Борис Николаевич Никольский Третья дорога
Третья дорога
Глава 1
Сразу после обеда Таня взяла чистую тетрадь, аккуратно обернутый учебник немецкого языка, словарик, ручку и пошла к Генке.
Дом, в котором жил Гена Федосеев, был красный, кирпичный, двухэтажный. Это был очень старый дом — внизу кирпичи давно позеленели, а над парадной дверью еще виднелись следы от старых букв: «Братья Масловы и Кo». Чем занимались эти братья Масловы, теперь никто не помнил, но зато каждый раз, когда в городе снимались кинокартины из дореволюционной жизни, операторы облюбовывали именно Генкин дом. Возле него вырастали старинные фонари, прохаживались дамы в длинных платьях и смешных шляпах, останавливались извозчичьи пролетки… А потом Генка и все мальчишки из их класса бегали в кино и радостно вопили, когда узнавали «свой» дом.
Таня не любила этот дом. Раньше она боялась его, а теперь просто не любила.
Когда она была совсем маленькой, няня пугала ее на ночь:
— Вот не будешь спать, придет горбун, заберет тебя… А вот уже идет хромой дядька с мешком, собирает в мешок непослушных детей. Слышишь — скрипит лестница: скрип, скрип, кто здесь не спит? Скрип, скрип… Кто здесь балуется?
Таня пугалась, пряталась под одеяло, затихала.
Однажды нянины присказки услышала мама.
— Зачем же вы пугаете ребенка? — сказала она. — Хромой или горбатый человек может быть ничуть не хуже нас с вами. Зачем же девочке его бояться? Пожалуйста, больше не делайте этого, прошу вас…
С тех пор няня перестала рассказывать по вечерам свои поучительные истории, но все равно у Тани надолго остался страх перед инвалидами. И когда, гуляя, она проходила по улице мимо красного кирпичного дома, всегда отворачивалась. В доме жил человек с одной ногой. Однажды, как раз когда Таня с нянькой шли мимо, он вдруг точно выпрыгнул из парадной, стукнув костылями о каменные плиты тротуара, и остановился, осматриваясь по сторонам. Одна его щека была порезана — наверно, он только что брился, но тогда эта свежая царапина на его лице почему-то показалась Тане особенно страшной. Да и то, что он не пошел сразу ни направо ни налево, а стал осматриваться, словно искал кого, и то, что он появился именно в этот момент, будто подстерег их, так напугало Таню, что она прижалась к няньке и долго боялась оглянуться: ей казалось, что одноногий скачет за ними на своих костылях…
Страх ее перед этим человеком и перед этим домом стал еще больше, когда однажды случайно она подслушала разговор взрослых. В тот вечер к Таниному отцу пришли гости, и Таню рано отправили спать. Спать ей не хотелось, она лежала в темноте с открытыми глазами и прислушивалась к разговору в столовой. Сначала взрослые говорили тихо, приглушенно, но потом, видно, решили, что она уже заснула, и голоса стали громче.
— Нет, вы подумайте, вот так, ни с того ни с сего наброситься на человека… Видите ли, раз он инвалид, так ему все простится…
— Да вы знаете, инвалиды тоже разные бывают. Другому ногу в пьяном виде трамваем отрезало, а он кричит громче всех, что на войне пострадал…
— Нет, вы подумайте, вот так, ни с того ни с сего, точно знаю. — Это папин голос.
— На фронте-то на фронте, но надо же все-таки сдерживаться.
— Я так ему и сказал, — это опять папа, — а он, представляете, буквально с кулаками кинулся. Побагровел весь, я уж испугался, думал, его удар хватит. И главное, ведь я же хорошего ему хотел, не понимаю, чего он…
— Так он, наверно, пьяный был.
— Не знаю, не могу сказать, тут уж не до того было, чтобы разбираться.
— Подождите, а какой это Федосеев, что-то не представляю.
— Ну как же, рядом здесь живет, в красном доме. У него еще четверо детей.
— Беда детям с такими родителями, одно несчастье…
— Ну что же делать, дети здесь ни при чем…
Голоса снова стали тише, но теперь Таня уже не решалась закрыть глаза — она была уверена: стоит только закрыть глаза — и ей приснится одноногий Федосеев.
С тех пор, если ей приходилось одной появляться на улице, она всегда обходила этот дом стороной. Одноногого человека она больше не встречала. Потом ей сказали, что он умер.
Тогда она еще не знала, что этот человек был Генкиным отцом. Тогда она и самого Генку не знала, потому что еще не училась в школе.
А теперь она училась уже в седьмом классе, и Генка тоже в седьмом, и она шла к нему домой, потому что он получил двойку по немецкому и ей поручили взять над ним шефство.
Это было ее первое поручение, и в дом к незнакомым людям она тоже шла впервые: раньше она ходила только к своим подругам да вместе с мамой к маминым друзьям в гости.
Она не решилась сразу переступить порог этого дома и сначала несколько раз прошлась по улице туда и обратно, словно просто гуляла, словно у нее и не было никакого дела. Но ходить так бесконечно было нельзя, к тому же она сообразила, что Генка может увидеть ее из окна.
Наконец она набралась храбрости и вошла в дом. На лестнице пахло сыростью, погребом, перила были скрипучие, шаткие. «Скрип, скрип…» — неожиданно вспомнилось ей.
Таня поднялась на второй этаж и позвонила.
Дверь открыл Генка.
— А-а! — сказал он. — Явилась? Ну, проходи.
Таня заранее решила не обращать внимания, если он будет грубить или дразниться. Мама всегда говорила, что это самое лучшее средство в таких случаях — не обращать внимания.
Она вошла в переднюю и робко осмотрелась. Хотя она знала, что того человека давно уже нет здесь, все-таки ей было не по себе — казалось, все в этом доме непременно должно напоминать о нем.
Ей казалось, что вот-вот где-нибудь в углу она увидит костыли или какую-нибудь коляску для безногих, какое-нибудь кресло на колесиках.
Но в передней стояли самые обычные вещи: лыжи с палками, бамбуковое удилище, банка из-под краски…
Таня стала вытирать ноги о резиновый коврик, и тут над дверью в комнату вдруг вспыхнула световая табличка: «Вытирайте ноги!»
— Ой! Что это? — сказала она.
— А это мы с братом делали такую штуку, — торопливо пояснил Генка, — только немного недоделали. Пока зажигается не тогда, когда нужно. Понимаешь, надо, чтобы зажигалась, когда человек проходит мимо коврика, а сейчас получается наоборот. Можно, конечно, сделать, чтоб она все время горела, а как ступишь на коврик, сразу бы гасла… Только батареек жалко, они быстро выдохнутся. Да не бойся, больше ничего такого не будет.
— А я и не боюсь, откуда ты взял?
Вслед за Генкой Таня вошла в комнату.
Комната была большая, даже очень большая, почти как зал, с огромными окнами, с разными завитушками на стенах у потолка. Посреди комнаты стол, покрытый клеенкой, у стены буфет, диван, еще один небольшой столик. Обстановка как обстановка, самая обычная обстановка.
Таня положила на стол свой учебник, и тетрадь, и словарик, и ручку — она проделала это неторопливо и обстоятельно, в точности как учительница немецкого языка Анна Леопольдовна, когда входит в класс. Но Генке, видно, не очень-то хотелось заниматься — он побродил вокруг стола, потом сказал:
— Хочешь, я тебе аквариум покажу? Знаешь, какие у меня рыбы есть! Ни у кого таких нет…
— Гена!
— А хочешь — приемник покажу, какой я делаю? Карманный!
— Гена, перестань, пожалуйста!
— Ну, ладно, вот ответь мне на два вопроса, и тогда будем заниматься. А не ответишь — не будем. Идет? Вот слушай.
— Ничего я не буду слушать!
— Нет, ты скажи, ты вот скажи, зачем человеку учить немецкий, если он, может, за всю свою жизнь ни одного немца не встретит и ни одной немецкой книжки не прочтет? А? Или вот еще: зачем человеку учить, например, ботанику, если он станет физиком? Выходит, человек только зря тратит время, так?
— Зачем, зачем… Получишь еще одну двойку, тогда сразу узнаешь, зачем.
— Нет, ты правда ответь. Что? Не можешь? Ага — не можешь? Не можешь!
— Перестань сейчас же. Или завтра я все расскажу Анне Леопольдовне. Понятно? Итак, начнем с повторения. Was ist das? — И она, совсем как Анна Леопольдовна, строго сведя брови, показала на окно.
— Das Fenster.
— Хорошо. Пошли дальше.
— А если хочешь знать, — сказал Генка, — я могу и сам весь немецкий за месяц выучить. Стоит только захотеть.
— Ну и захоти.
— Ну и захочу.
— Ну и захоти.
— Не веришь? А вот давай будем соревноваться. Будто мы две команды. Я — «Спартак», ты — «Динамо». Вопросы задаем по очереди. За правильный ответ — очко. И кто победит. Спрашивать можно обо всем, что в этой комнате. Идет? — И, пока Таня думала, соглашаться или нет, Генка быстро показал на клеенку: — Was ist das?
Таня не знала.
— Ага! Один-ноль в мою пользу! Один-ноль! Один-ноль! — орал Генка.
Таня не удержалась и показала на диван:
— Was ist das?
Теперь промолчал Генка.
— Was ist das? Два-один! Was ist das? Два-два! Три-два! Четыре-два!
— Внимание! Внимание! Вперед вырывается команда «Динамо»! Болельщики на трибунах неистовствуют! Счет становится четыре-три! Еще немного — и «Спартак» сравняет счет!
— Was ist das?
— Der Funter.
— Какой такой «Funter»?
— Funter, обыкновенный, — невинным голосом повторил Генка.
Таня принялась торопливо листать словарь.
— Да такого и слова нет, жулик несчастный!
— А что? Мог же я ошибиться?
Оба, и Генка и Таня, уже увлеклись, оба торопливо оглядывались вокруг, выискивая в комнате оставшиеся еще не названными предметы.
— «Динамо» все больше и больше вырывается вперед! «Спартак» отчаянно обороняется! До конца встречи остаются считанные минуты. По-видимому, «Спартаку» уже не удастся отыграться. Трибуны ревут!
— Was ist das? — Таня показала на фотографию, висящую на стене. На фотографии нахмуренный молодой человек в кожаной куртке стоит возле мотоцикла.
— Das ist… Das ist… Это мой отец, — негромко сказал Генка, — это довоенное фото.
Мотоциклист на фотографии был очень молод и совсем не похож на того одноногого человека, который остался в Таниной памяти.
Таня подождала, ей казалось, что Генка сейчас еще что-то добавит, расскажет еще что-то.
— Двадцать два-десять в пользу «Динамо», — объявил он. — Матч закончен.
Большие настенные часы — die Uhr — пробили шесть. Как незаметно прошло время. Хлопнула входная дверь — это вернулась с работы Генкина мать.
Она торопливо прошла через комнату, кивнула Тане:
— О! У нас гости?
Потом появилась Генкина сестра.
— Ген, ко мне никто не заходил?
Сразу вслед за ней прибежала ее подруга.
Квартира, только что такая тихая, сразу ожила, вся наполнилась звуками: хлопаньем дверей, шумом воды в умывальнике, звяканьем посуды…
Таню приглашали остаться ужинать, но она застеснялась, смутилась, заторопилась домой.
* * *
Вечером Таня, как всегда, готовит уроки, потом садится за пианино — она занимается музыкой в Доме пионеров. Мама говорит, что вовсе не стремится из своей дочери сделать великую пианистку, но все-таки каждый культурный человек обязательно должен уметь играть на каком-нибудь музыкальном инструменте.
Потом Таня ужинает, пьет кефир, еще полчаса читает книгу и отправляется спать. Забирается под одеяло и лежит, согреваясь, свернувшись калачиком. Она слышит, как в соседней комнате папа шуршит газетой, как позванивают чайные ложечки — мама убирает со стола.
Это самые любимые Танины минуты. Сейчас войдет мама… Вот она уже входит, присаживается рядом с Таней на край кровати. В такие минуты с мамой можно говорить обо всем, обо всем, и мама тоже всегда советуется с ней, совсем как со взрослой, по-серьезному…
— Танечка, — говорит она, — ты знаешь, мы с папой думаем купить новую мебель. Помнишь, такую, как у тети Сони.
— Ой, мамочка! Как хорошо!
— Но тогда тебе не придется покупать сейчас новое пальто, и с часами тоже придется немножко подождать… Ты не против?
— Ну конечно, нет, мамочка…
— Девочки, что вы там шепчетесь? — кричит из соседней комнаты папа. — Раз, два, три, я иду подслушивать!
И хотя это повторяется почти каждый вечер, всякий раз Тане становится ужасно весело — она смеется, прямо-таки изнемогает от смеха и тоже кричит в ответ:
— Не надо, папа! Не надо! У нас секреты!
— Мама, — немного отдохнув от смеха, спрашивает она, — а вот скажи мне, пожалуйста, зачем человеку учить ботанику, если человек, например, хочет стать физиком? И ботаника ему никогда не пригодится. Выходит, он только зря тратит время?
Минуту, другую мама молчит, думает.
— Видишь ли, девочка, — наконец говорит она, — во-первых, в вашем возрасте человеку еще очень трудно определить, что ему пригодится, а что нет. Может быть, он мечтает стать физиком, а станет как раз ботаником. Или наоборот… А во-вторых, даже взрослые люди, даже ученые не всегда знают, что им понадобится завтра. Вот подумай сама: еще недавно медицина прекрасно обходилась без математики. А теперь хороший врач обязательно должен знать и математику и физику. И наконец, чем разностороннее знания, чем образованнее человек, тем легче ему работать, тем скорее он может сделать какое-нибудь открытие. Теперь понятно тебе?
— Понятно, — уже сквозь сон отзывается Таня, — очень, очень понятно. Спасибо, мамочка.
— Ну, тогда спи. Спокойной ночи. Спи.
Глава 2
Напрасно Таня так ждала пятницы и так волновалась — в пятницу урок немецкого не состоялся. Вместо урока директор разрешил провести пионерский сбор. Вообще-то сбор на тему «Борющаяся Африка» был назначен после уроков, но в последний момент выяснилось, что африканец, приглашенный на этот сбор, может приехать только к началу пятого урока. И, ввиду таких чрезвычайных обстоятельств, директор отменил немецкий.
Приглашала африканца в школу председатель совета отряда Зина Котова — она вместе со старшей пионервожатой специально ездила к нему в гостиницу — и теперь так гордилась, так посматривала на всех, словно он должен был приехать лично к ней.
Встречать гостя в вестибюле поручили Тане и Зине — двум отличницам, но когда он появился, Зина все-таки умудрилась выскочить вперед и первая взяла его за руку и повела по лестнице.
Негр был высок и худощав. У него было усталое лицо с обострившимися скулами. И руки совсем худые, с тонкими пальцами и острыми локтями.
Он был одет необычно и очень красиво — в голубую тогу, в легкие бесшумные сандалии на босу ногу, и когда он шел по лестнице, тихий и сосредоточенный, длинный конец одежды, переброшенный через плечо, чуть развевался.
И потом, уже в классе, пока Зина Котова читала по тетрадке доклад о борьбе народов Африки за свободу, и пока братья Сазоновы, Борис и Глеб, показывали ребятам флаги свободных стран Африки, и пока Миша Уткин осторожненько, с помощью пинцета, демонстрировал африканские марки из отцовского альбома, негр сидел неподвижно, напряженно сцепив тонкие пальцы, задумчиво глядя на ребят.
Анна Леопольдовна изредка наклонялась к нему и хрипловатым от волнения голосом коротко переводила гостю, о чем говорят ребята. Правда, переводчик — молодой, веселый парнишка, студент университета — сидел тут же, рядом, но ей, видно, очень хотелось самой поговорить с африканцем. И ребята с уважением поглядывали на учительницу, — они никогда не подозревали, что их Анна Леопольдовна, их «немка», так ловко говорит по-английски. А негр быстро кивал в ответ, но лицо его по-прежнему оставалось усталым и печальным.
Только когда ребята начали просить гостя рассказать что-нибудь, какую-нибудь историю, самый интересный случай из своей жизни, он улыбнулся и что-то быстро сказал переводчику.
— Патрик спрашивает вас, любите ли вы играть в футбол?
— Любим!
— Еще как!
— Каждый день играем! — заорали мальчишки.
— Ну вот и я очень любил играть в футбол, — сказал негр. — Правда, сначала мяча у нас не было, мы играли чем придется. А потом, когда я уже стал постарше, то не расставался с мячом, меня даже взяли в сборную команду города. Однажды у нас был очень важный матч. Мы, африканцы, играли с командой британской армии. На трибунах были почти одни белые. Нам угрожали, свистели. «Смотрите, — кричали с трибун, — эти черные ублюдки хотят выиграть, а еще не научились надевать бутсы!» Дело в том, что мы играли босиком, просто у нас не было денег на ботинки. И все-таки мы старались изо всех сил. Когда счет стал два-один в нашу пользу, на трибунах творилось что-то невероятное, — нас грозили убить, если только мы посмеем выиграть. Но мы не могли проиграть, мы должны были выиграть — вы понимаете, почему… — Негр говорил все быстрее и быстрее, переводчик едва успевал за ним. Но глаза негра по-прежнему оставались грустными и спокойными. — И мы выиграли. Я никогда не чувствовал себя таким счастливым, как в тот день. И нам удалось уйти целыми со стадиона. Но потом… Потом одного из моих товарищей убили прямо на улице только за то, что он участвовал в этом матче.
— У, гады! — выкрикнул Миша Уткин. — Я бы их!
— Ты бы, ты бы, — толкнула его Зина Котова. — Помолчи лучше.
В классе наступила тишина. Негр начал прощаться. Ребята сразу повскакали с мест, окружили его, трогали голубую непривычную одежду… Те, кому не удалось пробиться к негру, обступили переводчика и не отпускали, расспрашивали его.
Тане и Генке повезло — они стояли возле самого гостя, только вот жаль: они не могли ни о чем спросить его, потому что не знали английского, просто ни слова не знали по-английски. Эх, если бы они на уроках изучали английский!
Негр видел, что они изо всех сил стараются понять его, что они страдают оттого, что не знают ни слова по-английски, — они что-то показывали жестами и мотали головами, но все равно ничего не получалось. Негр обернулся, поискал глазами переводчика. Тот был тоже окружен ребятами.
Тогда гость взял вдруг мел и старательно вывел на доске рисунок.
И поставил восклицательный знак.
Ребята обрадованно зашумели, засмеялись.
А он снова застучал мелом по доске. И теперь на доске появился другой рисунок.
И рядом знак вопроса.
— А?
— Скоро! Скоро! — весело закричали ребята.
— Скоро! Скоро! — закричали Таня и Генка.
Они отлично поняли его.
И негр тоже обрадовался, и лицо его стало совсем-совсем детским.
Но переводчик показывал знаками, что пора идти, что уже поздно. И негр виновато улыбнулся и двинулся к двери.
Все вместе, и ребята и африканец, спустились вниз в вестибюль, и здесь Таня вдруг набралась смелости и робко дотронулась до его худой руки.
— Послушайте, — сказала она, — вот вы вернетесь к себе, там же могут узнать, что вы были в Советском Союзе. Вы не боитесь?
Негр внимательно слушал переводчика.
И вдруг лицо его изменилось — оно точно вспыхнуло, исчезла вдруг усталость.
Он заговорил горячо и резко.
И все ребята, и Генка, и Таня вдруг услышали, как на английском языке прозвучало слово «революция».
И когда переводчик начал переводить, все уже знали, все уже догадывались, что он скажет:
— Нет, я не боюсь. Это борьба. И в борьбу не вступает тот, кто боится. Мы — революционеры. И мы будем бороться до конца.
А потом все вышли на улицу и долго махали руками, когда машина уже тронулась, и кричали:
— Приезжайте! Приезжайте к нам еще! О-бя-за-тель-но!
И он улыбался, и прижимал руки к груди, и что-то говорил, но что́, уже не было слышно…
Глава 3
В воскресенье Таня хотела отправиться к Генке, но мама сказала, что сегодня они пойдут в гости к тете Соне.
Ходить в гости для Тани — сплошное удовольствие. Ее радует все, начиная с самого «приготовления к гостям», с той легкой праздничной суматохи, которая всегда предшествует выходу из дома. Ей нравится наблюдать, как перебирает мама свои платья, раздумывая, какое надеть, как прикидывает она сначала одно, потом другое, как долго стоит затем в нерешительности перед зеркалом, как подкрашивает губы, чуть касаясь рта губной помадой, нравится легкий запах духов, плывущий по комнатам… А папа тем временем бреется, потом завязывает перед зеркалом галстук и одновременно торопит маму…
И когда, наконец, они выходят из дома, и все вместе, нарядные, идут по улице, Таню распирает радостное чувство оттого, что все видят, какая красивая и молодая у нее мама, какой веселый отец…
— Вот семья, так семья, — говорит тетя Соня, — такой семье можно только позавидовать. Теперь не так часто встретишь дружную семью…
Детей у тети Сони нет, и потому Таня все время со взрослыми: она слушает их разговоры, смотрит телевизор или разглядывает старинные пухлые фотоальбомы и яркие глянцевитые открытки, доставшиеся тете Соне еще от ее матери, или роется в шкатулке, где хранятся старинные диковинные пуговицы, бусы, сломанные брошки и разноцветные камешки, собранные самой тетей Соней на берегу Черного моря.
Потом все вместе обедают. После обеда муж тети Сони, извинившись, уходит отдохнуть.
— Привычка, — говорит он, вздыхая, — ничего не поделаешь… Мы ведь по-свойски…
А мама, папа и Таня начинают собираться домой.
Мама никак не может расстаться с тетей Соней, и они еще долго разговаривают, сначала стоя в коридоре, потом в передней, и, наконец, на лестничной площадке…
Домой они уже не идут пешком, а едут на трамвае, и мама всю дорогу говорит о том, какие все-таки милые люди тетя Соня и ее муж.
Но в этот раз все настроение Тане портят мысли о Генке.
«Нехорошо все же получилось, надо было хоть предупредить, что не приду. А то он, наверное, сидел весь день и ждал, а может быть, и сейчас ждет…»
И когда они возвращаются домой, Таня не выдерживает и ластится к матери:
— Мамочка, можно я к Генке сбегаю? Ну, на минутку… Я же обещала…
Мама пристально смотрит на нее и качает головой:
— Что это, свет клином сошелся на твоем Генке? Дня без него не можешь прожить. Ну ладно, беги… Только на минутку.
Таня чмокает ее в щеку и сначала не спеша идет в коридор, потом хлопает дверью и — вниз! вниз! — быстро бежит по лестнице.
Она уверена, что Генка ждет ее. Ждет и удивляется — ведь это первый раз так получилось, что она пообещала и не пришла.
«Entschuldigen Sie»… — придумывает она на ходу немецкую фразу: «Извините меня, я немного опоздала». — Так всегда говорит Анна Леопольдовна, если входит в класс чуть позже звонка.
Вот и старый кирпичный дом, старая скрипучая лестница… Запыхавшись, Таня останавливается на втором этаже и, нажав кнопку звонка, ждет. За дверью раздается легкий шорох, и странно изменившийся Генкин голос произносит:
— Никого нет дома.
— Генка, это я, Таня!
Но за дверью стоит тишина, словно человек там, в квартире, затаился и прислушивается.
— Генка! Открывай! — говорит Таня. — Хватит баловаться!
Она уверена, что это шутка, что сейчас дверь распахнется и появится улыбающийся белобрысый Генка.
Но в квартире по-прежнему тихо.
Тогда Таня поворачивается и, поминутно оглядываясь, начинает медленно спускаться по скрипучей лестнице.
— Ты уже? Вот молодец! — говорит мама.
Она стоит спиной, убирает в шкаф платье и потому не видит, какое у Тани лицо. И хорошо, что не видит. А то бы, наверно, сразу стала спрашивать, что произошло. А Таня и сама не знает, что произошло.
* * *
Утром, собираясь в школу. Таня решила больше не разговаривать с Генкой. Ни за что. Никогда. Пусть он хоть сто двоек получит по немецкому. Пусть с кем хочет устраивает свои дурацкие шутки…
Первые три урока она даже не смотрела в Генкину сторону. Но когда на перемене Генка подошел к ней и спросил: «Чего ты дуешься? Почему вчера не приходила?» — она не удержалась и, вместо того чтобы отвернуться и промолчать, пожала плечами и сказала:
— А что, я обязана?
— Или, может, ты заходила?
— Тебе лучше знать, — сказала Таня возмущенно.
— Это почему же?
— А потому, что «потому» кончается на «у». Понял?
Он вдруг засмеялся:
— Ладно, не злись, после уроков я тебе кое-что покажу.
Конечно, она вовсе не собиралась идти к нему после уроков. Но Генка был упорный человек. Он схватил ее за руку и потянул за собой — она даже не думала, что он такой сильный. Таня никак не могла вырвать свою руку. Сначала она упиралась всерьез, а потом только для вида, потому что ей действительно стало интересно, что же он хочет ей показать.
Дома в передней он опустился на колени возле какого-то ящика, присоединил провода.
— Ну-ка, позвони теперь…
— Вот еще! — Таня нерешительно стояла в дверях, она ждала от Генки какого-нибудь подвоха.
— Да позвони, будь человеком, не бойся…
Таня осторожно нажала кнопку звонка.
И сразу вслед за звонком в передней раздался шорох, потрескивание и Генкин голос произнес: «Никого нет дома».
И стало тихо.
Генка смотрел на нее, и его большой рот постепенно растягивался в улыбке.
— Ну что, поняла теперь? Это мы с Люськой, с моей сестрой, придумали.
Таня вздохнула.
Права Генкина мать, когда говорит, что в этом доме можно ожидать всего, чего угодно. «Можно ожидать, — говорит она, — что в один прекрасный день все двери начнут открываться сами собой; можно ожидать, что трамвай въедет в коридор, только нельзя дождаться, чтобы кто-нибудь починил мясорубку или сменил электропроводку. Наверно, мне, старой женщине, придется принести лестницу и самой лезть к потолку менять шнур…»
— Это будет очень интересный акробатический номер, — тут же отзывается Люся. — Только не забудь натянуть сетку…
Первое время, когда Таня слышала такие разговоры, она вся сжималась и испуганно смотрела на Генкину мать: ей казалось, что вот-вот вспыхнет ссора. Но мать не обижалась, и все подобные разговоры в доме Федосеевых обычно заканчивались всеобщим авралом. Генка отправлялся на кухню чинить мясорубку, а Люсины товарищи-студенты притаскивали лестницу-стремянку и принимались менять электропроводку…
Больше всего, конечно, доставалось Генке. Если взрослые, придя домой, обнаруживали, что дома нет хлеба, Люся говорила своим подругам:
— Нет, вы только подумайте, я до сих пор была уверена, что у меня заботливый брат, а оказывается… Нет, товарищи, вы только взгляните на его лицо — обратите внимание на то выражение злорадства, с которым он наблюдает, как его родная сестра медленно умирает с голоду…
И все сразу начинали качать головами и рассматривать Генку так, словно видели его в первый раз, словно он и правда был редким злорадным экспонатом из зоопарка.
Генка ворчал и тоже пытался острить, но у него это получалось плохо, — он начинал злиться, и преимущество всегда оказывалось на Люсиной стороне. Генке не оставалось ничего другого, как послушно идти в булочную.
Дома у Тани все происходит по-другому. Дома у Тани мама говорит:
— Танечка, если ты ничем не занята, будь добра, сходи за хлебом.
И Таня отвечает:
— Хорошо, мамочка, сейчас.
Пока Таня была занята своими мыслями, Генка уже притащил какую-то картонную коробочку.
— Угадай, что это?
У него на ладони — хрупкое переплетение тонких проводков, соединенных с черными шляпками на проволочных ножках, с крошечными, меньше копейки, оранжевыми кружками, с красными и зелеными деталями, похожими на цветные камешки.
— Карманный приемник — вот что!
У Таниного отца тоже есть маленький транзисторный приемник, но по сравнению с ним, купленным в магазине, упрятанным в блестящую коробку, этот, Генкин, выглядит таким хрупким, таким легким, почти невесомым, таким беззащитным, — кажется, только дунь, и он разрушится, исчезнет; даже не верится, что здесь, в этих тонких проволочках, в этих крошечных деталях, может родиться звук. Но Генка присоединяет маленький динамик, что-то вертит, скрепляет какие-то провода, и схема вдруг оживает, в динамике сначала раздается шуршание, а потом слышится музыка, не громкая, но самая настоящая музыка. Бывает же так: лежит у тебя на ладони обыкновенная сухая веточка, и вдруг дунул ветер, шевельнул ее, и ты видишь, что это вовсе не сучок, не веточка, а живое существо — какой-нибудь богомол кивает тебе головой и перебирает своими тонкими ногами. И сейчас в руках у Генки произошло точно такое же превращение: только что все эти проволочки были неживыми, холодными, и вдруг началась в них какая-то своя жизнь, началась невидимая глазу работа, и вот из ничего возникла музыка.
— Это я для брата подарок делаю, — говорит Генка, осторожно пряча свое сооружение в картонную коробку, — у него скоро день рождения. А что? Вот достану футляр — приемничек еще получше будет, чем в магазине!
Старшего Генкиного брата Таня еще ни разу не видела. Он работает в каком-то институте, его очень ценят, он способный, даже талантливый, и у него все время пропасть разных дел, — кончит одно и сразу берется за другое, вот потому он так мало бывает дома, все занимается… Но слышит она о нем сто раз в день. В углу комнаты лежат гантели — это брата. В передней стоят лыжи — брата. Почтальонша принесла бандероль — брату. Люся купила толстый англо-русский словарь — для брата. Совсем как в сказке про кота в сапогах.
Сломается телевизор — «придет брат, починит», «надо спросить брата», «надо рассказать брату», «брат говорит»… Даже удивительно, что это за человек такой — все умеет, все может, если верить Генке. Взглянуть бы на него хоть одним глазком. Иногда Тане становится даже обидно оттого, что у нее нет ни сестер, ни братьев…
Раздается звонок. Это пришли за Генкой одноклассники, братья Сазоновы, Борис и Глеб. Они взволнованы. Перебивая друг друга, они сообщают, что поле уже почти просохло после вчерашнего дождя, что пацаны из соседнего двора уже собрались, что мяч уже надут: «Во, потрогай какой!». Но Генку и не надо уговаривать. Он торопливо натягивает пальто.
— Танька, айда с нами, будешь болеть!
И что-то странное происходит с Таней. Она вдруг забывает, что еще не была дома, что ее ждет мама, что ей надо разучивать вальс Штрауса, — сейчас она совсем не думает об этом. Она бежит вместе с мальчишками вниз по лестнице в распахнутом пальто, бежит на пустырь, где уже идут последние приготовления к матчу: сваливаются в кучи, вместо штанг, портфели и пальто, засыпается песком огромная лужа посреди поля, двое счастливых обладателей формы с непроницаемыми лицами зашнуровывают бутсы.
Наконец игра начинается. Мокрый мяч тяжело катится по непросохшей земле, мальчишки толпой, отталкивая друг друга, несутся за ним.
— Пас! Пас! — надсаживается кто-то слева.
Прыгает вратарь между двумя грудами пальто. Свистят и орут болельщики.
— Бей! — кричит Таня вместе со всеми, когда Генка прорывается к воротам. — Бей!
Двое мальчишек рядом с ней курят не скрываясь. У мальчишек самые что ни на есть хулиганские физиономии, но Тане почему-то вовсе не страшно, — азартный восторг, ощущение самостоятельности захватывают ее.
— Давай! — кричит она. — Давай, Генка!
Глеб, взмокший, краснолицый, уходит, прихрамывая, с поля.
— Судья — жи́ла, — говорит он, — у них был явный офсайд.
И хотя Таня не знает, что такое «офсайд», она кивает, она соглашается. Ей весело и жарко, она хочет сбросить пальто, но в этот момент кто-то берет ее за плечо.
— Так вот ты где, — слышит она мамин голос. — А я тебя везде ищу. Ты знаешь, сколько сейчас времени?
И тут Таня все вспоминает. Вспоминает, что не была дома. Вспоминает, что еще не обедала. Вспоминает, что ее ждет вальс Штрауса.
— Мамочка, — говорит она, — я…
Глеб Сазонов с интересом смотрит на нее: что-то будет?
— Мама, — неожиданно говорит Таня. — Это Глеб. Познакомься.
— Очень приятно, — сухо, как взрослому, говорит мама. Но по ее лицу Таня видит, что ей нисколько не приятно, что она очень рассержена.
— Идем, — говорит мама.
Таня берет портфель, и они уходят с пустыря, где по-прежнему, разбрызгивая лужи, носятся мальчишки.
— Ты, конечно, уже взрослая девочка, — говорит мама ровным голосом, — и можешь поступать, как тебе вздумается, и приходить домой, когда тебе угодно. Только давай договоримся так: я больше ни переживать, ни волноваться за тебя не буду. Мы будем просто как чужие люди…
— Мамочка! — говорит Таня. Только теперь она понимает, что наделала.
— Я уже бог знает что передумала, я так переволновалась, — говорит мама, — даже в школу звонила. Машины, трамваи… Мало ли что может случиться. Мне уж всякие мысли в голову приходили…
Мама вдруг замолкает и отворачивается.
— Мамочка! Я никогда больше так не буду! — в отчаянии говорит Таня. — Вот увидишь, я больше никогда-никогда так не буду!..
Глава 4
Несколько дней Таня не ходила к Федосееву. Она чувствовала себя виноватой перед матерью и знала, что, если попросит разрешения сходить к Генке, мама пожмет плечами и скажет: «Ну что ж, иди», но будет недовольна.
Генке Таня сказала, что у нее ужасно много дел, ну, ни минутки нет свободной.
И это была правда. Она готовилась выступать 7 Ноября на концерте, до концерта оставались считанные дни. Тане казалось, что она ни за что не успеет подготовиться и обязательно соврет, возьмет не ту ноту, будет такой позор!
А тут еще новую мебель привезли, и Таня вместе с мамой несколько раз переставляла вещи. Стол, торшер, диван, сервант, кресла, журнальный столик, шкаф — все это передвигалось, переезжало из комнаты в комнату, от стены к стене, из угла в угол, словно происходила игра в гигантские шашки. Только пианино каждый раз неизменно оставалось на своем месте, потому что вдвоем его было не сдвинуть. Сначала мебель ставили по-Таниному, потом по-маминому, затем, когда пришел с работы папа, ему показали сначала Танин, а потом мамин вариант, и папа, конечно, предложил свой, и все началось заново.
Так что времени у Тани действительно не было. Да и особой необходимости идти к Федосееву — тоже. Двоек по немецкому Генка больше не получал, Анна Леопольдовна была им довольна.
Но однажды Генка не пришел в школу.
Случилось это в среду, как раз в день контрольной по немецкому, и Анна Леопольдовна, подозрительно посмотрев на пустое место за предпоследней партой, спросила:
— Товарищи, кто знает, почему нет Федосеева?
— Заболел, наверно! — выкрикнул Глеб Сазонов.
— Вот и неправда, — тут же сунулась Зина Котова. — Можно мне сказать, Анна Леопольдовна? Я его сегодня утром видела, он по улице шел.
— Ну и что? — проворчал Глеб. — Может, он сначала шел, а потом заболел.
— Хорошо. Не будем зря тратить драгоценное время, — сказала Анна Леопольдовна. — А ты, Таня, сходи сегодня, пожалуйста, к Федосееву, узнай, что с ним произошло. И передай ему: если он надеется, что избавился от контрольной, то глубоко ошибается.
Так Тане снова пришлось отправиться к Генке.
Она была уверена, что Гена, как обычно в это время, сидит дома один, и очень удивилась, когда дверь ей открыла Ольга Ивановна, Генкина мать. У нее было озабоченное и в то же время отсутствующее, рассеянное выражение лица, она посмотрела на Таню так, словно не сразу узнала.
— А, Танюша… Проходи.
— Я на минуточку, — смущаясь, проговорила Таня. Она хотела тут же спросить, что с Генкой, но в этот момент в коридоре появился он сам, здоровый и невредимый.
— Ты что это прогуливаешь?
— А у меня брат уезжает.
— Ну и что же? Значит, надо контрольную пропускать, да? Анна Леопольдовна сказала…
— Да он не просто уезжает. Он в такое место уезжает, — быстро заговорил Гена, — откуда, если хочешь знать, даже письма не идут.
— Так я и поверила! Где же это такое место, интересно знать?
— А это секрет, тайна. Понимаешь, он даже маме ничего не говорит. Только сказал: «Возможно, писем от меня месяца два не будет, так вы не волнуйтесь». Да ты сама его спроси, если не веришь… За ним сейчас на машине должны приехать, на ЗИМе, наверно, — быстро шептал Гена, поглядывая на дверь комнаты.
И, словно в подтверждение его слов, снизу, с улицы, раздался автомобильный гудок. И еще один.
Генка, совсем забыв о Тане, бросился в комнату, но в ту же минуту дверь открылась — и Таня увидела Генкиного брата. По коридору шел самый обыкновенный человек, просто даже удивительно, до чего обыкновенный — невысокого роста, в плаще и кепке, с небольшим чемоданом в руке.
— Мама, — говорил он, — ты только, пожалуйста, не волнуйся, прошу тебя… Я даю тебе слово, ничего страшного…
Тут он взглянул на Таню. Он улыбнулся и сказал:
— А, так это та самая Таня… — Но видно было, что думает он совсем о другом, что весь он уже во власти неизвестных Тане забот.
Он прошел мимо, и ей вдруг ужасно захотелось сделать сейчас, немедленно что-то такое, чтобы этот человек обратил на нее внимание, чтобы он заметил ее по-настоящему. Она не привыкла, чтобы взрослые не замечали ее.
Но что сделать — она не знала, она ничего не могла придумать, а тем временем Генка уже схватил ее за руку и потащил за собой.
Все вместе они спустились по лестнице и вышли на улицу. У подъезда стояла черная блестящая «Волга».
Генкин брат поцеловал мать и Генку и пожал руку Тане.
И в те недолгие минуты, пока он прощался, пока садился в машину, и мать, и Генка, и Таня — все улыбались ему, как улыбаются люди на вокзальных платформах, когда толстое оконное стекло уже разделяет людей и делает все слова неслышными и незначительными. И он тоже улыбался в ответ.
Потом машина дрогнула и, шаркнув шинами по асфальту, укатила.
И тогда все перестали улыбаться и пошли наверх.
Ольга Ивановна сразу ушла в кухню мыть посуду, и Генка, тихий и послушный, понес вслед за ней грязные тарелки. Таня осталась в комнате одна. Но Генка не возвращался слишком долго, и Таня с беспокойством посматривала на часы — давно пора домой. Наконец она не выдержала, взяла свой портфель и пошла на кухню проститься.
Она прошла по темному коридору и остановилась в дверях кухни.
Ольга Ивановна плакала.
Наклонив голову, она вытирала посуду, и слезы бесшумно падали на чистые сухие тарелки. Генка стоял возле нее спиной к двери и растерянно повторял:
— Мам, не надо… Ну, не надо, мам… Он же сказал, что не надо волноваться… Мам, слышишь?
— И что это за семья такая, — говорила Ольга Ивановна. — Вечно все куда-то торопятся. Подумать только — родной брат уезжает, а у сестры даже нет времени его проводить… У нее тоже дела… И так все время — один приезжает, другой уезжает… Хоть бы год пожить вместе, спокойно… Вот и отец так же говорил всегда: «Не волнуйся». И уезжал… Я устала, просто устала…
— Мам, — говорил Генка, — ну, не надо, слышишь?
Тане стало неловко, даже стыдно, словно она подсмотрела что-то такое, чего ей не полагалось видеть, о чем даже не полагалось догадываться. Она не решилась окликнуть Генку, а вернулась назад в комнату и там терпеливо ждала его. А когда он пришел, быстро продиктовала ему домашнее задание, попрощалась и побежала домой.
* * *
Дома были гости: папин приятель дядя Гриша с женой Викторией Ивановной. Они восхищались новой мебелью и говорили, что даже не могут решиться сесть на такие великолепные стулья, что просто прикасаться страшно к таким изумительным вещам. А мама, очень довольная, смеялась и говорила, что ничего страшного, что в конце концов, мебель для человека, а не человек для мебели…
— Танюша совсем взрослая стала, как незаметно растут дети, — сказала Виктория Ивановна. — Кстати, вы не видели последний итальянский фильм? Подождите, как же он называется, выпало из головы… Так там артистка, ну прямо вылитая Таня, особенно линия рта, разрез глаз… как две капли воды…
Таня не удержалась и, будто случайно, взглянула на себя в зеркало. Артистка… Самая обыкновенная худая длиннорукая девочка смотрела на нее из зеркала. И волосы не поймешь какие, ни светлые, ни темные, — каштановые, говорит мама, а на самом деле, пожалуй, и не каштановые. И глаза не то серые, не то зеленые, не поймешь…
— Таня, перестань смотреться в зеркало, — сказала мама. — Виктория Ивановна, вы портите мне дочку, теперь ее от зеркала не оторвешь…
Потом дядя Гриша расспрашивал Таню, как она учится и много ли нахватала двоек. Он всегда так и говорил: «нахватала», хотя прекрасно знал, что у Тани не то что двоек, даже четверок никогда не бывает. Потом Тане, как всегда, пришлось сесть за пианино и сыграть для гостей, но играла она плохо, рассеянно, потому что все думала о Генкином брате и все видела перед собой два лица Ольги Ивановны, Генкиной матери, — одно спокойное, улыбающееся, когда она стояла возле машины, и другое — усталое, заплаканное, на кухне… И какое-то тревожное, неясное чувство охватывало Таню.
Наконец Танина мама не выдержала и сказала, что она больше слышать не может такой игры, что если Таня так будет играть, то наверняка провалится на концерте, лучше уж тогда сразу отказаться и не выступать, не позориться… А дядя Гриша сказал, что он, конечно, не специалист в музыке, но, по его мнению, Таня играла совсем неплохо, даже хорошо. И все пошли за стол пить чай.
Пили чай и говорили о литературе.
— Папа, — спросила Таня, — а откуда человек может не писать целых два месяца?
— Как это — откуда?
— Ну, вот человек уезжает и говорит: «Два месяца писем от меня не будет, не ждите…»
— Да не может быть сейчас такого. Сейчас везде есть почтовые отделения. Ну, разве что в какой-нибудь геологической экспедиции… Да и то вряд ли… Другое дело — во время войны… А почему ты спрашиваешь?
— Так просто, — сказала Таня. Она по-прежнему думала о Генкином брате. Ей представлялось, что летит он сейчас на большом самолете, над ним звездное небо, под ним — снежная пустыня, а на крыльях самолета вспыхивают и гаснут зеленый и красный огоньки, вспыхивают и гаснут…
И потом, уже лежа в постели, она думала, что все-таки существует, наверно, такое место, где нет ни почтового отделения, ни магазинов, ни домов, ничего нет… Какой-нибудь исчезающий остров, вроде Земли Санникова… Может же быть такой остров, раз пишут об этом в книгах…
По обыкновению заглянула к ней на минутку мама, поправила одеяло, поцеловала.
— Спи.
— Мамочка, — спросила Таня, — а почему наш папа никогда не ездит в командировки?
— Что за странные вопросы ты задаешь сегодня, Таня? Просто у него такая работа. Ты же знаешь. Спи.
Дверь в столовую осталась чуть приоткрытой, узкая полоска света падала на пол, и доносились негромкие голоса взрослых.
— А вы знаете, я недавно встретила одну приятельницу, — говорила Виктория Ивановна, — так муж ее знакомой был в прошлом году во Франции… И он рассказывает, будто бы там…
Тане очень хотелось узнать, что же делается во Франции, но тут кто-то притворил дверь, полоска света погасла, и голоса затихли…
Глава 5
А на следующий день, после урока химии, случилось неприятное происшествие.
Если бы Таня ушла из химического кабинета вместе со всеми, если бы не задержалась, складывая книги в портфель, может быть, ничего бы и не произошло, все было бы хорошо и спокойно. Но она задержалась, и как раз в этот момент братья Сазоновы, Борис и Глеб, разбили колбу. Конечно, они разбили ее случайно, просто Борис толкнул Глеба, а Глеб толкнул стол, а на столе стояла колба. Она упала со стола и разбилась. Сазоновы сразу бросились в коридор и побежали, и когда учительница химии Зинаида Марковна торопливо вышла из комнатки за кабинетом, где хранились всякие химические реактивы, в кабинете осталась только одна Таня. Наверно, разбитая колба была очень ценная, может быть, даже совершенно незаменимая колба, потому что Зинаида Марковна даже побледнела, когда увидела на полу осколки.
— Соловьева, кто это сделал?
— Я не знаю, я не видела, — быстро ответила Таня, краснея.
— Как же это ты не видела? А кто же тогда видел?
— Я не знаю, Зинаида Марковна. Я стояла спиной, а они разбили и сразу убежали.
— Кто они?
— Я не знаю.
— Соловьева, я до сих пор была уверена, что ты честная девочка. А ты прямо в лицо говоришь неправду. Я вижу по твоим глазам, Соловьева, что ты говоришь неправду.
Таня покраснела еще больше и молчала.
— Ну как, Соловьева, долго я еще буду ждать?
— Я не видела… — Таня говорила совсем тихо, опустив голову, чувствуя, как глаза наполняются слезами.
— Ты же пионерка, Соловьева, а пионеры всегда должны говорить правду. Выходит, ты плохая пионерка… — Зинаида Марковна старалась заглянуть ей в глаза, но Таня все ниже и ниже опускала голову.
— Ну что ж, — осколки колбы хрустнули у Зинаиды Марковны под ногой, — оказывается, ты еще и упрямая. Видно, придется вызвать твою мать и поговорить с ней.
Таня испуганно взглянула на Зинаиду Марковну. Этого она не ожидала. Ее маму ни разу, никогда не вызывали в школу… Таня даже представить себе не могла, чтобы ее маму вызывали в школу, как вызывают родителей второгодника Тюрина. А мама… что скажет мама!
— Я жду, Соловьева. Или ты скажешь, кто разбил колбу, или придешь завтра с матерью. Ну, кто же?
— Сазоновы. — Таня сказала это почти беззвучно, одними губами, и даже подумала, что, наверно, Зинаида Марковна не расслышала, и тогда она уже ни за что не повторит эту фамилию.
Но у Зинаиды Марковны был хороший слух.
— Вот это дело другое. Теперь я вижу, что ты действительно честная девочка. Можешь идти.
И Таня пошла в класс.
Братья Сазоновы, и Борис и Глеб, ничего не подозревали. Они как ни в чем не бывало носились по коридору.
Но прошла перемена, прошел урок, и другая перемена, а все было спокойно, и Таня, еще не веря себе, начала думать, что, может быть, все так и обойдется, что, может быть, Зинаида Марковна забудет об этой несчастной колбе, как забыли о ней братья Сазоновы. Тем более, что их классный руководитель Семен Борисович был болен, и, скорее всего, Зинаида Марковна оставит это дело до его выздоровления, а там оно наверняка забудется…
Никогда еще Таня с таким нетерпением и беспокойством не ждала звонка — чем меньше времени оставалось до конца последнего урока, тем чаще она поглядывала на дверь.
«Хоть бы Зинаида Марковна забыла, хоть бы забыла, хоть бы забыла…» — повторяла она про себя.
Только один раз до сих пор испытывала она примерно такое же ощущение. Это было недавно, когда им объявили, что после уроков будут делать уколы. Таня очень боялась уколов, и все уроки до самого конца, до самой последней минуты, она все надеялась на какое-то чудо, она все повторяла про себя: «Хоть бы отменили, хоть бы отменили, хоть бы отменили». Но чуда не случилось и уколы не отменили.
Наконец раздался звонок, и Таня облегченно вздохнула.
Но звонок еще не успел вызвониться, как дверь распахнулась и в класс вошли Зинаида Марковна и старшая пионервожатая Алла.
Таня вся сжалась, притаилась за партой, а братья Сазоновы, увидев Зинаиду Марковну, моментально прекратили играть в морской бой и напустили на себя рассеянно безразличное выражение.
Первой говорила Зинаида Марковна.
Она рассказала, как два пионера — вот они сидят сейчас на последней парте и делают вид, что им ничего неизвестно, — разбили колбу, очень ценную химическую посуду, и, вместо того чтобы честно признаться, трусливо скрылись. А вот Таня Соловьева — тут весь класс, все ребята разом повернулись и стали смотреть на Таню — не испугалась и назвала их фамилию.
— Таня поступила, как настоящая пионерка, — сказала Алла, едва только замолчала Зинаида Марковна. — Я думаю, что мы должны сегодня обсудить поведение братьев Сазоновых и заодно поговорить о смелости подлинной и смелости ложной. Кто хочет выступить?
Выступать никто не хотел.
Молчание затягивалось. Алла по очереди смотрела на каждого. Ребята ерзали за партами и отводили глаза. Только Зина Котова не выдержала. Когда Алла остановила свой взгляд на ней, Котова быстро подняла руку.
— Я думаю, что Таня поступила честно и смело. Она не испугалась, что ее будут дразнить. Я думаю, что все мы должны брать пример с таких пионерок, как Соловьева.
Больше говорить никто не хотел.
— Может быть, Сазоновы что-нибудь скажут? — спросила Зинаида Марковна.
— А что говорить? — пробурчал Борис Сазонов. — Ну, разбили, ну, велика важность… Ну, не будем больше…
— А если без «ну»?
— Не будем больше.
— Вот дело другое.
А Таня сидела за своей партой, не глядя на ребят, и думала: за что же ее хвалят?
Ведь на самом деле она просто испугалась, что Зинаида Марковна вызовет ее мать, только и всего, и сама Зинаида Марковна это прекрасно знает, так почему же она говорит: «смелая», «честная»?
Из школы она возвращалась одна, никто не пошел с ней, только Зина Котова подскочила: «Хочешь, будем дружить?», но домой идти им все равно было не по пути. Даже Генка не подождал ее, как обычно. Ушел.
Дома Таня ничего не рассказала; сначала хотела рассказать, а потом раздумала: почему-то стыдно ей было, словно сделала она что-то нехорошее.
А на другой день в школьной стенгазете появилась заметка о собрании в их классе, и опять в этой заметке хвалили Таню и называли настоящей пионеркой. А на Сазоновых была нарисована карикатура.
И постепенно — Таня даже сама не заметила, как это произошло, — ей вдруг стало казаться, что, может быть, действительно она честная и смелая, а ребята злятся оттого, что завидуют. Не будут же зря говорить и писать в газете… Но почему же тогда даже Генка смотрит на нее, как на предательницу? И почему все молчали на собрании — могли бы сказать… Все время Таня думала только об этом.
А из школы опять возвращалась одна.
Она пересекла школьный двор и вдруг увидела Бориса Сазонова. Он стоял возле калитки, прислонившись спиной к ограде, и помахивал портфелем. Легонько так помахивал — вправо, влево — и даже не смотрел в ее сторону, но Таня сразу поняла, что он видит ее и ждет. Она хотела было вернуться назад в школу, но было уже поздно. Борис шагнул ей навстречу и поманил пальцем:
— Иди, иди, ты же смелая…
Он улыбался, показывая ровные зубы.
Таня попятилась, и тогда Борис быстро подскочил к ней и, размахнувшись, ударил по щеке.
Таня выронила портфель и закрыла лицо руками.
Сазонов ударил ее еще раз и еще — по рукам, по лицу, но тут из дверей школы выскочила нянечка и закричала:
— Ах, ты, хулиган этакий, балбес здоровый, чего к девочке привязался? А ну-ка убирайся отсюда, пока к директору не свела!
Сазонов убежал, а Таня, плача, всхлипывая, размазывая слезы, пошла домой.
Так она появилась перед матерью, заплаканная, с распухшим носом и багровой щекой.
— Господи! — сказала мама. — Что это с тобой? Кто это тебя? Да говори же! — закричала она.
А Таня, продолжая всхлипывать, рассказала о вчерашнем происшествии в химическом кабинете, и о разговоре с Зинаидой Марковной, и о собрании, и о Сазонове…
— Ну вот видишь, я же тебе говорила, никогда не связывайся с хулиганами. Им же ничего не стоит искалечить человека. Они не посмотрят, что перед ними девочка. Я тебе столько раз говорила: не связывайся…
— Да-а… Не связы-ва-айся…
— И учителя тоже хороши. Сами не могут справиться с хулиганами, так детей используют. Куда это годится? Я сейчас же пойду к директору, я потребую…
И мама, даже мама, говорила совсем не то. Все словно сговорились, словно нарочно делают вид, что ничего не понимают…
— Нет, мама, не надо. Только не ходи в школу. Я не хочу…
— Нет, я пойду. Это нельзя так оставлять!
Она уже стояла в коридоре, такая решительная, уже надевала пальто.
— Мама, — сказала Таня, перестав всхлипывать, — если ты сейчас пойдешь, я… я… не знаю, что сделаю… Я больше никогда не приду в школу…
— Таня, как ты разговариваешь с матерью?
— Да, да не приду! Слышишь?
Мама покачала головой и сняла пальто.
— Ладно, — сказала она уже спокойно, — я вижу, ты сегодня изнервничалась. Отдохни. Успокойся. Ну, хорошо, хорошо, никуда я не пойду…
…Неизвестно откуда, может быть, от нянечки, а может быть, еще от кого, но в классе узнали, что Сазонов избил Таню. На следующий день, на первой перемене, Федосеев подошел к парте, за которой сидели братья Сазоновы, и сказал:
— Слышите, вы! Если кто-нибудь из вас еще тронет Соловьеву, будет иметь дело со мной!
Он стоял перед братьями вполоборота, худенький, угловатый, вздернув правое плечо, словно уже приготовившись к драке.
— Силач бамбула — поднимает два стула! — сказали братья. — Когда злой бываю — семерых убиваю! Ха-ха-ха!
— Ладно, посмотрим, — сказал Генка. И, проходя мимо Тани, буркнул: — А ты тоже не воображай много, ябеда.
— Больно нужно! — фыркнула Таня.
Прошло еще два дня, и вся история с разбитой колбой стала забываться. Только еще раз напомнил о ней классный руководитель, учитель географии Семен Борисович Лондон, по прозвищу «Берлин», когда вернулся в школу после болезни. Придя в класс, он недовольно пошевелил мохнатыми седыми бровями и сказал:
— Так, так… Значит, уже успели без меня прославиться? Ну что ж, если вас интересует мое мнение, то я считаю, что Сазоновы в данном случае вели себя просто возмутительно. Но и Соловьевой, по-моему, медаль за отвагу выдавать еще рано. Согласны со мной?
— Согласны! — закричали ребята.
— А ты, Соловьева, согласна?
Таня молча кивнула.
Глава 6
В этот день дежурной была Инга Макарова. На большой перемене девочки выгнали в коридор мальчишек и заперлись в классе. Инга показывала, как танцуют твист.
Она умела танцевать все танцы, эта Инга, она лучше всех в классе крутила хула-хуп. Казалось, она стоит неподвижно, а обруч сам летает вокруг нее, словно привязанный. Жаль, что за хула-хуп не ставили отметок, а то Инга по всем предметам не выползала из троек.
— Ну что ж, — говорила она, — если у меня такие ограниченные способности, не могу же я надрываться. Вон у нас в квартире соседка два института окончила, а потом туберкулезом заболела. Подумаешь — радость!
Еще Инга собирала фотографии известных киноартистов. Правда, в классе многие девочки увлекались этим, но ни у кого не было такой богатой, такой разнообразной, такой великолепной коллекции, как у Инги. И все новые модные песенки, и новые танцы она всегда узнавала самая первая.
Девочки оттащили учительский стол к окну и, усевшись кто на столе, кто на партах, следили за каждым движением Инги. Время от времени в дверь барабанили мальчишки — им, конечно, не терпелось посмотреть, что делается в классе.
— Не ваше дело! Секрет! Много знать будете — скоро состаритесь! — весело визжали в ответ девочки.
Им очень нравилось позлить мальчишек. А то вечно твердят, что девчонки — любопытные, а сами теперь небось изнывают в коридоре от любопытства.
Вдруг кто-то застучал особенно сильно. Швабра, просунутая, как засов, в дверную ручку, запрыгала и накренилась — вот-вот выпадет.
— Эй, открывайте! Важное сообщение! — Это был голос Генки Федосеева.
— Так тебе и поверили!
— Смотри, какой умный!
— Да не обращайте, девочки, внимания…
— Открывайте же! Слышите! Честно говорю!
В этот момент зазвенел звонок, пришлось быстренько передвинуть учительский стол на место и открыть дверь.
Мальчишки ворвались в класс, подозрительно оглядываясь по сторонам, стараясь догадаться, что же здесь происходило.
Но девочки уже как ни в чем не бывало мирно сидели за своими партами.
— Ребята! — закричал Генка, забираясь на парту и размахивая газетой. — Смотрите, что написано!
Он развернул газету и начал читать:
— «Как сообщает корреспондент агентства Ассошиэйтед пресс, в Южной Африке готовится еще одна расправа… На днях здесь был арестован видный борец за свободу Африки Патрик Мизонго…»
В классе наступила тишина.
— «Его обвиняют в том, что он нелегально выезжал в страны социалистического лагеря. Патрику Мизонго угрожает смертная казнь. В настоящее время во всех странах свободной Африки проходят митинги протеста. Жизнь мужественного борца должна быть спасена».
Генка спрыгнул с парты.
В классе было тихо, так тихо, что, открыв дверь, Семен Борисович даже застыл на пороге.
— В чем дело?
И тогда закричали, зашумели все разом:
— Семен Борисович, его арестовали!
— Семен Борисович, наш негр…
— Семен Борисович, его же убьют!
— Да объясните мне толком, в чем дело!
Генка протянул ему газету.
— Да-а… — сказал Семен Борисович. — Да-а… Не знаю даже, чем мы можем помочь…
Он задумался, и ребята снова затихли.
— Не знаю… Хотя вот что… — Его мохнатые брови шевельнулись. — Давайте пошлем телеграмму. Даже две телеграммы. Одну, конечно, их правительству… А другую, я думаю, в Комитет солидарности стран Азии и Африки…
— Вот здорово! А примут?
— Примут. Почему не примут? Должны принять…
— А как подпишемся?
— Так и подпишемся: такой-то класс такой-то школы, как есть…
Весь урок ребята сочиняли текст телеграммы. Потом собирали деньги. А после уроков Таня, Генка и Зина Котова пошли на почту.
Тане все-таки не верилось, что телеграмму примут. Правда, она не раз слышала по радио и читала в газетах эти слова — «телеграмма протеста», но ей казалось, что такие телеграммы посылают какие-то особые люди, а оказывается, каждый может? Почему же тогда все люди не торопятся сейчас на почту, почему так спокойно читает газету вот этот толстый мужчина в зеленой шляпе, и почему с такими беззаботными лицами стоят эти женщины на автобусной остановке, и почему так беспечно разговаривают два парня возле пивного ларька? Разве они ничего не знают? Ничего не слышали?
На почте девушка долго читала текст телеграмм, потом ушла с ними в соседнюю комнату, но, вернувшись, ничего не сказала, только с интересом посмотрела на ребят и выписала квитанцию.
Домой Таня и Генка возвращались опять вместе, как и раньше. Они шли рядом, не торопясь, чуть касаясь друг друга локтями, как ходят люди, только что выполнившие сообща трудное и важное задание.
— Представляешь, сколько телеграмм придет! — говорил Генка. — Ты думаешь, мы одни послали? Как бы не так! Со всего мира! Они испугаются и освободят его!
Весь этот день ощущение важности, необычности выполненного дела не покидало Таню. Первый раз она с таким нетерпением поглядывала на радиоприемник — ждала последних известий. Ей казалось, что сегодня, обязательно сегодня же, сообщат, что Патрик Мизонго освобожден. А то, может, еще и про их телеграмму скажут — вот будет здорово.
Вечером мама читала книгу, забравшись с ногами на диван, отец решал шахматную задачу из календаря. Обычно в такие вечера Таня любила пристроиться на диване рядом с мамой, приласкаться, пригреться возле нее и потихоньку заглядывать в мамину книгу — это куда интереснее, чем читать свою, взятую в школьной библиотеке…
Но сегодня Таня сидела перед радиоприемником и терпеливо слушала, сколько стали сверх плана выплавили металлурги Запорожья, и как соревнуются друг с другом нефтяники Каспия, и что за новая выставка открылась в Русском музее…
Наконец диктор перешел к зарубежным новостям.
Волнения в Сайгоне… Забастовка в Аргентине… Де Голль вылетел в Лондон…
«Ну вот, сейчас скажет… Сейчас…»
Голос диктора звучал ровно, спокойно.
— Как сообщает корреспондент агентства Ассошиэйтед пресс, сегодня днем трибунал приговорил Патрика Мизонго к смертной казни. Патрик Мизонго помещен в камеру смертников. В странах Африки…
В комнате ничего не изменилось. Мама по-прежнему читала свою книгу. Папа в задумчивости трогал себя за ухо, склонившись над шахматной доской.
«Патрик Мизонго помещен в камеру смертников…»
Таня вдруг ясно увидела его лицо с печальными, усталыми глазами и обострившимися скулами, его худые, словно детские руки, вспомнила, как рисовал он на доске веселый кривой земной шар и маленькую ракету возле него, как рисовал вопросительный знак и ребята радостно кричали в ответ: «Скоро! Скоро!»
«Неужели его не спасут? Неужели никто не спасет его?»
Глава 7
— Слушай, Таня, я знаю, куда уехал мой брат. Хочешь, я расскажу тебе? Только это большая тайна, ты никому не должна рассказывать. Понятно? Тогда слушай внимательно…
Они сидели вдвоем в квартире у Федосеевых, в своем любимом углу, возле окна, где стоял небольшой Генкин стол, где на стене на гвоздике висел паяльник и рядом наушники, а на полке в коробочках хранились радиодетали. Генка, как обычно, устроился на подоконнике, поставив ноги на батарею отопления, подтянув колени к самому подбородку.
— Только слушай внимательно, и не перебивай, и не удивляйся…
На улице уже темнело, но Генка не зажигал свет, и в комнате стоял сумрак.
— Тюрьма, куда привезли Патрика Мизонго, была расположена на самой окраине города. Это была самая большая и совсем новая тюрьма, оборудованная по последнему слову техники. Ее высокие стены были опутаны колючей проволокой, и каждого, кто прикасался к этой проволоке, моментально убивало током. На вышках днем и ночью дежурили часовые со спаренными пулеметами. Лучи прожекторов постоянно освещали тюремный двор. А в воротах было сделано особое устройство — стоило только повернуть ключ в замке, как сразу начинала выть сирена и звенели звонки у начальника тюрьмы и у начальника охраны, и у всех других начальников… Вот какая это была тюрьма!
Каждое утро и каждый вечер два черных тюремщика, два черных охранника в касках, надвинутых на самые глаза, вели Патрика Мизонго на допрос.
И каждое утро, и каждый вечер они отводили его назад в камеру, избитого и окровавленного.
Допрос вел белый человек, начальник полиции.
«Назови своих друзей, — говорил он Патрику Мизонго, — расскажи нам, где они скрываются, и ты будешь свободен. Ты даже получишь деньги, правда, небольшие деньги, но все же деньги».
Но Патрик Мизонго молчал. Он даже не смотрел на этого человека. Он смотрел на своих черных конвоиров, смотрел на них с презрением и жалостью. Он знал, что эти люди, так же, как и он, родились в бедных хижинах и бегали босиком, и голодали, и боялись каждого белого, — так почему же они теперь стали конвоирами, охранниками, тюремщиками? Почему теперь с такой важностью держат они автоматы?
И конвоиры угадывали это презрение в его взгляде, и потому били его особенно жестоко… Били на глазах у белого начальника, чтобы заставить говорить.
Но он молчал. Он не говорил ни слова.
На третий день его отвезли в суд.
В зал суда никого не пустили. Повсюду стояли полицейские.
«Патрик Мизонго, — спросил толстый судья. — Признаете ли вы себя виновным в преступной деятельности?»
Патрик Мизонго поднял голову. После пыток он едва держался на ногах. Но сейчас он собрал все силы.
«Если борьбу за свободу вы считаете преступлением, — сказал он гордо, — если борьбу за то, чтобы белые и черные были равны, вы считаете преступлением, то да, я признаю себя виновным в таком преступлении».
«Он признался! — закричал судья, обращаясь к пустому залу. — Вот видите, он признался!»
А Патрик Мизонго только улыбнулся и не сказал ничего больше.
Приговор он выслушал спокойно. Ни один мускул не дрогнул на его лице, когда судья произнес: «Смертная казнь».
Его увезли назад, в тюрьму, но поместили уже в другую камеру, в камеру смертников. Это была просторная светлая камера — сквозь решетку небольшого окна было видно небо и птиц в небе. В этой тюрьме смертников специально помещали в такие камеры, чтобы им еще сильнее хотелось жить, чтобы еще страшнее было умирать…
Патрик Мизонго опустился на железную койку. Он не заметил, как наступил вечер и в камере стало совсем темно. Он думал о своей жизни и о друзьях, которые остались на свободе, и о том, что теперь у него впереди только одно-единственное дело — умереть достойно…
И ни он, ни охранники, что стояли на своих вышках, ни начальник тюрьмы, который, отдыхая, курил в своем кабинете толстую сигару, никто не знал, что над тюрьмой кружит вертолет. Это был совсем особенный, бесшумный вертолет. Правда, одному из охранников показалось, будто какая-то тень скользнула по его лицу, но он подумал, что это пролетела ночная птица или промчалась мимо летучая мышь…
Уже наступила ночь, темная африканская ночь, и лучи прожекторов шарили по двору тюрьмы и по стенам.
А тем временем вертолет так же бесшумно застыл над крышей — и по веревочной лестнице из него спустились два чернокожих человека.
«Вот здесь!» — сказал один из них.
«Быстрее!» — сказал другой.
И оба принялись за работу.
Патрик Мизонго вздрогнул, когда услышал какой-то легкий скрежет. Он поднял голову и увидел, что в потолке камеры появилось небольшое отверстие…
Через несколько минут Патрик Мизонго уже поднимался по веревочной лестнице в вертолет.
А когда, наконец, спохватились охранники, когда зазвенели отчаянные звонки в кабинете начальника тюрьмы и в кабинете начальника полиции, когда во дворе завыла сирена и залаяли сторожевые собаки, и заметались по небу узкие лучи прожекторов, вертолет был уже далеко — возле самой границы. Ведь это был особенный вертолет — когда надо, у него убирались лопасти, включался реактивный двигатель, и тогда он несся со скоростью звука…
Пока вертолет не пересек границу, в кабине стояла напряженная тишина. Но вот граница осталась позади, и теперь летчик обернулся — он был бледнолицым и светловолосым — и весело подмигнул Патрику. И Патрик Мизонго, хотя совсем ослаб от побоев в тюрьме и от пережитого волнения, все-таки тоже улыбнулся в ответ.
«Кто это?» — тихо спросил он своих чернокожих спутников.
«Наш друг, — ответили те. — То-ва-рищ. Ни-ко-лай Фе-до-се-ев».
А тюремщики и полицейские, и солдаты в касках, надвинутых на самые глаза, в бессильной ярости метались возле границы со своими сторожевыми собаками и спаренными пулеметами — и ничего не могли поделать…
Генка замолчал. Он сидел совсем тихо, не двигаясь. В комнате было уже темно, Таня едва различала, как смутно белеет его лицо на фоне окна.
— Ты выдумал это, да? — тихо, почти шепотом спросила Таня.
Генка ничего не ответил. Он спрыгнул с подоконника и зажег свет.
Глава 8
Тане скучно. Уроки она уже сделала и музыкой позанималась — торопливо сыграла заданные на дом этюды — и теперь явилась на кухню и ластится к матери:
— Мамочка, можно я схожу к Гене? Мамочка, ну на полчасика?
Обычно мать в таких случаях не выдерживает, уступает, но сегодня она никак не поддается.
— Нет, Таня, ты и так совсем от дома отбилась. Целые дни пропадаешь у своего Генки. Перед людьми даже неудобно — будто своего дома у тебя нет. Неужели ты не можешь завести себе подругу? Пригласила бы ее к нам, занимались бы вместе, играли. А то только и слышно: «Гена, Гена…» Или свет клином сошелся на Федосееве?
Когда мама начинает говорить вот так — ровным голосом, это значит, она теперь не скоро остановится. А как ей объяснишь, что дома у Генки всегда происходит что-нибудь интересное, всегда какие-нибудь новости?
Вот вчера — пришла Люся, Генкина сестра, остановилась в дверях. В левой руке — папка, в правой — голубая коробка с пломбирным тортом.
Люсю, пожалуй, нельзя назвать красивой, но все-таки она ужасно нравится Тане: высокая, коротко подстриженная, в сером свитере и узкой юбке, она выглядит очень гибкой и ловкой — настоящая спортсменка. Она и правда играет в баскетбол и волейбол, Генка говорит, даже очень неплохо играет. Когда Таня вырастет, она обязательно будет носить такой же свитер и такую же юбку и обязательно научится шутить так же, как Люся, с самым непроницаемым серьезным выражением лица.
— Лови! — подмигивает Люся брату и ловко, так, что торт летит, ни разу не перевернувшись в воздухе, бросает коробку Генке. Генка ловит коробку и смеется.
— Можете поздравить, — говорит Люся. — Все в порядке. Распределилась.
— И куда же? — спрашивает Ольга Ивановна.
— Куда и хотела. На Камчатку.
— На Камчатке кипяток бьет прямо из-под земли, — говорит Генка. — И вулканы. Вот здорово!
— Совершенно верно. У тебя блестящие познания в географии. Но это еще не причина для того, чтобы единолично набрасываться на торт. Мама, посмотри, какого ужасного сына ты воспитала. Хоть бы ради вежливости изобразил сначала печаль на лице. Все-таки сестра уезжает…
— Да, конечно, — вздыхает Ольга Ивановна. — В нашей семье расстояний меньше, чем до Камчатки, просто не признают…
— Вот именно, — в тон ей тут же отзывается Люся, — поэтому я и родилась в Забайкалье…
А потом все садятся за стол и мирно едят торт из пломбира, и рассуждают о том, что особенно пригодится Люсе на Камчатке…
А два дня назад принесли письмо от Генкиного брата, не от старшего, а от другого, от того, что служит в армии, солдатом, тоже интересно. Он так подробно описывал в письме лыжные соревнования… Только не простые лыжные соревнования, а особенные. Они называются: «бег патрулей». Это значит, что лыжник бежит с вещмешком за плечами и с винтовкой, да еще потом должен стрелять в мишень. Пробежать десять километров и стрелять не так-то просто…
Вообще в почтовом ящике у Федосеевых редко бывает пусто. Если Генка достает почту, то обязательно выуживает оттуда либо открытку для матери, либо толстую бандероль, адресованную брату, опоясанную рядами разноцветных марок. Марки Генка тут же отдирает, хотя никогда не коллекционировал и не собирается коллекционировать их. Так, на всякий случай…
А Тане ужасно завидно — почему им даже самые обыкновенные письма приходят так редко — только по праздникам. Зато уж когда наступают праздники, жаловаться не на что, почтальоны то и дело звонят в их квартиру. По праздникам даже Таня получает открытки от маминых родственников. Только одно плохо — Таня уже заранее знает, что там будет написано, и какого числа придет открытка, и чья там будет подпись… А вот Генка потому всегда так бежит к почтовому ящику, что он никогда не может сказать заранее, что его ждет там сегодня… А еще, наверно, он надеется, что вдруг да придет письмо от старшего брата… Хоть и говорил тот «не ждите», но все-таки, кто знает, вдруг да придет… Но от него по-прежнему нет никаких известий…
— Ма-ам… Ну, мамочка… — снова канючит Таня. Ей начинает казаться, что именно сегодня, без нее, произойдет что-нибудь особенно интересное. Может быть, вернется старший брат Федосеева или начнет работать удивительный Генкин телевизор, который он стал собирать недавно и который непременно должен принимать все страны мира. Или… Да мало ли что может там случиться…
— Ма-ам, ну что тебе, жалко? Ну, всего на полчасика…
— Таня, я же, кажется, ясно сказала: нет. Неужели ты не понимаешь русского языка? Можешь ты, в конце концов, посидеть дома? Если тебе так необходим твой Федосеев, могла бы его пригласить к нам. Почему бы ему не прийти сюда?
Таня промолчала. Она и сама уже несколько раз звала Генку к себе, но он все отнекивался: то телевизор, то футбол, то еще что-нибудь: все некогда. Раньше только от взрослых Таня слышала это слово — «некогда».
«А может быть, это только отговорка, — неожиданно подумала Таня, — может быть, из-за отца он не хочет…»
О Генкином отце в доме Федосеевых при Тане никогда не говорили, а сама она не решалась спрашивать: почему-то ей казалось, что здесь наверняка кроется какая-то тайна… Стоило ей только подумать о нем, и сразу перед глазами возникал так испугавший ее человек на костылях, со свежей царапиной на щеке…
Может быть, именно поэтому Генка не заходит к ним? Может, он что-то знает? И все знают, только не хотят ей говорить?
Особенно запомнился Тане один случай. Как-то в воскресенье они втроем, всей семьей, возвращались из кино. Фильм был веселый, и теперь все, перебивая друг друга, вспоминали самые смешные места и снова начинали смеяться:
— А этот-то, этот… длиннолицый…
— А как он в воду… бух!
— А собака, помнишь? Его за штаны!.. Ха-ха-ха!
Больше всех, конечно, смеялась Таня.
И вдруг впереди, на углу, она увидела Генкину мать. Ольга Ивановна стояла у входа в магазин с авоськой в руке и разговаривала с какой-то пожилой женщиной. Таня хотела было рассказать ей, какой смешной фильм они видели, пусть Генка обязательно сходит, но папа и мама прошли мимо не останавливаясь, только поздоровались, и Ольга Ивановна коротко кивнула им в ответ, а пожилая женщина, ее собеседница, быстро взглянула на Таниного отца и тут же отвела взгляд.
Они пошли дальше и снова начали говорить о фильме, но почему-то прежнего веселья уже не получалось, разговор быстро увял.
Отчего они не остановились, как обычно, хоть на минутку поговорить, как останавливаются всегда, когда встречают на улице знакомых? И почему так странно взглянула на отца эта женщина — словно узнала его, но нарочно сделала вид, что они незнакомы? А может быть, все только показалось ей, может быть, виновато ее воображение?
Но все-таки эта встреча осталась надолго у Тани в памяти. И теперь всё вместе — и встреча эта, и давнишний подслушанный разговор, и упорное нежелание Генки заходить к ним — все вырастало в одну тайну, о которой она не решалась говорить со взрослыми…
— Видишь ли, Таня. — Мамин голос продолжает звучать ровно и спокойно, как голос учительницы Анны Леопольдовны, когда она объясняет трудный урок. — Ты уже взрослая девочка и должна понимать, что, если девочка все время ходит в дом к мальчику, это уже становится, ну, как бы тебе сказать, ну, не совсем удобно, что ли… Я, конечно, не хочу сказать, что думаю что-нибудь плохое, нет, избави боже… Но ведь никому неизвестно, что думает мать Гены Федосеева, его сестра…
Неожиданно мама пристально посмотрела на Таню, и Таня сразу почувствовала, что краснеет. Она вдруг вспомнила, как вчера на большой перемене шушукались девочки и вдруг моментально замолчали, как только увидели ее. Раньше такого ни разу не было. И Таня тогда почувствовала себя так неловко, как чувствует себя человек, если он, ничего не подозревая, входит в комнату, где полно людей, и вдруг оказывается, что у него вымазано лицо, или порвана одежда, или оторвана какая-нибудь пуговица…
Она повернулась и сразу вышла из класса.
Ну, девочки — это понятно… Но мама, ее мама!
— Ты не обижайся, Таня, но я просто хочу, чтобы ты об этом задумалась… Я ведь могу говорить с тобой, как со взрослой, правда?
И она обнимает одной рукой Таню за плечи и прижимает к себе, и Тане начинает казаться, что ее мама такая откровенная и такая умная, и такая простая, и неизвестно куда сразу же исчезают все слова, которые она только что собиралась сказать матери. Отчего-то вдруг становится и радостно и стыдно, и хочется, чтобы продолжался этот разговор, и в то же время страшновато, потому что Таня не знает, и никто не знает, к чему он приведет…
Глава 9
Передавали последние известия.
Уже несколько дней по радио ничего не говорили о Патрике Мизонго, и ребята как-то успокоились: они были уверены — раз молчат, значит, все в порядке, значит, все-таки испугались и не решаются казнить этого человека…
Таня читала книжку «Великое противостояние» — очень интересную книжку об одной девочке, которая снималась в кино, а потом хотела стать киноактрисой, — и краем уха слушала радио.
Голоса дикторов, как всегда, сменялись: то говорил мужчина, то женщина. И Тане казалось, будто идут по дороге два человека и обгоняют друг друга — сначала один вырвется вперед, потом другой, потом снова первый — и так все время…
Мама возилась возле шкафа, перебирала, укладывала выстиранное белье, папа помаленьку отпивал из стакана остывший чай и просматривал газету. Обычно он всегда возвращался с работы в одно и то же время — даже удивительно — точно, минута в минуту, хоть часы проверяй. «Точность — это вежливость королей», — часто повторял папа. И хотя Таня не совсем понимала, при чем здесь короли, ей нравилась эта звучная фраза. Лишь по пятницам он задерживался, потому что по пятницам у них на работе заседал цехком, а он был членом цехкома. И сегодня как раз была пятница, и потому он пришел позже и только-только поужинал.
— Риточка, — сказал он, выглядывая из-за газеты, — мне предложили два билета на пятницу в Театр комедии. Говорят, очень хороший спектакль, билеты достать невероятно трудно. Пойдем?
— Конечно, если тебе хочется, — сказала мама, — я с удовольствием.
— Ой, па-ап! — вмешалась в разговор Таня. — Какой хитренький! Лучше бы на воскресенье. Ты уже давно обещал на «Снегурочку». Обещал?
Вообще-то Таня даже любит, когда папа с мамой уходят в театр. Ей нравится оставаться на весь вечер одной, самостоятельно хозяйничать в квартире. Включать и выключать телевизор, когда захочется, рассматривать папины книги, готовить себе ужин или даже просто так бродить по комнатам, придирчиво посматривая вокруг, воображая себя взрослой женщиной, настоящей хозяйкой, к которой вот-вот должны прийти гости… Потом она послушно ложится спать, точно в то время, как велела мама, но никогда не засыпает до маминого возвращения. Мама появляется оживленная, от нее пахнет снегом, легким морозцем, у нее румяные щеки и блестящие глаза. Она обязательно приносит Тане шоколадку, или апельсин, или конфеты — почему-то конфеты, купленные в театральном буфете, кажутся всегда особенно вкусными — и шепотом, торопливо рассказывает о спектакле…
Но, конечно, больше всего радуется Таня, когда в театр отправляются все вместе, всей семьей, днем в воскресенье.
— Обещал? Ведь обещал, помнишь? — не отставала она от папы.
— А ты знаешь, сколько обещанного ждут? — засмеялся папа. — Ну, хорошо, не дуйся. Раз обещал — значит, все. В следующее воскресенье устраиваем культпоход. Да, кстати, Риточка, завтра у нас совещание у главного инженера, надо быть при полном параде. Ты приготовила мне чистую рубашку?
И в этот момент Таня услышала, как диктор сказал:
— Как стало известно, вчера утром был казнен видный борец за освобождение Африки Патрик Мизонго…
Таня охнула, потом застыла, замерла на секунду, потом бросилась к приемнику, стала крутить ручку, словно этим еще можно было успеть что-то изменить.
— Мама! — сказала она. — Мама…
— Народы мира никогда не простят… — гремел голос диктора уже на всю комнату.
— Сколько крови льется повсюду, — сказала мама. — Только подумать, сколько крови… Не дают людям пожить спокойно. — Она вздохнула. — Рубашку твою я положила на нижнюю полку, смотри только не спутай, здесь рядом лежат неглаженые… Танечка, да сделай, пожалуйста, потише…
— Итак, свершилось еще одно преступление. Народы Африки… — говорил диктор.
Таня ушла к себе в комнату, легла, не раздеваясь, на кровать и заплакала.
«Неужели это так просто — убить человека? И никому, никому во всем мире до этого нет дела?»
По-прежнему тикают часы на стене, и громыхают на улице трамваи, и папа смеется в соседней комнате, рассказывая о заседании цехкома, а человека вывели на рассвете в тюремный двор, и он уже знал, что его убьют, но все-таки, наверно, надеялся, до самой последней минуты надеялся…
Почему его не спасли?
Однажды, еще в прошлом году, Тане приснилось, что она должна умереть. И будто все люди вокруг нее это знают, и она просит их, чтобы помогли ей, она умоляет, чтобы хоть кто-нибудь сжалился, чтобы поняли, как ей страшно, как не хочется умирать… Но все молчат. Они словно не слышат ее.
Таня проснулась тогда и долго не могла прийти в себя — нет, даже не от страха — от ощущения непоправимости, неизбежности того, что должно было случиться…
И вот теперь она снова испытала это невыносимое чувство.
— Танечка! Что с тобой? Ты плачешь? — Это вошла мама, остановилась возле кровати. — Ну что ты, девочка, нельзя так расстраиваться… Ты, наверно, просто заболеваешь. Дай-ка я посмотрю, нет ли у тебя температуры. А голова не болит?
— Ничего у меня не болит! Ничего! — сердито сказала Таня.
— Вот вчера ты бегала в расстегнутом пальто, наверно, и простудилась. Ну, ладно, ладно, успокойся…
«Почему, ну почему даже мама ничего не понимает?» — думала Таня. Она всхлипнула и затихла, уткнувшись лицом в подушку…
Так она лежала довольно долго и вдруг услышала негромкий разговор в соседней комнате.
— Ты знаешь, — говорила мама, — мне что-то не нравится Таня последнее время, с тех пор, как ходит к этому своему Гене… Она стала нервная какая-то, дерганая…
— Мне вообще с самого начала не нравилось, что она ходит в этот дом, я тебе сразу сказал, — отвечал папа.
— Но это же было ее первое поручение, не могла же я препятствовать.
— Ну, конечно, но все-таки…
Таня замерла даже, напружинилась вся, чтобы лучше слышать. Но разговор оборвался.
«Ну почему, почему они ничего не понимают?» — снова подумала Таня, и ей вдруг стало так жалко себя и так одиноко и тоскливо, как никогда еще не бывало раньше.
* * *
— Дети, — сказал Семен Борисович и грустно пошевелил седыми мохнатыми бровями, — вы все, конечно, уже слышали печальное известие. Я предлагаю почтить вставанием память нашего друга и борца за свободу Африки Патрика Мизонго. Прошу встать.
Он сказал это тихо и торжественно, и ребята сначала замерли, затихли от неожиданности, а потом разом встали — и в классе наступила такая тишина, что у Тани перехватило горло и холодные мурашки побежали вдруг по спине.
— Садитесь, — сказал Семен Борисович.
Он отошел к окну и долго стоял молча, сгорбившись, думая о чем-то своем.
— Семен Борисович! — не выдержал наконец Миша Уткин. — Неужели его не могли спасти? Объявили бы войну этим гадам! Двинули бы пушки, самолеты, раз-раз! Они бы испугались и освободили Патрика.
— Эх, Уткин, Уткин, это не так просто, — сказал Семен Борисович. — Вот посмотри, что делается в мире. — Он достал из кармана сложенную вчетверо газету. — Я беру только один день. Слышишь? Только один. Вот посмотри… В Сайгоне полиция и войска расстреляли демонстрацию, убито пять человек. В Португалии арестовано три человека. Они обвиняются в принадлежности к коммунистической партии. Им грозит либо смерть, либо длительное заключение… В Анголе отряд карателей сжег деревню… В Западной Германии начался процесс над сторонниками мира… Видишь? Это только один день. Просто вы до сих пор как-то не задумывались над тем, что каждый день кто-то умирает, чтобы другим людям жилось лучше. Вы не задумывались над этим, пока это не коснулось вас лично… А борьба есть борьба. Там, где идет борьба, там неизбежны и жертвы… Настоящие люди никогда не думали только о себе, они всегда выбирали самую трудную дорогу… Так всегда было и так будет, пока существуют на земле зло и несправедливость…
И снова голос его звучал негромко и торжественно, и снова Таню охватило такое волнение, словно и она теперь была причастна ко всем великим событиям, происходящим в мире… Она даже боялась шевельнуться, боялась посмотреть по сторонам, посмотреть на своих товарищей, чтобы не нарушить, не спугнуть это чувство…
— Ну что же, — сказал Семен Борисович. — Начнем урок.
Он начал объяснять новую тему и показывал что-то указкой на карте, а Таня, примерная ученица, отличница, наверно, первый раз в жизни не слышала, что говорил учитель…
«Отчего, — думала она, — одни люди бросают все и уходят из дома навстречу опасностям и невзгодам?.. И мерзнут и голодают, и скрываются от преследования… Ведь их никто не заставляет, они сами выбирают этот путь… А другие живут себе спокойненько, без риска и без невзгод… Отчего так?..»
И неожиданно ей вспомнилось, как давно, еще совсем маленькой, мама читала ей сказку.
Вспомнилось, как подошел добрый молодец к развилке дорог и остановился перед камнем.
А на камне том надпись:
«Направо идти — молодец будет сыт, а конь голоден.
Налево идти — молодец будет голоден, а конь сыт.
А прямо идти — живому не быть…»
Подумал добрый молодец, подумал и пошел прямо по третьей дороге.
Так в одной сказке, и в другой, и в третьей…
«Почему? — спрашивала тогда Таня. — Почему? Он же знает, что будет убит, почему же он идет по этой дороге?»
А мама смеялась:
«Это же сказка. А в сказке всегда все кончается хорошо. Вот увидишь…»
И теперь снова, как в те дни, Таня спрашивала себя: «Почему? Кто заставляет их? Почему они идут по этой дороге?»
Глава 10
Первый раз в жизни Таню пригласил мальчишка на каток. Пригласил Генка. Правда, никакого особого приглашения не было, просто после уроков, когда они вместе шли домой, Генка спросил:
— Ты уже каталась в этом году на коньках?
— Нет…
— И я нет… — Он помолчал и буркнул, смущаясь: — Может, пойдем сегодня? А? Я буду ждать.
И Таня ничего не ответила, только кивнула.
Конечно, она и раньше ходила на каток, и в прошлом, и в позапрошлом году, но ходила вместе с девочками или совсем одна, а такого, чтобы заранее договориться, чтобы мальчишка ждал ее на катке, — такого никогда не было.
Маме она ничего не сказала — собиралась сказать, но чем дольше собиралась, тем труднее оказывалось это сделать — слова застревали в горле. И те слова, что, скажи сразу, она бы произнесла очень просто, естественно, теперь наверняка она бы сказала не своим, сдавленным голосом, да еще бы покраснела при этом. И как бы отнеслась к этому мама, неизвестно… Нет, Таня, конечно, не собиралась обманывать маму, она никогда не обманывала ее, даже не представляла, что могла бы обмануть, просто она решила, что расскажет все после, когда вернется с катка…
Таня надела красный свитер и черные узкие спортивные брюки, и даже посмотрела на себя в зеркало, совсем как мама, когда она собирается в театр.
Генка уже ждал ее в саду, возле входа на каток. Конечно, ему вовсе не обязательно было стоять здесь, он мог бы прекрасно идти и кататься — Таня все равно бы нашла его. Но он все-таки стоял здесь, у входа, и ждал.
Таня подошла к нему и только тогда заметила, что неподалеку на льду крутятся Инга Макарова, и Зина Котова, и Глеб Сазонов. Инга и Зина держались за руки, а Глеб как раз в этот момент лихо подкатил к ним, но тут увидел Таню и объявил громко, так, чтобы она услышала:
— А вот и невеста! Невеста к жениху пришла!
Инга хихикнула, а Зина серьезно, строго посмотрела сначала на Глеба, а потом так же строго на Генку и Таню.
И Таня сразу ужасно смутилась — ей захотелось тут же повернуться и уйти. Она даже боялась взглянуть на Генку, так стыдно ей было.
Но Генка только махнул рукой и засмеялся.
— Если на каждую глупость обращать внимание, — сказал он, — сам скоро дураком станешь…
Он был совершенно спокоен, даже не рассердился, не смутился и не обиделся: медленно проехал мимо всей троицы, развернулся и снова подкатил к Тане:
— Ну, пошли!
Таня не очень хорошо каталась на коньках, только третий год, как научилась, но сегодня — то ли погода была такая: легкий морозец и редкие снежинки, словно специально для украшения повисшие в воздухе, то ли незаметно помогал ей Генка — только все время она старалась угнаться за ним, не отстать и очень быстро забыла про обиду. Ощущение легкости, уверенности, точно она каталась лучше всех, захватило ее.
Ей казалось, будто смотрит она на себя со стороны — будто скользит она легко и красиво, круг за кругом, круг за кругом скользит по льду девочка в красном свитере… И будто расступаются все перед ней и глядят на нее с восхищением: «Смотрите, смотрите, как прекрасно катается эта девочка в красном свитере!» Круг за кругом, круг за кругом…
И Генка берет ее за руку, и они катятся вместе, летят по льду, и он кричит ей:
— Здорово! А?
Может быть, все это только казалось ей, может быть, все было совсем не так, но все же сегодня она впервые приглашена на каток, впервые в жизни, и был такой замечательный морозец и снежинки, такие легкие, застыли в воздухе!
Время пролетело совсем незаметно, и Таня удивилась, когда стемнело.
Она торопливо выбралась из толпы, сняла коньки, быстро оделась в темном холодном гардеробе.
Было жалко, что так быстро кончился этот день.
Снег скрипел и потрескивал под ногами, молочные шары фонарей висели в воздухе.
Сначала и Таня и Генка шли молча, потом заговорили о школе, о заданных на дом уроках, о Генкиной сестре, которая уже готовилась уезжать, о вулканах на Камчатке, о сейсмологах… И так свободно и просто шел этот разговор, так незаметно перескакивал с одной темы на другую, что Таня вдруг осмелела и спросила:
— А ты почему это к нам никогда не заходишь? Мама тебя звала…
— Зайду… Понимаешь, все некогда, — совсем как взрослый, сказал Генка. — Но обязательно зайду. А у тебя отец кем работает?
Почему он вдруг спросил об ее отце?
— Инженером.
— А что делает?
— Как что? Инженер, я же сказала… — Таня запнулась, отец никогда не рассказывал о своей работе, было у него правило такое: никогда не говорить дома о работе.
«Только тот хорошо работает, кто хорошо отдыхает, — любил повторять он. — Наговориться о делах мне вполне хватает семи часов».
— Мой отец тоже инженером был, — сказал Генка, — электриком… Все по строительствам электростанции мотался. Где он только не побывал!..
Таня быстро повернулась и взглянула на Генку.
— А твой отец… Скажи мне… какой он был?
Она спросила это тоже легко и просто и с нетерпением, с волнением даже ждала ответа. Она ждала, что Генка сейчас скажет об отце плохо или смущенно промолчит, и тогда все станет понятно.
Но Генка помолчал минутку, потом усмехнулся как-то грустно и сказал:
— Какой? Очень хороший…
Больше Таня не стала ни о чем спрашивать, не решилась. Они уже давно вышли из сада, уже приближались к ее дому.
— Ну, заходи как-нибудь, — сказала Таня не очень уверенно.
— Зайду…
Снег сыпал все гуще и гуще, и фонари едва проглядывали сквозь снежную пелену.
Они попрощались за руку, и Генка сказал, что рука у Тани очень теплая.
— Это потому, что у меня варежки, — сказала Таня.
— Варежки, — повторил Генка и засмеялся.
«Варежки, — подумала Таня, — какое смешное слово…»
«Варежки, варежки, — повторила она про себя, — смешное и теплое. Даже пушистое».
Она засмеялась и побежала в парадную. А Генка пошел домой.
Только уже поднимаясь по лестнице, приближаясь к своей двери, Таня вдруг заволновалась, забеспокоилась оттого, что опять возвращалась позже, чем обещала…
Еще в передней мама сразу пристально посмотрела на нее и сказала своим ровным голосом:
— Наверно, с Федосеевым каталась?
Таня кивнула.
— Смотри, скоро докатаешься до четверок, совсем перестала заниматься. Я еще раз говорю тебе, Таня, ты взрослая девочка и сама отвечаешь за свои поступки. Я, конечно, знаю, уверена, что ничего нехорошего у тебя и в мыслях нет, но все-таки ты еще многого не понимаешь… Поэтому подумай, что могут сказать люди…
— Ну, если все глупости слушать, сам скоро дураком станешь. — Таня вовсе не собиралась обидеть мать, вовсе не собиралась говорить ничего подобного, просто эта фраза вдруг промелькнула в голове и сказалась сама собой.
— Ах, вот как ты начинаешь разговаривать с матерью? Ну что ж, я знала, что дождусь этого. Мало того, что ты уже обманываешь меня, ты еще и грубишь!
— Мама! — уже чуть не плача и все больше и больше чувствуя себя виноватой, сказала Таня. — Мама, я же не обманывала…
— Ну как же? Ты ведь прекрасно знала, что пойдешь на каток вдвоем с Федосеевым, но предпочла промолчать — разве это не ложь?
Таня молчала, опустив голову.
«Отчего так получается? — думала она. — Только что было так хорошо… А теперь так плохо…»
Глава 11
И вот он вернулся, старший Генкин брат, живой и здоровый, целый и невредимый, и сидит как ни в чем не бывало за столом вместе с матерью, и Люсей, и Генкой… И Таня тоже сидит вместе со всеми.
Наконец-то она может разглядеть как следует Генкиного брата. Он в белой рубашке с засученными рукавами, и, может быть, поэтому его руки, открытые по локоть, кажутся такими сильными, такими крепкими — даже хочется их потрогать.
Весело за столом, одной Тане только немножко обидно и грустно. Грустно оттого, что сегодня чувствует она себя здесь все-таки чужой. Все они, и Генка, и Люся, и их старший брат, вдруг посмотрят друг на друга и начинают хохотать или слово какое-нибудь скажут, пустяковое, случайное слово, и опять смеются, — может быть, у них что-то свое, какое-то воспоминание, история какая-нибудь с этим словом связана, а Таня не знает…
А главное, Таня сидит как на иголках. Мама отпустила ее сегодня только на полчаса, мама не хочет, чтобы она ходила к Генке. «Смотри, чтобы это было в последний раз, — сказала она. — Если нужно, пусть сам к нам приходит».
Таня уже несколько раз порывалась уйти, но ее не отпускают.
— Ничего, Танечка, посиди, — говорит Ольга Ивановна, — ведь не каждый день бывает такой праздник. А я сейчас схожу и позвоню твоей маме. Ее Маргарита Сергеевна зовут, да?
— Маргарита Сергеевна… Маргарита Сергеевна, — повторяет Генкин брат, — очень знакомое имя… Соловьева… Откуда же я ее знаю? Подожди, так это…
Он тут же осекся, замолк под взглядом матери. Но уже поздно. Таня заметила этот взгляд и вся напряглась. Все время от нее что-то скрывают, думают, она ребенок, ничего не понимает, ничего не видит…
— Что? Что вы хотели сказать? Ну почему вы молчите?
— Да ничего, Танечка, успокойся, — говорит Ольга Ивановна.
— Нет, почему вы не хотите сказать? Думаете, я не вижу?
— Да не обращай внимания, Танечка. Все давным-давно забыто…
— Нет, отчего же, — неожиданно говорит Генкин брат, — раз уж так получилось, раз уж зашел разговор, зачем же скрывать? Если Таня хочет знать, я расскажу. Она уже взрослый человек, все поймет правильно. Так вот. Это давно случилось, тогда твой отец был председателем цехкома, и наш отец тоже работал на заводе, только в другом цехе. Но он у нас был человек беспокойный, во все вмешивался. И хлопотал он об одной женщине — она в войну потеряла детей и жила, больная, одинокая, в очень тяжелых условиях. Он добивался, чтобы ей комнату дали. Ну, и пришел к твоему отцу. А тот возьми и спроси: «А вы-то что вмешиваетесь? Вы, собственно, какую цель преследуете?» Ну, отец и вспылил. Какую цель он мог преследовать? Только одну — сделать человеку лучше. Неужели это так трудно было понять?
Таня слушает, закусив губу, опустив глаза. Ей не по себе от мысли, что сидит она вот так по-свойски за одним столом среди людей, которые плохо думают об ее отце… Точно предательница. А еще ей неловко, стыдно оттого, что она испортила всем настроение, сбила веселье.
— Да ты, Таня, не расстраивайся, — говорит Ольга Ивановна, бросая на старшего сына сердитые взгляды. — Ну, поссорились — обычное дело. Все живые люди, с недостатками. Наш-то Василий Николаевич последнее время очень нервный был, я и сама не раз ему говорила: «Не вмешивайся, пожалей свое здоровье». Да разве его убедишь…
А Таня вдруг вспоминает ту встречу на улице и женщину, которая так странно взглянула на ее отца.
«Нет, — думает Таня, — мой папа не мог так! Не мог!»
Она сегодня же спросит его обо всем, поговорит с ним, и он все объяснит, и все сразу выяснится. Эта мысль немного успокаивает ее.
— Коль, а Коль, — канючит тем временем Генка, — ну, скажи, где ты был? Что, это такая тайна, да? Ну, ты только первую букву скажи. Давай, я буду угадывать, ладно?
А Николай лишь посмеивается, хрустит печеньем, с удовольствием пьет горячий крепкий чай, потом неожиданно говорит:
— Ну-ка включи радио. Может быть, по радио тебе что-нибудь скажут.
Так вот оно что!
Генка сломя голову бросается к громкоговорителю. Наверное, он думает, что сейчас всю комнату заполнят знакомые позывные и диктор торжественным голосом объявит:
«Внимание! Внимание! Передаем сообщение ТАСС!»
Но ничего этого нет — ни позывных, ни торжественного дикторского голоса. По радио передают самые обыкновенные последние известия…
И Таня даже не особенно вслушивается, когда диктор говорит:
— Недавно в Советском Союзе были проведены опыты, с тем чтобы проверить, как может повлиять на человека пребывание в условиях длительного космического полета. Исследования проводились в течение одного-двух месяцев. Человек помещался в кабину космического «корабля» и находился в условиях полной изоляции. Опыты дали много интересного для…
— Слушай, это ты?! — вскакивает Генка. — Коль, ты?
— Ну, допустим…
Таня во все глаза смотрит на Генкиного брата.
А Генка минуту-две молчит, только шевелит губами, словно прикидывает, подсчитывает что-то в уме.
— Выходит, ты как бы до Марса слетал?
— Выходит, так…
— И благополучно вернулся?
— И вернулся…
— А почему же тебя торжественно не встречали?
— Еще как встречали! Ты бы видел, как в лаборатории ко мне все бросились, когда я вышел из своей кабины. Я даже испугался, что после такой встречи уже никакой ценности для врачей представлять не буду…
— У тебя борода, наверно, огромная выросла, да?
— Зачем же? Я там брился каждый день, как и дома…
— Ну-у, лучше бы борода… А про тебя в газетах напишут?
— А как же, обязательно, во всех!
— И портреты будут?
— Конечно, на каждом перекрестке.
— Ну, вот опять смеешься… А ты потом на Марс по-настоящему полетишь?
— Нет, не полечу.
— Почему?
— Потому что есть люди, подготовленные лучше, чем я.
— Ну-у… Это нечестно. Я бы так не согласился. Я бы обязательно полетел.
— Гена, дай человеку спокойно выпить чаю. Он же два месяца уже не пил чай, — вмешалась Люся.
Генкиного брата еще долго расспрашивали об этой кабине, о долгих днях одиночества, и он рассказывал, посмеиваясь, пошучивая как обычно…
Потом пили чай, потом Николай и Люся пели песни — и о диких степях Забайкалья, и «Барабанщика», и «Бригантина поднимает паруса», и Ольга Ивановна тоже негромко подпевала и все посматривала с грустью на Люсю, — теперь уже скоро ей собираться в дорогу, скоро ее провожать…
Глава 12
Тане не терпелось как можно скорее рассказать дома о Генкином брате. Только что она сидела за одним столом с человеком, который целых два месяца провел в космической кабине, — кто еще может похвастаться таким?
И Таня рассказала обо всем матери торопливо и сбивчиво, сразу, еще стоя в передней, стаскивая с себя пальто и разматывая кашне…
— Очень интересно, удивительно, — говорила мама, — кто бы мог подумать… Только, пожалуйста, причешись, приведи себя в порядок, у нас гости.
Гости были все те же — дядя Гриша и его жена Виктория Ивановна. Они играли в карты и разговаривали между собой, и посматривали на экран телевизора. «В наш атомный век, — часто повторял папа, — надо уметь делать не меньше трех дел сразу».
Обычно, когда отец играл в карты, Таня любила стоять у него за спиной, следить за тем, как выбирает он карту, любила, когда он в шутку советовался с ней…
Но сегодня не до этого. Она подсела было к телевизору, но не смотрела на экран, а все поглядывала на отца и дядю Гришу, ждала, когда, наконец, они прекратят игру и она сможет сообщить свою новость…
Все испортила мама.
— Вы слышали, Таня рассказывает, в этих опытах, ну, о которых сегодня передавали по радио, оказывается, участвовал брат Гены Федосеева…
— Хм, — сказал папа, — интересно.
— Это теперь очень модно, — сказала Виктория Ивановна, — сейчас все космосом занимаются.
— У меня туз треф, — сказал дядя Гриша.
— Нет, вы знаете, — сказала мама, — у них вся семья такая… странная… Все их куда-то тянет из дому… В отца, наверно, пошли, у них отец всю жизнь перекати-полем провел…
— Им овладело беспокойство, охота к перемене мест, — сказал дядя Гриша.
— Я за разговором не ту карту случайно положила, — сказала Виктория Ивановна.
— Вот и сестра у них, — продолжала мать, — Таня говорит, после института на Камчатку решила поехать…
— Ну, это просто, значит, не смогла устроиться, — сказал папа.
Он произнес это мельком, равнодушно, не отрываясь от карт, и Таня быстро взглянула на него. Она даже сама не поняла, что произошло с ней. Только почувствовала, как жарко стало ее щекам. Как он может так думать! Как он может так говорить!
Таня вскочила со стула.
— Неправда! Неправда! Она сама едет!
Таня хотела сказать это громко, на всю комнату, ей казалось, что она крикнет эти слова, но губы прыгали, она чувствовала, что вот-вот заплачет, голос сорвался…
За столом продолжали играть в карты. Только мама строго посмотрела на нее и сказала:
— Танечка, сколько раз я тебя просила не вмешиваться в разговоры взрослых, это неприлично…
— Ну и ладно, — буркнула Таня.
Она ушла к себе в комнату, остановилась возле окна, прижалась лбом к холодному стеклу. Смотрела на улицу. Иногда по улице проезжали автомобили, и тогда свет фар, пробежав по стенам, снова исчезал за окном — и в комнате становилось еще темнее.
«Как он может так думать! Как он может так думать!» — повторяла про себя Таня. У нее снова начинали дрожать губы.
И вдруг она вся замерла от одной мысли. Она подумала…
Она вдруг ясно представила, как спрашивает ее отец таким вот равнодушным тоном того человека, Генкиного отца: «Вы-то, собственно, какую цель преследуете?» И человек вспыхивает. И уже не в силах сдержаться. Она вдруг поняла сейчас, что так может быть, что так могло быть…
Сколько она помнит отца, он ни разу, никогда не закричал на мать или на нее, на Таню… «Мой муж никогда не повышает голоса», — любила говорить мама своим знакомым. «Ваш муж удивительно спокойный человек, — говорили маме ее знакомые. — Вам просто повезло».
И Таня тоже всегда гордилась этим.
А теперь… Теперь она не знала, что думать, она совсем запуталась в своих мыслях.
Она слышала, как прощались гости, как говорила Виктория Ивановна:
— Что же это нам Танечка сегодня ничего не сыграла? Я так люблю слушать, как она играет…
А мама отвечала:
— Наверно, устала. Теперь ведь у них огромная перегрузка в школе, ужасно много задают уроков…
Потом все затихло, даже телевизор перестал работать, наверно, папа выключил его, принялся за газеты.
В коридоре хлопнула дверь, прозвучали мамины шаги, и мама вошла в комнату.
— Таня, ты еще не легла? А я думала, ты спишь… Ну, тем лучше. — Она подошла к Тане и положила руку ей на плечо. — Таня, я давно тебе хотела сказать, ты портишься прямо на глазах. Я даже не знаю, что и думать. Я всегда мечтала, чтобы у меня была воспитанная дочь, а ты сегодня… Мы как раз с папой собирались купить тебе часы, а теперь…
— И не надо! Не надо мне ваших часов! Ничего не надо!
— Таня, как ты разговариваешь с матерью! Прекрати сейчас же! Я завтра же пойду в школу и наконец выясню, кто на тебя так влияет!
— Ну и иди! Иди, пожалуйста! — выкрикнула Таня и заплакала.
Несколько минут мать молчала. Потом она осторожно тронула Танино плечо.
— Таня, я не понимаю, что с тобой происходит? Раньше ты была со мной откровенна, у нас не было друг от друга никаких секретов. А теперь мне кажется, что ты от меня что-то скрываешь…
— Девочки! — прокричал из соседней комнаты папа. — О чем вы шепчетесь? Раз, два, три, я иду подслушивать!
В первый раз Таня не ответила ему, как обычно, но он, видно, и не заметил этого, потому что снова зашуршал своей газетой.
А Таня молча глотала слезы, она ощущала на своем плече ласковую мамину руку, ощущала ее тепло, знала, что сейчас они помирятся, и в то же время с горечью и грустью угадывала, что это не последняя ссора, что впереди будут другие, что что-то уже изменилось и их отношения никогда уже не смогут стать такими же, как раньше…
Дети до шестнадцати
Глава 1. Еще бы мне не запомнить эту фамилию!
По вечерам, как только начинает темнеть, мы все, всей нашей компанией, собираемся во дворе, возле шестой парадной.
Первыми обычно приходят Эрик и Витёк. Эрик приносит «Спидолу», он крутит ручку настройки, стараясь отыскать что-нибудь стоящее, а Витёк молча стоит рядом, сунув руки в карманы, поглядывая по сторонам.
Двор наш огромный, как площадь, асфальтированный, с клумбой и детской площадкой посередине, с приземистым зданием котельной в дальнем углу. Оттуда, из дальнего угла, из семнадцатой парадной, появляется Вадик. Он идет не спеша, словно вышел просто так прогуляться, словно и не замечает ни Эрика, ни Витька. Он самый старший из нас, единственный обладатель паспорта, но в то же время самый низкорослый — едва достает до плеча Эрику, который уже успел вымахать за метр семьдесят. Поэтому с Вадиком вечно происходят всякие неприятности и недоразумения, когда мы отправляемся в кино. Мы все, конечно, уже ходим на фильмы, которые детям до шестнадцати смотреть не разрешается, и на вечерние сеансы тоже ходим, ничего, пускают. Только Вадика обычно задерживает билетерша. И Вадик так обижается каждый раз, так злится — я вижу, его все время подмывает сказать: «А этих что же вы пропустили? Лучше у них паспорта спросите!» Он еле сдерживает себя. А тут еще мы начинаем отпускать всякие шуточки: «Куда ты, мальчик, тебе пора спать!», «Иди домой в кроватку, не мешай взрослым дядям смотреть кино…» — и при этом гогочем так, что на нас начинают оборачиваться. Мы-то знаем, что его все равно пропустят, как только он покажет паспорт. Раз есть паспорт, как могут не пропустить… Я думаю, он когда-нибудь все-таки не выдержит, не вынесет всех наших издевательств и выдаст нас, накапает на нас контролеру. Единственная надежда, что это случится не скоро, может быть, и мы к тому времени обзаведемся паспортами…
Вслед за Вадиком приходит. Серега, по прозвищу Бульдог. У него массивные, тяжелые челюсти, он коренастый и медлительный. Серега — заядлый шахматист, он вечно таскает с собой карманные шахматы и вечно уговаривает кого-нибудь из нас сыграть с ним. Но мы отказываемся: нам неинтересно, исход-то ясен заранее.
— Эх, слабаки, — говорит он, — ну хотите, ладью фору дам? А? Ну, ферзя?
Но и на таких условиях никто не соглашался играть. Подумаешь, выиграть с лишней ладьей — не велика честь, зато если проиграешь, ребята потом прохода не дадут, звона будет, звона! На это они мастера.
Пробегает мимо Алик с батоном в руках.
— Я сейчас, ребята! — кричит он. — Мигом! Только провизию оттащу!
Тут уже и я присоединяюсь к компании. Окна нашей квартиры выходят во двор, и мне отлично видно и шестую парадную, и ребят возле нее. Я не люблю появляться первым, потому что скучно одному торчать во дворе, и последним приходить тоже не люблю, потому что тогда можно пропустить что-нибудь интересное. Спускаясь вниз по лестнице, я встречаю Алика, бегущего из булочной.
— Ну, как наши? Собрались? — спрашиваю я. Спрашиваю просто так, оттого, что мне нравится это слово — «наши».
— Ага, — отвечает Алик. — Иди, я сейчас!
С Аликом я дружу давно, еще со второго, нет, третьего класса. Помню, когда мы перешли в четвертый, отец подарил мне набор химических реактивов и книжку «Занимательная химия», и мы с Аликом целые дни просиживали у нас в ванной — там была оборудована «химическая лаборатория» — и делали разные опыты: выращивали кристаллы медного купороса, получали дым без огня, пытались изготовить порох из бертолетовой соли, а то просто наугад сливали какие-нибудь бесцветные жидкости и вдруг неожиданно, к общему нашему восторгу, получали что-нибудь великолепно оранжевое или ослепительно синее… Однажды Алик прожег соляной кислотой огромную дыру на штанах, и после этого несколько дней его не пускали ко мне — его мать была уверена, что в один прекрасный день мы отравимся или взорвемся.
Приходит еще Лилька из сто четырнадцатой квартиры. Это единственная девчонка в нашей компании. Другие девочки, когда мы собираемся вот так, все вместе, и торчим возле парадной, обходят нас стороной, а Лилька ничего, говорит, с девочками ей скучно, с мальчишками куда интереснее… Лилька — невысокая, стриженная под мальчика, большеглазая. Когда она удивляется или восхищается чем-нибудь, она как-то по-особенному округляет глаза, и они становятся еще больше. «Таращится», — говорит про нее в таких случаях Вадик. Я попробовал один раз дома перед зеркалом — у меня так не получается. Лилька мне нравится, хотя я, конечно, никому никогда об этом не говорил и говорить не собираюсь. Да и другим ребятам, по-моему, она тоже нравится. Я замечаю: когда приходит Лилька, все наши начинают чаще острить и больше смеются, и разговаривают громче. А Вадику Лилька тоже, наверно, нравится — оттого, я думаю, он и грубит ей все время. Почему для Лильки сделали исключение и приняли ее в нашу сугубо мужскую компанию, я не знаю, это произошло еще до того, как я сам стал появляться по вечерам у шестой парадной.
Конечно, никто никого в нашу компанию не принимает и не исключает тоже. Каждый, у кого есть желание, может подойти к нам и стоять вместе с нами и слушать «Спидолу» Эрика сколько угодно, никому это не запрещается. Только бывает так, что какой-нибудь парень буквально из кожи вон лезет, острит и бросает реплики, и дает понять, что он знаком со всеми футбольными знаменитостями и к тому же прекрасно разбирается в транзисторных приемниках и так далее и тому подобное, но все же ничего у него не получается, никто на него не обращает внимания, и все его остроты словно повисают в воздухе, никто даже и не смеется и не отвечает. Мы продолжаем разговаривать между собой, будто его и нет, этого парня. Мол, хоть ты и стоишь сейчас рядом с нами, ты сам по себе, а мы сами по себе. А бывает, человек с первой фразы становится своим. Так было, например, с Аликом. Алик подошел, постоял молча, послушал, а потом сказал неожиданно:
— Ребята, а вы знаете, оказывается, дельфинов можно научить говорить по-человечьи, я сегодня прочел…
И все почему-то захохотали, а Эрик сказал:
— Во дает! Во дает! — и похлопал Алика по плечу.
Не знаю даже, от чего это зависит, может быть, просто от настроения.
Итак — Вадик, Эрик, Витёк, Серега, Алик, Лилька и я — все наши в сборе.
Как-то мой отец сказал: «Интересно бы послушать, о чем вы говорите, когда толчетесь там, у парадной?»
О чем?
Ну, о футболе, конечно, в первую очередь. Кажется, у «Зенита» в этом году есть шансы выйти на пятое место.
— Ну что ты! Если «Нефтяник» выиграет завтра у «Торпедо», у него будет столько же очков, но лучше соотношение мячей…
— Зато на одну игру больше!
— Подумаешь! Вот если минское «Динамо» сделает ничью с киевлянами, а «ЦСКА» проиграет «Пахтакору»…
— Ничего, Вася вчера говорил с Грачом, ребятишки настроены законно, должны выиграть, — вступает в разговор Вадик.
Я не знаю, кто такой Грач, и остальные ребята тоже, наверно, не знают. Но никто не возражает, потому что Вадик у нас признанный авторитет в вопросах футбола. Его старший брат — футболист, играл в заводской команде на первенство города. Правда, вот уже два года, как его не берут в команду, но он по-прежнему ярый болельщик, не пропускает ни одного матча и, говорят, знаком со многими известными футболистами. Со стадиона он обычно возвращается, изрядно подвыпив, и жалуется на свою жизнь, и рассказывает всегда одну и ту же давнюю историю: как он обвел двух защитников и забил гол в верхний левый угол, и старается показать на пальцах, как это произошло. По вечерам и по воскресеньям, когда нет футбола, он играет во дворе в домино, если только по телевизору не показывают какой-нибудь интересный фильм про разведчиков…
Вот кино — это тоже постоянная тема наших разговоров. «Законная картина!», «Обхохочешься!», «Бред, каких мало…», «Мура, не стоит деньги тратить…».
О чем еще мы говорим?
Ну, о боксе, тут первое слово Витьку, он занимается боксом, ходит в секцию, правда, человек он молчаливый, из него и двух слов не вытянешь, всегда стоит молча, слушает наши разговоры и загадочно улыбается… Ну, еще о мотогонках, иногда о шахматах Серега расскажет что-нибудь, иногда о новых песенках, иногда о школьных делах, да мало ли еще о чем — обо всем, что придет в голову, о том и говорим.
А то и молчим просто, если не о чем разговаривать. Тогда Эрик берется за свою «Спидолу», отыскивает подходящую музыку, а сам в такт музыке подрыгивает ногами и растягивает рот, и весь извивается, словно вот-вот начнет танцевать твист. «Ай лав ю! Ай лав ю!» — выкрикивает он или что-нибудь в этом роде, недаром он учится в специальной английской школе. А мы дружно хохочем — невозможно не смеяться, когда он откалывает свои номера.
«Взрыв смеха потряс воздух», — так пишут в подобных случаях.
«И чего гогочут! И чего гогочут!» — говорит дворничиха, тетя Катя.
А из окна напротив, со второго этажа, выглядывает пожилая женщина и сердито смотрит на нас. Лицо у нее очень недовольное, но она не делает нам замечаний, молчит, наверно, думает: «Свяжись только с такими, а потом одному богу известно, что они могут вытворить. Пульнут камнем в стекло, и иди доказывай, кто разбил…»
Напрасно она так думает. Мы вовсе не собираемся пулять камнями в окна. А если громко хохочем, так просто оттого, что нам весело. Весело и хорошо стоять вот так вместе и чувствовать себя сильными — попробуй-ка тронь только кто-нибудь! — и независимыми и знать, что каждый из нас защитит другого. Как это поется в песне: «Если радость на всех одна, на всех и беда одна…» и потом еще: «Друг всегда уступить готов — место в шлюпке и круг». Мне очень нравится эта песня, я могу ее слушать хоть пять раз подряд.
Так мы стоим обычно и разговариваем или слушаем «Спидолу» часа полтора, два, пока не надоест, а потом, если не отправляемся все вместе в кино, расходимся по домам — кто готовить уроки, кто смотреть телевизор…
Чаще всего к этому времени возвращается с работы из института мой отец.
Я вижу, как останавливается у ворот светло-зеленая «Волга» — это машина директора института, он живет недалеко от нас и обычно завозит отца домой, — вижу, как выходит из машины отец, как прощается он с директором, чуть приподнимая шляпу, как идет он затем по двору, прямой и высокий, с большим коричневым портфелем в руке. И я прощаюсь с ребятами: «Пока! До завтра!» — и иду домой вместе с ним.
— Ну, какие новости? Как дела в школе? — спрашивает отец, пока мы поднимаемся по лестнице.
— Порядок! Пятерка и две четверки.
— Лучше бы наоборот, — замечает он. — А? Ты как думаешь?
Конечно, лучше бы, кто станет спорить, но что поделаешь, если я никак не могу угодить нашей англичанке своим произношением. Впрочем, об этом я не говорю вслух. Мой отец не любит, когда я жалуюсь на учителей. Помню, однажды, это было еще в четвертом классе, я получил тройку за диктант. Это была первая тройка в моей жизни и, главное, несправедливая. Я сделал всего три ошибки, другим за три ошибки учительница ставила четверку. Я пришел домой и, когда стал рассказывать обо всем, что произошло, не выдержал и заплакал. Тогда с нами жила папина двоюродная сестра, моя тетя, она расстроилась не меньше меня, схватила тетрадь и хотела тут же бежать в школу. «Успокойся, — сказал ей отец. — И, пожалуйста, никуда не ходи. Не надо, чтобы мой сын с детства привыкал винить в своих неудачах других людей. Надо винить прежде всего себя. Если бы он написал работу безукоризненно, он бы не получил тройку. А раз в диктовке есть ошибки, стоит ли обвинять кого-то?»
Этот случай я запомнил надолго.
Дома отец первым делом просматривает почту. Сегодня ему принесли две бандероли, письмо из Минского университета и маленькую заграничную открытку с австралийской маркой.
«Dear sir Ovsjannikov!» — написано в открытке сверху. Хотя я и не учусь в специальной школе, как Эрик, и у меня всего лишь четверка по английскому, эту-то строчку я могу перевести: «Дорогой сэр Овсянников!».
«Сэр Овсянников!» — смешно…
Оказывается, какой-то австралийский ученый просит выслать статью о последних опытах моего отца.
Мой отец — биолог. Стоит мне кому-нибудь сказать об этом, как я сразу слышу в ответ: «А-а… Лягушек режет?» Как будто нельзя быть биологом и не резать лягушек! Словно у биологов и нет других занятий! А вон сколько разных направлений теперь в биологии: биохимия, биофизика, микробиология, цитология, молекулярная биология, космобиология, да я все и не знаю! Как-то я заходил к отцу в лабораторию, так у них там каких только приборов нет! Один электронный микроскоп чего стоит! И мой отец, например, хоть и биолог, а хорошо знает высшую математику. Знает физику. Говорит на английском, немецком и французском. В радиоаппаратуре разбирается не хуже инженера. Вот тебе и лягушки!
Отец распечатывает бандероль и тут же, стоя у письменного стола, начинает просматривать журнал. Журнал напечатан на толстой глянцевитой бумаге и почему-то пахнет аптекой.
— Хм, интересно, — говорит отец. — Очень интересно. — И садится.
Я знаю, что если сейчас он увлечется, потом его будет не оторвать, пока не дочитает до конца.
— Папа, — говорю я. — Чуть не забыл. К тебе тут приходил сегодня какой-то мужчина…
— А? — отрывается отец от журнала. — Кто приходил?
— Сказал: передайте, что заходил Осинин…
— Ах, вон оно что… — говорит отец и прищуривается. — Любопытно, что ему было нужно?
— Не знаю. Просил передать привет.
— Значит, привет? — переспрашивает отец, усмехнувшись.
Несколько минут он сидит молча. На чистом листе бумаги машинально крупными буквами выводит: «ОСИНИН». И еще раз — «ОСИНИН». Потом рвет листок и выбрасывает.
— Вот что, — говорит он. — Запомни: этому человеку совершенно не обязательно появляться у нас в доме. Я не имею никакого желания его видеть. Понятно?
Мы вместе идем на кухню готовить ужин, но я не могу не думать об этом человеке, который появился сегодня на пороге нашей квартиры, — об Осинине. На вид он человек как человек — невысокого роста, в очках, я даже как следует не разглядел его. Я жду, что отец еще что-нибудь скажет о нем, объяснит, но он больше не возвращается к этому разговору…
Странно…
Вообще отец у меня очень вежливый человек. Когда мы едем в трамвае или метро, он обязательно уступает место женщинам, и женщины при этом нередко смущаются и уговаривают его сидеть и не беспокоиться зря, но я-то знаю, что это напрасно, что он никогда не сядет, что он просто не может сидеть, если рядом стоит женщина. А однажды я видел, как он написал в письме: «Глубокоуважаемый Петр Сергеевич…» Никогда раньше я не слышал, чтобы в наше время один человек другому говорил «глубокоуважаемый». Впрочем, если отца называют «дорогой сэр», нет ничего удивительного и в том, что он сам пишет «глубокоуважаемый». Возможно, у ученых на этот счет свои законы. А тут вдруг: «Запомни: этому человеку совершенно не обязательно появляться у нас в доме!» Я даже никогда не думал, что отец может так сказать. Интересно!
Осинин, — еще бы мне не запомнить теперь эту фамилию!
Глава 2. Лилька, Вадик и я
Первый раз я ушел со двора раньше обычного времени, первый раз не дождался здесь, у парадной, отца, первый раз не сказал ребятам: «Пока! До завтра!» — и не услышал в ответ привычное: «Пока, старик!». А произошло все из-за Лильки. Вернее, из-за Лильки и Вадима, из-за них обоих.
В этот день к вечеру начал накрапывать дождь, и мы ушли с улицы в парадную. Парадные в нашем доме просторные, точно залы, кое-где даже скульптуры стоят, будто в музее, и лестницы широченные — прямо хоть танцы устраивай.
Мы толпились в углу возле телефона-автомата, и жильцы, проходя мимо, подозрительно косились на нас. Может быть, оттого, что шел дождь, может быть, оттого, что не было Лильки — она что-то запаздывала, только разговор в этот день не клеился, мы вяло перебрасывались случайными фразами.
И вдруг Лилька появилась — да еще как! — не в обычном своем коротком пальтишке, а в новенькой стеганой куртке из нейлона, поролона, орлона, не знаю даже, как правильно называется этот материал, и в черных узеньких брючках — совсем взрослая девушка! Пожалуй, я бы даже и не узнал новую Лильку, если бы случайно встретил ее где-нибудь на улице. Во всяком случае, я сразу почувствовал себя совсем мальчишкой, ничтожным, невзрачным мальчишкой, обыкновенным школьником. А Лилька держалась так, словно ничего и не случилось, словно она даже и не замечала наших взглядов, нашего восхищения.
— Ой, мальчики, что это вы такие скучные сегодня? — сказала она, чуть растягивая слова. — Рассказали бы что-нибудь интересное…
— Ой, девочки! — хохотнув, моментально отозвался Вадик. — Сейчас расскажем. Новенький анекдот, свеженький, только вчера услышал.
Поначалу анекдот был совсем безобидным, вполне приличным, но по глазам Вадика, по его улыбочке я уже видел, что под конец он обязательно что-нибудь загнет, и чувствовал, как уже краснеют у меня шея и уши, кажется, даже затылок краснеет. Я боялся повернуться, боялся посмотреть на Лильку. Я еще надеялся, что Вадик все-таки остановится, все-таки не станет рассказывать при ней все до конца. Но он не остановился.
И когда он кончил и ребята захохотали — первыми Эрик и Серега, затем Витёк, а потом неуверенно и смущенно Алик — и я понял весь похабный, грязный смысл этого анекдота, я ощутил, как краска заливает мне лицо.
«Кажется, в таких случаях полагается бить в морду», — подумал я.
И я представил, как ударяю сейчас Вадика по его улыбающейся довольной физиономии, как потом поворачиваюсь к Лильке и говорю: «Пойдем отсюда» — и вижу ее глаза, полные слез и благодарности. Все это в одну секунду пронеслось у меня в голове.
Я шагнул к Вадику.
Не знаю, ударил бы я его или нет — все-таки это очень непросто: вот так подойти и первому, неожиданно, ударить по лицу человека, — но в последний момент я внезапно, как бы боковым зрением, увидел Лильку.
Лилька смеялась.
Правда, она чуть отвернулась и прикрылась рукой, и щеки ее порозовели от смущения, но она смеялась!
И тогда я повернулся и пошел прочь.
— Колька, ты куда? — крикнул мне вслед Эрик.
Я не ответил.
На другой день, после школы, когда начало темнеть, я не вышел во двор. Честно говоря, мне было как-то не по себе — уж очень я привык каждый день в это время сбегать вниз по лестнице, прыгая через две ступеньки, и кричать Алику: «Ну, как наши? Собрались?»
Вообще есть люди, которые любят одиночество. Например, моя тетя, папина двоюродная сестра, всегда говорит: «Я ужасно люблю одиночество. Если у человека есть внутреннее содержание, ему никогда не будет скучно одному».
Не знаю, может быть, у меня нет этого внутреннего содержания, но я очень не люблю оставаться один. Возможно, это оттого, что мне часто приходится бывать одному — отец целые дни на работе, а я дома, — но когда я один, я буквально не знаю, куда себя девать.
И теперь я сначала без толку слонялся по квартире, потом остановился у окна. Я видел, как постепенно сходятся ребята. Вот и Серега, и Витёк, и Лилька уже пришли, и Алик…
Думают ли они обо мне? Обсуждают ли между собой, почему я не пришел? Наверно, обсуждают. Может быть, ругают Вадика — в конце концов, из-за него все получилось.
Я отхожу от окна и снова начинаю бродить по квартире. Даже выхожу на лестничную площадку — посмотреть, не появилось ли что-нибудь в почтовом ящике. Но все равно меня так и тянет назад к окну.
Во дворе уже зажглись фонари, светятся окна лестниц, и над парадными тоже горят лампочки. Около детской площадки за дощатым столом сгрудились доминошники. А «наши» все еще не разошлись по домам, все еще стоят возле шестой парадной. Лилька сегодня в своем обычном пальто, покрасовалась один день в новом наряде — и хватит. Мне видно, как Эрик чуть наклоняется — наверно, колдует над своей «Спидолой», видно, как начинают смеяться ребята. Смеха я, конечно, не слышу, далеко, да и окна закрыты. Интересно, смеются они сегодня так же, как всегда, или, может быть, все же не так громко, не так весело? Должны же они все-таки заметить, что меня нет!
Я вижу, как идет через двор мой отец, как, по привычке, смотрит в сторону шестого подъезда — знает, где меня искать. Наверно, удивляется, наверно, думает: «Что такое, куда это делся мой сын?» А его сын стоит у окна, один в пустой квартире…
Мне кажется, я даже слышу, как поднимается он по лестнице. Первый этаж, второй, третий…
Я выскакиваю в коридор и бегу открывать дверь. Ура! Вот и кончилось мое одиночное заточение! Наконец-то!
— Ты что это не на своем посту? — спрашивает отец весело. Я давно уже замечаю: ему не очень-то нравится мое вечное торчание у этой парадной.
— Да ну их!
— Временное недоразумение или серьезный конфликт?
Я молча пожимаю плечами. Почему-то мне неловко, мне стыдно рассказывать о вчерашнем происшествии.
Когда отец дома, у меня сразу и настроение меняется. Даже уроки могу делать спокойно, не отвлекаясь. А когда один, обязательно сто раз встану из-за стола — то во двор выгляну, что там за машина приехала, то радио включу, немного послушаю, то вдруг вспомню, что целую неделю собирался починить выключатель в кухне, и сразу бегу в кухню. Когда отец рядом — совсем другое дело. Он сидит за своим письменным столом, сняв пиджак, в рубашке с засученными рукавами и подсчитывает что-то на логарифмической линейке, выписывает в тетрадку колонки цифр, вычерчивает на миллиметровой бумаге какие-то графики. Иногда он берет счеты — такие маленькие счеты, мне их подарили на день рождения, когда я учился во втором классе, и начинает щелкать костяшками. Это меня всегда очень смешит — ну, настоящий счетовод или кассир. Посмотри на него сейчас со стороны, разве скажешь, что мой отец биолог? Но я-то знаю: он подытоживает результаты своих опытов. А я пристраиваюсь рядом, раскладываю свои тетради, свои учебники, и мы работаем вместе…
Сегодня утром, в школе, я все ждал, что Алик спросит, почему не было меня вчера во дворе, почему я не вышел. С Аликом мы учимся в одном классе и даже сидим за соседними партами, так что частенько играем в морской бой или в слова — это когда из одного длинного слова нужно составить много новых, или в «балду». Но Алик нет-нет, да и сжульничает, схитрит — начинает придумывать какие-нибудь дикие слова, что-нибудь вроде «ледовитости» или «яйценоскости», а потом уверяет, что я — балда и что он победил честно.
Я все посматривал на Алика, все ждал, когда же он спросит, и думал, что я ему отвечу. Пожалуй, только пожму плечами: «Так, был занят». Но он, конечно, поймет, что вовсе не «так», и спросит: «Нет, Колька, по-честному?» И тогда я скажу ему, что мне стало противно слушать, как Вадик рассказывал свой дурацкий анекдот, и что напрасно все смеялись, ничего в этом смешного не было…
Но Алик все не спрашивал и не спрашивал. Может быть, он просто забыл, что меня вчера не было, может быть, у него голова другим забита — как-то на днях он так и сказал про себя: «У меня теперь голова другим забита». Оказывается, он мечтает поступить в какую-то особую школу для математически одаренных детей.
Эрик уже учится в специальной английской школе. Алик собирается переходить, так, чего доброго, скоро я один — единственный неодаренный — останусь в нашей обыкновенной школе. И от этих мыслей и оттого, что Алика вовсе не интересовало, почему я не вышел вчера, мне стало вдруг так грустно и одиноко, словно я опять очутился один в пустой квартире. И тут я понял, что, как бы я ни старался, сегодня я уже не выдержу и выйду вечером во двор к нашей компании.
И я вышел.
Я вышел, только немножко попозже, когда все уже были в сборе.
— A-а! Колька! — как ни в чем не бывало крикнул Эрик. — А мы уже думали, что ты заболел…
— Да нет, не заболел, — ответил я, стараясь не смотреть на Лильку.
И больше никто ничего не сказал, словно они не поняли, почему я ушел тогда, или не хотели теперь показывать, что поняли.
«Глупо как-то получилось, — подумал я. — Ужасно глупо».
Глава 3. В театре
Если бы не случилось тогда такое совпадение, может быть, и мысли эти, мысли, о которых потом не хотелось вспоминать, никогда бы не пришли мне в голову. Но совпадение случилось, ничего не поделаешь, «судьба», как говорит в таких случаях моя тетка, двоюродная сестра отца, — «от судьбы никуда не денешься».
Я, конечно, не верю ни в какую судьбу, я просто не знаю, что это такое.
Да и началось-то все с пустяка. Я давно уже заметил: многие очень важные вещи начинаются именно с пустяков.
— Знаешь, — сказал мне отец в тот вечер. — К нам на гастроли приезжает МХАТ…
«Неужели он взял билеты на субботу?» — подумал я.
— …и мне повезло, у меня как раз свободный вечер в эту субботу, я взял билеты на «Трех сестер»… Ты что, недоволен?
У меня дурацкое лицо: как бы я ни старался скрыть свои мысли, по нему всегда все можно прочесть, во всяком случае, отец угадывает мое настроение безошибочно.
— Нет, почему? — как можно веселее сказал я. — Почему ты решил, что я недоволен?
— Да? Значит, мне показалось…
Я видел, что отец все-таки расстроился, он-то был уверен, что я обрадуюсь, я всегда очень любил ходить с ним в театр. А я разве виноват, что так получилось? Я и сам не знал, что теперь делать. Как раз в субботу мы все, всей нашей компанией, собирались махнуть за город, на природу — устроить небольшой туристский походик, с ночевкой в лесу, с костром, с палатками — все как полагается. Мы уже давно поговаривали об этом, но все как-то впустую, а тут вдруг собрались, договорились точно. Даже обязанности уже распределили: кто за что отвечает, кому что брать. Когда дошла очередь до меня, Вадик усмехнулся. «Да его папаша не пустит, вот увидите…» — «Это почему не пустит? — рассердился я. — Прекрасно пустит». Правда, один раз отец не пустил меня в кино, когда мы как-то собрались на последний сеанс, — он вообще очень не любит, когда я возвращаюсь домой поздно, но это же единственный только раз, да и верно, совсем не обязательно мне было идти тогда в кино на последний сеанс. Но Вадик до сих пор забыть этого не может. А я-то знаю, что, когда мне действительно нужно, отец всегда поймет и возражать никогда не станет. Но я также знал, что пустить-то он меня пустит, но, пожалуй, будет недоволен этой затеей с походом и ночевкой, потому что ему вообще-то не очень нравилась наша компания. Поэтому я и не сказал ему сразу, а все ждал, хотел заговорить о походе как-нибудь мимоходом, к слову, как о деле уже решенном. Вот и дождался!
Если бы не МХАТ и не «Три сестры», я бы, конечно, просто-напросто сказал отцу, что идти в театр мне не хочется, что лучше я поеду за город с ребятами. И ничего страшного. Но я хорошо знал, что на этот спектакль он собирался давно и мечтал пойти именно со мной — может быть, какие-то воспоминания были у него связаны с этим спектаклем, он видел его в молодости, может быть, видел вместе с мамой, когда они только познакомились, не знаю, но теперь он хотел обязательно показать его мне — он не раз говорил об этом. Заикнись я ему о субботнем походе, он бы, конечно, сказал: «Смотри сам, дело твое, поезжай», и ничего больше, он бы даже постарался сделать вид, что не расстроен и не обижен, но для меня это тяжелее всего, я просто не могу вынести этого — это в десять раз хуже, чем если обидят меня самого, в сто раз хуже…
Поэтому я не мог ничего сказать о походе, никак не мог. В конце концов я сам был виноват, что так получилось: надо было предупредить раньше. А теперь можно было лишь надеяться, что вдруг в субботу у отца появится какое-нибудь срочное дело, внеочередное совещание или что-нибудь в этом роде. И тогда все решится само собой.
Но ничего такого не произошло. И в пятницу вечером, когда мы все собрались во дворе, мне уже не оставалось ничего другого, как только проговорить с самым наибезразличнейшим видом:
— Да, между прочим, завтра у нас с отцом кое-какие дела, так что я…
Это было для меня не так-то легко — решиться вырвать зуб куда легче, честное слово, — и я мог гордиться и утешать себя тем, что я это все-таки сделал. Впрочем, это было слабое утешение.
— Вот видите! — сразу закричал Вадик. — Что я говорил! Эх, дурак, надо было тогда на спор идти!
Больше на меня в тот вечер не обращали внимания, словно я и не существовал вовсе, словно меня и не было рядом с ними. Несколько раз я пытался вмешаться в разговор, даже подавал советы, и со стороны это выглядело, наверно, довольно унизительно, потому что никто меня не слушал и никто мне не отвечал. Конечно, мне нужно было уйти, я это прекрасно понимал, но все-таки не уходил, хотя меня теперь и в самом деле совершенно не касалось, хватит ли одной палатки на всех и сколько надо закупать хлеба, и на что сейчас лучше всего будет клевать рыба…
В субботу мы с отцом отправились в театр.
Мы вызвали по телефону такси и подкатили к самому театру, к ярко освещенному подъезду.
Отец взял билеты в ложу — я знал, что это специально для меня. Я не люблю в театре сидеть в партере: сидишь будто в кино, никакой разницы. Зато когда поднимаешься в ложу бельэтажа или бенуара — одни слова эти чего стоят! — и билетерша подводит тебя к узкой дверце, и ты сначала попадаешь в крошечную комнатку, где стоят низенькие мягкие диваны, а потом уже в ложу, тут уж сразу чувствуешь, что ты — в театре.
В другой раз мне вполне хватило бы такси и билетов в ложу, чтобы чувствовать себя на седьмом небе. Но сейчас…
Я смотрел на сцену, я изо всех сил старался смотреть на сцену, но ничего не мог поделать с собой. Я думал о ребятах, о нашей компании, представлял, как они едут сейчас в электричке, как поют песни, или идут уже по лесу, или выбирают место для привала. Я все время отвлекался и не мог уловить смысл того, что происходило на сцене. Спектакль мне казался скучным.
В этот вечер я первый раз почувствовал себя несвободным, завидовал свободе своих приятелей.
Почему я должен сидеть в театре, когда мне совсем этого не хочется? И разве это честно перед отцом? Ведь он прекрасно чувствует мое настроение, даже в темноте чувствует, хоть и глядит все время на сцену. А что — он же не заставлял меня идти, он бы даже не повысил на меня голос, не рассердился, если бы я отказался. Если бы он закричал, если бы он рассердился, если бы запретил, не пустил, не разрешил, тогда было бы проще, тогда было бы совсем другое дело. Тогда я мог бы спорить, отстаивать свое право на самостоятельность, доказывать, что я — взрослый. Вон Вадик, тот каждый день спорит со своей матерью. Она ему: «Дурак!», а он ей: «Сама дура», она ему: «И зачем только я тебя растила, зачем силы тратила?», а он ей: «Я же тебя не просил об этом». И ничего — к вечеру уже разговаривают мирно как ни в чем не бывало. Я даже представить себе не могу, чтобы отец сказал мне грубое слово, обругал меня, я бы не знаю что тогда сделал.
У Эрика родители вообще не вмешиваются в его дела. Они всегда заняты, у них свои заботы, они всегда что-то ищут, покупают, достают: покрышки для автомашины, абонементы в филармонию, нитрокраску для дачи, сборник стихов Окуджавы, финский плавленый сыр, — времени у них совершенно не остается. «Наш Эрик ничего плохого сделать не может, в этом я уверена, — говорит его мать, — а в остальном пусть он поступает, как хочет. В конце концов, он человек уже взрослый, отца перерос».
У Сереги папаша — так тот вообще подлаживается под нас. Он — лысый, суетливый и веселый. Хлопает нас по плечам и называет стариками, хлопцами или братвой, как когда. И анекдот иногда расскажет, и закурить даже предложит — полушутя, полусерьезно. Мы, конечно, отказываемся, а он смеется: «Бросьте, эти штучки мне известны, я сам в тринадцать лет начал дымить». Отец Сереги — художник. Одна его картина даже была на городской выставке. Мы все ходили ее смотреть, потому что Серегиному отцу для этой картины позировал Эрик. Картина называлась «Заседание комитета комсомола». Нам-то, конечно, было интересно посмотреть, потому что Эрик получился как живой, очень похож, но вообще-то картина вышла скучная. Конечно, из вежливости мы не сказали об этом Серегиному отцу, но он, кажется, и сам догадался. «Ничего, старики, — сказал он нам, — у Репина «Заседание Государственного совета» тоже не самая удачная картина, не так ли?» Серега отцом доволен: «У меня батя свой в доску».
Я и сам не заметил, как начал сравнивать своего отца с родителями приятелей. Раньше мне и в голову не приходило, что его можно с кем-то сравнивать. А когда заметил, мне стало очень неприятно, — ведь отец сидел рядом и даже не подозревал, о чем я думаю. Я принялся усиленно смотреть на сцену, чтобы отогнать эти мысли, но тут как раз опустился занавес, в зале начали медленно наливаться светом люстры — первое действие кончилось.
Во время антракта мы ходили с отцом по фойе, и я немного отвлекся, но как только погас свет и началось второе действие, все мои мысли снова вернулись ко мне.
Я стал думать, что теперь-то наверняка ребята больше никуда не возьмут меня с собой, и настроение у меня опять испортилось. И опять Вадик будет насмехаться надо мной и рассказывать всем, что меня не пустил папаша. Не могу же я объяснить ребятам, что должен был пойти в театр, что просто не мог поступить иначе, — они все равно ничего не поймут. Да я и сам, даже если бы и захотел, не сумел бы толком объяснить все как есть… Сколько раз я им говорил, что отец мне ничего не запрещает, что даже таких слов: «Нельзя, не пущу» — он почти никогда не произносит, они все равно не верят. «А чего ж ты тогда вечно торопишься домой, на минуту опоздать боишься?» — спрашивают. И опять — как им объяснить? Просто я знаю, что отец не любит, когда я прихожу поздно, и поэтому я стараюсь прийти пораньше. Он у меня человек очень точный, даже в мелочах, любое самое маленькое обещание всегда выполнит и от других тоже ждет верности слову. И я знаю: отец будет переживать и волноваться, если я пообещаю прийти в девять, а сам явлюсь в одиннадцать, а я не хочу, чтобы он переживал, волновался и расстраивался. Для меня это хуже всего. Просто я люблю его, ведь он у меня один, и я у него один тоже — как же я могу сказать или сделать что-нибудь такое, что бы огорчило его? И вот поэтому я сижу сейчас здесь, в театре, в темной маленькой ложе, а не разжигаю костер в лесу и не горланю песни вместе с ребятами…
И тут вдруг я подумал, что, выходит, это любовь делает человека несвободным, выходит, ничто так не связывает человека, как любовь…
Эта мысль была такой неожиданной, что даже испугала меня. Но потом я вспомнил, что где-то уже встречал ее, в какой-то книге, только не обратил тогда на нее внимания, а теперь она возникла внезапно в памяти, словно я сам до нее додумался.
«Ведь если бы я не любил отца, я мог бы поступать как угодно, и мне было бы совершенно все равно, как он отнесется к этому…»
От такой мысли мне стало совсем не по себе — получалось, будто я хочу, чтобы что-то изменилось в наших отношениях с отцом, чтобы я стал меньше его любить, но я же этого не хотел, я этого никогда не хотел, ни раньше, ни теперь, никогда не хотел, не хотел…
— Ты что это шепчешь? — тихо спросил меня отец.
— Да нет, ничего, — смущенно пробормотал я. Оказывается, я уже начал думать вслух.
— Я очень люблю твоего отца, — как-то сказала мне папина двоюродная сестра, — он, безусловно, прекрасный, замечательный человек, но жить вместе с ним я бы не смогла. У него ужасно трудный характер. Своей верностью принципам, и своим молчанием, и своей требовательностью он может доконать кого угодно. — Она сказала это полушутя, и я тогда пропустил эти слова мимо ушей, но теперь, как нарочно, они тоже вспомнились и лезли в голову.
«Голова пухнет от мыслей», — так говорят в подобных случаях. Я и правда чувствовал, как моя голова словно распухает, словно становится тяжелее.
Неизвестно, до чего бы еще я додумался, но, к счастью, кончилось и второе действие.
— Ну как? — спросил отец, внимательно поглядывая на меня. — Нравится?
— Да, — ответил я не очень уверенно.
Мы отправились в буфет и уже допивали свой лимонад, когда я вдруг увидел Осинина. За нашим столиком было одно свободное место, и он пробирался именно сюда. Отец сидел спиной, он еще не видел Осинина, и я хотел сказать: «Вон тот самый тип», но не успел — Осинин уже стоял возле столика.
— Разрешите? — сказал он. — Здравствуйте, Алексей… — и, чуть поколебавшись, добавил: — Николаевич…
— Здравствуйте, — сухо ответил отец.
Теперь я мог как следует разглядеть Осинина. У него было гладкое, округлое, тщательно выбритое лицо — «холеное», как пишут обычно в книгах. Очки в толстой роговой оправе придавали ему серьезное, значительное выражение. Редкие блестящие волосы были аккуратно зачесаны назад.
Осинин присел на край стула, словно готовясь встать тут же, потом взял с вазы бутерброд с копченой колбасой, но не откусил сразу, а держал в руке.
— Ваш сын, наверно, уже сказал вам, что я заходил. Как говорится, визит вежливости, я ведь теперь стал вашим соседом. Да, да, построился в кооперативном доме. Вот и решил по старой памяти…
— Сергей Геннадьевич, — сказал отец, — вы же прекрасно знаете мое к вам отношение. Если я еще раз повторю все то, что уже говорил однажды, думаю, это не доставит удовольствия ни мне, ни вам…
— Люди меняются, — сказал Осинин. — Время идет, и люди меняются.
Отец промолчал. Он искал глазами официантку.
— А ваш сын, — сказал Осинин, — между прочим, гораздо любезнее своего отца.
И он улыбнулся мне.
— До свидания, — сказал отец.
— До свидания, — сказал Осинин.
Какой-то неудачный получился у нас этот поход в театр! И так отец был не в настроении: чувствовал, что со мной что-то неладно, а тут еще этот Осинин…
Но зато я теперь отвлекся от своих прежних мыслей и стал думать об Осинине. Интересно, за что отец так не любит этого человека?
Когда мы возвращались домой, я спросил:
— Пап, а почему ты не хочешь разговаривать с этим… Осининым?
Отец посмотрел на меня и потом сказал:
— Потому что в свое время он поступил так, как не поступают порядочные люди. Понимаешь, он предал человека, которому был всем обязан…
— Тебя? — быстро спросил я.
— Нет, почему же меня? — усмехнулся отец.
— А кого?
— Это длинная и не очень интересная история, когда-нибудь я тебе расскажу ее…
Мне совсем не улыбалось ждать этого «когда-нибудь», мне хотелось все узнать сейчас же, но отец думал о чем-то своем и больше ничего не добавил.
Когда мы подошли к дому, я, конечно, снова вспомнил о ребятах — сидят они у костра, гоняют чаи, поют песни… И в этот момент я вдруг столкнулся с Аликом. Я даже не поверил сначала своим глазам: Алик не сидел у костра и не гонял чаи, а бежал по двору, наверно, торопился в магазин, пока не закрыли.
— Алик! — крикнул я. — Тебя что, не пустили?
— А-а… — Он приостановился на минуту и махнул рукой. — С нашими разве кашу сваришь? У Сереги, видишь ли, тетка приехала в гости, у Лильки зуб заболел… Вот все и рухнуло. Ну, пока! — И он побежал дальше, размахивая авоськой.
А я сразу повеселел.
Выходит, все мои переживания были напрасными. Ну и отлично! Я был уверен, что мысли, которые не давали мне покоя в театре и которых я теперь стыдился, завтра же забудутся — и все опять будет по-прежнему.
Но я ошибся. Так уж, видно, устроена моя голова, что чем больше я старался не думать о чем-нибудь, тем больше думал…
Глава 4. Профессор Колесов
Легко сказать: «Подожди, я когда-нибудь расскажу тебе обо всем…» А если я себе места не находил, так мне хотелось узнать, кто такой этот Осинин и что же он все-таки сделал?
В моем воображении рисовались картины одна ужаснее другой: то мне представлялось, будто он предал кого-нибудь из наших во время войны, и об этом теперь не знает никто, кроме моего отца, а у отца нет никаких доказательств, то я сочинял длинную историю о том, как Осинина послали в разведку, а он испугался, не дошел до цели, а потом доставил командиру выдуманное донесение. Почему-то я был уверен, что история эта наверняка произошла во время войны.
Я несколько раз приставал к отцу, все просил рассказать, но он отшучивался:
— Усмирить собственное любопытство труднее, чем укротить льва, — так, кажется, говорили японцы в древности?
Ничего подобного древние японцы не говорили — я был в этом уверен — просто отец любил придумывать пословицы, когда хотел отшутиться. Иногда такую придумает, что и не отличишь от настоящей!
Я тоже хотел ему в ответ придумать какую-нибудь пословицу, — мол, нечестно так мучить человека, раз уж заикнулся, так договаривай, — но выходило как-то нескладно, сразу видно — собственного изобретения…
Впрочем, мучаться, изнывать от любопытства мне пришлось недолго.
Дня через три после нашего культпохода в театр к нам пришли гости, папины сослуживцы: Галина Аркадьевна — она работает младшим научным сотрудником — и лаборант Миша Мельников. Миша высокий и ужасно худой. Он похож на школьника-десятиклассника, хотя уже успел кончить университет. Галина Аркадьевна зовет его Мишенькой, и его, по-моему, это всегда сердит, ему, наверно, хочется, чтобы его называли по имени-отчеству. Я его понимаю, мне бы, конечно, тоже хотелось.
Вообще и Галина Аркадьевна и Миша — это не настоящие гости, потому что даже здесь, у нас дома, они все время говорят о своих лабораторных делах, о каких-то опытах, схемах и приборах. Я ничего не понимаю в этих разговорах и потому ухожу на кухню и кипячу чай или варю черный кофе так, как меня учил отец. Иногда помочь мне прибегает Галина Аркадьевна. Она называет меня «друг мой Колька» и расспрашивает о школе, об учителях, расспрашивает, какие танцы мы танцуем у себя на вечерах и какие песни сейчас в моде, а потом, когда мы возвращаемся из кухни, вздыхает и говорит отцу:
— Подумать только, даже не верится, что я тоже была такой же. Как быстро летит время! — Но говорит она об этом с удовольствием, по-моему, ей очень нравится, что время летит так быстро. — Алексей Николаевич, — спрашивает она, — вы хотели бы вернуться в детство?
— Хотим мы этого или не хотим, — смеется отец, — а впасть в детство нам еще предстоит в старости…
Когда приходит Галина Аркадьевна, он и шутит и смеется чаще, чем обычно.
— Нет, вы знаете, у нас все было как-то по-другому, — говорит Галина Аркадьевна. — Я помню, когда пошла в восьмой класс в сорок шестом году, у меня даже пальто не было, я целый год в ватнике ходила, и ничего, не стеснялась… А теперь моя племянница целый скандал устроила, что ей какие-то там особые чулки не купили, — у всех девочек есть, а у нее нету…
Не знаю, может быть, в восьмом классе Галина Аркадьевна и правда ходила в ватнике, но теперь чуть ли не каждый раз она появляется у нас в новом платье, и платья у нее, по-моему, одно красивее другого. И сама Галина Аркадьевна кажется мне очень красивой — если бы я не знал ее и встретил на улице, я бы никогда не подумал, что она — научный сотрудник, кандидат биологических наук и делает опыты на лягушках, крабах и крысах, — я бы, наверно, принял ее за артистку.
— Друг мой Колька, ты тоже небось модничаешь? — спрашивает она и смеется. — И за девочками уже ухаживаешь? А? Или еще нет? Ага — покраснел! Ну, значит, да…
За вечер она умудряется задать мне кучу вопросов. Я даже не успеваю на них отвечать. А когда уходит, в комнате, в коридоре еще долго плавает едва ощутимый, легкий запах духов, и мы с отцом почему-то и разговариваем и ведем себя так, словно в квартире есть еще кто-то третий…
И мне кажется, что когда-то, очень давно, это уже было — и легкий запах духов, и женские шаги в коридоре, мне даже кажется, что я отчетливо помню смеющееся лицо молодой женщины — моей матери. Но это неправда. Когда умерла моя мама, мне только-только исполнилось полтора года, все говорят, что не могу я ее помнить…
В этот раз я не дал Галине Аркадьевне накинуться на меня с вопросами. Как только мы остались в кухне вдвоем, я спросил первым:
— Галина Аркадьевна, а кто такой Осинин?
— Осинин? Сергей Геннадьевич? Кандидат биологических наук и порядочная свинья. Достаточно?
— Нет, а почему мой отец его так не любит?
— Странно было бы, если бы он его любил, — усмехнулась Галина Аркадьевна. — Это довольно давняя и длинная история…
Я уже испугался, что сейчас она добавит: «И я расскажу ее тебе как-нибудь в другой раз», но Галина Аркадьевна села поудобнее на кухонную табуретку и продолжала:
— В твоем возрасте полезно знать, что люди, нас окружающие, бывают не только благородными героями. Так что навостри уши и слушай. Я в те времена была студенткой, кончала первый курс, а отец твой и Осинин были аспирантами, оба были учениками профессора Колесова, продолжателями его дела, его сменой и так далее и тому подобное, как это принято говорить в подобных случаях. По-моему, тогда же появилась их первая совместная работа — статья в солидном научном журнале, подписанная тремя фамилиями: Колесов, Овсянников и Осинин. И Осинин и твой отец очень гордились тем, что их фамилии стояли рядом с фамилией Колесова. Как-никак, а профессор Колесов — это имя звучало! Доктор биологических наук, лауреат, заведующий кафедрой, член-корреспондент, короче говоря, ученый с мировым именем. К тому же он был разносторонним человеком: мастер спорта по теннису, любитель музыки — ни один хороший концерт в Филармонии без него не обходился, знаток живописи. Студенты любили его, на его лекциях всегда было полно народу. Так что Осинину и твоему отцу многие завидовали — работать с таким ученым!
В те годы Колесов как раз выдвинул новую, очень смелую теорию. Как бы тебе рассказать попонятнее?.. В общем, она по-новому объясняла важные процессы, происходящие в живой клетке. Впрочем, не важных процессов в клетке и не бывает. Это заметь себе так, на всякий случай, если вдруг надумаешь стать биологом…
Эх, друг мой Колька, я тогда была девчонка, студентка-первокурсница… Что я понимала?.. И когда я встречала профессора Колесова в университетском коридоре — высокого, грузного, бритоголового, когда я робко здоровалась с ним, я думала: вот человек, окруженный всеобщей любовью, признанием и уважением, вот человек, жизни которого можно позавидовать. Мне казался он особенным, совсем не таким, как все, и тот мир, в котором он жил, мне тоже казался особенным, удивительным… И я не подозревала, что именно тогда, именно в то время для Колесова уже наступали самые трудные дни в его жизни…
Почему?.. Как бы тебе объяснить попроще?.. Видишь ли, в науке всегда идет борьба, всегда сталкиваются разные взгляды, разные мнения, так и должно быть, в этом нет ничего страшного… Но представь себе: если вдруг находится группа ученых, которые считают, что правы только они, что только их направление единственно верное, безошибочное, плодотворное и так далее и тому подобное, то, само собой разумеется, что все остальное, всякое другое направление будет объявлено вредным, бесполезным, ненужным, ошибочным и так далее и тому подобное… И к чему таким ученым проводить научные дискуссии, споры — ведь в спорах может выясниться, что и их работы не так уж безошибочны, — куда проще запретить, отбросить, уничтожить все, что не отвечает их взглядам. Знаешь, как в той сказке, где у короля была безобразная дочь… И, чтобы никто не замечал ее безобразия, король велел изгнать из своего государства всех девушек. Удивительно ли, что его дочь стала самой красивой? — Галина Аркадьевна усмехнулась. — Примерно так вот получилось в те годы и в биологии…
— А как же… — начал было я, но Галина Аркадьевна перебила меня:
— Ты хочешь спросить, как же все-таки могло получиться такое? Тебе не очень понятно? И знаешь, друг мой Колька, это очень хорошо, что непонятно: Потому что теперь уже другое время, и теперь такого уже не может быть. Честное слово, это очень хорошо! Но мы с тобой, кажется, немного отвлеклись. Слушай дальше. Так вот, для профессора Колесова наступили трудные дни. Его обвиняли в ошибках, которые он когда-то совершил, и в ошибках, которых он никогда не совершал. Всегда находятся неудачники, завистники, бездари, которые в своих бедах и неудачах винят других. Такие типы готовы воспользоваться любым случаем, чтобы только свести счеты. В чем только они не обвиняли профессора Колесова: и в идеализме, и в низкопоклонстве перед буржуазной наукой, и еще бог знает в чем! От профессора требовали, чтобы он публично рассказал о своих заблуждениях, чтобы он покаялся. Он отказался. И тогда на факультете устроили общее собрание преподавателей и аспирантов. Нас, студентов, на него, конечно, не пригласили, но уже на другой день утром мы знали, что произошло невероятное: аспирант Осинин, ученик профессора Колесова, последователь профессора Колесова, выступил против своего учителя! Весь факультет только и говорил об этом. Мы не верили своим ушам, мы не хотели верить, но факт оставался фактом: аспирант Осинин выступил против профессора Колесова. Это был последний и, пожалуй, самый тяжелый удар, нанесенный Колесову. Я помню, грешным делом, в первый момент даже подумала: может быть, действительно профессор неправ, может быть, действительно правы те, кто его обвиняет, если даже его ученик выступил против… Ну, в чем я тогда разбиралась!.. Только позднее я поняла, что перед Осининым стоял выбор: либо уйти из аспирантуры, распрощаться с мечтой о диссертации, либо выступить против Колесова. И он выбрал… Конечно, он наверняка нашел всякие высокие мотивы, чтобы оправдать свой поступок, возможно, он даже убедил себя, что это было необходимо, но суть дела от этого не меняется… В жизни каждого человека, по-моему, обязательно бывает такой поворотный пункт, такой момент, когда приходится выбирать…
— А отец? — спросил я хрипнущим, почти беззвучным голосом. — А мой отец?
— Что мог тогда сделать твой отец? Он пытался выступить в защиту Колесова, ему не дали слова… На другой день он принес заявление с просьбой отчислить его из аспирантуры. Его и не собирались удерживать. Месяца три он мотался без дела, устраиваясь на работу, наконец ему удалось поступить лаборантом в научно-исследовательский институт. Ему тогда тоже пришлось нелегко. Да разве он сам никогда не рассказывал тебе об этом?
Я покачал головой. Нет, мой отец никогда не рассказывал мне об этом. Наверно, он просто не любил вспоминать то время.
— Года через четыре твой отец защитил диссертацию. Осинину это удалось сделать, разумеется, гораздо быстрее. Защитив диссертацию, он стал видным факультетским деятелем — именно деятелем, так мы обычно называем подобных людей. Вот, кажется, и все дела давно минувших дней…
— А профессор? — спросил я. — Что стало с профессором?
— Профессору Колесову тогда сразу же, конечно, пришлось уйти из университета. Он уехал в Среднюю Азию и преподавал в небольшом медицинском институте. Там он и умер. Незадолго перед смертью его приглашали снова заведовать кафедрой, и он собирался вернуться, но не успел… Теперь скоро выйдет книга воспоминаний о нем, твой отец тоже пишет статью…
— А Осинин?
— Что Осинин? Извини за выражение — дерьмо всегда отлично держится на поверхности, — Галина Аркадьевна любит неожиданно сказать что-нибудь вот такое резкое, грубое. Раньше я очень смущался, даже пугался в таких случаях, а теперь ничего, привык. — Такие люди, как Осинин, не теряются ни при каких обстоятельствах. Сейчас он работает в одном из институтов, жизнью доволен, наверно, подумывает, как бы снова объявить себя учеником профессора Колесова. Теперь это выгодно…
Все-таки мне было непонятно: человек совершил подлость, и все знают об этом, а человек тем не менее живет себе припеваючи, и получает зарплату, и ходит по театрам, и здоровается со всеми, и все здороваются с ним — как это может быть такое? Почему его не разоблачат до конца?
Мне хотелось спросить об этом у Галины Аркадьевны, но она вдруг спохватилась:
— Ой, друг мой Колька, да у нас весь чайник за разговорами выкипел! И наши мужчины, наверно, нас совсем потеряли!
Но когда мы вернулись в комнату, отец и Миша набрасывали в блокноте какую-то схему и были так увлечены, что, кажется, даже и не заметили нашего отсутствия.
— Алексей Николаевич, — сказала Галина Аркадьевна, — я сейчас рассказывала вашему сыну об этой истории с Осининым и опять подумала: как незаметно идет время! Мы ведь уже стареем. Даже не верится, что я первый раз увидела вас, когда была студенткой… Помните, вы пришли к нам проводить политинформацию? Помните?
— Помню. Еще бы не помнить такое знаменательное событие!
— Вы всегда шутите, — сказала Галина Аркадьевна и нахмурилась. — Почему вы всегда шутите?..
Глава 5. Тимофеев
В воскресенье мы все, всей нашей компанией, отправились на стадион. Это был последний матч в нашем городе, а потом — прости-прощай, футбол, до свидания, до следующей весны…
Мы поехали пораньше, мы всегда любили приходить на стадион заранее, чтобы купить билеты подешевле и получше, чтобы потолкаться среди болельщиков и потом занять свои места еще задолго до того, как команды выйдут на разминку.
В трамвае было не много народу, но мы не стали входить в вагон, а оккупировали заднюю площадку.
Трамвай кружит, пробирается по узким булыжным переулкам, едем мы довольно долго и успеваем по нескольку раз обсудить все футбольные проблемы. На одной из остановок в вагоне появляется контролер — пожилая женщина в потертом пальто и сером шерстяном платке.
— Молодые люди, ваши билеты!
Билеты у нас, конечно, есть, но мы нарочно долго роемся в карманах, делаем испуганные лица, растерянно поглядываем друг на друга и острим:
— Ой, у меня, кажется, дыра в кармане, билет провалился!
— Арестуйте вот этого длинного, он всегда без билета ездит!
Контролер стоит перед нами и терпеливо ждет.
Наконец даже пассажиры в вагоне не выдерживают и начинают возмущаться:
— Человек на работе, а они хахалятся!
— Молодежь нынче пошла!
— И еще девочка, главное, с ними!
— Да теперь девочки еще почище!
Мне уже немного не по себе от подобного развлечения. Будь билеты у меня, я бы давно их показал. Но билеты у Вадика. А он продолжает рыться в карманах, извлекает оттуда расческу, пуговицу, несколько медных монет, использованный билет в кино, мятый носовой платок, перочинный нож… Причем каждый раз он пожимает плечами и удивленно закатывает глаза — как клоун в цирке. Глядя на него, ребята так и покатываются с хохота.
Конечно, в одиночку каждый из нас наверняка бы не стал затевать подобных представлений — просто побоялся бы, да и к чему… Вместе — дело другое. Мы все словно подогреваем, словно подстегиваем друг друга.
И вдруг я вздрагиваю и чувствую, как все внутри у меня холодеет. С передней площадки на меня смотрит отец.
Я отодвигаюсь, я стараюсь спрятаться за Эрика, и тут же понимаю, что ошибся. Это вовсе не отец. Просто незнакомый мужчина в черном пальто и шляпе, даже ни капли не похожий на моего отца. Да и с чего бы отцу оказаться сейчас здесь, в трамвае? Вот уж поистине — у страха глаза велики… Я-то хорошо представляю, что бы сказал мне отец, если бы увидел эту сцену!
Наконец Вадик все же извлекает билеты и говорит, по-прежнему кривляясь:
— Вы уж извините, мамаша… Бывает… склероз…
— Если бы я была твоей мамашей, — мрачно отвечает контролер, — я бы тебя выпорола. Понятно, сынок?
Пассажиры смеются. Вадик на минуту замолкает, а потом кричит, уже вслед контролеру:
— Вы не имеете права грубить! Дайте жалобную книгу!..
Вот и кольцо.
Мы выбираемся из трамвая и идем по Приморскому парку Победы.
Стоит ясный осенний день, в воздухе пахнет холодом и прелыми листьями. Хороший у нас все-таки стадион, лучше, наверно, не найдешь ни в одном городе! Когда мы поднимаемся и взгляду открывается Финский залив и свежий ветер ударяет в лицо, у меня сразу исправляется настроение. Отсюда, сверху, очень интересно наблюдать за яхтами и на парк Победы смотреть тоже очень интересно. Видно, как по тропинкам, по аллеям стекаются маленькие фигурки на главный проспект, ведущий на стадион, — людей много, точь-в-точь как на демонстрации. Сначала они идут не спеша, потом, чем меньше остается времени до начала матча, все быстрее, быстрее, совсем как в кино, в старых немых фильмах — на перроне перед отходом поезда, и, наконец, уже почти бегут, словно ими командует, их подгоняет кто-то невидимый.
«Около сорока тысяч зрителей стали вчера свидетелями на редкость бесцветной игры. Случайные, сумбурные атаки нападающих обеих команд не принесли результата, и к концу матча счет не был открыт. 0:0», — так написали на другой день газеты об этом матче.
Обычно я очень люблю читать газетные отчеты о футбольных встречах, которые видел сам, и читать и сравнивать, и выискивать неточности. Но в этот раз и сравнивать было нечего. «На редкость бесцветная игра», — точнее не скажешь. Ну хоть бы 2:2 или 1:1 — мне очень нравится смотреть, как забивают мячи, а тут 0:0, ни одного гола не смогли забить, мазилы!
Поэтому обратно мы возвращались совсем не так весело, как шли на стадион.
У выхода, возле касс, мы вдруг натолкнулись на брата Вадика. Кажется, он был уже навеселе.
— Аа! — закричал он. — И вы здесь! Вася, знакомься, это, так сказать, наша смена.
Рядом с ним стоял мужчина в синем плаще. Он улыбнулся и посмотрел на нас. Что-то очень знакомое было в его лице. Широкий, слегка приплюснутый нос, белозубая улыбка…
Вадик незаметно кивнул в его сторону и как-то особо значительно подмигнул нам.
Ну, конечно, как же я не узнал сразу! Это был Тимофеев, Василий Тимофеев, очень известный еще год-два тому назад футболист, один из лучших защитников. Сколько раз я видел его фотографии! «Тима» — так звали его болельщики. Когда он выходил наперерез вырвавшемуся вперед нападающему, весь стадион кричал: «Ти-ма, да-вай! Да-вай, Ти-ма!»
Конечно же, это был он. Брат Вадика суетился возле него и торопливо сыпал словами:
— Разве ж это игра? Вот раньше, бывало, правда, Вася? Я, помню, раз вышел на самые ворота, понял? А на меня сразу два защитника, понял? А я между ними и мяч через себя перекинул — что тут было!
Мы все сбились вокруг Тимофеева и так и шли по аллее толпой — всем хотелось идти рядом со знаменитым футболистом.
— Эх, ребята, не устроилась у меня жизнь, — говорил брат Вадика, — не повезло мне. Вот Вася не даст соврать, я ведь тоже мог в команде мастеров играть, по заграницам мог ездить! Ведь какой у меня удар левой был! Правда, Вася?
— Правда, правда, — рассеянно сказал Тимофеев.
— А вот не повезло. Это уж точно говорят — кому какая удача выпадет в жизни…
Обычно каждый раз, когда брат Вадика, подвыпив, заводил свои жалобы, я думал: для чего он живет, для чего живут такие люди?
Вообще последнее время меня часто одолевали подобные вопросы: для чего живет тот или другой человек, для чего живу я? В чем смысл? Вот если спросить его, что он ответит? Ну, ученые, писатели великие, врачи, это понятно зачем. А такие, как брат Вадика? Днем он ходит на работу, которую не любит, вечером играет в домино или пьет водку и вечно жалуется на свою жизнь.
А какая у него цель в жизни, какой смысл? Кто может сказать?
Иногда мне даже становится страшно — у меня пока еще тоже нет в жизни никакой определенной цели, никакого сильного увлечения. А вдруг и не будет? Неужели и у меня может сложиться жизнь так же бессмысленно и я тоже потом буду жаловаться и уверять всех, что мне просто не повезло?
Но в этот вечер, после футбола, я вовсе и не думал ни о чем подобном. Я первый раз в жизни шел рядом с футболистом, которого знают десятки, сотни — да что там сотни! — тысячи людей! Болельщики, обгоняя нас, оборачивались, смотрели на Тимофеева и многозначительно переговаривались между собой. А один мужчина в очках даже наклонился ко мне и спросил шепотом:
— Простите, это правда тот самый Тимофеев, я не ошибся?
И я небрежно ответил:
— Да, тот самый.
Я даже не представлял никогда раньше, что это так приятно: идти рядом со знаменитостью и делать вид, что для тебя это привычно, ничего особенного, и ловить на себе любопытные и завистливые взгляды…
Ребята осмелели и наперебой задавали Тимофееву разные вопросы: и кто, по его мнению, войдет в сборную, и правильно ли сегодня судья определил офсайд, и какая команда в этом году вылетит из класса «А», — и он отвечал нам, он разговаривал с нами, как равный с равными, видно было, что он привык быть в центре внимания и давно уже научился держаться просто и естественно.
Больше всего я боялся, что вдруг сейчас он скажет: «Ну, пока, ребята, я пошел» — и свернет, исчезнет в толпе, и тогда сразу станет ясно, что никакие мы не знакомые, а только случайные попутчики, шли вместе, пока было по дороге, а как дороги разминулись, так и все — до свидания! Но, видно, он не торопился: уже осталось позади и трамвайное кольцо с толпой болельщиков, осаждавших вагоны, и троллейбусная остановка с бесконечной очередью, а он все шел вместе с нами.
Я думал, как удивятся завтра все в классе, когда я расскажу, что познакомился с самим Тимофеевым. Ведь не поверят, гады! Ни мне, ни Алику не поверят, скажут: разыгрываем, сговорились…
— Сейчас бы кружечку пивка холодненького, в горле пересохло, — сказал брат Вадика и просительно посмотрел на Тимофеева, видно, у него самого уже не было денег.
— Хорошо бы! — засмеялся Тимофеев и развел руками. — Да вот я тоже на мели… Без копейки…
Я почувствовал, как у меня от волнения заколотилось сердце.
— У меня есть деньги! — радостно выкрикнул я. — У меня есть… Пожалуйста, — повторил я, со страхом ожидая, что сейчас они откажутся, решат, что неудобно пить пиво на деньги мальчишки, школьника. Но Тимофеев переглянулся с братом Вадика, потом посмотрел на меня, улыбнулся широко и белозубо, по-тимофеевски, в точности, как на фотографии, которая висела в витрине фотоателье на Невском.
— Значит, угощаешь? Ну что ж, как говорится, рука дающего не оскудеет. Пошли, ребята!
И мы всей гурьбой двинулись к пивному ларьку.
Неожиданно мне пришла в голову нелепая мысль: а вдруг я потерял деньги? Я торопливо сунул руку в карман — нет, все в порядке, вот они, на месте, два рубля и мелочь. Как удачно получилось, что сегодня дома не оказалось денег мельче и мне пришлось взять трешку. Вообще деньги у нас хранятся в ящике письменного стола, и я беру, когда нужно, когда иду в магазин или в булочную, а потом кладу сдачу назад в ящик, и отец никогда не проверяет меня, у нас все строится на полном доверии. И если мне нужны деньги на кино или еще на что-нибудь, я тоже беру сам, только, конечно, говорю отцу, сколько и зачем мне нужно.
Мы подошли к пивному ларьку, и все, кто стоял в очереди, сразу стали смотреть на Тимофеева, тоже узнали его. Если бы он был один, наверняка бы его пропустили без очереди, но нас, как-никак, было девять человек, целая орда, так что пришлось постоять.
Конечно, все ребята тоже захотели пить. Выпить пива с самим Тимофеевым — такой случай они просто не могли упустить, и я купил восемь кружек и бутылку лимонада Лильке. Себе я, честно говоря, тоже хотел сначала купить лимонад, потому что пиво не люблю: горечь, как лекарство, не понимаю, что хорошего в нем находят, — но потом постеснялся и все-таки взял кружку пива.
— Ну, брат, спасибо, теперь я твой должник, — говорил Тимофеев, вытирая губы. — А пиво — что надо! Холодное пиво!
Он говорил со мной так, словно мы остались вдвоем, словно из всех нас он взял себе в товарищи меня одного. Еще десять минут назад я плелся с самого края, дальше всех от Тимофеева, потому что Вадик и Эрик совсем оттеснили меня и почти не замечали, а тут вдруг я сразу стал главной фигурой, и никто уже не мог оспорить мое право стоять рядом с Тимофеевым и разговаривать с ним! Честное слово, в этот раз даже пиво показалось мне вовсе не таким уж невкусным!
— Это что! — говорил брат Вадика, хотя его никто и не слушал. — А я однажды двенадцать кружек выпил. Как сел с утра, понял, так к обеду только и отвалился…
Мы выпили пиво и пошагали дальше.
Мы прошли еще два квартала и вышли на площадь. Здесь, у стоянки такси, Тимофеев распрощался с нами.
— Ну, пока, ребята, — сказал он, садясь в такси. — Дела, тороплюсь. Если что понадобится, звоните!
В тот момент я был так переполнен впечатлением от знакомства с Тимофеевым, что даже не подумал, как же это он поехал на такси, если у него нет ни копейки… Эта мысль пришла мне в голову позже, когда я поднимался по лестнице домой. Но я тут же успокоил себя, решив, что могли же быть у него деньги дома и, приехав, он мог их вынести шоферу, только и всего. Да Тимофеева, наверно, любой шофер и бесплатно согласился бы довезти.
И тут я вспомнил о двух рублях, истраченных на пиво. Я вовсе не должен был их тратить. Я должен был вернуть их, положить назад в ящик письменного стола, как всегда возвращал сдачу.
Теперь, когда я остался один, мое радужное, восторженное настроение заметно улетучилось. Я совсем не был уверен, что сумею объяснить отцу все так, чтобы он правильно понял. Если посмотреть со стороны, получалось, что я просто угощал пивом подвыпившего брата Вадика и его приятеля, да еще сам пил вместе с ними… Нечего сказать, хороша картина!
Но ведь все дело было в настроении! А как это объяснить, как рассказать об этом словами — я не знал…
Я поднялся на свой этаж, так ничего и не придумав.
Отец работал у себя в кабинете. Последнее время он работал особенно много, даже лицо у него осунулось, похудело, выражение озабоченности все чаще появлялось на нем.
— Ну как, опять продулся твой великолепный «Зенит»? — спросил он.
— Нет, почему? Ничья.
— Ну, тогда поздравляю. Ужин на кухне. Разогревай и ешь.
Я торопливо поужинал и сел делать уроки, но из головы никак не выходили эти деньги. И задача по алгебре, как назло, попалась на рубли.
«Подумаешь, — говорил я себе, — какие-то несчастные два рубля. Было бы из-за чего переживать. Вон Эрик берет у своей мамаши из сумки то рубль, то трешку, и ничего. «Нужны же мне, — говорит он, — карманные деньги». — «Эрочка, у меня не монетный двор, — отвечает ему мамаша. — Будь, пожалуйста, поэкономней». И все. И никаких переживаний. А тут два рубля — мог же я, в конце концов, угостить своих товарищей…»
И все-таки перед сном я решил попробовать рассказать отцу обо всем, как сумею. Я вошел к нему в комнату. Он на минуту оторвался от своих вычислений и посмотрел на меня отсутствующим рассеянным взглядом.
— Ты уже ложишься? Ну, иди спи. А я еще немного поработаю.
Почему он не посмотрел на меня повнимательнее? Я бы рассказал ему все. Но он не посмотрел, он сказал только: «Ну, иди спи».
Расскажи я о своих переживаниях Вадику, или Сереге, или Эрику, они бы только посмеялись надо мной — стоит ли волноваться из-за такой чепухи. А я вот волновался и ничего не мог поделать с собой.
Мне нечего было опасаться, я мог быть спокоен, я знал, что отец не станет проверять меня и никогда не заподозрит в нечестности, но именно это сознание и было для меня сейчас тяжелее всего.
«Ладно, — подумал я, засыпая, — пусть уж все будет так, как получилось. Но зато больше никогда… никогда больше… я ничего не скрою от отца…»
Я еще не знал, что обмануть во второй раз куда легче, чем в первый…
Глава 6. Мечта моего детства
Может быть, потому случайная встреча с Тимофеевым и знакомство с ним произвели на меня такое впечатление, что давно, еще класса с третьего или четвертого, у меня была мечта, ну, может быть, не мечта, а просто очень сильное желание: мне ужасно хотелось сыграть в футбол или волейбол за команду, за настоящую команду. Не класс на класс, как мы играли обычно на большой перемене или после уроков, не просто так, ради забавы, ради развлечения, как играют на даче или во дворе, а именно за команду, чтобы все было, как в серьезном матче: и форма, и футболки с номерами, и настоящий судья со свистком, и точно очерченная, тщательно вымеренная площадка, и настоящие болельщики, а не просто зрители, которые только и жаждут, как бы одна из команд побыстрее вылетела, чтобы сыграть самим.
На футбол мне, конечно, нечего было рассчитывать, в футбол я играл неважно. Правда, мне однажды приснилось, будто меня взяли в сборную вратарем и я стоял в настоящих воротах с полосатыми штангами и сеткой. Но такое могло случиться только во сне.
А вот в волейбол вполне могли бы и взять — я и бил прилично, и блок иногда ставил что надо, но почему-то каждый раз, как только начинают формировать школьную сборную, обо мне словно забывают. Сразу вспоминают какого-нибудь Гошу из 9-го «б» или Диму из 10-го «а», их участие в сборной само собой разумеется, не подлежит никакому сомнению, будто без них и команда существовать не может. А меня почему-то никто и всерьез не принимает, никому почему-то и в голову не приходит, что я могу сыграть ничуть не хуже, — вот что меня больше всего удивляет. Не самому же мне напрашиваться!
Короче говоря, я уже потерял всякую надежду, что моя мечта когда-нибудь сбудется, а тут вдруг на перемене подходит ко мне Вадик — он хоть и маленького роста, а в защите играет как зверь, такие мячи вытягивает, что закачаешься, — и говорит:
— Колька, будешь играть в сборной. Завтра приходи на тренировку.
Вот ведь как бывает: все желания всегда исполняются неожиданно. Обычно чего я только не делал, как только не вертелся у всех перед глазами, чтобы о себе напомнить, а в этот раз я даже не знал, что начинаются соревнования, и что Вадика назначили капитаном школьной команды, тоже не знал.
До первой встречи оставались считанные дни, сыграться мы, конечно, не успели, на тренировках больше злились друг на друга и орали, чем тренировались…
Вечером, накануне первой игры, я долго не мог уснуть.
В своем воображении я то ставил великолепный, непробиваемый блок, то в изумительном акробатическом прыжке под восторженные крики болельщиков вытягивал безнадежный мяч, то неотразимым ударом приносил команде последнее решающее очко…
Я знал, что все наши, вся наша компания собирается завтра явиться на соревнования — болеть за меня и за Вадика. А Лилька? Придет ли она? Мне, конечно, очень хотелось, чтобы пришла…
Наверно, из меня никогда не выйдет настоящего спортсмена. Я так волновался перед началом игры, даже колени у меня вдруг начали дрожать, я никак не мог унять эту дрожь и очень боялся: а что, если кто-нибудь заметит, как меня трясет. Где-то я читал, что это состояние даже имеет научное название: «предстартовая лихорадка». Но все-таки я думаю, что настоящих спортсменов перед Олимпийскими играми, наверное, лихорадило меньше, чем меня перед этой встречей на первенство района.
Я так волновался, что даже плохо понимал, что происходит вокруг меня.
Вадик, плотный, коротконогий, разминаясь, шевелил плечами, разводил в стороны руки и все повторял:
— Спокойно, мальчики, главное — спокойно. Играем на Синицына.
Наверно, тоже от волнения я никак не мог сообразить, почему на Синицына. Юрка Синицын никогда не отличался особо сильным ударом. Или, может быть, в этом был какой-то свой расчет, какая-то хитрость, задуманная Вадиком?
Но мне сейчас было не до того, чтобы ломать голову над его хитростями, — я изо всех сил старался справиться со своей трясучкой.
И только когда мы уже вышли на площадку и прокричали «физкульт-привет», я вдруг обнаружил, что рядом со мной стоит вовсе не Юрка Синицын из восьмого «б», а его брат, Геннадий, который еще в позапрошлом году кончил школу. Я удивленно посмотрел на Вадика, и тот подмигнул мне: мол, все в ажуре, не тушуйся.
Игра началась.
Куда девались все мои изумительные прыжки и удары, которые я так ясно видел вчера в своем воображении! Теперь я думал только об одном: как бы не смазать. И конечно, сразу же смазал — самым жалким образом ткнул мяч прямо в сетку…
Я не решался взглянуть в сторону болельщиков, я еще раньше заметил, что там, рядом с Серегой и Аликом, сидит Лилька.
Молодец Вадик, он сделал вид, что ничего не случилось, словно и не заметил моего промаха, и только все время тихо повторял:
— Спокойно, мальчики, спокойно…
И тут на четвертый номер вышел Синицын. Он играл сильно и уверенно, у него-то, ясное дело, не было никакой предстартовой лихорадки, — говорят, в институте он выступает за факультетскую сборную, а там игроки немножко посильнее, чем у нас…
Уже к середине первой партии стало ясно, что наша команда сильнее: мы вырвались вперед на шесть очков, и сразу игра пошла увереннее, даже я расхрабрился и долбанул парочку раз, не очень, правда, здорово, но все же…
Когда во второй партии счет был 11:3 в нашу пользу, капитан наших соперников попросил перерыв. Вся их команда сбилась в кучу на краю площадки, они о чем-то совещались, поглядывая на Синицына. У меня замерло сердце. Вдруг они догадались о подставке и сейчас разоблачат нас — и судьи снимут нашу команду с соревнований?
Но мои опасения были напрасными, — наверно, ребята просто договаривались, как лучше блокировать Синицына, только и всего…
Встречу мы выиграли. Наши болельщики окружили нас и поздравляли и хлопали по плечам, а мы все никак не могли остыть, отойти от спортивного азарта, и даже жалко было, что все так быстро кончилось.
Потом мы пошли в душ, и пока мы проходили по залу, мне очень нравилось, как я выгляжу со стороны — в мокрой, темной от пота майке, со спутавшимися на лбу влажными волосами, с разбитым локтем — настоящий спортсмен, одержавший победу в нелегкой борьбе. Как хорошо, что Лилька видела меня в эту минуту!
Ребята ждали нас с Вадиком у выхода. Гена Синицын, конечно, сразу же ушел, он торопился, у него были свои дела, ему было неинтересно с нами. А мы не спеша двинулись по улице всей гурьбой: впереди я, Вадик и Лилька, а за нами — все остальные. И это тоже было очень здорово — идти вот так всем вместе и вспоминать все перипетии матча и слегка помахивать новенькой спортивной сумкой, в которой лежит самая настоящая форма с номером, нашитым на майке, и слушать остроты Эрика: «Ну, старик, скажем прямо, ты скакал, как кенгуру. Я уж говорил ребятам: держите его, держите за ноги, а то ведь через сетку перемахнет!»
Только воспоминание об унизительном холодке испуга, который я испытал, когда ребята из той команды совещались и поглядывали на Синицына, не давало мне полностью насладиться сегодняшним днем.
— Напрасно ты взял этого Синицына, — сказал я Вадику, — совсем ни к чему…
— Ну да! Первая встреча, ребятишки не сыгрались, надо было подстраховаться…
— Но все-таки нечестно… — сказал я.
— Да брось ты! Все так делают. Ты что, не знаешь?
Нет, я не знал этого, и я не был уверен, что все так делают.
Но я не стал спорить. Мне не хотелось портить настроение себе и ребятам: как-никак, а сегодня сбылась моя давнишняя мечта: я играл в самой настоящей команде, в самых настоящих соревнованиях с судьями и протоколами. Тем более, что мы все равно выиграли бы и без Синицына. Это же было ясно.
Когда я пришел домой, меня ждал сюрприз. На столе лежала кожаная папка: та самая, которую мне давно уже хотелось.
Неужели отец догадался, что сегодняшний день был для меня праздником? Впрочем, догадаться об этом было несложно: последние дни я только и говорил о волейболе. Но я так обрадовался и удивился, что задал глупый вопрос:
— Папа, это мне?
— Не знаю. Может, тебе, а может, и мне, — сказал отец сердито.
Я давно уже заметил, что когда он говорит мне что-нибудь ласковое или делает подарок, то всегда смущается и сердится на себя за это смущение. А меня очень удивляет, когда взрослые люди смущаются — почему-то мне кажется, что взрослые не должны смущаться.
Глава 7. Прощай, Алик
Когда в тот вечер мы возвращались из спортивного зала, я еще не знал, что вот так, все вместе, мы идем в последний раз, что очень скоро мы расстанемся с Аликом.
В понедельник Алик не пришел в школу, и я решил, что у него началась какая-нибудь очередная болезнь, но вечером он появился во дворе живой и здоровый и сообщил, что его родителям дали квартиру в новом районе, что уже есть ордер и ключи, и что сегодня они с отцом ездили смотреть свое новое жилище.
— Ничего квартирка, нормальная, главное — с балконом!
Алик был очень взбудоражен, взвинчен и говорил, не замолкая ни на минуту. Остановить его было невозможно.
До сих пор они вчетвером — Алик, отец, мать и бабушка — занимали маленькую комнату в коммунальной квартире, такой огромной, что в ее коридоре вполне можно было сдавать нормы ГТО по бегу.
На другой день я отпросился с последнего урока, чтобы помочь Алику переезжать. И Вадик, и Серега, и молчаливый Витёк, и даже Эрик в своей специальной английской школе — все тоже отпросились.
Шофер грузотакси с ленивым любопытством наблюдал, как мы, обгоняя друг друга, носимся по лестнице и таскаем связанные бечевкой стопки книг — их было так много, что казалось просто невероятным, как только они могли умещаться в крохотной комнатке… Наверно, шофер все ждал, когда же мы начнем грузить что-нибудь более существенное, но так и не дождался: всю старую мебель родители Алика решили выбросить.
В новой квартире было очень тихо, светло и прохладно. Мы сидели кто на полу, кто на книгах, а мамаша Алика угощала нас дыней.
Дыня была огромная, наверно, килограммов двадцать, ну, может быть, не двадцать, но десять-то уж точно. А сверху на ее корке были вырезаны буквы — наши инициалы. Это, конечно, Алик постарался.
Сам он восседал среди нас со счастливым, перепачканным дынным соком лицом и говорил:
— Ничего, ребята, я буду приходить к вам, обязательно буду, вот увидите. Подумаешь — если на автобусе ехать, то всего каких-нибудь полчаса. А скоро метро проведут, совсем близко будет.
И, конечно, в этот момент Алик верил, что он обязательно, чуть ли не каждый день будет приезжать к нам, что ничего не изменится, но я-то лучше Алика знал, что это неправда. И так-то последнее время он все реже появлялся по вечерам во дворе, возле шестой парадной — все готовился к каким-то олимпиадам, все решал задачки, все занимался своей любимой физикой — где уж теперь ему выбраться? И от этого мне сделалось грустно: все-таки Алик был мне ближе всех из нашей компании; сколько лет мы прожили вместе с ним в одном доме, на одной лестнице — с самого дня рождения — это же не шутка!
Вообще наша компания, кажется, начинала постепенно разваливаться.
Серега, похоже, становился знаменитостью. Он занял первое место в районном турнире, а потом во время сеанса одновременной игры умудрился обыграть гроссмейстера, и его даже показывали по телевизору. Было очень интересно увидеть на экране знакомую физиономию. Интересно и смешно. Серега явился на передачу в черном костюме, в рубашке с ослепительно белыми манжетами и запонками, и рядом с ним гроссмейстер в обычном сером пиджаке и клетчатой рубашке выглядел совсем невзрачно. Серега очень волновался, не знал, куда деть руки, и поминутно поправлял галстук. «Подумаешь, ничего особенного, только жарко», — сказал он нам после. Конечно, у него теперь не оставалось времени, чтобы безыдейно торчать во дворе.
— Вы даже не представляете, — говорил он нам, — что это значит — всерьез заниматься шахматами.
Он подчеркивал слово «всерьез».
Меня почему-то раздражали его разглагольствования, — получалось, будто мы бездельники, у нас есть время собираться и торчать у парадной, а он — ужасно серьезный, занятый человек, ему некогда.
У Лильки тоже появились какие-то свои дела.
Так что все чаще мы теперь собираемся вчетвером: Эрик, Вадик, Витёк и я.
Иногда мне представлялось, как пройдет несколько лет, может быть, десять или пятнадцать, а мы четверо останемся по-прежнему верны нашей дружбе. И вот однажды мы будем идти по улице — и нам навстречу вдруг попадется Алик или Серега, или Лилька.
Но мы, конечно, уже не узнаем друг друга. В этой картине было что-то очень красивое, трогательное и в то же время грустное…
Как-то дома я в одном из старых журналов случайно обнаружил анкету-вопросник — на нее предлагалось ответить всем читателям. Всего вопросов было пять или шесть, и я, конечно, немедленно пристал к отцу, чтобы он ответил — ну хотя бы на первые два.
— Ну-ка, что там у тебя такое? — Он заглянул в журнал и усмехнулся. — Придумают же люди…
— Пап, только серьезно, слышишь?
Он подумал немного, потом быстро написал что-то и протянул мне журнал:
— На, читай.
Я прочел.
«Что вы считаете в жизни самым страшным для человека?
Потерять уважение к самому себе.
Что вы считаете самым трудным?
Всегда оставаться самим собой».
Я подозрительно посмотрел на отца — мне вдруг показалось, что эти ответы он написал специально для меня, особенно второй. Я и сам последнее время замечал, что нет-нет, да и промелькнет у меня какой-нибудь жест Вадика или словечко Эрика, его интонация, его манера растягивать слова. Ну и что же? Что в этом плохого? Мне, например, очень нравится их взрослость, их самостоятельность, их независимость. Я даже на школьном вечере, пока собираюсь пригласить танцевать незнакомую девочку, пока собираюсь заговорить с ней, раз десять покраснею и потом пробормочу что-нибудь нечленораздельное, а Эрик — тот подлетает как ни в чем не бывало: «Здравствуйте, мне кажется, мы с вами уже где-то виделись. Ах, нет? А может быть, все-таки да? Вы никогда не бывали в Супикове? Да нет, я не шучу, город такой есть, посмотрите на карте…» И все, и начался разговор, и через пять минут они оба уже смеются, как старые знакомые…
Так что, если я и перенял что-нибудь от своих приятелей, не вижу в этом ничего ужасного…
На следующий день вечером я с журналом помчался во двор, мне не терпелось узнать, что ответят на вопросы анкеты мои друзья.
— Самое страшное, — многозначительно сказала Лилька, — это разочароваться в жизни.
— А по-моему, самое страшное, — неожиданно сказал молчаливый Витёк, — это когда человек болен и знает, что умрет.
— Ничего подобного! — выкрикнул Эрик. — Самое страшное — на восемьдесят первом этаже небоскреба вспомнить, что ключи от квартиры забыл внизу!
— Самое трудное — это штаны снимать через голову, — сказал мрачно Вадик.
И пошел самый настоящий треп. Каждый старался придумать что-нибудь посмешнее. Так мне и не удалось выяснить, что же мои друзья всерьез считают самым страшным и самым трудным в жизни…
В конце ноября произошло важное событие: Вадика приняли в комсомол.
Автобиография в двух словах, общественная работа, как учишься, что такое демократический централизм — и все в порядке, Вадим Банщиков, можешь считать себя комсомольцем.
И только один человек, один-единственный человек во всем зале сомневался, стоит ли принимать Вадима Банщикова, 1947 года рождения, русского, в комсомол… И этим человеком был я, его приятель, его товарищ, его друг.
Почему? Я и сам не мог объяснить толком.
Тот случай с волейболом меня смущал, что ли… Или тогда в трамвае…
— Почему до сих пор не вступал? — крикнул Вадику кто-то из зала.
— Считал себя недостаточно подготовленным, — ответил Вадик и скромно потупился.
Он мог обмануть кого угодно, но только не меня, нам-то он обычно говорил совсем другое, нам он отвечал коротко: «А зачем?»
— Все ясно, — сказал председатель. — Если других предложений нет, приступаем к голосованию. Кто за?
Если бы была моя воля, если бы от меня это зависело, я бы принимал в комсомол только таких ребят, только таких… ну, самых честных, что ли, самых достойных… И я бы устраивал всем проверку, я бы испытывал всех каким-нибудь трудным делом, только по-настоящему трудным. А не таким, какое поручили мне, когда я стал комсомольцем. Тогда у нас в школе решили организовать свой музей, свою малую Третьяковку и на мою долю досталось вырезать репродукции из старых «Огоньков». Ужасно ответственное поручение! И вообще, по-моему, это была глупая затея — развешивать картинки по стенам, лучше было лишний раз сходить в Эрмитаж или Русский музей…
Но пока что от меня ничего не зависело, и в нашей школе в комсомол принимали всех подряд, лишь бы не было двоек, лишь бы участвовал в общественной работе. А за отличниками так даже бегали, уговаривали их подавать заявления… Так почему же не принять Вадима Банщикова, чем он хуже?
— Кто за? — повторил председатель. — Прошу поднять руки.
И все подняли руки. И я тоже поднял.
Глава 8. Отец
— Может быть, хватит на сегодня? — сказал отец самому себе. — По-моему, определенно хватит.
Он встал из-за письменного стола и потянулся, помахал руками, разминаясь.
— Самое время пойти подышать свежим воздухом. Ты как, составишь мне компанию?
Он мог и не задавать подобных вопросов — я всегда очень любил гулять вместе с отцом, только последнее время это получалось редко — все он был занят, все пропадал в своем институте. А сегодня он не пошел на работу, остался дома — писал какую-то статью или доклад. Вообще он мог оставаться дома, когда хотел, когда считал нужным, и никто, конечно, его не проверял, никто не контролировал. Но, оставаясь дома, он, по-моему, работал еще больше, чем в институте. Я просто удивляюсь всегда, как он может столько работать, как ему не надоедает? Если бы я хоть наполовину работал так, как мой отец, я бы давно уже был отличником-переотличником, давно бы, наверно, учился в какой-нибудь особой-переособой школе для сверходаренных детей. Как-то я спросил отца:
— Пап, неужели тебе не надоедает — все время работать и работать?
Он засмеялся и ответил:
— Знаешь, что сказал по этому поводу один умный человек? Один умный человек сказал: «В жизни есть только одно наслаждение, которое не оставляет после себя осадка. Это труд». Когда-нибудь ты тоже поймешь это…
Может быть, когда-нибудь я и правда пойму, но пока что я не очень поверил в это. Мне, например, сиденье за учебниками никогда не доставляло особого наслаждения…
Мы оделись и вышли на улицу. С Невы дул сырой порывистый ветер. Уже темнело, но фонари еще не зажглись.
Мы шли молча. Отец, хмурясь, думал о чем-то своем, наверно, он все еще не мог оторваться от письменного стола. И я тоже молчал, я не хотел ему мешать.
Я вообще не понимаю, почему люди считают, что обязательно нужно о чем-то разговаривать. Иногда даже лучше идти вот так — молча.
Когда мы проходили мимо маленького тира, отец вдруг повернулся ко мне:
— Зайдем?
— Зайдем!
Раньше, когда я был поменьше, мы с отцом частенько стреляли в этом тире — это было мое самое любимое развлечение. Я тогда еще едва доставал до барьера, к тому же всегда забывал, какой глаз нужно зажмуривать, прицеливаясь, а когда нажимал спусковой крючок, то закрывал сразу оба. Но зато как я радовался, как ликовал, когда полосатый арбуз вдруг распадался на две половинки и из него возникала маленькая балерина, или когда желтый лев переворачивался вверх ногами, или начинали вертеться разноцветные крылья мельницы…
А отец стрелял быстро, почти не целясь. Только, щелкнув, разламывалось в его руках ружье, когда он загонял в ствол очередную пульку, да хлопали выстрелы.
Раз! — и перевернулась утка.
Раз! — и тигр прыгнул сквозь обруч.
Раз! Раз! — и завертелась балерина. И человек с усиками сдернул цилиндр.
— Еще десяточек, будьте добры. Ну-ка, что там еще осталось? Что там еще?
Неожиданно я ощутил какую-то тревогу, я никогда раньше не видел, чтобы отец стрелял в тире так торопливо, с таким азартом, — он словно старался отвлечься, старался уйти от каких-то своих мыслей.
Мне так и не удалось сбить серебристый самолет, только шесть пулек зря потратил, он был точно заколдованный. Пришлось переключиться на уток, пока еще отец не успел всех посбивать…
Когда мы вышли из тира на улицу, уже зажглись фонари и неоновые рекламы сверкали вовсю.
— Мо-ро-же-но-е, — прочел отец по слогам. — Зайдем?
— Зайдем!
Мороженое тоже всегда входило в программу наших развлечений в те времена, когда я был поменьше, когда каждое воскресенье мы обязательно отправлялись гулять вместе с отцом. Теперь мы повторяли маршрут тех давних прогулок.
И опять, как и в тире, мне показалось, что отец старается забыть, отвлечься, избавиться от чего-то, что не дает ему покоя. Опять какая-то тревожная торопливость почудилась мне в его движениях.
Официантка поставила перед нами вазочки с мороженым, сифон с водой, два стакана.
— Папа, — сказал я. — У тебя неприятности?
— Нет, откуда ты взял?
— Я же вижу.
Он промолчал.
— Почему ты не хочешь сказать? Что случилось?
— Пока ничего.
— Почему пока?
— Потому что надо дождаться, когда кончится серия опытов, тогда будет видно.
Я облегченно вздохнул. Почему-то я был уверен, что от этих опытов, суть которых не очень-то и понятна непосвященному человеку, вряд ли может зависеть что-нибудь особо серьезное.
Вот раньше — дело другое. Я читал, например, как Мечников, чтобы доказать свою правоту, проглотил холерных вибрионов. Это было здорово, это было геройство! А теперь что…
«Берем один нерв, кладем его в раствор, потом раздражаем нерв электрическим током. Результаты записываем. Берем другой нерв, кладем его в другой раствор, затем раздражаем электрическим током. Результаты записываем. Берем третий нерв, кладем его в третий раствор…» — так однажды рассказал мне об этих опытах лаборант Миша.
— И сколько же раз? — спросил я.
— Может, десять, а может, и сто, когда как, — ответил он.
…Возле кинотеатра отец уже не спрашивал меня: «Зайдем?». Мы просто переглянулись и направились к кассам.
Мы пристроились в хвост довольно длинной очереди и стали терпеливо ждать, но очередь почти не двигалась.
— Нет, это безнадежно, — услышал я вдруг позади себя знакомый голос.
Я быстро обернулся и увидел Тимофеева. Он стоял вполоборота ко мне и разговаривал с какой-то девушкой. Вот он повернулся, он был совсем рядом, я даже слышал, как зашуршал его синий нейлоновый плащ. Взгляд его скользнул по моему лицу.
«Неужели не узнает?»
Я боялся поздороваться первым. Больше всего мне сейчас хотелось, чтобы он узнал меня. «Это же я! Я! Неужели вы меня не узнаёте?!»
И вдруг он улыбнулся своей широкой, белозубой улыбкой и кивнул — кивнул мне!
Потом он что-то сказал девушке и стал пробираться через толпу к окошечку администратора.
— Кто это? — спросил отец.
— Это… Тимофеев. — Помимо моей воли голос мой многозначительно дрогнул и в нем зазвучали торжественные нотки.
— Аа… — отозвался отец рассеянно. То ли ему ни о чем не говорила эта фамилия, то ли он опять погрузился в свои мысли.
Зато я заметил, как несколько мужчин в очереди с интересом посмотрели на меня, они-то, конечно, отлично знали, кто такой Тимофеев.
Через несколько минут Тимофеев появился уже с билетами, он взял под руку девушку, и они ушли.
А мы остались стоять.
Будь со мной Эрик или Вадик, они бы наверняка сумели пролезть без очереди, они бы просто постыдились выстаивать такую очередину. Да и я, конечно, тоже мог попытаться, но я знал, что отец не любит, просто не переносит подобных вещей. Он бы и в кино, наверно, не пошел, если бы я достал билеты без очереди. Такой уж он человек.
И мы продолжали терпеливо стоять в самом хвосте до тех пор, пока над кассой не появилась вывеска: «Все билеты проданы».
Но события этого дня еще не кончились. Было уже совсем поздно, и я заканчивал уроки — письменное упражнение по английскому, когда вдруг раздался звонок. Открывать дверь пошел отец, и я услышал, как из коридора донесся голос Галины Аркадьевны:
— Алексей Николаевич, бога ради извините, что я врываюсь к вам так поздно. Но я только на минуту. Просто очень хотелось поговорить с вами.
— Пожалуйста, пожалуйста, — отвечал отец, — совершенно незачем извиняться. Ну, докладывайте, что там стряслось?
— Здравствуй, друг мой Колька, — сказала Галина Аркадьевна. — Все учишься? — Но сказала она это почти машинально, по привычке, и даже не дождалась ответа, а сразу прошла с отцом в его кабинет и стала рассказывать что-то торопливо и взволнованно.
Отец иногда перебивал ее, переспрашивал или вставлял два-три слова. О чем они говорили, я толком не мог понять, — наверно, опять о своих опытах. Несколько раз я слышал, как называли они какие-то фамилии — иностранные и русские, и время от времени среди этих не известных мне фамилий вдруг всплывали две знакомые: Осинин и Колесов.
И снова — уже в третий раз за сегодняшний вечер — ощущение тревоги охватило меня.
«Пока ничего», — сказал мне отец, когда мы сидели в кафе-мороженом. Но почему все-таки «пока»?! Значит, могло что-то случиться? И может быть, уже случилось, если Галина Аркадьевна пришла к нам так поздно…
А тут еще, прощаясь, она вдруг наклонилась ко мне, обняла за плечи и прошептала в самое ухо:
— Береги своего отца, Колька… Он у тебя очень хороший человек, слышишь?
С чего она заговорила сегодня об этом? И вообще смешно говорить мне такие вещи! Как будто я сам этого не знаю!
Отец пошел проводить Галину Аркадьевну до автобусной остановки, а я стал укладываться спать. Потом, уже лежа в кровати, я слышал, как он вернулся, как ходит по кабинету. Четыре шага — туда, четыре — обратно, от стены к стене, четыре — туда, четыре — обратно…
Сколько же можно так ходить? Я решил, что ни за что не усну, пока он не ляжет. Пусть хоть целую ночь придется лежат с открытыми глазами…
Тикали часы на столике, да раздавались за стеной шаги отца — больше никаких звуков не было слышно в нашей квартире…
Наверно, я все-таки заснул, потому что скрип двери показался мне очень громким. Я дернулся и открыл глаза.
В комнате стоял отец.
— Ты не спишь? — шепотом спросил он.
— Нет, — торопливо сказал я.
Он повернулся к окну и стал смотреть на улицу. По стеклам барабанил мелкий дождь.
— Если бы у тебя был учитель… — негромко сказал отец.
— Если бы у тебя был учитель, — повторил он, — которого ты бы очень любил…
— Профессор Колесов? — спросил я.
— Да, профессор Колесов… Если бы у тебя был такой учитель… Если бы он был для тебя больше, чем учителем… Ты понимаешь меня?
— Да, понимаю. — Я тоже почему-то говорил тихо, почти шепотом.
— И вдруг бы выяснилось, что он ошибался…
— Как? — быстро спросил я.
— Да, вот представь себе, вдруг бы выяснилось, что он ошибался. Как бы ты поступил?
— Я не знаю, — нерешительно сказал я. — Я не знаю.
— Вот и я не знаю, — сказал отец.
Я никогда не думал, что большие ученые тоже могут ошибаться. Как же это так?
— Бывают в науке такие случаи, — словно отвечая на мои мысли, сказал отец. — Профессор Колесов, конечно, был очень крупным ученым, настоящим исследователем. Галина Аркадьевна уже рассказывала тебе: в последние годы своей жизни он пытался объяснить некоторые сложные процессы, происходящие в клетке. Процессы, которые пока еще очень мало изучены. И он выдвинул свою теорию — смелую, оригинальную теорию. Я не буду объяснять, в чем ее суть, ты все равно вряд ли поймешь. Да это и неважно. За свою жизнь у Колесова было немало интересных работ, но эта, последняя, была его самой любимой, наверно, он чувствовал, что она — последняя. Одни ученые — и у нас, и за границей — принимали эту теорию, другие — отвергали. Одни опыты ее подтверждали, другие ставили под сомнение. Короче говоря, чтобы проверить ее, нужна была еще долгая работа, надо было поставить сотни, а может быть, даже тысячи опытов. Сам Колесов не успел закончить свой труд, но он надеялся на нас, своих учеников. И мы провели эти опыты.
Отец помолчал немного и сказал:
— Теория Колесова оказалась неверна. Теперь мы знаем это почти определенно.
— Значит, Осинин был прав? — спросил я испуганно.
— Нет, — сказал отец. — Такие люди, как Осинин, правы никогда не бывают. И знаешь, почему? Потому что у них нет своих взглядов. Они — как рыбы-прилипалы. Но дело не в этом. Дело даже не в том, что теория Колесова оказалась ошибочной. В настоящей науке ничто не бывает бесполезным. Даже ошибки. Знаешь, когда я приезжаю в незнакомый город и у меня есть время, я люблю искать нужную мне улицу сам, ни у кого не спрашивая. Сначала идешь в одну сторону, возвращаешься, идешь в другую. Зато потом уж будешь знать весь город как свои пять пальцев. Так же и в науке. Только спросить, куда идти, здесь уж действительно не у кого. Так что ошибок не надо бояться. Но вот когда я вспоминаю, как дорога была Колесову его последняя работа, как волновался он, как загорался весь, когда говорил о ней, как верил он в свою правоту, я не могу, понимаешь, не могу…
Отец замолчал. Он стоял, по-прежнему повернувшись к окну, я видел только его темную спину, он словно вовсе и не со мной говорил, а просто думал вслух. А может быть, он все-таки ждал, что скажу ему я. Но что я мог сказать? Я молчал.
— Пока об этом знают только у нас в институте, — снова заговорил отец, — но через неделю, или через две, или через месяц, если мы сообщим об окончательных результатах опытов, я представляю, какой шум поднимут люди, подобные Осинину, чего только не наговорят они о Колесове! Они только и ждут подходящего момента.
«Он сказал «если», — подумал я, — «если мы сообщим…»
И снова, будто угадав мои мысли, отец спросил:
— Знаешь, о чем мы говорили сегодня с Галиной Аркадьевной? Может быть, мы не должны, не имеем права публиковать сейчас результаты опытов? Ради памяти Колесова? Только ради его памяти. В конце концов у нас есть еще десятки проблем, которыми мы можем заниматься… и занимаемся…
Нет, конечно, он вовсе не ждал сейчас моего совета, он вовсе не ждал, что я сумею помочь ему, он просто разговаривал сам с собой, просто думал вслух — наверно, от этого ему становилось легче…
А я… Я что ж, я ведь никогда не видел профессора Колесова, я не был с ним знаком, для меня он был все равно что Чарлз Дарвин на картинке в учебнике. И я думал сейчас совсем о другом. Я думал, почему это в школе нас учат так, словно все уже давным-давно открыто, словно все уже известно и изучено. Вот обыкновенная клетка, казалось, чего проще — когда в пятом классе мы рассматривали под микроскопом срез кожицы лука. Ядро, оболочка, протоплазма, все на виду, подумаешь, какая сложность! А оказывается, целые институты, сотни ученых бьются над ее загадками, и спорят, и ошибаются, и надеются, и не спят по ночам, и сражаются за свои взгляды…
Я так и не дождался, когда отец ляжет спать. И последнее, что я видел, уже погружаясь в сон, уже чувствуя, как закрываются у меня глаза, была темная фигура отца на фоне окна…
Глава 9. Что я такого сделал?
— Мальчики, — сказала Лилька, — завтра приглашаю вас на день рождения.
— Смокинги надевать? — крикнул Эрик.
— А выпить дадут? — спросил Вадик.
— В лучших домах Филадельфии, — сострил я, — не принято задавать такие вопросы.
— Дадут, дадут, конечно, дадут, — сказала Лилька, — только не очень поздно, ладно, мальчики?
На другой день все шесть уроков подряд я ломал голову, что бы такое подарить Лильке. Обычно даже своим товарищам, мальчишкам, я никогда не мог придумать сколько-нибудь оригинального подарка, пределом моей фантазии становилась авторучка или готовальня, а уж найти подарок для девчонки — эта задача казалась мне совершенно непосильной.
И все-таки я придумал. Я решил подарить ей книгу Ремарка «Три товарища». По-моему, это была удачная мысль, мне, во всяком случае, она очень нравилась. Я даже сочинил замысловатую выразительную надпись: «Лиле. От одного из трех». Это было не совсем точно, но зато красиво. Я имел в виду себя, Эрика и Вадика. Молчаливого Витька и Серегу пришлось не принимать в расчет.
Я старательно отгладил брюки, надел новую рубашку и уже совсем было собрался идти в гости, когда вернулся с работы отец.
Он опять был чем-то расстроен, и лицо у него было усталое, даже темные круги выступили под глазами.
Он выпил на кухне чашку бульона, нашего национального кушанья, нашего фирменного блюда, как обычно шутили мы, и прилег на диван. Раньше с ним никогда такого не бывало, он никогда не любил лежать днем.
— Папа, ты что, плохо себя чувствуешь? — спросил я упавшим голосом.
— Нет, ничего, просто устал немного. Пять часов отсидел на ученом совете.
— Может быть, я не пойду лучше? — неуверенно спросил я.
— Нет, почему же, иди. Иди, конечно.
Я стоял посреди комнаты в нерешительности. В глубине души я чувствовал, что мне лучше не ходить, что я должен остаться с отцом. Но в то же время мне так хотелось пойти! Я ведь собирался весь день, я весь день только и думал об этом, я ведь еще ни разу не был у Лильки дома, в гостях. И потом я же обещал.
Я еще раз посмотрел на отца.
— Пап, ты правда хорошо себя чувствуешь?
— Правда, правда. Иди, а то опоздаешь.
Он оказался прав. Я действительно чуть не опоздал, пришел самым последним, за столом даже не было уже свободного места, пришлось всем потесниться и втиснуть еще один стул. Но зато я оказался рядом с Лилькой, раскрасневшейся, оживленной и веселой.
— А мы думали, что тебя папаша не отпустил, — сказал Вадик.
Удивительно — до чего люди могут быть однообразными! Я молча пожал плечами: мол, ерунда какая, даже и возражать не стоит.
За столом, кроме наших, было еще человек шесть-семь незнакомых. Один парень мне сразу не понравился, может быть, потому, что он тоже сидел рядом с Лилькой, я бы предпочел, чтобы на его месте был кто-нибудь из наших. Он нарядился в какую-то странную куртку, — по-моему, раньше такие куртки надевали рыцари под свои доспехи: спереди она была блестящей, черной, кожаной, а сзади обыкновенной, шерстяной, как свитер. Парня этого звали Юрой, я это сразу усвоил, слишком часто Лилька обращалась к нему по имени.
Сначала за столом все чувствовали себя скованно, не то что во дворе, возле шестой парадной. Хорошо еще хоть — Лилькины родичи, выпив по рюмке за новорожденную и выслушав наши вежливые поздравления, удалились не то в другую комнату, не то в кухню и затихли там, словно их и не было вовсе в квартире.
Разговор вяло перебрасывался с одной темы на другую, потом голоса стали звучать громче, веселее, и скоро за столом уже стоял беспорядочный гвалт, все говорили и спорили разом.
— Все великие люди учились плохо. Ты почитай биографии, почитай…
— У «Зенита» никаких шансов…
— По радио говорили, я же сам слышал…
— Нет, ты ответь, ответь, почему «квас» пишется вместе, а «к вам» отдельно?
— Подумаешь, я однажды три стакана портвейна выпил, и ничего, ни в одном глазу!
— Нет, я лично влюблена в Козакова…
— Девочки, а правда говорят, что Лолита Торес больше не будет сниматься?
— Ну, ты даешь, мотороллер лучше мотоцикла?
Разговор был как разговор, сумбурный, ни на чем долго не задерживающийся, обычный застольный разговор. Но вдруг я почувствовал, как что-то в нем начинает меня раздражать. Уж слишком часто и слишком уверенно звучал за столом голос Лилькиного соседа. Этот парень, точно жонглер в цирке, ловил обрывки споров то на одном конце стола, то на другом и повсюду тоном знатока успевал вставить свое слово, пояснял, растолковывал, подтверждал или говорил «нет». Поразить он хотел нас своей образованностью, что ли? Он знал, что Лолита Торес действительно сниматься больше не будет, что портвейн «три семерки» — мура, что из последнего французского фильма вырезали два самых интересных куска, что японские транзисторы — лучшие в мире, и что мотоцикл К-150 никуда не годится.
О мотоциклах за столом говорилось особенно много. Мы все последнее время мечтали о мотоциклах. И я тоже.
Когда-нибудь я куплю себе мотоцикл и белый шлем, такой, как у настоящих гонщиков, и черную жесткую куртку, получше, чем у этого типа. Мотор ревет, ветер свистит в ушах, ветер ударяет в лицо — хорошо!
Я уже приготовился вмешаться в спор о мотоциклах, я хотел показать, что тоже кое-что понимаю в этом деле, но тут Лилька сказала мне:
— А знаешь, у Юры есть свой мотоцикл. Ему отец подарил, когда Юре исполнилось шестнадцать лет.
Значит, мало того, что этот Юра имеет свой мотоцикл, он еще и старше меня! У меня сразу пропало желание вмешиваться в спор.
Но странное дело, чем сильнее меня раздражал этот тип, тем больше мне хотелось, чтобы он обратил на меня внимание. Чтобы он посмотрел на меня и подумал: «Интересно, кто такой этот неразговорчивый, задумчивый парень?» И чтобы он спросил об этом у Лильки. И чтобы Лилька ответила: «Как, неужели ты не знаешь? Это же…» Но что она должна была сказать дальше, я никак не мог придумать.
Было много всякой вкусной еды. Эрик и Вадик наперебой рассказывали анекдоты, Лилькины подруги смеялись…
— Старик, что это у тебя за значок?
Я даже не сразу понял, что Лилькин сосед обращается ко мне. Но Лилька дернула меня за рукав и повторила, словно переводчица:
— Юра спрашивает, откуда у тебя этот значок?
— A-а, этот? — небрежно сказал я. — Это мне отец привез из-за границы… Из Югославии. Он был там на симпозиуме.
Наверняка он не знал, что такое «симпозиум», и никто за столом не знал, я был уверен. Ему пришлось молча проглотить это слово, не мог же он при всех спрашивать меня, что оно значит.
— А, — сказал он, — я так и думал, что из Югославии.
«Ну да, конечно, так он и думал!»
— Это еще что! — сказал я. — А вот у меня марочки есть заграничные, ценные! Моему отцу откуда только письма не приходят, даже из Австралии…
— Из Австралии? — сказала Лилькина подруга. — Ой, как интересно!
— Да, из Австралии ему один доктор пишет, и с Новой Зеландии… И из Америки… — Я почувствовал, что за столом стало тише, что говорю уже один я, и это подстегнуло меня еще больше. — Мой отец говорит, что в вопросах, которыми он занимается, по-настоящему разбираются всего несколько человек во всем мире…
Правда, мой отец никогда не говорил мне ничего подобного, это я слышал от лаборанта Миши. Но в конце концов, какая разница?
— Ну уж загнул! Во всем мире — несколько человек?
Я даже не заметил, кто произнес эти слова, но тут же в ответ уверенно зазвучал голос Юрия:
— Почему загнул? Вполне возможно, ничего удивительного. В наше время в науке существует столько узких специальных проблем…
Оказывается, он и правда кое в чем разбирался.
— Ну вот, — продолжал я, — эти ученые и переписываются друг с другом. Мол, так и так, не можете ли вы, дорогой сэр, прислать мне оттиск вашей последней статьи…
— А что такое оттиск? — спросила Лилькина подруга.
— Ну, пошли серьезные разговоры! — закричал Эрик. — Ужас как люблю поговорить с образованным человеком!
И за столом все снова загалдели и засмеялись, снова застольный разговор распался на путаницу отдельных фраз, но теперь я уже не чувствовал себя тихим незаметным гостем, для которого даже не хватило стула. И от этого, а может, еще от чего-нибудь, я вдруг ощутил прилив уверенности и веселья. Даже Юрий в своей средневековой куртке казался мне теперь вполне симпатичным парнем. Мне хотелось еще поговорить о моем отце, но девочки уже нетерпеливо посматривали в сторону магнитофона, принесенного Эриком.
Эрик первым встал из-за стола.
— Давайте, старики, поднимайтесь, вам что — здесь харчевня? Вас что — дома не кормят?
— Мальчики, — сказала Лилька, — кто не танцует, можете пить кофе или играть в карты. — Ей, видно, ужасно нравилась роль хозяйки и ужасно хотелось, чтобы все было по-настоящему, по-взрослому.
— Как в лучших домах Филадельфии! — выкрикнул я и засмеялся. Я и сам не знал, откуда ко мне привязалась эта фраза, где я ее вычитал.
Танцевал я неважно. Правда, на заре туманной юности, а точнее — в шестом классе, был в моей жизни период, когда я усиленно пытался овладеть искусством танца, но из этого ничего не вышло. Слабый музыкальный слух, что поделаешь!
На танго бы я еще решился, но у Эрика, я знал, были записаны только быстрые фокстроты да твист, так что мне пришлось присоединиться к мужской компании. Мужская компания собралась в углу комнаты возле низкого журнального столика и состояла из Вадика и Сереги. Потом подошел еще один Лилькин знакомый — у него было странное имя Светозар, я даже не решался произнести это имя вслух, а как оно звучит сокращенно, никак не мог догадаться.
— Ну что, ребятишки, — сказал он, — перебросимся в дурака?
— Я не умею, — сказал я.
— Чепуха, научишься.
Мы сели играть.
Раньше я никогда не играл в карты на деньги, почему-то мне представлялось, что стоит только сыграть раз, и потом все — пиши пропало, затянет. Но сейчас — странное дело — я не испытывал никакого волнения, никакого азарта — одно любопытство.
В полуосвещенной комнате гремела магнитофонная музыка, мелькали раскрасневшиеся, разгоряченные лица Эрика, Юрки, Лильки, ее подруг, музыка становилась все громче, все требовательнее. Подчиняя себе, она заставляла невольно выстукивать ритм, шевелить плечами, приподниматься со стула.
— Во дает! Во дает! — говорил Серега.
Кажется, я давно уже не смеялся так много, как в тот вечер. Я смеялся, когда Светозар говорил: «А мы сейчас тузиком! А мы сейчас тузиком!», и когда Вадик, сдавая карты, рассказывал очередной анекдот, и когда танцующий Эрик подмигивал мне сразу обоими глазами. Наверно, мне было достаточно показать палец, чтобы я начал хохотать как сумасшедший.
Я совсем потерял ощущение времени, я просто как-то забыл о его существовании и вдруг спохватился, что уже поздно, что уже пора, я всегда возвращался домой намного раньше. Но ведь никто еще и не собирался уходить! И веселье было в самом разгаре! Не мог же я один встать и уйти… И почему я должен был уходить раньше других, почему?
За картами я следил не особенно внимательно, и поэтому очень удивился, когда выиграл.
— Новичкам всегда везет, — мрачно сказал Вадик.
Я скромно промолчал. Я был уверен, что дело вовсе не в везении.
Шел уже второй час ночи, когда мы начали прощаться.
Лилька проводила нас до самой лестницы и все повторяла, улыбаясь:
— Мальчики, заходите еще, обязательно заходите, — словно бы мы и не жили в одном доме, словно и не встречались почти каждый день.
Я не спеша пересек двор, вошел в нашу парадную… И тут вдруг меня охватило такое беспокойство, такой страх за отца… Я побежал наверх, перепрыгивая через ступеньки, на бегу нащупывая в кармане ключи.
Я торопливо распахнул дверь, пробежал по коридору. В кабинете отца горел свет.
Отец сидел за письменным столом и читал. Конечно, он слышал мои шаги, но не обернулся.
— Папа, это я, — сказал я виноватым голосом. — Как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, — сказал он.
Я знал: даже если ему плохо, даже если он болен, теперь он ни за что не признается в этом.
Я видел, что он недоволен, что он рассержен. Когда он сердится, он может молчать хоть целый день, слова из него не вытянешь, только «да», «нет», «хорошо», «ладно». Может быть, права все-таки моя тетка, когда говорит, что у отца ужасно трудный характер.
Я постоял еще немного, но отец по-прежнему читал журнал, он словно забыл обо мне, меня словно не существовало.
«Ну и пусть, — подумал я. — Ну и пусть. В конце концов, что я такого сделал?»
Глава 10. Мы же товарищи!
Зима долго не начиналась в этом году. Все время шел мокрый снег или дождь, каждый день непогода загоняла нас в подъезд или в квартиру Эрика. Ко мне ребята почему-то не хотели идти — наверно, побаивались моего отца.
Мы томились от скуки, ждали, хоть бы поскорее лег снег, тогда бы можно было махнуть за город на лыжах. Однажды заглянул к нам во двор Алик, по своему обыкновению рассказал что-то восторженное о своей новой школе, о каких-то кружках, о клубе «Алые паруса»… Мы его слушали без особого интереса — во-первых, мы прекрасно знали его способность вечно преувеличивать и восторгаться, а во-вторых, какое нам было теперь дело до его школы, нас-то она не касалась ни с какого боку.
Как-то Вадик вытащил из кармана колоду карт, развернул ее веером, потом, точно фокусник, одним щелчком снова превратил веер в ровненькую колоду.
— Ну, с кем сыграем? Ну, с кем? — посмеиваясь, спрашивал он. — Ставлю полтинник. Ну, с кем?
Мы тоже посмеивались, глядя на него, еще не зная, обратить его предложение в шутку или принять всерьез.
— Ну, с кем? С кем?
Мы посматривали друг на друга, нам было скучно, каждый из нас жаждал развлечения, но никто не хотел начинать первым, каждый предпочитал выступать в роли зрителя.
— Давай! — неожиданно сказал я.
Мне вдруг захотелось показать Лильке, какой я отчаянный, какой я везучий человек! Выиграл же я тогда двадцать копеек!
Вадик протянул мне колоду. Я вытащил две карты.
— Еще?
— Еще… У меня восемнадцать…
— Двадцать… Полтинник! Гони полтинник! — дурашливо закричал Вадик.
— Нет, давай еще.
Вовсе не азартное желание отыграться владело мной, когда я снова потянулся к картам. Просто мне очень не хотелось вот так, ни за что ни про что отдавать свой полтинник — целых два билета в кино! Да и выглядеть несчастным неудачником в Лилькиных глазах тоже было не особенно приятно. Хоть я и старался сделать вид, что проигрыш мне совершенно безразличен, наверно, она все-таки заметила, как огорченно вытянулось мое лицо.
Мы сыграли еще раз, и я проиграл снова.
— Ну, полный провал! Полный провал! — покатывался со смеху Вадик.
И я тоже старался улыбнуться.
Ребята сгрудились вокруг нас.
— Ну вот, еще только карт здесь не хватало, — проворчала какая-то женщина, спускаясь по лестнице. — Вот скажу дворнику — он вас живо метлой погонит!
— Зачем же дворнику? — тут же отозвался Эрик. — Метла, тетя, вам и самой будет очень к лицу!
Мы сыграли еще раз, я выиграл, потом проиграл снова, потом опять выиграл — короче говоря, кончилось тем, что мой полтинник все-таки перекочевал в карман Вадика.
«Ладно, — утешал я себя, — ничего страшного. По крайней мере, развлеклись ребята…»
Я думал, что на этом все и кончится, — не собирался же я серьезно играть в карты, в конце концов, это была только шутка, забава, от нечего делать.
Но на другой день я неожиданно для себя почувствовал, что мне опять хочется испытать это нетерпеливое азартное ожидание: повезет или нет? И когда Эрик небрежно предложил пойти к нему и сыграть в какую-нибудь интеллектуальную игру, ну, например, в картишки, я согласился.
Так началось мое новое увлечение. Отцу, конечно, я ничего о нем не рассказывал. Если он спрашивал меня: «Чем это вы, интересно, занимаетесь там, у Эрика?» — я отвечал по-прежнему:
— Как чем? Ну, разговариваем… Уроки готовим…
Если говорить откровенно, я еще не привык с легкой совестью обманывать отца, каждый раз я чувствовал себя очень скверно и торопился перевести разговор на что-нибудь другое. Но что было делать? Будь у меня такой отец, как, например, у Сереги, мне бы, наверно, не приходилось врать: однажды он рассказал нам, что, когда учился в Академии художеств, бывало, целые дни играл в карты, даже на лекции не ходил…
Я слышал и читал немало разных страшных историй о том, как затягивают карты, о картежных долгах и тому подобном. Но долги мне не грозили, потому что ставки у нас были маленькие, при всем желании я мог проиграть за вечер копеек двадцать — тридцать, не больше. Но не всегда же я проигрывал! Это во-первых. А во-вторых, я был совершенно уверен, что стоит только установиться нормальной зимней погоде, когда начнутся коньки, лыжи, и все наше увлечение картами моментально кончится…
Как-то домой к нам заходила Галина Аркадьевна. От нее я узнал, что сейчас подходит к концу последняя, контрольная серия опытов — после них уже не останется никаких сомнений, прав был Колесов или нет. Так что отец опять возвращался из института поздно, — я чувствовал полную свободу.
…В этот день с утра слегка подморозило, а к вечеру пошел снег. Он запорошил асфальт и не таял.
Я бежал через двор к Эрику, оставляя за собой черные следы, позвякивал в кармане мелочью и напевал:
Если радость на всех одна, На всех и беда одна…Постояла бы такая погода еще пару деньков, и, глядишь, в воскресенье откроют каток. А там, пожалуй, и за город можно будет махнуть всей компанией на лыжах.
Если радость на всех одна, На всех и беда одна…У Эрика все уже были в сборе: сам Эрик, Вадик и молчаливый Витёк, — ждали одного меня.
Вадик уже тасовал колоду — вчера он проиграл, и теперь ему не терпелось поскорее сесть за карты. Он начал сдавать по кругу по одной, и Эрик сразу же хватал и заглядывал в каждую свою карту, как только она ложилась перед ним, Витёк же терпеливо выжидал, пока собирались все его карты, затем не спеша поднимал их, и на его лице возникала загадочная улыбка. Сначала эта улыбка очень беспокоила меня, мне все время казалось, что у Витька полные руки козырей, но потом я понял, что он улыбается всегда одинаково, независимо от того, какие карты придут к нему. Вадик что-то бубнил себе под нос — ему опять не везло.
«Хорошо бы опять собраться всем вместе, — думал я, — чтобы и Серега, и Алик был, и Лилька. И двинуть на лыжах за город. Только обязательно всем вместе. Как раньше. А что, Алик живо примчится, если его позвать. Можно даже по почте послать ему шутливое приглашение: мол, глубокоуважаемый сэр, не соизволите ли вы явиться в ноль-ноль часов ноль-ноль минут туда-то и туда-то… Алик любит такие штуки…»
— Колька, твой ход, что ты зеваешь? — сказал Эрик.
«Надо попросить отца, чтобы он купил мне новый свитер. Хорошо бы такой, как у Эрика. Говорят, сейчас есть в магазинах законные свитера, канадские…»
Ого! Кажется, опять выиграл. Вот всегда так получается — чем меньше я забочусь о выигрыше, тем больше мне везет.
Я потянулся, стараясь скрыть довольную улыбку.
И вдруг Вадик схватил карту, которую я только что бросил на стол.
— Это что? — каким-то странным незнакомым голосом спросил он.
— Как что? — сказал я. — Черва. Восьмерка червей.
И вдруг сообразил, вспомнил, что три хода назад я сыграл так, словно у меня не было ни одной червы — наверно, задумался, отвлекся и не заметил эту несчастную восьмерку.
— Ой, ребята, извините, — сказал я. — Ошибся. Переиграем, что ли?
— Ошибся, значит? — проговорил Вадик все тем же незнакомым голосом. — И сколько раз ты так ошибался?
— Как сколько?
— А я-то, лопух, думаю, что ему так везет! А он, оказывается, ошибается…
— Да ты что?! — удивленно сказал я. — Неужели и правда думаешь?
— Эх, Колька, — не слушая меня, говорил Вадик, — уж от тебя-то я не ожидал!
— Как ты можешь?! — крикнул я. — Мы же товарищи!
— Твое счастье, что товарищи. За такие дела морду бьют, понял? Если бы я не был твоим товарищем, я бы тебя так измочалил!
— Да ты что! — повторил я. — Ты что!
Я не верил своим ушам, я просто не мог понять, что происходит, мне казалось, сейчас Вадик расхохочется и все обернется шуткой, розыгрышем.
Вадик встал, словно и правда собирался меня ударить. Его губы кривились в какой-то вымученной нелепой улыбке.
— Ошибочка? Ничего себе ошибочка, хороша ошибочка… — повторял он.
Я тоже встал, и теперь мы стояли друг против друга. Только стол разделял нас.
— Да я… Я никого в жизни никогда не обманывал!
— Так уж никого? — прищуриваясь, спросил Вадик.
— Ребята, да что вы! Да я… Эрик! Да скажи ты ему!
— Ну, признайся, старик, что смухлевал, — весело сказал Эрик, — чего там…
— Я давно уже заметил! — возбужденно, почти радостно говорил Вадик. — Давно уже заметил!
Они мне не верили!
Я чувствовал, что еще немного — и я не выдержу — закричу или разревусь от обиды, от бессилия, от невозможности доказать свою правоту.
— Ребята, честное слово…
— Знаем мы таких честных, — сказал Вадик. — На чужие деньги.
И тут я выхватил из кармана всю мелочь, какая у меня была, и швырнул на стол.
— На!
Монеты рассыпались по столу, со звоном покатились по полу. Вадик рванулся ко мне, но Эрик схватил его за руки. Он что-то кричал мне вслед, но я не слышал, я был уже в коридоре.
Разгоряченный, ошеломленный, униженный, я пришел домой, лег на диван и так лежал весь вечер, пока не вернулся с работы отец.
— Ты что? Заболел?
— Да нет, немного голова побаливает, — сказал я.
— Температуру мерил?
— Мерил. Нормальная.
После всего, что произошло сегодня в квартире у Эрика, меня даже самого удивило, как я мог говорить таким естественным, таким безразличным голосом.
Глава 11. Телефонный звонок
И вот я сижу дома один, и у меня сколько угодно времени для размышлений…
Почему мне так скверно? Почему я чувствую себя так, словно совершил предательство?
В конце концов, я не сделал ничего ужасного, — сколько я ни думаю, сколько ни перебираю в памяти свои поступки, вспоминаются только какие-то мелкие, незначительные события. И в истории с картами я прав, совесть моя чиста. Вадику я, конечно, этого никогда не прощу, с Вадиком мы теперь чужие люди — «здрасте, до свидания» — и все, это уже решено точно.
Я успокаиваю себя, уговариваю, но на душе по-прежнему скверно, так скверно, что, кажется, хуже и не бывает. И я знаю, почему. Только стараюсь не думать об этом.
И все-таки думаю…
Я вспоминаю, как разглагольствовал перед Лилькиными гостями о своем отце, я словно слышу опять свой небрежный звучащий голос, всю эту самодовольную трепотню, и меня даже передергивает от отвращения к самому себе.
Я вспоминаю, как я смеялся вместе со всеми, когда мне вовсе не хотелось смеяться, как я молчал, когда мне хотелось спорить, как я соглашался, когда должен был возразить.
Мне так нравилась независимость Эрика и взрослость Вадика, что я даже не решался спорить с ними, я боялся: а вдруг из-за этого нарушится наша дружба…
Как я раньше не понимал этого?
Нет, в глубине души я чувствовал это, я всегда чувствовал, только не хотел признаваться даже самому себе.
Товарищи… Дружба…
Как я мчался, как я торопился каждый вечер во двор, как я спрашивал Алика: «Наши собрались?». Было же, значит, что-то и хорошее, а теперь никогда уже не будет, жалко…
Утром я встретил во дворе Лильку. Она спросила меня: «Что это вы вчера не поделили с Вадимом?» — и засмеялась. Значит, и для нее вчерашнее происшествие — это только обычная ссора, недоразумение и ничего больше.
Я снова вижу перед собой вымученную незнакомую улыбку Вадика, слышу, как повторяет он в радостном и ожесточенном возбуждении: «Ошибочка, ничего себе ошибочка, хороша ошибочка…» Что ж, каждый меряет на свой аршин, ничего удивительного… Но я-то, я-то, дурак, еще оправдывался перед ним, еще объяснял, еще давал слово!..
По привычке я подхожу к окну и смотрю во двор.
У шестой парадной никого нет, пусто…
Я стою у окна и жду, когда появится в воротах высокая фигура отца. Уже давно пора бы… А может быть, опять случилось что-нибудь в институте?
Отца все нет и нет.
Сегодня в школе на перемене ко мне подошел молчаливый Витёк и, отводя глаза, точно смущаясь, сказал:
— Слушай, ты бы спросил своего отца — говорят, новое средство против рака изобрели, может, он знает…
Я знал, что такого средства нет и что отец ничем не сможет помочь, но все-таки кивнул, мол, спрошу. Я вдруг вспомнил, как в тот раз, когда притащил во двор старый журнал с анкетой, Витёк сказал: «Самое страшное — это когда человек болен и знает, что умрет». И никому из нас и в голову не пришло: а может быть, в семье у Витька и правда кто-то болен. Нас никогда не интересовало, что делается у него дома, — молчит парень и молчит… До чего же все-таки мы были безразличны друг к другу…
На улице снова потеплело, и асфальт во дворе опять стал черным. Посреди двора, возле детской площадки, за дощатым столом доминошники в пальто с поднятыми воротниками забивают козла. Торопливой, подпрыгивающей походкой проходит через двор отец Сереги.
— Зи-и-ина! Домой! Зи-и-ина! Кому я сказала! — кричит через форточку какая-то женщина.
А моего отца все нет и нет.
Для человека, когда он чувствует себя виноватым, когда ему не по себе, я не представляю наказания хуже, чем необходимость ждать. Если бы я мог исправить все вот сейчас, сию же минуту, если бы я мог доказать, я бы не знаю, что сделал ради этого!
Я ведь уверен, я чувствую, что нам еще придется столкнуться с Вадиком, наверняка придется… И уж тогда я не промолчу, я не стану посмеиваться и подлаживаться под него, я скажу все — и еще посмотрим, на чьей стороне будут ребята! Еще посмотрим!
Только бы поскорее наступил этот момент, только бы поскорее… Я чувствую себя сейчас, словно боксер, который уже приготовился выйти на ринг, а его все не вызывают и не вызывают. Кажется, еще никогда в жизни я так не торопил время…
Когда в тишине квартиры раздался звонок, я даже не сразу сообразил, что это телефон, и сначала кинулся к двери. Потом торопливо схватил телефонную трубку:
— Алло! Алло! Я слушаю!
В трубке что-то шумело и потрескивало, слышалась какая-то отдаленная музыка, и сквозь этот шум пробивался голос отца:
— Коля, ты? Хорошо, что ты дома. У меня к тебе просьба. Ты меня слышишь?
— Слышу, папа, слышу!
— На моем столе справа должна лежать толстая зеленая тетрадь. Возьми ее и, пожалуйста, срочно привези сюда, в институт. Справа на столе. Понял?
— Понял! — закричал я в трубку. — Все понял!
В институте было тихо и пустынно, как в школе вечером, после уроков. Я даже не решился, побоялся нарушить тишину и осторожно, почти на цыпочках, прошел мимо вахтерши, поднялся по лестнице.
На пятом этаже, где работал отец, тоже было безлюдно и тихо — темные узкие коридоры, наглухо закрытые двери лабораторий. Только изредка в тишине что-то журчало и щелкало — таинственно и жутко, словно огромное, погруженное в темноту здание продолжало жить своей собственной жизнью, независимой от людей.
— Папа, что это? — спросил я.
— А-а… Щелкает? Это включаются холодильные установки. А журчит вода в аквариуме.
Отец, в белом халате похожий на врача, сидел перед осциллографом и внимательно смотрел на маленький экран. На экране билась, пульсировала, то сжимаясь, то растягиваясь, зеленая линия.
— Принес? Давай сюда.
Он начал листать тетрадь, отыскивая нужную страницу, а я бродил по лаборатории и рассматривал приборы. На стенке шкафа, на гвоздике, висели белые халаты. Я надел один из них, самый маленький, и сразу стал похож на ученого, ну, если не на ученого, то, по крайней мере, на лаборанта…
— Пап, посмотри, правда, хорошо?
— Хорошо, хорошо… — отозвался отец, не оборачиваясь.
От халата слабо пахло знакомыми духами.
— Пап, — неожиданно спросил я. — А Галина Аркадьевна замужем?
— Нет. А что это тебя вдруг заинтересовало?
— Просто так…
— Ах, просто так… А я уж думал, ты посвататься хочешь.
И я сразу вспомнил: «Вы всегда шутите, — сказала Галина Аркадьевна, — почему вы всегда шутите?..»
— Пап, а ты можешь сделать какое-нибудь открытие?
— Если ты мне не будешь мешать, то смогу…
— Нет, правда, у вас в институте кто-нибудь уже делал открытия?
Наверно, я действительно мешал ему своими вопросами, он отвечал, по-прежнему не оборачиваясь, продолжая что-то выписывать и подчеркивать в своей тетради, но я никак не мог остановиться. У меня сейчас было такое состояние, какое бывает только во время болезни, когда после нескольких дней жара и головной боли в одно прекрасное утро вдруг вынимаешь градусник и видишь, что температура спала, и чувствуешь во всем теле легкость, и сразу вдруг хочется говорить, говорить, говорить…
— Папа, — спросил я. — А как с теми опытами?
Почему-то я сейчас был уверен, что все должно было кончиться хорошо, во всяком случае, мне очень хотелось, чтобы все кончилось хорошо, я просто не верил, что может быть иначе.
— С опытами? — переспросил отец и обернулся. И по его лицу я сразу понял, что ничего не изменилось, что все по-прежнему.
— Плохо, — сказал он. — Теория Колесова не подтвердилась.
— Ну и что же теперь?
— Начнем все заново. Сейчас многое стало яснее.
— А как… — Я запнулся, я не мог подобрать подходящих слов, чтобы задать свой вопрос. Но отец понял меня.
— В субботу я делаю доклад о нашей работе, — сказал он.
— И все узнают?
— И все узнают. Понимаешь, что бы там ни было, а мы должны это сделать. Сам бы Колесов поступил точно так же. Знаешь, он всегда говорил нам: «Я не понимаю, что значит быть честным наполовину. Или как это можно быть немножко нечестным. Можно быть или честным, или нечестным. Или — или». А теперь помолчи, пожалуйста, полчасика, дай мне закончить работу, хорошо?
Я терпеливо молчал целых полчаса и все думал об этих словах Колесова. И еще я смотрел на отца. На его чуть сутуловатую спину, на затылок с уже седеющими волосами, на широкие кисти рук с синими жилками…
«Он же у меня один, — думал я. — И я у него один. Как же я могу не любить его?»
И снова мысли мои все возвращались к одному и тому же. Я думал, как могло это случиться: я всегда мечтал быть таким, как мой отец, таким, как профессор Колесов, а сам тянулся к Эрику, завидовал легкости Серегиных отношений с отцом, даже Вадику и то завидовал…
С ребятами мне было легко, всегда легко, потому что они от меня ничего не требовали, а отец требовал, и с ним мне бывало трудно, — может быть, в этом все дело, может быть, в этом…
Отец выключил приборы, снял халат и сразу стал привычным, домашним.
Наши шаги гулко разносились по темному коридору, по широкой лестнице.
— Сынок ваш? — спросила вахтерша, кивнув в мою сторону. — Я сразу догадалась. Уж очень он похож на вас, прямо вылитый…
— Да неужели? — улыбнулся отец.
Я знал, что совсем не похож на него, просто почему-то полагается так говорить родителям, чтобы удовольствие им доставить, что ли… Но сейчас мне было очень приятно услышать эти слова, — может быть, другим виднее, может быть, это только мне кажется, что я вовсе не похож на отца…
Комментарии к книге «Третья дорога», Борис Николаевич Никольский
Всего 0 комментариев