Наталья Филипповна Парыгина Я вернусь! Неудачные каникулы
Я вернусь!
«Мы любим … комаров!»
Школьная жизнь катится по расписанию, как трамвай по рельсам. Звонок на урок. Зловеще раскинутый на учительском столе классный журнал. Лёгкий сквозняк в голове, когда корочки журнала смыкаются. Домашнее задание, за которое надо расплачиваться либо целым часом отличного вечернего времени, либо мерзким ощущением своей неполноценности на следующем уроке. Звонок на перемену. И — опять всё сначала.
Приятные неожиданности в школе случаются редко. Ну, разве что выпадет пустой урок по случаю болезни учителя или подерутся в перемену, с треском отрывая друг у друга пуговицы от рубах, глупые пятиклассники.
События более крупного масштаба происходят лишь с исключительными счастливцами. И кто же, вы думаете, сказался таким счастливцем? Я! Гарик Кузин.
Ещё за полчаса… что за полчаса — ещё за пять минут до перемены я ничего такого не мог предположить! Сидел на уроке и слушал про «Мёртвые души».
Урок, сказать по правде, был скучный. «Гоголь раскрывает перед нами мир живых мертвецов… Гоголь глубоко верил в силы русского народа… Плюшкин — страшное порождение крепостничества…»
Порождение крепостничества! Да я знал живого Плюшкина, хоть никакого крепостничества давно уже и в помине нет. Он жил в нашем дворе. Высокий сухой старик, зиму и лето ходил в старом-престаром пальто и какой-то замызганной шапке. Он просил соседей не выбрасывать чёрствые куски хлеба, а отдавать ему. Соседи жалели старика, покупали ему по очереди свежий хлеб. А потом у старика сделали обыск и нашли под полом кувшин с золотыми вещами. Старик скупал золото. Крепостничество!..
Мне только то место нравится в «Мёртвых душах», где про тройку. «Эх, тройка! Птица-тройка, кто тебя выдумал?» Я представляю, что это здорово — на тройке по степи. У нас зимой в парке запрягут в сани колхозных коняг, на которых сено возили, говорят: тройка. Что они, Гоголя не читали?
На тройке мне не пришлось, а верхом я однажды проехался. Когда мы жили у Витькиного дедушки в деревне. Конюх разрешал ребятам гонять лошадей на речку, они взяли нас с Витькой. Вы не ездили на тощей лошади без седла? Не очень-то… Я устроился поближе к шее — там вроде мягче. А лошадь, как только вошла в речку — раз, и наклонила голову. Без всякого предупреждения. Я — вжжик! — и съехал по лошадиной шее прямо в воду…
— Таким образом, гениальное произведение Николая Васильевича Гоголя по сей день не потеряло своего значения…
Анна Тимофеевна — о «Мёртвых душах», а у меня мысли растекаются, как пролитый на клеёнку чай. Думаю: побегу в эту перемену в библиотеку, обменяю рассказы Джека Лондона на «Туманность Андромеды».
Звонок — я и ринулся за этой «Туманностью». Так летел, что сшиб с ног какого-то чертёнка. Схватил его за руки, поставил. И тут меня самого кто-то ухватил за руку. Крепко ухватил. Завуч?
Я оглянулся. Нет, не завуч. Незнакомый длинный рыжий тип. Может, новый учитель? Я в первый момент только это и заметил: что длинный и рыжий. Волосы прямо как огонь. К нему подошло бы прозвище «маяк». Если новый учитель, надо будет сказать ребятам…
На всякий случай я попробовал оправдаться:
— Я же не нарочно. Он сам на меня наскочил.
— Ты в каком классе учишься? — спросил рыжий.
— В восьмом «В».
— Слушай, давай зайдём на минутку к директору.
Из-за такого пустяка к директору? Но спорить я не стал. Я даже первым направился в директорский кабинет, предоставив рыжему роль конвоира.
— Можно?
— Входи, входи, Кузин.
Кабинетик у нашего директора не ахти, маленько побольше телефонной будки. Полкабинета занимает стол. За этим столом и сидел директор, со лба лысый и в золотых очках.
— Рослый парень, — сказал рыжий директору.
— Спортсмен, — сказал директор.
— И, кажется, энергичный, — сказал рыжий.
— Энергичный, — вздохнул директор. — Сейчас немного посмирней стал, а когда в пятом-шестом учился — не знали, куда деваться от его энергии.
— Ну, в пятом-то мы все… — заметил рыжий и вдруг улыбнулся, поглядев на меня.
Улыбался он хорошо — у него при этом в глазах прыгали озорные лукавинки. Другой, знаете, ощерится, а глаза холодные, а то и злые. А этот всем лицом улыбался.
Но, в общем-то, я ничего не понимал. Спортсмен, энергичный, пятый класс зачем-то припомнили… Отчитали бы да отпустили. Не люблю, когда нудят!
— Хочешь поехать в геологическую экспедицию?
Может, ещё успею в библиотеку…
— Кузин, Вольфрам Михайлович тебя спрашивает.
Вольфрам! Ну и имечко!..
— Что?
— Мне в геологическую экспедицию нужен рабочий.
— Я? Меня?
— Вернее, — пояснил Вольфрам, — мне нужны двое рабочих. У тебя есть товарищ?
Он не дожидался моего согласия. Был уверен, что не откажусь. А кто бы отказался?
— У меня есть товарищ, — быстро сказал я. — Позвать?
— Он не хилый?
— Не хилый! Моряком собирается стать.
— Моряком?
Мне послышалось в голосе Вольфрама не то сомнение, не то разочарование. Но я не дожидался новых вопросов, я выскочил из директорского кабинета и помчался в класс.
Должно быть, директор догадался, что я ринулся за Витькой Подорожным. Мы дружили с Витькой с детского сада. Ну, про детский сад директор мог и не знать, но тот намёк насчёт пятого класса — абсолютно несправедливо было бы отнести его ко мне одному. Надо скорей доставить Витьку в кабинет, а то, пожалуй, директор расскажет за это время, как мы стащили в кабинете географии компас и отправились Первого мая пешком к Чёрному морю.
Витька сидел в классе и сдувал домашнюю задачу по геометрии. Он в математике отнюдь не профан, но не особенно любит ломать голову над задачами. Да и я тоже… Над кроссвордом мы с ним иногда бьёмся по три часа, а задачи как-то не увлекают. Я думаю, что, если бы кроссворды задавали в качестве домашнего задания, а задачи по геометрии печатали в «Огоньке», мы сидели бы по три часа над задачами.
Я ворвался в класс, схватил Витьку за руку и потащил. Витька упирался. Ростом он мне уступает, но силой нисколько, и лишь благодаря внезапности наскока я сумел выволочь его в коридор.
— У меня же двойка! — орал Витька. — Мне же исправлять надо!
— Молчи! С геологами поедем, — сказал я. — Пригладь вихры.
Я сам провёл пятернёй по его густым жёстким волосам и впихнул друга в кабинет.
Всё же эти кроссворды, должно быть, развили у Витьки сообразительность. Он довольно быстро понял, в чём дело. И даже стал так поспешно отвечать на вопросы геолога, что я не успевал рта раскрыть. Витька, впрочем, отвечал за двоих.
— Так вы хотите поехать?
— Хотим! — выкрикнул Витька.
— Но придётся много работать, целый день лазать по горам с геологическим молотком, а потом тащить в лагерь мешок тяжеленных камней…
— Мы любим работать! — перебил Витька.
— Будем выходить в маршрут при любой погоде, и в жару, и в дождь, и в ветер…
— Мы любим плохую погоду! — заявил Витька.
Я ущипнул его за руку.
— Даже любите? — удивился Вольфрам. — Там полно комаров, целые тучи комаров…
— Мы любим…
Я понял, что Витька сейчас заявит о своей любви к комарам, и ущипнул его покрепче. Витька вздрогнул, но всё-таки сказал:
— …комаров…
Я попробовал смягчить подозрительное Витькино признание:
— Комары — это не страшно, нас на рыбалке комары не раз ели…
— Да, — подтвердил Витька, — ели, проклятые…
— Будем жить в палатках, еду готовить на костре, спать на земле в спальных мешках.
— Великолепно! — крикнул Витька. — Мне очень нравится спать в вещевом… фу, в спальном мешке.
— Разве тебе приходилось? — спросил директор.
— Да нет, — сказал Витька, — я один раз фильм видел…
— Хорошо, — прервал геолог, — тогда поговорите с родителями, и если они согласятся…
— Согласятся! — крикнул Витька.
Я молчал.
— А твоя мама? — спросил директор.
Он знает, что у меня не родители, а мама.
— Согласится, — мрачно заверил я.
Чего бы это мне ни стоило, но она согласится.
«Ты — моя единственная радость»
Говорят, от счастья можно умереть. Да что говорят — я точно знаю, у нас несколько лет назад руководитель городского хора Мусатов умер за кулисами сцены в Большом театре. Хор выступал на смотре художественной самодеятельности с немыслимым успехом, и человек не выдержал своей славы. Ещё, рассказывали, один кандидат наук… Допечатал на машинке последнюю страницу докторской диссертации, и… и всё. Диссертация осталась, а человека нет.
Я за себя не опасался — моё счастье ещё висело на волоске. Я за Витьку беспокоился. Он на этом уроке геометрии, когда ему надо было исправлять двойку, сидел такой отрешённый, так блаженно улыбался, что математик даже не решился вызвать его к доске.
Мне же было не до улыбок. Человека считают достаточно взрослым, чтобы пригласить на работу, и тут же требуют разрешения от мамы. Нелепость!
У Витьки разумные родители, а к моей мамочке нужен тонкий подход.
Ей, представьте, нет ни малейшего дела до того, что я стал взрослым. «Ты — моя единственная радость!» Прекрасно. Я — твоя радость, но у меня тоже должны быть свои радости. Я же всё-таки не игрушка, а живой человек! Я — взрослый, ты понимаешь, совершенно взрослый, и ты не имеешь права держать меня в четырёх стенах!
Нет, это я ей говорил ещё в прошлом году, когда пытался уйти в турпоход. Не подействовало. Надо что-то другое. Если бы не случилось со мной в детстве одной неприятной истории, было бы проще. Восьмилетним мальчишкой я чуть не утонул в пруду, сосед вытащил меня уже без сознания. С тех пор мать меня так бережёт, что я уж не знаю, куда деваться от её заботы.
— Слушай, — сказал Витька, когда мы подходили к дому, — я отца пришлю тебе в подкрепление, пусть агитнёт.
— Ладно, присылай.
После того бездарного путешествия к Чёрному морю, когда нас на шестой день с милиционером вернули домой, Витьку отец отодрал ремнём, только и всего. А у нас в квартире нет ремня, и моя мама плакала целую неделю. Боюсь, что опять начнёт плакать.
Мать была уже дома. Вкусно пахло котлетами, зелёным луком. Хозяйка она хорошая, ничего не скажешь.
— Ну, как дела, Гарик?
— Да ничего, нормально.
Сейчас спросит: «Есть хочешь?»
— Есть хочешь?
Правильно. Всегда одно и то же: «Если хочешь?», «Вот тебе чистая рубашка», «Уже поздно, гаси свет». Нет, не буду раздражаться.
— Ужасно хочу, мам.
Сейчас скажет, что надо мыть руки.
— Иди мой руки, будем обедать.
Отлично! Я вымыл руки, и даже с мылом. Сел за стол. Похвалил котлеты. Отдельно похвалил пюре. И ещё одну похвалу подвесил на подливку.
— Мама…
— Да? Ну, что?
Сделаем небольшую петлю.
— Мама, почему ты никогда не съездишь в санаторий или дом отдыха? Бывают же у вас, наверное, путёвки.
— В дом отдыха! А ты? Останешься один? Будешь сидеть голодным? Да ещё с какой-нибудь дурной компанией свяжешься, они только и подкарауливают таких неопытных мальчишек. Пока я с тобой, у меня душа спокойна. Выдумал тоже: дом отдыха…
— Видишь ли, мама, я это лето не буду жить дома.
— Не будешь дома? Опять туристы?
— Нет. Решил лето поработать.
— Не говори глупостей! — резко сказала мать. — Какая тебе работа? Зачем? Ты живёшь не в роскоши, но у тебя есть всё необходимое.
— Работают ведь не только из-за денег…
— Уж я знаю, ради чего люди работают. Всю жизнь роздыха не вижу…
— Вот я и хочу тебе помочь. Я поеду на лето рабочим в геологическую партию.
— Рабочим? В геологическую партию?
Мама смотрела на меня так, словно я собирался в Африку охотиться на львов.
— Кто это придумал?
— Что тут особенного? — сказал я. — Пришёл в школу один геолог, Вольфрам Михайлович…
— Вольфрам?..
— Вольфрам. Так его зовут. Есть металл вольфрам, очень ценный.
— Я без тебя знаю, что такое вольфрам! — сердито перебила мама.
— Мне просто повезло, что именно меня пригласили. Крупно повезло…
Но мама не считала, что мне повезло.
— Нет, ты не поедешь, — сказала она. — Я всю жизнь отдала тебе, ты — моя единственная радость, я не допущу, чтобы ты сломал шею где-то в горах, не допущу!
Я молчал. Мама заплакала. Так я и знал! Мне стыдно, когда она плачет. Стыдно и неприятно. Ведь на фронте была!
— Перестань плакать, — сказал я. — Не могу же я всю жизнь сидеть возле тебя.
— Я не хочу, чтобы ты стал геологом, слышишь, не хочу! — сквозь слёзы выкрикнула мама.
— Я еду не геологом, а рабочим.
Неизвестно, сколько длилась бы наша перепалка, если бы в этот момент к нам не позвонили. Мама бросилась пудриться: она не любит, чтобы её видели заплаканной, всех уверяет, что совершенно счастлива.
Я догадался: пришёл Витькин отец. Оказалось — в самом деле он. Мама пригласила его к обеду, принялась болтать какие-то пустяки, но потом не выдержала, пожаловалась на меня:
— Вы подумайте, какую глупость вбил себе в голову…
— Так ведь и мой тоже, — сказал Иван Алексеевич.
— Значит, вы вместе? — спросила меня мама металлическим голосом. — Почему ты мне не сказал?
— Я просто не успел.
Она до сих пор не верит, что это я сманил Витьку посмотреть Чёрное море и настоящие корабли. Считает меня жертвой Витькиной фантазии. Насчёт фантазии он, правда, молодец, но у меня, кажется, больше решительности.
— Вы, конечно, не отпустите Витю, — сказала мама.
— Да ведь как же парней держать, Елизавета Дмитриевна? — задумчиво проговорил Витькин отец. — Простор им нужен.
— «Простор нужен»! — насмешливо повторила мама. — Не простор он там найдёт, а погибель. Простудится, утонет, сорвётся в пропасть…
— Уж что-нибудь одно, — не утерпел я.
— Я пять раз тонул, — сказал Витькин отец. — Трижды был ранен. Один раз контужен. Попадал под автомобиль. А вот — жив!
— Когда Гарик окончит школу и институт, он тоже может по своему усмотрению тонуть и попадать под автомобиль, — сказала моя мудрая мама.
— Парень-то большой стал, — сказал Иван Алексеевич, — его теперь на помочах не удержишь. Таких чем крепче привязываешь, тем они сильнее прочь рвутся. Лучше уж отпустить…
— Иди погуляй! — прикрикнула на меня мать. — То дома не удержишь, а тут к стулу прилип!
Всё-таки она обращалась со мной, как с мальчишкой.
А может, я и в самом деле ещё мальчишка. На другой день шёл в школу — так пнул примёрзшую ледяную сосульку, что она чуть не врезалась в пожилого гражданина с толстым портфелем под мышкой.
— Хулиган! — заорал гражданин.
Я даже не стал огрызаться. Ха-ха, хулиган! Если бы знал этот тип, что я скоро поеду в экспедицию, он бы расплавился от зависти в своём зимнем пальто, как масло на сковородке.
Девчонка
Мы уезжали в воскресенье, и мама решила проводить меня. Нелегко было отговорить её от этого так, чтобы она не обиделась. Но мне в конце концов удалось. Мы простились дома. Витька тоже провёл со своими разъяснительную работу. Не в пионерский лагерь едем! Должны бы сами понимать…
Мы с Витькой пришли на вокзал без провожатых. Но Вольфраму это не понравилось.
— Что же, родители не захотели вас проводить? — спросил он.
— Некогда им, — сказал Витька. — Сегодня воскресник по благоустройству улицы.
Такой воскресник у нас, правда, проводился, но не сегодня, а неделю назад. Витька никогда не был сторонником стопроцентной точности. При этом чем значительнее содержание его речи отклонялось от истины, тем увереннее Витька говорил. У рассеянных преподавателей он пользовался большим авторитетом.
Не знаю, поверил ли Витьке Вольфрам. Ему было не до нас. Он-то явился на вокзал не один. Скуластая женщина провожала его. Монголка, что ли. Или чукчанка. Красивая притом. Глаза у неё тёмно-карие и удлинённого разреза — модные девчонки пытаются сделать такие, подрисовывая на веках синие полоски. Лицо смуглое, как будто она целый месяц загорала на юге. На обложке «Огонька» один раз я видел такую северную красавицу. Только та была в меховом малахае, а эта — в лёгком бежевом платье. Чёрная коса громоздилась на затылке огромной шишкой.
Вольфрам взял женщину под руку, и они ушли на перрон. Мы с Витькой ещё потолкались по вокзалу, купили свежие газеты, выпили по стакану газировки и тоже отправились на улицу.
Вольфрам со своей нерусской подругой стоял возле голубого ларька. Он держал её за руку и что-то ей говорил, а она кивала и улыбалась, показывая широкие белые зубы.
— Как думаешь, кто она ему? — спросил Витька.
— Жена, наверное.
— Да ну, жена… С женой он мог дома наговориться.
Вольфрам не замечал нас до самого прихода поезда. Я уж думал, что он не заметил и прибытия поезда, но Вольфрам с вещевым мешком за плечами и под руку с той женщиной направился к нужному вагону. Билеты были у него, и мы с Витькой стояли возле проводника и ждали.
— А Саша где? — подойдя к нам, недоумённо и испуганно спросил Вольфрам.
— Какой Саша? — не понял я.
— Саша Коробко…
— Вольфрам, я иду! — послышался девчоночий голос.
Саша оказалась девчонкой. В спортивных брюках и белой кофточке, с перекинутым через руку плащом, она быстро цокала по перрону тонкими каблучками. Полный дядька семенил следом и тащил Сашин вещевой мешок.
Поезд на нашей станции стоит недолго. Едва мы успели подняться в вагон, как он тронулся.
— До свиданья, папа! — кричала Саша с площадки.
Вольфрам высунул голову в окно. Мы с Витькой в окно не смотрели. На кого нам было смотреть?
Итак, в отряде нас четверо. Не знаю, зачем нужна в экспедиции эта пигалица с синими кукольными глазами. На руках, что ли, мы её будем по горам таскать? А причёска — как у жены Пушкина. Любопытно, что получится, если она где-нибудь зацепится своей причёской за сучок.
Будущий геолог. Учится в техникуме. Едет на практику.
Я не люблю девчонок. Вечно шепчутся, какие-то у них секреты, ходят табунами, и чёрт их знает, о чём они шепчутся… Особенно же я не терплю записки. А они пишут: «Давай дружить», «Пригласи меня в кино», «Буду в семь часов тебя ждать у входа в парк». Я прямо на уроках рвал эти записки. Один раз — это было в седьмом — меня даже из класса выгнали. Какая-то попалась особенная бумага — звук получился очень громкий, когда я рвал записку на клочки. На истории как раз. И историк меня выгнал.
Витька записки не рвет. Он складывает их в специально склеенный из газеты конверт. Говорит: «Буду собирать коллекцию любовных писем». Не знаю, что он находит любовного в таких, например, записках: «Витя, умоляю, дай черновик». Но после каждой контрольной он суёт эти послания в газетный конверт. А с Ленкой Зубаревой он даже ходил на каток.
С первых же километров нашего пути Витька начал усердно демонстрировать перед Сашей свою эрудицию.
— У вас блузка белая, как снег в солнечный полдень. Без всяких оттенков. Белое ведь тоже бывает разных тонов. Помните, в картине Поленова «Чаепитие», которая висит в его музее…
Я молчал. Я не говорил, что это картина не Поленова, а Коровина. И что называется она «За чайным столом». Пусть человек блеснёт, мне не жалко.
Саша сейчас же клюнула на приманку:
— Вы были в музее Поленова? Расскажите.
Витька вдохновенно, но, как всегда, не заботясь о точности, пересказал ей содержание лекции экскурсовода. Он, разумеется, не упомянул, что в музей Поленова ездил из пионерского лагеря — мы вместе с ним ездили. Можно было подумать, что Витька ездил в Поленово на собственном автомобиле.
У них вообще на весь день хватило разговоров. Оки быстро перешли на «ты». А я и не подумал говорить ей «вы». Смешно было бы говорить «вы» Ленке Зубаревой из нашего класса. А эта такая же.
Вольфрам взял у проводника шахматы. Мы сыграли с ним три партии. Силён, дьявол! Мне ни разу не удалось добиться даже ничьей.
Я мало разговаривал с Сашей. Как-то не пришлось… Я её днём даже как следует не разглядел. Я её ночью разглядел, когда она спала. Она на нижней полке устроилась, я — напротив, но на верхней. Саша лежала на боку, подогнув коленки и положив руки под щёку. Лицо у неё было маленькое и бледное, скорее всего, из-за зелёной ночной лампочки оно казалось бледным. А брови тонкие и чёрные, почти прямые. Острые локти вдавились в подушку.
Я почувствовал к Саше что-то вроде жалости. Придумала же — в геологи идти! Разве это для неё? Кажется, это была не жалость, а досада. Девчонка в нашем отряде совсем некстати. Лучше бы четвёртым оказался парень… Но тут уж ничего нельзя изменить.
Волшебная шкатулка
Мне ещё нет шестнадцати. У меня ещё нет паспорта. Я ещё не окончил школу. Но если человек вторые сутки без мамы едет в поезде, и едет не к бабушке в гости, а работать в геологическую экспедицию, то разве может он не чувствовать себя взрослым? И я говорю себе: «Всё. Мальчишеству крышка. Начинается зрелость. Пора подумать о будущем».
Раннее утро. Все спят. Я один стою в коридоре у вагонного окна. И словно для меня одного летит через зелёные просторы поезд. Лети, лети, длиннохвостое чудовище, стучи бодрей!
Так о чём я хотел подумать? А, о будущем. Прежде всего надо выбрать себе дело в жизни. Перестав быть школьником, нельзя оставаться никем. Надо тотчас обрести новое звание. Студента. Рабочего…
Всходит солнце. В городе солнце поднимается из-за домов, как будто вылезает из футляра. Здесь совсем иначе. Вон уже край показался над полями. Кусочек оранжевого круга, срезанный внизу зелёной хордой. Привет, светило!
Витька Подорожный не размышляет о будущем. Он давно решил, что станет моряком. Его отец бывший моряк, и Витька станет моряком. У меня нет отца. Не могу же я стать медицинской сестрой, как мама! Надо придумать что-то самому.
Вон горка впереди, вся зелёная, молодые сосёнки разбежались по травянистому склону, словно ребята в весёлой игре, а там стоит их мамаша, огромная сосна с корявыми ветками у вершины. Старая, а гордая. Матери все гордые.
…Учителя говорят, что перед нами открыты все дороги. Может быть. Если не всё, то, во всяком случае, много. Но выбирать из многих надо одну.
Моё будущее представляется мне в виде волшебной шкатулки, наполненной фантиками. На фантиках написаны разные профессии. Я запускаю руку в шкатулку и, не глядя, вытаскиваю фантик. И воображаю себя в той роли, какая выпадет. На скучных уроках я иногда развлекаюсь таким образом.
А ну-ка, попробуем сейчас. Что там за вуз?
Педагогический. В педагогический мне советует идти мама. «Здравствуйте, ребята. Меня зовут Григорий Владимирович. Буду преподавать у вас…» Да, что бы я согласился преподавать? Разве что географию? Но почему-то ребята не любят географию. В нашем классе многие любят математику, а географию нет. Однако математику не люблю я. Пожалуй, учитель из меня не получится. Выкинуть этот фантик? Ладно, подождём. Опустим его обратно в шкатулку. И вытянем следующий.
Медицинский. Вхожу в палату в белом халате и в шапочке. Белый халат, пожалуй, сделает меня солиднее и привлекательнее. «Ах, доктор, что-то с сердцем…» — «Сейчас послушаем…» Как называется эта штука? Кажется, фонендоскоп. «Разденьтесь, больная…» Больная смотрит на меня насмешливо. Больная вздыхает. Больная мне не верит. Надо стать лысым, чтобы тебе поверили. «Эти капли прописал мне старый, опытный врач…» Моя мама согласна выпить что угодно, лишь бы врач был старый. А молодой, будь он хоть гений, её не устраивает. Но я не хочу лысеть. Абсолютно не спешу лысеть. Можете лечиться у старцев — дело ваше. Я совсем не жажду возиться с вашими испорченными сердцами и печёнками. Ленка Зубарева спит и видит себя врачом. Костя Сизов собирается совершить чудеса в хирургии. Отлично. Григорий Кузин не будет вашим конкурентом. Григорий Кузин будет…
Пока моя шкатулка полна ещё доверху. Я могу стать хирургом. Агрономом. Лётчиком. Экскаваторщиком. Поэтом. Я могу… Я только не могу стать одновременно водолазом, лётчиком и хирургом. Придётся оставить в шкатулке один-единственный фантик. А остальные безжалостно выкинуть и пусть летят по свету, пока их не схватит кто-нибудь другой.
Поезд всё стучит колёсами, всё летит вперёд через зелёные просторы, и от этого ли бодрого стука колёс, или от быстроты движения, или от чего-то ещё я чувствую себя счастливым и сильным. Никогда ещё со мной такого не было. Стоит в пустом вагонном коридоре у окна этакий Микула Селянинович. Скажи ему сейчас: надо срыть вон ту гору, чтобы взять на дне её клад, — и сроет. Одной лопатой. Или голыми руками. Спроси: может ли он бежать быстрее поезда — ответит, не задумавшись: «Могу». И побежит. Всё я могу. Что вы от меня хотите, люди? «Я подвиг силы беспримерной…»
Мягкий звук отодвигаемой двери прозаически нарушил мои исполинские побуждения, и я из Микулы Селяниновича моментально превратился в Гарика Кузина. Чёрт побери! Скрипнула дверь, и ты уже не богатырь…
Я не обернулся, чтобы посмотреть, кто это так некстати вышел из купе. Витька скорей всего. Сейчас пристанет с разговорами. Мне не хотелось разговаривать.
Некоторые ребята у нас решили отдаться на волю судьбы. «Для стройки хватит и тройки…» Тройки меня тоже не всегда обходят, но полагаться на судьбу я не собираюсь. Кто она такая, эта судьба? Не та ли костлявая старуха с мешком за спиной, которой мама пугала меня, когда я в детстве не хотел спать? Наверно, она и есть. Маленьких собирает в свой мешок, а тех, кто постарше, связывает верёвкой и ведёт куда захочет. Нет, дудки! Я не слепой, и судьба не годится мне в поводыри. Лучше я потащу её за собой, как бодливую корову.
Потащишь. Прекрасно. Но куда? Вот вопрос.
Нет, кажется, это не Витька. Я слегка повернул голову, увидел щёку с пробившейся за ночь щетиной бороды, розоватое ухо и рыжие волосы. Вольфрам. Наш начальник отряда просил называть его просто по имени. Кажется, ничего парень.
Мы стоим и молчим минуту, или пять, или десять, а поезд всё несётся вперёд по старой стальной дороге, извилистая речка течёт рядом с поездом, ивы никнут к воде, и большие глянцевые листья кувшинок распластались на тихих плёсах. На всхолмлённых полях ярко зеленеют всходы, две сосны, обнявшись ветвями, промелькнули за окном.
— Люблю дороги, — говорит Вольфрам. — Люблю движение. На поездах, на самолётах, на машине, на оленях, на собаках, на своих двоих… Отличная штука — чувствовать себя в пути!
— Здорово, — соглашаюсь я.
А может, эта костлявая старуха Судьба всё-таки существует? Может, она и не костлявая, и не старуха? С чего я взял? Возможно, что она довольно привлекательная особа… Вольфрам стоял в школьном коридоре и выглядывал рослого крепкого парня. И первым выбежал я. Если бы Вольфрам наткнулся на Костю Чернова из восьмого «А», меня сейчас бы не было здесь в поезде.
Вольфрам пристально смотрит в окно. Холмистые поля в свежей зелени хлебов проносятся мимо. Небольшая рощица мелькнула и отстала. Золотой диск солнца медленно выкатывается по невидимой голубой тропинке всё выше и выше. О чём думает Вольфрам? О той женщине, которая его провожала?
— Вольфрам, кто это тебя провожал?
— Жена, — коротко отзывается Вольфрам, по-прежнему глядя в окно.
— Я так и подумал. Будет ждать.
— Она через два дня вылетает в Якутию, — говорит Вольфрам.
— Тоже геолог?
— Нет. Педагог. К родным в гости.
Вот как. Значит, она якутка.
— Отец у неё русский, — говорит Вольфрам. — Из семьи политических ссыльных. А мать якутка.
Опять тихонько скрипит дверь купе.
— Что там? Станция?
Витька изволил наконец выспаться и теперь бесцеремонно вдавливается в моё плечо, словно нет в вагоне других окон.
— Какая станция?
— Никакой.
— А что?
— Ничего, — говорит Вольфрам. — Ничего особенного. Просто русские дали…
«Не хочу я жить без тревоги…»
Небо — огромное. И степь — огромная. Впрочем, всё в мире относительно. Маленькому жучку зелёное поле бильярдного стола казалось бы столь же просторным, какой мне сейчас кажется степь.
Дорогу словно прочертили по линейке. Позади нашей машины вьётся лохматый серый хвост пыли.
Мы едем по Башкирии. Автономная республика, столица — Уфа. Нефть. Салават Юлаев. Ещё я смотрел зимой спектакль о Башкирии «В ночь лунного затмения». Вот над этими степями было лунное затмение, в эту голую степь прогнали влюблённых разгневанные старцы.
Солнце краем зашло за облако, и на зелёную степь, притемнив её, легла тень. Мы едем по затенённой части, а справа лежит солнечная. Но вот солнце совсем скрылось за облаком, и степь стала одинаковая.
Я стою, держась за кабинку. Тёплый ветер, пропахший землёй и травами, бьёт мне в лицо. Я смотрю на степь и сочиняю стихи.
Сам не знаю, что это со мной. Но стихи мучают, как невыученный урок. Главное — и не сочиняются, и покоя не дают.
Чёрная лента дороги На зелёном платье степей, Не хочу я жить без тревоги, Я ищу…Никак не придумывается, чего я ищу. Степей — не пей — репей… Рифмы великолепные, но смысла ни на грош. А если попробовать сначала без рифмы? «Я ищу…» Без рифмы я тоже не знаю, чего ищу. Про тревогу — это честно. А вот поиски… «Я ищу…» Что, всегда стихи сочиняются с такими муками? А читаешь — как будто бы слова так и жили всегда в готовых звучных сочетаниях.
Чёрная лента дороги…— Озеро! — Витька толкает меня в бок.
— Иди ты…
Казалось, вот-вот найду конец строфы, так нет, надо ему было с этим озером! Подумаешь, озеро… Где оно? А, вон…
Озеро — почти точный овал. Голубой овал в светло-зелёном окружении камышей. На озере плавают утки. Неужели дикие?
— Вольфрам, утки дикие?
— Дикие. Здесь их много…
Синяя гладь озёрная В зелени камышей…Машину вдруг сильно тряхнуло. Можно ли сочинять стихи, когда тебе всё время мешают? То Витька, то эта тряска…
Дорога поднялась немного в гору, потом спустилась; степь здесь была уже не такая ровная. Впереди показался карьер, за ним — посёлок. Машина замедлила ход на пыльной дороге. Одноэтажные деревянные дома потянулись по обе стороны дороги, сады и огороды просторно раскинулись между ними. Возле почерневших ворот машина остановилась.
— Приехали, — сказал шофёр, выпрыгнув из кабинки.
Тотчас скрипнула калитка, и на улицу вышел невысокий худощавый старик в белой рубахе и безрукавке, в каких-то странных галошах с загнутыми носками и в тюбетейке на лысой голове.
— Привёз, отец! — сказал шофёр.
— Принимай гостей, Шехислам Абубакирович, — сказал Вольфрам.
Шехислам Абубакирович поклонился, прижав руки к груди:
— Очень рад, очень рад…
Вольфрам тоже поклонился старику.
— Опять мальчишек привёз, — оглядывая нас с Витькой, проговорил Шехислам Абубакирович.
— Опять, — кивнул Вольфрам.
Дворик был маленький, заросший травой вдоль ограды. Слева стоял большой сарай. Между домом и сараем оставался проход в огород.
Мы оказались не первыми гостями в этом доме. У забора в тени стояла раскладушка, на ней спал какой-то верзила. На сеновале торчали две пары босых ног. Полная смуглая женщина умывалась в углу двора из жестяного умывальника. Оглянувшись, она заметила Вольфрама:
— Вольфрам!
— Светлана!
Вольфрам подбежал и обхватил её своими длинными ручищами.
— Вольфрам, я же мокрая! — смеялась Светлана.
— Если ждать, пока обсохнешь, так ты опять куда-нибудь уедешь, — сказал Вольфрам.
Я не понял, сколько ей лет. Лицо совсем молодое, а волосы наполовину седые. И полная сама. Наверно, не очень молодая.
— И Володя здесь? — спросил Вольфрам.
У Светланы странно дрогнули губы, она потемнела лицом.
— Его нет. Я теперь выезжаю в экспедицию одна.
— Вот как. А что же…
— Потом, — сказала Светлана. — Как ты? Не женился?
— Женился.
— Наконец-то! Давно?
— Уже два года семейный человек.
— Входите в дом, — приглашал хозяин. — Самовар на столе.
В просторной кухне на покрытом старой клеёнкой столе шипел и пускал пар медный самовар и стояли две тарелки с горячими лепёшками.
Напившись чаю, я вышел из дома и сел на крыльцо. Шехислам Абубакирович сел рядом.
— Учишься? — спросил он.
— Учусь, — сказал я.
— Я неучёный вырос, — вздохнул Шехислам Абубакирович. — В деревне жил. Потом воевал. Потом батрачил. А один раз вызывают в райком партии. Говорят: «Будете лесничим работать». — «Как — лесничим?» — «Так лесничим». Объясняю им: «Я же малограмотный». — «Какое у вас образование?» — «Случайное». — «Читать, писать можете?» — «Это могу». — «О лесах что знаете?» — «Знаю, что у берёзы листья, а у сосны иголки». Начальник лесхоза Грошевский там сидел, засмеялся. «Ничего, — говорит, — научитесь». Как ты думаешь? И сделали лесничим.
Из дома вышли Витька с Сашей. Витька держал Сашу за руку. Странно, зачем это нужно — за руку?
— Идём смотреть карьер, — сказал мне Витька.
Не то пригласил меня, не то информировал. А сам всё держит её за руку. И она — ничего, как будто так и надо.
— Я не пойду.
— Это интересно, — говорит Саша и смотрит на меня своими кукольными глазами. А рука — у Витьки в ладони.
— Мне неинтересно.
— Как хочешь.
Это Витька. «Как хочешь». Пошли. До самой калитки держатся за руки. В калитку вдвоём не пройти, надо по очереди. Отпустит он её? Нет, не отпустил. Сначала она прошла, потом он. Цепочкой. А рук не расцепили. Отлично. Пусть идут. Пусть смотрят карьер. Чего я не видал там, на карьере?
— Ничего, работал. Научился. Начальник у меня хороший был, умный. Учил меня. Один раз опять вызывают в райком партии. «Здравствуйте. Садитесь». Сажусь. «Ты, — спрашивает секретарь, — золото видел?» — «Видел, — говорю, — золотой крест у русского попа. Ещё обручальные кольца видел у купцов». — «Поедешь, — говорит секретарь, — добывать золото».
Мне вообще-то безразлично, что они ушли вдвоём. Пусть держатся за руки, если хотят, пусть обнимаются… А всё же Витька свинья. Ушёл и не оглянулся. Если бы не я, он вообще не попал бы в эту экспедицию. Я мог Юрку Волкова пригласить. И надо было Юрку пригласить…
— «…золото» — «А как, — спрашиваю, — его добывают?» — «Там, — говорит секретарь, — научат. Ты коммунист, тебя партия посылает». Как ты думаешь? Больше я ничего не стал спрашивать. Получил бумагу, приехал домой. Говорю жене: «Собирайся». У нас уже ребят трое было. Так и приехал на рудник добывать золото… Двадцать лет добывал золото. Долго. Много добыл.
Солнце садится. Далеко за домами и деревьями разлилась по небу сверкающая жёлтая полоса, словно отлитая из того золота, которое добыл за двадцать лет Шехислам Абубакирович. Где-то рядом скрипит калитка. На улице кричат, гоняя мяч, мальчишки. Отдалённый гул машин доносится с карьера.
— Думал, так и останусь всю жизнь на руднике. Мастером работал. Начальником участка работал. Вдруг — выборы. Меня выдвигают депутатом. Как ты думаешь? Депутатом. Говорят: «Будешь председателем горсовета». Вот тебе раз! Батрак был. Солдат был. Лесничий был. Шахтёр был. Председатель горсовета ни разу не был. Сделали. Из человека что хочешь сделать можно. Из тебя жизнь тоже что-нибудь такое сделает — сам не заметишь.
— Верно, — соглашаюсь я.
Она уже и то начала надо, мной подшучивать. За сотни километров от дома сижу на крыльце со стариком, он рассказывает мне о своей жизни, а Витька с Сашей бродят сейчас по карьеру и, наверное, смеются надо мной: «Хорошо, что он не пошёл. Третий лишний. Ха-ха-ха…» А я пойду. Возьму и пойду.
— Ты куда? — спрашивает старик, когда я стремительно сбегаю с крыльца.
Оборачиваюсь на секунду:
— На карьер. Хочу посмотреть карьер.
— Посмотри, посмотри…
Старику, наверное, жаль терять собеседника. Но должен же я посмотреть карьер!
Отыскать его нетрудно. В конце длинной прямой улицы виднеется жёлтая гора. Там гудят машины. Там и есть карьер.
Я иду очень быстро, почти бегу, словно куда-то опаздываю. Куда я тороплюсь? К Виктору? К Саше? Ничего подобного. Дело в том, что скоро начнёт темнеть… Стемнеет, и не успею посмотреть карьер. А до Виктора и до этой вертлявой девчонки мне нет никакого дела. Я даже к ним не подойду, если увижу.
Вот и карьер.
Я стою на краю огромного котлована, стены которого уходят вниз ровными уступами. Кажется, что какой-то сказочный великан вырубил для себя эти широкие ступени. Вот придёт ночь, и он поднимется по ступеням, встанет вот на этом месте, где сейчас я, и упрётся головой в тучу.
Но никаких великанов нет. Вернее, есть, но они никогда не достанут головою до тучи. Стальные работяги экскаваторы тут и там приткнулись на ступенях террасы и грызут чёрствую гору, усердные, как слоны.
Вот подъезжает самосвал, слон-экскаватор, плавно скользнув по стене карьера стальным хоботом, набирает полный ковш руды. Задрав хобот, он медленно, тяжеловато поворачивается на оси, разжимает над кузовом самосвала свой стальной рот и выплёвывает добычу. Когда самосвал получает три ковша породы, он отъезжает, а на его место уже подруливает следующий, и снова экскаватор кланяется своим стальным хоботом, тяжело, размеренно и неутомимо.
Кроме экскаваторов и самосвалов, на карьере работают буровые машины на гусеничном ходу, ищут новые пласты, исследуют мощность залежей. Если вслушаться в гул машин, закрыв глаза, то кажется, будто сразу летит много самолётов.
Стены карьера перемежаются в цветах: то они жёлто-коричневые, то серые с оттенками от пепельного до чёрного. Охристые побежалости, словно языки подземного пламени, оттеняют горные клады. Потом я узнал, что это медные колчеданы. А тогда просто стоял и смотрел, захваченный трудовым ритмом, зачарованный незнакомой и непонятной красотой этих пёстрых ступеней карьера, и мощных машин, и змеино извивающихся дорог. Я в самом деле забыл о Викторе и о Саше и вспомнил о них, лишь когда вплотную надвинулись сумерки и в карьере зажглись первые огни.
Я поглядел вправо и влево. Никого не видно. Тогда я двинулся вдоль карьера! Изредка из вечернего сумрака выплывали мне навстречу человеческие фигуры. Всякий раз — незнакомые. А я шёл и шёл, пока не обогнул кругом весь карьер.
Внизу всё больше становилось огней, и гул машин сделался по-новому таинственным, и фары автомобилей разбрасывали по дорогам стремительные яркие полосы. Я постоял ещё немного у края карьера и направился обратно, к дому Шехислама Абубакировича, который Вольфрам назвал «базой». Витька с Сашей, конечно, давно уже там, стоят, должно быть, у калитки и с нетерпением поглядывают на дорогу, ожидая меня.
В одном сантиметре — пять километров
У калитки стоял Шехислам Абубакирович:
— Посмотрел?
— Посмотрел. А наши, парень с девушкой, пришли?
— Нету, — сказал старик. — Вечер хороший. Разве скоро придут?
— Понятно.
— Спать хочешь?
— Хочу!
А что мне оставалось, если я даже и не хотел спать? Опять сидеть со стариком на крыльце?
— Пойдём, — сказал Шехислам Абубакирович. — На сеновале ляжешь. Любишь на сеновале спать?
— Очень люблю, — сказал я, хотя в жизни не спал на сеновале.
В книгах я читал, что это приятно. Пахнет сухими травами, луна смотрит прямо тебе в лицо и шуршат мыши. Да, кто-то писал про мышей… Я бы предпочёл, чтобы они не шуршали.
— Полезай, — сказал старик, подведя меня к какой-то лесенке.
Я поднялся по лестнице и нырнул в чёрную дыру. Что-то зашуршало. Мыши? Нет, не мыши, это у меня под ногами сено шуршит.
Старик влез на сеновал следом за мной. Он разворошил сено, постелил одеяло.
— Вот, ложись. Товарищ твой с тобой ляжет. Девушку мы внизу положим, в сарае.
— А Вольфрам спит?
— Вольфрам не спит. Светлану давно не видал. Вместе в Сибири ходили по тайге. Сидят дома, разговаривают. Пойду к ним… Ты ложись, спи.
— Ладно.
Старик ушёл. Я лёг, руки закинул за голову. Разве в самом деле попытаться заснуть? Попробую закрыть глаза.
Я долго лежал с закрытыми глазами. Пахло сеном. Деревья шелестели листьями. Из окна доносилась тихая музыка — в доме включили приёмник. А мне вдруг захотелось домой. Хорошо это было — и запах сена, и шорох листьев, и музыка, — а вот захотелось домой, и всё. Так бы галопом и помчался сейчас на станцию.
Не спалось. Я открыл глаза. Было уже совсем темно. На том куске фиолетового неба, какой виделся мне из дверей сеновала, светилась одна-единственная звезда. Словно серебряная брошь на бархатном платье артистки. Выступала у нас одна недавно во Дворце культуры. Пела разные романсы.
— Ты, Светлана?
Голос послышался так близко, что я вздрогнул. Потом сообразил — это в сарае под сеновалом.
— Я, Андрей. И Вольфрам со мной. Вы познакомились?
— Ты ложись, Вольфрам, тут свободная раскладушка.
— У нас девушка, пусть она… А я на сеновал к ребятам полезу.
— Устала я, — сказала Светлана.
— Но ты так и не рассказала мне, что же произошло с Владимиром.
— Инвалидом он стал, Вольфрам, вот что произошло. Преподаёт в техникуме. А с экспедициями — всё.
— Инвалидом… Так.
— Это у нас недолго — инвалидом стать, — проговорил Андрей. — Ползаем по горам, как жуки.
— Кто тебя заставляет? — угрюмо проговорила Светлана. — Сидел бы дома, не портил людям настроение.
— Двое детей, — сказал Жук. — Без полевых туго.
— Давно это случилось? — спросил Вольфрам.
— Пять лет назад…
Выходило — вроде я подслушиваю. Но я не подслушивал. Я же не виноват, что мне отвели место здесь, на сеновале. Пришёл и лёг спать на своё место. А они там разговаривают.
Не разговаривают — одна Светлана говорит. Вольфрам молчит. И Жук молчит. Я его так мысленно окрестил: Жуком. Вернее, он сам себя окрестил.
Можно было кашлянуть, чтобы знали, что я тоже слышу. Но интересно рассказывала Светлана. И всё равно ведь не один Вольфрам слушал. Жук тоже слушал. Значит… В общем, всегда можно найти оправдание самому себе, если хорошенько постараться.
— Он меня не отговаривал. Прежде отговаривал: «Не езди со мной на Север, поезжай на Урал или на Кавказ». А в этот раз ничего не сказал. После того я на Севере не была. И не поеду, наверное. Старею. Кажется, не выдержала бы сейчас. А тогда не боялась. Даже интересно было. Семьсот километров на собаках. Замечательно! Романтика…
Вольфрам ездил на собаках — знает. Ты, Андрей, не знаешь. Едешь, едешь, и всё снег, и всё мгла, и безмолвие, только полозья нарт скрипят да подвывает на разные голоса полярный ветер. И не верится, что под снегом есть земля, самая настоящая земля, на какой где-то стоят деревья и будут зеленеть весной травы. Будто ничего нет в мире, кроме льда, и снега, и серого неба, будто мёртвая, в белом сагане планета, и только и есть на ней живого, что наш маленький отряд на этом собачьем поезде…
В глубь материка нас везли уже на оленях. Это приятнее. Очень милые животные. Володя говорил, что ему всё равно — на собаках или на оленях. Не видел разницы. А мне на оленях больше нравилось.
Выезжали мы в феврале. Ещё ночь и лютейшие морозы. Едем, молчим. Только пар изо рта белыми клубами.
На базе несколько дней блаженствовали. Отогревались. Отъедались. Я немного простыла — меня под шубами парили. Не семь потов, а, наверное, семьдесят семь пролила. Ничего. Отлежалась.
Отсюда мы уже расходились группами — по два человека. Набрали с Володей продуктов, одежду запасную, буссоль, анероид — всё, что нужно… Пошли. Задача — провести топографические съёмки, сделать карту. «Белое пятно» было. Первую карту делали. В одном сантиметре — пять километров.
Вдвоём ходили мы подолгу, иногда — около месяца. Еды много. Ружьё у нас есть — плохонькое, правда, ружьишко, но Володя умел с ним ладить. Куропатки, глухари, раз оленя подстрелили… В общем, мяса хватало.
Но однажды ружьишко это нас чуть не подвело.
Как раз далеко ушли от базы. Продукты почти кончились, чуни совсем истрепались, а возвращаться не хочется — время самое хорошее, лето, торопимся побольше обойти. Решили: во что бы то ни стало осилить весь маршрут.
И тут нам повезло. Встала я утром, пошла к ручью и вдруг вижу — медведь спускается с горы. Огромный такой медведище… Увидал меня и остановился. А, может, не увидал, просто так остановился, а мне со страху показалось. Я — внизу, он — на горе, но недалеко, если припустит как следует — я и крикнуть не успею.
Я не стала ждать, пока он меня настигнет, первая кинулась к палатке. Володя ружьё схватил.
А медведь потихоньку к нам шествует. Идёт, переваливается на задних лапах. Наверное, не видал никогда людей.
У нас два жигана было. Володя зарядил ими ружьё. Пули две, а ружьё одно. А медведь уже совсем близко…
Володя вышел навстречу медведю. Прицелился, ждёт. Медведь вдруг заревел и пошёл быстрее. Прямо на Володю. Несколько шагов между ними, а Володя не стреляет. Я кричу: «Стреляй!» Не стреляет. И начал отступать. Пятится, а медведь — к нему. Уже лапу поднял. И тут наконец грохнул выстрел.
Медведь упал. Володя стоит над ним бледный, аж губы белые.
А медведь бьётся, пытается встать. Кровь у него хлещет из раны, шерсть мокрая, мох красный вокруг, а он бьётся. Мне жалко его сделалось. Я заплакала. Володя подумал, что я от страха плачу. Объясняет мне, что ружьё осечки давало…
Завтракать мы не стали. Взяли с собой сухарей, пошли съёмки делать. Володя увёл меня. Когда мы возвращались вечером, над лагерем кружило вороньё. Они уже успели поживиться. Сняли мы с медведя шкуру. Ужин приготовили. Мяса навялили впрок. Как шашлык на палочках, только не над огнём, а над дымом. Из шкуры Володя что-то вроде лаптей сшил. Отличная вышла обувь…
Я люблю разглядывать географические карты. Лежит перед тобою на столе небольшой листок бумаги, и на нём — коричневые горы и зелёные долины, голубые озёра и причудливые изгибы рек, кружочки городов и совсем крохотные точки незнакомых селений. Но как-то никогда не думал я о людях, которые составляют карты. Которые в чунях, сшитых из медвежьих шкур, с вяленым медвежьим мясом в рюкзаке и с берданкой, дающей осечки, бредут по тайге, перебираются через ручьи, карабкаются на горы ради первых точек будущей карты. В одном сантиметре — пять километров…
— Так он не из-за медведя пострадал? — спросил Вольфрам.
— Нет. Не из-за медведя. Это я так вспомнила. Очень переволновалась тогда. И за Володю испугалась. И потом зверя жалела. Несправедливая борьба: медведь безоружный, а человек с ружьём.
— Чудная ты, Светлана! — сказал Жук. — Что же, лучше бы было, если бы медведь тебя задрал?
— Не в этом дело…
Но она не стала разъяснять, в чём дело.
— Володя осенью попал в беду. Снег уже лёг. Потом оттепель дня на два наступила, раскисло всё. И опять мороз. Обледенела земля, как каток. Володя палки вырубил, заострил, чтобы опираться. А местность, как назло, гористая. Ты — на гору, а чёрт тебя за ногу назад стаскивает. Но не бросать же дело… Немного осталось.
Какая-то сыпучая попалась гора. Раз у меня из-под ног здоровенный камень скатился. Но я уцепилась за кустарник, удержалась. Потом опять глыба рухнула. Мы уже оба прошли, и вдруг сзади загрохотало. Володя велел мне отстать на пять шагов. И сам пошёл осторожнее, палкой под снегом шурует, щупает, прочная ли скала.
И вдруг — обвал. Сначала я звук услышала. Как ахнет! А потом смотрю — Володи нет. Только снежная пыль вьётся над обрывом.
Сгоряча я чуть не кинулась вслед за ним. Потом одумалась. Стала звать его. Слышу — голос глухой, будто не его: «Спускайся осторожно, иди ко мне».
Наверное, час прошёл, пока я спустилась. По старому пути шла. Может, больше часу. Не знаю, забыла посмотреть. В середине дня случай этот вышел. День короткий, но всё же светло. Нашла я Володю. Лежит на снегу, нога как-то неестественно подогнута.
Огляделась я, будто ждала, что сейчас же кто-то придёт нам на помощь. Слева эта злополучная гора — где снегом покрыта, где бурые проплешины из-под снега торчат. А кругом горы лесок негустой северный тянется. И тишина, как говорится, могильная. Кто тут на помощь придёт… Хоть бы птица какая пискнула — и то бы легче стало. И птицы нету.
Поняла я — не на кого надеяться. Только на себя. Спасать надо Володю. Километрах в пятнадцати от нас стояли карякские юрты. Были мы в гостях у охотников. Теперь одно оставалось — бежать туда, чтоб дали лошадь или оленя, везти Володю в больницу. А сколько до больницы? Не знала я.
Поговорили с Володей. Нет другого выхода. Собрала я дров, разожгла ему костёр и пошла. Всё беспокоилась, как бы не заблудиться. Но не заблудилась. Нашла.
Стемнело уже. Я боялась, что снег пойдёт — занесёт следы, а без следов в темноте могу не найти Володю. Но снег не пошёл. Старый охотник поехал со мной верхом на лошади. Сына на другой лошади за доктором послал.
Стало тихо. Молчала Светлана. В доме так и не выключили приёмник, и музыка едва слышно тревожила ночную тишину. Шестая симфония Чайковского. Печальная часть, финал. Я не очень разбираюсь в музыке, но Чайковского знаю лучше других. Витькин отец его очень любит, у него целая коллекция пластинок с музыкой Чайковского.
— Что же дальше, Светлана?
— Дальше? Да ничего. Довезли мы его. Врач приехал. Позвоночник Володя повредил, позвоночником о камень ударился, когда падал. Три года лежал без движения. Думала — не встанет. Нет, встал. Только в экспедиции, конечно, нельзя. В техникуме теперь работает.
— Я сам думаю в техникум устроиться, — сказал Жук. — Надоели эти мытарства. Люди летом в санатории едут, а тут никакого отдыха не видишь.
— Меня уговаривает в техникуме преподавать, — продолжала Светлана. — Но я погожу. Успеется. Поброжу ещё по земле-матушке. Я ещё своего главного клада не открыла. А открою… Живёт такое чувство, что открою. За двоих теперь ищу — за себя и за Володю. И должна найти. Не нынче, так через год, через три, через пять, а найду.
— Ты куда направляешься? — спросил Вольфрам.
— На Голубое озеро. Завтра остальные должны подъехать, и двинемся на Голубое озеро.
— Андрей с тобой?
— С ней, — сказал Жук с ехидцей. — Определён под её мудрое руководство.
В соседнем дворе залаяла собака. Кто-то шёл по улице. «Наверное, возвращаются Витька с Сашей», — подумал я. И решил прикинуться спящим.
Где же романтика?
Так и оказалось — они. О чём-то ещё погалдели там, внизу, потом Витька с Вольфрамом поднялись на сеновал, шуршали сеном, укладываясь возле меня. Пошептались и уснули. И я наконец уснул.
Утром меня разбудил Витька:
— Вставай. Вольфрам уже давно поднялся. Надо идти в магазин за продуктами.
Я зевнул.
— Ну как, понравился карьер?
— Да мы на карьере недолго были, — сказал Витька как ни в чём не бывало. — Мы за посёлком гуляли, там речка очень симпатичная. Зря ты с нами не пошёл.
— Вам, наверное, без меня было скучно.
Витька засмеялся:
— Да нет, ничего…
Попробуй на него злиться. Просто невозможно на него злиться.
Зато с Сашей я не разговариваю. Не улыбаюсь ей. Я её просто не замечаю. Хотя в чём она виновата? Ни в чём не виновата. А всё же я с ней не разговариваю.
Повёз нас опять Иван, младший сын Шехислама Абубакировича. Отец дал ему это имя в честь русского друга, погибшего в сорок втором году на фронте. Три сына старика и две дочери уехали с рудника, изредка наведывались в гости или присылали погостить внуков, один Иван остался.
Полуторка Ивана была такая чистая, словно он готовил её на выставку, — вчера вечером он выкупал машину в речке. Он любил свою машину, Саша даже слышала, как он с машиной разговаривал: «Смотри, впереди горка, придётся тебе поднатужиться… Ага, проехали! А теперь прибавь ходу».
Наша дорога пролегла по середине просторной долины. По обе стороны серой асфальтовой ленты тянулись поля, а в отдалении виднелись горы. Они были невысокие и стояли как-то разобщённо, точно древние, сгорбившиеся от усталости старики, и сквозь дыры в зелёном платье из лесов, перелесков и трав виднелось их обнажённое каменное тело.
Мы ехали часа три. Но вот машина свернула с асфальтированной дороги на просёлок, поднялась на холмик, спустилась в долину, опять поднялась, и уже не в отдалении, а здесь, под колёсами машины, оказались Уральские горы. Уже и никакой дороги нет, только просека в молодом берёзовом лесу, рубчатые колёса мнут высокую траву, оставляя позади две широкие колеи.
Вольфрам первым спрыгнул с машины.
— Вот и наш лагерь.
Лагерь? Здесь?
После ночного рассказа Светланы я, кажется, ожидал, Что мы тоже очутимся на каком-то необитаемом куске земли. Если не в тундре, не в тайге, то по крайней мере на горных малодоступных вершинах. И, уж во всяком случае, не рядом с дорогой.
Но машина только чуть свернула с дороги и остановилась на склоне некрутой горы. Просторную поляну со стороны дороги полукольцом охватывал берёзовый лесок. Гора некруто спускалась к лугу, за лугом, прикрытый с берегов кустами, серебрился Урал.
— Удобная поляна, — сказал Вольфрам.
Очень возможно, что удобная. Но где тайга, где медведи, где романтика?
— И от села недалеко, — добавил Вольфрам.
Вот как. Даже от села недалеко. Так надо было и жить в селе!
— В кино будем бегать, — обрадовался Витька.
Нет, видно, в самом деле времена романтиков прошли. Ничего интересного ждать не приходится.
— Гарик, ты что замечтался? Помогай сгружать имущество.
Ах да, ты ведь не турист, Григорий Кузин. Ты — рабочий. Начинается твоя работа.
Имущества у нас довольно много. На базе у Шехислама Абубакировича мы забрали палатки, спальные мешки, ящики под образцы, геологические молотки, лопаты, кувалды, в посёлке накупили круп и макаронов, привезли с собой полсотни банок мясных консервов, ведро, кастрюли, чугунную плиту.
Иван подавал нам с Витькой всё это добро, а мы складывали его в сторону по указанию Вольфрама.
Сам Вольфрам бродил по поляне, с глубокомысленным видом глядя себе под ноги. Я думал, что он сквозь землю видел какие-нибудь полезные ископаемые. Оказалось — ничего подобного: выбирал подходящее место для палаток.
Одна Саша чувствовала себя словно на курорте. Она беззаботно стояла в сторонке и, держась за ствол берёзки, любовалась природой. Но Вольфрам вдруг сказал:
— Саша, возьми ведро, сходи за водой.
— Я? — Она удивлённо подняла красивые брови.
— Я сбегаю, — вызвался Витька.
— Нет, ты ступай за хворостом, а мы с Гариком вырубим колышки для палаток.
— Могу помочь, — предложил Иван.
— Не надо, — возразил Вольфрам. — Покури, отдохни…
Гремя ведром, Саша отправилась за водой. Я взял топор, и мы с Вольфрамом окунулись в зелёную тень берёзового леса.
После чая Иван уехал. Машина нырнула в просеку, берёзки покачали вслед Ивану потревоженными ветками, полуторка выбралась на дорогу, мелькнула в последний раз на пригорке и скрылась с глаз.
Сразу стало очень тихо. Только где-то в траве на солнечной поляне верещал кузнечик. Лечь бы сейчас под берёзы и сквозь листву глядеть на небо…
— Ну, давайте оборудовать лагерь, — говорит Вольфрам. — А завтра с утра — в маршрут.
Возни с оборудованием лагеря хватает до самого вечера. Ставим три палатки. Самая большая — для мужчин. В маленькой поселится Саша. Третья — склад и кухня, там будут храниться собранные образцы, посуда, продукты.
С берега Урала мы с Витькой притаскиваем два здоровенных камня. Это не близко. Надо спуститься с крутояра, пересечь большой луг, и только тогда будет Урал. Наш берег высокий, а на противоположном — отличный песчаный пляж. Река здесь неширока. Невдалеке она изгибается резкой излучиной и пропадает за горой, заросшей молодыми берёзками. Искупаться бы сейчас… Но мы с Витькой не решаемся на такую вольность.
Камни приходится кантовать в гору. С меня ручьями катится пот. Витька почему-то не так устал. Или просто бодрится… Укладываем на камни плиту, и получается летняя печь, на которой можно готовить обед хоть на три блюда.
Это ответственнейшее дело Вольфрам с поразительным легкомыслием доверяет Саше. Мы с Витькой обмениваемся грустными взглядами. Жрать хочется, как после трёхдневной голодухи. Что-то будет…
— Вот здесь мы устроим стол, — объявляет Вольфрам, затёсывая колышки для палаток. — Идите срубите для ножек четыре берёзки.
— А осина не пойдёт? — ехидничает Витька.
— Пойдёт и осина.
Я срубаю топором деревья, а Витька очищает их от ветвей. Устройство стола Вольфрам поручает мне, а сам натягивает с Виктором палатки. Я вбиваю в землю заострённые колья, мастерю столешницу — доски мы привезли с собой. Потом устраиваю подобным же образом скамейки. Одна получается нормальная, а другая оказывается так далеко от стола, что до него едва можно дотянуться.
— Плохо, — качает головой начальник.
— Да что ты, Вольфрам, — говорю я, — очень удобно, это я нарочно так сделал, чтобы не упираться грудью в стол.
— Ну, если нарочно…
Я подмигиваю Витьке: сойдёт. Главное — не переделывать. Не век нам сидеть за этим столом.
От печки вместе с дымком долетает великолепный аромат лаврового листа и мясных консервов.
— Будет шикарный обед, — говорит скороспелый на выводы Витька.
Кажется, всё. Хорошо бы искупаться перед обедом.
— Теперь надо окопать палатки, — объясняет Вольфрам.
— Что? — Витька испуганно оборачивается к Вольфраму.
— Как — окопать? — спрашиваю я без малейшего энтузиазма.
— Лопатами, — невозмутимо объясняет Вольфрам. — Если ночью пойдёт дождь — нас же зальёт. Гарик, неси лопату, я покажу…
Мы молча роем вокруг палаток канавки. Супом уже не пахнет — то ли оттого, что ветер теперь в другую сторону, то ли этот суп давно перепрел и потерял весь аромат.
— Саша, у тебя готово?
— Готово.
— А вы, ребята, не кончили? Саша, пойди искупайся.
Она идёт купаться. А мы роем канавки. Когда Саша возвращается, идём купаться мы. Трое.
Солнце уже садится, Урал — розовый от его закатных лучей. Вода холодная.
— Холодная! — кричит Витька.
— Может, подогреть?
Нет, не такая уж холодная. Вполне можно терпеть. Ух, здорово!
— Не съест она там без нас весь обед? — беспокоится Витька.
— Давайте на всякий случай поспешим, — предлагает Вольфрам.
Бодрые после купания и лёгкие от голода, мы бегом несёмся через луг, резво одолеваем горку. Стол застелен белой бумагой. На нём стоят тарелка с хлебом, алюминиевые мисочки, соль, перец.
— Прямо как в ресторане, — одобрительно говорит Витька.
Саша идёт к плите за кастрюлей, но Витька опережает её, сам тащит и ставит на стол объёмистую посудину с дымящимся варевом. Саша выливает в чашку Вольфрама черпачок мутной водицы с несколькими волокнами мяса. Сашины щёки краснеют. У Витьки на лице — самое горькое разочарование. Саша погружает поварёшку в кастрюлю до самого дна. На этот раз ей удалось поймать несколько крупинок риса. Можно было идти с ложкой на берег Урала и хлебать такое же блюдо прямо из реки.
— Диетический суп для столетних старцев! — возмущённо говорю я.
— Да нет, суп хороший, — заступается лицемер Витька.
— Немного жидковат, — признаёт Вольфрам.
— И много пересолен, — добавляю я.
А почему, собственно, я должен делать приятную мину? Весь день работали как дьяволы, а она несчастный суп не могла сварить!
На второе — манная каша на воде, настолько твёрдая, что мы режем её ножом. Каша остыла, и масло в ней не тает. Дома я бы на такую еду и смотреть не стал.
— Теперь наметим план на завтра, — говорит, допивая чай, Вольфрам.
На дне моря
Геологи ищут золото, серебро, алмазы. Каждый знает, что это такое. Если ты нашёл алмазы, так ты герой! О таких геологах пишут книги и снимают фильмы. Я сам видел фильм… Можно искать нефть, уголь, медь. «Мы открыли месторождение меди мощностью…» Есть что рассказать.
Но когда нас с Витькой в школе будут спрашивать, что мы искали, мы скажем:
«Фораминиферы».
И пусть ребята поломают голову, что это такое.
— Сейчас она спокойная. Угомонилась. Притихла. Разве что изредка проявит свой характер, плюнет огневой массой или для шалости разрушит какой-нибудь город.
Это Вольфрам — о нашей милой планете. Земля у него — как живая: «Угомонилась. Проявит характер…» Ну, не чудак? Саша откровенно улыбается. Мы с Витькой сидим серьёзные. Смотрим в костёр. И Вольфрам смотрит в костёр. А сам говорит:
— Горячее сердце у нашей планеты. Существует она много-много миллионов лет, и всегда бушевала в ней жаркая магма, изливаясь временами на поверхность, и неуёмной своей силой пробивала в теле Земли сквозные раны.
Мы сидим в тесном шатре, сотканном из ночной тьмы, точно первобытные люди из книги «Борьба за огонь». Сучья потрескивают в костре. Звёзды мерцают над головой. Временами листва шумит от порывов ветра в берёзовой роще.
— Ёжилась, остывая, Земля. Глубокие морщины долин и гор прорезают её чело.
Я уже начинаю сочувствовать нашей старушке планете. Мне даже хочется сделать для неё что-нибудь приятное. Что бы я мог?
— Вздрагивала Земля от глубинных толчков, теснились породы от внутреннего давления, рушились в бездну горы, и выше тех прежних гор поднималось дно моря, а слежавшиеся за миллионы лет пласты вдруг вставали дыбом. Так вздыбился и Уральский слоёный пирог, протянувшийся на сотни километров с севера на юг. По этим наслоениям нам и придётся лазать, по закраинкам этих каменных страниц мы будем читать многомиллионную историю нашей планеты.
Алые отблески пламени играют на лице Вольфрама, ещё больше золотят его рыжие волосы. Вольфрам сидит, обняв колени, сосредоточенно глядит на огонь и говорит негромко и медленно, точно не для нас — не то сам с собою беседует, не то Земле объясняет, что мы за люди. А она слушает, затаилась в ночной тиши со своими горами-морщинами, огромная, смирная, но хитрая. Не отдаёт она людям так запросто свои богатства, глубоко прячет их в тайных уголках. Попробуй найди.
Утром мы выходим в первый поиск. Вольфрам и я — в одинаковых противоэнцефалитных костюмах защитного цвета с капюшонами; капюшоны болтаются за спиной, на головах соломенные шляпы, на ногах — сапоги. Саша — в узких чёрных брючках и в свитере, кеды и пёстрая косынка на её высокой причёске делают её больше похожей на туриста, чем на геолога. Но молоток… Геологический молоток на длинной ручке, который она небрежно несёт в левой руке, представляет её, да и всех нас, лучше всякого аттестата.
Мы идём через село. Я теперь доволен, что наш лагерь близко от села. Двое мальчишек завистливо глядят нам вслед. А встречный старик даже поздоровался. Жаль, что мало людей на улицах. Вон вышла девушка! Я приосаниваюсь и стараюсь с шиком держать геологический молоток, лопату и кайлу… Сказать по правде, без лопаты и кайлы шику было бы больше, но я, конечно, догадываюсь, что геологический инструмент служит не только для того, чтобы поражать воображение встречных.
Витька остался дежурить в лагере. Бедный Витька!
Сразу за селом начинается гора. Говорят: «Умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт». К геологам это не относится. Мы поднимаемся в гору. Гора почти голая, только на самом хребте курчавятся молодые берёзки, словно подстриженная жеребячья грива.
Вольфрам сегодня молчалив. Полевая сумка болтается у него на боку. Молоток заткнут за пояс. Ему идёт этот свободный костюм, и соломенная шляпа, и сумка, и молоток, он выглядит спокойным и мужественным, и я ловлю себя на том, что стараюсь подражать Вольфраму: шагаю так же размеренно и так же сосредоточенно молчу.
Зато Саша трещит за троих:
— Хорошо ещё — хоть не жарко. А в жарищу лезть на такую гору просто невозможно. Верно мама говорит, что геология — не женское дело.
— Что ж ты не послушалась свою маму? — спрашиваю я.
— В геологии всё-таки есть какая-то романтика, решила испытать.
Вольфрам неожиданно останавливается и повёртывается к нам.
— Романтика в геологии спрятана так же глубоко, как подземные клады. Чтобы найти её, нужны годы тяжкого труда. Тяжкого! Понимаешь, Саша?
— Не пугай меня, Вольфрам.
Саша улыбается. Но Вольфрам суров. Что-то он ещё хотел сказать. Не сказал. Круто повернулся и зашагал дальше своим спорым, размеренным шагом.
— Чего он взъелся? — шёпотом спрашивает меня Саша.
Я пожимаю плечами. В самом деле, чего он наскочил?
Мы уже поднялись довольно высоко. Река блестит на солнце, словно дно её устлано серебряными монетами, поля зеленеют за рекой. На дороге тарахтит мотоцикл, пыльный хвост тянется за ним и растворяется в утреннем мареве.
— Вольфрам нас ждёт. Пойдём.
Вольфрам стоит на выступе горы, опираясь на рукоятку молотка, неподвижный, как скульптура, задумчиво смотрит вдаль.
Гора становится круче, приходится карабкаться по откосу, цепляясь за выступы, за кусты, за траву. Песок и мелкие камешки, шурша, сыплются из-под ног. Саша взбирается довольно ловко. Мне мешают кайла и лопата, руки заняты, того и гляди, загремлю со своим железом вниз. А, чёрт! Лопата вдруг выскользнула у меня из рук и, насмешливо погромыхивая, запрыгала по склону.
— Зацепилась за куст шиповника, — сказала Саша.
Я и без неё это видел.
— Давай сюда кайлу.
Вольфрам по-прежнему стоял как изваяние, но смотрел теперь на меня.
Я отдал Саше кайлу и молоток и двинулся за своей лопатой, но не удержался и заскользил, словно по ледяной горке.
— Тормози, — крикнула Саша, — проедешь свою станцию!
Ей смешно. Ага, и Вольфрам улыбается… Нашли развлечение!
— Ты опирайся на лопату, как на посох, — инструктирует Вольфрам.
Я во второй раз одолеваю этот паршивый участок. Вершина горы почти плоская, тут идти легче.
— Пришли, — говорит наконец Вольфрам, и мы садимся отдыхать.
Миллионы лет назад здесь плескалось море. И там, где мы сидим, тоже. Морское дно… Как это представить — миллионы лет? Триста миллионов лет? Пятьсот? Плескалось море… И в море были свои жители: ежи, лилии, кораллы, брахиоподы. И эти фораминиферы, за которыми мы приехали.
Мы ищем остатки фауны и флоры. Но не всякой, а только «микро», которую рассматривают под микроскопом, такая она маленькая. Конечно, если попадётся что-то покрупнее, тоже неплохо — это хоть признак того, что тут не мёртвые породы. Если, например, тут жили брахиоподы, почему бы не жить и фораминиферам? Хотя соседствуют они не всегда.
Вольфрам ещё в поезде рассказывал нам об этих фораминиферах. Если по-русски — то это корненожка, простейший организм, который относится к микрофауне. Сохранились раковины фораминифер из известкового или кремнистого вещества.
Без микроскопа их не увидишь. Зимой, в лаборатории, с наших образцов сделают тончайшие срезы — шлифы, приклеят их на стёклышко специальным клеем, потом прикроют другим стёклышком, положат под микроскоп и станут разглядывать. Вот тогда и выяснится результат нашей работы.
Представьте, что вам дали несколько листьев тополя, сорванных в разное время года и засушенных: совсем маленький, чуть проклюнувшийся из почки, потом побольше и большой, полный, ярко-зелёный лист, и такой же лист, но уже более тёмный, и ещё — с желтинкой по краям, и совсем жёлтый. Вы ведь определите, какой лист сорван весной, какой в середине лета, ранней осенью или поздней. Вот так же по фораминиферам определяют возраст того или иного слоя земли. Одни фораминиферы жили в тёплом море, а такое море было столько-то миллионов лет назад. Потом море похолодало, и фораминиферы изменили свой вид — такая у них особенность: быстро изменяться в новых условиях, — и геолог опять по их виду определяет возраст пород.
Урал — шкатулка с полезными ископаемыми. Геологи ищут ключи к мудрёным запорам этой шкатулки. Изучение пород, структур, определение возраста этих пород — всё для того, чтобы понять, какие полезные ископаемые здесь скрыты.
— Будем расчищать эту гривку, — говорит Вольфрам.
Мне нравится название: гривка. Это продолговатое возвышение, поросшее травой и с выступающими в нескольких местах породами.
Вольфрам берёт с гривки тёмно-серый камень, показывает нам с Сашей:
— Какая это порода — осадочная или вулканическая?
— Осадочная, наверное, — говорю я.
Нам нужны осадочные — в вулканических не могла сохраниться фауна или флора, все погибло в раскалённой лаве.
— Саша! — настойчиво говорит Вольфрам.
— Базальт, кажется, — вяло произносит Саша.
Вольфрам кивает:
— Верно. Типичный базальт. Посмотрите, какой он однородный, цельный, точно выплавленный в печи. Он действительно выплавлен глубоко в подземной природной кочегарке, а потом с огнём и газом выброшен сюда. Дожди и сточные воды сделали из него как бы одно целое. А на самом деле это чужак в семье осадочных пород. — Вольфрам бережно повёртывает на ладони кусок базальта, точно жалея его бросить, потом всё-таки бросает. — Но в основном-то эта гривка состоит из осадочных пород.
Он легонько бьёт молотком по выступу гривки, и от гривки тотчас отскакивает несколько обломков. Вольфрам поднимает один обломок:
— Видите, какой излом? Зернистый, неоднородный. В давние времена это был просто песок, но со временем под давлением других пород он сцементировался в крепкий монолит.
Вольфрам вынимает из кармана маленькую лупу в оправе, разглядывает скол. Потом по очереди смотрим мы с Сашей. Белые, серые, желтоватые зёрна кварца отчётливо видны через увеличительное стекло. Когда-то эти песчаники лежали на дне моря.
Что, так и ищут эти подземные клады? Откалывают от огромной горы крохотный кусочек породы, разглядывают, увозят в город, кладут под микроскоп… Пишут отчёты и диссертации. Нащупывают невидимый след к тайникам природы…
— Вообще фораминиферы предпочитают известковую среду, а не кремнистую, — говорит Вольфрам. — Но эту гривку мы всё-таки обследуем. Давай-ка, Гарик, снимем сначала дёрн.
Он взял кайлу и принялся сдирать с гривки зелёно-чёрную дерновую шубу. Я то же самое делал лопатой. Саша без особого интереса наблюдала за нами.
Оголив кусок гривки, Вольфрам хватался за молоток, нетерпеливо отбивал кусочки породы, разглядывал их в лупу. Иные он отбрасывал в сторону, иные откладывал на расстеленный возле гривки вещевой мешок.
— Саша, стукни-ка вот здесь.
Саша стукнула. Ни единого обломка не отвалилось от гривки.
— Не так, — сказал Вольфрам. — Надо по направлению скола. Смотри.
Он отбил обломок и опять схватился за лупу. Вольфрам хотел увидеть следы хоть каких-либо организмов, чтобы убедиться, что здесь вообще была жизнь. Но древнее кладбище не спешило выдать своих покойников. Если только они здесь были.
Встреча с динозавром
Мы уже вторую неделю живём на берегу Урала. Погода испортилась. По ночам температура воздуха доходит до нуля, сырость пронизывает насквозь, не спасают ни одеяла, ни спальные мешки. Утром над рекой висит густой туман, белыми клочьями он расползается по берегам, повисая в воздухе тончайшей водяной пылью. Солнце не показывается в час восхода, да и днём редко пробивается сквозь густую залежь облаков солнечный луч.
Первым в лагере встаёт дежурный. Мы все, кроме Вольфрама, дежурим по очереди. Надо сбегать на Урал за водой и к половине восьмого приготовить завтрак. В восемь отправляемся в маршрут.
Вольфрам встаёт рано — почти всегда вслед за дежурным. И сразу идёт к Уралу — купаться. В любую погоду. Конечно, нам с Витькой тоже приходится купаться. Синие, стуча зубами, мы лезем в Урал. Как ни странно, но вылезаем уже не такие синие. И зубами не стучим. Холод побеждает холод.
Саша в плохую погоду не ходит на Урал даже умываться. Витька поливает ей из ковша. И воду накануне её дежурства он приносит с вечера. Дома, когда мать просила принести из колонки воды, он всегда отговаривался уроками. Но тут уроков не задают. Поэтому Витька таскает для Саши воду с Урала.
Иногда он даже ходит за ключевой водой. Он или я. До ручья намного дальше, но зато вода там вкуснее газировки с сиропом и такая холодная, что ломит зубы. Идти к ручью надо лесом. Мы уже протоптали тропинку — всегда ходим одним путём. Вообще тут больше всего достаётся работы ногам. В маршруты уходим за восемь — десять километров. Да обратно такой же путь. В хорошую погоду ничего, а в дождь приятного мало.
Хуже всего, когда дождь застанет врасплох. Утром уходишь в маршрут — солнечно, а в середине дня польёт.
Однажды так случилось, когда я дежурил. Мне-то ничего — я в плаще возился с обедом, а о них беспокоился. Особенно худо пришлось, должно быть, Саше. Вольфрам с Витькой — в энцефалитках, а она ушла в своих модных брючках и в кофточке без рукавов. Тоненькая вязаная кофточка, почти из одних дырок. А дождь холодный. Да ещё с ветром. Наверняка простынет девчонка.
Но я напрасно переживал, то и дело поглядывая на лесок, из которого они должны были появиться. За Сашу я напрасно переживал. Она пришла в Витькиной энцефалитке, синие глаза весело глядели из-под капюшона. А Витька тащился следом в мокрой насквозь майке, с его голых плеч стекали дождевые струи. Рыцарь общипанный! Ему ещё, кажется, доставляет удовольствие мокнуть и мёрзнуть из-за этой девчонки. Вот уж никогда бы не стал… Я уверен, что она даже спасибо Витьке не сказала.
Она вообще принимает Витькино рыцарство как должное. Словно он для того и поехал в экспедицию, чтобы бегать в её дежурство за водой, подносить ей хворост и развлекать её своим неистощимым враньём. О чём только он ей не рассказывает! Об индивидуальных летательных аппаратах. О непобедимом боксёре, у которого два сердца. О муравьях. Об индийских йогах. О подводных лодках. О художнике Ван-Гоге… Витька любит читать, а уроки готовит, включив приёмник, и умудряется вместе с теоремой запомнить какую-нибудь любопытную историю из жизни артистов или спортсменов. Правда, запоминает он эти истории столь же нетвёрдо, как и теоремы, но выручают Витькина фантазия и невежество слушателей. С теоремами, правда, фантазия плоховато соединяется. Во всяком случае, наш математик недооценивает смелость и находчивость. Перед контрольными Витьке приходится заниматься без приёмника.
Молчать Витька не любит, особенно когда рядом Саша. Но иногда приходится. Вольфрам, например, запрещает разговаривать за работой, опасаясь, что мы напутаем. Там, на горах, — пожалуйста, а сейчас — нет.
Мы сидим в палатке за столом, сделанным из перевёрнутого ящика. На столе горят две свечи и лежат пёстрые ситцевые мешочки, этикетки, бумага для завёртки. В откинутый полог палатки вползает ночная мгла.
Я устроился на спальном мешке, подогнув ноги. Заполняю стандартные этикетки простым карандашом, чтобы не размыло, если попадут под дождь. Повторяю надпись на бумажке, в которую завёртывается образец, — на случай, если потеряется этикетка. Кладу завёрнутый образец в угол мешочка, перевязываю шпагатиком, в другой угол — ещё один образец. Этим же отнюдь не творческим делом заняты и Саша, и Витька.
Вольфрам тут же, за ящиком, заполняет полевой журнал. Что он там пишет? Я подглядываю, скосив глаза, словно в классе на диктанте. «Обнажение № 4. Кремнистые сланцы с поверхности красновато-желтоватого цвета, на свежем сколе — коричневые до чёрного, с раковистым изломом…»
Саша зевает, прикрыв ладошкой рот. Поступая в техникум, она, конечно, не подозревала об этих нудных этикетках. Но работа уже подходит к концу. Пора спать.
Комар противно жужжит, летая над столом. Витька звонко шлёпает ладонью по лбу.
— Ты же любишь комаров, — напоминаю я. — За что ж ты его?
— Он не всех любит, — подмигивает мне Вольфрам. — Как раз попался нелюбимый.
— Ужасно хочется пить, — говорит Саша. — Ты, Витя, всё же пересолил сегодня кашу.
— Нисколько не пересолил, — возражает Витька.
Кашу он пересолил — я тоже хочу пить, словно съел целую бочку селёдки. Но какой смысл охаивать кашу, которая давно съедена?
— Пойду принесу воды, — говорит Витька.
Он уже встал, чтобы пройтись до кухонной палатки. Но Саша капризно морщится.
— Эта вода невкусная. Ключевой бы… Просто чудесная вода!
Ключевой! Захотела ночью ключевой воды… Кто же пойдёт для неё сейчас за ключевой водой? От нашего лагеря до ключа — не меньше километра. Днём это пустяки. Но идти сейчас через лес…
Я вопросительно смотрю на Витьку. Он стоит у выхода из палатки, сосредоточенно уставившись в темноту. Он как будто не слышал тонкого намёка насчёт ключевой воды. Просто задумался человек, и всё… Саша улыбается с затаённым презрением. Рада, что загнала Витьку в тупик. Вольфрам скрипит пером, описывая четвёртое обнажение.
И вдруг отчаянный бес, о котором я прежде понятия не имел, подобно распрямившейся пружине вскидывает меня на ноги. Я испытываю в груди лёгкий холодок, я делаюсь смелым и безрассудным, мне весело от моего безрассудства.
— Что ж, я принесу ключевой воды. Виктор, ты заполнишь за меня эти несколько этикеток.
Во взгляде Виктора я не замечаю того восторга, которого достоин героический шаг. Вольфрам перестаёт писать в своём журнале. Сейчас скажет: «Гарик, ты не пойдёшь». И я не пойду. Вольфрам — начальник, я не посмею его ослушаться, я бы с удовольствием, но…
Вольфрам ничего не говорит. В его прищуренных глазах прыгают весёлые лукавинки.
— Не надо, не ходи. Я пошутила.
Саша не начальница, её я не обязан слушаться. Она пошутила! Зато я не пошутил.
Слегка отодвинув Витьку, я выхожу из палатки. Отыскиваю в темноте ведро, выплёскиваю из него воду и иду туда, где в чёрной стене, словно огромные свечи, белеют стволы берёз. Дужка ведра зловеще поскрипывает. Листья предупреждающе шелестят: не ходи в лес, хвастун.
Но я, конечно, иду. Я стараюсь сделать вид, что мне наплевать и на темень, и на шум листвы, и на собственную трусость. Я даже пытаюсь насвистывать, но губы словно слиплись, и свиста не получается.
Вот и лес. Подумаешь, диво какое — лес! Довольно редкий лесок. Днём я могу бродить по нему с закрытыми глазами. А ручей совсем рядом. Каких-нибудь тысячу метров… Ой!
Сучок… Надо же так треснуть. Прямо как выстрел. М-да… Трусоват ты, Гарик, трусоват… Что делает ночь! Косматая тьма затаилась под каждым деревом, и чёрт те что чудится в этой тьме! Никого же там нет, никого! Берёзы теперь уже похожи не на свечи, а на могильные кресты.
Так… Уже почудились могильные кресты. Скоро увижу и восставших из могил покойников. Проклятые сучья то и дело выстреливают под ногами. Откуда их столько? Днём идёшь — вроде ни один не хрустнет.
Километр кажется бесконечным. Не сбился ли я с пути? Да нет, не должен. Сажусь на корточки и ощупываю рукой землю. Тропинка. Не сбился.
Начинается подъём. Теперь уже недалеко. Ещё шагов двести — и ручей. Считаю шаги. Пять… Двенадцать… Пятьдесят…
Как трудно подавить в себе дурацкий беспричинный страх! Эх, человек! Бедное ты насекомое! Весь мир тебе подвластен, и только сам ты не подвластен своей воле.
Нет, стоп. Скажи себе: «Я не боюсь. Я не боюсь!» Вот так. Вслух скажи. Громче. «Я не боюсь!» Спой. «Я не-е бою-усь!» Это берёза. Просто берёза. Вот сейчас я её поглажу. Погладил. Совершенно такая же берёза, как днём. Только ствол холодный.
А вот и ручей. Журчит. Спокойненько так журчит. И, пожалуй, насмешливо. Ладно, ему что, он тут всю жизнь течёт, привык. А я как-никак горожанин. Мне простительно.
У ручья гораздо светлее. Вода чёрная, тихонько побулькивает, заполняя ведро. Над головой — блёклая полоска неба. А Витька трус. Или лентяй. Не пошёл.
Но я даже доволен, что Витька не пошёл. Я собой доволен. Он не пошёл, а я пошёл. Набрал воды. Принесу. Поставлю посреди палатки. Пожалуйста, пейте. Ключевая.
Я немного привык к ночному лесу, заячьи переживания притупились. Обратно я шёл, почти не труся. Не совсем, я ж не говорю — совсем, но — почти не трусил.
С этим «почти» я миновал полдороги. Или немного меньше. Или больше. Не знаю. На сучки я теперь уже не обращал внимания, трещат, ну и пусть трещат, плевать.
Так бы я благополучно и добрался до лагеря, если бы вдруг где-то в глубине леса не гукнул какой-то ужасный зверь. Лев. Или тигр. Или динозавр. Вольфрам рассказывал какую-то легенду, что на Урале ещё недавно были обнаружены следы живого современного динозавра. Видимо, это была не легенда, динозавр жив, он здесь, за моей спиной… Такой жуткий рёв — не то «ух», не то «ох», не поймёшь что, — мог издать только громадный зверь, лесное чудовище, и через минуту, нет, через секунду я окажусь у него в зубастой пасти.
Я не дал чудовищу этой секунды. Я помчался между деревьями с такой небывалой прытью, какой не знал за собой на соревнованиях по лёгкой атлетике на стадионе «Труд». При этом темпе я собрал бы медали на всех дистанциях сразу, я поразил бы и тренеров и зрителей и мне бы немедленно присвоили звание мастера спорта. Однако восторгаться моей спортивной формой было некому, и сам я значительно позднее оценил свои достижения в беге, а пока они мне казались ничтожными, и я всё нажимал и нажимал, задыхаясь и теряя силы, я спотыкался, ветки царапали мне лицо, ведро моё гремело, а проклятое чудовище ещё несколько раз грозно взревело во тьме у меня за спиной.
У меня наконец начисто иссякли силы, и я решил сдаться: пусть жрёт меня этот проклятый динозавр, если уж такая моя судьба. Ещё я успел подумать: бедная мама. И тут увидал слабый свет.
Этот свет падал из палатки, в которой сидели они все, несчастные трусы, не посмевшие отправиться к ручью за водой. Что ж, я им принёс воды…
Я уж хотел было выйти из-за деревьев на открытое место, но тут нормальное человеческое сознание начало понемногу возвращаться ко мне, и я заметил, что ведро в моей руке что-то подозрительно лёгкое. Я сунул в него руку. Воды там было на донышке.
Динозавр от меня отстал. Где ему, допотопному чудовищу, догнать значкиста ГТО второй ступени! Он отстал, но всё ещё грозился из глубины ночного леса, только крики его были теперь глухие и как будто знакомые. «Ух-х! Ух-х!..» Чёрт, это же филин! Небось тот самый, которого я однажды ночью слышал, лёжа в палатке. Мерзкий филин! Ухает, словно у него вместо глотки оркестровая труба!
Я стоял и слушал филина, а воды в ведре было на донышке, явиться со стаканом ключевой воды — значит обречь себя на ядовитые насмешки и вечный позор. Идти к ручью второй раз — значит пережить всё сначала. Правда, я теперь знаю, что ухает всего-навсего филин, но, чтобы судить о моих колебаниях без дурацкой ухмылки, надо сначала самому сходить в полночь к ручью за водой.
Всё-таки насмешки показались мне страшнее филина и динозавра, вместе взятых. Я выпил воду, которая была в ведре (вовсе она мне не показалась вкусной, обыкновенная вода, никакая не «чудесная»), и двинулся заново отыскивать ручей.
Сили или муры
Дежурство — это здорово. Весь лагерь — мой. Весь день — мой. Единственная обязанность — сварить к вечеру обед. А можно сварить его с утра, чтоб забота не висела над головой. Итак, с чего же вы, Григорий Кузин, начнёте своё дежурство?
Впрочем, дежурство моё уже началось часа три назад.
С утра над лагерем навис туман, такой густой, что, от одной палатки я не видел другую. Я в одних трусах пошёл на Урал за водой, и туман гладил меня по рукам и по спине своими мягкими, влажными лапами.
На лугу в кочках пищали какие-то птенцы. Ничего не видно за туманом и ничего не слышно — только этот робкий писк птичьих малышей.
На завтрак я приготовил пшённую кашу с мясными консервами. У нас каждый день одинаковый завтрак. Впрочем, каши мы чередуем: один день пшённая, а другой — гречневая.
Теперь все уже ушли в маршрут. Мне надо вымыть посуду после завтрака и приготовить обед. На целый день это небольшая работа, успею ещё. А пока можно пожить в своё удовольствие.
Так с чего же начать эту вольную жизнь?
А ни с чего. Вот сяду на пень и посмотрю на горы.
Туман уже рассеялся. Взошло солнце. Будет жаркий день.
Горы хорошо видны с нашего склона. Они дугой изгибаются на горизонте, будто барьером оцепили изрядный участок земли. Получилось вроде огромной тарелки с зазубренными краями. На дне тарелки — Урал, ивы по берегам, кусты смородины, черёмухи, наша возвышенность с палатками, совхозный посёлок. А по краям — горы в два ряда. Ближние — зелёные, а дальние — в синей дымке. Если не очень вглядываться, можно подумать, что это вовсе и не горы, а облака. Бывают такие густые синие облака. Но я-то знаю, что это горы. Интересно, сколько километров вон до той, с острой башенкой на макушке?
Ближняя к нашему лагерю гора — длинная, с острым хребтом. Пожалуй, она похожа на спящего кита. А соседка у кита — в виде невысокого конуса. Удивительно, до чего правильный конус! Как будто эту гору насыпали через огромную воронку.
Горы почти голые. Кое-где небольшие хороводы берёз, а то и одинокие деревца. Только в одном месте деревья вытянулись цепочкой по склону, будто задумали перебраться через хребет. А у подножия горы сбились в кучку отставшие — вроде тоже хотят взобраться повыше, а сил не хватает.
Кто-то идёт… Алим, что ли? Иногда приходит к нам в гости мальчик из башкирской деревни. Нет, не он… Алим в кухонную палатку не полезет. Уж не воришка ли?
Приходится мне оставить уютный пень возле очага и идти к палатке. Ах, вон это кто пожаловал. Пёстрый телёнок. Саша рассказывала, что он однажды уже приходил. Она угостила его солью. Придётся и мне угостить.
Я достаю для незваного гостя горсть соли, высыпаю на траву. Телёнок с удовольствием вылизывает угощение. Я складываю в ведро посуду, но не хочется тащиться на речку. Ладно, день большой, успею. Правда, присохшую кашу труднее отмыть, ну, да как-нибудь ототру песком.
Я опять усаживаюсь на свой пень.
И чего я решил, что эта длинная гора похожа на кита? Не похожа она на кита. Лучше назвать её гора Пила. Сколько на её остром хребте зубцов? Раз, два, три, четыре… Четыре зубца. А вон торчат из травы большие серые выступы. Тоже — обнажения. Интересно, есть там фораминиферы?
Старые вы, горы, думаю я. Усталые вы, горы. Не вздымаете высоко и гордо свои головы, поникли ваши широкие плечи.
Какой-то шорох возле кухонной палатки выводит меня из лирического настроения. Иду проверить. Ах ты, пакостник! Мой пёстрый гость не удовольствовался горстью соли — забрался в палатку и стащил всю пачку.
Я застёгиваю на пуговицы все палатки, чтобы телёнок не своевольничал, беру ведро с грязными чашками и ложками и иду на Урал.
На мытьё посуды у меня уходит часа полтора — я борюсь за высокое качество, каждую ложку и чашку до блеска прочищаю песком. Когда возвращаюсь, гостей у меня уже двое: телёнок стоит возле кухонной палатки, Алим сидит перед ним на корточках, чешет между чуть проклюнувшимися рожками и насвистывает. Он очень здорово насвистывает какие-то башкирские мелодии. Я пробовал тоже — не получается.
— Здравствуй, Алим, — говорю я. — Кто тебя научил так свистеть?
— Свистун научил.
— Какой Свистун?
— Свистун. Большой такой парень. Только он по-русски свистит, а я по-башкирски.
— Разве свист тоже различается по языкам?
— А как же, — уверенно говорит Алим. — Вот послушай…
Он довольно артистично высвистывает «Коробочку».
— Понял? Это по-русски. А теперь я буду по-башкирски.
И он исполняет тем же способом однообразную, незнакомую мне мелодию.
— Здорово! — говорю я.
— Свистун ещё лучше умеет.
— А кроме свиста он что умеет?
— Он всё умеет, — говорит Алим. — Рогатки делать. В карты играть. Драться умеет. В кино без билета ходит и меня берёт.
— Ты что, дружишь с ним?
— Немножко дружу.
В руке у Алима на ветке тальника две щучки.
— Гостинцы, — объясняет Алим и протягивает мне рыбу. — Третья с крючка сорвалась, так жалко. Никак больше не поймал, вода мутная после дождя, рыба плохо клюёт — наживку не видит.
Я развожу огонь, чтобы угостить Алима чаем — он любит чай с сахаром. Он сидит со мной возле печи, подкладывает веточки в огонь, и мы беседуем.
— В Советском Союзе башкир, наверно, намного больше, чем русских, — говорит Алим.
— Ну, что ты! Это только в Башкирии.
— Нет, я ездил к дяде в Магнитогорск — разве это Башкирия? А там тоже очень много башкир.
— Может, ты и прав.
Телёнок ушёл первым. Скоро покинул меня и Алим.
От скуки я без смысла брожу по лагерю. На рюкзаке Вольфрама лежит какая-то книга в чёрном переплёте. Вчера её тут не было. И не читал вчера Вольфрам. Подхожу ближе. Что за книга? Основы геологии. А, геология… Я положил её на прежнее место и вышел из палатки. Геологию читать не хотелось. Какую-нибудь бы повестушку. Из «Юности». О современной молодёжи. Чтоб было закручено как следует… Знал бы, что будет такая уйма времени на этих дежурствах, набрал бы с собой книг.
Солнце жжёт так, что хоть картошку пеки в его горячих лучах.
Нудно жужжит здоровенная муха. Совсем одна. Отбилась от компании и теперь, изнывая от скуки, носится надо мной и жужжит. Вот чертовка! Надоела. Убью я её.
Вынужденное убийство я совершаю с помощью своей жёлтой майки. Долго гоняюсь за мухой, размахивая майкой, и наконец мне удаётся её прихлопнуть возле палатки. Всё. Тихо.
Без мухи становится ещё скучнее. Идут ли часы? Прикладываю к уху. Идут, оказывается. Но время движется небывало медленно.
Интересно, в космическом корабле… там, должно быть, время так же растягивает свой ход. Человек совсем один. Человек и корабль. А Земля — далеко. Голубая Земля. Не зелёная, не чёрная, а голубая.
Просто в космос я бы не хотел. Годы тренировки — и один полёт за всю жизнь в космос. Или два. Чёрное небо и голубая Земля. Мало. Другое дело — на неведомую планету. На Луну. На Марс. Это интересно. Интересно полететь на ту же Луну геологом. Посмотреть, что там такое же, как на земле, а что — по-другому.
Чем больше я сидел, подставив солнцу голую спину и глядя на камыши и на извивающийся между этими камышами Урал, тем больше мне нравилась моя идея: постучать геологическим молотком где-нибудь в горах на поверхности Луны. Я даже высчитал примерно время, которое потребуется на осуществление этого замысла. Два года — в школе, пять — в институте, ещё года четыре — практика. Новичка, конечно, не пошлют. Но и старцы в такое путешествие не годятся. Так что я, пожалуй, подойду. Что касается развития космонавтики, то, по-моему, десять — двенадцать лет вполне достаточный срок, для того чтобы подготовить рейсы на соседние планеты.
Тут, обогнув космические дали, мысли мои возвратились к этому учебнику геологии, который неизвестно зачем лежал у Вольфрама на рюкзаке. Должно быть, Вольфрам собирался уточнить какие-то полузабытые сведения из геологии. Я пошёл, взял книжку, потом вынес из палатки и бросил в тень под берёзы свой спальный мешок и, обеспечив себе таким образом вполне приличный комфорт, улёгся и открыл первую страницу.
«Человек, который не знает даже основ геологии, в известном смысле подобен слепому… Он везде будет воспринимать только внешние формы, а не сущность явлений, видеть, но не понимать…»
Я хотел было пропустить введение, но потом всё-таки дочитал до конца, не слишком, впрочем, от этого обогатившись, и приступил к первой главе.
Кое-что тут было известно из географии. Кое-что я замечал сам, без всяких учебников. Ага, вот что-то новое. Базис эрозии… Сили или муры. Аллювий и пролювий.
Новые слова мне понравились. В новом слове всегда есть что-то загадочное.
Смысл у этих неизвестных мне слов оказался вовсе не таинственный. Внезапные сильные ливни, которые создают в горах бурные бешеные потоки, увлекающие за собой всё, что попадается у них на пути, эти самые ливни и называются в Европе мурами, а в Средней Азии — силями, а их отложения — силевыми. В учебнике есть несколько картинок с этими силевыми отложениями.
Вообще в этой книжке много фотоиллюстраций. Когда мне надоедает читать о том, как хозяйничают на поверхности земли дожди, ручьи, реки и ветер, я разглядываю картинки и читаю неведомые мне названия. Верховье реки Юй-тас, Казахстан… Террасы размыва в долине реки Лютчине, Швейцария. Пороги на реке Бирюсе, Восточные Саяны. Скала Хобот, Шаманский мыс, Байкал.
Первый раз в жизни я читаю учебник не ради того, чтобы ответить урок. Я не большой охотник до научной литературы. Предпочитаю художественную. А наук мне пока хватает в учебниках. Хватало.
Солнце расстилает на земле искажённые проекции палаток. Тень от стола кажется мне тревожно длинной. Я испуганно вскидываю к глазам руку с часами. Ого! Хорош бы я был, если бы просидел с книжкой ещё полчаса!
Бросив «Основы геологии» на траву, я бегу разводить огонь. Крохотный язычок пламени бойко перепрыгивает со спички на бересту, растёт и резвится и обнимает сухие сучья своими красными лапами. Из короткой трубы клочьями выплёскивается дым.
Первая пуговица
Саша возвращается раньше других. И приносит в целлофановом мешочке стакана три клубники.
— Вольфрам отпустил меня пораньше, — говорит она, расслабленно садясь на скамью. — Я набрала ягод. Надо купить молока. Очень вкусно — клубника с молоком.
— Я сбегаю за молоком. Сразу после ужина.
У Саши такой вид, словно она ужасно устала. Да она, видно, в самом деле устала. И зачем таких берут в геологи? Ну какой из неё геолог?
— Может быть, пойдёшь искупаешься? — предлагаю я.
— Далеко, — вздыхает Саша. — Полей мне, я умоюсь.
Я щедрой струёй лью из кружки в сложенные лодочкой ладони. Саша споласкивает руки до плеч, лицо, шею. У неё тоненькая, совсем детская шея.
— Ты ноги помой, — советую я. — Самое главное — ноги помыть, когда устанешь.
— Ноги я сама. Ты иди.
Оставив ей полведра воды и кружку, я иду накрывать на стол. Дело это несложное. Надо нарезать хлеба, поставить соль, чашки и ложки. Да, ещё эмалированные кружки для чая. Теперь всё.
— Гарик, чья это «Геология» тут валяется? Твоя?
— Нет, это Вольфрама.
Я беру у Саши из рук учебник, кладу его обратно на рюкзак Вольфрама.
— Зачем Вольфраму учебник для первокурсников?
Саша смотрит на меня, подняв брови. До чего же у неё синие глаза! Прямо удивительно, какие синие.
— Ну, для чего… Мало ли для чего… Может, что-то забыл.
— Вольфрам? Ну да!
А в самом деле, зачем ему «Основы геологии»? И положил, главное, на рюкзак. Это он для меня положил. Вот пижон! Сказал бы просто: «Возьми, Гарик, почитай». Нет, он, видите ли, «забыл» её тут, чтобы я ухватился, как пескарь за наживку на крючке. Ну ладно, я его разоблачу. Не за обедом. Лучше вечером, у костра.
Костёр мы раскладываем каждый вечер. И подолгу сидим около огня, если, конечно, нет дождя. Разговариваем. Или молчим. Или поём песни. Люди идут в это время в кино, в театр, гуляют в парках, танцуют на всяких там пятачках или смотрят телевизор, а у нас нет даже транзистора.
Транзистор Вольфрам, конечно, мог прихватить. Витька как-то спросил его насчёт транзистора. Оказывается, не взял принципиально. «Должен же человек когда-нибудь остаться наедине с природой. И с самим собой. А то, пожалуй, совсем разучишься думать». Мы с Витькой решили, что он тут перехватил. Думать можно и под музыку. Но приходится обходиться без музыки. По вечерам мы слушаем треск сучьев в костре.
Вольфрам всегда сидит на пне — это его традиционная привилегия, на которую не осмеливается посягнуть даже Саша. Она приносит из палатки свёрнутый спальник. Мы с Витькой обычно устраиваемся на земле.
Сегодня Вольфрам не успел засветло прочесть купленные в селе газеты и теперь читает их при свете костра. Я подкладываю сухие смолевые сучья, чтобы было светлее. Время от времени Вольфрам делится с нами газетными новостями. Во Вьетнаме американцы отравляют посевы риса. В Гарлеме маленький мальчик умер от укусов крыс. В Красноярске готовятся к пуску первой очереди электростанции, которая будет самой мощней в мире. На Чёрноморском побережье жаркая погода. Советские космонавты — гости Франции… Страницы газет связывают нас с целым миром.
— Вольфрам, прочти что-нибудь на моральные темы, — капризно-насмешливым тоном просит Саша.
— Ты лучше завтра сделаешь это сама, — говорит Вольфрам.
По-моему, он жестковато обращается с Сашей. Как будто недолюбливает её. Чем-то она ему не нравится. Чем она ему не нравится? А сам он что, идеальный? Подкинул мне эту «Геологию». Хочет, чтобы я стал геологом? Наверное, не мне первому устраивает этот фокус.
— Вольфрам, сколько твоих мальчишек стали геологами?
— Моих мальчишек?
Прикидывается, что не понял. Пожалуйста, могу разъяснить.
— Ну да, тех, что побывали с тобой в экспедиции.
Вольфрам, аккуратно свернув газеты, кладёт их в некотором отдалении от костра, придавливает камешком.
— Двое уже кончают институт. Один учится на третьем курсе. И двое в техникуме. Пять.
— А сколько побывали с тобой в экспедиции?
— Школьников? Одиннадцать.
Точный учёт. Не пришлось вспоминать и пересчитывать.
— Стало быть, всхожесть чуть меньше пятидесяти процентов, — острит Витька.
— Я никого не агитировал, — оправдывается Вольфрам. — Они сами…
Сами… Он не агитировал!
— А учебник геологии для кого? Не для нас?
Хоть бы чуть смутился! Нет, улыбается.
— Для вас.
Иду напрямик:
— Ты хочешь, чтобы мы стали геологами?
Молчит. Теперь он молчит.
— Ну, что ты молчишь?
— Нет, — говорит Вольфрам. — Не надо. Не стоит. Я не советую вам становиться геологами.
Вот тебе раз! Очередной кроссворд? Или в самом деле не советует?
— Значит, если бы тебе пришлось выбирать сначала, ты не выбрал бы геологию? — пытается уточнить Витька.
— Даже в сто первый раз я выбрал бы геологию, — быстро говорит Вольфрам.
Саша молчит. Ей не интересен этот разговор. Она уже сделала выбор. Она сидит на спальнике, обняв ноги и опершись на колени подбородком, и смотрит в огонь своими синими глазами. Волосы, забранные в большой пучок, немного растрепались и шевелятся от движения воздуха над костром.
— А почему ты не советуешь нам? — спрашиваю я.
— Потому что в этих вопросах нельзя советовать. Бывают в жизни такие задачи, которые человек должен решать сам. Только сам. Объяснить вам, что такое геология и геолог, я готов, а советовать — нет.
Старый смолистый пень разгорелся вовсю, оранжевое пламя весело пляшет в ночи на длинных, как щупальца, обрубках корневища, и потрескивает, и стреляет искрами. Вольфрам задумчиво глядит в огонь, и рыжие, как огонь, волосы упали ему на лоб почти до самых глаз.
— Что — геология? — говорит Вольфрам вроде бы с пренебрежением. — Камни. Камни под ногами. Камни перед глазами. Камни в рюкзаке за спиной. Камни под стеклом лупы. Камни под объективом микроскопа… Вся жизнь геолога — среди камней. В цивилизованном двадцатом веке, когда люди живут в квартирах с электричеством и газом, геолог полжизни проводит в палатке, спит на земле, ест при свете костра, ублажает своей кровью комаров, мокнет под дождём, печётся под солнцем и дрожит от утренней сырости. На рельсах стучат поезда, на асфальте гудят автомобили и мотоциклы, по рекам мчатся ракеты и степенно плывут теплоходы, в небе проносятся самолёты, а геолог идёт пешком. Идёт, натирая мозоли, через пески и болота, пробивается через тайгу, карабкается на горы и скользит по схваченной ранними заморозками тундре. Да это всё ничего… Главное — чтоб не зря, чтоб не прошёл вхолостую год, два, пять, вся жизнь… Открытия геологов известны миру. А неудачи никто не считал.
— Что же, и наша работа может оказаться впустую? — спрашиваю я Вольфрама.
— Не думаю, — помедлив, отзывается он. — Каждому геологу хочется больших, скорых, зримых открытий. А часто приходится заниматься будничной черновой работой, мостить дорогу к будущим победам.
— Нет, — говорит Витька, — я бы не стал на вашем месте выбирать профессию геолога в сто первый раз.
— Тогда ты и в первый не выберешь.
— Нет, не выберу, — соглашается Витька. — Скучно. Раз поехать в экспедицию — ничего, даже полезно для общего развития. А каждый год — скучно.
— Ты не всё сказал, Вольфрам. Ты же любишь своё дело. Не комаров, не дождь, не болота… Ты геологию любишь, верно? Камни эти самые любишь… Поиски. Загадки природы.
— Да? — говорит Вольфрам не то вопросительно, не то удивлённо, словно ему самому никогда не приходило в голову то, что сказал я.
Он берёт длинную палку, ворошит прогорающий костёр. Табун искр с треском взлетает в чёрное небо.
— Не все геологи выезжают в экспедиции, — подняв голову, говорит Саша. — Можно работать в городе. У нас сосед — геолог, он уже лет двадцать никуда не выезжал.
— Можно, — соглашается Вольфрам. — Гёте, кажется, сказал: «Кто первую пуговицу неверно застегнул, у того вся застёжка не пойдёт на лад». Не случилось ли твоему соседу ошибиться с этой первой пуговицей?
Он через костёр смотрит на Сашу. Упрямо смотрит на Сашу, как будто речь идёт вовсе не про соседа. Как будто она должна знать про чужие пуговицы.
Саша сосредоточенно ворошит палкой огонь, чтобы отвязаться от этого настойчивого взгляда.
— Не знаю, — говорит она.
Вольфрам отводит глаза от Саши и подкидывает хворосту в костёр. Он почти совсем заваливает хворостом угли, так что становится темно, лишь кое-где сквозь хворост видны оранжевые проблески. Но вдруг как-то разом сквозь тёмные сучья проскальзывают алые клочья пламени, они тянут друг к другу жаркие щупальца, обнимаются, сливаются вместе, и вот уже огромный и яркий факел пробивает брешь в чёрном пологе ночи.
— Почитай, Саша, стихи, — вдруг просит Вольфрам.
Саша вскидывает голову, в синих глазах оживлённо мерцают отблески костра. Стихи Саша любит. И знает их уйму. Она и сюда привезла несколько сборников стихов.
На кустиках неясных синеет черника, Ни шороха ветра, ни птичьего крика. Над гладкой рекой, над лесными местами Легла тишина голубыми пластами.Никогда мне не выдумать что-нибудь подобное. Я уже и не пытаюсь. Поэта из меня не выйдет. Этот фантик я раз и навсегда выкидываю из своей волшебной шкатулки. Слушать стихи я готов всю ночь. Особенно когда их читает Саша. У неё это здорово получается. Вот у нашей Анны Тимофеевны стихи звучат так, словно она читает протоколы. Может, Анне Тимофеевне надо было стать геологом, а Саше — преподавателем литературы?
— А о моряках ты знаешь стихи? — спрашивает Витька.
— О моряках — нет.
— Жалко, — вздыхает Витька.
— А ты сам знаешь?
— Я вообще не знаю стихов, — признаётся Витька. — Далее школьные все забыл. Но я могу рассказать один случай из жизни моряков…
— Ну-ну, — говорит Вольфрам, — расскажи.
Вместо одной Витька рассказывает три истории подряд. Костёр прогорает. Я хочу подложить сучьев, но Вольфрам жестом останавливает меня. Благополучный конец третьей Витькиной истории сопровождается протестующим шипением углей, на которые я выплёскиваю два ковша воды.
Брахиоподы
Солнце с самого утра печёт, как на экваторе. Дорога идёт через поле. Цветут подсолнухи. Ого! Овёс с горохом. Овёс нам ни к чему, а вот горох… Уже хорошие стручки. Рука так и тянется к гороху. Но что скажет Вольфрам?
Саша первая срывает стручок. Вольфрам молчит. Я принимаюсь набивать горохом карманы. На ходу выбираю самые крупные стручки. Вольфрам молчит. Сам не сорвал ни одного стручка и нам не сказал ни слова.
— Дёшево, удобно, вкусно, питательно, — говорит Саша.
Мы идём дальше и едим горох. Брошенные стручки остаются на дороге, как улики нашего преступления. Но некому задержать мелких воришек — поле совершенно безлюдно.
Свёртываем с дороги на узкую тропинку. Спускаемся в ложбину. Тропинка идёт вдоль тихой речушки. Речушка сильно виляет — то текла возле самой горы, то вдруг капризно повернула в сторону и попала в болотце. В болотце растут цветы, бархатистые, очень яркие — такого цвета, как солнце на закате.
— Какие красивые! — говорит Саша.
Я прыгаю на кочку. Срываюсь. Ботинки и брюки мокры чуть не до колен. Но, протягивая Саше цветок, я улыбаюсь, словно мокрые ботинки доставляют мне величайшее удовольствие.
Хорошо, что Витька дежурит: будь он с нами, он бы раньше меня прыгнул в болото.
Вольфрам сбивает молотком головки ромашек. Ему не нравится, что я полез в болото за цветком. Ну и что? А мне нравится.
— Не надо, Вольфрам, — просит Саша. — Не тронь цветы.
Но он остервенело бьёт молотком по ромашкам. Злится. Ну и пусть…
Начинаем подниматься по склону горы.
— Смотрите, сколько тут клубники! — весело говорит Саша.
На ходу срываем спелые ягоды, они сладко тают во рту. Вольфрам не наклоняется за клубникой. Упрямым ровным шагом идёт в гору, изредка опираясь на рукоятку молотка, и молчит. Всё-таки неприятно, что он злится.
— Вольфрам, ну что ты злишься?
Он останавливается, обёртывается ко мне, смотрит угрюмо, без улыбки.
— На кой чёрт вам нужен этот краденый горох?
— Горох?
У меня в карманах ещё полно гороху. Я вывёртываю карманы, высыпаю на камни крупные аппетитные стручки. Вольфрам не говорит больше ни слова. Идёт дальше. Мы с Сашей плетёмся за ним. Даже не наклоняемся за клубникой. Подумаешь, из-за нескольких стручков…
Но, в общем-то, я понимаю Вольфрама. Дело же не в количестве. Дело в том, какой ты, когда тебя не видят. Когда тебя не могут схватить за руку.
Вот и наше обнажение. Вольфрам назвал его конусом выноса. Это как бы веер из отдельных гривок. Породы осадочные, известняковые — как раз то, что нам надо. Расчистку обнажения мы закончили ещё вчера, сегодня будем брать образцы. Но сначала — маленькая передышка после подъёма. Мы садимся на поляне, в тени молоденьких лиственниц. Это сёстры: от одного корня растут четыре лиственницы. Вокруг полно мелкого корявого кустарника. Низкорослая вишня. На ней уже и вишенки есть, только пока зелёные.
Большая дугообразная долина очень плавных очертаний расстилается внизу. Вот здесь нетрудно представить море. Ветер зримым сизовато-серебристым потоком с шорохом течёт по хлебам на дне бывшего моря.
Можно определить и берег этого моря. На дне моря — глины, аргелиты — чёрная, мелкая по строению масса. А у бывшего берега — обломки скал, камни, песок. Возможно, здесь были великолепные пляжи. Только никто не лежал на песке в купальных костюмах.
— Посмотрите, как тянутся вершины гор в одном направлении, с севера на юг, почти по меридиану, — говорит Вольфрам.
Верно. Цепочка гор строгой линией пролегла в одном направлении, точно горы по чьей-то команде построились шеренгой. Живой меридиан. От выгоревшей травы горы коричневато-жёлтые, с глинистыми и каменистыми проплешинами. Берёзовые перелески беспорядочным зелёным узором раскрасили бурые склоны гор. Чёрные ленты дорог и решётчатые башни высоковольтных передач протянулись, огибая горы, по долинам. Там, дальше, за ближней цепью гор, видна вторая, чуть прикрытая сизоватой дымкой, а за нею — ещё одна, уже вся в синеве.
Я смотрю на долину, на горы, на весь огромный, расстилающийся перед глазами кусок планеты, и вчерашний разговор у костра вдруг наполняется новым смыслом. Вот она — природа, мудрая, сложная, скрытная, с великими богатствами и великими тайнами. Какую долю её законов открыл человек? И как много ещё не открытых? Сколько ума, сил, упорства надо для того, чтобы отыскать в земных толщах нужные людям клады!
Мои масштабные мысли как-то не сразу увязываются с делом, которым нам предстоит заниматься. Между тем Вольфрам сбрасывает рубаху и остаётся в выгоревшей майке. Наклонившись, он ищет в траве кувалду, которую мы тут вчера оставили. Нашёл. Ловко отбивает от гривки несколько крупных кусков.
Саша сегодня в полосатом сарафанчике и светлой косынке. Причёска у неё не такая замысловатая, как в вагоне, просто узел волос на затылке, светлые прядки выбились из-под косынки на лоб. Она неловко орудует своим молотком. Ну кто неё держится за молоток у самой головки? А ещё в техникуме учится…
Синее, бледнеющее к горизонту небо высоко поднялось над долиной и над горами. Облака, разомлев от жары, еле движутся над землёй. Солнце тоже движется медленно. Оно мешает нам работать: надо сфотографировать высотку, а против солнца невозможно.
Тишина. Не то чтобы совсем не было звуков. Стучат молотки. Жужжат мухи. Но вдруг перестаёшь стучать — и такая тишина, будто на сто километров кругом нет никакой жизни.
До чего же жарко! Хорошо хоть, что сегодня мало комаров. Комары предпочитают сырые тенистые места, а наша гора продувается ветерком, он относит комаров. Хочется есть. Тут вообще, наверное, станешь обжорой. Никогда у меня не было дома такого аппетита.
— Саша, что ты там рассматриваешь?
Это Вольфрам спрашивает. Я поднимаю голову. Саша что-то держит на ладони и внимательно разглядывает, а Вольфрам глядит на Сашу.
— Кажется, я что-то нашла, — говорит Саша. — По-моему, это брахиопода.
Вольфрам стремглав кидается к Саше. Не с крыльями же эта брахиопода, не улетит.
Когда я подхожу к ним, кусок породы с находкой уже не у Саши, а у Вольфрама на ладони. Он разглядывает его и чуть приметно улыбается:
— Да, это брахиопода…
На куске породы — выпуклый овал с чуть ребристой поверхностью. Это и есть брахиопода. Она жила много миллионов лет назад. Известняк спрессовался, окаменел, и образовалось то, что нашла Саша, — ядро брахиоподы.
— На, подержи, — говорит Вольфрам, передавая мне драгоценный образец.
Мы устраиваем банкет в честь нашей именинницы — брахиоподы: едим бутерброды с сыром, грызём сахар, запивая его водой из маленьких пластмассовых стаканчиков.
После перерыва работаем молча. Только стучат молотки, но и они стучат как-то иначе, бодрее, словно тоже заразились нашим азартом. Не может быть, чтобы брахиопода жила тут в полном одиночестве.
В пёстрых ситцевых мешочках лежат завёрнутые в бумажки образцы. Мы откалываем всё новые и новые. Одни Вольфрам отбрасывает, другие оставляет. Он хочет взять с этого обнажения побольше образцов.
Саша сегодня счастливица: ей удаётся найти ещё отпечаток брахиоподы — такой чёткий, словно его вылепили по специальной модели.
— Должно быть, здесь есть и наши фораминиферы, — говорит Вольфрам.
Я завидую Саше. Вот несправедливость судьбы: ей — и ядро, и отпечаток, а мне — ничего.
По-моему, я очень ловко отбиваю образцы. Отбить образец — для этого не стоит грохать по камню как придётся. Надо найти трещину, наметить скол. Взять молоток за конец рукоятки и стукнуть так, чтобы будущий образец как бы соскользнул по этой трещине. Ага! Есть. Отличный ровный скол. Нет ли тут моей милой брахиоподы? Нет…
Солнце уже снижается. Скоро возвращаться в лагерь. Видно, так я и не найду ничего путного.
И вдруг я вижу на сколе образца ребристую овальную выпуклость. Почти то же самое, что нашла Саша. Чуть покрупнее ростом. Брахиопода!
Вольфрам работал справа от меня. Саша — у крайней гривки, за спиной. Они заняты своими делами, они не догадываются, они не видят, что я нашёл брахиоподу. Сейчас я им крикну и…
И брахиопода уже не будет моей.
Я крепко сжимаю в кулаке образец с брахиоподой. Пусть она будет моей хотя бы до лагеря, эта раковина, которая пролежала тут триста миллионов лет. В конце концов, я её нашёл случайно. Мог же не найти… Мне ужасно жалко расставаться со своей брахиоподой.
«А если ты найдёшь золотой самородок, — спрашивает владельца брахиоподы другой, склонный обсуждать любой пустяк Гарик Кузин, — ты тоже зажмёшь его в кулаке?» — «Ну при чём тут самородок! — раздражённо говорит первый Гарик. — Эта окаменелость никому не нужна». — «А ты спроси Вольфрама, — с ехидцей опять заявляет первый. — Спроси, нужна или не нужна».
На некоторое время оба спорщика во мне умолкают. Я разжимаю кулак и любуюсь брахиоподой, словно редким произведением искусства. Я покажу её маме. Вот удивится! Ребятам… Триста миллионов лет! «Сначала — горох, потом — брахиопода, потом…» — «Ничего не будет потом, а брахиоподу я всё-таки не отдам!»
Этим категоричным заявлением я затыкаю рот надоедливому критику, который сидит во мне самом, и решительно опускаю свою находку в карман.
«Я поеду с ней!»
Мой мешок сегодня ощутимо врезывается лямками в плечи. Ещё хорошо, что половину образцов взял Вольфрам. Полевую сумку он отдал Саше.
Она не стала надевать сумку через плечо — несёт, намотав на руку ремешок. Мне нравится, как она несёт эту старую полевую сумку — легко, небрежно и как-то грациозно. Я нарочно немного отстаю, чтобы видеть, как идёт Саша. Вольфрам идёт рядом с Сашей, а я — шага на три позади.
В этот день нам дико везёт. Мало того, что попались брахиоподы, — на обратном пути, только что вышли на дорогу, нас нагнала машина. Совершенно пустая полуторка. Вольфрам поднял руку, и полуторка остановилась. Оказалось — пойдёт в райцентр, мимо нашего лагеря. Саша первой забралась с колеса в кузов. Мы с Вольфрамом тоже не ждали повторного приглашения.
Мы по-барски располагаемся на дне кузова. Ноги вытянуты, рюкзак с термосом и образцами брошен рядом, на выбоинах погромыхивают наши молотки. Саша уселась на полевую сумку. Вообще-то не мешало бы шофёру кинуть в кузов сенца — как раз сенокос, запах вянущей травы перебивает даже запах бензина, а кое-где стоят уже стога готового сена. Подумать только, какой длинный путь! Неужели утром мы прошли его пешком?
— Витя, наверное, ещё не управился с обедом, — беспокоится Саша.
— Пока сбегаем на Урал, искупаемся — и обед будет готов, — говорю я.
— Давайте споём, — предлагает Вольфрам.
Машина бежит мимо полей, мимо лугов, освещённых вечерним солнцем. Мы поём. Нам весело. Будет ли Витьке когда-нибудь так весело на море? Я не видел моря, но, по-моему, на море всегда должно быть немного грустно.
Обед у Витьки готов. А наш дежурный даже приветствует нас музыкой. Он сидит на пеньке возле попыхивающей в короткую трубу дымком печи, настукивает костяшками пальцев по крышке кастрюли и поёт:
Когда геологи мечтают об обеде, Не стоит петь им нежных песен про любовь.Витька накладывает нам по полной чашке дымящегося варева, которое можно назвать либо жидкой кашей, либо густым супом. Очень вкусно. Просто царская еда! И почему я дома так ненавидел пшёнку? Должно быть, потому, что дома каша не пахла дымом.
— Замечательный дежурный! — говорю я.
— Хочешь добавки? — догадывается Витька.
— Выдающийся дежурный! — подхватывает Вольфрам.
— Превосходный!
— Не дежурный, а чудо!
— Хорошо, что я учёл ваш тройной аппетит, — радуется Витька, вычерпывая кашу со дна кастрюли.
Потом мы пьём густой кирпичный чай с дешёвыми конфетами. Пьём неторопливо, благодушно. Лениво разговариваем, лениво шутим — все разомлели от усталости и от еды.
Вы пили настоящий чай? Нет, не грузинский, не китайский, не цейлонский. И не смесь из трёх сортов, какую по чьему-то совету научилась заваривать мама. А кирпичный чай, пропахший дымом. Не знаю, как я буду пить чай, который не пахнет дымом. Это же ерунда, а не чай.
— А ты знаешь, — говорит Витьке Саша, — мы сегодня приехали на попутной машине.
— Я бы вообще каждому отряду геологов выделил машину, — щедро решает Витька. — Или на месте геологов купил бы свою. Вольфрам, у тебя нет машины?
— Нет, — говорит Вольфрам. — Ничего у меня нет. Ни машины. Ни дачи. Ни письма…
Я догадываюсь, от кого он ждёт писем, и пытаюсь утешить Вольфрама:
— Из Якутии долго идут письма — далеко.
— Ну, почему, — некстати возражает Витька, — сейчас же самолёты.
Он складывает в ведро грязную посуду и идёт к речке.
Вольфрам задумчиво курит, оставшись за столом, глядит на горы, за которыми прячется солнце.
— Саша, — вдруг говорит он, — дай мне сумку.
— Сумку? — переспрашивает Саша таким тоном, словно у неё попросили кокосовый орех.
— Ну да, полевую сумку, — поясняет Вольфрам.
Саша идёт в палатку. Она задерживается там слишком долго. Я помню, что Саша от машины шла без сумки. Да, я точно помню, ведь она шла впереди меня.
А Вольфрам ждёт. Он ещё ни о чём не догадывается.
Саша выходит из палатки. У неё багровое лицо. А может, от вечерней зари оно кажется багровым. Но глаза у Саши испуганные и виноватые, тут уж заря ни при чём.
— Вольфрам… Я забыла сумку в машине.
— Что?
Саша молчит, беспомощно опустив руки. Лучше бы я забыл эту сумку, пусть бы на меня так смотрел Вольфрам!
— Как же ты могла? — говорит Вольфрам.
Он произносит эти четыре слова негромко, без гнева, а точно бы с удивлением. Но Саша опускает голову и сразу становится меньше ростом. Она понимает, что натворила. В сумке — полевой журнал, и без него все наши образцы — не образцы, а бесполезные, никому не нужные камни.
— Я побегу… — дрожащим голосом говорит Саша. — Я догоню машину!
— Догоняй, — жёстко говорит Вольфрам. — Машина шла в райцентр на автобазу. Ты не запомнил номер, Гарик?
— Нет…
Саша срывается с места и бежит к просеке, точно боясь потерять хоть секунду, её полосатый бело-синий сарафан мелькает за стволами берёз.
— Вольфрам! — возмущённо говорю я. — Она же девчонка! Скоро ночь, а ты отправил её…
— Она готовится стать геологом, — сурово говорит Вольфрам.
— Тогда я поеду с ней!
Не знаю, что сказал Вольфрам. Кажется, он ничего не сказал. Я кинулся в Сашину палатку, хотел взять плащ. Плаща что-то нет. Хватаю вязаную кофточку. Вольфрам сидит всё в той же позе за столом, молча смотрит на меня. Папироса потухла в его пальцах.
Через просеку я выбегаю на просёлочную дорогу. Дорога переваливает через горку. Саши не видно — успела скрыться за этой горкой. Попутную машину надо ловить на шоссе.
— Са-ша, подожди!
Гудит машина. Сейчас она уедет. Неужели не догоню? Нет, это в другую сторону машина. Вон Саша. Стоит у края дороги.
— Саша!
Она и не подумала обернуться. Как будто я не её окликнул. А чего это у неё плечи трясутся? Продрогла, что ли? Ведь тёплый вечер…
Но, ещё не дойдя нескольких шагов до Саши, я догадываюсь, в чём дело. Плачет.
— Ну чего ты? — Я слегка толкаю Сашу кулаком в бок, как это делает Витька со мной, когда хочет помириться после ссоры.
— Отстань! — сквозь слёзы, но довольно сердито говорит Саша.
«Отстань»! А если отстану? Если повернусь да уйду? Пусть едет одна. Сумку-то не выплачешь, её надо догонять.
Я больше не пытаюсь её утешить. Стою и молчу. А она плачет. Быстро темнеет. Становится прохладно.
— Надень кофту, — говорю я.
Она послушалась — надела. В кармане кофточки нашла платок, вытерла мокрые щёки. И кстати — из-за пригорка выскочила машина. Как раз в сторону райцентра. Саша подняла руку. Я поступил более решительно. Я вышел на середину дороги, что должно было означать: или задави, или подвези, так и так погибать.
Шофёр — огромного роста, голова чуть не упирается в потолок кабинки, великаньи руки небрежно лежат на баранке.
— Куда ехать?
Бас у него — как у артиста Михайлова.
— Полевая сумка… — Саша всхлипнула.
— Погоди, — останавливаю я её и сам, стараясь говорить коротко и толково, объясняю нашу беду.
Оказывается, великан не едет в райцентр. Километров сорок нам по пути, а там он свернёт в сторону. Просим подвезти хоть сорок километров. Это больше половины пути, всё-таки будем ближе к цели.
— Ты, девушка, садись в кабинку, — предлагает водитель.
Неужели Саша согласится?
— Нет, мы вместе.
Правильно. Мы вместе. Я прощаю её неблагодарность за эту жертву.
— Саша, не волнуйся, мы её найдём.
— Ты думаешь?
— Я тебе обещаю.
Кузов машины до половины завален свежей травой. Я полулежу, опираясь на кабинку. Сашу не радует дорожный комфорт. Как мне её развеселить?
— Ты жалеешь, что рядом с тобой я, а не Витька? — ревниво говорю я.
— Нет, не жалею.
— Как ты вообще к нему относишься?
— Хорошо отношусь.
— А ко мне?
— И к тебе хорошо.
— Значит, одинаково — ко мне и к Витьке?
— Одинаково.
Я уверен, что она врёт. Но не могу понять, в чью пользу.
Небо тёмное, ни единой звёздочки не видать. Чёрные поля лежат по обе стороны дороги, смыкаясь невдалеке с густо-синим небом. Фары услужливо расстилают перед машиной на асфальте светлый коврик.
— Саша, тебе холодно?
— Нет.
Я осторожно провожу ладонью по Сашиным волосам. Какие мягкие волосы! Я так и думал, что они такие мягкие, Саша молчит.
А километры с неумолимой быстротой ложатся под колёса нашей машины. Сорок километров — это сорок минут. Вон уже мелькают огни большого села. Это — в двадцати пяти километрах от нашего лагеря. Значит, ещё пятнадцать, и всё.
— Нам скоро сходить, Саша.
— И что же дальше?
— Будем ждать другую машину. Или пойдём пешком. Ты не бойся. Ничего не бойся.
— Я не боюсь.
Опять врёт. Боится. Но я сумею защитить её. Не знаю толком, от кого мне придётся защищать Сашу, но настроен я очень воинственно. Мужское, рыцарское, донкихотское чувство защитника женщин делает меня отчаянным, сильным и гордым. Сашенька, Сашенька, глупая девчонка, ну что бы ты делала тут без меня, одна, в этой чёрной степи?
Машина останавливается на перекрёстке дорог. Я спрыгиваю первым, снимаю с колеса малышку Сашу. Она совсем лёгкая, её можно нести на руках, как ребёнка.
Благодарим нашего богатыря-водителя — я ему ещё там, когда садились, объяснил, что у нас нет денег.
— Счастливо добраться, — говорит богатырь своим густым басом.
Машина вторит ему усиливающимся рычанием. Дразняще посвечивая малиновым огоньком, она уплывает в темноту.
Мы остаёмся одни. Чёрная степь спит. Тучи ползут по чёрному небу. Такая кругом тишина, будто мы с Сашей только что высадились с космического корабля на необитаемую планету.
— Ты не слышишь? — почему-то шёпотом, точно боясь нарушить эту мёртвую тишину, спрашивает Саша.
— Что?
— Ну, машины. Не гудит?
Я вслушиваюсь с таким напряжением, что становится больно в ушах. Не гудит.
— Нет машины, Саша.
Я беру её за руку. Сашина рука вздрагивает. Эх ты, а ещё хотела ехать одна. Тоже мне храбрая муха!
— Слушай, Саша… Ночью машины ходят редко. Мы можем без толку простоять здесь до утра. Какой в этом смысл?
— Ты хочешь… пешком? — робко спрашивает Саша.
— Тридцать километров — это не так страшно. Возможно, нам и не придётся идти все тридцать, нагонит какая-нибудь попутная.
— Что ж… ты прав. Идём.
Саша вздыхает.
— Солдаты делают переходы по семьдесят километров в сутки, — вдохновляю я свою спутницу.
— То солдаты…
— Ты смотри, небо посветлело. Вон луна выглядывает из-за облака.
— Только бы не потерялась эта проклятая сумка, — вздыхает Саша.
— Никуда она не денется!
Сумка не проклятая. Сумка обыкновенная. Но я доволен, что она осталась в машине. Хоть бы на нас напали бандиты. Или шакалы. Тогда Саша наконец поняла бы, что я за человек.
— У нас в техникуме, — говорит Саша, — есть один парень. Павлик Лукашин. Ты чем-то похож на него.
— Да?
Почему-то мне ничуть не льстит, что я похож на этого парня. Может, он выдающийся человеческий экземпляр, да мне-то что? Я хочу походить на себя самого.
— Где он сейчас?
— На Кавказе. На практике. Мы вместе учились в школе.
Что-то мне чудится в голосе Саши особенное, когда она говорит об этом Павлике. Глупо. Вместе учились в школе, вместе учатся в техникуме. Ну и что?
Я смотрю на свои часы со светящимися стрелками. Ого, почти час шагаем. Километров шесть прошли.
— Знаешь, Саша, мы уже километров шесть отшагали.
— Ты думаешь?
Луна то выходит из тёмных облаков, то прячется. Но мрак теперь не кажется таким густым, как прежде, даже когда луна исчезает. Небо не чёрное, а фиолетовое, словно залито чернилами. Вдали, у горизонта, оно прочерчено серебряной полоской.
Мы шагаем, шагаем, шагаем…
Уже не хочется разговаривать. Саша оглядывается — не светятся ли позади фары машины. Ничего не светится. Идём почти три часа. В стороне от дороги видно несколько огоньков — какое-то селение. Ноги подгибаются в коленях. Кажется, конца не будет этой распластавшейся по степи дороге.
— Давай немного посидим, — не выдерживает Саша.
— Потом будет ещё труднее.
— Всё равно. Я больше не могу.
— Объявляется десятиминутный привал, — командую я.
Саша не садится, а валится на обочину канавы. Я опускаюсь рядом. Ноги горят, хочется сбросать сапоги. Утром такой путь нас бы не утомил, но после рабочего дня… Саша, видно, совсем выдохлась, лежит как неживая.
— Ты не заснула?
— Нет.
Проходит десять минут. Мне жалко Сашу. Стрелка часов ползёт дальше. Пусть ползёт. Придём на полчаса позже.
Но Саша встаёт первой.
— Если бы я была одна, я бы сейчас заплакала, — говорит она.
— Самое глупое занятие, — возражаю я. — Пойдём.
— Пойдём.
И снова на асфальтированной дороге глухо отпечатываются наши шаги. Вспоминается лагерь, палатка, спальный мешок. Сейчас бы уж спали. Саша зевает. Она плетётся еле-еле, мне приходится приноравливаться к её шагу.
Саша вдруг хватает меня за руку и останавливается:
— Машина! Ты слышишь?
Я слышу. Вон и огни. Неужели удача? Ещё какой шофёр: если вредный, может и не взять. Саша, видно, не допускает такой мысли, радуется:
— Гарька, машина идёт!
Машина оказывается самосвалом. Шофёр не вредный, но в кузове самосвала людей возить не разрешается. Трое в кабинке — тоже нельзя: вдруг встретится автоинспектор. Мало ли что ночь! Автоинспектору и ночью не до сна. Когда всё нормально, их нету, а чуть нарушишь правила — они тут как тут.
— Одного человека возьму, двух человек не возьму.
Приходится принять его условия, тем более что шофёр едет как раз в райцентр.
— Довезёте девушку на автобазу?
— Довезу, довезу, не беспокойся, аккуратно довезу, как кувшин с кумысом.
— Садись, Саша, — говорю я.
— А ты? — растерянно спрашивает она.
— Я пойду пешком.
Хлопает дверца кабины. Рычит мотор. Светится малиновый огонёк. Всё глуше гудит мотор. Затихает. Исчезает и малиновый огонёк. Саша уехала.
Теперь я могу идти быстрее, бодрым мужским шагом. А ну-ка, попробуем. Раз-два, раз-два… Впрочем, теперь мне некуда торопиться. Строевой шаг всё равно не получается. Капнуло на нос. Дождь? Этого ещё недоставало!
Небо помутнело, луна куда-то спряталась от дождя. Мне некуда спрятаться. Всё больше дождинок падает на лицо, на руки, на волосы. Хорошо, что Саша уехала. Меня-то пусть мочит, главное — Саша уехала. Не надо обращать внимания на дождь. И лучше что-нибудь вспоминать, чтобы быстрее шло время.
Идёт дождь. И я иду. И мои мысли лениво движутся в голове. Мысли как будто тоже устали и не подчиняются моей воле. Голова, плечи, спина совсем мокрые. Спасибо этому шофёру, что увёз Сашу.
Я нарочно не смотрю на часы. Когда смотришь, время тянется ещё медленнее. Какое значение имеет время? Всё равно нужно идти.
Что там за огни? Неужели райцентр? Уже видны огни. Значит, скоро я дойду до него. Или ещё не скоро? Ночью расстояние обманчиво. Кажется, огни близко, а на самом деле ещё идти и идти.
Два оранжевых глаза движутся мне навстречу. Всё-таки я, наверное, не очень счастливый.
Машина зачем-то замедляет ход. Останавливается. Зачем останавливается? Всё равно мне в другую сторону. Открывается дверца.
— Гарик!
Саша выскакивает из кабины, подбегает ко мне. На боку у неё болтается сумка.
— Нашли. В машине так и лежала. Я приехала, всех перебудила. Шофёр пошёл со мной в гараж. Пришли, а сумка лежит. В углу, возле самой кабинки. Позвонили начальнику автобазы… Он разрешил отвезти нас… Ты промок? Садись с Николаем Алексеевичем, нашего шофёра Николаем Алексеевичем зовут. В кабине тепло. А я в кузов полезу. Мы нарочно брезент взяли, чтобы от дождя укрыться.
Она за руку тащит меня к кабине. За кого она меня принимает? Чтобы я сел в кабину, а она — наверх?
— Я тебе говорил, что никуда не денется твоя сумка.
Шофёр кричит нам из кабины:
— Думаю, в лагере успеете поговорить.
Я подхожу, протягиваю ему руку:
— Здравствуйте, Николай Алексеевич. Сорвали мы ваш отдых.
— Ничего. Кто не работает, тот не ошибается. Я тоже, бывает, ошибаюсь. Садись, давай. Поедем.
Я грузно, как старик, взбираюсь по колесу в кузов. Саша карабкается следом.
— Ты зачем? — сердито ору я. — Иди в кабинку.
— Я — с тобой, — упрямо говорит Саша.
Мы развёртываем брезент. Он огромный. Половину брезента свёртываем и подстилаем под себя — получается вроде дивана. Другой половиной накрываемся, как палаткой.
— Теперь не страшен никакой дождь, — весело говорит Саша.
Мне нравится, что Саша повеселела. Мне нравится ночь, дождь, брезент, нравится, как нас потряхивает в кузове машины. Я становлюсь совсем храбрым. Кладу руку на Сашины плечи. Подвигаюсь к ней. Попадаю губами в Сашину щёку…
В первый миг мне показалось, что машину очень сильно тряхнуло на какой-то выбоине, оттого я больно ударился о борт. Но машина тут ни при чём. Это Саша отшвырнула меня. За что? Ну за что?
Я вылезаю из-под брезента. Холодные капли падают мне на лицо. Недаром я всегда не любил девчонок…
«Глупый ты, Алим»
Сегодня нам привезли деньги. Иван приехал, и с ним — белокурая девица в кудряшках, кассир. Она раскрыла маленький коричневый портфельчик, мы по очереди расписывались, и она нам выдавала деньги.
Первый раз в жизни я расписывался на серьёзном документе. До сих пор приходилось лишь на библиотечных формулярах да ещё, когда скучный урок, тренировался на промокашках, стараясь отработать непринуждённый росчерк. Теперь я втайне пожалел, что маловато тренировался — росчерк получился какой-то убогий.
Зарплату мне выдали тройками. Не очень много троек, но зато свои собственные. Я за эти тройки подымался чуть свет, и карабкался на горы по солнцепёку, и таскал образцы, и скучал на дежурстве… И вот теперь расписался и получил зарплату. Зарплату…
Часть заработанных денег уходит на питание. Ну, а остальные? Что делать с остальными? Не купить ли мне фотоаппарат? Необходимая вещь — фотоаппарат.
Неплохо бы ещё авторучку с золотым пером. Однажды я забыл дома авторучку, и математик дал мне свою, ленинградскую, с золотым пером. Отлично пишет! В девятом много придётся писать. Куплю, пожалуй, авторучку.
Да, надо бы что-нибудь купить матери. Косынку, что ли… Или чулки эластик. Она как-то говорила, что хорошие чулки, но дорогие. Куплю. Пусть форсит.
Вообще вещей, которые можно было бы купить на первую зарплату, оказалось довольно много. Мои запросы явно превышали возможности. В конце концов я решил отложить решение сложного вопроса до того времени, когда определится заработок за всё лето.
Однако первый расход собственных денег оказался бесплановым и непредвиденным.
В очередное дежурство, когда я, усевшись в тени палатки, сам с собой играл в карманные шахматы, по тропинке из лесу вышел Алим. Что-то он в этот раз был не такой, как всегда. Брёл еле-еле, как маленький старикан. И не насвистывал. Вот что было странно: он не насвистывал.
— Здравствуй, Григорий.
— Здравствуй, Алим. Садись.
— Спасибо, Григорий.
Он сел на выгоревшую траву. Я искоса поглядел на Алима. Нет, правда что-то у него случилось.
— Что новенького, Алим?
— Ничего, — сказал Алим и вздохнул.
— От друга нехорошо скрывать горе, — сказал я.
Алим ещё раз вздохнул.
— Ну-ну, — подбодрил я парнишку, — давай рассказывай.
Алим ещё помолчал, колеблясь, но всё же выложил мне свою неприятность.
— Деньги нужны.
— Тебе?
— Мне.
— Много?
— Много, — сказал Алим.
— Сколько же?
— Много, — повторил Алим. — У тебя нету.
Последние слова меня неприятно царапнули. «У тебя нету». Почему же нету? Человек получает зарплату. Что ему, сто рублей, что ли, нужно?
— Зачем тебе деньги, Алим?
— Долг отдать.
— Кому это ты задолжал?
— Свистуну задолжал.
— За что?
— Ни за что. В карты играл. Он выиграл, я проиграл. Надо платить.
Вот подлец! Это я про Свистуна подумал. Ну не подлец? Мальчишку обыграть! Играл бы с ровесниками, так нет. Жулик…
Свистуна я видел несколько раз, когда ходил в село смотреть кино. Обычно Вольфрам оставался в лагере, а мы с Витькой и Сашей ходили. Клуб в селе одноэтажный, деревянный, а перед клубом — волейбольная площадка. Иногда мы перед кино играли вместе с сельскими ребятами в волейбол.
Свистун в волейбол не играл. Он приходил в клуб с приятелями, вся компания останавливалась неподалёку от входа, и тут парни курили, гоготали и задирали девчат. Девчата старались обходить их подальше.
— Хочу просить Вольфрам — может, на работу возьмёт? Буду сидеть возле палатки, как ты. За водой сходить могу. Огонь делать могу. Кашу варить научусь.
— Не возьмёт тебя Вольфрам на работу, — сказал я.
— Почему не возьмёт?
— Маленький ты. И рабочих больше не надо.
— Плохо, — сказал Алим, понурившись. — Не знаю, где деньги искать. Свистун говорит; у матери кради. Я не согласен. Лучше сам в Урале утону, чем у матери украду. Свистун сказал: если нет денег платить долг, надо умирать. Он рассказ читал. Один проиграл, а денег нет. И застрелился.
— Сколько же ты проиграл?
— Двенадцать рублей.
— А где ты собирался взять эти деньги, когда сел играть?
— Нигде не собирался. Я думал — выиграю. Простая игра — кинг. Свистун научил. Когда без денег играли, я всегда выигрывал. А в деньги сразу проиграл.
— Глупый ты, Алим, — сказал я.
— А кто говорит — умный? Сам вижу: глупый. Дурак просто! Мамка реветь будет, если помру.
— Это ты брось! — строго сказал я. — Из-за какого-то Свистуна не хватало тебе умирать. Мы вот что сделаем… Мы вместе пойдём к Свистуну, и я ему набью морду.
Алим внимательно поглядел на меня своими чёрными, слегка раскосыми глазами, обдумывая предложенный вариант. Однако не одобрил.
— Ты, — сказал он, — лучше мне набей. Зачем сел играть, когда карман пустой?
Вообще-то, конечно, следовало Алима отлупить. Но он и без того маялся. А Свистуна я вполне мог вразумить кулачным способом. Свистун худущий и ростом чуть пониже меня. Вполне я с ним справлюсь. Подойду, размахнусь, как дам… С ног слетит.
— Морду я ему всё-таки набью…
— Зря я тебе сказал, — пожалел Алим. — Не хотел говорить, а сказал. Почему так получается? В карты тоже не хотел играть, а играл. Почему человек делает, как не хочет?
Честно говоря, со мной это тоже частенько случалось, и я не очень-то знал почему. Скорей всего потому, что слабая воля. Волевой человек сильнее самых отчаянных обстоятельств. Например, герой фильма «Парижские тайны». Или Маресьев… А такого пацана, как Алим, любой паразит обведёт вокруг пальца.
— Жизнь — сложная штука, Алим, — сказал я и похлопал его по плечу.
Алим тотчас со мной согласился:
— Сложная, Григорий.
Однако мои глубокомысленные соображения насчёт сложности жизни не указали Алиму выхода из мышеловки. Ему нужны были деньги. Деньги для Свистуна, который обыграл несмышлёного мальчишку и теперь ещё учил его красть у матери. Ах ты гад! Всё же мне очень хотелось его отдубасить.
Должно быть, воинственное настроение отразилось у меня на лице.
— Если ты его побьёшь, он меня зарежет, — сказал Алим. — У него финка есть. Он уже одного парня резал, тот в больнице лежал.
— А милиция?
— Сидел. Опять пришёл.
Поделиться моими первыми деньгами с каким-то бандитом! Чёрта с два он дождётся этого! Но что делать? Алима надо спасать. Дам денег Алиму, но попадут-то ведь они в карман Свистуна!
Задача была как будто и не такая уж сложная. А решения я не находил. Придётся, видно, дать Алиму денег.
— Ладно, пойдём, — сказал я и двинулся к палатке.
Алим не тронулся с места. Я вернулся, взял его за руку и повёл:
— Идём, идём…
Получка у меня лежала в рюкзаке. Первая, единственная пока в моей жизни получка. Если взять из неё двенадцать рублей, то стопка троек, и без того довольно тощая, заметно похудеет. Четыре трояка! Ах ты, чертёнок… Я злился на Алима. Мне жалко было эти четыре трояка. Но и парнишку жалко. Влип человек в историю. Хочешь не хочешь — надо выручать приятеля. А Свистуну я всё-таки набью морду.
Я отсчитал деньги, остальные положил обратно в рюкзак, под бельё. Встал перед Алимом.
— Дай мне честное слово, что больше никогда не будешь играть в карты.
«Ого! — подумал я. — Гарик Кузин выступает в роли воспитателя!» Оказывается, воспитателем быть намного приятнее, чем воспитуемым.
— Я уже себе дал слово, — сказал Алим. — И тебе даю. Не буду играть в карты. Никогда. Ни с кем.
Он говорил, а сам смотрел в землю, так что я видел только его круглую голову с короткими чёрными волосами, густыми, как щетина на зубной щётке.
— На! — сказал я и, взяв его руку, вложил ему деньги в ладошку.
— Я не могу тебе скоро вернуть долг, Григорий, — очень серьёзно и озабоченно проговорил Алим.
— Ничего, ничего…
Я вырос в собственном мнении от проявленного благородства, и даже денег мне теперь было почти не жаль.
— Я верну тебе долг, когда начну работать, — продолжал Алим. — Ты дай мне адрес. Дай, пожалуйста.
— Ладно.
Я оторвал узкую полоску от газеты и написал ему адрес. Алим спрятал его в карман вместе с деньгами и протянул мне руку.
— Спасибо, Григорий. Я тебе друг на всю жизнь.
Я смотрел ему вслед. Алим шёл по тропинке к берёзовому лесу и насвистывал уже знакомую мне башкирскую мелодию.
На пляже
— Здравствуй, солнце! — услышал я сквозь сон. — Здравствуй, небо! Здравствуйте, горы! Здравствуй, Урал!
Саша могла бы, конечно, и не так громко здороваться с небом и с Уралом. Но тогда бы я не услышал её языческого приветствия и Саше самой пришлось бы идти на Урал за водой. Раньше Витька спал очень чутко и в Сашино дежурство просыпался даже раньше самой дежурной. Но, с тех пор как мы с Сашей ночью догоняли забытую в машине полевую сумку, Витька что-то стал крепко спать по утрам.
Но я… Скажите, я-то с какой стати должен жертвовать ради неё своим отдыхом? Что мы, друзьями стали? Ни за что, ни про что толкнула меня так, что я чуть не пробил своей спиной борт машины! А теперь: «Здравствуй, солнце…»
Однако самое удивительное то, что я всё-таки выбираюсь из спального мешка. Вольфрам и Витька спят, а я встаю и выхожу из палатки. Солнце в самом деле уже висит над горой, словно огромный яичный желток. Под косогором на лугу ещё не сошла роса, и тысячи капель сверкали и искрились, как рассыпанные небрежной красавицей стеклянные бусы. А над рекой стоял туман. Он протягивал над берегами лохматые лапы, словно хотел спрятаться в прибрежных зарослях, но кусты стряхивали с себя белые клочья тумана, и он поднимался над лугом и таял, растворяясь в прозрачном чистом воздухе.
Саша стояла в своём полосатом сарафанчике, с растрепавшимися волосами и босая, щурилась, глядя на солнце, и беззаботно улыбалась. Она стояла боком ко мне и могла меня не видеть, а может быть, и видела краешком глаза, но не хотела замечать.
— Ты что раскричалась? — сказал я строго. — Если ты дежуришь, так другие спать не должны?
Лохматая Сашина голова медленно повернулась на тонкой шее, Саша насмешливо взглянула на меня.
— Кому надо — спят, — сказала она.
— Больше не кричи. Я тоже пойду спать.
— Ну, зачем, — испугалась Саша. — Лучше сбегай принеси воды.
— Тебе — лучше, а мне-то не лучше…
Но я поворчал только для куража. А сам тут же взял ведро и помчался по крутой тропинке, ощущая босыми ногами прохладу влажной земли.
Через луг я шёл не по тропинке, а прямо по траве, почти до колен вымочив росою ноги. У реки пожалел, что не взял плавки. Я зашёл за кустик, чтобы Саша с косогора не увидела меня голым, сбросил трусы и прыгнул в Урал.
— Ух, ты!
Долго купаться я не посмел — Саша ждала воды, могла из-за меня опоздать с завтраком. Окунувшись несколько раз, я взял ведро, забрёл поглубже, набрал воды и, держась за ивовый кустик, выбрался на крутой и скользкий берег.
Я с удовольствием шёл по кочкам с тяжёлым ведром, я нёс его, как драгоценность. Ну как бы она сейчас пыхтела с ведром, эта щуплая девчонка! А для меня это пустяки. Я могу принести сто вёдер подряд, тысячу вёдер, я могу натаскать для Саши целое озеро воды, и пусть она плавает по этому озеру в маленькой лодочке с белым парусом.
— Принёс? — равнодушно сказала Саша, когда я поставил ведро возле очага.
О неблагодарная!
— Нет, на верблюде привёз. Хоть бы спасибо сказала…
— Я потом сразу два скажу, когда ты рис помоешь.
Что ж, я пошёл и на эту жертву. Вымыл рис, а потом мы стали вместе варить полевую кашу. Когда двое выполняют какое-нибудь одно дело, то это всегда создаёт некоторую безответственность, поэтому каша у нас оказалась недосоленной и слегка подгорела, так что Вольфрам даже сказал что-то вроде:
— Пора бы уж научиться…
Но сказано это было негромко и не вполне конкретно — чему научиться, и Саша не приняла на свой счёт.
Впрочем, смаковать завтрак особенно не приходилось: сегодня мы переезжали в новый лагерь. Неизвестно, когда придёт машина. Вдруг через час уже заурчит за берёзами, а у нас ничего не готово. Поэтому в темпе съели кашу, выпили чай и принялись за сборы.
Вот упала с колышков главная палатка. Мы с Вольфрамом свёртываем огромный неподатливый брезент. Колышки неприкаянно торчат на месте нашего бывшего жилища. На примятой спальными мешками пожелтевшей траве валяется линялая голубая майка.
— Виктор, твоя майка?
— Я её целую неделю ищу! — обрадованно говорит Витька.
— Почаще надо кочевать, — говорит Вольфрам, — все пропажи найдутся.
Часа через два всё было готово. Свёрнутые палатки лежали рядышком, готовые к путешествию. Забитые ящики с образцами и с продуктами стояли тут же. Спальные мешки, перевязанные ремнями, умостились под берёзкой. Ведро. Чайник. Рюкзаки.
— Да где же машина? — беспокоилась Саша. — Пожалуй, тут и обедать придётся.
— Как бы не пришлось ночевать, — сказал Витька.
— Придёт, — успокоил Вольфрам. — У геологов каждый день на учёте, тут нельзя нарушать график, это не завод.
— Я вижу — ты здорово заводское производство представляешь, Вольфрам, — сказал я.
— Завод — под крышей, а мы — под открытым небом, — объяснил Вольфрам.
— Что, готовить обед? — со вздохом спросила Саша.
— Конечно, готовь, — распорядился Вольфрам.
Я опять сбегал за водой. Витька развёл огонь. Хорошо дежурить, когда у тебя столько добровольных слуг… Один Вольфрам лежал на траве, закинув за голову руки, и глядел на редкие мелкие облака, раскиданные по бледно-голубому небесному куполу.
Обед был сварен и съеден, а машина всё не появлялась. Саша собрала в ведро грязную посуду и вопросительно взглянула в мою сторону. И как раз в этот момент Вольфрам сказал:
— Пошли, ребята, на пляж, позагораем.
Я стоял в нерешительности. Чёрт побери, не ходит же она в моё дежурство со мной на Урал мыть посуду! Целый день таскал для неё воду, утром мыл рис, встал из-за неё на полтора часа раньше — ей всё мало. Первый раз за всё время можно днём полежать на песке, так нет, иди с ней мыть посуду. Не пойду!
— Брать твоё полотенце? — спросил Витька.
Вольфрам взглянул в мою сторону и сразу сообразил, в чём дело.
— Бери, — ответил он Витьке.
Я рассердился. Купание — это личное дело, с какой стати он распоряжается?
— Саша одна управится с посудой, — жёстко добавил Вольфрам, разгадав мой протест.
Саша подняла ведро и, ни на кого не глядя, пошла по крутой тропинке вниз. Чашки у неё в ведре сердито погромыхивали.
Она пошла налево, по открытому косогору, а мы — в противоположную сторону, через берёзовый лесок. Песчаный пляж находился не так уж близко от лагеря, но в пределах голосовой связи, если, конечно, не жалеть голоса.
Говорят, легко быть эгоистом. Ничего подобного! Я лежал на горячем песке, солнце гладило мою голую спину жгучими лучами, ветер ласкал мою кожу нежными дуновениями, а я не испытывал никакой радости. Потому что я был эгоист. Я тут валялся на песке, раскинув руки и прикрыв голову носовым платком, а Саша в это время одна на берегу тёрла песком закопчённое ведро и, возможно, плакала от обиды. Если бы не вмешался Вольфрам… За что он не любит Сашу?
— Вольфрам, за что ты не любишь Сашу?
— Я? Сашу?
— Заметно, — поддержал меня Витька.
Вольфрам пружинисто сел на песке, обхватил руками колени.
— Человек вовремя должен становиться взрослым, — сказал он. — Есть вещи, которыми нельзя играть.
По-моему, его соображения не имели никакого отношения к Саше. Вольфрам заметил, что я его не понял.
— Её ни на грош не интересует геология, — добавил он.
— Ты не любишь всех, кто не любит геологию? — запальчиво спросил я.
— Она не любит геологию, но собирается ей служить — вот в чём беда, — резко ответил Вольфрам. — Без любимого дела человек живёт нищим.
— Давайте искупаемся! — крикнул Витька и первым кинулся в воду.
Мы с Вольфрамом тоже пошли к Уралу.
Витька переплыл реку и лакомился смородиной. Вольфрам вернулся на свой берег. Мне хотелось ягод, но я боялся комаров, а в кустах их было множество, Витька то и дело шлёпал себя ладошкой по мокрому телу. Я выбрался на песок и сел рядом с Вольфрамом.
Мы молчали. Вольфрам смотрел на воду и думал о чём-то своём. Такое у него было лицо, будто он тут совсем один. Один или с кем-то, кого я не вижу, а видит только он.
— Где ты, Вольфрам? — тихо спросил я. — В Якутии?
Вольфрам взглянул на меня светлыми глазами, чуть приметно двинул уголками губ:
— В Якутии. В маленьком улусе на берегу большой реки. Якуты гостеприимный народ. Угощали нас рыбой и медвежатиной, а потом мы пили крепкий чай.
Вольфрам замолчал. Подкинуть ему наводящий вопрос?
— И она была там?
— Мария? Нет. Она пришла потом. Остановилась в дверях и спросила, кто тут самый главный геолог.
— Ты был главным?
— Я. Она хотела, чтобы я пришёл в школу и рассказал старшим ребятам о работе геолога. На ней было серое платье. Коса спускалась ниже подола. А сама тоненькая, как подросток.
— Красивая, — сказал я. — Я видел.
— Потом, когда я побеседовал с ребятами, мы с ней всю ночь сидели на берегу Лены. Она в Москве окончила педагогический институт. О Москве говорили. О Якутии. О школе. Очень интересная девушка… А ночи в Якутии летом короткие. Не хотелось расставаться, но утром наш отряд уходил. Я сказал ей, куда выйду через месяц. Точно число назвал и место на берегу речки. Она обещала приехать, встретить. В Якутии говорят: тысяча километров не расстояние. А тут было гораздо меньше тысячи.
Высоко в небе чуть в стороне от нашего пляжа парит коршун. Ровными кругами он ходит и ходит, выглядывая добычу, а может, выглядел уже и теперь прицеливается, как лучше ударить.
— Я опоздал к назначенному сроку, — негромко продолжал Вольфрам. — Мы заблудились, голодать пришлось. А товарищ у меня был некрепкий, язвенник — после ленинградской блокады. Совсем ослабел, идти не может. Наткнулись на охотников. Я оставил с ними товарища, один продолжал маршрут. Но, как ни бился, опоздал на три дня. Тут ещё дожди настигли…
Коршун уже исчез. Должно быть, настиг свою жертву и теперь терзает где-нибудь у гнезда. Витька плывёт к нам.
— Выхожу на берег речки к условленному месту, а речка вздулась от дождей, бурлит вовсю. Смотрю сквозь туман — шалаш виднеется. Конь пасётся. И у самой воды она стоит. Мария. Я как был в походном костюме, в сапогах с раструбами, так и побрёл. На середине реки сбило меня быстриной. Чувствую — конец приходит, воды нахлебался, встать не могу и плыть не могу. Вода в сапоги налилась, ноги — как свинцовые. Но Мария прыгнула с берега, подплыла ко мне. Спасла.
— Необыкновенно у вас началась любовь, — сказал я.
— Любовь всегда начинается необыкновенно, — подхватил выходивший из воды Витька.
Он в любом вопросе, не задумываясь, выступал знатоком.
— Машина гудит, — прислушиваясь, сказал Вольфрам.
Верно: гудела машина. И тут же мы услышали Сашин голос:
— Гари-ик! Воль-фра-ам! Витя-а! Ско-рей!
— Идё-ом! — крикнули мы с Витькой.
— Марков приехал, — сказал Вольфрам. — За нами.
Мы поспешно направились к лагерю. Тропинка вилась по косогору между берёз. Я шёл впереди. Комары гудели надо мной, я то и дело шлёпал себя по спине или по ногам мокрыми плавками, расправляясь с наглецами.
— Что, любят тебя комары? — смеялся Вольфрам. — Ты молодой, вкусный. А меня уже не едят.
— Они тебя на десерт берегут, — сказал шагавший позади всех Витька.
— Кто такой Марков? — спросил я.
— Это интересный человек, — сказал Вольфрам. — Молодой, а геолог сильный. Он и на Кубе бывал, и в Сирии два года провёл. Повидал много.
Берёзки тут росли густо, и солнцу редко где удавалось пробиться сквозь их листву и упасть на траву золотыми бликами. Но возле лагеря берёзки расступились, между ними чаще попадались солнечные полянки, а впереди за белыми стволами уже виднелся непривычно опустелый лагерь. Палаток не было. И стола не было. И два больших камня сиротливо торчали без накрывавшей их прежде плиты.
Грузовая машина с откинутыми бортами стояла посреди поляны. Просторный кузов машины был ещё пуст. На ящике с образцами Саша накрывала чай. Она поставила хлеб и стала резать колбасу. Иван откупоривал банку бобов в томате. Возле Ивана стоял кто-то незнакомый. «Марков», — подумал я.
Он был среднего роста, плотный, крепкий, загорелый, в белой рубашке с короткими рукавами и откинутым воротом, на тщательно разглаженных брюках чётко пролегли стрелочки, а чёрные ботинки блестели. Куда этот чудак собирался: в отряд геологов или в Большой театр?
Марков пошёл нам навстречу, протягивая руку:
— Здравствуй…
— Гарик, — подсказал я.
— Здравствуй, Гарик, — сказал франт и сжал мою руку.
Я близко увидел обнажённые в улыбке широкие белые зубы, синеватые после бритья щёки, высокий лоб и большие тёмно-карие глаза с необычным, чересчур внимательным взглядом. За мной подошёл Вольфрам.
— Здравствуйте, Сергей Михайлович, — сказал Вольфрам. — Письма привезли?
Марков усмехнулся:
— Ты что же, надеешься просто так получить письмо из Якутии?
— Из Якутии? — переспросил Вольфрам.
И вдруг сапоги Вольфрама мелькнули у меня перед глазами — Вольфрам стал на руки и прошёлся на руках от Маркова до машины.
— Ладно, ладно, — сказал Марков, — перевёртывайся обратно, дам тебе письмо.
Вольфрам мягко встал на ноги. Лицо у него покраснело, а глаза были озорные и счастливые. Марков подал ему голубой конверт.
— А мне? — спросил я.
— Кузин? Есть Кузину. И Подорожному есть. Плясать будете?
— Придётся, — сказал Витька.
Марков вынул из кармана расчёску, вставил между зубчиками тонкую бумажку и заиграл «барыню». Пришлось нам с Витькой отплясывать. Вольфрам куда-то исчез со своим конвертом, а Саша и Иван смотрели на нас и смеялись.
Наконец Марков сунул расчёску в карман и достал из планшета наши письма. Саше он отдал два письма без выкупа.
Мама
Я держу в руках два конверта, надписанных одинаковым ровным и старательным маминым почерком. Толстые письма. Откуда только она набрала на два письма новостей? Впрочем, тут скорее всего не новости, а полезные советы. «Гарик, будь осторожен… Гарик, не заблудись… Гарик, не простудись…»
По привычке, я посмеиваюсь над её страхами и заботливостью, а сам держу на ладони эти два письма, и мне весело, словно рядом играет джаз. Никакого джаза — одни кузнечики стрекочут. Стрекочут кузнечики, и на ладони у меня лежат два маминых письма.
С которого начать? Давай по датам. Открою первым то, которое раньше отправлено. Ага, вот это. «Кузину Григорию Владимировичу». Вот оно как! Григорию Владимировичу…
Здравствуй, мой милый, родной Гарик…
Я начал читать там же, где Марков вручил мне письма, и только теперь, прочитав эти первые строки, спохватился, что на меня же, наверное, смотрят.
Смотрел Иван. Смотрел на меня и улыбался. Чему он? А, это же я сам улыбаюсь, а он улыбается, глядя на меня.
— От мамы?
— От мамы.
Я ухожу в сторону, сажусь на траву и остаюсь вдвоём с мамой. Никаких особенных новостей у неё, конечно, нет. Выехала с садиком на дачу. Три дня лил дождь. Нынче много грибов… Видела тебя во сне… И никаких «не заблудись, не простудись…»
Прежде чем распечатать второе письмо, я долго сижу и смотрю прямо перед собой на берёзы, на стройные бело-пёстрые стволы и неподвижную, точно задремавшую под солнцем листву на тонких коричневых веточках. Я смотрю на берёзы, и мне кажется, что мама сидит рядом со мной, и я боюсь повернуть голову, чтобы не увидеть пустоту. Ещё миг — и я услышу её голос. Очень хочется услышать её голос.
Осторожно, беззвучно отрываю узкую полоску от второго конверта.
Ты становишься взрослым, Гарик. Вот ты уже один, без меня, уехал в экспедицию, и мне грустно и тревожно. Но всё равно я рада, что ты становишься взрослым. Мне очень хочется, чтобы ты стал хорошим человеком, Гарик, добрым и честным. Главное — добрым и честным…
Добрым… Чудачка. Честным — это понятно. Но ведь невозможно всегда быть добрым. Если встретишь мерзавца, с ним надо быть злым. Но вообще-то я и сам не собираюсь стать жуликом и злодеем.
Итак, мама признаёт, что я становлюсь взрослым. Она больше не напоминает мне, что надо перед едой мыть руки. Решила, что пора формировать мой нравственный облик.
Тёплое чувство, с которым я читал про дождь и про грибы, сменяется досадой. Не люблю, когда меня воспитывают. Надоело. В школе. Дома. В беседах. В письмах. Даже Вольфрам не всегда может удержаться от нотаций.
Ни с того ни с сего у меня вдруг портится настроение. А в плохом настроении всегда вспоминается такое, о чём хотелось бы забыть раз и навсегда. Если ты забыл какой-то случай, то его словно бы и не было в твоей жизни. Но это не забылось.
То, о чём мне не хотелось вспоминать, произошло год назад. Нет, полтора года. Тогда была зима.
Мама пришла с работы оживлённая, словно получила премию. Не раздеваясь, с таинственным видом сунула руку в карман. Когда я был маленьким, она с таким видом доставала для меня из кармана ириску. Каждый раз — одну ириску. Как-то я решил проверить, нет ли там ещё, дождался, пока мама сняла пальто и ушла из передней, забрался в карман и — ура! — нащупал то, что мне хотелось. Не поглядев, взял в рот и торопливо разжевал. Тьфу! Вместо ириски оказалась чернильная резинка. Зачем она лежала в кармане? Я, конечно, не спросил об этом маму. Не знаю, заметила ли сна…
Но в тот раз она вынула из кармана не лакомство, а два билета. И торжественно проговорила:
— Гарик, мы сегодня идём в кино. На «Председателя». Говорят, очень хороший фильм.
Мама смотрела на меня и улыбалась. Ждала, что я обрадуюсь. А я молчал. И не улыбался. Я растерялся. Я всегда с ребятами ходил в кино. И на «Председателя» собирался с ребятами. Если я пойду с мамой, они будут надо мной смеяться. В нашем классе только Валька Елисеев всегда ходил с матерью в кино, и ребята дразнили его «материной приставкой». Я не хотел, чтобы меня дразнили.
— Ты что молчишь? — спросила мама уже без улыбки. — Ты не хочешь пойти в кино?
— Да знаешь, у меня уроков много, — сказал я.
— Но завтра ведь воскресенье…
Вот чёрт, я совсем забыл! Не мог придумать что-нибудь другое! Да разве так вдруг придумаешь? И я понёс дальше своё враньё, утопая в нём, как в болоте.
— Очень много… И на субботу хватит, и на воскресенье. Ты лучше пригласи какую-нибудь соседку.
Мама ничего не сказала, только вся как-то увяла и словно бы вдруг постарела. Мы поужинали почти молча. После ужина я сказал ей:
— Ты иди, я сам помою посуду.
Она не стала спорить, оделась и ушла.
Я вымыл посуду и сел за уроки. Решал задачи, но мозги совсем не работали, как будто кто-то мне мешал. Как будто кто-то стоял у меня за спиной и о чём-то меня хотел спросить и не решался.
— Подумаешь! — сказал я вслух, отвечая этому невидимому за спиной. — Подумаешь! Ей даже интереснее с соседкой, чем со мной.
И после этого постарался сосредоточиться на задачах. Задачи стали решаться, я увлёкся, и тот, невидимый, исчез.
Мама пришла поздно — я уже успел поспать. Мне показалось, что слишком поздно пришла. Хотя — две серии… Я слышал, как она открывала своим ключом дверь, но не показал виду, что не сплю.
Утром мама велела мне сходить за хлебом. Я пошёл в комнату за деньгами — у нас деньги всегда на одном месте лежат, на этажерке, — а там одни рубли, мелочи нет. Думаю: наверно, у мамы в кармане есть мелочь. Вышел в переднюю, сунул руку в карман её пальто. Нет мелочи. Какая-то бумажка. Машинально достал и поглядел.
Оказалось — билеты в кино. Те, вчерашние. Два билета. И оба — целые, с неоторванным контролем…
Я мотнул головой, пытаясь прогнать досаду и злость на себя самого, и стал читать письмо дальше.
Когда ты уезжал, я говорила, что не хочу, чтобы ты стал геологом. Это сгоряча, Гарик… Если хочешь…
Так. Всё-таки она признаёт за мной право выбора. «Сгоряча…» Ладно, над этим я ещё подумаю. А теперь надо написать ей письмо. Сейчас же написать…
Я вскочил и хотел было идти к Вольфраму за бумагой. Я представил себе, как отдаю Маркову свой конверт, Марков отвезёт его на базу, бросит в почтовый ящик, потом письмо поедет поездом… Долго. Можно, правда, авиапочтой. Всё равно долго. Мне хотелось сейчас же, немедленно сообщить маме, что… Сказать по правде, я не знал даже, что ей сообщить. Ничего срочного не было. Да и вообще в моей жизни не случилось никаких событий, почти нечего написать в письме.
— Гарик! — зовёт меня Витька. — Давай грузиться.
Вольфрам угощает Маркова и Ивана чаем. А Витька уже побросал в машину рюкзаки и всякую мелочь и теперь зовёт меня укладывать всё остальное. Мы хватаем палатку, закидываем в кузов машины.
Я всё думаю о маме. Когда я ей напишу письмо? И когда оно дойдёт? Не скоро. А она будет ждать. Разве дать телеграмму?
Марков рассказывает Вольфраму о какой-то Черновой:
— У Черновой неприятность — рабочего увезли с приступом аппендицита. Надо где-то срочно искать для них парня. От вас поеду прямо к ней.
Да, хорошо бы дать матери телеграмму. И как я не догадался раньше? Сейчас Вольфрам не отпустит, пора ехать.
— Давай берись.
Витька уже ухватил за один конец ящик с образцами, ждёт меня.
— Погоди, — говорю я.
И бегу к Вольфраму:
— Вольфрам, мне надо дать телеграмму.
— Что-нибудь случилось дома? — встревоженно спрашивает он.
— Ничего не случилось… Но мне очень нужно дать телеграмму. Маме…
— Беги, — говорит Марков. — Если нужно, давай беги. Погрузимся без тебя.
Я чуть не ринулся в одних трусах, но вовремя спохватился. Натянул костюм, сапоги, на ходу застёгивая рубашку, помчался в село.
При такой скорости трудно было что-то сочинять, хотя бы и телеграмму. Я и не пытался. Я добежал до старенького деревянного домика, у которого между окон висела картина с морем и пальмами, призывающая хранить деньги в сберегательной кассе. У крыльца в пыльном ложе нежилась курица с цыплятами. Ей не понравилось, как я протопал по ступенькам, она вскочила и принялась встревоженно приглашать своё пушистое потомство под растопыренные крылья.
Я схватил телеграфный бланк и сел за тёмный стол, на котором было множество чернильных клякс разных форм и размеров.
Дорогая мама…
Вот эта клякса похожа на паука, а та — на дождевую каплю, стекающую по стеклу.
Дорогая мама…
Никогда в жизни я не посылал телеграмм. Если бы можно было хоть не спеша обдумать!.. А здесь кто-то, видно, опрокинул чернильницу.
Дорогая мама я здоров переезжаем новый лагерь всё нормально не беспокойся…
Я знал, что в телеграммах не ставят знаков препинания — мама получала к праздникам поздравительные телеграммы от своих фронтовых друзей. Что же ещё написать? Я написал ещё про погоду — что хорошая погода, про Витьку — что Витька тоже здоров, и, подумав, добавил:
Нашёл брахиоподу.
Сунув в карман квитанцию, я бегом спустился с крыльца — надо было спешить в лагерь.
Эх, дороги…
Вольфрам, как только я выхожу из рощицы, направляется мне навстречу. Чего это он? Сделает выговор, что я всех задержал? Но он же сам меня отпустил. И слетал я на почту мигом.
— Гарик…
Нет, не похоже на выговор. Не тот тон.
— Понимаешь, Гарик, тут в одном отряде заболел парень. Увезли в больницу с аппендицитом. И геологи остались без лагерного.
— А-а…
К чему он мне про этого парня?
— Марков просит, чтобы мы помогли отряду Черновой.
— Ну да. Конечно, надо помочь, — соглашаюсь я, так и не поняв, почему именно со мной Вольфрам обсуждает этот вопрос.
— Я знал, что ты согласишься, — одобрительно говорит Вольфрам.
— Я?
Вот это фокус! Я! В отряд Черновой! Саша останется здесь. Витька останется здесь. А я должен ехать к какой-то Черновой. Ни за что!
«Ни за что» я не сказал. Только подумал. Какой-то мудрец советовал десять раз провести во рту языком, прежде чем произнесёшь сколько-нибудь ответственное слово.
— Им нужен надёжный парень, — говорит Вольфрам.
Надёжный парень. Это я. До чего ж ты хитрый, Вольфрам! Но почему всё-таки я? Витька тоже надёжный парень!
— Может быть, Витька лучше справится?
Мы уже подходим к нашему бывшему лагерю, и Вольфрам останавливается, чтобы завершить каш разговор без свидетелей.
— Тебе повезло, — говорит Вольфрам. — За одно лето ты можешь пожить в двух отрядах. Посмотреть и понять труд геологов. Разве тебе не интересно?
— Да. Интересно. Ладно, я поеду.
Вольфрам протягивает мне руку, словно бы поздравляя с чем-то. А мне совсем не хочется уезжать. Зверски не хочется уезжать от Саши. Может, не надо было соглашаться? Ладно. Поздно теперь раздумывать…
Наше имущество уже погружено в машину.
— Саша, садись в кабинку, — командует Марков.
— Может быть, вы, Сергей Михайлович?
— Садись, садись…
Саша проворно усаживается рядом с Иваном, довольно улыбается. Но Вольфрам омрачает ей удовольствие:
— Тебе, Саша, придётся держать котелок с яйцами. — И подаёт ей этот котелок.
Только вчера Витька с Вольфрамом ходили в село, купили полный котелок яиц — новый лагерь будет далеко от жилья, там не купишь.
— Я, главное, совсем их не люблю, — вздыхает Саша.
— А вот подержишь всю дорогу на коленях и полюбишь, — ехидничает Витька.
Вольфрам забирается в машину. Все уже в машине. Только я стою возле кабинки. Должен же я сказать Саше, что еду в другой отряд.
— Ты знаешь, я еду в другой отряд.
— Да?
Она умащивает на коленях котелок с яйцами. Моё сообщение её не потрясает.
— А почему в другой?
— Так.
Я запрыгнул в кузов, уселся на свёрнутый спальный мешок. Машина зафырчала, задрожала и стронулась с места.
В опустелом лагере почти не осталось следов стоянки, ни бумажки, ни консервной банки — всё прибрали, только камни у очага да пепел между ними, ещё небольшая куча хворосту и примятая, притоптанная трава выдавали наше временное пристанище. Урал, блестя в лучах вечернего солнца, плавно тёк в своих зелёных берегах. В зарослях крякали утки. А в отдалении громоздились знакомые горы — гора Пила, и гора Верблюд, и другие невысокие, опалённые солнцем и омытые дождями горы, которым я не успел дать имена.
Дорога текла, как река, меж зелёных ещё хлебов. Покосы со стогами сена попадались порой. Цвели подсолнухи. Мелькнуло поле картофеля. Кукуруза. И опять — пшеница.
Вдруг впереди машины вспорхнули молодые куропатки.
— Эх, ружьё бы сейчас! — азартно крикнул Витька.
— Нет, — сказал Вольфрам, — сейчас нельзя стрелять — маленькие. А отца или мать тем более нельзя убивать.
— Верно, — согласился Марков. — Просто невозможно убить сейчас у них отца или мать.
Солнце садилось. Мы ехали узкой долиной, справа и слева тянулись горы. Они были такого цвета, каким их раскрашивают на географических картах: коричневые, бурые, жёлтые. Берёзы спускались по горам до самых пашен. И тут останавливались: дальше поле, нельзя. Редко какая проказница пробиралась на середину поля и стояла одна-одинешенька, вся пронизанная солнцем, овеянная степными ветрами, стояла и перешёптывалась с хлебами, потому что далеко были сёстры и подружки и не долетел бы до них её тихий шелестящий голос.
Марков вдруг резко обернулся и постучал по кабинке. Машина замедлила ход.
— Налево? — крикнул высунувшийся из кабинки Иван.
— Налево, — скомандовал Марков.
Машина свернула налево и без дороги двинулась к подножию горы, в очень реденький лесок. Когда мы миновали этот лесок и очутились на просторной поляне, машина остановилась.
— Приехали, — сказал Марков.
— А вода? — спросил Витька.
— Есть ключик вон в тех кустах.
Ключик. Прощай купание. Унылое место. Кажется, мне повезло, что я еду в другой отряд.
Марков с Вольфрамом сразу же ушли в горы — искать какие-то обнажения. Они ходили там до вечера. Мы за это время успели разбить палатки. Витька готовил ужин. Я сказал ему, что еду в другой отряд.
— Зря, — сказал Витька. — Я слышал разговор Маркова с Вольфрамом. Я бы ни за что не поехал.
К нам подошла Саша.
— Гарик, посмотри, какой закат! — восторженным голосом проговорила она. — Пойдём на горку, оттуда лучше видно.
Закат преотлично был виден и с поляны, но спорить с Сашей я не стал: у девчонок какая-то своя логика, их всё равно не переспоришь. Саша увела меня в молодой лесок на склоне горы, и мы стали смотреть на небо сквозь листву.
Закат правда был необыкновенный. Солнце висело над лесом круглое, без всякого ореола, и ровного оранжевого цвета, как раскалённый уголь. А небо чисто голубело, без единого пятнышка, и казалось, что какой-то шутник волшебник прорезал в голубом шёлковом куполе круглое окно в другой, неведомый, оранжевый мир.
— Такая красота, даже говорить ничего не хочется! — сказала Саша.
Я пожал плечами. Не хочется, так молчи. Я ведь молчу. Но девчонки не очень-то умеют молчать.
— Как это получается, — задумчиво проговорила Саша, — что один человек вдруг полюбит другого человека… Вот полюбит, и всё…
У меня в груди что-то радостно трепыхнулось и замерло. Первый раз в жизни девчонка заговорила со мной о любви. Она смотрела на оранжевое солнце и ждала от меня каких-то особенных слов. Я старался вспомнить хоть одну красивую цитату из лекции «О дружбе, любви и товариществе», которую читал у нас в школе лектор, но, как назло, ничего не вспоминалось, и я только глупейшим образом улыбался. Хорошо, что Саша смотрела на солнце, а не на меня.
— И всё думаешь и думаешь об этом человеке, — задумчиво-сладким голосом продолжала Саша.
У меня в уме очень быстро составилось продолжение диалога. «Кто же этот человек?» — спрашиваю я. «Этот человек — ты, — говорит Саша. — Я полюбила тебя с первого взгляда». После этого опять придётся что-то сказать мне, но я абсолютно не представлял, что говорят в таких случаях. И потому я не пытался узнать, кто «этот человек».
— Да, — сказал я удивлённо, — всё время думаешь.
После этого мы долго молчали, стоя рядом в нашем зелёном убежище, и следили, как солнце спускается к горам. Оно спускалось быстро, вот раскалённый диск уже коснулся краем вершины горы.
— Ты знаешь, почему я поступила в геологоразведочный техникум?
— Чтобы стать киноактрисой, — сказал я.
Мне было досадно, что она уклонилась от более занимательной темы. Через какой-нибудь час я уеду. Я хотел увезти с собой воспоминание не только об этом закате, который мы смотрели вдвоём, но и о чистой, самоотверженной любви.
— Нет, — сказала Саша. — Потому что мне ещё в школе нравился один мальчишка. И он поступил в этот техникум. Павлик Лукашин…
Идиот! Это я подумал о себе в порядке самокритики. Мне хотелось немедленно убежать от Саши, но тогда я бы выдал свои несбывшиеся надежды. И я стоял рядом с ней до тех пор, пока солнце не скатилось за гору.
Мы пришли как раз к ужину. Марков спешил ехать дальше, он обещал сегодня быть на Голубом озере.
— Хлеб вам будут привозить раз в неделю, — говорил он Вольфраму. — И почту тоже.
— Терпеть не могу чёрствый хлеб! — капризно проговорила Саша.
Я ей не сочувствовал. Я её ненавидел. Я злорадствовал, что ей придётся есть чёрствый хлеб.
— Мягкий геологам редко удаётся пробовать, — сурово сказал Марков.
Витька молчал — сердился на меня, что я согласился уехать.
— Готов, Гарик?
Это Марков.
— Готов.
Рюкзак у меня так и лежит в машине. Осталось самому запрыгнуть.
— Ну, счастливо.
Вольфрам крепко, по-мужски жмёт мне руку.
— В жизни не всегда удаётся делать то, что хочется, — говорит он.
— Ну да… Как там, в Якутии?
Вольфрам весело подмигивает мне:
— Нормально.
Подходит Витька:
— Ты ничего не забыл?
Заговорил всё-таки!
— Ничего.
— Жаль, что ты уезжаешь, — говорит Саша.
Ага! Теперь ей жаль…
Марков лезет ко мне в кузов. Мог бы ехать в кабине. Нет, лезет в кузов, чтобы мне не было скучно.
— Поехали, Иван!
Легко сказать — поехали. Совсем стемнело и ещё спустился туман, плотный, как слежавшийся снег. Ночь и туман. Как тут ехать? Иван потихонечку ткнулся в серую муть, которую фары машины едва могли пробить на несколько метров.
В машине полно мягкого, душистого сена. Два рюкзака. И два человека.
Иван уже выехал на дорогу. Но скорость не прибавляет. Или прибавил чуть-чуть. Полуторка ползёт, как трактор. Дорога идёт в гору.
— На горе не должно быть тумана, — говорит Марков, — на горе ветер разгоняет туман.
— Наверно, — соглашаюсь я, — на горе нет тумана.
Машина поднимается всё выше. В самом деле, туман редеет. Уже видно луну. Иван прибавляет скорость.
Свет фар теперь выхватывает у ночи порядочную полоску дороги. Мы опять спускаемся в долину, но тумана здесь нет. Какой-то зверёк вдруг выскакивает на светлую половину дороги и мчится впереди машины на своих тонких ножках.
— Заяц! — догадываюсь я.
— Молодой, любопытный, — отзывается Марков. — Свет привлекает. Тебя почему Гариком зовут? — спросил он. — Гриша ведь лучше.
— Не знаю, — сказал я. — С детства так. Я привык.
— Нравится тебе полевая жизнь?
— Я посуровей представлял.
— Бывает и посуровей. У геологов всякое бывает.
Чёрные степи лежат окрест. Далеко на горизонте горы чёрными зубцами врезаются в небо. Изредка в отдалении светятся яркие сигнальные огни буровых вышек.
— Вольфрам сказал — вы на Кубе были.
— Был.
— Интересно?
— Новое всё интересно.
Марков сидит близко от меня. Я вижу в ночном сумраке белую рубашку, руки, овал лица.
— Трудно там было, на Кубе. Не хватало самых простых вещей — молотков, сумок, чуть ли не с одними топорами выходили в маршрут. Район тяжёлый, горный. И тропическая жара — градусов тридцать пять при высокой влажности. В маршруты продирались сквозь лианы, страшные колючки и лианами перепутаны, как проволокой. На гору нас, правда, завозили машинами по лесовозным дорогам — там, на хребтах, валили сосны, а потом мы продирались сквозь эти заросли к ручью. И шли уж по ручьям, по колено в воде, там хоть нет колючек.
Я слушаю Маркова, стараюсь не потерять ни слова за гулом машины. Похоже, что геологам везде приходится нелегко. На севере. На Кубе. В Якутии… Недаром Вольфрам не советовал идти в геологи. Не советовал. А сам пошёл.
— Работали по-русски: пораньше встать, побольше сделать. Но уставали сильно. С одним нашим товарищем сделался сердечный приступ от соляного голодания. Потели очень много, а соли ели как обычно. Потом узнали, что надо есть больше соли, даже глотали в папиросной бумаге, как порошки.
— И кубинцы с вами работали?
— А как же. Работали и учились. Молодые ребята, вроде тебя, только колледжи окончили. Мы перед отъездом учили испанский, немного освоили разговорный язык, и переводчик один у нас был. Народ нам помогал — быстро узнали о русских геологах, подсказывали, где золото, хром, никель. Вообще богатый остров. Мы им составили геологическую карту и карту прогнозов.
Он ещё рассказывает мне о Кубе. О Фиделе Кастро, которого он видел однажды в гостинице. О горячих кубинцах, которые толкали и щипали русских в знак величайшего расположения, и играли для них на гитарах, и требовали автографы. О подводной охоте, увлёкшей русских геологов.
А потом мы долго молчим. Ровный гул мотора временами переходит в натужное рычание, словно машина жалуется на усталость.
Мне кажется, что дороге не будет конца. Но не оттого, что надоело ехать. Ничуть не надоело. И не хочется спать. Просто эта чёрная степь представляется бесконечной.
— «Эх, дороги, пыль да туман…» — вдруг негромко запел Марков.
Голос у него приятный, а ночь и гул машины придают песне какую-то особенную таинственность. Я подхватываю песню, и мы поём уже втроём — Марков, я и машина. А может быть, Иван тоже подтягивает.
Знать не можешь Доли своей…Машина наконец замедлила ход, свернула с дорога и прямо по траве покатила круто под гору. Матово-чёрная гладь озера заблестела сквозь кусты, и казалось, что Иван решил завести машину прямо в озеро и утопить.
Но машина спускалась по косогору осторожно. Вдруг в кустах громко залаяла собака, и я увидел на берегу озера что-то белое.
Палатки.
Машина остановилась.
И сразу послышались людские голоса.
— Наконец-то! — сказал женский голос. Почему-то он показался мне знакомым. — Мы весь день вас ждали.
— Варенье сварили, — сказал мужчина с заметным кавказским акцентом, — но не дождались. То есть мы дождались, а варенье — нет. Два раза принимались есть.
— Съели? — спросил Марков.
— Съели.
В одной палатке вспыхнул свет.
— Приехали, Гарик, — сказал Марков.
Ночь
— Вот, — сказал Марков, — привёз тебе, Светлана, молодого человека вместо Павлика. Прошу любить и жаловать.
Светлана?
Полная женщина в брюках и свитере подошла ко мне и положила руки мне на плечи.
— Да мы знакомы, — сказала она. — Ты в отряде Вольфрама был? У Шехислама Абубакировича встречались, помнишь?
— Помню.
— Сергей, письма есть? — спросил кавказец.
— Есть. Давай, Карпис, бороться, — предложил Марков. — Если ты меня поборешь, сегодня отдам письмо, если я тебя — только завтра получишь.
— Я десять таких, как ты, положу на лопатки, — храбро заявил Карпис. — Потому что мне сегодня нужно письмо.
Они сбросили рубахи и вышли на середину поляны. Конечно, все остальные стали смотреть ночную борьбу.
Не знаю, как для борцов, но для зрителей было совершенно невыгодно, что арена не освещалась. Мы только видели, как что-то чёрное, бесформенное моталось по поляне, и лишь изредка удавалось различить головы или поднятые в воздух чьи-то ноги. Слышалось сопение, пыхтение и покрякивание.
— Карпис, держись! Карпис, не сдавайся! — подбадривала Светлана.
Я болел за Маркова. Но я молча болел.
— Забавляются, — мрачным, скрипучим голосом сказал кто-то справа от меня.
Голос показался мне знакомым. Я оглянулся. Человек стоял ссутулясь, руки сунул в карманы. Да это ведь Жук! Андрей… Андрей… кажется, Николаевич.
— Ура-а! — вдруг заорал Карпис.
Мы подбежали и увидели, что он сидит на Маркове, прижав его к земле и упираясь кулаками в его ключицы.
— Сдаюсь, — сказал Марков.
— Давай письмо, — потребовал победитель.
Марков принёс из машины в освещённую палатку вещевой мешок, достал из него полевую сумку и вынул письма. Карпису было два письма. Андрею Николаевичу — одно.
— А мне? — спросила Светлана.
— У-у, тебе… Твой муж замучил меня телеграммами, — сказал Марков. — Две телеграммы прислал. «Телеграфь, что случилось, беспокоюсь…» А что я могу отвечать? «Здорова целую Марков…» Нужны ему мои поцелуи? Я ничего не отвечал. Вот ещё письмо…
— Он что, с ума сошёл? — распечатывая письмо, проговорила Светлана. — За двадцать дней — две телеграммы и письмо. Делать, наверно, ему больше нечего, только на почту бегает!
Она села к столу напротив Карписа, стала читать письмо. И вдруг засмеялась:
— Он видел во сне, что была гроза и на меня упало дерево.
— Фу, чудак! — сказал Марков.
Карпис вскочил и принялся исполнять какой-то дикий танец.
— Стол опрокинешь, — испугалась Светлана.
— Сын родился! — вопил Карпис.
Он обнял Жука, который оказался ближе всех, и начал его целовать. Потом целовал всех подряд и меня тоже.
— Мы не знали, — сказал Марков, — а то бы купили бутылку вина. У тебя нет?
— Нету, — сказал Карпис.
— Эх ты, а ещё отец!
После ужина я почему-то долго не мог уснуть. Ночная степь мерещилась мне, белая рубашка Маркова, Вольфрам на берегу Урала. Ещё Тузик мешал спать — лаял и лаял. Марков тоже не спал — я слышал, как он кричал на Тузика. И Карпис ворочался рядом со мной в своём спальнике.
— Не спишь? — сказал Карпис. — Пойдём к озеру, посидим.
Мне не хотелось вылезать из тёплого мешка. Но я всё-таки вылез и пошёл с ним к озеру.
Мы сели у самой воды на корявый ствол старой ивы. Ива от корня сначала стелилась по земле, а потом наклонно поднималась над озером, так что нижние ветви её доставали до воды. Сидеть на дереве было удобно, как на скамье.
Озеро называлось Голубым, но сейчас оно было чёрное, вода маслянисто блестела, и по этой блестящей чёрной поверхности наискосок тянулась серебристая лунная полоса. По берегам озера зубчато темнел лес, а как раз напротив лагеря, на той стороне озера, поднималась гора.
Карпис курил и молчал, только огонёк его папиросы то вспыхивал ярко, то бледнел. Я дома тоже покуривал потихоньку от матери, но так, изредка, чтобы не ударить в грязь лицом перед товарищами, а всерьёз ещё не втянулся. Если бы Карпис предложил мне закурить, я тоже сейчас по-мужски попыхивал бы папиросой. Но он не предложил, а просить я не стал.
Мы сидели, смотрели на озеро и молчали. Мне казалось, что лунная дорожка похожа на удивительный узкий мостик — можно встать и пойти по этому мостику через озеро, в тот тёмный лес на противоположном берегу, на гору и дальше, в какой-то неизвестный странный мир.
Но и тут, на берегу, было странно. Сидят два незнакомых человека, сидят без слов, и старший не считает другого даже за взрослого, не предложит ему закурить, а всё-таки что-то неуловимое связывает этих людей. Что? Может, ночь, а может, просто живущая в каждом жажда простой человеческой близости.
Громко, с подвыванием залаял Тузик:
«Гав, гав, гау-у!»
— Тузик, Тузик! — сонно позвал с машины Марков — они с Иваном устроились спать в кузове машины.
«Гау-у!» — отозвался Тузик.
— Вот подлая собака! — в сердцах крикнул Марков.
— Ты спи, не слушай, — посоветовал Иван.
«Гав, гав, гав!» — заливался Тузик.
— Чтоб тебе провалиться, дрянь бесхвостая! — крикнул Марков.
Он слез с машины и погнался за собакой. Тузик теперь лаял уже не возле лагеря, а в отдалении, и притворно-ласковый голос Маркова доносился откуда-то справа.
— Тузик, Тузик! — звал Марков.
Тузик пуще лаял — наверное, вообразил, что Марков до смерти рад поиграть с ним под луной.
— Ну, приди только, наглец! — пригрозил Марков.
Карпис тихонько смеялся:
— Не уважает Тузик нашего начальника.
— А другие уважают? — спросил я.
Карпис не сразу ответил — сперва в последний раз затянулся папиросой и швырнул её в озеро. Оранжевый огонёк описал в воздухе дугу и погас.
— Уважают, — сказал наконец Карпис. — Справедливый мужик. И дело знает.
Лунного мостика уже не было на озере, луна спряталась за облаками, а очертания берегов яснее проступали в ночном мраке — может, оттого, что глаза успели привыкнуть к темноте. По середине озера поднималось что-то чёрное.
— Что там, остров? — спросил я.
— Нет, камыши.
Было очень тихо, только слабые всплески тревожили временами ночную тишь — рыба выпрыгивала или ветерок нагонял на берег волну.
— Понимаешь, — заговорил Карпис, — я после этого письма как будто другим стал. Старше. Сильнее. И счастливее. Отец… Великолепно звучит: о-тец. Ты не находишь?
— Нахожу, — сказал я. — Великолепно. Но у меня нет отца.
— Умер?
— Ушёл. Где-то у Ремарка сказано, что жизнь слишком длинна для одной любви. Ну вот… Он ушёл от нас.
Карпис молчал и, кажется, старался разглядеть меня.
— Ты не хочешь закурить? — вдруг спросил он.
— Давай.
Два огонька вспыхивают и меркнут на берегу озера. Два человека сидят у воды на стволе старой ивы и молчат. Тёмные ветви ивы покачиваются над ними, будто дерево тоже хочет что-то сказать.
— Это неверно, — говорит Карпис, опустив над водою руку с папиросой, — это неверно, что жизнь длинна для одной любви. Жизнь коротка для одной любви. Человек умирает и уносит с собой в могилу столько неясности, что её хватило бы обогреть не одно сердце. Если только он знает, что такое любовь.
— А что это такое? — спрашиваю я, глядя через озеро на тёмные очертания гор.
Карпис отвечает вопросом:
— Ты любишь свою мать?
— Мать?
Я не знаю. Раньше мне казалось, что нет. А теперь… Наверное, люблю. Наверное? Никогда не думал о том, люблю ли я мать. И я отвечаю уклончиво:
— Не так уж люблю…
— Значит, ты не узнаешь и настоящей любви к женщине.
Я пожимаю плечами:
— А тот, кто вырос в детдоме?
— Да, — сказал Карпис. — Может, стало меньше любви оттого, что война оставила нам много сирот. У малыша нежное сердце. Если плеснуть холодной воды, оно сожмётся, и не всегда потом удаётся его отогреть.
— А ты любил свою мать? — спросил я.
— Любил, — сказал Карпис. — Я и теперь её люблю. Я считаю самой большой своей виной в жизни обиды, которые причинил матери.
— А отец? — спросил я. — Есть у тебя отец?
— Погиб на фронте, — сказал Карпис. — Мне было шесть лет, когда он приезжал в отпуск. Обнимал меня одной рукой — другая висела на перевязи. Борода у него была колючая, он редко брился. Песни любил фронтовые петь. А вообще-то мало я его помню.
— Я совсем не помню.
Тузик вдруг принялся опять яростно лаять. Может быть, его заинтересовал наш разговор и он пытался вмешаться.
— Вот проклятая собака! — сонно проговорил Марков.
Голубое озеро
Когда я проснулся, Карписа в палатке не было. Может, он и не ложился? Поблизости слышались голоса; должно быть, все уже встали. Я быстро оделся и вышел из палатки. И сразу увидел озеро. Вон и та ива, на которой мы ночью сидели с Карписом. Ну и красота!..
Озеро было большое, сильно вытянутое и так ровно голубело, будто добросовестный маляр тщательно выкрасил дно озера голубой краской. Белые облака, горы и деревья отражались в воде. Слева зелёный полуостров длинным языком врезался в озеро, немного не достигая противоположного берега. Полуостров заканчивался высоким круглым холмом, похожим на солдатский шлем. Светло-зелёные лиственницы поднимались по его склонам. Казалось, что холм этот давным-давно поднялся прямо из озера, а потом чародейка природа перекинула к нему с берега мост, застелив его богатым ковром из трав и кустарников.
По берегам озера стояли камыши, забредали они и подальше от берега, то кучкой поднимались над водой, то тянулись цепочкой. В одном месте камыши росли правильным кругом, словно кто-то нарочно сплёл зелёную корзинку и пустил её плавать по воде.
Там, дальше, за камышами, берега озера окружал лес. Он стоял ровной стеной вдоль берега, взбирался на горы до самых вершин и, перевалив вершины, уходил по их склонам на другие горы, которые тянулись тут широкой беспрерывной грядой.
Я так загляделся на озеро и на горы, что обо всём забыл. Иван неслышно подошёл сзади и положил руку мне на плечо.
— Иди купайся, — сказал он. — Все купаются.
— А ты?
— Кашу варю.
Я вышел на берег. Далеко, почти на середине озера, виднелись четыре головы. Поплыть к ним? Нет. Не поплыву. Я наскоро искупался у берега и пошёл помогать Ивану.
Стол здесь стоял возле главной палатки под двумя большими и старыми берёзами, которые росли от одного корня. Одна берёза вытянулась прямо к небу, другая слегка отклонилась, чтобы дать простор гордой сестре. Зелёные ветви берёз нависли над палаткой и над столом, и сейчас от них падала густая длинная тень, лишь кое-где пробитая солнечными бликами.
— Это сейчас тут никто не живёт, тихо, — сказал Иван, нарезая толстыми ломтями хлеб, — а до революции тут была концессия — англичане работали, драгами добывали золото. Во время гражданской войны партизаны взорвали драгу. Когда погода ясная, сквозь воду видны затонувшие части машин.
— А где? Далеко от берега?
— Далеко. Почти на середине озера.
Марков первым выбрался из озера, оделся на берегу, подошёл к столу — загорелый, подтянутый, белозубый, в чистой голубой тенниске.
— Здравствуй, Гарик, — приветливо сказал мне. — Долго спишь. Придётся вставать раньше.
— Это я только сегодня.
— И мы не будили тебя. Сегодня — гость, а завтра уже будешь хозяином.
Оказывается, здесь я буду вроде бы штатным дежурным: охранять лагерь и готовить еду.
А в маршруты ходить мне не придётся. В маршруты будут ходить без меня.
Иван почёсывался и хмуро косился на огромный муравейник, расположенный в нескольких метрах от палаток.
— Везде ползут эти муравьи… И в кашу лезут, и под рубашку…
— Надо облить бензином да сжечь, — сказал Жук. — Я давно говорю…
— Они раньше нас здесь поселились, — сказала Светлана. — Мы им, наверное, тоже мешаем.
— Нельзя их трогать, — сказал Карпис. — Будем мирно сосуществовать.
Он, прежде чем сесть за стол, позаботился о Тузике: наложил ему полную чашку каши, налил молока.
— На, Тузик, поешь, пойдёшь с нами в маршрут.
— Не пойдёт он с нами в маршрут, — мрачно сказал Марков. — Я его убью.
— Ты с ума сошёл! — вскинулась Светлана.
— Убью! — свирепо повторил Марков, что-то перекладывая в своей полевой сумке. — Я из-за него сегодня всю ночь не спал. Три раза из мешка вылезал, гонял его по лесу. Можно так? Не уговаривайте. Убью!
Тузик, опустив голову и повиливая длинным хвостом, подошёл к Маркову извиняться.
— Видишь, он сознаёт свою вину, — сказала Светлана. — Он больше не будет.
— У-у, шалопай! — сказал Марков и легонько пнул Тузика.
После завтрака пёс растянулся было на солнышке подремать. Но Марков не позволил. Подошёл и, схватив Тузика за шиворот, поставил на ноги.
— Ночью надо спать, — объяснил он. — А днём иди работай.
И Тузик, зевая, поплёлся в маршрут.
Мы с Иваном остались вдвоём. Иван погнал машину к озеру и поливал её из ведра. Я занялся посудой. Мыл в озере чашки и смотрел, как идут геологи.
Они то скрывались за деревьями, то опять показывались на какой-нибудь полянке. Светлана надела соломенную шляпу и в брюках и свитере, с этой соломенной шляпой на голове походила на кувшин с крышкой. Они с Марковым шли впереди остальных и, должно быть, разговаривали — Марков то и дело поворачивал к ней голову. Да, неплохо…
Неплохо шагать вот так, размеренно и неутомимо, с полевой сумкой на боку, по берегам озёр и речек, по болотам, горам, ледникам, пустыням, вглядываться в камни, читать тайны земли и раскрывать их людям. Всякому это доступно или нужен особый талант?
— Дождь будет, — вдруг сказал Иван.
— Да что ты, Иван, ни одной тучки нет.
— Тучки придут. Печёт сильно. И чайки орут.
Чайки, правда, беспокойно кричали, летая над озером.
— Ты посуду вымыл? — спросил Иван.
— Кончаю.
— Ты сегодня отдыхай. Купайся, спи — что хочешь. Я сам всё сделаю. Обед приготовлю.
Я не стал куражиться.
— Спасибо, Иван.
Недалеко от лагеря я нашёл маленький пляж. Полежал на солнце, потом медленно вошёл в воду, глубже, глубже, дно вдруг исчезло под ногами, я окунулся с головой, вынырнул и поплыл.
Я заплыл далеко, почти до камышей, которые росли тут круглым островком. Вишнёвые метёлочки камышей неподвижно торчали над гладью озера. Я перевернулся на спину, полежал на воде, зажмурив глаза от солнца, потом поплыл обратно к берегу.
Мне оставалось несколько метров до берега, как вдруг я увидал в камышовых зарослях утку с пятью утятами. Жёлтенькие утята, совсем крохотные. Я хотел разглядеть их поближе и стал осторожно, совсем неслышно подплывать.
Солнце светило утке в глаза, слепило её, и мне удалось подплыть совсем близко. Утка тихонько о чём-то беседовала с утятами, благодушно покрякивала. Наверное, учила детей правилам хорошего тона.
Вдруг она заметила врага. Крякнула тревожно и повелительно. Миг — и никого нет, ни утки, ни утят. Утка нырнула, утята нырнули, будто и не плавало тут минуту назад утиное семейство.
Я нащупал ногами дно, встал в воде, затаился и ждал. Немного погодя утята вынырнули — все в разных концах. А вон и утка показалась в камышах. Тихонько и насторожённо позвала деток, и они ринулись со всех концов к своей мудрой маме. Я засмеялся, уже не таясь, и вышел из воды.
И опять я долго лежал на берегу, глядя в небо сквозь листья ольхи. Было тихо, солнечно, покойно. Я теперь ни о чём не думал, мне было хорошо — то ли утята оставили это светлое настроение, то ли Иван, который сделал мне такой щедрый подарок. Я чуть было не задремал и вздрогнул, услышав незнакомый, какой-то стонущий и в то же время яростный крик. Я даже не сразу понял, что это чайка. Повернул голову на крик и сразу увидел нарушительницу спокойствия.
Над озером летали две чайки. Одна носилась молча, зажав в клюве рыбу и стараясь спасти свою добычу от разбойницы, которая гонялась за ней с этим отчаянным криком. Она оказалась проворной, эта крикунья, и в конце концов настигла хозяйку рыбы и выхватила у неё из клюва добычу. «Вот нахалка!» — подумал я.
— Гарик! Га-а-ри-ик! — звал Иван.
Что там такое случилось?
— Иду-у!
Ливень
— Какой бывает порядок, когда женщина начальник? — увидав меня, возмущённо проговорил Иван. — Никакой не бывает порядок.
Заволновавшись, Иван немного путался в русской грамматике.
— А что случилось, Иван?
— «Что случилось»! Хлеб маслом намазала. Сахар в бумажку завернула. Чай в термос налила. И всё забыла! Вон мешок лежит. Нам с тобой оставила.
— Светлана, что ли?
— Кто же ещё? Знаешь, куда они пошли?
— Знаю. Вон за ту голую гору.
— Иди догони. Устанут без еды. Дела не сделают. Камни читать — это не баранку крутить.
— Да не уговаривай ты меня, и так пойду.
— Я лодку резиновую нашёл, за палаткой лежала. Вечером накачаю — встречу вас, чтоб короче был путь. Вы покричите на берегу.
— Ладно. Покричим.
Я взял клетчатый рюкзачок с термосом и бутербродами, надел лямки на одно плечо и двинулся вдоль озера.
Солнце пекло так, что я боялся превратиться в жаркое. Немного спасала только белая шляпа.
В камышах то и дело слышались всплески. Я думал — утки, что ли… Но не видно, не взлетают. Потом мне объяснили, что это, оказывается, караси. Здоровенные, разъелись на свободе, их тут не ловят.
Идти по берегу озера пришлось довольно долго. В одном месте тропинка порядочно удалилась от воды — огибала болотце. Потом опять вернулась к самому озеру.
Старая лиственница стояла близко от воды. Не стояла, а висела на горизонтальных корнях. То ли подмыло когда-то её корни водой, то ли скотина подрыла, а может, человек побаловался с лопатой — червей искал или так, для забавы, копнул, только оказались эти корни раздетыми. Но лиственница не хотела сдаваться и упорно цеплялась за землю. Три толстых корневых отростка переплелись друг с другом, оголённые примерно на метр, и горизонтально врезываются в уступчик земли, так что тяжёлое дерево стоит на них, как на вытянутых руках.
Я обошёл озеро кругом и оказался как раз напротив лагеря. Ширина озера здесь была метров триста. Иван на берегу накачивал насосом резиновую лодку.
— Иван, приве-ет! — крикнул я.
— Привет! — Он помахал мне рукой.
Немного погодя я начал подниматься на гору. У подножия она была не очень крутая, но, чем выше, тем становилась круче. Деревья тут не могли удержаться, почти не было кустарников и трав. Только мох рос на камнях. Он был оранжевый, похожий на ржавчину, и казалось, что это камни заржавели от старости.
Я уже привык к горам, и мне нравилось одолевать их непрочную крутизну. Отчего-то идти было неудобно. Рюкзак, что ли? Я надел его на обе лямки, чтоб не мешал. Нет, всё равно… А, сообразил. Недостаёт горного молотка. Я всегда держал его за головку и опирался на рукоятку, как на трость.
Солнце вдруг скрылось, день померк. Я взглянул на небо. Густая чёрная туча, проглотившая солнце, висела прямо над головой. Кажется, в самом деле будет дождь. Напророчил Иван. С вершины горы озеро виднелось далеко внизу и отсюда, с высоты, казалось меньше. А туча была близко. Пожалуй, если хорошенько размахнуться да швырнуть в неё камень — долетит.
За озером широким полукольцом поднимались горы, редко — с оголёнными серыми боками, а больше — в зелени лесов. А что это там синеет? Река? Нет, тоже озеро. И ещё одно. Словно кто-то плеснул в огромную зелёную чашу голубой воды.
— Э-эй! — кричу я. — Э-эй! Ого-го-го-о!
Никто не отвечает. Может, они вон за той гривкой? Не стоит идти вниз. Не работают же они в лесу из старых лиственниц, что тянется у подножия горы и в долине. Геологам подавай голую землю, красоты природы для них — между прочим, в порядке развлечения.
— Ого-го-го-о!
— Го-го-о!..
Эхо? Нет, кажется, Карписа голос. И собака лает. Тузик, конечно. Гривка загораживает склон горы. Добираюсь до неё и прежде чем успеваю подняться на этот горный выступ, вижу Тузика. Он стоит на задних лапах, опираясь передними на старый, обросший мхом камень, и с любопытством смотрит на меня.
— Ура! — через минуту кричит Карпис. — Походная кухня прибыла!
— Как ты догадался? — удивляется Светлана.
Я не хочу присваивать чужие заслуги.
— Иван послал.
Марков стоит, чуть опираясь на молоток, лицом ко мне и спиной к обрыву — гора в этом месте почти отвесная, как стена, падает вниз. Если он неосторожно пошевельнётся, то будет лететь чуть ли не тысячу метров, тут не за что зацепиться — ни бугорка, ни кустика, только камни.
— А мы уже досадовали, что придётся работать голодными, — улыбаясь, говорит Марков.
Разве он не видит, что у него за спиной? Задрал голову:
— Подозрительные тучки.
Знает он, что за спиной обрыв. Но ему не страшно. Привык. Сколько уже лет он так ходит по горам? Он ходит по горам, как по улицам.
Мне нравится, как Марков невозмутимо стоит спиной к обрыву. Мне нравится, как он улыбается. Как он спокойно говорит: «Подозрительные тучки». Как он утром воспитывал Тузика. Всё мне в нём нравится.
— Ты иди в лагерь, Гарик, — говорит Светлана.
— Иван обещал приготовить обед, — успокаиваю я её.
— Пусть останется, — вмешивается Карпис. — Ему интересно…
— Оставайся, Гарик, — говорит Марков. И смотрит на Светлану. — Пошли?
— Пошли, — кивает Светлана.
Они с Марковым идут впереди всех и отчаянно спорят возле каждого обнажения. Я не очень понимаю, о чём они спорят. Светлане, видно, хочется, чтобы горы рассказывали именно то, что нужно геологам для подтверждения каких-то гипотез, и она усердно тянет Маркова на свою линию. Но похоже, что она пытается подогнать задачку под ответ. Вот, опять заспорили.
— Но здесь же явно полосчатое расположение.
Это — Светлана.
— Нет, не полосчатое. Есть некоторая ориентировка в определённом направлении, но это ещё не полосчатость.
В голосе Маркова — сдержанная убеждённость. Я бы не мог спорить с геологом, который говорит таким тоном. Ясно, что он прав. Мне ясно, но не Светлане.
— Послушай, Серёжа…
Ветер нагнал уже целое стадо туч, они накрепко спрятали солнце, наползали друг на друга, расходились и снова тянулись одна к другой, словно сговариваясь сыграть какую-то злую шутку. Вдалеке сверкнула молния, и глуховато, предупреждающе громыхнул гром.
— А, дьявол! — сердито проговорил Марков.
Светлана не обратила на гром никакого внимания.
Наверное, Маркову было немного жаль Светлану — он смотрел в её загорелое огорчённое лицо и ждал ещё каких-то доводов. Но Светлана молчала. Тогда Марков сказал:
— Знаешь, со мной тоже сколько раз так бывало. Ходишь один — всё время попадается то, что нужно. А когда пытаешься кому-то показать — ну скажи, как чёрт подшучивает, куда-то пропадает, и всё.
Я думаю, Маркову тоже хотелось, чтобы горы говорили то, что нужно геологам. Но он не желал подгонять свои мысли под их каменный язык. Он придирался к горам, придирался к Светлане, он хотел знать наверняка, что там спрятано, в серой утробе гор.
Возле одного нагромождения камней, обросших рыжим мхом, Марков и Светлана стоят долго. Они бьют молотком по камням, рассматривают изломы, какой-то камень Марков даже поднёс ко рту и полизал излом языком.
— Не понимаю, как попали сюда эти породы, — с недоумением говорит Светлана.
— Ты должна понять и объяснить.
— Если бы посидеть здесь месяц…
— Только десять дней, — неумолимо возражает Марков.
— Очень жёсткие сроки.
— Знаю. Но смягчить не могу.
Карпис и Жук издали прислушиваются к их спору.
— А что удивительного в этих камнях? — спрашиваю я Карписа. — По-моему, они такие же, как все.
— Это ксенолиты, — объясняет Карпис, — совершенно другие породы, как бы чужая маленькая гора в большой горе. Иногда они могут растворяться в общих породах, если ещё идёт в это время активный процесс горообразования. Как, скажем, масло бросишь в горячую кашу — оно растворится. А если бросить в холодную — оно останется комком. Вот и эта гривка — вроде куска масла в холодной каше.
Опять громыхнуло, на этот раз где-то близко, и раскаты грома долго звучали над горами.
Светлану начинающаяся гроза по-прежнему не занимает.
— Ладно, Серёжа, мы посмотрим ещё. Ты дай нам неделю дополнительно.
— Где я возьму тебе целую неделю? — возмутился Марков. — Три дня ещё посмотри.
Теперь сердитый старик-гром почти беспрестанно гонялся за проказницей молнией, но она ловко пряталась в тучах, и гром только попусту злился, бегая по горам. Тучи тяжело набрякли влагой; казалось, вот-вот безудержно хлынут на землю тугие холодные струи.
— Шабаш, — сказал Марков, — идём домой. Не пригодились, Гарик, твои бутерброды — теперь уж в лагере пообедаем.
Мы успели до дождя добраться к озеру. Тучи всё перестраивались, точно дрались за лучшее место, носились низко над землёй и всё не могли приладиться, где сбросить первые капли. Зато ветер хозяйничал вовсю: вздымал на дороге чёрный смерч пыли, шумел в лесу, взбаламутил озеро. Сухие ветки то и дело с хрустом обламывались с лиственниц.
Я сказал, что Иван надул лодку, и никому не хотелось идти в обход озера — надеялись, что на лодке удастся добраться быстрее. И теперь мы стояли на берегу и хором, по команде Маркова, орали:
— Ива-ан! Ива-а-ан! Ло-о-дку-у!
Ветер относил наши голоса в сторону, и Иван не слышал. Первые капли дождя, крупные, как вишни, брызнули наконец с небес.
— Надо идти пешком, — сказал Марков.
И в эту минуту Иван как раз вышел на берег, увидал нас и замахал руками. Мы ещё успели увидеть, как он подбежал к лодке и столкнул её в воду, и тут же хлынул такой великолепный ливень, что озеро совсем скрылось за дождевыми потоками. Я только чувствовал, что меня как будто бьют по плечам и по голове многохвостой резиновой плёткой, и слышал шум булькающей воды, как бывает, когда кипит в кастрюле суп, только кастрюля была огромная — с целое озеро.
Кажется, я впервые попал под такой дождь. Спрятаться от него было некуда. Мы и не пытались. Стояли и ждали, когда он иссякнет. Ждать пришлось долго. Но в конце концов дождь выдохся, поубавил свой напор. И тут наша резиновая лодка ткнулась тупым носом в промокший берег. Мы подняли лодку и вылили из неё воду, как из глубокой миски. А потом снова опустили лодку на воду и разместились на упругих бортах. Я сел на вёсла.
Грести было тяжело. Вёсла лениво ворочались на резиновых уключинах. Но я грёб, грёб, размеренно, беспрестанно — вёсла в воду, вёсла над водой, вёсла в воду, вёсла над водой, вёсла в воду, вёсла над водой… Мне теперь не было холодно, дождь казался тёплым. Наверное, он был разбавлен моим по́том.
— Давай я сяду на вёсла, — предложил Карпис, когда проплыли уже за середину озера.
— Я не устал.
Не сдавайся, Григорий Кузин. Держись, Григорий Кузин. Ещё раз… Берег уже близко. А ну-ка, ещё… Ещё разик, да ещё раз…
Лодка не успела стукнуться о кромку берега, как Марков первым прямо в одежде опрокинулся в озеро. За ним прыгнула Светлана. И Карпис. Я вытянул на берег лодку и тоже, не раздеваясь, разбежался и прыгнул в воду.
Костры геологов
Пока мы обедали в палатке, дождь перестал. А к вечеру на небе не осталось ни одной тучки, и умытое солнце повисло над горой.
— Может, пойдём играть в волейбол? — сказал Карпис.
— С ума сошёл! — нахмурилась Светлана. — Трава совсем мокрая.
— Ничего, — сказал Марков, — босиком хорошо.
Недалеко от лагеря была большая ровная поляна. Я заметил её ещё утром — из-за лиственницы, которая росла тут на отлёте от других деревьев. Лиственница была высокая и стройная, точно зелёный конус. А на самой вершине ветви у неё расходились широким живописным зонтиком. Никогда я не видел деревьев такой странной формы. Конус и сверху — зонтик, вроде крыши.
Играть в волейбол на мокрую поляну вышли все, даже Жук. Только все — босиком, а он надел на босу ногу галоши. Мяч звонко шлёпался о наши ладони и летал над поляной, Светлана смеялась, Марков крякал, и похоже было, что не взрослые люди резвятся тут на поляне, а мальчишки и девчонки из пионерского лагеря. Самым ловким оказался Карпис, он подпрыгивал прямо как резиновый и с таким азартом следил за мячом, словно участвовал в мировом чемпионате.
Ленивый Тузик не захотел один оставаться в палатке и тоже приплёлся на поляну. Пока мяч летал поверху, Тузик только вертел головой, провожая его глазами. Но если мяч после неудачного паса вприпрыжку катился по траве, Тузик со всех ног и также вприпрыжку бросался за ним, точно опасаясь, что мяч по глупости может и совсем удрать неизвестно куда.
Вдруг мяч с лихого разгона угодил Тузику прямо в морду. Пёс обиженно взвизгнул, подпрыгнул, замотал своей пострадавшей головой и побежал прочь от опасной поляны.
Немного погодя случилось ещё одно происшествие. Жук, когда к нему по траве подкатился мяч, не принял его в руки, а пнул ногой. Пинок был весьма энергичный, и мне сначала показалось, что мяч разлетелся на две части. Но вторым предметом на самом деле была галоша, слетевшая с ноги Жука.
Все хохотали — чужие неприятности всегда кажутся смешными, — а Жук растерянно стоял на одной ноге и своим видом веселил нас ещё больше. Нахохотавшись, мы принялись искать в траве его галошу.
Марков нашёл её довольно скоро и торжественно, двумя руками протянул хозяину. Жук что-то недовольно буркнул, надел галошу и пошёл к палатке, угрюмый и одинокий. Мне вдруг сделалось жаль этого человека. Первый раз я так остро почувствовал, какой он несчастный. Играть мы больше не стали, и я отправился вслед за Жуком… за Андреем Николаевичем в палатку.
Он лежал на раскладушке, закинув руки за голову. Я сел напротив. Мне хотелось по-дружески поговорить, но я не знал, с чего начать. Он заговорил сам:
— Ну что, нравится полевая жизнь?
В хрипловатом его голосе мне почудилась насмешка.
— Нравится, — сказал я.
— Мяч гонять да в озере плескаться в твои годы приятно. Курорт! Только не обольщайся с лёту. Влезешь в лямку — не скинешь её до старости. А надоест скоро. Особенно если не хватит ловкости сразу вскарабкаться наверх.
Я не понял:
— Куда — наверх?
— В науку, — жёлчно проговорил Андрей Николаевич. — Хоть в кандидаты. В профессора редко кому удаётся. А в кандидаты — многим. Вон и Марков зимой собирается диссертацию защищать. Ловкачи диссертации защищают, а мы для них по горам ползаем, под дождём мокнем, здоровье теряем.
— Вы не любите свою работу, Андрей Николаевич? — спросил я.
Он резко повернулся на бок, приподнялся на локте:
— А ты думаешь, есть такие, которые любят? Прикидываются. Лгут. Я не хочу лгать. Мне деньги нужны, у меня семья. Если бы в сорок лет давали пенсию, я бы завтра ушёл с работы. Да и любой другой… Это всё красивые слова, что труд является потребностью. Труд — не потребность, а необходимость, бремя, оковы.
— Неправда! — крикнул я.
— Поживёшь — узнаешь, — зловеще проговорил Жук.
Он упал головой на подушку и закрыл глаза. Он не хотел больше со мной разговаривать.
Бремя?.. Оковы? А Вольфрам? «Даже в сто первый раз я выбрал бы геологию»… Нет, он не лжёт. Вольфрам бы не ушёл в сорок лет на пенсию. «Без любимого дела человек живёт нищим». Он сказал это, когда мы говорили о Саше.
При чём тут Саша? Я ведь думаю об Андрее Николаевиче. А что, если Саша станет когда-нибудь похожей на Жука? Будет брюзжать и завидовать? Нет! Что из того, что она не любит геологию? «Она не любит геологию, но собирается ей служить — вот в чём беда».
Беда. Несчастье. Бесцельно прожитая жизнь. Неужели с кем-то из нас это случится? С Сашей. С Витькой. Со мной… Впервые я так серьёзно думаю о будущем. И словно взрослею от этих мыслей. Если бы Саша и Витька были сейчас здесь! Я должен с ними поговорить! Ладно. Когда вернёмся.
Я выхожу из палатки. Быстро темнеет. Карпис на берегу озера разжигает костёр. Сучья лиственниц горят почти бездымно, ярким, чистым пламенем. Тонкие алые языки высоко поднимаются над землёй, а над ними взмывают искры и долетают почти до вершин деревьев — трескучий беспрерывный фейерверк.
Все обитатели лагеря, кроме Андрея Николаевича, собираются у костра.
— Так как же быть с твоим мужем, Светлана? — спрашивает Марков. — Придётся давать ему хотя бы одну телеграмму в неделю.
— Каждую неделю! — с ужасом говорит Светлана. — Ездить за двадцать километров из-за этой телеграммы.
— Не надо было выходить замуж, — ехидничает Карпис.
— За тебя я бы не вышла, — говорит Светлана. — А за Володьку никак нельзя было не выйти, очень хороший парень.
— Ты вот что, — предлагает Марков, — ты напиши сразу четыре телеграммы с вариациями. А я сдам их в Верхнеуральске на почту и договорюсь, чтобы отправляли каждую неделю одну телеграмму.
— Серёжа, ты гений!
— Только иди сочиняй сейчас. Утром я рано уеду.
А эти люди колебались и мучились, отыскивая своё дело в жизни, или выбрали его сразу, просто и уверенно? Или виновата не профессия? «Труд — необходимость, бремя, оковы…» Человек, который так считает, должно быть, среди тысячи дел не найдёт любимого.
Над нами назойливо жужжат комары. Они сумели спастись от страшного грозового потопа и теперь набрасываются на нас целыми отрядами, целыми армиями. Светлана принесла какую-то противокомариную смазку, но комары не обращают на это внимания. Может, у них нет выхода, у комаров. Нас мало, а их тысячи, надо же как-то пропитаться, вот они и сосут кровь у всех подряд, у смазанных и несмазанных.
— Пойду принесу сена, — говорит Марков.
— Я сам, — поднимается Иван.
Они идут вместе, приносят из машины сена. Мы подкладываем пучок сена в костёр. Теперь над костром поднимается густой дым, и комары вынуждены отступить.
У наших в новом лагере тоже горит сейчас костёр, подумал я. Здесь горит костёр и там, и много таких костров горит сейчас на Урале, и в Сибири, и на Севере, и в Средней Азии. По всей стране. Если бы нанести на карту все костры геологов, зажжённые в одну ночь, — странная вышла бы карта. Зачернели бы точки как раз там, где на обычных картах нет ни сел, ни городов. Или пусть города и сёла остаются чёрными точками, а костры — красными. Интересная вышла бы карта.
Карпис пошёл в палатку и вернулся с детской игрушкой — свирелькой. Он заиграл какую-то армянскую мелодию, тягучую, однообразную и грустную. Дудочка пела про аул, про быстрые шумливые речки, про горные вершины с острыми пиками. Сучья потрескивали в костре, и оранжевые языки огня тянулись к чёрному небу, будто пытаясь улететь.
Кто этот парень?
Каждое утро они уходят в горы — Светлана, Жук и Карпис. Они уходят, а я остаюсь в лагере. Иногда со мной остаётся Тузик. Но чаще Светлана зовёт его с собой.
Сперва они идут берегом озера, то исчезая за зелёными прибрежными зарослями, то вновь появляясь на открытых полянах. А я сижу на изогнутом стволе старой ивы и смотрю на них.
Впереди по узкой тропинке всегда идёт Светлана в брюках и свитере, в широкополой соломенной шляпе. За Светланой вышагивает Карпис. На голове у него белая вязаная шапочка. Его шляпу изгрыз Тузик, и Светлана дала ему эту шапочку. Замыкающим тащится Жук. Он горбится и глядит в землю. У него такой вид, словно он не своей волей идёт в горы, а тянут его на невидимой верёвке.
Тузик носится кругами. Обгоняет геологов, забегает в сторону, ложится под куст, потом опять вприпрыжку настигает отряд.
Обогнув озеро, они начинают подниматься в гору — уже не цепочкой, а как придётся. Карпис иногда оборачивается и протягивает руку Светлане, помогая взобраться на уступ. Хотя она и без помощи ловко одолевает крутой склон.
Они поднимаются в гору всё выше и выше, скоро перевалят через вершину и скроются, а мне хочется, чтобы они поднимались долго, мне никогда не надоедает смотреть на них. И ещё мне хочется кинуться вслед за ними, бегом обогнуть озеро или переплыть его на резиновой лодке и догнать их. Идти по горам и стучать по древним каменным породам геологическим молотком.
Я завидую геологам. Склон горы словно бы зовёт меня, и манит, и дразнит своей недоступностью. Не могу я бросить лагерь. Я тут кухарка и сторож. Готовлю еду, мою посуду и караулю палатки. Я научился варить супы и каши, жарить яичницу и даже оладьи.
Первым исчезает за перевалом Карпис. Вскоре скрываются Жук и Светлана. Гора вечной каменной громадой стоит за озером. А справа и слева цепью тянутся другие горы.
Обыкновенные горы. Они не гордятся неприступными вершинами — нет у них таких вершин. Они не красуются снеговыми шапками — нет у них летом снеговых шапок. Они лишь упорно хранят в своих каменных чревах богатые клады и неохотно раскрывают перед человеком древние тайны.
Упрямые горы!
Между прочим, я тоже упрямый. Мама так говорит, что я упрямый…
Знаете, какая самая тяжёлая работа? Когда ничего не надо делать. Это очень трудно — ничего не делать. Тем более, когда ты совсем один.
Светило солнце, можно было лечь на песок и загорать. Но мне не хотелось лежать на солнце. Озеро, голубое и гладкое, с плавающими в глубине облаками, раскинулось передо мной. Но я и не подумал купаться. В палатке царила прохлада, и я сегодня рано встал. Но спать совсем не хотелось.
В первый раз я пожалел, что согласился приехать в этот чужой лагерь. Что, не могли они без меня обойтись? Нашли бы кого-нибудь другого. Не нужно мне это шикарное озеро. Лучше бы я сейчас жил там, со своими, у подножия голой горы, в редких кустарниках, умывался бы из кружки возле тощего родничка и ходил бы в маршруты. Главное — я ходил бы в маршруты!
Который час? Половина десятого. Может, часы остановились? Нет, идут. Это время остановилось, а не часы. Хоть бы Тузика мне оставили, всё было бы веселее!
Что-то давно не приезжал Иван. Хлеб уже кончается. Придётся, чего доброго, на попутных ехать в село за хлебом.
Почитать, что ли? У Светланы в палатке — две стопки книг. «Геология». Французская грамматика. Сборники стихов. Повести. Возьму повести.
Жарко. Надо всё же, пожалуй, искупаться…
Я долго плескался в озере, потом взял книгу, сел на берегу под ивой на удобный, словно кресло, бугорок. Сидел и читал, а вокруг было совсем тихо, листва не шелестела, и озеро не плескалось, и чайки куда-то делись, и кузнечики попрятались в траве.
Повесть — о войне. Я люблю книги о войне. Интересно, как меняется человек в минуту опасности. Иногда совсем незаметный, даже как будто робкий — и вдруг вырастает в героя. Падает на гранату, которая должна взорваться и погубить товарищей. Или мчится на врага в горящем самолёте.
И ещё я люблю книги о своих сверстниках, о ребятах, которые взрослели в войну. Сейчас мне попалась как раз такая.
Тихо, сонно, покойно вокруг. Только шелестит перевёртываемая страница. Но мне вдруг почему-то начинает казаться, что я тут не один. Прислушался. Нет, ни звука. Огляделся. Нет, никого… Сижу один, и на коленях у меня книга.
А, вот он где. Вот почему мне кажется, что я не один. Это тот парень из книги. Ему шестнадцать. Но не сейчас, а в сорок третьем. Ему шестнадцать, и идёт война.
Он не герой. Он просто шестнадцатилетний парень. Он не убежал на фронт и не пытался стать партизаном. Он один стоит на перроне, поезд уже отстучал колёсами и скрылся из глаз, мать его уехала на фронт с этим поездом. Отец погиб, а мать уехала на фронт, и парень стоит один на перроне, и тишина навалилась на него, как несчастье. Мать поехала туда, где вой снарядов и грохот орудий, и страх, и смерть, а он остался здесь, в тишине, и, когда он придёт домой, тишина станет ещё гуще и страшнее.
Я стою рядом с этим парнем. Мне хочется взять его за руку. Но я не могу. Меня ещё нет. Он стоит один. И мать его уезжает на фронт.
Моя мать тоже уехала на фронт в сорок третьем. В сорок третьем ей исполнилось семнадцать. Она кончила курсы медсестёр и уехала на фронт. А у этого парня мать — врач. Может, они уезжали одним поездом. Его мать и моя мать, которая тогда была лишь чуть постарше меня. Поезд ушёл, а мы стоим с этим парнем, его зовут Семён, мы стоим с ним и смотрим вслед поезду, вслед нашим матерям, уехавшим на фронт.
Где теперь этот парень? Я знаю, что писатели придумывают героев. А может, он придумал только имя. Может, в жизни его звали не Семён, а Иван. Теперь ему под сорок. Кем он стал?
И опять я думаю о себе. Пройдёт двадцать лет. Будут это мирные годы или взорвёт тишину атомный смерч? Двадцать лет… Столько, сколько я прожил, и ещё порядочный привесок. Уйма времени. Огромное богатство. Куда растрачу его?
Школа — словно известная, тщательно заасфальтированная дорога, без трещин и выбоин, с белыми столбиками по бровке на крутых поворотах. Ещё два года — и оборвётся эта дорога. В поле, в тайге или на берегу штормующего моря. И надо будет искать тропинку, которую проторили другие, чтобы идти по ней в затылок тем, другим. А потом, если хватит мужества, свернуть в бездорожье и торить свою тропинку. Первым. Без светофоров и маяков.
Звенит будильник. Я завожу будильник, чтобы он напомнил мне, что пора готовить обед. Не хочется всё время смотреть на часы. И звонок немного развлекает — напоминает, что я рабочий, а не Робинзон.
Обед я готовлю усердно. Светлану не устраивает каша с мясными консервами, которую мы ежедневно готовили в лагере Вольфрама. Она требует первое и второе. Я варю суп с консервами и жарю картошку с луком, стараясь точно следовать инструкциям, которые мне дала мать-начальница: «Картошку начинай жарить тогда, когда мы спустимся к озеру…»
Я чищу картошку и поглядываю на озеро, на склон горы с разбросанными по нему зелёными хороводами лиственниц и берёз. Большая часть склона — голая, каменистая, и я увижу их задолго до того, как они опустятся к озеру.
Чёрный шарик проворно выкатывается из зелёного шатра и зигзагами устремляется вниз. Тузик. Сейчас выйдет Светлана. Нет, первым показывается Карпис в своей белой вязаной шапочке.
Нож в моих руках заработал быстрее. Картофелины одна за другой шлёпаются в кастрюлю. Карпис с горы приветственно машет рукой. Я встаю и королевским жестом указываю на печь, из трубы которой поднимается дымок. Я сейчас чувствую себя богатым и щедрым хозяином, готовым пригреть этих бродяг геологов, которые безжалостно дерут о камни свои ботинки.
Я вываливаю в раскалённое сало нарезанную ломтиками картошку. Сало шипит и брызжется и даже рычит, как лев на арене цирка.
Нет, стоп! Это не сало рычит. Это машина рычит. Я стремглав выскакиваю на дорогу. Что за машина? Случайная? Проедет тлимо? Или это Иван?
— Иван! Ура-а…
Посреди дороги я исполняю дикарский танец, чередуя твист с шаманскими прыжками. Иван останавливает машину, едва не ткнувшись радиатором мне в грудь, и, улыбаясь, выпрыгивает из кабины.
— Здравствуй, Гарик… Слышу, пахнет жареной картошкой…
Пахнет не жареной, а горелой, и я метровыми прыжками кидаюсь к печке. Кажется, ещё не всё погибло. Ставлю сковороду на землю и перемешиваю картошку. Почти возле сковороды — чёрные ботинки Ивана с бантиками из обтрепавшихся шнурков.
— У Вольфрама был? — спрашиваю я Ивана, водворяя обратно на плиту перемешанную картошку.
— Был у Вольфрама, — говорит Иван. — Как же, был…
— Ну, что они?
— Хорошо. Носят камни. Всё нормально. Передай, говорит, привет.
— Кто?
— Вольфрам, Виктор, Саша. Три человека — три привета.
— Спасибо. Передай им тоже, когда поедешь.
— Мешай картошку, опять гореть будет. С этой стороны мешай. Или давай я.
Иван берёт нож, сам принимается перемешивать картошку.
— Я хлеба свежего привёз, — говорит он.
За озером вдоль берега идут геологи. Они идут цепочкой. Тузик, как всегда, крутится бесом.
Много лет геологи ходят по горам. Ищут и находят подземные дары, нужные человеку. Но велика земля, и сколько ещё в ней неоткрытых кладов! Где-то, неведомо в каком краю, затаились несметные богатства, которые я наверняка открою.
Я представляю себя в сапогах и белой майке, соломенная шляпа на голове, рубаху я снял и перекинул через плечо, очень жарко в рубахе, геологический молоток заткнут за поясом. Я шагаю размеренным, неторопливым, но спорым шагом геолога, привыкшего к дальним переходам, от меня немного пахнет потом, я голоден и мечтаю об обеде. В палатке у меня лежит тетрадь в коричневых корочках. После обеда я при свече запишу в эту тетрадь кое-что новое. Несколько строчек. Несколько шагов к разгадке ещё одной тайны природы.
А вечером мы соберёмся у костра, я и мои товарищи. Вольфрам. Саша. Да, Саша! Она не любит геологию? Но я ведь тоже не любил её раньше. Не знал и не любил… Мы усядемся поближе к огню, чтобы избавиться от комаров, будем разговаривать, а может, помолчим, глядя на прыгающие языки пламени, или споём песню.
— Иван, а что, если ты через несколько лет встретишь в отряде Вольфрама одного знакомого парня?
Иван глядит на меня своими чёрными хитроватыми глазами. Достаёт сигареты.
— Я, наверно, сразу его не узнаю. Он, наверно, будет с бородой — молодые геологи любят ходить с бородой.
Я смеюсь:
— Может быть.
— Но потом я вспомню, — продолжает Иван, дымя сигаретой. — Кажется, Кузин его фамилия, этого бородатого чудака.
— Ты угадал, Иван. Его фамилия Кузин.
Волшебная шкатулка, в которой столько фантиков, сколько в жизни дорог у любого советского парня, опрокидывается над озером. Белые билетики летают над озером и обиженно кричат голосами чаек. Для одного билетика не нужна целая шкатулка. Один билетик умещается у меня в кармане.
Я лезу рукой в карман, точно хочу проверить, там ли он, этот единственный, выбранный из многих билет. И нащупываю что-то твёрдое. Брахиопода.
— Ты ещё услышишь о нём, Иван. Он ещё постучит своим молотком по Венере.
— Если тебе на Венере потребуется шофёр…
— Да, — перебиваю я. — Только ты.
Кроме Ивана, я никому не рассказываю о своих планах. Проголодавшиеся геологи с аппетитом жуют картошку. Чайки неугомонно кричат над озером, обсуждая моё решение. Но люди не понимают, о чём кричат над Голубым озером, чайки.
Неудачные каникулы
1
Юлька живёт недалеко от школы. Пересечь квадратный двор, по периметру которого стоят одинаковые двухэтажные дома, повернуть направо, пройти два квартала по центральной улице, протянувшейся вдоль шоссе, — и вот она, школа. Но Юлька никогда не ходит в школу столь коротким путём. Вернее, очень редко — если уж нет ни минуточки в резерве. Она нарочно старается выйти из дому пораньше, чтобы не спеша прогуляться по городу.
Взрослые и особенно старики недовольны Дубовском: очень шумно, а иногда, если ветер дует от электростанции на город, становится дымно. Но ветер редко вредничает, обычно он уносит седые облака дыма в сторону, рассеивает над холмами и над степью. А шум слегка затихает только в выходные дни.
По шоссе день и ночь спешат машины. Шоссе круто поднимается в гору, и машины натужно воют, одолевая подъём. Говорят, что скоро построят объездную дорогу и на центральной улице станет тихо. Жители города, страдая от шума, с нетерпением ждут объездной дороги. Но Юльке эта затея не нравится, она не может себе представить Красноармейскую без потока машин, ей кажется, что станет скучно, как бывает скучно в пустой квартире.
Тротуары, спускаясь по склону горы, чередуются с лестницами, и это тоже нравится Юльке, особенно весной или летом, во время ливня, когда между дорогой и тротуарами бурно текут жёлтые потоки. Но и зимой хорошо. В канавах сейчас лежит снег, и деревья вдоль улицы стоят в сугробах, точно в белых валенках, а ветви их обросли нежным пушком инея.
Юлька в старом коротковатом пальто и вязаной красной шапочке задержалась на тротуаре, пережидая поток машин. Ноги стынут в капроновых чулках — день выдался морозный. Да и туфельки у Юльки совсем не зимние. Но зато — на среднем каблуке. А ботинки — на низком. Кто это носит в девятом классе на низком! Лучше уж мёрзнуть.
Портфель у Юльки сильно потёрт — служит с шестого класса. Но у матери принцип: не выбрасывать вещь, пока она не придёт в полную негодность. А младше Юльки в семье никого нет, передать некому. Чтобы в этих трудных обстоятельствах не отстать от моды, Юлька модернизировала портфель: оторвала у него ручку и носит за уголок.
Между машинами возник разрыв, и Юлька шагнула с тротуара, но кто-то ухватил её за руку.
— Ты опять?
Марина. Вот надоела! Ей-то какое дело? Юлька с досадой вырвала руку, но идти через дорогу было уже поздно: тяжёлый самосвал с рёвом подымался в гору, за ним почти впритык шёл грузовик с лесом, а навстречу осторожно катился красный автобус.
— Сколько раз я тебе объясняла, что свидания надо назначать вечером, — смеясь, продолжала Марина.
— Да ну тебя! — буркнула Юлька, глядя в сторону.
— Вот увидишь, он опять там, — сказала Марина.
— А мне какое дело? — вспыхнула Юлька.
— Чего ты покраснела? Ха-ха-ха!.. Нет, правда, он в тебя влюбился. Только ты на контрольную опоздаешь.
Юлька не ответила и ринулась через дорогу, проскочив перед самым радиатором у гружённой кирпичом полуторки. Шофёр приоткрыл дверцу и прокричал ей вслед что-то сердитое. И Марина что-то ещё кричала, — кажется, про эту контрольную, но за гулом машин Юлька не разобрала что.
Она нырнула в тихий переулок, и снег пронзительно заскрипел у неё под ногами. В этой части города, между дорогой и оврагом, стояли одноэтажные домишки вперемежку с огородами и сараями. В одном сарае требовательно повизгивала свинья; должно быть, просила есть. Большая рыжая собака лежала на крыльце деревянного дома и печально смотрела на Юльку.
Переулок был короткий, и скоро Юлька вышла к обрыву. Она остановилась возле старой ивы и глядела прямо перед собой, как всегда. Только прежде она не боялась повернуть голову вправо, а теперь боялась и сама не знала, чего ей больше хотелось: чтобы Чёрный был здесь или чтобы его не было.
Очень любила Юлька смотреть отсюда, с обрыва. Жёлтые глинистые бугры выглядывают кое-где из-под снега, а ровный берег водохранилища весь белый, и на белом острове растут зелёные сосны. Вернее, сейчас, когда ещё не совсем рассвело, всё кажется сиреневым: и воздух, и небо, и снег. У берегов водохранилища резным бордюром лежат льдины, а возле моста поднимается пар: там электростанция спускает горячую воду. Левее моста стоят кирпичные корпуса самой электростанции, длинным чёрным штабелем лежит уголь, и три трубы высоко поднимаются над землёй. Курчавые дымные хвосты тянутся из двух труб. А третья, самая высокая, новая труба ещё не дымит.
Юлька не смотрела вправо и не слышала ни одного звука, кроме приглушённого рычания машин, но каким-то непонятным образом она знала, что Чёрный здесь. Это мешало Юльке беззаботно отдаваться радости созерцания, и, глядя на заснеженные холмы, расстилающиеся до самого горизонта, Юлька против воли думала о Чёрном.
Зачем он приходит сюда в такую рань? Ведь он допоздна шатается с приятелями по городу, всё знают, и ходит в кино только на последний сеанс, и вечно опаздывает в строительное училище. Его из училища грозятся исключить, как исключили из школы. «Дурной какой-то, — думала Юлька, — непременно сюда ему нужно ходить, нет другого места… Да мне-то какое до него дело? — вдруг рассердилась на себя Юлька. — Я без него приходила на обрыв. И ещё буду приходить».
От плотины по берегу водохранилища тянулась дорога. Против острова дорога отклонялась от водохранилища, поднималась на холм до самой вершины и, перевалив вершину, уходила в дальние дали. Через неделю по этой дороге отправится Юлька с ребятами из девятого «Б». Вернее — они пойдут на лыжах по снежной целине рядом с дорогой. В поход по родному краю на поиски героев Великой Отечественной войны. Отличные будут каникулы! Жалко, что ещё не скоро. Целая неделя до каникул. Целая вечность. Да ещё эти контрольные…
Юлька стояла возле старой ивы, такой старой, что вся середина ствола сгнила у этой ивы, точно кто-то нарочно выдолбил её, и зимой казалось, что ива мёртвая. Но каждую весну она упрямо зеленела, не сдавалась, и Юльке нравилось упорство и жизнелюбие старушки.
А недалеко от этой ивы лежала сосна. Она росла на краю обрыва, осенние дожди размыли почву, и сосна упала. Почти вся она была голая, только на самой вершине остались ветки. Сосну не убирали — так она и лежала, зацепившись корнями за край обрыва, словно ещё надеялась подняться.
Юлька всегда останавливалась у старой ивы. А Чёрный любил сидеть на поверженной сосне.
Чуть скосив глаза, Юлька увидела Чёрного. Сегодня он не сидел, должно быть, потому, что сосна была холодная, а стоял возле неё и, держась голой покрасневшей рукой за дерево, смотрел на Юльку. Нет, не смотрел, а разглядывал Юльку с нахальным любопытством, как будто она была манекеном в витрине магазина.
— Что тебе надо? — раздражённо крикнула Юлька. — Что ты за мной ходишь?
Чёрный помолчал, стоя в обтрёпанном распахнутом пальто у своей сосны, и в глазах его мелькнули насмешливые искорки. И по этим искоркам Юлька догадалась, что он ей сейчас ответит, и покраснела, прежде чем он успел что-либо сказать. А он сказал как раз то самое, о чём подумала Юлька.
— Это ты за мной ходишь, — сказал Чёрный. — Я первым сюда пришёл.
— Первым! Вот ещё… Первым…
Юлька от возмущения не находила слов, а Чёрный смотрел на неё и нагло улыбался, показывая крупные, чуть желтоватые зубы. Он был худой и смуглый, с чёрными прямыми волосами, отпущенными почти до плеч. Многие думали, что Чёрный — это прозвище, но на самом деле у Пашки была такая фамилия — Чёрный.
Весь Дубовск знал, что Пашка Чёрный — отчаянный хулиган, и лучше было с ним не связываться. Тем более здесь, на пустыре, на краю обрыва. Ещё подойдёт да толкнёт. И вообще, пора в школу. Первый урок — контрольная по физике.
Юлька повернулась и пошла с пустыря в тот узкий переулочек, в котором хрюкали в сараях свиньи и лежала на крыльце рыжая собака. Юлька не смотрела на Чёрного и шла медленно, показывая, что она ничуть его не боится. Очень нужно бояться!
Но как раз в ту минуту, когда Юлька старалась вообразить себя храброй, в голову ей угодил крепко сбитый снежок. Больно ударив Юльку чуть позади уха, снежок распался, и за воротом сразу стало мокро и холодно. Юлька разозлилась. Круто повернувшись, она глянула на Чёрного. Он вытирал правую руку о полу своего старого-престарого пальто и по-прежнему нагло улыбался. Ну и гад! Ярость тёмной волной захлестнула Юльку. Она бегом ринулась к обидчику и, схватив обеими руками свой модернизированный портфель, размахнулась и швырнула его в парня.
Чёрный, видимо, не ожидал такого оборота дела и не успел увернуться, Юлька со злорадным удовольствием заметила, что портфель как следует врезался ему в плечо. «Ага, теперь не улыбаешься», — подумала она. Но тут же, отрезвев от своего воинственного порыва, почти забыла о Чёрном.
Не до него было теперь. Юлькин портфель, добросовестно отомстивший за хозяйку, стремительно катился вниз по крутому заснеженному склону обрыва с выступающими кое-где жёлтыми глинистыми буграми. Озорно покручиваясь вокруг своей оси, портфель докатился до ровного места, по ровному ещё немного проехал и наконец удобно угнездился в небольшой ложбинке на берегу водохранилища. Казалось, он смеялся над Юлькой: «А ну, попробуй достань».
Ну до чего же ей не везёт! На контрольную, конечно, опоздает. Портфель… Как его теперь доставать? По этому обрыву летом карабкаешься, рискуя сломать шею, а зимой тут ни подняться, ни спуститься. Надо обходить по дороге через лес. И брести потом по берегу, утопая в снегу. А в субботу родительское собрание. Опять пойдёт: «Романова недисциплинированная, Романова легкомысленная, Романова не хочет учиться». Уж Ирина Игнатьевна найдёт что сказать. А лотом дома… Нет, лучше не думать.
— Не распускай нюни, сейчас достану твой портфель. Иди к дворцу.
Юлька не то что ответить — мигнуть не успела, как Чёрный шагнул вперёд, прямо в снег, заскользил вниз, удерживаясь на ногах, ещё раза два успел переступить, а потом упал и покатился уже как попало. Полы его расстёгнутого пальто задрались и мотались на снегу, как подбитые крылья.
На ровном месте Чёрный встал и слегка встряхнулся. До портфеля оставалось метров десять. Проваливаясь в снег выше колен, Чёрный брёл к ложбинке. Юлька смотрела на него, и ей почему-то тоже вдруг захотелось скатиться вниз и брести там, внизу, по глубокому снегу. Может, ей казалось, что таким образом удастся убежать от предстоящих неприятностей.
Чёрный добрался до портфеля, поднял его, отряхнул от снега и взял под мышку. Потом он взглянул вверх, на Юльку, и дугообразно махнул рукой, показывая, чтобы она шла к Дворцу культуры, куда выходит поднимающаяся с берега через лес дорога. Юлька кивнула: ладно, пойду, но ещё помедлила, глядя, как Чёрный бредёт по снежному целику к лесу.
Дворец культуры стоял высоко на холме, и если смотреть снизу, с берега, или ещё лучше — с острова, то высокое белое здание в окружении деревьев выглядело очень величественно. Юльке казалось, что оно походит на дворянский замок, какие показывают иногда в кино. Обрыв тут изгибался почти под прямым углом, и та, другая сторона холма была более пологой, густой лес стоял по склону, и летом горожане гуляли в лесу. Многие, впрочем, называли его парком. Сейчас лес отдыхал в тишине, но извилистая дорога, по которой летом ходили к водохранилищу купаться, всё-таки служила для прогулок любителям природы. Зимой она превращалась в тропинку, на ней с трудом могли разойтись двое встречных, а по бокам тропинки тянулись хорошо отглаженные лыжни.
У Дворца культуры на высоком столбе висели часы. Юлька увидела, что уроки начались десять минут назад. Спешить теперь не стоило. Алексей Иванович никогда не пускал в класс опоздавших, тем более — на контрольную. Юлька подосадовала, что целый: вечер повторяла формулы.
Ноги сильно замёрзли, и Юлька приплясывала под часами. Как раз здесь была остановка автобуса, и прохожие могли предполагать, что Юлька ждёт автобуса. Но глядела она не на дорогу, а в проулок между Дворцом культуры и магазином и потому не заметила Ирину Игнатьевну, которая направлялась в школу.
Увидев Чёрного, Юлька кинулась ему навстречу, не подозревая, что классная руководительница не без удивления наблюдает за ней.
— Давай, — сказала Юлька, хотя Чёрный уже сам протягивал ей портфель и это «давай» было совершенно излишним.
Юлька чувствовала себя немного смущённой — из-за её портфеля пришлось Пашке барахтаться в снегу. Но, с другой стороны, он ведь сам был виноват.
— Что же снег-то не отряхнул, — сказала Юлька, уже завладев портфелем.
Она принялась стряхивать снег с плеч Чёрного. Он взял её руку, небрежно отвёл:
— Да ладно, отстань.
— До свидания, — сказала Юлька.
Чёрный не ответил, но смотрел ей вслед. Юлька обернулась — смотрит. Сделав ещё несколько шагов, опять обернулась. Смотрит, чёрт! Не надо оглядываться. Который час? Вот ведь ползёт время! Всего пол-урока прошло.
— Романова!
Ирина Игнатьевна? Этого ещё недоставало!
— Романова, почему ты не на уроках? И что у тебя общего с этим хулиганом?.. Молчишь? Ну хорошо, в школе поговорим.
2
До самой школы Ирина Игнатьевна молчала. И Юлька тоже. Шли рядом и молчали. Только снег скрипел под подошвами.
— Я жду тебя в учительской, — строго проговорила Ирина Игнатьевна, когда они вошли в школу.
Юлька долго расстёгивала пуговицы на пальто, потом причёсывалась перед зеркалом. Медленно поднялась по лестнице. «Хоть бы одна была», — подумала возле учительской. И отворила дверь.
Ирина Игнатьевна была одна. Сидела, опершись щекою на руку, за длинным столом, накрытым зелёным сукном с чернильными пятнами. Юлька остановилась напротив, слегка опустив голову в знак того, что сознаёт свою вину.
— Итак, почему ты не явилась на контрольную?
Ирина Игнатьевна обращалась к девятиклассникам то на «ты», то на «вы». Обращение на «ты» в данную минуту означало, что Юлька не заслуживает уважения.
— У меня портфель скатился под обрыв, — сказала Юлька. — Не могла же я идти на уроки без портфеля.
— Так… — Ирина Игнатьевна насмешливо посмотрела на Юльку. — Скатился портфель. Однако неясно, что делал твой портфель на краю обрыва.
— Я пошла взглянуть на остров, — неохотно проговорила Юлька. Очень неприятно говорить, чувствуя, что тебе не верят.
— Ну конечно, перед физикой хочется немного лирики, — ядовито заметила Ирина Игнатьевна. — Островом можно любоваться летом, а зимой надо учиться.
— Зимой остров тоже очень красивый, — сказала Юлька. — Весь в снегу, а сосны зелёные, и такой тихий, как будто спит. А снег утром не белый, а сиреневый, и остров сиреневый, и холмы… Я смотрела и представляла, как мы пойдём на лыжах по этим холмам.
— Романова! — сердито перебила Ирина Игнатьевна. — Если вы будете вести себя так, как сегодня, то вам вообще не придётся идти ни в какие походы. Что у вас общего с Чёрным?
— С Чёрным? — Юлька пожала плечами, подумала. — Ничего общего. Просто он мне достал портфель.
— Ах, вот как… Может быть, он тоже любовался природой?
— Наверное.
— Ну хорошо, идите. Вечером я приду поговорить с вашими родителями.
— А что с родителями? — возмутилась Юлька. — Что я такое сделала? Ну, опоздала на урок… Я же понимаю свою вину. Устно отвечу эту несчастную физику.
— Несчастную… физику? Я боюсь, что несчастной в данном случае окажется не физика, а… Иди. Скоро звонок. Веди себя по крайней мере хорошо на остальных уроках.
— Я всегда хорошо веду себя на уроках, — сказала Юлька.
Теперь, когда Ирина Игнатьевна пообещала прийти к родителям, Юльке нечего было терять. Она вышла, громко стуча каблуками и вызывающе вскинув голову.
Но в коридоре гонор с Юльки сразу соскочил. Тут было светло, тихо и пусто, и Юлька только теперь почувствовала свою вину. Ах, дура! Надо же было идти на обрыв! Ведь знала, что контрольная. Конец четверти. Выведет двойку.
Школа стояла на вершине холма, окружали её небольшие деревянные домики, и со второго этажа далеко виднелись окрестности: железные и шиферные крыши вперемежку с заснеженными садами, потом крутой голый склон холма, извилистая речка, а дальше — степь с чёрными терриконами шахт и кирпичными строениями. Юлька любила перед уроками или в перемену смотреть отсюда, причём в зависимости от настроения она разглядывала то одно, то другое.
Когда случались неприятности, Юлька принималась считать крыши. В седьмом классе она считала все крыши подряд, а в восьмом научилась растягивать это занятие: сначала считала красные, потом белые, потом жёлтые и, наконец, все остальные. Зимой из этого окна можно было увидеть восемьдесят семь крыш, а летом, перегнувшись через подоконник, удавалось насчитать сто четыре.
В прошлом году, когда Юлька поссорилась с Мариной, а потом нагрубила Ирине Игнатьевне и её выгнали из класса, она плакала у этого окна. И никак не могла сосчитать все крыши. То получалось восемьдесят две, то восемьдесят девять.
Юлька и до сих пор не простила Марине той пакости. Вытащить без спросу из парты чужой дневник, и читать его вслух, и смеяться над чужими тайнами! Подло! Юлька так ей тогда и сказала: это подло, подло! Дневник был не Юлькин, а Володи Никанорова. Но посвящался он Юльке.
Володя приехал с родителями из Ленинграда. Учился он на пятёрки, хотя дома занимался мало. «Если работать на уроках внимательно, так дома нечего делать», — говорил он. Юлька пробовала все уроки от начала до конца заниматься серьёзно, как Володя. Но у неё не получалось. То она вдруг замечала, что сосредоточенно следит за срывающимися с деревьев листьями, то принималась рисовать на промокашке смешные рожицы, то разглядывала на преподавательнице платье, соображая, идёт оно ей или не идёт и как бы можно было сделать его лучше. А когда Юлька, спохватившись, возвращалась к алгебраическим задачам или к Печорину, ей приходилось заново вживаться в урок.
Первую записку Володя написал Юльке в октябре, на уроке географии. Он сидел в одном ряду с Юлькой, через парту: Юлька на третьей, а он на пятой.
Юльку слегка подтолкнули сзади и передали ей учебник географии. «Зачем?» — подумала Юлька. А потом осторожно принялась перелистывать книгу. И нашла.
Записка была в стихах:
Для меня это счастье — И грустя, и любя, В коридоре и в классе Всё смотреть на тебя.Юлька сразу догадалась, кто сочинил стихи, хотя подписи под ними не было. Володя и в самом деле часто смотрел на неё, и Юлька от его взгляда становилась оживлённой и резвой, смеялась невпопад и вприпрыжку носилась по коридору с пятиклассниками, у которых была пионервожатой.
А в тот раз, после первой Володиной записки, Юлька вышла из класса задумчивая и тихая. И всю перемену простояла у окна, боясь обернуться и увидеть Володю. Но она знала, что Володя где-то близко и наблюдает за ней.
День выдался солнечный, листья в садах золотились и рдели багрянцем, а за рекой расстилалась жёлтая стерня. Чёрные квадраты осенней пахоты кое-где лежали, словно нарисованные, в этой жёлтой степи, а справа, недалеко от шахты, длинной полосой нежно зеленели озимые. Прозвенел звонок, но Юлька ещё немного помедлила, глядя в степь, и, лишь услышав, как скрипнула дверь учительской, по пустому коридору кинулась в класс.
Сейчас степь была белая, как больничная простыня. И не любила Юлька в плохом настроении разглядывать степь. Она перевела взгляд ближе, на крыши одноэтажных, почти одинаковых домиков, принялась было считать и бросила. «Глупо, — думала Юлька, — всё глупо. Считать крыши, ходить к обрыву, писать контрольные… Всё глупо, всё…»
Володя прожил в Дубовске всего полгода — его отец руководил монтажом новой турбины на электростанции, а потом они уехали. Перед отъездом он сказал Юльке: «Я не буду тебе писать, всё равно мы больше не встретимся». — «Очень нужно, не пиши, пожалуйста», — сказала Юлька. Но ей было обидно. Зачем же тогда стихи? И дневник? И… и далее — поцелуй. Однажды, когда они возвращались с катка, Володя поцеловал её в щёку. Зачем это? И почему «никогда не встретимся»? Если бы он хотел встретиться, он бы так не сказал.
Через месяц после отъезда Володи Юлька получила записку от Марка Грудинина. Она тут же, у Марка на глазах, изорвала её на мелкие клочки. Она презирала мальчишек. И Володю, и Марка, и этого Чёрного. «Что у вас общего?» Ещё не верит. Говоришь правду — так нет, не верят. Надо как следует научиться врать. Марина умеет — ей верят.
Звонок прервал горькие Юлькины размышления. Распахнулись двери классов, и коридор наполнился многоголосым гомоном. Из девятого «Б» вышел Алексей Иванович со своим огромным коричневым портфелем, в котором, наверное, помещалась вся его педагогическая канцелярия. Он шёл, слегка склонив седую голову и глядел в пол. Юлька двинулась наперерез Алексею Ивановичу. Но он о чём-то задумался и обошёл бы Юльку, не заметив, если бы она его не окликнула:
— Алексей Иванович… я…
Юлька не приготовилась заранее, что сказать, и теперь пожалела, что бездарно простояла у окна — лучше бы придумала за это время какую-нибудь подходящую причину для оправдания своего опоздания. Но так как ничего не было придумано, то и пришлось опять говорить правду:
— Понимаете, Алексей Иванович… Я пошла утром посмотреть на остров. Знаете, с обрыва. Я люблю… когда ещё не совсем рассветает. А портфель скатился…
Алексей Иванович слушал с пристальным вниманием, словно Юлька доказывала теорему. И как будто она доказывала хорошо — во всяком случае, карие, слегка выцветшие глаза Алексея Ивановича глядели на Юльку из-под густых бровей доброжелательно.
— Что же, — сказал Алексей Иванович, когда Юлька не то что закончила, а прервала своё объяснение, предпочитая умолчать о Чёрном, — напишете контрольную после уроков. У вас сколько сегодня уроков? Шесть?
— Шесть.
— Ну вот… А седьмым будет контрольная по физике. Впрочем, для вас это будет шестой — один вы ведь пропустили.
3
На лестнице, когда Юлька после контрольной спускалась в гардеробную, её нагнала Марина.
— Ну что, решила? — спросила она.
— Конечно, решила, — сказала Юлька. — А ты почему задержалась?
— А! — Марина капризно поморщилась. — Опять возилась с этой новогодней газетой. Лучше бы не умела рисовать. Надоело!
Из школы вышли вместе. Они жили в соседних домах, им было по пути. После того как Марина вытащила и читала вслух Володин дневник, Юлька не разговаривала с ней целый месяц. Потом опять стала разговаривать. Не век же дуться…
— Совсем мне не нравится эта выдумка — праздновать Новый год в лесу, — сказала Марина. — Что за танцы на снегу? Ерунда какая-то.
— Ты не понимаешь, — таким тоном, словно бы она жалела Марину, проговорила Юлька. — Лес. Снежная поляна. Огромная ёлка. Костёр. Транзистор. Да это же… Это просто сказочно хорошо! Это будет самый лучший праздник в моей жизни.
— А по-моему, лучше отправиться в поход первого, а Новый год встретить в городе.
— Ни за что ребята не согласятся! — горячо возразила Юлька.
Марина вдруг дёрнула её за рукав.
— Смотри!
Юлька повернула голову. Этого ещё не хватало! Чёрный. Стоит на дороге возле снежного вала, руки в карманах, пальто расстёгнуто, папироса в зубах. Смотрит в упор на Юльку.
— Можно тебя на минутку?
Даже по имени не назвал. «Можно тебя на минутку?» Кого это «тебя»? Меня? Или Марину?
Юлька отвернулась, будто не слышала. Юлька с независимым видом проходит мимо Чёрного. Придумал же: на дороге встречать! Хорошо хоть, Ирина Игнатьевна не видит.
— У вас дома будет ёлка, Марина?
— Будет.
— Юля!
Ага, вспомнил всё-таки имя. Юлька нехотя повернула голову.
— Ну? Что ты?
— Поговорить надо, — сказал Чёрный.
— И что это меня никто не встречает после уроков, — с притворным вздохом проговорила Марина и быстро пошла вперёд, размахивая портфелем.
— Подожди, Марина! — крикнула Юлька ей вслед.
Но Марина и не подумала остановиться.
— Я тороплюсь.
Подумаешь, торопится! Нет, никогда Марина не была настоящей подругой. И не будет, наверное.
— Ну, что тебе? — сердясь сразу и на Марину, и на Чёрного, спросила Юлька.
— Юлька, пойдём сегодня в кино, — сказал Чёрный.
— Что?
— Слышала же!
— Может, ещё — на последний сеанс?
— На последний.
— Нет, — сказала Юлька. — Я не хожу на последний. И вообще сейчас некогда — контрольные. До свиданья.
И Юлька пошла. Но Чёрный пошёл за ней. Юлька зашагала быстрей. И Чёрный прибавил скорость.
— Я тебя буду ждать возле дворца, — сказал он.
— Не жди.
— Билет куплю, — пообещал Чёрный, словно не слышал Юлькиного отказа.
— Ну, хватит, — обернулась к нему Юлька. — Не ходи за мной.
— В десять без пятнадцати, — сказал Пашка. — Не забудь.
— Отстань! — сказала Юлька.
«Ещё не хватало — в кино с ним! На последний сеанс школьникам не разрешают. И мама ни за что не отпустит. И вообще, хватит мне на сегодня неприятностей!»
Но тут же Юлька припомнила, что неприятности ещё не все миновали. Уж если Ирина Игнатьевна сказала, что придёт поговорить с родителями, так она придёт. А мать всякий пустяковый случай готова раздуть в трагедию. Будет ахать и охать… Папа, конечно, не посмеет заступиться. Да и с какой стати ему заступаться? «Я ведь всё-таки виновата. Немножко виновата…»
Пожалуй, лучше было бы подготовить мать к разговору с Ириной Игнатьевной, самой рассказать о сегодняшнем происшествии. Но тогда вместо одной продрайки придётся выдержать две. А чистосердечное признание мало смягчит мать. Нет, лучше уж ждать, будь что будет…
И Юлька вела себя дома как ни в чём не бывало. Только чрезмерное усердие удивило мать: ни погулять не пошла, ни на лыжах покататься. Сидит и сидит за уроками. «Это беда, сколько задают уроков», — думала Анна Тимофеевна, сочувствуя Юльке.
В маленькой комнатке было тепло и уютно. На старом письменном столе лежали тетради и учебники и, возвышаясь над ними, горела настольная лампа с матовым абажуром. Юлька, склонившись над столом, решала задачу по тригонометрии.
Дело подвигалось туго: задача была как будто и простая, но всё упорно не сходилась с ответом. Юлька пересчитывала уже три раза — не сходится, и всё! Уж если выпал невезучий день, так ни в чём не жди удачи.
Юлька решала задачу, а сама прислушивалась. В кухне мать готовит ужин — крошит капусту. Ножик упал. У соседей по радио звучит музыка. Чайковский? Ну да. «Сентиментальный вальс» Чайковского. Отец ещё не пришёл — у него профсоюзное собрание. И Ирины Игнатьевны нет. Может, она всё-таки не придёт? Так, попугала. Смешно жаловаться родителям. Ведь девятый класс! Неужели она не понимает, что это смешно?
Юлька опять склонилась над задачей. Ой, да тут же надо множить, а она делила. Ну, бестолочь!
Не успела Юлька перемножить числа, как раздался звонок. Ручка замерла. Отец или Ирина Игнатьевна? Мать открыла. Послышался мужской голос. Отец.
— Занимается?
— Занимается. Целый день сидит и погулять не вышла.
Это они — о Юльке. «Правда, — подумала Юлька, — в школе уроки, дома уроки, свету белого не видишь…» Ей стало жалко себя.
— Юля, иди ужинать, — позвала мать.
— Сейчас, немного закончу…
Она переписала вычисления в тетрадь и вышла в столовую — вялая и хмурая, как и полагается усталому человеку.
Отец, наоборот, был весел и оживлён, точно не с работы пришёл, а с прогулки.
— Учишься? — сказал Юльке. — Скоро умней отца с матерью будешь, что тогда с тобой делать?
— И то уж без стука войти робею, — подхватила мать.
Юлька промолчала, не до шуток ей было сегодня, только улыбнулась из вежливости уголками губ.
— На той неделе будем пускать новый блок, — сказал отец.
Новый блок — это паровой котёл и турбина в одном агрегате. Словно бы ещё одна новая электростанция присоединится к старой. Уже целый год отец говорил об этом новом блоке. И вот — скоро будут пускать.
— Не знаю, как пойдёт. Опять придётся сутками работать.
— А тебе того и надо, — перебила мать. — Кто тебя на него гнал-то, на новый блок? Сам небось напросился, насильно никто не переведёт.
— Я не говорю, что насильно… Нужны опытные слесари, вот и перевели. Мне честь оказали.
— Да уж тебя только похвали, за похвалу на Луну полететь согласишься, — ядовито проговорила мать.
— На старых турбинах давление сто атмосфер, а тут сто тридцать, — продолжал отец, словно не заметив насмешки. — И пар горячее градусов на семьдесят. Тяжело придётся турбине, тяжело…
— Турбину жалеешь, себя не жалеешь, — сказала мать.
Раньше Юльке казалось, что отец во всём подчиняется матери и немного даже побаивается её. Однако в серьёзных вопросах он всегда поступал, как задумал. В споры с матерью не вступал, действовал тихо, где обходом, где шуточками, а своего добивался.
На работе отца уважали. И грамоты он получал, и премии, и бригаде его присвоили звание коммунистической. А работа у него была сложная. Юлька даже не представляла, какая сложная, пока сама не побывала на электростанции.
Нынче осенью, едва начался учебный год, повёл Алексей Иванович Юлькин класс на электростанцию. Юлька вместе со всеми ходила по просторным, чистым цехам, разглядывала огромные котлы и турбины, множество стрелок, огоньков, диаграмм на щитах управления, слушала грозный гул машин, от которого дрожал пол, а сама всё думала: где же отец? Ей хотелось увидеть отца за работой.
И Юлька наконец увидела его, когда вслед за Алексеем Ивановичем спустилась по железной лесенке в первый этаж машинного отделения. Отец стоял возле разобранной машины и, занимаясь своим делом, не сразу заметил ребят. А Юлька замерла возле колонны под какой-то горячей изогнутой трубой, похожей на огромную колбасу.
Что-то новое, незнакомое, какая-то непонятная красота почудилась тогда Юльке в родном человеке. Почему он казался красивым? Старая спецовка, тёмная рубашка, немолодое, усталое лицо… А глаза необычные — умные, сосредоточенные, строгие. Эти глаза, что ли, делали отца красивым? Нет, не только… Стоял он как хозяин, как властелин, как мудрец в этом царстве металла, и руки бережно, спокойно и умело выполняли тонкую работу.
Отец не ремонтировал машину. Он переделывал лопатки турбины, чтобы увеличить её мощность.
Когда первая машина после реконструкции успешно прошла испытания, бригада праздновала это событие.
Собирались у мастера. Отец вернулся домой подвыпивший и счастливый, пел «Соловьи, соловьи» и «Катюшу» — он не знал современных песен. Мать ворчала: «Ну, распелся спьяну-то!..» — «Я не от вина пьян, — возражал отец, — я — от радости. Эх, не понимаешь ты…» — «Где мне понять…»
Но Юльке казалось — мать всё понимает. И радость его чувствует, и гордость, и сама гордится отцом. Как-то недавно зашла соседка, и мать похвастала: «Моего-то на новый блок переводят со всей бригадой». Мать сама тоже работает на электростанции, в топливном цехе, тут полгорода работает на электростанции…
— Ты что молчишь? — вдруг спросил отец, глядя на Юльку. — Расскажи, как дела, что там нового, в школе…
— Да ничего нового, всё нормально, — сказала Юлька.
Последние слова заглушил резкий звонок. «Явилась всё-таки!» — подумала Юлька.
— Иди открой, Юля, — сказала мать.
Это точно оказалась Ирина Игнатьевна. Пока она раздевалась, Юлька стояла неподвижно, как столб. Вышел отец, принял у Ирины Игнатьевны пальто, бережно повесил на плечики.
— Проходите, пожалуйста. Пообедаете с нами?
От обеда Ирина Игнатьевна отказалась. И от чаю тоже. Мать быстренько принялась прибирать со стола. Юлька ей помогла.
— Ну, как там наша Юля? — спросил отец с такой улыбкой, точно ожидал самых неумеренных похвал и заранее смущался.
— Да в общем-то ничего, — сказала Ирина Игнатьевна сухо. — Но кое-что в её поведении меня беспокоит.
Отец перестал улыбаться, вопросительно посмотрел на Юльку.
— Это что же? — спросила мать, садясь на диван рядом с Ириной Игнатьевной.
— Двоек у Юли нет, — сказала Ирина Игнатьевна. — Просто я зашла поговорить.
— Просто учителя на квартиры не ходят, — грубовато возразила мать.
Юлька собрала груду тарелок, унесла их в кухню и не пошла обратно — принялась мыть посуду.
Вскоре, однако, её позвали. Юлька вытерла руки посудным полотенцем, пришла в комнату, встала у дверей, как утром стояла в учительской.
— Это что же ты, Юля? — сказал отец. — Почему же на контрольную опоздала?
— На контрольную! — подхватила мать. — Это ещё бы не беда. А с каким ты парнем связалась?
— Ни с каким не связывалась, — перебила Юлька.
— Не рано тебе с мальчишками по улице разгуливать?
«Не рано, — подумала Юлька. — Другие уже давно дружат. Что тут плохого?» Но вслух она ничего не сказала.
— Что это за Чёрный? — спросил отец.
— Нехороший парень, — сказала Ирина Игнатьевна, раздосадованная Юлькиным молчанием, которое она всегда считала признаком упрямства. — Его из школы исключили.
— Да знаю я! — затараторила мать. — Хулиган уличный. Да как же ты могла с таким хулиганом связаться? Ведь они все с ножами ходят. Им своей головы не жалко, для них только и есть одно удовольствие — чтобы другому человеку зло сотворить.
Юлька молчала. Стояла, тупо уставившись неподвижным взглядом в пол, и молчала. Странные люди. Почему нужно выбирать такие слова, чтобы они царапали душу? И почему нужно считать всех людей скверными? Пашку. И меня. Ну да, и меня она считает скверной, ленивой, грубой. А себя — хорошей.
— У них вся семья паршивая. Мать я не знаю, мать давно померла, а бабка — спекулянтка и пьяница. Отец женился, уехал, а Пашку с ней оставил. Он ещё паспорта не имел, а уже ларьки обкрадывал.
— Никогда он не воровал! — сказала Юлька.
— А ты откуда знаешь? — вскинулась мать.
— Стало быть, без отца-матери парнишка-то? — спросил отец.
— Он и при отце плохо себя вёл, — заговорила Ирина Игнатьевна. — В седьмом классе… Юля, помнишь, как он на моём уроке выпустил из кармана воробья?
— Это не он.
— Он!
— Нет, не он.
— Кто же? Ты знаешь?
— Знаю.
— Скажи. Ну скажи, теперь уже, два года спустя, всё равно никого не подвергнут наказанию.
— Славка Милюков.
— Не может быть!
— Может. Они поспорили. Чёрный сказал, что, если кто-нибудь другой напроказит и не будут знать — кто, всё равно скажут на него. Они спорили на перочинный ножик. И Славка отдал Чёрному ножик.
— Я и говорю — с ножами ходят, — сказала мать. — Шпана и шпана. Не смей с ним больше видеться! И на обрыв не ходи. Нечего тебе там делать, рано ещё свиданки назначать.
Юлька почти не слушала мать. «Надо так жить, чтобы к тебе не придирались, — думала она. — Если бы я сегодня не опоздала на контрольную, никому не было бы до меня дела. А я всё равно была бы такая же. Из-за маленькой случайности столько суетни. А о чём я думаю, они не знают. И не хотят знать. Лишь бы слушалась. Надо научиться прикидываться».
— Будешь эту неделю без кино, — заявила мать. — А если ещё когда к Чёрному подойдёшь — гляди, худо будет.
— Юля, в общем-то, неплохая девушка, — заговорила Ирина Игнатьевна, смущённая суровым приговором.
— Кабы её не держать в жёстких рукавицах, давно бы с пути сбилась, — возразила мать.
— А за что же, — нерешительно проговорил отец, — за что же парнишку из школы-то изгнали?
— Ты не об нём, ты о своей думай! — раздражённо проговорила мать. — Ты — отец. Запрети ей дружить со шпаной.
— Я, Аня, этого парня не видел, — сказал отец негромко, но с тем внутренним упрямством, которое Юлька не раз уже замечала в нём. — Может, наоборот… Может, помочь надо…
— О господи! — с сокрушением воскликнула мать.
— Школа сделала всё возможное, чтобы перевоспитать этого подростка, — сказала Ирина Игнатьевна и встала.
— Уж я буду за ней следить, — пообещала мать, кивнув в сторону Юльки.
Они оба, мать и отец, вышли в переднюю проводить учительницу. Юлька не вышла. Стояла так же, прислонившись к колоде двери, словно её тут приклеили. А когда хлопнула дверь, быстро убежала к себе в комнатку, легла ничком на кровать, не включая света, подумала: «Хоть бы не пришли!»
— Не ходи к ней, — услышала через дверь голос отца, — пусть одна подумает.
— Испортишь ты её, — сказала мать.
Но всё-таки послушалась — не пошла к Юльке.
4
Юлька совсем и не собиралась дружить с Пашкой Чёрным. Пока его не исключили из школы, они учились в одном классе, но Юлька всегда держалась в стороне от мальчишек. Она даже не разговаривала никогда с Пашкой. И ничуть не жалела, когда его исключили из школы. Потому что он сам был виноват.
Чёрного исключили из школы за то, что он погубил школьный сад. Ночью с одним парнем — тот парень был старше и в школе не учился, просто так болтался по улицам, — с тем парнем они пришли в школьный сад и спилили семь самых лучших яблонь. Яблоням было уже шесть лет, их садили накануне выпуска из школы десятиклассники, когда Юлька училась во втором.
Осенью на месте спиленных яблонь посадили новые. Они были тоненькие, с голыми ветками, беззащитные, словно первоклашки среди старших ребят. А Пашку осенью бабушка устроила в строительное училище.
Юлька не думала о Чёрном, пока он не ходил на обрыв. Он уже недели две ходил, и Юлька стала приглядываться к нему просто из любопытства. Зачем он стоит там по утрам? Любуется природой? Вряд ли. Если бы он любил природу, он никогда бы не спилил яблони. Юлька не смогла бы спилить такие деревья. А он спилил.
Непонятно зачем, но почти каждое утро Пашка раньше Юльки оказывался над обрывом. На Юльку он не обращал внимания. И она на него тоже. Забавно было, что он сидит там на поваленной сосне или стоит возле, только и всего. Юлька даже со смехом рассказала об этом Марине. Напрасно рассказала. Теперь Марина смеялась над ней.
Сегодня после неприятности с контрольной и посещения Ирины Игнатьевны Юлька чувствовала себя несчастной и обиженной. И Пашка казался ей одиноким, несчастным и обиженным. Может, он ради неё ходил на обрыв? Может, он ищет в ней друга? По-человечески, по-хорошему. Достал портфель. Пригласил в кино. А Ирина Игнатьевна и мама наговорили невесть чего.
Юлька терпеть не могла когда на кого-то возводили напраслину. Хулиган. Ворует. Ходит с ножом. Кто видел, что он ворует? Никто. Неправда это. И про нож неправда. И про хулиганство. Ну, спилил яблони… Когда это было? Может, человек стал совсем другим, а его так всю жизнь будут считать хулиганом.
Лёжа ничком на кровати, Юлька долго размышляла в темноте о людской несправедливости. В квартире было тихо. Отец, наверное, сейчас читает газету. А мама вяжет свитер — она давно уже вяжет Юльке шерстяной свитер и торопится закончить до каникул.
Свитер Юльке нравился. Голубой, пушистый, с белыми полосочками. Такой наденешь под лыжную куртку, и не страшен ни ветер, ни мороз. Но в обиде и ожесточении Юльке не хотелось думать ни о чём хорошем. Даже хорошее она старалась вывернуть наизнанку. «Вяжет целый год, — подумала она о матери. — Свяжет к лету. Нужен мне к лету её свитер!»
Юлька резко села на кровати. Слабый свет от уличного фонаря пробивался в окно сквозь тюлевую занавеску. Учебники беспорядочно валялись на столе. Юлька вспомнила, что ещё не собралась в школу. Вздохнула, встала и включила свет.
Она укладывала в старый портфель без ручки книги и тетради, а сама всё думала о своих неприятностях. Целую неделю без кино! Ничего себе. За что? Опоздала на контрольную. Ну и опоздала. «Вот ещё двойки начну получать. Буду учиться на двойки и ходить в кино. На самый последний сеанс».
Юльке ужасно хотелось сделать сейчас что-нибудь навред всему свету. Маме. Ирине Игнатьевне. Отцу. Нет, отец ни при чём… Ни при чём? А почему он не заступился? Почему он не сказал, что это глупо — лишать человека кино?
Если провинилась, так сразу казнить?
«Вот возьму и пойду в кино, — подумала Юлька. — Сейчас же. Который час?.. Половина десятого. Как раз успею. Билет Пашка купит. Раз приглашал, значит, купит». — «Не надо, — сказал Юльке робкий внутренний голос. — Не ходи». Но Юльке сегодня казалось, что все её зажимают и угнетают, и даже свои собственные разумные мысли вызывали возмущение и протест. «Вот ещё! — с капризным упрямством возразила Юлька тому внутреннему голосу. — Захочу и пойду! И пойду. Да, пойду!»
— Мама! — крикнула Юлька, выбегая в столовую. — Мама, я…
Мать подняла голову, руки её замерли на спицах.
— Что такое?
— У меня задача по тригонометрии не получается. Пойду к Марине, вместе решим.
— Ведь скоро десять, — хмуро сказала мать. — Какая тебе Марина в ночную-то пору?
— Что же мне, двойку завтра схватить? — с возмущением проговорила Юлька.
Так натурально она возмущалась, точно и в самом деле собиралась к Марине.
— Что ж ты раньше-то? — недовольно, но уже не так категорично сказала мать.
— Думала, сама справлюсь.
— Может, отец тебя проводит?
— Ещё не хватало! — фыркнула Юлька. — Что, первый раз, что ли?
Последние слова она проговорила уже в передней, натягивая пальто. Мать боялась двоек гораздо больше Юльки, и Юльке на миг даже весело сделалось оттого, что она так ловко воспользовалась маминой слабостью.
Но на улице, в ночном мраке, от которого снег казался серым, на пустынной и непривычно тихой улице Юльке сделалось не по себе. «Лгунья, — подумала она. — Жалкая лгунья. Зачем тебе это нужно? И картина-то, наверное, дрянная!»
Она остановилась и поглядела назад, на двухэтажный дом, в котором жила Марина. Дом мирно светился оранжевыми и голубыми окнами. Голубые окна были от торшеров — в универмаг недавно привезли партию одинаковых торшеров с голубыми колпаками, и многие купили. Юлькина мать тоже купила для спальни такой торшер. «Марина сейчас, наверное, читает, — подумала Юлька. — Или смотрит телевизор».
Она могла ещё вернуться и зайти к Марине. Она бы хорошо сделала, если бы сходила к Марине. Посидела бы с ней у телевизора — и домой. Юльке пришла в голову такая мысль. Но она только усмехнулась: «Что, струсила?» И почти бегом побежала к Дворцу культуры.
Начал падать мелкий редкий снежок. Перед дворцом на высоких столбах ярко горели лампы в матовых плафонах. Под фонарями снежинки алмазно искрились. Белые колонны в ярком свете огней и за этими искрящимися снежинками казались сказочно-величественными. Юлька загляделась на снежинки, на огни, на колонны, и едва не забыла, зачем она тут. Но Чёрный сам заметил Юльку.
— Я знал, что ты придёшь, — сказал он.
Он подходил к Юльке, улыбаясь своей нагловатой жёсткой улыбкой. Позади Чёрного стояла группа парней. Все они теперь смотрели на Юльку, и она догадалась, что Чёрный раньше стоял с ними. И опять ей сделалось неприятно, стыдно за свой обман перед матерью, которая теперь до полуночи не будет спать, в тревоге дожидаясь её.
Ещё можно было уйти. Сказать Чёрному, что она и не думала идти в кино, просто решила прогуляться, и отправиться домой.
— Я билеты взял, — сказал Чёрный. — Идём, уже звонок.
Электрический звонок, предупреждавший о начале сеансов или концертов, звенел и в фойе, и на улице, потому что дубовские зрители предпочитали минуты ожидания проводить на площади перед Дворцом культуры, а не в помещении. Раньше, когда на улице не было звонка, многие опаздывали, и директор придумал такое нововведение.
Чёрный взял Юльку под руку и повёл. Юлька подчинилась. Никогда в жизни Юлька не ходила под руку и теперь держала согнутую в локте руку напряжённо, словно несла что-то тяжёлое.
Кто-то из приятелей Чёрного хмыкнул, но Юлька гордо вскинула голову. Кому какое дело, с кем она идёт под руку? Никому нет дела!
Так, с полным сознанием своей взрослости и самостоятельности, Юлька вошла в вестибюль. И сразу испуганно отпрянула от Чёрного. Прямо напротив входа стояла Ирина Игнатьевна. Каких-нибудь три или четыре шага разделяли их. Бежать было поздно: Ирина Игнатьевна заметила Юльку.
— Романова, подойди ко мне, — сказала она, точно они встретились в школе, а не во Дворце культуры.
Юлька уже без прежней горделивости в осанке медленно подошла.
— Романова, разве ты не знаешь, что на поздние сеансы школьникам ходить не разрешается? Знаешь?
— Знаю, — пожав плечами, сказала Юлька.
— Очень хорошо. В таком случае, немедленно ступай домой.
Юлька повернулась и, опустив голову, ни на кого не глядя, быстро вышла из дворца. Чёрный пропал. А может, он был рядом. Юлька его не видела, она смотрела себе под ноги и никого не видела.
— Идём! — Кто-то схватил Юльку за руку.
Чёрный!
— Отстань, — сказала Юлька и выдернула руку.
— Идём, не бойся, — сказал Чёрный. — Скорей, а то опоздаем.
Он потащил Юльку за угол дворца. Юлька шла за ним. Ей вдруг сделалось всё равно, куда идти. Надо же, второй раз напоролась на Ирину Игнатьевну!
Чёрный повёл Юльку через служебный ход. Они поднялись по какой-то боковой лесенке, миновали коридорчик, прошли мимо дверей, за которыми репетировали гитаристы, и наконец вышли в фойе. Тут было уже пусто — зрители усаживались на места, и свет в кинозале начал меркнуть. Чёрный не стал отыскивать свои места, просто они сели в свободные кресла недалеко от выхода.
— Ты молодец, — шёпотом сказал Чёрный.
«Ирина мне этого не простит», — подумала Юлька.
5
— Романова в последнее время совершила несколько серьёзных ошибок, и я не уверена, достойна ли она участвовать в лыжном походе, посвящённом ветеранам Великой Отечественной войны.
Ирина Игнатьевна сделала паузу и обвела всех участников похода пристальным, требовательным взглядом. «Недостойна, — говорил этот взгляд. — Недостойна. Недостойна!»
— Вы будете встречаться и беседовать с фронтовиками, с людьми, совершившими подвиги в суровые годы войны. Это честь для вас. Большая честь! Пусть вы пока не совершили подвигов. Но в сегодняшней школьной жизни формируется облик будущего гражданина. А Романова…
Брат Ирины Игнатьевны в сорок третьем году сгорел в танке. Он учился в этой школе. Из пятого класса с двумя мальчишками бежал в Одессу — они хотели уехать в Испанию, чтобы воевать с фашистами. В Одессе их задержали. Всё же ему пришлось воевать с фашистами. И он сгорел в танке.
— …Впрочем, пусть она об этом скажет сама.
Странно, что Юлька вспомнила сейчас брата Ирины Игнатьевны. В кабинете боевой славы висит его портрет. Павел Большаков его имя. Надо думать о себе, надо говорить о себе, как-то оправдываться, но собственные неприятности кажутся Юльке мелкими, ничтожными, просто ни к чему все эти разговоры…
— Что же, Романова, тебе слово.
Это Олег Григорьевич, преподаватель физкультуры. Он молодой, работает всего второй год. Лицо у него совсем мальчишеское, с постоянным румянцем на щеках, но на макушке заметно просвечивает ранняя лысина. Олег Григорьевич возглавляет лыжный поход по сёлам района.
— Мы ждём, Романова…
Она встала, вышла из-за парты.
— А что говорить? Опоздала на контрольную. Ходила на последний сеанс в кино. И всё.
— Всё? — выразительно спросила Ирина Игнатьевна.
— Всё, — упрямо глядя в пол, сказала Юлька.
— А обман? Что ты сказала маме, когда пошла в кино?
Юлька молчала.
— Марина, расскажи.
— Да ничего особенного, — затараторила Марина, — просто к нам в половине двенадцатого — мы уже легли, и я тоже лежала с книжкой в постели, читала рассказы Чапека, ужасно смешные — ну, и вдруг кто-то звонит. Мама мне говорит: «Поди открой». Я открыла, а это Юлина мама. Она думала, что Юля у нас. Матери — они ведь, знаете, все такие, ненормальные. Чуть что, им везде чудятся всякие ужасы. Юля просто ушла в кино, а мать бегает по всему городу. И вообще, Юля не виновата, это всё Чёрный, он уговорил её идти в кино. А в походе не будет Чёрного.
— А может, ей больше нравится ходить с Чёрным в кино, чем участвовать в лыжном походе? — ядовито спросил Марк Грудинин.
С тех пор как Юлька у всех на глазах порвала его записку, он всегда старался уязвить её. А тут такой подходящий случай. Юлька усмехнулась и поглядела Марку прямо в лицо. Но Марк ничуточки не смутился.
— Ты в самом деле обманула мать? — спросил Олег Григорьевич.
— Если человека лишают свободы, он должен как-то изворачиваться, — независимо проговорила Юлька.
— Да, в этом ты делаешь успехи, — сказала Ирина Игнатьевна. — В кинозал прошла просто невидимкой. Как ты прошла?
— Через служебный ход, — сказала Юлька.
— Понятно, — кивнул Олег Григорьевич, словно бы одобряя Юлькину ловкость. — Так как, ребята? Может, каждый выскажет своё мнение? Марина уже высказала. Давайте по порядку. Марк, ты начал творить.
— Романова знала, что она участница похода. Но она ничуть не дорожит мнением коллектива. Делает всё, что ей хочется. По-моему, она вообще не обдумывает свои поступки, а действует импульсивно, по первому побуждению.
«Смотри-ка, научную базу подвёл, — насмешливо подумала Юлька. — «Импульсивно»! Ты зато всё обдумываешь!»
— Я считаю, что для Романовой будет полезней, если мы её не возьмём в поход. Может быть, это заставит её серьёзнее взглянуть на себя со стороны.
Марк резко сел, так что под ним скрипнула парта. «Неужели не возьмут? — тоскливо подумала Юлька. — Мама, главное, свитер связала…»
— А я говорю, что Юля достойна участвовать в походе. Она хорошая. Она искренняя. А эти ошибки у неё нечаянно получились. Бывает же! С вами не бывает? Подумаешь, какие все собрались идеальные!
Валя Сизова. Маленькая невидная девчонка с тонкими косичками. Никто в девятом не носит такие детские косички с бантиками на концах, одна Валя. «Всё равно я некрасивая, мне никакие причёски не помогут». Это она однажды сказала Юльке: «Всё равно я некрасивая…» А глаза у неё на самом деле красивые: большие, серые и добрые. Только вот рост маленький. И лицо в веснушках. Даже зимой не сходят веснушки.
— Марк перестарался…
— Марк — отличник, наш, так сказать, маяк…
— Погодите, ребята.
Олег Григорьевич. Юлька подняла голову. Заступится или начнёт мораль читать? Ведь сам недавно был школьником, должен помнить. Или никогда не совершал оплошностей?
— Я вам хочу рассказать одну историю. О том, как мы поднимались на Казбек. Группа альпинистов. Я возглавлял эту группу.
— Вы на Казбеке были? — удивилась Марина.
— Нет, — сказал Олег Григорьевич. — Не были мы на Казбеке. Не дошли. Крепкие ребята. И снаряжение у нас было хорошее. И опыт уже был в альпинизме. Всё было. Только одного нам не хватало: дисциплины. Немножко не хватало дисциплины. И мы не дошли… Ты садись, Романова, что ж стоять.
Юлька села. И сразу как-то стало легче. Все сидят, и она тоже.
Она почти забыла, что ради неё тут собрались. Просто сошлись послушать интересное происшествие из жизни Олега.
— Отправились мы группой в десять человек. Я был самый молодой, но самый опытный. Шёл впереди, остальным приказал идти след в след. Но они, дурни, не слушаются. Тот с фотоаппаратом в сторону отбежит, другому где-то интересное померещится — надо поближе разглядеть. Я сначала добром уговаривал, потом сердиться начал, ругаться даже. Нет, никакого толку!
«На Казбек, — подумала Юлька завистливо. — А я? Поднимусь я когда-нибудь на Казбек? Я бы шла как надо, след в след. Как выглядит земля с Казбека?»
Юлька представила себе обрыв над водохранилищем, с которого начались её несчастья, только тот обрыв в десять, в двадцать, может, в сто раз выше. И с огромной высоты этой — Кавказские горы. «Кавказ подо мною. Один в вышине стою над снегами у края стремнины…» Юлька так живо увидела себя над стремниной, что у неё даже слегка закружилась голова.
— И вот, понимаете, отошёл один с фотоаппаратом. Я вижу — снег под ним какой-то не такой. Даже не могу вам объяснить, чем отличается, а вот какой-то не такой, и всё. Чувствую: на трещине стоит парень. Одно неосторожное движение — и полетит в тартарары.
Юлька слушала. Юлька сейчас же мысленно оказалась на месте того парня. Стояла на трещине, не подозревая опасности, и прицеливалась сфотографировать живописную снеговую шапку на вершине скалы.
— Как тут быть? Крикнуть? Рванётся — и конец. Говорю тихо: «Отойди оттуда». Не слушается: «Да брось ты…» Я опять: «Отойди». Ни с места. Я тихонько подошёл, дёрнул его за руку. Потом ткнул ледоломом — верно, трещина. Разозлился. Говорю: «Ну, всё, идём обратно». Упрашивали. Уговаривали. Но всё-таки пришлось вернуться. Так я и не повёл их на Казбек.
«Струсил, — подумала Юлька. — Просто струсил, что придётся за кого-то отвечать. И сейчас трусит…»
— Вот почему я не люблю брать в поход людей, которые не признают дисциплины.
«Ну и не бери! Ну и не надо!» — мысленно дерзила Юлька.
— Юля не подведёт, я могу поручиться, что Юля не подведёт.
— А если нам из-за Романовой придётся вернуться?
— Не придётся.
Опять Валя Сизова. «Вот Валя от души говорит. Но всё равно не надо. Не надо мне никаких адвокатов!»
— Не придётся вам из-за меня возвращаться. Не беспокойтесь. Не пойду я ни в какие походы!
Юлька вышла из-за парты и, ни на кого не глядя, быстро направилась к выходу.
— Романова! — строго окликнула её Ирина Игнатьевна.
Юлька не обернулась, только ускорила шаги. Хлопнула дверью.
— Романова!
Теперь голос Ирины Игнатьевны звучал не строго. Укоризненно. Даже чуть-чуть просительно. Этого Ирина Игнатьевна не хотела — чтобы Юльку не взяли в поход. «Назло не пойду!» — подумала Юлька.
Юлькины каблуки тяжело, гулко простучали в пустом коридоре. Когда она сбегала по лестнице, никто уже не окликал её. Тем лучше. Тем лучше…
А как же Новый год в лесу? Значит, не будет этого удивительного, может, единственного в жизни праздника в лесу? Нет, хуже: праздник будет, но без неё…
— Ты что плачешь? — спросила гардеробщица.
— Я? — удивилась Юлька. — И не думала.
Отвернувшись, она вытерла ладошками мокрые щёки, и, на ходу застёгивая пальто, быстро вышла на улицу.
6
Конечно, они отправились в лыжный поход по сёлам Дубовского района без Юльки. Их осталось одиннадцать — они прекрасно обошлись без неё. Она одна не могла встретить Новый год в лесу. А они без неё могли.
Юлька Новый год встретила дома. Была маленькая полутораметровая ёлка, на которую Юлька безрадостно цепляла игрушки. Были гости — взрослые, немолодые, неинтересные. Играла радиола. А где-то в пятнадцати километрах от Дубовска, за селом Большие Ключи… Юлька сидела за столом молчаливая и хмурая, как будто не праздник был, а поминки. Даже гости заметили её настроение.
— Скучно ей с нами, с пожилыми, — сказал папин мастер.
— Перед праздником зато много веселилась, — заметила мать.
Юлька рано ушла спать.
Первый день Нового года тянулся так же скучно. Отец с мамой ушли в гости, а Юлька то хваталась за книжку, то крутила радиоприёмник, и всё ей не нравилось — и книга, и музыка, и погода. Ей жизнь не нравилась в этой тихой, пустой квартире. «Что делать? — уныло думала Юлька. — Что мне делать?»
Миновал и этот длинный и скучный день.
Второго Юлька проснулась с непонятно тревожным чувством. Ей показалось, что она проспала и теперь опоздает в школу. Юлька испуганно открыла глаза. Но тут же вспомнила: каникулы. А тревога почему-то не проходила. Беспричинное нетерпение охватило Юльку. Ей казалось, что куда-то она должна бежать, что-то делать. Немедленно бежать и делать. Словно какая-то пружинка дрожала в ней и не давала покоя.
Юлька отбросила одеяло и, тихо ступая по крашеному, блестящему от яркого солнца полу, подошла к окну. Белые пальмы цвели на нижних стёклах. А выше стёкла были чистые, и через них Юлька увидала снежный пустырь, усыпанный мелкими искрящимися хрусталиками.
Она представила себе, как сейчас по белому полю цепочкой идут на лыжах ребята с рюкзаками за плечами. Марк, конечно, впереди. Впрочем, впереди скорей всего Олег Григорьевич. А за ним — Марк. Потом — Марина. Валя Сизова, наверное, идёт последней. Если по росту — то последней. А Юлька по росту шла бы где-то в середине. Пятой или шестой.
«Ничего, — подумала Юлька, — ничего особенного не случилось. Что я, без них не покатаюсь на лыжах? Без рюкзака ещё легче…» Ей вдруг очень захотелось на улицу, на мороз, в этот белый простор, и она торопливо принялась одеваться.
В лыжных брюках и в новом свитере, который мама успела-таки связать к каникулам, Юлька вышла в столовую. На столе она увидела завтрак, накрытый белой салфеткой. Мама, уходя на работу, прибрала со стола, оставив только Юлькин завтрак. В кухне на плитке стоял кофейник с остывшим уже кофе. Юлька не стала подогревать, словно и в самом деле ей надо было так уж торопиться, выпила тёплого кофе и, захватив лыжи, вышла на улицу.
День выдался морозный. Пока Юлька шла по двору с лыжами на плечах, январский холод цепкими пальцами ущипнул её за щёки, начал заползать под свитер. По улице, в забитом снегом кювете, тянулась лыжня. Юлька стала на лыжи, взмахнула палками, рванулась вперёд. И сразу стало теплее.
Обогнув Дворец культуры, Юлька вышла к парку, который по крутому откосу спускался к водоёму. Лыжня по широкой просеке убегала вниз. Это здесь тогда Чёрный поднимался с Юлькиным портфелем.
— Вперёд! — громко скомандовала себе Юлька и выдернула из снега палки, служившие ей тормозом.
Обросшие инеем берёзы и липы понеслись ей навстречу, раскидистые кусты орешника торчали из сугробов, зелёные сосны с белыми наростами на ветвях приветствовали лыжницу. А Юлька стояла, слегка пригнувшись, подняв палки и стараясь только сохранить равновесие в стремительном движении. Сердце замирало от быстроты, страха и восторга, желобки лыжни покорно стелились ей под ноги, лыжи легко мчали Юльку по затенённой просеке, и Юльке хотелось, чтобы долго-долго не кончался этот волшебный путь. Но просека вдруг расступилась, солнце брызнуло в глаза, сверкающий белый берег водоёма открылся взгляду, а лыжня круто завернула вдоль леса.
Юлька резко затормозила и огляделась. Знакомый остров с зелёными соснами и тихими заснеженными дачками лежал посреди водоёма. А правее острова тянулись белые, озарённые ослепительным солнцем холмы, и по ним сероватой извилистой лентой уходила дорога. Та самая, по которой ушли ребята…
Юльке сделалось грустно и захотелось вернуться домой. Но что там, дома? Опять сидеть одной? Юлька оттолкнулась палками и заскользила по берегу водоёма, намереваясь выйти к острову.
Строго говоря, остров не был островом. Как известно из географии, остров со всех сторон окружён водой, а этот против электростанции соединялся с берегом насыпной дамбой. Летом в воскресные дни по дамбе шло столько же народу, как перед сменой на электростанцию. Но зимой дамба пустынна, только лыжники порой торопливо, словно опаздывая на работу, устремляются на остров. Впрочем, для лыжников кругом довольно простора. То ровные, то холмистые поля расстилаются окрест Дубовска, с ложбинами, с перелесками, с деревеньками вдалеке, с чёрными терриконами, похожими на огромные муравьиные кучи.
Лыжня двумя лентами стелилась вдоль берега до самой дамбы. Кромка льда меховой оторочкой изгибалась по краю тёмного, дышащего паром овала водоёма. Чем ближе к дамбе, тем гуще становились клубы пара.
На дамбе Юлька опять сделала остановку. Вот откуда он был хорош, Дворец культуры с белыми колоннами высоко над обрывом. Сосны, словно часовые в зелёных мундирах, строго в ряд стоят перед величественным зданием. Слева от дворца и вниз по обрыву — парк, а справа — город.
Есть, наверное, города лучше Дубовска. Конечно, есть. Но этот дорог Юлькиному сердцу, дорог и мил, как бывает мило лицо родного человека. «Хорошо как!» — безотчётно подумала Юлька и опять помчалась вперёд.
Она не любила ходить на лыжах вполсилы. Неинтересно. Рвануться вперёд как следует, вот так, раз, два… Ух, какой жгучий ветер! Щёки, наверное, красные, как это зимнее солнце. Руки мёрзнут в перчатках, а самой жарко. Ничего, сейчас и руки согреются, надо ещё быстрей. А ну-ка, ещё, ещё быстрей!..
Вот и остров.
Остров был довольно большой. Слева от дамбы раскинулся просторный луг, сейчас покрытый толстым слоем снега. Середину острова занимал сосновый бор. А по берегам приютились сады с маленькими дачными домиками, похожими на пчелиные ульи.
Юлька нырнула в лес. Лыжни тут разбегались во все стороны, пересекались, сплетались. Заячьи следы вдруг пунктирной стёжкой пересекли Юлькину дорогу. Юлька остановилась и прощупала взглядом снег вокруг деревьев. Вот бы увидать сейчас живого зайца! Нет, не видно. Косой либо давно удрал, либо ловко замаскировался.
В лесу ветра совсем не чувствовалось. Руки у Юльки согрелись, щёки горели, и вся она была сейчас лёгкая и сильная, сама себе казалась какой-то особенной, будто не Юлька из девятого «Б», а… Кто? Ну, например, артистка кино. Оператор кричит: «Приготовиться!» Надо красиво взмахнуть палками и легко скользнуть вперёд. Вот так. И улыбаться. Здорово! Жаль, что на самом деле нет оператора. Никого нет. Никто не видит, какая Юлька сейчас красивая.
Юлька пересекла лес и вышла к дачам. Из одного домика серым жгутиком поднимался дым. Не из крыши, а из окна — кусок железной трубы торчал из заделанной фанерой форточки, и из трубы шёл дым. «Какой это чудак живёт зимой на даче?» — подумала Юлька.
И опять вообразила себя героиней фильма. Судьба забросила её на неизвестный остров, она заблудилась, ей грозит смерть от голода и холода… Собрав последние силы, она бредёт через лес. И вдруг — избушка. Неизвестный человек выходит ей навстречу. Кто он? Разбойник? Изгнанник? Спаситель или враг? Теряя сознание, Юлька падает в снег…
В домике пронзительно заскрипела дверь. Юлька вздрогнула и попятилась на лыжах назад. Но тут же остановилась, удивлённо глядя на хозяина дачи, который из кучи хвороста, лежащей возле крыльца, выбирал самые толстые сучья.
— Павлик! — крикнула Юлька.
Парень разогнулся, угрюмовато поглядел на Юльку, словно был недоволен, что она тут оказалась.
— Заходи, — не слишком приветливо проговорил он, — гостьей будешь.
«А почему бы и нет? — подумала Юлька. — Вот назло им, назло им всем буду дружить с Чёрным!»
7
Пашка распахнул дверь дачки и по-джентльменски пропустил Юльку вперёд, а за нею вошёл сам.
В маленькой квадратной комнатке было жарко от раскалённой железной печки. Стол, два табурета, железная кровать с сеткой, ничем не покрытая, составляли всю обстановку. На столе лежал замок и ключ, на печке тонко гудел чайник. Ещё небольшой настенный шкафчик висел у дверей, Юлька его сначала не заметила. В углу стояли лыжи с палками.
Чёрный указал Юльке на табурет:
— Садись. Чаю хочешь?
— Нет. Я на минутку.
— Хоть сейчас уходи, если боишься, — усмехнувшись, ответил Чёрный.
— Я не боюсь, — сказала Юлька.
Она прошла и села на табурет. Чёрный молчал. И Юлька молчала. Уже неудобно было молчать, а о чём говорить, не знали. Тут кстати чайник вскипел, расплескался на печку, зашипело, пар поднялся. Чёрный заметался в поисках тряпки. Так и не найдя её, он раскатал длинный рукав своего свитера и воспользовался им как прихваткой.
— Давай чаю выпьем. У меня, правда, хлеб да сахар, больше ничего нет…
Он открыл шкафчик, достал хлеб, завёрнутый в газету, вынул из кармана складной нож. Тарелок не было. Хлеб — на газете, сахар — на бумажке, стакан — один.
— Пей, я потом, — сказал Чёрный.
Он налил Юльке кипятку.
— Какой странный хлеб, — удивилась Юлька, — так и рассыпается на крошки.
— Он перемёрз, — объяснил Чёрный. — Я купил, а потом три дня тут не был.
— А вкусный.
— Как пирожное.
Юльке и в самом деле понравилось угощение: перемороженный хлеб с сахаром и кипяток. Кто не ел, тот, конечно, не поймёт, подумает: ерунда. Нет, вы сперва поплутайте суток двое на лыжах в тайге, потом наткнитесь на такую вот избушку неизвестного отшельника, отогрейте у печурки совсем закоченевшие руки, попробуйте этот мороженый хлеб с кипятком, а потом будете говорить, ерунда или не ерунда.
Одной минуты не потребовалось Юльке, чтобы вообразить таёжную глушь за окном. Видимо, она попала в избушку охотника. А сама… Кто же она сама?
— Ещё? — спросил Чёрный, заметив, что стакан опустел.
— Нет. Пей ты.
Он положил в стакан кусков десять сахару, налил до краёв кипятку и стал есть хлеб, запивая этим сиропом. На Юльку он не смотрел, а куда-то мимо, в стену, и взгляд у него был безразличный и усталый, как у взрослого. Ворот свитера растянулся, из него торчит тонкая смуглая шея, словно ветка тополя из стакана. «Без отца-матери парнишка-то», — вспомнились Юльке слова отца. И таёжные фантазии как-то сразу отошли в сторону, Юлька увидела перед собой живого парнишку с трудной судьбой, бывшего однокашника, озорника Пашку Чёрного.
— Это что же, ваша дача? — спросила Юлька.
— Наша. Ещё когда мать была жива построили.
— И ты здесь живёшь?
— Да нет… Прихожу иногда, если бабка надоест своим ворчанием.
— Вдвоём с бабкой живёшь вообще-то?
— Вдвоём. Бабка у меня паршивая. Всё молится. За десять километров в Воскресенское в церковь ходит, а сама у соседей из сарая яйца таскает. «Прости, господи, мои прегрешения?»
Пашка с такой уморительно постной миной передразнил бабку, что Юлька расхохоталась. Но сам он даже не улыбнулся.
— Ненавижу я её, — сказал Пашка. — Убил бы…
— Ты с ума сошёл!
— Ладно, — оборвал Пашка, — не будем о ней. Пускай живёт.
— Что тебе бабка? — сказала Юлька. — Ты сам уже взрослый. Скоро работать пойдёшь. Сколько тебе? Шестнадцать?
— Шестнадцать… А когда мать умерла, мне было двенадцать. Через полгода уехал отец.
— Почему он не взял тебя?
— Я сам не поехал. Мачеха не хотела. Я подслушал, как они ругались с отцом. Она его уговаривала: «Пусть Паша поживёт с бабушкой». Нужен я ей… Потом отец поставил ультиматум: «Не хочешь Пашку воспитывать — разойдёмся». А я не поехал. Зачем насильно навязываться? Пускай живут.
— Он вам помогает?
— Сначала помогал. А теперь у них ребят двое. Письма пишет раза три в год. Собирался приехать в отпуск, да дорого. Далеко забрались — на Камчатку. Это она его нарочно подальше увезла. И в гости не пускает. Тряпка он, отец. Мать им всегда командовала. Теперь — эта. Я ему не отвечаю на письма. Бабка посылает свои хныканья, а я не пишу.
— Это нехорошо…
— Нехорошо? — вскинулся Чёрный. — Нехорошо? А ему — хорошо? Ему первая встречная баба дороже сына… Вот и пусть живёт…
— Он пишет тебе — значит, помнит.
— Может, и помнит, — остывая, сказал Пашка. — Да мне-то до него дела нет. У тебя настоящий отец. А у меня — так, дрянь.
— Откуда ты знаешь про моего отца?
— Тар, слыхал… Дружок один у меня есть из его бригады. А мне на отца не повезло. И вообще не везёт в жизни.
— Ты сам не везёшь, — сказала Юлька. — Что в школе вытворял? И с уроков сбегал, и дрался, и двойки без конца получал. А потом ещё эти яблони. Зачем ты их спилил?
— Со зла.
— И когда ты успел столько зла набраться?
— Успел… Бабка первая меня злу обучила, когда маленького прутом драла. Тебя не били прутам?
— Нет.
— Я до хрипоты ревел, когда она меня драла. И в школе тоже… Меня ещё в начальной школе учительница невзлюбила. Чего я ей сделал? Невзлюбила, и всё! Чуть что: «Приведи родителей…» Как будто я уж такой дурак, что без родителей ничего не пойму.
— Ну, поозорничать-то ты всегда любил, — заметила Юлька.
— Ладно, пускай озорничал… А вот в четвёртом классе… В четвёртом дроби проходили или в третьем? Забыл. В общем, объясняет дроби. Не знаю, слушал я или нет… Может, не очень слушал. Вызывает к доске. «Напиши: одна вторая прибавить три четвёртых». Написал. «Решай». Стою. Не знаю, как решать. Не понял. «Такой-сякой, невнимательный, лентяй…» Ругает. Я молчу. Потом, когда домой пришёл, обидно стало. Как дал рёву! Отец: «Что с тобой, почему плачешь?» Рассказал про эти дроби. А у нас на квартире в это время инженер жил, строитель. «Иди, говорит, сюда». Посадил меня за стол и в десять минут эти дроби объяснил. Я всё понял. Что же, она не могла, что ли, объяснить?
— Каждому по отдельности некогда объяснять.
— Пока ругала меня, могла объяснить.
— Знаешь, у других людей всегда находишь всякие недостатки. А у себя никто не видит.
— Я вижу, — сказал Пашка. — Ленивый я. Ленивому хорошей дороги в жизни не будет. Учиться я ленивый. И работать тоже. А воли, чтобы себя переломить, нету. И дружки у меня такие же…
Пашка залпом допил уже остывшую сладкую воду, зло посмотрел на Юльку:
— А ты зря пошла со мной в кино. И сюда зря заявилась. Что, лучше не нашла?
— Дурак! — вскочив с табуретки крикнула Юлька. — Я из-за тебя… — Но осеклась, не стала рассказывать, сколько злоключений пережила из-за Пашки. Только ещё раз возмущённо крикнула: — Ду-рак!
Пашка не обиделся, даже коротко хохотнул.
— Помнишь, в седьмом классе, когда я тебя за косы дёргал, ты тоже всегда орала: «Дурак! Дурак!»
— А ну тебя! — сказала Юлька и быстро пошла к двери.
Чёрный, расставив руки, преградил ей путь. Потом цепко схватил Юльку за плечи, и она близко увидела его колючие глаза.
— Пусти! — крикнула Юлька и дёрнула плечами, пытаясь высвободиться.
— А захочу — и не пущу, — жёстко глядя на Юльку и неприятно улыбаясь, сказал Чёрный.
— Пусти!
Юлька обеими руками с силой толкнула Чёрного в грудь. Он выпустил её плечи, отлетел в сторону. Юлька в два прыжка оказалась у порога, пинком открыла дверь и выскочила на улицу. Лыжи стояли наготове, ждали Юльку. И палки торчали, воткнутые в снег.
«Дурак! — теперь уже мысленно обругала Юлька Чёрного. — И зачем я пошла к нему?»
— Подожди, — как ни в чём не бывало сказал Чёрный, следом за Юлькой выйдя из дачки. — Подожди, я тебя провожу.
Он вынес лыжи и в самом деле собирался проводить Юльку. Ну не нахал?
— Не надо, — сказала Юлька. — Не провожай. И вообще…
— Я пошутил, — сказал Чёрный. — Чего ты взъерепенилась?
— Ничего.
Юлька резко двинула правой ногой, помогла себе палками и направилась к лесу. Чёрный ещё только становился на лыжи. Юлька спешила уйти от него. Но в лесу он её нагнал.
— Юлька!
— Ну, чего ещё?
— Я знаю, из-за чего тебя не взяли в лыжный поход.
Юлька остановилась. Чёрный направил лыжи по целику, встал рядом.
— Я не хотел, честно — не хотел.
— Ну при чём тут ты? — сказала Юлька. — Я сама виновата.
— Пойдём на восточный берег. Я тебя на плоту покатаю.
— На плоту?
— Ну да… У меня там есть плот.
Юлька была любопытна. Зимой — на плоту. Правда, водохранилище в этой стороне близ электростанции зимой не замерзает, но всё-таки это забавно: зимой — на плоту.
Хотя Юлька и не высказала вслух своего согласия, Чёрный решил, что они договорились. Он первым заскользил под заснеженными деревьями, прокладывая свежую лыжню. Юлька, чуть помедлив, пошла за ним.
Лыжи сами направляли Юльку вслед за Чёрным, и она на ходу разглядывала лес. Вон можжевельник уютно выглядывает из-под белой пушистой накидки. Высокая ель одна-единственная стоит среди сосен. Ветер ли, птицы ли занесли сюда еловое семечко? Сколько лет прошло с тех пор?
Кто-то странно зацокал у Юльки над головой. Юлька остановилась.
— Паша, подожди.
— Что ты?
— Какая-то птица.
Он прислушался, оглядел ель.
— Это клёст. Вон он, на ветке. Иди с этой стороны.
Юлька бесшумно скользнула вперёд. Опять остановилась. И увидала наконец бойкую краснопёрую птичку. Клёст, наверное, тоже заметил Юльку, но не спешил улетать, сидел себе и цокал, словно ему дела не было до тех, кто тут бродил под деревьями среди зимнего безмолвия.
С восточной стороны острова лес доходил до самой воды. Если не поостеречься, можно тате с разгону и въехать в воду. Но Чёрный вовремя затормозил. Развернув лыжи, он сделал несколько шагов уже по берегу. В маленьком затончике Юлька в самом деле увидала плот.
Он был небольшой — несколько коротких и не очень толстых брёвнышек, скреплённых проволокой. Три поперечные доски, прибитые к плоту гвоздями, служили и полом, и дополнительным креплением. Пашка сошёл с лыж, наклонился возле берёзового пня, пошуровал рукой под снегом и вытащил длинное самодельное весло.
Остров тут совсем близко подходил к берегу — метров десять, наверное, надо проплыть, десять или пятнадцать. Юлька не очень умела определять расстояние на глаз. Но пода в этом проливе на фоне снега и ледовой кромки у берегов казалась чёрной и зловещей, и Юлька пожалела, что согласилась кататься на этом дурацком плоту. «Всё я делаю не так», — подумала она. Но отступать теперь казалось ей позорной трусостью.
— Давай заходи, — скомандовал Чёрный, отвязывая канат, которым был закреплён плот, от того же берёзового пенька.
Юлька взяла лыжи в руки, проваливаясь в снег, добрела до плота. Плот слегка качнулся, когда Юлька ступила на него. «Утонем», — подумала она со страхом. А Чёрный, оставив лыжи на берегу, прыгнул на плот и оттолкнулся веслом от берега.
— Боишься? — спросил он.
— Прямо реву от страха, — сказала Юлька, крепко обнимая свои лыжи.
— А что? — Пашка дёрнул в усмешке уголками губ. — Хочешь, столкну тебя сейчас в воду?
— Толкай.
«И столкнёт, — с тоскливым чувством подумала она. — Никто даже не узнает, что я утонула…»
Остров был безлюден — Юлька уже знала. Она поглядела на противоположный берег. Здесь, за дамбой, город не строился. Здесь были поля и вдалеке, на холме, среди чуть придымленных снегов цепочкой вытянулись дома небольшой деревеньки Балюки. На берегу стоял мальчишка лет девяти, в валенках с галошами, в длинном, на вырост, пальто и в меховой шапке.
— Я бы тебя спас, — сказал Чёрный. — Столкнул, а потом спас. На меня находит такое… Ну, охота сотворить чего-нибудь отчаянное. Хочешь, я сам сейчас прыгну в воду? Хочешь?
Сумасшедшую готовность прыгнуть в ледяную воду увидела Юлька в глазах Чёрного. Стоит ей сказать: «Прыгни» и…
— Не люблю психов, — сказала Юлька.
— А на войне такие психи становятся героями, — заметил Чёрный.
— Греби, — попросила Юлька.
— Не нравится мой корабль?
— Не корабль, а корыто.
— Я воду люблю, — сказал Чёрный, подгребая к берегу. Они уже миновали середину проливчика, и Юлька понемногу успокаивалась. — В моряки бы я пошёл.
— Никому дорога не заказана. Можешь служить моряком.
— Бабка говорит: у человека есть судьба, и против судьбы ничего не сделаешь.
— Ты же не уважаешь бабку.
— Да нет, она старуха умная. Жестокая и нечестная, а умная.
Плот пошёл быстрее, словно и он, как Юлька, боялся мрачной глубины воды и спешил к земле. Мальчишка угрюмо смотрел на плот.
— Что, ещё решил поплавать? — спросил Чёрный мальчишку.
— Я тебе всё равно морду набью, — со злостью отозвался мальчишка. — Вот только вырасту немного и набью.
— А ты сейчас набей, — сказал Пашка.
— Ничего, подождёшь.
Юлька, улыбаясь, следила за перебранкой. И что Чёрный связался с таким маленьким? Маленький, а смотри какой ершистый.
— За что он тебе грозится? — спросила Юлька.
— Да искупал я его в прошлом году. Поплыл со мной на плоту, а расплатиться не захотел. Я и столкнул его в воду возле берега.
Пашка захохотал. Юлька смотрела на него недоверчиво и серьёзно.
— Дождёшься у меня! — крикнул парнишка и, погрозив кулаком, пошёл по дороге в Балюки.
— А если бы он утонул? — сказала Юлька.
— Говорю — возле берега. Что я, осёл, в тюрьме за него сидеть? Простудился только. Пока добежал до Балюков в мокрых штанах, ревматизм схватил.
— Зимой? — спросила Юлька.
— Весной. В марте. Я же не виноват, что он такой хлипкий. Да ему ещё лучше: в санатории лечился. Я вон сроду в санаториях не бывал.
— Сволочь ты, — сказала Юлька.
— Только разглядела? — спросил Чёрный. — В школе давно поняли, что сволочь, и выгнали. А ты даже на остров ко мне явилась. Я теперь всему Дубовску расскажу, что ты за мной бегаешь.
— Эх ты! — презрительно проговорила Юлька.
Она повернулась и пошла к городу, вскинув на плечо лыжи. Тот мальчик уходил вправо, к Балюкам, Юлька — влево, к городу. А Пашка один стоял на берегу водохранилища у своего плота.
— Юлька! — крикнул он. — Юлька, подожди. Я пошутил. Никому я не расскажу…
Он бежал к Юльке, топая по дороге смёрзшимися ботинками. Юлька обернулась, выставила лыжи, словно пику.
— Не подходи ко мне! Не смей!
— Жалко, что тебя не искупал, — зло проговорил Пашка.
— Хулиган, — сказала Юлька.
Она встала на лыжи. Пашка молча смотрел, как она ухолила на лыжах прочь. Долго смотрел ей вслед. Но не догонял больше и не окликал.
8
«С таким я ходила в кино! — думала Юлька, стремительно скользя на лыжах. Она резкими бросками неслась вперёд и вперёд по берегу водохранилища, словно бы убегала от погони. — Из-за него меня не взяли в лыжный поход. А он гад. Искалечил мальчишку. И ещё доволен своей подлостью. Ой, дура… Какая я дура!..»
Юлька запыхалась от быстрого бега. Ресницы и брови заиндевели. Она остановилась, достала платок, вытерла лицо. Оглянулась. Чёрного не было видно — должно быть, вернулся на остров. Мальчик поднимался по склону горы в свои Балюки, на белой дороге чётко виднелась его маленькая фигурка.
«Не хочу я о нём думать, — скользя на лыжах, мысленно говорила себе Юлька. — Не буду о нём думать. Что у тебя общего с Чёрным? Ничего у меня нет с ним общего. Я и на обрыв больше не пойду, чтобы с ним не встречаться. И на остров…» — «Ещё чего не хватало! — сама себе возразила Юлька. — На остров из-за него не ходить. Или на обрыв. Может, вообще запрёшься дома? Везде я буду ходить. А разговаривать с ним не стану. Нашла приятеля. Ещё заступалась за него. Он злой. Ну, хватит! Хватит о нём!»
Юлька уже вошла в город. Воткнув палки в снег, она отстегнула крепления. В гору лыжи придётся тащить на себе. Поднимаясь по скользким ступеням, Юлька, чтобы не думать о Чёрном, принялась их считать. На самой верхней ступени Юлька остановилась и обернулась назад — поглядеть на электростанцию. Отсюда, с высоты, очень хорошо была видна электростанция, и Юльке нравилось на неё смотреть.
Вплотную к старому корпусу, уже закопчённому и давно привычному, стоял новый, розовеющий свежим кирпичом и более мощный. В этом корпусе — тот самый блок, на который перешёл отец и который в январе, через две недели или раньше, даст первый ток. Новая кирпичная труба стройно поднималась в небо. Она была в диаметре больше тех, старых, но издали казалась тоньше из-за огромного роста: на семьдесят метров переросла она своих сестёр. Скоро в топке нового парового котла забушует пламя, свирепо жаркие струи пара ударят в лопасти турбины, и белыми клубами дыма дохнет над степью великанша труба.
На стальных мачтах подстанции, чуть провиснув, тянулись провода высокого напряжения. По степи и потом по горе, которая виднелась вдали, выстроились ажурные башни. Они стояли, словно роботы, раскинувшие в стороны короткие руки, и держали провода. День и ночь, в жару и в стужу, год за годом стояли на своих постах и держали провода, по которым электростанция посылала из Дубовска мощную силу, рождённую её турбинами.
Юлька всегда, глядя на электростанцию и на эти уходящие вдаль по стальным башням провода, испытывала чувство гордости. Не потому, что на электростанции работали отец и мама. Просто чувство гордости за Человека испытывала Юлька, за Человека и его дела, к которым — вот только немного обождать — будет причастна и она.
Мелкие снежинки начали падать с неба. Юлька даже не заметила, когда спряталось солнце. Должно быть, она в это время сидела в дачном домике с Чёрным. Ну да, она выбежала и стала надевать лыжи, а снег уже не искрился, снег лежал однотонный, скучный, и погода начала хмуриться.
Юльке оставалось недалеко до дому, но снег становился всё гуще; сухой, колючий, он сыпал отвесно, будто где-то наверху, в этой мутной мгле, было огромное сито и небесные великаны, озоруя, сеяли снежную муку. Юлька добралась до дому вся белая и долго стряхивала веником снег с лыжного костюма, а шапочку сняла и несколько раз с силой ударила об ладошку.
Дома было тепло и пусто. Юлька поглядела на часы. Мама с отцом придут ещё не скоро. Включила радио. Передавали музыку. Юльке музыка не понравилась — показалась однообразной и бесконечной.
Смутная тревога томила Юльку. Вот-вот, казалось ей, что-то должно произойти в её жизни, что-то важное и необыкновенное, и сердце у Юльки замирало, как на крутом повороте в машине, идущей на большой скорости. Было чуть жутко и радостно. Жутко — от неизвестности. Радостно — от туманной надежды.
Что сейчас ребята делают? Они разбились на группы и уже разошлись по деревням. Четыре группы — в четыре деревни. Марк, Марина и Валя Сизова должны пойти в Петушки. Забавное название: Петушки. Сидят сейчас в жарко натопленной избе бывшего фронтовика, хозяин, закинув ногу на ногу, устроился на диване, курит и, задумчиво глядя куда-то вдаль, в прошлое, рассказывает о войне. Марк и Марина просто слушают. А Валя, конечно, раскрыла тетрадочку — она записывает, чтобы ничего не упустить потом, когда будет рассказывать в классе о встрече с героями Великой Отечественной.
«Что же это такое? — подумала Юлька. — Почему я не с ними? Ирина Игнатьевна виновата? Или Чёрный? Или я сама? Так и пройдут мои каникулы дома? И ничего интересного не случится? И не хочу…»
— Я не хочу, — вслух сказала Юлька.
Юльке сделалось вдруг так завидно, так захотелось быть там, с ребятами, в этих неизвестных Петушках, что впору было кинуться на автобусе, на лыжах или хоть пешком догонять ребят. Не задумалась бы Юлька кинуться, если бы не обида. Не захотели взять. Недостойная. Недисциплинированная. Ну, ладно…
Ей захотелось немедленно сделать что-то такое, чтобы все удивились и поняли, как они были несправедливы к ней. Она вдруг поняла отчаянность Пашки, когда он собирался прыгнуть с плота. Она бы сейчас тоже прыгнула. Если бы только на неё смотрели. Ирина Игнатьевна, Олег Григорьевич, Марк, Марина… Для одного Пашки она бы не стала… А так… Пусть бы ахали: «Бедная Юлька! Вот до чего мы её довели. Она утонет. Спасайте! Она простудится в этой ледяной воде…»
Насладившись воображаемой паникой среди тех, кто её обидел, Юлька отступилась от этого плана мести как явно невыполнимого. Как-то иначе она должна была доказать им свою независимость. Например, поехать в деревню. Одной взять и поехать в деревню. Разыскать фронтовиков. Поговорить с ними. Может, она узнает о таком героизме, какой им и не снился.
Юлька единственный раз в своей жизни была в селе. Она окончила тогда пятый класс, а у матери с отцом летом выпал отпуск, и отец предложил поехать в Хмелёво к своей двоюродной сестре, которая Юльке, стало быть, приходилась тёткой.
В Хмелёве был огромный пруд, устроенный в давние времена по воле помещика. Огромный и совершенно круглый, как тарелка. Дугой вокруг пруда раскинулось село. Полуокружностью — село, а напротив села вплотную подступал к воде лес.
Помещичий дом стоял как раз на границе села и леса. В этом доме теперь была больница. Тётя работала в больнице санитаркой. Жила она в маленьком домике недалеко от больницы. А чуть в стороне, наполовину в лесу, был домик, в котором жила Мария Захаровна — старушка доктор.
Тётя принимала какое-то участие в войне. Не то была в партизанах, не то спасала раненых… Они с Юлькиной мамой часто сидели по вечерам на скамейке возле домика и разговаривали. Юлька не слушала о чём. Юлька играла с девчонками в классы или в лапту. Теперь она бы…
«Теперь я бы обо всём её расспросила. Теперь я обо всём её расспрошу. Да, вот что я сделаю: я поеду к тёте. Пусть они сидят в своих Петушках. Уж Хмелёво-то наверняка не хуже Петушков».
Юлька пришла от своего решения в бурный восторг. Она, пританцовывая, пробежалась по комнате и весело пропела:
— Поеду в Хмелёво! Поеду в Хмелёво!
Она готова была тут же помчаться на автобус, но… Ох, уж эти родители! В кино ушла — и то мать бегала по всему городу. Попробуй без разрешения уехать в Хмелёво. Тотчас кинутся догонять.
Нет, уехать без разрешения было невозможно. Ждать до вечера, когда мама (в таких делах главное слово, конечно, за мамой) вернётся, тоже казалось Юльке невозможным. Через проходную Юльку на электростанцию ни за что не пропустят. Что оставалось делать?
Поразмыслив, Юлька решила, что всё-таки придётся ждать маму. Хорошо, если отец сегодня не задержится на работе и они придут вместе. Отец как-то легче поддавался Юлькиным доводам. А маме всегда заранее казалось, что у Юльки на уме одни глупости, и она говорила «нет», ещё не разобравшись хорошенько с очередным Юлькиным проектом.
Чтобы не терять времени даром, Юлька принялась собирать вещи. Она укладывала их в рюкзак — в тот самый, который приготовила для лыжного похода. Одно будничное платье. Одно выходное — можно будет сбегать на танцы. Туфли, конечно. Капроновые чулки…
Покончив с рюкзаком, Юлька тщательно смазала лыжи. «Не отправиться ли в Хмелёво на лыжах?» — пришло ей в голову. Но одной так далеко идти на лыжах показалось неинтересно, и Юлька отвергла эту мысль.
Завершая одно дело, Юлька тут же придумала себе другое, чтобы быстрее проходило время. Она сбегала на автобусную станцию и узнала, что последний автобус уходит в семнадцать тридцать. Мама придёт часом раньше. Если проявить достаточную напористость, можно к этому вечернему автобусу поспеть.
Когда до конца смены оставалось полчаса, Юлька помчалась к проходной электростанции. Тут на просторной площади стоял огромный ледяной дед-мороз с шикарными, загнутыми книзу усами. Юлька остановилась рядом с ледяным старцем и стала ждать гудка.
Мимо неё к проходной шла вторая смена; мужчины, и женщины, и совсем молоденькие девчонки-хохотушки. Вон прошёл, прихрамывая, начальник цеха — инвалид войны, вон молодожёны из соседнего дома… Многих Юлька знала, небольшой город — Дубовск, родной Юлькин город, и не удивительно, что многие ей знакомы. Наконец людской поток поубавился, потом совсем иссяк, и тут коротко и не очень громко прогудел гудок. И тотчас из проходной пошла первая смена — густой толпой, как на демонстрации.
Матери долго не было, и Юлька уже начала беспокоиться, не пропустила ли она. Но тут как раз мать в своём сером пальтишке и в пуховом платке вынырнула из проходной, и следом за ней степенным, широким шагом вышел отец. Юлька кинулась к ним.
— Ты чего — аль соскучилась? — спросил отец.
— Конечно, — сказала Юлька.
— Без уроков-то за каникулы, гляди, с тоски сгинешь, — засмеялась мать.
Юлька тотчас воспользовалась хорошим настроением матери и заговорила о поездке в Хмелёво.
— То-то обрадуется тётка такой гостье! — насмешливо проговорила мать.
— А почему же? — возразил отец. — Обрадуется. Она людей любит. Нехорошо, что мы давно не были у неё. А Юля пусть поедет.
— Ну, глядите, — с неожиданной для Юльки лёгкостью согласилась мать.
9
С вечерним автобусом Юльке уехать не удалось.
— Не на пожар, — сказала мать, — в темень-то тащиться. И завтра успеешь.
— У меня, может, завтра настроение ехать пройдёт.
— Того лучше, — решила мать. — Дома посидишь.
Юлька надулась и молчала. «До каких же пор, — обиженно думала она, — до каких пор я буду во всём ей подчиняться? Скорей бы уж школу кончить…»
Мать сходила в магазин, купила для тётки гостинцев.
— Смотри, — сказала Юльке, — по вечерам допоздна не шатайся, как здесь.
— Когда это я шаталась? — возмутилась Юлька.
— Знаешь — когда, — обрезала мать.
— Ладно, Аня, не порть девчонке настроение, — вмешался отец.
Утром они рано ушли на работу, и Юльку никто не провожал. Народу на автобус собралось много. Стояли у дороги, приплясывали, и Юлька с рюкзаком за спиной и с лыжами в руках приплясывала, гулко постукивая подошвами ботинок об асфальт.
— Идёт, — сказал кто-то.
Автобус проскочил мимо стоявших кучкой пассажиров и, резко затормозив, остановился. Водители частенько прибегали к этому трюку, чтобы избежать давки при посадке. Юлька не знала хитрой тактики водителей, но времени даром терять не стала: резво кинулась к автобусу и, обогнав пожилую женщину с мешком, первой оказалась возле машины.
Места на билетах не были указаны, и Юлька могла сесть на любое, даже на первую скамейку. Но на первую она не села, чтобы не пришлось уступать потом старикам или ребятишкам. Юлька села в середине, у окна.
Окно, правда, было сплошь обмёрзшее, но это Юльке даже понравилось: всё-таки занятие в дороге — оттаивать стекло. Она сняла варежку и вначале пальцем вытаивала маленький кружочек, а потом стала его расширять, прикладывая к холодному стеклу то одну, то другую ладошку.
В автобусе было холодно — отопление почему-то не работало. Ноги у Юльки начали стынуть, изо рта шёл пар. Кружочек на стекле, который Юлька отвоевала у мороза, быстро затягивало матовой плёнкой. Юлька опять расчищала его согретыми в варежках пальцами, чтобы видеть расстилающийся за окном мир.
Снежные поля то по равнине белели до самого бледно-голубого, сомкнувшегося на горизонте с землёю неба, то взбирались на пологие холмы и спускались в долины и овраги. Рощицы или небольшие группы деревьев встречались иногда в искристом снежном царстве. Вон двумя рядами, точно солдаты, протянулись тополя полезащитной полосы; ветви у тополей обросли пушистым инеем, бледные тени деревьев стелились по снегу. Непонятная смутная радость поднималась в душе Юльки, ей нравилось ехать в холодном автобусе среди белых полей.
Шоссе не проходило через Хмелёво. Автобус останавливался на перекрёстке дорог, и до села надо было километра два идти пешком.
Юлька вышла из автобуса со своим рюкзаком и с лыжами и прищурилась от ослепительного блеска снегов. Окрест Дубовска тоже лежали снега, но такой белизны, такой удивительной искристости Юлька, кажется, никогда ещё не видала.
Чем ближе подходила Юлька к Хмелёву, тем больше узнавала знакомые места. Вот он — пруд, круглый, словно огромная тарелка. Мальчишки носятся по льду на коньках. Один запряг лохматую чёрную собаку, держится за верёвку, барином стоит на коньках, и собака катает его по ледяному полю. «Коньки не взяла, — с досадой подумала Юлька. — Ну что ж я коньки не взяла!»
Тётя не подозревала о приезде Юльки и не ждала её. На дверях дома висел большой замок — тот самый, которым тётя запирала квартиру и три года назад. Ключ она тогда клала под колоду над дверью. «Вот удивится, когда придёт!» — подумала Юлька и, привстав на цыпочки, пошарила рукой на колоде.
Ключа не было. «Не могла положить!» — раздражённо подумала Юлька, словно тётя должна была догадаться о её приезде. Юлька даже пожалела, что приехала в Хмелёво. И что ей взбрело в голову? Решила доказать ребятам, что она без них обойдётся. Удовольствие торчать тут перед закрытым домом…
Крыльцо у тётиного дома было высокое, да и дом стоял на взгорочке, так что Юлька видела всё село. Пруд и дугою изогнувшуюся по берегу пруда улицу с кирпичными и деревянными домиками, и дымки над трубами, и там, за домами, — неоглядные белые поля. Впрочем, теперь они казались не белыми, а чуть голубоватыми.
До больницы было каких-нибудь двести шагов, но не идти же туда с рюкзаком и с лыжами. Юлька огляделась, соображая, куда бы припрятать своё имущество. Разве в огород? Она сбежала с крыльца, отворила кое-как сбитую из штакетника калитку. В огороде был старый сарайчик, в котором тётя хранила дрова и уголь. На этот раз Юльке повезло — сарайчик оказался не заперт.
Юлька никогда ещё не бывала в больнице, и тихое розовое здание с плотными белыми занавесями на окнах внушало ей странное чувство робости. Летом тут по двору бродили больные в серых халатах, сидели на скамейках перед цветочной клумбой и разговаривали слабыми голосами. Теперь двор был завален снегом, и только аккуратно разметённая тропинка вела от калитки к больничному корпусу. Юлька осторожно, словно боясь кому-то помешать, прошла по этой тропинке и потянула за ручку обитую войлоком дверь.
В большой комнате, куда попала Юлька, никого не оказалось. Две белые скамейки стояли справа у стены. Крашеный пол блестел, будто его только что покрыли лаком. Прямо была дверь. И налево тоже. Эта, которая налево, оказалась ближе, и Юлька отворила её. Дверь при этом скрипнула, и человек в белом халате, сидевший в глубине комнаты за столом и что-то писавший, поднял голову.
— Входите, — сказал он.
Юлька вошла.
В просторном и светлом кабинете только пол был желтовато-коричневого цвета, а всё остальное — белое: стены, кушетка, занавески, докторский халат и даже стол, за которым он сидел на белом стуле.
— Кто? — спросил доктор. — Мама? Отец?
— Тётя, — сказала Юлька, не слишком вникнув в суть вопроса.
У доктора были густые волнистые волосы, зачёсанные кверху, бледное лицо и большие карие глаза. «Какой красивый», — подумала Юлька.
— Что с тётей? — отрывисто и строго спросил доктор.
— Я не знаю, — сказала Юлька. — Вот приехала, а у неё замок.
Доктор недоумённо потёр пальцами над чёрными, сросшимися на переносье бровями.
— Ваша тётя лежит в больнице?
— Не лежит, а работает, — уточнила Юлька.
— Как фамилия?
— Переверзева Анна Николаевна.
— Анна Николаевна… Сейчас я её приглашу, вы подождите…
Доктор встал. Он оказался худым и высоким — на целую голову выше Юльки.
— Когда я в прошлый раз приезжала, вас тут не было, — сказала Юлька, несколько осмелев.
— Да, я недавно…
Он пересёк кабинет и вышел — не через ту дверь, возле которой стояла Юлька, а через другую, ведущую в коридор.
— Анна Николаевна! — услышала Юлька его голос. — К вам гости…
И тут же впереди доктора в кабинет вбежала полная неуклюжая тётя в белом халате и с расплывшимся в улыбке круглым лицом.
— Юлечка! — восторженно крикнула она и кинулась обнимать племянницу. — Вспомнила! Приехала!.. Вот радость-то! Ну, идём, идём, я тебя провожу домой.
10
Юлька не ожидала, что тётя так обрадуется ей. Она вообще не думала о тёте, когда ехала в Хмелёво. Но Анна Николаевна была уверена, что Юлька приехала ради неё.
— И как же ты решилась приехать? Как же ты обо мне вспомнила?
— Да вот, — сказала Юлька, шагая рядом с тётей по дороге между высокими снежными отвалами, — приехала. У нас в школе есть кабинет боевой славы. Мы разыскиваем героев Великой Отечественной войны, фотографии их, расспрашиваем о подвигах. В Дубовске много бывших фронтовиков… А перед каникулами Марк говорит: давайте поедем в сёла. А Олег узнал и предложил на лыжах.
— Ребята из вашего класса, что ли?
— Да. Марк со мной учится. А Олег — преподаватель.
— Как же ты его так запросто, Олегом-то?
— Да он молодой, — сказала Юлька. — В глаза, конечно, величаем… Но я не захотела с ними идти на лыжах. Думаю: поеду лучше к тёте. В Хмелёве хватит места на лыжах покататься.
— Ещё бы! — гордо проговорила Анна Николаевна. — Вон они, поля-то… А хочешь — в лесу катайся. Да наше Хмелёво…
— Конечно, — перебила Юлька. — И герои войны у вас, наверное, есть.
— Чтобы со звёздочкой — таких нету. А с орденами — много. И Петренко, и у Кукушкина вся грудь в орденах да медалях, как в праздник нацепит — так аж позванивают, и Васин награждённый. Твоего боевого кабинета не хватит, если всех наших фронтовиков туда собрать. Отец-то с матерью как живут? — спросила тётя, уже поднявшись на крыльцо и открывая замок.
— Хорошо, — сказала Юлька. — А как вы?
— Ты мне «вы» не говори. Я тебе родня. Учителя по имени зовёшь, тётку по отчеству готова величать… Что это придумала?
— Ладно, тётя, — снисходительно улыбнулась Юлька. — Ты не шуми.
— А вот шуметь буду, — возразила тётка. — Всю жизнь шумлю, теперь уж не отучишь.
В домике у тётки было очень тепло и чисто. В просторной кухне Юлька увидала побелённую плиту, стол, накрытый голубой клеёнкой, шкафчик на стене. Две крашеные табуретки стояли у стола. Тут же, у дверей, была вешалка. Всё было так, как тогда, три года назад…
— Раздевайся, — сказала тётя. — Грейся да хозяйничай. Мне обратно на работу надо.
— Строгий у вас доктор? — спросила Юлька.
— Порядок любит, — уклончиво заметила тётя. — Мария Захаровна тоже, бывало… Ты помнишь Марию Захаровну?
— Помню.
— Она ведь…
— Я знаю. Ты писала папе.
— Андрей Ильич приехал — она ещё жива была. Помогала ему… Молодой, трудно. Вот тут, в шкафчике, — хлеб, молоко, сало. Ты поешь, Юля. Вечером щей наварим, каши гречневой. А то картошки напечём. Любишь печёную картошку?
— Люблю. Я селёдки привезла копчёной — мама гостинцы послала.
— Хороший гостинец, — обрадовалась Анна Николаевна.
— Нравится ему здесь? Не скучно?
— Кому?
— Ну, доктору…
— Скучать некогда — один на всю больницу. Замотался на работе — с утра до ночи, с утра до ночи… Скоро полегче будет. Ещё врач приедет — невеста его. В одном институте учились, только он раньше кончил. А она нынче кончает. Ждёт он её не дождётся… Ну, побегу я, Юля.
— Беги, беги…
— Дрова в сарае, если чай захочешь вскипятить.
— Найду, — сказала Юлька.
Анна Николаевна ушла, плотно прихлопнув тяжёлую дверь. Юлька осталась одна. Она прошла в комнату. Вся комната была застелена простиранными старыми половичками. Лежанку у печи узнала Юлька. И стол под вязаной скатертью. И диван… Только обивка на диване была другая — зелёная, с жёлтыми цветочками. А раньше диван был коричневый. Юлька хорошо его запомнила — она спала на этом диване. Тётя на лежанке спала, Юлька на диване, а отец с матерью уходили на сеновал — им нравилось спать на сеновале. У тёти тогда была коза, и для козы она запасала сено.
«Ну вот, — подумала Юлька, — вот и я приехала в деревню». Она почувствовала, что хочет есть, и вернулась в кухню. Достала из шкафчика хлеб. Отрезала от толстого куска ломоть жёлтого сала. Налила в кружку молока. И отлично поела. Никогда, казалось Юльке, она не обедала дома так вкусно.
Идти на улицу Юльке не хотелось — надроглась в автобусе. В комнате на подоконнике она нашла старую книгу с растрёпанными страницами и с библиотечным штампом. Писемский. «Тысяча душ». Юлька устроилась на тётиной лежанке. Удобная была эта лежанка, широкая, накрытая чистым домотканым рядном. Юлька прижалась спиной к тёплой печке и принялась читать.
Она нехотя взялась за роман, с недоверием оценивая тётин литературный вкус. И с первых страниц не понравилась ей книга — Юлька предпочитала современные, чтобы знакомая описывалась в них жизнь. Но постепенно история Настеньки захватила Юльку. Она читала страницу за страницей, лишь изредка отрываясь от книги, чтобы поудобнее устроиться на лежанке либо взглянуть на минуту на небольшие, доверху разрисованные морозом стёкла. И лишь когда начало темнеть, Юлька отложила книгу. Вспомнила, что скоро придёт тётя с работы — надо бы приготовить обед.
Юлька и дома иногда готовила по поручению матери. Ей нравилось возиться в кухне. Нравился огонь в плите, и запах закипающего супа, нравилось резать картошку острым ножом. А теперь ко всему этому примешивалось ещё и тщеславное желание удивить тётю своей заботливостью и своими кулинарными способностями.
Юлька сходила в кладовую, принесла мяса. Сбегала в сарай за дровами — захватила кстати и свой рюкзак, про который совсем забыла. Слазила в подполье за картошкой. Всё у ней спорилось, и, когда на крыльце послышались тяжёлые тётины шаги, щи были уже почти готовы.
Анна Николаевна широко распахнула дверь и не вошла, а вбежала прямо на середину кухни.
— Не поздоровался! — возмущённо и громко проговорила она. — Проскочил мимо на машине, ровно я ему столб, а не человек. Хоть бы головой мотнул! И головой не мотнул!
Юлька улыбалась, отвернувшись к плите. Кто-то там с ней не поздоровался, так она готова полдня кричать на весь дом.
— Кто это с тобой не поздоровался?
— «Кто, кто»! — раздражённо передразнила тётя, словно Юлька тоже была в чём-то виновата перед ней. — Степан Ивин со мной не поздоровался, вот кто.
Юлька помнила эту фамилию.
— Директор совхоза? — спросила она.
Она совсем развеселилась. Ну, тётя! Директор совхоза непременно должен с ней раскланиваться! Не заметил, ну и какая беда?
— Директор! — ворчливо проговорила тётя. — Был бы он директором, кабы не я.
— Так это ты его назначила директором? — насмешливо спросила Юлька.
— Директором я его не назначала, — разматывая с головы тёплый платок, объяснила тётя. — А кабы не я, был бы он ещё в войну покойник. Не довелось бы ему теперь директорствовать.
Тётя Аня платок сняла, положила на полочку над вешалкой, а пальто забыла снять, так в пальто и села на табурет возле стола.
— Пальто сними, — сказала Юлька. — В кухне вон как жарко.
— Эх, люди, люди! — со вздохом проговорила обиженная Анна Николаевна.
Однако послушалась Юльку — сняла пальто. И даже заинтересовалась обедом:
— Чего это ты наготовила?
— Щи, — сказала Юлька. — И селёдка с картошкой. Садись, будем обедать.
Она проворно накрывала на стол. Ей понравилась роль хозяйки. Она только переживала, одобрит ли тётя её щи. Но тётя, осторожно схлебнув с дымящейся ложки, похвалила Юльку.
— Вкусно, — сказала она. — Спасибо тебе. Не привыкла я, чтоб обо мне заботились. Одна да одна.
— Плохо одной? — спросила Юлька.
— Что хорошего! — вздохнула тётя. — Война у меня всех забрала. И отец на фронте погиб. И брата в войну убили. И парень, жених мой, косточки сложил в Белоруссии. Так и осталась одна.
Юльке стало жаль тётю.
— Ты не обижайся на директора, — сказала она. — Может, просто задумался человек.
— Может, и задумался, — согласилась тётя.
— А как ты ему жизнь спасла?
— Было такое дело, — вяло, словно бы не желая рассказывать, сказала Анна Николаевна.
Юлька догадалась, что надо хорошенько попросить, чтоб рассказала. Тётя не хотела рассказывать просто так, ради разговора. Другое дело, если Юльке очень интересно…
— Мне очень интересно, тётечка. Я же после войны родилась, я же не знаю, как это всё происходило, — горячо проговорила Юлька.
— Ты книжки читаешь про войну, — ещё сопротивлялась Анна Николаевна.
— То книжки, а то живые люди…
И тётя сдалась.
— Ну ладно уж, расскажу… Поедим только сначала, а после обеда я тебе и расскажу.
11
— Немец-то обошёл наше Хмелёво. Стороной обошёл. Мы все сидим, приказу ждём, когда нам эвакуироваться. Я и тогда в больнице работала. Мария Захаровна ещё молодая была, а я — вовсе девчонка, восемнадцать исполнилось.
Больных которых домой отправили, самых тяжёлых в областную больницу отвезли. Пусто, тихо… Две лошади у нас при больнице было. Лошади наготове стояли, имущество всё больничное упаковано, только команды нету. Слышно — орудия бухают, близко уж, а всё не едем. Наш председатель сельсовета всё одно твердит: отгонят немца да отгонят немца. Не сдадут, мол, наше Хмелёво.
А немец — вот он. В Сердюковке. От Сердюковки до нас — восемь километров. Прибег оттуда один парнишка прямо в сельсовет: «Иван Иваныч, заберите меня в партизаны». Нашего председателя сельсовета Иван Иваныч звали. Стал Иван Иваныч звонить в район, а телефон не работает. Тогда он командует: всем эвакуироваться. Ну, которые были наготове, тронулись сразу. Две машины было у колхоза, на машинах поехали, кто на лошадях, а кто и пешком, лишь бы подальше от ворога.
А были такие, которые и остались. Всякие были, Юлечка. У подружки моей Нюрки Фоминой мать парализованная да двое братишек маленьких. Куда ж ей? Мать не бросишь. Осталась. А Василий Стругалев — тот к приходу немцев в новую рубаху вырядился. Ждал их. Старостой после у них служил.
Ну, это я всё не про себя. Это я после узнала. А в самое-то это горячее время я лошадей запрягаю, Марья Захаровна с Дашей — медсестра у нас была Даша — ящики грузят на подводы, всё спешно-спешно, пока последнюю дорогу фашисты не перерезали. На Топольки ещё свободная была дорога, через Топольки мы к станции собирались доехать, а там уж — поездом, куда назначат.
Я-то сама нацелилась идти на фронт. Думаю: помогу Марье Захаровне на поезд погрузиться — и на фронт. Мама за год до войны померла. Брат с отцом — на фронте. Пустой оставался дом. Я и вещей с собой в эвакуацию не брала, только ботинки новые да костюм взяла, а больше ничего.
Ну вот, Юлечка, погрузились это мы, я тороплюсь, каждая жилочка во мне трясётся, боюсь, что не успеем уехать от фашиста. А Мария Захаровна стоит на крыльце больницы в растерянности и ровно чего-то ждёт. Это я уж после сообразила, что ничего она не ждала, а жалко ей было бросать свою больницу. Перед самой войной как раз отремонтировали, как новенькая была больница…
Даша подбежала к Марье Захаровне, тянет её за руку: поехали скорей, не успеем. И Марья Захаровна послушалась, пошла за ней к подводе. Я на первой подводе сижу, Каурый был запряжён, хороший такой конь, добросовестный, а у них — кобылка Сильва, та покапризней, набалованная. Стала Марья Захаровна на телегу забираться, и тут вдруг из лесу выходят двое раненых красноармейцев. Один вовсе белый с лица, как только на ногах держится, а другой покрепче, рука у него на перевязи, идёт и товарища здоровой рукой поддерживает.
Я было Каурого понукнула. А красноармеец-то — тогда ещё не солдатами наших воинов называли, а красноармейцами, — этот красноармеец-то, который послабее, вдруг со всего росту на землю рухнул. И товарищ его не смог удержать.
Марья Захаровна про эвакуацию сразу позабыла, кинулась к этому раненому. Подняла гимнастёрку, а там повязка кой-как сделана и вся от крови мокрая.
«Несите, — командует нам, — его на стол».
«Марья Захаровна, немец в Сердюковке!»
Это Даша ей про немца. Марья Захаровна как на неё глянула — и слов не надо.
«Уезжайте, — говорит, — я одна с ранеными останусь».
Разве ж мы её одну бросим? Внесли раненого, положили на стол. Ящик с хирургическими инструментами распаковали. Пока она одному операцию сделала, темнеть начало. Электричества нету. Зажгла я лампу керосиновую. Другому раненому при керосиновой лампе руку перевязывали. А уезжать уже некуда — немец ворвался в Хмелёво. Вот так мы и остались, Юлечка…
Юлька ничком лежала на диване, положив руки на валик и опираясь на них подбородком. Тётя устроилась на лежанке. Свет в комнате не включили, лампочка горела в кухне, и из дверей на половички падала светлая полоса. Эта полоса и разделяла тётину лежанку и Юлькин диван, стоявший у стены под прямым углом к лежанке.
Через небольшие окошки, завешенные марлевыми вышитыми занавесками, в комнату заглядывала зимняя ночь. В полумраке горницы тётя виделась Юльке смутно. Ей казалось, что сидит там не пожилая женщина с седыми волосами, заплетёнными в две тощие, завязанные на затылке косички, и сложенными на полной груди руками, а молодая санитарка, прямая и стройная, какой тётя была, должно быть, в сорок первом. И пустая больница представилась Юльке, и керосиновая лампа в операционной, и сгущающийся мрак за окном, и особенная, жуткая тишина небольшого села, занятого врагом.
— Что же, — спросила Юлька, — спасли тех красноармейцев?
— Спасли, — глуховатым ровным голосом сказала тётя. — Как же, спасли… Да не только их. Ещё приходили из окружения. Больниц не осталось, одна наша километров на сто в округе, а может, и на двести… Добирались к нам, по ночам стучали в окошко. И жители шли, и красноармейцы. Марья Захаровна в ближние палаты женщин, стариков да ребятишек устроила. А в самой дальней красноармейцы лежали. Так и называли её: дальняя палата. Немцы приходили несколько раз. Марья Захаровна их на улице встречала. «Тиф, тиф!» И по-немецки им чего-то, она немецкий знала. Они и не заходят. В нашем селе немцев постоянно не было, из Сердюковки наезжали. А староста что знал, про то молчал. Встреча у него была с Иваном Ивановичем. Иван Иванович партизанский отряд собрал. К ним в лес и красноармейцы уходили наши. Подлечатся — и в партизаны. И Каурого мы им отдали, и Сильву, чтоб немцам не достались.
Вот однажды Иван Иванович с двумя партизанами пришёл ночью к старосте. «Если, говорит, больнице какой вред немцы сотворят — тебе не жить, так и знай». Что там староста немцам говорил, не знаю, а больницу нашу не трогали. Картошку нам жители для больных давали. Хлеба тоже понемногу собирали. Иногда я с мешком ходила по домам, случалось, что ж таить… Не для себя просила. У кого из больных родные — те кормили своих. А раненых голодными не оставишь. Изворачивались… Нам ещё что повезло: партизаны в лесу на корову бездомную наткнулись. Ну, и привели нам. Держали при больнице. Выручала нас Бурёнка…
Кабы не партизаны, мы бы пропали. Только им без нас тоже бы худо пришлось. Раненых по ночам на носилках к нам приносили. А то за Марьей Захаровной придут: «Марья Захаровна, погибнет без вас человек…» И уходит она с ними. Отчаянная она у нас была. Ещё гражданскую медсестрой прошла.
Не сказать, чтоб не боялась фашистов. Боялась. Раз прибежала Даша, говорит: «Немецкий офицер пришёл». Так Марья Захаровна с лица изменилась, и руки у неё затряслись, сама я видела. А она руки сплела и пальцами захрустела, чтоб дрожь унять. И к немцу даже с улыбкой вышла… Ты помнишь, какая она была, Марья Захаровна…
— Помню, — сказала Юлька.
Когда Юлька приезжала в Хмелёво, Марья Захаровна была уже нездорова. Она ещё работала в больнице, но Юлька видела, что ей тяжело работать, ей даже ходить было тяжело. В белом халате и в белой шапочке, она часто сидела по вечерам в своём кабинете у раскрытого окна и глядела на пруд. У неё прямо в кабинете за ширмочкой стояла раскладушка, и она обычно ночевала в больнице. От больницы до дома было всего метров пятьсот, но Марье Захаровне расстояние это казалось большим, особенно ночью, когда привозили тяжёлого больного и приходилось спешить к нему в темноте, и она поэтому почти всегда ночевала в больнице. А может, больница была для неё роднее этого пустого домика, в котором её никто не ждал. Муж Марьи Захаровны погиб в гражданскую, и она на всю жизнь осталась одна.
— Ты её хворой помнишь, — сказала тётя. — Здоровой не помнишь. Но она и хворая всё для людей жила. Уж с постели не вставала, а больных осматривала. Андрей Ильич приехал — молодой, робкий, и всё ходил к ней совета спрашивать. Больного приведёт, посадит на табурет возле кровати, и Марья Захаровна его выслушивает. Вот какая была… Поболе бы таких людей на свете…
На улице лаяли собаки, в морозном воздухе их голоса звучали громко и тревожно.
Юльке странно было, что Марьи Захаровны уже нет. Ходила в лес к партизанам, лечила красноармейцев, обманывала немцев… Сидела по вечерам у раскрытого окна. Лёжа в постели, сама больная, выслушивала больных. И вот её нет. И тёти не будет. И мамы. И отца. «И меня… Да, и меня. Не скоро. Но всё-таки — и меня… Почему так неугомонно лают собаки?»
— Я тебе ещё о чём-то хотела рассказать? — перебила Анна Николаевна мрачные Юлькины мысли.
— Ты про Степана Ивина собиралась рассказать, — напомнила Юлька.
— A-а, про Ивина… Он тогда мальчишкой был, Стёпка-то. Не то стукнуло ему пятнадцать, не то не хватало до пятнадцати… Отец — в партизанах, ну, и он с отцом. Росту малого, неприметный, за несмышлёныша сходил. Вот и посылали его партизаны в разведку. Или связаться с кем надо из села — Степан идёт. И к нам в больницу приходил, и Марью Захаровну провожал к партизанам.
Всё хорошо обходилось, пока мост не взорвали партизаны. А как взорвали мост, немцы прямо озверели. В Сердюковку гестаповцы приехали. Школу, изверги, заняли, в школе людей пытали.
В Сердюковке и схватили Стёпку. Чей? Откуда? Партизан? Он молчит. Избили, конечно. И — в подвал. Там подвал был при школе, учитель раньше картошку в нём держал. А гестаповцы тюрьму из него сделали.
Там уж было полно арестованных. Кто — партизан, а кого и так, за компанию схватили. Втолкнули Стёпку. Стоит у дверей, трясётся. Старушка уборщица в школе жила. Упросила она немцев, чтоб позволили соломы заключённым принести.
Тащит огромную охапку соломы. Открыл ей немец дверь, и увидала она Стёпку. «Беги», — ему. Сама соломой от немца загородила, вроде не может протиснуться. Стёпка растерялся. Она опять: «Беги!» Он и шмыгнул в сени.
Немец услышал — и за ним. Тут другие фашисты прибежали на шум. И — в погоню. А ночь. Стёпка по-за домами — да в лес. Кабы не снег, не видали бы его немцы. А на снегу видать. Стреляют. И попал один. У самого леса уж был Стёпка. Упал, ползком протащился метров двести. Немцы отстали — в лес боялись идти. А он память потерял. В бедро пуля угодила. Да избитый. Да перепуганный. Силы-то и кончились…
Там я его, Юленька, и нашла. В Сердюковке у меня подружка жила, с немцем дружила. Ну, Иван Иваныч и посылал меня к ней иногда. Передаст со связным: «Пусть, мол, Нюра к Феньке сходит». Она болтливая была, подружка-то. Днём я боялась ходить. Вечером пробралась, переночевала у неё. Утром иду, на рассвете, гляжу — парнишка лежит. Думала, мёртвый. Нагнулась — нет, живой… И узнала его: Стёпка.
Что делать? Огляделась. Никого вроде нет. Кабы летом — легче, зелёные веточки упрятали бы. А зимой лес далеко проглядывается. Тащить парня — как бы на немца не напороться. Бросить — замёрзнет. Да и дотащить-то мне его не по силам… Разметалась головушка — не придумаю, как быть. Кабы саночки, довезла бы до больницы. До больницы ли, до первого ли немца встречного…
У той девахи, что с немцем дружила, были во дворе санки, брат у ней катался. Вернуться, взять? Просить ли, без спросу ли стащить? Погибнет, думаю, парень. Воротилась. Деревня пустая — никто меня не увидал. И санки утащила я тайно. Кобель во дворе меня признавал, не залаял…
Прибегаю с санками — Стёпка мой очнулся, сидит, за берёзу держится.
«Заползай, — говорю ему, — на салазки».
А он пошевелиться не может — стонет.
«Больно, — говорит, — тётя».
Тут я на него прикрикнула.
«Хочешь, — говорю, — жить или не хочешь? Помирать решил, так оставайся, я уйду».
И повернулась, вроде уйти хочу. Не ушла бы, конечно, а попугать решила, чтоб он силы свои в кулак собрал. И верно — помогло.
«Хочу, — говорит, — жить».
Зубы сжал и стал на салазки садиться. Я ему помогла.
По прямой от Сердюковки к Хмелёву я его не повезла — опасалась на немцев либо на полицаев напороться. Крюк сделала. Каково нам было, про то я знаю да Степан. Отволокла его маленько в сторону, кофту с себя сняла, разодрала, ногу ему перебинтовала. Он от боли стонет. Я из сил выбиваюсь. Парнишка на вид был щуплый, а по снегу волочить тяжело. Хоть и здоровая я была, а не могу — ну, хоть ложись да помирай вместе с ним.
И вдруг, Юленька, с чего, откуда померещилось — вдруг будто Гриша меня позвал. Жених это мой — Гриша. Далёкий такой, слабый голос: «Ню-ра». Вздрогнула я, прислушиваюсь. Тишь кругом. Откуда тут Грише быть? На фронте он. Может, раненый? Это уж я о нём тогда подумала. Может, сейчас его такая девка, как я, с боевого поля волокёт. И поняла: нельзя мне Стёпку бросить. Никак невозможно.
В общем, довезла. Поблизости от больницы оставила его в лесочке. «Подожди, говорю, меня здесь». Сбегала домой, свою старую шубу да платок ему принесла. Одела бабой. И так, в бабьем виде, к больнице подвезла. Она хоть и на краю села, на безлюдье, да на лихого человека и в пустыне напороться можно. Марья Захаровна в дальнюю палату положила Стёпку. Вылечила — даже не хромает.
Вот теперь и считай, кто его директором назначил. Кабы не та уборщица из Сердюковской школы да не я…
— А её, уборщицу, не тронули немцы?
— Где ж не тронули… Заперли туда же, с арестованными, в подвал. А через три дня расстреляли за помощь партизанам. У Глухого оврага расстреляли — есть такой овраг возле Сердюковки.
Анна Николаевна умолкла. Тишь стояла кругом, даже собаки угомонились, мирная ночная тишь и в доме, и за окнами. И над Глухим оврагом сейчас тихо, снегом укрыт Глухой овраг, деревья замерли над ним в почётном карауле, изредка пощёлкают на деревьях от мороза сучья, точно затворы винтовок.
— Как её фамилия? — спросила Юлька. — Ты знаешь?
— Фамилия её Тимошкина. Дарья Никитична Тимошкина, — чётко, словно читая по книге, проговорила тётя.
12
Юлька проснулась оттого, что в кухне звякнули дужки ведер, услышала тяжёлое тётино дыхание. Тётя принесла воды. От колодца надо подниматься в гору — запыхалась. Юлька встала, принялась одеваться.
— Выспалась? — заглянув в горницу, спросила Анна Николаевна. — Хочешь, в больницу сходим, покажу тебе нашу дальнюю палату, если уж ты военными делами интересуешься.
— Хочу, — сказала Юлька.
Когда, напившись чаю, они вышли из дому, было ещё темно. В предрассветном сумраке смутно виднелись дома и старые вётлы, раскинувшие над деревней свои голые ветви. В домах горели огни. И окна больницы сквозь белые занавески светились огнями.
— Андрей Ильич ещё дома, — сказала Анна Николаевна.
Юлька посмотрела вправо — туда, где на отлёте у самого леса одиноко стоял небольшой домик. В этом домике много лет жила Марья Захаровна, а теперь его занял Андрей Ильич. Через окно, до половины закрытое простыми белыми занавесками виднелась лампочка без абажура, подвешенная под самым потолком.
— Неустроенно живёт, — заметила Анна Николаевна. — Печку не каждый день топит, закрутится на работе — так и спит в холоде. Говорю: «Давайте приберу у вас, печку истоплю». — «Не надо, я сам». А сам ничего не умеет. Да и некогда.
— Наверно, в какой-нибудь профессорской семье вырос, — сказала Юлька. — Интеллигентный очень.
— В профессорской, — насмешливо подтвердила Анна Николаевна. — Отец кузнецом на заводе работает. А мать дома — девять ребят в семье. Андрей-то Ильич — восьмой.
— Вот бы не подумала! — сказала Юлька.
— Кузнецом, — повторила Анна Николаевна. — А профессор к нам тут один приезжал. Тоже при немцах в дальней палате раненый лежал. Студентом на фронт попал, из окружения чудом выбрался. После войны письма Марье Захаровне писал. А в пятьдесят шестом приехал. Собрались мы у Марьи Захаровны, посидели, вспомнили. Я про себя думаю: вот мы какого человека, для науки ценного, сберегли. Вслух, конечно, не сказала. Потому что всякий человек ценный, если по-хорошему для людей живёт.
Анна Николаевна отворила дверь и пропустила Юльку вперёд, в приёмную с двумя белыми диванами и слабым смешанным запахом лекарств.
— Ты раздевайся, — сказала она, — я сейчас халат принесу.
Юлька положила на диван пальто. Тётя вернулась уже в халате и для Юльки принесла халат. Он оказался длинен и широк. Юлька, запахнувшись, завязала пояс, подогнула рукава.
— Идём, — пригласила Анна Николаевна.
Через ту дверь, что была прямо напротив наружной, она привела Юльку в коридор. Здесь острее чувствовался запах лекарств. По обе стороны коридора виднелись двери, большей частью открытые. Юлька заглядывала в палаты. На кроватях, накрытые серыми одеялами, лежали больные.
Бледный старик в тёмном халате и в шлёпанцах шёл по коридору. Глаза у старика были тусклые и безразличные. Шустрая медсестра проскочила мимо, на ходу поздоровавшись с тётей.
— Вот здесь — операционная, — сказала тётя. — И тогда, при Марье Захаровне, здесь же была.
— Можно зайти? — робко спросила Юлька.
— Зайди — не убьют, — разрешила тётя.
Юлька осторожно вошла. За стёклами шкафа сверкали хирургические инструменты. Длинный узкий стол стоял посредине операционной. Большая лампа, похожая на опрокинутый прожектор, глядела с потолка на стол. «Значит, это здесь, — подумала Юлька, — Марья Захаровна делала операцию раненому красноармейцу, а тётя светила ей керосиновой лампой. А в Хмелёво входили немцы…»
— Пойдём. — Анна Николаевна тронула Юльку за рукав.
— И Андрей Ильич делает операции? — спросила Юлька.
— А как же! — сказала тётя. — Уж не одному жизнь спас.
Коридор повернул направо, и в открытую дверь Юлька увидала кроватки с высокими сетками — маленькие, точно птичьи клетки.
— Новые жители, — сказала тётя, и в голосе её Юлька почувствовала горделивые нотки, словно в том, что появились на свет эти новые жители, была и её заслуга. — Один вчера только родился, вон в той кроватке, в углу.
Юлька глянула сквозь сетку на маленький белый свёрток. «Неужели и я была такая маленькая?» — весело удивляясь, подумала Юлька.
— А вот и наша дальняя, — сказала тётя, подводя Юльку к просторной, светлой палате. — Тут и Степан лежал, и те два красноармейца, из-за которых мы не уехали, и профессор… Много. Страху натерпелись мы за них.
Теперь в палате лежали женщины. Молодая девушка сидела на постели и расчёсывала длинные волосы. Седая старушка пристально смотрела на Юльку.
— Что, — спросила она, — новая медсестра?
— Да нет, — ответила за Юльку Анна Николаевна, — племянница моя. Интересуется вот.
— Нюра, — окликнул кто-то из коридора, — беги скорей за Андреем Ильичом! Прохорову плохо.
— Бегу! — отозвалась Анна Николаевна, сразу словно бы позабыв о Юльке.
— Я сбегаю, — сказала Юлька.
И, прежде чем тётя успела что-либо ответить, Юлька на носочках помчалась по коридору, на ходу развязывая халат. В приёмной она бросила его на скамейку, схватила пальто и выскочила на улицу.
Она бежала по дороге изо всех сил и мысленно твердила: «Андрей Ильич, Прохорову плохо. Андрей Ильич, Прохорову плохо…» Поскользнулась и чуть не упала, но удержалась всё же и продолжала бежать так же быстро, словно от того лишь, как скоро она добежит до Андрея Ильича, зависела жизнь Прохорова.
С дороги к докторскому домику вела прорытая в снегу тропинка. Юлька, задыхаясь, пробежала эту тропинку и кулаком постучала в дверь. Уже постучавшись, заметила кнопку электрического звонка и нажала на неё.
— Что случилось?
Андрей Ильич в белой рубашке без галстука и без пиджака распахнул двери.
— Про… Прохорову пло-хо… — сказала Юлька, с трудом переводя дыхание.
Андрей Ильич вернулся в дом, и Юлька вошла за ним. Пока он надевал пиджак и пальто, она успела немножко разглядеть квартиру.
Обшарпанная высокая печь с вделанной в неё плитой бросилась Юльке в глаза. Давно не мытый пол. Стол, покрытый газетой, за которым, должно быть, только что завтракал доктор. Хлеб в тарелке и масло на блюдечке стояли на столе, сахарница и белая кружка. Пахло кофе.
— Идём, — сказал Андрей Ильич и вместе с Юлькой вышел из дому.
— Вы дверь не закрыли, — сказала Юлька.
— А, да… Закройте, пожалуйста. Ключ, должно быть, на столе.
— Ладно, — сказала Юлька и вернулась.
Она сразу увидала ключ — он лежал на столе возле тарелки с хлебом. Юлька взяла его и хотела выйти, но, повернувшись, наткнулась взглядом на полки с книгами, которые занимали почти всю стену.
Тут были очень старые толстые книги в массивных переплётах. И совсем новые, с чистыми свежими буквами на корешках. Внушительные тома медицинской энциклопедии. И стопки тоненьких брошюр. «Детская хирургия», — прочла Юлька на одном корешке. «Глазные болезни», «Медицинский справочник»…
Медицинские книги занимали несколько полок. Юлька разглядывала их с невольным внутренним почтением. Сколько ума, мыслей, знаний, опыта, успехов и ошибок многих и многих врачей и учёных мира собралось на этих полках в неприбранной квартире сельского врача! Когда успел он собрать столько книг? Хотя… Ну да, тётя тогда, в первый Юлькин приезд, как-то говорила за столом, что Марье Захаровне присылают много книг. Из Москвы, из Ленинграда, из Киева. Даже из-за границы, говорила тётя.
Значит, это её книги. Оставила Андрею Ильичу. Больницу оставила, свою работу и свои книги. Пушкин. Полное собрание сочинений Пушкина. Юлька сняла с полки первый том. «Моему сыну Андрею в день окончания института от отца…» Пушкина он привёз с собой. Подарок отца. Отец его работает кузнецом на заводе.
Юлька поставила томик на место и отошла от книжных полок. Она уже немного попривыкла к чужой квартире и не спешила уходить. Кровать аккуратно застелена шерстяным одеялом. В углу, на этажерке, книги, тетради в клеёнчатых переплётах… Фотография. Чья это фотография?
Из картонной рамочки на Юльку глядела смеющимися глазами девушка с высокой причёской. Полные, капризно изогнутые губы слегка разошлись в полуулыбке. Тонкая цепочка обрамляла открытую шею, спускалась на платье. Странная фигурка, что-то вроде чёрта, висела на цепочке. «Это она, — подумала Юлька. — Это его невеста…»
Юлька поставила рамочку на место. Потом взяла и из какого-то непонятного озорства повернула фотографию лицом к стене. И ещё сказала вслух:
— Вот так.
Она вспомнила о Прохорове. Что с ним? Сумеет ли Андрей Ильич ему помочь?
«Надо идти», — подумала Юлька.
А сама стояла у неприбранного, неуютного стола, зажав в руке ключ от квартиры. Потом положила ключ, взяла чашку с недопитым кофе и тарелку с хлебом и понесла в кухню. Поставив всё это на кухонный шкафчик возле выключенной электроплитки, Юлька решительно сняла пальто.
«Он не скоро придёт, — думала Юлька. — Что это за безобразие — живёт в таком беспорядке! Вот я сейчас тут всё переверну…» И, больше не размышляя, она принялась хозяйничать, точно в своей квартире.
На первых порах ей повезло: ящик возле печки был до половины наполнен углём. И дрова лежали тут же. Юлька растопила печь, спиной чувствуя пронизывающий холод, царивший в доме. За водой пришлось идти к колодцу — воды в ведре оказалось на донышке. Потом Юлька сбегала к тёте домой за котелком с извёсткой, решив выбелить печь, да заодно прихватила уж и хорошую мягкую тряпку, которой тётя мыла пол.
Юлька не отличалась особой застенчивостью, и небольшое ощущение неловкости, которое она вначале испытывала в чужом доме, скоро прошло. Протирая влажной тряпкой запылённые подоконники, Юлька даже вообразила себя той самой невестой доктора, чью фотографию она повернула лицом к стене. Она приехала, а Андрей ничего не знает. Придёт в чистую квартиру, увидит и опешит. «Юля! Ты…» Дальше Андрей Ильич подбегал к Юльке с раскрытыми руками, обнимал её и прижимал к своему чёрному пиджаку, как это делают герои кинофильмов.
Юлька успела навести порядок в комнате, и выбелить нагревшуюся печь, и прибрать посуду… Ей оставалось домыть пол в кухне, когда на крыльце послышался подозрительный скрип. Юлька вздрогнула и распрямилась, держа в руке мокрую тряпку. Дверь отворилась, и вошёл хозяин.
Он и не подумал подбежать к Юльке с раскрытыми руками и прижать её к своему чёрному пиджаку, как это сделал бы герой популярного кинофильма. Он стоял в распахнутом пальто и в сдвинутой на затылок пыжиковой шапке и смотрел на Юльку с таким недоумением, словно она была странным человеком, каких он никогда в жизни не встречал. Но Юлька, представив себя со стороны, ничего странного не обнаружила. Растрепавшиеся волосы спустились на лоб. С тряпки течёт на пол мутная струйка воды. Ну и что?
— Вы…
Андрей Ильич растерянно помолчал, и Юлька взяла на себя инициативу в затруднительном разговоре.
— Ну и что? — сказала она. — Что особенного? У меня каникулы, и я очень люблю мыть полы. Не нужно из этого делать трагедию.
Насчёт трагедии — это было папино выражение, и оно кстати (по её мнению) пришло Юльке на ум. На маму, по крайней мере, папин афоризм производил впечатление.
— Нет, это невозможно, — хмуро проговорил Андрей Ильич. — Я же вас не просил.
— Такой пустяк, — сказала Юлька. — Я сама сообразила.
Доктор вдруг весело рассмеялся.
— В школе достаётся, а? — лукаво прищурясь, спросил он.
— Кому? Мне?
— Нет. Учителям от вас.
Юлька сдержанно хохотнула.
— А всё же вы это бросьте, — попросил Андрей Ильич.
— Домою, — возразила Юлька. — Немного осталось.
Он больше ничего не сказал. Потопал у порога, стряхивая с ботинок подтаявший снег, и прошёл в комнату. Через минуту он вернулся с какой-то книгой в руке.
— Это Марья Захаровна оставила вам книги? — спросила Юлька.
— Она, — кивнул Андрей Ильич. — Я немного привёз. А в основном — её книги. Так вы…
— Я принесу вам ключ, — сказала Юлька.
— Не надо. Положите тут, над колодой. И… и спасибо вам! Очень хорошо стало. Я как-то не умею…
— Мужчины все беспомощные, — обобщила Юлька.
Андрей Ильич засмеялся и вышел. Юлька обмакнула тряпку в ведро, принялась выжимать. И вдруг вспомнила о Прохорове. «Что ж я не спросила?» — подумала она.
Распахнув дверь, Юлька выскочила на крыльцо:
— Андрей Ильич!
Он обернулся. По бокам тропинки поднимались снежные отвалы, и Андрей Ильич стоял словно бы в белой траншее.
— Прохоров… он… Ему лучше?
— Да. Пока удалось отстоять.
Он молчал. И Юлька молчала, стоя в одном платье на студёном зимнем ветру.
— Уходите! — крикнул Андрей Ильич. — Простудитесь!
— Не простужусь!
Юлька круто повернулась и убежала в дом. Домывая в кухне пол, она мурлыкала песенку.
13
Юлька всё-таки простудилась. К ночи у неё разболелась голова, появился жар. Анна Николаевна, заметив Юлькино разгоревшееся лицо, разволновалась.
— Да что ж это, Юлечка? Где ты простудилась? На лыжах, что ли, каталась?
— На лыжах, — сказала Юлька.
Она не рассказала тёте о своём воскреснике в квартире доктора. А на лыжах после обеда и в самом деле успела покататься. Выходило, что почти и не соврала.
Но сама-то Юлька знала, что простудилась она там, на крыльце, когда выскочила спросить о Прохорове. Она вспомнила доктора — аккуратного, подтянутого, в белой рубашке с галстуком и в незастёгнутом коротком пальто, как он обернулся на тропинке между снежными валами и смотрел на неё. И Юльке было ужасно досадно. Встрёпанная, она была и, наверное, смешная. Ей не то было досадно, что простудилась, а то, что Андрей Ильич застал её такую — с мокрыми руками и с выбившимися на лоб волосами. «Не мог прийти позже, — огорчалась Юлька, — когда бы я всё сделала! Всё бы сделала и ушла, как невидимка».
— Пойду я, Андрея Ильича позову, — сказала тётя. — Пусть посмотрит…
— Не надо! — резко проговорила Юлька.
— Как это — не надо, когда ты вся горишь? Расхвораешься — что мне отец с матерью скажут?
Тётя решительно двинулась в кухню. Юлька вскочила с дивана, выбежала за ней, рванула платок из рук Анны Николаевны.
— Не ходи! — беспокойным хрипловатым голосом сказала она. — Не ходи… Не хочу я твоего доктора. Я убегу… Ты уйдёшь, а я на улицу убегу. Дверь закроешь — в окошко выскочу! Слышишь?
— Вот дурная!.. — Анна Николаевна растерянно всплеснула руками. — Да что ж ты его боишься?
— Я не боюсь. Я не хочу… Не хочу, и всё!
Юлька чуть не плакала.
— Ну, поди, поди ляжь, — ласково, как привыкла говорить с больными, сказала Анна Николаевна. — Сама буду тебя лечить.
Юлька успокоилась. Покорно проглотила аспирин. Выпила два стакана малины. Малина ей нравилась. Дома, когда простужалась, мама тоже поила её малиной. Юльке вдруг захотелось, чтобы мама сейчас подошла к ней, встревоженно заглянула в лицо, пощупала лоб холодной рукой. Тётя пощупала Юлькин лоб, но у тёти рука была жёсткая и вообще совсем не такая, как у мамы.
Юлька чувствовала себя маленькой. Когда на неё наваливалась болезнь, она всегда словно бы сразу становилась на несколько лет младше. Делалась обидчивой и капризной. И ей хотелось, чтобы её ласкали и уговаривали.
Тётя об этом, конечно, не догадывалась. Тётя поместила Юльку на свою лежанку возле печи, накрыла её поверх одеяла шубой, а сама устроилась на диване и заснула. Юлька потела и потихоньку плакала, вытирая слёзы уголком простыни.
В окно заглядывала луна.
Юлька провалялась в постели три дня. Ела антоновку — у тёти за домом было несколько яблонь, и очень мягкая, душистая на них вызревала антоновка — и читала. Закончила «Тысячу душ». Тётя сходила в библиотеку, принесла ей «Госпожу Бовари». Юлька читала с утра до вечера. Тётя возмущалась:
— Что это от книжки тебя не оттащишь! Спать пора. Хворая ведь…
«Совсем как мама», — подумала Юлька. Она отложила книгу, выключила свет.
— Ноги гудут, — в темноте проговорила тётя. — Метель, видно, разгуляется.
«Тоже мне барометр!» — насмешливо подумала Юлька.
Слать ей не хотелось. Когда тётя начала похрапывать, Юлька взяла книгу, ушла в кухню и снова погрузилась в печальную историю госпожи Бовари. Закрыла последнюю страницу уже за полночь. И долго не могла заснуть, перебирая в памяти события чужой и странно близкой жизни.
Утром она почувствовала себя совсем здоровой. Накинув пальто, выбежала на крыльцо. Было тепло и сумрачно. «Позавтракаю — и на лыжи», — подумала Юлька.
Она ушла на лыжах в лес. Заснеженные деревья были тихи и неподвижны, словно заколдованы. Хмурый день походил на ранние сумерки.
Лес напомнил Юльке последнюю лыжную вылазку на остров, когда она встретилась с Чёрным. «Человеческая память устроена неудачно, — подумала Юлька. — Что-то нужное или интересное забываешь, а другое хочешь забыть, так назло тебе лезет в голову».
Сделав большой круг по лесу, Юлька вышла в поле. Здесь было светлее, тётино предсказание насчёт метели, кажется, качало сбываться. Ветер налетал порывами, вздымая снег, и клубящиеся белые облачка скользили над полем.
Юльке пришлось идти против ветра, и она устала, добираясь до села. По заснеженной улочке между огородами вышла к хмелёвскому клубу. Большая афиша на выщербленной стене клуба извещала, что вечером состоятся танцы под баян.
Юлька несколько раз перечитала афишу, соображая, с кем бы ей сходить на танцы. Одной не хотелось. Тётя в сопровождающие явно не годилась. Юлька стала припоминать девчонок, с которыми играла и бегала на пруд купаться в свой первый приезд в Хмелёво. И рассердилась на себя, что до сих пор не сходила к Маше Пчёлкиной и даже не спросила о ней у тёти.
Маша в то лето была толстая белобрысая девчонка с льняными волосами, заплетёнными в короткие косички. Она любила бродить по лесу и была очень удачлива на грибы — всегда набирала больше всех. Грибы словно бы сами высовывали из-под листьев ей навстречу свои круглые шляпки. Юлька пройдёт — нет грибов, а Маша следом за ней (нарочно, на спор шла следом) отыщет целый десяток.
До Машиного дома от клуба было недалеко, и Юлька решила навестить её тотчас же. Вскоре она остановилась перед длинным кирпичным домом, разделённым на две половины. У левой половины наличники окон были зелёные, у правой — голубые. Маша жила в правой.
Юлька, оставив лыжи на улице, вошла в просторные сени и постучалась. Ей открыла высокая сухая старуха в чёрном платье и в чёрном платке — Машина бабушка.
— Чего стучать-то? Заходи, — сказала она.
Юлька поздоровалась.
— Нездешняя, что ли? — спросила хозяйка.
— Из Дубовска. Я приезжала один раз летом, с Машей дружила. Вы не помните?
— Юля, что ли?
— Юля.
— Растёте, — протяжно проговорила Машина бабушка, — разве вас упомнишь. Кабы не росли, я бы помнила. А то, гляди, девками стали. Мария-то работает уже.
— Как — работает? — удивилась Юлька. — А школа?
— Сядь на лавку-то, чего ноги маешь, — сказала бабка и сама села за стол, точно бы настраиваясь на длительную беседу. — Работает… Восемь классов кончила, боле не захотела учиться. На ферму пошла. Дояркой. С лета работает. К Новому году премию дали — часы со звоном. Теперь по звонку встаёт.
— А где она сейчас? — спросила Юлька.
— Да там же, на ферме. На вторую дойку пошла. По часам доют, по науке. Хошь — пойди, погляди. Обрадуется Мария.
Юльке хотелось поглядеть. Она не представляла Машу дояркой. Видно, Маша стала совсем взрослой, недаром бабушка называла её полным именем… Но как же взрослой? Ведь они с Юлькой ровесницы. Юлька ни за что не смогла бы работать дояркой. А Маша даже премию получила. Значит, хорошо работает.
— Ты фермы-то наши знаешь? Вон, на взгорочке, отсюда видать. Прямо через поле, — объяснила бабка. — А не то погоди, пока придёт. Она скоро управится.
— Нет, я на ферму схожу, — сказала Юлька.
Идти на лыжах в гору было тяжело. К тому же Юлька уже устала, и недавняя болезнь давала себя знать.
Ферма была не огорожена. Три длинных коровника расположились в ряд. Юлька не знала, в котором работает Маша. Вошла наугад в ближние раскрытые двери. Две женщины в серых халатах стояли возле бидонов и разговаривали. Юлька подошла к ним:
— Вы не знаете, Маша Пчёлкина…
Вторая доярка, стоявшая спиной к Юльке, обернулась. Юлька увидала молодое лицо, обрамлённое цветастым платком, живые серые глаза, светлые брови. Пепельная прядка волос выбилась из-под платка. Что-то знакомое чудилось Юльке в лице доярки, но всё-таки взрослая эта девушка мало походила на белобрысую Машу.
— Юлька! — сказала доярка, удивлённо вскинув светлые брови.
Всё-таки это оказалась Маша.
— Какая ты стала! — удивлённо проговорила Юлька.
— А что? — спросила Маша. — Не узнать?
— Не узнать.
— Ну, идём, — сказала Маша, взяв Юльку за локоть. — Я уже кончила… Или нет, я тебе сначала своих коров покажу. Интересуешься?
— Интересуюсь, — кивнула Юлька.
Маша повела её в дальний угол коровника.
— Вот, — сказала, похлопав по ляжке толстую корову, — это Роза. Скоро телиться будет. Она молодец, в прошлом году двойняшек родила. Тут в прошлом году Нина Терехова работала, в техникум поступила, уехала, мне отдали её группу.
Все коровы были одной коричневато-серой масти и казались Юльке одинаковыми. Но Маша отлично их различала. Она называла их по имени и рассказывала о них, как о людях.
— Капризнице дали несправедливое имя, она на самом деле очень смирная и послушная, а Ракита во время дойки ужасно брыкается. А Злата ласковая. Вот, смотри…
Маша подошла к рогатой красавице, и Злата принялась облизывать ей плечи своим длинным языком. Маша погладила любимицу по морде и засмеялась.
— Видишь, какие? — гордо проговорила она. — Ты подожди меня здесь, я сейчас.
Она сбегала куда-то и вернулась уже не в халате, а в пальто. Вышли на улицу. Юлька вскинула лыжи на плечи, пошла рядом с Машей.
— Что ж ты школу не стала кончать? — спросила она.
— Да так, не стала, — неопределённо проговорила Маша.
— И нравится тебе дояркой?
— Нравится. Я ещё из школы всё бегала на ферму маме помогать. Мама тоже доит, она вон в том, во втором коровнике… И заработки хорошие. Я себе пальто справила, сапожки купила. А ты учишься?
— Учусь.
— В институт поедешь?
— Не знаю. Не решила ещё.
— Я, может, потом в техникум поеду, как Нина. Поработаю года два-три и поеду. А ты к тёте, погостить?
— Ну да, на каникулы.
— У нас сегодня танцы.
— Я видела.
— Пойдёшь?
— Конечно, — сказала Юлька.
— Ладно, я за тобой зайду. Я тебе своего парня покажу. А у тебя есть парень? Дружишь?
Юлька замялась. Пока соображала, стоит ли врать, стало уж поздно: пауза её выдала. Если есть друг, так не будешь раздумывать, что ответить.
— Нету, — сказала Юлька.
— А мы уже год дружим. Я ещё в школе училась…
— И он учился? — спросила Юлька.
— Нет, он старше меня. Тракторист…
К танцам Юлька готовилась тщательно. Выгладила платье, повесила на спинку стула. Долго возилась с волосами, сооружая высокую причёску. Досадовала, что у тёти маленькое зеркало — не посмотришься как следует.
Маша зашла за Юлькой поздно — пока управилась с вечерней дойкой, да переодевалась, да ещё к Витьке забежала, сказала, чтоб один шёл в клуб, её не ждал. Метель буйствовала во тьме. Без Маши Юлька, пожалуй, не нашла бы дорогу в этой снежной кутерьме.
На крыльце клуба лежал веник, и девушки обмели друг друга. Танцы уже начались. Скамьи были сдвинуты к стенам и составлены одна на одну, у края сцены сидел на стуле баянист и играл фокстрот.
— Вон, у окна, в сером костюме, — таинственно сказала Маша.
Юлька кивнула, поглядев на высокого парня, который стоял, не танцуя, в стороне. Маша пошла к нему, и парень, увидав её, улыбнулся открыто и радостно и двинулся ей навстречу. «Что ж это такое, — подумала Юлька, — у неё уже любовь… И работа, и свои деньги, и любовь, а я сижу над уроками, и мама устраивает мне скандал, если вечером пойду в кино…» Надо было немедленно и круто менять жизнь, но как это сделать, Юлька не успела обдумать: бойкий кудрявый паренёк подскочил к ней, приглашая на танец.
— Нет, — сказала Юлька. — Я пока… Нет.
Кудрявый с недоумением дёрнул плечами и отошёл. Через минуту он уже кружился с какой-то белобрысой девчонкой. Фокстрот как раз кончился, и баянист заиграл вальс.
Юлька любила вальс. Ей сделалось досадно, что она не пошла танцевать. Пришла на танцы, а сама подпирает стену. Глупо.
Кто-то высокий, в тёмном костюме вошёл в дверь. Юлька вздрогнула — издали, при скуповатом свете свисавших с потолка лампочек, ей показалось, что вошёл Андрей Ильич. Нет, не он. Совершенно незнакомый человек.
— Смотри: зоотехник, — услышала Юлька оживлённый голос.
Зоотехник оценивающим взглядом обвёл зал и вдруг направился в тот угол, где стояла Юлька. «Пригласит — пойду», — решила Юлька.
Он пригласил.
Танцевал зоотехник не блестяще. И пол в клубе был старый, неровный, так что приходилось следить, чтобы не споткнуться.
— Откуда ты, прекрасное дитя? — сказал зоотехник.
Юлькин взгляд упирался в красный, с серебряными блёстками галстук.
— Я москвичка.
— Это заметно, — сказал Юлькин кавалер. — Мы будем танцевать с тобой весь вечер.
«Ещё как я захочу», — подумала Юлька.
Пока баянист отдыхал, Юлька терпела болтовню зоотехника о духовном одиночестве и скуке деревенской жизни, а сама поглядывала на дверь, словно кого-то ожидая. Но когда начался следующий танец, Юлька отвела протянутую руку кавалера.
— Мне надо поговорить с подругой.
Она быстро отошла в сторону и в самом деле попыталась отыскать Машу. Маша танцевала. Тогда Юлька незаметно вдоль стенки проскользнула к выходу. Завернув туфли в газету, она сунула ноги в валенки, оделась и одна вышла из клуба в густой мрак деревенской, почти не разбавленной огнями ночи. Ветер метнул ей в лицо пригоршню колючих снежинок.
14
Самая короткая дорога к дому вела через пруд, но метель так уже разгулялась, что Юлька не решилась идти одна по безлюдному ледяному кругу, а направилась по кривой улице в обход.
Лай собак пробивался сквозь воющий ветер, и где-то далеко, должно быть увязнув и пытаясь выбраться из снежного намёта, гудела машина.
Никто не встретился Юльке на пути до самой больницы. Все окна в больнице были темны, только два — в кабинете доктора, — словно огненные глаза, смотрели в метельную ночь. Юлька задержалась перед окнами, но сквозь белые занавески, прикрывавшие окна до половины, ничего нельзя было разглядеть.
Медленно, с трудом вытаскивая валенки из снега, добралась Юлька до тётиного дома, поднялась на крыльцо. И тут остановилась, прислонясь к колоде.
Странно одинокой почувствовала себя Юлька под печальные всхлипы метели. Словно вдруг очутилась на необитаемой планете. Мама, отец, школа — всё было безмерно далеко, и село исчезло во мгле и снежной заверти, и тётин дом казался необитаем. Только два оранжевых окна докторского кабинета светили в ночи.
Юлька быстро, не думая о том, куда и зачем она идёт, сбежала по ступенькам крыльца. Снежный ветер шибанул её в грудь, словно пытаясь удержать, но Юлька пошла вперёд наперекор ветру. Вот и больница. Осторожно, стараясь не скрипнуть дверью, Юлька шагнула в приёмную. Обе двери — и в кабинет доктора, и в коридор — были закрыты. Юлька бесшумно прошла в своих заснеженных валенках через приёмную, приоткрыла дверь докторского кабинета. И увидала Андрея Ильича.
Он что-то писал. Истории болезней? Или письмо? Он писал, а Юлька на него смотрела, и ей хотелось долго стоять так и смотреть на сосредоточенное, грустное лицо доктора, на прикрывшие лоб волосы и белоснежный халат. Но доктор заметил Юльку.
— Это вы? Входите, — сказал он, отложив в сторону ручку.
Юлька подошла и остановилась напротив стола. Андрей Ильич смотрел на неё вопросительно и устало.
— Я зашла просто так, — сказала Юлька.
— Садитесь, — пригласил доктор. — Ко мне почти никто не заходит «просто так».
Юльке нравилось, что доктор обращается к ней на «вы». Она села, положив на колени завёрнутые в газетку туфли.
— Ходила на танцы. Вы не ходите?
— Некогда, — сказал доктор.
— А на лыжах?
— Редко.
Помолчали. Тишина стояла в больнице, даже завывание вьюги сквозь двойные рамы слышалось совсем глухо. Люстра ярко горела под потолком. А где-то рядом, в палатах, лежали больные, и, быть может, кто-то доживал последние дни.
— Вам бывает страшно? — спросила Юлька.
— Отчего?
— Ну… делать операцию. Или вообще… Когда умирают.
— Бывает, — просто сказал доктор. — Первую операцию никогда не забуду. Шофёра привезли после аварии…
Он не успел рассказать о своей первой операции — телефонный звонок так резко ворвался в тишину кабинета, что Юлька вздрогнула.
Звонил, Юлька поняла, фельдшер из Топольков. Там заболели двое ребят, надо их доставить в больницу. Андрей Ильич положил трубку и тут же снова поднял, вызывая директора совхоза.
— Степан Васильевич, двое ребят заболели в Топольках. Наш автобус не пройдёт в метель. Только «газик»… Нет, мне нужна не одна, а две машины.
Юльке нравилось, как спокойно и строго говорит Андрей Ильич. Директор совхоза сейчас же пришлёт машины. Что, привезут ребят сюда или Андрей Ильич сам поедет за ними? Сюда, должно быть. Одному ведь две машины ни к чему.
Доктор молчал, склонив голову к телефонной трубке, и в глазах его Юлька уловила незнакомую растерянность. И заговорил он теперь иначе — взволнованно и торопливо, словно боялся, что директор совхоза положит трубку, не дослушав его до конца.
— Подозрение на инфекцию, возможно — разные заболевания… Я должен везти их в разных машинах, я не имею права рисковать, один может заразиться от другого, поймите же!
Юлька не представляла, что Андрей Ильич может быть таким беспомощным. Ей сделалось и жаль его, и досадно, и ужасно захотелось помочь доктору. Если бы она могла помочь! Но как? Это Андрей Ильич всем помогает, а ему — никто. Ведь не для себя же он просит машины!
— Мне нужны обе машины… Я прошу вас помочь, Степан Васильевич! Жизнь детей в опасности.
Юлька внимательно глядела на трубку. Степан Васильевич… Степан Ивин, который в войну парнишкой партизанил с отцом, которого тётя волокла через лес в салазках… Юлька видела его. Низенький, широкий в плечах, лицо красное, полное…
— Дайте мне, — вдруг решительно проговорила Юлька, хватаясь за трубку.
Доктор ещё продолжал убеждать Ивина, но Юлька почти насильно отняла у него трубку.
— Степан Ивин! — громко сказала Юлька в микрофон. Она хотела свеличать директора совхоза, но от волнения назвала его так, как называла тётя: Степан Ивин. — Вы забыли, как тётя… как Анна Николаевна спасла вам жизнь?
В трубке было тихо, но Юлька чувствовала, что на том конце провода её услышали, тишина была живая, директор совхоза там, в своём доме, чуть слышно дышал в трубку и, может быть, думал.
— Немцы бы её тут же расстреляли, если бы узнали, что она вас спасла, — продолжала Юлька, выдержав порядочную паузу и немного успокоившись. — Дарья Никитична Тимошкина… Вы ведь всё знаете! А теперь, когда нужно спасти детей, нужны две машины, вы… Ведь Андрей Ильич не для себя…
Юлька всхлипнула, хотела ещё продолжать речь, но вдруг заплакала по-настоящему. Трубку она, однако, по-прежнему прижимала к уху, просто потому, что не догадывалась положить, и директор совхоза слышал её всхлипывания.
Андрей Ильич, с недоумением следивший за Юлькой из-за своего стола, протянул руку, чтобы взять трубку, но тут как раз послышалось:
— Кто вы?
И Юлька крепче сжала трубку и отступила на шаг от стола, чтобы доктор не мог её достать.
— Я — Юлька! — крикнула она. — Из Дубовска. Анна Николаевна — моя тётя. Я всё знаю, всё…
Юлька поискала в кармане пальто платок, не нашла, швыркнула носом, вытерла ладошками глаза.
— Вы должны дать машины, — стараясь не плакать, сказала она. — Должны, вот и всё! Две машины. Потому что инфекция…
— Ладно, — громко, начальническим, немного сердитым басом перебил директор совхоза. — Скажи доктору, что машины будут. Через десять минут.
И — щелчок.
— Спасибо, — сказала Юлька, не успев сообразить, что никто её уже не услышит.
Она отняла трубку от уха, пристально на неё поглядела, словно удивляясь, что та добросовестно передала всё куда надо, — Юлька впервые в жизни серьёзно говорила по телефону. Нет, с Мариной она раньше болтала из автомата, но только теперь поняла, что вовсе не для той девчоночьей болтовни служит хитрая техника.
— Через десять минут, — сказала Юлька неуверенно — она всё ещё не поняла до конца, что ей удалось добиться машин. — Две.
Андрей Ильич встал, взял у Юльки трубку, положил на рычаг.
— Вы просто молодец, — сказал он и направился к вешалке.
«Сам поедет», — подумала Юлька.
— Возьмите меня, — осмелев, попросила она доктора. — Пожалуйста!
— Куда взять? — не понял Андрей Ильич.
— В Топольки. За детьми.
Андрей Ильич привычным задумчивым жестом потёр лоб. Юлька ждала. Хотела ещё что-нибудь сказать, чтобы убедить доктора, но не знала — что.
— Нет, — твёрдо проговорил он. — Нельзя. Не могу.
Он подошёл к стоявшей в углу вешалке. Юлька смотрела, как он одевается. За окном послышался приглушённый рокот «газиков».
15
Андрей Ильич уехал. Сигнальные огоньки машин пропали в снежной замети. Юлька одна осталась среди метельной мглы. Она медленно шла к дому, то и дело оступаясь с тропинки в снег, и ветер подталкивал её в спину, словно торопил. Но Юлька всё равно шла медленно. Куда ей было торопиться? «Нельзя. Не могу». Не может! А кто добился, чтобы ему дали машины? Ни за что бы Ивин не дал ему машины, если бы не она. Что она, на прогулку, что ли, просилась? Она же хотела ему помочь! Взял с собой медсестру. Ведь в дороге не нужно лечить. Только держать на руках закутанного ребёнка. Чтобы ему было удобно. Удобно и тепло…
Он несправедлив, этот молодой доктор. Да разве только он несправедлив к Юльке? Ирина Игнатьевна считает её разболтанной, нерадивой ученицей. Олег решил, что она недостойна участвовать в лыжном походе. Марк её просто ненавидит. Мама думает, что она глупая, легкомысленная девчонка. Пашка Чёрный готов был столкнуть её с плота в воду…
И все они не понимали, не хотели и не пытались понять то большое, главное, что было в Юльке. Всё судили о ней по каким-то пустякам. Никто не хотел проверить её в настоящем, серьёзном деле.
Нет, никто не понимает Юльку Романову. Глупые люди. Смешные люди…
Юлька долго обметала на крыльце веником валенки и пальто, сняла тётин пуховой платок, стряхнула с него снег. В дом вошла угрюмая. Тётя автоматически была причислена к тем неразумным людям, которые не хотели оценить Юльку по достоинству. Чистит картошку. Собирается с вечера приготовить завтрак, чтобы утром только разогреть.
Юлька разделась, молча прошла в комнату. Села на диван. Сидела и слушала, как воет за окном вьюга.
— Ты чего невесёлая? — спросила тётя, остановившись в дверях комнаты и вытирая руки о передник.
— Ничего, — сказала Юлька.
— Погода не нравится?
— Погода.
Тётя могла бы удовлетвориться этим объяснением и заняться своей картошкой, но она медлила, не уходила.
— Замечаю я, Юлечка, что часто ты хмуришься. В твои-то годы надо бы весёлой да счастливой быть, а ты хмуришься. Или, может, злишься на кого? Нехорошо это.
— Да ни на кого я не злюсь! — раздражённо отозвалась Юлька.
— Бывает, что человек зло копит. Злобинку к злобинке собирает, ровно скряга копеечки. Накопит зла и становится ненавистником. Всех людей ненавидит, и правых, и виноватых. Весь белый свет ему чужой да неприветный. Боюсь я таких. Боюсь и жалею.
Тётя не дождалась, что́ ей ответит Юлька, медленно повернулась и ушла в кухню. А Юлька как раз хотела ей сказать… Ведь это же Пашка Чёрный! Про него говорила тётя. Становится ненавистником… Злобинку к злобинке собирает…
Да, вот в чём дело… Он копил зло. Всякую обиду, большую и маленькую, помнил и берег и думал, как бы отомстить. Главное — отомстить. Сделать зло. Тем, кто обидел. И просто так, кому придётся. А добро он забывал. Люди разные. Не все же относились к нему плохо. Он ненавидит людей. Бабку. Мачеху. Отца. Мальчишку, который не сделал ему ничего плохого, столкнул с плота в ледяную воду. Это была уже не игра. Не шутка. Даже не хулиганство. Сознательная подлость — вот что это такое. Подлость, которую нельзя простить.
Юлька сидела одна на диване и думала о Чёрном, словно ей очень важно было разобраться, почему он стал таким. Ведь она решила с ним больше не встречаться, зачем ей нужно думать о нём? А сама думала. Тётя как бы бросила ей ключик к чужой душе. Бросила и ушла, а Юлька теперь открыла заколдованный тайник и с любопытством разглядывала его.
Он ненавидит школу, в которой учился. Спилил яблони… Ведь никто же не хотел, чтобы Пашка стал хулиганом. В седьмом Алексей Иванович занимался с ним дополнительно по математике. Летом его бесплатно отправляли в пионерский лагерь. Ирина Игнатьевна сколько раз по-хорошему уговаривала Пашку взяться за учёбу. Он ничего этого не помнит. Запомнил, что какие-то дроби плохо ему объяснили. Сам же говорит, что не слушал… И этого воробья, когда выспорил ножик. В жизни всё время что-то случается. И какие-то случаи и события человек забывает, а другие хранит в памяти. И даже мысленно раздувает, как воздушные шарики. Ему же только шестнадцать лет. Вся жизнь впереди. Так говорят: вся жизнь впереди… Не совсем верно говорят… Шестнадцать лет позади. И за эти шестнадцать лет он накопил столько зла…
«А ты?»
Юльке показалось, что это не сама она себя спросила, а кто-то неизвестный прошептал у неё над ухом: «А ты?»
«Что — я?» — заносчиво сказала Юлька этому неизвестному.
«А то, — упрямо проговорил он, — то, что ты, как Пашка, видишь иногда одни свои обиды. Да, видишь обиды там, где тебя никто не собирался обижать».
«Неправда!» — сказала Юлька.
«Неправда? — ехидно осклабился невидимый Юлькин судья. — Неправда? Ведь ты же опоздала на контрольную. Тебе же за дело попало от Ирины Игнатьевны. А ты решила, что она к тебе придирается. Думала ведь, что придирается».
«Мало ли, что человек со зла подумает».
«Вот именно: со зла. Так это начинается. Маленькое зло и большая неблагодарность. Алексей Иванович остался с тобой после уроков, чтобы ты написала контрольную. Но ты ведь не сказала ему: «Спасибо». Ты забыла. Мы часто забываем благодарить за добро. А злиться не забываем. От зла ещё рождается зло. И потом человек становится таким, как Пашка Чёрный. В войну такие не были героями. В войну такие… Чтобы стать героем, надо любить людей. Как Данко. «Что сделаю я для людей?» И отдал людям своё сердце. Тысячи людей поступили, как Данко. В революцию. В Отечественную войну. И в мирное время тоже. Одни просто живут. А другие отдают своё сердце людям».
Неизвестный исчез, оставив у Юльки тревожное желание во всём разобраться. В жизни. В людях. В себе. Больше всего — в себе.
Юлька вдруг поняла, что не знает себя. Кто она? Романтик или пустая фантазёрка? Волевой человек или капризная девчонка? Широкая душа или мелкая эгоистка? Были вопросы, а ответов не было. И нельзя было поднять руку и спросить Ирину Игнатьевну. И ни в одном учебнике не было ответов. Самой предстояло Юльке ответить на эти вопросы. И не анкетным «да» или «нет». Всей жизнью предстояло ответить.
— Юлечка, ты читала сегодня газету? — спросила из кухни тётя.
Юлька вышла в кухню.
— Нет. А что?
— Про вашу электростанцию пишут. Вот здесь. Новый блок пустили.
Юлька взяла у тёти областную газету, прочла короткую информацию. «На Дубовской электростанции дал первый ток…» Юлька представила себе высокую кирпичную трубу, которая вчера ожила, задышала, задымила над белой степью, и ей вдруг захотелось немедленно увидеть этот сизый хвост дыма… Постоять на горе и посмотреть на дымящую трубу, а потом спуститься к проходной и дождаться отца и маму и идти рядом с ними домой по обросшим снегом ступеням крутой Красноармейской улицы.
— Тётя, я завтра домой поеду, — сказала Юлька.
— Да ведь ещё два дня собиралась пожить.
— Нет, поеду…
— С фронтовиками хотела поговорить, — с упрёком заметила тётя. — Что ж ты?
— Я поговорила, — сказала Юлька. — С тобой поговорила. Ты герой. Я о тебе расскажу в классе. И о Марье Захаровне расскажу, и о той школьной уборщице — о Тимошкиной Дарье Никитичне, и о Степане Ивине…
— Так мы ж не на фронте, — возразила тётя.
— Нет, — сказала Юлька, — вы все — герои. Я ещё не знаю, смогла бы я так или нет.
— Твои дела все впереди, — сказала тётя. — Так завтра поедешь?
— Завтра.
— Давай-ка я тогда калачиков в гостинцы испеку. Василий любил мои калачики. Да и мама твоя поест…
Автобус уходил утром. Анна Николаевна решила проводить Юльку до автобуса.
— Ты собирайся, — сказала она, — я сбегаю в больницу, отпрошусь на часок у старшей сестры.
— Пойдём вместе, — сказала Юлька.
В приёмной Юлька отстала от тёти. Как только Анна Николаевна ушла, она открыла дверь в кабинет главного врача.
Кабинет был пуст. Белый халат висел на вешалке. Белый стол стоял в углу. Какие-то бумаги лежали на столе. Наверное, со вчерашнего дня Андрей Ильич ещё не был в кабинете.
Юлька не слышала, как тётя вернулась в приёмную. Она подошла, положила Юльке на плечо руку.
— Ты что?
— Так, смотрю, — сказала Юлька. — Андрей Ильич ещё не приходил?
— Спит, — сказала тётя. — В пять утра вернулся — в областную больницу мальчика отвёз. Из Топольков мальчик. Девочку к нам привезли, а мальчика — в областную. Пойдём, что ли?
— Пойдём.
Они зашли домой, взяли вещи. Тётя несла кошёлку с калачами и с антоновкой, а Юлька — свой рюкзак и лыжи. Метель улеглась, и земля отдыхала после беспокойной ночи под свежим пушистым покровом.
— Ты бы летом ко мне приехала, — сказала тётя. — Летом у нас больно хорошо.
— Я приеду, — пообещала Юлька.
«Если бы не эта ночная поездка, Андрей Ильич пошёл бы меня проводить», — подумала Юлька. «Не выдумывай, — возразил ей тот вредный Неизвестный, с которым она спорила вчера. — Ни за что бы он не пошёл». Но Юлька стояла на своём: пошёл бы. И сама она не знала, зачем ей это нужно, чтобы доктор её провожал. А всё же хотелось верить: если бы не эта беспокойная ночь, проводил бы.
— Как бы не опоздать к автобусу, — беспокойно проговорила тётя.
Но они пришли как раз вовремя. Постояли минут пять — и показался на белом холме красный автобус. Издали он выглядел маленьким и катился вниз беззвучно, словно кто-то пустил с горы игрушечный вагончик.
Анна Николаевна стояла неподвижно и глядела на приближающийся автобус. А когда он остановился, тётя вдруг, спохватившись, поставила кошёлку на снег, обняла Юльку и заплакала.
— Тётя, ну что ты? Я ведь ещё приеду, — говорила Юлька торопливо.
— Едете, что ли? — крикнул водитель.
— Тётя!
— Садись, садись. Отпусти лыжи-то, я подам.
Свободные места были только на заднем сиденье. Когда автобус тронулся, Юлька обернулась и стала глядеть в широкое стекло. Тётя в своём старом, неуклюжем пальто стояла возле телеграфного столба. Юлька махала ей рукой. Чем дальше уходил автобус, тем меньше становилась одинокая женщина у столба. Потом она совсем растворилась в зимнем туманном воздухе.
Белое поле, словно огромный лист чистой бумаги, расстилалось вокруг. Автобус торопливо выписывал на этом листе ровную строчку.
Комментарии к книге «Я вернусь! Неудачные каникулы», Наталья Филипповна Парыгина
Всего 0 комментариев