Тамара Федоровна Воронцова С тобой товарищи
Глава I. Иринка
Город, в который Иринка приехала, стоял на реке. Река была большая и такая широкая, что лес на другом берегу казался низеньким, потемневшим от времени неровным забором.
Над рекой, над городом — куда ни глянь, виделось небо то синее, яркое, высокое, то низкое, серое и такое плаксивое, что из-за него по целым дням нельзя было высунуть носа на улицу, а река от бесконечных дождей мрачнела, вздувалась. В такие дни волны ее вдруг вырастали, покрывались пеной. Разбиваясь друг о друга, ядовито шипя, они накатывались на берег, к Иринке казалось: вот-вот уцепятся волны за бабушкин домик, стянут его в воду и проглотят.
В непогоду редко кто отваживался выходить на реку. Не боялись ее, пожалуй, только дед Назар — отчаянный рыболов, да еще теплоходы, что шли откуда-то с севера и с юга. Белые, они напоминали Иринке лебедей, что плавали в зеленоватом от водорослей пруду в парке большого города, откуда Иринка приехала. Приближаясь к бабушкиному домику, теплоходы протяжно гудели.
— Почему они гудят, бабушка? — спросила как-то Иринка.
Бабушка перестала вязать свой бесконечный чулок, задумалась и ответила негромко:
— Приветствуют они… по-нашему, по-пионерски сказать, салют отдают.
— Кому? — удивилась Иринка.
Бабушка не ответила. Накинув на плечи большую пудовую шаль, позвала Иринку:
— Пойдем.
…За углом, домиков через десять, увидела Иринка группу деревьев и среди них обелиск: на строгом гранитном постаменте легко устремленная ввысь черная мраморная стрела.
Наклонилась Иринка к обелиску и прочла: «Мужественным, несгибаемым, отдавшим свои жизни за власть Советов… 1919 год». И поняла, кому салютуют белые, похожие на гордых лебедей теплоходы. Огляделась.
Обелиск стоял на возвышении, с которого виден был весь город, видна была река до самого ее поворота к холодному Северному океану, куда этой весной, оставив Иринку на попечение бабушки, уплыли мама и папа. Маму и папу приходившие к ним люди называли учеными. А Иринка удивлялась: ну какие же они ученые? Папа еще туда-сюда. Особенно когда задумается — похож на ученого. У него круглые с толстыми стеклами очки, нос, как у Фиделя Кастро. А мама… Подстриженная под мальчишку, в короткой юбке, и туфлях без каблуков она очень походила на Тоську Иванкову, девчонку из соседнего подъезда, ужасно несерьезную, хохотушку. Мама тоже всегда хохотала: подгорят котлеты — хохочет, уплывет суп на плитку — тоже. Даже когда читает что-нибудь, вдруг засмеется негромко да так заразительно, что и Иринка не выдержит. А старым профессор, директор научно-исследовательского института, называет маму многоуважаемой, а за глаза умницей да еще удивительной. Иринка знала, что в том институте, где работает профессор, атом расщепили, энергию его в первый и мире ледокол вдохнули. А атомная энергия, по словам Иринкиного приятеля Кольки Жданова, сила: всю землю на куски может разорвать. Значит, смелый человек профессор, если не боится этой силы, умный, раз сумел разгадать, научился управлять ею. А вот маму разгадать не может.
Однажды Иринка так и сказала об этом профессору. У него сделалось такое длинное лицо, что Иринка едва подавила смех.
— Тэк, тэк, тэк, — затэкал профессор. — А ну, пойдемте-ка, молодой человек, — сказал он, и Иринка окончательно не выдержала, фыркнув, раскатилась смехом на всю квартиру.
— Да я девочка, — пыталась сквозь смех доказать она, но профессор не слушал:
— Пойдемте, молодой человек.
Смеясь, Иринка вышла за профессором на улицу, смеясь, села и машину, смеясь, вошла в здание института. Профессор открыл перед ней одну из многих дверей, и Иринкин смех оборвался. Она увидела громадные машины, странные, таких Иринка никогда не видела, похожие на толстенные башни с лесенками, с длинными усами проводов, с мигающими глазами разноцветных лампочек. У самого подножия машины крошечная, по сравнению со всем сооружением, стояла мама. Иринка ее сразу не узнала. Мамины по-мальчишечьи короткие волосы спрятались под белой шапочкой, длинный белый халат прикрывал мамины всегда торчащие из-под короткой юбки колени. Но больше всего поразили Иринку мамино лицо и ее голос, какого Иринка у нее никогда не слыхала. Мама отдала какое-то приказание, и несколько таких же белых фигурок закопошилось, вокруг машины. Мама скрылась за белой дверью, над которой тотчас же замелькала видимая отовсюду красная надпись: «Не входить, не входить…» Потом снова вышла. Направилась к ним к профессору и Иринке. Поздоровавшись, коротко сказала:
— Через час приступим к опыту. — И, взглянув на Иринку, не узнав ее, удивилась: — Откуда здесь ребенок?!
Многое тогда поняла Иринка, во многом стала разбираться. По крайней мере, мамин смех не считала уже легкомыслием, терпеливо переносила папины бесконечные шутки над ней, над Иринкой. Только когда папа шутил чересчур, Иринка задумчиво говорила:
— Ты думаешь, что я большая кукла, да?
Папа сразу же смолкал, снимал очки, смотрел на Иринку долго и внимательно. Потом шел с ней гулять. И, не уставая, слушала Иринка папины рассказы про небо, про звезды, про ракеты, про дальние-дальние планеты, и не могла Иринка отличить выдумку от были, потому что папа рассказывал очень интересно.
Теперь Иринка старалась быть им чем-нибудь по-настоящему полезной. Она убирала в квартире, бегала в магазин. А однажды сама поджарила котлеты. Папа задал по этому случаю пир, и в тот вечер Иринка до икоты опилась томатным соком, который папа торжественно поставил прямо в бидоне на середину стола.
Помнит Иринка их последний вечер в московской квартире. Не шутил папа, не смеялась мама.
Не выдержав непривычной тишины, Иринка завела пластинку с каким-то бесшабашным танцем. Папа поморщился, выключил приемник. И тогда Иринка сказала:
— Почему вы думаете, что со мной что-то случится? Я уже большая и все будет хорошо.
И папа сказал:
— Да, Лида, нее будет хорошо. Иринка у нас действительно большая.
И вот Иринка у бабушки. Прошла всего неделя, как скрылся там за поворотом громадный теплоход. Он увез маму и папу в Ледовитый океан. А Иринка осталась в городе, где будет жить до осени.
Стоит Иринка на возвышении, и отсюда видно ей все. Виден лес, что на другом берегу реки. Сегодня в солнечный ясный день он не кажется темным и как будто бы даже чуточку подрос. Искрится река. Набегают на берег упругие волны: схлынут, нахлынут, схлынут, нахлынут… Точно лаком покрывают на берегу крупную круглую гальку. Блестят на солнце белые, желтые, полосатые камешки.
А вот из-за поворота снова показался теплоход, похожий на белого лебедя. Приближаясь, прогудел три раза:
— Ту-ту-ту…
Прошумел в верхушках деревьев ветер. Ветки закачались, точно заговорили:
— Слышим, слышим, слышим, — коснулись клейкими своими листиками черного мрамора. И мрамор живо отразил в себе и листики, и сверкающую ширь реки, и Иринкино лицо, прижавшееся к теплому камню.
Чувство очень похожее на грусть внезапно охватило Иринку. Смотрела она на реку, на теплоход, а думала о тех, кто лежит здесь, под видным отовсюду обелиском. Встали б они, посмотрели на город, по улицам которого в тревожные дни революции провели их закованными в кандалы. Бабушка говорит, что город с тех пор очень изменился, вырос, похорошел. Но Иринке не все здесь нравится. Например ставни. Утром не видишь, как встает солнце, вечером не видишь звезд. Они ведь не одинаковые — одни голубые, другие зеленоватые, третьи отливают розовым перламутром, точь-в-точь как разноцветные лампочки-глаза на маминой удивительной машине.
Не нравится Иринке и ночная тишина. Она мешает спать. Она как будто все время к чему-то прислушивается. А к чему прислушиваться в этом городе, где даже собаки спят, растянувшись поперек мостовых, не боясь ни прохожих, ни лошадей, ни редких автомашин.
Не нравится Иринке кино. И не здания кинотеатров — они очень удобные, красивые, в фойе продается много мороженого и газированной воды. И не фильмы — они все очень интересные, а то, что приходят они сюда с опозданием. Половину на них давным-давно посмотрела Иринка в Москве. Неловко иногда подходить Иринке к мраморному обелиску. Тех, кто лежит под ним, нет, они погибли, но они же не опоздали сделать революцию. И впервые подумала Иринка, что опаздывать в чем-либо нечестно.
Нечестно перед теми, кого уже нет. Ведь создавать, а потом отстаивать Советскую власть было очень трудно, гораздо труднее, чем привезти, например, в самый дальний-дальний город новое кино. И забывать об этом никак нельзя.
Глава II. «Издалека долго…»
Однажды в субботу в Иринкин дом зашел дед Назар. Поздоровавшись с бабушкой, он подсел к Иринке и сказал:
— Скучаешь? После Москвы оно, ясно, скушно покажется, — добавил он миролюбиво и дотронулся до Иринкиных кос.
Иринке действительно было скучно. Книги, захваченные с собою из Москвы, она уже все перечитала, подружек еще не завела, а одной, известное дело, веселиться трудно. Но… уж не жалеет ли ее дед Назар? Самолюбиво отстранившись от деда. Иринка не ответила.
— Курить у вас можно?
— Кури-и, — протянула бабушка.
Дед Назар вытащил из кармана трубку, разжег ее, не вдыхая и себя, пыхнул несколько раз и сразу же обволокся дымом.
— Гляжу я на тебя, Назар, — быстро-быстро нанизывая на крючок петельки, начала бабушка. — В молодости ты форсист был и к старости от этого не избавился. Ну на кой ляд тебе трубка, если ты курить не умеешь?
— А нечисть всякую чем отшибать? — отмахиваясь от дыма, отозвался дед. Обращаясь к Иринке, добавил: — У нас в тайге такие звери летают. Во! — Дед Назар широко развел руки.
Иринка засмеялась:
— Разве звери летают?
— Бывает, — отмахиваясь от дыма, отозвался дед Назар. — Например, овод, маленьким щупленьким, а куснет — волком взвоешь.
Иринка опять засмеялась.
— А что, Ириша… — потушив трубку и спрятав ее и карман, обратился к ней дед Назар. — Я сегодня к дружку своему собираюсь. Чем тебе скучать одной, поедем-ка со мной.
— Куда ты ее сманиваешь? — настороженно спросила бабушка.
— К Егору на остров сплаваю. Чет-то он глаз не кажет. Не заболел ли?
— А-а, — протянула бабушка и вздохнула. — Стар становится Егорушка, на подъем тяжел. — Она отложила чулок, встала. — Чайку попьешь, Назар?
Дед Назар не ответил. Смотрел на бабушку с какой-то грустной внимательностью. Бабушка легко прошла от стола к буфету. Закинув за спину еще густую и длинную, по-девичьи заплетенную косу, достала чашки, вазочку с медом, таким прозрачным, что сквозь него виделось узорчатое донышко посудины.
— Цветками пахнет! — удовлетворенно сказал дед Назар, попробовав мед. Откинувшись на спинку стула, мечтательно произнес: — А помнишь, Даша, какие цветки на той опушке возле березовой рощицы росли?
Наверно, оттого, что дед Назар назвал бабушку по-молодому Дашей, она смущенно покраснела.
— Ай, ну тебя, Назар, тоже вспомнил. Тому, чай, полста лет.
— Ну и что с того, что полста! Тебя и годы не берут. И коса такая же… — Дед Назар вдруг расхохотался. — А помнишь, как эта коса-краса тебя подвела?
Увидев, что бабушка сердито свела брови, приглушил смех, подмигнув Иринке, потянул из чашки чай.
На берегу, куда привел дед Назар Иринку, лежало с десяток лодок, густо промазанных смолой. Перевернутые вверх днищем, они издали походили на уснувших китов: их Иринка видела в книжке. Одна лодка качалась на воде. Когда волна ударяла и ее борт, лодка вздрагивала, приподняв корму, устремлялась за убегающей волной, но тяжелая цепь ревниво не пускала ее вперед. Дед Назар потянул цепь. Лодка послушно проскрипела носом по влажному песку.
— Садись, Ириша.
Иринка с готовностью прыгнула в лодку. Размотав со столбика цепь, дед Назар оттолкнул лодку, вмиг очутился на узеньком сиденье, завел мотор. Круто развернувшись на волне, лодка подняла от носа веер радугой блеснувших на солнце брызг. Плеснул Иринке в лицо свежий прохладный ветер, затеребил упрямый завиток у виска, колоколом приподнял короткую Иринкину юбку. Иринка хлопнула по юбке рукой, зажмурившись от солнца, от ослепительной реки, засмеялась.
— Дедушка Назар, а еще быстрей можно?
— Ишь ты… А не боишься?
Иринка помотала головой, повернулась лицом к ветру.
Город уменьшался, точно река смывала дома, деревья, острые колокольни старых недействующих церквей. Но зато вырастал лес на другом берегу. Высокие сосны с красноватыми на солнце стволами протянули друг к другу широкие лохматые лапы, сомкнулись, словно не хотели пропустить туда, в свою темную глубину, даже Иринкин взгляд. Только у самой воды легкомысленный тальник махал вслед лодке тонкими ветками. Но Иринка и не смотрела на тальник. Притихнув, глядела на сосны, слушала, что поет дед Назар. Мелодия ей показалась знакомой.
— Издалека долго, — уловила она слова.
Песня была знакома. Мама часто пела ее и всегда удивлялась:
— Ну что за прелесть, а? Послушай, Андрей. Ты не находишь, что в мелодии чувствуется перелив волны, настоящей, волжской?
— Это когда поешь ты, Лидочка — папа снимал очки и глядел на маму большими и очень близорукими глазами. — А вот если запою я…
Мама сразу же зажимала уши.
— Ой, не надо. Андрюшка! — И смеялась звонко, на всю квартиру.
У Иринки голос был, конечно, от мамы. Но сейчас она не запела — слушала деда Назара. Пел он негромко, смотрел на лес, на реку и пел. В голосе его звучала едва заметная печаль и еще что-то, что стояло за этой песней, чего Иринка не видела, а Назар даже знал.
Издалека долго Течет река Волга, Течет река Волга, А мне семнадцать лет.Иринка подумала, что действительно когда-то деду Назару, сейчас бородатому, морщинистому, было семнадцать лет. И бабушке тоже. И они собирали цветы, о них он вспомнил там, за чаем.
— А какие цветы были в березовой рощице? — спросила Иринка, поправляя волосы и глядя на деда Назара из-под руки. Взгляд ее был лукавым. «Наверно, любил бабушку, — подумала она. — Вот интересно, такие старые, а любили».
Дед Назар, конечно, понял Иринкины мысли. Он вынул свою трубку, долго чиркал спичками, но ветер все время тушил желтоватый прозрачный огонек. Так и не разжег, положил трубку за голенище высокого сапога, окинул взглядом реку. Иринка ждала, что он скажет, и неожиданно повалилась на бок: это дед Назар круто повернул лодку носом к острову. Остров был небольшой и весь кудрявый. Кудрявился мощно разросшийся вдоль берега кустарник, кудрявились резные прозрачные листья папоротника и даже березы, густо обвесившиеся сережками, тоже кудрявились, распуская по ветру свои легкие, зелено шелестящие ветви.
На Иринкины колени села большая стрекоза. Радужно поблескивая узкими стеклышками крыльев, повертела маленькой головкой с большими светящимися глазами.
Дед Назар выключил мотор. Лодка, мягко раздвигая кустарник, ткнулась в низкий отлогий берег.
— Э-ге-ге! — прокричал он вставая и протянул Иринке руку.
В ответ только сочно прошелестели деревья.
— Кажись, Ириша, нету наших Робинзонов. Вылазь-ка, посиди на бережку, а я схожу погляжу.
Иринка боязливо огляделась.
— А ты не бойся. Тут нечего бояться, — подбодрил ее дед Назар. — Пока я хожу, ты вот под этим лопушком червячков покопай. Не боишься червяков? — Иринка мотнула головой. — Вот и ладно. А хозяева придут, мы их рыбкой угостим. И им хорошо будет, и нам за делом ждать их сподручней.
Дед Назар вернулся скоро: у Иринки в банке крутился всего-навсего один черняк. Она сконфуженно протянула деду посудину.
— Ничо, сейчас мы это дело поправим, — не огорчаясь, сказал дед Назар, как-то очень ловко стал копать землю, а Иринке казалось, что он копает именно там, где были червяки, будто видел их.
Через пять минут они уже сидели в лодке, и дед Назар, поплевав на приманку, забросил удочку и реку.
Солнце встало уже высоко, но деревья отбрасывали на берег легкую полупрозрачную тень. Дед Назар сидел не шевелясь, глядел на чешуйчатую рябь реки. Иринка посмотрела на его коричневые, узловатые пальцы, на ссутулившуюся спину, вздохнула. Дед Назар обернулся. И Иринка увидела взгляд совсем молодых глаз.
Текла река, шелестели над головами листья, лениво чмокая, билась о лодку заблудившаяся волна…
— А твоя бабушка была очень красивая. Ириша, — вдруг сказал дед Назар, и Иринка, вспомнив свой вопрос о цветах там, в лодке, повернулась и примолкла, ожидая.
— Веселая была твоя бабушка. Косища — всем девчатам на зависть. А главное — умная. Остальные девчата все песнями да танцульками увлекались, а она нас, дураков, все уму-разуму учила. Я, например, только от нее и узнал, что был на свете такой писатель Тургенев. Я и тогда рыбалкой да охотой увлекался. Вот и подсунула она мне книжку «Записки охотника». А там и не про охоту вовсе. После той книжки и стал я думать о людях, о человеческой судьбе, о своей собственной жизни. А цветы, Ириша, были красные. Это бабушка твоя придумала в день Первого мая пройти по улицам с букетами из них. И не придерешься вроде, цветы ведь, а не знамена. А цвет-то наш красный, рабочий. Уразумела?
Иринка кивнула. Вот тебе и дед. Он, оказывается, революционером был. И бабушка… Иринка сползла со скамейки, придвинувшись к деду, спросила:
— А как это ее коса подвела, дедушка?
Дед Назар улыбнулся.
— Подвела, Ириша, подвела. Попало нашей Дашеньке при всем честном народе. Понимаешь, восстание у нас в мастерских готовилось. Бабушка твоя об этом знала. Переоделась она хлопцем, чтобы винтовку получить. Да косу свою спрятала плохо. А коса-то ее на весь губернский город одна такая была. Вот по косе и узнал ее отец. Странный он был человек: сам в бой рвался, а дочку свою все хотел запрятать, боялся, как бы чего с ней не случилось. Чуть с ума не сошел, когда узнал ее. Бить начал, да не как взрослую, а все по мягкому месту, по мягкому месту, точно малолетку. Опозорил девушку.
Иринка никогда не слышала этой истории от мамы, которая много рассказывала о бабушке. Мама часто вспоминала о ней, много ей писала, просила приехать, жить вместе. Бабушка отказывалась. Иринка не интересовалась, почему отказывается. А сейчас ей захотелось узнать, какая такая причина заставляет бабушку жить в городе, может быть, и интересном, но который, конечно же, скучнее Москвы.
— Дедушка Назар, — начала было Иринка, но остановилась, проводила взглядом низко летевших над рекой неярких длинноносых птиц.
— Жаркое летит, — прищелкнул языком дед Назар. — Утки. Богатый, Ириша, у нас край. В воздухе — птицы, какой хошь, в воде — рыбы, в лесу — и грибы, и ягоды, и орехи. Всю землю русскую одним нашим местом прокормить можно. А про Талнах слыхала? — Иринка не слышала, но перебивать деда не стала. — Талнах-то еще севернее нашего крап, но и тут у нас под ногами такие еще клады нетронутые лежат! Только вот рук у нас маловато. Молодежь наша доморощенная все норовит туда податься, где пошумнее, а того не уразумеет, что там человеку счастье, где он свою кровиночку в землю положил.
Утки отлетели недалеко, сели на воду, закачались на волне, как поплавки.
— Непуганые, — отметил дед Назар и сокрушенно покачал головой. — Само богатство в руки летит, а взять — некому. — И, как показалось Иринке, без всякой связи с предыдущим добавил:
— Я вот почему твою бабушку и люблю, и уважаю. Много ей возможностей было покинуть этот край, а не покинула. Край у нас таежный, богатый. Сколько одни каша северная сосна золота в государственную казну собирает! Сочти-ка. И сколько этому краю нужно людей, рук рабочих. А бабушка твоя это понимала и никуда из нашего края не уехала.
— А разве бабушка работала? — перебила Иринка.
— Вот те раз, — удивился дед Назар. — Да она у нас самым первым депутатом от всего трудящегося класса была. Сколько ноженьки ее исходили по земле в коллективизацию, сколько кулаки из нее кровушки попили, да и свои безземельные, безлошадные не сразу додумались, что к чему. Много с ними Дашенька разговоров переговорила. Но зато и радовалась, когда по размежеванной земле первый трактор пошел, точно она его сама, своими руками сделала. Даже меня на митинге расцеловала, хотя до этого не раз я просил ее, чтобы пожалела меня, горемычного. Любил я ее, твою бабушку, Ириша. Из-за нее и остался бобылем.
Иринка часто-часто заморгала глазами: такая вдруг печаль прозвучала в последних словах деда.
— А почему же она вас не любила? — спросила Иринка, легонько дотрагиваясь до руки деда Назара. Ей самой дед еще чем-то неуловимым, но уже нравился.
— Шумный я был. Нагремлю, натрещу, одно дело до конца не доведу, норовлю на другое перепрыгнуть. Бабушка меня за это пустоцветом звала. Ей вот такие, как Егор, нравились. Тот, как сел бакенщиком, так тридцать с лишком лет и просидел, только вот на войну Отечественную отлучился. А вернулся — и опять бакенщиком. Но зато уже все мели, все перекаты знает, и даже знает, где и когда новая мель родится. И знак об опасности пароходу вовремя подаст.
— А разве мели родятся? — спросила Иринка.
— Родятся, Ириша, родятся… Течет река, бежит. Тащит в своих волнах песчинки всякие и год, и два. А там, глядишь, и мель появилась, где ее и духу не было. А Егор — он глубоко видит, сразу же и поставит здесь свой бакен. Горит ночью яркий огонек на его островерхой макушке, предупреждает пароходы: «Будь осторожен, здесь опасно». Ни разу еще река не подловила Егора, ни разу здесь не случилось ни одной беды. А капитаны пароходов говорят: «Хоть и самый трудный в этом месте путь, а идти по нему легко». Это потому, что Егорушка бакенами путь пролагает для судов.
Дед Назар вздохнул.
— А вот я и впрямь пустоцвет. Не то что для других, для себя-то дороги не выбрал. Все прыгал по разным тропкам, а надо было одну-разъединственную, на всю жизнь. — Он замолчал, глядя на воду, потом опять вздохнул, и снова Иринка услышала знакомое:
Издалека долго Течет река Волга. Течет река Волга. Седьмой десяток лет.Иринка притихла. Неожиданно она подумала, что тоскует дед Назар о годах, что проплыли, как волны. Не удержать их, не вернуть, чтобы начать все сначала. Значит, действительно нельзя опаздывать, значит…
Дед Назар внезапно перебил ее мысли.
— Глянь-ка, Ириша, наша помощь, видать, нужна…
Иринка повернула голову и увидела в траве недалеко от них утку. Когда дед Назар встал и вылез из лодки на берег, утка, странно припадая к земле и волоча по траве распластанное крыло, заковыляла в кусты.
— Еще и убегает, глупая. Ну да недалеко убежит — раненая. Сиди-ка, Ириша, я сейчас. — И дед Назар, неслышно ступая большими своими сапогами по мягкой траве, пошел к деревьям.
Глава III. Внук бакенщика
Появление этого мальчишки было необычным. Он вышел словно из земли совершенно неожиданно и был совсем голый, только вокруг бедер, как у индейцев из книг Майн Рида, зелеными перьями свисали длинные листья папоротника. Такие же перья украшали голову. В руках мальчишка держал длинную палку. Бронзовое тело его блестело. Возле него стоил крупноголовый лохматый пес с настороженно поднятыми ушами.
Мальчишка смотрел на Иринку внимательно и молча. По-видимому, появление городской девчонки в этих дремучих необжитых местах было из ряда вон выходящим событием. Он оглядел ее всю от маленьких белых босоножек до таких же белых бантов в волосах и спросил:
— Ты кто?
— Человек. Не видишь разве? — ответила Иринка гордо: пусть он и хозяин острова, пусть даже самый настоящий древний индеец, но нельзя же так негостеприимно встречать путешественников.
Древний индеец вдруг отбросил палку и закричал звонко:
— Дедушка, Назар Прокопьевич приехал!
Из кустов, кряхтя, вылез лед Назар.
— Глянь-кось, — сказал он, протягивая Иринке и мальчишке шапку. Дед Назар с ней не расставался никогда, казалось, что он так и родился в ней, теплой, лохматой. В шапке кто-то шевелился. Иринка увидела испуганные, прикрытые тонкой пленкой глаза, тревожно раскрытый клюв.
— Нашел. Раненая, а бежала, пока не обессилела. — И, не удивляясь появлению странного мальчишки, добавил: — Давай, Сергей, разворачивай свой госпиталь, будем утку лечить.
— Дайте мне, дедушка, — попросила Иринка. — Я умею. У меня дома больной скворец жил.
Мальчишка взял шапку из рук деда Назара и великодушно передал ее Иринке.
— Пошли, — позвал он и, не очень вежливо повернувшись к Иринке спиной, пошел вперед.
Они сели на крыльцо. У ног легла собака, положив лохматую голову на лапы, смотрела на ребят желтыми умными глазами. У крыльца, по обеим сторонам его, цепляясь за бревенчатые стены дома, уверенно полз вверх бубенчатый хмель, качались под окном шершавые головы подсолнухов с радостно-огненными язычками цветения. Сердито гудя, вокруг них вились шмели. От пушистых, похожих на белую метелку цветов сладко пахло медом.
У Иринки на коленях, неловко вытянув в сторону перебинтованную ногу, сидела раненая утка. Прикрывая глаза, она жадно хватала с Иринкиной ладони кусочки хлеба, смоченные в молоке.
— Проголодалась, — сказал Сережа, — Даже страх забыла. — И добавил: — Ну, еще расскажи о Москве, я ведь там никогда не был.
Иринка прибавила на ладонь хлеба, проговорила мечтательно:
— А знаешь, Сережа, больше всего я люблю бывать на Красной площади, у Мавзолея, когда там меняется караул. — Она неожиданно приподняла птицу, положила ее на теплые ступеньки крыльца, встала, отряхнув платье, и побежала по протоптанной в траве дорожке к белым пахучим цветам. Вернулась, обмахивая ими раскрасневшееся лицо.
— Чего это ты? — удивился Сережа.
— Ничего, — Иринка села на ступеньку ниже, подняла на Сережу светло-карие лучистые глаза. — Вот ты, может, подумаешь, что я так, а я совсем не так… — начала она бессвязно. — Но только когда бьют куранты, когда меняется караул, мне хочется быть совсем взрослей, хочется сделать что-нибудь большое, героическое… Нет, ты не поймешь меня, — с досадой перебила себя Иринка и бросила цветы и траву.
— Почему же не пойму? — Сергей наклонился, подобрал цветы. — Очень даже понимаю. Мне тоже хочется совершить подвиг. Только где его совершить? Городок у нас маленький, тихий…
Часов в пять пили чай. Сережа принес со двора пузатый с продавленным боком самовар. Сережин дед, кряхтя, слазил в погреб, достал оттуда большую рыбину. Начал стругать ее, как палку, и она, как палка, стучала под ножом.
— Ела когда строганину? — спросил он Иринку. Иринка отрицательно мотнула головой. — На-ка, попробуй, — придвинул он ей блюдо, на котором лежали тонкие ломтики замороженной рыбы, густо посыпанные солью, перцем и луком. Оказалось очень вкусно. Наперегонки с Сережей они быстро очистили блюдо. После острого кушанья чай пился с особенным удовольствием. Понравилось Иринке варенье из морошки, кисловатое на вкус и приятно утоляющее жажду. Сережа сказал, что морошка растет за Полярным кругом. А Иринка удивилась: за Полярным кругом представлялись ей одни льды.
Старики все время говорили о каком-то браконьерстве, произошедшем и низовьях реки. Дед Назар, страстный рыболов, гневно возмущался:
— Рыбу глушить, а? Их бы, нечестивцев, оглушить за такие пакости. И много погубили молоди?
А потом, когда медленно стало уходить за горизонт солнце, поехали зажигать бакены. Поехала и Иринка.
Ветерок, утром задорно трепавший Иринкины волосы, платье, подгонявший волны, сейчас утих, словно улегся спать. От реки чуть веяло свежестью. Но в воздухе стояла духота, и казалось, что эта духота давит на реку, так медленно и лениво катила она сейчас свои воды. На горизонте клубились огненно-красные облака, а Иринка подумала, что это бьется пламя в жерле гигантском печи. Пламя было и красивым и странно-тревожным. Иринка зябко поежилась.
— Разгуляется погодка, — сказал дед Назар.
Сережин дедушка взглянул на небо, ничего не ответил.
Где-то громко, отчаянно вскрикнула кукушка.
— Эк ошалела, — крякнул дед Назар. — Это в июне-то… Должно быть, и вправду спятила.
Хмыкнул Сережа, но тут же смолк, поднялся и лодке. К ним приближался бакен. Он несся на лодку стремительно. Иринка зажмурилась: сейчас стукнет. Но лодка послушно стала сбоку. Чуть постукивал мотор. Волны упорно пытались стащить лодку вниз, она, подрагивая, сопротивлялась.
Сережа зажег бакен. Дед Назар удовлетворенно следил за его движениями.
— А внук-то у тебя, наверное, бакенщиком будет. Гляди, какая сноровка.
Сережин дедушка окинул взглядом крепкую фигурку внука, ясно и четко вырисовывающуюся на серовато-светлом фоне неба.
— Речник парень. В крови это у него. — И добавил: — Давай, Сережа, вправо.
Отплыли. На воде остался красный, как звездочка, огонек. В наползающей на небо, на воду темноте он виден был далеко и ярко.
Много еще зажгли они таких звездочек и продрогшие — стало совсем прохладно — вернулись домой. И вот тут-то случилась беда.
Запнувшись обо что-то и темноте, Сережин дедушка охнул, схватился за бок и стал оседать на землю.
— Дедушка, ты что?! — отчаянно вскрикнул Сережа и, подбежав к деду, схватил его под мышки.
— Ничего, ничего, — глухо отозвался тот. — Ты не волнуйся. Это так. — Он хотел приподняться и опять охнул коротко и шумно.
— Ты что ж это, Егор? — растерянно склонился над ним дед Назар. — Сердце, что ли?
— Какой шут сердце. Оно у муки, как мотор. Проклятый аппендицит, язви его. Еще зимой предлагали операцию. Думал, обойдется… Ну-ка помоги мне, Назар.
Но подняться он не смог. Острая режущая боль гнула пополам его жилистое тело. Лоб покрылся испариной, он дышал полуоткрыв рот, как сегодняшняя раненая утка.
— Видать, худо мое дело. В больницу, пожалуй, надо.
Оторопевший дел Назар, наконец, начал действовать.
— Тащи, Сергей, одеяло… Сейчас тебя положим, Егор, и лодку. Через пять минут в больнице будешь, а через пять дней опить дома. Ты только терпи.
Сережин дедушка неопределенно усмехнулся. Преодолевая боль, сказал негромко:
— А все ж странный ты у нас, Назар. Будто мужик, а чуть что, как девица расслабляешься.
Сережа принес одеяло. Укладывая на него Егора, дед Назар отозвался:
— Не расслабляюсь я, сердце у меня такое…
— Сердце, сердце, — незлобно передразнил Егор, перевел дыхание и добавил: — Сердце то иногда в кулаке держать не мешает.
— Мели, Емеля… — не обижаясь и даже как-то обрадованно бросил дед Назар, поразительно легко поднял большого Егора и понес к лодке. Иринка и Сережа шли следом.
— Ты ночуй здесь, Ириша. Утром я приеду. Бабушке скажу, где ты. Поняла?
Иринка кивнула. Когда лодка отошла от берега, она повернулась к Сереже. Сережа стоял, опустив голову, казался совсем маленьким, в глазах его, широко раскрытых, застыла тревога.
«За дедушку беспокоится», — подумала Иринка и тронула его за рукав.
— Пойдем, Сережа. Утка одна осталась, ее съест твой Норд, — попыталась пошутить она.
Но Сережа ответил серьезно:
— Норд никогда ничего не берет сам. Даже если будет голодный.
— Ну все равно, пойдем, — потянула его за рукав Иринка.
— Пойдем.
Они, как и днем, сели на крыльцо. К ним подошел Норд, улегся у их ног. Было тихо, темно, только иногда далекая зарница белесо освещала небо.
Они сидели долго. Иринка рассказывала Сереже о новых раскопках в Керчи, о том, что сейчас под большим многолюдным крымским городом археологи обнаружили еще один город — город древности, который многое расскажет историкам о людях, живших и давние веко, их быте, правах, делах.
Потом они замолчали. Иринка сладко зевнула.
— Ты же спать хочешь, — встрепенулся Сережа. Он поднялся, поднялась и Иринка. Глаза у нее слипались. Двойная прогулка по реке, чистый, напоенный медовыми запахами воздух опьянили Иринку.
— А ты хочешь спать? — уже в постели спросила она Сережу и, вспомнив его глаза, взволнованные дедушкиной бедой, подумала, что, наверно, Сережа спать не сможет. Пытаясь оторвать голову от подушки, Иринка проговорила невнятно:
— Аппендицит совсем не опасен… Ты не волнуйся, Сережа. — И уснула окончательно.
…Проснулась от страшного грохота. Вскочила, ничего не понимая. Опять грохнуло, сиреневый резкий свет полыхнул за окнами. Снова что-то, дребезжа, прокатилось по небу, грузно ударило — и от этого нового удара содрогнулся бревенчатый дом бакенщика.
«Гроза, — подумала Иринка. — Какай страшная! А Сережа, наверно, спит», — повернула она голову к противоположной кровати.
За окном уже гремело беспрестанно. При новой вспышке молнии Иринка увидела, что Сережи на кровати нет.
— Сережа! — испуганно закричала она: пустота дома была страшней самой страшной грозы. Соскочила с кровати, с трудом открыла тугую дверь и в сенях столкнулась с Сережей.
— Ты что, Ира? — голос у него был спокоен. — Иди и спи. Чего ты испугалась, разве в Москве грозы не бывает?
— А ты куда? — При блеске бесконечных молний Иринка увидела, что он одет.
— Я скоро вернусь, иди спи, — снопа сказал Сережа.
— Я не хочу одна, — ответила Иринка, прислушиваясь к раскатам грома.
— А и не могу, — серьезно ответил Сережа. — Мне надо на реку, ветер и дождь могут затушить бакены. Понимаешь?
Иринка поняла и в ужасе всплеснула руками:
— И ты… поплывешь в лодке?!
— Да. А ты никуда не уходи.
Иринка вцепилась в Сережину руку:
— Не надо, Сережа, не ходи… Ты утонешь, что тогда будет! Я не хочу-у… — Слезы, отвратительные предательские слезы, которых невозможно было скрыть, истекли по лицу. «Ну и пусть, пусть думает, что я маленькая, а я не хочу-у-у-у…»
Иринка заревела в голос.
— Знаешь, что? — Сережа вырвал из цепких Иринкиных пальцев свою руку. — Довольно мокроту разводить, ее и так хватает. Слышишь? — попел он головой в сторону дверей. Там плескало и шумело, точно вся вода, что сегодня вечером так любовно лизала борта лодки, вдруг коварно обрушилась на дом бакенщика. — Я пойду, а ты… не смей выходить из дому! — крикнул он, раздраженно хлопнул дверью. Лязгнула снаружи задвижка. Сережа закрыл Иринку.
…Мотор все время глох. Ветер мешал дышать, дождем, как завесой, закрыло все пространство, но Сережа упорно шел к бакенам. Вот один огонек, второй. Качается, не тухнет красноватый глазок. Сережа напрягает зрение — и вот… одного огонька нет. Сережа знает все бакены. В любой темноте он найдет их, недаром каждый раз он выходит с делом на реку. Как и старый опытный бакенщик, знает Сережа все мели и перекаты. Он вырос на этом участке, и река в этом месте для него, что книга. Однако в такие бурные ночи Сережа никогда не был на реке один. Но что же делать? В два часа ночи здесь пройдет большой теплоход с Севера. Люди едут в отпуск, спешат на юг погреться на теплом солнышке после долгой полярной ночи. А вдруг?.. От этой мысли сразу бросило в дрожь.
«Подумаешь, река — это не море, — сказал однажды один из Сережиных приятелей, Шурик-Би-Би-Си. — Работенка у твоего деда — не бей лежачего. Пароходы и без него доплывут куда надо. А если что случится, от берега до берега рукой подать».
Эх, не знает он, что река бывает поковарнее моря и трагедии на ней покруче морских трагедий. Особенно вот такой ночью. Он, Сережа, знает, как иногда бывает… Недаром он внук бакенщика, прожившего на этой реке долгую, очень долгую жизнь.
Сережа приподнял руку с часами, настоящими морскими часами, не боящимися воды, со светящимся циферблатом. Это подарок. Ему ничего не стоило спасти тогда мальчишку — ведь он хорошо плавает. И Сережа был очень удивлен, когда действия его взрослые расценили, как подвиг. Это совсем не подвиг. Каждый человек сделал бы то же, в этом Сережа уверен, и он не хотел брать подарок, но его убедили, что на реке часы пригодятся. И вот, действительно, пригодились. До теплохода еще полтора часа… А мотор опять фыркает, захлебывается.
Он нашел его и темноте, этот предательски притаившийся бакен. Ветер переменился, и теперь хлесткие прутья дождя били Сережу сбоку. Стало легче дышать, а может, он просто привык, что его заливает водой, что ветер мягкой, но плотной пробкой затыкает рот. Но главное — он теперь все успеет…
…Измученный, вымокший так, что с нею самого текло, как из тучи. Сережа подошел к берегу, когда слабо забрезжил непогожий рассвет. Первое, что он увидел, был Норд. Собака с лаем, окуная передние лапы в воду, бросилась к нему. Второе он заметил немного погодя. В чем-то белом, мокро облепившем тело, стояло это второе, прижав к груди тоненькие руки. С вымокших, жалко свисающих тряпочек, что еще вечером были пышными прозрачными бантами, капало и капало на узенькие съежившиеся плечи. Иринка молчала, во все глаза смотрела на Сережу, на его усталое и спокойное лицо.
Он подошел, виновато дотронувшись до Иринкиной руки, спросил:
— Ты не спала?
Иринка не ответила. Сережа оглянулся на реку и внезапно улыбнулся:
— А я теплоход ждал… Боялся за бакен…
Он провел по лицу мокрой рукой и опять улыбнулся. Иринка все так же молча смотрела на него.
Глава IV. Новые друзья
Отцвела черемуха. На деревьях, набрав силу, потемнели раньше изумрудные липкие листочки. С тополей летел на землю, путался в волосах, мягко садился на руки белый теплый пух. Иринка, примостившись на крыльце, пришивала к туфле пуговицу. Солнце припекало голые ноги, в траве у огуречной грядки стрекотал заблудившийся кузнечик. Иринка откусила нитку, надела туфлю, притопнула стоптанным каблучком.
— Ну и вырядилась ты! — выглянула в дверь бабушка, — А туфли-то… За две недели во что превратила, только выбросить.
Не отвечая, Иринка руками подхватила платье, закружилась на узеньком крылечке.
— Упадешь, скаженная, — засмеялась бабушка. — Поди, опять на свиданье со старыми кастрюлями собираешься?
— Угу, бабушка, — прогудела Иринка и чмокнула ее в щеку. Иринке было весело. Во-первых, потому что сегодня хорошо себя чувствовала неожиданно приболевшая бабушка, потому что снова после дождливых дней сняло солнце. И, конечно, еще оттого, что сегодня с острова приедет Сережа, которого Иринка не видела уже целую неделю.
Скрипнула калитка. Во двор залетела ужасно рыжая в ярком платье девчонка. Это была Катька, новая Иринкина подружка.
— Готова? — крикнула Катька и привычно потрогала пальцем свой облупившийся розовый носик. Этот розовый нос был для Катьки истинным наказанием.
— Еще снег везде и холодно, а он у меня уже загорает и лупится, — говорила она чуть ли не со слезами. — И чем я его только не мазала.
Катькиной мечтой было поскорее вырасти, заработать денег и поехать и Москву. Там, говорят, в институте красоты тебе какой хочешь нос сделают, даже греческий. Но и без греческого носа, с этим розовым, вздернутым была Катька красива. Тоненькая, гибкая и очень сильная. Иринка сама видела, как она однажды наподдала этому стиляге Жорке, тот только охнул и брякнулся в пыль. Собственно, с этого и началась дружба между Иринкой и Катькой.
— Ты его не бойся, — презрительно глядя на барахтающегося в пыли Жорку, сказала Катька. — Он — задавала и трус. — Увидев на Иринкиной руке синяк, спросила. — Щипался? Он всегда так, подойдет и щиплется, особенно с новенькими. У-у… — погрозила она Жорке маленьким кулачком и подхватила Иринку под руку: — Пойдем.
— Но… как это ты его сразу?.. — все еще удивляясь ловкой силе новой своей подружки, спросила Иринка. Катька оглядела Иринку зелеными, странно мерцающими глазами и ответила, усмехнувшись пухлыми розовыми губками:
— А так… прием самбо…
Приемам самбо учил Катьку ее извечный друг Хасан Рузаев. Это был высокий, черноглазый, черноволосый кавказец. Каким ветром занесло его прадедушку от солнечных виноградников на берега холодной северной реки, никто толком не знал. Но поскольку много лет до революции служил этот край местом ссылки для особо неблагонадежных, то все полагали, что прадедушку упрятали сюда неспроста. Таким же «крамольным», как отец, стал и его сын, дед Хасана, громадный словно гора Арарат, и красивый, что сказка.
Текла в жилах деда Хасана горячая черкесская кровь, бунтовала, не давала покоя. С пятнадцати лет стал следить за дедом Хасана недремлющий глаз царской охранки. Но ни разу не поймали его жандармы с поличным, хотя были уверены, что этот «черномазый нехристь» самый настоящий «политик», что это он разбрасывает по городу листовки, он таскает в цехи самой большой в городе механической мастерской запретные брошюрки. Дед Хасана задавал охранке головоломные загадки. И самой великолепной его загадкой стало то, что сбежала из семьи и стала женой «нехристя» дочка миллионщика, сестра о того петербургского министра, бледная и нежная, как лилия, златокудрая северная красавица Двина. Вот и попробуй, тронь этого черномазого, ведь прямых-то улик нет!
Только перед самой революцией поймали жандармы деда с поличным. Выследили и накрыли у него в доме одного беглого ссыльного. Обрадовались. Был для них этот черномазый хуже горькой редьки. Точно заколдованным кругом, прикрылся он дочкой миллионщика, сестрой самого царского министра.
— Ну, теперь не отвертится. И министр не поможет, — потирали руки в охранке, — поди, еще собственноручно потяжелей цепи пришлет: ведь, что ни говори, сестра сестрой (хоть и красавица, хоть и любимая), а все ж не понравится ему, когда политические из-под него министерское кресло выбьют. А зверя мы накрыли у нехристя важного, сам царь об нем знает.
Греметь бы деду Хасана кандалами по нескончаемому слезному тракту, гнуть могучую спину над черными каторжными тачками, да ветер с Невы развеял собравшиеся над его головой тучи. Раскрылись тяжелые двери тюрьмы, и первой, кого увидел дед, была его милая Алина, розовая-розовая — то ли от волнения, то ли от красного знамени, что высоко подняла она своими белыми и совсем неслабыми руками.
Отец Хасана унаследовал от деда такую же горячую беспокойную кровь. Был он геологом. Сотни, если не тысячи, километров исходил не знающими усталости ногами. А совсем недавно умчался со своей такой же беспокойной, непоседливой женой в Казахстан, к Черным горам, искать фосфориты. Остался Хасан с дедом. От былой красоты деда сохранился только нос с горбинкой, да глаза черные-черные, даже какие-то жгучие на смуглом лице, обрамленном белыми, как первый снег, густыми волнистыми волосами. Поседел дед в один день и в один день постарел. Случилось это на Балканах в последний год войны. Был теплый весенний день, одевались горы свежей зеленью, цвели яркие — им и война нипочем цветы, плыли в небе легкие прозрачные облака. Под этим высоким небом, по мягкой траве, по ярким цветам шел дед. А рядом шла Алина все такая же беленькая, как в юности, только вместо платья — защитная гимнастерка, вместо крошечных туфелек — крошечные, точно игрушечные, сапожки. Поднял ее лед своими сильными руками, подбросил к небу, а потом осторожно поставил на землю, прямо и цветы, и поцеловал глубокую морщинку между бровями.
— Ох ты, доктор, мой доктор! Сколько ж я не видел тебя, северное мое сияние!
Засмеялась Алина, побежала и вдруг споткнулась, закачалась и упала. Гулким эхом пронесся по горам выстрел. Его только сейчас услышал дед. Вскрикнул, бросился к жене, а у нее глаза синие-синие, что небо, и в глазах облака пушистые. Еще больше побледнела белая лилия, уронила голову на пахучие балканские трапы, и смолкло сердце. Тихо-тихо стало в ее груди. И сразу померк для деда день, потеряли запах цветы.
Как кончилась война, приехал дед сюда на Балканы и не сдвинулся бы с места, ни на шаг не отошел бы от этой могилы, да разыскал его сын, отважный танкист, вся грудь в орденах. Немногим позднее отца и матери, окончив танковое училище, ушел он на фронт. Все долгие военные годы хотел свидеться, да не пришлось: на разных фронтах они были. А когда встретились, и не узнал родителя: поседел, постарел, сгорбилась прямая сильная спина — крепко скрутила его смерть жены.
Сын не говорил жалостливых слов, только взял за плечи, притянул к себе и сказал просто:
— Поедем, отец… Или ты забыл, что ждет нас на севере новая маленькая Алина?
И дед поехал. Никогда не плакавший, горько заплакал он, увидев длинные златокудрые косы крошечной Лины, привязался к ней сердцем, а когда появился на свет внук Хасан, полюбил и его. Рос Хасан вроде бы незаметно, тихо. Но чувствовал дед даже в его молчаливости решительность в поступках, преданность друзьям, заботливую, почти девичью нежность к людям.
Хасан нелегко сходился с товарищами, но уж если сходился готов был идти за них и в огонь, и в воду. К рыжеволосой Катьке привязан он был, что нитка к иголке. Ребята и смеялись над ним, и дразнили, женихом и невестой обзывали, а Хасан хоть бы что. Трогать его боялись в двенадцать лет. Хасан легко, для забавы крестился десятикилограммовой гирей десять раз. Такого не мог сделать никто даже, из старшеклассников. Понятно, что те, кто учился с Хасаном в одном классе, особенно с ним не задирались. Зато к Катьке полезли все скопом. Вот тогда-то и начал Хасан учить Катьку самбо. Польза была двойная: всегда слабенькая, хворая Катька окрепла, а однажды, испытав на себе приемы восточной борьбы, перестал к ней лезть и Жорка, самый нахальный парень, прокоптивший в мальчишеской уборной все стены своими папиросами.
Иринке Хасан понравился. Исходила от него какая-то удивительная, спокойная сила, подкупало ласковое, но совсем неоскорбительное отношение к девочкам.
— От любви к женщине родилось все прекрасное на земле, — услышала как-то Иринка. Сам ли это придумал Хасан или вычитал где. Иринка не знала. Но задумалась. Чувствовался в этих словах какой-то высокий, еще неосознанный смысл. Спросила бабушку. Та ответила негромко:
— Женщина, если она гордая, душой красивая, самого что ни на есть разухабистого мужика на место поставить может. А то вот я иду однажды, стоит компания. Парни лет по семнадцати, девчонки тоже. Парни ругаются, что ямщики заезжие, а девчонки только хихикают в кулачки. Ни стыда, ни совести, ни гордости женской. Забыли, что вот с такой, как они, великая Джиоконда написана. Что Венера Милосская безрукая, а и перед ней до сих пор замираешь в восхищении. Великую красоту должна нести и себе женщина, красоту в мыслях, делах, стремлениях и, конечно, в поведении. А ты вот у меня прыгаешь, как коза, — докончила бабушка неожиданно. — Перед тобой и мальчишки козлами заскачут. Никакой в тебе солидности нет. А ведь тринадцать лет скоро.
От последних бабушкиных слов Иринка так и села на стул. Похлопала ресницами. Сама ведь себе казалась очень серьезной. Засопела от обиды. А бабушка внезапно засмеялась:
— Ох и чудная ты у меня, Иринка. Чудная и хорошая. Да скачи ты себе на здоровье, не в этом дело.
Еще больше разобидевшись, Иринка ответила сердито:
— Я чудная, а ты, бабушка, допотопная. Джиоконда, Венера Милосская, — распаляясь, Иринка даже не заметила, что передразнила ее. — А у нас теперь другие Джиоконды, и другие Венеры Милосские. Ходят в брюках, строят вот такие дома, — Иринка подняла к потолку руки, — и даже папиросы курят.
— Ну, последнее, я думаю, ни к чему.
— Что последнее? — не поняла Иринка.
— Да папиросы эти.
— А-а, — мгновенно остывая, протянула Иринка. И ойкнула.
— Чтой-то ты?
— Опоздаю я, бабушка. Дай мне нитку с иголкой.
— Куда это опоздаешь?
— Куда-куда, — Иринка торопливо вдевала в иголку нитку. — Не люблю этого слова перед дорогой.
— Вдобавок к козе ты еще и суеверная, — усмехнулась бабушка.
— И ничего я не суеверная. Просто так говорят.
— Сначала говорят, потом делают, — медленно, вспоминай о чем-то, отозвалась бабушка. — Кстати, Ириночка, не видела ты где паренька такого высокого, русого. Женей звать?
— Высоких и русых мальчишек в городе много-много, бабушка. И даже все друг на друга очень положи.
— А ты не шути, егоза. Дело-то очень серьезное.
Но Иринка не стала слушать о серьезном деле. Выскочив на крыльцо, занялась пуговицей. Кончила вовремя. Катька не стала бы ждать. На ходу, рассказывая Иринке о поломанном моторе, найденном Хасаном, Катька потащила Иринку к калитке. На углу возле поворота к площади стояли Сережа. Хасан, мальчишки и девчонки, с которыми познакомила Иринку Катька, поднимая пыль, притопывал от нетерпения ногами белобрысый Шурик-Би-Би-Си, прозванный так за постоянное, неисправимое вранье.
Увидев Иринку, Шурик-Би-Би-Си закричал во все горло:
— Копаетесь там! Хасан за березовой рощей трактор нашел. Туда сейчас половина школы побежала, весь металлолом из-за вас растащат!
Кто-то стукнул его по затылку. Шурик-Би-Би-Си, не обращая внимания на щелчок, продолжал свое:
— Килограмм сорок железа сразу будет, во!
— Это в тракторе, что ли? — насмешливо смерила его взглядом Иринка.
— Зачем в тракторе? — невозмутимо пожал плечами Шурик. — В моторе.
— Так бы и говорил.
— А я и говорил так. Пристает еще…, — засунув руки в карманы коротеньких брюк. Шурик-Би-Би-Си с независимым видом отвернулся от Иринки. Громко, так, что все услышали, зашепталась с Хасаном Катька, покивал Иринке головой Сережа. Иринка ответила ему торопливо: «Здравствуй, Сережа», засмеялась и, подпрыгивая, заспешила к автобусу, что шел к березовой роще.
Глава V. Черные тени
К старой заброшенной часовенке на пустыре за городом они пошли впятером. Иринка, Катька, Сережа, Хасан и Шурик-Би-Би-Си.
То, что Шурик рассказал о часовенке, было интересным, — хотя ему никто не верил. Обидчиво подергивая плечом, надув губы. Шурик торопливо говорил:
— Что я вру, что ли? Вот провалиться мне на этом месте, сам все видел… Вчера мамка послала меня Маруську искать. Все обшарил, даже к часовне на пустырь сходил. — Вытерев нос рукавом рубашки, Шурик добавил: — А она в огороде под малиной сидела… Сколько я страхов зря набрался.
Часовенка эта когда-то принадлежала монастырю. Время разрушило толстые монастырские стены, в узких и тесных, похожих на каменные мешки кельях разгуливал ветер, зимой насыпало сюда снегу до подоконников, летом в темных углах скреблись о старые замшелые камни летучие мыши. Вокруг монастыри голо, безлюдно. Только возле самой часовенки росла сосна со сбитой грозой верхушкой. Скрученные ее ветви напоминали высохшие руки злого немощного старика.
Недоброй славой пользовалось в городе это место. Говорили, что еще в давние времена убили здесь золотопромышленника. Ехал чернобородый мужик откуда-то с севера, вез в тугом кожаном мешочке золотой песок. Заночевал в монастыре: снятое место обеспечивало ему безопасность. Широко распахнулись перед богатеем монастырские ворота, да и не открылись больше. Труп его с ловко перерезанным горлом через недельку нашли в низовьях рыбаки. Приехавший из города следователь с мутными, как у сонной рыбы, глазами многозначительно изрек:
— Ловкая рука, но не сильная, женская…
С гибели того чернобородого в монастыре так и повелось: то кто-то повесится, то отравится, то прыгнет с берега в холодную неласковую реку, а потом тело его исковерканное, обезображенное найдут в низовьях рыбаки.
После революции монастырь, конечно, прекратил свое существование, а зло, что родилось когда-то в этих стенах, казалось продолжало жить. Ребятишки как-то играли здесь о войну. Тесные полуразвалившиеся келейки с таинственными переходами посчитали за никогда не виданные одесские катакомбы. Было интересным и немного страшным это молчаливо-мрачное место. Пообвыкнув, стали уже смелей забираться в самые дальние уголки, как вдруг в прогнившее подземелье провалился Шурик-Би-Би-Си. Сломал ногу, сильно зашиб ключицу. От боли заорал что есть мочи. Гулким эхом ответили ему толстые развалины, забили крыльями, издавая странный шелестящий шум, летучие мыши. Ребята бросились врассыпную. Остался только Хасан. Просвечивая дорогу фонариком, выволок Шурика наверх, дотащил на спине до больницы. Но после этого к монастырю больше не ходил.
— Ты боишься, что ли? — спросила как-то Хасана рыжая Катька.
— Не боюсь, — ответил Хасан, — но неприятно… И потом, там все на соплях держится. Оборвется что-нибудь, стукнет по голове… Мне, например, совсем неинтересно так погибать.
А Шурик-Би-Би-Си и близко к монастырю не подходил.
— Там страшно, — твердил он. А что страшно, не мог объяснить.
Таинственные подземелья, и которые можно невзначай провалиться, непонятные страхи Шурика-Би-Би-Си и, что важнее всего, резонная осторожность Хасана сделали свое дело: ребята в монастырь больше не лазили — кому же охота сломать там шею! Но однажды их опять потянуло на старые развалины. Потянула та недобрая молва, которая всю жизнь сопровождала это странное и страшное строение на заброшенном пустыре за городом.
В городе обворовали ларек, что стоил на базаре, потом у тетки Матрены, бойкой и суматошной, утащили со двора только что постиранное и вывешенное белье.
— Ну и ироды, ну и наглецы! — кричала тетка Матрена. — Из-под самого носу утащили, я только в сени зашла… Это что за ворье сатанинское! И все эта милиция. Цацкается с этим жульем. Поди, и самое-то скоро украдут.
Милиция, конечно, с жульем не цацкалась. Но откуда ж было знать тетке Матрене, что давно велось наблюдение за одной компанией? Есть у этой компании главарь, опытный, хитрый, не раз уже ускользавший от милиции. Не хотела она, чтоб ускользнул и сейчас. Выжидала терпеливо и взяла. И самого главаря, и всех его пропахших водкой и папиросами дружков. Обосноваться в монастыре компания, видать, думала надолго: нашли здесь и селедку астраханскую жирную, ящик с водкой, даже старый керогаз — на случай, если подвернется жаркое. Прогуливать легкие денежки в монастыре считали, по всему видно, самым удобным: место своей дурной славой застраховано от глаз любопытных. Хороша была бы штаб-квартира, да лопнула. Всю эту компанию вместе с полкой, селедкой и ржавым керогазом увезли в милицию. А старые стены, чтобы не втиснулась и них опять какая-нибудь пакость, решено было разобрать. Но прошел одни год, другой, а развалины монастыря так и лежали беспорядочной грудой на пустыре.
Строился как-то рабочий с лесозавода. Двухпудовые камни с монастырской стены взял себе на фундамент. По его примеру попользовался дармовым материалом и Ивашкин, года три назад приехавший в город, мужичок маленький, щуплый, верткий, похожим своими быстрыми движениями на юркую ящерку. Через некоторое время вырос недалеко от монастыря его небольшой трехоконный домик и немного оживил это неприветливое место.
Никаких слухов о монастыре больше не ходило, никаких темных дел за ним не числилось. Тупоносыми мордами вырисовывались его развалины на светлом небе. В долгие зимние ночи между беспорядочными нагромождениями посвистывал ветер, возились летучие мыши. Сыпала на монастырский двор колючие ссохшие иголки старая сосна, пустыни глазницами безнадежно-грустно взирала на свое былое благополучие чудом сохранившаяся часовенка. Никого это место больше не интересовало. А старики даже говорили:
— Снесли бы поскорей. Глядеть муторно. Как мимо идешь, такая тоска нападает. Истинно проклятые эти камни.
И вот, пожалуйста, опять новости. Шурик-Би-Би-Си сам видел возле монастыря какие-то черные тени.
Хасан спросил его:
— Не врешь? — и посмотрел на Шурика внимательно. У того — страх в глазах.
— Не вру, Хасан. Может, опять какие-нибудь жулики? Так шли осторожно. И все в черном, вроде бы маскировка. Я все смотрел, а они все идут и идут. И все за развалинами пропадают.
У Шурика от страха и любопытства глаза круглые. Лицо бледное. На лбу челка взмокла.
Хасан улыбнулся.
— Ну и трус ты…
— И не трус вовсе, — Шурик сердито перевел дыхание. — Ты бы…
— Ладно, не трус, — перебил Хасан. — Место покажешь?
Шурик молча кивнул. Возле пустыря подошел поближе к Хасану, прижался к нему вздрагивающим плечом. Тот спросил:
— Здесь проходили?
— Здесь.
— Ну, а мы сядем вон там. Девочки, давайте руки.
— А может, не надо. Хасан, — шепотом проговорила Иринка.
— Как это не надо? — с трудом заставляя себя говорить, тихо вмешалась громкоголосая Катька. — Может быть, бандиты какие или еще хуже. — Вспомнив о шпионе Пеньковском, добавила: — Там Москва, и то вот… А у нас кругом тайга — такое можно натворить!
— Уж и такое, — чтобы немного охладить слишком восторженную Катьку, отозвался Хасан. — Тебе везде шпионы мерещутся. Была бы мужчиной, стала бы, наверно, пограничником.
Катька самолюбиво вздернула нос, отвернувшись от Хасана, сказала с явной издевкой:
— Лучше быть такой девчонкой, как я, чем таким парнем, как… — не договорив, Катька хохотнула, подтолкнув Иринку, показала глазами на Шурика. Тот, приподняв плечи, совсем прижался к Хасану. Хасан вдруг сердито тряхнул его:
— Если боишься, иди домой.
— Может, и страшного ничего нет и Шурику все показалось, — сказал молчавший все время Сережа. Иринка взглянула на него: он спокойно жевал что-то.
— Ты что ешь?
— Сурепку. Хочешь? Вкусная…
Иринка взяла, откусила. Подумала, что страшного действительно ничего не будет. Такой тихий спокойный город, ни шума, ни гама, собаки сонные валяются по улицам. Забавные собаки. Когда машина идет, откроют один глаз, лениво так поднимутся, точно одолжение водителю делают. Вот бы их в Москву. С ума бы, наверно, посходили. Иринка засмеялась от смешной своей мысли. Как вдруг чья-то рука крепко сжала ее локоть. Иринка повернула голову и увидела в просвете меж двух стенок бывшего монастыря мелькнувшую тень, одну, другую. Кто-то прошел совсем близко от ребят. Скрипнули под каблуком мелкие камешки.
— Господи, господи… — послышалось справа. Иринка увидела темную юбку, которая чуть не коснулась ее лица. За спиной мелко-мелко дрожал Шурик-Би-Би-Си. Широко открыв глаза, Иринка следила за женщиной. Она прошла мимо, темная, как и те две тени, и скрылась в том же просвете меж двух стен. И стало опять тихо. Но в эту тишину Иринка больше не верила.
Глава VI. Дон-Кихот Ламанчский
Под утро Иринке приснился сои. На бабушкином крыльце лежал снег такой пушистый, мягкий, похожий на шкурку лохматого белого зверька. Иринка спустилась со ступенек и пошла по дороге. А снег все падал, падал, легким прохладным дуновением ветерка касался Иринкиного разгоряченного липа, устилал дорогу хрустящей праздничной скатертью. А Иринка все шла и шла и не заметила, как очутилась в незнакомом месте. Оглянулась и замерла в восхищения. Громадное поле до самого горизонта сверкало, искрилось, слепило глаза первозданным снегом. Неожиданной радостью на этом белом искрящемся поле шелестели тонкой пахучей листвой тающие в прозрачном воздухе тонкоствольные светлые березки. Мостом перекинулась через березки, через неохватный снег многоцветная радуга…
Всплеснула от восторга Иринка руками и… проснулась. А ощущение радостной восторженности не проходило. Все виделись ей зеленые березки на белом снегу… Иринка тихонько засмеялась, напружинившись, легко села на постели.
В комнате ржаво скрипели старые ходики.
— Тик-так, тик-трак… — услышала Иринка, будто под колесики попадало что-то постороннее. Иринка ясно представила, как на ходиках зыркают туда-сюда круглые косоватые глаза. Обычно эти глаза смешили Иринку, и она была уверена, что бабушка держит старые часы именно из-за этих забавных глаз. Но сейчас и темной комнате эти глаза не казались забавными.
На улице светила луна. Лучик ее, желтоватый и зыбкий, ядовито просачивался сквозь узкую щель в ставне.
Тик-трак…
Косоватые глаза, казалось, сверлили Иринкин затылок. Сердце торопливо стукнуло раз, другой. Иринке знаком и понятен был этот торопливый стук. Страх… Именно страх заставлял ее сердце биться так, когда она оставалась одна в пустой квартире, заставлял с головой закутываться в одеяло, сдерживать дыхание, прислушиваться к звукам. Маленькая, она объясняла это просто: волки.
В темноте они преследовали ее всюду: забирались под кровать, даже под подушку. Спастись от них можно было, плотно подоткнув под себя одеяло.
Когда подросла, волки исчезли. Но страхи не исчезали.
Как-то в порыве откровенности она рассказала об этом своему московскому приятелю Кольке Жданову. Тот, не долго думая, назвал это трусостью. У Иринки даже дыхание остановилось. Что угодно, но только не трусость. Она готовилась в космонавты: по утрам обливалась холодной водой, изнуряла себя гимнастикой, в мечтах своих, не колеблясь, вступала в рукопашный бой с чудовищами далеких планет. И вдруг… трусость! Из-за этого Колька из приятеля едва не превратился и неприятеля. Но, поразмыслив, Иринка подумала, что Колька не так уж не прав. Борьбу со страхами в пустой квартире она повела не очень остроумно, зато успешно. Она просто заставляла орать во все горло приемник. От гудящих джазов, от воя саксофонов не то что страхи, мысли разбегались.
Но от спасительного гвалта приемника вскоре пришлось отказаться: сердились соседи и по-настоящему рассердилась мама, когда, уснув, Иринка забыла выключить приемник. Включенный на какую-то заграничную радиостанцию, он орал часов до 3–4 утра, пока не пришли родители.
А потом переезд из старого дома на Таганке в шумный и людный район доделал свое дело. Там, на Таганке, их том стоял позади дворов и двориков; Тихо в нем было, как в глубоком колодце. А здесь до поздней ночи за окнами говор и смех людей, шум машин и фосфорическим свет реклам, заливающий комнату плывущим маревом. Иринке казалось, что это не свет реклам, а свет заезд. Под него очень красиво и хорошо мечталось. Иринка опять летала на планеты, ступала на серебристую пыльцу Луны, ходила под экзотическими, неестественно раскрашенными то фиолетовым, то лиловым деревьями и кустарниками Венеры, видела планету, над которой сияют два невиданно красивых солнца: голубое и желтое.
Страхи исчезли и вот родились опять. Неужели Иринку всерьез пугают эти косоватые тик-трак глаза? А может, этот лучик? Он, как живой, двигается, уже дотянулся до ножки стула.
Зажмурившись, Иринка решительно встала, на ощупь дошла до шкафа, нашарила выключатель. В комнате ярко вспыхнул свет.
Проснулась бабушка.
— Ты что, Ирочка!
— Я попить, — ответила Иринка, отворачиваясь и краснея, и пошла и кухню.
«Свинья, — жестоко обозвала она себя. — Эгоистка и свинья. Бабушке так нездоровилось, уснуть не могла… Ах, какая же все-таки свинья», — думала она, глотая холодную воду. Заныли зубы, но она все пила, точно наказывала себя за свои вернувшиеся страхи и за то, что разбудила бабушку. Потом тихонько легла в постель.
Чтобы отвлечься от беспокойства, вызванного неясным страхом, начала думать о приснившемся, но радостное ощущение от зеленых березок на белом снегу не возвращалось. Вздохнув, Иринка перевернулась на спину, подложив руки под голову, стала упорно смотреть на лучик, протиснувшийся сквозь ставню.
Невольно вспомнился вчерашний вечер, полуразвалившаяся стена монастыря, за спиной дрожание Шурикова плеча и мелькнувшие среди развалин тени.
Они еще после этого долго сидели. Было тихо, тепло. Попискивая, пролетали над ними летучие мыши. Потом выплыла из-за монастыря, из-за дальних домов луна, громадная, яркая, и стало светло, как днем Иринка видела, как хмурит Хасан темные брови. Вдруг он сказал:
— Пошли, — и резко поднялся.
Иринка настаивала остаться.
— Зачем тогда было приходить? Посидели и… пошли ни с чем, — произнесла она и бросила на Хасана недовольный взгляд.
Он не среагировал ни на голос, ни на взгляд. Ответил спокойно:
— Хочешь, сиди. А мне нужно подумать.
Катька зашептала громко, наклоняясь к Иринке:
— Ты, пожалуйста, ему не мешай. Он подумает. — И тут же от Иринки отскочила к Хасану.
— А что, Хасан, это кто? Бандиты? — И тут же фыркнула в кулачок. — Бабка эта в темном бандитка! Ну, уж… — и окончательно раскатилась звонким смехом. Странно гулко повторили ее смех монастырские развалины.
Хасан улыбнулся, глядя на нее. Сердиться на Катьку он не мог и отвечать ей коротко, как другим, он тоже не мог. Как бы извиняясь перед ней, что заставил просидеть весь вечер среди этих обломков, оторвал от любимых пряток. Хасан негромко отозвался:
— Конечно, это не воры и не бандиты. Просто старухи. Ом наморщил лоб. Может, у них в часовне церковь? — Растерянно посмотрел на Катьку и добавил: — А вообще, все может быть. Завтра мы придем сюда днем и посмотрим.
Когда уже подходили к Иринкиному дому, Сережа сказал:
— Дедушка рассказывал, у нас какие-то сек… — Сережа запнулся, но тут же уверенно договорил: — какие-то сектанты появились.
Хасан вопросительно повернул к нему свое горбоносое лицо, Иринка поправляла развязавшийся в волосах бант и тоже молчала, ожидая; Катька уговаривала Шурика-Би-Би-Си сбегать куда-то, позвать мальчишек и девчонок играть в прятки.
— Вечер какой, ты посмотри, — убеждала она. — Только и попрятаться.
— А луна? — буркнул Шурик.
— А тени? — не сдавалась Катька. — В них как засядешь — фигу найдешь!
— Эти сектанты, дедушка говорил, человека распнули, — вспоминая, продолжал Сережа.
— Как распнули? — Иринка так и не завязала бант.
— Ну, как-как… Взяли и прибили к кресту гвоздями.
— Живого?! — У Иринки сами собой опустились руки. Повернулась к Сереже и осталась с открытым ртом Катька.
— Конечно, живого. Это у них вера такая: приносить себя в жертву богу.
— Го-осподи, — протянула Катька. — Вот дураки-то!
…Они долго говорили о сектантах. Какие они, где живут, чем занимаются? Шурик-Би-Би-Си утверждал, что читал о них и слышал, будто бы они жгут себя живьем на кострах. Катька забыла о прятках, блестела зелеными глазами и все время ойкала.
Сказанное Сережей было так страшно, что даже Шурины костры из людей не казались выдумкой.
…Иринка так и не уснула до утра, все думала и думала. Утром встала вялая, невыспавшаяся. Ела нехотя, со злом смотрела на раскосые глаза ходиков.
— Тик-трак, — скрипели часы.
Уходя на улицу, не без умысла сильно дернула за тяжелую гирю, но часы, пережившие века, стойко вынесли дерзкую девчоночью выходку.
— Тик-трак! — победно щелкнули они вслед Иринке.
…В часовне ничего интересного не оказалось. Какие-то полуистлевшие бумажки, тяжелый запах, которым не выветривался даже через разбитые окна, пыль, по углам паучьи сети.
Катька наступила на что-то. Пригляделась. Оказалось — дохлая кошка. Сразу побледнев так, что даже стал белым всегда розовый носик, Катька отступила на шаг и заорала: она до ужаса боялась всего дохлого. Хасан потащил ее за руки из часовенки.
— Пошли купаться, — отряхивая брюки и поглядывая на ревущую Катьку, предложил он.
Шурик-Би-Би-Си вылез из часовенки позже всех. Рубашка на животе у него оттопыривалась, на лице замерло выражение ехидного удовольствия.
Сережа взглянул на него и вдруг сказал глухо:
— Выбрось. Сейчас же выбрось…
Испуганно моргнув ресницами, Шурик-Би-Би-Си юркнул в часовенку. Когда появился снова, Сережа, с любопытством рассматривая его, сказал:
— И не противно было ложить за пазуху?
— Я не для Катьки… — заикнулся Шурик.
— Эх, ты… Жалко об тебя руки марать.
— Чего ты пристал в самом деле! — вдруг заорал Шурик. — Помешал я вам, да? Пара на пару… Жених с невестой, да?
Услышав последнюю фразу, обернулся Хасан. Взглянул на него, широко распахнув веки, и такие веселые искорки засверкали в его обычно грустноватых глазах, так искрение он рассмеялся, что Шурик сразу умолк, насупившись, шмыгнул носом.
— Теперь еще скажете, что я — дурак, да?
— А то умный, — отозвался Сережа и, протягивая Катьке сурепку, которая всегда находилась в его карманах, поторопил: — Пошли, что ли, правда, на речку.
На берегу гулял ветерок. Это было особенно приятно потому, что солнце палило нещадно. Быстро раздевшись, Хасан и Сережа с разбегу бросились в реку, Шурик-Би-Би-Си стоял у воды и окунал в нее попеременно то одну ногу, то другую. Все еще всхлипывая, Катька стаскивала с себя платье, сняв, комком бросила на горячую гальку, подошла к Шурику, сердито толкнула в спину:
— Иди, что стоишь, как петух сонный? — И туг же сама животом бухнулась в воду, окунулась с головой, через секунду выскочила, как поплавок, повертела яркой головой и, отнимая от лица мокрые прилипшие волосы, засмеялась.
— Эге-ге! Мальчишки! Подождите! — Хасан и Сережа плыли к песчаной косе. Взмахнув над водой руками. Катька легко и быстро поплыла за ними.
Иринка невольно следила за ней.
«Здорово плавает», — не без зависти подумала она и уже по-настоящему удивилась: за Катькой неловко как-то неуклюже, но тоже уверенно и быстро плыл Шурик-Би-Би-Си.
Иринка не заметила, как к берегу подошел мальчишка, высокий, тоненький. Неестественно огромные на удлиненном бледном лице синие глаза глядели печально и задумчиво. Мальчишка был красив и походил на какого-то киноактера, но на какого, Иринка никак не могла вспомнить. Он тихо постоял возле воды, что-то прошептал, потом поднял руку и… перекрестился. Иринка от удивления икнула.
Прибежала ватага мальчишек. Увидев этого синеглазого, вдруг загоготала:
— Э-э, кисейная барышня! Неужели купаться собираешься?
Еще чей-то более насмешливый голос подхватил:
— Он все мечтает. Эй ты, Дон-Кихот Ламанчский, чего в воду уставился? Или своего Санчо Панса потерял?
Остальные весело хохотали. Синеглазый ничего не ответил. Бледное и тонкое лицо сделалось еще тоньше, точно истаяло на солнце, сжалось под градом насмешек, печаль и задумчивость в глазах исчезли, в них мелькнули страх и боль. Не поворачиваясь к мальчишкам спиной, он начал медленно отступать от воды.
— Бей его! — крикнул кто-то.
Второй лениво отозвался:
— Жарко… В следующий раз. А вот этим можно, — и поднял увесистый булыжник. Размахнувшись, бросил в того, с синими глазами.
Синеглазый вскрикнул, схватился за висок. Иринка видела, как у него задрожали губы.
— Бей!
Град камней полетел на странного бледного мальчишку. Закрывая голову руками, он отступал и вдруг побежал, спотыкаясь и вскрикивая от метких ударов.
Это еще больше всех развеселило.
— Эй, Дон-Кихот! Зачем пешком?
— Возьми лошадку! Росинанта своего возьми! — издевательски кричали ему вслед.
— Зачем Росинанта! — солидно проговорил кто-то сзади. — Дли успешной езды ему самого Пегаса надо.
Все еще громче захохотали, засвистели вслед убегающему «Дон-Кихоту», а Иринка взглянула на говорившего. Она узнала в нем стилягу Жорку и тревожно посмотрела на реку: не плывут ли обратно друзья?
Жорка не обратил на нее внимания. Сняв штаны и рубашку, он зачем-то оставил на голом геле яркий галстук. На галстуке были нарисованы обезьяны. Жорка повалился на горячие прибрежные камни. Иринка опасливо посмотрела в его сторону. Жорка дышал, от дыхания галстук шевелился, и Иринка видела, как на нем двигались, словно ожили, черные вертлявые обезьянки.
Глава VII. Женя
Дня через два Иринка снова увидела «Дон-Кихота». Она и Катька отправились в библиотеку обменять книжки. По дороге Катька забежала к Любочке взять, как она говорила, необычайно редкого голубого котенка. Иринка к Любочке не зашла — боялась соблазниться.
— Не выдержу, возьму тоже, — вздохнула она, — А бабушка кошек не любит. — Осталась на улице. И тут увидела его.
Он шел медленно, опустив голову, в сандалиях на босу ногу, и темных коротких брюках, в такой же темной наглухо застегнутой рубашке. Наверное, оттого, что рубашка была темная, бледное лицо «Дон-Кихота» показалось Иринке еще бледнее и тоньше, глаза больше, еще грустнее и печальней, чем тогда на берегу. Поравнявшись с Иринкой, он взглянул на нее, ресницы у него дрогнули, он еще ниже наклонил голову и пошел быстрее.
Из калитки Любочкиного дома вихрем выскочила Катька, в руках она держала маленький, но ужасно горластый комочек.
— Посмотри, правда, красавец? Это будет такой кот, такой! — Катька на ладошке высоко приподняла котенка.
Какой из него получится кот, Иринка сказать не могла, но сейчас необыкновенного ничего не видела. Был он пушистый, как все сибирские кошки, — на них уже Иринка вволю нагляделась серенький, с неуклюже расплющенными лапками, с дрожащим хвостиком-сосулькой. Иринка пожала плечами.
— Ничего ты не понимаешь. — Катька сердито затолкала котенка за пазуху. Мяукнув раза два, он смолк: или пригрелся, или совсем обмер от непривычного местожительства.
— А я Дон-Кихота видела, — вспомнила Иринка.
— Какого Дон-Кихота?
— Ну, Дон-Кихота, кисейную барышню…
— Ну и что? — пожала плечами Катька.
— Жалко мне его… Его мальчишки били. Те, что с Жоркой.
Катька о чем-то подумала, сморщив носик.
— А где он?
— Да вон, — вытянула Иринка руку вперед.
Катька взглянула и закричала так громко, что опять заворочался, замяукал перепуганный котенок.
— Женя-а!
Дон-Кихот не остановился. Тогда Катька схватила Иринку за руку:
— Побежали… Женя-а!
— Подожди, — Иринка потянула свою руку из Катькиной ладошки. — Он, знаешь, крестится…
— Вот поэтому и побежали, — затараторила Катька.
— Нет, — твердо ответила Иринка и выдернула руку. — Иди сама.
— Ну, как хочешь, — сказала Катька, взглянув на Иринку, и в эту минуту Иринка подумала, что Катьки она по-настоящему не знает. Смешливая, горластая, шумная, порой казалась она Иринке не очень серьезной. А как посмотрела сейчас? Как будто увидела в Иринке что-то незнакомое и чуждое.
Самолюбиво прикусив губу, Иринка не знала, что делать: идти ли за Катькой или в библиотеку? Решила остаться на месте. Если Катька вернется, все будет по-прежнему.
Катька вернулась. Что-то в лице ее неуловимо изменилось. Таким видела его Иринка всего один раз, когда она ловко повергла на землю приставалу Жорку. То ли потемнели зеленые изумрудные глаза, то ли сомкнулся смеющийся рот, только Катька показалась Иринке в это мгновение взрослой, совсем взрослой. Втайне подивившись новой серьезно-строгой красоте своей веселой подружки. Иринка поинтересовалась:
— А он тебе зачем нужен был?
— Так… — отозвалась Катька совсем не своим, бесцветным голосом и тут же порывисто схватила Иринку за руку. — Слушай, Иринка, а вдруг… а вдруг его мать сектантка? — Напуганная своими словами, а по-видимому, еще больше мыслями, она замолчала, лицо замерло, и только черные зрачки в родниковых глазах двигались то расширяясь, то сужаясь.
— Ну и что? — не понимая Катькиных мыслей, но невольно поддаваясь ее настроению, шепотом спросила Иринка.
— Как что? Если бы просто в бога. Походил в церковь, помолился, и ладно. У нас мальчишки ходили, и я раз была. Из интереса. А тут возьмут и прибьют на кресте, живого…
— А что делать? — одним дыханием спросила Иринка. Она ясно представила себе этого бледного мальчишку на кресте: бежит кровь из рук, из ног, закрыты большие синие глаза, еще более белым, полотняным и длинным стало тонкое лицо. Бедный Дон-Кихот. — Что же делать, а? Иринка придвинулась к Катьке.
— А я знаю?.. Ну, ты… — она легонько щелкнула себя по оттопыренной кофточке. — Мышелов будет, — как о каком-то важном открытии доложила она. — Царапнул, наверно, даже до крови.
…Из библиотеки Иринка пришла притихшая. Этот синеглазый, этот бедный Дон-Кихот, этот Женя, которого могут распять на кресте, не выходил у нее из головы. «А Катька все-таки легкомысленная», — с неудовольствием подумала она, вспомнив, как подружка больше не стала говорить о Жене, занялась своим «голубым» кудлатым котенком, а увидев Хасана, бросила Иринку, умчалась куда-то с горбоносым своим дружком.
В доме аппетитно пахло жареной рыбой. Приехал дед Назар, привез бабушке остромордых, колючих стерлядей.
— Мы такое место нашли, — рассказывал он, — хоть руками рыбу греби.
Бабушка положила ломтик стерлядки на хлеб, откусила, зажмурила глаза: «Вкусно». Спросила деда Назара, чуть скосив на него глаза:
— Так ты с кем, говоришь, был на рыбалке. Назар?
Дед Назар оскорбленно отложил вилку.
— Все не веришь? Думаешь, на старости лет браконьерством занялся?
Бабушка засмеялась, как маленькому, сунула в руку вилку:
— Но ведь было, Назарушка. Чего греха таить?
— Было, было… — буркнул Назар. — Мало ли чего было. Может, я с тех пор до самой последней клеточки изменился. Да и Егор… Разве ты его не знаешь? За браконьерство он себе голову снимет и «ой» не скажет. — И тут же другим, мечтательным голосом договорил: — Но место, Дарьюшка!.. Так и кишат, так и кишат, табунами так и ходят! Во какие! — дед Назар раскинул руки.
Иринка невольно улыбнулась: у деда Назара все «во, какое!» — и рыбы, и оводы.
Потом бабушка и дед Назар заговорили о каком-то Андрее Буйносове… Имя «Женя», произнесенное дедом Назаром, заставило Иринку насторожиться.
— Жалко Андрюшку… — раздумчиво проговорила бабушка. — Скоро уж год, как погиб. Нашел себе судьбу. А все из-за этой белобрысой… Помнишь, как он привез ее из Молдавии, Кристину-то?
Да, дед Назар помнил. Была Кристя большеглазая, щуплая, а вот, поди ж ты, прибрала к рукам даже такого своенравного парня, как Андрей.
Поговорили об Андрее и замолчали. Дед Назар хрустел поджаристой рыбьей корочкой. Бабушка грустно смотрела в окно.
— А что, Назар, правду ль Егор говорит, что у нас какие-то сектанты завелись?
Дед Назар досадливо отмахнулся.
— Говорят, что тараканы собираются в темных углах, шепчутся, господа бога денно и нощно поминают, — продолжала бабушка. — Может, и Кристя эта… Вон весной вся школа на ГЭС поехала, а она Женьку не пустила. И вообще никуда его не пускает. С чего бы? — Бабушка перевела взгляд на деда Назара. Он ничего не ответил.
Со вздохом поднявшись со стула, бабушка подошла к комоду, вытащила из верхнего ящика неоконченный чулок и опять вздохнула.
— Ну и напетляла я, хоть опять распускай. Чепуха какая-то со зрением: то вижу, то будто пленкой мне глаза застилает.
Иринка, поджав ноги, сидели на диване. Бабушкины слова о сектантах, о Кристине, о Жене снова напомнили ей Сережин рассказ о распятом на кресте человеке, монастырские развалины и бледного мальчика с лицом киноартиста.
«Зачем он крестится?» — подумала она и громко позвала:
— Бабушка, это ты про этого Женю спрашивала, помнишь, тогда?
Смешно спустив очки на кончик носа, бабушка поглядела на Иринку:
— А ты не ушла? Собиралась же…
— Про этого? — не отвечая на вопрос, повторила Иринка.
— Ну-у про этого, — не понимая, куда клонит внучка, подтвердила та.
Иринка спрыгнула с дивана, поправляя поясок на платье, проговорила торопливо:
— А хочешь, мы все о нем узнаем. Хочешь?
«Тараканы… в углах шепчутся… А может, те тени и есть такие люди — тараканы?»
Глава VIII. «Песни старого дуба»
Афиша была заманчива и, конечно, не яркими красками, не красивыми перелесками, что орнаментом охватывали ее по бокам, а именно вот этим своим названием: «Песни старого дуба».
Увлекающаяся Катька, которая могла своими интересами захватить всех, заставила Иринку забыть о бедном «Дон-Кихоте», о сектантах, о черных тенях.
— «Песни старого дуба», — мечтательно говорила она и что-то кроила большущими ножницами, едва умещавшимися в ее маленьких ладошках. — А ты знаешь, Иринка, деревья и вправду поют. Березы, те все колыбельные поют. Лежишь, слушаешь, как они шелестят, и так хорошо, спокойно становится; тальник, тот, как Шурик-Би-Би-Си. — засмеялась Катька. — А сосны тревожные песни любят… Ой, что я наделала!.. — Она отбросила ножницы, с ужасом посмотрела на ненужный разрез, но тут же успокоилась.
— Ничего, я тут бантик прилеплю. Еще лучше будет. А ты что наденешь?
— Я? — Иринка как-то не думала, что она наденет на концерт.
— У тебя глаза ореховые… Вот бы что-нибудь такое… золотистое. А ну-ка подожди.
Она убежала в другую комнату, о чем-то там говорила с матерью. До Иринки доносились слова: «У тебя нет вкуса… Когда мне будет тридцать — я такое ни в жизнь не надену». И другой голос, немного усталый и дружески-насмешливый: «Когда тебе будет тридцать, ты станешь просто умнее». Потом опять Катькин голос и, наконец, ее победное «Ура!», дверь распахнулась, — показалась Катька, за ней ее мать.
Иринка видела ее уже не первый раз, но всякий раз прямо таки столбенела перед ее красотой. У Елизаветы Васильевны было все, как у Катьки. Те же рыжие волосы, только еще пышней, еще красивей спускались на тонкую гибкую шею; те же зеленые длинные глаза, только с таким выражением тепла и света, что Иринке казалось, будто бы она знает ее давным-давно и не только знает, но и любит. И нос у Елизаветы Васильевны был такой же вздернутый, и улыбнулась она так же, и в улыбке так же озорно, как у Катьки, приподнялись уголки губ.
Работала она врачом-окулистом, попросту, глазником. Дома бывала редко, ездила по районам Севера, боролась там с какой-то глаукомой. А Катька над ней подсмеивалась: дескать, врач-глазник, всех лечит, а свои глаза вылечить не может. На что мать отвечала:
— Прежде, чем лечить болезнь, надо выяснить причину болезни, и прежде всего уничтожить ее, я же причину своей болезни уничтожить не в силах. Поскольку она — моя собственная дочка. На такую рыжую глядеть четырнадцать лет не то что заболят глаза, ослепнуть можно!
Катька любила мать, как вообще она любила, — немножко насмешливо, немножко дерзко, но самоотверженно и часто с беспокойством говорила Иринке, что мать слепнет потому, что мало спит и все пишет, пишет, пишет…
Елизавета Васильевна как-то очень мило и просто, ничего не подрезая, на это Иринка ни за это не согласилась, а только подвернув и ушив, в несколько минут сделала из своего золотистого костюма совершенно девчоночье платье, в котором можно было пойти на концерт не только в Дом культуры, но и во Дворец съездов.
Когда девочки оделись, она отошла от них, оглядела и сказала с чуть насмешливой серьезностью:
— С ума сойти можно! Жаль, что у меня нет времени на концерт. — И на секунду дольше задержала свой любовно-смеющийся взгляд на дочке.
Забежав домой за единственными оставшимися в порядке белыми босоножками, Иринка своим пышным видом повергла бабушку в полное изумление. Немного придя в себя, та строго спросила:
— Это еще что за мода чужое надевать?
— Это я, бабушка Дарья, — вынырнула из-за Иринки яркая, как радуга, Катька. — Я и мама. У Иринки глаза ореховые, а платье золотое. Посмотрите, как красиво.
Бабушка, пряча улыбку, опустила глаза.
— А от тебя, Катюша, прямо глаза заломило. — Она помолчала. — Говоришь, мать приехала? Жду ее. Болят опять, — дотронулась она до век. — Спроси-ка ее, когда к ней прийти можно.
— А я ей уже о вас сказала. Она вечером к вам собирается.
Стукнула во дворе калитка, послышались голоса, заскрипели под ногами ступеньки крыльца, дверь распахнулась, и гортанный, спокойный голос Хасана спросил:
— Можно?
— Можно, можно, — засуетилась бабушка. — Ах ты, боже мой, какие вы нарядные, какие большие… Когда выросли? Вчера только, кажись… А это кто? — спросила она, искренне не узнав.
Шурик-Би-Би-Си стоял важный в своем новом черном костюме, в клетчатой голубой рубашке. Волосы, всегда торчащие и взлохмаченные, были тщательно приглажены и даже, пожалуй, намазаны чем-то, потому что блестели, и даже хохолок, не поддающийся никакому воздействию, сейчас покорно прижался к макушке.
Любочка была тоже хороша в своем белом платье, в белых открытых туфельках с аккуратно подстриженными ровными русыми волосами. Хорош был и Сережа, и другие мальчишки и девчонки, которых бабушка знала и не узнавала сейчас. Но, конечно, лучше всех был Хасан. Высокий, чернобровый, с матовым румянцем на смуглом лице, с улыбкой спокойной и доброй и выражением сдержанной силы во всей ладной крепкой почти уже юношеской фигуре.
— Ах ты, боже мой? — опять сказала бабушка. У нее дрогнул подбородок. Она опустилась на стул, переводя засветившийся взгляд с одного лица на другое, повторила: — Боже мой, хорошо-то как! — И подозвала Хасана. — Или, я тебя поцелую. Черкес ты северный.
Несмотря на необычную афишу, концерт был обычным. Приехавший самодеятельный ансамбль пел песни о Родине, о ее лесах, полях, о реках, о людях. Показал несколько плясок. И все бы кончилось, как всегда, конферансье бы объявил: «Концерт окончен», задвинулся бы занавес — и все. Но в конце концерта вместо конферансье вышел на сцену баянист и, пошептавшись с руководителем, объявил:
— Танцы!
Все с готовностью бросились в фойе, не дожидаясь музыки, завертелись в вальсе. Кто постарше и помодней начали четко отбивать липси.
Танцевали долго и много. У Иринки взмокли волосы, примялись банты, разгоряченная, она несколько раз подбегала к Катьке:
— Ну, пойдем спросим… почему они так концерт назвали… Ты же обещала…
— Спросим, — бесстрастно отвечала Катька, смотрела куда-то поверх Иринкиной головы своими зелеными, странно мерцающими глазами, но раздавались первые звуки танца, какого угодно, и Катька, увлекаемая этими звуками, упорхала от Иринки.
Танцевала она почти все время с Шуриком-Би-Би-Си. Он был ниже даже низенькой Катьки на пол головы, но так ловок в танце, так уверен, так стремителен, что в самых головокружительных поворотах бело-голубая Катькина юбка молнией плескалась по залу.
Иринка только ахала.
— Он ее уронит!
— Ну да, уронит, — Хасан улыбнулся снисходительно. — Шурик — это будущий Эсамбаев. Танец — его стихия. Посмотрела бы ты, как он русскую пляшет. — И Хасан от удовольствия прищелкнул языком.
Наконец, видимо, даже Катькина железная натура не выдержала. Когда кончился танец, она подошла к стулу, плюхнулась на него и сказала, едва разжимая зубы:
— Никогда больше танцевать не буду. Сердце вылетело.
Хасан и Сережа рассмеялись. Уж кому-кому, а им-то было известно Катькино увлеченно танцами: она и дома, и в школе на переменах ходила на цыпочках — все готовилась в балерины.
Они все-таки спросили баяниста об афише. Он подумал о чем-то, улыбнулся каким-то своим мыслям и предложил:
— А хотите, я спою вам песню о дубе?
— Да, пожалуйста, — ответила Иринка.
Пользуясь усталостью недавних зрителей, баянист широко развел мехи. Они точно вздохнули глубоко и мощно, и ровная, необычайно просторная песня заполнила зал:
Среди долины ровные, На гладкой высоте Стоит, растет высокий дуб В могучей красоте.Эту песню любила петь Иринкина мама, эту песню любил дед Хасана, ее часто пела его русская белокурая подруга Алина. А Катька. Катька вообще любила слушать, как поют деревья, или песня о них. Поэтому сейчас, положив локоть на спинку стула, а на локоть свою рыжую голову, она слушала, прикрыв глаза длинными темными ресницами.
— Ну и концертик! — вдруг послышалось рядом. — «Песни старого дуба». И правильно, что старого. И весь концерт — старье.
Иринка взглянула. В дверях стоял Жорка в желтом с искрой костюме, в яркой спиральной рубашке с неизменным обезьяньим галстуком на шее. На него шикнули. Нисколько не смущаясь, он обвел всех презрительно сощуренным взглядом, но увидел Хасана и, не желая показать свою трусость перед ним в присутствии своих поклонников, отвернулся, громко процедил сквозь зубы:
— Скука, мухи дохнут… — но к выходу заспешил явно торопливо. Хасан усмехнулся.
Взойдет ли солнце красное. Кого под тень принять? Ударит ли погодушка, Кто будет защищать?Неизвестно почему, Иринка вспомнила «Дон-Кихота» — Женю. Выпрямившись, она посмотрела в зал. Начинало смеркаться, и в зале зажглось электричество. Мягко струился свет от матовых канделябров, шевеля палевые шелковые шторы, влетел в помещение ветер, нес с собой приглушенный шум улицы, едва уловимый запах реки, тополей, омытых кратковременным, но крепким дождичком. Стояли у стен, сидели на стульях девчонки и ребята и старше Иринки. И такие же, как она. У всех были задумчивые, но счастливые лица.
«А вот у него… Какое все-таки странное лицо. И грустное-грустное». Внезапное предчувствие неосознанной, но надвигающейся беды охватило Иринку. «Вот и бабушка говорила про Кристю, и Сережа рассказывал про сектантов, что они делают. А мы ничего. И я — эгоистка. Мне весело, и я обо всем забыла. А еще говорила себе, что опаздывать, — это преступление». Взволнованно переводя дыхание. Иринка наклонилась к Катьке:
— Катя! — позвала она негромко.
Катька едва приоткрыла ресницы, глянула на нее изумрудным русалочьим взглядом. «Бесполезно, — подумала Иринка. — Ничего сейчас не поймет». Она уже немного знала свою подружку, знала, что Катька может порой «уходить» далеко-далеко… и не вернешь сразу. Посмотрела на Хасана, на Сережу. Те слушали внимательно, а у Сережи было даже какое-то напряженное лицо.
«Пусть слушают, потом скажу. А я выйду, выйду…» Зачем ей нужно выйти, она не знала, просто не могла сидеть, чувствовала: или сейчас вскрикнет, или расплачется.
— Жарко? — спросила ее пожилая женщина, сидевшая у дверей с вязаньем.
— Жарко, — шепнула Иринка.
— Ну, иди, милая, остудись. Иди вот сюда. Я тебя впущу.
У крыльца служебного входа густо разросся черемушник. Иринка сорвала прохладный листок, прижала к щеке.
Ни сосенки, ни ивушки. Ни травки близ него…— неслось приглушенно из-за дверей. Но от этого песня не теряла своей прелести, а звучала еще проникновенней. В уже темном небе зажглась яркая голубоватая звезда. «Венера», — подумала Иринка, глядя на ее переливающийся свет, и шагнула к ней навстречу. Одна ступенька, вторая. «А где-то здесь другая, красавица Кассиопея. Может, увижу». Иринка совсем сошла с крыльца, запрокинула голову. Вмиг обежала глазами видимый кусочек неба и вздохнула: Кассиопеи не было. Взглянула на освещенные окна Дома культуры и увидела возле одного окна темную фигурку, скрытую черемушником.
— Кто здесь? — спросила Иринка.
Фигурка обернулась. Свет из другого окна упал на лицо, и Иринка узнала Женю.
— Дон-Кихот! — радостно воскликнула она.
Женя сжался, как от удара. Вобрав голову в плечи, отступил от окна. Иринке стало невесело: «Вот и живой, и ничего не случилось. Просто я всегда такая фантазерка». Она засмеялась. Быстро повернувшись, Женя побежал к калитке. Иринка растерялась.
— Подожди… да куда же ты? — сообразна, что Женя уходит, закричала она и бросилась за ним, но, зацепившись за что-то, упала. От боли, от сознания того, что она не то сказала Дон-Кихоту и что ей теперь не догнать его, она позвала еще жалобней:
— Я тебе что-то сказать хочу! Ну подожди же… какой ты! — и заплакала от обиды.
В ответ звонко щелкнула на калитке щеколда.
Глава IX. В домике на пустыре
В тот день, когда в городе шел концерт с заманчивым названием «Песни старого дуба», Женя остался один. В доме было жарко, душно. Он вышел во двор. Над грядками весело летали желтые, похожие на осенние листки бабочки. Цепляясь за бревенчатые стены дома, тянулась к крыше фасоль, усыпанная белыми цветами. Приникая к ним и, видимо, не находя нужного, раздраженно гудел черный лохматый шмель: «ж-ж-ж». Женя следил за ним, и в душе его тоже начинало гудеть, точно и Женя что-то потерял, чего-то не находил, чего-то лишился.
Он прошел к забору, лег в его тени на траву. Кузнечик прыгнул на Женину грудь, потер друг о друга коленчатые задние лапки и тут же ускакал прочь. Высоко в небе носились стрижи. Женя прикрывал веки, и тогда перед глазами, то расходясь, то вновь сливаясь, плыли оранжево-красные дрожащие круги, а когда открывал, взгляд слепила голубизна неба.
Остро пахло полынью.
Дом Жени стоял в конце тихой непроезжей улочки. Большой двор, отгороженный с трех сторон высоким забором, отделял дом от улицы, он стоял, пылая на солнце стеклами никогда не открывающихся окошек. Здесь было тихо. Забредал сюда лишь заблудившийся прохожий, да и то приезжий. Свои-то знали о маленьком нелюдимом домике, о его негостеприимной неразговорчивой хозяйке. И даже ближайшие соседи, если случалось, забывали купить соль или спички, предпочитали лучше сбегать на другую улицу, чем попросить у Кристи. Кристина встречала людей холодно, надменно, с такой злобой и ненавистью стучала за уходящими задвижкой, точно желала, чтоб этот стук вдребезги разнес тех, за калиткой…
Кристина была красива, но красоты ее давно никто не замечал. Была тонка и гибка. Однако из-за нелюдимого, неприветливого характера люди, глядя на ее подвижную стройную фигурку, говорили:
— И жиру-то накопить не может. Она ест хлеб, а ее — злоба… Что змея ползучая.
Женя не знал этих разговоров. Он многого не знал.
Андрей Буйносов, отец Жени, отслужив армию, привез Кристю в небольшой сибирский городок откуда-то из Молдавии. Любил он ее очень. И, собственно, из-за нее и разошелся с семьей: с матерью, с младшими братишками и сестренками. Ушел от них, забрав с собой старые доармейские башмаки, совсем новый, только раз надеванный серый костюм и ненаглядную свою Кристю.
Когда в новом доме повесила Кристя изображение Христа, Андрей только вздохнул:
— Неудобно же, Кристя… Ребята могут зайти…
— Что неудобно?! — синими молниями полыхнула на Андрея его молодая жена. Тот и язык проглотил. Когда Кристя молилась, смущенно отводил глаза: сам не молился, а мешать жене боялся. Не мог вынести, когда за «греховные» речи накладывала Кристя на себя обет молчания, а то и вовсе в свою Молдавию уехать собиралась. Он был такой покорный и тихий, что даже его мать, слабая и безвольная, однажды не выдержала:
— Не мужчина ты, а петух мокрохвостый! Помяни мое слово: близко будет локоть, да не укусишь, изнахратит всю твою жизнь богомолка эта… Ох, горе мне! И в кого это ты такой квелый уродился?
К весне, простудившись, мать умерла. Прослышав про житье-бытье Андрея, как-то пришла к нему Иринкина бабушка.
Кристя ей только спину показала: ни здравствуй, ни прощай не сказала. Из боязни обидеть жену и Андрей разговаривал с бабкой сухо, немногословно. Уходя, бабушка сказала:
— Плохо ты живешь, Андрей. Страшно за тебя: куда приведет тебя твоя запутанная тропка?
А привела его тропка в тупик. От бесконечных молитв в доме (находила где-то Кристя таких же богомольных людей, как сама), от ежедневных разговоров о боге, о конце света помутилось в голове Андрея. Замкнулся он в себе, притих, потерял ко всему интерес. Порой боязно становилось ему за сына Женьку, да как спасти его от богобоязненной опеки матери, не знал. Не было у него своей воли, давным-давно скрутила его, точно возжу, Кристинка, скрутила и погубила.
Поехал он как-то на сплав леса на Ангару. От постоянной работы Кристя его потихонечку, но твердо отвела. Уж два года перебивался он на разных сезонных. А сейчас очутился на Ангаре и вздохнул свободней. Небо синее, лес зеленый, ребята шумные поразвеяли его мрачные думки. Стал он писать Кристе нежные письма, рассказывал о работе, о товарищах, звал к себе.
«Приезжай, Кристя. Воздух здесь очень хорош: Женьке полезен будет. И для тебя дело найдем: кашеварить для хлопцев станешь».
А через день — новое письмо отсылал:
«Милая ты моя, Кристинка! Уразумей, родненькая, чего я тебе хочу. От твоих молитв совсем было сгорбился я. А взгляни-ка на меня сейчас: порозовел, аппетит такой, что громадный котел в одиночку опустошу. И все хлопцы здесь здоровые и веселые. Скажи-ка им про конец света, они ж засмеют тебя! Конец этот от твоих молитв наступить может. Какой ты стала, в кого я превратился, каким Женька бескровным лопушком растет!
Пожалей ты себя, меня и сына нашего! Плюнь на эти деревяшки расписные. Пойми, видеть хочу тебя умной, а не одураченной книжками божескими, зловредными. В дом свой хочу вернуться не как в келью душную…»
Кристя помалкивала. Убедительней всех слов Кристиных было для Андрея это ее молчание. «Думает, — радовался он. — Поймет… Жить начнем, как люди». От радужных этих мыслей сердце в нем трепетало птицей весенней. И любил он сейчас свою Кристю так, как никогда раньше не любил. «Работать пойду на завод. Токарь я. Деньги будут. Одену Кристинку… Ведь красавица она у меня писаная».
И громом среди ясного неба стало для Андрея это неожиданное Кристино письмо.
«Ирод ты царя небесного! Сгинь, пропади, сатана несчастный. Или ты вернешься очищенным от скверны адовой, или трупом паду я на пороге, но не дам войти безбожнику лютому в очаг мой чистый».
Закружилось перед Андреем все небо, вся земля. Понял он, что слишком поздно начал поучать Кристю. Вспомнил материны слова, вспомнил слова бабушки Дарьи, вспомнил свое покорное молчание, вспомнил, как все годы до появления Женьки и после его рождения был только немым, безгласным свидетелем всего, что делалось в доме. Вспомнил и то, что, когда окружающие намекали ему, что, дескать, не все у него в порядке дома, он только раздраженно отвечал:
— У меня все в порядке. Глядите, как бы у вас в кривой переулок не заехало.
В кривой переулок заехал сам. И не развернуться: узок переулочек, что щель, не двинуться дальше: впереди тупик, стена. Не перепрыгнуть, не перелезть: гладкая, ухватиться не за что.
С письмом этим Кристиным пошел, сам не зная куда. Не мог сидеть, не мог стоять. Мысли, что волны в шторм, наполняли голову гулом. Заломило виски, перед глазами запрыгали черненькие запятые, вихлястые, похожие на головастиков. Страшно стало Андрею: при чем здесь запятые? Схватился за голову. «Уж не с ума ли схожу я?» И ощутил, как тревожно, неровно бьется под пальцами височная жилка. Побежал навстречу голосам, заспешил к новым своим товарищам, ни бога, ни черта не боявшимся, да оступился на скользких бревнах, упал и сразу же, не успев даже вскрикнуть, погрузился с головой в холодные светлые волны.
Так и погиб ни за что, ни про что. А Кристя и смерть мужа по-своему использовала:
— Не верил в бога, вот и погиб. Скоро вообще всем нехристям конец настанет. — Она доставала библию, водила по строчкам тонким пальцем и читала вслух:
«И настанет день, и будет богатый урожай, и будут полни закрома, и будут веселы люди, аки младенцы, не чуя беды. И сойдет на землю антихрист…»
— Видишь? — подсовывала она библию сыну. — Гореть неверным сынам его в геенне огненной. Ох, страшно, страшно будет! — Она обхватывала Женю за плечи, близко смотрела на него большими глазами, ресницы ее вздрагивали. — Не иссушай ты мое сердце материнское, молись с усердием. Там, — она показывала на потолок, — уж я ничем не смогу помочь тебе, когда попадешь ты на суд страшный!
Женя бледнел. С детских лет привык он слушаться мать. Отца в доме вроде и не было — никогда тот не возражал матери, ни о чем особенном не говорил. Иногда ласкал Женю торопливо, будто воровал. Мать не ласкала никогда.
— Одна на земле любовь должна быть: любовь к отцу всевышнему. Остальное тлен, — внушала она Жене.
С самого дня рождения окружала Женю тишина. Тишина дома, тишина большого пустого двора, тишина в сердце. Мать говорила ему о боге. И Жене было спокойно, что есть кто-то, кто решит его судьбу, если только он будет послушным. И он был послушным.
Еще раньше, чем азбуку, он узнал молитвы. Молитвы открыли ему первую красоту. Голос матери, когда она читала их нараспев, поразил Женю чем-то необыкновенным. Он слушал мать, широко раскрыв глаза, впитывал и себя мелодичные звуки, как губка, и неожиданно сам произнес молитву нараспев, и даже не произнес, а пропел чистым, звенящим, как струпа, голосом. Замерев, звук этот неизведанной радостью еще стоял у него в ушах.
— Пой, пой, сынок! — шептала мать, глядя на него большими восторженными глазами. А он вдруг заплакал, чувствуя, что этот тонкий звенящий звук иглой внезапно вошел в сердце. И кончился сонный покой. И не сомненья, а ожидание еще более прекрасного всколыхнуло его душу. Он стал нервным, даже каким-то пугливым, прислушивался к голосам, доносящимся с улицы, жадно впитывал а себя все, что видел и слышал в своем доме-крепости, горячо и страстно молился богу. Он ждал…
Первое посещение школы ошеломило его, захлестнуло, как морской прилив. Он ничего не понял, растерялся… Ему, привыкшему к тишине, молитвам, были чужды шум, визг, беготня… Но вдруг, как давным-давно от тонкого, иглой вошедшего в сердце звука, в нем что-то дрогнуло, сдвинулось с места. Он завизжал, запрыгал, засмеялся. Смеялся даже на уроке, тогда учительница потребовала, чтобы он вышел из класса. Он продолжал смеяться, хотя слезы уже подступили к горлу. И учительница взяла его за руку, желая вывести из класса. Он ничего не понял и упирался. Тогда она потянула его. Он перестал смеяться и, зарыдав, укусил ее за палец.
Он метался в горячке три дня. Никогда не слышанные шум, крик, беготня, учительница отчего-то лохматая, страшная, как чудовище, — все это болезненно смешалось о нем, перепуталось. Он вскакивал, кричал, плакал, кусал матери руки и затихал под ее синим горячим взглядом, под ее голос мелодичный и тихий, как ручей.
Он не хотел в школу. Но Кристя была хитра. Она знала, что этого ей не дадут сделать люди. И она убедила сына. Его перевели в другую школу. Но там уже знали о Жене.
Какой-то мальчишка с круглым лицом, густо осыпанным веснушками, немного боязливо спросил:
— Ты всех кусаешь?
Женя молчал, но плечи у него начали подергиваться.
— Он припадочный, — тихо шепнул кто-то.
— А может, бешеный? — еще тише прошелестело сбоку. — Весной дядя Сеня бешеную собаку убил. Она кого-то кусала… Может, его?
…Он опять плакал дома.
— Не хочу, не хочу! — цеплялся он руками за мать.
— Злые, злые… демоны… Всем им гореть в геенне огненной! Молись царю пресветлому! Скоро и за твои слезы воздаст он сторицей. — Обнимала его мать за плечи, ставила на молитвы. И в молитвах приходило успокоение…
А потом чего-то стало не хватать. И почему-то именно в этом году сердце его все чаше и чаше плачет. Сердце, но не Женя. Он терпит, он крепится изо всех сил! Он не имеет права больше плакать! И так все зовут его «кисейной барышней», а кто-то еще более изобретательный прозвал его «Дон-Кихотом». Кто он — этот Дон-Кихот? Человек? Зверь?
…Тень от забора укоротилась и уже больше не прикрывала Женю.
«Пойти бы на реку! — мечтательно подумал он, но тут же отогнал от себя эту мысль. — Опять там эти…»
Он очень ясно увидел летящий булыжник. От него еще и сейчас болит у виска. Услышал смех и свист… Кулаки невольно сжались. В первый раз с вполне определенной злобой вспомнил он сверстников. И опять что-то забурлило, загудело внутри. Что нужно ему? Чего он хочет?
«Господи!» — вскрикнула в нем каждая жилочка. Уткнувшись лицом в траву, Женя замер. Потом рывком вскочил, без единой мысли в голове, как во сне, вышел на улицу.
…Река будто смыла с него злобу. Прохладные волны, в которые он окунулся, остудили мысли, и в сердце восстановилась давно забытая тишина, но была она более чуткая и взволнованная, чем прежде. Женя долго сидел на берегу. Поблизости никого не было. Лишь волны, шипя, накатывались на берег, оставляли на влажной гальке принесенную сверху набухшую, с резким запахом сырости телу, да, позвякивая цепями, качались на воде лодки.
Иногда вдоль по реке пробегал ветерок. Мимоходом, тронув Женины волосы, поднимал с земли и кружил в воздухе обрывки бумаг, шуршал по гальке сухими колючими песчинками и снова улетал туда, откуда временами доносились голоса людей. Там то смеялись, то звонко, заразительно визжали…
Смеркалось, а он все еще сидел, точно кто-то, пока еще не встреченный, но обязательный, должен был прийти сюда сегодня. Но не приходил никто. Только мелодично позванивали цепями лодки да мокро чмокала волнами быстрая река.
Вздохнув, Женя стал собираться домой.
У Дома культуры услышал он звуки баяна и песню, прекрасную и широкую, как река, в которой полчаса назад купался. Он замер… Музыка, музыка! От звуков ее будто подхватывает ветром, песет куда-то и кружится все: и земля, и небо, и воздух! Кружится в страстном порыве, и восторг этот передается Жене, и ему хочется плакать и… петь! Петь громко, петь во всю ширь своего сердца, петь так, чтоб перестали смеяться те, кто над ним смеется.
Никем не замеченный, он проскользнул в калитку, что вела во двор Дома культуры, и прильнул к окнам. Он даже не видел, был ли кто в зале, он слышал только песню. Как вдруг голос тихий, девичий спросил, как ему показалось, прямо над его ухом.
— Кто здесь?
Женя обернулся.
Возле кустов черемушника стояла девочка в светлом платье. Он ее узнал. Он видел ее на берегу тогда. Она сидела одна, смотрела на воду и не обратила на него внимания.
А потом пришли те… Они стали издеваться над ним и смеяться обидно. Но она не смеялась. Она просто смотрела на него немного изумленно — и все.
И сейчас он не испугался ее. Просто ждал, что она скажет. Она открыла рот.
— Дон-Кихот! — и засмеялась.
«Дон-Кихот!..» Женя вздрогнул, как от удара, повернулся и побежал к калитке. Кажется, побежала и она. Что-то кричала. Что? Он не помнит. Снопа, как когда-то, хотелось броситься на землю, кричать, кусаться… Зачем, зачем они делают ему больно?
Женя ворвался домой задохнувшийся, бледный. Мать встретила его строгим синим взглядом.
— Где ты был?
— Я когда-нибудь их убью, — сказал он глухо.
Мать перекрестилась и ничего не спросила больше. Принесла воды, поставила перед ним. Женя выпил залпом и без слез, без рыданий, молча припал головой к столу.
В этом непрошедшем столбняке мать увела его с собой.
Эта маленькая моленная в доме на пустыре… За последний год Женя не раз бывал здесь. Строг и суров брат Афанасий, но к матери относится учтиво. Приветлив с Женей.
— Богом дан тебе голос, брат мой, чтоб славить его. И славь!.. — говорил он всякий раз, когда приходил Женя.
Здесь над ним не смеялись. Здесь он был свой, и даже больше. Когда он пел, молящиеся заливались слезами. Когда «там» обижали, здесь он находил утешение.
Но сегодня Женя и об этом не думал. Он вообще сейчас ничего не осознавал. Перед глазами все время плыл колыхающийся красный туман. И в этом тумане возникали то мать, то брат Афанасий, то его голос, то всхлипы старушек.
Потом глухо, как через толщу воды, донеслось до него пение. В горле у Жени клокотало. Он силился и не мог произнести ни одного слова.
«Что это?» — сквозь страшное отупение с ужасом подумал он.
— Он болен, брат, — услышал Женя явственно. Это говорила мать.
— Душой, сестра, душой… Это страшнее. За болезни тела бог нас награждает, за болезни души — карает… Твой сын тянется к мирскому. Сегодня я видел, как он входил на концерт. Пусть молится, может, и снимет с него господь кару.
Кару?! Опять туман густой, обволакивающий поплыл на Женю. Отяжелели ноги, руки. Язык громоздким недвижным комком лежал во рту. Женя не мог им даже шевельнуть. В ушах жужжало, точно вокруг Жени бился сегодняшний шмель, чего-то безуспешно искавший в белых цветах фасоли.
А потом ударило, будто гром. Это ударило Женино сердце. Он хотел позвать: «мама», но туман, все плывущий и плывущий, заткнул ему рот, мягко, но плотно обхватил его, стал прижимать к полу. Женя хотел вырваться, дернулся и потерял сознание.
…Комната была залита прозрачным зеленоватым, как водоросли, светом. И Жене казалось, что он не лежит на постели, а плывет, покачиваясь и удаляясь от земли, в самую глубину этого зыбкого света. Приятны были и легкий свет, и легкое покачивание. С каждым вздохом тяжесть, придавившая его, уходила, растворялась в этом дремотном баюканье. Не трогая сознания, как тонн, проплывали всякие видения, смутные, не мешавшие… Только над ухом жужжал все тот же шмель «Что он все ищет?» — лениво, нехотя подумал Женя. И прислушался.
— Ж-ж-ж-ж… — жужжал шмель и… вскрикнул.
«Разве они кричат?» — мысленно спросил Женя. И вопрос, заданный самому себе, окончательно пробудил сознание.
Он приподнялся. Зыбкий свет исчез. В комнате было темно. Где-то совсем рядом, но очень глухо не то плакали, не то стонали.
«Где я?» — Чувствуя, что он не дома Женя тревожно протянул руки.
— Господи, господи! — услышал он ясно. — Возьми меня, возьми меня. Я-а-а!.. — Истошный женский голос сорвался на высокой ноте, и тотчас Женя вспомнил все. Холодея, пошевелил языком. Язык двигался. Легки были руки и ноги. Глотнул воздух, боялся: а вдруг ничего не выйдет, и тихонько произнес:
— Мама!
Есть голос! Это совсем не кара! Это с ним, с Женей, что-то случилось! Вскочив на ноги, начал искать дверь, натыкаясь на какие-то вещи, что-то уронив, шарил по стенам. А за ними уже не стонало, а выло дико, страшно… Но внутренний голос, освобожденный от ужаса возможной немоты заглушал этот вой. Женя почти не слышал его, не осознавал. Искал дверь. Наконец, нашел.
Свет неяркий, но после полного мрака ослепительный ударил в глаза.
В полутемной моленной странно извивающиеся черные фигурки то начинали бить себя кулаками в грудь, то, поднимая к потолку судорожно дергающиеся лица, то, цепенея, припадали к истоптанному полу. Но после этого вой и крик усиливались.
Женя сам был готов закричать дико, истошно, но в горле, не издавая звуков, опять забила колотушка… Он ничего не мог понять. Был здесь не первый раз. Пел, молился, обращаясь к богу, вкладывал и слова столько трепетной мольбы, что замирало сердце. От жалостливых этих слов, от собственного голоса нередко заливался слезами. Плакал горько, вспоминая обиды сверстников, плакал, прося защиты неизвестно от чего, плакал от неизведанного томящего чувства, жившего в нем беспокойным неясным ожиданием…
Молитвы тех, кто окружал его, не мешали ему. В общем потоке безудержного экстаза Женя не ощущал реальности, не чувствовал себя, а только боль, сладкую, невыразимо блаженную боль!.. Что болело? Сердце, мозг, руки, ноги? Ах, да и неважно, что болело. Но скажи в это время брат Афанасий:
— Иди, принеси себя Христу!
Не колеблясь пошел бы на нож, на костер, и не ради Христа, а чтобы отрезать от себя эту боль блаженно сладкую и нестерпимо мучительную…
Вдруг какая-то женщина, длинная-длинная, то ли сама такая, то ли от тени, что колебалась по стене над ее головой, вскинула руки и дребезжащим от натуги голосом вскрикнула:
— Я вижу, вижу!.. Спасителя, Христа нашего! — и рухнула на пол, как подкошенная.
Женя схватился за лицо руками, зажмурился, чтоб не видеть… А в уши бил все тот же, ни с чем не сравнимый бой.
Глава X. Иринкина тревога
Заглатывая солнце, по небу ползли тяжелые тучи. Вздулась, выгнулась от ярости река. Потемнела. По ее поверхности судорожно побежали ребристые волны. Над ними пронесся ветер — стремительный, резкий. Река выплюнула вслед ему белые языки пены. Хлынул дождь.
Иринка вскрикнула, захватив руками враз намокшую юбку, бросилась в дом.
— Ой, что делается, бабушка! — вытирая ноги, сказала она от порога.
Бабушка лежала на диване. Возле дивана на маленьком круглом столике горела под оранжевым абажуром лампа. Свет был мягкий, уютный. Иринка сбросила с себя намокшую юбку, сняла кофточку, натянула яркий с васильками и гвоздиками халатик и села на диван у бабушкиных ног.
— Болит? — спросила она и поправила сползшее покрывало.
— Болит, — ответила бабушка, положила книгу на грудь, сняла очки.
Иринка помолчала.
— Хочешь, я тебе чаю согрею?
— Нет, не надо, — улыбнулась бабушка и погладила Иринкину обветренную загорелую руку.
— А может, тебе почитать?
— Тоже нет.
Иринка помолчала и спросила:
— А дождик скоро пройдет, как ты думаешь?
— Летние дожди короткие. Думаю, что скоро.
Над крышей, словно враз несколько великанов раскусили по великанскому ореху, треснуло, за окном полыхнуло так, что померк свет маленькой настольной лампы.
Сброска тапочки, Иринка залезла на диван с ногами, обхватив их руками, положила на голые прохладные колени подбородок.
— Бабушка, — начала она, хмуря выпуклый гладкий лоб, — не знаешь, кто в домике на пустыре живет?
— В каком?
— Ну, в каком, — Иринка досадливо повела бровью. — Там один дом.
Бабушка посмотрела на Иринку через очки.
— А он тебя почему заинтересовал?
— Так, — коротко ответила Иринка.
— Живет Ивашкин какой-то, — пояснила бабушка, взяла книгу, начала листать страницы.
— Ну и ответила, — с недовольной гримасой повернулась к ней Иринка. — Ивашкин, Ивашкин… Фамилия еще ничего не говорит. Кто он?
— Ты деда Назара спроси. Я что, я больше лежу, а он бегает. Поди, и знает… — Помолчав, бабушка опять закрыла книгу, заложила между страницами палец, добавила раздумчиво: — Кто же его знает, кто он? Я его только и видела раз в магазине.
— Ну и как он тебе? — бесстрастно спросила Иринка, но шевелящаяся бровь и подрагивающие ресницы выдавали, что разговор ее интересует.
Бабушка ответила:
— С одного раза человека не узнаешь. Но и с одного раза не понравился мне его взгляд странный, убегающий какой-то. Будто смотрит и не смотрит…
— Вот-вот, — спрыгнула Иринка с дивана, походила и снова залезла с ногами. — Я все думала, чем он мне не понравился? Оказывается, ват этим самым взглядом…
Отложив книгу, бабушка, посерьезнев, сказала:
— Ты мне, Ира, объясни толком, что случилось?
— Понимаешь. — Иринка решительно полезла к ней под покрывало. — Шурик-Би-Би-Си рассказал нам про тени, а в монастыре ничего не оказалось. — Рассказ получался сбивчивый, но Иринка следила не за словами, а за собственными мыслями. — Мы как-то шли оттуда, а он на меня так посмотрел. Как это ты сказала? Убегающий? — Иринка подумала. — Нет, не совсем так. А вот как будто что-то… Знаешь, — стремительно повернулась Иринка к бабушке. — Он как будто что-то спрятал. Да, спрятал, — пораженная внезапно пришедшим словом и вспыхнувшими от него мыслями, тихо закончила она. — Я, бабушка, пойду, — осторожно, чтобы не потревожить бабушкину ногу, Иринка сползла с дивана.
— Куда?
— Нужно мне.
— Так дождь же на улице!
Натягивая платье, Иринка сказала нечленораздельно.
— Пройдет же он…
— Ну-ну… — отозвалась бабушка и как бы между прочим спросила: — Ты мне хотела все про Женю узнать. Не узнала еще?
— Для вас, для взрослых, все кажется простым, — застегивая пуговку на туфле, ответила Иринка. — А все и не просто совсем… Я скоро приду, бабушка. Ты не скучал…
— Плащ надень, Ира. Слышишь? — крикнула ей вслед бабушка.
Но Иринка уже выскочила в дождливый сумрачный день.
Дверь ей открыла Елизавета Васильевна.
— Бог ты мой! — всплеснула она руками. — Настоящая утопленница!
— Не понимаю, — Иринка вытерла ладошкой мокрое лицо. — Сами против всякого шаманства, сектанства. А как слово, так бог и господи.
Елизавета Васильевна обескураженно хлопнула ресницами и, не сдерживаясь, расхохоталась.
— Вот это, я понимаю, критика! Прямо и лоб! Наповал! Продолжая смеяться, она потащила Иринку в комнату. — Иди сюда, чудо ты… ореховое!
Иринка посмотрела на белые зубы, на искрящиеся зеленые глаза и сама невольно улыбалась, но тут же посерьезнела и сказала с досадой:
— И совсем несметно, Елизавета Васильевна. Если б вы знали…
Из соседней комнаты закричала Катька:
— Это ты, Иринка, иди сюда!
— Иди, иди, — подтолкнула Иринку мать Катьки. — Она тоже так: не знаешь, не понимаешь… Бегает куда-то. Конспираторы.
Через пять минут Елизавета Васильевна принесла Иринке стакан горячего молока и какую-то таблетку.
— Выпей, — сказала она.
— Что я под дождем никогда не была?
— Была или не была я не зною. А береженого…
Иринка быстро взглянула на нее. Та опять засмеялась, поставила молоко на стол:
— Не буду, не буду. Ну вас… — и договорила без смеха: — А молоко ты все-таки выпей. — И вышла.
Дуя на молоко и отпивая его маленькими глотками, Иринка требовательно спросила:
— Значит, не пойдешь?
— Ну что я его мать не знаю, что ли! — закричала вдруг рассерженно Катька. — Не пустит — и все.
— Пустит, — произнесла Иринка твердо и со стуком поставила стакан на стол. — Пусть только попробует не пустить.
— Испугалась она тебя, хмыкнула Катька.
Иринка встала.
— Значит, не пойдешь?
— Ну, знаешь… — Катька в сердцах сорвала со стула платье.
Наблюдая, как Катька одевается, Иринка допила молоко, хрустнула таблеткой.
— Сладкая, — сказала она. — Это от чего?
Катька сердито промолчала. Притворно вздохнув, Иринка выглянула в дверь.
— Елизавета Васильевна! Мы пошли…
— Та-ак, — протянула мать Катьки. — Сейчас же наденьте плащи. Ты, — ткнула она в сторону Иринки, — наденешь мой.
Сопротивляться было бесполезно: Елизавета Васильевна стояла в дверях и грозно полыхала пожаром своих волос.
— Ну и давайте свой плащ, — пожала плечами Иринка. — Просто смешно.
По раскисшим улицам они двинулись к Жениному дому. Шли гуськом. Иринка поминутно вытягивала из грязи то одну, то другую ногу, погружая туфли до самых пуговок в вязкую, как глина, грязь.
В плаще было жарко.
— Долго еще идти? — спросила Иринка.
Катька промолчала.
«Вот вредная, — подумала Иринка и откинула капюшон. Волосам дождь даже полезен: лучше растут». И сразу же вспомнила маму. Мама летом всегда набирала для Иринкиных кос дождевой воды, а зимой в Москве находила где-то снег белый, нетронутый. В тазу ставила его на плитку и потом снеговой водой мыла Иринке голову. Наверно, от этого у Иринки такие густые и блестящие волосы. «Каштанка», — так звала Иринку мама за каштановые волосы, за каштановые с золотистым отливом глаза. Иринка вздохнула. Пошевелила под плащом плечами. Мама сказала, что писем не будет долго.
— Слушай, Катя, а письма с Северного полюса долго идут?
— Что? — повернулась к ней Катька.
— Письма, говорю, долго идут с Северного полюса?
— Смотря откуда. — Катька остановилась, задумчиво почесала переносицу. — Соскучилась? — спросила она и обдала Иринку лучистым понимающим взглядом.
— Очень, — вздохнула Иринка, и нос ее сморщился.
— Я тоже ужасно скучаю, когда мамы нет дома. А ее больше не бывает… — проговорила Катька, и носик ее тоже сморщился. — И еще я всегда волнуюсь, как бы с ней чего не случилось.
— Да, да… — подхватила Иринка и опять прерывисто вздохнула. — Я тоже очень волнуюсь.
— Но с мамой никогда ничего не случается…
Иринка вскинула глаза.
Они постояли еще друг перед другом, помолчали, разглядывая друг друга, словно видели впервые, потом враз улыбнулись и, взявшись за руки, пошли дальше.
Катька оказалась права. Как ни били они в калитку, как ни стучали, к ней даже никто не подошел.
— Ну и ну, — покрутила головой Иринка.
Катька сосредоточенно покусала палец и, отойдя от калитки, полезла на завалинку.
— Ничего, — сказала она, хмуря тоненькие темные брови. — К калитке не подходят…. А вот сейчас я в окошко подубасю — небось, откроют.
На отчаянный Катькин стук к окну приникло большеглазое Кристино лицо. Увидев девчонок, исчезло — и на окне плотно сомкнулись занавески.
— Ах, так!.. — Катька спрыгнула с завалинки. Оглядела дом сердито сверкнувшими глазами. — Ладно… а я через забор. Пойдем-ка.
Но на заборе не было ничего такого, за что можно было зацепиться. Высокий и гладкий, он возвышался как неприступная стена. Они обошли его с трех сторон, исследовали каждую доску и с пудовыми от налипшей грязи ногами вернулись к калитке.
День кончался. Из-за рваных опустевших и сразу ставших легкими туч голубым ласковым глазом глянуло небо. Ветер понес остатки дождливого тряпья вниз по реке. По дороге какая-то тучка еще выдавила из себя несколько капель, не сдаваясь, проворчал за лесом гром, а солнце уже сияло, отражаясь и лужах, и взлохмаченные мокрые воробьи зачирикали от радости на всю улицу.
— А ну-ка подсади меня. Сможешь? — сказала Катька и еще раз смерила забор взглядом.
— Попробую.
— Ну-у, р-раз!.. Ой! — Проехав по забору коленями, Катька шлепнулась и грязь.
Иринка фыркнула.
— Ну что смеешься? Нашла, над чем. — Катька хотела подняться, но поскользнулась и встала на четвереньки. Иринка закатилась смехом.
Покраснев от гнева, Катька закричала:
— Что смеешься, руку дай!..
— Ах, да… На… — кусая губы, чтобы не смеяться, Иринка протянула подруге руки.
— Ну, на кого я похо-о-жа, — чуть не со слезами протянула Катька, разглядывая свой плащ, платье, растопыренные грязные руки.
— Пошли на реку, — решительно сказала она.
На берегу Катька быстро разделась, залезла в воду.
Окунувшись, вылезла из воды.
— Нет худа без добра, — сказала она, отжимая потемневшие густо-медные волосы. — Водичка — прелесть! Пойди искупайся.
— Не хочу, — отозвалась Иринка.
Пальцами причесав волосы, Катька оглянулась. Иринка стояла, сцепив руки, и, не мигая, смотрела на воду.
— Ты что? — заглянула ей в лицо Катька.
— Ходили, ходили, — начала Иринка, — вымокли, вымазались и ничего не сделали.
— Не сделали сегодня, сделаем завтра, — бодро сказала Катька.
Иринка подняла голову, посмотрела влево. Там на возвышении, среди высоких тополей, видный и отсюда и с широкого простора реки, стоял черно-мраморный обелиск… Иринка снова опустила глаза.
— Завтра, — сказала она негромко. — Завтра, может, поздно будет.
— Да брось ты, правда. Что в самом деле?
— А вот и что. — Иринка упрямо тряхнула головой. Я библиотекаршу спрашивала про сектантов. Она мне такое рассказала!.. Чтобы попасть в рай, или как там у них называется, они даже голодом себя замаривают.
— Как это?
— А так. Отказываются от пищи, от всего, и если к ним на помощь не прийти, они умереть могут… от дистрофии…
— Ну, а остальные, что смотрят?
— Кто — остальные?
— Сектанты. Кто еще? — пожала Катька плечами.
— Фу ты… — возмущенная Катькиной непонятливостью, Иринка топнула ногой. — Ну что здесь непонятого?.. Они же сектанты, они все такие!
— Ну хорошо, сектанты… А зачем ты потащила меня к Жене?
— Вот библиотекарша и говорила…
— Опять библиотекарша?
— Ну да… Она сказала, что сектанты никуда не ходят, ни с кем не дружат, только между собой. Потому что и кино, и книги, и все для них — грех.
— Понят-я-тно, — протянула Катька, но тут же закончила скороговоркой: — Я ведь тоже так думала.
— Ну вот видишь! — обрадованно сказала Иринка. — И вот еще домик тот… Помнишь, что Шурик говорил: люди в черном. А мы ведь тоже видели людей в черном. Помнишь, тогда? А куда они деваются? В развалинах их нет, в часовне тоже. Не могли же они провалиться сквозь землю? А домик рядом, а о нем никто не подумал! — торжествующе закончила Иринка.
Катька ахнула.
— И правда! Пойдем к Хасану.
— Но он же болен.
— Все равно пойдем, — и Катька решительно перебросила через плечо плащ.
Глава XI. Тоска
— С нами бог! — сказала, входя в дом, немолодая женщина, туго повязанная под подбородком клетчатым платком.
— Воистину с нами! — поспешно отозвалась Кристя, перекрестилась, вытерев передником стул, придвинула гостье.
— Я не сидеть пришла. Тебя брат Афанасий зовет, сестра Кристина.
— С ним? — кивнула Кристя на сына.
— Нет, одну.
— Я сейчас, — У порога в другую комнату, узкую, точно сенцы, и без окон, Кристя остановилась, ни к кому не обращаясь, раздумчиво проговорила:
— Иль калитка была открыта?
— Открыта, — поджимая губы, монотонно, без выражения отозвалась жен типа.
Кристя вздохнула, вышла. Через минуту появилась снова. Полыхнув на женщину громадными синими глазами, коротко сказала:
— Пойдем, сестра.
Женя с трудом разомкнул ресницы.
— Ты лежи. Я калитку закрою. — И, обращаясь к женщине, добавила: — Болеет.
Женщина промолчала, только посмотрела на Женю серыми запавшими глазами. Ни сожаления, ни участия взгляд не выразил. Ссохшееся, почти коричневое лицо осталось бесстрастным, как маска. Женя снова прикрыл веки.
Скрипнула входная дверь и снова скрипнула, закрываясь. Тишина опять воцарилась в доме. Только за стеклом, примостившись на оконном выступе, бил и бил клювом воробей. «Замазку он там, что ли, выклевывает?» — подумал Женя, но ему казалось, что воробей стучит не по окну, а по его затылку. Голову ломило, каждый посторонний звук усиливал боль. И вместе с болью усиливалась тошнота.
— Тук-тук, тук-тук, — стучал воробей, и его маленькая упорная головка мелькала за стеклом.
«Может быть, лучше встать? — подумал Женя, но продолжал лежать, вытянувшись во весь рост. — Хоть бы все прошло, — неотвязно билась мысль. — Что прошло? Что?»
«Ах, все», — ответил Женя на вопрос и тоскливо посмотрел на воробья. Их уже было два, потом прилетел еще одни. Перебивая друг друга, они о чем-то бурно зачирикали, напоминая лес, наполненный солнечным светом, стойким запахом сосновых пригретых иголок и птичьим гомоном. И сразу же на воробьев Женя стал смотреть с умилением, хотя теперь по окну стучал не одни, а целых три. Потом одни за другим они улетели. Остался первый, самый настойчивый. Жене почему-то приятно было думать, что это он. «Не улетай хоть ты, — хотелось сказать ему. — Мне плохо». Но и этот воробей улетел.
Отвернувшись к стенке. Женя уткнулся в подушку. Теперь было совсем тихо, а голова заболела сильнее. В памяти разбивчиво, вперемежку проносилась события последних дней. Шмель, гудящий и недовольный, беззаботный кузнечик, прыгнувший на грудь, спокойное, никем и ничем не нарушаемое купанье в реке, и удивительная тишина, охватившая Женю как долгожданное благо. Потом было самое лучшее.
Какой аромат струился от черемушника, когда Женя стоял в нем возле окна! Как будто бы и не сбросил с себя белый пахучий цвет. И как Женя был счастлив! Зачем она помешала ему? Или, действительно, люди только рождаются для того, чтобы делать друг другу плохо? Явственно услышал он: заулюлюкали мальчишки. И опять больно сжалось сердце. Права мама, прав брат Афанасий! Нет любви на земле, есть только одна любовь — к богу!
Где-то опять забили клювами воробьи. Женя прислушался.
— Трам-там, трам-там-там… — донеслось издали. Женя понял: барабаны. Закинув руки за голову, слушал. Барабаны приближались. Им вторил тонкий высокий звук горна. Городской пионерский отряд… Женю тоже туда записали, но мать не пустила. Представил, как они идут строем, смеются, поют. Сейчас будут купаться и реке. Полетят брызги. Завизжит девчонки, захохочут мальчишки. Будут шутить, не обижая друг друга. А вот Женю они обижают…
Стукнул в окно воробей. Вытянув шейку, заглянул в комнату. Приподнявшись на локте. Женя потянулся к нему. Но воробей тряхнул головой, сердито распушил перья и опять улетел. Женя тоскливо смотрел в окно.
Истаявшие от жары, плыли в небе прозрачные, как марля, облака.
— Скучно мне, плохо, — глядя на них, прошептал Женя высохшими губами. — Господи, помоги…
Облака плыли и плыли, редкие, невесомые. Пылало солнце. Бесстрастно равнодушно сипла голубизна сухого неба.
Облизнув губы, Женя спустил ноги с кровати, подошел к бачку с водой, зачерпнув ковшиком, глотнул раз, другой. С ковшика в бачок падали капли; динь-динь! Словно звенит вдалеке крошечный колокольчик. И опять забилось сердце. Ковшик выскользнул из ослабевших пальцев, тяжело плюхнулся в воду. Женя вздрогнул и заметался по дому. Сунулся в темную комнатку, дверь тягуче застонала: «ай-я-й» — как от боли. Рыдающий этот звук вдруг наполнил Женю жутким страхом. Он вскрикнул, зажмурился, бросился к дверям. В сенях с грохотом опрокинул ведро и слепой от ужаса выскочил на крыльцо.
Сухой и жаркий воздух пах полынью. В траве у самого крыльца сидела незнакомая серая кошечка и, выгибаясь, вылизывала розовым языком свою пушистую блестящую спинку. С трудом приходя в себя, Женя позвал ее дрожащим голосом.
— Кис-кис…
Кошечка, прищурившись, посмотрела на него желтыми глазами и, мяукнув, повалилась в траву. Женя присел на ступеньку, стал смотреть, как она кувыркается, захватывая лапками и ртом высокие пыльные травинки. Ее беззаботная игривая резвость, яркое солнце, тихий двор в буйных зарослях полыни — все было понятным, мирным. Женя успокоенно передохнул.
За забором кто-то шел, грузно ступая. И вдруг запел громко, на всю улицу:
Ат-чего, па-ачему Трудно парню ад-на-му.— У-у, лешак тебя задави, — отозвался на песню женский голос. — Бога ты не боишься…
— Надоела ты мне со своим богом… Я твои иконки в печке пожгу, — отрезал мужчина.
— Господи Иисусе! — воскликнула женщина.
— Твой Иисусе за десять-то лет в углу стоямши высох. Хорошо гореть будет. — Мужчина засмеялся. — А ты у меня, мамаша, хорошая и глупая. Много ль тебе твой бог дал? А я вон сколько заработал. Можешь и платок себе самый наилучший купить, и ботинки со скрипом. Так то. А ты — бог… Я сам себе бог…
Женщина что-то сказала. Мужчина опять засмеялся и снова запел:
Ат-чего, па-чему…Голоса удалялись.
Женя узнал голос так беззаботно, с усмешкой говоривший о боге. Это Гошка, Кристина называла его не иначе, как греховодником.
— Вся семья как семья. И дед, и бабка, и мать. Живут тихо, чистенько, с богом в душе. А он что делает?! Стенные газеты в доме развешивает. Родных просмеивает. На самого господа бога картинки непотребные рисует. Греховодник. Накажет его господь.
Но никто Гошку не наказывал. Работал он на механическом заводе. Женя иногда встречал его на улице черномазого, белозубого, веселого. Посвистывая, он всегда шагал посредине мостовой, казалось, узка была ему улица. Кристина как-то послала Женю к Гошкиной матери. Он пошел. Еще за дверью услышал разухабистые звуки гармошки и неуверенно постучался. Открыла Гошкина мать. Перекрестившись, сказала Жене, взглянув на сына через плечо:
— На него не обращай внимания. Час моленный, а он горло дерет.
Гошка во всю ширь развернул мехи, гаркнул на весь дом:
Ат-его, па-чему…Но тут же смолк и бросил матери:
— Если б и я еще сдуру молиться начал, вы бы все с голоду перемерли. Манная-то, я все гляжу, с неба не сыплется…
Тоненько прикрикнул на него дед. Гошка засмеялся:
— Молись, молись, старая перечница. У бога царствия небесного просишь, у меня жрать. Делец ты, как я погляжу. — И снова, растягивая гармошку, удивленно и насмешливо бросил Жене: — И ты, что ль, туда? Рановато, по-моему, о месте на том свете заботиться, ты еще и на этом его не нашел. — И засмеялся, показывая все свои белые крепкие зубы.
От Гошкиной громкой гармошки Женя никак не мог вспомнить, что ему поручила передать мать. Моргая на него подслеповатыми глазами, Гошкин дед спросил:
— Забыл? — к слезливо добавил: — Из-за этой нехристевой гармошки я в одночасье молитвы забываю. Как запоет!.. — Дед широко перекрестился. — Истинно бес в него вселился. Никакой управы.
С тех пор, встречаясь с Гошкой, Женя с непонятным любопытным волнением смотрел на него. Непутевые его речи путали Женю, но и влекло к нему что-то.
«Я сам себе бог!» — снова явственно раздалось в ушах. Бог, бог, бог… Везде и во всем бог. Он все видит и слышит. Он карает и милует. Отчего же греховодника Гошку он не наказывает, а Женю…
— Что я сделал такое? — поднимая глаза к густо-синему небу, спросил Женя. — Почему меня бьют мальчишки, почему смеются? Почему мне так плохо-плохо?
Снова вдалеке забили барабаны: это отряд возвращался с реки. Неожиданно Жене захотелось туда. Подойти бы, встать с ними рядом, запеть, засмеяться, как тогда в первый свой школьный день. И слова упало сердце. Коротким было Женино счастье. Смех его кончился плохо.
Кошечка беззаботно резвилась в траве. Но Женю уже это не умиляло. «Всем хорошо, — наливаясь тяжелым чувством, подумал он. — Только не мне». И вдруг вскочил на ноги.
— Брысь! — закричал он, багровея от вспыхнувшего в нем с неизведанной силой алого, мстительного чувства. — Брысь!
На калитке звякнуло кольцо. Вошла Кристина, строгая, бледная. Взглянув на сына, спросила без всякого интереса:
— Чего разоряешься?
Под взглядом ее огромных глаз Женя сник. И скова накатила тоска, пустая, мертвая.
— Вечером пойдем к брату Афанасию на большое моление. Сестре Александре виденье было. — Кристина обхватила Женю рукой, придвинулась к нему белым горячим лицом. — Брат Афанасий сказал: выстоять тебе перед этим молитву на коленях, чтоб злой дух вышел. Сыночек мой, утешь мать! Пойдем! Ой, горе, горе будет!
Сильной рукой она потянула Женю за собой. Он подчинился ей безвольно. В темной комнате она опустилась на колени. Взглядом страстным, молящим обожгла Женю. У того что-то задрожало внутри. Жалость, нестерпимая мучительная жалость к себе нежданно-негаданно вошла в него. И захотелось не молиться, а зарыдать громко, во весь голос, запричитать, как причитала над телом утонувшей единственной дочери, — единственного своего утешения и надежды, немолодая и многое вытерпевшая на своем веку, жившая в доме напротив тетка Наталья.
Глава XII. На помощь приходит Катька
Иринка вот уже целый час ждала Катьку, но та не шла. Отсюда, от обелиска, видна была вся улица. Там проезжали редкие грузовики, тарахтели по булыжной мостовой неповоротливые тяжелые телеги, торопливо проходили прохожие. Вон из-за угла вышел мальчишка. Чтобы как-то скоротать время, Иринка начала гадать: кто это? Мальчишка приближается. Иринка уже ясно видела, что у него светлые волосы, но так и не могла понять, кто это. И только когда мальчишка стал подниматься сюда, на возвышение, прямо к Иринке, она узнала, это был Дон-Кихот.
Он шел медленно, часто оглядываясь. Или ждал кого-то, или оберегался, что его увидят. Иринку он не заметил. Да она, как только он появился между деревьями, юркнула за обелиск. Почему так сделала, Иринка и сама не знала, но следила за каждым Жениным шагом. Женя оглядел сквер. Он был пуст, тих. От высоких, плотно росших друг к другу деревьев лежала на всем скверике спасительная узорчатая тень. Женя глубоко вздохнул и опустился на ближнюю скамейку. Он сидел недвижно, положив ладони тонких рук на сиденье, и глядел вдаль, за реку; и взгляд его был таким грустным, что у Иринки исчезло любопытство.
«Бедный Дон-Кихот! — подумала она и выругала себя за то, что спряталась. — Надо было сразу подойти. Сами хотели встретить… А теперь как? Он подумает, что я за ним нарочно подглядываю».
Иринка торопливо соображала, что бы такое сделать сейчас, чтобы Дон-Кихот не ушел, чтобы остался, поверил, что Иринка ничего плохого сделать ему не хочет. Но ничего путного в голову не приходило. С досадой Иринка вспомнила Катьку. «Вот опоздала. Как назло…» А Женя сидел неподвижно, так похожий на изваяние, что к нему чуть ли не на колени сели два трусливых воробья.
Справа от Иринки раздалась песня. Голос, несомненно, мальчишеский, с тонким ломающимся звуком на высоких нотах, пел:
Там, где обезьяны Кушают бананы, Там, где в диких дебрях Бродят дикий слон, Появился парень Стройный и красивый, Парень из Чикаго — Чарли Уинстон.Женин тоскующий взгляд медленно обратился в сторону песни. Иринка тоже повернула голову, и первое, что она увидела, был яркий галстук со знакомыми и такими неприятными черными кривляющимися обезьянами.
Жорка шел вразвалку, притопывая ногами. Из-под ног с вытоптанной тропинки легким облачком взвивалась поземка высохшей земли.
Из-за гор высоких. Из-за пальм широких Вылезали негры Посмотреть на «стиль». Там под баобабом На тройной подошве Чарли делал «буги», Выбивая пыль.Песня была так нелепа и забавна, так нелеп и забавен и без того нелепый Жорка, что в первую минуту Иринка даже не почувствовала обычной боязни, которая всегда охватывала ее при встрече с этим нахальным, задиристым парнем.
Женя весь сжался, движением загнанного зверька неловко поднялся со скамейки.
— А-а… — увидел его Жорка и, засунув руки в карманы, пошел прямо на Женю.
Женя побледнел. Бежать ему было некуда. Единственный выход из скверика загораживал он, Жорка.
— Ты что здесь делаешь, а? — спросил Жорка, останавливаясь перед Женей, и смерил его пренебрежительным взглядом. Женя молчал, бледнея.
— Молчишь? — угрожающе придвинулся к нему Жорка и схватил его за ворот рубашки. Женя дернулся.
— Не дергайся, рожа. Сейчас я тебе морду бить буду.
— Что я вам сделал, что сделал? — тщетно стараясь вывернуться из цепкой Жоркиной руки, чуть слышно прошептал обессилевший от неожиданного нападения Женя.
— А ничего… — злорадно усмехнулся Жорка и хладнокровно ударил Женю в лицо. Тот слабо охнул.
У Иринки от страха что-то оборвалось внутри. Она зажмурилась. Опять охнул Женя. Иринка раскрыла глаза и увидела — белая Женина рубаха впереди становилась розовой: из носа у Жени текла густая вишневая кровь. Иринка вскрикнула и вскочила на ноги. Страха уже не было. Была только злость и а Жорку, который придирался к ней, щипался, раз даже ударил в бок кулаком, а сейчас бьет, так безжалостно бьет беззащитного, несчастного Дон-Кихота.
Молча она выскочила из-за обелиска и сзади вцепилась во взбитую на какой-то иностранный манер, а по всей вероятности, просто нечесаную Жоркину шевелюру. Жорка мотнул головой. Отбрасывая от себя Женю, пнул назад ботинком на толстой подошве. Удар пришелся по воздуху, Не удержавшись на одной ноге. Жорка повалился на спину, увлекая за собой Иринку. Ловко вывернувшись, Иринка вскочила первой и также молча, стиснув зубы, продолжала бить кулачками по Жоркиной кудлатой голове.
Увидев перед собой девчонку. Жорка несколько минут лежал, не сопротивляясь, изумленный. А потом схватил Иринкины руки, больно завернул их назад и, поднимаясь, прошипел:
— Ах, защитница?! Ну подожди… Я тебе сейчас покажу, как защищать.
— А ты что к нему лезешь, что? — трясясь от злости, выкрикнула Иринка. — Он что тебе сделал? Думаешь, надел свой дурацкий галстук, так все тебя боятся?!
— Р-раз! — Жорка треснул Иринку кулаком. Отлетев назад, Иринка больно ударилась головой о дерево. Жорка, усмехаясь, стоял расставив ноги. Иринка потрясла разлохмаченными косами и бросилась на Жорку.
— Два!
Кулак пришелся куда-то в грудь. У Иринки перед глазами в стремительной пляске закружились деревья. Глотая воздух раскрытым ртом и толком ничего уже не соображая, она снова кинулась вперед.
— Три! — победно выкрикнул Жорка, но удара не последовало. Наоборот, сам Жорка отчего-то оказался на земле.
— Может, добавить четвертый? — раздался звонкий голос. — Или хватит и этого? — Над Жоркой стояла Катька, тоненькая, в светлом платье, рыжие ее волосы в тени казались бронзовыми. — Он за что тебя? — повернулась Катька к Иринке.
Одной рукой отряхивая платье, другой поправляя растрепавшиеся волосы, Иринка ответила:
— Он Дон-Кихота бил.
Катька оглянулась. Женя стоял у скамейки. Из носа на бело-розовую рубашку все еще падали бусинки ярко-красной крови, а на глаза наплывали слезы, горькие и сладкие одновременно.
— Что ж ты… тебя защищают, а ты не идешь на помощь! — буркнула Катька, подавляя в себе неприязненное чувство. «Стоит, как икона, — подумала она. — Вот тряпка». И снова повернулась к Жорке.
— Отлежался? Вставай!
Жорка поднялся. Глаза его горели злым, нехорошим огнем. Но только страх перед Катькиными смелыми необоримыми приемами заставил его сдерживаться. Он трусливо уперся взглядом в землю.
— Что набычился? — спросила Катька. — Думаешь, не знаю, как ты меня сейчас здорово побить хочешь. А ну попробуй! — Она шагнула к Жорке. Тот так испуганно отшатнулся, что Катька, несмотря на драматичность обстоятельства, звонко расхохоталась.
— Не бойся, не трону! Такого два раза не бьют…
Иринка повернулась к Жене и протянула ему пыльную от земли ладошку.
— Я очень хочу с тобой познакомиться. Ты тогда убежал… Давай сейчас!
Женя посмотрел на грязную руку, на всклокоченную Иринкину голову: в волосах у нее запутались комочки высохшей земли, и, вытирая все еще капавшую кровь, улыбнулся слабой и грустной улыбкой.
Катька схватила Иринку под руку и повелительно сказала Жене:
— Что молчишь? Или язык от страха откусил?
— Не разговаривай ты с ним так! — сердито оборвала подружку Иринка.
— Может, ты мне целоваться с ним прикажешь? — слышанной где-то фразой насмешливо спросила Катька. — У него вон вся вывеска в крови. Пусть сначала умоется. — И отвернулась от Иринки.
— Ты на нее не сердись, — не обращая внимания на Катькины слова, снова обратилась Иринка к Жене. — Это она на Жорку злится, а не на тебя.
— И на него тоже. Потому его и бьют, что он, как мокрая курица, защитить себя не может.
Иринка что-то хотела сказать, но Катька перебила:
— Ему сегодня еще и дома попадет… за рубашку. Пойдем, уж так и быть, выстираю тебе, — и двинулась к выходу.
— Пойдем, — попросила Иринка, взглянув на Женю снизу вверх. Глаза у нее были теплые, золотистые. Женя еще раз посмотрел на коричневые комочки земли в ее волосах, на измятое, измазанное платье, вспомнил, как огненным вихрем налетела на Жорку вторая девочка, как предложила постирать ему рубашку, и с охватившей его жаждой никуда не уходить от них ответил:
— Пойдем.
Глава XIII. Поездка в Раздольное
Сказать матери прямо, что он хочет поехать со своими нежданно обретенными друзьями в деревню, было делом немыслимым. Уж за что, за что, а за эту дружбу с безбожниками Жене попало бы куда больше, чем за пропущенные молитвы. Придумать что-нибудь подходящее он не мог. Родни у них поблизости не было, да и за все годы своей жизни Женя ни разу не отлучался из дому ни на одни день, а не то что на неделю.
Об этом он сказал друзьям. Катька фыркнула по обыкновению, Хасан нахмурился, Сережа нетерпеливо и расстроенно бил по воде прутом, а Иринка, внезапно рассердившись, сказала Жене:
— Ты, наверно, боишься… Все боишься своего бога. Сколько мы с тобой ни говорили, чего только ни объясняли, а ты все свое… — Она огорченно махнула рукой.
— Я не боюсь. Ира, — ответил тот и смолк. Он отвернулся, чтобы не заметили, как краснеет. С ощутимой, почти физической болью подумал, что Иринка не так уж не права.
Все время молчавший Шурик-Би-Би-Си вдруг вскочил на бревно и забрал:
— А я придумал!
Катька вздрогнула от его крика, шлепнула его по затылку небольно, но звонко. Шурик в ответ замахнулся, но, встретив предостерегающим Сережин взгляд, недовольно огрызнулся:
— Она же сама первая…
— А ты обязательно хочешь быть последним.
Шурик посопел носом, подумал, что плохо, когда в компании девчонки: нельзя даже сдачи дать, вздохнул и закончил:
— Я придумал, как Женьку выручить, а она в драку…
— Ну и что же ты придумал? — повернулась к нему Катька.
Шурик оскорбленно отколупывал податливо отстающую от сырого бревна буро-коричневую кору.
— Ну? — наклонилась к нему Катька. — Да не дуйся ты, пожалуйста. Подумаешь, скис. Я же легонько.
— А вот дай я тебя тресну. Тогда узнаешь, легонько или нет.
Катька покорно склонила к Шуриным коленям голову.
— На, хоть десять раз. Только говори, что придумал. Ведь надо Женю выручать.
Шурик-Би-Би-Си самодовольно поглядел на Катьку, победным взором окинул всех ребят, особенно Сережу, и великодушно проговорил:
— Ладно уж. Я не Жорка драться, да еще с девчонками.
Помолчал минуту и, чувствуя, что все ждут его слов, торжественно изрек:
— Он утоп!
— Что?! — вытаращила на него глаза Катька.
— Утоп!
— Как это?
— Ну, утоп — и все. Утолился, утонул…
— А потом что? — при общем молчании допытывалась Катька.
— А потом… — заикнулся Шурик. — Ну, что потом? Потом нашелся — и все.
— Утонул и нашелся… живой? Или мы его потом в самом деле топить будем? — спросила Катька, и в глазах ее заплясали смешливые огоньки.
— А ну тебя! — соскочил Шурик с бревна. — Смеешься, так сама и придумывай!
Катька засмеялась.
— А ведь и здорово же тебя прозвали — Би-Би-Си. Все врешь и хоть бы один раз впопад. Сплошные глупости.
Шурик что-то зашептал Хасану на ухо. Тот сдвинул брови.
— Нет, — решительно произнес Хасан. — Какая бы она ни была, она — мать. Весь город искать будет. Нет, я не согласен.
Иринка, взглянув на грустно сидящего Женю, сказала:
— Я тоже не согласна с Шуриком. Это и неумно даже.
В тот вечер все расходились домой нехотя, так ничего и не придумав. Когда ушел Женя, Иринка заговорила о том, что Женю ни в коем случае нельзя оставлять одного.
— Вы видите, какой он, видите? Его еще очень долго перевоспитывать нужно, а мы уедем. А потом еще этот Жорка… Он же подкараулит его!
Катька серьезно посмотрела на Иринку, подумала, что, правда, без них Жорка обязательно подкараулит Женю, из-за которого ему так бесславно попало от девчонок, и, нахмурившись, проговорила:
— Но что делать? В деревню же мы не играть едем.
— Надо поговорить со взрослыми, — сказал Хасан. — Подумать всем вместе.
— Правильно! — с восторженной благодарностью взглянув на Хасана, воскликнула Катька. — Я сегодня же поговорю с мамой. Она у меня такая умная! Вот увидите, придумает.
Хасан улыбнулся просиявшей, порозовевшей Катьке. Засмеялся Сережа: Катькина восторженность всегда казалась ему немного забавной. А Шурик-Би-Би-Си, обиженный за свое отвергнутое предложение, не утерпел, чтоб не съязвить:
— Мать у тебя умная, это все знают. Но вот ты… — И он недвусмысленно повертел пальцем возле лба.
Катька на Шурика даже не взглянула.
…Елизавета Васильевна придумала быстро и, пожалуй, правильно. Утром в глухую калитку Жениного дома постучался директор школы. О чем он там говорил, осталось неизвестным. Но когда друзья, как было условлено накануне, встретились через два часа, немного осунувшийся Женя, опустив глаза и подрагивая ресницами, негромко сказал:
— Отпустила.
Катька взвизгнула, обхватила Иринку, чмокнула в щеку, запрыгала на одной ноге Иринка тихонько присела к Жене.
— Она ругалась?
— Нет. — Лицо у Жени сморщилось.
— А что? — Иринка пыталась заглянуть ему в глаза.
Тот потряс головой.
— Не надо, Ира. — И встал. — Я пойду…
Хасан со свойственной ему прямотой спросил резко:
— Ты, наверно, не хочешь с нами дружить? Да?
Иринка вскочила, взволнованно придвинулась к Жене:
— Но… ты поедешь с нами?
Какие все-таки у нее были удивительные глаза! Похожи на расплавленное золото. И сама она добрая — это Женя знал. И ничего дурного она ему не сделала, наоборот…
Женя опять вспомнил, как она смело вступилась за него. Вспомнил, как за эти дни, когда появились друзья, у него что-то начало оттаивать внутри. С волнением считал минуты, каждый раз ждал часа, когда мог опять встретиться с ними. Шел на реку, в сквер. Увидев тугие косы Иринки, белое Катькино платье, черную голову Хасана и молчаливо сосредоточенного Сережу, убыстрял шаг. Они встречали его просто, как встречали друг друга. Он для них был свои — был, как все. И Женя с удивлением думал: «Неужели и я, как все?..» Ему хотелось плакать очень тихонько и радостно, хотелось всем им сказать, как он любит их, но стыдился высказать свои внезапно вспыхнувшие чувства: еще не было забыто, как за подобную восторженность дразнили его другие мальчишки и девчонки «кисейной барышней».
Женя опять посмотрел на Иринку, перевел взгляд на Хасана, на Катьку. Они смотрели на него молча, ждали… Да нет! Разве он может расстаться с ними?
— Конечно, поеду, — выдохнул он, улыбнувшись, и с невольным содроганием в сердце опять вспомнил материны слова:
— По тернистой тропке идти задумал. Ну, иди… да помни: безбожников бог карает, а отступников и того хуже.
…В доме била тишина, будто в нем присутствовал невидимый покойник. Мать ходила неслышно, что-то шептала невнятно. Он поймал на себе ее взгляд. Взгляд был исступленный. И чтобы от этого взгляда не исчезло что-то хрупкое, ломкое, зарождавшееся в душе. Женя вышел, на крыльцо.
Вечер был теплый. В черном небе шевелились звезды. Отчего-то звезды напомнили ему Иринкины глаза… Женя прошел к забору, сорвал листочек полыни, растер между ладонями. Острый запах ударил в ноздри.
«Хорошо как!» — подумал Женя, всей грудью вдыхая этот запах. Он поднял к темному небу лицо и, глядя на звезды, с особенной остротой почувствовал, что в жизнь его входит, уже вошло что-то новое, большое, то, чего он так ждал бессознательно, с тоской и волнением.
Кристина вышла, позвала его. Он притих в тени у забора. Она позвала еще раз и ушла в дом, громко хлопнув дверью.
Он видел, как в окне потух свет. Опрокинулся в пахучую полынь, лежал, подложив руки под голову. Переливчатым лукавым огоньком смотрела ему прямо в лицо далекая, неизвестная звезда.
«А может, и вправду на какой-нибудь из них тоже есть люди? — вспомнил Женя Иринкины рассказы о звездах, о планетах, о дальних-дальних мирах: — А как же тогда бог? Ведь он же создал одну землю?» Прикрыл глаза. «Не надо, — попросил он себя. — Сейчас об атом не надо… Мне так хорошо!»
Зазвучала в душе какая-то музыка мягкая, как свет луны, неуловимая, как мерцание звезд. Слушая ее, Женя незаметно уснул. И во сне ему снялись дальние страны, красивые города, красивые люди, и сам он был красивый и сильный.
Утром Кристина нашла его в полыни. Он спал, подложив под порозовевшую щеку ладошку, и чему-то улыбался. Она потрясла его за плечо.
— Мама, — сказал он, просыпаясь.
Кристина никогда не слышала у него такого голоса.
— Мне снился сон, мама! Такой сон!
Она не спросила, какой сон, только мягко потянула его за руку. Он легко поднялся. Они вошли в дом вместе. Она притянула его к иконам. Он опустился на колени так же легко, без смятения, без мыслей, и все улыбался. Она взглянула на него раза два и по-прежнему молча поставила на стол еду. Он улыбался.
Когда в калитку громко постучали и за окнами раздался звонкий Катькин голос, Кристина что-то сказала, но он не услышал. А потом пошел все с той же улыбкой. И улыбка эта вдруг напугала Кристину. Уходит!
— Не пущу! — вскрикнула она, сбегая с крыльца. Но Женя уже открыл калитку.
До села Раздольного ехали сначала на катере, потом на трех подводах. Подводы ужасно скрипели немазанными колесами и так лихо скакали по кочкам высохшей грязи, что ребят подбрасывало чуть ли не на полметра. Они поминутно стукались друг о друга, ойкали и хохотали.
Вцепившись пальцами и облучок телеги, Женя широко раскрытыми глазами смотрел на желтые цветки лилий вдоль дороги.
Иринка тоже смотрела на лилии и била себя по лицу веткой березы.
Катька визжала, отгоняя оводов такой же, как у Иринки, веткой.
Шурик-Би-Би-Си, с остервенением шлепая по белой Хасановой рубахе, на которую то и дело садились серые, злющие, как их называли деревенские мальчишки, «коровьи мухи», о чем-то врал самозабвенно.
Иринка прислушалась. Шурик рассказывал, как в соседнем селе эти самые оводы сожрали корову.
Иринка махнула веткой, опасливо прикрыла платьем голые, вымазанные репудином ноги, спросила:
— Как сожрали? Совсем?
— До костей! — торжественно рубанул Шурик рукой, другой опять шлепнул по белой Хасановой рубахе.
Иринка жалобно попросила Катьку достать из сумки пузырек с репудином. Мальчишка из Раздольного — крутолобый, с засученными выше колен штанами, сидевший на борту телеги, оглянулся, засмеялся.
— Значит, сожрали? — спросил он, наблюдая, как Иринка льет на ноги, на руки пахучую маслянистую жидкость. — Ерунда все. Что же они, по-твоему, медведи?
— А вот и сожрали! — разгорячась, выкрикнул Шурик-Би-Би-Си. — Пропала ведь корова?
— Ну, пропала, — согласился мальчишка. Солидно покашлял и добавил: — Так она — дура, отбилась от стада, оводы закусали, она и забилась. Навроде бы как в припадке. А корову я эту видел. Ни одного кусочка не откушено. А ты — до костей. Враки все!
Еще раз посмотрел на Иринку, сказал:
— А ты зря льешь. Они потом еще больше грызутся. Надо просто привыкнуть. Покусают, а потом и не страшно. Вроде как иммунитет будет.
Телегу тряхнуло. Она наклонилась набок. Не удержавшись, Катька покатилась к правому борту. Хасан подхватил ее за подол белого платья. Подол затрещал. Не обращая внимания на то, что могут вывалиться, все засмеялись. Катька с огорчением рассматривала свою разорванную юбку.
В Раздольном их накормили свежими огурцами, теплым душистым хлебом с молоком. А потом отправили еще километров за десять на заимку.
Ночевали все вместе в длинном просторном сарае, где на нарах пышной периной лежало свежее духовитое сено. Перед сном долго сидели на улице. Когда молчали, было слышно, как где-то долбит по дереву дятел, призывно-грустно зовет подружку коростель. Дремотно гудели верхушками сосны, медом пах теплый плотный воздух. Ветерок гладил покусанное оводами Иринкино лицо. Катька мечтательно уставилась глазами в небо. Даже Шурик-Би-Би-Си непривычно проникновенно сказал:
— Тихо как… Кажется, мы одни в целом свете.
— Д-да, тихо… — произнес Сережа. — А вон на Кубе опять начинается.
— И зачем человеку войны? — опять произнес Шурик.
— Человеку они не нужны, а империалистам необходимы, — отозвался Сережа.
— Если б я была самым главным на земле… — начала было Катька.
— Богом, что ли? — покосился на нее Шурик.
— Пусть даже богом! — не сдалась Катька.
— Ну, и что бы ты сделала? — насмешливо спросил Шурик.
— А вот и сделала бы! Уничтожила бы всех империалистов. От них никакого толку, одни беспокойства.
— А что, Хасан, может война начаться? — спросила Иринка.
— Вряд ли. Они боятся нас. У нас есть такое…
— А что? — с интересом спросил Шурик.
— А то… Военная тайна, — отозвался Хасан. — Но они нас боятся.
Женя, слушая их, подумал, что и правда, почему бог терпит империалистов. Ведь он бы мог запросто их уничтожить.
— А если и в самом деле начнется война? — спросил он неожиданно и вспомнил мать, брата Афанасия. «Война — это и есть, наверно, конец света?»
— Ну и что? — отозвался Хасан и встал, высокий, черноволосый. В просвете между деревьями четко обозначился его горбоносый профиль. — После Отечественной войны в скольких странах капитализм исчез, посчитай-ка. После этой, если она все-таки будет, мы их уничтожим совсем.
Он сказал об этом не по-мальчишески, а как взрослый. «Мы, (как здорово!) мы уничтожим. Какой он сильный, Хасан», — подумал Женя.
— У моего дедушки есть любимая песня, — продолжал Хасан. Он повернулся к ребятам и, взмахивая рукой, начал говорить слова песни. То ли от этих решительных взмахов руки, то ли еще от чего, но Иринке, пока он говорил, казалось, что летяг по полянке не слова, а слитки звонкого и прочного металла. — «Никто не даст нам избавленья: ни бог, ни царь и ни герой. Добьемся мы освобожденья своею собственной рукой…» Мне тоже нравится эта песня. Самое сильное на земле существо — человек. И человек, конечно, добьется всего, чего захочет — и мира, и коммунизма.
— Хасан! — крикнула Катька, — Стон так, не двигайся… Он! Посмотрите на него! Его сфотографировать сейчас, послать на Кубу… Все подумают, что настоящий барбудос!
Хасан оглянулся на Катьку, смущенно улыбнулся; засмеялся Сережа, сердито что-то пробурчал Шурик-Би-Би-Си, а Иринка подумала, что Хасан действительно чем-то напоминает кубинца, и позавидовала Катьке. Незаметно взглянула на Сережу, перевела взгляд на Женю. Ей тоже захотелось, чтобы кто-нибудь так же понравился ей, как нравится Катьке Хасан, как Хасану нравится рыжая, курносая, задиристо-восторженная Иринкина подружка Катька.
Глава XIV. Кристя идет в наступление
За три дня работы в Раздольном Женя загорел. У него лупился нос и волосы совсем выцвели. Тот мальчишка, что вез их в село и которого вся деревня за что-то звала «Гвоздем», научил Женю управлять лошадью; и теперь он, важно покрикивая на пегую кобылу с коротким, украшенным репьями хвостом, возил к силосным ямам скошенную деревенскими мальчишками траву. Сгребали ее там и укладывали Жене на телегу Иринка. Катька, Шурик-Би-Би-Си. Хасан и Сережа косили вместе с мальчишками из Раздольного. И вновь позавидовал Женя ловкости и силе Хасана, позавидовал по-хорошему, любуясь Хасаном и пожелав себе стать таким же.
Работали споро, с таким остервенением, что когда к ним на заимку приехал председатели колхоза, то только присвистнул:
— Ну, орлы! Хорошо работают, черти полосатые, — ругнулся он любовно и спрыгнул с лошади. — А ну-ка, чем моих работников кормят? — поинтересовался он, подходя к большому котлу, о котором, вкусно булькая, варилась баранина.
Почерпнул, облизнул ложку:
— Нормально.
Похлопал подъехавшего Женю по спине.
— Ну как, чудо-богатырь, нравится?
— Очень, — улыбнулся Женя, показав белые ровные зубы.
Подошла Иринка. Наблюдая за этой сценой, в который раз уже подумала, что Женя очень похож на киноартиста, и вдруг покраснела, заметив, что и Женя смотрит на нее.
Повариха чуть постарше Иринки, повязанная белым платочком, со знанием дела, очень серьезно ударила в висевший на дереве обломок рельса.
— Дзи-инь!..
Второй раз ударять не пришлось. Проголодавшиеся шумные мальчишки и девчонки были уже возле котла.
— Раньше гонга работу побросали? — строго спросил их бригадир. — Ишь какие скорые на еду.
Характер бригадира ребята из Раздольного знали, городские же и за три дня поняли этого человека. Больше всего он заботился, чтобы они были сыты, и, когда видел за едой кого-нибудь лениво управляющегося ложкой, говорил:
— Чего возишь? Ешь смелее. Знаешь, серединка сыта и кончики играют. Так-то.
Поэтому сейчас на сердито-ворчливый тон бригадира кто-то отозвался:
— Кончики не играют, дядя Анисим! — И все засмеялись.
Председатель что-то говорил бригадиру о сенокосе за Черной Гарью. Остальные все молча ели горячую баранью лапшу. Женя, вздохнув — вот уже третий день он не крестит лба перед едой, — взял свою ложку. И тут же забыл о боге. Лапша была очень вкусной. Вообще за всю свою жизнь он не ел ничего подобного. Здесь было все необыкновенным. И огурцы, и хлеб, и молоко теплое, его никак не удавалось довезти до заимки холодным: десять километров по жаре: как не согреться, хорошо, что еще не скисает! И мед прозрачный светло-коричневый, в котором увязли лимонно-бледные пчелиные крылышки.
Женя чувствовал себя хорошо, ел с аппетитом, спал крепко, и все время спились ему красивые, сказочные сны. Вставал отдохнувший, радостный, бежал со всеми к быстрой таежной речушке, купался в бодрящей воде, а потом, взяв в руки вожжи, вез мальчишек и девчонок на луговину, и всю дорогу касалось его спины теплое Иринкино плечо.
Не уезжать бы отсюда век, но дни уходили быстро. Вот и опять тряская дорога, лилии по бокам разбитой неровной колен, катер с белой трубой. На его корме, пугая пролетающих уток, громко поет репродуктор:
Куба, любовь моя. Остров зари багровой!Песня стремительна, как таежная речка, в которой Женя купался по утрам. Женя слушал. И как после купания в речушке, по телу вдруг прошел холодноватый бодрящий озноб.
Слышишь чеканный шар? Это идут барбудос. Небо над ними, как огненный стяг. Слышишь чеканный шаг?Он даже не заметил, что сам поет; не зная слов, воспроизводит одну мелодию. Первое, что он увидел, были Иринкины глаза, золотистые, с распахнутыми в восторге ресницами. Потом Катькино лицо с розовым полуоткрытым в удивлении ротиком.
«Что они?» — подумал он. И замолчал.
— Это ты пел? — спросила негромко Катька. — А ну-ка еще, а?
— Ну, что ж ты? — Катька потеребила ею за рукав.
Иринка вдруг улыбнулась, кивнула головой:
— Спой!
Хасан куда-то побежал, и через минуту смолкший было репродуктор снова бросил в воздух, размахнул над волнами песню.
Куба, любовь моя!..Женя запел.
— Черт знает что, — сказал Хасан, когда голос Жени смолк. — Шурик — Эсамбаев, этот — Огневой!
На вопросительный Катькин взгляд торопливо пояснил:
— Есть в Киеве такой артист Константин Огневой. Голос!..
Он взъерошил густые смоляные полосы и сказал гортанно, с едва заметным кавказским акцентом:
— Пачему я без всяких талантов?
Катька от нетерпения затопала ногой, начала убеждать Женю учиться пению.
— Музыкальная школа у нас есть? Есть. Время у тебя найдется? Найдется… Может, ты еще светлом будешь. Понимаешь? — И постучала его по лбу изрезанным осокою пальцем.
Женя смущенно улыбался.
Когда катер причалил, девчонки, как козы, стали прыгать на берег и визжать: мальчишки не сильно, но решительно подталкивали их в спину. Женя оглянулся на противоположный берег. Теперь с ним будут связаны самые лучшие, самые светлые воспоминания. Как хорошо было!.. И вспомнил мать, ее исступленный взгляд. Холодок прошел по сердцу. Предчувствие недоброго охватило его. Он сразу помрачнел.
— Мы завтра на двенадцать и кино пойдем. Ты придешь? — спросила его Иринка. Он кивнул машинально.
Иринка тут же отбежала от него счастливая, не приметив тревоги в Жениных глазах. Хасан потряс его за руку, попрощался Сережа, Шурик-Би-Би-Си предложил что-то насчет художественной самодеятельности. Потом они пошли в одну сторону, а Женя повернул в другую.
Он шел и чувствовал, как с каждым шагом грузнеют ноги, словно легкость, влившаяся в него за пять дней в Раздольном, здесь переставала действовать. Еще издали он увидел свой дом, высокий неприступный забор — и сразу стало душно.
Вздохнув, подергал железное кольцо. Слышал, как взвизгнула в доме дверь. Мать спросила: «Кто?» и открыла калитку. Одним взглядом Кристина отметила в сыне все: и выцветшие от солнца волосы, и загар крепкий, здоровый, но лицо у сына было невеселое. Какая-то искорка промелькнула в ее синих глазах, но тут же она схватила Женю за руки:
— Приехал? Жив, здоров? Ну, слава тебе господи… Слава тебе господи… — заговорила она торопливо и потащила в дом.
Она ни о чем его не спросила. Ходила светлая, часто крестилась и что-то шептала. А потом стала рассказывать Жене про реку Иордан, про пророка Давида… В комнате, в сумерках голос ее звучал особенно проникновенно, с той страстной взволнованной сдержанностью, которая всегда действовала на Женю. Он притих, слушал. Смотрел на мать. Видел только тонкий овал ее лица и блестящие огромные глаза. Муки Давида приводили его в трепет, человечность — восхищала. А голос матери все лился и лился, пеленой окутывал сознание, заставлял видеть только то, о чем она говорила.
— Помолимся за него, сынок? — просила мать.
И он, потрясенный судьбою неизвестного ему пророка, с готовностью пошел за ней в темную комнату, опустился на колени.
…Уже совсем поздно пришел к ним брат Афанасий. Широко перекрестившись, поздоровался с Женей, присел напротив.
— Понравилось тебе? — спросил он просто.
Перед Жениными глазами сразу же побежала светлая с легкими курчавинками на быстрых волнах неглубокая речка. Он увидел широкую, залитую солнцем луговину, услышал смех, песни, ощутил запах сена, зеленого с голубыми глазками запутавшихся в нем колокольчиков.
Коротко, от нахлынувших чувств, ответил:
— Да.
— Да-а, — повторил брат Афанасий. И встал. — Силен бес, — с волнением заходил он по комнате. — Силен, силен враг человечества. На какие только козни не идет! Ты думаешь, что? — Резко присел он около Жени и положил ему на плечо руку с суховатыми короткими пальцами. — Я помню, я тоже был мальцом. Тоже тянуло меня на игрища, на веселье… Опутывает бес человека своими тенетами. Сегодня попляшешь, завтра поиграешь, на послезавтра за занятием этим забудешь о боге. Вот и все. И готово тебе горяченькое место на том свете — пекло. — Врат Афанасий опустил голову, тяжело вздохнул. — Бог создал землю не для веселий, а для испытаний. Чем больше ты тяжестей возложишь на себя здесь, тем лучезарней будет твоя вечная жизнь там. — Он подмял палеи к потолку. — И только с именем бога! Только с одним этим именем, сын мой, ты обретешь истинное счастье!
Требовательно и грозно при этих словах прозвучал голос брата Афанасия. Женя невольно подумал, что ни разу, почти ни разу не вспомнил он в Раздольном о боге. И вскинул глаза. Брат Афанасий сидел, опустив голову, и лицо его было горестно-скорбным.
— Жаль мне людей скудоумных, скудомыслящих, — проговорил он тихо, с такой печалью, что у Жени спазмой сдавило горло. — Живут, веселится. А того разве не ведают, — в гневе брат Афанасий выпрямился, — что вся эта жизнь — тлен, что все прахом уйдет в землю, что вечное, нерушимое только у престола божьего!.. Так что же веселятся, что безумствуют? — у брата Афанасия затрясся подбородок, глаза налились слезами. — Ведь гореть им там за грехи их земные в геенне огненной. — Он взмахнул руками, схватился за голову, закачался.
— Брат Афанасий, брат Афанасий! — вскочив, дернул его Женя за плечо. — Брат Афанасий-й!..
Дрожащей рукой брат Афанасий указал Жене на скамейку.
— Ты сядь, сядь… Со мной ничего… Скорблю и… мука… что змей, сердце гложет. Сподобил меня господь бог светлое слово нести вам. А паства моя земной заразе подвержена. Вот и ты… — Он посмотрел на Женю серенькими, глубоко запавшими и полными слез глазами. — Мать о тебе по вся дни плачет. Не чует твое сердце дитячье, на какую муку ты свою доселе чистую душеньку готовишь.
Женины глаза расширились.
«Не надо, — пытался сказать он. — Не говорите, не надо. Мне страшно». Но не было голоса. Он почти терял сознание.
— Откажись! — наклоняясь над ним и впиваясь в него стальными буравчиками глаз, проговорил брат Афанасий. — Откажись от смеха, от шуток, от веселья. Откажись от друзей. Одни друг, брат, отец — бог! Помни это.
— Да, да, да… — захлебываясь, стараясь уйти от этих глаз и от других, никогда раньше не виданных, неумолимых, залепетал Женя. И все его худенькое тело забилось мелкой, знобящей дрожью…
Глава XV. Снова черные тени
Женя в кино не пришел.
— Опять эта Кристя! — сердито сказала Катька.
Иринке было грустно. Вчера ей было весело, всю дорогу до дома она неизвестно чему улыбалась. А когда легла спать и вспомнила Женин взгляд там, на заимке, даже засмеялась.
— Ты чего? — спросила бабушка.
— Так, — Иринка сдержала счастливый смех. — Так, — повторила она и подумала: «Никому не скажу. Даже Катьке»…
«А Женя очень хороший, — продолжала думать она. — И поет так хорошо. И глаза у него очень красивые… А у Сережи глаза тоже красивые». — И притихла, вслушиваясь в себя, в свои странные мысли. Она радовалась всегда, когда видела Сережу. Ей нравилось, когда не Катьке, а ей первой давал Сережа сурепку. Пришло на память, как одна раз, когда они сидели в сквере. Сережа, положив руку на скамейку, невзначай прикрыл своими пальцами Иринкины пальцы, и она не выдернула их, а сидела, краснея и волнуясь, сама не зная отчего. И сейчас она снова покраснела. «Как же это так? — В смятении подумала она. — Значит, нравится Женя и… Сережа тоже! Но разве так бывает?!» — скрипнув пружинами дивана, Иринка перевернулась на другой бок, уткнула нос в подушку. «Ой-ой, подумала она опять. — У мамы папа был один, у бабушки — один дедушка, у Катьки — один Хасан, а у меня… Ой, да что же это такое!» — Иринка чуть ли не со слезами сдернула одеяло.
— Ты чего вертишься? — снова спросила бабушка.
— Кусается кто-то, — молниеносно соврала Иринка. И оттого, что соврала, показалась себе еще хуже.
Бабушка давно уже спала, дыша неровно, с хрипотцой, а Иринка все думала и ворочалась, перекладывала подушку, то сбрасывала, то натягивала одеяло. И измученная разговором со своей совестью, наконец, решила:
«Буду любить одного Женю. Вот и все!» — тут же успокоилась, выдернула из-под плеча косу и уснула…
…Решила любить одного Женю, а он и в кино не пришел. Вот так да! Иринка самолюбиво закусила губу, не гляди на Сережу, взяла протянутую сурепку, откусила.
— Давайте сходим за ним, — сказал Сережа. — Теперь же она откроет нам. Раз пустила в Раздольное…
— Но мы опоздаем! — воскликнула Катька. — Пятьдесят копеек пропадет, — добавила она с такими непередаваемо горькими интонациями в голосе, что сразу всех рассмешила. Но к Жене все же пошла, плетясь позади других и оглядываясь на здание кинотеатра, из которого вот-вот призывной трелью должен был раздаться первый звонок.
Окна Жениного дома были закрыты ставнями.
— Ушли, что ли? — Хасан бахнул кулаком в калитку. Катька залезла на завалинку, забарабанила в ставню, ногам приложила к ней ухо.
— Тихо, — сказала она. — Наверно, в самом деле никого дома нет. — И спрыгнула на землю. — Говорила вам… Теперь ни здесь и ни там.
— А может, спят? — подал надежду Сережа.
Шурик-Би-Би-Си, засунув два пальца в рот, пронзительно засвистел, и они вес разом крикнули:
— Же-ня!
— Я-а… — укатились куда-то за забор их голоса. А дом стоял тихий, молчаливый, нахлобучив чуть ли не на ставни железную крышу.
— Ну вот, — вздохнула Катька. Что теперь делать будем?
Иринка втаптывала в землю непокорную травнику.
— Пошли на реку. Купаться будем, — сказал Хасан и оглядел дом нахмуренными темными глазами.
Женя не появился ни на второй день, ни на третий. Дом его стоял все так же с закрытыми ставнями. И это было непонятно: Кристя раньше никуда не уезжала. Хасан о чем-то думал все время.
Как-то вечером они сидели в Иринкином дворе. Шурик-Би-Би-Си то ли врал, то ли правду говорил, что в Москве изобрели машинку или еще что-то такое, которая за двадцать дней выучивает спящего человека какому хочешь языку: хоть арабскому, хоть английскому.
— Вот бы мне такую! — размечтался Шурик, не ладивший с иностранным языком. — Я бы все языки выучил… Я бы показал класс, — расхвастался он. — Я бы сразу дипломатом.
— Диплома-ат! — протянула Катька. — От горшка два вершка.
— Дура, — огрызнулся Шурик. — Все великие люди маленькими были: и Суворов, и Кутузов, и Циолковский, и даже Ленин.
Иринка удивленно покосилась на Шурика. Не вступая с Шуриком в спор, как от надоедливой мухи, отмахнулась от него Катька.
Молчали Сережа с Хасаном.
Шурик засопел сконфуженно. Разговор оборвался.
Отсутствие Жени, к которому они незаметно привыкли и которого полюбили, сказывалось на их настроении. Говорить не хотелось.
На реке мерно прогудел теплоход. Где-то протарахтело, как будто по булыжной мостовой прокатили большие пустые бочки. И снова стало тихо, и все услышали, как под стрехой то ли бредит во сне, то ли усыпляет своих несмышленышей какая-то птица:
— Пи-и, пи-и…
На крыльцо вышла бабушка.
— Вы что пригорюнились? Идите в дом чай пить.
— Пойдемте, а? — спросила Иринка, поднимаясь с травы, и оправила платье.
— Ну что ж, это можно, — сказал Шурик важно.
Хасан подал руку Катьке.
Чай пили тоже молча, громко потягивая его из блюдец. Бабушка поглядывала на них, наконец, не выдержала, спросила:
— Да что с вами такое приключилось? Ну-ка ты, Катерина, говори.
Катька помешало ложечкой в стакане, как кошка, прищурилась на лампочку, не ответила.
— Женя пропал, — нехотя отозвался Шурик-Би-Би-Си.
— Как это «пропал»? — не поняла бабушка.
— А вот так, пропал — и все.
И сразу заговорили все, кроме Хасана и Сережи.
— И ставни на окнах, и не приходит туда никто, мы уже караулили. Его Кристя увезла, а мы его еще не перевоспитали.
— Чудное дело, пожала бабушка плечами. — Она никуда во всю жизнь не ездила. Как приехала из своей Молдавии, так сиднем сидит на месте. А Женя, наверно, дружить не хочет с вами. Обидели чем его?
Все, как по команде, посмотрели на бабушку, переглянулись, уткнулись в чашки.
— С ним бы поласковей надо… Эх вы, горе-воспитатели, — добавила она уже спокойнее, заглянула в опустевший молочник и пошла в семи.
— Я знаю, что делать, — сказал Хасан, когда бабушка вышла. Все сразу обернулись к нему. — Нужно еще раз последить за домом на пустыре. Мы тогда следили, помните? — Хасан взглядом пригласил Катьку и Иринку поддержать его. — Когда вы прибежали ко мне…
Иринка кивнула головой. Она помнила, она просто забыла в последнее время про домик на пустыре. Да и зачем он был нужен? И тогда там ничего не обнаружили. Катька еще потом фыркала и обзывала Иринку «следопытом». Три дня они просидели у домика. Черных теней не появлялось. Хасан сказал, что это, наверно, просто бабки по старой памяти ходят изредка молиться в пол у развалившуюся часовенку — и все. А потом эта драка в скверике с Жоркой, и Женя, и новые заботы и черные тени забылись совсем.
— Я видел однажды, как Кристя ходила к Ивашкину, — продолжал Хасан. — Значит, они знакомы. Может, они и сейчас там?
— А что если Ивашкин и есть та секта? — задумчиво проговорил Сережа.
Иринка сильно сжала под столом пальцы сплетенных рук. Даже одно слово «секта» вызывало у нее страх: забыть не могла того, распятого где-то в Молдавии. «А я на него рассердилась, что в кино не пришел. А он, может, как в тюрьме».
— Так что же мы сидим?! — встрепенулась она и, вскакивая, чуть не стянула со стола скатерть со всеми стаканами и блюдцами. — Пойдемте! Ведь он в самом деле может быть там! Ведь, может быть, с ним… Хасан! — В ужасе от своих мыслей Иринка чуть не закричала.
Вошла бабушка. Вслед за нею, громко топая и стаскивая с плеч грузный рюкзак, появился дед Назар. Он на ходу выкладывал бабушке свои рыбацкие новости, и она, слушая его, не заметила взволнованности за столом.
— Садись, Назар, попей чайку с ребятишками, а я лягу. Должно быть, к непогоде опять поясницу заломило.
Неслышно вылезла из-за стола Катька, придвинулась к Хасану, что-то зашептала ему в самое ухо. Дед Назар уловил слово «Ивашкин» и с любопытством оглядел ребят.
— К Ивашкину в гости, что ли, собираетесь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, добавил: — Любопытный мужик. Все со старушенциями якшается. Давно хотел поглядеть, чего он там с ними делает.
— Мы не старух смотреть… — буркнул Шурик-Би-Би-Си. Катька больно ущипнула его за руку. Но дед Назар снова спросил:
— Женька, что ль, потерялся? — и засмеялся. — Несмышленыши вы. Нет, чтоб деду Назару рассказать. Давно б помог.
Зная, что от деда Назара не так легко отвязаться. Сережа в двух словах рассказал ему о Жене и о том, что они хотят пойти к Ивашкину.
— Вот и ладно, — встрепенулся дед Назар, любивший всякие истории. И время терять нечего, сейчас и пошли.
Когда они подходили к пустырю, чей-то голос их окликнул:
— Эй вы! Ну-ка стойте! — Голос был по-хозяйски властен, и все невольно ему подчинились. Кто-то шел торопливо. Под его ботинками скрипели песок и галька. Уже было слышно прерывистое дыхание. Дед Назар успокоительно сказал окликнувшему:
— А ты без запарки, мил человек. Мы тебя ждем. — И тут же зацокал. — Э-э, да это Гошка! Это куда же тебя черти понесли на ночь глядя?
— Я ему сегодня башку оторву, — пообещал кому-то Гошка и поздоровался. — Здравствуй, дядя Назар.
— Здорово, здорово, голубок. Кому это сегодня без головы остаться?
— Кому, кому. — Гошка потер щеку. — А всему семейству, видно, всыпать надо.
Двинулись дальше.
Небо посветлело. Это из-за речки, из-за леса выкатилась, как из горнила огнедышащей печи, большая красная луна. Она быстро поднималась, уменьшалась в размерах, бледнела, словно остывала в потоках воздуха. Но снег от нее становился ярче. Мокро заблестели под ногами камешки, отчетливей затемнели впереди бесформенные груды монастыря, и по дороге потянулись тонкие длинные тени идущих.
Иринка с любопытством сбоку смотрела на парня. Был он невысок, но широк в плечах, губаст. Озорное выражение не исчезло с лица даже теперь, когда он, по всей вероятности, был на кого-то не на шутку зол.
— Ты гляди, что делают, — с возмущением и удивлением обратился он опять к деду Назару, остановился сам, придержал за руку деда. — Ну молились, ну богадельню из моего дома сделали… Посмеивался, хотя норой душу воротило от всего. Э-э, думал, наплевать. А мать даже жалко было. Думаю, а кино не ходит, в гости — тоже. Раз там нравится, пусть себе тешится. А оно вон что…
— Да што? Ты толком расскажи.
— Что толком-то. И так понятно… Деньги копил им же, а они их Афанасию отнесли… Ничего для них не жалел, работал, себе во многом отказывал. Когда разве на именинах или в праздник какой рюмку пропущу, а так — все домой. Ну теперь дудки! И им посвертаю шеи, и тому брату святому ноги выдерну, чтоб домой не шлындал.
Дед Назар не то закашлялся, не то рассмеялся негромким старческим смешком.
— Чего смеетесь? Думаете, Гошка тихий, так его и дураком можно делать? Я еще покажу…
— Ну покажь, покажь… Только без шуму. К Ивашкину, что ль, идешь?
— К кому ж еще…
— Вот и мы к нему. Значит, и пойдем, и поглядим. — Дед Назар похлопал Гошку по спине. — И без шуму. Это и дома успеешь сделать.
— А вы чего к нему?
— Да вот дружок потерялся…
— Беленький такой, — неожиданно для себя перебила деда Назара Иринка. — Женей зовут. Как приехали из колхоза, так куда-то и девался.
— Женя? — нахмурил лоб Гошка. — Беленький… А мать его не Кристей зовут?
— А вы ее знаете? — повернулась к нему Катька.
— Гляди-ка… какая рыжая! — изумился парень.
— Сам ты, наверно, рыжий, — сразу перешла на «ты» оскорбленная Катька.
— Ты не сердись, — миролюбиво проговорил Гошка. — Но, ей-бо, я таких рыжих ни разу не видел: даже светишься.
Иринка обиделась за подругу. «Какой губастый; сразу же и оскорбляет». Она замолчала, поравнялась с Катькой, взяла ее под руку. За спиной о чем-то говорили дед Назар с Гошкой. До Иринки доносились слова: «Видал… да они там все, он у них не один…»
Когда подошли к дому Ивашкина, дед Назар в какой-то злой растерянности почесал затылок:
— Только вы того… без гама. Не то нам самим нахлобучку дадут. Религия!.. Коза ее задери. А у нас в стране демократия: молись хочь богу, хочь черту, хочь сапожной щетке. С плеткой на молитвы эти ни-ни. Моралью на них надо действовать.
— Ну, вы, как хотите, — широко шагнул Гошка к Ивашкиной калитке, — а я сегодня своей мамашеньке такую моралю задам, дорогу сюда вовек забудет. — И стукнул звучно в доски калитки.
— И хто там? — наверно, через полчаса беспрестанной Гошкиной долбежки по калитке спросили слезливо.
— Открывай! — заорал Гошка тем самым голосом, который, если он пел, был слышен на нескольких улицах.
— А вам ково?
— Не «ковокай», а открывай. За мамашей своей пришел. Гошка я.
— Какой Гошка? — продребезжало за калиткой. — И нетути тут никакой мамаши.
— Открывай, а не то я сейчас весь забор разнесу, — И Гошка так ахнул по калитке, что, кажется, треснули доски.
— Ахти, Иисусе!.. — с этими словами щеколда звякнула, калитка открылась.
— Вот и не суйся, — проговорил Гошка, отстраняя женщину в темном платье. А я не грабитель. Я за матерью пришел… Пошли, что ли? — Махнул он рукой деду Назару и ребятам.
Иринка немного боязливо шагнула за Гошкой.
— Прощенья просим, — сказал Гошка, открывая дверь из сенцев в комнату. — Где тут, граждане молящиеся, моя мать?
Иринка во все глаза смотрела в комнату. Тускло горела подвешенная к потолку двадцатипятисвечевая лампочка. На скамьях, на табуретках сидело несколько женщин молодых и старых в черных платьях, два или три бородатых старика, две или три девчонки, чем-то напомнившие Иринке Женю, но Жени среди них не было. Не было и Кристи. Из комнаты в открытую дверь прямо в Иринкино лицо выливался тяжелый запах распаренных тел.
— Кого нам нужно? — очень вежливо, с готовностью поднялся к ним навстречу Ивашкин. Иринка его сразу узнала. И взгляд его, быстро пробежав по их лицам, опять будто что-то спрятал.
— Мать мне надо, — громко повторил Гошка. На вторичный звук его голоса из дальнего угла комнаты прошла между неподвижными фигурами женщина. Крестясь на ходу, она придвинулась к Гошке и зашептала в лицо:
— Ты куды пришел, ты куды пришел, ирод ты царя небесного! А ну пойдем.
— Во и пойдем. Я за этим и пришел.
Обернувшись на Ивашкина, женщина кивнула и вышла вместе с Гошкой.
— А вам… кто требуется?
— А нам, — Катька тряхнула рыжей головой и занозисто ответила: — А нам — Женя… Не знаете такого?
Ивашкин не ответил, только жестом рук обвел комнату. «Вот, мол, глядите. Все тут. Кто есть, тот есть, а кого нет — не взыщите».
Катька растерянно оглянулась на Хасана.
— А у вас тут, извините, собрание, что ль, какое? — покашляв в кулак, спросил дед Назар.
Ивашкин слегка пожал плечами.
— Да как вам сказать… Приходят вот люди. Сидим беседуем… о житье-бытье…
— О житье-бытье… — как эхо повторил дед Назар. — Ну, извиняйте тогда. Мальчонку вот потеряли. Ищем. Во все дома заходим и к вам заглянули… За беспокойство — наше вам. — Дед Назар церемонно шаркнул ногой и, вздыхая, обернулся к ребятам. — Ну что ж, пошли. Нету тут. Поищем еще где…
Они снова вышли на улицу.
— А ведь Женя там, — вдруг сказал молчавший все время Сережа.
— Ну, ты молчи, — не своим, посуровевшим голосом ответил дед Назар. — Тут, по всему видно, не только для вашего ума дело будет. — И, помолчав, точно про себя проговорил: — Не отсюда ли весь клубок начинается?
— Какой клубок, дедушка Назар? — спросила Иринка, а сама почему-то вспомнила Сережин рассказ о сектантах. Увидела, как наяву, мелькнувшие тогда в просветах между монастырскими развалинами темные тени и приостановилась, оглянулась на дом Ивашкина, как на примолкшее, затаившееся, но опасное и злое существо.
Глава XVI. Где Женя?
У Катьки внезапно заболело горло. Мама не разрешала ей никуда ходить. С толстой от компресса шеей Катька хмуро сидела у окна, смотрело в улицу, где то светило солнце, то хлестал дождь, смывая с тополиных листьев серую, плотную, похожую на золу пыль. Было скучно. Катька приставала к матери: когда кончится болезнь?
— Когда кончится, тогда и кончится, — односложно отвечала Елизавета Васильевна, занятая какими-то отчетами, докладами. А Катька, взяв зеркало и широко раскрыв рот, рассматривала свое горло.
— Горло как горло, — бросала она зеркало на подоконник. — И ты все выдумала. Тебе просто хочется, чтобы я вот так сидела перед тобой, — бурчала она матери, которая занималась в другой комнате своими нескончаемыми бумагами.
Мать смотрела на Катьку через раскрытую дверь, карандашом поправляла волосы и снова погружалась в отчеты.
Забегала Иринка. Мать Катьки не разрешала ей подходить к дочери близко, а издалека говорить было неинтересно. Катька только раздраженно махала рукой:
— Иди, иди. Поправлюсь, тогда придешь. Видишь, я теперь инфекционная. — И давила себе пальцами горло.
Приходил Хасан. Чаще всего они с Шуриком-Би-Би-Си стояли под окном и на пальцах делали какие-то невыразительные знаки. Катька морщила нос, трясла головой, делала вид, что она больна почти смертельно. Перед Хасаном ей было просто стыдно, что ее с таким пустяком засадили дома.
— Сама не хочешь, чтобы и росла неженкой, а сама… — ныла Катька, когда уходила Иринка, когда исчезали из-под окна две фигуры: высокая — Хасана и верткая, непоседливая — Шурика-Би-Би-Си.
— Есть такая птица — канюк, — говорила Елизавета Васильевна, вставая. — Ты вся в нее. — И решительно захлопывала дверь в свою комнату.
Катька начинала думать. Сначала думала, какая она несчастная, думала, что нет на свете ничего хуже родителей-врачей, потом думала о какой-то книжке, потом о Хасане, об Иринке и о Жене.
От Иринки она знала, что Женя так и не появился. Ни в доме Ивашкина — туда они еще раз ходили, — ни в своем доме его не было. И все пришли к выводу, что он с матерью уехал. А что раньше они никуда не ездили, так это еще ничего не значит.
Но однажды, когда, по обыкновению, Катька сидела на подоконнике и завистливо смотрела на проходивших людей, она увидела Женю. С треском распахнув створки окна, закричала, что есть мочи:
— Женя!
Он не слышал. Уходил. Исчезал за фигурами людей. Катька спрыгнула с окна на пол. Начала разматывать с шеи широкий бинт.
— Что это значит? — спросила вошедшая в комнату мать.
— А то и значит, — отрезала Катька. — Женя прошел. Все думают, что он уехал, а он здесь. И ты разве не понимаешь, как это важно!
— Подожди, — остановила ее мать. — Тебе все-таки нельзя выходить, Екатерина. Я пойду сама. В какую сторону он пошел?
— Вон в ту. Но только ты скорее…
Через полчаса Елизавета Васильевна вернулась.
— Ты обозналась, Катюша. В той стороне у ларька стоял мальчик, очень похожий на Женю, но не Женя.
Катька заревела в голос:
— Я так и знала, так и знала… Ты все испортила.
— Напротив. Я встретила Хасана и сказала ему, что ты видела Женю.
— Ну и что? — сразу перестав плакать, спросила Катька.
— Сказал, что будут поглядывать за тем и за другим домом. И если Женя вышел один раз, выйдет и другой. Но… мне кажется, ты все-таки ошиблась.
— Нет, я не ошиблась, — отозвалась Катька и, вновь забинтовывая шею, сумрачно уставилась и окно.
Катька действительно не ошиблась. Мимо окон ее лома, не слыша ее голоса, не видя никого, прошел именно Женя. С того вечера, как приехал из Раздольного, он загнанным, насмерть перепуганным зверьком жил вместе с матерью у брата Афанасия. В той самой темной комнатушке, где когда-то, отходя от забытья, плыл он в зеленоватом баюкающем мареве. Женя простоял на коленях не один день и не одну ночь.
— Грех тяжек, — сказал ему брат Афанасий. — Молись! — И два раза щелкнул в двери ключом.
Он молился, вслух произнося слова, потому что без этого было бы просто невыносимо. Хоть бейся об эти стены головой — никто не услышит, не поможет. И было совсем жутко думать о том, что од не отмолит свой грех.
В середине молитв вдруг выплывали перед ним горбоносый профиль Хасана, золотистые Иринкины глаза, слышался тупой, дробный стук дятла в медовой таежной ночи. Женя замирал от этих воспоминаний. И холодным потом обливался, когда за дверью раздавался голос брата Афанасия:
— Не искушай бога… Молись… Выбрось, отсеки все…
Женя вновь уверовал в прозрение брата Афанасия. Знает, отгадывает мысли, чувства, не глядя, через закрытую на замок дверь! Это было страшно. Это было ответом на родившиеся колебания. Нет, бог есть, раз он наградил брата Афанасия, их пастыря, их наставника, способностью видеть то, что еще лишь крошечным ростком зашевелилось в тебе.
В темной комнате муки ада становились зримей. И уж не голос брата Афанасия, а чей-то другой, громоподобный, беспощадно карающий напоминал, что будет с тобой, если ты не отсечешь, не отбросишь от себя все греховно-мирское и тленное.
К вечеру Женя совсем обессилел. Колени одеревенели. Но он молился и молился, потому что брат Афанасий сказал, что только этим он искупят свое прегрешение.
Так прошел один день, второй, третий. К концу недели Женя уже ни о чем не вспоминал. И брат Афанасий открыл двери. Женя вышел во двор. И точно на него стало падать небо. Чтобы не скатиться со ступенек, он прижался к дверному косяку. А когда отдышался, вышел на улицу. И вот тут его увидела Катька. Но если бы вслед ему закричал весь город, он и тогда бы, наверно, ничего не услышал, так пусто было в нем, так глух он был ко всему окружающему.
Глава XVII. Шурик-Би-Би-Си — герой дня
Догорало, уходило куда-то такое необычное о Иринкиной жизни лето. Солнце светило мягче, ласковее. В бабушкином дворе доспевал горох, набирала кочан капуста. По всему городу ходили мальчишки и девчонки с громадными колесами подсолнухов, звучно щелкали семечками. Появились возле домов первые, еще низенькие поленницы дров. А по реке плыло, пожалуй, еще больше пароходов и грузовых, и пассажирских, и катера тянули нескончаемо длинную ленту бревен куда-то в низовье.
По вечерам у бабушки ломило кости.
— Скоро дожди пойдут, — говорила она. — Вот и кончается лето.
Иринка понимала, о чем бабушка думает, подходила, целовала ее в щеку.
— Я к тебе теперь каждое лето приезжать буду, бабуся. Здесь лучше, чем в Москве даже. — И задумывалась.
А вдруг не сегодня-завтра приедет мама! Это будет очень хорошо, но и очень грустно. Она увезет Иринку, и Иринка так и не узнает, что случилось с Женей.
Женя! О нем теперь часто говорят в бабушкином доме не только Иринкины друзья, но и взрослые. И не только о Жене. Но… где же все-таки он? Почему прячется? Неужели ему не хочется быть с ними, играть, ходить в кино, петь по вечерам над рекой песни?
Иринка со смутными мыслями, не дожидаясь ни Катьки, ни Сережи, ни Хасана, ни Шурика-Би-Би-Си, уходила в сквер к обелиску. Листья на деревьях не играли, не шелестели резво, как в первые дни лета. Пожившие, тяжелые, если вдруг налегал ветер, только устало встряхивались. И это было тоже грустно.
Иринка садилась на скамью спиной к обелиску и думала. Что она сделала в своей жизни хорошего? Ничего. А плохое, наверное, уже сделала. Именно ему, Жене. Хотела сделать хорошо, а вышло совсем по-другому. Что с ним сейчас?
Слышала Иринка от взрослых, как сектанты расправляются с теми, кто пожелает уйти от них, горячилась, кричала что-то про Советскую власть, про законы… А вот поди, попробуй, помоги Жене… Сколько дней прошло, а они даже не знают, где он…
За оградой сквера проехал грузовик. Сидящие в кузове девушки в спецовках и безусые парни пели что-то озорное и сами же хохотали. Внизу, направляясь на центральную улицу, прошел пионерский отряд. Впереди шел мальчишка в коротких черных штанишках, в пионерском галстуке. Он сосредоточенно бил в барабан, а над его головой взволнованно плыл яркий шелк знамени.
Прострекотал в небе вертолет, повис над рекой, Иринка видела, как с палубы большого теплохода ему замахали руками, платками, шляпами.
Жила река, жил город, жило небо. И только где-то жизнь останавливала свой бег, замирала в отупении.
Иринка поворачивалась к обелиску, смотрела на черный мрамор. Смотрела внимательно, как на живого сильного и умного человека. А потом бежала вниз, за поворот, и еще через несколько улиц на самую окраину, к Жениному дому. Но ставни были закрыты. И хотя не только Хасан, но даже и взрослые уже без всякого сомнения говорили, что Катька ошиблась и Жени нет в городе, Иринка упорно делала свое.
Где-то в глубине души Иринка злилась на Женю. Ну как это можно верить в бога сейчас, когда столько чудес делается человеческими руками, когда взлетают в небо ракеты, когда люди научились управлять самой сильной природной силой — атомом, и еще неизвестно, сколько заманчивых открытий ждет впереди. И что надо учиться, знать много, иначе останешься дураком, будешь глупее электронной машины, которую сделал тоже человек. Такие мысли вливали в Иринку упрямое желание добиться своего.
«Не будешь ты такой, — думала она о Жене. — Не будет по-вашему, — твердила Иринка и видела перед собой глаза Ивашкина, серые, убегающие. — Не спрячешь. Все равно найдем!» — говорила она ему и точно вырастала, становилась большой. И как мраморному обелиску видно было далеко-далеко, так и перед Иринкой открывались пока еще не совсем ясные дальние дали.
Однажды, но обыкновению, завернув на Женину улочку, Иринка еще издали увидела, как из калитки его дома вышла женщина. Иринка едва сдержалась от вскрика.
Пошла навстречу уверенная, что это Кристя. Но это была не она. И ставни на окнах были по-прежнему скрыты. «Значит, я ошиблась», — подумала Иринка, но тут же, пронзенная догадкой, обратилась к женщине.
— Скажите, тетя Кристина дома?
Женщина, не останавливаясь, оглядела Иринку и, почти не разжимая губ, выдавила:
— Да.
— А Женя?
— Господи Иисусе! — приподнимая глаза к небу, быстро перекрестилась женщина, натянула платок на брови.
Забегая вперед, Иринка требовательно повторяла:
— А Женя?.. Скажите, Женя дома?
Женщина остановилась, пожевала губами. Смотрела куда-то выше Иринкиной переносицы. Потом подняла руку — Иринка думала креститься, — и… сильно толкнула Иринку в плечо:
— Брысь с дороги!
Прищурившись, словно ей в глаза бросили песку, Иринка смотрела вслед женщине. Без горячки, без торопливости, как человек, который знает больше, чем ему сказали, она обдумала план действий.
«Отлично! — подвела она итог своим размышлениям. — А теперь к Хасану!».
Нет, где им, Ивашкину да Кристине, было обнести этих ребят! Они придумали такое, что и в голову бы не пришло ни тому ни другому. Возле Кристиного дома рос тополь. Ему, наверно, было сто лет; такой неохватный лишаистый был у него ствол, такие толстые крепкие ветви, что свободно удержали бы самого громадного таежного медведя, а не то что невесомого Шурика-Би-Би-Си.
Рано утром, когда еще город спал и только на центральной улице у базара сонный дворник, ступая по подсохшей, слюдяно блестевшей рыбьей чешуе, взметал из-под прилавков утиные перышки, раздавленные грузди и сине-сизые ягоды жимолости, Шурик-Би-Би-Си уже подходил к Жениному дому.
Он еще раз оглядел пустынную улицу и, легко подпрыгнув, в одну минуту оказался наверху, скрытый от глаз жилистыми листьями старого тополя.
Отсюда ему был виден весь Кристин двор с огуречными грядками посередине, с полынными зарослями, с которых уже осыпался серый цвет.
Зная, что сидеть придется долго, он устроился поудобней меж двух могучих ветвей. Третья ветвь была, как спинка у этого своеобразного кресла.
— И совсем неплохо, — сказал вслух Шурик. Похлопал себя по карману куртки — по бутылке с водой. В другом кармане лежал ломоть хлеба с маслом и аппетитный кусок рыбы, которую привез дед Назар и, как водится, раздал ее всю по знакомым и незнакомым людям.
Эта улица, наверно, любила спать. В городе уже слышались гудки автомашин, лошадиное ржание, где-то протрещал велосипед с самодельным мотором, а улочка, где жил Женя, все еще была пустынна и тиха.
Потом враз одна за другой захлопали калитки, и к повороту заспешили мужчины в спецовках, в костюмах — торопились на работу. Из одной калитки выскочила девчонка лет шести с загнутой косичкой, в одной рубашке. Подпрыгивая, заорала на всю улицу:
— Папка!
Один в спецовке остановился.
— Маманя сказала, чтоб ты в столовке обедал. Мы по грибы пойде-ем!
Мужчина махнул рукой, скрылся за поворотом. Девчонка еще попрыгала. Потом остановилась. Захотела поймать севшего на лавочку воробья, но он улетел. И девчонка тоже порхнула в калитку.
На Кристином дворе по-прежнему никого не было. Улица также опустела. Шурика невольно потянуло в сон. Он тряхнул головой.
— Ты только, смотри, ничего не пропусти, — говорил ему Хасан. — Нужно узнать, живет Женя дома или нет. Он может выйти во двор на минуту. Вот ты эту минуту и не проморгай. Сделаешь?
— Конечно, сделаю, — пожал плечами Шурик. — В чем вопрос?
— И не сделает он ничего. А потом наврет с три короба, — горячилась Катька. — Вот и узнаем все. Нашел кому поручить, — накидывалась она на Хасана. — Лучше дай я.
Шурик прямо в драку полез на Катьку. Не применяя самбо, Катька совсем по-девчачьи вцепилась ему в волосы и сама же завизжала на всю улицу. Их еле разняли. Катька, рассердившись на Хасана, убежала. А он, расстроенный Катьки ной обидой, еще раз сказал Шурику:
— Ну смотри, этого не сделаешь, никогда больше ничего не будем поручать.
«Будете, — с гордостью о себе подумал Шурик. — Вы еще не знаете, какой такой Шурик. Говорили до обеда сидеть, а я буду весь день, пока не увижу…»
Солнце поднималось медленно, как будто его кто-то придерживал, не давая добраться до зенита.
«И что это, правда, когда хочется чтоб быстрее, время, как на веревке, тянется», — опять подумал Шурик, зевнул, сорвал лист, бросил вниз. Но лист не упал, задержанный плотной кроной, остался у Шуриных ног.
«Хоть бы узнать, сколько часов, что ли?» — Взглянул Шурик на небо, но тут же скорее почувствовал, чем увидел, и Кристином дворе произошло изменение. Он быстро взглянул.
Кристина стояла на крыльце и тоже, как Шурик минуту назад, смотрела на небо. Потом перевела взгляд на дерево за забором. Шурик невольно сжался.
«Увидит или нет?» — заволновался он и затаил дыхание.
Пожалуй, Кристина ничего не заметала, потому что равнодушно перевела взгляд на свои грядки. А потом, подняв руки, начала скручивать в тугой узел свои распушенные длинные белые волосы, Шурик облегченно перевел дыхание.
Немного погодя она сходила за водой, полила огурцы, снова зашла в дом и больше не появлялась.
У Шурика от неподвижного сидения заболела спина. Он потер ее руками, переменил положение. Со скукой оглядел улочку. Ну хоть бы что-нибудь, хоть бы кошка пробежала…
— Никогда не думал, что у нас в городе есть такие улицы, — проворчал он. Достал кусок хлеба с маслом. Есть не хотелось, но, чтобы чем-нибудь заняться, начал лениво жевать, запивая водой.
«Если за мной кто-нибудь наблюдает, — невольно пришло ему на ум, — подумает, что я сумасшедший». Эта мысль его развеселила. Поминутно поглядывая на Кристин двор, он искал место, с которого можно было бы за ним подсматривать. Но больших и густых тополей, кроме этого, на улочке не было, на крышах тоже никто не сидел. И Шурик опять заскучал.
Наверное, еще через час улочка начала понемногу оживать: кто ходил за водой, кто с сумками спешил на базар. Затем появилась уже знакомая девчонка с загнутой косичкой, в цветном сарафане и с плетеной корзинкой, за ней — женщина.
«По грибы пошли, — подумал Шурик. — А в лесу сейчас хорошо. Птицы поют, на траву можно лечь… — Спина опять заныла. — А лучше всего сейчас в речку. Ох и хорошо бы проплыть до косы — и на песок… И вода, наверно, прелесть. А тут…»
Шурик с ожесточением вытер вспотевшее лицо.
— Вот черт! И солнце еще как следует не встало, а уже чего-то жарко, — буркнул он и снова переменил положение.
Пришел Хасан. Шурик его увидел и сразу обиделся. Чтобы не вызывать никаких подозрений, решено было никому из них здесь не появляться. Не доверяют, значит, проверить пришел.
«Ну, проверяй. Думаешь, у меня совести нет. Да я, может, больше вашего за Женьку переживаю. И не слезу с этого дереза, хоть умру…» — мысленно обращался он к Хасану, и от товарищеской несправедливости щеки у него пылали.
Шурик давно привык, что особенно ему никто не верит, но почему-то в первый раз это недоверие задело его.
«И за что? — волновался он, хотя Хасан уже давно ушел. — За что? Что сочиняю иногда? Так, может, у меня фантазия так развита». Но где-то в глубине души признавался себе, что не был таким, как Хасан, как Сережа, даже как Катька. Ребятишки называли его «Би-Би-Си», мать — «балаболкой». И почему-то только сейчас Шурик понял, что прозвища эти просто оскорбительны.
Медленно-медленно уходило время.
Шурик старался не думать о воде — очень хотелось пить. Когда затекала спина, представлял себя пограничником, сидящим в особо важном секрете… Порой ему казалось, что сидит он на дереве целую вечность.
«Только б не впустую, — волновался он, — а все остальное — чепуха».
Еще несколько раз приходил Хасан, делал какие-то знаки. Шурик понял: Хасан предлагал слезть.
«Ага, разобрался, что мне здесь не мед», — усмехнулся Шурик. Но обиды на Хасана больше не было. Наоборот, если б было можно. Шурик крикнул бы, что Хасан самый лучший человек на свете.
Когда солнце склонилось к горизонту, случилось то, ради чего и перенес Шурик все эти муки.
Дверь в Кристином доме скрипнула — и на пороге появились Кристя и… Женя.
Женя был в трусах и тапочках. Придерживая под мышки, Кристя сводила его с лестницы. По худобе, по тому, как у Жени дрожали колени когда он спускался по ступенькам, Шурик понял, что он болен.
«Ах паразиты! Прячут от нас и, наверно, даже врача не вызвали», — охнул Шурик, наливаясь яростным, гневным чувством к тем, кто мучает Женю.
Все было ясно. Быстро спустившись с дерева, Шурик побежал к Иринке. Они ждали его и никуда не уходили — ни в сквер, ни на реку, ни и кино.
Когда он заскочил во двор, все сразу поняли по его лицу, что что-то произошло.
— Женя болеет, — сказал Шурик, и все сразу ему поверили. — Очень. — И попросил жалобно: — Мне бы водички…
Глава XVIII. На распутье
— Удалось что-нибудь? — спросил врач, когда к нему в кабинет зашла медсестра, маленькая, кик девочка-подросток.
— Нет, — виновато опустив глаза, отозвалась сестра. — Я вообще сомневаюсь, слышит ли он меня, — растерянно развела руками. — У него такое каменное лицо.
— М-да, — врач встал, прошелся по комнате, сказал раздумчиво: — Слышать то он слышит… — Захватив подбородок рукой, остановился у окна.
Он знал историю больного. Его привезли сюда несколько дней назад. Кроме того, что мальчик — сын сектантки, верующий, болен воспалением легких, врач знал еще и другое. У больного, которому едва ли исполнилось четырнадцать лет, тяжелейшее нервное расстройство. Вспоминая рассказанное о нем, логически дополняя все, что сказано не было, врач в первые дни с болью и облегчением думал: «Ведь еще бы немного, и довели бы парнишку до сумасшедшего дома».
Он, конечно, не обольщался, что в два-три дня сделает чудо… Но… вот уже вторая неделя, а больной не разговаривает. Когда к нему заходят, отворачивается к стене, закрывается простыней и главное — не ест. Последнее беспокоило всего более. Температура спала. Сейчас нужно питание не искусственное, а настоящее, крепкое. Но врач нее еще не может докопаться до той кнопочки в психике, нажав на которую можно было бы чего-то добиться. Пусть бы больной заплакал, забился — это все же лучше, чем отсутствие реакции на окружающее. Даже, кажется, страха у него нет, словно выдули из него все, и лежит сейчас в палате едва трепещущая оболочка — и только.
— М-да, — повторил врач, обернулся к медсестре, потер подбородок.
— Я хотела сказать вам, Василий Прокопьевич, — неуверенно начала сестра. — Там эти ребята… приходят каждый день. Может быть, они?..
Василий Прокопьевич сомнительно покачал головой и, отвернувшись к окну, снова потер подбородок.
Он заходил к Жене по нескольку раз на день. Заходил всегда с неясной надеждой, что именно сегодня сейчас чего-нибудь добьется, а уходил сумрачный, неудовлетворенный, злой. Женя не поддавался.
Как-то он поймал на себе взгляд медсестры Люси. Молоденькая, неуверенная в себе, недавно начавшая работать. Люся чуть ли не молилась на Василия Прокопьевича, который, как было известно всем, прошел врачебную практику на самых опасных участках Отечественной войны. Василий Прокопьевич уже привык, встречаясь с ее глазами, видеть в них обожание, поначалу даже раздражающий его восторг и желание исполнить любое приказание. И вдруг, пожалуйста… Или ему только показалось? Но нет. Когда он неожиданно обернулся к ней, она смотрела на него с затаенным насмешливым любопытством, точно готовила какой-то фокус и хотела посмотреть, как он, Василий Прокопьевич, на этот фокус прореагирует.
— Вы что, Люся? — спросил он, не сдержавшись, до того был нов этот ее взгляд.
— Ничего, — ответила она торопливо, отвернулась и покраснела.
В другой раз он увидел ее возле калитки, ведущей в больничный садик. Она стояла с каким-то мальчишкой. Мальчишка был невысок, коренаст. Плечи мальчишки прикрывал китель (видимо, перешитый из большого), уже потертый, но с блестящими, новенькими пуговицами. Мальчишка о чем-то говорил страстно, и от возбуждения лицо его то краснело, то бледнело. Увидев Василия Прокопьевича, мальчишка юркнул за калитку. А Люся с независимым видом протопала тоненькими каблучками к больнице.
В тот же день Василий Прокопьевич обнаружил на столике возле Жени букет полевых цветов. Женя лежал все так же — отвернувшись к стене.
«Значит, тех сюда пускает, — вспомнил он мальчишек и девчонок, с появлением Жени постоянно торчащих у больницы. — Возможно, и разговоры еще ведут такие, от которых только вред». Он припомнил Люсин взгляд, возбужденное, настойчивое лицо мальчишки. Уж не думают ли они, что он меньше их знает и меньше их понимает в лечении больного?
Он снова взглянул на букет. Нахально краснея, выпирал из букета коневник, усыпанный ядовито-яркими цветами. И почему-то эти цветы привели его в ярость.
С букетом в руках он стремительно пронесся по коридору и, ворвавшись и тихую ординаторскую, закричал прямо Люсе в лицо:
— Сорняками больницу заполняете?! Тайные встречи устраиваете?! Не позволю! Я здесь врач! И я, а не вы, слышите, я отвечаю за состояние каждого больного.
Люся даже не поднялась со стула. Так и слушала его, повернув на шум открываемой двери голову. И страх, в первую минуту мелькнувший на ее лице, сменился выражением негодования. Она хотела что-то сказать, но он, не слушая ее, ушел, громко хлопнув дверью.
Приказ его был строг, очень строг: к Жене не допускать никого. Это не было эгоизмом оскорбленного самолюбия. Хотя сначала сам-то себе он все-таки сознался, что накричал на Люсю только из-за этого щекотливого и неприятного чувства. Но потом… потом это отошло. Жене стало хуже.
К вечеру того дня, когда в его палате появился букет, у Жени резко подскочила температура. Вслед за ней Василий Прокопьевич ожидал некоторого возбуждения и готовился к нему. Но произошло совершенно обратное: Женя совсем сник.
— Теперь-то вы понимаете, что это совсем особенный больной? То, что полезно одним, вредно ему. Вредно! Понимаете? Ему тишину надо, а не возбуждающие свидания.
Люся не отвечала. Стояла бледная, только глаза ее блестели то ли от страха за свой самостоятельный и, как полагал врач, неверный шаг, то ли еще от чего. Василий Прокопьевич разбираться не стал. Его беспокоил Женя.
То, что случилось через несколько дней, не привело его в ярость. Но он прямо-таки остолбенел, зайдя к Жене в палату. Прямо на кровати, наклонившись к Жене и стараясь отвести от его лица плотно прижатые руки, сидел все тот же мальчишка в потертом кителе с блестящими пуговицами.
Увидев Василия Прокопьевича, он не испугался, не вскочил. Однако, чувствуя приближение взрыва, сказал спокойно, чтобы явно не взволновать Женю:
— Ну, я пошел, Женя. Приду еще, и все придут. А ты ни о чем не думай… Лучше Раздольное вспомни.
Он поднялся, неторопливо пошел прямо на Василия Прокопьевича. Тот придержал его за плечи. Совсем по-взрослому Сережа — это был он — качнул головой в сторону коридора: «Мол, не здесь, не здесь, там поговорим». И Василий Прокопьевич невольно подчинился ему. У дверей обернулся: Женя смотрел на них обоих. Увидев, что на него смотрят, снова закрыл лицо руками.
— Кто же тебя впустил? — в коридоре тихо спросил Василий Прокопьевич, с любопытством оглядывая паренька.
Сережа укоризненно-грустно посмотрел ему в глаза, и от этого упрекающего взгляда врачу стало неловко.
— Вы так здесь всех зажали, кто же меня впустит? В окно я… — ответил Сережа. — Вот вы не верите… Наши сначала бегали сюда и просились, а теперь уже тоже не верят. А я верю! — с неожиданной страстностью воскликнул Сережа и придвинулся к Василию Прокопьевичу. — Понимаете, понимаете, если бы вы видели его в Раздольном, если б потом слышали, как он пел, вы бы никогда, никогда…
Что «никогда». Сережа так и не договорил, но, весь краснея и бледнея, как тогда у больничной калитки с Люсей, громко зашептал:
— Человеку вера нужна. И Женя должен верить, что мы с ним. Ну, на всю жизнь. А вы нас к нему не пускаете. Боитесь, что мы разволнуем. А того не знаете, что у него тут! — Сережа постучал себя кулаком в грудь. — У него ж религия! — Сережа внезапно смолк, будто на него плеснули холодной водой. — Человеку вера нужна, — повторил он бесцветным, уставшим голосом и поежился. Как-то нехорошо усмехнувшись, добавил:
— Она и есть у него, вера. Только какая?.. Эх вы-ы… — протянул Сережа, — врачи… — Он сплюнул на чистый крашеный пол коридора, обдал Василия Прокопьевича холодным презрительным взглядом и пошел по коридору невысокий, коренастый, и под стареньким кителем упрямо шевелились его, наверно, сильные, но еще по-детски узковатые плечи.
Глава XIX. Лед тронулся
С посещения больницы Сережей прошло только два дня, а Василию Прокопьевичу казалось — целая вечность. Он столько за это время передумал, голова вспухла. И в чем, не мог убедить его никто, коренастый этот мальчишка если не убедил, то вызвал целый ворох сомнений.
«Черт знает что, черт знает! — шептал Василий Прокопьевич, шагая по кабинету. — А может, они и правы? Ведь хотел же я даже его слез, даже его истерики, а сам отстранил от него всякие волнения. Старый дурак! — ругал он самого себя. — В крематорий тебя надо, а не больных лечить. В кре-ма-то-рий!» — и тер себе подбородок до красноты.
Утром следующего дня он нашел на своем столе в кабинете записку:
«Не хотел бы вам говорить, — прочитал он в ней, — да в таком деле гордости не бывает. Я уехал на рыбалку. И хочу, чтоб вы меня сами пустили, когда вернусь. А не то сам приду, вы меня знаете…».
Как попала записка на стол. Василий Прокопьевич обнаружил безо всякого труда: на свежей краске подоконника остался след небольшой, но явно мальчишеской босой ноги.
Он усмехнулся.
— Не особенно знаю, молодой человек, но знакомлюсь, кажется, всерьез, — вслух проговорил Василий Прокопьевич и еще раз прочитал записку.
«…в таком деле гордости не бывает».
— Ах ты черт! — Василий Прокопьевич отошел от окна и решительно взялся за телефонную трубку.
— Люся! — сказал он, и хотя Люся его не видела, смущенно отвел от трубки глаза, но, взглянув на записку, кашлянул и решительно досказал: — Люся! Я думаю, что и мы, и те ребята правы. А если и не правы, — Василий Прокопьевич помолчал, и ему стало слышно, как дышит Люся, — если даже не правы, все равно надо попробовать. Вы их видите?
— Кого? — ошалев от неожиданного признания врача, глупо спросила Люся.
— Ребят.
— Да не вижу я, Василий Прокопьевич, — с отчаянием отозвалась Люся. — Кто-то был сегодня, но я не видела. Четвертый день не вижу. А все вы… — укорила она.
Василий Прокопьевич только вздохнул про себя.
— Их надо найти, Люся… Найти и привести сегодня же, к Жене привести, — добавил он, слегка сердись на Люсю за то, что она молчит, хотя понимает его, знает, что делать. Но тут же подавил свое чувство. «Так тебе и надо, старому дураку, так и надо. Не живи подсказкой, шевели мозгами, если ты врач».
К обеду он сам не выдержал. Заглянув еще раз к Жене, отправился к Иринкиному дому.
— Невезучий ты, Василий Прокопьевич, — сказала ему бабушка. — Целыми днями у нас сидели.
— А могут они быть у Кати?
Бабушка пожала плечами.
— А кто же их знает? Могут и у Кати… — Посмотрела на врача, спросила: — Мальчишку-то… вызволишь, Василь?
— Вызволю, Дарья Семеновна, — отозвался он бодро, но, встретившись с со изучающим взглядом, добавил: — Общими усилиями все сделаем. Ну… я пошел.
Но и у Катьки он не застал никого. Он долго стучал, никто не открывал. А когда дернул дверь и она открылась, изумился беспорядку, царившему в квартире. Раскрытие чемоданы на столе, на стульях белье, какие-то баночки, бумаги и свертки. По квартире метеором носилась шестидесяти летняя домработница тетя Ксюша, белая, румяная, без единой морщинки, точно молодица. У тети Ксюши били забавные брови, изогнутые посередине, словно она как удивилась при рождении, так и не переставала удивляться на все, что дарила ей не всегда легкая, но интересная жизнь.
— Елизавета Васильевна уезжает к этим… — тетя Ксюша пальцами смешно растянула глаза. — Вот подарки готовим, вареньица, медку… Без этого тоже нельзя, — авторитетно заявила она. — У нас там страх сколько друзей. — Помолчала, безрезультатно морща чистый гладкий лоб. — Чулки шерстяные положить ей, чо ли? — обратилась она к Василию Прокопьевичу и тут решила: — Положу, чай, тамо-ка — Север.
— Кати нет дома?
— Нету-ка, — носясь по комнате, подтвердила Ксюша.
— А она придет?
— Чегой-то придеть… Они в больницу побегли… — И вдруг напустилась на врача: — А ты пошто их туда не пущаешь? Думаешь, одни твои таблетки помогуть? Как же, держи карман шире. — И, не ожидая ответа, умчалась в кухню, чем-то там отчаянно загремела.
Василий Прокопьевич усмехнулся, покрутил головой. «Гром-женщина! Елизавета Васильевна, наверное, и не предполагает, какие без нее «мамаевы побоища» в квартире происходят».
И правда, в присутствии Елизаветы Васильевны Ксюша делалась ниже травы, тише воды. И не потому, что боялась.
— Умственная женщина. Все работають, работают. И как только головка не лопнет! — посвящала Ксюша а свои заботы разговорчивых соседок. — Ну уж я, само собой, косметическую тишину для ее создаю. И кофием пою, Хорошо, говорят, для мозгов помогаить.
Василий Прокопьевич отправился снова в больницу. На крыльце, выходившем в небольшой больничный садик, прямо на ступеньках сидела Иринка, возле нее стоял Хасан. А Катька и Шурик-Би-Би-Си атаковали дежурную, требуя от нее его, Василия Прокопьевича.
— Да нету же его, я нам сказала! Что за беспокойный народ такой, — дежурная в сердцах хлопнула ладонями по белому халату. — Обедать пошел. С обеда — в райком, и будет только вечером. Понятно?
— Понятно, — отрезала Катька. Тогда нам его заместителя позовите.
— Мы все равно не уйдем! — заявил Шурик и решительно поддернул брюки. Лучше позовите.
— Вот я, — подходя к крыльцу, сказал Василий Прокопьевич. — Слушаю вас.
— Ой, Василий Прокопьевич! — Катька чуть не кубарем скатилась со ступенек. Вы так нам нужны!
— И вы мне тоже. Пойдемте-ка ко мне…
Они вошли в палату сразу все и остановились, не зная, что делать: Женя, кажется, спал. Он лежал на спине похудевший, тонкий, натянув до подбородка простыню. На тумбочке возле кровати в граненом стакане стояли цветы. Иринка их сразу узнала: ландыши — так называют эти цветы здесь в городе. Но не белые, что растут и Подмосковье, а розовые и пахнут ветром, водой и осокой. Перебирая сегодня на базаре букетики, Иринка остановилась на этом. Через больного послала Жене вместе с запиской и с десятком крупных красных помидоров. Но помидоры он не ел: вон они лежат на окне в тарелке, и записочку тоже, кажется, не читал — синенький конверт даже не надорван. Иринка обидчиво опустила голову, но тут же снова подняла. Разве можно обижаться на Женю? Ведь он болев, очень болен. Психоневрастения на почве… Но почва не только не выговаривалась, но и не запоминалась — такое длинное и непонятное было у нее название.
— Ира, — подтолкнула ее Катька плечом. — Он спит или нет, а?
При звуках Катькиного голоса Женя открыл глаза, громадные, потемневшие. Казалось, что на лице только и были одни они, почти черные от беспокойных теней под ними. И весь он, затихший, тонкий, казался листочком, прибитым к земле осенним дождем.
Шурик-Би-Би-Си быстро прошел пространство от порога до койки.
— Что ж ты заболел, Жень? — Осторожно присел он на край кровати. — А мы вот к тебе пришли, все. Только Сережи нет…
— Он с дедом Назаром на рыбалку поехал, — перебила Катька и неловко придвинулась к постели. — Специально для тебя хочет рыбы наловить.
В Женином лице что-то дрогнуло, то ли губы, то ли подбородок, то ли тяжелые ресницы.
— Не надо, — прошептал он и зажмурился. — Не надо. — Приподняв руки, Женя потянул на лицо простыню.
— Да ты подожди, Жень, — Хасан придержал его руку своей смуглой горячей рукой. — Ты сердишься, может? Так ты не сердись. Тебе ведь плохо было. Ты помнишь ли?
Нет, Женя не все помнил, что было с ним и последние дни, не затуманенным осталось немногое. То он все куда-то падал и никак не мог упасть. И от этого нескончаемого падения замирало, останавливалось сердце. И было то жарко, точно Женя уже попал и пекло, о котором говорил брат Афанасий, то холодно. Мать ставила его перед иконами, заставляла молиться, и, как камни тех мальчишек, били его по затылку ее слова: бог, грех, страшный суд… Из темных углов лезли на Женю чудовища рогатые со светящимися глазами. Они хихикали, потирали лохматые лапы, тянулись к Жене… Он кричал в ужасе. Мать опять заставляла молиться. И он, то пылая от жара, то скручиваясь от озноба, молился и падал на пол, холодный, помертвелый, потому что те, страшные, лезли на него даже из икон.
И уж совсем он не помнил, как к ним в дом вошли люди, много людей. И как дед Назар сказал беснующейся Кристе:
— А за такие вещи тебя, сестра во Христе, судить надо. Смертоубийством занимаешься. Гляди, парнишка чуть жив, а ты врача не вызвала. Эх вы, живодеры.
…Здесь, в больнице, было светло, чисто, тихо. Но и душе тишины не было. И не было покоя. И страха, пожалуй, тоже не было. Он не ел, не разговаривал, не хотел видеть людей. Он отбросил, отсек от себя все. Сделал то, что велел ему сделать брат Афанасий… И когда пришли вот эти, он их тоже не хотел видеть. Но Хасан все говорил, и Женя невольно слышал его голос, хотя глаз не открывал и все тянул на лицо простыню. И слышал голоса Катьки, и Шурика, и Иринки.
— Вот ты не хочешь разговаривать, а я, наверно, скоро уеду, — сказала Иринка грустно. И слова ее дошли до сознания, осели там, будоража мозг.
Потом ребята ушли. В палату заглянули сестра. Он притворился, что спит. Она потопталась возле, положила ему на лоб прохладную ладонь к тихонько, на цыпочках, вышла.
Через час снова кто-то зашел. Мужской голос спросил:
— Не ел? — И сказал кому-то негромко: Я б судил таких, кто людям души ломает.
И Женя подумал, что у него, наверное, тоже сломана душа, потому что уж очень болит там, внутри.
Дымчатым становился потолок, белые стены. За окном отпечатанный на сереющем небе куст акации все темнел, темнел, пока не слился окончательно с совсем потемневшим небом.
В коридоре зажгли электричество. Через стекло над дверью видна была Жене лампочка. Небольшая, яркая, она напомнила звезду. Ту звезду, что в полынную ночь светила ему с неба. Как будто это было вчера, вспомнил Женя теплый вечер, растертым между пальцами листочек, свою тихую, радостную взволнованность.
«Как хорошо было», — подумал он. И все смотрел на лампочку, и от лампочки тянулись к его глазам тонкие золотистые лучики. Женя жмурился, а лучики щекотали глаза. И, наверно, от этого навернулись слезы. Лампочка расплылась. А слезы уже текли по лицу. Слизывая их, Женя почувствовал себя бесконечно одиноким, заброшенным и всхлипнул. От жалости к себе, от горькой мысли, что у него нет ничего хорошего, заплакал громче и вдруг разрыдался, уткнувшись в подушку; и при каждом всхлипе вздрагивала его худенькая, съежившаяся под простыней фигурка.
Дверь в палату распахнулась. Василий Прокопьевич, с силой оторвав Женин рот от подушки, прижал бьющееся тело к себе.
— Успокойся. Ну успокойся, мальчик! Все будет хорошо. Женя! Все будет хорошо. На, выпей… Будет у тебя еще солнце, будет трава и мальчишки, все будет. Впереди у тебя — жизнь. Большая, интересная. Не надо плакать. Выпей.
Он поднес к Жениным губам стакан. Рыдая, Женя сделал глоток, потом другой. А Василий Прокопьевич все говорил и прижимал Женину голову к своей груди.
— Успокойся. Тебя никто не даст в обиду. С тобой твои товарищи, мы врачи. Смотри, какая у нас Люся. Ты ей очень нравишься. Хочешь, она тебе почитает?
Женя уже не плакал, только всхлипывал, слушая голос низкий, ласковый, и сам прижимался головой к широкой груди.
«Тук-тук, тук-тук», — стучало сердце.
«Это у него», — подумал Женя и, отстранившись, посмотрел на врача.
— Ты, может быть, покушаешь? — спросил Василий Прокопьевич.
Женя молчал.
— Покушай, Женя. Тебе нужно есть много и хорошо. Понимаешь?
Женя отрицательно покачал головой.
— Ты хочешь спать?
Женя кивнул.
Василий Прокопьевич встал. Постояв возле кровати, медленно пошел к двери. В дверях остановился.
— Свет тебе потушить?
Женя опять кивнул.
И снова засветила в глаза лампочка, похожая на звезду, золотистыми лучиками — на Иринкины глаза.
Он повернул голову к тумбочке, долго смотрел на цветы, потом протянул пуку и вытащил их из стакана. С корешков капала на Женину грудь вода. Он прижал цветы к лицу, глубоко вздохнул и сразу же вспомнил заимку в Раздольном, звенящий рельс, вороха мягкого сена, пегую кобылку с репейчатым хвостом, а за своей спиной — теплое Иринкино плечо.
«С тобой твои товарищи, — услышал он низкий мужской голос. — Тебя никто не даст в обиду».
«А дедушка Назар с Сережей тебе за рыбой поехали!».
Рыжая Катька в белом платье победно стояла над в прах повергнутым обидчиком — Жоркой.
— Ты не сердись, Жень…
— Я не сержусь, Хасан, — хотел ответить Женя. — Только…
«Горсть в геенне огненной!» — разнесся по палате голос брата Афанасия.
Женя распахнул веки, и брат Афанасий исчез, в глаза, слепя, били золотистые лучики, похожие на искорки в Иринкиных глазах.
«Ну свети, свети!..» — молил он, точно лампочка могла потухнуть, и все прижимал к лицу цветы с запахом ветра, воды и осоки.
Глава XX. С тобой товарищи
Прошла еще неделя. Как-то Сережа принес Жене ежа.
— Сам покою не даешь, так еще тварей в больницу таскаешь, — возмутилась дежурная и растопырила руки, загораживая вход.
Вышел Василий Прокопьевич, посмотрел на ежа, на Сережу и сказал дежурной коротко:
— Пусть несет.
Дежурная только плечами пожала.
Сережа не рассказывал, где он достал ежа, но еж был самый настоящий: с колючими иголками, с черными сердитыми глазками, с длинным шевелящимся носиком. Когда в палате было тихо, еж бегал, топоча коготками, пофыркивая от неудовольствия: наверно, не нравился ему крашеный, без травинок пол. Но когда кто-нибудь входил и особенно, если дотрагивался до него, он моментально сворачивался в клубок, угрожающе нацеливал во все стороны копья своих иголок и шипел.
Наверное, чувствуя приближение зимы, ежик готовился к трудному периоду в своей жизни. Из бумажек, бинтиков, которые приносил Жене специально для ежа Василий Прокопьевич, ежик оборудовал себе под кроватью убежище.
Когда в первый раз Женя увидел, как ежик тащит строительный материал и не как-нибудь, а наколов его на иголки, то удивился и стал с интересом следить за жизнью своею соседа. Сдвинув матрац, он смотрел через сетку, как ежик, пофыркивая, устраивается в новом жилище. Он таскал туда все, что бросал ему Женя: и хлеб, и кусочки мяса, и помидоры, и ранетки. И все таскал на иголках и так смешно, что Женя не выдерживал. Смеялся тихонько, удивляясь понятливости зверька.
— Принесите что-нибудь тяжелое и чтоб не прокалывалось, — однажды попросил он медсестру Люсю. — Я хочу посмотреть, что он делать будет.
Люся онемела. Женя впервые обратился к ней и впервые что-то захотел. Это уже был сдвиг, и сдвиг настоящий!
— Или нельзя? — вопросительно взглянул Женя на Люсю.
— Нет, отчего же нельзя, — встрепенулась Люся, — все можно, Женя! Сейчас принесу.
Она принесла банку. Одну из тех, что ставили Жене на грудь и спину. И положила на пол.
— А теперь уйдите, — тихонько попросил Женя.
Люся вышла.
Ежик выкатился из-под кровати прямо к банке. Он фыркал, топотал коготками, шипел, но банка на иголки не лезла. И тогда… ежик покатил ее носом. Женя рассмеялся, как никогда в жизни, громко, раскатисто и отдал ему большое душистое яблоко.
— Ты ешь сейчас, — сказал он ежику, — потому что яблоко испортится. Хасан говорил, что сестра везла целую корзинку, а привезла только штук десять. Все испортились. И твое испортится.
Ежик пофыркал, закатил яблоко в угол.
Приходил дед Назар, приносил свежую жареную рыбу. Косился на пузатую бутылочку.
— Не пьешь? — спрашивал он Женю и тут же добавлял: — Вещь, конечно, противная. Мне что деготь пить, что рыбий жир — одна статья. Но ты пей. Пользительно. И рыбку ешь. В ей этого рыбьего жиру, во! — Дед Назар широко разводил руки.
И утром, и днем, и вечером прибегали Хасан, Иринка, Шурик, Катька и, конечно, Сережа. Приносили Жене книжки, рассказывали всякие забавные истории. Он смотрел, слушал, сам рассказывал про ежика, отодвигал матрац, чтобы они посмотрели на его дом.
Когда ребята уходили, доставал из-под подушки синенький конвертик, вынимал записку. Крупными буквами в ней было написано:
«Женя! Поправляйся скорей! Нам без тебя скучно, а в больницу нас не пускают. Но мы все равно добьемся и будем с тобой. Ира».
Да, они добились, и они — с ним. И в Раздольном они были с ним, а потом… Первую неделю в больнице он ни о чем не думал, не помнил. Затем был только жар и желание спрятаться от всех. А теперь — опять сомнения.
Хасан однажды сказал:
— Не бог создал человека, а человек бога. Человек его выдумал. Но это было давно. А сейчас стыдно верить в бабские сказки! — сказал, как всегда, коротко и твердо.
Ах, если б только стыд! А то ведь что-то сидит в Жене и мешает ему поверить до конца, пугает, особенно по ночам, грозится, заставляет Женю метаться мыслями. И Женя снова, охваченный беспокойством, думает о матери, о брате Афанасии, об их словах, и снова прах перед, возможно, совершенным грехом заставляет его замыкаться в себе.
Но друзья не оставляли его одного. То все сразу, то только Иринка с Катькой все время здесь, возле Жени. Каждый день заходил к нему в палату Василий Прокопьевич. Выслушивал его, прикладывал к груди металлическую холодную трубочку, смотрел глаза, язык, стукал по колену молоточком.
— А давай-ка, Женя, заниматься с тобой физкультурой.
— Физкультурой?!
— Ну да, по утрам, каждый день.
— А вы сами…
— Одному скучно, а детей у меня нет.
— Ну… давайте, — неуверенно проговорил Женя, но отказать не мог: Василий Прокопьевич с каждым днем все глубже и глубже входил в Женино сердце. От воспоминаний об отце осталась большая рука, ласкающая его торопливо, точно украдкой. И все. Но отца иметь всегда хотелось.
Рука Василия Прокопьевича чем-то напоминала руку отца, возможно, что была такая же тяжелая с синими набухшими венами, а, возможно, торопливо-ласковым движением, которым прикасалась к Жене. На прикосновения Женя реагировал бурно, хотя внешне оставался спокойным. Он хотел еще и еще этой скупой волнующей ласки. И Василий Прокопьевич день ото дня становился все необходимей.
Как-то Василий Прокопьевич попросил Женю почитать в малышовой палате книжку. Женя засмущался.
— Выручай, Женя. Люсе некогда. А пискуны эти жизни не дают. Ревут, хоть ты что.
Женя пошел в палату, где лежали пятилетие, шестилетие малыши. Через каких-нибудь полчаса малыши облепили Женю, как мухи.
— А хотите ежа посмотреть настоящего, живого? — предложил Женя внезапно.
— Хотим, хотим! — захлопали в ладоши ребятишки, и странная процессия в длинных рубашках, в тапочках двинулась к Жене.
Они хохотали, подразнивая ежа и слушая, как он фыркает под кроватью, недовольный скоплением гостей. Вместе с ними смеялся и Женя.
Потом какой-то карапуз, навалившись на его плечо, спросил:
— А у тебя что болит?
— Я легкие простудил, — отводя глаза, ответил Женя. — Воспаление легких было.
— А у меня вот такой нарыв в горле нарывал, — мальчишка соединил вместе кулачки. — Это все бабушка сделала. Мама уехала, я заболел, а бабушка какую-то тетку привела. Тетка все надо мной шептала, а нарыв рос и рос. Дядя Вася говорит, еще бы немного — и я бы умер.
Над Женей тоже шептали. Он вспомнил сейчас, как лежал мокрый от пота, страдал от невыносимой тяжести в груди, задыхался и горячем бреду, а над ним, подняв немигающие глаза к потолку, сидела женщина в черном платке, крестясь и шепча что-то…
На следующий день рано утром к нему прибежали Иринка и Катька. Катька высыпала из кулька в тарелку такие же рыжие, как она сама, круглые румяные пончики.
— Это тебе Ксюша послала. Сказала, чтоб поправлялся. — И закатилась смехом на всю палату. — Он, если б ты знал, что Шурик наделал.
— Что? — спросил Женя и подвинул Иринке стул. — Садись. Ира.
Иринка села, чуть-чуть покраснев, посмотрела на Катьку и тоже засмеялась.
Катька бухнулась на постель, начала:
— Вчера у Ивашкиных опять старушки собрались. А Шурик к нему на крышу залез. Когда они начали причитать. Шурик и заговорил в печную трубу через это, ну… через трубу такую, — Катька неопределенно повертела пальцами. — «Придите ко мне, рабы мои!» — басом произнесла Катька и опять расхохоталась.
Женя слушал с напряженным вниманием.
— Бабка какая-то услышала это «бу-бу-бу» из печки да как заголосит: «Бога слышу!» А Ивашкин сообразил. Выскочил по двор. Ой, батюшки, вот так проповедник святой! — затрясла Катька полыхающими волосами. — Ругался, как пьяница на базаре.
Катька перестала смеяться, вытерла кулачками повлажневшие от безудержного смеха глаза и добавила:
— Сказал, что выдернет у Шурика ноги. А Шурик сказал, что таких ему чертей покажет, что он сам свои ноги потеряет и выдергивать ничего не надо будет.
— А… м-мама там была? — с какой-то своей, затаенной мыслью спросил Женя.
— А мы никого не видели, — отозвалась Катька и выдала, что вчера на крыше у Ивашкина был не один Шурик. Женя улыбнулся.
— Мать твоя все с какой-то девочкой возится. Черненькая такая, курносенькая, — добавила Катька и наклонилась, заглядывая под кровать. — А где твой еж?
Женя откинулся к стене.
— Это Марина, — не отвечая на Катькин вопрос, вслух сказал он. — Их отец бросил. — И замолчал, думая о чем-то мучительно и трудно.
Катька посмотрела на замолчавшего Женю, переглянулась с Иринкой.
— Какая Марина? — спросила Катька.
— Девочка одна, — не сразу отозвался Женя, наклонился к тумбочке, перевел взгляд на Иринку. Она сидела тихо, опустив голову. Женя ясно вплел нос, темные ресницы, белый пробор и каштановых полосах и белые байты над ушами в тугих, уложенных корзиночкой косах.
«А вдруг и правда она уедет?» — подумал он, и от этой мысли словно померк ясный день. Он не хотел, чтобы она уезжала. Не хотел терять никого. Ни Иринку, ни Катьку, ни Хасана, им Сережу, ни Шурика Он хотел, чтобы рядом с ним были они, и Василий Прокопьевич, и Люся, и вчерашние малыши, и дед Назар, ворчливо упрекающий его за то, что плохо пьет рыбий жир. Он чувствовал, что только с ними, только среди них он когда-нибудь окончательно избавится от всего, что еще нет-нет да и всплывет в Жене, что еще держит цепким коготком какую-то очень больную и нервную струну в его сердце.
И невольно опять вспомнил про Марину. «С тобой товарищи, с тобой товарищи!» — убеждал Женю голос, да и Женя сам уже знал, что они — с ним. А с ней кто?
Представил себе темную моленную в доме брата Афанасия, темные фигурки, плач, слезы. Вспомнил свой дом, исступленные глаза матери, тишину, не успокаивающую, а напряженно-гулкую. Весь мир теней, страхов, тупого леденящего ужаса встал перед Женей. Вдруг показался ему дом брата Афанасия громадной каменной башней. Из нее не видно неба, не залетает сюда ветер, через толстые стены не донесется песня. Страшно, душно!..
Женя рванул ворот рубашки. В светлой с раскрытым окном палате от вспомнившегося не хватило воздуха. Он побледнел, на лбу бисеринками выступил пот.
— Что с ним? — входя в палату, бросился к Жене Василий Прокопьевич и почти с негодованием оглянулся на Иринку и Катьку.
Уткнувшись в его живот мокрым лбом, Женя чуть слышно сказал:
— Дядя Вася… там Маринка. Ей плохо. Ей даже, может, хуже, чем мне.
Глава XXI. Кто он?
Ивашкин всегда ходил по городу с желтым бидончиком, с кошелкой, сплетенной из какой-то бурой и жесткой, как проволока, травы. Щуплый, верткий, со странной, подпрыгивающей походкой. Ивашкин старательно раскланивался со знакомыми, ищущим взглядом окидывал неизвестных ему людей, с неудовольствием убегал от пристального внимания к своей особе. Он не любил, когда его рассматривали. Наверно, понимал, что некрасив и даже неприятен своим неряшливым костюмом, длинными космами волос, с которых на плечи все время сыпалась перхоть.
Но Иринка убеждала всех, что дело не только и этом.
— Когда человек честный, он смотрит прямо, а у него, видели, какой взгляд!
Ивашкин нигде не работал. Во-первых, потому что был не молод, а во-вторых, говорили, что он — инвалид.
— Какой он, к черту, инвалид! — возмущался дед Назар. — Здоров, как бык. — И в сердцах добавлял: — Этот инвалид в поте лица трудится, чтобы побольше кому мозги свихнуть. Проповедник сатанинский, коза его задери. Замаскировался так, что голыми руками не возьмешь.
Он как-то снова пришел к Ивашкину. Вежливый, предупредительный Ивашкин встретил нежданного гостя со спокойным достоинством.
— Ты, мил человек, скажи, — начал дед Назар, чувствуя себя тонким и умным дипломатом, — какую ты такую тут секту организовал?
Ивашкин усмехнулся, присаживаясь на кран стула, ответил неторопливо:
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Ну как же так не понимаешь? Молитесь вы тут. Лешак вас задави, молитесь. Но зачем же такое творить, что младенцы у вас чуть ли с ума не сходят.
— Не понимаю, — изумленно приподнял плечи Ивашкин.
— Скажешь, что и Женю Кристиного не знаешь? — на невозмутимый ивашкинский тон выкрикнул дед Назар. Но это не произвело на Ивашкина никакого впечатления.
— Скажу, что не знаю, — холодновато отозвался он и встал. — И вообще я не понимаю, зачем вы ко мне пожаловали. Если вас волнует, что ко мне люди ходят, то я не виноват, что к вам они не ходят, — отрезал Ивашкин. — Я — инвалид. Работать не могу, да и не к чему: мне хватит моей пенсии. Антигосударственных и антиполитических действий не произвожу. А что в бога верую, так это моя воля.
— Да молись ты, хоть лоб разбей, — махнул дед Назар рукой. — Но вот ты себе пенсию под старость лет заработал, а слушателей своих от работы отговариваешь. Вот Кристина — молодая, здоровая, а кто ее подзуживает, чтоб на работу не шла?
— Никакой Кристины не знаю, — бесцветным голосом монотонно и твердо произнес Ивашкин.
Так и ушел ни с чем дед Назар, ничего не открыв, а только, как полагали ребята, навредив делу. Ивашкин по-прежнему бегал по городу с кошелкой и бидоном, раскланивался со знакомыми, быстро шныряя по сторонам серенькими беспокойными глазками. По-прежнему таскались к нему по вечерам старики и старухи.
Шурик и Катька, чтоб хоть чем-нибудь досадить Ивашкину за Женю, устраивали кошачьи концерты у него на крыше. Закутавшись в темное и встав на ходули, подкарауливали старушек где-нибудь на дороге, выскакивали внезапно из-за укрытия неестественно длинные, непонятные. Старушки вопили, открещивались, разбегались.
Хасан узнал про это, сначала посмеялся, а потом сказал, что их старание досадить Ивашкину приносит ему пользу.
— Старушки определенно думают, что вы черти какие-нибудь. И, конечно, еще больше будут верить Ивашкину. Глупость вы придумали. Надо не пугать, а вести с каждым верующим индивидуальную работу.
Об этой индивидуальной работе после случая с Женей в городе говорили много. Ребята знали, что к Жениной матери и к матери Марины приходили люди. Однако в их присутствии Кристина по-прежнему молчала. Упорствовала и мать Марины Обиженная несправедливостью человека, с которым прожила десять лет, утешение находила в молитвах и верила, что только через них придет и к ней, и к дочке Марине спасение. Каждый день к ней в дом заходила Кристя. Налитая злобой на тех, кто сейчас пытается разрушить в ее собственном сыне все, что Кристина фанатично создавала годами, она с большей силой тянула в свой узкий и странный мирок запутавшуюся женщину и несмышленыша Марину.
В больницу оно упорно не ходила. Только посылала Жене гневные письма с требованием ради спасения души не поддаваться на уговоры антихристов в образе человеческом. Письма эти Василий Прокопьевич Жене не отдавал. А однажды сам пришел к Кристине.
Она встретила его взглядом синих непримиримо-злых глав. Василий Прокопьевич подумал: «Злостная, видимо, сектантка. С такой говорить, что решетом воду носить».
Кристина сидела прямая, отвернув голову, и Василию Прокопьевичу видны были только слегка округленная щека и длинные немигающие ресницы. Он заговорил о сектах.
— Вы-то, наверно, знаете… Вон Семенов какой работник был! А сектанты сбили его с толку — семью бросил, ребятишек. Сейчас сам, кок неприкаянный, болтается, и дом без хозяина в запустение приходит. Зачем это, кому нужно? Богу? — Василий Прокопьевич тщетно пытался заглянуть Кристине в лицо. — Вот вы посмотрите на себя, вам бы жить красивой такой, а вы разве живете? И сына своего чуть не погубили.
Кристина резко повернула голову. И он увидел в ее глазах что-то похожее на мгновенный испуг.
«Пожалуй, сына то любит», — мелькнула у Василия Прокопьевича мысль. Он помолчал, стараясь найти слова помягче, но неожиданно для себя докончил жестко:
— Преступление ведь это — сектантство. Преступление. И вы должны понять это.
Кристина снова отвернулась, показывая ему только часть щеки и неподвижные ресницы.
Не упорное молчание и раздражало его, и волновало.
«Если не удастся ее переломить, Женю просто опасно будет возвращать домой. Такая на все пойдет».
Совершенно уверенный в том, что слова его не произвели на женщину никакого впечатлении, Василий Прокопьевич ушел. Он шел и думал: судить бы ее и Ивашкина, о котором говорили ему ребята. Но кто станет обвинять, один Жени? Да и тот молчит. Рассказал о Марине, а об остальном можно только догадываться.
Секта и ее действия представлялись Василию Прокопьевичу чем-то вроде подземной речки. Не видно ее, а разрушительная работа налицо: рыхлеет почва, оседает и вдруг… обвал. И сколько ценного, созданного и природой, и человеком, погибает вместе с таким обвалом… Вот Женя, Марина… А кто еще, кто еще окутан липкой паутиной сектантства?
Василий Прокопьевич даже расстроился, вспомнив Женю и Марину. Бегать бы им, смеяться, купаться в реке, смотреть веселые фильмы, а один домолился до больницы, а вторая… Что вторая? Стоит, может, сейчас в какой-нибудь темной моленной и с недетским страхом в душе молится, молится… А жизнь-то одна! Одна жизнь, и детство одно…
Василий Прокопьевич в волнении потер подбородок. И мысли его снова вернулись к секте. Страшное это дело.
Припомнилась мать. Она верила в бога. Ходила в церковь, после всяких богослужений возвращалась вся светлая, успокоенная. Отец в бога не верил, но матери не мешал.
— Чем бы дитя ни тешилось, говаривал он, — но раз ходишь — ходи, беды особой нету. Хотя на те монеты, что попу оставляешь, мне бы лишнюю четушку купила.
Да, беды особенной не было. Не мешала мать отцу работать, не лишала детей ни радостей, ни удовольствий детства. А когда отпускала его учиться в Москву, даже всплакнула, что сын ее ученый будет.
Василий Прокопьевич вспомнил злые глаза Кристины, записочки, что присылала сыну в больницу, вспомнил, как сидела недвижная, безучастно-непримиримая к его словам, и тревога за Женину судьбу обожгла сердце.
«А может, эта самая Кристина и заправляет и секте?» Но тут же на память пришли слова дела Назара об Ивашкине. Кто он, этот юркий мужичок? Так ли прост, как кажется? Или это только маска матерого проповедника секты? И какой секты?
Дед Назар как-то, сидя на больничном крыльце, начал перечислять всяких федоровцев, михайловцев…
— Из России понаехали, свои, доморощенные народились, — говорил он, сердито дымя трубкой, — секты-то эти. А то еще есть истинно православные христиане. Истинно! Раньше были просто православные христиане, а теперь еще истинно. Значит, те были не истинно… Чушь-то какая-то, тьфу!
Если б чушь и если б знать, что за секта, в которой состоит Кристина, и знать бы, что такое Ивашкин!
Во всем клубке торчала всего одна ниточка, и, потянув за нее, не сразу размотаешь весь клубок, не сразу дойдешь до черенка, вокруг которого он слепился. Василий Прокопьевич понимал, что все еще только начинается и в борьбе со злой разрушительной силой, свившей в городе свое гнездо, сделан лишь первый, еще незначительный шаг.
И это беспокоило.
Глава XXII. Дожди
Когда ушел Василий Прокопьевич, Кристина еще долго сидела, смотрела в окно на тихо догорающий закат. Какие мысли были у нее, кто знает? Но она то бледнела, то вдруг непривычно ярким румянцем вспыхивали ее щеки. Потом постояла у зеркала, рассматривая себя, как постороннюю. Зеркало было засижено мухами. Такие же мелкие точечки легли и на Кристино лицо. Она провела рукой по щекам. Потом опять заглянула в окно.
Улица была пуста.
— У, вражина, — прижимаясь к стеклу лбом, словно желая разглядеть кого-то на темнеющей улице, проговорила Кристина с такой ненавистью, что у нее похолодели пальцы.
Она снова села на стул. Чувствовала: Василий Прокопьевич приходил не зри. Тоскливый страх наполнял душу. Неужели же сына оттянут от нее? Неужели Женька забудет все слова материнские, поверит им, нехристям? Что же будет тогда с ним?
Муж отчего-то пришел на память, Андрей. Никогда не вспоминала его, безбожника. С той моры, как вошел в ее жизнь со своими словами и молитвами брат Афанасий, не вспоминала, а тут вспомнила. От него, от отца отлучила сына. Неужто ж от тех не спасет?
Заметалась по комнате, ломая руки:
— Господи, спаси ты его! Несмышленыш он, не ведает, что делает! Гос-по-ди!
В углах сгустилась мгла, почти осязаемая, расползалась по комнате. Кристина со стоном билась об пол лбом, и страх за Женьку, страх перед гневом брата Афанасия за то, что не уберегла от безбожников сына, доводил ее до изнеможения. Ей хотелось то сейчас же броситься в больницу, ворваться в палату, схватить его, утащить, спрятать, вернуть сына к единственной спасительной вере; то, с яростью кусая руки. Кристина посылала проклятия на голову Василия Прокопьевича.
Такой и застал ее брат Афанасий.
— Грехи тяжки, — сказал он, не успокаивая Кристину. — Но сына привечай, возверни его в секту. Не то к тебе стоять перед судом страшным; твоя ведь кровь у отступника.
Кристина перестала плакать, смотрела на него потемневшими страшными глазами.
— Убью — вдруг хрипло вскрикнула она и рванула на груди кофточку.
— А это уж зря, — отозвался брат Афанасий. — Примечай-ка…
Он долго говорил с Кристиной тихо-тихо, даже она не улавливала все его слова. Иногда замолкал, шамкал губами, Кристина беззвучно, дышала, не сводя с него глаз.
Брат Афанасий заговорил и об осторожности, не стесняясь ее, как с единомышленницей. А когда ушел, у Кристины от тоски о сыне и следа не осталось, одни страх: что же будет с ней из-за сына, отступника божьего.
Он велел ей сходить в больницу. Помни его наставления, она пошла на следующий день и ломающимся от сухости в горле голосом попросила сестру проводить ее к сыну.
Женя сидел на кровати беленький, чистенький, прядка волнистых полос упала ему на лоб. Когда она вошла, улыбнулся ей обрадованно и нежно. У Кристины забилось сердце: так улыбался он ей, когда еще не умел ходить, не умел говорить и весь принадлежал одной ей. Кристине.
Она торопливо подошла к нему, приподняла его, прижав к себе, стала гладить Женю по волосам, по лицу, и руки у нее жадно дрожали.
— Как же так, сынок… Или без матери жить хочешь?
— Почему? — спросил Женя, обрадованный, что она пришла и такая ласковая, и не говорит о боге, а только о нем, о Жене, и о том, как ей скучно одной в доме.
— Доктор этот, должно, не хочет пустить тебя ко мне, — сказала грустно, и Жене стало жалко ее.
— Он хороший, мама! Вот ты узнаешь.
Женины слова о Василии Прокопьевиче враз остудили ее. «Проклятый, проклятый вражина». Руки у нее опустились. Поправила платок, отозвалась негромко:
— Может, и хороший…
— Очень хороший! Знаешь, он мне разрешил ежа в палату пустить. И Ира ходит, и Сережа… — Женя возбужденно заговорил о друзьях, о Василии Прокопьевиче, о деде Назаре.
Кристина слушала, опустив глаза, и с каждым Жениным словом в сердце ее возвращалась исчезнувшая было отчужденность к сыну.
В палату вошел Василий Прокопьевич. Увидев Кристину, радостного, возбужденного Женю, подошел к ним.
— Здравствуйте, — сказал он. — Вот и хорошо, что вы пришли.
Кристина торопливо кивнула и отвернулась.
— На днях мы его выписываем. Как жить будете?
— Будем, — эхом отозвалась Кристина.
— Я хотел вам сказать, что ему нужен покой, воздух, общение с ребятами. Понимаете? В общем, нормальная, хорошая жизнь.
Кристина со всем соглашалась.
«Только б домой забрать», — билась в ней мысль, и она боялась посмотреть на врача, чтоб он не узнал, о чем она сейчас думает.
— Мне кажется, что у вас будет все отлично, — добавил Василий Прокопьевич. В глубине души он не верил Кристине, но вида не показал. — А мы навестим Женю. Не возражаете?
У Кристины что-то оборвалось внутри. Значит, станут ходить?! Но она сдержала себя.
— Заходите, — снова, как эхо, отозвалась она и вытерла углом головного платка сухие подрагивающие губы.
А потом она ушла. Василий Прокопьевич присел к Жене на постель, побарабанил пальцами по колену.
— Рад, что выписываешься? — спросил он.
Женя улыбнулся.
— У вас хорошо, дядя Вася. Я привык, по… маме скучно.
Внимательно посмотрев на Женю, Василий Прокопьевич чуть заметно нахмурился и снова спросил:
— А меня навещать будешь?
У Жени благодарно просияли глаза:
— Еще бы, дядя Вася! Да я каждый день…
Василий Прокопьевич потер подбородок, положил на Женино плечо теплую тяжелую руку:
— Ты, Женя, приходи, обязательно… Со всеми своими бедами… Понимаешь? Мы же теперь свои.
У Жени тоненько заныло сердце. Вспомнился брат Афанасий. Не от него ли все беды? Мама сегодня была ласковая, тихая. Такой помнилась она Жене в далеком-далеком… А потом появился он… И изменилась мама, все изменилось.
Вспомнил Женя, как он, выполняя требования брата Афанасия, отбросил от себя все. И как ему стало пусто, холодно и страшно, точно один-одинешенек очутился он на крошечном островке, а вокруг островка кипят огромные волны и вот-вот смоют Женю, утащат в пучину…
Он невольно вздрогнул. Василий Прокопьевич уловил это, взял Женю за руки.
Солнечный луч скользнул в окно, на реке громко и властно прогудел теплоход, под кроватью завозился, зафыркал ежик. Женя улыбнулся и лучу, и громкому гудку на реке, и недовольству ежика, на мгновение прикоснулся головой к широкому мужскому плечу.
— Как хорошо, дядя Вася! — сказал он и, приподняв голову, счастливо зажмурился.
— Ну и отлично, отлично, Жени! — Василий Прокопьевич сильно сжал Женины руки, в волнении потер подбородок и заходил по палате, хмурясь и оглядывая стены.
В субботу, в солнечный день, Женю выписали из больницы. Нагруженный подарками, что принесли ему сестры и Василий Прокопьевич, с большой коробкой, в которой сидел, настороженно растопырив иголки, ежик. Женя в окружении друзей шел домой.
Было тепло, но среди темной зелени тополей уже мелькали желтые листья. Если прищуриться, казалось, что на тополях выросли лимоны. Иринка посмотрела на них, подпрыгнула, сорвала один листочек, положила на ладонь, пальцем другой руки осторожно погладила золотистую поверхность.
— Осень, — сказала она грустно. — Вот и осень. Как лето быстро кончилось!
— Ты скоро уезжаешь? — спросил Женя.
Иринка кивнула.
Скоро, очень скоро, хотя мама и задержится немного. Как раз вчера от нее пришло письмо. Письмо было веселое, бодрое, счастливое. Она писала, что работа идет успешно, и все было бы отлично, но она ужасно соскучилась по своей «Каштанке».
«Ты, наверно, стала предлинная и выросла из всех своих платьев, — писала мама. — И что ж это, как ты растешь, Ирина. По сантиметру в день! Если пойдет так дальше, то будет у меня не дочка, а «тетенька, достань воробышка!» Иринка посмеялась. Встав у дверей, где бабушка сделала отметину в день внучкиного приезда, убедилась, что выросла она действительно здорово, чуть ли не на десять сантиметров! Потом мама писала, чтобы Иринка начинала заниматься, потому что в Москву она попадет не раньше пятнадцатого сентября, и Иринка отстанет, если не будет ничего делать. Странная мама. Она всегда боится, что дочка отстанет, опоздает что-то сделать. Как будто не понимает, как Иринка сама беспокоится, чтобы не отстать, не опоздать, словно именно за время ее опоздания и произойдет самое интересное, самое важное в жизни.
— Ты, наверно, больше сюда не приедешь? — спросил Женя, когда они подходили к дому.
— Нет, приеду, — утвердительно отозвалась Иринка. Она не могла себе представить, как это она останется без Катьки, без Жени, без Хасана, без Сережи, без Шурика, без бабушки, без деда Назара. Не хотела и думать, что никогда больше не увидит этой реки, не поедет в Раздольное, где такие кусучие оводы, где сосны прямые, как свечи, своими верхними ветками цепляются прямо за облака, где лошади добродушные, как телята, терпеливо сносят таких неумелых возчиков, как Иринка.
Иринка вспомнила, как она упросила Женю дать ей поуправлять лошадью. Он спрыгнул с телеги и отдал ей вожжи. Сначала Иринка ехала нормально, а когда нужно было свернуть, она начала дергать то за одну, то за другую вожжу. Лошадь ступала то вправо, то влево. Воз с сеном так бы и застрял у развилки, если бы, наконец, лошадь не проявила самостоятельность. Не обращая внимания на глупые подергивания вожжой, она решительно свернула вправо, и через несколько минут Иринка торжественно подъехала к ямам.
Вспомнив, как смешно топталась у развилки тихая пегая кобыла, как удивительно поводила ушами, Иринка засмеялась.
Дома Женя разложил на тумбочке подарки, выпустил из коробки ежика; и тот, нахохленный, тотчас же укатился под комод. Кристина терпеливо приняла Жениных друзей. Правда, она не разговаривала, не смотрела на них и почти сразу ушла в маленькую комнату. Но ребята не очень-то обратили внимание на ее молчаливость. Они громко разговаривали, и Жене непривычно было слышать в своем тихом доме их беззаботные веселые голоса.
А потом они пошли в кино, и Женя смотрел удивительно интересный фильм про трех мушкетеров. Ему очень понравился умный неунывающий д’Артаньян, его ловкие товарищи, и он был рад, что из всех опасностей они вышли победителями, а кардинал Ришелье, чем-то напоминавший Жене брата Афанасия, остался в дураках.
Еще два дня стояла хорошая теплая погода, а потом с севера подул ветер, принес с собой холодок никогда не таявших льдов. Небо заволоклось тучами, и пошел дождь. Стало зябко.
Бабушка достала Иринке чулки, теплую кофточку. Катька сменила свое белое платье на темное с глухим воротником, плотно охватившим тонкую Катькину шейку. И всем стало ясно, что если даже и вернутся теплые дни, все равно не бегать им а тапочках на босу ногу, не купаться в реке, не лежать на солнышке, подставляя ярким лучам голые плечи, ноги, руки. Лето кончилось. Шла осень с ранними сумерками, с печальным курлыканьем журавлей, с легкими дымками затопленных печей.
То ли от внезапных холодов, то ли от дождей враз пожелтели на деревьях листья. Они опадали, плотно прилегали к земле, мокро шуршали под ногами. Грустно обнажился сквер, и сквозь полуголые ветви деревьев отовсюду стал виден мраморный обелиск. По нему катились бесконечные дождевые струйки, и казалось, памятник плачет, казалось, что ему тоже не хочется расставаться с летом.
На Иринкиной улице, почти под окнами, образовалась большущая лужа. В ней, как в озере, плавали домашние утки с красными, будто от холода, носами.
Поеживаясь и стряхивая у порога вымокшие пальтишки, приходили к Иринке Хасан, Катька, Женя и Шурик. Сережа сейчас жил на острове, чем-то там помогал старому бакенщику. Бабушка стряпала оладьи, и по дому распространялся запах топленого масла и свежего теста.
В комнате было тепло, а за окном все шел и шел холодный мелкий дождь, плыло над рекой низкое, разворошенное небо. По улицам катились мокрые грузовики, поджимая хвосты, с прилизанной дождем шерстью, и от этого словно похудевшие, пробегали собаки. Теперь они уже не валялись на мостовых, а забивались в конуры, и оттуда торчали их черные влажные носы и грязные лапы.
Друзья, забравшись на диван, раскрасневшиеся от чая и горячих оладьев, что-нибудь читали или рассказывали всякие истории. Иринка вспоминала маму, говорила о ее работе, о том, что люди скоро полетят на Луну. И так здорово описывала жизнь на какой-то планете, что ребята ясно видели ее — землю далекого неизвестного миря. Видели ее людей, высоких, стройных, с длинными глазами, похожими на Катькины. Видели необыкновенные города, светлые дома и над всем этим — звезду Ригель, солнце этого мира в тысячу раз горячее и больше нашего солнца.
А дождь все шел и шел. Но Женя не замечал его. Сколько интересною, нового узнал он за последние дни! Мир, мир волнующий и огромный раскрылся перед ним. Женя приносил домой книжки и читал их запоем, когда мать уже спала. Она не ругала его, а только смотрела жалобно, жалобно молилась и просила сына не губить себя. Но Женя не сдавался, отказывался идти к брату Афанасию, не молился, а когда мать очень настаивала, решительно уходил из дома. Кристя плакала, жаловалась на сына богу, замолкала на два-три дня, а потом начинала снос. Она умоляла брата Афанасия обождать, она вернет сына в его паству! Но как это сделать, не знала. Страх перед возможностью потерять Женю сковывал ее по рукам и ногам. Тем больше ненависть захлестывала ее сердце, когда она видела Василия Прокопьевича, Иринку, Катьку — всех, кто стал ей поперек дороги.
И не знал Женя, чего требует от его матери брат Афанасий. Не знал, как она мучается. Не ведал, что из-за желания видеть сына счастливым на том свете в этой жизни Кристина уже фанатично готова на все.
Глава XXIII. Человек шагает по планете…
Лениво серел мутный рассвет. Над взбухшей хмурой рекой плыл туман, похожий на облака. Воздух был весь напитан мокрой пылью.
Катька вышла из дому невыспавшаяся, нахохлившаяся. Поджидая Ксюшу, остановилась на крыльце, зябко засунула руки в рукава пальто, огляделась. В соседнем доме топилась печь, и дым серым облачком стелился над трубой. Торчал из-за забора тополь. Одна половина его была неприлично голая, на другой — сиротливо висели редкие желто-зеленые листья. На одном из голых сучков сидела ворона, глядела в Катькин двор и широко разевала острый клюв:
— Кар-р, кар-р…
Наверно, удивлялась, что посреди настоящей осенней распутицы, под серым небом, под холодным дождем все еще цветут цветы.
Катька засмеялась от этой мысли, спрыгнула с крыльца, подошла к астрам, потрогала зеленые листочки. От бесконечных дождей клумба осела, расползлась с боков. У нее был неряшливый вид. И все во дворе было неряшливо, потеряло краски. Как кудрявилась летом огуречная грядка. Тугие плети упорно лезли во все стороны, и на них среди шершавых листьев мелькали огоньки желтых цветков, а потом появлялись огурцы длинные, сочные. Сейчас листья съежились, плети опале, по всей грядке проступают черные плешины земли. Бессильно висят на воткнутых палках стебля гороха, сиротливо качаются от ветра длинные безголовые дудки подсолнухов. И только астры, наперекор всему, распускают свои белые, розовые, красные лепестки. И удивляется ярким звездам, что вспыхивают посреди тусклого, побуревшего двора, сидящая на дереве ворона:
— Кар-р, кар-р!..
Воздух пахнет деревом и корой. Это потому, что почти у каждого дома выросли уже чуть ли не вровень с забором поленницы серебряных березовых чурбаков.
Катька понюхала воздух, плотнее запахнула пальто и вприпрыжку побежала к калитке. Вслед ей раздался Ксюшин голос:
— Куда заскакала! А белье?..
Катька вприпрыжку вернулась к крыльцу. Помогая Ксюше укладывать перестиранное белье в ванну, заявила:
— Вернется мама, я скажу, что ты опять на реку бегала, да еще в таком холод.
Ксюшу все, от мала до велика, знали «Ксюшей» и на «ты». Она не любила, когда ее называли «тетей», и уж совсем сердилась, когда к ней обращались со словом «бабушка».
— Это я баушка?! — возмущалась она. — У баушек зубы выпадають, а у меня еще растуть.
У Ксюши, действительно, попреки всем правилам, совсем недавно прорезался зуб мудрости. Елизавета Васильевна сказала:
— Бывает, что такой зуб появляется в тридцать лет, но чтоб в шестьдесят… — И пожимала плечами.
Ксюша отвечала на это с полной убежденностью:
— Это кто сто лет жить будет, а я собираюся двести! Вот так-то…
Укладывая белье, Ксюша неторопливо ответила на Катькины слова:
— И когда у тебя в голове ветер перестанет гулять? Ну, покажь мне, кто из путных людей, когда речка рядом, дома белье полоскаить. Ну?
Наполнив ванну доверху, Ксюша закрыла дверь и вместе с Катькой сошла с крыльца.
На берегу она сняла с себя телогрейку, засучила выше локтей рукава светлой чистенькой кофточки, вытерла платком розовое довольное лицо и присела на перевернутую лодку.
— Ах и красота какая! — сказала она с восторгом.
Катька поглядела на серое небо, на серые, еще не успокоившиеся от дождя волны, на мокрые дома, на холодно поблескивающую под серым небом прибрежную гальку и фыркнула.
— Нашла красоту.
Ксюша, не обижаясь, ответила:
— Другой и зрячий — слепой.
Ксюша дышала глубоко, ровно. Катька тоже вздохнула полной грудью и снова уловила в воздухе запах дерева и коры. То ли под влиянием Ксюшиного восторга, то ли еще от чего, но небо уже не казалось серым, а было точно перламутровым, волны — атласными, а пена — тончайшим кружевом, сплетенным невидимыми руками.
От вдруг увиденного Катька покосилась на Ксюшу и не выдержала, бросилась к ней, обхватила холодными руками полную теплую шею, громко чмокнула в щеку. Ксюша засмеялась, но тут же смолкла и, махая на Катьку рукой, сказала негромко:
— Ктой-то там живой есть!
— Где?
— Где, где… под лодкой шебуршится. Мабуть песик.
Она встала с лодки, наклонилась и, легко приподняв ее край, ахнула:
— Дите! Чье ж это?
Под лодкой лежала девочка лет восьми, в синем драповом пальто. Она спала, подогнув под себя нош в коричневых ботинках, прижав к груди маленькие озябшие кулачки. На посиневшей от холода щечке вопросительными знаками лежали крупные завитки растрепавшихся черных волос, а ресницы еще были мокрыми. Наверно, перед тем, как уснуть, девочка долго плакала.
Ксюша отодвинула лодку, и Катька узнала Марину. Подскочив к ней, затрясла ее за плечо:
— Марина, Марина!
Девочка раскрыла глаза темные, как вишенки, пухлый ротик ее покривился.
— Да что ж ты плачешь? Разве ты не узнаешь меня? Это же я Катя…
Продолжая плакать, девочка приподнялась, Ксюша помогла ей.
— Ах ты, цыпушка. Совсем ить ледяная! — жалостливо приговаривая, Ксюша стала растирать холодные руки, гладить посиневшую круглую щеку.
— Это кто ж тебя сюдой затолкал?
— Я сама, — наконец-то узнав Катьку и уразумев, что и Катька, и незнакомая тетя не хотят ей зла, переставая плакать, ответила Марина.
— Зачем? — удивилась Ксюша.
— Мамка меня под пол хотела посадить, а там крысы. Я убежала. Хотела утонуть — пусть бы она потом плакала, — но река была такая страшная, вот такие волны! — Марина подняла вверх руки и, округлив от страха глаза, докончила: — Я испугалась и залезла под лодку…
— В подпол?! — всплеснула Ксюша руками. — Что ж ты, морковка или огурчик, чтоб тебя в подпол…
Марина с интересом посмотрела на Ксюшу и, нахмурившись, добавила:
— Я молиться не хотела, и тетю Кристину не слушала, и брату Афанасию сказала, что он глупый и ничего в жизни не понимает.
В доме у Катьки она отогрелась и заговорила еще быстрей. При этом все время вертела головой, махала руками и была похожа на маленького веселого воробья.
— Меня дяденька в лагерь устроил. Это вот там, у рощи, знаешь? — Обернулась она к Катьке. — Я там обедала и ужинала, и играла. А мамка сердилась. Как приду вечером домой — в лагере же мы не ночевали, — мамка и начинает, и начинает… А я ее не слушаю, потому что мне и дяденька, который в лагерь устроил, и все мальчишки и девчонки говорили, что мамка про бога выдумывает. И папка еще раньше говорил, что и чертей нет. А есть воздух, звезды и летают в небе не ангелы, а эти… ну, как их… еще хвосты у них…
Катька, не понимая, пожала плечами. Марина сердито затараторила:
— Как ты не знаешь? У нас малышовая группа, и то все знают.
Катька тоже сердито ответила:
— Не знаю, кто у тебя в небе летает, да еще с хвостами…
Растерянно потерев брови ладошкой, Марина, вспоминая, отозвалась:
— Как будто котлеты какие-то…
— Кометы! — сообразив, расхохоталась Катька.
К полудню тучи немного посветлели, но все так же плотно покрывали небо, солнце не могло пробиться сквозь них, и день был тусклый, точно стертый резинкой. Не дождавшись подружки, прибежала к Катьке Иринка. Увидев Марину, спросила:
— Ты не в лагере? Надоело, да?
— Ни капельки не надоело. Но только со мной сегодня такая история приключилась… Я чуть совсем не замерзла, потому в лагерь не пошла.
Выслушав от Катьки про Марину, Иринка задумалась.
— Знаешь, я все думала, думала… — сказала она, сосредоточенно водя по клеенке пальцем. — Взрослые все говорят об инду… — Иринка запнулась на трудном слове и, покраснев от досады, с натугой выговорила: — об ин-ди-ви-дуальной работе с верующими. Но у них, кажется, ничего не получается. — На вопросительный Катькин взгляд пояснила:
— Вот у нас с Женей получилось, с Мариной тоже, а у взрослых как было, так и остается. Может быть, нам самим?.. Сделать такие бригады и ходить по домам.
— К моей мамке такую бригаду надо, — влезла в разговор, внимательно слушавшая Иринку, Марина. — А то к ней ходят одни эти тетки, крестятся да еще врут, что только помогут ей братья и сестры Христовы. А сами ни капельки не помогают, а мамка болеет, — вздохнула Марина, и на глаза у нее сразу навернулись слезы.
Катьку всегда захватывало что-нибудь новое; и сейчас, придвинув к Иринке стул, она слушала, вставляла свое, враз приходившее в голову.
— Я вот где-то недавно читала или слышала… — Неуверенно сказала Иринка, но тут же решительно оборвала себя. — Впрочем, это неважно. Но вот эти самые сектанты, как узнают, что у кого-нибудь горе, так и являются. Вроде бы жалеют, помогают, а сами свое делают. — Иринка помолчала и, нахмурив брови, закончила фразой, наверно, тон, что прочитала в книжке. — Они, эти сектанты, отравляют религиозным опиумом сознание людей!
Фраза была не очень попятная, но явно зловещий смысл ее заставил сразу всех замолчать.
В кухне что-то шипело, громко хлопала по кастрюлям крышками Ксюша.
На улице поднимался ветер. Закачались деревья, завизжал крючок, удерживая ставню, не давая ей захлопнуться. Пролетел за окном и сразу же взвился вверх бумажный змей с рыжим мочальным хвостом.
Катька встала, подошла к зеркалу, рассеянно повертела в руках гребенку, положила обратно, повернулась к Иринке:
— Знаешь, что? Надо нам всем собраться и обсудить.
Иринка поморщилась.
— У тебя прямо какая-то страсть к обсуждениям! И так все ясно, что делать надо. Выследим, где живет каждый, кто ходит к Ивашкину. А потом будем приходить к ним домой, вести эту самую работу, — не желая произносить трудного слова, просто закончила Иринка.
— Правильно! — тут же согласилась Катька. — И начнем прямо с Марининой мамы. Наверно, она уже ищет тебя. — Обернулась Катька к Марине.
— Пусть поищет. Будет знать, как меня в подпол садить.
— А ты, оказывается, вредная. — Надевая шерстяную кофточку, снова оглянулась на нее Катька.
— А мне и надо быть вредной, — с почти взрослыми интонациями в голосе произнесла Марина и серьезно посмотрела на Катьку черными, как угли, глазами.
На улице порыв ветра сорвал с Катькиной головы кокетливо надвинутую на макушку шляпку, бросил в лужу. Подгоняемая ветром, шляпка поплыла.
— Как пароход, — сказала Марина и с интересом стала следить, что будет дальше.
Катька залезла в лужу с ногами, вытащила шляпку, рассматривая мокрые, враз обвисшие поля, проговорила укоризненно:
— У человека несчастье, а ты — пароход. Выдумала тоже.
Не слушая ее, Марина предложила:
— Она уже испортилась, и ты ее носить не будешь. Дай мне. Я из нее сделаю лодку и буду катать Бульку.
Какая том еще у нее Булька, Катька не знала, но Марина сказала об этом так серьезно и такая была сейчас хорошенькая на ветру, с красными щечками, с черными глазами, так красиво падали на ее плечи серные кудри густых длинных волос, что Катька рассмеялась и сунула ей в руки мокрую шляпку.
— На, катай своего Бульку. Наверно, такое же чудо, как ты…
— Булька — не чудо, а щенок. Только мамка ему есть не дает, и Булька лазит по помойкам.
Катька всплеснула руками.
— И ты с ним возишься?!
— Кто же с ним возиться будет? — все так же серьезно ответила Марина. — Он — сирота. Я его под забором нашла.
Катька внимательно посмотрела на нее, помолчала, потом взяла за руку и негромко сказала:
— Пойдем, Мариночка. Мы сегодня поговорим с твоей мамой, и она больше не станет тебя ругать.
Дверь в Маринином доме была не на защелке, и, как только девочки потянули ее, она открылась. В сенях они постояли тихонько. В комнате кто-то сморкался и говорил жалобно.
— Это мама, — сказала Марина. — У нее насморк и еще кто-то. Слышите, говорит?
Она тихонько приоткрыла дверь, просунув голову, оглядела комнату.
— Нет никого, — удивленно оглянулась она на Катьку и Иринку. — С кем же она разговаривала? — И, широко распахнув дверь, переступила порог. За ней вошли и Иринка с Катькой.
Сидевшая на постели женщина подняла голову. У нее были красные опухшие глаза, красный широкий нос и бледное, совсем бледное страдающее лицо.
Увидев Марину, она открыла рот, не мигая смотрела на дочь, а потом вдруг заголосила, вскочила на ноги и бросилась к Марине.
— Доченька ты моя! Да где же ты была? Я весь берег исходила, искала, искала, горе ты мое луковое.
Она стояла перед Мариной на коленях, гладила ее плечи, прижимала к себе, а Марина, как взрослая, тоже гладила ее мокрое от слез лицо и говорила:
— Если ты будешь меня еще с крысами садить, я совсем уйду. Вот к этим, — кивнула она на Иринку с Катькой.
Женщина взглянула на девочек через Маринино плечо, спросила:
— Это вы ее нашли? Где?
— А они тебе не скажут, — питаясь освободиться от ее рук, опередила ответ Марина. — Ишь какая хитрая, чтобы тете Кристе сказать!
Женщина опустила глаза. Долго молчала. Катька не выдержала первая.
— Вы, тетя, напрасно Марину обижаете и напрасно Кристине верите. Разве вы не знаете, что ее сын только из-за нее чуть не умер!
Женщина это знала. Еще тогда, когда Женю увезли в больницу, поразилась Кристиной жестокости. На ее вопрос, помнится, Кристина ответила: «Не о сохранении тленной оболочки заботиться надо, а о душе. Потому так и сурова с сыном, что думаю о его загробной жизни». Ответила, явно недовольная вопросом.
Именно Кристина первая пришла к ней, когда узнала, что она согласилась отдать Мариночку в городской пионерский лагерь.
— Дочь-то — дитя неумное. А тебе ой худо будет, сестра, за это общение с антихристами!
Кристина настаивала, чтобы она не пускала дочку к пионерам. Кристина привела прямо к ней в дом брата Афанасия. Кристина путала и без того запутавшиеся мысли. И она, уставшая от всего, пригрозила Мариночке подвалом.
Бог ты мой! Сколько же она сегодня передумала, пока искала дочку! Сердце, казалось, вот-вот остановится. Ну для чего ей жить, если не будет рядом ног этих черных вишенок глаз, волос этих кудрявых, если вдруг перестанет звучать в доме ее голосок то упрямый, настойчивый, а то и ласковый, нежный. Нет, не только жизни не надо, а и тот слет потускнеет, если исчезнет вдруг Мариночка.
Мигом пронеслось все это в голове у женщины. Она вздохнула, вытерла платком глаза, сказала Иринке и Катьке:
— Чего же вы стоите, садитесь…
Марина забралась к матери на колени, поправила волосы, поцеловала в красный распухший нос. За окном откуда-то, наверно, из репродуктора на площади, донеслась песня:
Если друга, если друга хочешь встретить. На рассвете вместе с солнцем выходя. Пионер шагает по планете, Открывая все пути.Марина прислушалась.
— А я знаю эту песню, — слазала она, соскочила с материнских колен, подбежала к окну; и не успела мать ничего сказать, как она распахнула створки. Вместе с сырым воздухом в комнату ворвались слова:
Пионер шагает по планете…— Человек шагает по планете… — затянула Марина.
— Там же поют «пионер», — робко поправила женщина.
— А я еще не пионер, а человек уже, — ответила Марина бодро. Опять запела. Иринка с Катькой переглянулись, засмеялись. Поглядев на девочек, на дочку, слабо улыбнулась и женщина.
Глава XXIV. Неожиданное признание
Женя был всегда с друзьями. Вместе с ними ходил в кино, слушал сказки, что рассказывала по вечерам Иринкина бабушка, играл. Не отставал от ребят.
Как-то Катька сказала, что в школе нужно помыть после побелки окна. Женя с готовностью вместе со всеми побежал туда. Иринка полизала стекла водой, потом вытирала их тряпкой, а уж после этого терла до блеска бумагой. Женя старался делать так же.
К вечеру работа была закончена. Все разбежались по домам мыться, а Женя открыл дверь в пустой и гулкий школьный коридор. Здесь, как и в классах, пахло краской и стояла необычная, какая-то парадная тишина.
Осторожно ступая по крашеному полу. Женя прошел к своему классу и открыл дверь. Хрустально сияли в классе стекла больших окон, на белых подоконниках зеленели диковинные кактусы с мясистыми, напоминающими вытянутую восьмерку, не колючими, а гладкими листьями. Как на линейке, выстроились ряды блестящих черных парт. Женя присел на одну из них. Еще раз огляделся.
С новым, неизведанным чувством воспринимал он сейчас и парты, и классную доску. Все, что раньше тяготило, теперь наполнило смутными, но радужными надеждами. Он посчитал по пальцам, сколько осталось дней до первого сентября. Оказалось, чуть больше недели. Это его и обрадовало, и огорчило. Каждый день приближал сто к школе, к тому новому, что откроется перед его глазами, по-иному увидевшими мир. Но в то же время каждый день приближал Иринкин отъезд.
Женя и сам не понимал себя. Иринка вызывала в нем желание сделать что-нибудь такое, после чего она бы сказала, как тогда, когда он пел:
— А я и не знала, что у тебя такой голос!
Слушая Иринкины рассказы, он и сам увлекся чтением, был рад, когда мог поддержать разговор, ну, хотя бы о космических полетах. У него оказалась замечательная память. Раз прочитав биографии Германа Гитова и Юрия Гагарина, он запомнил о них нее: и когда они родились, и где, и как учились, и что любили с детства.
— Прямо какая-то ходячая энциклопедия! — удивился Шурик, когда Женя стал рассказывать о героях космоса. И после Шуриковых слов Женя покраснел от удовольствия.
Все, все было бы другим теперь и его жизни, если бы… если бы не мама! Правда, она не возражает, что он уходит из дома, дружит с Иринкой, Катькой, Хасаном. Она терпеливо переносит шумливость Шурика. Но не знает Женя, что совсем не из-за него так покладиста Кристина. Прежде всего она не желает беспокойства себе. Кристина знает, что Женина жизнь интересует теперь многих. Она думает о себе, к Жене она охладела, к Жене у нее даже какая-то враждебность. Ей известно, что и о Марине рассказал «этим» он! Затаилось и растет в ней жестокое, мстительное чувство. Оставаясь одна, она горячо молит бога:
— Накажи, господи! Покарай безбожников! — И не содрогается ее сердце, что в своем затмении кличет она беду и на голову сына.
Брат Афанасий упрекает ее, что не уберегла сына, упрекает и еще кое в чем. Страшно Кристине, и не столько перед богом, сколько перед братом Афанасием, и перед тем, другим, кого видела Кристина один только раз, и кому, собственно, обязана своей более или менее обеспеченной жизнью. Правда, брат Афанасий уже намекнул ей, что, дескать, она не так уж заслуживает поощрений. Поубавилась сила Кристинина, наверно, потому, что поубавилась ее вера в бога. А того не может понять свитой брат, как тяжело ей! Попробуй тут поговори о боге, когда, что ни день в космос люди летают.
Вот недавно пришла она к Гошкиной матери спросить, почему она не ходит на молитвы, так даже слезливый дед, которому до смерти-то два сморчка осталось, язвительно так спросил:
— А ты мне скажи, матушка… Вот говоришь, говоришь ты, и брат Афанасий говорит о конце света. А я, тугодум, думал, думал и понял в одночасье. Конец-то света для господа бога приходит. Потихоньку теснят его люди… Али он на другую мировую пространству перепрыгнет?
Кристина в бешенстве наговорила тогда невесть чего. А пришла домой, остыла и задумалась. Может, и правда пошатнулась в ней вера? Не радостно ей. И что в загробной жизни ждет ее рай — ведь не грешила же она! — не приносит былого утешения. Не получилась, как она хотела, жизнь у нее. И сын, ее собственный сын, отшатнувшийся от нее, от веры, от бога, как бельмо на глазу, неотступно напоминает об этом.
Думает так Кристина, молчит; и не знает Женя ее мыслей. Только чуткой своей душой сознает, что она изменилась к нему. И заботиться о нем почти перестала. Из скромности отказываясь поужинать у Катьки или у Иринки, Женя уже не один вечер ложится спать на голодный желудок. А сегодня днем прибежал из школы веселый, возбужденный, попросил покушать, она сухо ответила:
— Нет ничего.
— Может, тебе помочь что? — спросил он виновато.
— И помогать не для чего, денег нет…
Женя, жалея мать, рад был бы и заработать, но он не умел ничего делать. Робко попив холодной воды, он негромко сказал:
— Ну, я пошел…
Мама ничего не ответила и даже не повернулась.
От всех этих воспоминаний светлое чувство его потихоньку растворилось. В желудке заурчало, точно там кто-то сидел голодный и сердитый от этого. Женя не заметил, как почернели окна, не услышал глухих торопливых шагов в коридоре и только, когда скрипнула дверь, заметил, что в классе совсем темно.
Кто-то заглянул в дверь и тоненьким голосом крикнул:
— И тут никого нет, тетя!
— Ира? — узнал голос Женя.
— Ты тут? — спросила Иринка и шагнула в класс. — Ты что здесь делаешь?
— Сижу.
— Ну вот «сижу», — добавила она с укоризной. — А мы тебя по всему городу ищем. Думали, опять куда тебя мать упрятала.
Она подошла ближе, и Женя услышал ее учащенное дыхание.
— Сядь, Ира… Давай посидим.
Что-то в Женином голосе заставило ее не спросить, а тут же сесть к нему за парту.
— Краской как пахнет, — сказал Женя и спросил: — А в Москве большие школы?
— Большие, — как эхо, отозвалась Иринка. Ее непонятно начинала волновать и темнота класса, и пустота школы, и то, что она в этой темноте и пустоте сидит наедине с Женей.
— И в которой ты учишься, тоже большая? — опять спросил Женя.
— Большая.
— Больше этой?
— Больше. У этой — два этажа, а в тон, где я учусь, — пять. — Понемногу непонятное смущение проходило. И Иринке даже становилось приятно, что сидят они с Женей вдвоем…
— У нас в школе есть физкультурный зал и специально волейбольный. А еще думают нам в школе зимний бассейн сделать. Но это еще не скоро, а когда школу расширять будут.
— Тебе, наверно, не понравился наш город, — уловив нотки гордости в Иринкином голосе, сказал огорченно Женя, думая о том, что Москва, конечно, лучше и Иринке никогда уже не захочется приехать сюда еще.
— Мне не понравилось?! — воскликнула Иринка и повернулась к Жене.
В это время, разорвав груду облаков, выскользнула луна. Через синевато блеснувшие стекла бросила на крашеный пол золотистую широкую дорожку, наполнила весь класс дрожащим пепельным светом, и Иринка увидела Женины глаза. Они были большие, от полуопущенных ресниц почти темные и такие красивые, что Иринка опять смутилась.
— А… — она запнулась. — А ты очень похож на одного артиста. Я его очень люблю. — Оттого, что она в самом деле думала так, но больше от своих последних слов Иринка совсем растерялась. Она покраснела, чувствуя, как от этой жгучей краски выступают на глазах слезы.
— Пойдем, что же мы сидим, — сказала она дрогнувшим от досады голосом и, как деревянная, поднялась с парты.
— Пойдем! — отозвался Женя и так стремительно вскочил на ноги, что Иринка отшатнулась. — Пойдем, Ира! Посмотри, какая луна на улице. — Женя повернулся к окну, широко раскинул руки. — Как хорошо! Я бы сейчас сам полетел на эту луну. Не веришь?
Иринка, все еще красная и смущенная, улыбнулась его восторженности. А Женя размеренным голосом начал читать слова недавно услышанной песни:
Я верю, друзья, караваны ракет Помчат нас вперед от звезды до звезды. На пыльных тропинках далеких планет Останутся наши следы!— Я думаю, чет они тут делают, а они самодеятельностью занимаются! — заглянула в класс сторожиха. — Идите, я школу закрывать буду. — И, провожая их до дверей, усмехнулась: — Перед занятиями вас сюда манит, как на мед, а уроки начнутся, то и с контрольной сбежать вам ничего не стоит.
— Я не сбегаю, — оскорбленно повернулась к ней Иринка.
— Ты, может, и нет, а вот он. У этих, мальчишек, зимой в портфеле книжки, а за пазухой — коньки. Я-то знаю…
Иринка и Женя вышли на улицу. По направлению к аэропорту прошли друг за другом, покачиваясь на кочках подсохшей грязи, несколько больших автобусов, похожих на странных, тяжелых, неповоротливых животных. На крыше противоположного дома, хорошо видимые на светлом небе, выгибая спины и по-геройски задрав хвосты, истошно орали простуженными голосами два кота. Они медленно приближались, готовые вот-вот вцепиться друг в друга. Женя поднял с земли небольшой камешек, бросил. Камешек звонко ударил по крыше, наверно, под самыми носами у котов. Подпрыгнув, они скрылись за трубой, примолкли.
Женя засмеялся. Засмеялась и Иринка, протянула Жене руку. Они пошли, а потом побежали, перепрыгивая через лужицы, поблескивающие под луной, как голубые неровные зеркальца.
Уже у Иринкиного дома столкнулись со сверстниками Катькой, Хасаном, Сережей и Шуриком.
— Это свинство, — глядя на их счастливые лица, сказала Катька, и подбородок у нее дрогнул. — Я уже не могла, я уже чуть не ревела… А они живые. Видали?.. — добавила они с таким возмущением, точно живые Иринка я Женя обманули ее в каких-то тайных ожиданиях.
Хасан засмеялся, вспомнив, как ревела Катька, когда ни Жени, ни Иринки они не нашли нигде. Даже уравновешенный Сережа не выдержал:
— Ну и развела мокроту! Я теперь понимаю, почему у девчонок маловато соображения: все со слезами вытекает.
— А у тебя много этого самого соображения, вот и скажи, где они быть могут! Бесчувственная ты створа! — выкрикнула Катька, размазывая по лицу слезы.
Катькины познания в речной терминологии обескуражили Сережу, он замолчал. А после того, как они еще раз побывали в Иринкином доме, сам не на шутку встревоженный, предложил сходить в школу.
— Так где же вы были? — требовательно спросила Катька.
— В школе, — разом ответили Иринка и Женя, продолжая улыбаться.
— Вот, я же говорил… — начал было Сережа.
Перебивая его, Катька, успокаиваясь, сказала:
— Еще и улыбаются… Ни на что не похоже. — Она посопела и добавила, чем-то неуловимым напомнив Иринке Ксюшу: — Пошли к нам. Дед Назар тайменя привез. Ксюша пирогов настряпала.
— Я только бабушке…
— Бабушке я сейчас сама скажу, — остановила Иринку Катька. — А то опять пропадешь. Держи их, Хасан, — хохотнула она и побежала к Иринкиной калитке.
Глава XXV. Драма в часовне
Опять наступили теплые дни, когда можно было ходить, правда, в теплых кофточках, но без пальто. Дед Назар собирался на остров к Сережиному дедушке, чтобы помочь по хозяйству, с ним ехал Сережа. А вместе с Сережей напросились в поездку и все остальные.
— Вы же не знаете, какая ему помощь нужна. Может быть, женская! — авторитетно заявила Катька, и дед Назар, не очень-то упиравшийся, сдался окончательно.
— Только в лодке сидеть тихо, — предупредил он. — Не то пойдете на дно рыбу кормить.
— Фу! — пренебрежительно фыркнула Катька. — Я хоть с середины, хоть еще дальше без труда до берега доплыву.
— Вы-то, может, и доплывете, а я то уж нет, — отозвался дед Назар и окинул взглядом неспокойную ширь быстрой и сильной реки.
За последнее время слышались Иринке в голосе деда Назара грустные нотки, замечала она, что порой пропадает легкость в его походке, но только сейчас подумала: наверное, совсем стареет он, и опечалилась.
А вдруг вернется она сюда через год, а дедушки Назара не будет? Она так привязалась здесь ко всему в этом городе, так полюбила, что, кажется, исчезни с улиц до смерти надоевшая грязь, и то жалко будет, а уж о них, о всех, и говорить не приходится.
— Ты что запечалилась, Ириша? — поглядел на нее дед Назар.
— Так, — тихо отозвалась Иринка.
Дед Назар сбегал еще куда-то, принес раздутый рюкзак, новое топорище. Уложив все это в лодку, сказал:
— Ну, прыгайте, а то на берегу оставлю.
Ребята с готовностью уселись в лодку.
Первым встретил их на острове Норд. Захлебываясь восторженным лаем и потеряв от радости всю свою степенность, он бросился к ребятам, большой, лохматый. Враз облизав Сережино лицо, Норд кубарем подкатился под ноги деда Назара и, подскочив, с размаху положил на Иринкины плечи широкие шерстистые лапы. От толчка крупного тела собаки Иринка не удержалась на ногах — села на землю. Смеясь, она закрывала лицо от горячего шершавого языка, пытавшегося лизнуть ее в щеку.
— Норд! — крикнул Сережа и стал оттаскивать его от Иринки. Хасан помог ей подняться. Не осмеливаясь ослушаться хозяина. Норд больше не лез к ребятам. Но радость его была так велика, так кипели в его собачьем сердце бурные чувства любви к преданности к этим двуногим существам, что он, желая хоть чем-нибудь выразить охватившую его радость, смотрел на ребят умильными глазами, вертел пышным, как опахало, хвостом, и по-щенячьи тоненько и отрывисто повизгивал.
На острове деревья более стойко, чем в городе, сохраняли свою листву, но тоже поредели и пожелтели, тронутые неласковой рукой близкой осени. Только сосны да старая, все еще величавая лиственница с толстой, как броня, корой не теряли своей окраски, но зелень, сочная с весны, сейчас погустела, будто капнули в нее черной туши. Свернулись, приникли к земле резные листья папоротника. Облетела медуница. Пожух кудрявый хмель и обнажил бревенчатые стены дома. Бревна были толстенные, сизые от времени. Из пазов между ними торчала пакля, похожая на сивые усы.
Сережин дедушка, не изменившийся, только загорелый, все такой же прямой и жилистый, строгал за домом длинную доску. Рубанок с лихим свистом скользил по доске, и спиральные стружки падали на втоптанную траву.
— Принимай гостей, Яков! — крикнул дед Назар и, сняв с плеча рюкзак, положил его у ног.
— Сколько ж вас? — спросил Сережин дедушка. Увидев ребят, замахал рукой:
— В дом идите! Я сейчас… — и стал отряхивать синюю рубашку и такие же синие шаровары.
В доме дед Назар стал выкладывать на стол гостинцы, посланные старому бакенщику: Ксюшины пироги с тайменем, в глубокой чашке студень из свиных ножек, сваренный Иринкиной бабушкой, ею же замаринованные маслята в плотно упакованных баночках. Привез дед Назар и чеснок, и вяленого хариуса.
— Да что вы там думаете! У меня и рыбы и грибов — полное подполье. Вчера только полбока копченого медвежьего окорока, по моему заказу, промысловики послали, — ворчал Сережин дедушка, перечисляя свои богатства, но видно было, что он тронут вниманием тех, с кем прошла молодость к кто никогда не забывал редко появлявшегося среди них старого, вроде бы и неприметного бакенщика.
Иринка с Катькой, оглядывая просторную комнату, перегороженную надвое массивной русской печью, советовались, что сделать в первую очередь.
Катька, не смущаясь, предложила и старикам, и мальчишкам убираться на улицу.
— Мы здесь мыть будем, — заявила она.
— Что же вы мыть будете? — спросил Сережин дедушка, с удовольствием глядя на Катькины глаза, на розовый лупившийся носик, на яркие блестящие волосы, обрамляющие ее хорошенькое задорное личико.
— А все, — сказала Катька. — И окна, и полы. И рамы заклеим.
Пол был чистый, окна тоже, но Сережин дедушка спорить не стал.
— Только сначала отведайте окорока, — поставил он условие.
Против этого Катька не возразила. Когда старый бакенщик принес блюдо с мясом, Катька взяла самый большой кусок. Зажмурилась, Иринка, никогда не евшая медвежатины, взяла самый маленький и откусила с опаской. Мясо было сочное, слегка твердоватое, нашпигованное чесноком.
— Это в самом деле медведь? — спросила она, снова потянувшись к блюду.
— Да еще какой! — отозвался Сережин дедушка. — Промысловики сказали: настоящий хозяин тайги, громадный, сильный, неуловимый. — И, повернувшись к деду Назару, добавил: — Ты помнишь, Назар, что нам Елкин рассказывал? Никакого спасения ему от зверя не было. Что ни день, так и разворотит улей. И чего он только не делал, а не мог поймать медведя. Хитрый зверюга, видать, был, опытный. Как раз утром того дня, когда этого Мишку ухлопали, неуловимый медведь на пасеке полное опустошение произвел. Елкин прямо расцеловал охотников, когда увидел зверя. «Это, говорит он, охальник, по морде вижу. Ну, теперь будут наши пчелки в покое жить».
Промысловики хохотали. «С чего это, говорят, ты взял, что Мишка тот самый?».
— А я, — говорят, — не взял, а вижу. Рожа-то у него, гляньте, от сегодняшнего буйства еще не опала.
И правда, морда у медведя была вся искусана пчелами, даже глаза заплыли.
Дед Назар засмеялся. Засмеялись и ребята.
— А он бы мог человека съесть? — опять спросила Иринка.
— Запросто. — Сережин дедушка посмотрел на нее, на белые банты, на черные туфельки. — А такую махонькую, — добавил старый бакенщик, — проглотил бы, как пилюлю. Зверь этот не добродушный, хоть зовут его Мишкой, а хитрый. В гневе — страшный, в голоде — не знающий жалости. Кого хочешь, сожрет.
Иринка откусила кусочек окорока и тихонько засмеялась.
— Чему смеешься? — Сережин дедушка насупил висячие брови. — Думаешь, байками пугает старый бакенщик?
— Нет, — покачала бантиками Иринка и опять засмеялась. — Мне смешно: мог бы меня съесть, а вот я его… ем, — она сказала это так забавно, что все засмеялись.
— Значит, ты сильнее медведя, — проговорил, встряхиваясь от дробного старческого смеха, старый бакенщик. А дед Назар, вдруг перестав смеяться, добавил:
— Д-да… Человек сильнее медведя, но есть такие, что страшнее даже этого страшного зверя…
Через некоторое время, выпроводив всех на улицу, Иринка с Катькой принялись за уборку. Мальчики занялись обстругиванием досок, а дед Назар со старым Яковом залезли на крышу, скрежетали там листами железа, оглушительно стучали молотками. Иринка таскала ведром воду с реки, лила на крыльцо, пружинистыми прутьями веника терла добела узенькие ступеньки.
Женя, вместе с Шуриком носивший к козлам доски, все время видел Иринку. Один раз она приподнялась, поднесла вместе с веником руку к лицу, загораживаясь от солнца, посмотрела на Женю. И как тогда в темном классе, внезапно освещенном луной, его охватил восторг, так и сейчас что-то радостное, светлое, необыкновенное попросилось в сердце. Он помахал Иринке рукой и засмеялся.
Они вернулись в город, когда стемнело. Женя побежал домой переодеться. Калитка была открыта. Не удивившись забывчивости матери — он весь был переполнен сегодняшним днем, Женя прошел к крыльцу, но только поставил ногу на первую ступеньку, как услышал голос брата Афанасия. Не желая встречаться с ним, Женя юркнул за крыльцо.
Из дома вышли браг Афанасий и Кристина.
— Верь мне, брат, верь… — дрожащим от внутреннего напряжения голосом сказала Кристина. — Побоюсь я. В дом мой это сатанинское отродье ползает, любопытное, глазастое… Не дай бог высмотрят!
— Ну, ладно, — снисходительно отозвался брат Афанасий. — Не настаиваю. Однако ж не забудь, от кого зависит твое благополучие, так что приходи часа через два. Перенесем все. — Помолчал. Уже другим, слезливым тоном, будто причитая, закончил: — Часовенку, это божье место святое, слышал я, не сегодня-завтра ломать будут. Ох боже! Иисусе наш.
Кристина раболепно слушала Ивашкина. Он широко перекрестился и, спускаясь с лестницы, добавил деловито:
— А книжицу эту сегодня же прочитай и отдай кому след. Где ты ее положила?
— На столе она.
Ивашкин остановился, оборвал ее со злым испугом.
— Ум у тебя помутило, что ложишь так!
— Так никого же нет, брат Афанасий.
— Нет, — успокаиваясь, передразнил ее Ивашкин. — Нет, так будет! В таком деле опаску иметь надо.
Они пошли к калитке. Женя, еще ничего не осмыслив, подстрекаемый смутным чувством, неслышно набежал на крыльцо, заскочил в комнату и увидел на столе тонкий журнальчик. «Башня стражи», — прочел он на обложке и услышал, как звякнула на калитке щеколда. Кристина шла к дому.
«Что это? О чем они говорили? Что переносить будут?»
Невольно всплыло в памяти скатанное сегодня дедом Назаром: «…а есть такие, что страшнее самого страшного зверя». Дед Назар сказал так о людях. О каких? Почему слова эти вспомнились Жене сейчас?
Охваченный недобрым предчувствием. Женя кинулся в сени, спрятался за ларь. Он слышал, мать взошла на крыльцо. «И что это за журнальчик, что его скрывать нужно? И от кого?» — бились, как в непогоду волны, взорванные смутным подозрением мысли. Женя уже читал о сектах. В Иринкином доме он узнал и о самых злостных из них — иеговистах. Иринкина бабушка рассказывала, что проповедуют они не только веру о бога, в загробную жизнь, а говорят о Советском Союзе. Говорят плохо. И Василий Прокопьевич как-то сказал, что иеговисты действуют по указке самых яростных врагов России. Враги эти далеко за океаном, в Америке, а руки их дотянулись и до Советской земли.
«А вдруг?..» — От этой мысли Женю бросило сначала в холод, потом в жар.
Кристина двинула в комнате стулом. Женя напряженно слушал. Она вышла в сени, постояла в раскрытых дверях и пошла во двор. Весь застывший от принятого решения, но внешне спокойный, Женя вылез из-за ларя и тихонько пригнул с крыльца.
Он подождал, пока мать вошли в дом. Слышал, как она засунула в петлю крючок, и, невидимый к темноте, чуть касаясь земли ногами, побежал к калитке.
У Иринкиного дома он столкнулся с Хасаном. За забором слышался торопливый говор Шурика и звонкий Катькин смех. Когда Хасан взялся за ручку калитки. Женя сказал:
— Подожди, Хасан. Скажи, что такое «Башня стражи»?
— Не знаю, — нажимая на щеколду, полуобернулся тот к Жене. — Точно не знаю, но, кажется, какой-то журнал. Его как будто издают в Америке и привозят к нам тайно.
От последних слов Женя отшатнулся, как от удара.
— А почему ты об этом спросил? — Хасан открыл калитку и снова повернулся к Жене. — Пойдем?
— Нет… подожди… Хасан, — не проговорил, а прохрипел Женя, — Я сейчас… — Он повернулся и побежал прочь.
— Женя! — Хасан кинулся в темноту. От его крика за забором смолк смех, и несколько пар торопливо бегущих ног заспешили к калитке.
На пустыре среди монастырских развалин тревожно погуливал ветер. Словно грозя за что-то небу, подняла вверх скрюченные ветви старая, расплющенная молнией сосна. Камни, беспорядочными грудами валявшиеся то здесь, то там, казались Жене живыми, притаившимися существами.
Сильно билось сердце. Прижимая руки к груди. Женя шел, не зная толком, куда, зачем. Было страшно одному в угрюмом неприветливом месте, среди развалим мрачных, недобрых. Но слова Хасана словно толкали в спину.
Женя шел к часовенке. Он хотел увидеть брага Афанасия и мать, он хотел знать, что они будут перетаскивать. О том, что он будет делать потом, Женя не думал.
Темной круглой башней вдруг встала перед ним часовня. И Женя вспомнил свои мысли там, в больнице… Башня… каменная, глубокая. Без страха Женя смотрел на часовенку — живое воплощение его тогдашних мыслей. И сердце перестало биться тревожно. Осторожно, бессознательно, чувствуя, что сейчас нужно быть осторожным, Женя шагнул к входу.
Фонарь «летучая мышь», прикрытый так, чтобы свет не рассеивался, стоял в правом углу. Боком, похожая на чемодан, громоздилась возле поднятая с пола каменная плита. Из вдавленного ею квадрата брат Афанасий лопатой выбрасывал землю.
Видимо, почувствовав чье-то присутствие, Ивашкин, не прерывая работы, спросил:
— Ты, сестра Кристина?
Женя не ответил. Ивашкин поднял голову, ногой сбросил с фонаря прикрытие, увидел Женю и, взмахнув лопатой, ловко, как кенгуру, прыгнул к нему.
На Женину голову точно обрушилась вся круглая каменная башня; раздвоился, расстроился, размножился в десятки раз фонарь «летучая мышь». Бесчисленные огни заплясали в глазах, что-то оплело его горло, метая вздохнуть, и он упал. Последним, что отметило сознание, был крик громкий, истошный, — крик матери. Женя его узнал… И огни погасли.
Глава XXVI. Доброе утро, Женя!
Прошло четыре месяца. Давно уже уехала Иринка. Давно ходили ребята в школу. Давно в сортировочное отделение городской почты поступали письма в синеньких конвертиках со штампом «Москва» в адрес Катьки, Хасана, Сережи, Шурика и в адрес Жени. В адрес Жени письма были самые толстые.
Женя читал их по нескольку раз, подолгу писал ответы, письма его к Иринке едва вмещались в конверт.
Давно стояла зима, морозная, снежная. Давно замерзла река, нагромоздив по всей своей шири ледяные торосы. А Жене казалось: взметнула она к облакам свои волны, и водяные горы в ужасе застыли перед тем, что свершилось тогда, в тот трагический вечер в часовне.
Еще не прошла у Жени боль от пережитого. Когда искусно зашили ему раскроенную лопатой голову, он еще долго болел, а поправившись, пришел на кладбище, постоял над засыпанным снегом холмиком. Что вспомнил он, что подумал, никто не знал. Только одному Василию Прокопьевичу выплакал он свое недетское горе и сказал, что ему жалко маму.
Еще и сейчас, как только всплывали перед ним ее огромные синие глаза, ее лицо, тонкое, белое, как только слышался ему ее поющий голос, страданием сжималось сердце. В такие минуты Женя, накинув пальто, уходил в лес.
Зеленый от сосен, от лиственниц, он стоял безмолвный, тихий. Глубокий, до пояса, снег взбитым пуховым одеялом лежал между деревьями, песцовыми шапками прикрывал высокие пни, ленивыми белыми зверьками растянулся на широких разлапистых ветках. Ни звука, ни шороха… Только ударит вдруг клювом о звонкую кору дятел, и звук этот выстрелом пронесется по всей дали. А Женя задумается о птице.
Красивая она! Красные штанишки, широкие, как будто ватные, желто-зеленая грудка. Много она приносит пользы, да немного живет. Где-то слышал Женя, что через два-три года умирает дятел от сотрясения мозга. Жалко!
По своим следам и снегу, похожим на глубокие норки, Женя возвращался назад. Живет он сейчас в санатории Раздольного колхоза. Два тесовых больших дома стоят над рекой у леса. Сияют на солнце белизной своих гладких досок, разноцветными стеклами террас. Колхоз выстроил санаторий в этом году. Отдыхают в нем лучшие колхозники и лучшие ученики. Но учеников сейчас нет. Они появится здесь через два три дня, как начнутся зимние каникулы. А пока Женя один.
Да нет, разве он один! Вон бежит к нему, накинув на пышные волосы пуховый платок, румяная доярка Анна Ивановна. Ей двадцать лет, и глаза ее чем-то напоминают Жене Иринкины глаза.
— Ты куда исчез? — кричит она звонко. — Мы тебя искали. Василий Прокопьевич приехал!
От этого известия Женя на мгновение останавливается и бежит, а за ним вьются, как два крыла, полы коротенького пальто.
Василий Прокопьевич прижимает его к себе, гладит холодные волосы и строго выговаривает, чтобы Женя не ходил без шапки.
— Соскучился? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа, добавляет: — Скука не способствует укреплению организма. Если будешь скучать, не буду приезжать.
Женя смеется. Он не верит, что Василий Прокопьевич не приедет. Сердцем чует он, что этот человек с руками полузабытого отца ездит сюда не только как врач, не только как добрый человек. Что-то большее, неодолимое, как вешняя гроза, взволнованно тянет его к Жене.
Вечером он уезжает. А в санатории зажигаются огни. В большом зале Анна Ивановна танцует с Женей польку, а потом Женя поет, и молоденький усатый зоотехник — его Анна Ивановна за усы зовет «Тараканом» — аккомпанирует Жене на баяне.
По утрам после завтрака с этим самым Тараканом Женя репетирует. Он готовится к концерту, которым колхозники хотят встретить своих детей и тех, кто летом хорошо работал в колхозе. Это прежде всего Хасан с Сережей. Катьке дали путевку и за работу в колхозе, и за то, что она лучшая ученица чуть ли не во всем районе. Почти одни пятерки в течение полугодия — за все ответы, за все контрольные. Никогда не думал Женя, что Катька такая головастая!
Приезжает и Шурик. Хоть тогда в Раздольном он больше болтал, чем работал, и учится, точно хромой ходит — то пятерка, то двойка, но пригласили его потому, что уж очень хорошо он пляшет. Любо смотреть! Хоть сейчас отправляй в Краснознаменный ансамбль!
Хасан, узнав, что едет и Шурик, засмеялся:
— Выручают тебя ноги, Шурик! Но уважения к ним ты все-таки не имеешь.
— Почему? — удивился Шурик.
— Люди говорят: замечательные ноги дураку достались.
— Кто это говорит! — вскипел Шурик.
— Все, — многозначительно ответил Хасан.
— Ну, ладно… Я им покажу… Я им еще покажу, что у меня замечательнее: голова или ноги.
Хасан улыбнулся. Он знал, что Шурика нужно разозлить, и тогда все пойдет, как по маслу. Из одного упрямства перестанет Шурик хромать в учебе. Ведь он же очень самолюбивый. Не ускользнула от внимания Хасана перемена Шурика с того дня, как сидел он на дереве перед Жениным домом. Оскорбился тогда, что Хасан пришел его проверить. Оскорбился и перестал врать, перестал выдумывать, научился держать свое слово крепко.
Хасан с нетерпением ждал зимних каникул: он очень хотел увидеть Женю. С нетерпением ждали их и Катька, и Сережа, и Шурик Они тоже соскучились по Жене. Но не меньше их скучал по друзьям сам Женя.
В ночь на тридцатое декабря он никак не мог уснуть: завтра утром они приедут! А сегодня пришло письмо от Иринки. Она прислала большую фотокарточку. На фотокарточке сидит одна, грустная и обиженная, а и письме написано:
«…мой приятель Колька Жданов стал такой задавала — носит ботинки с узкими носками, курит, — и я с ним теперь не дружу, потому что он похож на Жорку. Оля пудрится… А ты еще пишешь, что я вас забыла и мне тут весело. Как бы не так! Мне даже очень скучно без вас без всех!»
Женя смотрел в грустное, обиженное Иринкино лицо и думал, что ей в самом деле там скучно.
«Завтра напишу ей что-нибудь смешное», — подумал он.
Ночь была светлая, морозная. В чистом небе в прозрачных цветных кругах плыла луна. Снег от нее казался голубим и легким. Справа темнел лес, слева, на самом юру, над рекой, стояла одинокая сосна. С детства, ничем не защищаемая от ветра, она гнулась от его жестоких налетов да так и выросла кривая, кособокая. Горбатыми своими ветвями она напомнила Жене сосну на пустыре.
Вздрогнуло и упало сердце. Мама! И ее, не узнав, ударил Ивашкин лопатой. Ударил прямо в висок, а потом, перепрыгивая через нее, через Женю, побежал, пугаясь погони.
Ивашкин… Щуплый мужичок с маленькими быстрыми глазами. Не по своей воле приехал сюда. Пригнал его в Сибирь, на север страх. Горькими проклятиями поминали его осиротевшие смоленские женщины. Полицай Черноусенко многие жизни загубил там при немцах. Не щадил ни молодых, ни старых. Продажную его совесть, черную душу, ненависть к Советской России использовали те, кому после немцев продался Черноусенко. Стал Ивашкиным. Уехал на Обь. Пожив там, перебрался сюда, поглубже. Думал в таежном этом краю обосноваться покрепче. Принюхивался, выискивая верующих. К Кристине проникся особым доверием. Фанатично верующая и бога, Кристина сразу же поддалась на новые проповеди брата Афанасия. Не сразу подвел ее Ивашкин к той пропасти, в которую столкнул. День за днем, месяц за месяцем все с именем бога подсовывал ей Ивашкин такие мысли, от которых Кристина отшатнулась бы еще год назад. Но потом стало поздно. Она верила, бездумно перила каждому слову святого, праведного брата Афанасия, присланного на землю богом, чтобы спасти безгрешные души в день страшного суда.
Преданность Ивашкину подкреплялась еще одним. Ивашкин помогал ей деньгами. Чуть ли не плача от умиления, принимала она от него эту, как ей казалось, щедрую, бескорыстную помощь брата по духу, по вере. А когда совсем запугал ее Ивашкин, то сказал правду. Кристина и задумалась. Но теперь он держал ее возле себя двойными узами: верой в бога и страхом. Конечно, Кристину не пугало то, что секта была тайная. Раз тайная, раз ее преследуют, значит, она угоднее богу. Так внушал Ивашкин. Но иногда рождались в ней смутные, тревожные мысли. Она знала теперь, кто дает ей деньги и за что: за то, что привлекает людей в секту. Но это дело, угодное богу. При чем же здесь деньги? И загнанная, неразвитым своим умишком не могла Кристина дойти до истины.
За Женю, за запутавшуюся, убитую Кристину Ивашкина судил весь город. Знал Женя, как на суде Гошкин дед, трясясь от возмущения, выкрикнул:
— Эвон ты куды тянул нас, святой отец, раздери твою душу черти. Чтоб с молитвою да на мою башку бомба упала! А вот нанося, выкуси, — и он протянул Ивашкину кукиш. — Бог богом, а Россия Америкой не станет. Она испокон веков Россия… Да и на бога я теперь наплевал! — Гошкин дед по привычке хотел перекреститься, но тут же громко плюнул и победно закончил:
— Нетути этого бога. В писании сказано: «Не убий, не укради, не лукавь». А ты убил, мово внучка деньги взаймы взял, не отдал, про все брехал, аки пес, говорил. Ивашкин, брат Афанасий, а он, видали, — повернулся старик к залу, — Усенко какой-то. Что ж это бог (или как я его теперь звать буду?) стерпел такое? Да он должон был тебя первого молоньей поразить! А не поразил. Потому, что нетути его, нетути! — закончил Гошкин дед под аплодисменты всего зала.
Если б мама осталась жива, если б узнала всю правду, может, и она изменилась бы. Не смешно, а грустно сейчас Жене, что и он верил в бога. Глупый он был. Глупая была мама. Загубила отца, чуть-чуть не загубила Женю, загубила себя. От синих глаз, от длинных светлых волос, от тихого голоса остался лишь холмик, засыпанный снегом. Холодно сейчас там, блестит на могилке снег, похаживает ветер… Глупая, глупая мама!
Луна уже ушла куда-то в сторону. Ее не было видно, только голубой снег за окнами да какой-то светлый, осязаемый воздух говорил, что луна еще в небе.
«А может, эта луна светит сейчас и в Москве?» — подумал Женя и представил себе Красную площадь. Он видел ее в кино, хорошо знал по Иринкиным рассказам. Светятся над затихшей площадью негасимые красные звезды, стоят, как на страже, возле Кремля серебристые ели, замерли в безмолвном карауле у Мавзолея строгие, недремлющие часовые.
Завтра Иринка побежит на площадь смотреть, как меняется почетный караул. Четко пройдет по звонкой площади смена и замрет у священного входа. Так было сорок с лишним лет, так будет каждый месяц, каждый год. Всю жизнь, вечным почетным караулом будут люди чтить память того, кто создал Советскую власть. Так будет всегда, потому что Советская власть построена на земле навеки.
— Динь-динь, дили-динь, — пронеслось над землей. Это бьют Кремлевские куранты. Их слышат все. И слышит Женя. И видит яркие звезды на башнях Кремля. Он смотрит на них. И глубоко, и спокойно дышит во сне…
— Динь-динь, дили-динь…
Кто-то смеется. Ах, да это же Василий Прокопьевич, дядя Вася! Как его любит Женя! Любит, как никогда никого не любил. Как хорошо Жене! Дядя Вася, площадь, красные звезды… Ничего больше не надо… Ах, нет, надо. Кончить школу, сесть в ракету и полететь к самому жаркому солнцу — Ригелю — Ориону. Здорово!
— Вот так здорово! — ясно слышит Женя. — Мы едем, торопимся, а он себе спит! — Он открывает глаза.
В комнате светло. В окна бьет солнце. А в дверях… Да не может быть, ведь рано еще! Его друзья, его товарищи!
Сбрасывая одеяло, Женя вскакивает на ноги.
— П-п-приехали, — заикаясь от радости, произносит Женя. И все смеются видя его ошалевшее, счастливое лицо.
— Представь, приехали! — визжит Катька. — С добрым утром, лежебока! — Она подскакивает к нему, целует в щеку холодными с мороза губами. — По тебе и соскучилась! Просто не представляю! — И лукаво косится на Хасана длинными изумрудными глазами. Все смеются, и, как только что в виденном сне, смеется, приближаясь к Жене, дядя Вася.
Он подходит совсем близко и берет его за плечи широкими в синих жилках руками.
— Доброе утро, сынок!
— Дили-динь… — Кремлевскими курантами прозвенело сердце.
Закинув голову, Женя смотрит в мужские глаза. И глаза эти улыбаются, забирают к себе совсем, навсегда, на всю жизнь и правдивей, чем слова, говорят:
— Доброе утро, доброе утро, Женя!
Комментарии к книге «С тобой товарищи», Тамара Федоровна Воронцова
Всего 0 комментариев