленней, в походке его была сама сосредоточенность…В это время Демка переживал очень тяжелые минуты. Он только собрался протопить печь, как в домик без стука вошел человек в штатском. Он молча обошел все комнаты и, убедившись, что никого нет, вернулся на кухню к Демке.
— Все на работе, — сказал Демка.
— Надо надеяться… — Человек в штатском смотрел на Демку и как-то странно улыбался. — А ты, я вижу, неплохо устроился?
— Что приказано, то и делаю.
— Еле тебя разыскал.
— А на что я вам? — глухо спросил Демка. Сердце его колотилось от предчувствия беды.
— Тебе привет от Шеккера.
— Как это — от Шеккерд? Он же умер.
— Вот именно. — Человек в штатском продолжал все так же странно улыбаться. — Он привет посылает тебе с того света и просит предупредить тебя, что и ты очень легко можешь туда попасть, если не будешь делать то, что тебе прикажут.
— Мне приказано стеречь дом, держать его в порядке…
— К тому, что передает Шеккер, я могу добавить, что выяснение обстоятельств его смерти еще продолжается. И тебе рано думать, что ты удачно выкрутился из той истории. — Человек в штатском выразительно помолчал. — Я буду приходить сюда каждый день, и ты будешь подробно рассказывать обо всем, что говорят жильцы этого дома. Я должен знать, кто из них с кем больше дружит, в чьей комнате и когда они собираются вместе. Вообще я должен знать все, что происходит в этом доме. Абсолютно все. Особенно меня интересует русский.
— Да они же со мной не разговаривают, — попробовал возразить Демка. — Они вообще как придут, сразу валятся спать. Какие еще там разговоры…
— Я надеюсь, ты понял все, что я сказал. И насчет Шеккера, и насчет легкой возможности для тебя встретиться с ним. Завтра я приду в это же время.
Человек в штатском ушел.
Демка продолжал растапливать печку, но руки его не слушались. Он ронял поленья и долго не мог зажечь спичку. Потом забыл открыть трубу, и весь дом наполнился едким дымом. Пришлось распахнуть окна. И снова у него начала сильней дергаться голова.
Как только инженеры вернулись домой, Демка прошмыгнул в комнату Баранникова и все ему рассказал.
— Ладно, иди пока к себе. Мы посоветуемся, что делать.
— Батя, они же меня убьют.
Баранников взял его за плечи:
— Сколько уж раз убивали, а мы с тобой всё живы да живы. А потом, знаешь, как народ говорит: «Двум смертям не бывать, а одной не миновать».
Баранников видел, как напуган Демка, и нарочно говорил с ним спокойно и даже беззаботно. Но, когда Демка вышел, он тревожно задумался.
Когда свет был погашен, в комнатке Баранникова собрались все инженеры. Они обсуждали Демкину новость. После того как тщательно взвесили и обсудили все обстоятельства, пришли к выводу, что эта затея гестапо не больше чем профилактическая операция и что она никак не связана с их диверсией. Решили придумывать для Демки «подслушанные» им разговоры инженеров. Так, уже завтра он сообщит, что инженеры с недовольством говорили о том, что им за работу не платят денег, что все они обносились, бреются одной тупой бритвой и выглядят совсем не как инженеры, занятые в большом и важном деле…
Потом Баранников рассказал товарищам о своем разговоре с Гриммом. Все сошлись на том, что Баранников занял правильную позицию. Но думать о расширении диверсии следует.
Гаек и Магурский ушли в свою комнату. Баранников и Борсак улеглись на койки. За окном посвистывал ветер, в стекла с легким шумом бился метельный снег.
— В детстве я больше всего не любил грозу, — прошептал Борсак. — А с недавнего времени стал ненавидеть метель.
— Что здешняя метель, — отозвался Баранников. — Вот у нас на Урале метель — это да.
— В позапрошлом году я из-за метели напоролся в Париже на облаву. — Борсак повернулся на бок, лицом к Баранникову, и, подперев рукой голову, стал рассказывать: — Мы вдвоем приехали из Бордо в Париж с заданием ликвидировать одного опасного негодяя. Все шло по плану. Предатель и пикнуть не успел, как отправился к праотцам. Мы убили его в номере гостиницы. Он как сидел в ванной, так там и остался. Как было условлено, покинув гостиницу, мы разошлись в разные стороны, чтобы затем встретиться на вокзале и ехать обратно в Бордо. И вдруг метель, да такая, какая редко бывает в Париже, Снежные хлопья-крупные, влажные — залепляют глаза, набиваются за воротник. Под ногами холодный кисель. И вот в этой метели я нос к носу сталкиваюсь с отрядом гестаповцев. Облава, черт бы их взял! Не было бы проклятой метели, я бы их заметил издали и нырнул в первые ворота. А тут попался, как в западню. Бежать было бессмысленно. Документы мы оставили в Бордо, на всякий случай. Отвели меня в комендатуру, всю ночь допрашивали, били, но я выстоял. Гестаповцы до сих пор так и не знают точно, кто я. Судили меня, как беспаспортного. А когда узнали, что я инженер, отправили сюда. Пока я сидел в парижской тюрьме, мои товарищи связались со мной. И это уже они сумели подсказать кому надо мысль, чтобы меня как инженера по точной механике отправили в промышленность. — Борсак помолчал и спросил: — А ты в самом деле инженер?
— Да. Машиностроитель. На Урале работал.
— Где это?
— Ну, как тебе объяснить… Про Сибирь слышал?
— Еще бы!
— Ну, так вот, где-то там.
— Далекое у тебя, я вижу, путешествие… — уже сонным голосом проговорил Борсак и замолчал; как видно, уснул.
Действительно, далекое… Баранников невольно начал вспоминать весь свой невообразимый путь от Урала сюда, в эти чужие немецкие края. Все, что произошло с ним на этом пути, вспоминалось в связи с людьми, с которыми судьба сводила его в разное время. Вдруг вспомнился парень в клетчатой рубашке и тапочках — шофер, который сбежал, когда они пробивались к своим. Вспомнился солдат, которого они встретили в лесу. Баранников видел, как он погиб в последней перестрелке с мотоциклистами. А спустя секунду упал с наганом в руке председатель местного сельсовета, который только накануне прибился к их отряду. Как же их звали — и солдата этого и председателя? Но, как ни напрягал свою память Баранников, вспомнить не мог. От этого ему стало стыдно и горько.
А что было потом? Баранников словно торопился уйти от тех забытых им смертей…
Что же было потом? «Ах да, потом я умирал в сарае от раны, и спас меня русский воен ный врач. Его звали Роман Федорович. Да, именно Роман Федорович», — повторил про себя Баранников, радуясь, что имя этого славного человека он не забыл. Еще там был дядя Терентий. Романа Федоровича гитлеровцы расстреляли там же, возле сарая, а дядя Терентий, очевидно, сгинул уже в лагере.
Перед мысленным взором Баранникова проходили люди совсем недавнего времени.
Степан Степанович — строитель из Минска. Его расстреляли здесь, у подножия горы.
Штурман Грушко. Товарищ Алексей, руководитель подполья в лагере «Овраг» и здесь.
Вспомнилось, как однажды товарищ Алексей сказал: «Никто из нас ни при каких самых тяжелых условиях не имеет права думать только о себе. Мы все здесь связаны одной колючей проволокой». И вот нет и его…
Да, невообразимо далекий путь пройден от отцовской могилы в пограничном поселке до этого затихшего в ночи домика. И путь еще не окончен. Кто может сказать, что ждет нас впереди? Мы же не просто узники. Мы боремся, боремся…
16
Последняя военная зима 1945 года была капризной. В феврале прошли дожди. Потом ударили заморозки. Бесснежная земля точно оделась в стеклянный панцирь, а почки на деревьях, успевшие набухнуть, стали похожи на драгоценные украшения.
В такое стеклянное утро Баранников и Борсак шли на завод, то и дело хватаясь друг за друга, так было скользко. Они торопились. Гаек и Магурский были уже на заводе. Сегодня в полдень всех их вызывал главный инженер Гросс.
— Интересно, зачем он нас вызывает? — тихо спросил Борсак.
— Боюсь, ничего приятного, — проворчал Баранников.
— Хорошо, что мы вовремя начали этот шум с перевыполнением задания.
— Да. Гримм точно предчувствовал беду.
. — А он не знает, зачем нас вызывает Гросс?
— Он знает одно: среди руководителей завода паника в связи с какой-то бумагой, полученной из Берлина. Второй день беспрерывно идут совещания. Самое тревожное — что на завод прибыли высокие чины СС. Гримм боится, что обнаружена диверсия.
У главного входа в подземелье стояло несколько легковых автомашин. По-видимому, приехавшее из Берлина начальство находилось на заводе.
Баранников и Борсак спускались по главному тоннелю. Здесь они ничего необычного не увидели. Заключенные катили в гору вагонетки с отбросами производства. Из расходившихся в стороны штолен доносился привычный ровный рокот работающего завода.
— Удачи нам! — Шарль Борсак улыбнулся и свернул в свою штольню.
Баранников пошел дальше.
У входа в цех его поджидал Гримм. Лицо у него было бледное и невероятно усталое.
Они пошли рядом.
— Я не ошибся: обнаружена диверсия. Но, судя по всему, не наша. Какая-то очень грубая работа. — Гримм задержался возле станка, внимательно рассматривая только что сделанную деталь. — Все приехавшие чины сейчас в седьмом и девятом секторах.
На совещании у Гросса меня не будет. Зайду позже в цех…
В это время в кабинете Гросса шел напряженный разговор, в котором участвовали, кроме Гросса, два генерала: один — из главного штаба армии, другой — из СС. Это был генерал Зигмаль.
— Я еще раз обращаю ваше внимание, — возбужденно говорил Гросс, — на отличную работу второго сектора, где практическое руководство производственными операциями также осуществляется иностранными инженерами. Я ставлю вас в известность, что именно эти инженеры стали инициаторами увеличения выпуска продукции. Я горжусь, что с таким трудом разрешенный мне эксперимент предоставления этим инженерам минимально человеческих условий существования целиком себя оправдал.
— Мы, доктор Гросс, к сожалению, приехали сюда изучать не результат вашего, может быть, действительно прекрасного эксперимента, — иронически проговорил генерал Зигмаль. — Мы приехали сюда, чтобы остановить на вашем заводе опасную деятельность саботажников. И в этом вы должны быть заинтересованы, по крайней мере, не в меньшей степени, чем рейхсминистр Гиммлер, который послал нас сюда.
— Я заинтересован в этом больше Гиммлера! — вос кликнул Гросс. — Завод — это вся моя жизнь, а рейхсминистр обременен еще миллионом не меньших дел.
— Тогда разрешите нам сделать на заводе то, что мы считаем нужным, — раздраженно произнес Генерал Зигмаль.
— Не знаю, не знаю, — стушевался Гросс. — Мне показалось, что вы предлагаете нечто похожее на спектакль, который еще неизвестно, будет ли иметь успех.
— Это будет не спектакль, доктор Гросс, — отчеканивая слова, сказал генерал Зигмаль. — Это будет решительный и поучительный удар по распоясавшимся у вас на заводе врагам Германии. Фронт, армия, — генерал Зигмаль показал на своего штабного коллегу, — учат нас решительности.
Штабной генерал сказал:
— Я знаю этот славянский сброд. Страх для них — прекраснейшее воспитательное средство.
— Ну, расстреляйте десять человек, пятьдесят! Сто, наконец! — горячился Гросс. Но зачем этот, повторяю, спектакль, который может лишить моральных сил весь коллектив работающих на заводе людей?
— Вы, доктор Гросс, большой ум в области техники, — снисходительно сказал генерал Зигмаль, — а мы умеем делать нечто иное. В данном случае вы просто не понимаете, какое воздействие будет иметь наша акция.
— Насколько я понял из привезенного вами документа, — все еще не сдавался Гросс, речь идет о том, что в двух снарядах на опытном полигоне был обнаружен грубый брак. Но мы-то выпустили тысячи снарядов.
— Не брак, а настоящее вредительство! — крикнул Зигмаль.
— Хорошо — вредительство, — согласился Гросс. — Так это дело рук пяти, максимум десяти мерзавцев. Расстреляйте их, и это будет актом справедливости. Но дело-то в том, что подавляющее большинство работающих на заводе людей и не помышляют о саботаже. Зачем же их наталкивать на эту мысль?
Генерал Зигмаль улыбнулся:
— Доктор Гросс, извините меня, но вы очень наивный в политике человек! — Генерал неожиданно крикнул: — Каждый из них в потенции саботажник и враг Германии!
Каждый! Каждый! — Лицо его побагровело.
— Вы знаете, он прав, — мягко заговорил штабной ге нерал. — Даже если подойти к этому вопросу с позиции элементарной психологии, разве каждый из них не мечтает о нашем крахе? Ведь это означает для них свободу, жизнь. И как раз не случайно, что беда обнаружилась именно теперь, когда мы терпим на фронте временные неудачи. Это их окрыляет, И поэтому полезно в данном случае продемонстрировать твердость руки и уверенную жестокость. А как это лучше сделать, право же, это целиком в компетенции СС.
Гросс сдался.
Генерал Зигмаль посмотрел на часы:
— Когда явятся ваши образцовые инженеры?
— В двенадцать.
— Я останусь. Очень интересно посмотреть на такие экземпляры. И у меня, кстати, появилась одна мысль…
Генерал не договорил. В этот момент в кабинет вошли два эсэсовца. Один из них стремительно прошел к столу и вытянулся перед своим генералом:
— Докладываю: контрольные клейма привели в седьмой и девятый секторы.
Произведено первое оперативное дознание, и мы обнаружили двух саботажников. Они допрошены. Один из них почти сознался.
— Кто они?
— Один русский, а другой… Тут, господин генерал, неприятный сюрприз: другой немец, из так называемых антифашистов. В заключении находится с тридцать пятого года. Вот он-то почти сознался.
— Как он сюда попал? — заорал генерал Зигмаль, смотря на Гросса.
— Он прибыл сюда в прошлом году с партией рабочих и специалистов, переведенных фирмой с других заводов, — громко ответил эсэсовец.
— Фирма ответит за это! — Генерал Зигмаль ударил кулаком по столу, — Ваши штатские, господин Гросс, позволили себе не подчиниться приказу рейхсминистраГиммлера о проверке кадров с нашей помощью.
— Я их не оправдываю, — сказал Гросс, — но объяснить это можно только одним: спешкой. А она вызвана острым недостатком рабочей силы.
— Но вы видите, что происходит? Мы десять лет охраняем рейх от врагов, занимаемся этой, на ваш взгляд конечно, неприглядной деятельностью, а вы тут одариваете этих врагов лаской.
— Эти инженеры врагами не являются, — сказал Гросс, смотря в сторону. — Они работают не хуже немецких.
Генерал усмехнулся:
— Хорошо, посмотрим! — И обратился к эсэсовцам: — Арестованных отвезите в Веймар и возьмитесь за них как следует. Даю вам сутки. Эти свиньи должны сказать все.
Держите связь с людьми, которые остаются на заводе, чтобы брать саботажников в работу немедленно, не давая им опомниться.
— Слушаюсь, господин генерал!
Эсэсовцы ушли.
— Это же черт знает что! — помолчав, заговорил генерал Зигмаль, точно рассуждая вслух. — Фюрер, лучшие умы Германии создают секретнейшее оружие победы. Казалось бы, можно быть уверенным, что к этому святому делу не дотянется ни одна грязная рука. А что на деле? — Он обернулся к Гроссу: — Вы не взялись бы, доктор Гросс, вместо меня поехать с докладом об этом происшествии к рейхсминистру СС Гиммлеру?
Штабной генерал тихо засмеялся. Он представил Себе Гросса, этого обрюзгшего розовощекого интеллигента, пытающегося объяснить Гиммлеру, почему он ласково относится к заключенным инженерам.
Зигмаль удивленно посмотрел на смеющегося штабного генерала и, помолчав, спросил у него: — Вы сами присутствовали на полигоне, когда были обнаружены поврежденные снаряды?
— Да. Я вхожу в приемочную комиссию от главного управления артиллерии.
— Что конкретно было обнаружено?
— В одном снаряде оказалась непросверленной форсунка, через которую происходит подача сжатого воздуха в камеру сгорания. В другом было сделано короткое замыкание электропитания.
— Любопытно, любопытно! — говорил генерал Зигмаль, пристально глядя на Гросса. А все остальные снаряды в порядке?
— В условиях полигона проверить все снаряды немыслимо. Однако выборочная проверка следующих десяти снарядов ничего не дала.
— И все снаряды, доктор Гросс, именно с вашего завода.
— Снаряды с других заводов мы вообще пока не проверяли, — пояснил штабной генерал.
Генерал Зигмаль поднял руку:
— Это неважно. Меня сейчас интересует только тот факт, который уже установлен.
Все снаряды, повторяю, с вашего завода, доктор Гросс. И на них стоит ваше фирменное клеймо. Кто у вас принимает продукцию?
— При мне имеется особая группа инженеров, — потерянным голосом ответил Гросс. Один или два из них всегда присутствуют в главном цехе сборки. Они и оформляют прием продукции.
— Так, так. — Генерал вынул ручку и блокнот. — Назовите их фамилии.
— Извольте… Рейнгард, Любке, Гримм, Лидман, Гарднер и Кох.
— Кох?
— Да. Это племянник Коха.
— Так, так. Когда, вы сказали, явятся сюда обласканные вами инженеры?
— В двенадцать.
— Еще есть время. Я хочу сейчас же поговорить с инженерами вашей особой группы.
Вызовите их.
17
Первым в кабинет вошел инженер Кох.
Это был совсем молодой человек с белыми, как лен, волосами.
— Хайль Гитлер! — выкрикнул он, остановившись у двери и выбросив вперед правую руку.
— Хайль, — скрипуче отозвался генерал Зигмаль. — Проходите сюда, садитесь. Вы член национал-социалистской партии?
— Так точно. С тридцать третьего года. Меня приняли по возрасту досрочно по личной рекомендации Бальдура фон Шираха.
— Вы знаете, что произошло на заводе?
— Так точно, знаю. И удивлен, что обнаружилось столь малое.
Генерал Зигмаль поднял брови:
— Как вас понимать?
— Очень просто. На заводе нет повседневной борьбы с саботажниками. В этом вопросе я наблюдаю непонятную инертность, если не сказать резче.
— А вы скажите резче. — Генерал взглядом пригласил Гросса послушать, что скажет Кох.
— Мне рассказывали, будто фирма не пожелала, чтобы на заводе постоянно работали сотрудники гестапо. Это мне непонятно. И вообще — пусть простит меня наш шеф доктор Гросс за то, что я скажу правду, — на заводе в наибольшей чести люди, чье политическое лицо является более чем сомнительным. Здесь у нас главной политической характеристикой является знание гаек и болтов.
— Так, так, — сказал генерал Зигмаль, со зловещей улыбкой глядя на Гросса, — А как могли быть выпущены с завода бракованные снаряды? Вы, я слышал, входите в группу инженеров, которые отвечают за это? Как могла случиться такая преступная халатность?
Инженер Кох ответил не сразу.
— За снаряды, которые принимал я, я могу поручиться.
— А за те снаряды, которые принимали ваши коллеги?
— Смотря о ком персонально идет речь.
Генерал Зигмаль заглянул в блокнот:
— Ну вот, скажем, Рейнгард?
— За этого я тоже ручаюсь.
— А Любке?
— Тоже.
— Гримм?
— Поручусь.
— Лидман?
— Нет.
— О, интересно! — Генерал сделал пометку в блокноте,
— Ну, а Гарднер?
— Поручусь, но с некоторым колебанием.
— Так, так. — Генерал Зигмаль подумал. — Вот что. Я прошу вас сейчас же поехать в Веймар в наше отделение. Спросите там майора Кюхлера. Скажите ему, что я прошу его поговорить с вами.
— Слушаюсь… — Инженер Кох встал, по-военному повернулся и вышел из кабинета.
— Вот вам, доктор Гросс, ваша особая группа, — раздраженно сказал генерал Зигмаль, — Вы понимаете, наде юсь, что это такое для подобной группы, если даже в одном человеке можно сомневаться!
— Мнение инженера Коха может быть сугубо субъективным, — тихо произнес Гросс.
— Ну, а если проверка переведет его в разряд объективного, что тогда?
Гросс пожал плечами.
В кабинет пригласили инженера Любке. Он вошел мелкими спокойными шажками, на ходу протирая платком очки. Водрузив очки на нос, он отыскал взглядом Гросса.
— Вы меня вызывали?
Гросс кивком показал на генерала Зигмаля.
— Ах, так! — Инженер Любке повернулся к генералу и выжидательно и довольно бесцеремонно разглядывал его, не удостаивая, однако, ни приветствием, ни вопросом. Любке был крупный, заслуженный инженер фирмы и знал себе цену. К тому же всех, не служащих технике, он вообще считал полулюдьми.
— Инженер Любке? — отрывисто спросил генерал Зигмаль.
— Да, с вашего позволения, — улыбнулся инженер.
— Как вы расцениваете то, что случилось на заводе?
— Что именно? — Любке во всем любил точность.
— Да вы что! — Генерал еле сдерживался.
— Нет, конечно, я догадываюсь, что может вас интересовать, но догадка — это всего лишь догадка, а наш завод огромный и не совсем обычный. У нас тут каждый день что-нибудь случается.
— Перестаньте! Речь идет о саботаже.
— О! Недоброкачественные снаряды? Для меня лично факт непостижимый, — оживленно заговорил Любке. — На моей памяти за тридцать лет работы в фирме не было ничего подобного. У нас редчайшие случаи рекламации со стороны клиентов всегда расценивались как позорнейший скандал.
— Как могло случиться, что саботажники безнаказанно действуют под носом у столь могучих, как вы, умов техники?
— Ненормально ускоренные темпы работы, на что я неоднократно указывал доктору Гроссу. Помните, шеф?
— Ну, а если война не может ждать? — повысил голос генерал Зигмаль. — Это вас не касается?
Любке гордо поднял голову:
— Испокон веков национальным признаком нашей технической культуры была точность и строжайшая плановость. Вы меня извините, но даже Бисмарк высказался где- то, что немцы умеют предусмотреть все, кроме помощи бога. Последнее они обязаны просить.
Генерал Зигмаль понял, что с этим типом ему разговаривать нечего. Ясно одно: этот потворствовать саботажу не станет, а больше он ничем полезен быть не может.
— Спасибо за поучительную беседу, — иронически сказал генерал Зигмаль. — Вы свободны.
Любке обернулся к Гроссу:
— Поскольку я уже здесь, я хотел бы вернуться к вопросу о схеме резервного кабеля.
— Потом, потом! — Гросс замахал на него руками.
Любке невозмутимо сделал общий поклон и вышел.
— Инженер Любке — из первой пятерки специалистов нашей фирмы, — сказал Гросс.
Генерал Зигмаль презрительно фыркнул:
— Ясно. Гениальный специалист по части болтов и гаек.
В кабинет с независимым видом вошел инженер Гримм. Оглядев всех по очереди, он спросил:
— Кому я нужен?
— Мне. — Генерал Зигмаль показал ему на стул, стоявший по другую сторону стола. Садитесь. Вы член партии?
Гримм сдержанно улыбнулся:
— Без юридического оформления. Начиная с тридцать пятого года я так занят оснащением военной мощи партии, что не имел времени написать заявление.
Генералу Зигмалю как будто понравился этот ответ. Он понимающе кивнул головой, помолчал и спросил:
— Как могло оказаться незамеченным вредительство?
— Политически я это объяснить не могу, ибо знаю преданность фюреру специалистов, через чьи руки проходит продукция. Технически же…
— Подождите, — прервал его генерал Зигмаль. — Вот вы персонально могли это прозевать?
Гримм подумал и ответил:
— Если говорить начистоту, отрицать, да еще категорически, такую возможность я не могу.
— Спасибо за откровенность. Ну, а если бы мы устано вили, что прозевали вредительство именно вы, как бы вы оправдывались?
Гримм пожал плечами:
— Люди техники мое оправдание приняли бы. Ну, а вы — не знаю.
— Я все же попытаюсь понять. Отвечайте.
— Вы знаете, есть такая поговорка, — немного помолчав, сказал Гримм: — «Один дурак может задать такие вопросы, на которые не ответят сто умных». Так здесь именно этот случай. Наблюдая за сборкой снарядов, я смотрю на самые уязвимые его узлы, Неисправность которых можно выявить только на месте падения снаряда. Умное вредительство именно на этом расчете и должно быть построено. В данном же случае совершалось вредительство, насколько мне известно, до удивления неграмотное и глупое. Его неграмотность и глупость прежде всего в том, что оно неминуемо будет обнаружено до или в момент запуска снаряда. А раз оно будет обнаружено, нетрудно найти и тех, кто это сделал. Непросверленная форсунка для подачи сжатого воздуха как раз и есть тот вопрос дурака для ста умных. Мне и в голову не могло прийти проверять, есть ли отверстие в форсунке, тем более что на заводе мы запуска снарядов не производим и, значит, механизмы подачи сжатого воздуха не включаем.
Дурак, как видно, на это и рассчитывал. Случай с энергопитанием еще глупее. Ну хорошо, сухие элементы заряжаются в снаряд в последний момент, ибо при запуске они должны быть свежими и в полной силе. Но сделанное дураком короткое замыкание обнаруживается в первую же секунду, как только батареи вставлены. Опять наивность, граничащая с идиотизмом. Могу сказать одно: теперь я буду проверять даже внешние кронштейны крепления. Ведь какому-нибудь дураку может прийти в голову их ослабить в расчете на то, что снаряд просто не удержится на пусковой раме. Понимаете вы меня?
Генерал Зигмаль благосклонно улыбнулся:
— Вполне, хотя я и не человек техники. Ну что же, Гримм, спасибо. Вы свободны.
Что это вы вдруг вспотели?
— Первый раз имею дело с… — Гримм рассмеялся. — В общем, не с человеком техники.
— Да, с нами дело лучше не иметь, — улыбнулся генерал Зигмаль. — В этом уже убедились враги Германии.
Когда Гримм вышел, генерал Зигмаль сказал, обращаясь к штабному генералу:
— Я бы не возражал, чтобы при моем докладе рейхсминистру присутствовал этот инженер. Мне было бы легче. Голова у него точная, как механизм.
— Да, это понимающий человек, — равнодушно согласился штабной генерал и встал. — Я пойду распоряжусь, чтобы покормили моих людей…
Последним в кабинет вошел Лидман. Уже узнавший от коллег, что за разговор происходит в этом кабинете, он перепугался насмерть. Лицо его побелело, губы подергивались. Он сразу обратился к генералу Зигмалю:
— Я инженер Лидман.
— А почему вы решили, что говорить с вами должен я? — спросил генерал.
Лидман жалко улыбнулся:
— Рассказали коллеги.
— Ладно, садитесь. Чем это вы так расстроены? А сказать прямее — напуганы?
— Вы же знаете, у нас такое страшное происшествие.
— А вы к нему разве причастны?
— Ну… Мне кажется, мы все несем за это ответственность.
— Вот как? — удивился генерал Зигмаль. — Все инженеры, по-вашему, участники этого грязного дела? Я лично так не думаю.
Генерал Зигмаль пристально рассматривал Лидмана, а тот, чтобы не испытывать страха перед беспощадным генеральским взглядом, смотрел в окно.
— Как вы расцениваете положение рейха на войне? — " неожиданно спросил генерал Зигмаль.
— Оптимистически, вполне оптимистически, — заторопился Лидман. — Гений фюрера, доблестные…
— Достаточно. Вы, я вижу, подлинный патриот, — насмешливо сказал генерал Зигмаль. — У меня больше вопросов нет. Вы свободны.
У Лидмана вырвался вздох облегчения. Он вскочил со стула и, забыв попрощаться, быстро вышел.
Генерал Зигмаль обратился к Гроссу:
— Ну, а эта личность тоже из первой пятерки?
— Лидман вполне квалифицированный инженер, — сухо ответил Гросс.
— Да что вы заладили: «инженер, инженер»! — обо злился генерал. — А какое-нибудь другое определение для классификации людей у вас есть? Я по трехминутному разговору вижу, что этот ваш квалифицированный инженерничтожество. Мало того: я чувствую, что им нужно заняться…
18
Баранников пришел в дирекцию первым. В дверях приемной Гросса он столкнулся с инженером Лидманом.
— Здравствуйте, господин Лидман, — почтительно сторонясь, сказал Баранников.
Лидман посмотрел на него ошалелыми глазами.
— Идите вы к черту! — прохрипел он и почти побежал по коридору.
Вскоре в приемной Гросса собралась вся четверка. Сидели не разговаривая, точно не знакомые друг другу люди. Наконец их пригласили в кабинет. Они вошли и шеренгой стали у дверей.
— Проходите, садитесь, — немного растерянно предложил Гросс.
Инженеры сели к столу. Два — на одной стороне, два- напротив. Генерал Зигмаль, сидевший у дальнего края стола, оказался как бы председательствующим. Он молча оглядел всех по очереди и спросил:
— Кто из вас русский?
Баранников встал:
— Я.
— Можете сидеть. А вы? А вы?
После того как все назвались, генерал снова долго и бесцеремонно рассматривал каждого из них.
— Вы знаете, что случилось на заводе? — спросил он наконец.
— Никак нет, — ответил Баранников.
— В секторах, не затронутых случившимся, ничего знать не могут, — торопливо пояснил Гросс.
Ну ничего, скоро узнают об этом поголовно все, — сказал генерал Зигмаль. Случилось нечто непростительное: у вас на заводе обнаружено вредительство.
— Невероятно! — воскликнул Шарль Борсак, оглядывая коллег удивленным и растерянным взглядом.
Геперал Зигмаль пристально посмотрел на француза и, выждав паузу, продолжал:
— Мы уже установили, чьи подлые руки сделали это дело. Выловим и предадим суровому суду всех, кто затеял эту постыдную войну в потемках. Мы, немцы, любим открытую борьбу, а такую вот войну — исподтишка, из-за угла, когда противник к тебе спиной, мы просто не понимаем. Не можете ли вы объяснить мне, что руководит этими подлецами, какое понятие морали вкладывают они в эту свою подлость? Прошу вас, объясните мне.
Инженеры молчали. Тогда генерал обратился к Баранникову:
— Вы русский, а как раз ваши русские большие мастера подлой войны. Собственно, они такую войну и выдумали. Помогите же мне понять ее моральные принципы.
Баранников поднялся и с минуту стоял молча, смотря в противоположную стену. Как бы он хотел сказать этому хаму в генеральском мундире все, что он думал об их морали палачей и убийц и о благородном героизме советских людей! А заодно и о том, что победа не за горами и что за ней придет и страшная месть палачам. Но… что было бы равносильно самоубийству. Что же тогда сказать? Как ответить на вопрос так, чтобы не потерять достоинства советского человека и в то же время не вызвать у генерала никаких подозрений?
— Ну, ну, господин русский, я жду.
Баранников вздохнул и, повернувшись к генералу Зигмалю, сказал спокойно и рассудительно:
— Я думаю, что подобные действия каждый раз исходят из субъективных данных каждого отдельного человека. Мне, например, война чужда и противна. Я человек абсолютно мирной профессии созидания, а не разрушения. Сформулировать психологию и разгадать мораль неизвестного мне человека — непосильная задача. — Баранников помолчал, как бы пытаясь все-таки найти ответ. И, не найдя его, сказал: — Мне легче разгадать самую сложную техническую задачу.
— Интересно, а как же вы, господин русский, оказались на войне и попали в плен? — быстро спросил генерал Зигмаль.
— Не я оказался на войне, а война оказалась там, где я проводил отпуск, — у своего отца возле польской границы. Война7 закрутила меня, как бурная река щепку. Последовала целая цепь случайностей, случайно же закончившихся моим пленом, а не смертью.
— Но мирное население мы в плен не брали, — заметил генерал Зигмаль.
— Что вы? — искренне удивился Баранников. — Сколько угодно, и я один из таких. Я вам говорю чистую правду. Когда началась война, я находился в пограничном с Польшей поселке, отдыхал у отца. Запросите своих находящихся там людей, они проверят и убедятся, что все было именно так. Я потому и ненавижу войну, что это слепое, жестокое дело, в котором судьба человека — нуль.
— Вы, наверное, ушли в партизаны?
— Я оказался в плену в первый же месяц войны, когда ни о каких партизанах и слуха не было.
— Странно, в высшей степени странно, — недоверчиво проговорил генерал Зигмаль. — А как вы относитесь к Германии вообще?
— Это великий и умный народ, — ответил Баранников. — Работая здесь, на заводе, я увидел, как высок технический уровень немецкой промышленности, какие прекрасные инженеры заняты в ней. — Он остановился и вдруг спросил: — Можно откровенно сказать о том, чего я здесь не понимаю?
— Ну, ну, интересно.
— Я буду говорить только о том, что известно мне, что я сам пережил и переживаю.
То, что война так обошлась со мной, я еще могу понять, но я отказываюсь понять, зачем я нужен Германии в состоянии получеловека.
— Что значит — получеловека? — Генерал многозначительно посмотрел на Гросса. — Я слышал, что вы здесь в весьма привилегированном положении.
Баранников улыбнулся:
— Весьма — это сказано излишне сильно. Да, последнее время я и мои присутствующие здесь коллеги живем относительно сносно. К нам возвращается ощущение человеческой жизни, и, ценя это, мы работаем в высшей степени добросовестно. Но до недавнего времени Германия обращалась со мной, как с примитивной скотиной, будто главным ее, Германии, интересом было меня уничтожить, а не сделать полезным немецкому народу. Вот этого я понять не могу.
Генерал Зигмаль слушал Баранникова› с явным любопытством, не замечая, как доктор Гросс посматривает на него с откровенным злорадством.
— Но вы сами сказали, что война — жестокая штука.
Да и как нам не быть жестокими, если мы все время наталкиваемся на происшествия вроде того, что случилось теперь на вашем заводе?
— Я имею в виду слепую жестокость и в слепоте своей — тотальную, — спокойно уточнил Баранников.
— Вы верите в победу Германии? — , неожиданно спросил Зигмаль.
Баранников на мгновение замялся, будто он не сразу решается сказать то, что хочет:
— Я верю в победу мира над войной, а от мира, какой бы он ни был, выиграют все народы.
— Вы, я вижу, не инженер, а дипломат, — усмехнулся генерал Зигмаль.
— Просто было время, лежа на нарах в бараке и в пещере, подумать обо всем этом на голодный желудок.
Генерал Зигмаль рассмеялся:
— Ну, видите, значит, уже полезно то, что вы пережили? Интересно, разделяют ли эти взгляды ваши коллеги? — Генерал посмотрел на инженеров.
Встал Шарль Борсак.
— Я лично целиком разделяю мысли русского коллеги и так же, как он, хочу честно служить немецкому народу.
— Я тоже, — вставая, сказал Гаек.
Генерал посмотрел на Магурского, который сидел с опущенной головой.
— А у Польши, как всегда, особое мнение? — спросил он.
Магурский медленно поднялся:
— Мое мнение, в общем, сходится с мнением моих коллег. Но, понимаете, у меня в Варшаве остались жена и дети. Почему же мне не дано право написать им, что я жив, работаю и, когда наступит мир, вернусь домой?
Магурский сел.
Генерал подумал о чем-то и обратился к Гроссу:
— У меня все.
Гросс вышел из угла кабинета, где он сидел все это время, и, приблизившись к столу, сказал:
— Я тоже хотел поговорить о последнем неприятном событии, но многое из того, что я хотел сказать, уже выявилось во время вашего разговора с генералом. Мне остается только просить вас, чтобы вы работали так же хорошо, как до сих пор, чтобы ни у кого не создавалось впе чатления, будто наш завод укомплектован одними саботажниками. Вы свободны.
Инженеры вышли.
— Ну, что вы думаете, генерал, об этих людях? — осторожно спросил Гросс.
Генерал приподнял плечи и сказал задумчиво:
— Умные, хитрые бестии, однако верить им хочется.
— Право же, — осмелел Гросс, — на человеческое отношение человек всегда отзывчив.
— У меня есть одна идея, — помолчав, сказал генерал Зигмаль. — Кажется, можно будет проверить, действительно ли они хотят добра Германии. Но я обдумаю это.
Инженеры возвращались на завод. Шарль Борсак на ходу крепко пожал руку Баранникову.
— Если бы я был президентом Франции, я бы тебе за этот разговор дал орден.
Военный. Честное слово!
— Никогда бы так не смог, — подхватил Магурский. — Ничего не знать, что будет, встать и спокойно провести эту милую беседу с волком, где что ни фраза, то с двойным смыслом.
— Хватит, товарищи, махать кадилом, — угрюмо отмахнулся Баранников. — Еще абсолютно неизвестно, что произойдет завтра. — И добавил как приказ: — Три дня диверсий не совершаем…
Утром Баранников по дороге на завод увидел Отто. Сперва он просто не поверил своим глазам. Отто стоял, прижавшись к стволу дерева. Косые лучи еще низкого солнца освещали его мертвенно белое лицо. В пещерах у всех такие лица, и Баранников привык к ним. Но здесь, среди позолоченных солнцем стволов дубняка, лицо Отто казалось страшным. Не менее страшно было и то, что Отто очутился здесь в такое тревожное время.
— Подойди сюда, — тихо сказал Отто. — Стань рядом, полюбуемся вместе природой. И слушай. То, что я скажу, исходит от майора Пепеляева. Принято решение начать активную борьбу.
— Неподходящее время, — тихо обронил Баранников.
— Именно потому и решили, — твердо и даже чуть с вызовом произнес Отто. — На террор мы ответим действием. У нас, честных немцев, нет иного пути доказать, что существует другая Германия. В общем, решение принято. Теперь слушай внимательно.
Наши товарищи построили рацию. Детали удалось добыть в цехах. Мы слушаем Москву. Могу тебе сообщить, что Советская Армия уже освобождает Польшу. И это тоже зовет нас к действию. Недели через две наша рация сможет и передавать. Будем устанавливать связь с внешним миром. Товарищей, которые работают на рации, зовут Вильгельм Кригер и Христиан Гальц. Запомнил?
— Да. Вильгельм Кригер и Христиан Гальц.
— Это на тот случай, если нас перебьют. Ты ведь понимаешь, что такое для всех нас связь с внешним миром?
— Понимаю.
— Мы тревожимся, что потеряли связь с вашей группой. Стеглик схвачен. Цейтр вынес решение, чтобы я попытался установить с вами связь.
— Как же ты вышел на поверхность?
— Сегодня я дежурный уборщик крематория. У меня все, товарищ Сергей. — Отто посмотрел на Баранникова своими спокойными глазами.
— Мы тоже не сидим сложа руки, — сказал Баранников.
— Я знаю. — Отто чуть заметно улыбнулся. — Поэтому я и пришел к тебе. Желаю тебе удачи и победы.
— И тебе тоже. Передай привет Пепеляеву.
— Передам. А теперь иди. До свиданья.
— До свиданья.
Баранников шел к заводу, и ему все время хотелось обернуться и еще раз увидеть Отто, но он не сделал этого. От волнения ему стало жарко. Он распахнул брезентовую куртку. Да, да, Отто прав, иного пути нет. Зачем он сказал Отто о неподходящем времени? А какое оно — подходящее? И тут же он принял решение: сегодня же возобновить прерванную работу. Сегодня же! И больше эту работу не прерывать!
Придя в цех, Баранников взял со стола первый попавшийся чертеж и отправился «на консультацию» к Шарлю Борсаку.
Склонившись над чертежом и водя по нему рукой, Баранников рассказал французу о встрече с Отто. Теперь и Шарль Борсак тоже запомнил две фамилии: Вильгельм Кригер и Христиан Гальц.
— А моя связь с Францией что-то оборвалась, — вздохнул Борсак.
— Я пускаю в ход операцию номер два, — сказал Баранников.
— Правильно. Я тоже думал об этом. Надо только предупредить Гримма…
19
В середине рабочего дня под землей завыла сирена тревоги. Появившиеся в цехах эсэсовцы приказали прекратить работу и по главной штольне выходить на поверхность.
Баранников шел вместе со своими токарями. Они испуганно смотрели на солдат, оравших, чтобы узники двигались быстрее. Не умолкая выла сирена, и эхо ее страшного голоса металось по подземелью,
— Спокойно, товарищи, — строго сказал полякам Баранников, хотя сам испытывал сильное нервное напряжение. Он догадывался, что начинается расправа за диверсию.
Измученные люди выходили на поверхность и в первую минуту останавливались. Как толчок в грудь, был для них первый глоток чистого воздуха. У выхода из главной штольни все время образовывалась пробка. В остановившуюся толпу, в которой был и Баранников, ворвались эсэсовцы. Они били заключенных автоматами в спины, изощрялись в скотской брани.
Солнце стояло в зените, но его застилал черный полог дыма от крематория, и солнце чуть проглядывало сквозь дым бледным диском. Заключенных гнали к подножию горы, где стояли две виселицы с качающимися от ветра петлями из белоснежной веревки. Заключенных построили в каре. Оркестр, разместившийся возле виселиц, играл бравурный марш. Чуть в стороне стояла группа эсэсовского начальства.
Баранников увидел там и знакомого ему генерала СС Зигмаля. Заложив руки за спину, он наблюдал за построением заключенных.
Прозвучал свисток. Оркестр оборвал марш.
— Внимание, внимание! — протяжно крикнул комендант.
Эсэсовцы смотрели в сторону боковой штольни, где находился вход в тюремный бункер. Из черной дыры показалось шествие: впереди три автоматчика, за ними двое заключенных со связанными на спине руками2 позади еще три автоматчика. Оркестр заиграл цирковой галоп. Когда процессия остановилась под виселицами, медный грохот оборвался.
Баранников вглядывался в лица обреченных — они были такие одинаковые. Голод, мучения, усталость и грязь сделали их похожими друг на друга. Баранникову показалось только, что один из них русский.
Из тюремного бункера вывели еще одного заключенного. Баранников узнал его-это был Вернер, друг Отто. Вернера провели туда, где стояло эсэсовское начальство.
Конвоиры отошли в сторону. Низко опустив голову, Вернер одиноко стоял в нескольких шагах от генерала Зигмаля. Его почему-то несвязанные большие руки устало висели вдоль тела.
Комендант лагеря вошел в центр каре и, задрав голову, начал речь:
— Сейчас по приговору суда будут повешены саботажники. Один из них — немец, другой — русский. Знать имена этих негодяев не обязательно. Память о них развеется вместе с этим дымом. — Он показал на дым крематория и выразительно помолчал. — Эти типы попытались поднять руку на святое святых Германии — на ее военную мощь. Жалкие черви у ног великана! Они должны быть раздавлены!
Немедленно раздавлены! — Накалив себя, комендант перешел на крик:-Мы сметем всех и каждого! Враг, где бы он ни прятался, будет найден! Мы заставим его захлебнуться в собственной крови! Мы прекрасно знаем, что эти два мерзавца были не одни! Мы знаем всех их сообщников — людей, потерявших разум и доверившихся червям. О них мы еще позаботимся. Чтобы вздернуть их всех на перекладину, времени нужно немного. Сегодня будут казнены эти двое. — Он сделал паузу и заговорил почти трагическим голосом: — У Германии, у нас, немцев, не может не вызывать гнева и стыда то, что один из этих мерзавцев по документам числится нашим соотечественником. Сейчас сама Германия уничтожит этого изменника, вступившего в сговор с агентом наших врагов — русским. Видите, вон там стоит человек, — с пафосом говорил комендант, показывая на Вернера. — Он немец, хотя и в одежде заключенного. Он был плохим немцем, он был коммунистом. Но у него было время подумать о себе, и он многое понял. Он нам сейчас докажет, что снова стал немцем. Заключенный Вернер, подойдите сюда.
Вернер шагнул в центр каре, высоко подняв голову. Баранникову даже показалось, что он улыбался. Неужели он оказался предателем?
Вернер остановился перед комендантом, смотря ему прямо в лицо.
— Заключенный Вернер, вы сейчас исполните приговор Германии. Я приказываю вам повесить этих мерзавцев.
Вернер неподвижно стоял перед комендантом и все так же в упор смотрел ему в лицо. Вокруг была немая тишина. Из трубы крематория вываливались клубы черного дыма.
— Вы что, не понимаете немецкого языка? — крикнул комендант.
После нескольких секунд могильной тишины все услышали громкий голос Вернера:
— Я отказываюсь исполнить этот приказ.
Среди рядов заключенных пронесся шорох, будто метнулся порыв ветра.
— Взять его! Взять его! — закричал комендант.
Солдаты схватили Вернера под руки и потащили в тюремный бункер.
— Капо девятого сектора Вирт, ко мне! — приказал комендант.
Из строя вышел человек, худощавый, с большой головой. Он шел к коменданту почти парадным шагом. Комендант был уверен, что этот не подведет. Во время следствия он сам несколько раз допрашивал этого капо, и было ясно, что он очень дорожит своим местом и службой, что это преданный пес. На допросе он головой поклялся коменданту, что разыщет всех участников вредительства.
Когда генерал Зигмаль решил устроить эту показательную казнь, комендант сразу же предложил обязанности палача возложить на капо девятого сектора. Но генерал не согласился, сказав, что капо — это «почти наш человек».
Зигмаль хотел, чтобы эту роль сыграл запомнившийся ему русский инженер Баранников. Но против этого решительно восстал главный инженер Гросс. Он пригрозил даже, что телеграфирует фирме и потребует снять с него ответственность за планомерный выпуск продукции.
И тогда было решено использовать арестованного накануне немца Вернера, Его взяли по глухому доносу, и ге стаповцы толком еще не знали, что он собой представляет.
На допросе Вернер держался вполне лояльно, уверял, что он давно забыл свою бывшую принадлежность к Коммунистической партии и что готов выполнить любой приказ лагерного начальства.
Однако комендант этому немцу не верил, и чутье не обмануло его. Сейчас, когда капо твердо шагал к нему, комендант не без торжества посматривал на генерала.
Капо Вирт остановился в трех шагах от коменданта. Сам генерал Зигмаль подошел к Вирту и властным голосом негромко произнес:
— Капо Вирт! Я приказываю тебе повесить преступников.
— Я отказываюсь выполнить этот приказ.
Откуда мог знать комендант, что капо Вирт пошел на эту собачью должность по приказу подпольщиков, действовавших в девятом секторе!
Вирта потащили в подземную тюрьму.
К обреченным ринулся сам комендант и человек двадцать эсэсовцев. Пока совершалась казнь, по строю заключенных неумолчно перекатывался грозный гул.
Загремел оркестр, но тут же последовал приказ замолчать, и музыканты разноголосо оборвали веселую мелодию.
В наступившей тишине генерал Зигмаль приказал увести заключенных.
Колонны качнулись, каре сломалось. Заключенные строгими рядами, почти солдатским шагом проходили мимо виселиц. Спустя несколько минут серый людской поток поглотило подземелье…
К генералу Зигмалю подошел бледный комендант лагеря.
— Ну, видите? — спросил он устало.
— Я вижу, что вы не офицер войск СС! — взревел генерал Зигмаль. — Вы безрукая и безголовая баба! Даю вам неделю. Или вы наведете здесь порядок, или отправитесь со своей пустой башкой на фронт в качестве солдата.
Все покинули плац. Только музыканты, которым забыли отдать приказ, продолжали сидеть на своем месте, и на меди их инструментов нелепо весело сверкало солнце.
Поднявшийся ветер разогнал черный дым, и мир вокруг залило добрым сиянием солнца. Нежную белизну излучал лежавший на горе снег. Казалось, что гора светилась.
20
Комендант не был разжалован в солдаты. Он знал, как спастись от этой беды.
Теперь в его ежедневные донесения начальству то и дело включалась стереотипная фраза: «Раскрыта еще одна группа саботажников, необходимые меры наказания приняты».
Вот когда наступил небывалый расцвет «оперетки». Оркестр не уходил с плаца целыми днями. Палачи работали в три смены. По пещерам, где жили заключенные, днем и ночью рыскали эсэсовцы, выискивая обессилевших. В одном из донесений коменданта лагеря говорится: «Обнаружена и обезврежена вредительская группа, методом действия которой была замедленная работа при одновременной симуляции болезни». «Обезврежена» — это все смерть, смерть, смерть. В другом донесении комендант сообщает о принимаемых им решительных мерах к предотвращению угрозы массовой эпидемии. Уничтожением больных занимался специальный отряд эсэсовцев, который в расписания служб именовался «врачебной командой». В крематории срочно оборудовали еще одну печь. Но все равно каждое утро возле него лежали штабеля трупов. Во рву раскладывали огромные костры и сжигали трупы там.
Словом, генерал СС Зигмаль, который так резко обошелся тогда с комендантом, мог Теперь думать, что порядок в лагере наведен. В это время Гитлер издал приказ о награждении особо отличившихся офицеров СС. В приказе можно было найти и фамилию коменданта подземного лагеря «Зеро».
На массовый террор заключенные ответили усилением беззаветной борьбы, в которой беспрерывно погибали и рождались всё новые и новые герои.
Группы сопротивления действовали во всех секторах завода и во всех пещерах, где жили заключенные. В цехе, где делалось радионавигационное оборудование «фау» рабочие из похищенных деталей собрали радиоприемник, а позже и передатчик. Два немецких товарища, Кригер и Гальц, закопали приемник в землю в том месте, где они рядом спали, и по ночам слушали Москву. Лагерь знал всё о приближении фронтов. Когда заработал передатчик, радисты попытались установить связь с одним из штабов наступавшей с запада американской армии. Кригер открытым текстом сообщил местонахождение подземного завода, вызы вая на эту цель американскую авиацию. Очевидно, американцы не поверили в достоверность сообщений и приняли их за провокацию гитлеровцев. Во всяком случае, в дальнейшем американский радист на все вызовы Кригера отвечал идиотскими шутками вроде того: «Хватит пищать про завод, дай-ка лучше адресок хорошей девочки». Кригер, принимая эти ответы, плакал от злости, но снова и снова выстукивал ключом.
Вокруг завода были расположены зенитные батареи, не сделавшие пока ни одного выстрела. Большинство солдат там были пожилые люди из последних гитлеровских резервов. Товарищ Отто нашел к ним ход и связал с ними своих подпольщиков. С помощью зенитчиков была получена взрывчатка, и вскоре в подземелье произошло несколько взрывов, правда не причинивших заводу большого вреда. Однако на гитлеровцев эти взрывы произвели достаточно сильное впечатление. На завод прибыл специальный отряд гестаповцев во главе с опытной ищейкой майором Лейтом. Майор быстро установил, что комендант лагеря действует вслепую и под каток его тотального террора главари подполья могут попасть только случайно. Лейт понял, что произведенные на заводе взрывы — только прелюдия к назревающим грозным событиям, и принял срочные меры. В лагерь из берлинской тюрьмы привезли сотню уголовников, согласившихся за обещание свободы стать агентами гестапо. Их расселили по всем пещерам. Лейт стал получать ежедневную информацию о том, что делалось в пещерах и кто ведет там тайную работу. Последовали новые аресты и казни…
А завод между тем работал. По ночам на подъездных путях маневрировали железнодорожные составы, на платформы грузились «фау». Можно было подумать, что прославленная немецкая организованность настолько сильна, что на ней не отражается ни то, что происходит в лагере, ни то, что происходит на фронтах. Но это было не так. Опытный инженер, Баранников все чаще обнаруживал приметы того, что огромный механизм завода начинает буксовать, давать перебои, и чем дальше, тем все это было заметнее. В это время возглавляемые Баранниковым подпольщики выводили из строя все снаряды подряд.
Горло Германии захлестнула смертная петля. Советские и англо-американские войска уже находились на ее территории. Тог что катастрофа неминуема, понимали все, кто не потерял способности размышлять. Секретное оружие победы, о котором все еще продолжала кричать гитлеровская пропаганда, Германию не спасло. Площадки для запуска снарядов приходилось отодвигать в глубь Германии, откуда «фау» уже не могли достичь многих заветных для гитлеровского командования целей на Западе.
Надо заметить, что конструкторы летающих снарядов подумали об этом заблаговременно и разработали проект снаряда с гораздо большим радиусом действия. Чертежи были готовы давно, но никто не решался доложить Гитлеру о новой конструкции. Ведь, докладывая, нужно было сказать, что необходимость в таких снарядах возникнет, если Германия потеряет пусковые площадки во Франции. А сказать это-потерять голову. Гитлер слепо верил, что союзники не смогут развить наступление и будут сброшены в море. Не один генерал поплатился в то время карьерой и даже жизнью за попытку доказать Гитлеру, что вторжение союзников — серьезная военная операция, которая требует от Германии огромных усилий.
Главный инженер подземного завода Гросс уже имел чертежи новых снарядов и делал все, что мог, для подготовки нового производства. Он ждал приказа начать выпуск новых снарядов и сырья, которые требовалось для их изготовления, — новые «фау» были более сложной конструкции.
В день, когда был наконец получен приказ о производстве новых «фау», Гросса вызвал к себе генерал-директор завода. Идя к нему, Гросс досадовал, что в такой горячий день ему нужно тратить время на этот бесполезный визит. Дело в том, что генерал-директор никогда не вмешивался в технические дела, он в них попросту не разбирался. На этот высокий пост он попал только потому, что был родственником шефа фирмы.
Вначале такая фигура на посту директора всячески устраивала Гросса, он надеялся, что генерал-директор освободит его от всего, что было связано с лагерем и эсэсовцами. Но этого не случилось — эсэсовцы прекрасно знали, кто фактически ведет все дело.
Войдя в кабинет генерал-директора, Гросс механически заметил, что оба сейфа открыты настежь, а на полу стоят два пузатых кожаных баула. Генерал-директор, выйдя из- за стола, поздоровался с Гроссом, и они сели в кресла друг против друга.
— Я подписал приказ, — сказал директор, подавая Гроссу лист бумаги.
Гросс прочел три строчки приказа и перевел удивленные глаза на директора.
Приказ был написан от руки. В нем было два пункта. Первый сообщал об отъезде генерал-директора по служебным делам. Второй возлагал обязанности директора на главного инженера Гросса.
Гросс хотел положить приказ на стол, но директор остановил его:
— Нет, это ваш экземпляр, и он, как вы видите, единственный. Это сделано из соображений секретности.
Гросс еще раз пробежал глазами приказ.
— Вы не указали срок своего отсутствия.
— Из тех же соображений, Гросс. Я еду с одной целью — обеспечить завод необходимым сырьем для бесперебойного выпуска новой продукции.
— Да, я как раз думал об этом, — сказал Гросс. — Это сейчас самое главное. Вы думаете, вам удастся это сделать?
— Не сомневаюсь, — улыбнулся генерал-директор. — У меня же есть кое-какие связи.
— Я лично могу знать, когда вы вернетесь? — осторожно спросил Гросс.
— Конечно. Я позвоню вам в самые ближайшие дни. И вообще я обо всем буду регулярно информировать вас. Поскольку аппарат прямой связи с фирмой здесь, я посоветовал бы вам обосноваться в моем кабинете. Сами понимаете, какое сложное дело мы начинаем.
Когда Гросс ушел, директор, смотря на закрывшуюся за ним дверь, сказал вслух:
— Ничего идиот не понимает.
Не прошло и четверти часа, как мышастый «опель-адмирал» умчал директора в неизвестном направлении.
Гросс переселился в кабинет директора и приступил к организации инженерного обеспечения нового производства. Он делал это с упоением, свойственным людям техники, которые не только хорошо знают, но и любят свое дело. Целую неделю он проводил технические совещания, выдвигая интересные и смелые идеи построения нового технологического процесса. Он был так увлечен всем этим, что не замечал иронических взглядов инженеров. Его нерви^ ровала только непонятная ему их пассивность — инжене ры во всем с ним соглашались, но не предлагали ничего своего.
Взвесив все обстоятельства, Гросс предложил, может быть, единственно правильный план: сократить производство старых снарядов, начав одновременно изготовление тех деталей для новых снарядов, которые завод мог делать, пользуясь имевшимся у него сырьем. А когда начнется поставка сырья, все силы производства будут полностью переключены на выпуск новой продукции. При условии, что сырье начнет поступать через неделю, можно даже выдержать график.
Но сырье не поступило ни через неделю, ни через две. Гросс по нескольку раз в день звонил шефам фирмы, но никак не мог с ними соединиться. Он не мог поймать даже своего директора. А те, кто говорил с ним, на все вопросы отвечали, что они не в курсе дела.
Однажды, когда Гросс позвонил в дирекцию фирмы, к телефону подошел инженер, которого он хорошо знал. Некогда они вместе учились. Гросс торопливо рассказал ему о катастрофическом положении завода и в ответ услышал:
— Я могу дать тебе только сугубо личный совет. Насколько я понимаю положение дел, ты сам, и только сам, можешь найти способ вылезть из мешка, в который тебя завязали.
— Что? Что? — не поверил своим ушам Гросс.
— Я сказал все, что мог сказать, — услышал Гросс.
Он положил трубку и долго сидел окаменевший. Но и сейчас Гросс не понимал, что происходит. Он понимал только одно: случилось что-то невероятное в его могучей и умной фирме, которая десятилетиями действовала, как точный часовой механизм. Но, будучи всегда безотказным исполнителем воли фирмы, он и сейчас убедил себя в том, что услышанный им нелепый совет он обязан понимать так: фирма занята какими-то другими, более важными делами, а в отношении этого завода полагается целиком на него.
Гросс немедленно созвал совещание инженеров. Нужно срочно подумать, что завод еще в силах сделать. Перед торопливо собравшимися инженерами Гросс испытывал незнакомое ему раньше чувство стыда за фирму. Он избегал смотреть им в глаза.
Как было заведено испокон веков, каждый инженер в течение минуты доложил о положении дел на своем участке. Последовало двенадцать сообщений, уложившихся менее чем в три минуты:
— Стоим, нет сырья.
— Стоим.
— Жду сырья.
Собственно, этот традиционный опрос инженеров Гросс мог бы и не производить. И без того он знал, что завод фактически бездействует. Но он не мог, не смел нарушить традиции. Мысль его лихорадочно работала — он искал выход даже из такого безнадежного положения. Вдруг он вспомнил одну весьма странную деталь приказа о переводе завода на выпуск новой продукции. В приказе ничего не было сказано о прекращении выпуска старых снарядов. Обратив на это внимание еще при первом чтении приказа, Гросс подумал тогда, что прекращение производства старых снарядов как бы само собой разумеется. Сейчас он решил уцепиться за эту деталь приказа. Гросс отдал распоряжение о полном восстановлении производства старых снарядов. Ему сказано, чтобы он сам вылезал из мешка, вот он и вылезает…
В кабинет торопливо вошел секретарь.
— Прошу прощения, — сказал он вежливо, — по радио выступает рейхсминистр Геббельс.
Я подумал…
Гросс никогда не любил слушать политические речи, считая, что все это не имеет никакого отношения к его работе. Но сейчас он ринулся к стоявшему у него за спиной приемнику и включил его. В кабинете зазвучал знакомый всем напряженный голос Геббельса, и первое, что услышали инженеры, была базарная брань.
Рейхсминистр поносил Рузвельта и Черчилля, которые, как он выразился, надев штаны на голову, вообразили, что их ждут в Берлине с оркестром. Потом он начал орать о сверхновом секретном оружии, которое будто бы уже хлынуло грозным потоком с подземных заводов, недосягаемых врагу.
Гросс непроизвольно выключил приемник и растерянно посмотрел на инженеров. В кабинете наступила пугающая тишина.
— Конечно, Германия располагает не только нашим заводом, — глухо произнес Гросс.
Инженеры молчали.
Дверь распахнулась, и в кабинет стремительно вошел генерал СС Зигмаль, а вслед за ним комендант лагеря и начальник отряда гестапо майор Лейт. Генерал удивленно оглядел инженеров:
— Что здесь происходит?
— Техническое совещание, — потерянно отозвался Гросс.
— Развалили завод и совещаетесь?
Генерал Зигмаль подошел к столу, за которым сидел Гросс.
— Нам нужен этот кабинет с прямым телефоном.
— Я исполняю обязанности… — начал Гросс.
Но генерал грубо остановил его: — * Нам известно, что вы исполняете. Болтать вы можете и в своем кабинете. Прошу вас!
Инженеры бесшумно покидали кабинет.
21
Умер Ян Магурский. Он уже давно плохо себя чувствовал, жаловался, на сердце. В подземелье, где всегда ощущался недостаток кислорода, он быстро терял силы и часто к концу смены даже не мог стоять. Работавший в соседней штольне Шарль Борсак помогал ему, но сердца своего отдать другу не мог. На лице Магурского появились отечные опухоли. Последнее время его стали мучать боли в суставах.
Ночи напролет он стонал. Гримм достал из административной амбулатории лекарство, но оно не принесло облегчения.
Конечно, все подбадривали Магурского, говорили о скором конце войны, когда Магурский сможет уехать домой и серьезно подлечиться. Он слушал товарищей с грустной улыбкой — он отлично знал: до конца войны ему не дотянуть.
Однажды утром, когда инженеры шли на завод, Магурский вдруг засмеялся и сказал:
— А я их всех перехитрил. Они хотели меня убить, а я возьму и умру сам. Руки коротки, сволочи!
И он умер. Шел по своей штольне с чертежом в руках и упал… Когда Шарль Борсак подбежал к нему, он уже похолодел.
В этот же день связной, посланный Отто, передал Демке для инженеров краткое сообщение: «Англичане и американцы начали новое большое наступление для нас, очевидно, решающее. Будем вдвойне храбры и осмотрительны».
Поздно вечером, придя с завода, инженеры по нескольку раз перечитывали эту записку.
— Все же поторопился Ян со своей хитростью, — угрюмо сказал Гаек.
— Надо будет написать в Варшаву, когда вырвемся, — сказал Шарль Борсак.
— Я бы сказал: если вырвемся… — задумчиво произнес Баранников.
Последнее время Баранников с возрастающей тревогой думал о том, что неизбежно настанет день, когда гитлеровцы решат окончательно разделаться с заключенными.
Этот день неумолимо надвигается с фронтом. Надо к нему готовиться и объединять силы. Вот и Отто в записке снова напоминает об этом. Баранников знал, что подпольщики, действующие в пещерах, готовят восстание.
Борсак немного удивленно посмотрел на Баранникова:
— Дело идет к концу, Сергей, и теперь каждый прожитый день — еще один шанс на жизнь и свободу.
— Шанс, по-моему, одинаковый и на смерть, — жестко сказал Баранников.
— Да, у меня тоже мало оптимизма, — сказал Гаек. — Ведь все мы для них — свидетели обвинения, и, конечно, самый лучший выход — нас убить.
— Они просто физически уже не смогут истребить такое количество людей! — горячо воскликнул Борсак.
Баранников попросил Гаека, жившего в одной комнате с Магурским, собрать и припрятать все, что от него осталось.
Дверь приоткрылась, и в комнату заглянул Демка:
— Можно?
— Входи. — Баранников посадил Демку рядом с собой на койку.
— Сегодня приходил ко мне мой гестаповец, — начал рассказывать Демка, — но слушать меня не захотел. Спросил только, не собираются ли инженеры бежать. Я сказал ему, что вроде нет, но пообещал разнюхать получше. А он рассмеялся и говорит: «Не надо. Я больше к тебе ходить не буду. Нет больше в этом надобности!» И снова рассмеялся.
— Симптом очень плохой, — подумав, сказал Баранников.
— А по-моему, им просто уже не до нас, — уверенно заявил Борсак.
Баранников рассердился:
— По-твоему, они завтра должны открыть ворота и распустить нас на все четыре стороны — нам, мол, не до вас. Этого, Шарль дорогой, не случится, и недаром подпольщики готовятся открыть ворота сами. Они готовят восстание, и я хочу, чтобы мы были с ними. Их много, сила. А мы — жалкая горстка, цель для одной автоматной очереди.
Уже следующее утро подтвердило тревожные опасения Баранникова. В их домик явились два эсэсовца. Они бесцеремонно открывали двери в комнаты, где одевались инженеры, потом прошли в кухню. При этом они не произнесли ни слова и вели себя так, будто в домике никого, кроме них, нет. Потом так же стремительно, как и появились, ушли.
По дороге на завод инженеры заметили, что в лесу стоит целая колонна грузовых фургонов, в каких обычно перевозят эсэсовских солдат. Сейчас грузовики были пустые. Только шоферы, сбившись в кучу, о чем-то оживленно разговаривали.
Прибывших на этих машинах солдат инженеры увидели в подземелье. Вооруженные автоматами, они стояли во всех проходах и штольнях, с любопытством и страхом наблюдая подземную жизнь. Баранников увидел солдат и в своем цехе. Один из них, уже довольно немолодой, наверное из резервистов, смотрел на все округлившимися от ужаса глазами. Не думал он, наверное, что в земной жизни может быть такой созданный самими людьми ад.
В цех своей стремительной, легкой походкой вошел Гримм и вдруг точно на стену натолкнулся — увидел солдат. Несколько мгновений он стоял, потом круто повернулся и направился прямо к Баранникову. Впервые Баранников видел Гримма растерянным.
Остановившись возле Баранникова, он еще раз посмотрел на солдат и сказал:
— Дело подошло к концу. Завод взяли в свои руки эсэсовцы. Они только что разогнали совещание, которое проводил Гросс. Прибыл тот генерал, который с вами разговаривал. В общем, конец.
— Завод прекращает работу? — спокойно спросил Баранников.
— Гросс окончательно потерял голову — он хочет продолжать выпуск старых снарядов. Но дело не в этом. Я почти уверен, что банда приехала ликвидировать завод и лагерь.
— Центр знает об их приезде?
— Не может не знать. Но я боюсь, что восстание захлебнется в крови. Кроме всего прочего, эсэсовцы могут сделать восстание поводом для расправы. Ночью на завод доставлены ящики со взрывчаткой. Понимаете? Они могут одним взрывом схоронить всех под землей.
— Что на фронте?
— Американцы наступают. Но Берлин передает самоуверенные сводки с намеками на готовящийся контрудар. Сейчас по радио говорил Геббельс, орал о скорой победе.
Но бандиты так или иначе ждать тут американцев не будут. Я знаю одно: начинается самое страшное из всего, что было.
— Хорошо, Гримм, — спокойно и даже небрежно сказал Баранников. — Не надо нервничать. Мы все обдумаем.
— Некоторые мои коллеги хотят бежать, — тихо произнес Гримм.
— А вы? — Баранников смотрел Гримму в глаза.
Лицо инженера залилось краской.
— Я до конца с вами, — сказал он.
Баранников благодарно пожал ему руку:
— Извините.
В этот день сирена, возвещавшая окончание смены, заревела значительно раньше обычного. Спустя несколько минут все определилось само собой. Баранникову, Гаеку и Борсаку эсэсовцы не разрешили подняться на поверхность. Им было приказано идти вместе со всеми заключенными в пещеру.
Они вошли в соединительную штольню и оказались в медленно двигавшемся потоке заключенных. Шаркание по асфальту деревянных башмаков-колодок сливалось в непрерывный гул. В спертом и влажном воздухе редкие электрические лампочки горели тускло, и свет их казался пульсирующим.
— Что это может означать? — тихо спросил у Баранникова шедший рядом Шарль Борсак.
— Даже эсэсовцы понимают, что сейчас мы все должны быть вместе, — угрюмо пошутил Баранников.
Как это ни странно, но Баранников чувствовал себя сейчас гораздо спокойнее, чем два часа назад, когда услышал от Гримма тревожные вести. Дело было совсем не в том, что он внутренне согласился разделить трагическую судьбу всех заключенных. Нет! Он был уверен, что у центра есть план действий и что в создавшейся теперь ситуации бороться надо сообща. Только одно его сейчас тревожило — Демка. Что с ним? Как с ним поступят эсэсовцы? Что можно для него сделать?
Как всегда, Демка в конце дня пошел за своим голодным пайком, который он получал в команде заключенных, обслуживающих крематорий. Когда он приблизился к раздатчику пищи, тот сказал ему: «Подожди», — и ушел. Вскоре он вернулся с высоким сумрачным дядькой, который, оглядев Демку, спросил по-русски:
— Ты, парень, живешь с инженерами?
— Да.
— Становись рядом с раздатчиком. Помогай ему, а потом он тебе скажет, куда идти.
— Как — куда? Мне надо домой, — растерялся Демка.
Дядька усмехнулся:
— Смотри, домовитый какой! Так вот, инженеры твои жить там больше не будут. Что с ними, пока неизвестно. А ты оставайся здесь. — Дядька повернулся и ушел.
Раздатчик сердито посмотрел на оторопевшего Демку — Бери-ка термос и вымой его. Вон там колонка. Да пошевеливайся, а то есть не дам!
Но не таков был у Демки характер, чтобы он подчинился всем этим приказам. Не сказав ни слова, он побежал назад в свой домик…
Прошли все сроки, а инженеры с завода не возвращались. Демка понял, что дядька сказал ему правду. Тогда, уже за полночь, он вышел из домика и, держась поближе к лесу, побежал к крематорию.
Возле глухой стены крематория, как всегда, лежали трупы, и возле них двигались темные фигуры. Охранников поблизости не было. Осмелев, Демка подошел к работавшим. Они удивленно смотрели на него.
— Мне нужен высокий такой дядька с рыжими усами, — тихо сказал Демка по-русски.
Вперед вышел высокий человек. Демка обрадовался:
— Это я.
— Кто это — ты? — густым басом спросил человек.
— Я жил у инженеров… — начал объяснять Демка, но, увидев, что обознался, замолчал.
— Ну и что?
— Я приходил за пайком, мне сказали, чтобы я здесь остался, а я не поверил.
Высокий такой сказал, с рыжими усами.
— Данилов, наверное, — сказал кто-то из тьмы. — Я сейчас позову его.
Да, Данилов оказался именно тем дядькой с рыжими усами. Подойдя к Демке и рассмотрев его вблизи, он строго сказал:
— Ты что номера выкидываешь? Люди постарше тебя говорят «оставайся»-значит, надо оставаться. Не в игрушки играем. — Он повернулся к стоявшему рядом человеку: — Пусть работает у тебя. Дайте ему поесть.
Данилов ушел в крематорий. Кто-то дал Демке кусок хлеба, но он положил его в карман и спросил, что надо делать.
— Тут, брат, работа одна, — угрюмо пробасил высокий, — товарищей в пекло таскать…
Из-за того, что дневная смена вернулась в пещеру, когда там еще находилась вторая смена, образовалась страшная давка. Заключенные тревожно спрашивали друг у друга, что случилось. Но никто ничего не знал. Вдруг погас свет. Говор сразу умолк. И в этой внезапно наступившей тишине, когда все слышали только учащенное дыхание товарищей, откуда-то из глубины пещеры раздался властный, спокойный голос:
— Товарищи заключенные! — это было сказано по-русски, но тотчас другой голос повторил обращение по-немецки. — Палачи готовят уничтожение лагеря. Мы не должны дать совершиться этому преступлению. — То же самое было сказано по-немецки. — Нас больше, нас намного больше эсэсовских бандитов. Вдобавок они понимают, что их песенка спета: американские войска не больше, как в пятидесяти километрах от нас. Советские войска начали наступление на Берлин.
Раздался взрыв радостного крика. Невидимый оратор и его переводчик продолжали:
— Если мы отбросим страх и стеной станем против палачей, они свой злодейский план не выполнят. Готовы ли вы на борьбу?
Пещера, казалось, раздалась во все стороны от грозного рева тысяч голосов. В это время вспыхнул свет. Люди увидели друг друга, увидели такими, какими они не были, может быть, с самых далеких дней мирной жизни. Радостно блестели глаза.
Одни улыбались, у других были сосредоточенно-волевые лица. Лишь у немногих в глазах оставалась привычная растерянность и страх.
— Ну видите? Что я говорил! — Баранников горящими глазами смотрел на Борсака и Гаека; те молчали, потрясенные не меньше его. — Это же сила! Я говорил!
Баранников вглядывался в лица людей, пытаясь угадать, кто же из них только что был оратором. Русский голос был совершенно незнакомый. Тот, который повторял все по-немецки, мог быть Отто — Баранникову казалось, что это был именно его голос.
У входа в пещеру стоял Вальтер, который всегда бывал возле Отто. Парень явно искал кого-то. Увидев Баранникова, он улыбнулся.
— Надо поговорить, — тихо сказал он. Посмотрел вокруг и спросил: — Слушали речь?
Баранников улыбнулся:
— Вместе со всеми кричал «ура».
— Сегодня так было во всех пещерах. Это первая проверка готовности. Какое у вас впечатление?
— Люди пойдут в бой, — не задумываясь, ответил Баранников.
— И в неравный?
— И в неравный.
— Вы будете в этой пещере?
— Очевидно.
— Это хорошо. Здесь маловато русских и очень пестрый состав. Поэтому сегодня и выступал сам Глушаков.
— Кто это?
— Русский подполковник. Он прислан к нам товарищами из «Оврага». Будет возглавлять восстание.
— А что с Пепеляевым?
— Действует на поверхности.
— А товарищ Отто?
— Он выступал в третьей пещере. Просил передать вам привет. Вы скоро увидитесь, может быть, даже сегодня. Он очень беспокоился за вашу судьбу.
— Как обстановка вообще?
— Можно сказать одно — сложная. С Советской Армией все ясно и понятно — началась битва за Берлин. А с американцами туман. За три дня они два раза меняли направление своего наступления. Нашим радиограммам по- прежнему не верят. В общем, сложно, чертовски сложно.
22
Кабинет генерал-директора стал похож на военный штаб. На столе стояли полевые телефоны, провода от них тянулись в форточку. В углу попискивала радиостанция.
На респектабельных кожаных креслах были небрежно свалены шинели.
Уже наступила глубокая ночь, а работа здесь шла полным ходом. Беспрерывно урчал зуммер телефона, кто-то брал трубку, слушал, отдавал приказы. На столе была расстелена карта, над которой склонились люди в военных мундирах. В центре — генерал СС Зигмаль.
— Из подземелья есть четырнадцать выходов. — Генерал Зигмаль методично показал на карте все эти выходы.
— У каждого надо поставить спаренный пулемет и трех-четырех автоматчиков, сказал моложавый полковник.
Генерал Зигмаль бросил на полковника насмешливый взгляд.
— Да? К вашему сведению, опыт показывает, что при обстреле сплошной массы людей из любого легкого оружия первые два ряда — абсолютно надежный щит для остальных.
И в данном случае остальные не будут рыдать над убитыми — они в несколько секунд сметут и пулеметы и автоматчиков. Вы, полковник, плохо представляете себе, что такое тысячи разъяренных и не боящихся смерти людей.
— Вы их идеализируете, — с почтительной улыбкой заметил полковник.
— Нет. Мы же и научили их не бояться смерти. — Генерал раздраженно швырнул карандаш на карту. — Не думал, черт возьми, дожить до такого. Ах, господа штатские, господа штатские — вонючая помесь священников и либералов! Запутают все дело, замутят, а потом зовут нас — спасайте!
Прогудел зуммер одного из телефонов. Адъютант генерала взял трубку:
— Штабквартира генерала Зигмаля. Минуту. — Адъютант протянул трубку генералу: — Главное имперское управление безопасности.
Генерал схватил трубку:
— Зигмаль слушает… Да… да. Хуже, чем можно было ожидать. Сегодня они провели открытые митинги. Пахнет бунтом. Куда уж хуже… Да… Да… Все делаю сам…
Хорошо… Хорошо. Завтра начнем. Понимаю. До сих пор не поступили цистерны с зажигательной жидкостью. Проследите за этим. Именно с завтрашнего дня потребность в ней будет быстро возрастать… Хорошо. Звоните завтра в одиннадцать, я буду на месте. До свиданья.
Генерал положил трубку и вернулся к карте:
— Всю местность вокруг горы мы должны рассматривать как окруженный нами со всех сторон плацдарм противника и подготовить бой за овладение плацдармом по всем военным правилам. Поэтому, полковник, не один пулемет у входов, а усиленные огневые пункты, удаленные от входов и с возможностью перекрестного огня. Сейчас же разработайте схему. Подключите сюда зенитки для стрельбы по наземным целям.
— Понимаю.
— Дальше… — Генерал отыскал глазами дремавшего в глубине кабинета офицера СС: — Дирке!
Офицер вскочил с кресла, не понимая спросонок, кто его зовет.
— Это я вас зову, Дирке.
Чеканя шаг, офицер подошел к столу:
— Прошу прощения. Третью ночь без сна.
— Я знаю, Дирке. Сообщите мне суточную выработку вашей мельницы.
Дирке улыбнулся одной стороной лица, давая понять генералу, что шутка о его зондеркоманде понята и. оценена.
— Все зависит от темпов ликвидации муки. Пекарня всегда задерживает и забирает у меня мельников.
Теперь улыбнулся генерал Зигмаль:
— «Пекарня» — это неплохо сказано. Мы получим несколько цистерн горючки.
Дирке, подумав, сказал:
— Тогда в среднем пятьсот в сутки.
— Вы знаете обстановку?
— Да, мой генерал. Я понимаю. Мы можем ликвидировать и больше, но тогда на сжигание трупов надо поставить побольше людей. А моих не отрывать от дела. Опыт показывает…
— Нужно истреблять не менее тысячи в сутки, — перебил его генерал Зигмаль. — На сжигание я вызову роту резервистов из Веймара.
— Тогда все будет в порядке.
— Спасибо, Дирке. Сдвиньте себе два кресла и поспите.
— Спасибо, мой генерал.
Еще раньше в кабинет бесшумно проскользнул и забился в темный угол начальник спецотряда гестапо майор Лейт. Но напрасно он думал, что генерал Зигмаль его не заметил.
— Лейт, теперь я хочу послушать вас.
Майор медленно подошел к столу.
— Что у вас нового?
Лейт молчал.
Генерал Зигмаль посмотрел на окружавших его офицеров.
— Он не знает, с чего начать. Ну что же, поможем. Выяснили, кто выключал свет?
— Когда мои люди прибыли на распределительный щит, там уже никого не было.
— Ах, мерзавцы, не дождались? Значит, вам по-прежнему неизвестно, кто ораторствовал в пещерах?
— В отношении одного оратора данные сходятся. Речь идет о третьей пещере. Там выступал немец, известный под именем Отто. Мы его ищем.
— Прекрасно, прекрасно! — сказал генерал Зигмаль. — Во всех пещерах выступали русские, а вы нашли одного немца.
— Агентура дает противоречивые данные.
— Плевал я на вашу агентуру! — разозлился Зигмаль. — Я вас спрашиваю: что вы собираетесь делать, чтобы обезглавить бунтовщиков?
— Сейчас мы производим аресты во всех пещерах.
— Надеясь на свое чутье?
— Но сейчас нет времени для глубокой разработки, — чуть раздраженно сказал майор Лейт.
— Вы правы, майор, но я хочу напомнить, что ваша группа прибыла сюда не сегодня.
— У нас была локальная задача — саботажники. Они обезврежены.
— Ах, так! И завод теперь действует полным ходом?
Лейт промолчал.
— Радиопередатчик нашли?
— Найдем в ближайшие два дня. Мы взяли человека, который распространял принятые по радио сводки фронта.
— А как насчет оружия?
— Думаю, что оружия у них нет в таком количестве, чтобы это вызывало тревогу. В подвале крематория обнаружены две винтовки. Проверка установила, что они взяты у зенитчиков, а найденный ранее пистолет, между прочим, из арсенала СС.
Зигмаль молчал.
— Я вас понял так, — осмелел Лейт, — что сегодняшние аресты бесцельны?
— Вы умышленно, майор, поняли меня неправильно, — отчеканил генерал Зигмаль. — Такой метод взаимопонимания между СС и гестапо одно время был весьма популярен, но не теперь, майор.
— Тогда зачем ответственным за все делать меня, в то время как годами порядок здесь обеспечивали ваши представители? Вы знаете это лучше меня.
Теперь надолго замолчал генерал Зигмаль.
— У меня к вам вопрос: нельзя ли утром дать, как обычно, сигнал сирены выхода на работу? — спросил Лейт.
— Зачем это? — удивился генерал Зигмаль.
— Это обеспечило бы разделение заключенных по крайней мере на две части. А всякое разделение этой банды для нас выигрышно. Наконец, в цехах легче производить изъятие узников.
— Я подумаю об этом. В том, что вы говорите, есть резон. Типографию нашли?
— Человек с листовками, которого мы арестовали, надо думать, знает все и о типографии.
Теперь молчали оба. Лейт демонстративно посмотрел на часы.
— Если у вас ко мне вопросов больше нет, я пойду к себе. Сейчас начнут доставлять арестованных.
— Желаю успеха.
Майор Лейт ушел. Генерал Зигмаль снова вернулся к карте:
— Как видно, прочной уверенности, что бунтовщики останутся без вожаков, у нас нет. Мы должны ориентироваться на худшее. Задача остается прежней — уничтожать по тысяче человек в сутки. Всего здесь около пятнадцати тысяч. По имеющимся данным, бунт они готовят примерно на десятое-двенадцатое апреля. В нашем распоряжении восемь — десять суток. Таким образом, против нас останется пять-шесть тысяч бандитов. Ничего особенно страшного. Давайте установим точно наши силы…
23
Уже третий день Отто прятался в пещере, в которой жил Баранников. Ему сбрили усы. Примелькавшуюся всем синюю выгоревшую брезентовую куртку сменили на лагерную полосатую, и не так-то просто было обнаружить Отто среди тысяч людей, которых страдания сделали так похожими друг на друга. Гестаповцы дважды приходили в пещеру и, медленно двигаясь среди спящих, освещали их яркими фонарями — искали Отто. Тем временем друзья готовили его перевод в санитарный бункер в качестве больного. Туда гестаповцы предпочитали не заглядывать вовсе.
В первую же ночь Баранников лег рядом с Отто, и они, прижавшись друг к другу, шепотом проговорили несколько часов.
— Раньше мы действовали по принципу: «Осторожность и еще раз осторожность», шептал Отто, — теперь каш девиз: «Осторожность плюс наступление». Пришло то время, когда мы в силах по крайней мере хотя бы остановить палачей. Над Берлином нависли ваши войска. Здесь у них на плечах американцы. Если мы выступим всей массой, палачи отступят. Не вести же им против нас войну, не до этого им…
— Но мы безоружны, — сказал Баранников.
Отто сжал его руку:
— Есть и оружие. Немного, но есть. Даже гранаты.
— А если они все-таки вызовут сюда войска?
Отто помолчал и ответил:
— Тогда умрем с честью, умрем в борьбе, как положено коммунистам. — Он подумал и продолжал: — Ты знаешь, они на днях убили нашего Тельмана. В Бухенвальде.
Тайком. Убили и сожгли в крематории. Они сделали это, потому что дела их плохи и они нас боятся. А мы не боимся. Мы ежедневно выпускаем листовки о положении на фронте и о наших задачах. Во всех пещерах созданы комитеты действия. С нами много ваших замечательных товарищей. — Отто опять помолчал. — Хорошо, что ты здесь.
— Со мной еще двое, на которых можно положиться, — сказал Баранников: — француз и чех.
— Знаю. Француза надо переправить в седьмую пещеру. Там много его соотечественников, а чеха оставь возле себя. Да, чуть не забыл — насчет парнишки, который был при вас. Мы пока устроили его в команду, обслуживающую крематорий. Нужен он тебе?
— Я был бы за него спокойней, — сказал Баранников.
— Тогда при первой возможности его перебросят сюда.
— Что нам нужно делать?
— На ближайшие дни задача одна — сохранять людей от гибели. О вашем месте в восстании тебе сообщат…
На другой день Отто перевели в санитарный бункер. Он ушел вместе с утренней сменой. Баранников видел, как в проходной штольне Отто и его друзья выбрались из потока и исчезли в боковом проходе.
Баранников вошел в цех и удивился тишине, которая там была.
— Нет тока, станки стоят, — сообщил Антек.
— А тебе очень хочется поработать? — невесело улыбнулся Баранников. — Смазывайте станки и будьте начеку.
Антек кивнул и вернулся к своим товарищам. В непривычной тишине слышался тихий говор. Но, казалось, сама атмосфера цеха была наэлектризована нервным ожиданием.
Все думали об одном: почему снова завыла сирена, сзывая людей?
Вооруженные солдаты стояли у всех выходов. Затем в цех вошли эсэсовцы во главе с Дирксом. Он шагал впереди, размахивая пистолетом. Остановившись в центре, цеха, крикнул:
— Все стать лицом ко мне! Быстро!
Заключенные образовали неровную шеренгу во всю длину цеха. Дирке медленно пошел вдоль строя. За ним следовали эсэсовцы. Дирке вглядывался в лица заключенных.
— Три шага вперед, — командовал он, тыкая стволом пистолета в грудь заключенного, и тот выходил вперед.
Эсэсовцы двигались дальше. В числе отобранных оказался и Антек.
Баранников понимал, что эсэсовцы отбирают людей для расправы. Причем, отбирают просто так, кого заблагорассудится. Вскоре впереди шеренги уже стояло человек тридцать. Они тревожно оглядывались на товарищей.
Медлить было нельзя. Баранников шепнул товарищу Антека:
— Передай по шеренге: если наших поведут, всем быстро закрыть выход.
По шеренге точно ток пробежал. Баранников видел, как товарищ Антека украдкой взял со станка тяжелый гаечный ключ.
Отобранных окружили солдаты. Процессия тронулась к выходу.
Стоявшая во всю длину цеха шеренга сломалась, и сотни людей молча стремительно побежали к выходу и стали там плотной стеной. Это произошло так быстро, что процессия не успела остановиться и теперь оказалась в нескольких шагах от толпы заключенных.
— Товарищи, скорее к нам! — крикнул из толпы Баранников.
Обреченные разметали солдат и слились с толпой, которая мгновенно пропустила их внутрь.
Перед толпой возникла коренастая фигура Диркса. Нагнувшись вперед, он с детским удивлением смотрел на заключенных. В первую минуту он не был ни напуган, ни встревожен, он просто не верил своим глазам. Он, гастролировавший со своей «мельницей» по многим лагерям и перемоловший тысячи таких же, он, своими руками убивший сотни и привыкший относиться к своим жертвам, как к бессловесному стаду скота, впервые увидел их лица, глаза, сжатые кулаки.
Дирке, не целясь, выстрелил из пистолета в толпу и ранил троих, в том числе Антека. Толпа не шелохнулась. Только товарищ Антека подался всем телом вперед, будто собирался упасть. Но вдруг его правая рука сделала круговой взмах, и гаечный ключ обрушился на голову Диркса.
Дирке осел на землю, к нему бросились эсэсовцы. Баранников воспользовался замешательством и крикнул:
— Быстро через проходную штольню в пещеру!
И, как вода мгновенно уходит в песок, так толпа исчезала в черной дыре штольни.
Раненых уносили с собой.
Баранников задержался немного и прислушался к тому, что делалось в цехе, но по доносившимся оттуда звукам ничего нельзя было понять.
Опять в пещере оказалось две смены — тысячи людей в страшной тесноте.
Разбуженные товарищи всё узнали. В разных концах пещеры раздавались голоса:
— Надо завалить вход в пещеру!
— А дышать чем будем?
— Выставить дежурных в проходной штольне!
— Раненых надо снести в санитарку!
Баранников стоял, прижатый к стене, и слушал. Нет» нет, ничего не говорило о том, что люди напуганы происшедшим. И сам он тоже постепенно успокаивался. Он больше всего боялся, что появление раненых вызовет страх.
— Они специально вызвали смену, чтобы им удобнее было хватать людей! — кричал стоявший возле Баранникова человек. — Никто не должен выходить из пещеры!
— Они заморят нас голодом! — ответил ему далекий голос.
— А что лучше: смерть от пули сегодня или от голода через неделю? — спросил сосед Баранникова.
Голоса слились в общий гул, в котором ничего нельзя было разобрать. И вдруг Баранников ясно услышал, как кто-то несколько раз прокричал:
— Где инженер Баранников? * — Я здесь!
Баранников стал проталкиваться к центру пещеры и увидел, что его зовет товарищ Антека.
— Я здесь, — крикнул Баранников и остановился в центре пещеры.
Все выжидательно смотрели на него.
— Товарищи! — крикнул польский токарь. — Вот этот русский инженер спас сейчас наших товарищей!
Люди прихлынули к Баранникову. Он увидел их ждущие глаза и напряженно думал, что он может сказать сейчас этим людям.
— Товарищи! — Баранников огляделся вокруг. — То, что сейчас произошло, показало: если мы действуем сплоченно, палачи отступают. Это самое важное. И дальше мы должны быть вместе. Все за одного, один за всех. Мы начали борьбу за нашу жизнь, за наше освобождение из этого ада и должны дать клятву: что бы ни случилось, не подда ваться страху и не терять уверенности в себе. Когда мы вместе, мы большая и грозная для врагов сила. Но не думайте, что мы действуем вслепую. Во главе нашей борьбы стоят умные, храбрые люди. Всему свой час… — Баранников помолчал и добавил: — А пока первое дело — оказать помощь раненым. Где они?
Товарищ Антека молча показал рукой в темный угол пещеры.
Люди насколько могли расступились, и Баранников подошел к лежавшему у стены Антеку. Он лежал на спине, прижав руку к судорожно поднимавшейся и опускавшейся груди. Глаза его были закрыты. Баранников присел рядом, взял горячую руку Антека. Пульс еле прощупывался.
— Куда его ранило? — тихо спросил Баранников.
— В живот.
— Антек! — позвал Баранников.
Но на лице поляка не дрогнул ни один мускул. Баранников рукой приоткрыл веки.
Глаза были мертвы, на свет не реагировали и только грудь судорожно поднималась и опускалась да приоткрытый рот делал чуть заметные движения, будто Антек хотел его закрыть и не мог. Вдруг раненый двинул рукой, она соскользнула с его груди, и тотчас судорожное дыхание оборвалось.
Антек умер. Баранников встал.
— Товарищи! — обратился он к окружавшим его людям. — Мы понесли первые потери в борьбе. Умер от раны польский товарищ Антек. Это был настоящий солдат в священной борьбе с фашизмом. Когда-нибудь вы узнаете, как много он сделал в этой борьбе. Он погиб за свободу! Мы не забудем его. Пусть эта потеря призовет нас к большему единству, к большей храбрости! Смерть фашизму! Да здравствует свобода!
Пещера ответила не сразу. Сначала возник гул, который с каждой секундой нарастал и наконец превратился в грозный рев, в котором отдельные слова нельзя было расслышать. Но Баранников видел, чувствовал, что люди готовы на все. Сегодня первый раз в жизни ему пришлось быть оратором, и он испытывал гордый подъем души, ощущая в себе новые силы. Он всматривался в возбужденные и гневные лица, все еще не очень веря, что никто другой, а он одними своими словами вызвал эту бурю, захлестнувшую всю пещеру.
— Где другие раненые? — спросил Баранников.
К счастью, два других заключенных были ранены не опасно. Одному пуля попала в руку, другому немного повредило плечо. Они бодрились.
— Как прекрасно все вышло! — возбужденно говорил один из них, смотря на Баранникова. — Вы ведь русский? Так я и думал. Спасибо вам! Спасибо!
— Вы все сами сделали, — подавляя смущение, сказал Баранников.
К нему подошли трое незнакомых заключенных. Но еще до того, как они заговорили, Баранников сердцем почуял: русские.
— Здорово, земляк! — сиплым басом произнес один из них и крепко стиснул руку Баранникова. — Бывший майор артиллерии Пятников. Впрочем, почему это «бывший»?
Считаю себя вернувшимся в строй после вынужденного отпуска. — На возбужденном его лице весело поблескивали черные, навыкате глаза. Он показал на своих товарищей:
— Это тоже наши, армейцы. Считай нас состоящими при себе. Любой приказ выполним.
У Баранникова перехватило горло, и он только кивнул головой, стараясь не смотреть на товарищей.
В пещере внезапно наступила тишина. Баранников видел, что все смотрят в сторону бокового входа. Там стоял эсэсовский солдат. Он всматривался в сумрак пещеры, потом заложил в рот концы пальцев и два раза отрывисто свистнул. И тотчас из глубины пещеры послышался крик:
— Вальтер! — В голосе кричавшего были радость и удивление.
К солдату пробивался пожилой человек небольшого роста. Заключенные следили за ним с недобрым любопытством.
— Дружка нашел! — произнес кто-то насмешливо.
Пожилой обернулся:
— Это товарищ Вальтер! Он такой же узник, как мы.
Наконец он добрался до солдата. Они обнялись и оживленно заговорили. Люди молча наблюдали за ними. И только тут Баранников узнал в солдате одноглазого парня Вальтера, друга Отто. Пожилой заключенный, разговаривавший с ним, оглянулся и показал на Баранникова. И они вместе стали пробиваться к нему.
Дойдя до середины пещеры, Вальтер поднял в руке автомат и крикнул:
— Поздравляю вас, товарищи, с первой победой!
Лица у людей просветлели. Вальтер подошел к Баранникову:
— Здравствуйте, товарищ Сергей. Я вижу, вы тоже удивлены. Между тем все очень просто. Они нагнали в лагерь тьму солдатни, и стало удобно скрываться в этой форме. Я пришел специально к вам от товарища Отто. То, что вы сделали сегодня в цехе, узнают все. Наши люди расскажут об этом во всех пещерах. Эта сволочь Дирке, к сожалению, не околел, но в госпиталь попал.
— Что будет дальше? — спросил Баранников.
— В двух словах не скажешь. Положение пока неясное. Твердо решено одно: из пещер в цеха не выходить. По нашим сведениям, эсэсовцы это предусмотрели и собираются взять нас голодом. Будем драться. Фронт уже близок. Очень плохо в четвертой пещере, там взяли наших товарищей. Этим воспользовались провокаторы. Они предложили заключенным мирно выйти из пещеры и заявить, что не участвуют в борьбе. Мол, таким способом они могут сохранить себе жизнь. К сожалению, почти все поддались провокации. Люди вышли из пещеры, построились и направились к комендатуре. Но, как только они повернули за гору, по ним с двух сторон ударили из пулеметов и зениток. Гора трупов — такова расплата за малодушие. Эсэсовцы, может быть, подумали, что началось восстание. Значит, боятся, сволочи! — Вальтер незаметно сунул в карман Баранникова пистолет и продолжал: — Сегодня ночью сюда доставят несколько гранат и винтовок. Раздайте самым надежным людям и держите оружие под рукой. Пока срок восстания не уточнен, все дело в оружии. У нас его еще мало, очень мало. Но будет больше.
24
Несколько дней в лагере было неясное положение. Противники как бы заняли каждый свою позицию и выжидали.
Генерал Зигмаль после ранения Диркса пришел к выводу, что доставать из-под земли по тысяче человек в сутки — затея неосуществимая, и ждал восстания, которое выведет на поверхность всех заключенных. Тогда-то он и устроит массовую бойню.
Своему начальству он доложил, что выход узников из четвертой пещеры является началом восстания. Но вот уже несколько дней все было тихо. Одно из двух: или расстрел заключенных из четвертой пещеры подавил волю остальных и они от восстания отказались, или они ждут, когда американские войска подойдут еще ближе. И войска эти приближались.
Ничего утешительного не сообщили генералу и его друзья из Берлина. Генерал Зигмаль начинал нервничать. Ночью он отдал приказ подготовить все к взрыву подземелья.
Заключенные тоже выжидали. Руководители восстания считали, что эсэсовцы, учитывая полученный Дирксом урок, в пещеры не сунутся, с каждым выигранным днем приближался фронт. Когда американцы будут недалеко от лагеря, можно будет выйти из пещер и с малым количеством оружия. А пока делалось все, чтобы поддержать людей в пещерах. Однако с каждым днем голод давал себя чувствовать все острее.
Заключенные держались главным образом на нервах, на страстном желании разделаться с палачами и завоевать свободу.
Территория лагеря в эти дни походила на участок фронта, где наступило временное затишье. Действовали только гестаповцы. Рассудив, что руководство восстания, раз оно может и печатать листовки и добывать оружие, находится на поверхности, майор Лейт занялся заключенными, которые работали при кухне, в санитарном бункере и в крематории. Никаких конкретных данных гестаповцы не имели и применили испытанный метод — взяли каждого второго. Так в их руки попал радист, работавший на передатчике, спрятанном в подвале крематория. Чтобы ликвидировать улику, товарищи радиста бросили передатчик в печь крематория. Правильно ли они поступили, судить трудно. Но так или иначе, подпольщики остались теперь без связи с внешним миром. Гестаповцы схватили Вальтера. Руководство восстания лишилось человека, который был единственным связным между пещерами.
Спустя день гестаповцы сделали налет на санитарный бункер. В самом начале операции они опознали товарища Отто и поняли, что центр восстания здесь. Из этой пещеры они забрали всех. В их руки попал и скрывавшийся в бункере майор Пепеляев. На другой день был схвачен недавно прибывший в лагерь подполковник Глушаков. Восстание осталось без главного руководства. Еще не начавшись, оно оказалось фактически обреченным…Уже шестой час подряд генерал Зигмаль вместе с майором Лейтом допрашивал товарища Отто, майора Пе- пеляева и подполковника Глушакова. Они знали, что имеют дело с руководителями восстания. Пепеляев и Глу- шаков молчали. Что бы с ними ни делали, они молчали.
Отто, прекрасно зная, что он для гестаповцев не загадка, занял другую позицию.
Он уверял их, будто его арест для подпольщиков потеря небольшая, пугал размахом будто бы полностью подготовленного восстания, количеством оружия и давно установленной радиосвязью с американскими войсками генерала Паттона, которым уже сообщены имена и приметы всех палачей лагеря. Отто рекомендовал гестаповцам не играть с судьбой и, пока есть возможность, убираться из лагеря. Это им в конце концов, мол, зачтется.
После одного из таких допросов, когда его увели, генерал Зигмаль и майор Лейт остались вдвоем. Некоторое время они сидели молча, смотря друг на друга.
— Ну, что вы скажете? — с сомнительным равнодушием спросил Зигмаль.
Лейт прекрасно понимал, с кем имеет дело, и не собирался делиться с ним своими сокровенными мыслями.
— Что вы предлагаете? — уже деловито спросил Зигмаль.
— Пора с этими типами кончать, — раздраженно ответил Лейт. — Они должны быть уничтожены…
В это же самое время главный инженер завода Гросс, всклокоченный, щурясь от яркого света, сидел за столом в своем кабинете, не сводя недоуменного взгляда с человека, возившегося возле сейфа.
Последние дни Гросс не выходил из кабинета, спал здесь же на диване. С чисто немецкой педантичностью он ровно в девять часов утра садился к столу, чтобы встать из-за него с наступлением сумерек. Тогда, не зажигая света, он ложился на диван. Лицо его осунулось, обросло сивой щетиной. Связь с фирмой оборвана. Со вчерашнего дня перестал отвечать и телефон берлинского представительства фирмы.
До этого ему оттуда говорили одно: «Ждите распоряжений». И он ждал. Другие инженеры давно покинули лагерь. Оставался только Гримм. Он настойчиво уговаривал Гросса уехать.
— Я не имею на это права, — упрямо отвечал Гросс. — Вы в своих поступках свободны.
Завод стоит, вы не имеете работы и можете уезжать. Мои же служебные обязанности и мой долг перед фирмой заставляют меня оставаться здесь до конца. Я выеду, когда получу на этот счет прямое и недвусмысленное распоряжение фирмы.
Три дня назад Гримм, у которого не было никакой возможности связаться с заключенными, уехал. Он решил прорваться к американцам, рассказать им о лагере и уговорить выбросить здесь десант, чтобы спасти заключенных от смерти. Удалось ли ему это сделать- и что с ним случилось, неизвестно…
Гросс остался ждать распоряжения фирмы. А сегодня вечером явился некто Ротберг.
Эта молчаливая личность существовала непосредственно при шефе фирмы. Официальное его положение в директорате было непонятно, но на всех его заседаниях он молчаливо присутствовал. Поговаривали, будто он нечто вроде специального личного адъютанта шефа фирмы.
Ротберг бесцеремонно разбудил Гросса и приказал дать ключ от сейфа. Не снимая пальто и шляпы, он отпер сейф и, поставив у ног раскрытый портфель, начал запихивать в него бумаги. Когда сейф был очищен, Ротберг спросил:
— В сейфе генерал-директора ничего не осталось?
— Я все перенес к себе, — ответил Гросс.
— Прекрасно. — Ротберг, не садясь и держа портфель в руке, посмотрел на часы.
— Какие будут распоряжения шефа мне? — затаив дыхание, тихо спросил Гросс.
— Никаких, — сухо ответил Ротберг.
— Как же так? — растерянно пробормотал Гросс.
Ротберг посмотрел на него с усмешкой.
— Я всегда говорил шефу, что вы человек без воображения, типичный бескрылый исполнитель, — брезгливо сказал он. — Достаточно на вас посмотреть, чтобы понять, что вы уже не существуете. Какие же вам еще необходимы распоряжения? — Ротберг застегнул пальто и вышел.
Через минуту под окном промчалась его машина.
В дальнейшем Гросс действовал, как сомнамбула. Смотря прямо перед собой, он пододвинул к себе лист бумаги и размашистым почерком крупными буквами написал:
«В погибшей Германии мне делать нечего», — и вынул из стола пистолет…
Генерал Зигмаль и майор Лейт еще не окончили своего разговора, как в кабинет вошел адъютант генерала. Он приблизился к столу и молча положил перед генералом предсмертную записку Гросса. Когда генерал прочитал ее, адъютант сказал только одно слово:
— Застрелился.
Адъютант вышел. Генерал Зигмаль после секундного размышления разорвал письмо Гросса в клочья и выбросил в мусорную корзину.
— Кто? — спросил Лейт.
— Гросс, — с улыбкой ответил Зигмаль. — Признаться, я удивлен, что он не сделал этого раньше. Типичная штатская крыса.
— Что он написал?
— Что могут писать эти идиоты? Всегда одно и то же. Просит никого в его смерти не винить, хайль Гитлер и мы победим. — Генерал помолчал. — Если кто и победит, так это мы, и только мы. И только теперь, когда все эти штатские крысы с нашей дороги убрались.
— Значит, этих двоих я сегодня же ликвидирую, — вставая, сказал Лейт.
— Не возражаю. Вы, Лейт, молодчина. Я должен извиниться перед вами за некоторые свои резкости. Вы сделали главное. Восстание без головы — труп…
Ночью в крематорий явился майор Лейт и с ним отряд солдат. Заключенным, которые там работали, приказали выйти, отойти от крематория на двести шагов и там ждать дальнейших приказаний. Демка не слышал этого приказа. Так случилось, что за несколько минут до появления гестаповцев старший по команде сказал ему, что этой ночью его отведут в пещеру к его русскому другу, и Демка побежал в подвал крематория, чтобы взять спрятанный там пистолет.
К крематорию с погашенными фарами подъехала автомашина. Солдаты вынесли из нее три тяжелых мешка. Ошибиться было нельзя, в мешках были трупы. Когда их по узкому коридору несли к печам, Демка поднимался по лестнице из подвала. Солдаты повернули в печной зал, и тогда Демка увидел гестаповцев, стоявших у бокового выхода. Пройти мимо них незамеченным было невозможно. Не видя никого из команды заключенных, Демка сообразил, что всех их увели из крематория.
Демка раздумывал недолго. Прямо перед ним был люк для выгрузки пепла. Он был открыт. Достаточно подняться еще на две ступеньки, а потом можно выпрыгнуть через люк в спасительную темноту ночи. Но Демка решил не просто спастись. Поставив ногу на ступеньку, чтобы быть готовым к прыжку, он вынул пистолет и всю его обойму разрядил в гестаповцев. Он успел заметить, как двое из них начали падать, и ринулся в люк. А потом, никого не дожидаясь, помчался к главному входу в подземелье. Его окликнул часовой, но Демка пулей пронесся мимо и скрылся в темени тоннеля.
Вскоре он уже был возле Баранникова. Задыхаясь и дрожа, он рассказал, что с ним случилось.
25
Четыре дня узники продолжали оставаться разобщенными по девяти пещерам. Мысль о восстании еще не покинула их. Теперь все зависело от того, насколько опытными и умными были те, кто возглавлял заключенных в каждой пещере. Баранников попытался установить связь с другими пещерами. Он поручил это трем русским, которые торжественно объявили себя его помощниками. В полночь они ушли, а спустя два часа один из них, тяжело раненный, приполз обратно. Выяснилось, что эсэсовцы все выходы на поверхность оставили открытыми, но в соединительных штольнях устроили засады.
Положение заключенных в пещерах становилось все более тяжелым. Прекратилась всякая доставка продовольствия. Многих голод сделал вялыми, и они часами сидели неподвижно, ко всему равнодушные, ничего не ждущие. Те, кто пытался погасить голод неумеренным потреблением воды, погибали. Между прочим, как позже выяснилось, гестаповцы умышленно открыли доступ к водопроводным кранам. Люди умирали тихо, незаметно. Просто кто-то обнаруживал, что его сосед, с которым он только что разговаривал, уже мертв. И странное дело: люди, еще недавно равнодушные к смерти, теперь, обнаружив умершего, приходили в нервное возбуждение, и успокоить их было невероятно трудно. В состоянии истерики они словно теряли рассудок и бормотали бог весть что. Самым страшным было то, что мертвые оставались среди живых. Из-за немыслимой тесноты их даже нельзя было перенести в одно место. Все непереносимей становился сладкий трупный запах.
Баранников, Гаек и Демка держались вместе. В это страшное время обнаружилась чудесная душевная черта Гаека. Сын народа, породившего неунывающего бравого Швейка, в этих ужасающих условиях, где, казалось, любой юмор — кощунство, стал поддерживать людей нехитрой шуткой.
— Интересно, что обо всем этом сказал бы наш Швейк? — спрашивал он и, чуть изменив голос, отвечал: — Скажу я вам, дорогие мои, я знал в Панкраце одного чудака, которому было еще хуже. Он три раза женился и всех трех жен похоронил, но три тещи жили с ним в одном доме. Вы представляете эту жизнь с тремя тещами и без единой жены?
Люди вокруг печально улыбались. Выяснилось, что Демка никогда не читал Швейка, и Гаек подробно рассказывал ему о похождениях бравого солдата. Баранников видел, как вокруг прислушиваются к рассказу. Он наблюдал это не без удивления. До чего же разнообразны, даже неожиданны средства поддержки человеческой души!
В пещере появились агитаторы за мирный выход на поверхность. С одним таким агитатором Баранников впервые столкнулся три дня назад. Он знал этого человека с удивительно красивым и гордым лицом. Однажды Ян Магурский, показав на него, сказал: «Перед этим человеком падала ниц вся Варшава. Такой это был гениальный актер». Как- то Баранников заговорил с ним и был поражен, обнаружив, что гениальный актер на редкость глупый и фанатически религиозный человек. Все случившееся с ним он считал наказанием, назначенным богом за грехи его мирской жизни. Баранников сказал ему, что, следуя этой логике, эсэсовцев нужно считать божьими людьми. Актер совершенно серьезно ответил: «Великими были грехи мои, и бог избрал тяжкое их искупление…» Баранников тогда даже пожалел этого красивого и, как ему сказал Ян, талантливого человека.
И вот три дня назад он услышал, как актер красивым голосом говорил сбившимся возле него людям:
— Надо взять белый флаг — символ мира и выйти на поверхность. Сейчас, когда война явно кончается, немцы не возьмут на себя лишний грех убивать людей с белым флагом.
— Тысячи мертвецов из четвертой пещеры смеются над вами! — крикнул Баранников.
Актер величественно повернул к нему свою массивную голову:
— Четвертая пещера начинала восстание, — сказал он. — Это совсем иное дело.
— Вы говорите неправду, — возразил Баранников. — Четвертая пещера не начинала восстание. Просто там оказался такой же, как вы, Христов проповедник, а точнее сказать, провокатор, который повел за собой людей, пообещав им свободу и жизнь.
— Но немцы могли подумать, что это начало восстания, — невозмутимо заявил актер, А мы выйдем с белым флагом.
— А вы не помните, как они повесили вашего епископа? — спросил Баранников. — Он обратился к ним с молитвой, а они оборвали божьи слова петлей. Было это?
— Было. — Актер явно смешался и тихо пробормотал: — В ослеплении злости совершено это злодейство.
— А откуда вы знаете, что ослепление у них прошло? — наступал Баранников. — Не наоборот ли? Явное поражение в войне озлобило палачей. Они теперь озверели. И надо еще помнить, что каждый из нас, оставшихся в живых, — это свидетель их преступлений. Кто этого не понимает, кто надеется, что волки превратились в ангелов, и пойдет к ним, тот пойдет на самоубийство.
Баранников по лицам людей видел, что его слова попадают в цель, и, повысив голос, продолжал:
— Мы не пойдем за вашим белым флагом! Жизнь и свободу мы завоюем в борьбе, если все будем сплочены сознанием, что мы — сила, которую враг должен бояться. Идти к смертельному врагу на поклон — это не только глупость и трусость, но и предательство памяти тех, кого мы здесь похоронили.
Заключенные, забыв об актере, прихлынули к Баранникову. Он говорил им о готовящемся восстании, о том, что есть оружие и боевые руководители, которые хорошо знают обстановку и только выжидают благоприятною момента для восстания.
Тогда Баранников выиграл бой. Но вчера все узнали, что руководители восстания схвачены. Потом произошла неудача с попыткой установить связь с другими пещерами. Агитация за мирный выход на поверхность с белым флагом усилилась, и бороться с ней становилось все труднее.
— Что вы предлагаете взамен? — раздраженно спрашивали заключенные.
А что мог предложить Баранников? Только выжидать.
— Пока мы сами не перемрем? — кричали ему в ответ.
К вечеру Баранников понял, что утром люди уйдут из пещеры. Он видел, как в нескольких местах заключенные из лоскутьев мастерили белые флаги.
Ночью произошло событие, которое окончательно сломило волю людей и помутило их рассудок.
Только пещера начала затихать, как тде-то вверху раздался глухой удар, от которого с потолка посыпались комья земли. Все вскочили, кто-то истерически закричал:
— Они взрывают подземелье!
У Баранникова похолодело сердце. Он знал, что в планы эсэсовцев входил взрыв подземелья, но он знал и другое — руководству подполья удалось обезвредить заложенные в цехах мины.
Последовал новый удар, а затем удары слились в долгий грохот. Люди с обезумевшими лицами рванулись к выходу.
— Товарищи! Это налет авиации! — закричал Баранников. — Это бомбежка! Остановитесь!
Вы погибнете под бомбами!
Толпа остановилась. Баранников пробился в середину пещеры. В это время грохот оборвался.
— Ни шагу из пещеры! — кричал Баранников. — Это бомбы разят наших врагов!
Кончится бомбежка, и мы выйдем.
Заключенные подчинились. Земля снова заколотилась от взрывов. Погас свет — очевидно, одна из бомб попала в электростанцию.
— Спокойно, товарищи! — кричал Баранников. — Глупо погибать под бомбами, которые предназначены нашим врагам.
Воздушный налет американцев на лагерь, когда их войска были от него так близко, что еще в эту ночь могли здесь появиться, вряд ли был стратегически мудрой операцией. Имело смысл вывести из строя подземный завод, но американцы не могли не знать, что завод давно бездействует. Они не могли не знать и того, что завод безвреден, так как отрезан от фронта. Можно предположить, что, узнав от пробившегося к ним Гримма о готовящемся в лагере восстании, они решили помочь заключенным, нанося удары по находившимся на поверхности эсэсовцам. Но для этого совсем не нужен был столь мощный массированный налет. В пещерах, расположенных ближе к поверхности, заключенные гибли от детонации, у них лопались кровеносные сосуды. Одна из бомб пробила слой земли и взорвалась в пещере.
Как только стало ясно, что налет закончился, заключенные из всех пещер хлынули на поверхность.
— Товарищи, спокойно! — кричал сорвавшимся голосом Баранников. — Выходить организованно!
Все напрасно. Его никто не слушал. С диким ревом толпа ринулась в проходную штольню, и Баранникова подхватило потоком…
— Демка, не отставай! — успел крикнуть он.
— Я здесь, еле расслышал он Демкин голос.
Проходная штольня в самом конце была разрушена бомбой. Люди метнулись обратно.
— Назад! Выйдем через завод! — крикнул кто-то.
Началась паника и давка. Кто в эту минуту упал, нашел смерть под ногами потерявших рассудок товарищей. Люди, которых вел один инстинкт, хлынули в пещеру и оттуда в штольню, спускавшуюся в цех. Миновав цех, побежали по главному выходному тоннелю. Здесь было просторней, давка уменьшилась. Уже чувствовался свежий воздух…
26
Одна из первых бомб снесла угол здания дирекции завода. Бомба похоронила под обломками тело Гросса. Генералу Зигмалю повезло — он в это время находился в другом конце дома. За полчаса до налета Зигмаль отдал приказ взорвать завод и как раз, когда ему сообщили, что электропроводка к минам повреждена, начался налет.
— Может, мины сработают от детонации? — с надеждой сказал Зигмаль, когда затих грохот первых взрывов, от которых в кабинете генерал-директора вылетели все стекла.
Но мины от детонации не взорвались.
— Переходим в убежище! Переключить связь туда, — спокойно распорядился Зигмаль и, неторопливо собрав со стола бумаги, медленно пошел к двери.
Можно было подумать, что этот генерал-палач не был трусом. Но если бы знали шедшие за ним его помощники, о чем он сейчас думал! А он думал только об одном: правильно ли понял его шофер, которому он вечером приказал поставить заправленную бензином машину в лесу возле егерского домика и ждать его там, не вылезая из-за руля…
Телефон в убежище уже работал. Генерал Зигмаль соединился с начальником внешней охраны лагеря.
— Где железнодорожный эшелон?
— Стоит, как приказано, в семи километрах от лагеря, — последовал ответ.
— Немедленно погрузите в него весь свой гарнизон и, как только кончится налет, срочно перегоните эшелон на восток от лагеря и поставьте его в десяти километрах. Не позже чем через час эшелон должен быть там. Отвечаете за это головой.
По другому аппарату Зигмаль вызвал нового начальника гестаповского отряда (жизнь майора Лейта оборвала Демкина пуля):
— Где ваши люди?
— Размещены в санитарном бункере.
— Отправку их в пещеры отменяю. Как только окончится налет, направьте их ко всем выходам из подземелья. Остальное — как договорились. Желаю успеха.
Третий разговор генерал провел с полковником СС, в подчинении которого были все вооруженные силы на территории лагеря:
— Еще раз повторяю — огонь открывать только тогда, когда будет совершенно ясно, что наш расчет не оправдался. Но я думаю, что все будет в порядке. Успех зависит от быстроты, с какой вы перебросите свои силы на обхват шоссе, и от решительности последующих ваших действий. Их нужно оглушить и не давать им опомниться. Желаю успеха.
Последний разговор был с командиром отряда эсэсовцев, ведущих наблюдение за выходами из подземелий:
— Что у вас?
— Спокойно.
— Обо всем, что увидите, докладывайте мне каждые три минуты.
Все эти телефонные разговоры генерал Зигмаль провел под грохот взрывов — налет продолжался. Он положил трубку и прислушался к близким разрывам бомб.
— Как видно, янки бомб не жалеют. Ну что же, бросайте, бросайте, мистеры, помогайте нам обрабатывать засевшую в пещерах банду… — Он помолчал и сказал почти мечтательно: — Ах, если бы банда вышла на поверхность под бомбы! Тогда бы нам оставалось только произвести окончательную подчистку, и какой бы великолепный сюжет получился! Ну ничего, спасибо, мистеры, и за это.
Последний план действий, разработанный генералом Зигмалем, он сам назвал «психологическим». Все в этом плане держалось на том, что заключенные, находясь в пещерах в ужасающих условиях и вдобавок потерявшие своих руководителей, окончательно падут духом и превратятся в стадо безвольных людей, с которым можно будет сделать все, что угодно. Совершить убийство десяти тысяч человек на территории лагеря генерал Зигмаль уже не мог — американцы были слишком близко, он не успел бы ликвидировать следы этого побоища. Истребление заключенных он решил произвести за пределами лагеря. Несколько дней назад сюда были привезены еще две сотни уголовников. Им обещали немедленное освобождение за выполнение довольно простого задания: они должны были распространить в пещерах слух, будто охрана покинула лагерь, восточные ворота открыты и есть возможность бежать.
Выйдя из подземелья, заключенные убедятся, что действительно никакой охраны нет, и вслед за уголовниками ринутся к восточным воротам, которые будут открыты.
Беглецы неизбежно растянутся в длинную колонну. А когда они удалятся от лагеря на три-четыре километра, находящиеся в засаде эсэсовцы откроют по ним пулеметный огонь. Предполагалось, что здесь должно быть убито не меньше половины заключенных. Остальных, окончательно парализованных страхом, погонят дальше к приготовленному эшелону. Каждый вагон должен быть набит битком, наглухо закрыт и запломбирован. На дверях — плакат об ответственности за снятие пломбы. Затем этот страшный эшелон будет курсировать между двумя маленькими городками и подолгу стоять на безлюдных полустанках, пока люди в вагонах не перемрут. Но «для верности» возле Равенсбрука эшелон будет расстрелян из зенитных пулеметов, установленных на крыше высокого здания, — это создаст видимость обстрела поезда американской, авиацией…
По этому плану уголовники должны были утром спуститься в пещеры, но ночью началась бомбежка, и генерал Зигмаль немедленно изменил план. По его расчетам, налет американской авиации должен заставить заключенных выйти на поверхность в надежде, что охрана лагеря уничтожена бомбардировкой. Расчет этот оказался довольно правильным.
Отдав распоряжения, генерал Зигмаль попросил всех выйти из комнаты и связался с Берлином. Он соединился с Гиммлером.
— Говорит Зигмаль. У нас сильный налет авиации. Надеюсь на протяжении суток операцию закончить.
— Кто присутствует у вас во время этого разговора? — спросил Гиммлер.
— Никого. Я всех удалил.
— Хорошо. Мое указание о следах остается главным.
— Все предусмотрено… — Генерал Зигмаль помолчал. — Могу ли я после проведения операции выехать отсюда?
Куда?
— В… Берлин, — чуть запнувшись, ответил генерал Зигмаль.
— Останьтесь в Веймаре, — прозвучало как приказ.
— В Веймаре? — переспросил генерал.
— Да. У вас там, кажется, живет семья сестры…
— Но не дальше как завтра там будут янки.
Гиммлер точно не слышал генерала:
— Поезжайте к сестре и ждите там моих указаний.
— Но…
— Вы меня поняли?
— Понял, но…
— До свиданья…
В Берлине положили трубку.
Генерал Зигмаль с недоумением смотрел на зажатую в руке трубку, в которой только что звучал хорошо знакомый ему голос рейхсминистра.
Генерал Зигмаль был одним из верных сатрапов Гиммлера. Как известно, ни один человек, даже из нацистской верхушки, не мог назвать себя другом Гиммлера.
Гитлер, позволявший себе набрасываться с базарной бранью па многих своих приближенных, никогда не поднимал голоса на Гиммлера. Слишком много этот человек знал такого, что было сокровенной тайной фюрера.
В дни, предшествовавшие катастрофе, о которых мы ведем рассказ, Гиммлер осуществлял задуманный им план сохранения верных ему людей. Ныне среди руководящих лиц Западной Германии мы видим таких преступников, как Оберлендер, Глобке и другие. Многих из них именно в эти дни спасал Гиммлер. Это его кадры.
Генерал Зигмаль не был особенно крупной или близкой Гиммлеру фигурой. Он был из тех беспрекословных и неглупых исполнителей, на которых рейхсминистр при любых обстоятельствах мог положиться. В свою очередь, Зигмаль отлично понимал, что при любой ситуации он должен держаться за Гиммлера, как за самого надежного и самого осведомленного среди главарей наци. Вот почему сейчас, положив наконец телефонную трубку, генерал Зигмаль, как он ни был удивлен приказом Гиммлера, ни на минуту не подверг его сомнению и занялся подсчетом времени, которым он теперь располагал. Его тревожило сейчас только одно: вдруг заключенные не выйдут из пещер и тогда вся операция может на несколько часов задержаться…
Бомбежка прекратилась. Генерал Зигмаль пригласил к себе офицеров.
Они входили, выжидательно и тревожно смотря на генерала.
— Прошу извинить меня, господа, я говорил с рейхсминистром СС. Все в полном порядке.
Зазвонил внутренний телефон.
— Зигмаль слушает… Так… Так… Прекрасно. Действуйте, как приказано. Генерал торопливо положил трубку: — Они выходят на поверхность. Все — по своим местам. По окончании операции следуйте в Лейпциг, я буду вас там ждать. Желаю успеха.
Убежище мгновенно опустело. Только адъютант Зигмаля остался возле телефонов.
Генерал встал.
— Я еду наблюдать за операцией. Оставайтесь здесь. — Увидев в глазах адъютанта тревогу, Загмаль, уже выходя, добавил: — Утром тоже уезжайте в Лейпциг.
Генерал Зигмаль вышел из убежища и прислушался. Поблизости трещало и гудело пламя, охватившее здание комендатуры. Со стороны завода доносился неясный гул, отдельные неразборчивые выкрики. Постояв немного, генерал энергично зашагал к лесу, где возле егерского домика его ждала машина.
27
Никакая сила не могла остановить заключенных, бежавших по главной выходной штольне. Стук деревянных колодок по бетонным плитам, хриплое дыхание, бессвязные выкрики — все это сливалось в качающийся от резонанса гул, в котором были и отчаяние и надежда.
Чтобы не потерять друг друга, Баранников и Гаек взялись за руки. Демка остался где-то позади — искать или звать его было бессмысленно.
— Если встретят огнем, — на ходу кричал Баранников Гаеку, — командуй назад, кричи во весь голос.
Толпа вырвалась на поверхность. От свежего воздуха люди мгновенно опьянели. Они останавливались и, шатаясь, озирались по сторонам. Многие, обессилев от бега, садились на землю. Вверху было черное небо в редких звездах. Слева горело какое-то здание, и все повернулись в ту сторону. Багровый отсвет пожара розовыми пятнами шевелился на белых лицах, отражался в тысячах расширенных глаз. И была тишина такая мирная, что становилось страшно.
— Смотри, не стреляют, — тихо произнес Гаек.
— Подожди. — Баранников тревожно прислушивался к разговору, доносившемуся из толпы.
Кто-то торопливо и громко говорил на хорошем немецком языке:
— Восточные ворота открыты, надо бежать туда.
Услышав это, Баранников обрадовался, — значит, есть люди, которые что-то знают. Он стал пробиваться туда, где слышался голос.
Окруженный плотной толпой, рослый человек в одежде заключенного говорил:
— Охрана сбежала! Те ворота открыты! — отрывисто выкрикивал он, почему-то не глядя на обступивших его людей, а повернувшись лицом в сторону пожара.
Может, именно это и вызвало у 'Баранникова первое подозрение. Он подошел к рослому вплотную:
— Откуда знаешь, что охрана сбежала?
— А ты кто такой? Может, ты из охраны, только переоделся? — И вдруг рослый закричал базарным голосом: — Этого типа подослали от охраны! Бей его!
Рослый бросился на Баранникова, но в это время невесть откуда взявшийся Демка ловким ударом по ногам свалил рослого на землю.
Люди вокруг тревожно гудели. Рослый вставать не торопился, он только приподнял голову и озирался.
— А ну, вставай! — приказал ему Гаек.
Рослый медленно поднялся, а затем быстрым движением вставил в рот пальцы и оглушительно свистнул. Ему ответил свист из толпы, и рослый ринулся в том направлении. Путь ему преградил Баранников:
— Стой! Ты из какой пещеры?
— А тебе какое дело? — Рослый толкнул Баранникова в грудь и рванулся в сторону.
Но тут на его пути опять возник Демка:
— Стой, раз говорят!
Рослый размахнулся, но на мгновение раньше Демкин кулак отшвырнул его на заключенных. Кто-то инстинктивно посторонился, образовалась брешь, и рослый бросился в нее.
— Держите провокатора! — крикнул Гаек.
Но было уже поздно.
А в это время Баранников услышал с другой стороны:
— Охрана сбежала! Восточные ворота открыты!
Позади кто-то выкрикивал точно такие же слова.
Баранников и Гаек поняли, что происходит организованная массовая провокация.
Толпа послушно поддавалась ей. Колебались даже те, кто был возле Баранникова.
Слишком сильной была жажда свободы.
— У кого есть оружие, ко мне! — крикнул Баранников, сам еще ясно не представляя, что он предпримет дальше.
К нему пробилось несколько человек.
Между тем толпа на глазах редела. Большая ее часть уже растянулась в колонну, быстро двигавшуюся к восточным воротам. Возле Баранникова осталось не больше сотни заключенных, да и те стояли вокруг в нерешительности, видимо далеко не уверенные в том, что поступили правильно.
Вдруг Баранников увидел, что от восточных ворот к ним возвращается большая группа узников, человек двести. Это Шарль Борсак сумел в конце концов убедить и увести из западни французов своей пещеры. С ними было и несколько русских. Все они поначалу поверили провокаторам, но, когда, подходя к воротам — а они достигли их первыми, — увидели, как при их приближении от ворот умчался на восток отряд вооруженных мотоциклистов, почуяли недоброе.
— Подлая ловушка! — возбужденно говорил Борсак, — Что будем делать?
— У твоих товарищей есть оружие? — спросил Баранников.
— Два пистолета и одна самодельная граната.
— Пригодятся… — Баранников прислушался к обступившей их тишине. — Надо послать разведку на позицию зенитчиков и в дом, где была охрана. Там, может быть, брошено оружие. Всем остальным занять позиции в глубине главного входа.
Разведчики скоро вернулись. Дом охраны, оказывается, сгорел дотла, в него попала бомба. С позиций зенитчиков разведчики принесли автомат с полной обоймой патронов, несколько гранат и целую сумку санитарных пакетов. Ни одного солдата там не было.
Разведчики, необычайно возбужденные, рассказывали, как проходила разведка. В это время по приказу Баранникова заключенные разбивались на группы по пятьдесят человек и выбирали командиров. К Баранникову подходили только что избранные командиры групп, они представлялись ему почти по-военному. Одного из них, русского, в прошлом старшего лейтенанта саперных войск, Баранников назначил своим заместителем. Демка остался при нем связным. Тут же был разработан план действий.
Ближе к выходу из штольни заняли позицию те, у кого было оружие. Их назвали ударным отрядом. Они укрылись за тяжелыми бетонными плитами. Снаружи были выставлены четыре дозора, по два человека в каждом. Остальные вооружились кто чем мог. В ход пошли куски железа, резцы от токарных станков, гаечные ключи.
Прибежали сразу два связных из дозора.
— С западной стороны доносятся выстрелы и гул моторов. С зенитных позиций слышны голоса, говорят по- немецки.
Что это может значить?
Прибежал третий связной:
— Туда, где лежат расстрелянные из четвертой пещеры, подъехали машины. Был слышен разговор по-английски. Машины уехали.
Старший лейтенант предложил послать вооруженную разведку — обследовать весь лагерь. Спустя несколько минут разведчики исчезли в темноте. Ушли на свои посты и связные дозоров.
Прошло, может быть, полчаса, и все услышали выстрелы. Баранников и старший лейтенант выбежали из штольни. Редкие одиночные выстрелы доносились с запада.
— Дема, быстрей беги туда! — приказал Баранников. — Если это стреляют наши разведчики, передай им приказ, чтобы не ввязывались в бой и быстро отходили сюда. У нас слишком мало оружия и боеприпасов.
Демка помчался через лес.
Оказалось, что это стреляли не разведчики. Вернувшись вместе с Демкой, они рассказали, что возле западных ворот оставлена группа эсэсовских солдат, человек десять, не больше. У них есть грузовик, который с заведенным мотором стоит чуть поодаль. С той стороны ворот по шоссе кто-то ехал к лагерю, и эсэсовцы начали стрелять. Вот и все.
— Дайте мне пятерых бойцов и одну гранату, — попросил, старший лейтенант, — я возьму эсэсовцев.
Сначала Баранников был категорически против — он был уверен, что поблизости есть еще гитлеровцы. Но старший лейтенант не отставал, он прямо дрожал от нетерпения по-военному схватиться с врагом.
— Пустячное же дело. Одной гранаты хватит, — почти умолял он.
И Баранников уступил.
Старший лейтенант провел эту операцию молниеносно и без потерь. Его пятерка захватила четверых эсэсовцев, грузовик и принесла десять автоматов, ящики с патронами, гранаты.
Заключенные потребовали немедленной казни эсэсовцев. Их окружила плотная, грозно гудящая толпа. Баранников чувствовал: достаточно одного слова или движения — и эсэсовцы будут растерзаны.
— Подождите, товарищи! — крикнул он, пробиваясь к эсэсовцам. — Их надо допросить и узнать у них обстановку.
Толпа расступилась. Эсэсовцев отвели в глубь штольни, и Баранников с Борсаком стали их допрашивать. Эсэсовцы рассказали, что оставлены в качестве заслона и должны были по крайней мере до утра не дать американцам войти в лагерь через западные ворота, а затем отступать на восток. Они рассказали о западне, которая ожидала узников на шоссе.
Баранников видел, что удержать заключенных от само суда вряд ли удастся, они ждут только, когда кончится допрос. Но он твердо знал, что допустить этого не имеет права, хотя и сам не прочь был бы разрядить обойму в этих съежившихся от страха палачей.
Закончив допрос, он обратился к заключенным:
— Спокойно, товарищи, сейчас мы их будем судить.
— Зачем? — раздался возмущенный крик. — А они нас судили?
— Делать так, как они, мы не будем! — крикнул Баранников. — Приказываю прекратить разговоры!
В наступившей тишине Баранников обратился к эсэсовцам и потребовал назвать свои фамилии. Все четыре фамилии он предложил узникам запомнить, чтобы затем внести их в обвинительный документ. Сотни людей вслух и про себя повторяли четыре немецкие фамилии.
— Какой будет приговор? — спросил Баранников.
— Смерть! — на едином дыхании прозвучал многоголосый ответ.
Эсэсовцев вывели из штольни, и группа бойцов ударного отряда под командованием старшего лейтенанта привела приговор в исполнение.
— Правильно, русский! — кричали Баранникову со всех сторон.
Людям пришлось по душе, что все сделано достойно и по форме.
Начало светать. Во все стороны лагеря были посланы разведчики. К Баранникову подошел Шарль Борсак и с ним десятка полтора французов.
— У нас возникла идея, — волнуясь, заговорил Борсак. — Сесть на грузовик и попробовать спасти тех, кого погнали в западню. Вот мои товарищи — добровольцы на это дело. Ведь там наши соотечественники, надо спасти их.
Баранников и сам все время думал о тысячах товарищей, которые пошли за провокаторами, но как им помочь, он не знал. Там орудует большая банда эсэсовцев. А что могут сделать против них пятнадцать человек, из которых не все имеют оружие?
Он сказал об этом Борсаку.
— У нас четыре автомата, гранаты, — все больше волновался француз. — Мы налетим сзади, поднимем панику, а там видно будет.
— Что — видно будет? — безжалостно спросил Баранников. — Как вас всех перебьют гитлеровцы?
— Но зато мы будем знать, что сделали все для спасения товарищей! — крикнул Борсак, и французы горячо его поддержали.
Баранников видел, что их не остановишь. Он молча обнял Шарля Борсака.
— Мы увидимся, Сергей, мы увидимся! — бормотал француз.
А его товарищи, вздымая сжатые кулаки, кричали:
— Вив! Вив!
Спустя несколько минут грузовик промчался к восточным воротам. Стоявшие в его кузове французы пели «Марсельезу». Шарль Борсак стоял на подножке и махал рукой.
Баранников смотрел вслед машине, не замечая, что по лицу его текут слезы.
Над горизонтом показался слепящий диск солнца. Люди смотрели на солнце с таким выражением, будто видели какое-то радостное чудо. И вдруг все услышали жаворонка. Подсвеченный солнцем и оттого похожий на комочек золота, он трепетал над горой и пел свою беспечную песню. Люди смотрели на жаворонка, и то ли от непривычки к солнечному свету, то ли еще от чего, глаза их слезились.
Громкий треск с запада прозвучал, как взрыв. Люди вздрогнули.
Танки, танки! — кричал бежавший из леса дозорный.
— Быстро все в штольню! — скомандовал Баранников. — У кого гранаты — , остаться со мной.
Два танка снесли ворота, подкатили к подножию горы и остановились. Из открывшихся люков высунулись танкисты. Оглядевшись, они вылезли из башни и соскочили на землю. В пролом въехало несколько «виллисов» с солдатами.
— Это американцы! — крикнул кто-то и побежал к танкистам.
— Назад! — приказал Баранников.
Но остановить людей было уже нельзя. Баранников бросился их догонять.
Увидев бегущих к ним заключенных, американцы построились полукругом и подняли автоматы.
— Свобода, свобода! — кричали бежавшие к ним люди.
И все же, увидев поднятые автоматы, толпа замедлила бег и остановилась. Между ней и американцами оставалось несколько шагов.
Вперед вышел американский офицер.
— Кто вы такие? — спросил он по-английски и по-немецки.
Баранников тоже вышел вперед, чувствуя за своей спиной разгоряченное дыхание товарищей.
— Мы заключенные этого лагеря, точнее сказать часть заключенных. Я командир этой группы.
— Где охрана?
— Бежала.
— Куда?
Баранников показал на восток:
— Они угнали туда несколько тысяч узников, вы их еще можете спасти.
Американец подозвал другого офицера, сказал ему что- то, и тотчас несколько машин с солдатами помчались на восток.
Американцы с нескрываемым ужасом смотрели на заключенных.
— Я попросил бы вас, — немного смущенно сказал офицер, — отвести ваших людей в какое-нибудь место. Это необходимо сделать из санитарных соображений.
— Мы здоровы, — чуть с насмешкой произнес Баранников. — Мы только очень голодны.
Лицо у офицера покраснело, он растерянно молчал.
— Вы не могли бы нас накормить? — спросил Баранников.
— О да! Конечно! Где ваша столовая?
Баранников улыбнулся:
— Никакой столовой здесь нет. Пусть нам дадут консервы и хлеб.
Из подъехавшей машины вылез тучный генерал. Он подошел к офицеру и тоже с испугом и любопытством посмотрел на заключенных. Потом он сказал что-то офицеру, и тот громко спросил:
— Есть ли среди вас американцы?
— Нет, — ответил Баранников. — В этом лагере ваших не было.
Генерал еще с минуту смотрел на заключенных, потом молча повернулся, сел в машину и уехал. Глядя ему вслед, офицер помолчал и сказал:
— Я все же попрошу отвести ваших людей в какое- нибудь определенное место. Еда будет доставлена туда незамедлительно.
— Хорошо, мы будем находиться у главного входа в подземный завод.
Баранников повернулся к товарищам. Он целую минуту не мог им ничего сказать.
Впрочем, они всё слышали сами. Баранников видел бело-землистые лица, ввалившиеся глаза, в которых еще сияло счастье, и все они были устремлены мимо него — на спасителей.
Да, пришли свобода и спасение. Конечно, не таким виделся в мечтах этот счастливый час. И все же это были свобода и спасение.
В это время на территорию лагеря, непрерывно гудя клаксоном, ворвался открытый джип. С него на ходу соскочили два парня в военной форме. Только пилотки они засунули под погончики на плечах. В руках у них были киноаппараты. Остановившись в нескольких шагах от заключенных, они вскинули аппараты и начали съемку.
Все это произошло так быстро, что Баранников не сразу понял происходящее. И тут он заметил, что его товарищи смущенно отворачиваются от стрекочущих аппаратов, стараются скрыться за спинами друг друга. И вдруг Баранников безотчетно разозлился.
— Товарищи! — крикнул он сдавленным голосом. — Да здравствует наша свобода!
Смерть фашизму!
И точно искру бросили в порох. К небу взметнулись сжатые кулаки, и над поляной взорвался могучий радостный крик. Русское «ура» слилось с французским «вив».
Люди кричали что-то каждый на своем языке. На Баранникова, чуть не сбив его с ног, бросился Гаек. Он обнимал друга, целовал его. И все вокруг тоже обнимались и целовались. Кто-то сзади обхватил Баранникова за шею. Он оглянулся и увидел счастливую физиономию Демки.
— Батя! Батя! — кричал он ему в самое ухо.
Теперь все жались к Баранникову. Со всех сторон к нему тянулись руки. Он видел устремленные на него влажно блестевшие глаза. Его подхватили и начали качать.
Под восторженный рев он взлетал вверх, падал на пружинно сцепленные руки и снова взлетал.
Американские солдаты подбежали к толпе и включились в общее ликование. Офицер что-то кричал им, но голоса его не было слышно. Заключенные уже подбрасывали вверх американцев. Взлетая, они истошными голосами кричали: «О'кей!»
28
Освобожденных разместили в уцелевшей части дома дирекции. Они получили чистые солдатские постели и добротную одежду. Их хорошо кормили. Больными занимались врачи. По вечерам в бывшем кабинете генерал-директора им показывали кинофильмы.
Но разговор в эти дни был только один — скорее домой.
Вот тут-то и началось непонятное. Американский офицер, оставшийся с заключенными, как только возникал разговор о возвращении домой, точно становился глухим. Сначала он потребовал, чтобы заключенные дали свои обвинительные показания об эсэсовских палачах, действовавших в их лагере. Показания были даны.
Потом офицер стал говорить о необходимости соблюдения каких- то формальностей, связанных с отъездом заключенных в свои страны. Позже офицер ссылался на то, что война еще не кончилась и весь транспорт работает на войну.
Баранников, продолжавший чувствовать себя ответственным за товарищей, решил поговорить с офицером. Он зашел в его кабинет рано утром, до завтрака. Офицер пил кофе и слушал радио. Увидев Баранникова, он выключил радиоприемник.
— Прошу, прошу вас, мистер Баранников.
До этого они уже не раз беседовали, и офицер прекрасно знал, кто такой Баранников и кем он был в лагере. Баранников мог разговаривать с ним только по-немецки, и каждый раз их встреча начиналась одной и той же шуткой офицера.
— Переходим на язык нашего общего врага… — сказал он и сейчас. — Хотите кофе?
— Спасибо, меня ждет завтрак, — ответил Баранников, садясь к столу.
— Вы чем-то расстроены. Что-нибудь случилось? — спросил офицер.
— Все то же. Я не хочу говорить за всех, но что касается моих соотечественников, могу с уверенностью заявить — мы больше не можем здесь отсиживаться. Наша армия воюет, и мы хотим быть вместе с ней.
— Я только что слушал английское радио, — улыбнулся офицер, — ваши уже вплотную занялись Берлином.
— Ну вот видите!
— Но в то же время я не вижу никакой физической возможности перебросить вас через наш фронт.
— Хорошо. Мы пригодимся вашим войскам. Ведь речь идет о сотнях солдат, и мы союзники, как-никак.
Офицер покачал головой:
— Что касается нас, американцев, мы не можем допустить, чтоб вЫ, перенеся столь ужасные страдания, попали еще и на фронт. — Он улыбнулся: — Там иногда убивают. А это было бы чудовищной нелепостью. — Офицер снова улыбнулся и спросил: — А вы уверены, что абсолютно все ваши соотечественники хотят того, чего хотите вы?
— Да. За исключением одного.
— Мистер Карасев?
— Он волен поступать, как хочет, — сказал Баранников.
Этого Карасева он узнал только теперь. Сперва он показался Баранникову попросту свихнувшимся от пережитого в лагере, но затем стало ясно нечто другое. Карасев был из крестьян, и, судя по всему, из кулацкой семьи, пострадавшей во время коллективизации. Сейчас он все более открыто говорил о своем нежелании возвращаться на родину, где, по его выражению, «с человека один спрос и никаких радостей». Он все время крутился возле американцев, его карманы были набиты сигаретами и жевательной резинкой.
Офицер улыбнулся:
— Сегодня Карасев, а завтра еще кто-нибудь? Я бы на вашем месте не говорил столь уверенно от имени всех. Это недемократично.
— Кроме Карасева, все хотят того же, что и я, — твердо сказал Баранников. — Мы просто требуем отправить нас немедленно.
Лицо офицера приняло официальное выражение.
— Я сообщу о вашем требовании своему начальству. Ответ получите в ближайшие дни.
Баранников встал и, не прощаясь, вышел.
После завтрака Баранников, Демка и Гаек уединились на лесной поляне. Баранников рассказал о своем разговоре с американским офицером.
— Лично я все уже решил, — сказал Гаек. — Отсюда до границы с Чехословакией совсем недалеко. Завтра на рассвете я отправлюсь домой.
— Мы тоже уйдем, — решительно произнес Баранников.
— Правильно, батя! — воскликнул Демка.
— Сегодня же поговорю со всеми нашими — и в путь…
Гаек вдруг засмеялся:
— А мне этот офицер прямо сказал — поезжайте в Америку. Вы инженер, получите хорошую работу. Он разговаривал со мной так, будто я сюда с Марса свалился, куда обратно дороги нет.
— В общем, решено: идем, — облегченно улыбнулся Баранников. — Далекая мне предстоит дорожка до родного Урала! Страшно подумать, как я постучу в дверь родного дома! Тебе, Демка, не страшно?
— Я и не знаю, куда стучаться. Буду искать мать. Да жива ли?
Баранников обнял Демку за плечи:
— Надейся, парень, на лучшее.
— А если выйдет, что я один остался на всем свете? — вздохнул Демка.
— Брось, Демка. Человек остаться один нигде не может. Ты только времени зря не теряй, иди учиться, работать.
— Куда идти-то? — Демка преданно смотрел на Баранникова.
— Идем со мной на Урал. Хочешь?
— Хочу, — тихо ответил Демка.
Баранников рассмеялся:
— Подписано. Двинем вместе, не пожалеешь. И мамашу твою разыщем… А на Урале всем места хватит…
Было раннее утро. Солнце еще не взошло, над землей стоял голубой туман, и верхушки деревьев торчали из него, как из воды.
В этот час у подножия горы советские люди прощались с Гаеком. Он страшно волновался, нервничал и, не желая, чтобы товарищи видели это, торопливо пожал всем руки и быстро пошел на юг.
Через минуту он исчез в тумане.
Баранников оглядел стоявших возле него людей. Да, он не ошибался, с ним были все, кроме Карасева. Ну и черт с ним!
— А нам как идти? — спросил Демка.
В это время из-за леса блеснул первый луч солнца, и туман начал таять на глазах.
Баранников рассмеялся. У него было радостное и какое-то облегченное состояние души. Так бывало с ним, когда он кончал какое-нибудь трудное дело, еще не начав думать о новом.
— У нас направление простое, — сказал он, показывая туда, где из-за горизонта всплывало солнце, — все время туда. Где встает солнце, там и есть наш дом. Пошли, товарищи!
1959–1961 гг.
БОГ, МИСТЕР ГЛЕН И ЮРИЙ КОРОБЦОВ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1
Ясно помню себя только с первого класса школы. А все, что было до этого, похоже на обрывки сумбурного сна. Помню, например, что однажды я разговаривал во дворе с большим красивым петухом и даже так его чем-то рассердил, что он бросился на меня…
Помню, как однажды я спросил у мамы — можно ли пройти по радуге, как по мосту? Она засмеялась и сказала: «Попробуй». И я бы попробовал, но радуга вдруг растаяла.
Или вспоминается такое: будто я нахожусь в лесу, в котором бушует пожар. Огонь, как рыжая белка, взбегает по стволу могучего дерева все выше, выше; там, наверху, слышится треск, пламя разбегается по ветвям, свивается в ревущий столб огня. А в это время другие белки бегают по земле, перепрыгивают через канавы. Одну я придавливаю ногой, но она вырывается и убегает. Возле меня проносятся обезумевшие от страха лесные звери — лиса, сама похожая на кусок огня, неуклюжий, жалобно ревущий медведь, заяц с опаленным боком, еж, у которого тлеют колючки. И все они, увидев меня, кричат: «Юра, спаси нас!»
Однажды мне — уже взрослому — предложили написать все, что я помню о своем детстве. Я написал и про этот лесной пожар. В результате в моей личной характеристике, составленной офицерами американской разведки, было записано: «Имеет склонность к фантазированию»… Между тем это воспоминание, как теперь я понимаю, имеет свою реальную почву.
Мой отец служил в пожарной команде и, конечно, рассказывал дома о своей работе и, наверное, однажды рассказал о том, как горел лес.
Помню зимний день. В саду отец мастерит скворечник — маленький домик из белых дощечек. Потом по глубокому снегу он идет к тополю, который растет возле сарая. Зажав в зубах два больших гвоздя, отец лезет на дерево и к самой его верхушке прибивает скворечник.
— Юрка, зови скворцов на новоселье! — кричит он мне оттуда.
На другой день я обнаружил, что в скворечнике поселились воробьи. Я еле дождался вечера, когда отец пришел наконец домой, и рассказал ему о нахальных воробьях. Отец рассмеялся:
— Они, Юрка, сняли домик временно — до прибытия основных жильцов…
И действительно, однажды утром я проснулся и услышал за окном нежный свист, а потом: буль-буль-буль, — будто дули в свисток с водой. Я выглянул в окно и сразу увидел двух скворцов. Один, нахохлившись, сидел на крылечке своего домика, а другой, который свистел, — на сухом суку тополя…
Ясно помню несколько дней одного лета. Мы, ребятишки с нашей улицы, побежали на берег Дона смотреть купальщиков. Солнце уже спускалось к земле. Было ветрено и довольно холодно, никто не купался. У меня сорвало с головы белую панамку, и она полетела к реке, я еле догнал ее, придавил ногой и потом надел на голову, не заметив, что она в грязи. А ребята надо мной смеялись. Потом мы вертелись возле рыбаков. Один на наших глазах поймал маленькую рыбешку и бросил ее нам. Я первый схватил ее и пустил в воду — она поплыла как-то бочком и поверху. В это время показался пароход, и я забыл о рыбешке… Потом мы стали швырять в реку камни. И вдруг слышу:
— Юрка! Юрка! Где ты?
Оглядываюсь и вижу нашу соседку Елену Ивановну, тетю Лену.
— Скорей, скорей! — кричит она и машет мне рукой.
Я не хотел уходить от ребят, но тетя Лена схватила меня за руку и потащила домой.
— Дурачок ты мой маленький, — приговаривала она и смотрела на меня как-то странно, будто не узнавала.
Я послушно шел и ни о чем ее не спрашивал. Я привык слушаться тетю Лену, как маму. Моя мама работала на химзаводе и, пока для меня не было места в заводском детсадике, по утрам отводила меня к тете Лене, и я проводил в ее доме весь день, пока за мной не приходили мама или отец. У тети Лены была швейная машинка, и мне разрешалось крутить ножное колесо, когда с него был снят привод… И на этот раз я нисколько не удивился, когда она привела меня к себе.
Тетя Лена жила одна. У нее была только кошка Лыська. Но сейчас в ее домике было полно народу. Почему-то все жалобно смотрели на меня, вздыхали и переглядывались. Тетя Лена дала мне кружку молока. Я стал пить молоко и видел, что женщины шепчутся все время. Потом мне захотелось спать, и я сказал, что пойду домой.
— Дома у тебя никого нет, — сказала тетя Лена. — Папка на дежурстве, а мама пошла в ночную смену.
Тогда я покорно лег на хорошо знакомую мне кушетку и вскоре заснул под шепот соседок.
Утром тетя Лена опять сказала, что дома у меня никого нет и что мы поедем на весь день к ее родственнице, которая живет по ту сторону Дона. Это было интересно — я еще никогда не бывал на другом берегу нашей реки…
Мы пошли в центр города, сели в трамвай и потом очень долго ехали.
Родственница тети Лены — бабушка Лукерья — оказалась глухой старушкой очень маленького роста, она была только чуть повыше меня. Жила она в маленькой хибарке-мазанке, которая стояла в заросшем саду. Я сразу начал играть там в лесного разбойника. И мне было жаль, что нет здесь моих дружков с нашей улицы.
Здесь я провел весь день и не заметил, что тетя Лена куда-то исчезла. Когда бабушка Лукерья кормила меня, сна приговаривала:
— Кушай, сиротка моя, кушай…
Под вечер появилась тетя Лена, и мы поехали домой. Я заснул в трамвае, а проснулся опять на кушетке у тети Лены.
Когда на другое утро, умытый и одетый, я сидел за столом, вбежала мама, какая-то странная, растрепанная. Она бросилась ко мне, обхватила меня обеими руками и стала громко плакать. Я никогда не видел, как она плачет, и растерялся, не знал, что делать. И вдруг спросил:
— А где папа?
Мама заплакала еще сильнее. Заплакала и тетя Лена. Мама еще крепче прижала меня к себе и тихо сказала:
— Нет у тебя, Юрик, папы. Погиб наш папа. Понимаешь? Погиб…
С улицы донесся автомобильный гудок. Тетя Лена выглянула в окно и засуетилась:
— Приехали, Верочка. Пошли…
Возле нашего дома стоял красный пожарный автомобиль. Человек в военной форме помог маме и мне сесть рядом с шофером, а сам с тетей Леной сел где-то сзади. Машина развернулась и покатилась по улице. У всех соседних домов стояли люди, они смотрели, как мы едем. Меня прямо раздувало от гордости.
Я спросил:
— Мы едем к папе?
Мама чуть кивнула и отвернулась. Шофер посмотрел на меня и вздохнул.
Да, мы приехали к папе… Я уже один раз видел похороны. На нашей улице хоронили веселого сапожника, которого я хорошо знал. И я сразу догадался, что здесь хоронят папу. А это значит, что я его больше никогда не увижу. Мне стало очень страшно, и я заревел. Какие-то незнакомые женщины повели меня в другую комнату, совали мне конфеты и обещали показать что-то необыкновенное…
И вдруг уже вечер, и меня везут домой, вернее, к тете Лене…
Утром меня разбудила мама. Она была такой ласковой, обнимала меня, целовала. А потом вдруг задрожала вся и выбежала в другую комнату.
Позже я узнал от мамы, что отец геройски погиб при тушении пожара на бензоскладе. Он бросился в пламя, успел перекрыть какой-то кран, но сам сгорел. Его посмертно наградили орденом, а нам с мамой дали хорошую пенсию.
Мы жили на окраине Ростова. Сразу за нашим садом была балка, а дальше открывался зеленый простор. На той стороне балки часто разбивали табор цыгане. Тогда на нашей улице появлялись пестро одетые босоногие цыганки с черными цыганятами, и все соседи закрывали калитки на запор.
Однажды я стоял около ветхого забора нашего сада и ел малину. И вдруг слышу:
— Мальчик, как тебя зовут?
Смотрю туда-сюда — никого не вижу. И опять тот же вкрадчивый голос:
— Мальчик, как тебя зовут?
И тут в большой дыре забора я увидел цыганку.
— Юра, — ответил я.
— Какой же ты красивенький, — сказала она и обернулась к кому-то за своей спиной: — Ромка, посмотри, какой красивый мальчик…
В дыре появилась коричневая физиономия и два огромных черных глаза.
— Что ты делаешь? — спросил цыганенок.
— Ем малину.
— Дай мне.
— Как же я тебе ее дам, если она растет на кустах?
— А я залезу к тебе.
Я и опомниться не успел, как он очутился рядом со мной и стал торопливо поедать малину. Цыганка засмеялась и ушла.
Когда мы вдоволь наелись, Ромка повел меня в табор. Через дыру в заборе мы выбрались из сада, и Ромка, ловко хватаясь за кусты, помчался вниз по склону балки.
— Быстрей! Быстрей! — кричал он, и глубокая балка повторяла его голос.
Меж тем уже вечерело. В предсумеречном свете все в таборе показалось мне необыкновенным. Здесь пахло дымом, дегтем и конским потом. У костра сидели цыганки, про которых говорили, что они крадут детей. Но они не обратили на меня никакого внимания. Они возились со своими детьми, варили на костерках пахучую еду, курили… Поодаль парень гонял на поводке вокруг себя черную лошадь. А три старика смотрели, как он это делал. Где-то в кустах звякали цепными путами другие лошади. Возле одинокого дерева дышлами в разные стороны стояли три телеги с крытым верхом, оттуда выглядывали совсем маленькие цыганята. И вдруг из-за кустов вышла огромная красная луна.
Ромка подвел меня к цыганке, которая нанизывала на нитку бусы, и сказал:
— Мата, это Юрка…
Она обняла меня, потормошила и вдруг запела что-то веселое-веселое.
Потом мы с Ромкой сидели у большого костра, и я смотрел, как из огня вылетают искры и вверху превращаются в звезды. А когда мы отошли от костра, оказалось, что уже ночь.
Мне стало страшно. Я готов был зареветь. Ромкина мама подошла ко мне и сказала:
— Юра, оставайся с нами. У нас весело…
Я посмотрел вокруг… И действительно, все здесь было не так, как на нашей улице, а как в сказке — костры, храпящие кони, непонятная речь, песни. Но стоило мне подумать, что я не вернусь домой, как я заревел в голос. Ромка схватил меня за руку, потащил к балке, и вскоре я был дома. Мама, узнав, что я бегал к цыганам, нагрела воду и стала мыть меня в корыте…
2
Первый свой школьный день помню так ясно, будто это было на прошлой неделе. Незадолго до него мы с мамой ездили в центр города покупать букварь, тетрадки, ручку, карандаши, резинку и ранец. Тетя Лена сшила мне длинные брюки и накануне первого сентября долго их примеряла. Мне было очень жарко, а она напевала:
Дети, в школу собирайтесь,
Петушок пропел давно…
Ему и больно и смешно,
И мать грозит ему в окно…
Первого сентября я проснулся в шесть часов утра. И услышал мамин голос:
— Спи, спи, сынок, еще рано.
Второй раз проснулся около семи. Мама уже звякала посудой на кухне. Начинался тихий и теплый день. Солнечный луч поджег что-то на столе. Стоило мне пошевелиться, и сияние то разгоралось, то гасло. Я приподнялся — эго сверкала застежка на новеньком портфеле. На спинке кровати висели мои первые длинные брюки и рубашка-матроска.
Мама сама умыла меня и усадила завтракать. Но я только чаю глотнул. Наконец я одет и мы отправляемся в школу.
На улице нам встретилась соседка, и я, не здороваясь, сказал ей:
— Вы, наверное, думаете, что я иду в детсад, а мы идем в школу, — и показал на свой новенький портфель.
Соседка и мама посмеялись, и мы пошли дальше…
Сначала я учился плохо. Ничего у меня не получалось — даже палочку не мог нарисовать, не говоря уж о том, чтобы писать с нажимом, да еще и с закруглением.
Накануне Октябрьских праздников маму вызвали в школу Учительница сказала ей, что я абсолютно ничего не понимаю и, вероятно, не дорос еще до школы. Маме предложили серьезно заняться моим развитием и внушить мне чувство ответственности за учебу. И мама занялась. Прежде всего она выпорола меня папиным ремнем с тяжелой пряжкой, а потом объявила, что я не выйду из дому, пока не сделаю как следует все уроки. Мне становилось see яснее, что школа — это сплошные неприятности. Сидишь дома, рисуешь палочки просто и палочки с крючком, все вывел как надо, но когда голова падает на стол от усталости, задеваешь рукой чернильницу и заливаешь чернилами полстраницы. Начинать все снова — нет сил. Объясняешь потом учительнице — нечаянно ведь, а она перед всем классом говорит: нет у Коробцова никакой учебной дисциплины. А у отцовского ремня пряжка тяжелая, как сковорода.
Мы начали выписывать цифры. И снова у меня не получаюсь. Пишу четверку, и крюк оказывается отдельно от палки. Пишу тройку — получается два крючка отдельно, а связать их вместе не могу. И только двойка получается отлична — красивая, похожая на лебедя.
Учительница, посмотрев на мои цифры, сказала:
— Удивительное дело, у Юры лучше всего выходит двойка.
Я пришел из школы домой и сразу сел за цифры. Действительно, думаю, почему только проклятая двойка получается красивая? А как красиво нарисовать пятерку? На что она похожа, когда ее пишет на доске учительница? На колесо с флажком. Попробую… И я вывел пятерку. Но флажок падал, и колесо было похоже на яйцо. Я нарисовал пятерку другую, третью, четвертую — и вдруг все они получились что надо, а одна так просто красавица. Тогда я стал рисовать четверки — гвоздь, забитый в стену и загнутый. Получилось. Взялся и за тройку — червяк на крючке. Получились и тройки. И на другой день учительница перед всем классом похвалила меня за цифры. В общем, потихоньку, полегоньку чувство ответственности за учебу у меня проснулось, и мама спрятала ремень в сундук…
3
Когда я учился во втором классе, меня приняли в пионеры. Но прежде я должен рассказать о человеке, из-за которого это событие в моей жизни стало особенно значительным.
На нашей улице жил одинокий человек, которого все — и старые и малые — звали Пал Самсоныч. Он работал на заводе мастером. Утром мы, ребята, никогда его не видели. В послеобеденное время он возвращался с завода — шел медленно, устало, держа под мышкой книгу. А за ним семенила его рыжая пятнистая собака Телок.
Пал Самсоныч знал по именам всех ребят нашей улицы. Каждый вечер он сидел на лавочке возле своего дома к смотрел, как мы играем или балуемся. Вытворишь что-нибудь неладное и смотришь на Пал Самсоныча. Будь спокоен: он все видел и уже качает укоризненно головой — надо немедленно скрываться. Нам попадало от взрослых: нас ругали, шлепали, стыдили, но все это было не так страшно. А вот, когда Пал Самсоныч поманит тебя пальцем, усадит рядом и начнет говорить тихим голосом, тогда — беда. Я уже не могу вспомнить, что именно говорил он в разных случаях, в памяти сохранилось только совершенно ясное ощущение — лучше бы сквозь землю провалиться, чем слушать его тихие укоры.
Так вот, с некоторого времени Пал Самсоныч почему-то стал оказывать мне особое внимание. Подзовет к себе, усадит рядом, я ломаю голову — в чем я провинился, а он положит мне руку на плечо, крепко так, и давай расспрашивать. Как в школе? Трудно? Интересно? Как дома? Сперва я все ждал подвоха, думал, что он спрашивает для отвода глаз, а потом начнет читать нотацию. Оказалось — нет, и разговаривать с ним было все интереснее. Однажды он привел меня к себе. В доме у него было две комнаты. Как зайдешь — маленькая, где печка, и потом — большая, с окнами на улицу и в сад. Первое, на что я обратил внимание, — фотографии на стенах. Их было очень много. На двух больших изображены самолеты. Я тогда, как и все ребятишки, бредил авиацией, так что сразу прилип к этим фотографиям. И вдруг вижу на одной из них — Пал Самсоныч стоит около самолета, среди военных. Смотрю на другую фотографию и глазам своим не верю. На ней Пал Самсоныч и Михаил Иванович Калинин.
— Пал Самсоныч, это кто? — спрашиваю я осторожно.
— Я. Разве не похож? — отвечает он и смеется.
— А это кто?
— Неужели не знаешь? Это же наш всесоюзный староста — Михаил Иванович Калинин. Это сняли, когда он к нам на фронт приезжал.
— Вы его знаете?
— Я-то знаю, — смеется Пал Самсоныч, — а он меня, наверное, позабыл. Давно это было.
— А вот тут, около самолета, тоже вы?… Вы летали?
— Нет. Я только ремонтировал самолеты. Была, сынок, такая война — гражданская называлась… — Он погладил меня по голове и спросил: — Ты про Ленина слышал?
— Ну как же! Наш Ильич. Он в Мавзолее, в Москве, и у нас в Ростове стоит на площади, — выпалил я.
Пал Самсоныч улыбнулся:
— Все? А ну-ка, садись сюда, я расскажу тебе, кто такой Ленин…
Он вынул из стола фотографию. На ней возле самолета стояли и сидели военные и среди них Пал Самсоныч. А впереди отряда стоял мальчик — ну, такой как я, может, только чуть побольше. На нем была длинная шинель и островерхая шапка-буденовка. И он один на фото был очень серьезный, а все остальные смотрели на него и смеялись.
— Этот мальчик — его звали Саня — был сыном нашего авиаполка, — сказал Пал Самсоныч и, видя, что я не понимаю, что это значит, объяснил: — Мальчонка прибился к нашему полку. Сказал нам, что родителей его убили белые, а он ищет, где бы поесть. Был он страшно худой, грязный, весь во вшах. Мы его отмыли, одели, накормили, и он остался в полку. Жил он при нашей ремонтной мастерской. Оказался очень смышленым пареньком. Грамоту он уже знал, а мы все обучали его кто чему мог. Я, например, рассказывал про нашу революцию, про Ленина. Он очень хотел учиться, чтобы стать летчиком. Но был он еще маленький, и к его желанию все относились несерьезно, а кое-кто и подшучивал над ним. Мы страшно удивились, когда вдруг в полк пришло официальное письмо из управления делами Совнаркома, требовавшее немедленно, по указанию самого Ленина, отправить в Москву Александра Гладышева, снабдив его на дорогу продуктами и зимней одеждой. Командир полка сперва и понять не мог, кто это такой Александр Гладышев. И вдруг выясняется — это же наш Санька! Оказывается, он взял и написал самому Ленину, что хочет стать летчиком, а для этого — учиться. И вот на этом снимке — проводы Саньки в Москву. Теперь Санька — летчик, орденоносец. Не дальше как Первого мая о нем из Москвы по радио говорили, когда был воздушный парад. И рассказали про то, как Ленин направил его на учебу… — Пал Самсоныч замолчал, а я в это время во все глаза рассматривал фотографию, и сердце у меня колотилось от радости за этого мальчика в шинели и еще, конечно, от зависти.
— Вот, Юрик, что такое Ленин, — сказал Пал Самсоныч. — Ты только подумай, какой это был человек. Шла война с белыми, война не на жизнь, а на смерть. Он всеми фронтами ведал. И вдруг приходит письмо от мальчишки-сироты, который, видите ли, хочет учиться. И Ленин нашел время подумать о его судьбе…
Наверное, полночи не мог я потом заснуть, все думал о Ленине и о сироте Саньке.
На другой день я уже сам побежал к Пал Самсонычу. И опять он мне рассказал про Ленина. Оказывается, Пал Самсоныч сам, своими глазами видел Ленина. В кровавую царскую войну он работал в мастерской, где чинили пушки, а когда большевики свергали царя. Пал Самсоныч был вместе с ними, брал Зимний дворец и видел Ленина. А потом он ушел на другую войну, на гражданскую, где боролись уже не за царя, а за рабочих и крестьян, за всех людей, и там он чинил самолеты.
Конечно, я далеко не все понимал, но самое главное я понял: Ленин — это человек, который все знал, любил простых людей и хотел, чтобы всем им жилось хорошо… Когда Пал Самсоныч рассказывал, как хоронили Ильича, я плакал и не стеснялся этого, а Пал Самсоныч точно не видел моих слез и продолжал говорить.
В нашем классе, над доской, висел портрет Ленина, и я мог весь урок смотреть на него и думать о нем. Однажды я даже не услышал, как меня вызвала учительница.
— Чем это ты, Коробцов, так занят? — спросила она.
— Я думал о Ленине, — честно ответил я.
Ребята захохотали. А я готов был всех их убить.
21 января, в ленинский день, было всего два урока, а затем объявили торжественный прием в пионеры.
Вся школа собралась в актовом зале. Нас, малышей, построили в середине зала, как раз перед большой картиной, где Ильич произносит речь с броневика. Сердце у меня стучало часто-часто.
Директор потребовал тишины. Потом загремели барабаны, и три пионера внесли в зал красное знамя, точно такое же, какое было возле Ильича на портрете.
Накануне Пал Самсоныч долго говорил со мной по поводу моего вступления в пионеры.
— …Ленин, Ильич наш, — говорил он ровным и тихим голосом, — понимал, что ни он, ни его товарищи за свою жизнь не успеют сделать для людей все, что они задумали. Ильич волновался и тревожился, думая о будущем нашей страны. Он же знал — придет срок, и он умрет, умрут все, кто вместе с ним свергали царя и создавали нашу родную советскую власть. В чьи руки передадут они святое дело революции? Вот почему Ленин всегда заботился, чтобы в партию коммунистов вступали молодые рабочие. Ленин создал комсомол, который стал ближайшим помощником партии. Из комсомола идет в партию молодое пополнение. Но Ильич смотрел еще дальше и создал пионерскую организацию, чтобы такие, как ты, с малых лет понимали, что вы — смена комсомола, надежда Ильича и что вам предстоит довести до полной победы начатое им дело, за которое он отдал свою жизнь. Так что ты, Юрик, идешь в пионеры по зову самого Ильича. Помни об этом. И еще — про галстук. Помни: пионерский галстук — это частица нашего ленинского красного знамени.
Когда я стоял в строю, ожидая приема в пионеры, я все время думал об этом и старался сдерживать дыхание.
— Ребята! — сказала звонким голосом наша пионервожатая Катя. — Сегодня в вашей жизни торжественный день — мы принимаем вас в пионеры, а вы принимаете торжественную присягу пионеров. Вы знаете текст присяги?
— Знаем! — крикнули мы нестройно.
— Тогда повторяйте за мной. «Я, юный пионер…»
— «Я, юный пионер…» — повторили мы хором, и потом фразу за фразой повторили всю присягу.
Загрохотали барабаны, заиграли горнисты, и к каждому из нас с новеньким алым галстуком в руках подошли старшеклассники. Когда незнакомая большая девчонка повязала мне галстук, ее комсомольский значок был перед самыми моими глазами, я смотрел на него и изо всех сил старался не заплакать.
— К борьбе за рабочее дело… будьте готовы! — крикнула пионервожатая.
— Всегда готовы! — дружно ответили мы, и с этого мгновения я уже был пионером.
Помню, как я шел домой в расстегнутом настежь пальто. Я хотел, чтобы все видели, что я пионер. Я спотыкался на каждом шагу, потому что смотрел не под ноги, а на свой пионерский галстук. Мне казалось, что его видят все, видят и думают: вот идет пионер, которого позвал на помощь сам Ильич и потому на груди у него частица красного знамени. В тот день красное знамя колыхалось у каждого дома, и черные ленты на нем напоминали о том, что сегодня ленинский день, что Ленин умер, а все, кто живут (и я в том числе), должны жить и работать, как жил и работал Ленин. Вот что такое мое пионерское «Всегда готов!».
Конечно, мысли мои не были такими стройными, но чувства были именно такими.
4
В день рождения, четвертого июня, мама, как всегда, поставила меня спиной к дверному косяку и, приложив ладонь к моей макушке, сделала новую зарубку. Я отошел и посмотрел на зарубки — прямо удивительно: с прошлого года я вырос почти на три пальца. Мне одиннадцать лет. С тех пор как я был принят в пионеры, я стал выше почти на целую голову.
— Ты тянешься, как подсолнух, — улыбается мама.
А мне грустно. Мама обнимает меня, тормошит, заглядывает мне в глаза:
— Юрок, что с тобой? Ты болен? — Она трогает мой лоб, руки, прикладывает щеку к моим губам.
Мне действительно не по себе, но я совсем не болен. Это началось не сегодня. Мама знает — когда и отчего. А спрашивает она просто так, для разговора, что ли…
Это случилось сразу после майских праздников. Первого мая мама дежурила на заводе, и Пал Самсоныч взял меня с собой на демонстрацию. Он был в плохом настроении. Больше молчал. А когда пошел дождь, сказал:
— Вернемся-ка домой, тут недолго и хворь подхватить.
Так я демонстрации и не увидел. Я думал, он позовет меня к себе, а он повернул меня за плечи от своей калитки и подтолкнул тихонько, даже «до свидания» не сказал…
А спустя два дня он исчез. Я шел утром в школу и вдруг вижу, что его дом стоит с заколоченными окнами. И калитка тоже заколочена досками крест-накрест. И вот уже месяц прошел, я вроде свыкся немного, что нет Пал Самсоныча, но дом его кажется мне мертвым, и жутко проходить мимо него. Люди вокруг говорили: «Пал Самсоныча забрали», «посадили», но разве это могло объяснить мне хоть что-нибудь?
Поверить в то, что Пал Самсоныч плохой человек, я не мог. Когда соседский Витька сбрехнул однажды, что Пал Самсоныч был шпионом, я так ударил его палкой по голове, что его возили в больницу.
Только мама и нашла для меня хотя и слабое, а все-таки утешение. «Мы же с тобой, — говорила она, — совсем ничего не знаем. Какой толк думать да гадать попусту? Надо ждать, и мы узнаем правду…» Сколько раз я, ложась спать, загадывал — завтра встану и узнаю, что Пал Самсоныч вернулся.
Загадал я это и вчера, под день своего рождения. Как только проснулся, вскочил с постели и — к окну, но дом Пал Самсоныча по-прежнему заколочен…
…Я и мой школьный дружок Леня Дикарев ранним утром отправились на рыбалку. Какое это было чудесное утро! Роса обжигала нам ноги, а мы смеялись во все горло, и эхо откликалось в овраге нашими голосами. Дон был такой спокойный, будто он остановился.
По случаю перехода в пятый класс отец подарил Леньке замечательную бамбуковую удочку и целый набор блесен; мы должны были обновить подарок и обязательнопоймать щуку. Но у нас ничего не получалось: удочка была тяжелой, а леска длинной, мы никак не могли ее забросить. Блесна цеплялась за кусты, за наши рубашки и, наконец, вцепилась Леньке в руку. А мы все равно смеялись как сумасшедшие.
— Эй вы там! Хватит! Не пришлось бы поплакать! — крикнул нам из кустов рыбак.
Мы притихли, разняли удочку на составные части, к тонкому концу привязали обычную леску и стали ловить пескарей.
Возвращаясь домой, мы поднялись на косогор и пошли вдоль оврага. Навстречу нам из кустов выбежал Борька Лузгин — первый хулиган на нашей улице.
— На, гляди… — Мы показали ему ведерко с рыбой.
— Чумовые, — сказал он. — Война, а они рыбу ловят. Война!
— Какая война? — спросил Леня.
— Такая, — неопределенно ответил Борька и пошел вместе с нами. — Батька мой уже побежал в военкомат, — сказал он, пройдя несколько шагов. — Как его заберут, и я пойду. Винтовку дадут — здорово!..
— Так и дадут, держи карман шире, — сказал Леня.
— Всем дадут! — уверенно заявил Борька. — По радио говорили — все возьмут в руки оружие. Все!
Возле своего дома Борька остановился:
— Ну, чумовые, пошли вместе в военкомат?
Мы промолчали и не торопясь пошли дальше.
— Борька и соврет — недорого возьмет, — сказал Леня.
Я свернул к своим воротам, а Леня пошел дальше — он жил в переулке.
Дома радиотарелка пела что-то боевое, неразборчивое. Потом духовой оркестр сыграл марш и мужчина начал читать стихи. Наверняка Борька соврал про войну.
Мамы не было, у нее на заводе сегодня проводили воскресник. Я пошел к тете Лене.
— Борька Лузгин говорит, что война, — сказал я.
Тетя Лена включила свою тарелку и сердито посмотрела на меня:
— Ты что дурацкие шутки шутишь?
Я не успел ответить — радио говорило о войне.
— Что же это будет? Что будет? — вдруг закричала тетя Лена и начала запихивать в шкаф свое шитье.
— Юрик не у тебя? — спросила в окно мама. Вся вымазанная в глине, она тяжело дышала — наверное, бежала.
Потом, прижав меня к груди, она гладила меня по волосам и приговаривала:
— Сынок мой единственный… Слезинка моя… Ты не бойся, я тебя не дам в обиду, не дам.
— А я и не боюсь, — сказал я. — И ты, мама, не бойся, и вы, тетя Лена.
И тогда они обе заплакали.
5
Прошло ровно пять военных месяцев. Как известно, немцы вошли в Ростов 21 ноября 1941 года…
Фашисты! Мне снилось само это слово — мохнатое, грязное, рычащее. Сердце надрывалось от лютой ненависти, когда радио рассказывало о том, что они творили на нашей земле. Мы, ребята, запоминали имена героев нашей армии, о которых коротко и словно второпях сообщало радио. И завидовали Борьке Лузгину — он выполнил свое обещание и уехал на фронт.
Мама все лето работала на заводе, а потом завод остановился, его должны были куда-то увезти. Но все равно мамы целыми днями не было дома — она рыла окопы и противотанковые рвы возле нашего города.
Война была все ближе и все страшней… Радио передавало названия все новых и новых городов, захваченных фашистами, и я знал — эти города совсем недалеко от Ростова. По нескольку раз в день объявляли воздушную тревогу, и я, сидя в подвале нашего дома, с замирающим сердцем слушал уханье фугасок и трескотню зениток. Я мог целый день неподвижно просидеть дома, тупо слушая радио и вздрагивая от каждого звука на улице. Было очень страшно, и я без конца повторял вслух: «Только бы пришла мама», «Только бы пришла мама»…
Она возвращалась, начинала готовить еду, рассказывала городские новости, и страха как не бывало. Однажды она пришла и весело сказала:
— Ну, Юрик, их все-таки остановили. Вот бы, дай бог…
Уже уехала на Урал к сестре тетя Лена. Уехал со своей семьей и мой первейший дружок Леня Дикарев. Мамин завод тоже увезли на восток, мама говорила, что скоро туда поедем и мы. Все самое необходимое для эвакуации уже было упаковано в два тяжеленных чемодана. Последнее время, уходя утром из дому, мама просила меня никуда не отлучаться. Каждую минуту мы могли уехать.
Что произошло затем и почему мы с мамой так и не уехали, — я не знаю до сих пор. Когда мы жили уже в Германии, я несколько раз спрашивал у нее, как это случилось, но она не отвечала, лицо ее каменело, становилось злым.
Однажды мама ушла на завод, но вскоре вернулась — бледная, раздраженная.
— Тащи чемодан, — сказала она и сама взяла другой. Возле нашего дома стояла телега, в которую была запряжена худая лошаденка. Здоровенный парень в хорошем черном пальто, из-под которого выглядывала грязная рубашка, увидев нас, растопырил руки:
— Уговор, гражданочка, дороже денег. Плату вперед!
Мама поставила чемодан в грязь, вынула из сумочки деньги и сунула их парню. Он неторопливо пересчитал бумажки, почему-то спрятал их в кепку и нахлобучил ее на голову. После этого он сам погрузил чемоданы, ловко вскочил на телегу и крикнул:
— Поехали!..
Когда телега тронулась, он обернулся к нам:
— Давай, давай! Держись за дроги, легче будет идти.
И мы пошли сзади, держась за телегу. Грязь чавкала под ногами. С неба сыпал серый холодный дождь. Парень матерно ругал лошадь, которая еле передвигала ноги. Не знаю, сколько мы так шли, но, когда уже начало смеркаться, приблизились к железной дороге. Подъехав к самым путям, парень остановил лошадь, быстро снял чемоданы и, весело крикнув «пока», уехал.
— Стой у чемоданов, — сказала мне мама и пошла куда-то вдоль линии.
Вскоре к тому месту, где я стоял, подъехал грузовик, из которого вылезли человек десять, все тоже с чемоданами.
Ко мне подошел пожилой человек в кожанке.
— Ты чей? — спросил он.
Я назвал свою фамилию.
— Порядок. — Мужчина повернулся к своим. — Все точно — это пацан Веры Коробцовой.
Вернулась мама.
— Ничего не поймешь, — устало сказала она. — Я дошла вон до той будки. Там сидит часовой. Ни о каком эшелоне он не знает.
— Ясно. Солдат — не генерал, — сказал пожилой в кожанке. — Раз сказано здесь, значит, здесь…
Мы мокли тут под дождем всю ночь — никакого эшелона не было. Утром пожилой в кожанке и молодая женщина пошли в город. Немного распогодилось, но стало холодно. Колючий ветер хлестал в лицо, проникал сквозь одежду. Хорошо еще, что мы запасли еды на дорогу.
К вечеру выяснилось, что какой-то Сидорчук с эшелоном все напутал и надо возвращаться в город.
На другой день мама опять ушла на завод. Вернулась уже затемно.
— Эшелон все же будет, — сказала она, ставя на стол посуду. И больше ни слова.
А на следующий день мама вернулась домой рано.
— Не мы одни, сынок. Полон город людей. Не пропадем, — сказала она.
Я все понял… За окнами слышался далекий гром.
В этот день фашисты вошли в Ростов. А на другой день я их увидел…
Мы с мамой сидели дома. Радио молчало. Время будто остановилось. И вся жизнь — тоже.
Мама вдруг заплакала.
— Был бы жив твой батя, разве б так было? — запричитала она, потом замолчала и зло сказала: — Полез в огонь, ему больше всех надо было.
— Не говори так, — сказал я и обнял ее.
Она судорожно обхватила меня руками:
— Прости меня, дуру, прости, сыночек…
Понемногу мама успокоилась.
Я подошел к окну и увидел… Трое — в зеленых шинелях, с автоматами на груди — стояли возле дома Пал Самсоныча, где теперь жила большая семья погорельцев. Фашисты смотрели по сторонам, разговаривали, смеялись. Может, мне это мерещится? Я прошелся по комнате и снова вернулся к окну — фашисты все еще стояли на прежнем месте. Один из них, поставив ногу на скамейку, шнуровал ботинок. Потом они направились прямо к нашему дому.
— Мама, они к нам идут, — крикнул я шепотом и, отпрянув от окна, сел рядом с мамой на кровать.
Один фашист остался на улице, а двое зашли в дом.
— Здравствуй, рус, — сказал один из них.
Мы промолчали. Они, не обращая на нас никакого внимания, деловито осмотрели комнату. Немец обратился к маме:
— Кто ты есть? Где работать?
— На заводе… работница, — тихо произнесла мать.
— Ам верк, — сказал немец второму.
Тот ухмыльнулся и, глядя на маму, сказал:
— Пролетариат. Гут.
— Абер хаус никс гут, — засмеялся первый. И они ушли.
Наверное, они искали жилье, но ни один дом на нашей улице не пришелся им по вкусу.
Когда их гавкающие голоса затихли на улице, я посмотрел на маму. Она улыбалась, а в глазах у нее был страх.
— Ты, мама, не бойся, — сказал я. — Я тебя в обиду не дам…
А спустя неделю наши вышибли фашистов из Ростова. Рано утром ожила радиотарелка: затрещала, защелкала, загудела, а потом заговорила густым надсаженным басом:
— Граждане Ростова! Доблестная Красная Армия освободила наш город от фашистского плена… Армии необходима ваша помощь…
Мама торопливо надела пальто и повязала на голову платок.
— Юрик, никуда не уходи, я скоро вернусь.
6
В конце июля 1942 года фашисты снова захватили Ростов. До этого восемь месяцев в городе была наша, привычная советская жизнь. Впрочем, нет. Она была какая-то невзаправдашняя. Будто все заранее знали, что фашисты еще вернутся. И поэтому все было вроде как прежде и в то же время не так. Странно и тревожно выглядели обезлюдевшие улицы. В городе не было ни одного моего товарища. В покинутых соседских домах поселились незнакомые люди из разбитых домов, вещи свои они не распаковывали, говорили: «Мы тут жильцы временные». Было такое впечатление, будто город отдан во власть женщин. Даже участковым милиционером на нашей улице работала женщина — Мария Трофимовна. Тихая, добрая, она ходила по домам и мягким голосом уговаривала людей идти на разборку разрушенных зданий. Магазины не работали — все самое необходимое не продавали, а выдавали. «Сегодня у нас в больнице дают крупу», — говорила мама. Она теперь работала медсестрой, и это спасало нас от голода. Утром я вместе с ней шел в больницу и получал там еду. Под вечер я приходил за мамой, и меня снова кормили.
Гитлеровцы на севере от Ростова рвались уже к Сталинграду, а на юге — к Северному Кавказу. Даже по школьной карте можно было увидеть, что наш город оказался как бы в коридоре между двумя потоками гитлеровских войск.
В то время у мамы появился друг Роман Петрович — завхоз из больницы, где мама работала. Он приходил к нам почти каждый день, приносил еду, и мы при свечке пили чай и разговаривали. Дядя Рома мне нравился. Он был постарше мамы, всегда спокойный, рассудительный. Он ничего не боялся, и рядом с ним становилось не так страшно. Он говорил, что «большевики народ губят зазря, не понимают, что немец нарастил такую громадную силу, что всю Европу под себя положил, не то что нас — рабов божьих…» Он говорил это так спокойно и убежденно, что я думал, это правда. Не спорила с ним и мама…
Как-то вечером, когда мы с мамой пришли из больницы, она сразу легла в постель и начала стонать. Я прикоснулся к ее лицу и невольно отдернул руку — такое оно было жаркое. Ночью ей стало еще хуже. Она не узнавала меня, бредила, звала отца, с кем-то страшно ругалась. Под утро вскочила, но тут же упала поперек постели и затихла. Я укрыл ее одеялом, побежал в больницу к дяде Роме. Он уговорил докторшу сходить к нам домой.
Осмотрев маму, докторша сказала, что у нее брюшной тиф, выписала лекарства и ушла.
Дядя Рома сильно разнервничался, ходил по комнате из утла в угол и, посматривая на маму, говорил:
— Вот уж некстати, так некстати… Голова кругом — что делать?… Ай-яй-яй, как не ко времени… Ну, да ладно — положимся на судьбу.
Прощаясь, он сказал, чтобы я приходил в больницу за едой.
Дядя Рома навещал нас каждый вечер, носил воду из колодца, делал для мамы какой-то целебный чай и допоздна просиживал у ее постели.
Прошла неделя. Однажды утром мама приподнялась, улыбнулась мне и сказала:
— Вроде я перевалила через гору…
Я побежал в больницу. Утро было ясное, теплое. Небо чистое-чистое во все стороны. А ночью грохотала гроза. А может, и фронт — теперь не разберешь. Вся зелень блестела точно вымытая, на тополях сверкал каждый листочек.
Я подбежал к больнице и увидел, что все двери и окна раскрыты настежь на всех этажах. Прямо посередине улицы лежит груда грязных простыней. Во дворе валяются поломанные кровати, из разбитой бутылки течет ручей вонючей карболки, блестят на солнце хирургические инструменты. И никого не видно. Заглянул в здание — пусто и там. Что же это тут случилось? Я вспомнил, что вчера вечером, когда я приходил за едой, все были какие-то нервные, суетливые. Дядя Рома даже не спросил, как мама, только бросил на ходу: «Передай, что я зайду».
На улице тоже ни души. И вдруг из-за угла медленно выехала большая красивая автомашина без крыши — я таких еще и не видел. Она поравнялась со мной и остановилась. И только тогда я увидел, что в машине рядком сидят три фашиста, и, по всему видно, большие начальники — одеты красиво, все на них сверкает. Один из них, в очках, поманил меня пальцем. Из передней кабины выскочил длинный тощий немец, подбежал ко мне, ловко схватил за обе руки и подтащил к машине.
— Здравствуй, мальчик, — очень приветливо сказал начальник в очках.
Я не ответил. Он сказал что-то по-немецки долговязому, и тот отпустил мои руки.
— Как тебя зовут, мальчик?
— Юрий, — ответил я автоматически.
— О! Юрий, Юра, Юрка… — самодовольно сказал начальник в очках и победоносно посмотрел на своих спутников. Он, наверное, бахвалился перед ними, что знает русские имена и знает, как их произносить по-разному.
Но те двое смотрели на меня равнодушно.
— Юра, а что ты тут делаешь? — спросил начальник в очках.
— Приходил за едой для мамы. Она болеет.
— А чем болеет твоя мама?
— Брюшным тифом.
— О!..
— А папа у тебя есть?
— Погиб.
— На войне?
— Давно. На пожаре.
— Ах, беда какая… — Он сказал это совсем как русский и даже языком поискал. Потом сказал что-то долговязому по-немецки, и тот, выхватив из кармана блокнот и ручку, уставился на меня. — Скажи, Юра, свой адрес. Я пришлю твоей маме доктора и провизии, — сказал немец в очках.
Долговязый записал наш адрес, и машина поехала дальше. Начальник в очках помахал мне рукой.
Когда я пришел домой и все рассказал маме, она сказала только:
— Слава богу, что ты вернулся.
Я отправился к соседям попросить для мамы хоть какой-нибудь еды. В одном доме мне дали краюшку черного хлеба, но я знал, что есть его маме нельзя. К счастью, когда я вернулся, она уже уснула. Я поел хлеба и прилег на лавке возле окна.
Сколько времени прошло — не знаю. Меня разбудил шум на улице. Выглянув в окно, я увидел возле нашего дома автофургон, на котором были нарисованы красные кресты. Из машины вылезли трое, один с ящиком в руках. Мама спала, и я решил ее не будить. Она не проснулась даже, когда они, топоча сапогами, вошли в дом. Гот, который принес ящик, поставил его на стол и спросил:
— Твой имя Юрка?
— Да.
Тогда он показал на постель и спросил:
— А это мама?
Он сказал что-то по-немецки, и все подошли к маминой постели. Мама проснулась и с испугом смотрела на них.
— Доброе утро, пани, — заговорил тот, который принес ящик. — Перед вами есть доктор господин Гросс и корреспондент. Они ехали здесь приказом генерала Залингман, чтобы сделать вам помогание в вашей болезни. А я есть шофер госпиталя Юхачка с Чехословакии. Доктор Гросс имеет вопросы. Я буду толмачить.
С его помощью доктор Гросс довольно долго разговаривал с мамой, а потом осмотрел ее. Корреспондент все время делал записи в синей книжечке.
После осмотра доктор сказал что-то Юхачке, вымыл руки и вышел из дому. Вслед за ним вышел и корреспондент. Юхачка показал на ящик:
— Тут провизия. Мама можно кушай все, но помаленько. Если кушай много, будет умирать. Понял? А вечером я привез лекарства. До видения.
Когда машина уехала, я бросился к ящику. В нем было полно вкусных вещей: шоколад, сгущенное молоко, печенье и вареная курица. У мамы прямо глаза засияли.
Вечером Юхачка привез лекарства.
— Доктор Гросс немного хороший человек, — сказал он. — Но весь этот цирк для пропаганды… — Он сделал рукой круг над головой, — Весь свет должен узнать, какой хороший генерал Залингман. Как любит русский ребенок и его мама.
Спустя два дня Юхачка снова пришел к нам, принес кусок колбасы, батон белого хлеба и просидел у нас больше часа. Все вспоминал свою Чехословакию. В другой раз он принес бутылку вина, сам всю ее выпил и стал рассказывать разные смешные истории про Гитлера. Мы с мамой смеялись — первый раз за всю войну…
Дядя Рома пришел к нам на другой день после посещения доктора Гросса. За те дни, что мы его не видели, он очень изменился, вроде даже ростом стал выше. На нем был красивый серый костюм и белая полотняная кепка. И говорил он непривычно громко и решительно.
— Здравствуй, Вера Ивановна. Здорово, Юрик. Вот я и прибыл. — Он бросил кепку на стол и подсел к маме на кровать. — Такую я, Вера Ивановна, за эти дни круговерть прошел — ни в сказке сказать, ни пером описать. — Он оглянулся на меня и добавил: — При случае расскажу. Ну, а как тут вы?
Я рассказал, как нам помог фашистский генерал. И повторил слова Юхачки про цирк.
Дядя Рома осуждающе покачал головой:
— Доброе дело, как его ни поверни, все равно доброе. А? Разве не так?
Я подумал и согласился, а дядя Рома продолжал бодро:
— И я вам, мои дорогие, скажу так: не единственный тот свет, что в окне. В наши головы порядком напихано всякой туфты и обмана. Хватит. Пора нам самим, своими глазами на мир посмотреть. И на людей тоже. Вот, те же немцы. Нам втолковывали: фриц, фриц, бей фрица. А фриц-то уже из Волги-матушки воду пьет. У него оружия сколько хочешь, и самого наипервейшего.
Он произнес перед нами целую речь и так ругал всю нашу прежнюю жизнь, что я не выдержал и закричал:
— Это неправда, дядя Рома! Неправда!
Дядя Рома подошел ко мне, обнял, прижал к себе.
— Не след старших во лжи обвинять, — вкрадчиво сказал он. — Они всякой правды знают побольше твоего. Это одна сторона дела… — Он погладил мою голову и продолжал: — Ты вырос в советские времена и других не знаешь. И потому тебе твоя жизнь кажется единственно правильной. И мне ты это можешь говорить открыто. А вот, если ты вякнешь про это в чужие уши, быть беде — явится гестапо и упрячет тебя с мамой в тюрьму. Сам подумай — зачем немцам люди, которые продолжают креститься на советскую власть? Понятно тебе это?
Да, мне было понятно, и я про себя решил не быть при чужих откровенным.
Дядя Рома приходил к нам обычно в субботу и сидел допоздна. Приносил с собой вино, всякую еду, а мне — красивые цветные журналы на немецком языке. В них было множество интересных фотографий про войну.
И вот однажды, в субботу, когда у нас был дядя Рома, приехал Юхачка. Дядю Рому он очень заинтересовал, он разговаривал только с ним. Они выпили, и Юхачка снова начал рассказывать смешное про Гитлера. Дядя Рома смеялся вместе с нами. Но, когда Юхачка ушел, дядя Рома сказал:
— Он очень плохой человек, этот Юхачка…
После этого Юхачка больше к нам не приходил.
7
Осенью сорок второго года мама получила повестку из городского магистрата. Явка строго обязательна.
Мама оставила меня возле магистрата, а сама вошла в здание. Я стоял и смотрел, как по площади без конца сновали военные машины. Но вот мама вышла, лицо у нее было белое как бумага.
— Нам с тобой приказали ехать в Германию, — сказала она тихо. — И паспорт уже отобрали. Дали два дня на сборы. Что делать?
Я подумал, что ослышался или она пошутила, и улыбнулся.
— Говорю же тебе, дурню, — паспорт взяли, — рассердилась мама. — Послезавтра мы должны быть на вокзале.
И все равно я не верил, что это может произойти.
В тот же вечер к нам пришел дядя Рома. Никогда мама не была так ему рада, как в этот раз. Сразу все ему рассказала.
— Дайте совет, Роман Петрович, как быть. Один вы у нас друг настоящий. Как скажете, так тому и быть.
Дядя Рома долго молчал и жевал губами.
— Вера Ивановна, вы знаете, как я к вам отношусь, — наконец сказал он. — Вы оба мне, бобылю, как родная семья. Надо делать как лучше. Насколько я понял, людей со специальностью отправляют пассажирским поездом. А раз так — ничего страшного нет. Ну что вам здесь далось? Работы нет. Как я ни бился, ничего путного не нашел. А попасть вам, Вера Ивановна, в землекопы, да еще после такой тяжелой болезни, — это все равно, что идти на смерть. А ведь тем и может кончиться: они начинают повальную мобилизацию на землеройные работы. Я знаю.
— Да не впервой мне такая работа, я же окопы рыла, — сказала мама.
— То были шутки, Вера Ивановна, а не работа. Ихние танки через те окопы прошли и ничего не заметили… А там, в Германии, насколько я знаю, дадут вам комнату в чистом каменном доме. Будете работать по своей специальности. И Юрка добра там наберется — что он тут толчется, как слепой щенок посередь улицы. Не ровен час, знаете… А кончится война, вернетесь сюда, в свою родную халупу. Небось и жить тут не захотите после Германии, — закончил он почти весело.
Мама сжала голову руками и сказала:
— Главное — паспорт взяли. А то б можно еще что придумать, свет не без добрых людей.
— Вот именно, Вера Ивановна! — уговаривал дядя Рома. — И в Германии — тот же свет. А раз паспорт отобран, шутить нельзя. Верьте слову друга вашего — поезжайте… Видит бог, как я хотел бы вам помочь.
И мы поехали.
Мы действительно ехали в пассажирском поезде. Почти весь наш вагон занимали немецкие артисты, которые возвращались домой после выступлений перед своими солдатами. Это были веселые и добрые люди. Они задарили меня шоколадом, один — лысый толстячок — показывал фокусы. И, пока мы ехали вместе, все они учили меня немецкому языку. Покажут на какой-нибудь предмет, назовут его по-немецки, а я должен запомнить. За каждое выученное слово я получал премию — конфету или глоток вкусного лимонада. Но это продолжалось только один день. В каком-то городе артисты пересели на самолет.
В опустевший вагон вошли два солдата и молча выгнали нас на перрон. Мы сидели на чемоданах до самого утра. Было холодно, и шел дождь. А потом снова пришли солдаты и погнали нас к одиноко стоявшей на путях теплушке. Здесь, слава богу, хоть дождь не мочил. Мама достала из чемодана хлеб, и мы поели. Теперь надо было принести воды — очень хотелось пить. Водопроводная колонка была шагах в десяти от теплушки. Я соскочил на путь, но тотчас услышал крик:
— Цурюк!
Солдат, который стоял около нашего вагона, целился в меня из автомата.
Меня точно ветром вкинуло обратно в вагон.
Часа через два на станцию пришел эшелон с советскими людьми. Их тоже не выпустили из теплушек, так что мы ни с кем поговорить не смогли.
Наш вагон прицепили к эшелону, и поезд двинулся дальше.
Все теплушки были битком набиты, а мы с мамой в своей ехали вдвоем. Но вскоре выяснилось, что лучше ехать в тесноте. Всем, кто ехал в других вагонах, в пути давали еду. А мы с мамой не были в списках эшелона, и нас не кормили,
Не знаю, что было бы с нами, если бы конвойные не надумали, сменяясь с постов на площадках, спать в нашем вагоне. Среди них оказался немолодой солдат, чуточку понимавший по-русски. Он подолгу разговаривал с нами, не обращая внимания на насмешки своих товарищей. Он устроил, чтобы нам тоже давали еду.
В этом поезде мы ехали пять дней, а затем на рассвете нас выгрузили в каком-то маленьком немецком городе.
Город еще спал и выглядел чистеньким, уютным. Всех начали строить в колонну, а мы с мамой не знали, становиться ли нам вместе со всеми, и замешкались. К нам подбежал немецкий офицер и начал кричать на маму. Она показала ему бумажку, которую ей дали в Ростове. Офицер прочитал ее, очень удивился и подозвал к себе конвойных. Я видел, как наш знакомый немолодой солдат объяснял что-то офицеру. Нам приказали отойти в сторону.
Колонну повели в город, а к нам подошел знакомый солдат.
— Вам здесь нет, — сказал он. — Ехать, ехать…
Днем нас посадили в пассажирский, абсолютно пустой вагон, и к вечеру мы прибыли в город Бохум.
Поселились мы не в самом городе, а километрах в десяти от него, вблизи заводов. Никогда не представлял себе, что в одном месте может быть столько заводов. Целый лес дымящих труб. В промозглую погоду сырой воздух густо насыщался копотью, она липла к лицу, проникала в одежду, вечером снимаешь рубашку — все тело в черных пятнах.
Дядя Рома, как мы с мамой думали, не хотел нам плохого, но все было не так, как он говорил: чистого каменного дома не оказалось. Дощатый, продуваемый всеми ветрами и набитый людьми барак — вот наш дом. Таких бараков в нашем поселке — тридцать два. Они расставлены геометрически точно, образуя одну продольную улицу и две поперечных. Все они настолько одинаковые, что не будь на их темно-зеленых стенах нарисованы крупные номера, люди с трудом находили бы свое жилье. В середине каждого барака — три чугунные печи, в которые засыпали мелкий каменный уголь. Во время топки в крыше барака для тяги открывали специальные люки. Когда уголь прогорал, дверцы в печах наглухо завинчивали. В бараке становилось очень жарко, душно, но проходило часа два, и все тепло выдувало.
В нашем бараке жило больше ста женщин — из Польши, Чехословакии, Югославии, Белоруссии, России, Прибалтики, Украины. Все они именовались иностранными рабочими из восточных областей.
Мама работала на коксохимическом заводе в ночной смене. Когда она утром возвращалась, то еле держалась на ногах. Она сразу ложилась на нары и засыпала, а я шел на улицу, если можно так назвать узкий проход между бараками. Мы подружились с Петрусем — пареньком из Минска. Целыми днями играли в войну, гоняясь друг за другом по закоулкам барачного города.
Осенние дни короткие. Мама вставала, и мы шли в столовую, ели из жестяных мисок жидкий суп и немного хлеба. Через день давали второе — крошеные потроха. Это была главная еда. Утром и вечером давали чай, вернее — кипяток с хлебом.
Сразу после вечернего чая мама уходила на завод, а я ложился спать. Так день за днем текла наша однообразная жизнь. Такая однообразная, что я о ней ничего не могу вспомнить. А главное, стоит мне начать вспоминать, как память обрушивает на меня самый страшный день в моей жизни.
Этот день — 23 декабря 1942 года… Медленно, бесшумно падает крупный, похожий на куски ваты снег. Я стою у дверей барака, и какой-то мужчина говорит мне, что моя мама погибла от взрыва в цехе. И снова падает снег. А затем темнота, в которую, как в бездонную пропасть, я падаю камнем долго-долго, бесконечно…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1
Я сижу на грубой деревянной скамейке, отполированной всеми сидевшими на ней в течение ста лет. Скамейка стоит в комнате отца Кристиана — духовника католического приюта для сирот. Я попал сюда спустя полгода после смерти мамы. В тот страшный день я тяжело заболел. Решив, что я сошел с ума, меня отправили в больницу дли душевнобольных, но потом переправили во Францию, в этот приют. Я сам ничего не помню. Мне рассказал все это мой духовник. Для меня продолжение моей жизни начинается еще позже — вот с этого весеннего утра в комнате отца Кристиана.
Отец Кристиан — единственный из приютских наставников, которому я раскрываю свою душу и верю, что он ничего плохого мне не сделает. Ему лет пятьдесят. Когда смотришь на него, прежде всего наталкиваешься на массивный, до блеска выбритый подбородок, над которым нависает крупный нос с широкими крыльями ноздрей. Гладкие реденькие волосы растут только на висках, так что ему не надо выбривать тонзуру на макушке. Удивительные у него глаза — добрые, ласковые, внимательные. Они никак не вяжутся с его грубым и суровым лицом и будто живут сами по себе. Громадные его руки всегда скрыты в широких рукавах рясы, он словно стесняется показывать их людям. Он чем-то неуловимо напоминает мне Пал Самсоныча, может быть, тем, что говорит он всегда тихо и необыкновенно убедительно.
Наш приют создан католической церковью сто лет назад. Находится он где-то на границе Франции и Бельгии, возле маленького городка, крыши которого мы видим из окон третьего этажа школьного здания. Кроме меня, здесь живут шестьдесят два мальчика. Большинство их из Франции, Бельгии и Голландии. Я — единственный русский среди них.
Первое время я был среди них как глухонемой, только оглядывался во все стороны и делал то, что делали другие мальчики. И ничего не понимал… Но, как щенок, брошенный в воду, сразу учится плавать, я довольно быстро начал понимать по-французски, а потом по настоянию отца Кристиана для меня пригласили педагога французского языка, знающего русский. Это было сделано для того, чтобы скорее приблизить меня к великим тайнам и мудрости святых книг. Так говорил отец Кристиан.
Без четверти семь утра в спальных комнатах раздавались громкие звонки. В комнате, где жил я и еще пять мальчиков, звонок самый въедливый и противный. Он требовал немедля вскочить с кровати, быстро ее застелить, одеться, умыться и стать на свое место в коридоре. Там уже ждал нас, перебирая четки, ненавистный всем нам отец Санарио.
Он безраздельный властелин всей нашей жизни с утра до вечера. Он с нами везде: в часовне на утренней молитве, в классе во время учебных занятий, в столовой во время обеда и даже в часы отдыха на спортивной площадке. У него тонкое, острое лицо темно-желтого цвета. Густые жесткие волосы торчат клочьями вокруг выбритой макушки, отчего издали кажется, что у него, как у черта, растут рога. На нем — изношенная ряса бурого цвета, перехваченная белой веревкой.
Он обладал удивительной способностью видеть нас всех одновременно. Никогда не пропускал самой маленькой шалости. За маленькую ты получал ненавидящий взгляд его черных глаз, запрятанных под шишкастым лбом. За шалость покрупнее расплата куда тяжелее — он подходил неторопливыми мелкими шажками и хватал за ухо двумя пальцами с острыми когтями и сжимал его так, что оно хрустело и потом весь день горело и ныло. Самое страшное из арсенала его наказаний мы называли столбняком. Это когда отец Санарио бил провинившегося ребром ладони сзади по шее. После этого сутки, а то и двое трудно было повернуть голову.
В семь тридцать отец Санарио вел нас в часовню на утреннюю молитву. Оттуда — на завтрак и в учебные классы. В три часа дня — обед. После него — свободный час: можно поиграть, побегать на спортплощадке, побродить по саду. Затем возвращаемся в классы готовить заданные на завтра уроки. Отсюда можно уйти, только когда сделаешь все, что задано. Наконец, вечерняя молитва и сон.
И все это неизменно день за днем, день за днем…
Итак, я в комнате отца Кристиана. Он ходит от двери к окну и обратно и говорит тихим ровным голосом:
— Ты, Юра, умный мальчик, и мы не первый раз говорим с тобой о вере. Задумайся еще раз — как все просто: бог дал — бог взял. Бог дал тебе отца, в свой час он его взял. Бог дал тебе маму, и в свой час он ее взял. Почему? Божий промысел неисповедим, бесполезно его исследовать, ему надо подчиняться. Бог провел тебя через тяжелейшие испытания, но жизнь твою он не взял. Он только ввел тебя в новую жизнь, не похожую на ту, к которой ты немного привык. Подумай, кому на земле нужно было распоряжаться твоей судьбой? Ты был мальчиком — существом, которое еще ничего не значило в земных делах, когда с тобой все случилось. Так что бессмысленно искать виновных на земле. Ты был как маленький листок, сорванный с дерева и подхваченный бурей. Но кто позаботился о том, чтобы этот маленький листок не оказался растоптанным в грязи, а попал сюда, вот в эту комнату? Кто поручил мне помочь тебе понять, что с тобой происходит? Кто это сделал? Бог. Он, если хочешь знать, и в тебе самом.
Я молчал. И думал, что отец Кристиан прав: бог дал — бог взял.
Между тем отец Кристиан продолжал ходить по комнате и говорить:
— Ты умный мальчик. У тебя есть то, чего нет у других воспитанников: ты любишь думать. Мне очень нравится молитва, которую ты сам придумал. Я выучил ее на память. Не веришь? Слушай… — Он стал рядом со мной, положил мне на плечо свою огромную руку и нараспев начал читать: — «Почему в моей жизни столько горя? Разве я кому-нибудь сделал зло? За что у меня отняли сначала отца, а потом маму? Она ведь тоже никому не делала зла, а я любил ее больше всего на свете. Кто отнял у меня маму?…»
Рука духовника соскользнула с моего плеча, он сел напротив меня на свою железную скрипучую кровать и сказал:
— Хорошая молитва. Я разрешил тебе на вечернем молении читать ее, и, когда я вижу тебя в часовне, я вместе с тобой повторяю ее и потом молю бога помочь мне ответить на твои вопросы. И если ты мои объяснения не принимаешь, я не отчаиваюсь. Придет время, и ты поймешь, что вера — не арифметика, где есть точное решение каждой задачи и где все просто, если ты знаешь табличку умножения. Бог в своей неисповедимой мудрости не может и не должен объяснять свои деяния каждому человеку. И, наверное, поэтому люди многих поколений сами стараются постигнуть божью мудрость. Они создали фолианты, наполненные размышлением о божьей мудрости. Читай эти мудрые книги. Ты узнаешь, что думали люди разных времен о вере, о боге. И ты увидишь, что люди гораздо умнее тебя никогда не пытались винить бога, они стремились постичь его мудрость.
Я смотрел в окно, за которым сияла прекрасная весна, и думал: в самом деле, зачем мучиться и искать виновных в том, что случилось со мной? Отец Кристиан прав — я же просто еще ничего не знаю. И может быть, люди, которые сделали мне зло, уже давно наказаны богом.
Я ушел от отца Кристиана успокоенный. Запоем начал читать святые книги. Сначала те, которые были на русском языке, а позже — и на французском.
Наибольшее впечатление на меня произвела Библия. Ведь о том, откуда появилась наша земля и откуда взялся первый человек, в ростовской школе мы еще не проходили. Помню, однажды я спросил учительницу — всегда ли была наша земля? Она сказала, что я узнаю это в свое время. Вот и пришло это время — я узнаю о сотворении земли и человека…
Я читал Библию с большим интересом, и она совсем не казалась мне святой книгой, хотя в ней все время мелькали слова о боге и вся книга-то была о боге и его божественных делах. Отец Кристиан разрешил мне читать Библию в часы, когда другие ребята готовили уроки.
Святая книга произвела на меня огромное впечатление, но, очевидно, совсем не такое, на какое рассчитывал отец Кристиан. В моем представлении бог — нечто непостижимое, таинственное — превратился в довольно реальную личность, хотя и наделенную чарами волшебника. Я даже вспомнил фокусника, которого видел однажды в ростовском цирке, — он из воздуха доставал вазу с цветами, аквариум с живыми рыбками и разные другие вещи. Но такой бог вызывал любопытство, а не трепет. Наверное, это произошло потому, что мудрые поучения Библии я просто не понял и запомнил только события — создание земли и человека, убийство Каином Авеля и тому подобное. Но здесь я, с обычной детской придирчивостью к описанию приключений, обнаружил нечто такое, о чем боялся даже думать. Отец Кристиан говорил о Библии, что это святая книга книг, а я обнаружил в ней самую обыкновенную путаницу — об одном и том же событии сначала говорится одно, а потом совсем другое. Как же это может быть в святой книге? И я боялся разговора о Библии с отцом Кристианом.
К счастью, разговор о ней произошел раньше с моим учителем французского языка Ильей Савельевичем Грибниковым. Это был русский эмигрант, чистенький тихий старичок. Уже одно то, что он был русский, вызывало у меня к нему особое отношение и особую веру во все, что он говорил.
Шел очередной урок французского языка. Мы сидели вдвоем с Ильей Савельевичем в пустом классе. За окном в знойной тишине парка свистела какая-то одинокая птица, а я спрягал глагол «верить». Раскрылась дверь, и в класс неторопливо вошел отец Санарио.
— Как он занимается? — спросил он по-французски.
— Очень способный мальчик и не ленится, — ответил Илья Савельевич.
— Это хорошо… — Отец Санарио посмотрел в раскрытое окно. — В нем надо пробуждать веру.
— Стараюсь.
Я видел, как Илья Савельевич проводил священника недружелюбным взглядом.
— Илья Савельевич, а у вас есть бог? — спросил я.
Он удивленно посмотрел на меня:
— Ты понял весь наш разговор?
Я кивнул и повторил свой вопрос. Он ответил не сразу, долго рассматривал свои костлявые, со вспухшими венами, старческие руки.
— В бога я верю, — сказал он. — А вот им, — он показал на дверь, за которой скрылся отец Санарио, — не верю. И прежде всего потому, что вера для них — средство существования, проще говоря — заработок. И на веку своем я повидал немало пакостников в рясах. — Илья Савельевич поднял глаза к потолку. — Ну, а бог — это бог. Он выше всей суеты людской. И в него надо верить. У человека должна быть вера в какую-то всевидящую и всесудящую мудрость. Земной суд, устроенный самими людьми, несправедлив, продажен, и человек должен верить в существование суда высшего, самого справедливого. Иначе не стоит и невозможно жить. Вера поддерживает человека, когда ему очень плохо. Без этого люди просто не вынесли бы всех испытаний. Тебе, Юра, надо верить, потому что ты, наверное, чувствуешь себя здесь очень одиноким. Поверишь, и у тебя всегда будет кому излить душу.
Слова Ильи Савельевича произвели на меня большое впечатление: верить в бога, чтобы иметь кому излить душу, свои сокровенные мысли, — это было просто, убедительно и сулило утешение.
— Вы читали Библию? — спросил я.
— Когда-то, на заре юности, — улыбнулся Илья Савельевич. — А что?
— В ней почему-то одно и то же в разных местах объясняется по-разному.
— Возможно, возможно… — Он посмотрел на меня удивленно и продолжал: — Писал-то ее не сам бог, а люди. Они могли и ошибиться и напутать. Но ты должен понимать, что это произошло не потому, что столетия назад люди задумали тебя обмануть или запутать.
— А почему бог такой жестокий? — спросил я.
— А ты хотел бы, чтобы он был добрый и щедрый, как дед-мороз? — пошутил Илья Савельевич. — Он все же высший наш судья. И хватит об этом — давай заниматься.
Итак, верить, чтобы не быть одиноким, чтобы было кому излить душу. Это мне нравилось. Но как бог может быть мне судьей, если я не слышу его голоса? А ведь отец Кристиан сказал, что бог есть и во мне, значит, я должен прислушиваться к собственному голосу?
Так начиналась моя вера в бога, который живет во мне самом. И это было началом воспитания в себе некоего возвышенного контроля и болезненного обострения совести. Каждая молитва стала для меня способом обращения к самому себе, к своей совести. Когда все остальные ребята твердили назначенные молитвы, я произносил про себя молитвы свои, собственные, сочиняемые иногда тут же, в момент моления. И мой духовник отец Кристиан, конечно, заметил это.
2
Был воскресный день глубокой осени. Сквозь голые деревья приютского сада проглядывали холмистые просторы, а там, где два холма расступались, виднелся заштрихованный туманной дымкой город. Я с книгой в руках сидел у окна спальной комнаты.
Читал я записки Неизвестного Монаха, который жил в восемнадцатом веке. Монах рассказывал, как однажды ночью к нему в келью явился посланец от Исуса Христа. Посланец в образе злого старца обвинял Монаха в том, что он не крепок в вере. Монах возражал старцу, но, когда в доказательство своей исступленной веры он захотел пересказать старцу на память целые страницы святых книг и молитв, оказалось, что он ничего не помнит. Тогда он начал сам придумывать молитвы и религиозные истории и рассказывал их очень долго. Прошел день, настала ночь, и снова стало светать, а он все говорил и говорил. И тогда злой старец улыбнулся и сказал: «Я вижу: бог с тобой, раз ты сам можешь найти в своей душе такие мысли и молитвы». И старец исчез…
На другой день Монах рассказал настоятелю монастыря о старце, и после этого настоятель объявил его святым, постигшим таинство составления молитв. «Ну какой же он святой? — удивился я. — Так и я могу стать святым, я ведь тоже сочиняю молитвы. Нет, тут что-то не так»…
Я не заметил, как в комнату вошел отец Кристиан, и вздрогнул, когда он положил руку мне на голову.
— Сиди, сиди, — сказал он и, пододвинув стул, сел рядом со мной. — Что читаешь? Записки Монаха? Эту книгу прочитало несколько поколений добрых католиков. Интересно?
— Не все, — ответил я и рассказал, что думаю.
Отец Кристиан закрыл книгу и отложил ее в сторону.
— Ты, Юрий, совсем не похож на остальных наших мальчиков. — Он, улыбаясь, погладил меня по голове. — Я люблю тебя, но тревожусь за твою судьбу. Откровенно скажу тебе, что я сам думаю о книге Монаха. — Отец Кристиан смотрел на меня так, словно он еще раз проверял, стоит ли быть со мной откровенным, а потом продолжал: — В книге этой немало наивной чепухи, но ты должен учитывать, что тебя и Монаха разделяют два века. Возьмем какой-нибудь пример. Ну, скажем, радио. Тебя ведь совершенно не удивляет, что ты слышишь речь человека, который в это время находится за тысячу миль от тебя. А представь, как отнесся бы к радиоприемнику автор этой книги? Он наверняка назвал бы его святым ящиком, голосом бога или нечистой силы. Монах и окружавшие его люди думали и понимали на уровне своего наивного века. Советую тебе помнить это, когда читаешь старые книги нашей вечной церкви, которая движется и развивается вместе со временем, не презирая наивность прошлого и тревожно вглядываясь в будущее. Ты понял меня?
— Да, отец Кристиан, — тихо ответил я. И мне в эту минуту было искренне стыдно за свою гордыню.
— А теперь пойдем ко мне, — сказал отец Кристиан и, обняв меня за плечи, повел в свою комнату.
На столе стояла ваза с яблоками и бутылка вина. Усадив меня за стол, он молча откупорил бутылку и налил по половине стакана себе и мне. Подняв свой стакан, отец Кристиан начал говорить, и мне показалось, что он очень волнуется.
— Сам того не ведая, ты подарил мне большой праздник. Имя ему — рождение веры. Возьми свой стакан — я разрешаю, выпей, мой мальчик. Выпьем вместе! Вино — само солнце и ягоды, какие росли в Вифлеемском саду. Этот напиток такой же древний, как род человеческий. Пристрастие к нему пагубно, но от этого нас с тобой убережет наша вера. Не так ли?
Это было первое в моей жизни вино, и оно мне не понравилось. Я выпил и поморщился.
Отец Кристиан улыбнулся:
— Пожалуйста, не омрачай мой праздник гримасами. — Он выпил свое вино, достал из-под стола какой-то сверточек и протянул мне: — А это мой подарок. Развернешь у себя. Иди. — Он перекрестил меня, я поклонился и вышел.
В свертке было маленькое распятие из дерева, которое чудесно пахло. Вероятно, эту вещь сделал большой мастер. Я любовался распятием, вдыхал его чудесный запах, как вдруг кто-то выхватил его из моих рук. Я повернулся в испуге и увидел отца Санарио, который, как всегда, бесшумно вполз в комнату. Он подержал распятие перед глазами, а потом быстро спрятал его за спину.
— Где взял?
Если бы он спросил иначе, я бы все сказал ему, но меня это «где взял» страшно обидело.
— Не скажу, — тихо ответил я.
— А я приказываю!
— Не скажу.
В следующее мгновение его пальцы, как клещи, впились в мое ухо. Страшная боль подбросила меня, я пытался вырваться, но клещи не разжимались.
— Спросите у отца Кристиана… — простонал я.
Клещи разжались. Отец Санарио бесшумно покинул комнату, унося распятие.
Я выбежал в парк. Болело ухо. Но еще больней сердце мое терзала обида. Мне хотелось бежать куда глаза глядят. Я забрался в дальний угол парка, в заросли сирени, и сел там на большой камень. Из глаз моих бежали слезы, я глотал их и хорошо помню, какие они были соленые. Потом я впал в забытье.
Сколько я так просидел на холодном камне, не знаю. Когда очнулся, уже смеркалось. В парке кричали, из разных его мест доносилось одно и то же слово, и я понял — это ищут меня.
— Юри! Юри! — слышалось со всех сторон.
Я вышел из кустов.
— Вот он! Вот он! — радостно закричал и побежал мне навстречу Пьер — мои сосед по спальне, которого прозвали Толстопузик.
Он действительно был очень толстый, этот добрый и ласковый мальчик.
Толстопузик с разбегу обнял меня и, задыхаясь, бормотал:
— А мы думали… мы думали…
Как я любил его в эту минуту! Как хорошо, когда ты не один!
У входа в дирекцию приюта мы с Пьером увидели секретаря нашей канцелярии — долговязого старика, которого ребята прозвали Ослом за большие уши. Он ткнул в меня пальцем:
— Пройди к директору.
В кабинете директора приюта господина Лаше находились отец Кристиан и отец Санарио. Они сидели друг перед другом впереди директорского стола. Я сразу заметил, что отец Кристиан расстроен. Отец Санарио не смотрел на меня и быстро-быстро перебирал свои четки из персиковых косточек.
Наш директор, господин Лаше, приезжал из города каждое утро на большом черном автомобиле, а вечером уезжал. Он не был духовным лицом, в приюте не жил и не принимал никакого участия ни в религиозном, ни в светском нашем обучении. Но ему подчинялись, его боялись и беспрекословно слушались все работавшие с нами учителя и служители церкви. Говорили, что он очень богат. Это был чистенький, отутюженный, розовощекий мужчина лет тридцати пяти, от которого всегда резко пахло духами. Под его хрящеватым, прямым, как стрелка указателя, носом чернела тоненькая полоска усиков, которые он то и дело осторожно трогал мизинцем правой руки.
Я вошел и остановился посредине кабинета.
— У нас к тебе есть вопросы, — сказал господин Лаше своим густым баском. — Ты пил сегодня вино?
Я взглянул на отца Кристиана, он чуть заметно улыбнулся и сказал:
— Ответь, как тебе подсказывает совесть и вера.
Это означало, что я должен говорить правду. И только правду.
— Да. Пил.
— Где?
— Мне дал отец Кристиан.
— Сколько?
— Половину стакана.
Отец Санарио торжествующе посмотрел на господина Лаше.
— С какой стати отец Кристиан нашел нужным угощать тебя вином?
— Он сказал, что я подарил ему праздник. И еще он сказал, что это вино — солнце и ягоды, что росли в Вифлеемском саду.
Отец Санарио покачал головой, но господин Лаше так свирепо взглянул на него, что он замер и снова принялся перебирать четки.
— А что было дальше? — вполне миролюбиво спросил директор.
— Отец Кристиан подарил мне красивое распятие, а отец Санарио у меня его отнял. Потом я убежал в сад.
Господин Лаше выдвинул ящик своего стола, вынул оттуда распятие и протянул мне:
— Возьми… и иди ужинать.
Я никогда не узнаю, что произошло в кабинете до моего появления и после моего ухода.
Поздно вечером, когда я шел с вечерней молитвы, меня в темной аллее нагнал отец Кристиан.
— Я хочу благословить тебя ко сну, — тихо сказал он. — И попросить, чтобы ты не имел зла к отцу Санарио. Ты же понимаешь, что пороки человека — это его несчастье, Не так ли, мой мальчик?
Я ничего не сказал и склонил голову под благословение.
Но нет, так просто отнестись к тому, что произошло в этот день, я не мог. Я пролежал всю ночь с открытыми глазами, И когда уже перед, самым рассветом стал засыпать, в голове моей копошились совсем не святые и далеко не христианские мысли. Я желал смерти отцу Санарио. Именно смерти — не меньше.
3
Вокруг — золотая осень… Я стою на крыльце приюта и жду машину, которая должна отвезти меня в католический коллеж при мужском монастыре.
Я простился с мальчиками еще вчера, машина должна была приехать на рассвете, а ее все нет и нет. Все уже пошли на утреннюю молитву, и я смотрю вслед удаляющейся по аллее колонне.
Среди мальчиков нет ни одного, кто стал бы моим другом, но сейчас мне грустно расставаться с ними. И с добрым Пьером — Толстопузиком, с его смешной мечтой заработать деньги на покупку велосипеда. И с драчуном Жозефом, для которого главное, чтобы ребята боялись с ним подраться. И с угрюмым Селестеном, который ждет не дождется, когда его отдадут в какую-нибудь крестьянскую семью. И с мечтательным Шарлем, который однажды изложил мне мудрую простоту своей веры: «Все верят, так почему же не верить и мне?» И с Жаном, о котором я знаю только одно — он страшно меня не любит, считая, что я подмазываюсь к духовнику.
Ребята уходили по усыпанной листьями аллее все дальше и дальше. Прощайте! Все они еще целый год будут жить в приюте, а затем им предстоит экзамен, от которого будет зависеть — кто попадет для дальнейшего обучения в коллеж, а кто в деревню, в бездетные семьи, или, в редком случае, в город.
Мне сделано исключение — меня передают в коллеж досрочно. Я считаюсь особо способным. Что такое коллеж и что меня там ждет, — не знаю.
Вчера, когда я прощался с отцом Кристианом, он сказал:
— Будь таким, как здесь, и коллеж откроет тебе широкую дорогу. Тебе не хватает знаний — помни об этом и учись прилежно.
— А куда идут после коллежа? — спросил я.
— Очень, очень немногие посвящают себя церкви, становятся священниками. Остальные возвращаются в семьи, чтобы делать светскую карьеру.
— А что вы посоветуете мне?
Отец Кристиан ласково посмотрел на меня.
— Сейчас давать тебе совет безрассудно. Я буду тебя навещать. Да и ты сможешь изредка приезжать сюда. Ну, а если я тебе понадоблюсь, — напиши. Главное, что ты вырываешься отсюда. Здесь тебе уже стало тесно. Я это доказал всем… — Он обнял меня, прижал к себе, потом благословил и вытолкал из своей комнаты.
Мне показалось, что он готов был заплакать…
Итак, мне уже 15 лет. Был ли я тогда верующим? Да, был. Даже теперь, оглядываясь на этот осенний день, я должен сказать: да, я тогда в бога верил. Правда, вера моя была несколько своеобразной, если можно так сказать, личной, мной придуманной, и она была далека от внешних атрибутов церковного порядка. Я избегал произносить про себя само это слово «бог». И, наконец, я не испытывал никакого трепета перед священнослужителями, видел в них обычных людей, в том числе и очень плохих. Чего стоил один отец Санарио!.. Но я верил в высшего судью, хотя самонадеянно считал, что судья этот живет во мне. Он как бы моя собственная совесть. Но, по-моему, это не меняло положения, ибо главное было в том, что я верил во власть какой-то высшей силы. Ведь не случайно сказал отец Кристиан, что верой я подготовлен к коллежу лучше других…
В конце аллеи показалась машина. Нет, это не за мной, это приехал директор, господин Лаше. Он поставил машину под навес и, видимо вспомнив, кто я, вернулся.
— Ты сегодня от нас уезжаешь?
— Да, господин директор. Я жду машину.
— Ну что ж, смотри не подведи там своего наставника отца Кристиана.
— Постараюсь, господин директор.
Господин Лаше неожиданно рассмеялся:
— Постараешься подвести? Видишь, как надо следить за точностью речи.
— Я постараюсь не подвести отца Кристиана, — послушно уточнил я.
Господин Лаше с любопытством взглянул на меня:
— Ну что ж, ну что ж, и среди русских встречаются способные люди. Может, ты такой и есть. Старайся. — Он сделал пухлой ручкой неопределенный жест и исчез в подъезде.
Наконец приехала «моя» машина. Это был новенький фордовский «пикап». За рулем сидел парень в красивой кожаной куртке на «молнии» и в берете, сдвинутом на ухо. В зубах у него торчала сигарета. Лихо развернувшись возле самого крыльца, он остановил машину и обратился ко мне:
— Эй, белая головка, не знаешь, кто тут едет в нашу богадельню? — Он щелчком зашвырнул сигарету на крышу крыльца.
— Если речь идет о коллеже при монастыре, то ехать должен я, — сказал я с достоинством.
— Тогда чего сидишь? Тащи свои чемоданы! — крикнул парень.
Я показал ему на лежавший рядом со мной маленький узелок.
— Я вижу, ты здесь не разбогател, — громко засмеялся парень.
Машина пронеслась по приютскому парку и вылетела на шоссе.
— Как тебя зовут? — спросил шофер.
— Юрий.
Он удивленно повернулся:
— Юрий? Что это такое?
— Русское имя.
— Ты русский? — Парень резко сбавил скорость.
— Да, русский.
— И будешь учиться в нашей монастырской богадельне?
— Да.
— Зачем это тебе? — Он еще раз удивленно посмотрел на меня. — Русский в монастыре! Сенсация! Убей меня молния — сенсация! — Он прихлопнул ладонью по рулю. — Значит, Юри?
— Да.
— А меня зовут Пауль. Но зови меня, как все в богадельне, — Пепе!
— Хорошо, Пепе.
— А как же ты — русский — попал сюда?
— Длинная история. Я с мамой приехал в Германию Когда еще война была.
Пепе прищелкнул языком и произнес слово, которого я тогда не знал. Позже я его узнал — «перемещенные».
— У вас хорошо? — спросил я.
Пепе рассмеялся:
— Мне — хорошо. Я вожу из города продукты и почту. А вот вашему брату — не очень. Я еще ни одного не знал, которому наша богадельня пришлась бы по вкусу. Но ты же русский. Может, это как раз по тебе? — Он снова стал смеяться.
Минут десять мы ехали молча. Потом Пепе спросил:
— И у тебя больше нет никакой родни?
— Никакой.
Пепе посмотрел на меня сочувственно:
— Тогда тебе будет плохо!
— Почему?
— Тебе же некуда удрать из богадельни, когда каникулы. Потом ты, наверное, идешь по благотворительным подачкам?
— Что это такое?
— Очень просто. Почти все воспитанники содержатся у нас за счет своих родителей. И, надо сказать, эти родители имеют немалые деньги. Папы делают аферы, а своих сыновей отправляют в богадельни замаливать их воровские грехи. Неплохо придумано, как откупиться от всевидящего бога! А? — Пепе захохотал, но, увидев, что я не поддерживаю его шутку, продолжал: — А есть еще два-три несчастных, которых учат за деньги, пожертвованные верующими. Могу дать тебе совет: корчи из себя смиренного! К нам то и дело приезжают те самые — с деньгами. Иногда берут в свои семьи воспитанников коллежа. Так они обожают смиренных. Не дальше как весной одного у нас забрали не куда-нибудь — в Париж! Взял его богатый ювелир. Выбрал за смиренный вид. А парень-то на самом деле воришка, каких поискать, — в прошлом году обчистил шкафы у своих товарищей. Все знали — он. А улик никаких. Так что давай посочувствуем ювелиру. Аминь! — снова засмеялся Пепе.
Впереди показалась высунувшаяся из-за леса островерхая башня монастыря.
— Гляди, наша богадельня! — крикнул Пепе.
Мы въехали в редкий лесок, который незаметно перешел во фруктовый сад. Под машиной громыхнул ветхий деревянный мостик, блеснула речушка. Поворот — и Пепе рывком остановил машину перед низким каменным домом, в котором окна были узки, как бойницы.
— Здесь канцелярия, — сказал Пепе. — Иди. И не забудь — корчи смиренного. Аминь! — Он комично сложил ладони, ткнул ими себе в нос и захохотал.
Я перешагнул через каменный порог и очутился в темном и сыром коридоре…
Секретарь канцелярии, костлявый юноша с черными жиденькими волосами, расчесанными на прямой пробор, провел меня в комнату, где со мной разговаривал финансовый инспектор коллежа — подвижной старичок с веселыми глазками. Он докапывался, нет ли у меня все-таки каких-нибудь родственников в Европе. Затем он вписал мою фамилию в толстенную книгу и повел меня к директору. По дороге он сказал, что к директору коллежа следует обращаться «господин доктор», а фамилия его Рамбье…
Доктор Рамбье был мужчина богатырского роста и сложения. На плоском бесцветном его лице выделялись только продолговатые серые глаза — внимательные и злые, как у сторожевой овчарки. На нем был мохнатый пиджак песочного цвета, розовая рубашка в полоску, острокрылая бабочка синего цвета.
— Ю-рий Ко-роб-цов? — раздельно произнося слова, спросил он, не сводя с меня внимательного взгляда.
— Да, господин доктор. Юрий Коробцов.
— Русский?
— Да, господин доктор.
— Интересно, интересно… — Он буркнул что-то финансовому инспектору, и тот, пятясь, вышел из кабинета.
— Значит, ты настоящий русский?
— Да, господин доктор.
Рамбье открыл лежавшую перед ним папку, отыскал в ней какую-то бумагу и долго ее читал, потом снова вложил в папку и уставился на меня.
— Директор приюта пишет, что ты очень способный в учебе. Это верно?
— Мне трудно об этом судить, господин доктор.
— Ты учился хорошо?
— Старался, господин доктор.
— Ты что? Меня за идиота принял? — крикнул Рамбье, ударив кулаком по столу. — Я спрашиваю: ты учился хорошо?
— Да, я учился хорошо, господин доктор.
— Запомни на все время: если я спрашиваю, — отвечать надо прямо, ясно, коротко.
— Я запомню это, господин доктор.
Дальнейшая наша беседа была еще более странной, если помнить, что она происходила в коллеже католического монастыря.
— Ты свою Россию любишь? — спросил директор.
— Люблю, — ответил я, — но я ее не знаю.
— Ну и дурак! Как можно любить страну, где царствуют еретики-коммунисты? Любить надо тех, кто тебя кормит и одевает.
— Я понимаю, господин доктор.
— А что ты вообще думаешь о коммунистах?
— Ничего не думаю, господин доктор. Я их не знаю.
— Тогда запомни: они главные враги веры и главные враги твои.
— Запомню, господин доктор.
— У тебя нет родных, считай за отца меня.
— Спасибо, господин доктор.
— Рано благодарить, я отец нелегкий. И вот тебе первый мой отцовский приказ: ты мне должен рассказывать все, что болтают в коллеже.
Я вспыхнул, хотел промолчать, но, помимо моей воли, у меня вырвалось:
— Это же нехорошо, господин доктор… фискалить…
— Дурак и еще раз дурак! — изумленно и совсем не сердито сказал директор. — Если я говорю «надо», — бог одобрит все, что ты сделаешь. Коллеж набит сынками из богатых семейств. Мы и ты, в первую очередь, существуем на их деньги. О тебе из приюта пишут, что ты предан вере. А среди этих богатых недорослей немало негодяев, которым на веру наплевать. В письмах домой они клевещут на коллеж. И уже были случаи, когда мы из-за этого теряли богатых покровителей. Мы просто обязаны вовремя обнаруживать клеветников. Помоги мне в этом, и ты поможешь святому делу. Ты понял меня?
— Понял, господин доктор.
— Вот это дело! — воскликнул он. — Ты, кажется, неплохо варишь своим котелком! — Он хлопнул в ладоши, и в дверь мгновенно вошел, видимо, все время стоявший за ней финансовый инспектор. — Отведите его в жилой блок, в комнату двадцать три, — приказал директор.
Жилой блок — это двухэтажный дом. На первом этаже — столовая. На втором — длинный коридор с дверями по обе стороны. На каждой двери номер. Это — спальни. В комнате номер двадцать три — две кровати, два стула, два низеньких шкафа и маленький стол. Мебель занимает всю комнату, кровати стоят так тесно, что сесть на них друг против друга нельзя. Единственное окно выходит прямо на высокую стену монастыря.
В комнате настолько сумрачно, что я не сразу обнаружил человека, лежавшего на одной из кроватей.
— Опять кровать полируешь? — обратился к нему инспектор.
— Меня учитель удалил с урока истории, — испуганно отрапортовал вскочивший с постели мальчик.
— За что?
— Меня ударил Жак… и я его…
— Прекрасная история, — добродушно сказал инспектор и подтолкнул меня вперед. — Он будет жить вместе с тобой. Познакомьтесь. Его зовут Юри. — Инспектор пошел к двери и оттуда сказал мне: — А этого любителя историй зовут Поль. Он тебе все расскажет.
Я положил узелок на свою кровать и сел на стул. Поль сидел на кровати. Мы молча смотрели друг на друга. Поль, вероятно, постарше меня. И покрепче. У него был тонкий, длинный и кривой нос.
— Откуда ты взялся? — спросил Поль.
— Из сиротского приюта, — ответил я. — А ты?
— Я тут уже второй год. А до этого тоже был в приюте, в Лионе. Скажу тебе всю правду — у нас тут собачья жизнь. Поднимают в шесть, и раньше девяти вечера не ляжешь.
— Ты еще пойдешь на занятия?
— На следующий урок.
— Ну и я с тобой.
— Идиот, ты сегодня поваляйся, в собачью жизнь включишься завтра. А на обед я за тобой зайду.
Где-то отдаленно прозвучал звонок. Поль вскочил:
— Обед через два часа. Жди меня.
4
По режиму жизни коллеж мало чем отличался от приюта; здесь тоже поднимали рано, вели на молитву, и потом мы были заняты до позднего вечера. Но занятия здесь были куда более серьезными — мы изучали историю, географию и даже философию. Учителями были монахи. Все четыре учителя коллежа имели духовный сан и жили в монастыре; все они, как я теперь понимаю, были по-своему образованными людьми.
Учебные классы находились тоже в монастыре. Мы приходили туда и стоя ждали, когда войдет учитель. После урока снова вставали, учитель уходил, и, только подождав еще несколько минут, мы могли выйти из класса. Ни в какие личные беседы с нами учителя не вступали. Даже если на уроке кто-нибудь совершал проступок, они предлагали виновному покинуть класс и делали запись в журнале, который ребята называли «доклад Палачу». Наказание было впереди — в кабинете доктора Рамбье.
Когда я обратился однажды к отцу Жоржу, который преподавал историю человека и веры, с каким-то вопросом, не касавшимся прямо содержания урока, он холодно посмотрел на меня и сказал:
— Тебе хочется показать, что ты знаешь больше других, а это очень плохая черта.
Воспитанники коллежа совсем не были похожи на приютских ребят. Начать с того, что в приюте все ходили в одинаковых серых рубашках и черных штанах, а здесь каждый одевался как хотел или мог. Ребята из богатых семей выглядели просто франтами. Мне из кладовой коллежа выдали длинную куртку защитного цвета и узкие черные штаны. Когда я первый раз увидел себя в зеркале, мне самому стало смешно. В приюте все ребята были тихие, покорные и безответные. Здесь дело другое — ведь в коллеже иным воспитанникам было по восемнадцати лет. Отпрыски из семей побогаче вообще никого и ничего не боялись и перед другими воспитанниками держались заносчиво. Даже учителя прощали им выходки, за которые другие попадали в «доклад Палачу». Нас, обучавшихся на благотворительные пожертвования, сынки богачей называли не иначе, как «саранча», и совсем не считали за людей.
В коллеже было гораздо труднее, чем в приюте. Не прошло и месяца, как у меня произошло первое столкновение с сынками богачей, или, как их здесь называли, франтами.
Шел урок истории религии. Учитель попросил назвать пять священных дат католической церкви. Никто все пять дат назвать не мог. Тогда я поднял руку и не только назвал даты, но и рассказал происхождение каждой. Учитель меня похвалил. А когда урок кончился и учитель ушел, франты загнали меня в угол и начали издеваться надо мной.
— Эй, саранча, ты что это — жрешь чужие деньги и еще задираешь нос?
— Ты, саранча, запомни шестую дату, когда мы тебе разобьем нос!..
— Сколько возьмешь, саранча, чтобы не открывать на уроках свой вонючий рот?
Особенно старался один, которого звали Жюльен, — сын крупного торговца.
— Слушай-ка, саранча! — кричал он. — Уезжай-ка, пока не поздно, в свою красную Россию. Мой отец оплатит самолет и новые штаны тебе купит!
Под хохот своих приятелей он дернул меня за волосы. Я бросился на него и сильно ударил его коленкой в живот. Он отлетел к стене и упал на пол. И в этот момент в класс вошел учитель. Франты подняли крик, что я ни за что ударил Жюльена. Меня удалили с урока, и я попал в «доклад Палачу».
Умирая от страха, я пошел к доктору Рамбье. К моему удивлению, он меня совершенно не ругал. Выслушав объяснения, он сказал:
— Запомни раз и навсегда — Жюльена и его шайку не трогать. Мне нужно, чтобы ты с ними ладил, а не дрался. Вернись в класс и извинись перед Жюльеном.
— Но он издевался надо мной, — сказал я.
— Ну и что? От издевки синяки не вспухают. А наш коллеж существует и ты в нем учишься на деньги папаши Жюльена и его друзей. Неужели тебе это не понятно?
Я вернулся в класс и извинился перед Жюльеном.
— Ладно, — сказал он. — Поговорим об этом на досуге.
В коллеже я был еще более одиноким, чем в приюте. Здесь не было отца Кристиана, которого я очень любил. Я не мог подружиться даже со своим соседом по комнате Полем. С ним невозможно было разговаривать — его абсолютно ничто не интересовало. Было непонятно, как и зачем он попал в коллеж. Он хотел только одного: уехать в деревню и бегать там босиком по траве. Мне оставалось уйти в мир книг. Так я и сделал…
В это весеннее утро уроков не было. Мы делали уборку жилого корпуса. Завтра воскресенье, ко многим воспитанникам приедут родители, и они должны увидеть коллеж в полном блеске. Доктор Рамбье сам наблюдал за работой.
Мы с Полем мыли пол в коридоре. Он работал старательно, шумно сопел своим вечно простуженным носом. Выкрутив мокрую тряпку, прислонился к стене и сказал мечтательно:
— Хорошо бы завтра кому-нибудь привезли сигареты, выменять бы…
— Неужели курить приятно? — спросил я.
— От трех сигарет голова кругом идет… Протирай лучше у плинтусов, а то придет Палач и заставит перемывать.
Вскоре действительно пришел доктор Рамбье. Он был в хорошем настроении и похвалил нашу работу.
Я переоделся и вышел в сад. Был тихий весенний день. И хотя солнце скрывалось за высокими облаками, было тепло. В аллеях слышались веселые голоса ребят, они сгребали в кучи и жгли прошлогодние листья. Над землей висел синеватый сладко-горький дым, с ним смешивался запах прелой земли.
Я подошел к ребятам, которые работали на главной аллее. Раскрасневшийся Жюльен протянул мне свои грабли:
— Поработай, Юри, поработай, завтра получишь от меня награду.
— Могу и без награды, — сказал я и взял грабли. После того, первого конфликта я свято выполнял требование доктора Рамбье и на рожон не лез.
— Ну да, ну да, — закивал головой Жюльен, подмигивая своим товарищам. — Ты же у нас монах в черных штанах.
Ребята захохотали и, бросив работу, столпились возле нас. Жюльен слыл у них главным острословом, и они ожидали потехи.
— Ты вообще у нас второй Христос. Сотворил бы чудо какое-нибудь. Для начала выпрямил бы нос своему апостолу Полю.
Подождав, пока умолк хохот, я сказал:
— А он не хочет иметь прямой нос, он говорит, что с таким носом ему интересней. — Я смеялся вместе с ребятами, всячески отклоняя ссору.
— Тогда сделай чудо почудней… — Жюльен поманил всех пальцем и, когда мы присели на корточках вокруг него, сказал тихо: — Чтобы Палач подавился недоваренной картошкой и испустил дух.
Все ребята с хохотом повалились на траву, задирая ноги.
— А зачем? — спросил я, когда мы перестали смеяться.
— Может, другой будет не такой вор и зверь, как этот.
Ребята молчали и смотрели на меня, ждали, что я скажу.
— У меня он ничего не украл, и меня он не кусал, — сказал я.
— Хо-хо! Вы слышали, ребята? Палач его не обкрадывал. Хо-хо! — надрывался Жюльен. — Да он все силы тратит только на то, чтобы разворовывать нашу богадельню.
— Я об этом ничего не знаю.
— И оплеухи ты от него не получал?
— Не получал.
— Так получишь. А теперь работай.
В канун приезда родителей обед бывал гораздо лучше, чем обычно. Наливали полные тарелки и давали сладкое. Когда на сладкое подали компот, Жюльен спросил:
— Как ты думаешь, кто ест твой компот в другие дни?
— Не знаю.
— А ты спроси у директора. Спроси!
Ребята давились от смеха.
После обеда мы насыпали клумбы для цветов. В самый разгар работы появился финансовый инспектор.
— К директору, срочно, — сказал он мне тихо.
Доктор Рамбье усадил меня в кресло и весело спросил:
— Хороший денек сегодня?
— Да, господин доктор.
— А что вы там болтали в аллее, когда ржали на весь сад?
Директор был добрый, веселый, и это придало мне смелости.
— Господин доктор, можно задать вам один вопрос?
— Ну!
— Почему нам не всегда за обедом дают сладкое?
— Что-что? Что это тебе взбрело в голову?
— Мы об этом говорили.
— Кто говорил?
Я молчал.
— Кто говорил? — громче повторил он.
Я не знал, что сказать, и молчал.
Директор встал, подошел ко мне, взял меня за отвороты куртки и выдернул из кресла. Он приподнял меня одной рукой, и его глаза оказались рядом с моими. Его холодный нос тыкался мне в лицо.
— Говори сейчас же! — зарычал он.
Я молчал. Он швырнул меня в кресло и склонился надо мной всей громадой своего тела.
— Я сам знаю! Это Жюльен! Да? Отвечай!
Я кивнул.
— Он говорил, что я вор?
Я снова кивнул.
Директор вернулся за стол.
— Убирайся, — произнес он, садясь в кресло.
Мне было страшно — я выдал Жюльена. Боже, что теперь будет?…
До темноты я пробыл в саду, а потом, как вор, прошмыгнул в свою комнату. Поль, к счастью, уже спал, наполняя комнату громким храпом. Боже, что будет? Что будет? И я начал про себя сочинять молитву к богу. Я умолял его простить мне мой грех и ссылался на то, что директор сам и без меня знал, кто говорил про сладкое, так что я не был доносчиком. Я клятвенно обещал богу, что больше никогда ничего подобного не сделаю.
Воскресенье выдалось солнечное, веселое. На площадке перед канцелярией коллежа уже стояли автомашины, на которых приехали родственники. Укрывшись за машинами, я высматривал, где Жюльен.
Вдруг, точно вынырнув из-под земли, передо мной появился шофер Пепе.
— А, Юри! Что ты тут высматриваешь? Не хочешь ли угнать этот «шевролет»? Не советую, это коляска папаши Жюльена, а у него вся полиция на привязи.
— А где он сам? — спросил я как только мог небрежно.
— Наверное, пьянствует с директором. Не зря же меня вчера гоняли в город за коньяком.
— Разве они друзья? — спросил я.
— Да ты что? — захохотал Пепе. — При чем тут друзья? Оба они дельцы, и им есть о чем поговорить за рюмочкой. Тем более, я слышал, что наш директор собирается вместе с ним купить фабрику игрушек. Что ты глаза таращишь? Не думаешь ли ты купить эту фабрику сам? — Пепе снова захохотал во все горло, но внезапно умолк и шепнул: — Давай-ка отсюда подальше…
Мы зашли за кусты сирени и сели там на поваленное дерево.
— Видал шествие? — Пепе показал в сторону беседки.
Оттуда шли, поддерживая друг друга, доктор Рамбье, папаша Жюльена и две дамы, которых под руки вел сам Жюльен.
— О, дело мое плохо, — шепнул Пепе. — Нализались и мадам. Кажется, мне придется вести их машину.
Папаша Жюльена и доктор Рамбье, подойдя к машине, стали прощаться. Они были очень пьяны и, обнявшись, замерли, очевидно боясь оторваться друг от друга. Наконец доктор Рамбье освободился от объятий гостя и закричал не своим голосом:
— Пе-пе-е! Пе-пе-е! Где он, черт бы его взял!
— Так я и знал, — шепнул Пепе и вышел из кустов,
— Свезешь моих дорогих гостей, — сказал ему доктор Рамбье.
— А как же я вернусь? — спросил Пепе.
Доктор Рамбье погрозил ему пальцем:
— Ладно, ночуй в городе, проклятый развратник. Вернешься с поездом.
После долгого усаживания гости уехали. Жюльен что-то кричал и бежал за машиной. Доктор Рамбье долго смотрел вслед гостям, потом скривил страшную рожу и поплелся в канцелярию.
После вечерней молитвы я один бродил по саду. Я ничего не понимал.
За моей спиной послышался топот, и в одно мгновение я был сбит с ног. Верхом на мне сидели два человека, а Жюльен — я узнал его сразу — начал хлестать меня ремнем.
— Не будешь доносить! Не будешь доносить! — злобно приговаривал он, стараясь ударить меня по лицу.
Сопротивляться было бесполезно. Я обхватил голову руками и прижался лицом к земле. Тогда они задрали мне рубашку и стали бить по голой спине. Я чувствовал себя виноватым и молча переносил наказание…
Наконец они оставили меня в покое и убежали. Я поднялся и поплелся за ними.
В коридоре на втором этаже меня встретила целая ватага во главе с Жюльеном.
— Доносчик! Доносчик! Доносчик! — кричали они, пока я не добрался до своей двери.
— Дурак! — сказал мне Поль, который уже лежал в постели. — Нашел, на кого доносить.
Я молча лег и укрылся с головой. Все тело мое болело. Я плакал.
5
С того дня прошел почти год. Я все чаще спрашивал себя: в чем помогла мне вера, чему научила, в чем сделала лучше? И ответить на эти вопросы не мог. Я видел, что из всех близких церкви людей, которых я знал, разве только отец Кристиан жил по вере, а все остальные, словно нарочно, поступали вопреки святым заповедям. К отступникам от веры я относил равно и доктора Рамбье и самого себя. Я даже придумал молитву, в которой просил бога о спасении души своей, Рамбье, Жюльена и его отца и даже приютского отца Санарио. И я уже не мог обращаться к тому богу, которым был моей совестью. Сейчас я мог уповать только на того всемогущего и таинственного бога, о котором говорилось в святых книгах и которого я видел на иконах. И эта вера казалась мне моим последним спасением от гибели. Мои мучения могут показаться смешными, да и я сам сейчас вспоминаю о них с улыбкой, но станьте на мое место в ту пору — мне было шестнадцать лет и я был один на всем свете…
Мы готовились к исповеди. Большинство ребят относилось к этому без всякого трепета. Жюльен, например, с притворной тревогой советовался со своими друзьями — говорить ему или умолчать о том, что он бил меня. Он спросил об этом и у меня.
— Говори правду, как того хочет бог, — сказал я.
И в ответ услышал короткое, как пощечина:
— Дурак!..
Я никогда не ждал исповеди с таким волнением, как в этот раз. Я внушил себе, что она поможет мне разобраться во всем, что произошло со мной.
Обычно исповедь принимал один из священников. Мы знали троих, и все они были добрыми стариками — в чем бы ты ни сознался, они говорили: «Молись, бог простит». Но иногда исповедовал главный монастырский наставник — отец Бруно. Его боялись все. Он не просто выслушивал исповедь, а вел строгий допрос, часто доводя воспитанников до слез. А обычное «молись, бог простит» он произносил так, что у человека не оставалось никакой надежды на прощение. Раньше я, как и все, боялся попасть на исповедь к отцу Бруно, но на этот раз я хотел, чтобы меня выслушал именно он. Я хотел, чтобы меня строго спрашивали и заставили подробно рассказать про каждый мой самый маленький грех. Сегодня я жаждал исповеди до конца.
И бог внял моей просьбе — я попал на исповедь к отцу Бруно. Я узнал его по скрипучему голосу, когда из-за занавески раздалось:
— Чего сопишь? Говори.
— Я грешен… Я грешен, — заторопился я. — Я донес на товарища. Но я сделал это, не желая ему зла. Я думал…
— Погоди! — последовал приказ из-за занавески. — Почему ты так странно говоришь?
Я не сразу понял вопрос и, решив, что я говорил непонятно, начал снова.
Но он прервал меня новым вопросом:
— Ты не француз?
«Ах, вот в чем дело!» — подумал я и радостно сообщил:
— Я русский… Русский…
И тогда случилось невероятное — отец Бруно отдернул занавеску и стал меня рассматривать. Из темноты исповедальни на меня уставились удивленные, недобрые глаза. Потом занавеска задернулась, и я услышал:
— Ты, русский негодяй, пришел не исповедоваться, а искать себе заступника. А богу мерзки твои проделки. Придешь, когда душа твоя будет открытой богу и чистой. Иди.
Меня парализовал дикий страх. За все годы, прожитые в приюте и здесь, я не знал случая, когда исповедь была бы отвергнута! Как теперь жить, если бог отверг меня со всеми моими муками и с моей последней верой в него? К кому идти? Что делать? Удавиться, как сделал этой зимой один монастырский монах? Броситься в реку? Раз я отвергнут богом, то уже не важно, что самоубийство — грех…
Я просидел в пустой монастырской церкви, пока меня не прогнал оттуда монах, который пришел мыть пол.
Дни самого радостного праздника Христова воскресенья стали для меня мучительной казнью, которой, казалось, не будет конца. Все воспитанники коллежа уехали — кто домой, кто в гости к окрестным крестьянам. На всем этаже один я, не раздеваясь, лежал в своей комнате. Три дня я ничего не ел, только пил воду из-под крана.
Вернулся Поль. Он вошел в комнату, посмотрел на меня вытаращенными глазами и стремительно убежал. Вскоре в комнату ворвался доктор Рамбье. В открытых дверях остановился перепуганный Поль.
Доктор Рамбье схватил меня за руку, посмотрел мне в лицо и, обернувшись к Полю, сказал:
— Дурак кривоносый, он жив. Пошел вон отсюда!
Захлопнув дверь, доктор Рамбье присел ко мне на кровать и спросил:
— Ты болен?
Я с трудом пошевелил головой.
— На тебе лица нет. Что случилось?
Еле ворочая языком, я рассказал ему об отвергнутой исповеди.
— Ну и дурак же ты! — почти радостно воскликнул доктор Рамбье. — Отец Бруно — это еще не бог, а ты — дурак. — Совершенно неожиданно доктор Рамбье стал смеяться: — Представляю себе его физиономию, когда он узнал, что ты русский. В общем, считай, что твоя исповедь принята. Это говорю тебе я. Как говорится, молись, и бог простит. — Он внезапно умолк, пристально глядя на меня, а затем сказал: — Но я понимаю, как тебе трудно у нас. Я подумаю о тебе, не зря же я назвался твоим отцом — Рамбье никогда не забывает о сделанных ему услугах. Смирись со всем, что случилось, вставай и иди в столовую. Бог тебя не оставит в заботах своих.
Так еще раз моим утешителем стал не бог и даже не духовный наставник, а Палач, доктор Рамбье.
В саду вовсю бушевала весна. На кустах сирени набухшие почки были точно покрыты коричневым лаком. На тополях горланили грачи. В лицо плескался теплый и нежный ветер, пахнувший сырой землей. Я медленно шел по аллее, пересеченной солнечными полосами, и это было как медленное возвращение в жизнь.
Продолжались пасхальные каникулы. В жилом блоке шел ремонт. Нас с Полем поселили в одной из комнат канцелярии. Поль целыми днями валялся в постели, а я с утра до вечера болтался в саду.
Однажды я задремал на солнышке возле канцелярии и не заметил, как из аллеи вынырнула легковая машина доктора Рамбье. Она остановилась в нескольких шагах от меня, и из нее вылезли доктор Рамбье и молодой мужчина в легком светло-сером пиджаке и кремовых брюках, с желтым портфелем.
— А вот как раз и он, — показывая на меня, сказал своему спутнику доктор Рамбье.
Я встал и поклонился.
— Здравствуй, Юри, — добродушно улыбаясь, приветствовал меня Рамбье. — Познакомься. Это господин Джон.
Я поклонился ему, и молодой, очень красивый мужчина ответил мне белозубой улыбкой.
— Юрий, значит? Прекрасно! — сказал он на плохом французском языке. — Я слышал, у тебя неприятности?
— Так я уезжаю, — сказал ему Рамбье. — Машина приедет в четыре часа.
— Да, да, как условились, — рассеянно отозвался господин Джон, бесцеремонно разглядывая меня.
Рамбье помахал нам рукой, влез в машину и уехал.
— Давай сядем, — предложил господин Джон и направился к скамье, стоящей среди кустов сирени.
Я послушно пошел за ним. Господин Джон, прежде чем сесть, обошел вокруг скамейки и осмотрел кусты. Потом он сел рядом со мной, поставив портфель возле ног.
— Расскажи-ка мне, Юрий, сам, что у тебя за неприятности, — с участием сказал он и положил руку на мое колено.
Очевидно, моя душа жадно ждала именно этого, только этого — хоть маленького участия. Я стал рассказывать так, как если бы рядом со мной был не нарядно одетый молодой мужчина с веселыми глазами, а отвергший меня отец Бруно.
Господин Джон слушал очень внимательно, меня смущало только то, что глаза его все время оставались веселыми.
Когда я кончил, господин Джон сказал:
— О твоих неприятностях мне, уже рассказывал господин Рамбье. Знаешь, в чем твоя главная беда? Ты, дорогой мой дружок, неправильно решил, что все это, — он посмотрел вокруг, — чистое дело самого бога. А это совсем-совсем не так. Тот же отец Бруно может быть очень скверным человеком. Из того, что ты рассказал, уже видно, например, что он не любит русских. А как может слуга бога одних людей любить, а других нет? Подумай сам. Но я не буду тебя разубеждать, я знаю, как ты любишь читать, и дам тебе очень интересную книгу. — Господин Джон достал из портфеля толстую книгу в дорогом переплете. — Вот, возьми. Эта книга скажет тебе все, что ты не знаешь. И, когда будешь читать, помни — книгу написал священник, почти триста лет назад… Прочитай и хорошенько подумай. В понедельник я приеду, и мы поговорим. Книгу ни в коем случае никому не давай. Ты родился в Ростове?
— Да, — ответил я, пораженный его вопросом.
— Из какого Ростова?
— Как — из какого?
— В России их два: Ростов-Ярославский и Ростов-на-Дону.
— На Дону, на Дону, — поспешно уточнил я.
— Это очень хорошо, — сказал господин Джон, внимательно меня разглядывая. — И тебе сейчас шестнадцать лет?
— Да.
— Ты выглядишь максимум на пятнадцать. А по тому, как ты рассуждаешь, можно дать все восемнадцать. — Господин Джон встал, потянулся сладко, так что хрустнули кости, и сказал: — Пройдемся. Покажи мне сад и монастырь.
Мы бродили по аллеям и говорили о чем попало: о птицах, о небе, о пролетевшем над нами самолете, о том, как дышат деревья и как из цветов получаются яблоки. И мне казалось, что господин Джон знает все на свете. Говорил он интересно, весело.
Мне было очень легко, я совсем не чувствовал, что господин Джон старше, и мы болтали, как мальчишки. После мамы со мной никто не разговаривал так просто и искренне. Мне стало радостно, легко, и в эти минуты я ничего на свете не боялся. Я был в ударе и рассказывал господину Джону все, что приходило в голову, все, что я знал, что вычитал в книгах.
Я показал господину Джону, где церковь, где живут монахи, где наши учебные классы. И вдруг на монастырском крыльце появился отец Бруно.
— Ты что здесь делаешь? — строго спросил он. — Кто этот господин?
Господин Джон прикоснулся к моему плечу:
— Молчи.
Он подошел к отцу Бруно, и они не больше минуты поговорили на незнакомом мне языке. Отец Бруно почтительно раскланялся и, как я понял, приглашал господина Джона войти в монастырь.
— Нам некогда. До свидания, — ответил ему господин Джон уже по-французски и вернулся ко мне: — Пошли!
— Это же отец Бруно, — шепнул я и оглянулся назад — священник все еще стоял на крыльце и смотрел нам вслед.
— Ну, видишь? — весело сказал господин Джон. — Достаточно ему было узнать, что я американец, и он из грозы превратился в само солнышко.
Когда мы подошли к канцелярии, машина уже была там, и господин Джон дружески попрощался со мной и уехал.
А я, возбужденный, радостный, бросился в самый дикий угол сада, где густо рос малинник. Забравшись в самую его чащу, сел на землю, раскрыл книгу и увидел ее название: «Жан Мелье. Завещание».
Я читал не отрываясь, пока не стало темно, пропустив обед и ужин. Занавесив окно одеялом, я продолжал читать в своей комнате. А когда настало утро, я снова забрался в малинник…
Читать эту книгу было нелегко, и, если бы она попала в мои руки обычным путем, у меня, наверное, не хватило бы терпения всю ее прочитать. Но книга, принадлежащая господину Джону, не могла быть неинтересной, и, когда я что-нибудь не понимал, я винил себя, а не книгу. Перечитывал такие места по нескольку раз и все равно не понимал. Материя движется — что это такое? Я готов был разреветься от досады.
Однако далеко не все было таким непонятным. Мир устроен несправедливо, — утверждал Жан Мелье, и я с этим был полностью согласен; несправедливость эту я испытывал на себе.
Одним дано все, у других все отнято, — утверждал Жан Мелье. Он гневно обличал богачей и с любовью говорил о нищих. А разве я не так же ненавидел франтов? Разве все мои страдания были не оттого, что я здесь нищий, живущий на благотворительные подачки богачей? И, наконец, я прочитал то, что меня потрясло, — Жан Мелье утверждал, что религия гнусно обманывает людей, ибо она, с одной стороны, проповедует, что все от бога, в том числе, значит, и вся несправедливость жизни, а с другой — и опять-таки от имени бога — требует: смирись. Она торжественно возвещает, что все люди братья, но к смирению призывает только обездоленных.
Жан Мелье писал о продажности, о лицемерии церкви и ее слуг, у которых главная обязанность — заставить лишенных всего людей верить в благочестивую чепуху и одновременно в то, что мир устроен идеально и точно так, как хочет бог, а посему они должны быть смиренны и покорны.
«Это правда!» — кричало во мне все, и я вовсе не чувствовал себя вовлеченным в кощунство против бога и церкви. Наоборот — книга словно исцеляла меня, объясняла мне все, что со мной произошло и происходит. Эти страницы были для меня как бы ступеньками, по которым я с туманных высот моей мальчишеской веры спускался на несправедливую, грешную, но ясную землю, залитую щедрым летним солнцем.
В понедельник приехал господин Джон. Я увидел его за рулем светло-серой машины — обаятельного, красивого, с ласковыми глазами — и бросился ему навстречу с книгой в руках.
Взяв у меня книгу, он небрежно бросил ее в машину и спросил:
— Прочитал?
— Да.
— Что скажешь?
— Сказать толком всего я еще не могу, но со мной что-то происходит… Я начинаю понимать… Я освобождаюсь…
Господин Джон пристально и весело посмотрел на меня:
— Садись в машину. Проедемся.
Мы выехали на шоссе и помчались к городу, который до сих пор я видел только издали. Теперь он быстро надвигался на нас. Мы молчали. Мне было очень хорошо. Вблизи города господин Джон остановил машину на обочине, выключил мотор и повернулся ко мне.
— То, что ты, Юрий, сказал о книге, мне не нравится, — произнес он и, вынув сигарету, закурил.
Господин Джон говорил сейчас тихим и добрым голосом, не сводя с меня совсем невеселых глаз.
— Настоящая вера необходима человеку, как воздух, и она, Юрий, совсем не путы. Наоборот, в ней, в вере, — дополнительная душевная сила человека. Если человек ни во что возвышенное не верит, он легко может совершить бог знает что. На днях, например, я прочитал в газете страшную историю. Отец убил пятилетнюю дочь и жену. Вот тебе, кстати, еще один пример церковной лжи. Церковь утверждает, что все в жизни — от бога. Да? Значит, этот убийца своей дочки и жены тоже от бога?
Я напряженно обдумывал то, что услышал.
— А все дело в том, как устроена жизнь на земле, — продолжал господин Джон. — Есть, например, такая страна — Америка. Там нет обездоленных, и там ни богу, ни церкви не надо никого обманывать. Там все искренне верят в бога и в его высшую справедливость. Ну, а здесь, в насквозь прогнившей и продажной Европе, ни о какой справедливости не может быть и речи. Так что тебе, Юрий, не надо отказываться от веры. Нельзя, Тебе следует вернуться к твоей вере, к той, которую ты придумал еще в сиротском приюте. Исповедоваться перед злым чертом из вашего монастыря — это занятие бесполезное. А вот исповедь перед собственной совестью, требующей от тебя честности, исполнительности, преданности делу и любящим тебя людям, просто необходима. Ты мне рассказывал про свои молитвы. Вернись к ним. И начни с той, где ты клянешься на добро людей отвечать добром. Можешь?
— Не знаю, — пробормотал я.
— Ну вот, к примеру, я сделал тебе какое-нибудь зло?
— Что вы! Что вы!
— И ты не хочешь поклясться перед собственной совестью ответить мне добром?
— Я клянусь, — сказал я тихо, с чувством. Я действительно уже тогда готов был для этого человека сделать все.
— Вот и прекрасно! — со своей обаятельной улыбкой сказал господин Джон. — А я клянусь, что сделаю все, чтобы жизнь твоя стала интересной, наполненной полезной деятельностью на благо людям. Договорились?
Я кивнул. Мне было необыкновенно хорошо — рядом со мной был человек, который понимал меня, хотел мне добра и обещал сделать мою жизнь другой — интересной, осмысленной.
Это было не по силам даже отцу Кристиану…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 1
Уже целый месяц я живу в отеле «Виктория» во французском городе Мец. Мой номер на третьем этаже, и окно выходит на площадь перед отелем. Я могу часами смотреть на площадь. Как у остановки междугородных автобусовотдыхают запыленные машины и суетятся пассажиры; как вертится стеклянная дверь универсального магазина, пропуская покупателей; как прохаживается по площади полицейский в высокой, похожей на кастрюлю фуражке.
Моя комната небольшая, но очень светлая и уютная. Возле мягкой и чистой как снег кровати стоит черный чудо-аппарат. Стоит снять трубку, и я слышу ласковый девичий голос: «Пожалуйста». Назвав цифру семь, я слышу голос мистера Джона Глена. Это когда он в отеле, в своем номере на втором этаже. Но его часто нет дома. Тогда он сам звонит мне из города, чтобы сказать, когда мы будем обедать или что будем делать вечером.
Каждый день теперь для меня праздник. И ванна, в которой можно нежиться перед сном. И эта прекрасная комната. И легкий, удобный красивый костюм. И разноцветные рубашки, и шляпа, к которой я долго не мог привыкнуть, и даже возможность смотреть из окна на площадь…
Вокруг меня была безмятежная, веселая, красивая жизнь. Помню, как первый раз мы с мистером Гленом ужинали в ресторане нашего отеля. На столиках уютно светились лампы с цветными абажурами. Они освещали веселые лица мужчин и женщин. Все свободно и легко разговаривали, громко смеялись. А когда начинал играть оркестр, вставали и танцевали в центре зала. А в это время на сцене, где сидел оркестр, очень красивая девушка пела про любовь. Все это было похоже на какую-то дивную сказку, в которой я сам живу, упиваясь ее веселым и беспечным счастьем.
Теперь-то мне ясно, зачем мистер Глен поселил меня в эту сказку. Ему нужно было угостить меня такой жизнью, чтобы я почувствовал ее сладость и в дальнейшем к ней стремился. А от действительности я был отрезан наглухо. Мне ведь не давали даже читать газеты.
— Все местные газеты заврались, и нечего тебе засорять голову их брехней, — сказал мистер Глен.
Все же один раз мой праздник был омрачен.
Утром мы с мистером Гленом позавтракали, и он уехал, предупредив, чтобы я никуда не отлучался, так как он будет скоро звонить. Он всегда это говорил, и без него я из гостиницы ни разу не выходил. Разве что спускался в вестибюль посмотреть, как приезжает и уезжает множество разных людей.
Я сидел в своем номере и читал. Это была очень интересная книга о приключениях храброго шпиона, действовавшего в таинственном Китае.
Услышав звонок телефона, я взял трубку и услышал:
— Говорит портье, вас здесь спрашивают… Господин… — Он назвал незнакомую мне фамилию.
Я не знал, как нужно поступать в таких случаях, замялся, но потом попросил портье пригласить господина зайти ко мне в номер.
Вскоре дверь приоткрылась, и я увидел так хорошо знакомое мне доброе лицо отца Кристиана. Он был не в рясе, а в мешковатом черном костюме и в шляпе. Я бросился ему навстречу, втащил его в номер и крепко-крепко обнял. Он тоже был очень рад, но, когда уселся в кресло, посмотрел на меня, а потом молча, серьезно стал рассматривать комнату.
— Ты в коллеже больше не учишься? — спросил он.
— Почему? Мне предоставлены дополнительные каникулы.
Я рассказал правду, ведь именно так сказал мне мистер Глен, когда предложил поехать с ним в город, чтобы получше отдохнуть, или, как говорил он, проветриться.
Не сводя с меня тревожного взгляда, отец Кристиан спросил:
— Кто же платит за отель?
Я не знал, что ему ответить. О деньгах я за всю свою жизнь никогда не думал. Помнил только, как в Ростове, когда я шел в школу, мама давала мне деньги на завтрак, а я покупал на них мороженое. В приюте и коллеже деньги были для меня понятием отвлеченным. И здесь я ни за что не платил, все покупки делал мистер Глен, я даже ни разу не держал в руках денег.
— Так кто же платит за отель? — снова спросил отец Кристиан.
— Не знаю, очевидно, мистер Глен.
— Этот красивый господин, с которым ты всегда бываешь? Третьего дня я видел тебя с ним в магазине готового платья.
— Да.
— Позавчера и вчера я пытался увидеться с тобой. Дело в том, что оба номера записаны за мистером Гленом. И, если бы не помог портье, я бы тебя так и не нашел.
— Вы приехали в город специально, чтобы найти меня? — удивился я.
— Нет, мой мальчик. Я уже давно живу и работаю здесь.
— Ах, вот почему вы не ответили на мое письмо!
— А ты писал? Да, я сделал глупость, что, уезжая из приюта, не навестил тебя. Это моя вина, мой мальчик…
Его перебил звонок телефона. Я взял трубку и услышал голос мистера Глена:
— Хелло, Юрий! Сегодня обедаем в шестнадцать. Что ты там делаешь?
— У меня дорогой гость — отец Кристиан из приюта.
Я услышал в трубке резкий щелчок и гудки. Положив трубку, я ждал, что мистер Глен снова позвонит.
— Он больше не позвонит, — сказал отец Кристиан, вставая. — И мне надо уходить.
— Останьтесь, отец Кристиан. Я хочу познакомить вас с мистером Гленом. Он замечательный человек.
Отец Кристиан улыбнулся:
— Вряд ли он хочет этого знакомства. Я ухожу, мой мальчик. Мой долг сказать тебе немногое: твой новый друг… мне он не нравится. Я не знаю, кто он и почему так заботится о тебе. Но будь настороже, мой мальчик. Однажды за твою жизнь здесь тебе придется расплатиться. Смотри, чтобы цена не оказалась слишком дорогой. Да сохранит тебя господь…
Отец Кристиан перекрестил меня и быстро ушел.
Я подошел к окну, открыл его и заглянул вниз. И сразу увидел светло-серый «оппель» мистера Глена. Он затормозил на такой скорости, что машину занесло, и она передними колесами уперлась в тротуар. Тотчас распахнулась дверца, и выскочивший из машины мистер Глен побежал к дверям отеля. Он чуть не сбил с ног выходившего на улицу отца Кристиана. Я ждал, что отец Кристиан оглянется, и поднял руку, чтобы помахать ему, но в это время сильный рывок отбросил меня от окна. Я чуть не упал. Передо мной стоял запыхавшийся мистер Глен.
— Где эта черная ворона? — спросил он, тяжело дыша.
— Отец Кристиан?
— Отец, черт, дьявол! Где он? — заорал мистер Глен.
— Он ушел, — тихо сказал я, не понимая гнева мистера Глена: я еще никогда не видел его таким.
Он подошел к окну и захлопнул его. Постояв немного, он обернулся, и я увидел его обычное лицо.
— Извини меня, Юрий, — сказал он и пошел к креслу. — Садись.
Я сел напротив.
— Понимаешь, Юрий, меня разобрала дикая злость: это черное воронье столько лет калечило, отнимало у тебя человеческую жизнь и теперь снова добирается до тебя.
— Отец Кристиан очень хороший человек. Он меня любит.
— Ну, извини, извини, — чуть раздраженно сказал мистер Глен и, закурив сигарету, спросил уже совсем по-доброму: — О чем же вы с ним говорили?
— Он спрашивал, откуда у меня деньги.
— Так. Что еще?
— Говорил, что мне придется расплачиваться.
— Так. Еще?
— Больше ничего. Тут как раз позвонили вы.
— Не иначе, бог меня надоумил, — улыбнулся мистер Глен. Он сжимал и размыкал пальцы сцепленных рук и внимательно смотрел, как это получается, а потом сказал: — Вот и хорошо, сейчас мы все и выясним, все равно это надо когда-нибудь сделать… Да, я сейчас оплачиваю твои расходы, но это не мои деньги. Они принадлежат одной благородной организации, которая помогает людям, оторванным, как ты, от своей родины. Наша цель — хоть как-нибудь заменить этим людям родину. И только поэтому уже теперь, когда мы, по существу, еще ничего для тебя не сделали, тебе с нами лучше, чем с черным вороньем. Или, может, я ошибаюсь, Юри? Там тебе было лучше?
— Нет, мистер Глен, мне с вами очень хорошо.
— Ну вот и прекрасно! Я хочу, чтобы ты знал — в самое ближайшее время ты начнешь учиться и получишь настоящее всестороннее образование. Только это и будет твоей расплатой.
Он смотрел на меня своими светлыми красивыми глазами и ждал, что я скажу.
— Большое спасибо, мистер Глен.
— И ты пойми, Юри, как бы ни любил тебя этот священник, он служитель церкви, а это значит, что и ты ему нужен тоже для церкви. А я хочу навсегда оторвать тебя от этого. Я люблю тебя как человека и доказываю это каждый день. Словом, все ясно, по-моему. Сегодня мы обедаем раньше, а вечером идем в театр. Я спущусь к себе переодеться, жди моего звонка.
Он ушел, а я сидел и думал. И должен сознаться, что я согласился со всем, что сказал мистер Глен. Уже не так-то легко поколебать мою веру в него. Он был не богом, а человеком, с которым мне было хорошо.
2
Вскоре мистер Глен отвез меня в Западную Германию.
— Будешь там учиться, как все нормальные люди, — сказал он. — Тебе нужно образование, а не ряса священника…
И вот уже почти год я живу в большом старинном городе Франкфурте-на-Майне. Двухэтажный особняк, в котором меня поселили, находится на далекой окраине города, там, где с Франкфуртом почти сливается другой город — Оффенбах. Эти города, разрастаясь, как бы шли навстречу друг другу. И, пока они еще не сдвинулись вплотную, здесь было просторно и много зелени.
Особняк стоял в глубине такого густого фруктового сада, что с улицы не был виден. Мне рассказали, что он принадлежал большому чиновнику гестапо и после войны был реквизирован американцами. Теперь в нем размещалось какое-то американское полувоенное учреждение. Из окна своей комнаты я видел, как в главный подъезд входили военные и штатские люди. Моя комната находилась в маленькой одноэтажной пристройке, и в главном здании я еще ни разу не был. Даже сад возле пристройки был отделен плетеной металлической сеткой, и я мог ходить только здесь.
Со мной занимались четыре преподавателя. Они приезжали на три-четыре часа в назначенные дни.
Один педагог был по истории и праву, другой — по математике и физике, третий — по немецкому языку и четвертый — он приезжал только по воскресеньям — вводил меня в курс современной жизни мира. Никаких уроков я не готовил, слушал лекции-беседы и, если хотел, делал конспекты. Только немецким языком я занимался другим методом: зубрил грамматику, учил на память тексты, делал переводы, практиковался в разговоре. И я очень старался. Ведь мистер Глен сказал, что, как только я немного освоюсь в немецком языке, я начну посещать лекции в университете.
Мистера Глена я видел примерно раз в неделю. Он приезжал, и мы или отправлялись гулять по городу, или катались на его машине. Он был доволен мной и однажды шутя сказал, что я своими способностями пугаю учителей.
— Видишь, у меня лисий нюх на способных людей, — смеялся он. — Я увидел тебя впервые в коллеже и сразу сказал себе: «Рамбье дурак. Он увидел в этом парнишке только русского, а я вижу в нем способного человека». Клянусь честью — сразу так и подумал. И не ошибся.
Я был счастлив от его похвал.
Но однажды после прогулки, уже прощаясь, он вдруг сказал:
— Мистер Киркрафт жалуется, что ты изводишь его дурацкими вопросами. Хочу дать тебе совет. Современный мир таков, каков он есть. Ни я, ни ты не в силах его изменить. И твоя задача только запоминать, что говорит тебе мистер Киркрафт. Ведь и он не больше как фотограф современности. Ты понимаешь меня?
— Понимаю, — ответил я.
— Ну и прекрасно! — Мистер Глен пожал мне руку, ущипнул за подбородок и пошел к машине.
Мистеру Киркрафту, о котором шла речь, лет сорок пять, а может, и все пятьдесят. Очень высокий («в юности меня сманивали в баскетболисты»), подтянутый, подвижной, с моложавым, но немного обрюзгшим крупным лицом, он являлся ко мне с кипой газет и журналов, раскладывал их на столе и всегда начинал с одной и той же фразы:
— Ну, давай разберемся, что натворили люди.
И делал краткий обзор мировых событий.
Когда он пришел в первый раз и выяснил, что я ничего о современной жизни мира не знаю, он с любопытством посмотрел на меня:
— Случай исключительный и тем более интересный. Я для тебя буду Колумбом, открывающим все Америки сразу. А ты для меня, как шестой континент, вылупившийся изо льда.
Так как я не знал, что такое шестой континент, мистеру Киркрафту пришлось объяснить. Потом он сказал:
— Но, мой юный друг, если мы с тобой возьмем дистанцию от времени открытия шестого континента, то до нынешнего президента Америки Трумэна мы доберемся гораздо позже, чем растают льды, покрывающие Антарктиду. Договоримся так: для тебя современная история начнется вместе со второй мировой войной — огромным событием, решившим и твою личную судьбу. — И он неторопливо, будто сказку, начал рассказывать: — Жили на земле три великих человека: Сталин, Гитлер и Рузвельт. И каждый из них хотел свою страну сделать главной на земле. Из-за этого, собственно, и возникла война…
Он объяснил, что такое коммунизм, фашизм и американский демократизм. Пока я понял одно — людям всей земли подлинную свободу и счастье могут дать только американцы. А коммунисты этому мешают.
Потом он стал рассказывать, как проходила вторая мировая война. Это было очень интересно. Ведь сам я о войне знал так мало. По сути дела, я помнил немного Ростов и переезд в Германию, помнил смерть мамы. И потом еще помнил, как в приюте однажды ночью мы проснулись от близкой стрельбы и потом долго не могли заснуть. Утром подняли нас на час раньше обычного. Невыспавшиеся, одурелые, мы построились в проходе между кроватями. В спальню вошел господин Лаше и с ним три военных человека с винтовками в руках. Господин Лаше громко и торжественно объявил, что с этого момента наш приют находится под защитой английской армии. Мы ничего не понимали, было холодно, многие стоя спали… Вот и все, что я сам знал о войне.
И вы понимаете, как интересно мне было слушать мистера Киркрафта. Но вскоре у меня стали возникать один за другим вопросы. Сначала мистер Киркрафт терпеливо отвечал, но, когда я спросил: «Почему то, что американцы дошли до Берлина, — хорошо, а то, что это же сделали русские, — плохо? И зачем вообще Америка стала союзником русских, если они такие плохие?» — мистер Киркрафт разозлился:
— Слушайте, давно известно, что один дурак может замучить вопросами весь американский сенат. Я с вами один на один. И не моя вина, что вы ни черта не знаете. Ваше дело — слушать и запоминать, что я говорю. А вопросы вы при случае зададите в американском сенате.
Я перестал спрашивать, но вопросов накапливалось все больше.
Мне исполнилось семнадцать лет. Рано утром я вышел, как всегда, в сад заниматься гимнастикой. Начинался тихий летний день. Сделав несколько приседаний, я повалился на темно-зеленую, аккуратно подстриженную траву. Так прекрасно было кругом! Солнце золотило верхушки яблонь, а под ними лежала синеватая тень. Сквозь ветви я видел высокое голубое небо, в котором медленно плыли редкие розоватые и прозрачные облака. И такая вокруг была тишина, что я слышал, как стучит мое сердце.
И вдруг мне показалось, что кто-то на меня смотрит. Я посмотрел вокруг и вдруг увидел высунувшуюся из дупла старой липы золотую мордочку белки. Черными бусинками глаз она смотрела на меня, и острые ее ушки с кисточками вздрагивали. Убедившись, что я не опасен, она выбралась из дупла и быстро побежала вверх по стволу дерева. Я проводил ее взглядом, и в это время в голове мелькнуло что-то далекое, неясное, но необычайно важное.
И вдруг… я увидел наш сад там, в Ростове… Отец сколачивает маленький домик… Зима… и сразу — лето. И тоже наш сад. Белый домик уже на дереве, и из круглого его окошечка выглядывает скворец. Другой — невидимый — поет, заливается… Сердце мое заныло сладко и больно. Я закрыл глаза и не шевелился, боясь спугнуть свои видения…
И вот я вижу другое. Костер и возле него каких-то странных темнолицых мужчин и женщин. И вдруг вижу мальчика. Я знаю его очень хорошо… Это же цыганенок, который увел меня из дому в свой табор. Да, да, он! Боже мой, как же его зовут?… Пытаюсь вспомнить и не могу. Видение исчезает, я открываю глаза — вокруг летнее утро, я здесь в саду, во Франкфурте, в Германии. И в душе моей какое-то странное чувство… Не могу понять… точно я виноват в чем-то… Мне грустно и одиноко…
Я вернулся в дом, оделся и отправился завтракать. Меня кормили в той же столовой, где обедали работавшие в особняке американцы. Поэтому я мог появляться там в точно назначенный час, когда в столовой никого не было. Мне всегда прислуживала немка, фрау Эмма.
Это была пожилая женщина с интеллигентным, умным лицом, седыми, аккуратно причесанными волосами. Держалась она с гордым достоинством, точно не прислуживала, а принимала гостей у себя дома, причем гостей не очень для нее приятных. Меня поражали ее глаза — большие, голубые, затененные густыми ресницами. Казалось, они говорили все, о чем она молчала.
Когда я только начинал говорить по-немецки и стал обращаться к ней, она внимательно слушала меня, односложно отвечала, а глаза ее в это время возмущались: «Как можно так калечить язык?» Она расспрашивала меня о моей жизни, слушала, что я ей отвечал, и глаза ее говорили: «Мне тебя жалко». Позже, когда я стал говорить более грамотно и гладко, глаза ее удивлялись: «Как же ты быстро научился говорить по-немецки». Завтракая всегда поспешно, я торопил и ее. Она отвечала: «Да, да, сейчас». А глаза иронически говорили: «Ты еще мал подгонять меня». Сам не знаю почему, я ее боялся, и в то же время меня необъяснимо тянуло к ней, и для меня, наверное, было бы большой радостью, если бы однажды она улыбнулась.
Сейчас, войдя в столовую, я увидел, как фрау Эмма поправляла прическу перед зеркалом. Она смутилась и поспешно ушла на кухню. Через несколько минут она принесла завтрак и села напротив меня по другую сторону стола.
— Поздравляю вас, Юрий, с днем рождения, — сказала она.
Я впервые увидел ее улыбку. Она была печальной. Смотря мимо меня, фрау Эмма тихо добавила:
— Мой единственный сын в семнадцать лет погиб на войне.
— В России? — спросил я, безотчетно страшась услышать подтверждение.
— Нет. В России погиб муж. — Она снова печально улыбнулась: — Я такая же одинокая, как и вы… Вам здесь хорошо? — неожиданно спросила она.
— Да, хорошо, — ответил я.
— А я на чужой земле одиночество перенести не смогла бы. Я хожу по улицам, по которым ходили муж и сын. Я дышу воздухом, которым они дышали. Все здесь помогает мне жить памятью о них. — Глаза ее, такие глубокие, грустные, в эту минуту такие красивые, напомнили мне вдруг глаза моей матери. У нее всегда были грустные глаза… А фрау Эмма говорила: — Вы очень молоды, в этом ваше счастье. Но вы не должны забывать родную землю, это все равно, что забыть родную мать.
— Я не забыл. Только что в саду я вспомнил свое детство… там… — сказал я.
— Это хорошо, — сказала фрау Эмма. — И в день вашего рождения я желаю вам вернуться на родину.
— А я не хочу возвращаться.
— Этого не может быть, — серьезно и многозначительно сказала она, вставая.
Я вернулся к себе, лег и, глядя в лепной потолок, стал думать. То, что я услышал сейчас от фрау Эммы, воспоминание о маме, недавнее видение детства — все это слилось вместе, и снова возникло безотчетное чувство вины. Перед чем, перед кем? И, пожалуй, сейчас это чувство было острее, тревожнее.
За дверью послышался веселый голос мистера Глена. Когда рядом он, все ясно, а главное — хорошо и спокойно.
— Юри! Юри! Где ты тут?…
Он вошел, как всегда, стремительно, красивый, немножечко пестрый, пахнущий духами. Я вскочил ему навстречу. Он обнял меня и взволнованно сказал:
— Семнадцать, Юрий! Семнадцать! Поздравляю тебя от всего сердца и завидую тебе, дьяволу! — Он шутя оттолкнул меня. — Просто безобразие — ему семнадцать! Вот тебе подарок от всех, кто о тебе заботится, и от меня, конечно.
Он выхватил из кармана черную продолговатую коробочку и протянул мне.
Это были золотые часы. Первые часы в моей жизни!
— Каждый раз, смотря на них, — сказал мистер Глен, — вспоминай своих хороших друзей!..
А вечером в честь моего дня рождения он устроил ужин в ресторане. За столом вместе с нами сидела Лилиан, девушка удивительной красоты. «Мой давний друг», — сказал о ней мистер Глен. Был еще мистер Берч с женой. «Мои сослуживцы», — сказал о них мистер Глен. И, наконец, еще одна девушка — Нелли, которую мне представили как подругу Лилиан. Я промолчал, что знал ее. Вернее, несколько раз видел издали — она работала в нашем особняке и иногда выходила в сад. У нее были рыжие, коротко подстриженные, как у мальчика, волосы, продолговатые светло-серые глаза. Тоненькая, стройная, она казалась мне очень красивой. Мы сидели за столом рядом, и это очень меня смущало. А тут еще мистер Берч все поглядывал на меня каким-то цепким, оценивающим взглядом и потом негромко разговаривал с мистером Гленом. Мне показалось — обо мне.
Что мы ели, какие вина пили — не знаю. Помню только, что все было необыкновенно вкусно.
Смотря на меня своими узкими, как щелки, глазами, мистер Берч сказал:
— Наш юный друг Юрий, я хочу вручить тебе свой подарок. — И он протянул мне маленькую черную книжку.
Я взял ее и прочитал надпись: «Университет имени В. Гете. Франкфурт-на-Майне».
— Билет на право посещения лекций, — продолжал мистер Берч. — Так что ты теперь студент, и я прошу выпить за это. Гип!
— Гип! Гип! Гип! — негромко подхватили все.
Я встал, поблагодарил мистера Берча и лихо запрокинул свою рюмку.
Как все было замечательно! Сказка продолжалась! И, конечно же, я совершенно забыл все свои утренние переживания…
После ужина мы вышли на улицу, где нас ждали две машины: одна — большая, другая совсем маленькая, похожая на жука. В большую сели Глен и Берч со своими дамами. В маленькую за руль уселась Нелли. Она открыла дверцу и крикнула мне:
— Что вы ждете? Садитесь!
Я сел рядом с ней, и мы поехали.
Впереди шла большая машина. Было уже темно, и я впервые видел сумасшедшие, летящие мимо ночные огни города.
— Когда за рулем Берч, проклятие ехать за ним, — сказала Нелли. — Он никогда не превышает полсотни километров. Так и хочется стукнуть ему в зад. Нажмите, мистер, на газ! — громко засмеялась она.
— Трудно вести? — спросил я, глядя на машины, мчавшиеся нам навстречу.
— У нас в Америке крутить руль умеет каждый школьник, — ответила она и, держа одной рукой руль, закурила сигарету. — Не хотите? — Нелли протянула мне пачку
— Я еще никогда не курил, — сказал я и почему-то смутился.
— Когда-нибудь надо начинать, берите!
Я отказался.
— Напрасно, — серьезно сказала она. — Сигарета — прекрасный громоотвод для нервной системы.
Я видел, что мы уже выехали из города. Автомобильные фары освещали черную полосу шоссе, и в их летящем свете рывками проносились короткостволые стриженые ивы.
— В Берче проснулся наконец мужчина, — рассмеялась Нелли. — Дает шестьдесят пять километров.
— Куда мы едем? — спросил я.
— В прелестный дорожный кабачок. Будем пить кофе и танцевать. Вы умеете?
— Нет. Я еще никогда не танцевал.
— Как я вам завидую! — воскликнула Нелли. — У вас все впервые!
Машины свернули с шоссе и остановились у освещенного подъезда двухэтажного дома с острой, высокой крышей. У двери вывеска: «Отель-ресторан «Ницца».
Тучный, слонообразный хозяин отеля провел нас на веранду, где стоял уже накрытый стол. Как только мы вошли, из радиодинамика полилась тихая и нежная джазовая музыка.
Мы пили кофе с коньяком, и мне становилось все веселее, сидевшие за столом казались милыми и близкими людьми, хотя разговаривать с ними я мог только по-немецки и довольно часто, когда они переходили на английский язык, я как бы становился глухим.
Нелли стала учить меня танцевать.
— Браво! Браво! — восхищались все моими успехами, а я… — мне было так хорошо! — я впервые в жизни обнимал девушку.
Проснулся утром и долго не мог понять, где нахожусь. Одетый, в ботинках, я лежал на постели поверх одеяла. Шторы на окне были задернуты, и тоненький луч солнца пронизывал маленькую комнату и сиял на боку фаянсового кувшина, стоявшего на умывальнике. Стоит пошевельнуться — в затылке возникает тупая боль.
Постепенно проясняется память, я начинаю понимать, где нахожусь, но все, что было со мной ночью, обрывается на неправдоподобном — Нелли, обхватив мою голову, целует меня в губы, тихо смеется и шепчет:
— Все впервые… все впервые.
А сидящие за столом кричат:
— Браво! Браво!..
«Нет, нет, это, наверное, было во сне», — думаю я, но не очень уверенно.
В комнату вошел мистер Глен. Он чист и свеж, как всегда.
— Вставай, Юрий. Надо торопиться в город, — деловито сказал он и раздернул шторы.
Мы возвращались вдвоем на маленькой машине. Все остальные, оказывается, уже уехали. Настроение было ужасное. Ехали молча. Мистер Глен гнал вовсю — стрелка спидометра не отходила от цифры «100». Он тоже был непривычно молчалив. И, только когда мы подъехали к особняку, он спросил:
— Студенческий билет не потерял?
Я проверил — билет был в кармане.
Мистер Глен рассмеялся:
— А Нелли великолепная девчонка. Не так ли?
Я, ничего не сказав, вылез из машины и пошел к себе. Земля подо мной качалась…
3
Я вольный слушатель лекций по истории, праву, экономике и юриспруденции. Для меня составлен точный график лекций, который я неуклонно соблюдаю. В моей книжечке-календаре расписан каждый учебный день.
Я слушал лекции, читавшиеся на самых разных курсах и факультетах университета. Возможно, что это было сделано нарочно, чтобы я не мог часто встречаться с одними и теми же немецкими студентами.
Слушать лекции было очень интересно. И особенно потому, что они были такие разные и по теме и по уровню. Кроме того, несколько часов ежедневно я проводил в университетской библиотеке — читал книги по составленному для меня рекомендательному списку и делал конспекты прочитанного.
Время летело незаметно. Я возвращался домой с гудящей головой, но, ложась в постель, радостно думал, что завтра снова пойду на лекции, в библиотеку. За год я узнал так много, что мне иной раз становилось страшно — как все это удержать в голове?…
Наступили рождественские каникулы. Мистер Глен отправил меня в туристский пансион близ Гарца. Я катался с гор на лыжах и отсыпался.
Пансион был маленький, там жили три семьи с детьми и четверо одиноких. Все немцы. Держались они друг с другом холодно и официально. Впрочем, я и сам не стремился с кем-нибудь из них сблизиться. Мне было хорошо и одному. Я уходил в горы и мог там часами стоять на солнце и думать о трагедии Рима и о юридических головоломках средневековья.
Среди жильцов пансиона была женщина лет тридцати — великолепная спортсменка. Я не раз любовался ее стремительным слаломом, когда ее стройная, обтянутая спортивным костюмом фигура то наклонялась вперед, то опасно скашивалась в стороны на крутых поворотах и быстро-быстро уменьшалась, пока не превращалась в цветную точку на дне снежной долины. У нее было строгое, даже злое лицо, что мешало замечать его точеную красоту. Я узнал, что она учительница из Кельна, фрау Зиндель.
Однажды в конце дня разыгрался снежный буран. Я не успел уйти далеко и поспешил домой. В вестибюле возле хозяйки пансиона толпились встревоженные жильцы. Увидев меня, хозяйка сказала:
— Значит, нет только фрау Зиндель.
Пожилой немец — отец одного из семейств — предлагал вызвать спасательную команду. Кто-то советовал включить на полную мощность радиоприемник, висевший у входа в пансион.
— Подождем еще, — сказала хозяйка, — до темноты много времени, да и буран может утихнуть. А вызов спасателей, — она растерянно оглядела всех, — стоит немалых денег. Наконец, фрау Зиндель далеко уйти просто не могла.
Стало смеркаться, а буран продолжал свистеть вовсю и даже усилился. Хозяйка стала вызывать по телефону горноспасательную станцию. Очевидно, буря повредила линию или просто была плохая слышимость — добрых полчаса хозяйка кричала в трубку, а там, на другом конце провода, не могли понять даже, откуда звонят.
— Пансион «Эльза»! — кричала хозяйка. — «Эльза»… «Эльза»…
Вокруг нее в молчании стояли жильцы. Но вот наконец хозяйка сообщила станции о происшествии и, повесив трубку, вконец огорченная, сказала:
— Все в порядке, они принимают меры…
Раздался общий вздох облегчения, и жильцы, оживленно переговариваясь, прошли в столовую и, как ни в чем не бывало, принялись за ужин.
Я стоял у двери, сквозь стекло смотрел на беснующийся в свете фонаря снег и думал о фрау Зиндель. Может быть, она упала, сломала ногу и лежит теперь беспомощная, и ее заносит снегом. Может, спустившись в долину, она потеряла ориентировку в снежной мгле и пошла не в ту сторону, а южнее долина круто обрывалась к горной реке.
Спасателей не было. Телефон молчал. Я видел, как встревожена хозяйка.
— Дайте мне фонарь, я по дороге спущусь в долину и буду кричать, — предложил я ей.
— Да, да, непременно, — засуетилась хозяйка. — Я сейчас заправлю фонарь. Но, может, с вами пойдет кто-нибудь еще?
Пока она готовила фонарь, я прошел в столовую и громко сказал:
— Господа, кто вместе со мной пойдет в долину?
После большой паузы из-за стола поднялся пожилой, довольно тучный мужчина.
— Идемте, — сказал он просто. — Хотя спасатель из меня ерундовый.
И мы с ним, вооруженные фонарем и лыжными палками, отправились в долину. Надо сознаться, затея эта была несерьезной. Пока мы шли под уклон, нащупывая палками дорогу, все было хорошо. Но в долине уже намело много снега, и стало трудно определять, где дорога. А стоило сделать шаг в сторону, как мы по пояс проваливались в мягкий снег. Все могло окончиться тем, что пришлось бы спасать нас.
Больше часа мы исправно орали, махали фонарем, но в ответ слышали только свист снега. И мы вернулись в пансион.
Все его жильцы благоразумно разошлись по своим комнатам. Нас встретила только хозяйка.
— Что же это будет? — причитала она, чуть не плача. — Ну почему мой пансион точно богом проклят? Беда была прошлой зимой, и теперь опять…
— Я пошел спать, — сказал мой спутник.
Поднявшись на второй этаж, я вышел на крышу, где был солярий. Освоившись немного в темноте, я увидел, что в шезлонге, придвинутом к стене, кто-то лежит. Я подошел ближе, наклонился и увидел фрау Зиндель, которая спала, зашнуровавшись в спальном мешке.
— Фрау Зиндель! Фрау Зиндель!
Она открыла глаза и приподнялась:
— Бог ты мой, уже ночь… — сонно произнесла она и попросила меня помочь ей выбраться из мешка.
Меня почему-то разбирал смех:
— Я советую вам спуститься вниз к хозяйке.
— Зачем? — удивилась она.
— Хозяйка там чуть не плачет. Все думают, что вы пропали.
Я прошел в свою комнату, разделся, лег в постель и мгновенно уснул…
За завтраком в столовой стоял гул. Взбудораженные жильцы обсуждали случившееся и поминутно устремляли осуждающие взгляды на фрау Зиндель,
После завтрака я вышел из пансиона. Буран почти совсем затих, и я решил пройтись до почты — отправить открытку мистеру Глену. Мы договорились, что я каждый день буду посылать ему весточку о том, как я тут живу.
Не прошел я и сотни шагов, как меня нагнала фрау Зиндель:
— Вы на почту?
— Да.
Мы пошли рядом.
— Ваша фамилия Коробцов? — спросила она.
— Да.
— Вы кто по национальности?
Я вспомнил указание мистера Глена никому ничего о себе не рассказывать и не ответил.
— Я фрау Зиндель, — нисколько не обидясь, сказала она.
— Я знаю.
— Хочу поблагодарить вас за вчерашнее…
— Не стоит, фрау Зиндель. Это был, может, и благой порыв, но не очень-то серьезный. Мы сами чуть не заблудились.
— Это неважно! — воскликнула она. — Главное в том, что ваш поступок стал живым укором совести для всех других. — Она, вздохнув, сказала: — Ах, немцы, немцы…
Мне самому не понравилось, как вели себя жильцы пансиона, но поддержать разговор я не мог, это было бы просто самохвальством. Я заговорил о погоде.
Когда мы вернулись в пансион, фрау Зиндель предложила мне посидеть у камина.
Было уютно, тепло и так приятно смотреть на пылающие поленья.
— Неужели немецкий обыватель неисправим? — спросила фрау Зиндель. — Мой дом, моя семья, а все остальное его по-прежнему не касается. Представьте, они осуждают меня — эти добропорядочные немцы из пансиона «Эльза». За что? За то, что я крепко уснула на воздухе? — Она наклонилась ко мне и, тряхнув головой, ответила: — Нет! Они осуждают меня за то, что эта история раскрыла их друг перед другом, как равнодушных, тупых эгоистов.
— Вы говорите — мой дом, моя семья, но разве не эти же немцы шли за Гитлером, теряя и семьи и дома? — спросил я.
Она с интересом посмотрела на меня и тихо произнесла:
— Это очень сложный вопрос. Я преподаю историю. Ученики часто спрашивают: как могла случиться с Германией такая катастрофа? Что им отвечать?
— Да, что и говорить, Германии не повезло, — сказал я.
Фрау Зиндель смотрела на меня с крайним удивлением:
— Как это не повезло? Что вы говорите? Германия Гитлера навязала миру жестокую и истребительную войну, желая стать владычицей мира, и за это она понесла вполне заслуженную расплату.
— Могло не повезти и русским и американцам, — сказал я, продолжая выкладывать знания, полученные от мистера Киркрафта. — Но повезло именно им. И теперь русские также хотят владеть всем миром.
— Откуда вы это взяли? — спросила фрау Зиндель, и я увидел в ее глазах насмешку.
— Половину Европы они уже захватили? — продолжал я. — Это же они хозяйничают в Восточной Германии, в Польше, Венгрии, Румынии, Болгарии…
— Что значит — хозяйничают в Восточной Германии? — с учительской интонацией спросила она. — А что, по-вашему, делают американцы и англичане у нас, в Западной Германии?
— Нормальная временная оккупация при одновременной помощи немцам в создании своей демократической власти. А русские сделали Восточную Германию своим военным плацдармом в Европе.
— Откуда вы все это узнали? — спросила она, смотря на меня с улыбкой.
Я промолчал.
— Не обижайтесь, пожалуйста, но вы повторяете зады самой примитивной американской пропаганды, рассчитанной… — она замялась немного, по тут же решительно добавила, — на тупиц и на того печально прославленного немецкого обывателя, который религиозно верит всему, что читает в своей газете или слушает на ночь по радио. Дорогой господин Коробцов, все это далеко не так просто… Вот вам только один факт: почему русские в Восточной Германии устранили нацистов от всякой деятельности, а здесь их подкармливают прославленные своим практицизмом американцы? Почему? Зачем?
— Процесс в Нюрнберге — это, по-вашему, подкормка?
— О, святая наивность! — воскликнула фрау Зиндель. — Да Геринга или Кейтеля просто нельзя было не повесить! Но разве Геринг управлял печами Освенцима? Разве Кейтель убил Варшаву? Вы живете во Франкфурте. Поинтересуйтесь, кто стоит во главе промышленных концернов в вашем городе? И вы узнаете, это те же господа, которые были опорой Гитлера. Только теперь к их сумасшедшим прибылям примазались еще и американские дельцы.
— Вы коммунистка? — спросил я, обрадованный своей догадкой.
Она вздрогнула, как от удара, презрительно посмотрела на меня и сказала:
— Нет, увы, нет. Мой отец был крупным нацистским чиновником. Он не перенес разгрома и застрелился, но меня это ни в чем не оправдывает.
— Говорите вы, как коммунистка… — начал я, но она встала и, смотря на меня с удивлением и брезгливостью, сказала:
— Я очень жалею, что продлила наш разговор. Это испортило все впечатление от вчерашнего. Прощайте.
Вечером она уехала. А я жил там еще три дня, все время думал о ней и продолжал убеждать себя, что она коммунистка. Это немного утешало и помогало считать, что я прав.
4
После возвращения из пансиона до начала лекций в университете у меня было два свободных дня, и я собирался походить по городу — живу в знаменитом Франкфурте-на-Майне и совсем не видел его. Но в день приезда мне вручили записку от мистера Глена. Он просил меня к 10 часам вечера быть готовым к важному разговору. Я заволновался. Еще перед каникулами мистер Глен намекал мне, что в самое ближайшее время жизнь моя изменится, но на все вопросы отшучивался, говорил, что начальство обеспокоено тем, что я увеличиваю армию безработных в Западной Германии.
В половине десятого появился мистер Глен. Мне показалось, что он нервничает. Мы ехали, как всегда, в его машине, и он то и дело посматривал на свои часы.
— С тобой, Юрий, будет говорить сейчас очень большой начальник, мистер Дитс. Ответы свои обдумывай. Но не лебези. Покажи, что у тебя есть характер, — серьезней, чем всегда, говорил мистер Глен.
— А кто этот мистер Дитс? — спросил я.
— Скажу так: если ты ему не понравишься, он тебя, а вместе с тобой и меня может отправить, как говорят у нас в Америке, гладить асфальт пятками, — ответил он без улыбки. — Ты уже столько времени живешь на всем готовом, без забот, учишься, отдыхаешь в горном пансионе и не знаешь, кто устроил тебе этот рай на земле.
— Вы однажды мне это объясняли, — сказал я.
— Вот и прекрасно, — улыбнулся мистер Глен. — И теперь уточняю: платил мистер Дитс. Он все о тебе знает и внимательно следит за тобой. И теперь он хочет посмотреть, во что он вложил деньги. Возможно, он решил, что пришло время тебе поработать.
Сказка подошла к концу. Я это скорей чувствовал, чем понимал. То, что мой бог — мистер Глен — нервничал, пугало. Но я все же сознавал, что как-то расплачиваться за сказку надо.
Мы проехали через центр и вскоре остановились перед большим домом, стоявшим за высоким каменным забором и оттого похожим на тюрьму. Сходство это дополняла будка с вооруженным часовым.
Подойдя к машине и, видимо, узнав Глена, часовой проворно вернулся к воротам и нажал там кнопку. Глухие створки медленно раздвинулись, и мы въехали во двор.
Мистер Глен взял меня под руку и уверенно повел через темный двор к большому зданию.
Когда мы вошли, я невольно остановился — в глаза ударил нестерпимо яркий свет. Два рефлектора были направлены прямо на двери. Молодой человек проверил наши документы и повел по ярко освещенному коридору. У лифта нас встретил другой молодой человек, который вместе с нами поднялся на второй этаж и подвел к двери с табличкой:
V группа. N 1
— Номер первый предупрежден, входите, — тихо сказал молодой человек и ушел назад, к лифту.
Мы вошли в большой кабинет. Здесь тоже был очень яркий, но в то же время мягкий свет, лившийся из скрытых карнизом светильников.
Из-за стола нам навстречу вышел совершенно лысый мужчина маленького роста — он был ниже меня. На нем — белоснежная рубашка, желтый галстук; отглаженные брюки свисают с круглого живота двумя короткими и острыми клиньями. Таким я впервые увидел всесильного мистера Дитса.
Мистер Дитс жестом пригласил нас сесть около низкого полированного стола. Мы с мистером Гленом сели рядом, мистер Дитс — напротив. С минуту он точно ощупывал меня своими выпуклыми стеклянными глазами из-под черных косматых бровей. Затем спросил что-то у мистера Глена по-английски и обратился ко мне на немецком:
— Нет ли у вас жалоб или претензий?
— Нет. Наоборот, я очень благодарен за все.
Будто не услышав моего ответа, мистер Дитс сказал:
— Мы не загружали вас никакой работой, и у меня была надежда, что вы будете этим недовольны.
— Я жил точно по расписанию — все время занятия, — ответил я.
Мистер Дитс взял из ящика, стоявшего на столе, сигару, раскурил ее, выпустил вверх густую струю дыма и улыбнулся маленьким ртом:
— Для умного человека образование не больше как проценты на основной капитал. А мой дед прекрасно обошелся без образования, и имя его до сих пор помнит Америка. Не так ли, Джон?
— О! Ваш дед — слава Юга, — с готовностью подтвердил мистер Глен.
— Мой отец, — продолжал мистер Дитс, — брал авторучку, только когда нужно было подписать чек. А целая орава образованнейших людей жила на его деньги. Обхожусь, кстати, без этой роскоши и я, — добавил он небрежно и, подвинув к себе папку с бумагами, сказал: — Займемся делом. Вам, юноша, пора начать отрабатывать затраченные на вас деньги. Вы хотите послужить великой и щедрой Америке?
— Боюсь, сумею ли? — совершенно искренне сказал я.
— Тогда деньги, потраченные на вас, мы взыщем с мистера Глена, который выдал на вас гарантийный вексель. Так или иначе, мне надо с вами поговорить. — Он придвинул к себе пепельницу, положил на нее сигару и потом долго смотрел, как струится спиралью дымок. — Дело в том, что Америке очень нужны верные ей русские люди. Христианский мир стоит перед довольно простой дилеммой: или его слопают русские коммунисты, или… или этого не произойдет. Господа коммунисты чрезвычайно активны, они атакуют наш западный мир и не стесняются при выборе средств. Но пока нет войны, в контратаку на коммунистов идем мы. Одни мы. Мы должны действовать и не считаться с тем, что нам придется нарушить некоторые христианские заповеди. Могу вас уверить, юноша, что если бы авторы Библии знали о коммунистах, они бы решительно высказались за применение против них атомной бомбы и, вероятно, отреклись бы от лозунга «Все люди — братья». — Мистер Дитс негромко засмеялся.
Я улыбнулся.
— Ну вот и прекрасно! Я вижу, вы понимаете суть! — воскликнул мистер Дитс, сверля меня своими стеклянными глазами, и продолжал: — План мистера Глена в отношении вас мне нравится, но нельзя размазывать его на целое десятилетие. Нужно, не откладывая, приступить к работе. До свидания… Подождите там…
Я стоял в коридоре, думая с тревогой о том, что за работа ожидает меня, справлюсь ли я с ней. Из того, что говорил мистер Дитс, я ничего не понял.
Вышел мистер Глен. Мы молча покинули здание, сели в машину, и, только когда выехали на улицу, он сказал:
— Ты ему понравился… — и весело добавил: — Ничего, мы сделаем из тебя мужчину, черт возьми! Сделаем!
На другое утро мистер Глен привел меня в особняк, в комнату, где стоял огромный стол, заваленный газетными вырезками, наклеенными на листы бумаги.
— Это твой кабинет, — торжественно объявил мистер Глен. — Садись за стол. Вот так. Работа для начала совсем простая. Нужно читать вырезки из советских газет, выписывать из них нужные для нас вещи и составлять ежедневную сводку, которую, кстати, в конце дня перепечатает известная тебе Нелли, — съязвил мистер Глен и заключил энергично: — Вот и все. Сейчас я пришлю тебе сотрудника, который делает эти вырезки, вы должны работать с ним в полном контакте. Он тебе все объяснит подробнее. Ну, Юри, за дело!
Я стал читать первую попавшуюся вырезку. Это было коротенькое письмо рабочего в газету «Труд». Он жаловался на то, что общежитие для рабочих не ремонтировалось несколько лет: когда идет дождь, течет крыша, зимой по комнатам гуляет ветер, а в это время директор завода строит на стадионе крытую трибуну для начальства.
В комнату вошел коренастый мужчина лет сорока пяти.
— Юрий Коробцов? — спросил он надтреснутым голосом по-русски. — Я Гречихин. Федор Кузьмич. Давай знакомиться. Здорово, земляк…
У него было простое симпатичное лицо, которое безобразил косой шрам на правой щеке.
Перехватив мой взгляд, Гречихин потрогал шрам рукой и, странно улыбаясь одной стороной лица, спросил:
— А ты как оттуда выкарабкался?
Я коротко рассказал свою историю.
— Ну вот, — сказал он, — для начала работа у тебя будет нехитрая. Я помогу. Все очень просто. Читай вырезки и делай из них выписки по темам, которые я буду давать. Самое интересное — в сводку для начальства. Скажем, происшествия в жизни их молодежи, ну, там, пьянка, разврат, хулиганство и прочее… Пройдет два-три дня, и ты будешь печь эти сводки, как блины. Чего-то ты, парень, печалишься? Учти, из всех работ, которые нам — русским — дают американцы, разведка — самая интересная и самая денежная.
— А что это такое — разведка? — спросил я.
— Ты, я вижу, шутник, — сказал Гречихин. — Ладно, после пошутим. А сейчас начинай работать.
К концу рабочего дня передо мной уже лежала целая стопка выписок.
Снова пришел Гречихин и помог мне составить сводку. Дело это оказалось не такое уж трудное — за какие-нибудь полчаса сводка была готова.
Просмотрев ее еще раз, Гречихин сказал:
— Прелестная картинка, я пришлю сейчас машинистку.
Он ушел, и через минуту в комнату вошла Нелли… Она подошла, взлохматила мне волосы:
— «Все впервые»… здравствуй! Какой ты сегодня хорошенький!
— Здравствуйте!
— Боже праведный, он покраснел! Что за прелесть! — воскликнула Нелли. — Ну, не буду, не буду. Давай сводку. До звонка я ее отстукаю на машинке, а после работы пойдем в кафе. Договорились?
Она еще раз взлохматила мне волосы и выбежала из комнаты.
Меня бросало в жар и в холод.
После той ночи я видел Нелли несколько раз только издали. Я мог встретиться с ней, по я боялся этого. Боялся и стыдился.
Вот и теперь я не мог решить — идти мне с ней в кафе или поскорей спрятаться куда-нибудь? Пока я раздумывал, она сама пришла за мной.
— Пошли, «Все впервые», — сказала она и, схватив меня за руку, вытащила из-за стола.
В кафе, кроме нас, сидели еще две пары. Нелли выбрала столик в нише и, когда к нам подошел официант, заказала кофе и коньяк. И начала болтать о кинофильме, который она видела в субботу, о джазовом певце из Америки, о своем сослуживце Майкле, который влюблен в нее и на работе пишет ей записки, а у него вечно холодные и потные руки.
Потом она заказала бутылку вина и пирожные. Когда мы уже выпили почти всю бутылку, она вдруг умолкла и, положив свою руку на мою, сказала тихо:
— А нравишься мне ты, «Все впервые». Только ты… Сердце мое замирало от счастья и непонятного страха.
— У тебя есть деньги? — спросила она.
— Есть.
— Заплати и проводи меня.
Она жила в маленькой гостинице недалеко от кафе.
— Может, зайдешь ко мне? — спросила она, когда мы подошли к подъезду.
— Нет, нет, — поспешно ответил я.
Она рассмеялась:
— Ты чудный, «Все впервые»…
Она поцеловала меня в щеку и вбежала в подъезд. Я шел домой счастливый, как никогда.
5
Через мои руки прошли, наверное, тысячи вырезок из советских газет. Почти пять месяцев я занимался составлением сводок. Должен сознаться, что, если начальство, поручая мне эту работу, хотело настроить меня против Советского Союза, лучшего способа оно придумать не могло.
Однажды, желая ускорить свою работу, я спросил Гречихина: нельзя ли мне получать советские газеты целиком и самому делать из них выборки?
— Зачем это тебе? — встревожился он. — Это не ускорит дела, ты просто не будешь успевать обрабатывать газеты. Скажи лучше спасибо сотрудникам моей группы, которые облегчают твою работу и с утра до вечера роются в этом дерьме.
Я подумал, что он, пожалуй, прав — на чтение газет целиком у меня не хватит времени.
На другой день мистер Берч вызвал меня и спросил, что я думаю о своей работе. Нет ли у меня каких-нибудь претензий? Не обижен ли я тем, что мне пришлось прекратить посещение университета? Я отвечал на его вопросы, испытывая неловкость от его взгляда — пристального и прозрачного.
— Мне доложили о вашем странном желании читать советские газеты. Вы, очевидно, не знаете, что эти газеты — безотказная ловушка для простаков? Скажите-ка мне прямо, зачем вам это понадобилось? — спросил мистер Берч.
Если бы он сказал, как Гречихин, что у меня на чтение газет не хватит времени, я бы с ним согласился. Но в этом «зачем понадобилось» прозвучало непонятное подозрение. Я не понимал, в чем дело, и не мог ответить на его вопрос.
— Хочу дать вам, Коробцов, один совет, — заговорил мистер Берч после тягостной паузы. — Не думайте, что мы дураки. И не считайте свою прославленную наивность идеальным способом самозащиты. Идите и занимайтесь своим делом.
Вскоре ко мне зашел мистер Глен; я сразу увидел, что он расстроен.
— Зря ты, Юрий, вылез с этой идеей, — сочувственно сказал он. — Ты вызвал необоснованные подозрения…
— Какие подозрения? В чем? — перебил я его.
— Видишь ли, Юрий… — начал он, и я видел, что почему-то ему ответить на мой вопрос нелегко. — Ты должен понимать, что наша работа обязывает нас быть предельно осторожными. Начальство не может не интересовать настроение каждого сотрудника. Особенно — неамериканца, да еще русского.
— Но при чем здесь мои настроения? — удивился я. — Я ведь просто думал о том, чтобы лучше работать.
— Это Гречихин раздул костер, — сказал мистер Глен. — В прошлом году один его сотрудник, начитавшись советских газет, вдруг взбунтовался, заявил, что наши сводки — чистое жульничество. Скандал был грандиозный. Сам Гречихин еле удержался на своем месте. С тех пор ему в каждом углу черти видятся. Забудь об этой истории. И вообще, скоро ты займешься совсем другим делом.
Я промолчал, но мне так хотелось спросить: почему все-таки мне нельзя читать русские газеты целиком?
Газетные вырезки, которые я получал, всегда были очень тщательно наклеены на плотную бумагу, увидеть, что напечатано на оборотной стороне, я не мог. Более того, на каждой заметке стоял штамп — половина на тексте, половина на бумаге.
Но однажды мне попала вырезка, приклеенная неплотно. Это был отчет о суде над группой взяточников, занимавших посты, связанные с распределением путевок на курорты. Отвернув отклеившуюся часть вырезки, на ее оборотной стороне я прочитал, что американский сенатор, посетивший Советский Союз, высказал свое удивление постановкой там высшего образования. Более того, сенатор утверждал, что Америка в этом важнейшем деле отстала от России, и в заключение предсказывал, что Советский Союз на ниве высшего и особенно технического образования в свое время пожнет плоды, которые удивят весь мир.
После этого я несколько раз лезвием безопасной бритвы отклеивал вырезки, читал, что напечатано на обороте, и потом снова приклеивал так, чтобы ничего не было заметно. Но в большинстве случаев на обороте вырезок оказывались вырванные из контекста и потому непонятные строчки. И я это занятие прекратил — от беды подальше.
Март выдался слякотный — легкие заморозки сменялись дождями. Город был погружен в сырой непроницаемый туман. Днем на улицах горели фонари, а мы работали при электрическом свете. Все было пронизано сыростью, даже бумага, на которой я писал свои сводки.
В один из таких дней мы перебрались из особняка в повое служебное помещение, которое специально для нас построили.
Утром приехали грузовики с солдатами. В течение часа все наше имущество было погружено и увезено. За нами пришел автобус. Нелли села рядом со мной. После того вечера в кафе мы встречались с ней три раза. Один паз ходили на спектакль приезжавшей из Америки опереточной труппы, смотрели веселое музыкальное представление по пьесе Шоу «Пигмалион». Потом встретились на банкете в честь Дня независимости Америки, и я проводил ее до остановки автобуса. И, наконец, недели две назад она в воскресенье ходила со мной по магазинам, помогала делать покупки и снова смеялась надо мной: «Все впервые»… Она мне нравилась все больше.
Сейчас Нелли сидела рядом со мной в автобусе и весело болтала о том, что вчера она будто бы видела чудесный сон, но рассказывать его мне не может. Подмигнув, она рассмеялась, а я, наверное, покраснел. И без паузы и так же весело она сказала:
— Между прочим, ты сегодня станешь стопроцентным американцем.
— Что?
— Секретный гриф, — шепнула она мне на ухо и приложила палец к моим губам. Оглянувшись, она снова зашептала мне в ухо: — А раз ты будешь американцем, почему бы тебе не стать моим мужем? — Она чуть отстранилась и смотрела мне прямо в глаза. — Что с тобой? Это же так просто: я хочу быть счастливой. Понимаешь?
В это время автобус резко затормозил у нового дома, и невероятный для меня разговор с Нелли на том и оборвался. Нелли побежала в дом, даже не оглянулась.
Перед окончанием рабочего дня ко мне зашел Гречихин.
— Ну-ка, встань, я на тебя погляжу.
Я встал, ничего не понимая. Гречихин осмотрел меня с головы до ног:
— Брючки могли бы быть наглажены лучше.
— А в чем дело? — спросил я.
— Тебе что, не сказали? — удивился Гречихин. — Ты же сегодня будешь присягу принимать.
— Что за присяга?
— Военная.
— Почему военная?
— Да ты, я вижу, ребенок, — протянул Гречихин и спросил: — А может, дурачка строишь?
— Ничего не строю, я просто ничего не знаю.
— Ничего-ничего? — ехидно улыбнулся Гречихин одной щекой. — Странны дела твои, господи…
Гречихин ушел, а спустя несколько минут меня вызвали к мистеру Берчу. Предложив мне сесть возле стола, он долго разглядывал меня.
— Мистер Коробцов, я обязан кое-что разъяснить вам, — наконец заговорил он неторопливо и официально. — Дело это чисто формальное. Вы уже давно работаете в американском управлении. Учреждение это носит военный характер. Мы вашей работой довольны и в перспективе видим вас еще более полезным сотрудником. Поэтому мы приняли решение — допустить вас сегодня к присяге наравне с молодыми служащими американского происхождения. Запомните этот исторический для себя день. Для вас присяга означает не только священные обязательства, которые заключены в ней, но и то, что вы фактически примете американское гражданство. Понятно ли вам все это?
— Да. То есть я думаю, что понимаю.
— Вы хотите быть гражданином Америки? — спросил мистер Берч.
Я почувствовал, что медлить нельзя, и ответил:
— Да, хочу.
— Ну, вот и прекрасно. — Мистер Берч откинулся на спинку кресла. — Каждый трезво мыслящий человек понимает, что только Америка может спасти мир от страшной коммунистической опасности. И мы с вами действуем в том передовом отряде, который уже вступил в войну с русским коммунизмом. Пока это война без выстрелов, война тайная, но все же — война. А солдат, идущий на войну, по американским законам обязан дать присягу. Что тут может быть непонятного?
— Да, я все понял.
— Идите к себе. После звонка явитесь на третий этаж, в кабинет мистера Дитса.
Присягали, кроме меня, еще шесть сотрудников, присланных сюда после окончания какого-то военного учебного заведения. Ни одного из них я не знал и никогда до этого не видел. В кабинете Дитса они держались вместе. Я сидел отдельно, с мистером Гленом.
За столом, кроме Дитса, находились Берч и еще трое незнакомых мне людей, один из них был в генеральской форме.
Посреди комнаты стоял маленький столик, на нем лежала Библия, а по краям были аккуратно разложены листки бумаги с текстом присяги.
Американцы по очереди подходили к столику. Каждый брал свой листок и, положив правую руку на Библию, громко читал текст присяги и ставил подпись на листке.
— Поздравляю вас, — громко говорил генерал, не вставая.
Я проделал последним эту процедуру и, несмотря на всю торжественность момента, текста присяги так и не запомнил. В голове остались только угрозы, обещанные за неповиновение старшим офицерам.
Генерал произнес короткую речь.
Он говорил по-английски, и я понял далеко не все. К тому же у генерала были громовой голос и отвратительная дикция.
Когда все стали расходиться, меня задержал мистер Дитс.
— Я хочу, чтобы вы уяснили себе… — сказал мистер Дитс, поблескивая своими выпуклыми стеклянными глазами. — Сегодня в вашей жизни произошло событие, которое в тысячу раз важней всех прослушанных вами лекций и молебнов. Вы стали солдатом американской армии. Как военный человек, скажу вам: соблюдение присяги намного облегчает жизнь и делает ее строго осмысленной в каждом шаге. Нужно только выполнять четко сформулированные приказы. Я желаю вам отныне быть образцовым исполнителем приказов. — Мистер Дитс крепко пожал мне руку.
— Буду стараться, — сказал я.
Вот и все. Я стал американцем и сотрудником американской разведки, оформленным по всем правилам. Отныне я связан клятвой беспрекословно выполнять любой приказ.
Я не могу сказать, что это событие меня особенно взволновало или встревожило. Более того, как мне ни стыдно сейчас сознаться в этом, я это событие связывал главным образом с… Нелли, с тем, что она сказала мне в автобусе.
Вечером мистер Глен пригласил меня поужинать с ним в ресторане.
Вначале он держался, как обычно, весело, много шутил, первый тост произнес в честь свежеиспеченного американского военнослужащего.
А когда мы выпили, неожиданно спросил:
— Юрий, ты не хочешь причинить мне большое зло и большое горе?
— Что вы? Никогда! — воскликнул я.
— Тогда мне надо кое-что сказать тебе. — Мистер Глен придвинулся ближе, нервно притушил сигарету и сказал: — Возможно, я должен был сказать тебе это раньше, но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. Так получилось, Юрий, что сейчас вся моя карьера, можно сказать, вся судьба зависит от тебя. Не удивляйся, пожалуйста, сейчас ты все поймешь. Вскоре после того, как я узнал тебя, у меня возникла идея сделать из тебя разведчика особого класса. Такого, какого наши противники не ждут. Начальство одобрило мой план, но ответственность за все возложили целиком на меня. Сначала, пока они тебя не знали, все шло хорошо. Но последнее время в тебе начали сомневаться. Дитс недавно сказал, что идея моя была правильная, а выбор объекта — сомнительный. И снова напомнил о катастрофе. Я убежден, что их мнение ошибочно, и по-прежнему верю в тебя и в успех моей затеи. И я решил сегодня обратиться к тебе с просьбой…
Мистер Глен закурил новую сигарету и потом долго молчал.
— Вспомни, Юрий, все, что я для тебя сделал, — тихо и с сердцем сказал он. — Вспомни, как я вырвал тебя у черного воронья, как дал тебе возможность учиться, узнать жизнь. Я не хочу сейчас говорить об Америке, о присяге и о прочих высоких материях. Ты для меня сейчас самый близкий и дорогой человек. И настала пора, когда ты можешь сделать хорошее для меня. За хорошее отплатить хорошим. Или погубить меня. Скажи, Юрий!
— Давно хочу. Сделаю, — твердо ответил я. — Что мне нужно сделать?
— Только одно — безоговорочно исполнять все, что тебе будут приказывать.
— Обещаю, обещаю!
— Возможно, что-то тебе не будет нравиться или покажется странным, непонятным, — все равно исполнять.
— Обещаю, мистер Глен!
Он схватил мою руку, крепко сжал ее и сказал:
— Спасибо, Юрий. От всего сердца спасибо. — Он был действительно сильно взволнован.
Да и я тоже волновался. Ведь мистер Глен был самым близким мне человеком. И я самым искренним образом готов был для него на все. И у меня не было от него секретов.
— Сегодня был очень важный разговор с Нелли, — сказал я.
— Знаю, — тихо отозвался мистер Глен и, положив свою руку на мою, продолжал: — Она хорошая девушка, мы с ней давние друзья. Можно сказать, с детства. Знакомы и наши родители. Так что я в некоторой степени отвечаю за нее. Она сказала мне о вашем объяснении в автобусе. И я ее крепко отругал. — Мистер Глен поднял на меня взгляд и улыбнулся. — Не удивляйся и не тревожься — ничего страшного. Нелли — честная, искренняя девушка, и ей хочется счастья. Я ее понимаю. И ты, я уверен, будешь с ней счастлив. Но вы оба должны понимать, что сейчас не время для свадьбы. И даже для помолвки. Сейчас ты должен стать на ноги. Ты только теперь начинаешь отрабатывать затраченные на тебя средства. А семью, Юри, нужно содержать. И я решил, что Нелли уедет в Штаты, к родителям, и там будет ждать тебя. Оставаться здесь ей будет не по силам — она слишком любит тебя. А ты ее любишь?
— Да, — еле слышно ответил я.
— Как я завидую вам обоим! — воскликнул мистер Глен и, наполнив рюмки, сказал: — Выпьем же за ваше счастье. Оно, Юри, не за горами.
— Я увижу ее? — спросил я.
— Не знаю, — сухо ответил мистер Глен. — Вы будете переписываться, и разлука поможет вам проверить свое чувство. И право же, тебе надо думать сейчас не об этом, а о деде. О деле, Юри!..
Чтобы покончить с этой темой, скажу — Нелли я больше не видел. Мы только переписывались. Я тогда, конечно, не знал, что Нелли — это не что иное, как изобретение мистера Глена, чтобы покрепче приковать меня к разведке.
6
После принятия присяги я стал получать довольно большое жалованье, переехал в хорошую гостиницу и вообще, как мне казалось, обрел самостоятельность. Во всяком случае, я мог как хотел распоряжаться своим свободным временем. Правда, времени было очень мало — кроме работы, четыре дня в неделю я проходил обязательную военную подготовку.
Владению огнестрельным оружием меня обучал лейтенант Ширер — немец по происхождению, злой, неразговорчивый парень. Я учился стрелять из винтовки, автомата и пистолета. Очень трудной оказалась стрельба из неудобного положения, или, как называл ее Ширер, «стрельба не думая». Я долго не мог освоить упражнение: стать спиной к мишени, пистолет положить в карман, руки скрестить на груди и, когда Ширер хлопнет в ладоши, в две секунды выхватить из кармана пистолет, повернуться к мишени, выстрелить в нее и попасть в кружок-сердце. Или он становился за моей спиной и в самый неожиданный момент ударял по ногам или по руке, в которой я держал пистолет, или сталкивал меня с места. Долго не получалась у меня и стрельба из бесшумного пистолета — сбивало с толку отсутствие привычного звука выстрела.
Одна мишень была в виде человека, изображенного в натуральную величину. На мишени очерчены места смертельного поражения: сердце, голова, сонная артерия на шее. Мишень поворачивалась. После сигнала Ширера нужно в течение трех секунд выхватить из кармана пистолет и выстрелить в одно из отмеченных на мишени мест.
— Это упражнение для вас самое важное, — сказал Ширер.
— Неужели на войне вот так выбирают место поражения противника? — спросил я.
Ширер посмотрел на меня удивленно.
— При чем тут война?… — пробормотал он.
Занятия по радиосвязи мне нравились, и я довольно быстро научился работать на ключе и на приеме, а затем только развивал скорость. Довольно легко справился с шифровальным делом и тайнописью.
Труднее всего мне далось подрывное дело — у меня не хватило чисто технических познаний.
Последней учебной дисциплиной было спецвооружение. Первый ее раздел — яды. Когда инструктор объяснял, как следует применять яды для отравления колодцев и водоемов, я сказал, что отравленной водой могут воспользоваться дети.
— Ну и что из этого? — спокойно возразил инструктор.
— Как это что? — возмутился я. — Детей убивали гитлеровцы, и их за это вешали!
— Из вас делают не медицинскую сестру, а разведчика, — сказал инструктор.
— Убийцу детей?
— Идите вы к черту! — разозлился инструктор. — Пусть вам объясняют это начальники.
Занятие кончилось. Но, когда я пошел домой, часовой, посмотрев мой пропуск, сказал, что меня вызывают к мистеру Глену.
Мистер Глен ходил по кабинету из угла в угол.
— Входи. Садись, — отрывисто бросил он и продолжал маячить по кабинету. Потом сел в кресло напротив меня. — Ты что же хочешь? — спросил он тихим, дрожащим от напряжения голосом. — Чтобы тебя и меня вышвырнули на помойку? Ты что — дурак? Не понимаешь, что я создал тебя из дерьма и в одну минуту могу превратить снова в дерьмо? И следа твоего не останется! И он еще собирается создавать семью!
Он сказал это мне прямо в лицо, и, оттого что это говорил именно он, мне стало очень страшно.
— Иди домой. Завтра твоя судьба будет решена…
Я пришел к себе в гостиницу. Страх не покидал меня. Я, что называется, кожей чувствовал, что меня действительно могут уничтожить, стереть с лица земли. Я не мог один оставаться в номере и спустился на первый этаж, в вестибюль. В это время в ресторане заиграл джаз, и я повернул туда.
Первая рюмка виски облегчения не принесла. А вторую я не успел выпить — в дверях ресторана появился мистер Глен. Увидев меня, он помахал рукой и стал проталкиваться к моему столику через толпу танцующих.
— Виски? Прекрасно! — сказал он, садясь, подозвал официанта и распорядился принести вторую рюмку. — Напиться в одиночку от страха — вполне логическое завершение твоего портрета. Поставь рюмку, больше ты пить не будешь.
Он выпил свое виски, заплатил по счету и встал:
— Идем к тебе…
Я пел за ним, и у меня от страха немели ноги.
Копи мы вошли в номер, мистер Глен запер дверь и ключ положил себе в карман. Он сел в кресло, я — на постель. Долго молчали.
— Это, Юрий, последний, самый последний разговор, — начал он наконец усталым голосом. — Последний, и ты, пожалуйста, помни это каждую минуту, чтобы потом не раскаиваться. А теперь слушай меня внимательно.
Он встал, прошелся по комнате и остановился против меня.
— Итак, тебя смутили отравленные колодцы… дети, — сказал он. — Но вспомни уроки мистера Киркрафта. Как была разгромлена Япония? Как?
— На нее были сброшены атомные бомбы, — ответил я.
— Итак, атомные бомбы. Сотни тысяч убитых?… Так или не так?
— Так.
— Ты слышал или читал где-нибудь, что люди прокляли нашего летчика, который сбросил на Японию атомные бомбы?
— Нет.
— А ведь среди погибших были тысячи детей?
— Да.
— Летчик, который сбросил атомную бомбу, знал, что она убьет и детей? Как ты думаешь?
— Наверное, знал.
— Так почему же он не возмутился и не повернул самолет назад? Не знаешь? Тогда запомни: он не сделал этого потому, что был офицером, который, как и ты, дал присягу Америке. Он выполнил приказ. Это тебе ясно?
— Да.
— А если бы он не выполнил приказа, его бы расстреляли — это, так сказать, в скобках. Дальше. Будущая ядерная война будет еще страшней. Не тысячи погибших, не сотни тысяч, а миллионы! Уничтожение целых государств, а не городов. Так или не так? Отвечай.
— Так.
— Тогда что стоит твоя драма с каким-то идиотским колодцем? Америка научила сбрасывать бомбы тысячи летчиков. Но Хиросима выпала только одному. Каждый человек в свое время должен выполнить свой долг! Теперь о детях… Я христианин, но меня очень тревожат дети русских коммунистов, из которых вырастут такие же коммунисты, как их отцы. Я не хочу, чтобы мне досталось когда-нибудь отравлять детей любой национальности, но, если спасение будущего человечества от ужасов коммунизма будет зависеть от этого, я выполню такой приказ безоговорочно. И весь христианский мир поймет, почему я это сделал…
Не хочу говорить неправду — все, что говорил мистер Глен, показалось мне убедительным, логичным. А мое поведение на занятиях представилось попросту глупым. Все стало очень ясно и просто. А главное — раз я это теперь понимаю, мистеру Глену не за что на меня гневаться, а мне больше нечего бояться. За спиной у меня все еще стоял недавно пережитый страх.
7
И вот моя первая работа… «Твой главный экзамен», — сказал мистер Глен.
Уже два месяца мы с мистером Гленом живем в Западном Берлине в гостинице «Бавария». В Восточном Берлине коммунисты готовят очередной Всемирный фестиваль молодежи. Мы должны сделать все, чтобы сорвать этот праздник красных. Я и мистер Глен изучаем обстановку. Мы журналисты. Глен представляет американскую газету «Балтимор-сан», а я франкфуртскую газету социалистического союза молодежи. В Западном Берлине, возле Курфюрстердамм, в малоприметном доме на Гекторштрассе, на третьем этаже, у нас есть секретная квартира. Там постоянно живет только радист, который обеспечивает прямую радиосвязь с ведомством мистера Берча.
Мы тесно связаны с немецким антифестивальным центром, созданным в Западном Берлине, где работает наш сотрудник капитан Девис. Есть еще и международный центр, в который входят представители настроенных против фестиваля молодежных организаций разных стран. В руководство центра входит майор Честер — один из заместителей мистера Берча, превратившийся на это время в представителя студенческой молодежи Америки. Этот центр, в противовес красному, готовит свой фестиваль молодежи, на берегу Рейна, у горы Лорелей. Кроме того, в Западном Берлине создано несколько оперативных групп под самыми различными названиями, вроде «Молодые христиане против коммунизма» или «Демократия против диктатуры». В эти группы наняты за деньги безработные парни. Публика, надо сказать, довольно сомнительная. Мистеру Глену уже не раз приходилось иметь из-за них дело с берлинской полицией.
С утра мы работали в Западном Берлине — делали сводки по газетам, — а затем становились корреспондентами и ехали в Восточный Берлин, где были уже аккредитованы при прессцентре подготовительного комитета красного фестиваля. В Прессхаузе мы заводили знакомства среди журналистов, которые уже начали съезжаться. Тех, которые были настроены против фестиваля, мы снабжали материалами международного антифестивального центра.
До открытия фестиваля оставалась неделя. В Прессхаузе проводили очередную пресс-конференцию. Вел ее француз — коренастый парень с ироничным лицом и грубыми руками рабочего. Он сообщил о делегациях, которые уже приехали в Берлин, и продиктовал программу открытия фестиваля.
Корреспонденты начали задавать вопросы.
— Что вы можете сообщить об антифестивальной деятельности в Западном Берлине? — спросил вихрастый паренек по-русски и сказал, что он корреспондент московского радио.
Русский оттуда! Из России! Я смотрел на него во все глаза и очень волновался, ведь моя главная задача — заводить знакомство с русскими оттуда.
— Нам все известно об этой деятельности, — ответил француз, назвал несколько антифестивальных групп и рассказал, чем каждая из них занимается.
Я видел, как на мгновение окаменело лицо мистера Глена.
— Самое печальное в том, — продолжал француз, — что во всех этих провокациях против дела мира и дружбы молодежи чувствуется щедрая рука уважаемого государства, и это, между прочим, не делает ему чести.
— Назовите государство! — крикнул кто-то из зала.
Француз улыбнулся:
— Это, конечно, секрет полишинеля. Речь идет о Соединенных Штатах Америки.
И вдруг встал мистер Глен.
— Я корреспондент американской газеты «Балтимор-сан», — сказал он. — Да, мы не признаем ваш фестиваль. Но я хотел бы услышать факты, подтверждающие ваши обвинения по адресу Америки.
— Даже если я вам сообщу эти факты, — сказал француз, внимательно глядя на мистера Глена, — вряд ли вы их признаете за достоверные и тем более вряд ли опубликуете. Но если вы действительно хотите получить сведения, зайдите в квартиру номер семнадцать дома девяносто восемь, угол Курфюрстердамм и Гекторштрассе — там вам могут сообщить целую кучу фактов.
— Спасибо. Я сегодня же воспользуюсь этим адресом, — совершенно спокойно сказал мистер Глен и сел.
Я ничего не понимал — ведь француз сообщил точный адрес нашей секретной квартиры. Но мистер Глен был абсолютно спокоен.
В тот же день мы покинули квартиру. Радист перебрался на западную окраину Берлина. Мистер Глен сменил даже автомобиль.
Ночью из Франкфурта примчался мистер Берч. Я целый час просидел на телефоне, вызывая на срочное совещание представителей нашего ведомства, действующих в различных антифестивальных организациях.
Что было на совещании, я не знаю. Мне было приказано сделать подробную запись пресс-конференции.
Утром мистер Глен сказал мне, что с сегодняшнего дня я должен поселиться отдельно, в гостинице вблизи зональной границы. Большую часть времени я буду проводить в Восточном Берлине — наблюдать за подготовкой фестиваля, и, главное, я должен во что бы то ни стало сблизиться с русским корреспондентом московского радио. В разговоре с ним я должен ругать американцев и их политику в Германии и проявлять интерес к достижениям Советского Союза и к его международной политике.
На другой день в четырнадцать часов мы снова в Прессхаузе. Я сел неподалеку от русского корреспондента и внимательно его разглядывал. Ему лет двадцать пять, не больше. Лобастый, с густой волнистой шевелюрой. Живые карие глаза. Одет небрежно — в мятой клетчатой рубашке. Держит в руках большой толстый блокнот и все время записывает…
Тот же француз открыл пресс-конференцию. В дальнем углу зала поднялся мистер Глен.
— Я хочу сделать сообщение! — громко объявил он.
Все повернулись в его сторону и зашумели, видимо вспомнив вчерашний эпизод.
— Я вчера ездил по указанному вами адресу, — продолжал мистер Глен. — Там пустая квартира. Между прочим, сдается, и недорого. И поскольку я ее не снял, можете воспользоваться ею.
Журналисты засмеялись. Многие аплодировали. Француз смеялся вместе со всеми, а потом, обращаясь к мистеру Глену, сказал:
— Не принимайте, ради бога, на свой счет. Очевидно, вчера здесь, на пресс-конференции, были не только журналисты, но и лица, заинтересованные в делах той конторы. Я постараюсь в самый ближайший срок сообщить вам новый адрес конторы.
— Спасибо, — иронически поблагодарил мистер Глен. — Но я не собираюсь превращаться в маклера по продаже свободных квартир.
В зале снова раздался смех и аплодисменты.
Кто-то спросил, как руководство берлинского фестиваля относится к фестивалю, который будет у горы Лорелей.
— Эта затея обречена на провал, — ответил француз. — Организаторы того фестиваля забыли, что Лорелей — имя сирены, которая своим сладким голосом зазывала моряков, и они гибли в водах Рейна. Так что мы с любопытством наблюдаем, кто поверит сладкому голосу современной сирены.
Журналисты снова смеялись…
После пресс-конференции я пошел в бар и сел за столик вместе с русским. Он что-то писал. Я тоже положил перед собой блокнот и с деловым видом перелистывал его страницы. Но волновался я отчаянно.
— Коллега? — обратился ко мне русский.
Я кивнул.
— Откуда? Какая газета? — спросил он на плохом немецком языке.
Я сказал, что представляю франкфуртскую газету социал-демократической молодежи. И, в свою очередь, спросил:
— Ведь это вы вчера задавали вопрос о конторе? Вы говорили по-русски?
— Да, я из Москвы, из радио, — ответил парень.
— Тогда давайте говорить по-русски, нам обоим будет легче, — сказал я по-русски. — И будем знакомы — Штаммер.
— Поляков, — как-то автоматически ответил он, смотря на меня удивленно. — Как вы хорошо говорите по-русски!
— Неудивительно, я — русский.
— Перемещенный?
— Нет, — улыбнулся я. — Мои предки покинули родину в революцию.
— Но вы, кажется, сказали, что ваша фамилия Штаммер?
— Да. Мой отец немец. А мать — русская. И я не мог руководить ею, когда она выбирала себе мужа.
— Что верно, то верно, — засмеялся Поляков и спросил: — Что же это вы, юные социал-демократы, не поддерживаете фестиваль? Я имею в виду не простых ребят, а ваше руководство.
— Я далек и от руководства и от политики, — сказал я.
— Вот тебе и на! — удивился Поляков. — Корреспондент газеты и вдруг далек от политики.
— Видите ли, я вообще-то всего-навсего спортивный репортер и меня послали сюда писать только о спорте, и то, если будут рекорды.
— Узнаю мудрых политиков от социал-демократии, — усмехнулся Поляков и вдруг, обращаясь ко мне уже на «ты», спросил: — И, кроме тебя, от вашей газеты на фестивале никого не будет?
— Не знаю, вряд ли.
— Ну вот, посмотришь фестиваль. И если ты честный парень, поймешь, что это такое. Тогда возьми и напиши… не про рекорды.
— Я должен делать то, что мне поручено, потерять работу легче всего.
— Да, крепко вас стреножили господа американцы, — сказал Поляков.
— Я работаю для немцев, — обиженно возразил я.
Он поговорил со мной еще о погоде, о ценах в Восточном и Западном Берлине и, сославшись на дела, ушел, небрежно помахав мне рукой.
Поздно вечером мы встретились с мистером Гленом в маленькой пивной возле олимпийского стадиона. Я рассказал ему о разговоре с Поляковым. Мистер Глен проинструктировал меня, как я должен вести себя дальше.
Пока мы разговаривали, пивная, несмотря на поздний час, заполнилась. Шумная компания молодежи заняла все столики. Все они знали друг друга. Возле стойки появился высокий красивый парень в синей рубашке с закатанными по локоть рукавами.
— Внимание, внимание, внимание! — крикнул он.
Пивная затихла.
— Друзья, нам осталось договориться о мелочах. В день открытия фестиваля мы в шесть утра отправимся в Восточный Берлин и пойдем прямо на стадион. Там мы вольемся в колонну ребят ГДР и все вместе будем участвовать в парадном марше. Наш лозунг: «Да здравствует единая демократическая Германия!»
Молодежь поддержала его восторженным криком. Мистер Глен сделал мне знак глазами — уходим.
Долго молча мы шли по темным ночным улицам. Вдруг мистер Глен громко выругался и сказал;
— Коммунисты работают!
— Но они ведь тоже немцы? — спросил я.
Мистер Глен ничего не ответил.
8
Накануне открытия фестиваля я чувствовал себя далеко не уверенно. Все мои попытки встретиться с Поляковым еще раз оказались тщетными. Большую часть дня я проводил в Восточном Берлине и видел, как огромный город добровольно отдавался во власть праздника, изменяя и свой облик, и весь дух жизни. С приближением фестиваля я все острее чувствовал там одиночество и свою незначительность. Однажды у меня мелькнула мысль, что, наверное, то же переживал Христос среди непонимавших его… На пресс-конференциях с каждым днем называли все более внушительное число участников праздника и все увереннее говорили о его успехе. Было впечатление, что мы работаем впустую. Я не решался сказать о своих мыслях даже мистеру Глену. Было видно, что он тоже нервничает…
— Полякова видел? — Он встречал меня этим вопросом каждый раз и, услышав отрицательный ответ, бросал: — Вряд ли это результат хорошей работы…
В последний вечер перед открытием фестиваля я присутствовал на оперативном совещании, которое проводил мистер Берч. В большой комнате находилось человек тридцать. Очевидно, это были руководители различных антифестивальных организаций. Перед открытием совещания они толпились у громадного, занимающего чуть ли не всю стену плана Берлина. Заглядывая в бумажки, водили по нему пальцами. Мистер Берч и мистер Глен одновременно говорили по разным телефонам. На длинном столе стояли полевые рации. Возле каждой с наушниками на голове сидел оператор, Все это, наверное, было похоже на военный штаб перед сражением.
Мистер Глен кончил говорить по телефону и подозвал меня:
— Полякова видел?
— Нет.
— Скверно, Юрий, очень скверно, — тихо сказал он, не глядя на меня.
— Господа, господа! — позвал мистер Берч. — Разобрались? Кто не успел, сделает это позже. А сейчас прошу сюда.
Все сгрудились возле его стола.
— Несколько дополнительных заданий, господа. Завтра к вечеру мы должны точно знать местожительство всех интересующих нас делегаций. Надо выяснить режим их охраны. Дальше. С утра наши вертолеты будут разбрасывать листовки. Проследите, как будет реагировать на них толпа. Если увидите явно благоприятное отношение, знакомьтесь с этим человеком, старайтесь узнать его имя, адрес, телефон… Повторяю еще раз, господа, если кто-либо из вас будет задержан, вы — немцы, действующие согласно своим убеждениям. И все. Не надо бояться. Мы вас выручим. До завтра, господа.
В кабинете остались мистер Берч, мистер Глен и я.
— Как у вас с русским? — обратился ко мне мистер Берч.
— Никак не могу его найти, — сказал я.
— Надо лучше искать, Коробцов. Ваша операция может оказаться перспективной. И мы вам поможем. С сегодняшнего вечера в вашем полном распоряжении будет машина. На третий день фестиваля в вашей франкфуртской газете появится статья, косвенно поддерживающая красный фестиваль. Статья будет подписана фамилией Штаммер. Вы получите несколько номеров газеты. Подарите ее с надписью Полякову и другим русским. Скажете, что вас переубедил фестиваль. А план операции с Поляковым остается прежним. Желаю успеха.
Мистер Глен вышел вместе со мной.
— Надо познакомить тебя с шофером, — сказал он.
За рулем старого «штеера» сидел грузный мужчина лет сорока, о котором я пока знал только то, что его зовут Курт и что он вместе с его «штеером» взят нами на временную работу.
— Приятное занятие — потрепать нервы красным, — сказал он, когда мы познакомились. — Я этим делом уже занимался — до самой Волги прорвался.
— Вы были солдатом? — спросил я.
Он молча вынул из кармана и показал мне железный крест на ленточке.
Мы договорились, что завтра утром он приедет за мной пораньше. И когда я в семь утра вышел из отеля, Курт со своим «штеером» был уже на месте.
Мы поехали в Восточный Берлин. Как только миновали зональную границу, нам пришлось остановиться — наперерез машине выбежала стайка девушек в национальных костюмах. Они вручили нам по маленькому букетику красных гвоздик и по белому флажку с эмблемой фестиваля.
— Поздравляем вас с открытием фестиваля! — весело и вместе с тем торжественно произнесла высокая темноволосая девушка с милым курносым лицом. — Добро пожаловать!
— Поди сюда, — улыбаясь, сказал ей Курт.
Она приблизилась.
— Твой отец немец?
Она кивнула.
— А мать?
Она снова кивнула.
— А ты, красная сучка, кто? — Курт швырнул ей в лицо цветы и включил скорость — машина рванулась вперед.
Когда мы отъехали немного, я сказал:
— Прошу вас впредь ничего подобного не делать. Вы можете сорвать мне всю работу.
Курт сквозь зубы сказал:
— Жаль, автомата нет под рукой.
Я повторил свою просьбу в более категорической форме. Курт промолчал, только чуть заметно кивнул.
Несмотря на ранний час, на улицах было многолюдно — все шли к стадиону.
На Александрплац мы зашли позавтракать в украшенный флажками открытый павильон. Народу там было полным-полно. У стойки тесно и весело, продавец еле успевал откупоривать бутылки с пивом.
Курт тихо сказал мне:
— Ну как быть спокойным? Ведь это немцы, которых красные разбили в лепешку. А им, посмотрите, весело. Я готов свой железный крест растоптать ногами…
Мы приехали в район, где жила советская делегация. Оставив машину в переулочке, порознь подошли к подъезду института, превращенного в общежитие. Курт сказал мне, что по полученной им инструкции он обязан всегда находиться неподалеку от меня.
Возле входа в институт десятка два немецких ребятишек окружили высокого парня богатырского сложения, который раздавал им значки. Несколько русских парней и девушек, смеясь, кричали ему что-то. Я подошел поближе. Русский юноша лет семнадцати стал рассматривать укрепленный на кармашке моего пиджака фестивальный знак работника прессы.
— Давайте менять, — сказал он и протянул мне значок.
— Нельзя, — сказал я по-русски. — Это служебный знак корреспондента, по нему нас пропускают на фестивальные события.
— Вы из «Комсомолки»?
— Что значит «Комсомолки»? — не понял я.
— Ну, из «Комсомольской правды», — почти обиделся паренек.
— А-а, нет-нет! — улыбнулся я. — Я из немецкой газеты.
— И так хорошо говорите по-русски?
— Я русский.
Паренек быстро отошел к своим товарищам и вскоре вернулся еще с тремя русскими.
— Здравствуйте, — сказал парень в светло-сером костюме и протянул мне руку.
— Здравствуйте, — ответил я и увидел Курта, который пробивался ко мне через толпу ребятишек. Откровенно признаться, в эту минуту я даже обрадовался, что он здесь.
— Вам нужно с кем-нибудь из наших побеседовать? — спросил парень.
— Просто захотелось посмотреть на своих земляков.
— А вы здесь давно?
— Я здесь родился. У меня мать русская.
— Вы из газеты союза свободной немецкой молодежи?
— Нет, из социал-демократической.
— Из Западной Германии?
— Да.
— О, это интересно! — воскликнул он. — Значит, ваша газета за фестиваль?
— Мы занимаем позицию наблюдателя.
— Удобная позиция, ничего не скажешь, — произнес он, бесцеремонно разглядывая меня. — Ну, наблюдайте, мы вам мешать не будем.
Они вернулись на крыльцо. И в это время в дверях института появился Поляков.
— А, Штаммер! — сказал он, увидя меня, и подошел ближе. — Привет, коллега! Первые наблюдения? — Он показал на немецких ребятишек и рассмеялся: — Типичная история — русские вербуют немцев в компартию.
Это было смешно, и я посмеялся вместе с ним.
— Вот какая слава у ваших социал-демократов, — продолжал Поляков, — советские делегаты не захотели с вами разговаривать. Но это, конечно, глупо… — Он вырвал листок из блокнота, написал на нем что-то и протянул мне: — Это мой телефон в отеле «Палас». Если что понадобится, звоните, я вам помогу. Меня можно застать или рано утром, или поздно вечером… Черт возьми! — воскликнул он, посмотрев на часы. — Опаздываю! Пока!
Около стадиона во все стороны расплеснулась огромная толпа. Я сказал Курту, чтобы он не уходил далеко от машины, но в ответ он вынул из кармана такой же, как у меня, корреспондентский значок и, прикрепив его к своей пестрой техаске, пошел вслед за мной.
Зрелище открытия фестиваля меня потрясло. Первый раз в жизни я видел такое огромное скопление людей, абсолютно единых в восторженном отношении к тому, что происходило на стадионе. Уже знакомое мне чувство одиночества и своей незначительности здесь усилилось и постепенно перешло в тупой непроходящий страх.
Он заставил меня хлопать в ладоши, то и дело вскакивать с места, размахивать руками, вместе со всеми скандировать слово «мир». Но когда на парадный марш вышла колонна советской молодежи и стадион потряс взрыв восторга, я, не владея собой, вскочил и, расталкивая людей, убежал со стадиона…
Курт, сидевший поодаль от меня, очевидно, не сразу заметил, что я ушел, и мне пришлось долго ждать его возле машины и все время слышать восторженный рев стадиона.
Но вот Курт пришел. Молча он залез в машину и, только когда я сел рядом, сказал:
— Мастера устраивать спектакли, ничего не скажешь…
Как я был благодарен ему за эту мысль! Ну, конечно же, все это очень здорово подстроено, чтобы обмануть людей, заставить их поверить, будто коммунисты хотят мира.
Вечером на оперативном совещании у мистера Берча каждый снова коротко докладывал о работе своей группы. Я слушал их, и на душе у меня становилось спокойнее — люди делали свое дело, не обращая ни на что внимания. Должен делать свое дело и я.
Все время, пока шло совещание, окна зала освещали разноцветные всполохи. Это в Восточном Берлине взлетали в небо ракеты и фейерверки. Все невольно поворачивали головы к окнам, и в конце концов мистер Берч распорядился опустить шторы.
— День прошел неплохо, — сказал он в заключение. — Мы произвели разведку плацдарма и сил противника. Мы убедились, что плацдарм нам вполне доступен и противник у нас достойный. Остается только неуклонно выполнять намеченный план. Благодарю вас, господа!
Я рассказал мистеру Берчу и Глену о встрече с Поляковым и положил на стол бумажку с номером его телефона.
— Это ве-ли-ко-леп-но! — воскликнул мистер Берч. — Поздравляю вас, Коробцов. Вы все настойчивее и успешнее опровергаете мое мнение о вас.
9
Утром меня познакомили с планом операции «Золотая рыбка». Я должен был сообщить Полякову, что около двухсот юношей и девушек Франкфурта из социал-демократического союза хотят попасть на фестиваль, но у них нет на это денег. Их представители, которые якобы уже находятся в Берлине, хотят встретиться с каким-нибудь советским представителем.
— Русские слишком заинтересованы, в расколе молодой социал-демократии. Они наверняка дадут на это деньги, — сказал мистер Берч. — Момент передачи будет снят на кинопленку, а затем в Западном Берлине созовут пресс-конференцию. Таким образом мы разоблачим истинных хозяев фестиваля, которые покупают молодежь на свои советские деньги.
Я должен был снова встретиться с Поляковым… Позвонил ему в полночь. Никто не ответил. Позвонил через час. Снова никого. И только под утро я услышал его голос.
— А-а, Штаммер! — нисколько не удивился он. — Как поживает посланец молодых социал-демократов?
Я сказал, что у меня возникла срочная необходимость встретиться с ним.
— Вы где?
— Я могу быть у вас через десять минут.
— Хорошо, я жду.
Поляков занимал номер на верхнем этаже. Повсюду — на кровати, на столе и даже на полу — валялись картонные коробки с магнитофонными лентами. На столе я увидел маленький репортерский магнитофон в разобранном виде.
— Забастовал, черт бы его побрал, — сказал Поляков. — Не могу понять, в чем дело. Вы в этих штуках не разбираетесь?
— Боже упаси, всякая техника меня пугает, — сказал я.
— А меня кормит, — сказал Поляков и сел к столу. — Я буду работать, а вы говорите…
Но как только я заговорил, Поляков отодвинул магнитофон и повернулся ко мне.
— Любопытно, — сказал он и, выслушав меня, спросил: — Как вы об этом узнали?
— Сюда приехали их представители, а один из них мой давний знакомый, — ответил я.
— Так что всякое жульничество исключается? — спросил Поляков.
— Абсолютно.
— А почему они не обратились непосредственно в штаб фестиваля?
— Тут есть свои тонкости, — охотно и доверительно пояснил я. — Если бы они обратились в штаб, то они как бы официально признали фестиваль, а этого руководство социал-демократического союза им никогда не простило бы. Их в два счета могут лишить работы. Они хотят избежать всякого официального оформления этой помощи.
— Но деньги любят счет, — улыбнулся Поляков.
— О, они дадут вполне ответственную расписку, — сказал я.
— Кому?
— Вам или тому человеку, который будет вместо вас.
— А если это будет представитель штаба фестиваля?
— Нет, нет, иметь дело со штабом они категорически не хотят.
— Ясно, ясно, — сказал Поляков. — А как они мыслят эту операцию практически?
— Завтра в шестнадцать часов они будут ждать в Грюневальде у входа на водную станцию. Расписка будет приготовлена.
— Сколько нужно денег?
— Двадцать три тысячи марок. Их все-таки почти двести человек.
Поляков молчал, а я ждал затаив дыхание.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Я доложу кому нужно, и завтра в шестнадцать ноль-ноль ваши ребята должны быть на месте. Но если ничего не выйдет, чтоб никаких обид. Вы сами там будете?
— А как же! Я же должен познакомить их с вами.
— Ну тогда, значит, до завтра. — Поляков протянул мне руку.
Спустя полчаса я был уже в особняке мистера Берча. Выслушав меня, мистер Берч тут же соединился с Франкфуртом и пригласил к аппарату мистера Дитса. Они обменялись приветствиями, и Берч сказал:
— Операция «Золотая рыбка» проходит успешно. Завтра — финиш.
Потом он минуты две слушал Дитса, весело воскликнул «О'кей!» и положил трубку.
— Могу вас поздравить, мистер Коробцов, — сказал он. — Спасибо.
За час до назначенного срока я в машине Курта проехал мимо водной станции в Грюневальде. Пожалуй, мы ошиблись, выбрав для встречи это место. Здесь проходили международные соревнования по академической гребле, и на станцию валом валила молодежь. В такой толчее произвести киносъемку будет очень трудно.
Второй раз мы проехали мимо станции без десяти четыре, и я увидел Полякова. Он стоял у забора вдвоем с худеньким рыжеволосым пареньком. В руках у Полякова был сверток. Все-таки приятно, когда видишь, что все идет по плану и события как бы подчиняются тебе.
Я проехал еще метров четыреста и остановился возле маленького бара, где меня поджидал мистер Глен с незнакомыми мне людьми.
Кинооператоры тотчас умчались на своей машине, а ко мне в машину сели два молодых немца — Петер и Эдуард, рослые, крепкие ребята. Они тоже волновались, как я.
Курт поставил машину возле тротуара. Мы втроем сразу направились к Полякову. Поляков и рыжеволосый паренек стояли на асфальтовой дорожке между забором и клумбой, и, для того чтобы подойти к ним, нужно было сделать крут. Наши кинооператоры уже занимали удобную позицию.
Я поздоровался с Поляковым, представил ему Петера и Эдуарда.
— Значит, вы представители социал-демократической молодежи Франкфурта? — спросил у них Поляков.
— Да, — подтвердил Петер.
Все дальнейшее произошло так быстро, что я и теперь не могу связно об этом рассказать… Нас внезапно окружила плотная толпа.
— Кто тут из Франкфурта? — кричали вокруг нас. — Мы тоже оттуда!
Тут я увидел, что наши кинооператоры убегают. А мы оказались в западне. За спиной — забор, впереди — клумба, а с боков — быстро растущая толпа. И теперь нас снимали операторы и фоторепортеры — явно не наши.
Дюжий парень с фестивальным платком на шее прижал к забору Эдуарда.
— Ну-ка, говори правду: кто ты и откуда? — кричал он ему в лицо.
— Мы ничего не знаем! — кричал Эдуард.
— Ах, не знаешь? — Парень схватил Эдуарда за руки и обратился к толпе: — Товарищи! Здесь подготовлена провокация!
Петер и Эдуард вырвались и дикими скачками побежали прямо по цветам.
Поляков держал меня за руку.
— Ну что, Штаммер, совершенно очевидно, что вас впутали в грязную провокацию, — сказал он громко, с явным расчетом, чтобы слышали все.
— Очевидно, — сказал я, изо всех сил стараясь быть спокойным. — Я вообще не понимаю, что произошло.
— Прошу сюда корреспондентов! — крикнул Поляков.
Сквозь толпу к нам пробивались репортеры, некоторых я знал по Прессхаузу.
— Я думаю, господин Штаммер, что вы не откажетесь сообщить прессе, кто втянул вас в это грязное дело?
В следующее мгновение Поляков отлетел от меня к забору.
— Бегом! — услышал я у самого уха хриплый голос Курта.
Мы бежали к нашей машине под дикий свист и улюлюканье. Курт распахнул дверцу и ловким движением впихнул меня внутрь. Машина сорвалась с места и помчалась.
Когда мы въехали в Западный Берлин, Курт остановил машину и, вынув из кармана платок, начал вытирать вспотевшее лицо.
— Это было дело настоящее — мы выскочили из горячей печки, — сказал он с довольным видом.
Я ожидал, что после этого провала со мной произойдет что-то страшное. Но ничего плохого не случилось. В тот же день, когда так скандально провалилась операция «Золотая рыбка», меня на автомобиле увезли в Западную Германию. Перед самым отъездом мистер Глен заехал проститься со мной. Он, конечно, был расстроен, но разговаривал спокойно.
— Осечка, какие, к сожалению, бывают, — сказал он. — А с твоей стороны все было сделано хорошо, особенно если учесть, что это первая самостоятельная работа. Не волнуйся. Экзамен ты выдержал. Отдыхай. А после фестиваля нас с тобой ожидает главное наше дело.
10
Меня поселили в маленьком отеле, в сорока километрах о- города Эссен, в гарнизоне американской воздушной армии. Отель летчики называли «Раем для женатых». Когда к кому-нибудь из них приезжала из Америки жена, ей предоставляли номер в этом отеле. Но сейчас здесь не было никого — я две недели прожил в пустом доме. Так как покидать гарнизон мне было запрещено, я только и делал, что сытно ел, спал, сидел в баре или часами глазел на самолеты.
Однажды утром, спустившись в бар завтракать, я обнаружил там мистера Глена. Он сидел за стойкой и читал газету.
— Юрий! Здравствуй! — воскликнул он, увидев меня.
Мы обнялись.
— Жду тебя, умираю от голода, — весело говорил он. — А ты не умер тут от безделья?
Пока мы завтракали, мистер Глен рассказывал мне берлинские новости. Передал привет от мистера Берча. Я посмотрел на него с удивлением и опаской: не насмешка ли? Оказалось, нет. Более того — скандал с Поляковым обернулся в нашу пользу. Коммунисты свою кинопленку включили в спецвыпуск кинохроники, но на экране абсолютно ничего нельзя было понять — какая-то свалка и неразбериха. И наши тоже сделали пленку и пустили на экраны Западного Берлина с комментариями, которые всё ставили с ног на голову. И получилось очень убедительно. Потом нашим удалось заполучить одного молодого поляка из эмигрантов, который, выдавая себя за делегата фестиваля из Польши, говорил по радио все, что нам было нужно.
— Если посмотреть на все это уже издали, то мы сделали в Берлине немало, — говорил мистер Глен. — А когда из Вашингтона пришло известие о повышении мистера Берча, то все, что он сделал в Берлине, стало «о'кей!». Так что его привет теперь стоит недешево.
После завтрака мы уехали в Эссен. Здесь я узнал потрясающую новость: я и мистер Глен едем в Россию!
Мистер Глен вкратце изложил мне план операции. Прежде всего- здесь, в Эссене, на одном из заводов я получу специальность токаря. Затем меня поселят в лагерь русских-перемещенных под Мюнхеном. Чтобы оправдать мое позднее появление там, в мою биографию вносится изменение: моя мать не хотела возвращаться в Россию, сразу после войны завербовалась в Аргентину и увезла меня с собой. Там она умерла, а я, намыкавшись и нахлебавшись горя, вернулся в Европу с надеждой уехать на родину. У советской контрразведки аргентинский эпизод никакого сомнения не вызовет, так как после войны тысячи русских-перемещенных были завербованы на работы в страны Южной Америки. Я буду бомбардировать заявлениями все советские представительства в Германии, пока они не дадут мне разрешения вернуться в родной Ростов. Так как я абсолютно один и к тому же буду иметь профессию рабочего, есть все основания надеяться, что разрешение дадут. В Ростове устроюсь на завод, после чего по условному адресу отправлю открытку — она будет сигналом для выезда в Россию мистера Глена. В дальнейшем я буду действовать по его указаниям. Главная моя обязанность — сбор информации о жизни, о настроениях, о заводах и фабриках, выявление антисоветски настроенных людей. А через год-два я вернусь в Европу и оттуда буду отправлен в Америку, где меня ждет обеспеченная счастливая жизнь с Нелли.
Когда мистер Глен объяснил мне все это, я поначалу испугался. Однажды я уже пытался ответить себе на вопрос: хочу ли я вернуться в Россию? Ясного ответа я тогда не нашел. Я понимал только, что такое возвращение связано с большой опасностью.
— Я никогда об этом не думал… не мог подумать, — еле выговорил я, выслушав мистера Глена.
А он смотрел на меня, казалось, понимая, что со мной происходит.
— Так об этом подумали другие, — мягко сказал мистер Глен. — В работе разведчика неожиданности неизбежны. И вместе с тем это — работа, обыкновенная работа, которая нам с тобой предстоит. Это приказ, и его надо выполнять.
Я молчал.
— Наконец, Юри, ты должен понять, — продолжал мистер Глен. — Пришло твое настоящее дело — твоя благодарность Америке. За все. Может, у тебя нет внутренней потребности к этой благодарности? Тогда так и скажи.
— Я очень благодарен за все вам… Америке, — сказал я почти автоматически, потому что продолжал думать о своем.
— Может, ты просто боишься? — спросил он.
Я даже вздрогнул:
— Да, я боюсь…
— Кого? Чего? Может быть, советской контрразведки?
Я удивленно посмотрел на него:
— Об этом я не думаю.
Мистер Глен поднял брови:
— Что же тогда?
— Я не могу объяснить. Там было детство. Я боюсь увидеть наш дом…
Мистер Глен засмеялся и, сев против меня, сказал с облегчением:
— Ну и напугал ты меня, Юри. Признаться, я за тебя очень боялся; думал, неужели после всей нашей дружбы мне придется расправиться с тобой, как с жалким трусом, забывшим о присяге. Сделать это мне было бы нелегко, я ведь люблю тебя, дорогой мой мальчик, загадочный русский парень! В общем, мы солдаты и получили приказ…
Он говорил со мной ласково. Это был единственный близкий мне человек на земле. Я очень любил его. Я готов был сделать для него все, что он скажет.
11
Подготовка к поездке в Россию заняла несколько месяцев. Мы изучали советские законы, знакомились с важнейшими событиями внутри страны и ее международных отношений, читали даже произведения советских писателей. Надо сказать, что программа этой подготовки была очень обстоятельной. Кроме того, я еще на одном немецком заводе изучил токарное дело.
Мистер Глен работал вместе со мной и был одинаково требователен и ко мне и к себе. Видя это, я проникался все большей уверенностью в успехе нашего дела.
Осенью мы с мистером Гленом расстались… Закончив подготовку, я отправил заявления в советское посольство и в другие советские инстанции и поселился возле Мюнхена, где жили перемещенные лица из Советского Союза.
Я думаю, найдется когда-нибудь человек, который опишет трагедию сотен тысяч людей, оказавшихся между небом и землей и названных мертвым словом «перемещенные». Я же считаю своим долгом рассказать, что я там увидел, хотя к моей истории это прямого отношения не имеет. Впрочем, как сказать…
Я стоял у барака, курил.
Ко мне подошел старик и, извинившись, попросил оставить для него окурок. Вид у него был страшный. Он был настолько худ, что лицо его потеряло живое выражение. Тусклые глаза утопали в глубоких ямах. У него совершенно не было зубов.
Я отдал старику всю пачку.
Он взял сигареты и стал осторожно выспрашивать, кто я такой. Я рассказал ему о поездке с матерью в Аргентину и о том, что теперь делаю все, чтобы вернуться на родину. Он испуганно оглянулся по сторонам:
— Никому не говорите о возвращении домой.
— Почему? — удивился я.
— Вас прикончат бешеные, — ответил он. И, видя, что я ничего не понимаю, пояснил: — Те, которые на жалованье у американцев.
Его тело мелко-мелко затряслось, и глазные впадины начали наполняться слезами. Я взял его под руку и довел до скамейки.
Мы сели. Он жадно докурил сигарету и немного успокоился. Потом рассказал, что жил в Орле, работал учителем истории. Во время оккупации гитлеровцы увезли его в Германию. Перед этим палачи гестапо замучили двадцатилетнего сына, которого заподозрили в связи с партизанами… Давным-давно кончилась война, а он все здесь, и теперь у него нет надежды вернуться домой.
— Смерть не страшна, мне бы перед концом хоть на минутку увидеть родную землю, — сказал он, смотря вдаль своими тусклыми глазами.
— Вам хорошо жилось там… в России? — спросил я.
— Жизнь меня как-то не радовала — жена умерла, потом дочка… Война… Сын… Смерть за смертью…
— И вы хотите вернуться? — удивился я.
— Там же родина… родина… — услышал я тихий голос, и снова тело его затряслось.
— Почему же вы до сих пор не заявляли о своем желании вернуться? — спросил я.
— Я заявил еще в сорок пятом году. Сразу, как только наступил мир. Тогда бешеные отбили мне легкие. Таких, как я, здесь тысячи… тысячи… Держите и вы язык за зубами, — тихо и беспомощно сказал он.
На другой день я был в Мюнхене у капитана американской разведки Долинча, который возглавлял специальную группу сотрудников, изучающих перемещенных лиц. Я рассказал Долинчу о старом учителе из Орла и спросил, нельзя ли для него что-нибудь сделать.
— Вы что, решили организовать контору по переброске русских домой? — осадил меня капитан Долинч. — Несерьезно, дорогой Коробцов. Мы вылавливаем агитаторов за возвращение в Россию. Надо понимать ситуацию.
— Боже мой, но зачем Америке такой старик? — удивился я.
— Старик ваш никому не нужен, — сказал капитан Долинч. — Ему можно пожелать одного — поскорее сдохнуть. А нам нужны русские, которые могут хоть как-нибудь пригодиться в деле. Такие, как вы, мистер Коробцов, — улыбнулся он.
Однажды утром меня разбудил непонятный крик. Выглянув в окно, я увидел странную картину. На перилах барачного крыльца стоял человек и произносил речь. Его слушали несколько перемещенных, стоявших поодаль.
— Все вы трусливые гиены! — кричал он, размахивая руками. — На ваших глазах совершается убийство ваших соотечественников! А вы смотрите на все это мертвыми глазами! Неужели вы думаете, что на земле нет больше законов, нет справедливости? Есть! Если бы все вы подняли голос протеста…
Из барака выскочил мужчина в зеленой, перепоясанной ремнем куртке. Он наотмашь ударил оратора кулаком по спине, и тот свалился на землю.
Я оделся и выбежал на улицу. У крыльца уже никого не было. Я стоял, не понимая, куда все так быстро исчезли.
Из-за угла вышел мужчина в зеленой куртке, подошел ко мне вплотную и спросил:
— Кто такой? Почему я тебя не знаю?
— Я новенький, — ответили.
— Фамилия?
— Коробцов.
Он отшатнулся:
— Коробцов?
— Да.
— Из Ростова?
— Из Ростова.
Он приблизил свое лицо ко мне и тихо воскликнул:
— Юрий! Провалиться мне на этом месте — он! А меня узнаешь?
— Нет.
— Дядю Рому забыл?
Да, это был он — Роман Петрович.
— За что вы ударили человека? — спросил я.
— Что ты, Юра, спрашиваешь? — с болью в голосе сказал он. — Такая встреча! Такая встреча! А ты… Да сумасшедший это. Наказание божье! Каждый день что-нибудь да учудит, а в больницу отправлять жалко. Да забудь ты про него. Рассказывай! Где мама? Вера Ивановна где?
— Умерла. В Аргентине.
— Как! Вы же поехали в Германию?
— А попали туда.
— Бог ты мой, как получилось… — начал он и перебил себя: — Что же это мы стоим? Идем, Юра, идем, дорогой.
Он притащил меня в пустой маленький ресторанчик, находившийся около бензоколонки на шоссе. Подошел заспанный хозяин, и Роман Петрович заказал бутылку виски.
— Надеюсь, ты пьешь? — Он смотрел на меня и, качая головой, приговаривал: — Юрка Коробцов… Юрка Коробцов… Где встретились? А?
Было ему лет за пятьдесят, но он казался очень крепким, даже моложавым. Только седина густо вплелась в каштановые волосы.
Непрерывно подливая себе виски, он расспрашивал обо всем, что случилось со мной и мамой после отъезда из Ростова. Естественно, я рассказывал ему ту легенду, которую для меня разработали, — это была как бы первая ее проверка. Роман Петрович удивлялся, ахал, хлопал руками по коленям. Я не сказал ему только о том, что хочу вернуться на родину.
— И моя вина, Юрий, есть во всем этом, — печально сказал Роман Петрович, смотря на меня уже слезливо пьяными глазами.
— Да, я помню, как вы советовали нам ехать в Германию.
— Что верно, то верно, — вздохнул он. — Но, с другой стороны, вы бы в Ростове наверняка сгинули. И голод и холод. А главное: отец коммунист, да еще служил в энкаведе.
— Отец был пожарником.
— Да все пожарники — это войска энкаведе. А немцы в тонкости не лезли — в лагерь, и точка. Я, брат, этого нагляделся. Нет, Юра, дорогой, вина моя в другом — не настоял я перед матерью твоей оформиться в законном браке. Были бы вы при мне, и тогда полный порядок. Я, Юра, в Ростове всю оккупацию пробыл и был не последним человеком. Не последним… — повторил он и продолжал: — Теперь вот закинуло сюда… Но ничего, я упрямый, еще дождусь своего часа. А ты? Какие планы?
— Хочу вернуться домой.
— В Ростов? Ты что, с ума спятил? Там тюрьма тебе обеспечена.
— За что? Я ни в чем не виноват.
После этого он долго смотрел на меня необъяснимо протрезвевшими глазами.
— Ладно, — сказал он наконец. — Хочешь — езжай. Дело твое.
Весь день я находился под впечатлением этой встречи. Она словно встряхнула мою память. Меня преследовали картины детства, и я терзался виной перед мамой. По в чем была эта вина? Я так погрузился в свои мысли, что забыл о категорическом приказе: если встречусь с кем-нибудь знакомым, немедленно сообщать об этом мистеру Глену.
Начинало темнеть, ехать в Мюнхен было бессмысленно. Я пошел на бензозаправочную станцию и позвонил капитану Долинчу. Сказал ему, что мне срочно нужно встретиться с мистером Гленом.
— А вы, кстати, нужны мне, — сказал он сухо. — Я сейчас свяжусь с Гленом, Позвоните через десять минут.
Когда я позвонил второй раз, он сказал:
— Вам приказано быть у меня завтра, в десять тридцать утра.
В назначенный срок я приехал к капитану Долинчу.
— Очевидно, мистер Глен задержался в дороге, утром был туман. Вы непонятно упрямы, мистер Коробцов, — без паузы продолжал капитан Долинч. — Прошлый раз мы с вами так ясно все обсудили, а вы снова за свое — полезли к перемещенным с разговорами о возвращении домой.
— Я сообщил это только одному человеку.
— А я и не говорю, что вы ораторствовали на митинге, — насмешливо заметил капитан Долинч.
— Этому человеку я считал возможным сказать…
— Вы знали, что он — мой агент? — спросил капитан Долинч.
— Какой агент?… Нет… Я не знал… Он был другом моей мамы… еще в Ростове…
— О! Мой агент, оказывается, скромный человек, — воскликнул капитан Долинч. — Мне он не сообщил о таком любопытном знакомстве. Впрочем, это понятно — неудобно уточнять, что доносишь на хорошего и давнего знакомого. Но поймите, мистер Коробцов, агентами являются не только ваши знакомые. А мы с вами, черт возьми, договорились прошлый раз…
Я молчал, до глубины души потрясенный предательским поступком Романа Петровича. Точно угадывая мои мысли, капитан Долинч спросил:
— Может, вас интересует, почему он поспешил с доносом? Все очень просто, мистер Коробцов. За каждое такое необычайное, важное сообщение он получает наличными сто марок. Не считая моего доверия к нему, как к самому надежному агенту.
В кабинет вошел мистер Глеи.
— Что случилось, Юри? — спросил он, забыв даже поздороваться.
Я молчал.
— Среди перемещенных обнаружился его землячок из Ростова. Друг его мамы, — насмешливо сказал капитан Долинч.
— Кто это? — спросил мистер Глен.
И снова вместо меня ответил капитан Долинч:
— Мой самый надежный агент и к тому же староста пяти бараков. Мистер Коробцов доверительно сообщил ему о своем желании вернуться в Россию, а тот немедленно донес об этом мне.
— Фу ты, какая нелепость, — огорченно произнес мистер Глен и обратился к капитану Долинчу: — Этот человек действительно для вас ценен?
— А что? — с вызовом спросил капитан Долинч.
— На время, пока Коробцов там, его следовало бы убрать, — сказал мистер Глен.
— Ни в коем случае! Давайте поищем другой выход.
— Миссия Коробцова — сугубо секретная и важная. Мы обязаны немедленно устранять самую малейшую возможность раскрытия наших замыслов.
— Я в своем агенте уверен больше, чем в мистере Коробцове. Это ему нужно напомнить о категорическом условии вашего плана.
— Юрий, кто этот человек? Почему ты, в самом деле, стал разговаривать с ним? — обратился ко мне мистер Глен.
— Я его знал в Ростове. Он помогал нам с мамой, когда началась война.
— Все это — дешевая лирика, — прервал меня капитан Долинч и, достав из стола какой-то листок, продолжал: — Для нас более важно другое. Вот личная карточка этого человека… Роман Улезов. Ростов. Тысяча девятьсот сорок первый — сорок второй год — тайный осведомитель гестапо. Тысяча девятьсот сорок второй — сорок третий — заместитель командира карательного полицейского батальона. Награжден медалью «За особые заслуги перед Германией». Внесен коммунистами в список особо важных преступников, они требовали его выдачи для суда. Хватит? Надеюсь, вы теперь понимаете, какой это верный человек. Как можно его устранять? Он будет молчать.
— Но как его об этом предупредить, не давая никаких объяснений? — спросил мистер Глен.
— Очень просто, — ответил капитан Долинч. — Мистер Коробцов без всяких разговоров передаст ему конверт с деньгами. Скажет только — от капитана Долинча.
— Я не хочу его больше видеть! — почти крикнул я.
— Опять дешевая лирика, — поморщился капитан Долинч. — Мы здесь заняты делом, за которое отвечаем головой.
— Юри, тебе придется это сделать, — строго сказал мистер Глен. — Это действительно наилучший способ ликвидировать инцидент.
— Ну вот и прекрасно! — сказал капитан Долинч. Он быстро запечатал деньги в конверт и протянул его мне. — Прошу, мистер Коробцов. И поймите — вы еще дешево отделались.
Мистер Глен, как всегда, подвез меня. Он всю дорогу молчал. А я с отвращением к самому себе думал о том, как буду вручать конверт Роману Петровичу Улезову.
— Прошу тебя, Юрий, — сказал мистер Глен, остановив машину примерно в полкилометре от лагеря. — Помни о дисциплине. Ждать осталось недолго.
— Почему я должен передавать деньги… агенту гестапо? — спросил я.
— Передашь! Выполняй приказы, черт возьми! — с яростью крикнул мистер Глен. Он круто развернул машину и уехал…
Улезова я нашел в канцелярии, где он просматривал какую-то картотеку.
— Юрий! Ну, здравствуй, здравствуй! — сказал он. — Ты куда-то ездил? Что новенького?
Я протянул ему конверт:
— От капитана Долинча.
— Долинча? — вырвалось у него испуганно.
Он распечатал конверт, посмотрел, что там лежит, и вдруг по-солдатски вытянулся передо мной и тихо сказал:
— Прошу прощения.
Я отвернулся. После этого Роман Улезов явно старался не попадаться мне на глаза. Но мне от этого легче не было.
12
Я получил письмо из советского посольства в Бонне. Меня приглашали посетить консульский отдел двенадцатого сентября, а письмо пришло одиннадцатого утром — очевидно, оно где-то было задержано.
Позвонив в Мюнхен капитану Долинчу, я получил приказ выехать с первым же автобусом.
Когда я приехал, мы с мистером Гленом заперлись в пустой комнате.
— Ну вот, Юрий, наступил один из самых ответственных моментов нашей операции, — начал мистер Глен. — Помни, что там с тобой будут разговаривать люди более опытные, чем ты; они попытаются поймать тебя на противоречиях, на неточностях. Свою легенду ты знаешь отлично, но все же старайся быть немногословным. Особенно в аргентинском эпизоде. Больше говори о побуждениях к возвращению: одиночество в чужом мире, лучше умереть, чем жить на чужбине, и тому подобное. Наконец, ты квалифицированный токарь, и нахлебником дома не будешь. Волнуешься? — внезапно спросил он.
— Немного, — ответил я не сразу.
Я и в самом деле не испытывал большого волнения. Последние два дня у меня вообще было состояние какого-то отупения. Хотелось только как можно скорее вырваться отсюда, чтобы началась наконец работа…
Такси остановилось возле советского посольства. У полицейского, стоявшего перед воротами особняка, я спросил, как пройти в консульский отдел. Не удостаивая меня разговором, он жестом показал, что надо зайти с переулка.
Сотрудник консульства прочитал приглашение и провел меня в просторный, просто обставленный кабинет. За столом сидел мужчина с седой головой, но лицо у него было совсем молодое.
— Садитесь, — сказал консул сухо и, внимательно посмотрев на меня, спросил: — Коробцов Юрий Михайлович?
— Да.
— Как вы оказались среди перемещенных?
— Во время войны немцы угнали в Германию мою мать и меня. А после войны мать завербовалась в Аргентину. Там она и умерла… Чахотка.
— Судьба русской женщины… Страшно подумать, — сочувственно сказал консул и спросил: — Здесь вам не мешали связаться с нами?
Я сказал, что меня предупредили земляки и я все письма отправлял из Мюнхена.
— У вас в Ростове или где-нибудь еще в Советском Союзе остались родственники? — спросил консул.
— Я просто не знаю, — ответил я. — Отец умер, когда я был еще совсем маленьким. Больше я никаких родственников не знал. Я помню только соседей по улице: тетю Лену — портниху, потом одного старика, который меня очень любил. И ребят, с которыми я учился в школе.
— На какой улице вы жили?
— Кажется, Овражий переулок…
— Почему вы хотите вернуться обязательно в Ростов?
— Мне кажется, что только там я смогу почувствовать себя дома, — сказал я. — Поймите, господин консул, я один на всей земле, и здесь мне все чужое. Лучше умереть, чем так жить.
— Бывает иначе, — сказал консул. — Иные люди не хотят возвращаться туда, где потеряли все.
— Но я умоляю вас разрешить мне вернуться только в Ростов.
Консул взял со стола лист бумаги и протянул мне:
— Это анкета. Пройдите к дежурному и не торопясь ответьте на все вопросы. Если что будет не ясно, попросите дежурного помочь. Потом снова зайдите ко мне.
Анкету я заполнял больше часа. Надо сказать, что это была совсем не такая анкета, по какой я проходил инструктаж. На несколько вопросов я ответить не мог. Дежурный сказал: против таких вопросов надо писать «не знаю».
И вот я снова у консула. Он внимательно просмотрел анкету:
— Решение будет принято в течение недели. В будущий четверг прошу вас из Мюнхена позвонить вот по этому телефону.
— Может, лучше приехать? — спросил я.
Консул сказал, что такая поездка — дело не дешевое, а тратить деньги, чтобы услышать отрицательный ответ, безрассудно.
— Хоть маленькая надежда у меня есть? — спросил я, с мольбой глядя ему в глаза.
— Маленькая есть, — улыбнулся консул и встал. — Звоните днем между двенадцатью и часом. До свидания.
Поплутав по городу и убедившись, что за мной не следят, я сел в такси и поехал в дорожный отель, где меня ждал мистер Глен.
Вспоминая по дороге свой разговор в кабинете консула, я считал, что не допустил ни одной ошибки. Впрочем, там и не было ничего особенно сложного. А может, в этой простоте и скрыта опасность?…
Мистер Глен расспрашивал, вернее, допрашивал меня долго и подробно. Его интересовало все: как в тот или иной момент смотрел на меня консул и даже что у него было при этом в руках. По одной только анкете мистер Глен гонял меня целый час, заставляя вспоминать все новые вопросы и как я на них ответил. Честное слово, он волновался больше, чем я там, в консульстве.
— Ну, кажется, все идет нормально. — Мистер Глеи обнял меня за плечи и прижался ко мне щекой. — Нет, черт возьми, я в тебе не ошибся, мальчик мой дорогой.
Не скрою, мне была приятна его внезапная нежность.
— А вот тебе подарок из Америки, — сказал мистер Глен, протянув мне сложенный листок бумаги.
Это была записочка от Нелли. Всего несколько слов: «Милый, единственный мой, «Все впервые»! Если бы ты знал, как я жду тебя. Твоя Нелли». Я думал тогда, что очень люблю ее.
13
В назначенный день я звонил из Мюнхена советскому консулу.
Когда я вошел в зал переговорной станции, мистер Глен был уже там. Он должен был заранее посмотреть, нет ли за мной слежки. Когда мы встретились взглядами, он чуть зевнул. Это означало, что все в порядке. Я заказал разговор и стал ждать вызов. Я волновался…
— Господин Коробцов, ваша кабина номер семь, — объявил металлический голос.
— Консульский отдел советского посольства, — услышал я в трубке.
Далекий голос звучал не очень ясно, но кажется, со мной говорил не консул. Я назвал себя.
— Да, да, — услышал я в ответ. — Вы можете приехать, товарищ Коробцов. Надо оформлять документы. Вам разрешили вернуться.
Я молчал.
— Товарищ Коробцов! Товарищ Коробцов! Вы меня слышите? — обеспокоенно спрашивал далекий голос.
— Слышу, — механически ответил я и торопливо повесил трубку.
Когда я вышел из кабины, мистер Глен смотрел на меня поверх развернутой газеты. Я сделал условный жест — пригладил рукой волосы. Это означало, что все в полном порядке и я еду на вокзал.
Я вышел на улицу и направился к стоянке такси. Замечательно, что у меня нет никаких вещей. Только портфельчик. Никогда у меня не было так легко на душе, как в это утро.
Началась наконец работа. Теперь за все, за все отвечаю я один. Я знаю, что буду работать хорошо, так, как учил меня мистер Глен. Я помню о присяге. И Нелли, Нелли…
На этот раз в советском консульстве меня встретили как старого знакомого.
— Вы даже не представляете, как здорово, что вы приехали сегодня, — встретил меня дежурный. — Ваши документы готовы, сегодня вечером наши сотрудники едут в Берлин и могут захватить вас с собой. Я на этот случай специально вас ждал.
Канцелярия уже не работала, но консул был у себя и сам вручил мне документы.
— Ну, Коробцов, понимаете вы, что происходит сейчас в вашей жизни? — спросил он строго.
— Мне еще трудно во всем разобраться, — ответил я и, стараясь жить по правде, как учил меня инструктор по тактике, добавил: — Пока главное ощущение — страх.
— Ну что ж, — подхватил консул, улыбаясь. — Если вы возвращаетесь домой с недобрыми целями или мыслями, страх ваш понятен.
— Что вы… имеете в виду? — спросил я.
— А как же? Ведь только в этом случае можно бояться ехать домой. Но вы сказали, что лучше умереть, чем жить на чужбине.
«Вот оно, начинается», — подумал я и, как только мог, спокойно сказал:
— Мой страх совсем другой. Для меня возвращение домой — это возвращение в детство, от которого, я знаю, ничего не осталось. Поймите меня…
— Понимаю… понимаю, Коробцов, — сочувственно сказал консул. — Конечно, вам должно быть боязно. Но, как говорится, дома и стены помогают, о вас там позаботятся. Меня, откровенно сказать, тревожит только одно — вы выросли в чужом мире и вам будет нелегко понять благородные принципы советской жизни.
— Я буду стараться, — сказал я.
— Тогда вам будет хорошо. Желаю счастья.
Консул вызвал дежурного и распорядился накормить меня.
— Ехать на голодный желудок — последнее дело, — засмеялся он.
Вскоре мы выехали. Оба сотрудника консульства, Валерий Иванович и Эдуард Борисович, были довольно молодые люди. Они завалились каждый в свой угол машины и вскоре заснули. Я сидел впереди, рядом с шофером, который сосредоточенно следил за дорогой, и не решался заговорить с ним.
Машина мчалась со скоростью сто, а иногда и сто двадцать километров.
Туманным утром мы подъехали к границе между Западной и Восточной Германией. Автостраду перегораживал шлагбаум, возле которого стояли часовые. К нашей машине подошел западногерманский офицер, он взял наши документы и пригласил пройти с ним в здание пограничной комендатуры.
Офицер быстро просмотрел документы дипломатов и шофера, возвратил их владельцам. Прочитав мои бумаги, он внимательно посмотрел на меня, сказал «айн момент» и вышел из комнаты. Минут через десять он вернулся в сопровождении майора.
— Господа, вы можете пройти к машине, — сказал майор дипломатам и шоферу и обратился ко мне: — С вами нам надо поговорить.
— В чем дело? — недовольно спросил Валерий Иванович, — Мы едем вместе и никуда отсюда без него не уйдем.
Майор сел за стол и пригласил меня подойти поближе.
— Господин Коробцов Юрий? — спросил он.
— Да.
— Вы добровольно едете в Советский Союз?
— Да, вполне.
Майор посмотрел мои бумаги и сказал:
— Я не вижу в документах вашего заявления о желании покинуть Западную Германию.
— Оно, наверное, осталось в советском посольстве, — спокойно сказал я, но душа моя, что называется, ушла в пятки.
— С каких это пор такое заявление стало для вас обязательным? — вмешался Валерий Иванович.
— Я разговариваю не с вами, — вежливо ответил ему майор и снова повернулся ко мне: — А вы такое заявление действительно писали?
— Конечно, — ответил я.
— А вы могли бы написать такое же заявление сейчас?
— Могу.
— Мы протестуем! — возмутился Валерий Иванович. — Не вы решаете вопрос о выезде из Западной Германии.
— Тогда мы вынуждены задержать господина Коробцова и провести необходимую проверку, — невозмутимо произнес майор.
Дипломаты посоветовались между собой, и Валерий Иванович обратился к майору:
— Хорошо, пусть Коробцов напишет заявление, но одновременно мы напишем свой протест против ваших незаконных действий.
— Как вам будет угодно, — сказал майор и протянул мне лист бумаги.
Прошло не меньше часа, прежде чем мы смогли продолжать путь. Майор вышел к шлагбауму и, когда я уже сидел в машине, близко наклонился ко мне:
— Господин Коробцов, вы имеете последнюю возможность заявить, что вас увозят принудительно.
Я захлопнул дверцу перед его носом. Машина тронулась.
Спустя три часа мы были уже в Берлине, в доме советского посольства на улице Унтер-ден-Линден.
ТО, ЧЕГО НЕ ЗНАЛ ЮРИЙ КОРОБЦОВ
Проверка сообщенных Юрием данных о себе ничего существенного работникам консульства не дала. В этом смысле легенда, разработанная американской разведкой, оказалась неуязвимой. Подозрение вызывало только то, что все его письма в советские представительства никем не были перехвачены и, как показало исследование, не вскрывались. На всякий случай послали запрос в Москву и уже на другой день получили ответную шифровку. Наша разведка располагала сведениями о том, что примерно в 1950 году во Франкфурте-на-Майне при американском разведывательном центре проходил индивидуальную подготовку русский парень, имя которого установить не удалось. Находившееся в шифровке описание его внешности во многом совпадало с обликом Юрия Коробцова.
Было решено выдать Коробцову разрешение на возвращение в Советский Союз, но все дальнейшие заботы о нем взяла на себя разведка.
В свою очередь, американская разведка, заботясь о правдоподобии придуманной для Коробцова версии, решила оказать ему последнюю помощь, и по их заданию была разыграна сцена на пограничном пункте. Подозрение майора, что Юрия везут из Западной Германии в принудительном порядке, должно было убедить сопровождавших его людей, что отъезд Юрия никак не связан с какими-нибудь тайными заданиями. Но для наших работников эта сцена стала еще одним подтверждением их подозрений.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 1
Очевидно, для всякого человека возвращение на родину после долгой разлуки с ней — большое душевное потрясение. Даже для такого, который, как я, возвращается на родную землю по приказу службы, враждебной его родине. Впрочем, должен сознаться, я и не считал себя врагом своей родины, я искренне думал, что принимаю участие в ее освобождении от коммунистов. Во время полета из Берлина в Москву я с волнением смотрел на плывущую внизу родную землю и побаивался русских, сидевших рядом со мной в самолете.
Мистер Глен не раз говорил: «Тебе все там чужое», и мне это казалось правдой — иногда даже собственное детство казалось не своим. Но когда мистер Глен говорил: «Тебе там поможет ненависть», я не мог себе реально представить, кого и за что я должен там ненавидеть. Незаметно я рассматривал людей, с которыми летел. Как узнать, кто из них коммунисты — мои главные враги?…
Мне обещали, что на московском аэродроме меня встретит представитель аэрофлота, который вручит мне железнодорожный билет до Ростова и поможет добраться до вокзала. Но меня никто не встретил.
Дежурный аэропорта, видимо, искренне хотел мне помочь, но никуда не мог дозвониться.
— Сегодня короткий день, суббота, — сказал он огорченно. — Прямо не знаю, что с вами делать…
Он снова начал звонить в Москву и в конце концов сказал мне, что завтра на аэродроме будет представитель агентства «Интурист», который мне поможет.
До наступления вечера я слонялся по залам, выходил на перрон, с удивлением наблюдая ночную работу аэропорта. Я знал, что Советский Союз наглухо отрезан от всего мира непроницаемым железным занавесом, — мне это внушали не один год. А сейчас я то и дело слышал радиообъявления, в которых звучали названия многих городов мира.
В зале ожидания возле буфета аппетитно пахнет кофе, на прилавке разложены бутерброды с икрой, колбасой, сыром. Со второго этажа, где ресторан, доносится запах жареного мяса. Мне все больше хочется есть. В моем пальто, между слоями ватина, зашиты пятьдесят тысяч рублей, но я имею право воспользоваться ими только в случае самой крайней необходимости. А сейчас надо ждать. В таких случаях рекомендуется думать о чем-нибудь очень важном или вспоминать приятное. И постараться гаснуть.
В зале ожидания я сел на деревянную скамью, вытянул ноги и закрыл глаза… Но оказалось, что ничего приятного оказать своей памяти я не могу. «Ну что ж, — подумал я, — у меня все приятное еще впереди. «Все впервые» — так меня называла Нелли. Буду вспоминать о ней». Память, как волчок, вертелась на одном месте — ночь в загородном ресторане, когда праздновали мой день рождения.
Незаметно я задремал…
Я открыл глаза и увидел напротив себя рослого парня в ватнике и грубых сапогах. Он удивленно смотрел на меня. Когда наши взгляды встретились, парень смущенно улыбнутся и спросил:
— Не болен, случаем? Стонешь, как в больнице.
— Плохой сон видел, — сказал я.
— Это бывает, — словоохотливо начал парень. — Мне другой раз такое снится — умереть легче…
Мы разговорились. Парень летел из Горького в Новосибирск Его самолет прибыл в Москву с опозданием, и теперь рейс на Новосибирск будет только утром. Он каменщик. Строил какой-то завод в Горьком — «Зазря потерял два года». Теперь в Новосибирске будет строить электротехнический институт, а потом поступит в этот институт учиться.
Рассказывая, он вынул из рюкзака батон и большой кусок колбасы. Соорудив гигантский бутерброд, он никак не мог за него приняться, пока не рассказал все до конца. Он начал есть, а я стал рассказывать о себе. Мой рассказ был предельно кратким — имею специальность токаря, во время войны потерял родителей, сейчас еду устраиваться на завод в Ростов.
— А почему в Ростов? — спросил он с набитым ртом.
— Родился там.
— Я родился в Крыму. Круглый год тепло. Моречко. А меня кидает со стройки на стройку — уже на третью вербуюсь.
Я не сводил глаз с его быстро уменьшавшегося бутерброда. Ничего поделать с собой не мог. И в конце концов парень спросил:
— Случаем, не хочешь ли подкрепиться?
Я кивнул.
— Что, нет деньжат?
Я снова кивнул.
— Так чего ж ты молчал, голова садовая? — Он отломил мне кусок батона и отрезал толстенный ломоть колбасы.
Никогда ничего вкуснее я не ел…
— Эх, ты! — смеялся парень. — Спросить постеснялся. Сразу видно: зеленый ты токарь, среди рабочей братвы не жил.
Когда мы поели, он повел меня в буфет пить кофе. Потом мы дремали в зале ожидания. Когда на рассвете радио объявило о посадке на самолет в Новосибирск, он, прощаясь, сунул мне пять рублей:
— Больше не могу.
Я стал отказываться. Он вдруг рассердился:
— Слушай, парень, ты, случаем, не психованный? С получки вышли мне эти деньги и кончай языком вилять.
— Куда их выслать потом?
— Куда? — спросил он, застигнутый врасплох. Но довольно быстро нашелся и сказал: — Новосибирск, главная почта, до востребования, Кулагину Алексею Андреевичу.
Я записал его адрес.
Мне было смешно и удивительно хорошо. И вдруг я подумал: «Ведь этот славный парень может быть коммунистом и, значит, моим заклятым врагом? Нет, нет!» — успокаивал я себя.
Аэропорт, притихший к ночи, снова оживал, быстро наполнялся людьми.
Я услышал объявление по радио:
— Товарища Коробцова просят подойти к дежурному.
Я получил у дежурного железнодорожный билет, деньги на проезд до вокзала и на питание в пути до Ростова. Представительница «Интуриста» усадила меня в автобус и пожелала счастливого пути.
2
И вот в окне вагона внезапно возникла панорама огромного города — россыпь домов на холмах, зеленые выпушки садов, прямые линии улиц. Город был окутан золотистой дымкой и казался призрачным, точно из сказки. Но вскоре он придвинулся к самой дороге. Новые белые дома с цветами на окнах. Улицы — широкие, тенистые. Красный трамвай. В кузове стоящего у шлагбаума грузовика — гора яблок. В садике перед большим домом из розового кирпича совсем маленькие ребятишки водили хоровод. В центре круга девушка в ослепительно-белом халате хлопала в ладоши, а ребятишки что-то пели… Проплыл отрезанный от дороги кирпичным забором большой завод. По зеленому холму с удочками в руках шли, оживленно разговаривая, двое мальчишек. Сердце заныло непонятно тоскливо, тревожно…
Поезд замедлил ход и остановился. Умолк грохот колес, и стали слышны голоса людей на перроне.
Я вышел из вагона.
В станционном отделении милиции, куда я должен был обратиться, о моем приезде знали. Дежурный — молодой, красивый офицер, похожий на цыгана, — поздравил меня с прибытием.
— Мы забронировали вам место на турбазе, — сказал он.
Он позвонил по телефону и сообщил, что «Коробцов, о котором договаривались, прибыл», и попросил прислать машину.
Машина была милицейская — с красной полосой на кузове и надписью на дверцах: «Милиция». Если бы мистер Глен видел, в каких машинах я тут разъезжаю.
— Машина, конечно, пенсионерка, — сказал шофер, по-своему понявший мою улыбку. — Но сто километров дает запросто.
Мы мчались по городу так быстро, что я не успел ничего толком разглядеть.
Директор турбазы — коротенький толстяк с девичьим розовым лицом и маленькими веселыми глазами — принял меня, как дорогого гостя. Сразу повел по своим владениям, чтобы я сам выбрал, где буду жить. Мы пришли в маленький домик из белого кирпича, и директор распахнул все выходившие в коридор двери. В комнатах никого не было, стояли снежно чистые застланные постели.
— Это же смешно, — тараторил он высоким голоском. — Звонят: забронируй место для приезжающего товарища, для вас то есть. А я могу всю базу забронировать. Главный турист — студент — уже учится. Осень. Пусто. Живите, где хотите. Не нравится коттедж, идемте в отель. Будете там единственным жильцом на двух этажах.
— Лучше здесь, — сказал я и прошел в комнату.
— Прекрасно! — воскликнул директор. — Оставьте тут портфель, и я покажу вам, где у нас столовая, библиотека и прочее.
Директор предложил мне пообедать вместе с ним. Мы сидели на застекленной веранде, и нам подавал сам старшин повар — еще совсем молодой, но нездорово пухлый парень.
— Кулинар с дипломом, — сказал о нем директор. — Пришел из техникума общественного питания. Теорию, черт его возьми, знает, с практикой — дело хуже.
Когда я сказал директору, что обед мне понравился, он немедленно вызвал из кухни повара.
— Костя, наш гость хвалит обед, — сказал директор. — Его похвала стоит недешево — человек едал в Европе и даже в Америке.
Директора позвали к телефону.
Повар попросил меня записать отзыв в «Книгу жалоб и предложений».
— Очень прошу вас, — сказал он, краснея. — К Октябрьским праздникам у нас будет премирование, а при этом учитывается каждый положительный отзыв. А тут как раз один нервный ни за что ругань записал. Прошу вас.
— Что надо писать?
— Ну, что вам понравился обед… — ответил он.
Я написал: «Обед мне очень понравился, был вкусный и сытный». И подписался.
До вечера я гулял по аллеям парка и вспоминал. И будто земля, по которой я ходил, стала подсказчиком — никогда до этого детство не вспоминалось мне так отчетливо и с такими подробностями. Оно неудержимо влекло меня к себе, вызывая какую-то радостную тревогу — у меня было такое ощущение, будто там, в прошлом, меня ждет что-то неожиданное и очень-очень важное.
Когда стало смеркаться, я вернулся в домик и лег. Но заснуть не смог. Я снова вышел в парк. Он шумел, как морской прибой. Разгулявшийся к ночи ветер нагнал низкие черные тучи, они быстро летели над самыми верхушками деревьев. Накрапывал дождь. Темная аллея привела меня к арке, на которой ветер трепал плакат: «Добро пожаловать!» Я вышел на шоссе, которое черной рекой лилось в обе стороны. Слева возникло качающееся сияние, оно быстро светлело, в центре его возникли два мигающих глаза — с воем и грохотом пронесся громадный грузовик, обдавший меня теплом и горьким запахом солярки. Я смотрел, как таяли в темноте его красные огни.
Тревога не проходила…
ТО, ЧЕГО НЕ ЗНАЛ ЮРИЙ КОРОБЦОВ
С момента его прибытия на аэродром Шонефельд в Берлине он находился под непрерывным наблюдением сотрудников государственной безопасности.
Нужно было посмотреть, как он поведет себя, оставшись один. Не предусмотрена ли встреча с кем-нибудь на аэродроме? Наконец, немаловажно было выяснить, снабдила ли его разведка советскими деньгами.
Все шло по плану, и только знакомство Коробцова с летевшим в Новосибирск каменщиком произошло случайно.
Наблюдение за Юрием продолжалось в поезде и потом в Ростове.
И когда он наконец заснул в коттедже турбазы, в одном из кабинетов городского управления безопасности зазвонил телефон. Звонок разбудил капитана госбезопасности Рачкова, который сопровождал Юрия в поезде. Звонил лейтенант Сорокин — в этот вечер он вел наблюдение за Юрием.
— Сейчас Коробцов, наверное, спит, — докладывал лейтенант. — Час назад он вышел из коттеджа и направился на шоссе. Стоял там около сорока минут. В книге отзывов столовой он по просьбе повара сделал благодарственную запись. Так что мы имеем образец его почерка и автограф. Десять минут назад я сдал пост лейтенанту Губко.
— Спасибо. Идите спать. — Капитан Рачков положил трубку, подумал и, снова взяв трубку, заказал Москву.
Его соединили через несколько минут.
— Дмитрий Иванович? Рачков говорит. Ничего существенного. Сейчас спит. Завтра за ним на турбазу приедут заводские ребята. Как условлено, они знают лишь его официальную легенду и поэтому искренне хотят сделать все, чтобы он почувствовал себя в бригаде, как в родной семье. С завтрашнего дня он уже будет жить вместе с бригадой в заводском общежитии… Хорошо… Спасибо.
Там, в Москве, майор Храмов положил трубку и прошел в кабинет полковника Игнатьева. Доложив о разговоре с Ростовом, он сказал:
— А может, не тянуть, взять его, пока он не совершил преступления. А после устроить на тот же завод.
— А если он не даст показаний? А если ему вдобавок дана явка в Ростове? — спросил полковник и, не дождавшись ответа, продолжал: — Нет, нет, мы поступаем правильно во всех отношениях. Во-первых, случай не стандартный. Мы знаем, что они готовили его в одиночку. Но мы не знаем, как для него организована связь. Это надо установить. Во-вторых, наша операция — это еще и борьба за душу Коробцова. Противники решили, что они вырастили послушного робота, говорящего по-русски. Наша задача — предпринять все от нас зависящее, чтобы Коробцов сам понял, что с ним произошло. В этом — идеологическая сущность нашей операции.
3
Меня разбудил энергичный стук в дверь. На часах — половина седьмого утра. Я быстро встал, было очень страшно, меня прохватывала дрожь. Но испугался я напрасно — это приехали за мной ребята из молодежной бригады токарей машиностроительного завода, где мне предстояло работать.
Мы познакомились. Одного звали Алексей — это бригадир. Другого — Коля, он был очень маленький, прямо школьник. Третий — Митя. Они сразу заговорили со мной просто, непринужденно, будто знали меня сто лет.
— Поехали, Юрий, на завод, — сказал Алексей. — Надо до смены успеть познакомить тебя со всей бригадой и, как говорится, ввести в курс.
— Сразу на завод? — удивился я.
— А чего тянуть? Работать так работать.
— Но ведь сначала мне нужно оформиться, — сказал я.
— Никакой бюрократии! — сказал Алексей. — Все уже договорено, и ты в нашей бригаде. Для тебя даже койка в общежитии приготовлена. Нам квалифицированные токари во как нужны. — Он провел ребром ладони по горлу. — Оформят, за этим дело не станет.
На завод мы ехали в трамвае. Ребята, перебивая друг друга, объясняли мне, где мы едем.
— Красивый город, верно? — спросил Коля.
Я ответил не сразу.
— Юра, брат, повидал всякие города, — сказал Алексей Коле. — Это ты, кроме Ростова, света не видел.
— А Балаклава? — задиристо сказал Коля.
— Мы его зовем «Клава из Балаклавы», — пояснил мне Алексей. — Он в Балаклаве родился.
Ребята мне нравились, но я не мог унять волнения. У входа в цех нас поджидали еще пять человек, среди них была одна девушка.
— Соня Бровкина, — сказал Коля и добавил: — Такая фамилия дана ей за ее соболиные брови.
У девушки действительно были удивительные брови — черные, длинные, пушистые.
Мы расселись на груде досок, и Алексей сказал:
— Вопрос один — о новом нашем товарище Юре Коробцове. Мы должны разъяснить ему, кто мы, что делаем, какие задачи перед собой ставим.
— Как у тебя с образованием? — строго спросила Соня.
— Пять классов здешней ростовской школы еще до войны, и все, — ответил я.
— Значит, надо поступать в вечернюю школу, — так же строго сказала Соня. — У нас в бригаде все учатся, все должны получить среднее образование. А бригадир уже в вечернем институте занимается.
— Со школой не проблема, — сказал Алексей.
— Насчет выработки… — заговорил угрюмый парень в потрепанном черном кителе. — Мы из смены в смену меньше ста трех процентов не даем. Это значит — работать надо ответственно…
— Погоди ты, — остановил его Алексей. — Юре сперва нужно станок освоить. На это клади неделю — не меньше.
— А план на него ведь будут давать?
— Ну и что! Поднажмем всей бригадой и будем пока выполнять и его норму.
Потом мы прошли в цех, и Алексей подвел меня к станку:
— Кумекаешь хоть маленько?
Станок был похож на тот, на котором я проходил обучение, но с дополнительным полуавтоматическим устройством. Только к концу смены я самостоятельно обточил болт. Автоматика, которая в объяснениях бригадира выглядела сплошной радостью токаря, для меня обернулась сплошной мукой. Станок думал и действовал быстрей меня.
— Ничего, Юра, ничего, — утешал Алексей. — Главное у тебя есть — ты кумекаешь, что к чему. Дня два-три, и дело пойдет…
После смены бригада в полном составе повела меня в общежитие, которое находилось недалеко от завода. Это был новый пятиэтажный дом. Шестеро ребят занимали две комнаты.
Меня поселили в комнату с маленьким Колей, Леонидом и бывшим матросом Кириллом.
Вскоре все они ушли в вечернюю школу. У меня болело все тело, и я прилег.
Я думал о том, что мистер Глен, как всегда, оказался прав. Он говорил, если я буду вести себя правильно, я обоснуюсь здесь без всяких трудностей. Значит, я имел все основания быть довольным собой.
Когда я проснулся, в комнате царил полумрак. За столом сидели ребята, ужинали и тихо разговаривали.
— Проснется, объясним ему, что убираемся сами, по очереди, — сказал Коля.
— Но он же до получки ничего не даст на шамовку, — сказал, немного заикаясь, Леонид.
— Разложим на троих, потом отдаст, — пробасил Кирилл. — Но в дальнейшем чтоб все было на равных. Я не согласен с Сонькой, что мы должны нянчиться с ним, как с больным сироткой. Парень он крепкий, и, если в башке у него мозги, он сам все поймет.
— Не забудь — он вырос на чужой закваске, — сказал Леонид.
— Пусть сама Сонька и занимается с ним, — сказал Коля.
— Три часа отхрапел, можно будить. — Кирилл встал из-за стола и подошел ко мне.
Я закрыл глаза.
— Юра, подъем, — произнес он басом у самого моего уха. — Ужин на столе.
Когда я сел к столу и принялся за яичницу с колбасой, Кирилл спросил:
— А ты готовить умеешь?
— Не приходилось.
— Ты все же присмотрись, как мы готовим, — добродушно сказал Кирилл.
За чаем Коля попросил:
— Рассказал бы ты нам, Юра, как там, в капитализме, жмут рабочего человека.
— Я этого не видел, — сказал я и увидел удивленные взгляды ребят. — Ну, правда не видел!
— Как это — не видел? — возмутился Кирилл. — Сам работал у станка и не видел?
— Может, ты не знаешь, как капиталист делает свое богатство? — спросил Коля.
Я молчал. Леонид, не замечая, что Кирилл делает ему какие-то знаки, продолжал:
— Да ты что, слепой, что ли? Там же все построено на том, что тысячи людей работают, обливаясь соленым потом, а богатства, которые они создают, неизвестно почему присваивает один человек — хозяин.
— Как это — неизвестно почему? В Германии, например, есть такой промышленник Крупп, — сказал я.
— Знаем, Альфред Крупп, — уточнил Кирилл.
— Немцы с его именем связывают всю историю могущества Германии, — сказал я, вспомнив, с каким уважением о династии Круппов говорил немецкий рабочий дядюшка Линнель, который учил меня токарному делу.
— Да, на пушках стояла марка Круппа, — согласился Леонид. — Но чьи руки делали эти пушки? Круппа, что ли? Вот же в чем соль.
— А меня в той жизни больше всего возмущает безработица! — заявил Коля. — В самой хваленой стране Америке — миллионы рабочих рук не имеют дела. Да если бы у нас в каком-нибудь самом занюханном городишке обнаружилось что-нибудь похожее, сразу сняли бы все руководство. Ты знаешь, что в нашей стране нет безработицы?
— Нет, не знаю, — ответил я.
— Вот это да! — воскликнул Коля. — Да ты — сплошная темнота!
Все засмеялись, а Кирилл сказал:
— Видно, нашему Юре всерьез надо мозги вправлять.
Ребята стали укладываться.
Я лежал с открытыми глазами и думал…
На первый взгляд, это было смешно, что ребята, которые дальше своего Ростова нигде не бывали, разъясняют мне, какая жизнь там, на Западе. Но я действительно никогда не задумывался над тем, что они мне сегодня говорили… Конечно, от всего этого легко отмахнуться с помощью волшебного словечка «пропаганда». Но я не мог заподозрить, что эти ребята занимаются пропагандой. Они — простые парни, я видел, как они работают и как живут. Интересно, есть ли среди них коммунисты? Нет, ни один из них даже намеком не походил на образ коммуниста, созданный в моем воображении мистером Гленом и другими учителями… Значит, я борец за освобождение этих ребят от ига коммунизма? Но пока я не заметил, чтобы они чувствовали себя порабощенными…
Все было не ясно. Впрочем, мало сказать — не ясно. Все было не так, как должно быть, если то, чему меня учили, считать правдой. «Просто я рано начал делать выводы, — подумал я. — Я еще очень мало знаю».
4
В воскресенье мы спали очень долго — досыта. Не вставали, нежились в постелях. Коля рассказывал свой сон:
— И, представьте мой ужас, я обнаруживаю, что Сонька моя жена и пилит меня, что я к ней невнимательный. Приснится же такая ересь!
— Человеку всегда снится про то, о чем он думает, — заметил Леонид.
— Дурила ты, — обиделся Коля. — Для того чтобы я женился на ней, нужно, чтобы земля наизнанку вывернулась. Она же сущая зануда — воспитывает всех напропалую.
— Между прочим, чего тебе, Коля, не хватает, так это воспитания, — сказал Кирилл. — А Соня из тебя, смотришь, человека бы сделала.
— Я и без того не собака, — отпарировал Коля.
В этот момент в комнату вошел Алексей. Он присел на мою кровать.
— Сейчас будет машина, в завкоме выхлопотал, поезжай искать свой дом, — сказал он. — Может, и знакомых найдешь.
Я начал торопливо одеваться.
Машину, которая имела сразу два прозвища — «газик» и «козел», — вел паренек лет двадцати.
— Зови меня Кузя, и вся музыка, — сказал он, когда мы знакомились.
Он уверенно гнал свой «газик» по уличкам и переулкам, чуть притормаживая на поворотах.
— Овражий переулок? Будет тебе Овражий переулок! — приговаривал он, продолжая петлять по городу.
Собираясь в Россию, я, конечно, не раз думал о том, что мне предстоит побывать на улице своего детства, а может быть, в родном доме. Эта мысль не выходила из головы с тех пор, как я приехал в Ростов. Я каждый день собирался туда пойти, потом откладывал и постепенно стал думать об этом спокойнее.
А теперь этого свидания с детством ничто уже не могло предотвратить. И я был рад этому. В конце концов, это нужно было и для дела. Но мне становилось все страшнее…
Никогда не забуду этого мгновения — машина делает крутой поворот и останавливается. Я смотрю прямо перед собой и чувствую, как сердце у меня сжимается, а затем бьется такими частыми толчками, что я невольно прижимаю руку к груди.
— Вот он, твой Овражий, будь он неладен! — слышу я словно издалека голос Кузи.
Мы остановились в начале улицы. Я видел ее всю, вплоть до взгорка, за которым угадывался Дон. Вон дом тети Лены. А справа — чуть наискосок — Пал Самсоныча. Все как было — даже скамеечка у забора. А впереди слева стоял мой дом, мой родной дом — точно такой, каким я его помнил. Не отрываясь, смотрел я на него… В какое-то мгновение мне вдруг почудилось, что я побегу сейчас домой, к маме, и она скажет; «Мой руки, сынок, будем обедать»… Я слышу голос Кузи:
— Чего плачешь-то?… Да брось ты протекать, ей-богу! — взмолился Кузя. — Скажи лучше, что делать?
Я попросил его оставить меня здесь.
— Тут неподалеку живет мой дядя, — сказал он. — Я смотаюсь к нему часика на два, а потом приеду за тобой.
Чем ближе я подходил к нашему дому, тем медленнее делались мои шаги. Я у калитки. Берусь за отполированное руками железное кольцо и слышу, как во дворе сердито шаркает пила. Ну, конечно же, сейчас осень, и мама позвала пильщиков готовить на зиму дрова.
Я вошел во двор и закрыл за собой калитку. Рослый мужчина в синей рубахе и женщина в платке, соскользнувшем на плечи, пилили толстый березовый кряж. Не прерывая работы, они громко о чем-то разговаривали. Женщина засмеялась. За шумом пилы и разговором они не услышали, как я вошел. И только когда кряж разломился надвое, мужчина увидел меня.
— Что надо?
Как ответить? Действительно, что мне тут надо? Женщина накинула на голову платок и смотрела на меня, подозрительно щурясь. Я подошел к ним:
— Извините меня. Дело в том, что я жил в этом доме…
Мужчина и женщина переглянулись.
— Это ваш дом? — спросил мужчина.
— Да. Я здесь жил. Я долго не был в Ростове, и мне захотелось посмотреть…
— Господи, пожалуйста, просим вас — проходите, — засуетилась женщина.
— Можно мне зайти в сад?
— Господи, конечно! Идите…
Я стоял под яблоней и затаив дыхание слушал бумажный шелест осенней листвы. Поднял голову и на верхушке тополя увидел скворечник… Знакомый скворечник.
Он был серый, старенький, как и наш дом, на боковой его стенке появилась косая трещина… Я знаю — скворечник сделал отец. Все еще жила эта последняя память о нем…
Когда я вернулся во двор, там не было ни мужчины, ни женщины. Я быстро прошел мимо окон к воротам…
Если бы сейчас появился Кузя, я бы не задумываясь уехал отсюда. Но машины не было, и я пошел к Дону.
— Товарищ! Товарищ! — услышал я женский срывающийся голос.
Я медленно обернулся и увидел в открытом окне дома растерянное лицо тети Лены.
— Юрик! Это ты? Юрик! — крикнула она, через минуту выбежала на улицу и остановилась в распахнутой калитке, держась за ее створы. — Юра, ведь это ты? — тихо спросила она.
— Я, тетя Лена…
Она подбежала ко мне, обняла и, уткнувшись лицом в мою грудь, зарыдала в голос…
В ее доме все было как раньше. Абсолютно все. На том же месте, у окна, стояла швейная машина, а подоконник был завален шитьем.
Я стал рассказывать о себе. Тетя Лена смотрела на меня глазами, полными слез:
— Мы с Пал Самсонычем не раз тебя вспоминали…
— Он жив?
— А как же! Третий месяц как вышел на пенсию. Вот кто жалеть будет, что тебя не увидел! Его сейчас дома нет.
— Я его дождусь.
— Дождись, Юра. Он тебя любит. «Это был, говорит, мальчик с хорошим сердцем».
Мы долго молчали. Я видел, что тетя Лена хочет о чем-то спросить.
— А мама погибла там…
Тетя Лена замахала руками, и глаза ее стали круглыми.
— Ты брось… ты брось… — бормотала она. — Вот горе-горюшко, так вся ее жизнь и прошла без покоя. За что же это ей горе такое? За что? Жила честно, любила людей… За что?…
«Бог дал, бог взял» — вдруг всплыло из глубины моей памяти.
За окном послышались отрывистые гудки — это сигналил Кузя. Я не хотел, не имел права сейчас уезжать, ко, с другой стороны, чувствовал, что нервы мои на пределе и, если я сейчас же не убегу от всего этого, произойдет что-то непоправимое.
— Тетя Лена, это за мной. Надо ехать.
— А Пал Самсоныч?
— Я приду еще, тетя Лена. Вы ему привет огромный передайте. Скажите — приеду к нему обязательно. Обязательно.
— Как же так? Как же так? — бормотала она.
— Не могу, тетя Лена. До свидания.
Я не мог толком разобраться, что случилось со мной.
Будто жили во мне одновременно два человека. Один когда-то родился и жил здесь, в Ростове, переживая свои маленькие радости и горести. А другой вырос там, в Западной Европе, и стал тем, кем я сейчас был. И другой о своем двойнике думал редко и мало, он просто очень плохо его знал, и у них вообще не могло быть ничего общего. Более того, они, по сути дела, были врагами. Но нынешний Коробцов считал, что тот, мальчишка, давно умер, оставив по себе лишь смутную память.
Тревога, охватившая меня, как только я ступил на эту землю, поначалу была безотчетной. А теперь я знал — она возникла оттого, что мальчишка, оказывается, вовсе не умер, он вступил сейчас в борьбу со своим двойником. Борьбу, опасную для обоих…
В Овражьем переулке столкнулись не только два Юрия Коробцова; там столкнулось все, что мне внушали мои американские наставники, с жизнью, из которой я однажды ушел, а теперь вернулся. Значит, я вернулся врагом тети Лены? И родного дома, где мы жили с мамой? И значит, поэтому я испугался встречи с Пал Самсонычем? Я ведь уже ясно помнил все, что было связано с этим человеком…
Как это ни покажется странным или даже смешным, помог мне в те тревожные дни… мистер Глен. Я вспомнил, как он говорил мне, что на первом этапе самое главное — как можно прочнее внедриться в здешнюю жизнь. А что было моей жизнью здесь? Бригада и завод. Вот я и решил — надо работать и больше ни о чем не думать…
В среду Алексей сказал мне, что с этого дня я буду выполнять ту же операцию, что и Коля, и вдвоем мы должны дать полторы нормы.
Я волновался чертовски. Коля — тоже, за всю смену он ни разу не пошутил, не посмеялся. А в самом начале сделал первый в этом году брак — запорол деталь. Это случилось только потому, что он в это время смотрел, как работаю я.
Я выполнил норму на сорок три процента. Коля на сто три. Мы не дотянули всего четырех процентов. Но и без того я еле стоял на ногах.
После смены Алексей провел «летучку».
— Я думаю, Юру можно поздравить, — сказал он.
— Не надо обращаться со мной, как с больным ребенком, — сказал я.
— Работаешь ты точно, — продолжал Алексей, не обратив никакого внимания на мое заявление. — Станок чувствуешь и любишь. Когда заготовка уже в станке, ты работаешь красиво. Но у тебя до черта лишней суеты при съемке готовой детали и при закреплении заготовки. Из-за этого ты теряешь много времени. Обрати, Юра, на это внимание. Тут все важно: место, куда кладешь готовые детали, заготовки и даже концы для обтирания рук и деталей. Погляди, как продумано это у ребят…
Я внимательно слушал его и в эти минуты совсем не думал о том, что сейчас и происходит то прочное внедрение в здешнюю жизнь, которому учил меня мистер Глен.
На другой день я выполнил норму на шестьдесят один процент. Ребята кричали «ура» и после смены затащили меня в павильон «пиво-воды». Там было дымно, тесно и весело. Мы пили пиво, чокаясь кружками.
— Держись, Юрка, за нас — человеком станешь! — кричал Кирилл и, обняв меня за плечи, прижимал к себе.
Честное слово, я чуть не заплакал тогда.
В пятницу я дал семьдесят четыре процента. А в субботу еле натянул шестьдесят и одну деталь запорол. Ребята утешали меня, говорили, что сегодня у всех не ладилось. Но я-то знал другую, настоящую причину. В субботу утром еще в общежитии я вспомнил, что завтра выходной и меня будут ждать тетя Лена и Пал Самсоныч. Сначала я решил твердо — не поеду. Зачем взвинчивать себя? Мне надо успокоиться, собраться и готовиться к делу, для которого я сюда приехал. Но ведь как раз дело требовало, чтобы я восстановил свои прежние знакомства. Мистер Глен говорил: «Твои старые знакомства еще прочнее укрепят тебя в той жизни». Он предупреждал, что для разведчика очень важен широкий круг знакомых. Но меня просто тянуло в Овражий переулок… Я боялся встречи с Пал Самсонычем и не мог туда не пойти. В субботу я все время думал об этом и в конце концов решил, что я не должен обманывать его: раз сказал, что приду, то должен сдержать слово. «Это нужно для дела», — сказал я себе. У меня было какое-то смутное и тревожное состояние, состояние путника, которого ожидает опасность, но он не может остановиться, продолжает идти вперед, втайне надеясь, что опасности на самом деле нет. Вот увижусь с Пал Самсонычем, сдержу, так сказать, слово, и все тревоги останутся позади.
В воскресенье утром я сел на трамвай и поехал к Овражьему переулку.
Пал Самсоныч сидел на скамейке у дома. Я шел прямо к нему, но он не узнавал меня и равнодушно смотрел мимо, пока я не подошел вплотную.
— Пал Самсоныч, здравствуйте, — сказал я как можно непринужденнее.
— Юра! Ты? — тихо воскликнул он, тяжело поднялся и, шагнув вперед, неуклюже обнял меня и прижал к себе. — Юра! Юра! Дай посмотреть!
Он повел меня в дом.
Здесь все было по-другому. Перегородка между комнатами сломана. Фотографий на стенах не было. Только над столом укреплен небольшой портрет Ленина. Обеденный стол стоял посредине комнаты, а к окну был подвинут другой — огромный, сколоченный из грубых досок, он весь был завален бумагами. Кровать стояла возле этого стола, и на ней тоже были разбросаны бумаги. В комнате царил беспорядок. И сам Пал Самсоныч изменился. Не то чтобы он сильно постарел, но как-то опустился и не заботился о том, как выглядит, — давно не брился, рубашка на нем была мятая.
Он точно угадал, о чем я думаю, и сказал:
— Времени у меня, Юра, осталось мало, а надо успеть сделать много. Писарем заделался, сижу вот вспоминаю, что в жизни со мной было. Так что, бывает, и поесть некогда, не то что побриться. А сегодня вот из-за тебя не работаю. Ждал… Рассказывай.
Я коротко рассказал ему свою легенду. Он молча слушал. Казалось, ничто его не удивляло.
— Помнил всюду родину, родной свой Ростов? — улыбнулся он, выслушав мой рассказ.
Я кивнул.
— И родина тебя помнила — оттого вы снова и встретились. Верно?
Я снова кивнул.
— Главное, Юрочка, жить по правде, тогда через все беды чистый пройдешь, — сказал Пал Самсоныч. — Ты небось не помнишь, как меня еще перед войной посадили?
— Почему не помню? Все помню! Расскажите, как это случилось! — воскликнул я, радуясь, что разговор уходит от моего рассказа.
— Работал тогда у нас на заводе один негодяй. Стал я его на чистую воду выводить, а он в ответ оклеветал меня. Только перед самой войной выпустили. Сидел-то я не в Ростове. Только собрался домой — война. Я сразу в военкомат. Отвоевал все четыре года и невредимый вернулся. А негодяй тот сгинул в подвале под бомбежкой. Да, Юрочка, на неправде далеко не уедешь. Поверь мне!
Это его «поверь мне» прозвучало как прямое предостережение человека, знающего про меня все. " И тут я поступил как трус, как самый последний трус.
— Пал Самсоныч, простите меня, но мне нужно уходить. Меня ждут… ребята, — сказал я.
Он не удивился и не стал уговаривать остаться.
— Дело, Юра, всегда прежде всего, — сказал он с доброй улыбкой и протянул мне руку. — Ведь не последний раз видимся, еще наговоримся досыта. И ты не стесняйся, если совет какой нужен или помощь, иди ко мне.
До позднего вечера я бродил по улицам города, не замечая, где нахожусь, не ощущая времени.
Наверное, каждый человек однажды спрашивает себя, по правде ли он живет. Тому ли богу молится? Не ведет ли избранная им дорога к пропасти? Я впервые спросил себя об этом после встречи с Пал Самсонычем. Конечно, ответить ясно и твердо на этот вопрос я тогда не мог. Но если он — этот вопрос — задан, от него уже нельзя отмахнуться, он словно становится твоим судьей, который рано или поздно свой приговор объявит.
Я думал, думал… В чем моя правда? Когда-то у меня был бог — тот недоступный, библейский, была вера в него, которая требовала, чтобы я был лучше. Мистер Глен однажды разрушил и моего бога и мою веру. Он заставил меня поверить в то, что было его верой, и теперь мы с ним служим Америке — я дал присягу.
Мистер Глен говорил, что Америка — сама справедливость, сама свобода, само могущество и она хочет спасти человечество от опасности коммунизма. Но тогда моим врагом номер один является Пал Самсоныч? Мой бригадир Алексей? Они — коммунисты, и я обязан с ними бороться. И для этого меня обучили стрельбе из любого положения.
Тут я вспомнил про яд и точно на стену наткнулся. Стою на перекрестке, меня толкают прохожие, а я двинуться с места не могу. Перед глазами разъяренное лицо мистера Глена, в ушах искаженный злостью его голос: «Я создал тебя из дерьма и в одну минуту могу превратить снова в дерьмо!..»
Я должен быть благодарен своей памяти за то, что она из своих тайников выбросила именно это воспоминание. Нет, нет, тогда я еще ничего не решил, я еще не отрекался от своей присяги, но я уже твердо знал, что никакая сила не заставит меня стрелять в Пал Самсоныча, в тех людей, которые меня здесь окружают.
5
Кажется, французы говорят, что первое сомнение — это первый шаг или к правде, или к еще большей лжи. Куда я делал этот свой первый шаг, я тогда еще не сознавал.
Вот уже две недели я выполнял сменную норму наравне со всеми, а два раза у меня были лучшие в бригаде показатели. Я видел, что ребята радуются моим успехам.
Никогда не забуду, как после смены, когда у меня впервые оказалась лучшая в бригаде выработка, всегда мрачноватый Кирилл вдруг сорвал с головы замасленную кепочку, швырнул ее на пол и крикнул:
— Ребята, среди нас человек рождается!
Жизнь учит каждого человека. Меня — тоже. Рассказать об этом означало бы поведать о каждом дне моей жизни, а такому рассказу не было бы конца.
Я хитрил с самим собой и все откладывал и откладывал отправку открытки. «Я напишу, — уговаривал я себя, — когда действительно крепко встану на ноги». Последним сроком я назначил день получения советского паспорта. Конечно же, именно это и явится самым бесспорным свидетельством моего глубокого и прочного внедрения в советскую жизнь.
И вот этот день наступил. В милицию со мной пошел Алексей. Не меньше часа мы просидели с ним в сумрачном коридоре перед дверью с дощечкой: «Нач. паспортного отдела». Я заметил, что работники милиции с любопытством посматривали на меня, и волновался все больше. Мне уже казалось, будто что-то произошло и паспорт мне не дадут.
Наконец нас пригласили в комнату, где за столом сидел рыжеволосый офицер, а сбоку на диване — мужчина в штатском. Поздоровавшись, офицер предложил нам сесть и протянул мне серую книжку.
— Это ваш паспорт, товарищ Коробцов. Прошу проверить, правильно ли он заполнен.
Я смотрел в паспорт и от волнения не мог ничего прочитать.
— Очевидно, правильно, — пробормотал я.
— «Очевидно» — не то слово, — улыбнулся офицер. — Прошу вас внимательно прочитать все записи.
Я сделал над собой усилие и начал читать. Все было правильно, и я уже хотел положить паспорт в карман.
— Не торопитесь, товарищ Коробцов, — сказал офицер. — Теперь ваш паспорт должны подписать мы. — И он обратился к штатскому: — Проведите товарищей в ленинскую комнату.
В комнате вокруг длинного, накрытого красным сукном стола восседала наша бригада в полном составе. Ребята подмигивали мне, делали ободряющие знаки.
Начальник паспортного стола встал:
— Сегодня мы вручаем советский паспорт товарищу Коробцову Юрию Павловичу, который долго не по своей вине отсутствовал на родной земле, а теперь вернулся и стал полноправным ее гражданином. Прошу вас, товарищ Коробцов…
Мне нужно было подойти к столу, но ноги меня не слушались и сердце бешено колотилось.
— Поздравляю вас, товарищ Коробцов Юрий Павлович, с получением паспорта гражданина СССР, — сказал начальник, направляясь ко мне.
Я сделал шаг ему навстречу и взял паспорт. Он пожал мне руку. В это время всех ослепил мгновенный яркий свет — кто-то фотографировал.
Ко мне подошла Соня с букетом цветов.
— Юра, это тебе от всей бригады в твой торжественный день! — Она схватила меня за шею, притянула к себе и поцеловала. — Это тоже от всей бригады! — И снова блеснул свет.
Я растерялся.
— Может, вы хотите что-нибудь сказать? — спросил офицер.
— Спасибо… — еле слышно сказал я.
— Я из газеты, — сказал парень с фотоаппаратом. — Можно с вами побеседовать? Скажите, что вы сейчас чувствуете, какие у вас мысли?
Я молчал. А вокруг стояли ребята, и я видел, что им очень хочется, чтобы я сказал что-нибудь. А я не мог. И тогда вместо меня сказал Алексей:
— Ясно, что он может сейчас чувствовать. Гордость и радость. Я так понимаю. Верно, Юра?
Я кивнул. Представитель газеты обратился к Алексею:
— А как он работает?
— Хорошо работает.
В воскресенье, когда мы утром, по привычке, еще валялись в кроватях, в нашу комнату ворвалась Соня.
— Чудаки! Они еще спят в то время, как весь народ читает про нас! — кричала она, размахивая газетой. — Даю на одевание пять минут.
Мы оделись в одну минуту и потом, сгрудившись у стола, читали газету. На первой странице фото — я получаю паспорт из рук офицера. Вид у меня нелепый: глаза вытаращены, верхняя губа прикушена. Над фото — заголовок: «Он вернулся на родную землю», а в скобках: «Читайте на второй странице репортаж о вручении советского паспорта Ю. П. Коробцову».
Читаем. «Я спросил у Юрия, где ему лучше — там или здесь. Он убежденно ответил: «Конечно, здесь» — и затем добавил: «Здесь я свободный человек, хозяин своей судьбы, а за мой труд я пользуюсь всеобщим уважением».
Ничего такого я не добавлял, но, в общем, все было правильно… Далее излагалась беседа корреспондента с нашим бригадиром Алексеем. Он очень хвалил меня как токаря и «вообще культурного и воспитанного парня и хорошего товарища».
— Ну, смотри, Юра, — сказала Соня. — После такой, можно сказать, всенародной славы тебе надо стараться вовсю. И на работе и в учебе, а также в личной жизни, — добавила она ни к селу ни к городу, и ребята захихикали. — Мы с Алексеем уже договорились, — уточнила она сердито, — пойдешь в вечернюю школу, в шестой класс…
Я не послал сигнальную открытку и после получения паспорта. Но на этот раз я хитрил уже не с самим собой, а с моими американскими начальниками. Я понимал одно: чем дольше я не встречусь с мистером Гленом, тем для меня будет лучше — и лихорадочно думал, что мне предпринять, чтобы отодвинуть опасность.
Я вспомнил, как мистер Глен, когда мы разрабатывали текст сигнальной открытки, сказал: «Может случиться, что открытка до адресата не дойдет, — скажем, затеряется на почте. Мы такой случай предусмотреть обязаны. Тогда от тебя требуется одно — терпеливо ждать и знать, что мы сами найдем способ, как установить с тобой связь».
Вспомнив это, я решил: открытка была отправлена, но пропала. А я терпеливо жду. Втайне я был почти уверен, что моим начальникам до меня не добраться…
6
Наступила зима.
В День Конституции в заводской многотиражке была напечатана большая статья о нашей бригаде, под заголовком «Их счастье — право на труд». И фотография. Нас сняли возле цеха сразу после смены.
Мы читали статью все вместе. А потом я взял газету и прочитал статью еще раз — медленно, вдумываясь в каждую фразу. И все настойчивей была мысль, что все написанное здесь не имеет ко мне никакого отношения. Но тогда — кто я вообще? Для чего я живу? Чтобы выполнить задание, ради которого я сюда приехал? Но для этого я обязан продолжать свято верить в то, что внушил мне мистер Глен. Но эта вера, столкнувшись с тем, что окружало меня здесь, уже дала глубокую трещину, а когда человек сомневается, значит, он уже начинает не верить.
У разведчика, учили меня, иногда так складываются обстоятельства, что ему начинает казаться, будто ему грозит провал. Если он почувствовал это, когда он уже хорошо внедрился во враждебную среду, он не имеет права поддаться панике и должен проявить максимум хладнокровия и выдержки. Он обязан еще и еще раз проанализировать каждый факт, вызвавший опасения, и делать это к «до предельно спокойно, так как в такой ситуации его нервы могут оказаться оружием в руках врага. Прекратив на время всякую деятельность, необходимо прежде всего проверить, ведется ли за тобой наблюдение, и так далее и тому подобное… Но из всего этого мне годился только призыв к спокойствию, потому что мой главный враг и главная опасность были во мне самом.
Дело было даже еще сложнее — во мне, как я уже говорил, были два Коробцова, и они совсем по-разному видели опасность. Для того Коробцова, который дал присягу Америке, опасностью было все, даже земля, по которой он ходил. И, кроме того, его учили, что совесть — это понятие весьма отвлеченное, а для разведчика даже опасное… А Коробцову, который здесь родился, провел детство и живет теперь, наибольшие неприятности и тревоги доставляла как раз его совесть. Я уже начинал, если не понимать, то чувствовать свою вину перед родной землей и перед всеми людьми, которые меня тут окружали и делали для меня столько доброго.
Разобраться во всем этом мне трудно даже теперь, а тогда — тем более.
Я ни на что не мог решиться. Пусть все идет как идет и, может, утрясется само собой — забудут обо мне мои американские начальники, забуду о них и я…
В начале января меня вызвали в райвоенкомат — я должен был стать на военный учет. Я вошел в кабинет начальника военно-учетного стола. За столом сидел молодой человек в офицерской форме. Он лукаво смотрел на меня и улыбался во весь свой широкий рот.
— Здорово, Юрик, — сказал он. — Не узнаешь? Ай-яй-яй, нехорошо забывать первого хулигана со своей улицы.
Я ничего не понимал и удивленно смотрел на него.
— Разрешите представиться, — продолжал офицер, вставая. — Старший лейтенант Лузгин. В прошлом — Борька-бандит с Овражьего переулка.
— Борька? — Я уже начинал его узнавать. И вдруг вспомнил, что именно от него я узнал, что началась воина. Вспомнил, как он подсел в солдатский поезд. — Борька?
Лузгин вышел из-за стола, мы обнялись. Он усадил меня на жесткий диван и сел рядом.
— А я смотрю твою анкету, — рассказывал он, — и глазам не верю. Юрий Коробцов — и возвращенец из-за рубежа! Давай рассказывай, где тебя носило!
Я рассказал ему — по легенде, конечно. Он слушал и только головой качал. А потом сказал сочувственно:
— Завидовать тебе не приходится. Да и сам-то ты, наверное, чувствуешь себя неважнецки. Я тут по службе, бывает, вижу ребят, которые выросли и живут на всем готовом, а когда дело доходит до святой службы в армии, нос воротят. Так и хочется такому вложить в его пустую голову свою память обо всех солдатских могилах, возле которых я прошел, пока до Берлина добрался. Ты, я думаю, понимаешь, к чему я это говорю. Не понимал бы, так не заслужил характеристику, какую тебе дал завод.
Я молчал, не зная, что говорить ему на все это. И вдруг Лузгин сказал:
— Я работал в разведке…
— В какой? — вырвалось у меня.
— В полковой, в какой же еще? Не в американской же… — рассеянно сказал он. — Ума не приложу, на какой тебя учет ставить. С последующей мобилизацией на действительную или еще как? Сам-то ты хочешь службу пройти?
— Не знаю, — ответил я.
— Не знаешь? — протянул он удивленно и надолго замолчал. — Ладно, подумаем. Я начальству доложу. Случай, конечно, не рядовой. Но и сам ты все же подумай. — Он сказал все это как-то небрежно и даже чуть насмешливо.
Я шел домой, мало сказать, встревоженный — перепуганный насмерть. Во-первых, сам этот факт — служба в армии. Мистер Глен твердо уверял меня, что таких, как я, в Советскую Армию не берут, и к тому, чтобы решать такой вопрос самостоятельно, я был совершенно неподготовлен. Но еще страшней оказалась встреча с Лузгиным. То, что он говорил, казалось мне не случайным и опасным.
Все складывалось словно нарочно, чтобы показать мне, что мое решение — слепо положиться на судьбу — попросту глупое. Я чувствовал себя, как волк в кольце облавы, хотя окружали меня безоружные и очень добрые люди. И выхода не было. Правда, где-то далеко за моей спиной был мистер Глен. Но разве я мог рассчитывать на его помощь? Он далеко. И снова безвольная мысль — пусть все идет как идет…
7
Наступило двадцать третье апреля.
После работы я зашел в отдел кадров обменять временный пропуск на постоянный. Там я пробыл минут пятнадцать и через проходную вышел на улицу вместе с поредевшей толпой рабочих. Трамвая не было, да и на остановке полно народу — и решил идти пешком. И вдруг мне показалось, что с трамвайной остановки кто-то позвал меня. Я оглянулся, но никого знакомого не увидел — в конце концов я не единственный Юрий на земле.
Я пошел вдоль заводского забора. Вдруг слышу опять:
— Юри! Юри!
От остановки ко мне быстро шел высокий молодой мужчина в сером пальто. В следующее мгновение я его узнал — это был мистер Глен. Первая мысль — бежать. Но ноги точно приросли к земле. И вот мистер Глен уже рядом.
— Здравствуй, Юри! — весело сказал он. Он крепко пожал мою руку, подхватил меня под локоть, и мы пошли рядом.
— Я уже третий день поджидаю тебя, — рассказывал мистер Глен. — Но как тебя разглядеть, когда из ворот сразу вываливается столько народа. А сегодня повезло. Бог мой, да посмотри же на меня, я не видел тебя тысячу лет! Что с тобой?
В это время нас с обеих сторон обогнали двое мужчин. Потом они резко повернули назад, и мы столкнулись с ними вплотную. Дальнейшее произошло мгновенно — рядом с нами резко затормозила легковая машина, и я увидел, как те двое повели к ней мистера Глена, держа его под руки, точно больного. Все они сели в машину, и она умчалась. Тотчас подъехала другая машина, и молодой коренастый парень сказал мне:
— Прошу.
Меня привезли в управление государственной безопасности. Я прекрасно понимал, что произошло, и всю дорогу ничего, кроме дикого страха, не испытывал. Уголком глаза я видел сидевшего рядом со мной парня — он равнодушно смотрел в боковое стекло.
Меня провели в комнату, где, кроме стола и двух стульев, больше ничего не было, и оставили там ненадолго одного. Потом вошел офицер — высокий, худощавый, с узким злым лицом.
— Давайте знакомиться, Коробцов, — сказал он, садясь за стол. — Я капитан госбезопасности Рачков. Садитесь. К вам просьба — напишите для первого раза коротко: кто тот человек, с которым вы встретились около завода? Откуда вы его знаете? Как познакомились и сколько времени знали его? Понятно? — Капитан Рачков положил передо мной бумагу и ручку: — Пишите.
Мистер Глен в свое время учил меня: если попадусь, все начисто отрицать — мол, ничего не знаю, произошла ошибка, и так далее. Но что я должен отрицать? Что я знаю мистера Глена? Это просто глупо — они же видели, как мы встретились. Но для того чтобы даже коротко ответить на вопросы капитана, писать надо, может быть, целый день. Я тупо смотрел на лежавшую передо мной бумагу и не брал ручку.
— Ну что? — спросил капитан Рачков.
— Я не знаю, что писать… — сказал я. — Слишком много всего.
— Подробно — потом, — сухо сказал капитан Рачков. — А сейчас на вопрос надо дать точный ответ. Кто этот человек? Как его зовут? Откуда он? Чем занимается?
Я начал писать. Капитан Рачков прищурясь смотрел, как я пишу, и время от времени просил что-то уточнить или написать подробней. На все это ушло довольно много времени. Стало темнеть, и капитан Рачков зажег свет.
Когда я ответил на вопросы, он еще раз все внимательно прочитал, отложил в сторону и долго рассматривал меня.
— Вы понимаете, почему мы вас задержали? — спросил он наконец.
— Понимаю.
— И вы признаете свою связь с американской разведкой?
— Последнее время никакой связи с ними у меня не было, и я здесь ничего для них не делал.
— Мы это знаем, — сказал капитан Рачков. — И потому решили сейчас вас отпустить. Возвращайтесь в общежитие, но никому ничего о происшедшем не говорите. А утром снова приезжайте сюда.
— А как же с работой? — спросил я.
— С заводом мы уже договорились, что мобилизуем вас на несколько дней как знающего иностранный язык. И вы товарищам так и объясняйте: перевожу, мол, там разные документы, а что именно — не велено говорить. Ясно?
На другой день я сдал зашитые в пальто деньги и подробно продиктовал стенографистке все о своей жизни за границей. Еле окончил к вечеру, Все время рядом находился капитан Рачков, который внимательно слушал мой рассказ. Иногда он говорил: «Это можно короче» или «Это надо поподробнее». Я рассказал все. Почти так же, как вам…
На другой день была очная ставка с мистером Гленом…
Меня ввели в просторную светлую комнату. Мистер Глен сидел на стуле возле стены. За письменным столом сидел пожилой человек в форме полковника. Мне показали на стул у противоположной стены.
Когда мы входили, полковник громко смеялся. Можно было подумать, что у него с мистером Гленом идет веселая, дружеская беседа.
— Значит, вы, Глен, утверждаете, что не знаете этого человека? — спросил полковник.
— Первый раз вижу, — ответил мистер Глен.
— Странно. Ведь у вас еще не тот возраст, когда можно ссылаться на склероз. Ну хорошо, запишем: Глен этого человека не знает… — Последняя фраза относилась к сидевшему за маленьким столиком офицеру, который, очевидно, вел протокол. — Ну, а вы, — обратился ко мне полковник, — знаете этого человека?
— Да.
— Как его зовут?
— Мистер Глен.
— Повторяю — я вижу этого человека первый раз в жизни, — четко произнес мистер Глен.
— Ну нет, по крайней мере, второй, — сказал полковник и, взяв со стола несколько фотографий, протянул их мне.
На всех снимках было одно и то же: мистер Глен, улыбаясь, пожимал мне руку.
— Вот это на снимке вы? — спросил у меня полковник.
— Я.
— Прекрасно. Посмотрите, Глен, фотографии. Это вы?
— Я.
— А здесь?
— Я.
— А здесь?
— Я.
— Прекрасно. А это кто?
— Не знаю.
— Вот тебе и раз. Хватаете на улице за руку человека, улыбаетесь ему, как родному брату, и потом уверяете, что человека этого не знаете. Не глупо ли это?
Мистер Глен смотрел на фотографии и молчал.
— Знаете что, Глен… — сказал полковник, — не усугубляйте свое положение глупым запирательством. В американской разведке вы не мальчик на посылках, и мы это отлично знаем. Ведите себя серьезно. Перед вами Юрий Коробцов. Тот самый, которого вы получили из католического коллежа и из которого вы делали разведчика. Не вспомнили?
— Извещено ли американское посольство в Москве о моем аресте? — спросил мистер Глен.
— Увы, нет еще, — ответил полковник. — Мы же не знаем, как сообщить, кого мы задержали: корреспондента, туриста или работника разведки?
— Вы прекрасно знаете, что на территории вашей страны я не совершил ничего предосудительного, а это значит, что для вас не играет никакой роли, кто я по профессии.
— Вот такой разговор мне уже нравится, — сказал полковник. — Действительно, вы еще не успели совершить что-либо предосудительное, тем более было бы лучше для вас — не лгать следствию и узнать Коробцова.
— Знаю я его или не знаю, не имеет существенного значения, — сказал мистер Глен.
— Так и запишем? — спросил полковник.
— Пишите, как хотите, — пробормотал мистер Глен и, повысив голос, сказал: — Я настаиваю, чтобы обо мне срочно известили американское посольство.
— Почему вы думаете, что американское посольство так озабочено вашей судьбой? Вы же рядовой турист, проводящий отпуск в путешествии.
— Америка одинаково заботлива ко всем своим людям! — с пафосом заявил мистер Глен.
— Но тогда мы должны сообщить в посольство и о Коробцове?
— А при чем здесь он? — спросил невозмутимо мистер Глен.
— Джон Глен присутствовал в кабинете Дитса, когда вы принимали присягу? — обратился ко мне полковник.
— Да, присутствовал.
— Ну, вот… Коробцов присягал Америке, а вы спрашиваете, при чем здесь он.
— Коробцов — подданный вашего государства, — сказал мистер Глен.
— Присягу он давал Америке, а не нам. И мы к этому гражданскому акту относимся с большим уважением.
— О вручении ему советского паспорта торжественно объявили в печати, — сказал мистер Глен.
— Так! Значит, вы все же знаете, кто такой Юрий Коробцов?
После большой паузы мистер Глен едва слышно сказал:
— Это не имеет значения.
— Допустим. Мы только зафиксируем факт: вы его знаете, хотя не придаете этому значения. Так? Да и меня, если говорить откровенно, больше интересует не история с Коробцовым, а ваши дела в Берлине сразу после войны, когда вы были не Гленом, а Стафордом. Вот этим мы займемся. Коробцов свободен, — сказал полковник.
8
Мне остается только рассказать о разговоре с полковником. Он состоялся спустя неделю после очной ставки. Эти дни я в управление не ездил. Ждал суда… И вдруг вечером в общежитие приехал капитан Рачков и отвез меня к полковнику. Мы разговаривали с ним с глазу на глаз.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил полковник.
— Хорошо, — ответил я.
— Не можешь ты хорошо себя чувствовать, раз тебе предстоит сидеть на скамье подсудимых рядом с мистером Гленом. Не можешь!
— Я рад, что все уже позади.
— Что — все? — сердито спросил полковник.
— Ну… моя ложь… Чем дальше, тем тяжелее было.
— И все же сам ты не пришел к нам, — сказал полковник. — Может быть, ты хотел освободиться от лжи, но не пришел. Я хочу, Юрий, чтобы ты до конца разобрался во всем, что с тобой произошло. И по праву старшего хочу тебе помочь.
Тебя учили: что ни произошло — все от бога. Бог дал, бог взял. От бога, значит, и то, что однажды директор католического коллежа попросту продал тебя американской разведке. От бога и то, что в Берлине тебе пришлось работать вместе с гитлеровскими бандитами. А Роман Петрович Улезов — твой земляк, которому ты вручил деньги за донос на тебя же? Он тоже от бога? А страшный случай, когда ты обнаружил, что тебя учат отравлять детей? Тоже от бога? И ты не сумел сам разобраться, кто же он, этот страшный бог, и чего он хочет людям. Подумай как следует обо всем этом теперь…
Скажу тебе откровенно — мы много о тебе думали и спорили. Когда ты прибыл в Ростов, некоторые наши товарищи предлагали тебя немедленно арестовать, как агента вражеской разведки. Но решили повременить, посмотреть, как ты себя поведешь. Мы считали, что чувство родины и правды в тебе окончательно умереть не могло. Это ведь как подземный ключ — завали его камнями, скалой целой придави, а он все равно пробьется и превратится сперва в ручеек, а потом в ручей, в реку… И твое поведение в Ростове полностью это подтвердило.
Твои американские душеприказчики этого не понимали, они считали, что сфабриковали из тебя безотказного робота. И когда они прочитали в газете о вручении тебе советского паспорта, решили, что все идет по их плану, а твои сигнальные открытки до них попросту не дошли. Что из этого получилось — ты знаешь. Теперь Глен клянет тебя последними словами, говорит, что ты, как все русские, начинен достоевщиной, что ты просто трус и вообще его самая непростительная ошибка. Но в одном, Юра, он прав — ты действительно трус. Не возражай. Хорошо, что сегодня тебя это уже обижает. Но если бы ты был смелым, волевым человеком, ты бы пришел ко мне сам.
Я не знаю, что решит суд. Но что бы ни было, помни — ты дома. И тебе останется одно — честно жить, работать, учиться — это единственный для тебя способ вернуть, вернее, воскресить любовь к тебе родины и получить право называться полноправным родным ее сыном.
Это все, что я узнал от Юрия Коробцова. Предупреждая вопросы читателей, могу сообщить только то, что к моменту моей встречи с Юрием Коробцовым он был уже руководителем молодежной бригады токарей. Алексей, закончив институт, работал инженером.
Юрий женился. На Соне. У них уже был тогда годовалый сын. Они дали ему имя Юриного отца — Павел. И этот годовалый Павел Коробцов порядком мешал нашим беседам с его отцом…
Комментарии к книге «Безумство храбрых. Бог, мистер Глен и Юрий Коробцов (Рисунки А. Лурье)», Василий Иванович Ардаматский
Всего 0 комментариев