ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Тяжелой ледовой броней заковывает мороз Волгу от тверских лесов до каспийской рыжей пустыни.
Деревянный стон прозябшего мягкотелого осокоря замирает в пойме, покряхтывает жилистый дуб на пригорке; трескаются оголенные ветром курганы в заречной степи. Молодая осинка, потревоженная заячьими зубами, осыпает иней.
Хлынут на рассвете южные ветры, влажно потемнеют деревья, покачивая на ветвях прилетевших ночью грачей. Сквозь снеговые оползни прорежутся лобастым камнем-песчаником берега. Душистая дымка заголубеет над оттаявшим суглинком, румяная верба надует белесые в птенячьем пуху почки. Воркующим клекотом ручьев наполнятся крутояры, бойкие притоки кинут в Волгу вешние воды, настоянные на летошних травах. И тогда от гирла до верховья хмельная от земных соков Волга взламывает тяжкий, стальной синевы лед.
Бывает и так: намоет Волга остров. Пройдет много весен, сизая мать-и-мачеха лопушится на песках, над заводью никнет плакучий ивняк. И уже доверчивый грач вьет гнездо на вершинах деревьев, и соловей заливается в островных чащобах. Но вот река с веселой яростью бросит воды на остров, подмывая и разрушая его. Осокори, чертя зелеными верхушками по небу, падут на крутобокие волны. Прилетит грач, и соловей прилетит, а острова нет, и деревьев с гнездами нет. Как ни в чем не бывало широким разливом гуляет Волга…
Редкое событие на Волге не касалось Крупновых: почти каждое оставляло память о сосланных и убитых, о вдовых и сиротах. Временами плодовитый род едва не исчезал. Однако проходили годы, и снова от Нижнего до Астрахани среди сталеваров и речников, плотников и бродяг встречались рослые сухощавые Крупновы – пшеничной желтизны кудри на непокорной голове, устремленный приземляющий взгляд чуть выпуклых глаз да с горбинкой нос. Попадались Крупновы и на каторге в далекой Сибири…
Однажды заводские двинулись на маевку по Миллионной, мимо дома генерал-губернатора. Знаменосцами сталеваров шли Евграф и Денис. Пиджаки застегнуты на все пуговицы. Воротники голубых, шелком расшитых косовороток подпирали бритые подбородки. Подпаленные на кончиках рыжеватые усы затеняли плотно сжатые губы. Рядом с братьями, улыбаясь отчаянными глазами, вышагивали меньшаки – Савва и Матвей. Потому только и взяли мальчишек, что умели складно и звонко подпевать…
Калмыковатые казаки-уральцы на степных лохматых лошадях охватили площадь кривым полумесяцем. Из чугунных ворот Александровской казармы, дружно отбивая шаг, вышли с ружьями на плече солдаты Царицынского полка. Издали лица солдат казались безглазыми, плоскими.
Низко и грозно загудела песня сталеваров:
Шагайте без страха по мертвым телам…В густоватые басы вплелись серебряной нитью голоса крупновских пареньков Матвея и Саввы:
Не плачьте над трупами павших борцов…Уральцы блеснули клинками, припали к гривам лошадей. Тревожную дробь барабана рассыпали царицынцы. Вскинутые наперевес винтовки вспыхнули штыками. Денис велел меньшакам уходить домой. Но они еще плотнее прижались к нему, с веселой дерзостью посматривая на казаков. В руках у подростков грелись синеватые булыжники.
Как ветром сдунуло любопытных людей, шедших по тротуарам. Один на один очутились казаки и нацеленная в них плотная, будто из стали кованная колонна рабочих. Огнем полыхал над рабочими красный парус знамени. Молча, тяжелым шагом продвигались металлурги вперед. Обдавало их запахом сена и конской мочи. Подскакал урядник, замахнулся плетью на знамя. Денис перехватил и воздухе плеть, спросил строго, раздувая ноздри:
– Куда, барин, прешь? Люди идут!
Недружные залпы треснули сухо. Несколько рабочих рухнули на дорогу. И сразу стало просторно вокруг Крупновых. Взмыл разбойный свист: казаки хлынули в атаку, рассыпая над толпой мерцание клинков.
Подхлестываемый людским прибоем, Денис бежал вместе с меньшими братьями, свертывая знамя. Позади нарастал топот копыт, цвенькали над головой пули.
Голубая полуоткрытая дверь поманила к себе Дениса, но, когда он подбежал к ней, внезапно захлопнулась, ее дубовые челюсти по-бульдожьи намертво прикусили рукав пиджака. В окне за тюлевым облаком мелькнуло исковерканное страхом лицо старика: то был тесть Дениса, господин директор гимназии. Денис рванулся, и клок рукава остался в пасти двери.
Подскакал на косматой лошади сотник, прижал Крупновых к стене.
– Спрячь селедку! – урезонивал сотника Денис.
Но сотник, выкатив бараньи глаза, крутя над головой шашкой, скользящим ударом царапнул плечо Дениса.
Загородив спиной братьев, Денис сорвал с древка знамя, сунул за пазуху Матвею. Дубовым древком, на котором кровенели прихваченные гвоздями клочки знамени, ударил лошадь по раздувающемуся храпу. Она попятилась с тротуара, высекая подковами искры из булыжника. Денис перекинул через каменную ограду Савву и Матвея. На противоположной стороне улицы два калмыка, свесившись с седел, полосовали нагайками сбитого на землю Евграфа. Он вставал на колено и опять сникал к луже крови.
Денис рванулся к нему. Но сотник, выхватив из ножен шашку, двинул на него взбешенную лошадь, прижал к стене. И бородатый всадник, и косматая лошадь с разодранными, окровавленными губами казались одним чудовищным зверем. Остро почувствовал Денис, что пришел и его конец. Стянул сотника на землю, пальцы сами собой нащупали в жесткой заросли бороды хрусткое горло.
Когда же избитого в кровь Дениса вели, затянув руки назад, на аркане из конского волоса, он с тоской прощально взглянул на Волгу. Испятнанная тенями облаков река уносила редкие дотаивающие льдины.
За холмом над высокими стволами заводских труб, вспарывая черный заслон тучи, размашистым зигзагом вспыхнула первая за весну молния, весело вразвалку прошелся гром, нарушив стойкую зимнюю немоту неба.
После одиночного заключения, допросов и побоев Дениса приговорили к пожизненной каторге. Прикованный цепью к беглому преступнику, прошел он по этапу от Волги до железного рудника на берегу таежной угрюмой реки.
– Чего ты раздуваешь ноздри, принюхиваешься да приглядываешься? – придирался к Денису кривой на один глаз каторжник с серьгой. – Дорогу ищешь? Твоя дорога вона куда пролегла! – И он указал на пригорок, густо поросший березовыми крестами.
Кривого боялись даже охранники: сто два года заключения и каторги числились за ним за убийства и многократные побеги.
– Ну зачем связываешься с заводским? – заискивал перед кривым кто-нибудь из каторжников. – Он глуп, сталь варил, а начальники понаделали из нее цепи.
Сунув руки в карманы, насвистывая, кривой петлял вокруг Дениса шагом крадущейся рыси.
– Сюда попасть легко, как в омут с камнем на шее, а отсюда… – хрипел он. – Спроси мужика: не тебе чета, богатырь, два раза убегал, а потом сдался.
Богатырь был огромного роста мордвин. Денис ни разу не слышал, чтобы он сказал слово: рот зашит черными волосами, лицо заросло до самых глаз. В глазах же дегтярно-темных сгустилась дремучая, нечеловеческая тоска.
– Ты кто? – спросил его Денис.
В бороде мордвина блеснули зубы.
– Был человек, звали Ясаковым, теперь каторжник.
Однажды в барак политических зашел кривой с дружками. Каторжане отдыхали. Денис топил печку, помешивая кочергой угли. Измаянный лихорадкой Ясаков разметался на нижних нарах.
– Детка, – вкрадчиво заговорил кривой, склоняясь над хворым; ржавый гвоздь, поворачиваясь в его руке, напоминал змею-медянку. – Детка, глаз твой я проиграл в карты. Зачем тебе два? Одним-то, поди, тошно глядеть на свет?!
Ясаков вскочил, и кривой, промахнувшись, вонзил гвоздь в щеку.
Сверлящий крик выпрямил Дениса. Добела накаленная кочерга, осыпая искры, молнией блеснула над спиной кривого. Стоявшие в дверях уголовники шарахнулись врассыпную. Кривой на четвереньках выполз наружу и стал головой буравить сугроб.
Двадцатифунтовые кандалы повисли с тех пор на руках Крупнова Дениса. Но и скованный, он был грозен. Когда же особенно остервенело наседали науськанные начальством уголовники, он, взяв пальцы в замок, отбивался кандалами. Руки окольцевались в запястьях костяными мозолями.
Домой вернулся Денис лишь после революции. Не так уж изменился он, хотя и заиндевели усы, но все еще силу и ловкость таила худощавая высокая фигура.
Жена его заметно сдала: измотали два года, проведенные в тюрьме после демонстрации. Сник Денис от горькой обиды, увидев ночью на кухне маленькую состарившуюся женщину. С ней ли прожил когда-то лучшие годы? По ней ли томился тяжелой мужской тоской?
Испуганно смотрела на Дениса, прижимая к груди кухонную тряпку.
– Я пришел, Любава…
Припала она холодными губами к его руке.
– Денис Степанович, ты опоздал… Видишь, какая стала?
На допросах крепко и умело били Дениса – не плакал, только однажды выплюнул с кровью кутний зуб, а тут заплакал.
– Ну что ж, мать, показывай детей, – впервые назвал ее матерью. В спальне сгреб в одну кучу ребятишек и жену.
Уложив детей спать, загасили лампу. Остаток ночи докоротали у окна. Медленно согревался мартовский рассвет за Волгой, и в сизом сумраке привыкали глаза Дениса к изменившемуся, зачужавшему лицу жены. Тоска положила густую сеть морщин у глаз, подсушила некогда ядреную фигуру. И все же это была она, его давняя любовь, его счастье.
До старости не опускались вольготно развернутые плечи Дениса, не мутнела влажная белизна зубов. Лишь кожа на худом лице за двадцать с лишком лет работы у мартена отливала коричнево-красноватым, горячим цветом да желтели кончики подпаленных усов.
С годами выросли сыновья, поставили сосновый дом на крутом склоне, окнами на солнцепек, обнесли небольшую усадьбу камнем-дичком, омолодили сад, заложенный еще покойным дедом. С незапамятных времен повелся у рабочих обычай отмечать рождение ребенка посадкой яблони или дубка. Потому-то все прибрежные буераки вокруг заводов белели в мае садами до самой Волги.
Денис писал братьям и сыновьям, уговаривая их жить в родном городе. Но из этого ничего не выходило: по всей стране и далеко за ее пределы раскидала судьба Крупновых…
II
Матвей Крупнов уже много лет работал в советском посольстве в Берлине. Он клятвенно обещал родным в своих письмах повидаться с ними. Но отношения между Германией и СССР с каждым днем осложнялись, и Крупнов не мог выехать на родину.
Весной 1939 года обстановка неожиданно изменилась.
По случаю пятидесятилетия рейхсканцлера 20 апреля Крупнов, советник посольства, был приглашен на прием дипломатического корпуса. Матвей в это время замещал посла.
В просторном зале имперской канцелярии колыхался сдержанный гул мужских и женских голосов. В косых лучах закатного солнца группами и в одиночку бродили дипломаты, ожидая выхода главы государства. Одни были в шитых позолотой мундирах с галунами, при орденах, крестах и звездах, другие – в черных фраках. Были тут и генералы вермахта, и рейхсминистры, и министры земель, чиновники, промышленники, журналисты и партайлейтеры со своими супругами. На фоне мундиров и фраков приятно выделялись женщины различных национальностей своими платьями, прическами, белой или смуглой кожей рук и шеи. Их говор, смех, блеск глаз развлекали Матвея, и он чувствовал себя в состоянии бодрой собранности. Глаза пристально и приветливо всматривались в лица знакомых и незнакомых, когда он, припадая на правую ногу и подкручивая рыжеватые усы, проходил через зал к камину у боковой стены. По обеим сторонам камина стояли манекены-рыцари в железных доспехах, с огромными мечами и щитами. Между ними, повыше камина, – портрет Фридриха Великого.
У холодного камина, окружив пожилого швейцарца в накрахмаленной сорочке, курили молодые иностранные журналисты. Крупнов сел на свободный стул, услышал дружный смех и возгласы:
– Ну, а дальше?
Пожилой швейцарец, лукаво поблескивая из-за дыма сигары белками черных глаз, возбужденно говорил:
– Представляете себе, каково было Герингу с его весом в сто килограммов бегать за Гахой вокруг стола: «Подпишите, иначе Прага будет в развалинах». И так всю ночь бега, угрозы, впрыскивание морфия несчастному Гаже. В половине пятого старик Гаха изнемог, раскололся, подписал акт о протекторате. Год назад – Австрия, теперь – Чехословакия… Есть в этом нечто трагическое и смешное! – Смуглый человек скосил глаза на кончик своей сигары, закончил: – Так, вероятно, действуют великие личности.
Матвей саркастически улыбнулся.
– Ну, конечно, фюрер великий! – с усмешкой на концах тонких губ сказал француз. – Он даже сам признался Шушнигу в том, что великий: «Вы должны принять все условия аншлюса, иначе я уничтожу Австрию. Вы что, не верите мне? Я величайший вождь, которого когда-либо имели немцы!» После этого кто же может сомневаться в его величии?!
– Да, Гитлер в зените славы. Очевидно, он все же остановится, ограничится чехами.
– Но у него нет чувства меры. Он пересолит рагу… Долго запивать придется.
Двери кабинета рейхсканцлера открылись, и в зал вышел Риббентроп. Он принес сюда царивший за дверью дух веселья и самодовольства. Как молодой конь, выбежавший по весне на волю, Риббентроп расправил статный корпус. Счастливая розовая улыбка играла на холеном красивом лице.
Английский посол Гендерсон преградил ему дорогу; выпятив нижнюю сморщенную губу, он недовольно ворчал и хмурился. Риббентроп, вскинув брови, пожал плечами:
– Но что я сделаю? Соглашения, как и одежда, с годами ветшают, и их сбрасывают. Вечно только море! А конвенции… – Риббентроп встретился глазами с Крупновым, поспешно отвернулся. Он взял Гендерсона под руку.
– Мой друг, я надеюсь, что сегодня ваши сотрудники не спутают этот зал со спортивной площадкой, – с дружеской иронией говорил Риббентроп, очевидно намекая на недавнюю оплошность или преднамеренную демонстрацию секретаря британского посольства, который явился на прием к рейхсканцлеру в будничном костюме. – Фюрер сказал, что, если еще раз придут к нему неряшливо одетые дипломаты, он прикажет своему послу в Лондоне посетить их величество в свитере или… в трусиках…
Слуга распахнул двери. Риббентроп оставил посла и, быстро обходя стоявших на пути, направился к кабинету.
Еще полминуты багровые отсветы заката тускло поиграли на лицах людей, на латах и мечах железных рыцарей, затем вспыхнувшие под потолком массивные люстры залили зал мягким матовым светом. Послы и посланники выстроились неровной линией, лицом к высоким дверям. Матвей Крупнов оказался между турком и бразильцем. Недалеко стоял, громко посапывая, худой папский нунций, глава дипломатического корпуса.
Звучно и четко постукивая каблуками лакированных сапог, из кабинета вышел порывистой походкой небольшой человек в полувоенном сером костюме.
Матвей знал, что костюм этот олицетворял в глазах нацистов аскетическую жизнь, разностороннюю – государственную и военную, идеологическую и дипломатическую – деятельность «вождя германского народа» и канцлера империи. Так назвал себя Гитлер в своей речи на кладбище Таннеберга над гробом фельдмаршала Гинденбурга. Он отказался от президентского звания, не совместимого, по его словам, с идеалами национал-социалистской революции.
Рядом с Гитлером шел пожилой генерал, прямо державший свою атлетическую фигуру, затянутую в мундир. Жесткий взгляд, каждая складка сурового гордого лица генерала дышали солдатской решимостью. Матвей Крупнов признал в нем своего давнего недруга еще по Брест-Литовским мирным переговорам Вильгельма Хейтеля, брата бывшего владельца металлургического завода на Волге.
Надменно, свысока относился тогда к нашей делегации генерал Гофман, типичный пруссак, высокий, плотный; в своей каске с шишаком он напоминал настоящего бога войны. Его армии продолжали вторжение в западные области России, а он, затягивая переговоры, вел острую полемику с главой советской делегации, ударяя кулаком по столу.
На всю жизнь, как глубочайшее личное оскорбление, запомнил Матвей, секретарь советской делегации, унижение и горечь тех дней, хотя умом и понимал необходимость подписания тяжелого, зверского, позорного мира.
Плотно сцепив зубы, Крупнов пристально смотрел на Хейтеля. Тогда, в Бресте, это был еще молодой, румяный, улыбчивый полковник в свите принца Баварского. Теперь это хмурый, надменный фельдмаршал, такой же воинственный, внушительный, как его учитель Гофман…
С некоторым опозданием из кабинета выплыл и, оттеснив своей огромной фигурой Хейтеля, встал рядом с фюрером главнокомандующий военно-воздушными силами империи. Мундир из особого сукна сизого цвета, на ногах красные юфтевые сапоги с позолоченными шпорами. Иконостасом сияла широкая грудь, увешанная орденами, волевое лицо слегка подкрашено, на пухлых пальцах сверкали драгоценными камнями массивные кольца. Матвей знал, что страсть Геринга к оригинальным костюмам безудержна: на охоту ходил в одежде, сшитой в подражание древним германцам; на доклады к фюреру являлся в черных лакированных башмаках.
Официальные приемы и банкеты проходят по заранее разработанному плану. Присутствие на них составляет нередко одну из скучнейших обязанностей дипломатических чиновников.
И на этом приеме все шло почти так же, как и прежде: Гитлер сказал горячую речь, начавшуюся, как всегда, словами: «Когда я в 1919 году решил стать политическим деятелем…» – и закончившуюся тоже, как всегда: «Я не пойду на уступки и никогда не капитулирую». Старейшина дипломатического корпуса, папский нунций, выставив свой длинный коричневый нос, поздравил рейхсканцлера с пятидесятилетием, шеф-адъютант полковник Шмундт прочел адрес от немецкого народа, потом Гитлер стал обходить послов так же, как это было на прежних приемах.
Матвей со скукой ждал конца. И вдруг что-то произошло необычное, и это заметили все. Раньше Гитлер без задержки пробегал мимо советского дипломата и подолгу беседовал с посланниками даже маленьких государств, теперь же он энергично жал руку Крупнову обеими руками, улыбаясь из-под черной с проседью пряди волос, заглядывал в его глаза.
– Как вы чувствуете себя? Как учатся в Берлине ваши дети? – спрашивал Гитлер, очевидно путая Крупнова с послом, у которого были два мальчика-школьника.
Матвей, погасив в глазах озорной огонек, слегка склонив белокурую, с завитками у седеющих висков голову, учтиво поблагодарил Гитлера за внимание и сказал, что с детьми все хорошо.
Гитлер, видимо забывшись, не выпускал его руку из своих мясистых, влажно-горячих, нервно вздрагивающих рук.
– Как здоровье вашей супруги? – продолжал он, не скрывая того, что ему нет никакого дела ни до жены, ни до детей чужого человека, но что он интересуется ими по соображениям совсем иного порядка, более высокого, чем обыкновенные человеческие интересы.
И хотя Матвей был одинок, он ответил рейхсканцлеру:
– Спасибо, все живы-здоровы.
– О! В Берлине нет места унынию и недомоганию. Немцы – жизнерадостная нация. Освежающе действуют немцы даже на меланхоликов и пессимистов. Не правда ль?.. Как вам нравится берлинская весна?
– Спасибо, господин рейхсканцлер, погода проясняется…
Гитлер продолжал капризным тоном избалованного и пресыщенного властью человека задавать вопросы, которые в устах рядового гражданина ничего не значат, кроме холодной учтивости. Но эти же пустые слова, произнесенные государственным деятелем, воспринимаются как намек на что-то значительное в политике государства.
Так поняли это все, кто слышал вопросы Гитлера, и тут же отметили в своей настороженной памяти, что канцлер неспроста любезен с советским дипломатом. Так понял это и Матвей Крупнов.
И все-таки он с невозмутимо ровным вниманием пожившего человека ждал, что еще скажет канцлер. Но канцлер вдруг задумался, он молчал долго, а со стороны казалось, если бы молчание длилось час-другой, Крупнов все равно не отяготился бы этим. Наконец Гитлер выпустил руку Матвея и, заглядывая снизу вверх в его лицо серо-стальными сверлящими глазами, сказал отрывисто, громко:
– В Берлине нет места унынию!
Он повернулся на каблуках и, сутуля круглую спину, расторопно двинулся вдоль стоящих изломанным рядом послов.
Геринг подмигнул Матвею запросто и, толкнув локтем в бок Риббентропа, тихо сказал, что этот белокурый горбоносый русский, несомненно, ведет свою родословную от викингов и что стоило бы поближе познакомиться с ним.
Риббентроп взял Крупнова под руку. Министр ласково улыбнулся, как будто бы совсем недавно не было ни вражды, ни оскорбительных сцен, вроде случая 18 марта: тогда Матвей почти силой вручил ноту протеста против захвата Чехословакии, не обращая внимания на резкие возгласы министра: «Я не принимаю! Я получил это но почте. И фюреру так скажу: по почте!»
Но так было в марте, теперь же многое изменилось. Риббентроп пригласил Крупнова на концерт и пошел к Гитлеру, который в это время отрывисто говорил что-то послу Польши Липскому.
Матвей чувствовал на себе любопытные взгляды. Он не спеша достал платок, вытер руки и снова сунул его в карман.
Выражение особенного внимания к Матвею явилось заразительным примером. Японский посол генерал Осима напомнил Матвею, как они однажды вместе отдыхали в Карлсбаде. И тут же сказал, что среди дипломатов прихрамывают двое: мудрый старик Мамору Сигемицу и Матвей Крупнов, которого, несомненно, ждет блестящая карьера.
Матвей ответил, что приятно, когда в тебе находят схожее, пусть даже в недостатках, с таким… – он чуть задумался – выдающимся дипломатом, как Мамору Сигемицу.
Гостей пригласили пройти в сад. Некоторые пожимали плечами: на улице было холодно. Ветер качал распустившиеся деревья. Быстро летящие облака, подсвеченные снизу огнями города, сыпали мелкий дождь. Гостей провели в большой шатер, составленный из нескольких брезентовых палаток. Там было тепло от электрических печей. Француз, шутивший недавно у камина: «О, конечно, фюрер велик, он д а ж е с а м признался в этом», – сказал, поравнявшись с Матвеем, что шатер – выдумка Геринга, который хотел воссоздать палатку Оттона Великого, но не нашлось достаточно звериных шкур, и он ограничился брезентом. «Однако крепкий, густой дух древних тевтонов чувствуется и под этим брезентовым шатром», – заключил, подмигнув, француз.
Все уселись перед эстрадой-времянкой. Концерт, который должны были открыть танцоры Гелфнеры, не начинали, потому что именинник хотел сидеть рядом с киноактрисой Ольгой Чеховой, а она где-то задержалась. Актриса не явилась, и огорченный канцлер вскоре покинул шатер.
Молодые слуги в белых перчатках разносили вино. Матвей взял рюмку и отошел к железному стояку. Два офицера – немец и итальянец, – смеясь, взяли с подноса по две рюмки.
– Фюрер не пьет. Мы выпьем за него. Вы видели парад в честь его юбилея? – сказал немец.
– О, парад потрясающий! – воскликнул итальянец. Он взглянул на Матвея огромными глазами, повторил: – Потрясающий!
– А батальон знаменосцев? Со знаменами вермахта приветствовали своего великого фюрера. Я за фюрера выпью адский огонь!
Вернувшись поздним вечером в посольство на Унтер ден Линден, Матвей, разбирая почту, нашел письмо от родных. Почувствовал затаенную тревогу брата и невестки за старшего сына Костю. Несмело и наивно просили они «разузнать, жив ли Костя или уж нет его». Матвей догадывался, что племянник-летчик воевал в Испании, но что с ним случилось после падения республики, не знал. Опустив веки, он ясно видел сосновые рубленые стены родного дома на Волге, лица близких. Вспомнилось, как двенадцать лет назад гостевал у брата, гулял на свадьбе Кости. Сильно, до тоски, потянуло домой. То была острая, неподвластная разуму горечь, не покидавшая Матвея много дней.
С таким настроением он отправился однажды на заседание рейхстага, куда пригласил его сам министр иностранных дел.
В рейхстаг пришел минут за десять до начала заседания, в дипломатической ложе сел позади всех.
– Рузвельт одарен талантом тонкой иронии, – возбужденно говорил польский посол граф Липский. – В послании к фюреру он писал: «Вы утверждаете, что не желаете войны. Если это верно, то и не должно быть никакой войны». Держу пари, Гитлер сейчас протрубит отбой.
«А по-моему, он опять назовет президента продавшимся евреям и потребует Данцигский коридор», – подумал Матвей.
Гитлер вышел на трибуну в обычной форме партайлейтера. По пунктам высмеивал он послание президента Рузвельта.
– Они не понимают Германию, – говорил рейхсканцлер. – Германия внесла свой вклад в дело мира, установив протекторат над Моравией и Богемией, присоединив к себе Австрию и Клайпеду. Пусть сами правительства Бельгии, Голландии, Балканских стран, о которых печется самоуверенный господин Рузвельт, скажут: угрожаю ли я им? – Гитлер посмотрел на дипломатическую ложу. – Они не посмеют так сказать, ибо это была бы ложь. А я никому не прощу лжи! Я беспощадно покараю лжецов, на каком бы континенте они ни находились!
Когда Гитлер, угрожающе возвысив свой резкий голос, крикнул, что Данциг все-таки будет возвращен Германии, польский посол Липский встал и вышел из ложи, держась за спинки стульев.
Послышался рев, когда Гитлер, не стирая слез со своих трясущихся щек, прокричал, что Германия должна расшириться или погибнуть: третьего пути ей не дано провидением.
Матвей нередко слышал воинственные речи канцлера, но никогда еще предчувствие близкой катастрофы не угнетало его с такой силой, как сейчас. И пожалуй, впервые за свою многолетнюю дипломатическую службу он всем существом почувствовал смертельную угрозу, но не себе (жизнь дипломатов меньше всего подвергалась опасностям войны), а родным. Долго ли еще могут они жить спокойно или им придется страдать и умирать на войне? Он сам когда-то был солдатом и на всю жизнь запомнил зверскую жестокость войны. На этот раз она будет еще бесчеловечнее. Ярости больше, оружие уничтожения совершеннее и мощнее.
Вернувшись в посольство, Матвей позвал в кабинет шифровальщика с бумагами. Сообщения о трудностях московских переговоров между Советским Союзом и англо-французской делегацией укрепили его вывод, что единого фронта против Гитлера не получается.
Три недели назад Советское правительство предложило Англии и Франции заключить пакт трех держав. Чемберлен отказался. Английский и французский послы вели открытые переговоры в Москве, здесь же, в Берлине, англичане вели тайные переговоры с Германией и, судя по всему, придавали им большее значение, чем московским переговорам. Насколько мог судить Матвей по имеющимся у него сведениям, англо-французские политики давали понять Гитлеру, что у Советского Союза нет союзников.
Шифровкой Матвей сообщил в Москву о неожиданном внимании к себе со стороны канцлера и министра иностранных дел, о бурном энтузиазме членов рейхстага, о тайных переговорах англичан с немцами. На этот раз он позволил себе высказать свою оценку последних событий: англичане чересчур увлеклись своей обычной дипломатической игрой – столкнуть лбами немцев и русских, но Гитлер, очевидно, не склонен в данный момент нападать на Советский Союз, скорее всего, он намерен нанести удар по Версальской системе.
Матвея вызвали в Москву.
III
На прием к Можайскому, ответственному работнику европейского отдела, Матвей отправился через два часа после того, как его самолет сел на Центральном аэродроме.
Можайский тяжело привстал и вышел из-за стола навстречу Матвею, указал налитым красным пальцем на стул, снова поместил в кресло свое полное тело, поерзал с полминуты и запахнул полы бурого пиджака. Этот человек, за всю свою пятидесятилетнюю жизнь не выезжавший дальше Можайска, как шутили над ним сослуживцы, считался знатоком «европейских проблем», печатал в энциклопедии статьи о западных странах. Он вынул из ящика стола расшифрованную и перепечатанную на машинке докладную Крупнова, поутюжил пухлой ладонью.
– Да, нынче многие носятся с прожектами спасения мира. Вы, Матвей Степанович, оказались смелее всех: обвиняете нашу дипломатию в привычке думать по старинке, – сказал он бархатным, веселым голосом.
– Если позволите, Сергей Сергеевич, могу добавить к докладной…
Можайский с кроткой покорностью судьбе выслушал Крупнова, потом, глубоко вздохнув, с дружеской настойчивостью посоветовал, чтобы Матвей подавал факты, только факты! А делать выводы, слава богу, есть кому и без Матвея и без него, Можайского!
Чувствовалось его непритворное довольство тем, что не приходилось ему ломать голову над осмысливанием фактов, потому что есть люди, почему-то обязанные делать это за него.
Хитро и мудро улыбаясь, покачивая лысой головой, Можайский высказал предположение:
– Не потому ли товарищ Крупнов завышает военный потенциал Германии, что много лет смотрит на парады у Бранденбургских ворот и давно не видит демонстраций на Красной площади? А? – И с наивной детской прямолинейностью закончил: – Не окислилась ли душа в смрадном климате гниющего мира?
Он умел говорить оскорбительное таким обезоруживающе приятельским тоном, что обижаться на него и тем более выказывать обиды было невозможно.
– О, я ничего так сильно не желаю, как смотреть парады на Красной площади! – воскликнул Матвей и, затаив недобрую улыбку под усами, закончил мечтательно: – И по возможности дальше Можайска никуда не выезжать.
С безграничным оскорбительным добродушием ответил на этот выпад Можайский:
– Я постараюсь, чтобы ваше горячее желание было учтено.
Матвей встал, повертел в руке ореховую палку.
– Прошу устроить встречу с наркомом, – сказал он.
На другой день Крупнова принял заместитель наркома, сдержанный старый человек с нетвердым взглядом поблескивающих из-за пенсне глаз. Сорок минут длилась беседа в присутствии Можайского. Тот неподвижно, туго сидел в кресле, не проронив ни слова. Замнаркома сказал в заключение, что Матвею прядется снова выехать в Берлин, теперь уже в качестве первого советника.
– Если, конечно, германское правительство признает вас персона грата, – с улыбкой уточнил он.
Выйдя вместе с Можайским из кабинета, Крупнов не удержался от соблазна уколоть его:
– Вы, Сергей Сергеевич, не хозяин своему слову: не избавили меня от необходимости смотреть парады у Бранденбургсних ворот.
– Не задирайте, Матвей Степанович, дело оформляю я. Могу так расписать ваши подвиги, что Гитлер с испуга откажет вам в агремане… Подумайте лучше, в каком санатории проведете отпуск.
– У себя на Волге. В Сталинграде я меньше всего буду чувствовать вашу заботу обо мне.
И они оба засмеялись.
…На последнем перегоне Матвей побрился, почистился и уже больше не отрывался от окна вагона. Май был по-летнему жаркий, радовала молодая зелень лесов и полей. Когда же издали увидел Волгу, старинный, закоптелый, залитый солнцем вокзал, услыхал круглый, окающий говор расходившихся по перрону людей, давняя, по-сыновьи нерассуждающая привязанность к брату и невестке ожила в сердце во всей силе и чистоте. Куда девалась многолетняя осмотрительность, железная выдержка! Обнял старую проводницу-землячку, с которой в пути пил чай, слушая ее рассказы о родном городе, совсем по-мальчишески перекинул через плечо макинтош на шелковой подкладке, встряхнул чемодан и вышел на платформу, слегка прихрамывая. Быстрые, зоркие глаза искали в толпе Дениса. В углах большого мужественного рта играла под усами ожидающая улыбка.
Дениса не было.
Парень в голубой тенниске, в накинутом на левое плечо пиджаке, выделяясь светло-желтой головой среди кепок, шляп и военных фуражек, энергично протиснулся к Матвею. Глядя прямо в его лицо горячими глазами, смягченно окая, сказал с веселой самоуверенностью:
– Конечно! Вас-то мне и надо. Вы – дядя Матвей!
– Да, я Матвей и к тому же дядя. А ты, конечно, мой племянник, это я вижу по твоему смелому носу. Но как зовут, убей господь, не помню. Миша? Саша?
– Юрий.
– А-а-а, тот самый Юрка, который совсем недавно был вот таким сорванцом, убегал в Астрахань… Ну как же, помню!
– В Астрахань бегал Мишка.
– Ах, Мишка! Но ты тоже проказничал. Ну а теперь каков? – Матвей снизу зацепил пятерней мягкий чуб племянника, сбитый ветром на лоб, пристально заглянул в глаза: слегка выпуклые, голубые, они удивили неожиданно жестким и насмешливым выражением. Впрочем, такое выражение было мгновенным, как блеснувшая на ветру искра. Юрий улыбнулся открыто, только тонкие ноздри шевелились норовисто. Он отнял у Матвея чемодан, взял дядю под руку.
– Есть что новое о Косте? – спросил Матвей.
– Мы ждем новостей от вас.
– Пока нечем порадовать, друг мой.
За чугунной оградой на привокзальной площади сели в старенькую машину. Юрий вел ее с привычной ловкостью по узким улицам старого города, искоса, с любовной лукавинкой поглядывая на Матвея.
– Гм, дядя! Я чаял встретить этакого лощеного джентльмена, а вы по-прежнему волгарь.
– Ну, если все племянники остры на язычок, заклюют старика до синяков! Сколько их?
– Скажу, Матвей Степанович, лишь ориентировочно. Считайте: Костя, Миша где-то мотается в поисках смысла жизни, под орлиным крылом отца – Саша, отрок с вас ростом, Лена-сорвиголова да я. Темный лес! А там двоюродные, троюродные, ваш плетень нашему забору родня. Каждому по баранке купить – зарплаты не хватит.
– Хорошо! Родня прокормит!
– С верховья начинайте: нахлебничать по неделе у каждого Крупнова, и жизни не хватит дойти до Астрахани. Иной раз опасаешься ругнуться: а вдруг родню обложишь? Отец советует: считай каждого рыжего своим – не промахнешься.
– Ну как он, Денис Степанович, крутой и веселый по-прежнему?
– Отцу нету износа, хватит его на сто лет. Правда, веселости поубавилось… Жалко особенно мамку. Тревожится о Косте… И еще ведет с кем-то или с чем-то спор, этакий внутренний, тяжелый и немой спор. Все чаще вспоминает, рассказывает о подпольных подвигах своего поколения. Отец временами даже краснеет. А его бог не обидел гордостью. Кажется, мамака не все понимает и принимает в молодежи.
Матвей вприщурку, с холодком посмотрел на четкий, строгий профиль племянника.
– Сколько тебе лет? – спросил с обманчивым простодушием.
– Двадцать семь, Матвей Степанович. А что?
– У тебя молодое лицо и… мысли. Прости, друг, я тоже старею… не все понимаю, например, в Можайском… Есть такой работник у нас: лысый, а мысли моложавые, бойкие.
А вот и стена, через которую когда-то Денис во время разгона демонстрации перекинул Матвея и Савву.
– Останови, Юра, машину.
Матвей, сгибая в дверцах широкую спину, вылез из машины, снял шляпу и пошел к стене, как показалось Юрию, с необычайной осторожностью. Навалился грудью на стену, ощупывая шероховатые, нагретые солнцем камни. В прогал между складскими постройками тянуло с Волги сладковатым запахом размокшего дерева.
…Да, Юрию, конечно, было около года, грудь сосал, когда хоронили расстрелянных и порубанных рабочих. Брел тогда Матвей вместе с Любавой (несла на руках Юрку) за тринадцатой телегой, на которой стоял гроб с телом Евграфа, и, не поднимая тяжелых глаз, гонял желваки на туго сведенных челюстях.
«Эх, Матвей, Матвей, похож ты на раскаленное железо: голыми руками не схватишь, а куда ни брось тебя, пожар вспыхнет», – сказал тогда старый мастер.
Через год началась война, Матвея отправили на фронт.
С тех пор и началась беспокойная, но нравившаяся ему жизнь…
В Карпатах перед самым броском в третью штыковую атаку командир батальона, черкесский князь, сказал Матвею:
– Выбирай, ефрейтор, виселица… – князь, щелкнув языком, сжал свой кадык двумя пальцами, – виселица или… смерть в атаке. Я долго терпел твою большевистскую работу, дальше терпеть присяга не велит…
Атака захлебнулась. Ранним утром нашли князя под скалой у родника: лежал навзничь, пониже газырей грудь прострочена пулями, под смоляными усами холодно белел оскал зубов, страдальчески и гневно уставились в небо стеклянные глаза. Смерть князя поставили в вину Крупнову.
Ночью в землянке под дубовым накатом заседал военно-полевой суд. Решали быстро. Сорвали погоны. Прочитали смертный приговор.
– Руки развяжите, он же солдат, – сказал капитан Агафон Холодов, заменивший погибшего командира батальона.
Он вместе с конвойными вывел Матвея из землянки. Высоко в небе лопнула ракета, зеленоватое ослепляющее сияние окатило скалы, деревья, задранные стволы пушек, штыки на ружьях конвоя. Глубоко в расщелине пенилась среди валунов река. И в то самое мгновение, когда померк тревожный свет ракеты и тьма залила глаза, капитан шепнул:
– Бегите, земляк…
Матвей прыгнул в пропасть. Опомнился на берегу ручья, жадно пил холодную воду, потом полз, волоча переломленную ногу. Подобрал его охотник-русин. Лечил русин травами. К осени Матвей добрался до Петрограда, на Васильевском острове приютил его знакомый рабочий. Несколько раз Крупнова под различными фамилиями – то шведского инженера, то коммивояжера – посылали в нейтральные государства для связи партийных организаций России с Лениным (пригодились занятия иностранными языками с Любавой).
…Вернувшись к машине, Матвей удивленно сказал:
– Вот и повстречался с прошлым… Оказывается, на это нужно всего-навсего семь минут. А ведь жизнь, молодость, ветла над Волгой… Много грустного, милый мой… – Рот его сурово сомкнулся под усами.
Жалость к дяде подсказала Юрию резковатые слова:
– Если прошлое портит настроение, оно недостойно воспоминаний.
Матвей сдержался, чтобы не спросить племянника, бывал ли он дальше Можайска.
Дорога, спускаясь к Волге, петляла восьмеркой между садами и домами на холмах и косогорах.
– А мне, понимаешь, вспомнилось, как от той стены увели твоего отца на пожизненную каторгу. Мать в одиночной камере родила преждевременно. Мишей назвали… Болел оспой. Трудный ребенок… Старею, Юрий Денисыч, старею, вот и потянуло постоять у той стены… Огорчает или радует прошлое – оно мое! Как знать, может, и ты когда-нибудь вернешься издалека и тебе захочется отыскать свою единственную ветлу над рекой…
Юрий оторвал руку от баранки, дружески сжал локоть ДЯДИ.
– Простите, Матвей Степанович. Обижать вас не хотел, родителей тем более. Я имел в виду свое прошлое, оно ведь тоже есть у меня. Откровенно, я признаю достойным внимания лишь то, что повышает активную энергию, будь это прошлое или настоящее, все равно! Вывод из моей жизни, и я никому его не навязываю.
– Хорошо, хорошо, ссориться не будем. Просто я соскучился на чужбине по родине. Вот и развезло. Я ведь забыл, что тебе двадцать семь.
IV
На пристани, пониже двухпалубного дебаркадера, Юрий подвел дядю к плоту. У плота покачивался на волне голубой катер с решительной черной надписью на борту: «Гроза». На корме стояла девчонка лет шестнадцати в ситцевом выцветшем сарафане. Ветер откидывал назад желтые в спутанных завитках короткие волосы, а она, подняв тонкое загорелое лицо, выпятив подбородок и будто нюхая воздух, раздувала ноздри. За девчонкой на корме, закрутив колечком хвост, бдительно навострил уши рыжий пес.
– Ленка! Нежданная ты радость! Передаю тебе дядю! Не утопи! – закричал Юрий, затенив ладонью глаза. – Скажи старикам, дома буду поздно. На оползни пойду. – Обернулся к Матвею: – Нежданной радостью зовем девчонку потому, что мамака и отец сами не ждали ее на свет божий. Вы с ней будьте бдительны: через край отважная.
Лена ловко сиганула с катера на плот и, перепрыгивая с бревна на бревно, не глядя под ноги, подлетела к Матвею. Замерла перед ним будто вкопанная, составив вместе босые ноги, длинные, как у жеребенка. Была она тонкая, угловатая, с острыми локтями, с выступающими загорелыми ключицами. Серые с голубинкой глаза глядели в лицо Матвея прямо и смело.
– Так вот вы како-о-оп! – едва перевела дух от удивления.
– Како-о-ой? – Матвей грозно пошевелил усами.
– Как будто… пират… – выпалила Лена и покраснела вся, от упрямого лба до ключиц.
– Пират? Ну, тогда принимай меня на свой корабль.
Обнимая племянницу, Матвей почуял приятный запах нефти и тут только заметил: сползающий с худых плеч сарафанишко и даже завитки волос на высокой прямой шее в фиолетовых пятнах мазута.
Дядя уселся на среднюю банку, позволив псу Добряку обнюхать руки. Лена, бредя по колено в воде, столкнула катер с мели, влезла и, отжав подол сарафана, завела мотор.
Сквозь голубую колыхавшуюся дымку испарений жарко припекало перед закатом солнце. Матвей нахлобучил шляпу на башку Добряка, зажмурился, расплываясь в блаженно-шалой улыбке. И казалось ему, что не первый день плавает вместе с отчаянной Ленкой, с ее лопоухим добродушным псом.
А она, норовя угодить дяде, круто перекладывала руль, и катер, кренясь то вправо, то влево, сумасшедше прыгал по волнам. Холодные брызги обдавали то щеку, то затылок Матвея. Он похохатывал с принужденным бесстрашием, на всякий случай прикидывая на глазок, далеко ли до берега.
– Не боишься аварии?
– Дядя Матвей, я ориентируюсь на Волге не хуже, чем иная домохозяйка в своем корыте.
– А мама не бранит за… такое атаманство?
– Кто? Мама? – Изумление расширило зрачки девчонки. – Мать не наседка, не унывака. Опекать не любит… Вот поставим с вами паруса – и айда по Волге.
– Ты похожа на мать, Леночка. Наверное, такая же смелая, – сказал Матвей. Позже он покаялся, что похвалил девчонку.
Сузив глаза, она направила катер между буксиром и пузатой деревянной баржей. На барже ругался толстый водолив, грозя кулаком.
Через минуту милицейский катер терся бортом о крупновский. Лена, поглаживая пальцами горящие щеки, неохотно выслушивала назидания молодого бравого милиционера:
– Ты что, желтая твоя голова, а? Хочешь, чтобы опять арестовал твой корабль? Стоял он неделю на приколе – не помогло тебе, поставим на всю навигацию.
– Была бы я летчиком! В небеса, наверное, милиция не станет подниматься и свистеть.
– Милиция поднимется и опустится куда надо. И засвистит. Учти! Ладно, вези человека-то, пока не утопила.
– Утопила? Кого? Этого? Да вы знаете, товарищ Евграфов, что он переплывал Волгу в осенний ледостав? А?
Милиционер козырнул.
– Прошу прощения, гражданин, вы кто такой?
– Я дядя, просто дядя. И очень рад, что есть у меня племянница-сорвиголова.
– А, вон что! – глубокомысленно протянул милиционер. – Ну тогда следуйте по своему назначению.
Катер дробил волну вдоль кромки берега, рассыпая гулкие на воде, выпуклые звуки.
– Лена, ловко ты милиционеру сочинила про меня!
– Я? Сочинила? – Лена врезала катер носом в песчаную отмель, заглушила мотор, вскочила на корму. – Вы помните вон ту сутулую церквушку? Ведь это правда, однажды ночью вас подняли с постели? Ветер у-у-у! Адский буран… В лодке под плащом прекрасная девушка и парень. Переправились. Разбудили попа: «Венчай, батюшка!» Проворно, рысцой обводил поп молодых вокруг аналоя. А когда вернулись домой, отец невесты нагрянул с полицией. И дочери – проклятие вместо приданого. Скажите, Матвей Степанович, разве это было не так?
В первую минуту дядя хотел поправить Лену: брат не будил его, потому что Матвей и Люба раньше спустились к реке; не было бурана. Но он взглянул в глаза девчонки и поверил в ее правду. «Наше прошлое принадлежит нашим детям, и они поступают с ним так, как им лучше. Что ж, им жить».
Раскачали и сдвинули с отмели катер. Проплыли мимо исковерканных оползневых бугров, суровых морщин и трещин по крутосклону. За известняковой лысой горой в лесистой распадине хоронился в садах рабочий поселок. А дальше на север, за слюдяным маревом, меж каменных отрогов, нацелились в небо заводские трубы. Густились над ними облака, сотканные из разноцветных дымов.
В одном из побеленных домиков окнами на рдеющий над солончаками закат когда-то жила под вишней рыбачка, его первая любовь… Не под эту ли седую иву прибегала она на свидания и, схватив его за пояс, притягивала к себе? Улыбались глаза под крапленным белым горошком платком, пахли губы солнцем и вишней. Зачем она понесла хлеб ему в осажденную карателями избушку на острове? Вражья пуля ударила ее в висок.
Не отрываясь от сладко саднящих сердце воспоминаний, недоумевая, почему давно отболевшее вдруг ожило такой щемящей явью, Матвей все же слышал Лену.
Девочка рассказывала: косогор ползет, ломая дорогу; пивная (вот гадюшник!) вместе с буфетчицей и развеселыми грузчиками съехала вчера в Волгу. Рэм, сталевар, спьяну не разобрался, выпрыгнул из окна гадюшника и поплыл к тому берегу, но, постигнув свою ошибку, вернулся почти с середины Волги и снова сел за недопитую кружку пива. Ну разве этот Рэм или наш Саня – орлы? Воробьи они! Орел – это наш Костя!
И опять затаенная семейная тревога слышится даже в звонком голосе Лены:
– Где же теперь он, наш Костя?..
Разваливая носом сникшие над водой кусты молодой ветлы, катер пристал к бурому, полированному волной камню. Матвей сошел в загустевший сад, в теплую тишину крепкого цветочного настоя. За белым разливом вишняка голубела крыша соснового дома со светелкой. За домом, на пригорке, темновато в сумеречном таинстве, зеленела могучая ветла в корявых латах коры. Предание говорило, будто посадил эту ветлу кормчий Степана Разина Модест Крупнов, бежавший сюда, в Вислую дубраву, после жестокого поражения вольницы у высоких берегов Симбирска. Мало ли легенд на Волге!
Из-за яблони вывернулся кудрявый подросток крупновского покроя, несмело потянул макинтош, заглядывая снизу в лицо Матвея карими, блестящими, как звезды, тревожными глазами.
– А в Испании бывали?
– Не успел, – и Матвей погладил мальчика по голове.
Маленькая старушка в шерстяной телогрейке, в черном платке концами назад проворно сбекала по ступенькам веранды. Матвей нагнулся, и они поцеловались.
Вразвалку подошел Денис, крепко, в замок, сжал Матвея и даже озорно крутнул вокруг себя.
– Пахнешь, братан, как сиреневый куст… Хорош, хорош! – Улыбались выпуклые заслезившиеся глаза, вздрагивали крылья носа, составлявшего почти прямую линию с крутым невысоким лбом. – Но и мы с Любавой решили не сдаваться. Верно, мать?
– Съедутся ребятки – отправимся на Лебяжий проранок. Я, Мотя, сяду с тобой на пару за весла. Не гляди, что сухая! Я двужильная.
– Ты по-прежнему кипишь и искришься… И не стареешь! Я рад! – горячо говорил Матвей именно потому, что Любовь рядом с Денисом выглядела старухой.
Зажмурившись, она покачала головой.
– Скажу тебе, Матвей, по секрету, смотри, Денису не проговорись: старуха я слепая, зубы съела. Но это между нами!
– Ври больше, Любушка, ври! Не постарели, не подряхлели, а возмужали, за силу взялись, – сказал Денис.
– Все мы возмужали! – подхватил Матвей. – Какие наши годы! По пальцам сосчитаешь.
– Ладно, парни, возмужали так возмужали! – согласилась Любовь и тут же с грустной, увядшей улыбкой уточнила: – Так приятнее думать.
Сумерками Матвей, распаренный после бани до младенческой розоватости, с расчесанными на косой пробор волосами, в шелковой пижаме и домашних туфлях, с полотенцем на шее зашел а столовую. В простенке между окон все та же старая картина местного художника: над смутной чернетью лесов, над Волгой занималась заря. На другой стене портрет молодого Ленина, пониже семейные фотографии.
Мурлыкал начищенный самовар. Наискосок, опоясанная серебристой лунной тропой, виднелась из раскрытого окна Волга в прогале сада. Засучив рукава рубахи, Денис положил на стол широкие, окольцованные в запястьях костяными мозолями руки. Требовательно и ласково взглянул на брата.
– Рассказывай, как жил, что видел, о чем думал. Судя по всему, дымом пахнет. Так, что ли?
Любовь выпростала из-под седых волос маленькое бледно-желтое ухо.
– В чем их сила? Где у них слабо? Могут сваляться в один клубок все эти гады и попереть на нас? Правда, какая лежит сверху, мне известна, копни поглубже, Матвей Степанович, – сказал Денис.
– Если бы Англия и Франция пошли на союз с нами, это отрезвило бы Гитлера. Ведь Германия рискует уподобиться свече, подожженной с обоих концов. Но Жорж Бонне уговаривает Риббентропа: мол, оставьте нам наши колонии, и Украина будет ваша. И заранее скорбит, как бы Германия не была разгромлена при помощи Советского Союза. Он так и говорит: «Лучше война с Гитлером, чем союз со Сталиным». Гитлеру уступают, втайне восторгаясь его наглостью и силой.
– Донимать тебя вопросами не будем пока, скажи только о главном: армия сильна у фашистов? А то как-то докладчик на заводе ссылался на французскую газетку, а в ней сказано, что танки у Гитлера пустяковые, вроде навозных жуков. Мол, едва до Вены половина танков доползла. И будто за ним плетется небольшая шайка бандитов. И сам он вроде припадочной кликуши и дремучий дурак. – Денис, помолчав, строго добавил: – Начистоту говори, мы к правде привыкли. А если нельзя, давай помолчим.
– Танки как танки, не хуже французских, думаю. А промышленность у немцев мощная – своя и чехословацкая. Бешено вооружаются. Гитлер среднего роста, лицо нагловатое, губы тонкие, взгляд пугающий и леденящий. Для нацистов он – бог. Соединяет в себе расиста, идеалиста и провидца. Я же в его ординарной внешности ничего особенного не нашел – бывают страховидное. По существу же, Гитлер – опасная фашистская сволочь. Не глуп, как хотят его представить. О настроениях среди немцев создалось у меня впечатление безотрадное. Фашистские бредни о «тысячелетней германской империи», о «расовом превосходстве» воспринимаются армией и большинством населения с какой-то зверской серьезностью. Воевать будут с кем угодно.
– И рабочие? – изумилась Любовь. – А ведь умный рабочий класс… Да, время… сложное время.
– Я слышал, что старые генералы рейхсвера смеются над Гитлером, не пойдут за ним, – сказал Денис.
– Не преувеличивай расхождение между старым генералитетом и фашизмом. Это опасно. Когда Гитлер, домогаясь власти, прикатил со своими головорезами на машинах из Мюнхена к Гинденбургу, тот сначала не принял его и даже сказал: «С этим богемским ефрейтором я не сяду за один стол. Этой свинье я бы не доверил отделение рекрутов». А что же потом? Промышленники и генералы армию, государство ему доверили.
Минуту молчали, потом Любовь, перегнувшись через стол, тихо спросила:
– А Испания? Как там? – Она упорно смотрела в лицо Матвея не обесцвеченными временем живыми глазами.
– Любушка, мы договорились, хватит на сегодня об этом, – сказал Денис, положив руку на узкое плечо Любови.
– Но как же с бойцами интернациональных бригад?
– Находятся в особых лагерях во Франции.
Холщовая портьера на дверях раздвинулась, и в столовую утиным, переваливающимся шагом, как ходят беременные женщины, вошла Светлана, жена Кости. Она тяжело опустилась на стул рядом с Любовью, разглаживая на груди и большом животе складки широкого капота.
– Ах, как душно, видно, к грозе… – Светлана подперла белую щеку, приготовилась слушать с вымученно-бодрой улыбкой. Припухшее лицо ее тронуло Матвея выражением кротости и даже виноватости, в карих глазах тревожная тоска.
– Милая Света, меня спрашивала Любовь Андриановна, возможна ли революция в Англии. Сомнительно. Король Египта Фарук сказал, что если случится война, то после нее останутся короли крестовый, бубновый, пиковый, червонный и… английский.
– Ишь ты, короли тоже в картах разбираются, – усмехнулся Денис, ласково поглядывая на Светлану.
– Деньги по аттестату идут, а писем уже восьмой месяц нет. Что это за такая долгая особая командировка? – спросила Светлана, отбрасывая притворный интерес к рассказам о королях. – Говорила я-Косте: уволься, поступай на завод. Не послушался. А ведь мог бы! Как раз ребро сломал.
– Света, ты же знаешь характер Кости, – сказала Любовь.
– Батюшка, – обратилась Светлана к Денису, – ты, что ли, поговорил бы с Женей.
– В чем дело, Света?
– Подступиться к нему не могу: встревоженный и непонятный. Матвей Степанович, понимаете, Женя с двух лет живет у дедушки. Я, как иголка за ниткой, тянулась за Костей то на Дальний в Унаши, то на Арпачай. Сына не знаю, боюсь его… чужой он. Мамой не зовет, а все Света да Света.
– Меня матерью зовет, – Любовь засмеялась со старческим тщеславием, из-за вялых губ сиротливо выглянули два сохранившихся зуба.
– В наше время нет настоящей семьи. Люди на месте не сидят. Непрерывные перемещения, смещения, переброски. И винить некого, жизнь такая… Я уж, грешным делом, подумала: не к Христу ли потянули нашего Константина следом за его бывшим командиром?
– Светлана Макаровна! – попытался остановить сноху Денис.
– Да вы, батюшка, не знаете, что ли, что Костин командир вылетел в трубу? Может быть, так и надо, я не знаю. Какая уж там семья?! Мне вбили в голову: мол, боевая ты подруга, муж на самолет, а ты с бабами в самодеятельности пляши. Вот и проплясала сына. Не любит он меня… Не дай бог… Давно нет слуху… – Светлана помолчала, глотая слезы, потом, улыбаясь просяще и жалко, сказала: – А ведь я думала, Матвей Степанович, вы узнали что-нибудь о Косте… Ах, как душно! Гроза будет… Пойду поищу Женю.
Светлана ушла. И вскоре послышался во дворе ее тоскливый голос:
– Же-е-еня!
Голос удалялся, слабел, видимо, Светлана спускалась к Волге.
– Вот она, молодежь, какая нынче кислая, – сказала Любовь, – пришла, намолола, расплакалась. Пойду успокаивать… Как же, ей тяжело, а матери…
Когда Любовь ушла, накинув на плечи платок, Матвей спросил брата:
– Светлана, кажется, из Ясаковых?
– Внучка моего друга по царской каторге. Эх, брат, тревожатся мои женщины… Вот и Любава надолго осерчала… Большую встряску пережили в тридцать седьмом году… Ну и Любаву прощупывали насчет ее отца. Не там, а в горкоме товарищ Солнцев вел дружеское дознание. До сих пор не отходит сердцем Любовь Андриановна. Я рад, что миновала нас крутая пора.
– А что, опасался временами, а? – спросил Матвей тихо. – Ведь чисты мы, видит бог, чисты.
– Опасался, брат. Жизнь прошли длинную, кого только не встречали! С кем хлеб-соль не делили. Мог какой-нибудь по слабости душевной наговорить на меня? А что? Мой приятель мастер Серафим наплел на себя ужас что, будто собирался взорвать мост через Волгу. Счастье его, что судья попался большевик, да и Пленум ЦК к тому времени осудил перегибы, Ежова сняли с чекистской должности, – говорил Денис, и голос его как-то непривычно дрожал. – Давит сердце дума о Мишке: того и гляди, выкинет номер сам или другие запутают. Ну да ладно, поговорим в другой раз. Отдыхай, Мотя.
– Нет, погоди, братка Денис. Был ты для нас за отца, – обратился Матвей, как бывало в юности, – за отца родного, собой прикрыл от казацкой шашки… Скажи, много в трату пошло?
– Где как. Местами будто бурелом прошел. Да не об этом сейчас разговор. Силы нужно в один кулак сбирать… Ну так как же: загрохочут пушки или помолчат пока?
– Как знать? Ведь никогда так не лгут, как после охоты и накануне войны. Вспыхнет спичка – взорвутся все пороховые погреба. Мои впечатления невеселые, но я в этом не виноват. Да! Помнишь, у нас на заводе были Хейтели? Один из них, Гуго, делает самолеты, другой, Вильгельм, в генеральном штабе.
– Погоди! Гуго жив? Сколько же ему лет? А, он на пять лет старше меня. Не отбей я у него Любаву, была бы она теперь фрау Хейтель.
Когда братья, посмеиваясь, ушли, спинка дивана у глухой стены заскрипела, и из-за нее высунулась детская голова с паутиной на кудрявых волосах, потом вылез и сам мальчик лет десяти. Он встал у буфета, где минуту назад стоял Матвей, принял его позу, опираясь на забытую ореховую палку, и сказал, тонко улыбаясь:
– Вспыхнет одна спичка – и все погреба взорвутся. Бах! Бух! Бах! – Вдруг задумался, погрозил своему отражению в самоваре: – Э-э-э, Женька, нехорошо подслушивать! – Он взял себя за ухо и как бы вывел из столовой.
V
Денис встал за час до гудка, надел светло-серый костюм, шляпу, взял бересклетовую палку и, осторожно ступая по полу, вышел из дому с маленьким саквояжем, в который еще с вечера Любовь положила бутерброды.
Теплое утро пело птичьими голосами в рабочих садах, за деревьями плескалась Волга, над заречной степью, над островными лесами вставало в сизом облачном оперении солнце.
Под краном, выведенным из кухни в сад, обливался водой Юрий, растирая мускулы на груди и боках.
– А вот и я! – Юрий встал перед отцом, откинув назад голову.
– Не верю. Побожись, Юра! – пошутил Денис, заражаясь веселым возбуждением сына. – Выиграл или женился ненароком?
– Денис Степанович, опять вы о том же самом! Чем я провинился перед рабочим классом?
– Да хотя бы тем, что холостякуешь до сих пор. Стоп, стоп, пригаси фары. Я серьезно толкую, товарищ Крупнов. Как о тебе прикажешь думать рабочему? Или ты есть валух, или бабник.
Юрий резко кинул полотенце на веревочку под карнизом.
– Вы пользуетесь случаем, чтобы женить меня. На ком?
Денис скосил глаза на соседский через дорогу домик: уж сколько лет по утрам сидит на скамеечке добрая Рита, поджидая Крупновых, чтобы вместе пойти на завод. Девушка и работала-то у мартена, кажется, лишь за тем, чтобы вызвать в Юрии удивление и обратить его внимание на себя: не боится адского пекла! Заметно блекнуть начала на лице и шее смуглая кожа южанки, девичья печаль до времени обвела синевой черные глаза. А она все еще не нашла мужа. Большего несчастья для здоровой женщины Денис не представлял, Денис испытывал к ней снисходительную жалость и чувство виноватости, будто был отцом ее и по неосмотрительности своей помешал ее счастью.
– На ком, говоришь? А Рита чем не девка? Всем взяла: статью, лицом и характером. Детишек любит, к семье нашей симпатию оказывает, – сказал Денис.
Улыбаясь, Юрий ответил:
– Удочерите ее, Риту эту, и дело с концом.
– Шутками не отстреливайся! С черного хода не находишься к ним. Совсем обрубил или как?
– Зачем такая жестокость? Порвал временно, этак лет на пятьдесят. А потом могу терпеливо слушать ее проповеди о прописной морали.
Денис, подавляя улыбку, сдвинув шляпу на брови, в раздумье покопался пальцем в седом кучерявом затылке:
– Всегда мы с матерью побаивались за тебя, а почему, сами не знаем.
– Скажу правду, отец. Несколько лет назад я оказался шляпой в отношениях с одной девчонкой… А теперь не то избаловался, не то не могу ее забыть, ту девчонку-то, но что-то мешает мне воспользоваться твоим советом. Наверное, помните Юльку Солнцеву?
– Ну, ну, сам разбирайся в своих кадрах. – Денис поправил воротник на прямой высокой шее сына. – Много вы, молодые, мудрите нынче. Жить надо, пока не дали тебе стальную невесту – винтовку. Вчера Матвей бодро говорил, а меня не проведешь, я стреляный, за тысячу верст чую: гарью пахнет.
– Как помнится, гарь-то и не выветривалась.
– Ну, кажись, пора будить Сашку. Растолкай! – Денис кивнул на беседку, обвитую диким в каплях росы виноградником.
– Еще минут десяток пусть поспит. Устает Санька. В восемнадцать-то нелегко вкалывать у мартена наравне с дядьками.
– Не неволил Сашку – сам решился. Упрямства на пятерых мужиков хватит. Растолкай! Его, демоненка, не добудишься, хоть из пушки пали.
– Эй, отрок, вставай! – Юрий заглянул в прохладный сумрак беседки. – Толкать-то некого: постель даже не помята. Не ночевал Санька.
Денис покашлял смущенно в кулак.
– Гм! Чудно. На завод пора, а он… Ведь впервой самостоятельно варить будет.
– Успокойтесь, Саша – теленок смирный, далеко но забредет.
– Все вы смирные, пока спите.
Юрий всматривался в прогал меж тополей твердыми, как из голубой гальки выточенными, глазами.
– Вон и Саня!
Нацеливаясь просмоленным носом на берег, рыбачья лодка наискось резала быстрое, в мускулистых завитках и воронках стремя. На корме, широко расставив ноги, слегка сникнув, рулил Александр. У его ног сидела, кутаясь в платок, женщина.
Денис а Юрий переглянулись, застенчиво потупились. Лодка с разгона чиркнула по песку. Юрий схватил звякнувшую цепь в то самое время, когда женщина выпрыгнула из лодки на берег, больно шаркаула его тапочкой по руке. Он успел разглядеть ее: маленькая, в спортивных ситцевых штанах, цветной платок приспущен на черные широкие брови. Быстро скрылась в кустах, оставив на песке отпечатки по-мужски больших ног.
– Куда мотался ночью? – спросил Денис.
Александр кивнул на бревна, колыхавшиеся позади лодки. Коричневым румянцем взялось его отлитое лицо. Одна штанина засучена выше колена, другая волочилась по песку. На груди, выступавшей из-под распахнутой парусиновой робы, паслись комары.
– Собачья у тебя, Саня, терпеливость: жрет поедом гнус, а ты и бровью не двинешь, – удивился Юрий.
Вымокшими, рубцеватыми пальцами Александр медленно провел по широкому щиту груди, размазал капельки крови.
– Опять бревна ловить? Хоромы, что ли, решил строить? – спросил отец.
– В доме нижние венцы подгнили. Заменять надо. Да бревна-то так, меж делом. Держите садок.
Александр нагибался к среднему отсеку лодки, заполненному водой, брал извивавшихся, скрежещущих шипами стерлядей, кидал в плетеный красноталовый садок.
– С кем промышлял? С Рэмом Солнцевым, что ли? – спросил Денис.
– С ним.
– Ушкуйники… Рыбнадзор изловит – сети изрубит.
Короткая улыбка Александра приоткрыла на мгновение множество влажных и белых, как у волка, зубов.
– Пусть сунутся… На Волге жить да рыбу не ловить?
Денис толкнул Юрия в бок, подмигивая:
– Вот тебе и теленок… Всем вам не подставляй уши – отжуете мигом.
Вдруг железные пальцы Дениса прищемили ухо меньшого.
– Перестанешь за бревнами шастать по ночам?
Александр спокойно смотрел в его глаза.
– Ну хватит, что ли, давить-то, – медленно, с расстановкой проговорил он, мотнул головой и растер ухо.
– Ну, Санька, извиняй, спасибо за улов, дядю Матвея попотчуем. Женщинам сигнал подам, рыбой пусть займутся, – сказал Денис.
Помогая брату стянуть мокрую робу, Юрий проворно связал рукавами его руки над головой.
– Развяжи, рыжий, ну пусти, – басовито гудел Александр.
– Айда в таком виде на завод, а?
Александр разорвал ворот, смял в комок робу и запустил в брата.
– Погоди, Юра, года через два я тебе загну салазки.
Надел фланелевую куртку, встал рядом с Юрием у решетчатой калитки, поджидая отца. Были они почти вровень, ухо в ухо, но Саша казался ниже, потому что был острижен под машинку.
С улыбкой поглядывая на золотистый пушок на верхней губе брата, Юрий сказал:
– Эх, Саня, я всю ночь переживал, за тебя боялся.
– Чай, не утонул я.
– Хуже, Саня, хуже: боялся, не сманила ли Марфа Холодова.
– Зачем она мне?
– Не стесняйся, брат. Жениться приспичило, признайся, я посватаю. Хочешь? – Юрий умолк. Бешеным огоньком полыхнули сузившиеся глаза Александра. – Ну ладно, Саня, я ошибся. Вона какую персиянку отыскал.
– А-а-а, да это же придурок. Понимаешь, идем с Рэмом по косе, видим, девка играет на губной гармошке. Решила белугу музыкой выманить. Мол, вынырнет белуга-дура на заре, а военный мужик из ружья трах ее по голове. Под кустом сидел. Рэм сказал ей: «Попляшите, белуга любит балет, сама в котел залезет». Обоих привезли. Военный и Рэм спрыгнули у купальни, а ей тут ближе к дому.
– Смеялась она над вами, лопухами.
Крупновы присоединились к рабочим, шедшим по мосту через речушку Алмазную – приток Волги. Любил Денис идти ранним утром вместе с сыновьями, встречая по пути знакомых – старых и молодых сталеваров, механиков, токарей.
У проходной, в стороне от потока рабочих, торопливо докуривал сигарету Рэм Солнцев, ветер раздувал пламя его красновато-медных волос. Соколка не скрывала груди и рук. Казался Рэм сплетенным из мускулов и сухожилий, как беркут.
– С Рэмом трудно работать… уж очень психовый. Жмет на пределе, того и гляди, сгорим, – сказал Александр.
– Рэм горячий, рисковый. Однако умен, самостоятельный, за отцовскую спину не прячется. А соблазн большой: отец-то секретарь горкома. Учись у Рэма, он сталь понимает.
– А вино пить тоже у него учиться?
– Ну ладно, ладно. Иди к товарищам, а то еще подумают: за спину отца-мастера прячешься. Иди!
– За твоей спиной затишка нет.
Подталкивая и тесня друг друга в проходной, они вместе с рабочими вышли на заводской двор. Гудок заглушил говор, змеиное шипение паропроводящих труб, грохот катившихся по рельсам платформ с чугунными чушками к металлическим ломом.
Рабочие ночной смены выпускали сталь. Бледные, утомленные лица выражали то блаженное состояние, которое испытывают люди, завершив тяжелую работу. В канавах розовела остывающая в изложницах сталь.
VI
Три мартена принял Денис от сменного обер-мастера, но вниманием его завладела одна очень старая печь: вел варку стали Александр со своей комсомольской бригадой. Руководил работой Рэм Солнцев.
– Денис Степанович, не опекайте нас, – повторял Рэм, упрямо встряхивая красновато-медными волосами. – Мы покажем старикам, почем фунт изюма.
По давней привычке Денис взял комок огнеупорной глины и начал лепить черта, это занятие успокаивало его.
– Когда думаешь заправлять под? – спросил он сына, заглядывая в печь: уровень шлака понижался, обнажая разъеденную наварку на стенах. – Не жди конца выпуска. Видишь, понижается шлак – заправляй откосы, стены. Не мешкай. Приучайся сразу схватывать все стороны работы.
Пока Александр с подручными подкатывал заправочную машину, Рэм недовольно ворчал:
– Дядя Денис, у Саньки на плечах не пустой чердак. Да и у меня не болванка. Не обламывайте крылья.
Денис отошел и издали наблюдал за работой сына и его подручных. Пальцы его, длинные, узловатые в суставах, не переставали мять глину. Все шло так, как он и ожидал: Рэм действовал стремительно, Александр медленнее.
Вот они плотно забили магнезитовым порошком выпускное отверстие печи. Александр еще раз, уже вручную, кинул на подину несколько лопат обожженного доломита и магнезита, потом приступил к завалке. Рэм грозил кулаком машинисту завалочной машины.
– Проворнее поворачивайся! Зажирел! Лупоглазый!..
Временами Денис завидовал этому человеку с его невероятной, почти молниеносной реакцией на все явления в работе печи. О нем говорили: верткий, от пули сумеет увернуться. Забывая о своих годах, Денис жалел, что не может быть таким же вертким, так же проворно регулировать газ, наращивать и сбивать факел пламени. Правда, печь, на которой работал Рэм, вступила в строй недавно, а выглядела старухой.
«Кто с ним свяжет жизнь, долго не протянет», – подумал Денис. И все же, норовя задеть самолюбие сына, он похвалил Рэма.
Александр, блеснув глазами, сказал с расстановкой, будто вбивая гвозди:
– Я буду медленно ехать.
Денис чувствовал, что хватка у Александра мертвая, завоеванные им минуты входили в режим. Печь работала со спокойным, здоровым напряжением, казалось, у нее такой же уравновешенный, без рывков и срывов характер, как у Саши.
– Саня, смелее! – кричал Рэм. – Раз живем. Зачем же мямлить, Саня? Провалиться боишься? Не бойся. Ненадолго. Из пепла воскреснем в славе и блеске. – Рэм подмигнул Денису глазом с опаленными ресницами, спросил: – А что, дядя, пожалеете нас, если мы провалимся, а?
– Вас девки пожалеют. Вы молодые: упали, встряхнулись и опять взлетели. Вот если мы с Серафимом грохнемся, ну тогда спешите с ящиком кости собирать, – сказал Денис, пожимая руку подошедшему старому мастеру с румяным личиком младенца. – Эх, Рэм Тихонович, крылья у тебя сильнее головы.
В это время Александр слишком приглушил факел. Рэм замахнулся на него лопатой. Александр не шелохнулся, только на секунду в короткой улыбке блеснули сплошные зубы.
«Спокоен, в обиду себя не даст», – подумал о сыне Денис. Александр поддевал шахтерской лопатой известняк, шел к печи и, отвернув от пламени лицо, кидал в окно. Встретившись глазами с отцом, он улыбался. И снова Денис, обойдя печи, поговорив со сталеварами, возвращался к сыну.
– Что-то шлак не вытекает, Денис Степанович, – сказал Александр.
– А вы скачайте его. Мульду кверху дном суньте в мартен и скачайте.
Денис опять заглянул в печь сына, спросил насмешливо:
– Пену-то почему терпите? Кинь под давлением распыленный мазут, увеличь яркость пламени.
А когда началось чистое кипение металла, Рэм через каждые двадцать минут брал пробу шлака и стали, гонял Александра в лабораторию.
– Фосфору у вас многовато, понизьте температуру, – посоветовал Денис, любуясь ловкостью и силой парней.
– Ни черта! У нас свой почерк! Раскислять будем, – огрызнулся Рэм. – Ребята, подкиньте марганец и кремний.
Денис вылепил чертенка с бодливыми рожками, поставил сушиться на горячем сквозняке рядом с чертями вчерашней поделки. У вчерашних морды добродушные, нынешний получился нахальный и злой. Денис даже плюнул с досады и протянул руку, чтобы превратить бесенка в комок глины, но голос Александра остановил:
– Это что за образина? – Он наполнил стакан газированной соленой водой, выпил и, смахнув пот с крутого подбородка, ударил черта щелчком в лоб. – Отец, сердитесь на кого-то?
– С чего это ты взял, Саша?
– Руку не обманешь! Она делает, что сердце приказывает. – Александр засмеялся, уходя к печи.
Денис погрозил черту кулаком.
Как-то неудобно было Денису признаваться самому себе в том, что вчерашний разговор с Матвеем разбудил в нем воспоминания и… ревность. Жизнь позади, Любава родила четырех сыновей и дочь, а теперь поздно и бесполезно итожить, кто кому больше доставил тревог: он ей или она ему. А ведь все началось с того зимнего дня, когда Гуго Хейтель привел в мартеновский цех свою невесту. Денис дружил с Хейтелем, потому что инженер был простецкий, ходил с парнями посидеть на заре с удочками, пил водку, любил танцевать, кочетом увиваясь вокруг девок на утрамбованном высоком взлобке над Волгой. Недаром отец, вальцовщик прокатного стана, суровый набожный старик, говорил Денису, двигая бровями:
– Учись у Хейтелева, обер-мастером будешь. Дошлый мужик, хотя выпивоха, свинья порядочная и бабник…
Когда Хейтель, подкручивая одной рукой вильгельмовские усы, а другой поддерживая девушку под локоть, подошел к мартену, Денис только что взял первую пробу.
– Дени, гут морген! Покажи Любови Андриановне свое колдовство.
Денис одним взглядом обнял маленькую фигуру девушки в короткой полудошке, в беличьей шапочке. Каплями растаявшего льда блестели в ее руках коньки.
Гуго приподнялся на носки и, похлопывая по плечу Дениса, сказал:
– Полсуток стоит у мартена, и хоть бы что! Дени, а сутки можешь?
– Могу, господин инженер.
– Коренной русский рабочий: смирный, доверчивый.
– Славный юноша, – с усмешкой отозвалась девушка, исподлобья глядя на Дениса.
А когда Гуго ушел по цехам, шутливо наказав Денису слушаться будущую фрау Хейтель, она заговорила быстро и решительно:
– Посмотрим, товарищ, какой вы доверчивый! Зовите меня Любавой. Мне так нравится. Я хочу видеть вашу работу. Показывайте! – Ее слабый голос едва слышался среди грозного гудения печей. Денис склонялся к ее лицу, видел близко румяный, припухлый, нежно очерченный рот, решительные серые глаза. Дал ей синие очки, повел к мартену. В печи клокотала сталь, гудело пламя, вырываясь из-под заслонок.
– В шубке сгорите, – сказал Денис, заслонив ее от огня.
– Давайте свою одежду.
Завел в кладовушку, где висели старые рубахи. Через минуту Любава была в Денисовой прожженной во многих местах робе, в широкой войлочной шляпе. Она ходила за ним по пятам, норовя делать то же, что делал он. Рабочие дружелюбно посмеивались. Денису работалось легко и радостно. Вот пришел Хейтель, и Денис махнул рукой завальщику. Тот подбежал к висевшему рельсу. Частый суматошно-веселый звон возвестил торжественную минуту: спуск стали…
– Денис Степанович! Уснули, что ли? Посмотрите, пора? – кричал в лицо Дениса Рэм Солнцев.
Денис не вдруг оторвался от воспоминаний.
– Еще разок зачерпните, ребятки.
Рэм зачерпнул ложкой расплавленный металл, слил на плитку. Потом, похлопывая Александра по плечу, сказал:
– Остынет, возьмешь себе на память. Первая плавка на всю жизнь запомнится.
Денис махнул рукой с веселой решительностью, как махал почти сорок лет назад, когда был холостым парнем, а мать Александра была для него господской барышней, невестой краснощекого Гуго Хейтеля.
– Пускайте!
Как и тогда, расторопные подручные пробили длинной пикой летку, сталь с тяжелым шумом хлынула в ковш, облако горячего масляного пара поднялось снизу. Весело и хорошо было Денису. Вьюга огненных искр осыпала его, Рэма и Сашку, яркое зарево освещало железные перекрытия цеха. Тогда он так же из-под шляпы смотрел сквозь синее стекло на Любаву. Стояла она на другой стороне площадки, рядом с Хейтелем, там, где сейчас стоят Рэм и Саша. И хотя отделяли ее от Дениса поток расплавленной стали и огненная метель, ему было весело, что она здесь. Струи горячего воздуха колыхали подол ее платья, вокруг лица порхали готовые вспыхнуть волосы. Сильным чувствовал себя тогда Денис, верилось ему, что все вот это: паровой кран, державший на стальных канатах тысячепудовый ковш с расплавленной, успокаивающейся сталью, изложницы в канаве, и огнедышащие нагревательные колодцы, и прокатный стан, обминающий раскаленные куски металла, – все приводится в движение волей таких, как он, счастливых и сильных.
Гуго Хейтель увел свою невесту в тот самый момент, когда последние, утратившие яркую силу языки металла легли в ковш. Непривычную опустошенность и усталость почувствовал тогда Денис. Пожилой завальщик сказал, подавая ему коньки:
– Барышня велела тебе наточить.
Денис положил коньки в харчевой мешочек, пошел домой. Евграф стоял на коленях в горнице, обухом топора загонял на место приподнявшуюся половицу, а над ним склонилась Любовь Лавина с сумкой на узком плече. Они о чем-то говорили, но появление Дениса сковало их конфузливой немотой. Девушка быстро накинула шерстяной платок, скрыв светлые, с рыжинкой закатного солнца волосы. С детской тревогой и вызовом смотрели на Дениса умные серые глаза. Тогда Денису захотелось сорвать с нее бабий платок и охладить равнодушным словом, чтобы она, эта маленькая птичка, не пыжилась, потому что он совершенно не замечает ее. А когда Любава, прижимая к боку сумку под простым полушубком, ушла, Евграф криво усмехнулся:
– Хорошая у твоего дружка Хейтеля невеста, а?
– Ладно, братка, придуряться-то! Я ничего не видал.
Полученные от брата листовки Денис принес в цех. Читал листовку полным молодым голосом. Не замолк, когда протиснулся к нему Гуго Хейтель.
Звонкая пощечина ошеломила Дениса. Аккуратно сложив листовку вчетверо, он передал ее подручному. Потом с невероятной медлительностью обеими руками взял Гуго Хейтеля за манишку, поднял. На кулаках вынес из цеха и, только тут придя в себя, осторожно положил на кучку шлака.
В тюрьме держали Дениса девяносто дней. Последний раз фотографируя его в профиль, тюремный чиновник, прыщеватый господин с приплюснутым носом, сказал довольно:
– Твою физиономию не забудешь: разбойная. На Крупновых не жалеем бумаги, всех сфотографировали. – Он улыбнулся вежливо-нахальными, навыкате, как у старой собаки, глазами. – Второй раз не попадайся: пропадешь. Кланяйся в ножки герру Хейтелю и дочке господина директора гимназии. Говорят, ты просто бешеный дурак и золотой мастер.
Первым человеком, встретившим Дениса апрельским солнечным днем на воле, была Люба. Мелкими крапинками едва заметных веснушек покрылось посмуглевшее от весенних ветров лицо, припухли губы, а нижняя чуть треснула. Тихим, горячим шепотом говорила девушка:
– Славный юноша, смелый человек, но так не надо.
– Жалко инженера?
– Тебя жалко, Денис, тебя. Нельзя так.
– А как же?
– Вместе будем думать. – Загадочно улыбнулась, облизала треснувшую губу, сунула руку в карман его пальто, сплела свои пальцы с его пальцами. – Ты должен меня слушаться. Я старше тебя на целых два года.
– А меня кто будет слушаться?
– Да я же и буду…
До дому проводила Люба Дениса и в дом вошла, смело сняла пальто, платок, встала перед ним в темном платье. На шее пульсировала жилка, наивно круглились девичьи груди. Когда юркнула в горницу, мать сказала:
– Каждый день, как ласточка, прилетает к нам.
Пошел проводить Любу. В темноте шумел теплый дождь, могучий поднимался дух от оживающей земли, клокотали в яру ручьи. Скрежетанием ломающегося льда тревожила Волга хмельную весеннюю ночь. Укрывшись с головой плащом, Денис и Люба стояли под голой березкой, окутанные влажным туманом. С тех пор бережная, преклоняющаяся любовь связала Дениса с девушкой.
Маленькая, неистовая, она не щадила своих опаленных зноем, треснувших губ. Потом вдруг замирала на руке Дениса, пугая его безжизненным покоем. Проходила минута-другая, и снова, будто журчание ручья, тек ее чистый тихий голос.
Часто приходила Любава в дом Крупновых, читала рабочим книги, спорила с ними. Удивительно было Денису видеть среди сильных и грубых людей ее, хрупкую, нежную, слышать тихий, с повелительными интонациями голос.
Однажды, возвращаясь с нелегального собрания, они перебрались на лодке за Волгу, в Нижнюю Часовню, там повенчались. Люба не опустилась, как предрекал ее отец. С годами похорошела, будто налитое яблоко, овеянное августовскими зоревыми ветрами; жесткими и сильными стали маленькие руки. Чистоте и порядку ее дома завидовала не одна соседка. По всему рабочему поселку славилась семья спаянностью, трезвостью, чувством собственного достоинства. Незримые прочные нити связали Крупновых с рабочими кружками Поволжья и столицы…
После работы спускались к реке. Далеко вверх, до Лебяжьего проранка, гнал Денис лодку. Жена сидела за рулем, напевала песенку о перепелке. Катал он ее по заводям и протокам, потом складывал весла, как птица крылья. Любава пересаживалась на его колени. Лодку медленно сносило течением.
Алмазными звездами горело над Волгой небо, и чуден был ночной мир вокруг: вверх глянут – небо, вниз посмотрят – все то же небо, с теми же как бы дышащими звездами и тем же круторогим месяцем…
Александр и Рэм Солнцев передали печь второй смене. По дороге в душевую их догнал Денис.
– И я был добрый, да жизнь отучила. Бей зайца по морде, волчьи зубы отрастут. Честное слово, Денис Степанович, я изобью Саньку, – говорил Рэм с усмешкой.
– Сань, боишься? – спросил Денис.
– Рука не подымется на сироту, – не сразу ответил Александр.
Вдруг в лице Рэма мелькнуло что-то жестокое и решительное.
– Мое доверие и тем более дружбу нелегко завоевать. Даже отцу родному, – с каким-то особенным значением сказал Рэм. Он вполне насладился смущением Александра, усмехнулся. – А тебя считаю другом. Цени, Сашка.
– Ладно. Ценю.
– Не переходи дорогу. Понял?
– Дорога твоя путаная, как лисий след.
– Я сомну любого, кто встанет на моем пути.
– Ты о Марфе Холодовой, что ли?
– Хотя бы! – Глаза Рэма нагловато и умно улыбались. – Я отдал ей свою рыбу. Сулилась отблагодарить: звала на уху.
Папиросу докурил до конца, обжигая красные беспокойные губы.
Александр вспомнил: как-то на гулянке в комнате знакомых девушек Рэм ругал мачеху, плакал, а потом горячим утюгом крест-накрест провел по своей обнаженной груди. Две полосы, как два розовых шарфа, перекрестили грудь. Марфа Холодова смазала вазелином и присыпала содой обожженную кожу. А Александр сказал ей: «Не знал, что тебе нравится жареное, а то бы давно опалил свою башку в мартене».
– Слушай, Александр Крупнов. Одна женщина бросила меня, когда мне было два года, – это мать. Другая поссорила меня с отцом и выжила из дому – это мачеха. Третья должна быть моим другом. Кто помешает этому, того я сомну. Понял?
Парни встали в позу драчливых петухов. Денис растолкал их:
– Ошпарю кипятком, ощиплю! Эх, Рэмка, зря ты ушел от отца. Скучает, поди, по тебе?
– Хо! Бодряк железобетонной конструкции. Что ему? Жена молодая…
– Не наскакивай на родителя, Рэм.
– Хо! На моего Тихона Тарантасовича нападать – все равно что лбом броневую плиту таранить. Жесткий подход к человеку я тоже считаю самым честным. Мягкие люди – притворщики, хитрюги.
Денис сжал плечо Рэма.
– Не смотри высоко: глаза запорошит. А ну как человеку не понравится твой жесткий подход? Ты не наговаривай на Тихона Тарасовича, да и на себя. Люди вы добрые.
– Он добрый с женой да с моей сестренкой Юлькой. Во всем потакал ей. А меня, знаете, как школил без матери-то? Наступают каникулы, диктует: «Рэмка! Можешь отдохнуть – иди в каменоломню. Заработанные монеты твои». Впрочем, он прав, мой Тихон Тарасович.
Ливнем шумела в душевой вода, двигались, поворачиваясь, сильные, мускулистые тела рабочих, слышался смех, говор. Одни раздевались, другие одевались, мылись, отдыхали на лавках.
Денис мылся такой горячей водой, что Александр и Рэм только головами покачивали, опасливо косясь на его красное тело.
– Потереть тебе спину? – спросил Александр.
– Сначала я вас, ребята, потру, потом вы меня. Идет?
Левой рукой Денис зажал под мышкой голову Рэма, правой тер мочалкой его спину. Вьюном извивался Рэм, визжал:
– Хватит! Денис Степанович, хватит! Обдерешь, как кролика!
– Ага! Не терпишь. А ну теперь тебя, Саня! – Денис медведем попер на сына. Но сладить не мог: не удалось повернуть спиной к себе, как ни хватался за шею и плечи парня.
– Хватит озоровать-то! Ложись! – сказал Александр.
Денис развалился на широкой каменной лавке, сомкнул под грудью руки.
– Потрите старика, распарьте суставы, разомните кости. Отяжелел, будто свинца нахлебался.
Парни перемигнулись и начали в две мочалки драить Дениса. А когда кончили, он ополоснулся и, разомлевший, пошатываясь, вышел в раздевалку, сказал, блаженно улыбаясь:
– Вот это рабочий курорт! Сразу с плеч долой двадцать лет!
Едва Денис успел одеться и выйти в садик, как налетела на него рассыльная – придурковатая тетя Мотя:
– Велено срочно: одна нога тута, другая в кабинете директора. Будут заседать со страшной силой!
Рабочие засмеялись.
– Мотя, как будут заседать-то?
– Протя-а-ажно! – бойко ответила Мотя, подпирая молодой тополек плечом.
– Ишь ты, глупа во всю спину, а тоже острит, – сказал Рэм. – Денис Степанович, идите, она вас живьем но выпустит. А мы с Шурой заглянем в «Поплавок». Айда. Саня, я ведь шутил насчет толстоногой Марфы. А вот персиянку, какая белугу губной гармошкой забавляла, забудь.
Вдруг Александр скрутил руки Рэма, вытащил из его кармана деньги.
– Не пойдешь пьянствовать, – спокойно сказал он, сверху вниз глядя на Рэма тяжелым приземляющим взглядом.
Денис довольно улыбнулся.
VII
«Суетимся, горячимся, будто первый день живем на свете», – думал Денис, устало шагая по липовой аллее к заводоуправлению. Последнее время он уставал и все острее чувствовал отвращение к бурным разговорам. Жара, тяжкое гудение мартеновских печей, газы и огненная метель искр меньше томили его, чем возбужденные речи, ошалелые глаза управленцев. «Наплодили чиновников, дали в руки карандаши да бумагу, вот и записывают одно и то же, только в разные блокноты. Недовыполнили – кричат с горя, перевыполнили – кричат от радости. И всегда мечутся, как настеганные», – сердито думал Денис. Ему казалось, что эти люди не знали меры: хвалили отборно высокими словами, ругали сплеча, раздувая обычные неполадки до масштабов катастрофы. Это стремление к крайностям подмывало Дениса сказать людям тяжелое слово. Однако решил, что придорожная пыль небо не коптит.
В приемной никого не было, только у раскрытого на Волгу окна курила секретарша, моложавая, завитая, свободная в обращении с любым заводским начальством.
– О, Денис Степанович! Я ищу вас целую вечность. – Она взяла шляпу и бересклетовую палку Дениса.
Расчесывая седые короткие кудри перед зеркалом, Денис сказал то же самое, что говорил уже лет десять всякий раз при встрече с секретаршей:
– Замуж вышла?
Она удивилась бы, если бы обер-мастер не спросил об этом, а коли спрашивает, значит, еще молода, еще резва.
– За кого? – загадочно улыбнулась она. – Молодежь ветрена.
– Чай, не все! Не греши, девка, не греши! – Денис погрозил пальцем в зеркало.
– Как я рада, что вы, Денис Степанович, ни капельки не стареете!
Денис взглянул на женщину посветлевшими глазами, взбадривая усы. Спросил, однако ж, строго:
– Кому понадобился я?
– Заместителю наркома. Он там, в кабинете.
Секретарша забежала вперед, открыла обшитую желтой кожей дверь. Денис сверкнул глазами и, расправив плечи, вошел в кабинет.
По паркету, заложив руки за спину, быстро ходил Савва, плотный, с резкими чертами властного лица, с бритой головой. Черты крупновские, только как бы чуточку преувеличены: нос горбатее и побольше, глаза круглее и взгляд их упорнее. Все на нем было в обтяжку: шевровые голенища сапог обнимали икры, темно-синий китель обтягивал грудь, казавшуюся шире плеч; воротник, обхватив толстую белую шею, подпирал тяжелый, раздвоенный подбородок.
От Дениса не ускользнуло мгновенное выражение растерянности в лице брата, всегда самоуверенного, энергичного.
Не выпуская руки Дениса, Савва почти толкнул его на диван, сел на стул, выпятив подбородок. Прямо глядя в лицо голубыми глазами, сказал бодрым, наигранно-беспечным тоном:
– Учестили Савву ни в честь ни в славу.
– Что случилось?
– Братка, я больше не замнаркома.
Денис отпрянул, а Савва закончил уже тихо и печально:
– Это очень плохо, но это правда, и ты ее должен знать.
– Знать надо. Выворачивай наизнанку.
– Суть короткая: не справился…
Как ни больно было Денису слушать брата, он слушал внимательно, глядя в лицо его спокойно, грустновато.
– Видишь, как все просто, Денис Степанович, – с оттенком удальства и даже легкомыслия сказал Савва, тогда как ему было не по себе.
И Денис отлично понимал его.
– Что-то уж очень просто и даже… того… страшновато. Лучше бы и не браться…
– Но ведь я верил в себя, верил! А потом чувствую: засыпаюсь. И ничего поделать не могу. Как во сне, хочешь бежать, а ноги не двигаются. Что делать? Пошел в ЦК, сказал: не справлюсь.
– Это честно. А дальше?
– Согласились. Но черт возьми! Сам просился отпустить, а тут стало обидно, что освободили.
– Хотелось уговоров, похвал?
– Я привык считать себя неглупым человеком. Многое могу! У меня есть сила, опыт. Я…
Слова эти уже не трогали Дениса. Он рассматривал кабинет. Потому ли, что ничего не изменилось в кабинете, если не считать замены жесткого кресла мягким, потому ли, что Денис был недоволен самооценками Саввы, но только подумалось ему, что ничего не изменилось за это время и на заводе. А вот Савва, наверное, думает, что без него жизнь людей пошла каким-то иным путем. А ведь этого нет. Люди работают так же хорошо и временами неудачно, радуются и огорчаются, то есть живут той многообразной жизнью, над которой любой директор, Зуйкин ли это, Савва ли Крупнов, властен не в большей мере, чем ученый агроном, составляющий план посева, властен над приходом весны.
– Потом я увидел, братушка, что и прежняя моя работа на заводе была не ахти как хороша: рубил в два топора, да работа не спора. Печальный опыт научил многому. Понимаешь, перетряхиваю, пересматриваю всю жизнь.
И тут Денис заметил: перед ним сидит, расстегнув китель, усталый, с нервным румянцем на лице человек, оглушенный свалившимся на него несчастьем.
– Гроза бьет по высокому дереву. Наверху голова кружится. Ну а в чем же, Савва, твоя главная вина?
– А в том, что заграницу не обставили по качеству стали.
– Это плохо. Ведь и за границей, я думаю, не сплошь дураки, а через одного, – усмехнулся Денис. – Но не по твоей же, черт возьми, оплошности мы меньше Америки выплавляем стали! Не ты и не я задержали Россию на сотни лет. Мы, коммунисты, не испугались отсталости, взялись догонять и обгонять. Так в чем вина твоя? Правду режь!
«В чем вина?» – Савва думал тяжело и напряженно.
В силу данной ему большой единоначальной власти и оказанного доверия он привык действовать решительно. Он познал вкус власти, нравилось ему командовать тысячами инженеров, рабочих, мастеров, среди которых, как он подозревал, наверное, были люди умнее и сильнее его, способные занять его место и с таким же успехом и вкусом командовать. Но какие бы они умные и пытливые ни были, смысл жизни и деятельности всех этих нерядовых и рядовых работников он видел в том, чтобы они усиливали и поддерживали его волю, его единоначалие, направленное к одной цели – выполнению планов. Он с глубокой искренностью поддерживал в людях и особенно в самом себе представление о начальнике как твердокаменном человеке, силой воли избавленном от тех раздумий, душевных затруднений, какие бывают у людей обыкновенных, «естественных», сырых – так называл он всех, кто не проявлял таланта к руководству. Если Савва хотел руководить (а иначе ему его жизнь до сих пор и не представлялась), он должен быть всегда решительным, смелым, бодрым, свободным от излишнего раздумья. Этого же он требовал от других. Он чувствовал себя аккумулятором целесообразных устремлений и повелений государства. Вся его жизнь без остатка представлялась ему орудием высокой, для него самого несколько таинственной исторической неизбежности.
Но так было прежде, до тех пор, пока он поднимался по служебной спирали. И ему казалось, что с каждым новым подъемом он становился умнее, сильнее, необходимее в жизни государства. Окружающие говорили ему то же самое.
Теперь же внезапный провал, как замыкание тока в сердце, потряс его, и ему стало казаться это катастрофой. Но причин катастрофы Савва не знал и потому не мог сказать старшему брату, в чем его вина…
– Теперь-то что делать собираешься? – прервал Денис его невеселое раздумье.
– А? Что делать, говоришь? Опять директором на завод послали… Пока, значит, послали…
– Ну, что ж, опыт у тебя теперь наркомовский. Берись за завод.
– Делом займемся, а стыд побоку!
– И стыд твой, Савва, другому не подкинешь. Горек хлеб руководителей, ответственность не штаны, не сбросишь ее. Однако духом-то не падай, не нудься. Бывает хуже… Приходи к нам, потолкуем, с теоретической стороны заглянуть на твою осечку поможет Матвей. У Юрия тоже глаз свежий.
– У вас я был, поплакался на груди Любови Андриановны. А Матвей что? Удачник. Сияет, острит. Юрий – секретарь парткома. Трудно ладить с ним, Денис Степанович. Был он в ЦК, с докладом о заводе. Мимоходом под ложечку двинул. Словом, облил и меня густо.
– Дуги гнул? Не похоже на Юрия, – сказал Денис, грозно хмурясь. – Вернется из горкома – поговорю.
– Сгущал краски. Горяч и нетерпим. Хотя я и любил прежде сталкиваться с ним – искры летят, – однако сработаюсь ли сейчас?
– Ты старше, подскажи парню. К хорошему слову Юрий не глух. Не дипломатничай с ним, зоб не надувай. Правда выше жалости, Савва. Виноватых не ищи. И откуда взялась у тебя привычка смотреть сверху вниз? Назвала братом – норовишь в отцы.
– Почему прежде не говорил мне об этом? Эх, братка, лежачего бить легко.
– Поутихни. Говорил я тебе и раньше. Ты улыбкой заслонялся от меня, не пускал слова в душу. Сколько гордыни и сейчас: «лежащего бить». Если ты не замнаркома, то уже повержен? Выходит, я, рядовой, на усах да бровях по жизни ползу? Начальники стоят и все видят? Ты же не цапля, какая стоит на одной ноге, нос задрала, – безжалостно говорил Денис именно потому, что жалел брата, огорчался его неудачами, пока не примиряясь душой с крутыми мерами по отношению к нему.
Савва сказал, что заводу поручили в порядке эксперимента варить броневую сталь, правда, в небольшом пока количестве. Можно справиться на одном мартене.
Денис задумался. Эта новость связалась в его сознании с тем, что говорил ему Матвей о напряженности в мире. И еще вспомнилось: последний раз завод выпускал бронепоезда в 1919 году. С тех пор мартеновский цех выдавал обычный прокат, машиностроительные цехи – сельскохозяйственные машины, в том числе колесные тракторы.
– Так вот, Денис Степанович, возьмись-ка ты за броневую. С главным металлургом обсудите, изучите документацию.
– С молодежью возьмусь – с Сашей и Рэмом Солнцевым.
Секретарша просунула в дверь веселую, завитую голову, доложила, что вызванные на совещание люди собрались в приемной.
– Пусть входят, – сказал Савва. – Денис Степанович, ты мне вроде отца родного… Посиди, посмотри, как я прыгну сейчас в холодную воду. – Он прошел за дубовый на двух тумбах стол, резким движенцем загнал мягкое кресло в угол, сел на жесткий стул.
Как только вошли в кабинет начальники цехов, технологи и конструкторы, Савва объявил, подчеркивая каждое слово, будто читал декларацию:
– Ставлю вас в известность: во-первых, я освобожден от работы в наркомате.
Он умолк, предоставляя людям время прийти в себя. Убрал со стола в ящик различные мелкие предметы, которые накопил его предшественник: модель колесного трактора, кубок заводской спортивной команды, пепельницу, даже чернильный прибор с двумя башенками, туго забитыми цветными карандашами. Обладая редкой памятью, Савва никогда ничего не записывал.
– Не справился, братцы. Взлет орлиный, а слет куриный. – Савва прищурил жесткие глаза, закончил, как угрозу: – Во-вторых, директором завода, назначен я!
И теперь всем показалось, что он не покидал завода, всегда сидел за этим дубовым столом, положив на него свои огромные, в коричневых веснушках кулаки.
– На одном мартене будем варить броневую сталь. И это не все. Два новых цеха должны построить. Если у нас не хватит умения работать как следует, то я окажусь непригодным директором не только такого мощного комбината, а и конфетной фабрики. – Савва помолчал, а руки все гуще краснели, натекали, подбородок все тяжелее давил на воротник. – А кем вы, командиры производства, окажетесь, судите сами. Бить нас придется сухой палкой по самому больному месту! – Савва скосил глаза на главного инженера, человека застенчивого. – Вас это не касается! Вас, в виде исключения, будут бить сырой палкой.
Теперь исчезли в голосе хрипота и сухость, раскатисто гудели басовитые ноты. Перед людьми был прежний Савва, или «Молния», как прозвали его за ту бешеную стремительность, с какой обрушивался он на неполадки.
Денису противна была эта резкость, хотя он понимал и даже извинял Савву: за грубостью пытается скрыть стыд и уязвленное самолюбие. После Саввы выступил военный представитель на заводе, ядовитый сухонький старичок.
Денис ушел. У ворот завода, встретился с Юрием.
– Слыхал, как громыхнулся наш Савва?
– Знаю. А что, синяков много?
– Тяжело ему, сынок, тяжело. Ты бы поговорил с ним, посочувствовал, может быть, пожалел.
Юрий ответил очень мягко, с улыбкой:
– Жена пожалеет. – Закурил и добавил: – А успокоят подхалимы. Этого скота хоть отбавляй.
Денис удивленно взглянул выше рыжеватых густых бровей сына.
– Отец, не умею притворяться. Не удивил меня дядя Савва. Душевный механизм его ясен для меня, – говорил Юрий с категоричностью молодого человека, уверенного, что знает людей.
– Конечно, конечно, надо быть самим собой. Я ведь к тому… Понимаешь, он чего-то боится, ждет худшего, что ли… Петушится, шумит, а винты ослабли в душе. Меня не обманешь. Опасается за дальнейшее, ждет, говорю, еще удара.
– Каждый ждет того, что заслужил. Я, например, не жду ни ордена, ни выговора. Не за что пока.
– Не хорохорься. Не всегда награждают и бьют по заслугам. Ни за что ни про что бьют иной раз насмерть. Тяжело Савве. В общем, он к тебе придет в партком.
– Хоть он и богатырь, яркая личность, но без парткома ему не обойтись, несмотря на его наркомовский характер, – говорил Юрий жестко, хотя и был огорчен тем, что «скис» не кто-нибудь, а Крупнов Савва. – Он один прикатил или с семьей? Впрочем, уверен, что без семьи. Надеется, передумают в Москве и тотчас же снова кликнут к наркомовскому рулю. Хватит о гигантах. Знаешь, батя, плохо у нас в семье. Светлану жалко, все натянулось в ней до предела… Боюсь за Женю: тоскует по отцу. Ах, Женя, Женя, душа голуба!
VIII
Юрий прошел в партком. В приемной комнатке технический секретарь Марфа Холодова, пожимая широкими, пышными плечами, певуче говорила Рэму Солнцеву:
– Ни одно государство не удержится на холостяках. – И розовые пальцы ее порхали над клавишами пишущей машинки.
Рэм с улыбкой смотрел сквозь дым своей папиросы на грудь Марфы. Увидев Юрия, он вскочил со стула, прошел вместе с Юрием в кабинет. Отбрасывая назад красноватые волосы, загадочно улыбаясь умными нагловатыми глазами, сказал:
– Вам поклон. Угадайте, от кого?
Юрий редко краснел, зато если краснел, то до ушей, до корней волос, и тогда странным, чужим казалось выражение смущения на его чеканном, спокойном лице.
– Скажите, от мужчины или от женщины, и тогда я попытаюсь угадать. – Под наигранной небрежностью Юрий скрывал свое острое волнение.
– Среди мужиков у вас нет друзей: красивых и удачливых не любят. Им завидуют. Я первый завистник. Девушка кланяется, – сказал Рэм и помахал голубым конвертом. – Скоро приедет. В заводском поселке не найдется комнатушки? Помогите сестренке.
– Если она захочет. А то ведь откажется, да еще и обидится. Я немного знаю ее.
– Еще бы! Да, она такая… – Рэм вздохнул, вспомнив, что за характер у сестры.
– Юлия Тихоновна не вышла замуж?
– Что за вопрос, Юрий Денисович? – обидчиво удивился Рэм, и в этом удивлении чувствовался упрек Юрию, который лучше кого бы то ни было должен был знать, что Юлия не выйдет замуж, пока он не захочет этого. – По-моему, она останется одинокой.
– Многие девицы бунтуют против замужества до поры до времени, но верной своему девическому непорочному знамени остается только одна Холодова Марфа.
– И она, кажется, гнездо вить собирается…
– На земле или на дереве?
– Как бы не в светелке, где живет ваш Саша.
Юрий чуть приподнял рыжеватую бровь.
– Почему бы сестре не остановиться у отца родного? – спросил он.
– До бога далеко, до отца высоко. Я не переступлю порога отцовского дома, пока мадам Персиянцева под одной крышей с моим Тихоном Тарасовичем. Если Юлька поселится, я ей не брат. – Рэм сжал зубы, желваки забегали под темной кожей на челюстях.
– Рэм Тихонович… мне, право, неловко… Я не имею права… – смущенно заговорил Юрий.
– А если я верю вам? – продолжал Рэм с настойчивостью человека, решившегося высказаться до конца. – Я откровенный! Мадам пустит в ход все свое змеиное очарование, чтобы отвратить Юльку от вас. Спит и во сне видит, как бы породниться с одним человеком – с товарищем Ивановым. Разумеется, через Юлию. Есть такое редчайшее дарование – Иванов: поэт, политический деятель. Я все знаю! Есть у меня в отцовском раю-особнячке агентура. Теща папаши. Жалостливая старушка. Любит нас с Юлькой, хотя мы так и не согласились надеть на шеи крестики… Помогите, Юрий Денисович, сестренке, не обижайте ее. Иначе осерчаю. – Рэм уж открыл дверь и сказал с порога с бесшабашным озорством. – Бабусе той, как она преставится, отопью памятник из нержавеющей стали!
– У насмешников зубы болят.
Разговор с Рэмом Солнцевым оставил в сердце Юрия мутный, неприятный осадок. Было в этом что-то лишнее, злое.
Но, отпустив домой Марфу Холодову, Юрий почувствовал приятную облегченность: впервые за день остался один. Снял пиджак, развязал галстук, сел в кресло, расслабив мускулы, свободно вытянув ноги и раскинув руки. Любил эти редкие минуты, когда выключался из потока жизни. Они напоминали любимое развлечение на Волге. Ляжет, бывало, на спину, и река несет его, а он бездумно смотрит в синеву небес, на одинокое, снежной белизны облако.
Но ему только так казалось сейчас, что он ни о чем не думает. Где-то в глубине сознания под привычный с детства басовитый гул заводов шла напряженная работа. Вставал в памяти нежный профиль Юли Солнцевой, и Юрий спрашивал себя: что за странные отношения у него с этой женщиной? Юля писала, что они слишком схожие натуры и поэтому между ними не может быть контакта, необходимого для семейной жизни.
«Отказать ей в искренности не могу, в правильности слов ее сомневаюсь… А эта Рита… бедная девочка, она называет меня жестоким, очевидно, за то, что мне противно ее крикливое желание выйти за меня замуж. А, все пустяки пока! Впереди у меня жизнь, я молод, здоров, свободен. Пусть будет все: любовь – так безоглядная, сильнее разума. Горе – поборемся и с горем! Пусть жизнь будет круто замешана!»
Звонок телефона, как внезапный грубый окрик, встряхнул Юрия. Бодрым, шутливым тоном Савва спрашивал, играя генеральским баском, можно ли ему зайти в партийный штаб.
В шутке этой Юрий почувствовал затаенное желание Саввы не уронить себя, его снисходительную усмешку над ним, молодым работником.
– Заходите, Савва Степанович, через десять минут. Давно не видались.
Зашнуровал ботинки, повязал галстук, зачесал назад растопыренными пальцами мягкие вьющиеся волосы и встал у окна.
В памяти всплыло властное, в коричневых веснушках лицо дяди. В его глазах Савва был самобытный человек большого размаха, сильного накала. Работать с ним трудно и хорошо. Он гордился дядей, его умом, волей. Но Юрий не сходился близко с ним, в то время как дружил с другими, куда менее яркими и умными людьми. Объяснить такое внутреннее отталкивание от него Юрий не мог даже самому себе, да и не пытался.
В свое время из молодых работников завода Юрий был единственный, на кого Савва не поднимал раскатистого властного баса. Раз как-то, когда Юрий, окончив вечерний институт, стал работать сменным инженером, Савва по-свойски налетел на него с крепким словом. Юрий протянул руку с длинными крупными пальцами и, пропуская слова сквозь плотно сжатые зубы, сказал, сильнее обычного окая:
– Оставьте озорство.
Савва фыркнул.
– Грохочете… как порожняя бочка, – сказал Юрий, когда Савва неожиданно для себя уже успокоился и благодушно покуривал.
– Ты это серьезно, Юра, насчет озорства-то?
– Потешаю вас, – с обидным миролюбием ответил тогда Юрий.
Савва пришел минута в минуту, широко распахнул двери и сразу же заговорил, ворча с начальнической фамильярностью:
– Покоряюсь судьбе, покоряюсь. Уезжая в Москву, надеялся навсегда избавиться от твоего милого общества, но… судьба! Год совместного пребывания с тобой в одной упряжке нужно равнять с десятью годами работы во вреднейшем цехе.
– Подвиг ваш зачтется вам, Савва Степанович.
Тыча пальцем в грудь Юрия, Савва долго говорил о сроках строительства новых цехов. Смущали эти сроки Юрия необычайной сжатостью.
– Это реальный расчет! – напористо говорил Савва.
Юрий любил в Савве вот эту молодую энергию, волю и размах. До Саввы был директор добрый, сыроватый, нерешительный. Как стена резиновая: сколько ни бейся головой, не прошибешь и не зашибешься.
– Ну как, Юра, рассказать о моих приключениях? – спросил Савва вдруг усталым голосом. – Не подымай высоко, не опускай низко.
Юрию очень хотелось знать, что же могло произойти с этим умным и честным человеком, но ему в то же время было жалко его и еще было совестно копаться в больном сердце. Он тепло глянул в его глаза:
– Потом как-нибудь, Савва Степанович. На охоте или на рыбалке. Врастайте в коллектив всем своим горячим сердцем. Со временем горечь осядет, второстепенное отсеется, а главное покажется в несколько ином свете. А там, глядишь, и не захочется толковать о своем черном дне.
– Упрощаешь немного, Юра.
– Зачем же усложнять сложное? Только запутывать. По себе знаю, Савва Степанович, чувства горькие границ не имеют. Лучше не давать им волю. Ушибов трогать не будем. По возможности, конечно. Поедем к нам, отдохнете, а?
– Вези меня в горком, к Солнцеву, – приказал Савва и, усмехаясь, иронически добавил: – Воспламеним Тихона Тарасовича перспективой.
IX
Во дворе горкома Юрий поставил машину рядом с видавшим виды «газиком». Савва узнал этот автомобиль. Часто, бывало, в кромешной ночи гонялись с Солнцевым на этом «газике» за зайцами, ослепляя их фарами. И подумалось Савве, что машина смахивает на Тихона Тарасовича: лобастая, изношенная, она бегала по любому бездорожью. Как и Тихон, она уже много лет не отдыхала, страдала одышкой, но всегда имела походный, боевой вид. И еще вспомнил Савва: Солнцев нелегко расставался с привычными вещами, будь то машина или костюм.
Вошли в просторный кабинет с почерневшей дубовой панелью. Из-за большого старого приземистого стола вышел вразвалку болезненно полный Тихон Солнцев.
– Привет сталеварам, привет! – сказал он хрипловатым, как у погонщика быков, голосом. Достал из кармана серого просторного пиджака коробочку, взял из нее какую-то таблетку, ловко кинул в рот и запил нарзаном. Лукаво прищурив глаза в припухлых отечных веках, спросил Юрия: – Скажи мне, Юрий Крупнов, хвост вертит собакой или собака хвостом? – Не дожидаясь ответа, вынул из скрипящего ящика стола два экземпляра заводской газеты, подал один Савве, другой Юрию. – Как вам нравится фельетон «Бескрылая фантазия»?
Зло смеялся некий Тихон Заволжский над городским строительным трестом: и дома-то строят нелепые, и средства-то расходуют не по назначению, и хватаются-то за многие объекты.
– Тихон Тарасович, написано неплохо, – сказал Юрий.
Взмахом выцветших бровей Солнцев погнал волны морщин по просторному лбу, они затерялись в густой медновато-седой заросли волос.
– Этот новоявленный Щедрин – трус, – сказал он с одышкой. – Ишь ты, Тихон, да еще Заволжский. Таракан он запечный. А ты, секретарь, проморгал, выпустил из рук газету. Получилась игра фантазии, чересчур крылатая. Разберись! Скажи этим Тихонам и Епифанам: критикуйте в открытую. Они не селькоры первых дней Советской власти, перед ними товарищи по работе, а не кулаки с обрезом. Мы критику любим, но какую? То-то и оно!
Савва украдкой следил за Юрием: тот слушал секретаря спокойно, не сводя с него голубых, с суровым холодком глаз, едва заметно улыбаясь уголками рта.
«Что-то более значительное скрывается за этим разговором о фельетоне, – подумал Савва не без тревоги. – Солнцев опытный, умный, и вряд ли могла так взволновать его заводская газетка. Да и Юрка привычен к дисциплине и, не думавши, не благословил бы газету на выпад против… Да, да, тут ложится тень на горком».
Тихон подошел к глухой стене, отдернул широким жестом занавеску.
– Полюбуйтесь генеральным планом строительства города! – сказал он.
Савва остановил взгляд на своем заводском районе. «Вот и Богатырь-гора. Но почему парк да еще фуникулер до самого пляжа? Тут же немедля начнем строить цехи», – думал он, слыша за своей спиной астматическое дыхание Солнцева.
Савва вскользь сказал о генеральном плане городского строительства и потом с натиском заговорил о цели прихода – строительстве новых цехов. Сроки жесткие. Но ведь мы работаем на таком напряженном режиме с первых дней революции. История продиктовала условия, мы их приняли. Савва увлекся, убеждая Тихона, навязывая ему свою волю. Нет у городской партийной организации более важного дела, чем помощь комбинату: ведь тут сталь, машины.
– Сроки строительства новых цехов жесткие, но это реальный расчет, – повторял Савва несколько раз, склоняясь через стол к Тихону, задумчиво сидевшему в кресле.
«Все это с размахом. Но боюсь, что это результат испуга, а не реальный расчет, обещание сгоряча… и стремление разжалованного снова стать замнаркома, и как можно попроворнее», – думал Тихон, тревожно прислушиваясь к своему с перебоями работавшему сердцу.
Их глаза встретились на секунду-две и разошлись.
– Подумаем, обсудим, – сказал Тихон. И, не повышая голоса, он стал спокойно говорить, что сталь сталью – это элементарный долг заводского коллектива, вот городу нужно помочь построить стадион не где-нибудь, а у Маришкина пруда, в овраге. Около заводов этакая разверстая пасть, источник оползней… А еще нужно филармонию… Пусть-ка Юрий покрепче займется оползнями, поможет геологам, приезжающим на днях. – А то ведь и завод сползет в Волгу, – закончил Тихон. Он встал, давая понять, что беседа кончилась.
– Тихон Тарасович, сроки строительства новых цехов – закон. Обсуждать поздно, да и бесполезно, – сказал Юрий.
Насмешливо приподняв правую бровь, он спросил Солнцева, в прежнем ли полудохлом состоянии кирпичный завод стройтреста.
– А почему бы ему не быть в обморочном состоянии? – спазматическим голосом шутливо ответил Солнцев. – Вот посадим тебя в горком, дашь повелительные указания: восстань, завод, из праха!
Переждав, когда заглохнет сипловатый густой смех Солнцева, Юрий попросил передать кирпичный завод Савве – без этого новые цехи не построить.
– Как ты о дяде печешься, а?! – шутил Солнцев. – Жаль, что я не твой дядя, глядишь, поменьше бы критиковал, а?
– Я о вас пекусь, Тихон Тарасович, чтоб на грядущей конференции критиковали меньше. Отдайте завод хотя бы на паях: половина кирпича нам, половина городу.
– Не могу но поддержать просьбу Крупновых. У нас стало традицией: каждый рулевой города считается со сталеварами. Ладно, расширяйте завод, только меня вокруг пальца не обведете, – посмеивался Тихон.
– Мы не рискнем пускать в ход пальцы… вы зубасты, – сказал Юрий.
Вдруг в складках губ Солнцева появилось что-то грубое и жесткое, синие глаза взглянули на Юрия с дерзкой усмешкой.
– Ну, теперь Крупнов поменьше может идти, а Крупнова покрупнее попрошу задержаться на минуту, – сказал Тихон. Он гневно нахмурился, заметив, как побледнел Юрий. «Молокосос, еще обижается». Закрыв двери за Юрием, он подошел к Савве, похлопал по плечу: – Держись, друг. Тяжело, знаю, тяжело. Однажды жестоко критиковали меня на активе. Измочалили, под нулевку отделали. А ведь душу вкладывал в работу. Доплелся до квартиры, а жаловаться некому: вдовствовал, маленькие Рэм и Юлька спали. Утром собрал партком и сам измолотил себя, душу вывернул. Товарищи пожалели. Тут, Савва Степанович, на себя надо наступать, увидать себя в завтрашнем дне. Мне не слаще от твоей осечки. Рекомендовал тебя с железной уверенностью.
Савва сидел сбоку стола, подперев рукой подбородок, дремотно прикрыв веками выпуклые яблоки глаз. Из-под ресниц видел, однако: беспокойно двигаются по столу пухлые руки Тихона.
– Помнишь, твой племянник сказал тебе в вагоне, когда ты уезжал в Москву: «Падать придется с большой высоты, желаю благополучного приземления». Вот и думаю, может быть, молодежь прозорливее нас?
– Юрий шутил. Вообще мы, Крупновы, веселые, – мрачно сказал Савва.
– Он шутит иногда не шибко весело. Вообще инженер застегнут на все пуговицы. Знаю, на моих глазах рос этот феномен. Что ж, молодые расправляют крылья, мы стареем. Как высоко подымутся, куда полетят, об этом мы должны подумать… Кстати, как он докладывал в ЦК партии о работе завода?
– Доклады были со многих заводов – с Урала, Украины, – уклончиво ответил Савва, устало поднимая и опуская глаза.
«А что бы я стал делать, случись со мной такое же? – подумал Солнцев. – Все, что угодно, но только не киснул бы. Никогда не испытывал я сострадания к погорельцам такого рода. Да и есть ли оно у других? Принцип выше личности. Отстаивая интересы государства, нельзя щадить персону».
– Такой уж у меня характер, Савва, не отворачиваю лица ни от ветра, ни от грозы. Не уклоняюсь от ответственности за твою осечку… – Солнцев вдруг умолк: было что-то страшное в том, как внезапно широко распахнулись глаза Саввы, злые, горящие, как у голодного льва. Савва встал, прошел до окна, потом к столу, опять к окну. Тихон с беспокойством, граничащим с испугом, следил взглядом за его ногами: икры повыше коротких голенищ вздрагивали.
– Не беспокойтесь, Тихон Тарасович. Я ломовая лошадь. Привык возить тяжести в гору, привык к поддержке товарищей. Когда падаю с горы, других с собой не увлекаю.
– Немного не так понял меня. Пока я жив, поддержу тебя всеми силами, – опять громко сказал Солнцев. И вдруг, почесывая затылок, морщась в крайнем затруднении решить сложный вопрос, протянул: – Вот проблема-то, а!.. Дядя – директор завода, племянник – парторг. А? Удобно ли? Скажи!
– Откровенно говоря, этот мужик не посчитается и с родней. Молодежь у нас хорошая.
– Ну, ну, разговор об этом пока что черновой, – сказал Солнцев, пожимая на прощание руку Савве.
Машину вел Юрий, Савва сидел рядом, уставившись немигающими глазами на мощенную булыжником дорогу. Оба молчали. Обоим было неловко оттого, что Солнцев так грубо выпроводил Юрия и секретничал с Саввой. По радио передавали песни в исполнении известной артистки, судя по ленивому голосу, женщины пожилой и толстой:
Поморгала я глазами С выраженьем на лице:
Стоит милый мой в Казани, Машет ручкой на крыльце.
Юрий выключил радио, бросив:
– Самодельщина!
– У тебя нет чувства юмора. – Савва сердито засопел горбатым носом, снова включая приемник.
– А у вас – вкуса, Савва Степанович.
Певица тянула другую, также неприятную для Юрия, но очень нравившуюся Савве песню:
А лаптищи-то на ём, ём, ём – Черт по месяцу плел.
Эх, ну, ну-да, ну.
– Поехала, – сквозь зубы процедил Юрий и умолк.
– Ну и денек! – заворчал Савва, сдвинув на затылок фуражку военного образца. – Утром был в Москве, потом успел прилететь на Волгу, провел совещание, с тобой поспорил, с Тихоном душу отвел. Как только выдерживает мой организм такую нагрузку, а?
Юрий бросил косой взгляд на его голову, и ему показалось, что череп у Саввы железный, толщиной пальца в два.
– Да, милок, – продолжал Савва раздумчиво, следуя ходу своих мыслей, – как бы мы ни огорчались, ни критиковали друг друга, а хорошая все-таки это штука – жизнь. И это говорит человек, который чуть-чуть не сломал себе голову. Сколько на моих глазах критиковали, понижали в должности работников различных калибров и жанров! И представь, Юрий, никто не помер от критики. А? – В голосе Саввы послышались столь неожиданные тонкие, срывающиеся звуки, что Юрий внимательно взглянул на него: лицо осунулось, глаза запали.
«Не помирают, а стареть стареют. И давление повышается», – подумал Юрий.
– Савва Степанович, на сегодня хватит с вас впечатлений.
– Хватит. Отвези меня в гостиницу.
Едва вошли в номер, заявился администратор, извиняясь, сказал, что придется Савве Степановичу перебраться на седьмой этаж в общежитие, потому что этот «люкс» займет товарищ Иванов.
Савва побагровел, сопя горбатым носом.
– Позвоню Солнцеву.
– Не стоит, Савва Степанович, именно Солнцев велел приготовить «люкс» для товарища Иванова.
Юрию горько и обидно было видеть безропотную податливость своего, бывало, всегда властного и сильного дяди.
– Знаешь, Юра, о чем толковал Солнцев? – заговорил Савва, как только покинули номер. – Он думает, что кому-то из нас с тобой нужно уйти с завода.
– Эх ты: «он думает»! Я тоже кое-что думаю о нем, да пока помалкиваю.
Савва осерчал:
– И какого черта задираешь старика?! У него за шутками бездна опыта, хитрости, а ты своей остротой весь на виду, еще мелко плаваешь.
– На перепуганных я не обижаюсь. А твоего беззубого Робеспьера – Тихона не боюсь. Пора ему на покой, рыбу удить.
X
Анатолий Иванов проснулся в номере гостиницы в шесть утра, как и приказывал себе вчера, ложась спать. Одинокий человек, он привык следить за своим здоровьем и очень был доволен, что командировка пока не нарушила режима.
После ванны Иванов побрился, надел новый, с иголочки, коричневый костюм, велюровую мышиного пвета шляпу, привычными движениями рассовал по карманам серебряный с инициалами портсигар, спички, надушенный платок, записную книжку, надел часы на сухую маленькую крепкую руку.
Он был невысокого роста, черноволосый, чернобровый, носил усы. Многолетнее курение придало его смуглому от природы лицу бледноватый оттенок. И тем заметнее выделялись на этом бледно-желтом лице черные глаза, мерцавшие из-под крылатого чуба.
Все сильнее овладевало им то особенное чувство, которое бывает у молодых, облеченных высокими полномочиями людей, приехавших проверять работу периферийных товарищей: спокойное сознание своего превосходства, настороженность, наблюдательность.
В вестибюле молодой человек в темном кителе, с планшеткой через плечо подошел к Иванову, сказал позевывая:
– Отдохнуть негде, черт возьми!
– Вы кто?
Отставив ногу, парень ощупал Иванова скептическим взглядом мутных от бессонной ночи глаз.
– Геолог. Документы показать?
– Вот что, геолог, я ухожу на целый день. Отдыхайте в моем номере.
– Толково, дружище! Мы бы с корешом и на газоне выспались с превеликим удовольствием, но куда денешь вон ее? – парень указал глазами в угол: там стояла женщина в плаще, тайно и неумело покуривая.
– Жена?
– Не-е-т… Геолог, товарищ по работе. Юлия, иди сюда! Нам повезло. Еще есть на свете наивные, добрые люди.
«Ну если и подруга его такая же рубаха-тетка, я горько пожалею, что связался с ними», – подумал Иванов. Но отступать было поздно: Юлия, скомкав папироску, решительно двинулась к ним. Было что-то мальчишески-задорное в том, как она, засунув руки в карманы плаща, вскинув голову, легко шла, выпятив грудь.
– В чем дело? – строго спросила Юлия, глядя только на своего товарища. Необычно яркими показались Иванову ее синие глаза на загорелом, несколько длинном лице.
– Понимаешь, Юлька, товарищ этот – свой мужик.
Юлия окинула Иванова взглядом с ног до головы, усмехнулась.
Подошли еще парень и девушка, тоже геологи.
Иванов привел геологов в номер. Юлия застелила бельем диван, велела товарищам отдыхать.
– Я навещу братишку, отца, а в тринадцать ноль-ноль приду за вами, – сказала она, нетвердо выговаривая «р», потом прямо посмотрела на Иванова, предложила, протягивая руку: – Познакомимся, что ли, добрый дядька?
– Иванов, Анатолий Иванович. – Он пожал узкую с длинными пальцами руку.
– Боже праведный! Какая редчайшая фамилия! – И Юлия засмеялась, играя глазами, зубы поблескивали, белые и плотные, два из них сидели чуть избочившись.
Это-то и придавало улыбке живую прелесть. Юлия поправляла перед зеркалом очень густые, медно-красного отлива волосы, не переставая весело болтать:
– Я бы на вашем месте заменила фамилию другой, например товарищ Итакдалее. Хорошо?
«В ней есть что-то особенное, этакое зелье», – подумал Иванов.
– Зачем же заменять фамилию? – спросил он.
– Вполне естественно! На собраниях, в учебниках логики, в задачах по арифметике так и говорят: Иванов, Петров и так далее. Это Итакдалее очень оригинально. Не правда ли?
– Перестань, Юлька, кокетничать, – оборвал ее геолог, снимая сапоги и примериваясь взглядом к дивану. – Тебе это чертовски не идет.
– Вы напрасно, Юля не кокетничает, она… просто веселая девушка, – возразил Иванов, а парень мудро усмехнулся, как усмехается человек, которому надоели одни и те же заблуждения людей.
– Колька прав, я раздурилась, – серьезно сказала Юлия, но вдруг опять засмеялась. – Виноваты в этом, добрый человек, вы: я давно не встречала таких галантных мужчин!
– Юлька, не дерзи! Товарищ может осерчать, попросить нас из номера.
– Молчу.
– Что же вы будете разведывать? – осведомился Иванов после неловкой паузы.
Геологи переглянулись.
– Что-то вроде строительной площадки, – уклончиво отозвался парень. Юлия смягчила улыбкой его угрюмый ответ, спросила Иванова, приподнимая брови:
– А вы, Ваныч, имеете какое-нибудь касательство к разведке?
– Некоторым образом имею.
– Что вас интересует: нефть? Мы-то по борьбе с оползнями.
– Все меня интересует, – сказал Иванов, – все, особенно люди.
Он пожелал гостям хорошенько отдохнуть, ушел, прощально взглянув на свой новенький фибровый чемодан.
«Вот и окунулся в обыденную жизнь. Встал рано, глупостей наделал, – думал он, презирая себя за неожиданную доверчивость. – Что они за люди? Своя у них жизнь, свои нравы». И хотя их жизнь представлялась ему грубовато-примитивной, он чувствовал, что в ней было что-то сильное, заманчивое.
«Забавные люди», – решил он. Но, несмотря на снисходительную оценку, ему хотелось снова повидать этих «забавных». И он решил к часу дня обязательно вернуться в номер, когда Юля будет там.
В свой номер Иванов явился, однако, с уверенностью, что случайно приголубленные гости ушли. Но они сидели за столом, как у себя дома, и пили чай.
Юля была в зеленом платье, сапожки заменила туфлями. Только теперь Иванов заметил, что была она высока, несколько худощава и все-таки стройна. Она стояла посредине комнаты, спокойно давая оглядеть себя.
«У нее еще одно редкое сочетание: тонкая фигура и сильные ноги и руки. Если бы не правильный нос, лицо казалось бы некрасивым», – подумал Иванов, украдкой поглядывая на ее улыбающиеся тонкие губы.
«Очевидно, трудно привыкнуть женщине к усам у человека невысокого», – озорно думала Юлия. Да, если бы не этот выпуклый лоб, не эти серьезные глаза, она бы не поверила, что перед ней мужчина, а не мальчик.
«Ну прямо сущая лялечка… Хочется пожалеть, приласкать», – неожиданное желание мелькнуло у нее. Подняла руку, чтобы откинуть со лба его нависавшие двумя глянцевыми крыльями волосы, но вовремя изменила движение руки, поправила воротничок своего платья.
– Садитесь, Толя, чай пить. Попали на Волгу – чай пить надо: тут водохлебы, – сказала Юля. – Хотя за вашу любезность полагалось бы угостить вас чем-нибудь покрепче, но… в городе очень сильны антиспиртные страсти.
– Почему бы это? – спросил Иванов, принимая чашку из рук Юлии.
– Какое-то начальство скомпрометировало себя по этой части, и теперь в ожидании верховной кары даже рядовые в рот хмельного не берут. Говорят, партийное руководство на заводе проводит линию сухого закона. Мой давний друг Юрий Крупнов – парторг. Воображаю его в этой роли! Он может отучить не только от вина, но и от курева! – И Юлия нервно засмеялась.
– Давайте-ка чай допьем и к твоему Юрию отправимся. Авось он поможет нам. Для завода будем работать, – сказал парень.
– Не люблю одалживать у знакомых, тем более у таких, как мой Юрий.
– Опять кокетничать? Что с тобой? Взвинтилась вся. Вот от товарища Иванова без спеси приняли помощь. Отдохнули. Спасибо.
– От Анатолия Ивановича можно принять, а от Юрия никогда, – сказала Юлия, улыбаясь весело и вызывающе.
Иванов снова почувствовал всю прелесть ее дерзкой женственности.
«Своевольная, язвительная, очевидно, нервная и горячая, – думал он, наблюдая ее порывистые движения. – Давно где-то видел я эту девчонку, именно эти синие глаза и медные волосы». Он пожалел, что им придется скоро расстаться. После чая пошел проводить гостей.
– Так вы тоже геолог? – спросила Юлия и решительно посоветовала: – Ищите настойчиво и найдете, что вам надо.
– Постараюсь… А я вас и прежде встречал где-то…
Взвалив на плечи рюкзак, Юля спросила:
– А вы, случайно, не пишете стихи?
– Да, пишу, по вдохновению, – легко признался Иванов, выходя вместе с девушкой в коридор.
– Тогда вы совсем хороший парень! Ей-богу!
– Вы мне тоже нравитесь. У вас глаза синие-синие и правдивые.
– А у вас черные и наиправдивейшие… Усы вам… сбрейте.
«О, она отваживается подавать советы!..»
Когда она взяла удостоверение у администратора гостиницы, Иванов попросил:
– Юля, можно взглянуть на вашу карточку?
– Можно, – охотно согласилась Юля и, вздохнув, пожаловалась: – Я тут выгляжу старушенцией.
Когда ее фотографировали, она, очевидно, хотела выйти очень серьезной, плотно сомкнула губы, но глаза не подчинялись, они улыбались, звали, дразнили.
«Что-то рискованное, ненадежное в этих глазах. Заведут и бросят».
– Что скажете, если я оторву карточку?
Юля выхватила из рук Иванова удостоверение.
– Сдирали бы, когда была в ваших руках. – И, явно поддразнивая, добавила: – На такие поступки санкции не требуется. Ну-с, прощайте, товарищ Итакдалее. Странный вы человек…
И досадно стало Иванову: мелькнула и, наверное, навсегда исчезла. Сами собой складывались в уме неясные, как предчувствие, певучие строчки о девушке. И невозможно было разъединить эту тихую певучесть в душе и образ Юли. Они слились вместе, как воды разных рек в одной большой реке. И радостно и грустно было оттого, что так случилось.
«Она явно нервничала, говоря о Юрии Крупнове. Неспроста, тут какая-то тайна», – подумал Иванов. Он поймал себя на мысли: Юрия хотелось увидеть совсем не потому, что он парторг завода, – ему не терпелось узнать, какие отношения между Юлией и Крупновым.
У Иванова был давний острый интерес к семье Крупновых: собирал материал для книги о революционном движении в Поволжье. Говорили, что обер-мастер Денис хранит письма Ленина, но точно об этом никто не знал. «На простой козе к нему не подъедешь, – сказал Иванову доцент-историк. – Строгая семья».
В его памяти остался Михаил Крупнов – рябой, ошеломляющий своей откровенностью. С ним познакомился давно: вместе ходили на собрания литературного объединения. Юрия помнил плохо.
XI
В партком завода Иванов пришел в пять часов, в точно назначенное ему время. До этого он побывал у Солнцева, под руководством которого работал когда-то в горкоме комсомола. Солнцев посоветовал ему вникать глубже в дела, «влазить» в шкуру тех, кого проверяешь. Как знать, сказал он, хитровато улыбаясь, может, самому Иванову придется работать на месте того же Юрия Крупнова.
– Кто мне по душе, с тем я легко не расстаюсь.
Иванов знал, что обком считается с желаниями Тихона Тарасовича и еще не было случая отказа в какой-либо просьбе его.
Авторитет Солнцева особенно возрос после решительного и глубокого обновления руководства области и города в 1936—1937 годах; многие тогда были отстранены от работы, исключены из партии, а некоторые посажены в тюрьмы. Тихон прошел сквозь эту бурю еще более окрепшим, закаленным.
В приемной парткома Иванов скромно сидел у порога, поставив ноги под прямым углом и положив на колени руки. Эта наивная детская поза не вязалась с пытливой настороженностью небольших черных колючих глаз. Рядом с ним беспокойно ерзал на стуле румяный человек, от которого пахло сдобными булками. Оба они прислушивались к тому, что рассказывал Марфе Холодовой хитроватый парень, блестя золотым зубом.
– Понимаешь, Марфуша, подъехал я на «газике» с моим Петруниным в десять часов прямо к парадному, а там стоит молодой человек в шикарном костюме – твой, значит, Юрий Денисович. «Здравствуйте, товарищ заведующий автогаражом, – говорит твой моему. – Часы у вас, – спрашивает, – правильные?» Заторопился мой, полез в карман, а часы на руке. «Точные у вас часы, – говорит твой, – ровно десять. Почему же вы опоздали на работу? Как обслуживают рабочих ваши автобусы? Не знаете?» И дальше, окаянный, спокойно, с улыбкой: «Ну вот, чтобы вы знали лучше, как работает парк, прикажите шоферу отогнать ваш «газик» в гараж заводской поликлиники. На работу поездите в автобусе. Кстати, врачи нуждаются в машине». Мой начал было: «Живу далеко, у Маришкина пруда». А твой моему: «Это очень даже хорошо, что далеко живете: лучше узнаете работу». – Парень засмеялся. – Так вот и получил я внеочередной отпуск!
«Говорят, Крупнов пошумливает, командует. Коммунисту рядовому трудно попасть к нему на прием», – вдруг вспомнились Иванову слова Тихона Солнцева. И он вежливо осведомился у своего румяного соседа, часто ли донимают парторга личными делами. Тот ответил не сразу:
– Это еще вопрос, кто кого донимает. Руки у Денисыча длинные, достанут тебя в любой дыре. Не проходит дня… – румяный, пахнущий сдобными булками, не договорил: Марфа велела ему зайти в кабинет.
Она посмотрела на Иванова так, будто выбирала в женихи, и, закинув полные руки, поправляя уложенные на голове русые косы, сказала:
– Вас не сможет принять Юрий Денисович. Да, да, я доложила, как вы просили: рядовой коммунист из транспортного цеха по личному делу.
– Тогда я сам войду! – сердито сказал Иванов.
Человек пять рабочих и румяный сидели за столом, напротив них – худощавый, горбоносый, с желтой головой. Он пристально взглянул на Иванова быстрыми глазами, потом повернул лицо к Марфе.
Она пожала плечами: «Я сделала все от меня зависящее, и я не виновата. Вот он сам своей персоной, что хотите, то и делайте».
– Моя фамилия Иванов, из обкома партии. Странно, к вам не может попасть рядовой коммунист. Некрасиво, мягко выражаясь.
– Но вы же не рядовой член партии, товарищ Иванов. А вообще-то у вас оригинальный прием – прикидываться рядовым. Позаимствую, – с улыбкой сказал Юрии.
«Зачем он так прямо в глаза? – тревожно подумала Марфа, выходя из кабинета. – Эх, Юрий Денисович, не в меру ты прям и горд! Вот снимут с работы – каяться будешь. – Она подумала и спросила себя: – А будет ли каяться? Умеет ли?»
Юрий отрезал ломоть от кривобокой непропеченной буханки, предложил румяному с недоброй любезностью:
– Закусите, не стесняйтесь.
Достал из ящика стола фигурки различных животных, вылепленных из хлеба, расставил все это стадо по зеленому полю стола.
– Полюбуйтесь скульптурой! Рабочие делают из вашей стряпни. – Юрий старательно выпрямил ножку свиньи, покудрявее завернул хвост собачки. Рабочие захохотали:
– Эх, пастуха забыли сделать!
Румяный, пахнущий сдобными булками, с энтузиазмом заговорил о печах, о тестомесках, о поддувалах, о том, какое значение для трудящихся имеет хороший хлеб…
– Немного знаем, что такое хлеб, едим не первый год, – перебил его рабочий.
Румяный сказал, что будет сдвиг, перелом.
– Тут без наших стараний хватает сдвигов: поселок ползет, того и гляди, завод поедет в Волгу! – сердито сказал другой рабочий, обращаясь к Иванову.
– Проще, без катастрофических слов «сдвиг», «перелом», скажите: долго ли будет дремать ваша гражданская совесть? – сказал Юрий румяному. – Договорились: пышным хлебом будете кормить нас. Механика пришлем, поможем.
Румяный завернул в газету фигурки из хлеба, вышел.
– А я-то думал, что самое трудное – сварить качественную сталь, а тут, оказывается, булки тоже дуриком не испечешь, – сказал рабочий.
Все засмеялись.
Юрий, покачивая на ладони стальную плитку, заговорил с рабочими о мартенах, о томильных колодцах… И хотя Иванов не понимал многих слов, он чувствовал, что речь идет о новых, очень важных государственных заданиях заводу. Армии и флоту нужна качественная сталь, несокрушимая броня. А времени в обрез. Нужно днем и ночью экспериментировать. Послать мастеров на уральские заводы. А главное, самим действовать смелее. Нет сейчас у завода, у рабочих более важного дела.
Когда рабочие ушли, Юрий пристально взглянул на Иванова.
«Видимо, это тот самый Иванов, с которым мачеха Юли хочет породниться», – подумал он.
«Рыжие, носатые, пожалуй, нравятся женщинам. Тем более такой своенравной, как Юлия», – думал Иванов, пуская кольцами дым из-под усов. Встретился с взглядом Крупнова, почувствовал: говорить нужно только начистоту или вовсе не говорить. Рассказал о цели своей командировки: изучить агитационно-пропагандистскую работу в городе, особенно на заводах; помочь в меру своих сил. Есть и личные интересы – поближе познакомиться со старыми рабочими, участниками революционной борьбы. Откровенно говоря, давно мечтается записать рассказы, воспоминания бывалых людей. Если хватит умения и способностей, попытаться повесть написать. Но это в том случае, если удастся освободиться от партийной работы, что вряд ли возможно.
– Я слабо знаю производство, рабочих… Помогите мне, а?
Эта смиренная просьба тронула и насторожила Юрия, и он сказал:
– Не будем щеголять показной скромностью. Казанские сироты ныне не вызывают жалости. У меня опыта меньше вашего. Что же поделаешь, назвался груздем – полезай в кузов! Какой у вас план, Анатолий Иванович?
Иванов сказал, что ему хочется несколько дней следовать за парторгом, как нитка за иголкой, если это не стеснит…
– Нисколько. Поедем на стройку.
И в машине Юрий говорил все о том же: нужна броневая сталь в самый короткий срок.
На северной окраине города, повыше завода, нарядив берега старыми плакучими ивами, блестело озерцо. Давно когда-то утопилась в темном омуте разнесчастная душа-девица Маришка. Городская молва поэтизировала ее неразделенную любовь. Местные поэты, в том числе сам Иванов, начинали свое поприще с описания Маришкина озера. Плачет Маришка зимой и летом, горючие слезы ее прожгли огромный овраг, разрубивший город пополам. Горожане вбивали в берега оврага сваи, бутили камнем, заваливали землей. Но светлые родниковые слезы Маришки упорно пробивали путь к Волге.
У оврага Юрий оборвал лихорадочный бег машины. И сразу залила уши первобытная окраинная тишина. Взмывшие над болотом чибисы обрыдали гостей, сверкая на солнце атласно-белой изнанкой крыльев.
Подле бараков на траве мужчины и женщины резались в карты. Лениво шевелились сочные листья молодых тополей, на веревках сушилось белье. В зеленых лужах лежали огромные свиньи, высунув из воды носы, нюхая горячий ветер.
Главный архитектор города, кругленький, с белой, как одуванчик, головой, и управляющий стройтрестом, высокий красавец с седеющими висками, сразу же о чем-то заспорили. Председатель завкома, сутулый, широкоплечий старик со шрамом от ожога на щеке, сказал тихо Юрию, указывая глазами на спорящих.
– Столкнем, Юра, их с р-р-рабочими. Пусть возьмут за штаны этих джентльменов-говорунов.
Подошли рабочие, старые и молодые. Юрий записывал просьбы и предложения, на многое отвечал тут же твердо:
– С этим придется подождать.
– Юрий Денисыч, ждать умеем. Третий год ждем, все жданки поели. Вон она, поповская культбаза! – указал рабочий на приземистую церквушку, уныло коротавшую за тополями свой затянувшийся век. – Работает, говорю, церквушка. Пивная тоже не дремлет. А вот Дом культуры никак не подымается выше второго этажа. Диво, да и только! Или взять жилые дома. Из года в год разговоры, а за это время я успел в своем бараке созреть, жениться, скоро сына буду женить. Нам управляющий говорит: тут строить! А архитектор свое: вон там! Как же, к хрену, там, когда оползни!
– Правильно в газете писал этот Тихон Заволжский! – подхватила молодая работница. – Как же так, Юрий Денисович? Игра в кошки-мышки получается, а?
– Чего не знаю, того не знаю, товарищи. Главный архитектор и управляющий сами объяснят, – сказал Юрий.
Архитектор и управляющий заспорили, пуская в ход колкости: «Там строить не могу!» – «А тут я вам не позволю!» – «План не догма, а руководство…»
Иванова удивляла и раздражала та сложная путаница, которую создали сами же люди вокруг чрезвычайно простого дела: человек должен жить в домах, веселиться и отдыхать в клубах. С терпеливым презрением ждал он, когда до конца выговорятся архитектор и управляющий.
– Так вот, товарищи, если вы согласны строить здесь жилые дома, разговор на этом закончим, – сказал Юрий.
– А вы, рабочие, не давайте им и нам покоя.
Но Иванову казалось, что никакого согласия не достигнуто. И в этом он убедился, разговаривая с архитектором по пути к строительной площадке: Солнцев не допустит изменений генерального плана, как бы ни критиковали его люди вроде Юрия Крупнова.
Иванов насторожился. Теперь он не отставал от Юрия ни на шаг, чувствуя, что вот-вот наткнется на разгадку какой-то важной лично для него тайны.
Юрий обострившимся, звериным чутьем уловил эту повышенную недружелюбную настороженность и отвечал весело, с дразнящей откровенностью. Когда подошли к строящемуся в садах на крутом берегу Волги Дому культуры, он спросил у ребятишек, которые ватажились у площадки, тут ли их кумир, восходящая спортивная звезда завода Веня Ясаков.
– Ве-е-е-ня! – позвали ребятишки многоголосо.
Пока Ясаков спускался с лесов, Юрий рассказал Иванову: любят школьники Вешо, а Женька даже портрет его наклеил в альбом рядом с портретом Лермонтова, любимого поэта крупновской молодежи. Подошел плечистый, голый по пояс, еще безусый, с неутухающими фонарями под глазами каменщик и боксер Веня. Юрий с минуту полюбовался его мускулами, добродушным, наивным лицом с коричневым загаром, потом спросил строго:
– Ну, Тихон Заволжский, получил гонорар за свой фельетон «Бескрылая фантазия»?
Иванов с недоумением смотрел на простоватого парня, не веря, что он мог написать злой фельетон, которым заинтересовался даже секретарь обкома, а Тихон Солнцев назвал фельетон дурной стряпней.
– Эх, Юрий Денисович, гонорар-то вот где! – Веня похлопал себя по заду. – Прознали мой родитель, Макар Сидорович, зажали мою голову коленками, стянули праздничные портки и хворостиной айда расписывать корму. «Ах ты, собачий отрок! Как посмел власти критиковать?» Будь на его месте другой, я бы в один миг загнул салазки, косоротился бы он всю жизнь. А тут кротко сносил муки. Отец предупредил: «Еще раз возьмешь перо своей несовершеннолетней рукой, завяжу я тебя в калмыцкий узел». Несправедливо, Юрий Денисович, получилось: писали вместе с тобой, а гонорар получил один я. Как бы управляющий наш не снял с меня башку. – Веня потер ладонью свою бритую, с синеватым отливом, как речной камень-голыш, голову. – Сжует меня вместе с брезентовыми штанами.
– Не трусь, Веня! В обиду не дадим. У кусачек зубы выдергивают.
Свадебное шествие с песней, свистом и залихватским пиликаньем гармошки выкатилось из-за барака на дорогу. Пьяные нарядились в шубы, вывернутые шерстью наружу, измазали лица сажей. Кривляясь и повизгивая, женщины били мутовками в печные заслонки, в худые ведра. На голове невесты подвенечные цветы, через плечо жениха яркая лента.
– Айда с нами, поцелуемся! – кричала хмельная женщина, размахивая ухватом.
Ощупывая цепким взглядом ряженых, Юрий узнал среди них Рэма Солнцева.
– Рэм, иди сюда!
С чувством, близким к испугу, смотрел Иванов, как Юрий сорвал овчину с плеча парня, вытер ею сажу с его лица.
– Гуляй без пещерной шкуры!
– А-а, это вы, Юрий Денисович?! – сказал Рэм, внезапно трезвея. – Пойдемте в барак, в гости ко мне. В комнате хорошо, чисто. Юлька была, прибрала. А этот-то… – Рэм не досказал: Юрий схватил его под руку, увел за угол.
XII
Отодвинув вправо горы, налево – степи, Волга вольготно катила воды к югу. Гулял низовой ветер, дыбя косматые волны. Пыльным прахом дымились разъезженные дороги за рекой. Тревожные скитались в небесной пустоши облака.
На закате ветер затих. Горькое дыхание степной полыни заглохло в прибрежном лесу, запахи цветущих яблонь натекали из ближнего сада. На реке угасали рябые волны.
Рабочие и геологи ушли со стана. Юля лежала на песке у палатки, подперев руками подбородок, смотрела на реку. Долго сгорал в тишине закат по-над Волгой, играли на воде изменчивые краски – вначале оранжевые, потом фиолетовые, а когда солнце перевалило за волнистую гряду правобережья, река оделась в строгую стальную синеву. Крутолобый каменистый утес кинул густую сумрачную тень на омут.
Бывало, девочкой подолгу с безотчетной тревогой смотрела Юля в этот темный глаз омута. Держась за жилистую руку вяза, она с замиранием сердца опускала ноги в холодную, дегтярной черноты воду, потом торопливо карабкалась по меловой хребтине. Набрав полный подол гальки, несколько раз замахивалась, чтобы кинуть в омут, но что-то удерживало ее. Из этого омута и вынырнул однажды желтоголовый мальчишка. Она вскрикнула, присела. Галька посыпалась из подола. Это был Юрка. Так познакомились. Первое время Юля не понимала, почему он в перемены подкрадывался к ней, дергал за косички и иногда стегал веткой клена по ногам до тех пор, пока она не приседала, прикрыв подолом ноги. Позже догадалась: нравится она ему. Несколько лет жила этим веселым сознанием: нравится! На ее счастье, та грустная правда, до которой доходят люди иногда слишком поздно, открылась перед ней, когда ей сравнялось семнадцать лет: не сошлись они с Юрием характерами… Юля гордилась фамильной особенностью своего характера – умением иронизировать над всем решительно.
Юрий же пугал ее прямолинейностью, напористостью. Слишком широко, жадно и благосклонно, почти с дикарской радостью принимал он жизнь…
Однажды до голубых потемок бродили по берегу Волги, потом сели на песок: она – вытянув ноги, он – обхватив руками свои колени и положив на них подбородок. Чем горячее говорила Юля о своей дороге к счастью – незнакомые города, новые люди, скитания по степям страны, – тем выше поднималась его рыжеватая бровь да резче становился профиль медальной чеканки.
– Милая Осень, я ждал тебя долго! Отсюда мы вернемся в наш дом. Старики все знают. Одобряют.
– Я боюсь тебя. Я умру от гордости, если обманусь в тебе. Я не могла бы жить с твоей матерью. Ну что я поделаю с собой: многое старомодным кажется мне в вашей семье. А я-то избалованная, я своевольная. Ну вставай, не хмурься. Подумай сам: не слишком ли это просто – взяться рука за руку, повалиться в ноги родителям – благословите! Я не хочу привычного. Я хочу отодвинуть развязку. Любовь не терпит привычного. – Юля вскочила и побежала по мокрому песку. – А ну, догоняй!
Юрий перерезал ей путь, бегал шальной, петляя вокруг, загоняя ее в кусты краснотала. И когда она ослабела, поднял на руки, понес в лес. Она вцепилась в его волосы. Над головой сомкнулись ветки осокоря, трещал под ногами ежевичник. Бережно опрокинул Юлию на песок.
Рывком она высвободила рот из-под его горячих, сухих губ.
– Осень… я ж люблю! Дурочка…
Юля метко кинула в его глаза горсть песку.
Юрий шел к реке, как бы ощупывая воздух. Юля стояла у ветлы, бурно дыша, пока он промывал глаза.
– Я плохо вижу. Ты проводишь меня домой, Осень. Я тебя немного побью, а потом пожалею. Хорошо? Только не крутись, а?
– Я не зайду к вам… Ты задушил то немногое, что у меня было к тебе… Не забывайся, я – Солнцева Юлия!
– Отстань. Я один пойду. Не получится из меня кавалер-угодник, адъютантик при вашей светлости, дочке секретаря горкома. Хотел сделать человека из дикой самовольницы, ты не хочешь. Черт с тобей!
Она брела позади, обмеривала взглядом его широкую спину, облитую белой соколкой, и все глубже утверждалась в правильности своего решения. А ведь чуть было не поддалась… И ей становилось страшно при одной мысли расстаться с вольной, беззаботной жизнью, девчонками и мальчишками своего круга, которые угождали ей, с этой свободой – куда хочешь, туда поезжай! – и поселиться в деревянном домике, в большой семье чужих, строгих и непонятных людей. Тяжело было бы с ними. Не напрасно она что-то стеснялась показываться с Юрием среди знакомых мальчишек и девчонок. Если он любит, будет ждать, авось станет покладистее. С чего это взяли, право, что мужчина назначает срок. Возмутительно! Пусть другие живут старинкой, она, Юлия Солнцева, презирает девичью уступчивость, она сама скажет, когда придет пора сложить крылья и падать на землю.
И все же она чувствовала себя несчастной.
Дома спросила отца, может ли семнадцатилетняя гордая, любящая свободу, жаждущая повидать мир девушка связать себя семьей?
Тут-то отец рассказал ей о своем прошлом, раскрыл тайну ее сиротства.
Каменщик в молодости любил и был счастлив. Были у него дочь Юлия и сын Рэм. Мать их, юная, неуравновешенная, гордая, казалось, навеки была привязана к семье. Но в голодный тифозный год как-то надломилось их счастье: фанатически увлеклась сектантской верой, забросила детей. А потом бежала в Астрахань с обрусевшим персом, оставив Тихону четырехлетнюю Юльку и двухлетнего Рэма. Молча перенес все это отец. Днем работал, вечерами учился. По воскресеньям брал ребятишек из детского сада, наряжал получше и катал в коляске на берегу Волги, под окнами барака. Мать высылала алименты. Это было необычно и даже смешно. Но отец гордо, скрывая за шутками уязвленное самолюбие, переносил свое горе. Счастье пришло к нему уже после смерти жены: женился на красивой певице. Однако дети не поладили с Лелей. Первым ушел Рэм, дав волю своему тяжелому своенравию. Он невежливо раскланялся с новоявленной Тоти Даль Монте: «Гусыня, шипи в своем гнезде!»
– Да, есть в тебе и в брате твоем многое от матери… Жизнь твоя, Юлька, на переломе, самые непоправимые ошибки делаются в семнадцать лет. Последующие годы уходят на раскаяние, на выпутывание из тенет жизни или на углубление ошибок, на примирение с несчастьем.
Юля призналась: прояви Юрий еще чуточку настойчивости, и она «пошла бы на все! А там хоть головой в омут». Побагровел апоплексический затылок отца. «К уголовной ответственности мерзавца!» Юля отскочила от него, прилипла спиной к стене: «Сделаете, я утоплюсь!.. Или убегу с пьяным грузчиком!» Отец пошатнулся и грузно осел на стул. Мокрыми от слез губами целовала его глаза.
– Как скажете, так и сделаю.
– Уезжай из города.
Положила в чемоданчик платья, конспекты, похвальную грамоту об окончании восьми классов и отправилась на пристань. У крупновского сада остановилась, сквозь густую листву увидела Юрия. Их разделяла каменная стена по пояс высотой. Юрий навалился грудью на стену. Глаза его были чисты, но неприветливы и холодноваты.
– Проводить? – спросил он спокойным голосом.
Юля вскинула глаза, минуту смотрела, как ползают тени листвы по его лицу.
– По обязанности?
– Провожу по долгу дружбы. Учись. Отца надо слушаться!
Ей хотелось закричать на него, резко отвернуться и уйти, не оглядываясь. Но сознание, что уезжает она навсегда, удерживало ее.
– И это все?
– А что же еще? Половинчатость не в моем характере.
– Ты многого хочешь, Юрий.
– Я имею право на это: люблю.
– Мы не понимаем друг друга.
– Тогда не о чем сожалеть.
– Прощай. – Юля сделала несколько шагов, остановилась. – Писать будешь?
– Пиши. Отвечу.
– Это уж слишком!
– Тогда не пиши. Захочется замуж – приезжай.
– Нахал! – После этого она уже не оглядывалась. Только слышала брошенное вдогонку:
– Святоша! Горько пожалеешь!
Через полгода первым все-таки написал Юрий.
«Очевидно, я пугал тебя всю жизнь, сам того не желая. Ведь все началось с того, что однажды я вынырнул из омута и сильно смутил девочку в розовом платье. В этом была моя вина и мое нечаянное детское счастье. И все необыкновенно: раскаленные солнцем камни, шелест листвы, девочка, тонкая, рослая. И тебе понравилось, когда назвал я тебя Осенью. Я не знаю, как и откуда пришло мне в голову это странное имя. Но оно так вязалось с синими глазами и смуглой нежной кожей лица, и с волосами цвета осеннего клена! С годами ты все дальше уходила от меня, вернее, тебя уводили твои друзья. Ты хотела, чтобы и я ходил в их табуне. Но я не умел играть смешной роли оставленного в дураках добряка и размазни, который утешается радостью своих знакомых. Наверное, я уже любил тебя и страдал оттого, что не понимал, почему благополучие твоих друзей не делает меня счастливым. Я увидел, как основательно ты была подпорчена злой выдумкой, будто настоящий человек приносит свои чувства в жертву целям и… кажется, коллективу. Мне глубоко враждебна эта раздвоенность. Я жил, ты рассуждала о жизни, примеривалась, скептически, по-отцовски улыбаясь, защищалась от жизни высокопарными словами и… песком. И все-таки тебя я извинял: в семнадцать мы одинаково смелы и глупы. Но бате твоему я не простил: если раскололось его «я» – это его личное несчастье, моральные издержки противоречивой переходной эпохи. Но зачем старик мешает молодости? Но пусть. Может, он устал от жизни. Пиши, если тебе снова нравится понятное только нам двоим имя Осень. В противном случае не надо изводить бумагу и время».
Он по-прежнему гнул свою линию, и Юля не ответила ему. В письмах к брату Рэму глумливо спрашивала о Юрии: рыжий тигр по-прежнему рычит? Наверное, еще яснее стала его ясность и еще прямее его «прямота»? Он еще не утихомирился?
Юрий не женился, и это мешало ей жить: не был решен очень важный вопрос, ошибкой ли была ее детская любовь к нему или залогом счастья? В первом письме к Юрию, полном язвительности, выразила притворное удивление тем, что такой жизнелюб до сих пор не обзавелся семьей. Юрий ответил телеграммой: «Как только одна моя знакомая поумнеет, женюсь».
В тот же день, когда она рассталась с Ивановым, Юля была в доме отца. Сказал ей отец уклончиво: «Неплохой Юрий коммунист». А мачеха сказала: «Тебе, милая, не с партбилетом жить. Характер у твоего Юрия – дай бог! Его руками только железные канаты вить. Крупновы, кажется, и спят-то на железных листах. А ты любишь свободу, моя хорошая!»
На телефонный звонок Юрия она выбежала из ванной, накинув на плечи халат. «Осень, ты скрываешься от меня? Изменила мне и боишься?» «До осени далеко, сейчас весна, да хорошая! Не возражаю, давай встретимся. Где? К вам, конечно, не пойду, тебе сюда не стоит… да просто тебя тут не особенно ждут», – сказала Юля. Юрий помолчал и сказал, что в таком случае придется отложить встречу, пока не найдется подходящее место. «Я предлагаю нейтральную территорию, например ресторан, где можно потанцевать», – предложила Юлия.
Ей не удалось смутить его своим нарядом: крикливо-пестрая юбка, прозрачная кофточка цвета угасающей зари. «Будем вести себя так, будто лишь сейчас познакомились», – сказала она. Он согласился, а когда выпили, он похвально отозвался о ее загорелых, смело обнаженных плечах и об этой прическе… Она пила больше его и курила, завалив пепельницу испачканными помадой окурками. Когда он не шел танцевать, она не отказывала другим. С лица его слетело наигранное спокойствие, он сжал ее руку, горячо попросил: «Уйдем отсюда, Осень». Она пристально взглянула в его глаза: «Во мне есть что-то такое, что бесит тебя?» – «Тебе только кажется, что ты играешь разбитную, чтобы позлить меня». – «Я не играю, я такая…» – «Я согласен с тобой: тебе нравится этот стиль». Юля долго шевелила онемевшими пальцами, которые сжал он, уходя из ресторана.
С тех пор Юля не искала встречи с Круп новым, только раз нагрубила ему по телефону, требуя немедленно дать экскаватор и рабочих…
От бортов теплохода разбежались волны, взломали гладь реки, искорежили отражение каменной Богатырь-горы. А когда успокоилась взрытая винтом Волга, перед Юлей снова затемнел все тот же сумрачный омут. Рассекая воздух гнутыми крыльями, чайки канули за перелеском. Утки, покружив над тихой заводью, отороченной ракитником, опустились на реку.
Юля взяла дымящую головню, выкурила из палатки комаров, завесилась пропитанной смолой сеткой. За сеткой обиженно ныли комары, недовольные тем, что не впускают их в палатку. Юля и себя представляла такой же маленькой и летучей и будто ее кто-то не хочет пустить в свой мирок. А войти крайне необходимо. Так она и задремала, и во сне было все то же небо, и все та же многоцветная Волга, и то же чувство, что ее куда-то не пускают.
Разбудили Юлю голоса людей:
– Э-э, да тут никого нет! Стоп, в палатке какая-то неженка спасается!
Юля узнала голос директора завода Саввы Крупнова. Она увидела серебристую серьгу месяца, повисшего на ветке осокоря, улыбнулась.
Быстро, боясь показаться заспанной, она умылась из чайника, подобрала под косынку волосы, поправила пальцами брови, одернула платье.
Перед палаткой темнела фигура Саввы. Кто-то, присев на корточки, раздувал тлеющие угли; за кустами с треском ломали сухие сучья. Как видно, эти товарищи пришли надолго, если взялись за костер.
– Раненько ложишься спать! – тоном человека, привыкшего делать людям замечания, сказал Савва и крепко пожал руку Юли.
– Да я просто задумалась, Савва Степанович.
– Эх ты, синеокая, при такой нежнейшей луне я в твои годы предпочитал задумываться вдвоем с кем-нибудь!
– В одиночестве сама себе кажешься умнее.
– И несчастнее, – добавил Савва.
Юля всматривалась в человека, который возился у потухшего костра.
Она не знала, кто это настойчиво пытается раздуть умерший огонек. Но ее удивляло упорство этого человека.
У него были сильные легкие: дул, как из мехов. Все ее внимание приковал к себе маленький золотистый разгорающийся уголек. В кармане Юля нащупала спички, хотела помочь человеку развести огонь, но что-то удержало ее.
– Оставайся, Юленька, у меня на заводе, – говорил Савва, наблюдая, как и Юля, за первобытной работой человека у пепелища. – Гарантирую работу, жилье… ну, а счастье само придет к такой девушке!
Трава вспыхнула, смело встали на дыбы языки огня. Человек, возродивший его, выпрямился во весь свой высокий рост. Пламя озарило снизу его литое лицо.
Юля торопливо схватила с песка горсть сухих палочек, подошла к костру.
– Можно положить, Юрий Денисович?
В лице его непривычное выражение растерянности: не то радость, не то замешательство.
– …Осень, – тихо сказал Юрий.
Не спуская с него взгляда, она стала подкладывать прутики в костер. И в то самое мгновение, когда ее пальцы облило жарким пламенем, рука Юрия оборонила их от огня. Так они пожали друг другу руки, чуть приподняв их в горячем пахучем дыму.
Смятение, радость и тревога стеснили ее сердце. После того как она однажды нагрубила ему по телефону, у нее хватило характера не попадаться на глаза Юрию. Но она жила ожиданием встречи с ним, хорошо не зная, чего больше принесет встреча: радости или горя. Рассказать о себе Юрию она боялась. Но он должен знать ее прошлое. Что-то коробило ее, как бересту на огне.
– Эй, хозяйка! Где у тебя вода? Пить хочется! – кричал из палатки Савва.
Юля нащупала в темноте баклагу, кружку и подала Савве. А когда он вылез из палатки, Юля обняла вязовый стояк, прижимаясь щекой к сухой коре.
«Всегда я становлюсь ненормальной и дурой, как только увижу его…» – в горячем смятении думала она.
– Чего спряталась, выходи к гостям! – позвал Савва. – Сватать буду, девонька.
К костру вышла строгой, чужой, недовольной тем, что начальство потревожило ее ночью.
– Ну, что ж, товарищи, вы, очевидно, приехали поинтересоваться работами? К сожалению, сейчас ночь, и я не могу вам показать карьер. Скажу лишь, что большие запасы строительного камня…
Позади затрещали кусты. Юля, отвернувшись от огня, столкнулась с человеком, который, неуверенно ступая по песку, нес охапку валежника, заслонив прутьями лицо. Он прошел мимо, задев хворостиной ее щеку. Бросая дрова у костра, сшиб шляпу со своей головы и предстал перед изумленным взором Юли таким же милым и мягким, каким увидела его впервые в гостинице «Волга».
– Это вы, Юля? – От неожиданности голос Иванова осекся.
– Это вы, Толя?
Они оба оглянулись на Юрия Крупнова, отделенного от них трепетным пламенем. Щурясь, он всматривался куда-то в темноту, и казалось, что ему нет никакого дела до этих людей.
Юля подняла шляпу Иванова, отряхнула и надела на его голову.
– Где вы пропадали, Толя? Я думала, больше не встречу вас. Оказывается, разведчики рано или поздно встречаются. Вы что искали? Нефть? Тогда мы не успели поговорить…
– Погодите! – сказал Савва. – Я ничего не понимаю, братцы. Вы родня? Юрий, ты понимаешь что-нибудь?
Юрий ломал хворост, совал в костер, дразня его зубастую красную пасть.
– О чем это вы? – не сразу отозвался он, позевывая.
– Савва Степанович удивляется тому, что мы с Толей знакомы. Разведчики знают друг друга. – Голос Юли задрожал, и она умолкла.
– Извините меня, Юлия Тихоновна, тогда в гостинице я невольно поднапутал. Никакого отношения к геологии я не имею, – виновато улыбаясь, сказал Иванов. Он повернулся к Юрию и стал рассказывать о случае в гостинице, но Юля перебила его:
– Да что вы вздумали оправдываться-то?!
Савва толкнул локтем Иванова, и они ушли в кусты за дровами.
– Вот я и пришел повидать тебя, милая Осень. – Юрий ваял ее за руки.
Юля испугалась своей внезапной покорности, выдернула руки из его горячих ладоней.
– Я думал, иначе встретимся.
Да, что ни говори, он по-прежнему красив, «чистенький, свеженький». И дорог ей. Больно и обидно, что она не прежняя, за плечами легла неудачная жизнь. Виноват в этом он! Из-за него она одинока. Вспомнились товарищи по учебе и работе, и показалось, что помехой в ее отношениях с ними было не ее равнодушие к этим людям, а та непонятная связь, которая установилась между нею и Юрием. Разве не из-за него она дошла до какой-то странной духовной слепоты, доверчиво протянула руку одному чуткому и ласковому человеку?.. Может быть, сейчас же покончить со всем, освободиться от мешавших жить странных отношений с Юрием? Злясь на себя за свою унизительную трусость перед ним, разжигая насмешливость над его «чистотой и ясностью». Юля глумливо смотрела в глаза Юрию, допрашивала его таким бесстыдным тоном, что самой же становилось страшно и гадко:
– Значит, холостому жить вольготнее? У тебя все в ладу: ум и сердце. Для ума – работа, для души… эта сталеварка Рита – лучший друг твой?
– Нет, – сквозь зубы ответил Юрий.
– Любовница?
Глядел на нее Юрий с удивлением, близким к отвращению. И тут Юля с болью почувствовала, что сама же она все испортила, испортила давно и непоправимо. И она уже не могла, да и не хотела сойти с этого противного тона и продолжала язвить:
– Я тебе по-прежнему нравлюсь?
– Ты сильно изменилась, Юлия Тихоновна, – раздумчиво сказал Юрий.
– Да, да, изменилась! Можешь не церемониться со мной. Чего уж там! Я о тебе знаю больше, чем ты думаешь. Если мне скажут, что ты сейчас подкапываешься под отца, я поверю. Ты можешь. Ты и под своего дядю Савву подсыпал угольков. Рассказывали люди знающие.
– Ты раздражена… Не унижай себя, Юля!
– Ты меня всю жизнь унижал. Забыл разве, как проводил меня у стены-то? Что ж, признаюсь: пришла я тогда к тебе остаться с тобой. Когда ты бросил мне вдогонку: «Святоша!», – я вдруг заметила, что в руках у меня желтый чемоданчик. Странно, я до той минуты не замечала его цвета. Хотела бросить в Волгу, да оставила на память о моих обидах… Ты прав, я изменилась. Ты даже не подозреваешь, насколько все изменилось…
Глотая слезы, Юля вызывающе улыбнулась и по-мальчишески засвистала.
Иванов и Савва принесли разлапистую корягу и бросили у костра. Иванов удивился разительной перемене в милой Юлии. Не верилось, что лишь несколько минут назад она была веселая, беспокойная, ласковая. Теперь, поджав под себя по-татарски ноги, накинув на плечи фланелевую спортивку, она задумчиво сидела у костра.
– А ну, кавалеры, дайте-ка закурить! – попросила Юля.
Иванов утешился тем, что этот грубый, недевичий тон относился скорее всего к Юрию, который стоял поодаль.
Юля прикурила от головни, закашлялась.
– Пора отдавать концы, – сказал Юрий, ныряя в темноту.
– Так вот, Юлия, побыстрее прощупайте Богатырь-гору, определяйте площадку для новых цехов. С оползнями кончайте… – сказал Савва. – Потрудись, и тогда я тебе монумент отолью из стали. Останешься на заводе – доверю большую работу.
– Я хотела удариться на поиски золота. – Юля усмехнулась. – Понимаете, Савва Степанович, с детства мечтаю найти самородок, а приходится камни в горе добывать.
– Зачем тебе золото? Ты сама есть изумруд, и даже дороже! – воскликнул Савва.
В это время к костру подошел с ведром воды Юрий.
– Нельзя заливать! – остановила его Юля, заслоняя собой огонь.
– Исполняю обычай: кто разжег, тот и гасит.
Обойдя Юлю, Юрий вылил воду на костер. Дым и пар поднялись облаком. В наступившем мраке тоскливо заплескался голос женщины:
– Мои угли тлели, иначе бы не разжег.
Иванов проводил Крупновых вдоль кромки берега, с каждым простился по-разному: большую кисть Саввы жал долго, дружески; выпрямив, как стальной клинок, сунул он свою ладонь Юрию. Тот смял ее и, блеснув в лунном свете зубами, спросил, окая сильнее обычного:
– Остаетесь?
Завел мотор, и над рекой посыпались выпуклые звуки. Катер лег на лунную дорогу.
XIII
Томимый путаными чувствами, Иванов вернулся к стану. Юля лежала на песке, изо всех сил раздувая костер. Пламя то робко вспыхивало, то умирало.
– Наверное, хотите доказать кому-то и что-то? – спросил Иванов.
– Я всю жизнь доказываю кому-то и что-то.
И когда затрещали ветви в ярых зубах огня, Юля, подняв над пламенем руки, повторила:
– Доказываю всю жизнь… а доказать не могу.
Дыбилось прямое пламя, выжигая в беспредельной тьме небольшой купол. Юля ворошила палочкой пышущее золото углей, как бы отыскивая ту волшебную жемчужину счастья, о которой поведала ей в детстве волжская легенда…
Сидела однажды рыбачка у костра и пропищал ей на ухо комар: «Жги костер до зари, и откроется тебе клад-жемчужина. Гляди, чтоб до зари не утухал огонь. Дров не хватит – кинь платье, косу отрежь – брось! Иначе высунется из пепла железная рука, утащит тебя в железное царство к чугунному царю».
Широко открытыми глазами уставилась Юля на кончик горящей палочки. Вдруг наотмашь бросила палочку; та, нырнув золотой головкой в воду, зашипела.
– А почему вы, Анатолий Иванович, не допускаете, что костер-то я для вас разожгла? – спросила Юля.
– Для меня вы щепку пожалели бы.
– Бревна не жалко!
И между ними загорелся веселый, игривый разговор, как это было в гостинице. Полусерьезный тон стремительно сближал одиноких в ночи людей. Хорошо говорить намеками: можно признаться в чем угодно и тут же зачеркнуть это признание одним движением бровей. А вот Юрий даже понять не может такую игру. Налетает, как буря, тянется к самому сердцу. Отдай себя всю или иди к черту! Легко чувствовала себя Юля с Анатолием, и казалось минутами, что себя видит в нем. Близко к полуночи вернулись из городского парка молодые геологи, улеглись спать в палатках, а Юлия и Анатолий все подкладывали в костер дрова, набирая их в прибрежном лесу. Пламя широко раздвинуло тьму, отвоевав у ночи большой круг исслеженного коричневого песка с кустами вербы, с текучим стременем реки, облитой багровым светом.
– Говорят, по почерку можно определить характер, – сказала Юля. – Я дам вам письмо, пожалуйста, прочитайте и скажите свое мнение об авторе. – Сбегала в палатку, подала Иванову письмо, подвернув конец листка. Подпись замазала чернильным карандашом, и на губе остались следы чернил.
При свете пьяно качающегося огня Иванов прочитал четко выписанные слова на линованной бумаге:
«…В противном случае не пиши. Сердобольное утешение мне так же противно, как и фарисейское краснобайство о какой-то чистой дружбе между мужчиной и женщиной, если они здоровые и молодые, а не опустошенные или недоразвитые субъекты… Тебя мне надо, милая Осень, тебя!»
– Юля, вы давно знаете этого человека?
– Это не столь важно, Толя. Кто смело мечтает, тот должен смело действовать, говорит этот человек. Трудно прожить в людской тесноте и не наступить кому-нибудь на ногу, говорю ему я. Он считает, что ходить надо строем, поменьше зевать на галок и носить подкованные сапоги – это самая подходящая обувь нашего времени. А ну, Анатолий Иванович, какой характер у автора этого письма?
– Интересный человек. Но тяжелый… если не хуже.
– А что же делать, если… Вы стояли когда-нибудь на стене высокого дома или на скале? Вам понятно странное чувство – броситься с высоты?
Иванов и Юля долго бродили по берегу.
Юля оказалась очень выносливой: не спала всю ночь и не устала, только глаза ярче синели. У нее мужские ухватки, мужская манера носить спортивный костюм – куртку и брюки с сапогами. Ходила по берегу, ловко кидала гальку, посмеивалась над «девичьим неумением» Иванова «печь блины» – бросать плоский камешек так, чтобы он долго подпрыгивал на воде.
Когда, томясь, встало над заречной степью солнце, Юля попросила Иванова почистить чайник.
По колено в воде, он чистил песком закопченный чайник. Юля набирала шлифованную волной гальку и кидала ее. Галька ударяла то по ноге, то по руке Иванова.
– Юля, не дурите! – благодушно-счастливо ворчал он.
Сбросив куртку, сцепив на затылке пальцы, она смотрела на раскиданные по отлогому берегу белые дома заводского поселка. Разгорающийся свет солнца четко обрисовал линии ее тела. И тогда почуялось Иванову: томительно хочется женщине, чтобы взяли ее на руки, приласкали.
Повесив чайник на обрубленный, культяпый сучок ветлы, Иванов причесал волосы и, глядясь в гладкую поверхность реки, норовя застигнуть Юлию врасплох, спросил ее:
– Почему не бросаетесь со скалы… к тому автору письма?
– Может, и бросилась бы, да не хочу из-за него сидеть в тюрьме…
– Перестаньте смеяться.
– Я ревни-и-ивая, могу зарезать его или ее. Он нравится женщинам.
– А почему бы, Юленька, не полюбить вам меня? Зажили бы во славу Родине и на страх врагам! – Последнюю фразу он добавил с целью: если Юля посмеется, то и он может обратить все в шутку. – Я покладистый, добрый. Из-за меня в тюрьму не придется идти.
– Вот поэтому-то я и не могу.
– У вас фантазия авантюристки.
– Да? И вам хочется перевоспитать авантюристку?
– Это было бы занимательное, черт возьми, занятие, Юля!
– Боюсь, только для вас занятие будет интересным.
– Послушайте меня! – Иванов на этот раз говорил долго и обстоятельно о том, какая нужна осторожность и осмотрительность при выборе спутника жизни.
Юля выслушала его с тем почтительно-унылым видом, с каким слушала, бывало, морализующие лекции, в которых слово «должен», подкрепленное дюжиной цитат, повторялось бесконечно, как заклинание нечистого духа.
– Вы не думали, что под старость станете нудным? – вкрадчиво спросила Юля.
– Я умру молодым… от неразделенной любви к вам.
После завтрака Иванов часа два лазал с Юлей по холмам, заглядывал в штольни, где добывался камень, наблюдал, с каким остервенением экскаватор рвал стальными зубами заклеклую от веков глину, копал канаву, видел, как коренастые, загорелые работницы выстилали камнем дренажные водостоки.
– Скверная это штука – оползни. На известной глубине залегает слой водонепроницаемой глины. Накапливается вода, глина становится скользкой, как мыло. Вот и ползет по ней гора, – говорила Юля с явным расчетом на его неосведомленность.
Зашли в неглубокую штольню, из которой рабочие вывозили на тачках и сваливали в Волгу суглинистый камень. Над головой нависали глыбы, звонко капала вода. Двое парней в брезентовых робах ставили деревянные крепления, а еще глубже забойщики при свете электроламп работали пневматическими молотками.
– Эй, кто там, выходи! – крикнула Юлия резко и повелительно. Рабочие вынесли инструменты. Тогда Юлия взяла из рук одного кайло и с силой стала бить снизу вверх. К ногам ее рухнула каменная плита. – Отойдите. – Юлия оттолкнула локтем Иванова. Сменив кайло на ломик, она начала ковырять в образовавшейся в потолке щели. Вязкая глина кулагой ползла по ее рукам, жирно шлепалась на камни, потом вдруг зажурчала мутная вода.
– Вот он, волдырь-то, – сказала Юля, выходя из штольни и жмурясь от солнца, бившего в глаза.
Совсем другая Юлия была перед Ивановым: строгая, сухая, с крапинками глины на лице, на волосах. Она залезла в Волгу, чуть не черпая воду голенищами сапог, смыла с рук грязь, умылась и, не вытирая лица, стала пристально смотреть через голову Иванова на гору. Вдруг лицо ее как-то странно изменилось, Юля инстинктивно прижала к груди мокрые руки.
Иванов оглянулся: с горы спускался Юрий Крупнов, шурша, катились камни, обгоняя его. Иванов взглянул на Юлию: с ее мокрых щек отливала кровь. «Хоть бы лицо-то вытерла. Смеется, как помешанная. Лживая, кокетливая и вообще авантюристка». Иванов с презрением отвернулся. Он сейчас же хотел уйти, но слова Юлии остановили его.
– Невиданный сдвиг… детский садик срывается с фундамента!
Крупнов, Юля и Иванов вместе с рабочими перевалили острую хребтину уходившего в Волгу кряжа, увидали главный оползневый очаг.
XIV
На берегу Волги рядом с заводом годами стояли дома, зеленели сады, радуя человека. Но вот однажды берег дрогнул и с неуловимой медлительностью пополз в реку, грозно морщась бурыми складками. За ночь он продвинулся не больше двух-трех метров, тем не менее рушилось все: столетия назад построенные дома, складские помещения, вросшие фундаментом глубоко в землю. Корежило, скручивая, трамвайные рельсы, разрывало трубы водопроводов. Но преспокойно ехала на спине взбугрившегося косогора легонькая фанерная будочка вместе с бутылками теплой водки, дешевыми закусками и развеселой буфетчицей. При виде этого чуда и подумалось Юле: пустяковая дрянь выживает даже в больших катастрофах.
К месту оползней уже подъехали пожарные завода, взвод местного гарнизона. Детей, имущество из покривившегося дома перетаскивали на зеленую лужайку. Рабочие со своими семьями расположились у заводской стены, и уже некоторые устраивали из одеял и рядна что-то вроде балаганов. Машина Тихона Солнцева бесстрашно стояла у самого обрыва. Тихон в льняном пиджаке, заложив руки за спину, сокрушенно смотрел на зияющую щель, пополам расколовшую заводской парк. Старая в цвету яблоня висела над трещиной, вцепившись корнями в оба края ее. Люди видели, как раздирало яблоню, как один за другим рвались ее корни.
– Отжила, видно, – сказала Юля.
– Ну-ка, вы, товарищи ученые геологи, обуздайте эту дикую силу! – обратился Солнцев к дочери. – А то ведь и до завода доберется.
– Тихон Тарасович, еще раз прошу, уступите заводу горкомовский дом на площади, а? Видите, сколько людей без крова, – сказал Юрий.
Солнцев нахмурился, задышал часто.
– Не зарься на чужое добро. Сами шевелите мозгами, изыскивайте резервы на месте.
Юрий махнул рукой, отошел к сутулому старику – председателю завкома.
– Дешевый авторитет зарабатывает. Благодетель нашелся, – понизив голос, хрипло сказал Тихон дочери.
Юля почувствовала, что отец вот-вот даст волю издавно накопившемуся раздражению. Она взяла его за руку и, ласково заглядывая в глаза, сказала:
– Не надо, папа.
– Не буду. Да ведь этот Юрий святого из терпения выведет! Понаблюдай за ним… Спасибо скажешь.
В это время Юрий спросил председателя завкома: что за особнячок вон там в садах?
За председателя завкома весело ответил управляющий стройтрестом, высокий красавец в седых кудрях:
– Моя дача, Юрий Денисович. Прошу на новоселье, дня через два.
– Зачем откладывать, посмотрим сейчас. – Юрий подмигнул управляющему и легко, на носках, пошел в гору по узкой в задичавшем вишняке тропе. Тихон, Юля, Иванов и председатель завкома не отставали от него. Осмотрели все восемь пустых комнат, застекленную веранду, большой сад, полюбовались из круглой беседки видом на Волгу.
– Хороший дом, – сказал Юрий, помолчал и потом, глядя в глаза седеющего красавца, уточнил: – Для детского сада. Матери скажут вам спасибо.
Управляющий засмеялся, а потом вдруг насторожился.
– А? Что? Шутите, Юрий Денисович?
– Шутки тут невеселые. Ребятишкам придется ночевать под звездами…
Управляющий побледнел.
– А? Что? Я затратил последние…
– Не советую заниматься арифметикой. Цену дома знаю, вашу зарплату тоже знаю. Могу поручить завкому подсчитать.
– Круто берешь, товарищ Крупнов!
– У вас еще есть время проявить благородство, товарищ коммунист. Отдайте с легким сердцем.
Управляющий шагнул к Солнцеву, но тот оттолкнул его тяжелым, презрительным взглядом.
– Отдаю… с легким сердцем, – управляющий отвернулся. – С каким сердцем ты будешь отвечать, посмотрим.
Старик завкомовец злым взглядом обгрызал седой, форсисто подстриженный затылок управляющего.
– Клади, Илья Ильич, рабочую лапу на дачу, пока не погас благородный пламень, – сказал ему Юрий, и по тону его Юля почувствовала, что зачеркнул он в душе своей управляющего. Как ни в чем не бывало он стал рассказывать о том, что Савва всю ночь дежурил у мартенов: варили качественную сталь. – Сейчас поедем на полигон: посмотрим, прошибут ли артиллеристы броневые плиты.
Иванов сказал секретарю горкома, что ночью был у геологов, а сейчас займется проверкой партийной работы на заводе.
– С чего начнем, товарищ Крупнов? – обратился он к Юрию, непринужденно входя в роль проверяющего.
Юле понравилась эта ровность, это сознание собственного достоинства.
– Знакомьтесь с заводом: вы с сего дня мой заместитель, – сказал Юрий. – Ведь так, Тихон Тарасович?
Иванов улыбкой просил Тихона рассеять это недоразумение.
– Так, так. Есть решение обкома. Поработаешь на заводе.
Левый глаз Иванова нервически подмигнул. Тоскливо стало Иванову от сознания своего бессилия изменить что-либо. Значит, не зря намекали ему в обкоме: «Смотри, Анатолий, просватаем тебя Солнцеву».
Солнцев отвел его в сторону, убеждал с отеческой властностью:
– Теоретически ты подкован крепко. Не теряй своего лица: Крупновы – мужики тугоплавкие. Не давай подмять себя, Толя. Держись коллектива. Я ж тебе говорил, что нелегко расстаюсь с теми, кто по душе мне.
Юрий пошел к дороге, но вдруг остановился и позвал Юлю. Она спустилась к нему.
– Как же так получается, Юля? Когда же поговорим, а?
«Что же в нем так бесит меня… и притягивает? – думала Юля, глядя выше бровей его. – Не ошиблась ли я? Да и любила ли прежде-то? Не расколись, Юлька».
– Стоит ли встречаться, Юрий Денисович?
– Слушай, Осень…
– Перестань, ради бога, повторять выдумку! Ты меня никогда не любил! Не знаю, чего больше в тебе: наивности или бесстыжести.
Стиснув зубы, он молчал, вдруг потемневшие зрачки расширились. Юля глядела на него: что там за этим крупновским самообладанием – пустота или неизвестный ей мир? Он передернул плечами, пошел и, когда по шею утонул в кустах вишняка, крикнул переходящим на веселые нотки голосом:
– Ты стала выше ростом, а сердцем не поумнела.
Желтая голова его исчезла в белом разливе садов.
Проходя мимо оползневой трещины, Юля увидала: яблоню разодрало от корней до кроны. На горячем ветру увядали ее лепестки.
…На стан Юля вернулась ночью. Подруга встретила ее упреками:
– Разве можно палатку без надзора оставлять? Хорошо, что ничего не пропало.
«Все пропало!» – чуть не крикнула Юля, проходя в палатку.
Подруга услышала, как лопнула какая-то нитка, на голову ее посыпались камешки. Зажгла спичку: по брезенту рассыпались Юлины бусы.
– Что ты? Юля, что с тобой?
Юля уткнулась лицом в ватную куртку, служившую ей подушкой, приглушенно плакала.
Подошли товарищи.
– Закури, Юлька, – сказал один.
– Выпить бы.
– У меня осталась красная бурда.
Потянула из горлышка, сделала глоток, закурила. А когда успокоилась, подумала: «Может быть, Иванов прав, покладистый он парень. Мне нужен человек, который победил бы в душе моей Крупнова». Она была благодарна Иванову, если бы у него хватило силы и умения разорвать ту железную паутину, которую соткал вокруг нее Крупнов. Отблагодарить Иванова за этот подвиг она сумела бы…
XV
Испытание броневых плит проходило на полигоне.
Безоблачный восток загорался исподволь, меркли в недосягаемой вышине звезды, таяла над Волгой синеватая темень. Впадины налились туманами, темные курганы покачивались на молочно-синих волнах.
Артиллеристы и сталевары курили у опушки леса, ждали команду. Юрий Крупнов и инженер-металлург, поеживаясь от утренней прохлады, снова осмотрели укрепленные в щитах плиты. Подручный Макар Ясаков, огромный, с вислыми усами, повторял, всякий раз начиная со своей любимой поговорки:
– Матерь ты моя, вся в саже, устоит наша броня. Ты, Юрас, не сомневайся. Мы с Денис Степановичем сварили бессмертную сталь. Помяни мое слово! – Его голос колоколом гудел в утреннем воздухе. – Я для наглядности могу покуривать за плитой, не боюсь, пусть лупят артиллеристы.
Юрий и сам был твердо уверен в прочности стали, испытанной в экспресс-лаборатории. И все-таки что-то тревожило его. Он смотрел то на плиты, то на пушку.
А когда артиллеристы подкатили пушки для лобового удара на расстояние в сто метров от плит, Юрий зябко передернул плечами. Ему казалось, что томительно долго ставят прицел. Наконец лейтенант поднял руку.
Юрий почувствовал то особенное напряжение, которое овладевает бойцами в те короткие секунды, когда пушка заряжена, рука командира поднята.
Макар Ясаков нервно хохотнул. Инженер быстро чиркнул спичками, но не мог прикурить: глазами впился в мишень. Лейтенант скривил рот и, чуть приседая, крикнул, махнув рукой так, будто бросил что-то под ноги:
– Огонь!
Резкий звук выстрела будто толкнул Юрия в грудь, гулкое эхо покатилось по-над Волгой. И сразу стало как бы светлее, а дышать легче. Еще два выстрела последовала быстро один за другим.
В ушах еще звенело, и люди бросились к щитам, стоявшим под крутым спуском оврага. Зияющие пробоины Юрий увидел издалека. Артиллеристы улыбались, особенно весел был стрелявший лейтенант. Инженер хмурился, сероватая бледность сильно старила его худое лицо. Макар Ясаков дергал свой ус, таращил глаза, повторяя:
– Матерь моя… Здорово хлещут… навылет.
Плиты погрузили в машину, и Юрию показалось, что прикрыли их брезентом, как покойников.
Сидел он в кузове на броневых плитах, между лейтенантом и Макаром Ясаковым. Пахло от этого огромного человека гарью завода, от красивого лейтенанта – новыми ремнями, степной травой. Утомленные и огорченные, молчали в дремоте. В затишке за выступом Макарова плеча думал Юрий о своих неудачах. «Не знаю я Юлю… А ведь ждал. В чем-то я ошибаюсь. Не хотел обижать, а обидел ее».
Ясаков ронял голову на грудь, всхрапывал в полусне. На ухабе встрепенулся, повернул к Юрию большое лицо с жидкими усами:
– Матерь моя, приснилась степь вся в черных тюльпанах, и ходит по тюльпанам Костя… А что, сват, слышно о зятьке моем? Света в отделку извелась.
Макар приковал мысли Юрия к семье: всех томило тягостное предчувствие беды…
– Попробуем с Денисом Степановичем сварить несколько иначе, – инженер-металлург уводил мысли Юрия от горечи и тревоги к делам повседневным, были эти дела год, пять лет назад, будут завтра независимо от того, сладко или горько живется ему. Но он не мог и не хотел бежать от самого себя, от своих тревог и горечей. Захотелось поговорить с самим собой начистоту, без скидок и уверток. Этим ранним утром он не нужен этим людям, и сам пока не нуждался в них. Когда машина полезла на взволок, он выпрыгнул из кузова.
На увалах грустно пахло сгоревшей до времени сухменной богородской травкой. Тускло отсвечивали солончаковые залысины, облитые утренней синевой.
«…Что-то чуждое, изломанное, дешево-показное было в Юле. А это посвистывание!.. Кажется, ничего не осталось от прежней строгой девушки, наивно и горячо верившей в свою правду. Теперь опытная женщина бравировала своей бойкой вольностью». И все-таки он, обманывая себя, шел к ней на Волгу.
Осыпанные бисером росы стояли деревья сплошной стеной, и показались они все одинаковыми, и всюду понизу темнился голубоватый сумрак. «Я ошибся, этот лес незнаком мне», – подумал Юрий, досадуя на себя.
Встревоженная ветерком, задрожала листвой говорливая осинка.
Рассосался сумрак. Юрий увидел за мелкими деревьями могучие, корявые стволы дубов, на пригорке – бронзовые сосны. Все они разные: одни сосны в окружении своих подруг – тонки и девически стройны, другие отбились в сторону – пониже, погрубей, покоренастее. Да и кустарники на опушке разные, и запах у их корней разный. Юрий развалил густой бересклет – обдало лицо пряным теплом; свернул на сторону кудрявую, поседевшую от росы шапку тальника – дохнуло пресной родниковой влагой. Волну грибной сырости донес из овражка ветерок…
Что-то давнее напомнил Юрию этот лес.
Он вдруг понял, что и прежде бывал здесь вместе с Юлей, только приходили они со стороны Волги… «Не ошибся ли я тогда в ней и пошел с тех пор выдумывать?»
Лес этот словно повернул в душе его что-то. На все смотрел теперь глазами удивленного, на распады, буераки, из которых зеленели вершины деревьев, на петляющую по крутому спуску дорогу. Посмотрел с горы на стоянку геологов, на палатку Юлии, отвернулся и пошел к заводу.
«Ничего-то у тебя, брат, не получается. Не можешь смотреть хитровато-спокойно на управляющего, как смотрел Солнцев, не мог остаться с Юлией, как это сделал Иванов… Все вы, Крупновы, такие… Савва провалился. У отца не получается броневая сталь. Мишка носится без руля и без ветрил. Матвей одинок, и я одинок», – думал Юрий с внезапной отрешенностью от жизни. Он считал себя человеком трезвой мысли и не мог обманываться на счет того, что не Юля является главной причиной тревожного настроения, она могла лишь усилить тревогу, вызванную стечением многих фактов: нет писем от брата, провал дяди, намерения Солнцева переместить его, Юрия.
Утренний пар стелился над Волгой, легкой дымкой висел над садами и крышами. Юрий смотрел на стрелы портальных кранов, на старые и новые дома большого города, расположенные по холмам и впадинам, на красный пояс крепостной стены, на зубчатое полудужье заводов. На строящемся доме уже кипела работа. Голые по пояс каменщики укладывали кирпич, в переплетениях железных конструкций шипели, ослепляюще ярко вспыхивая, огни электросварки, а внизу пулеметную веселую трескотню выбивали пневматическими зубилами шлифовальщики гранита. Матери вели ребятишек в садики.
Все это надо заслонить надежной броней. И даже горе свое.
В пустынном парке у дремлющего фонтана Юрий увидал Марфу Холодову и директора парка, молодящегося соломенного вдовца. Чем-то неуловимо напоминал он Юрию пожилого верблюда из местного зоопарка: сутулый, длинноногий, на голове волосы цвета верблюжьей шерсти, походка враскачку, полусогнутыми коленями вперед. Длинный пиджак выцвел до песчаной рыжины.
– …А глуп я потому, что лень быть умным. Живу по удоям: выпить и на похмелье оставить… Только это между нами, хорошо? – говорил директор.
– Но ведь глупость трудно держать в секрете: она криклива, – сказала Марфа.
Вдовец сорвал красную розу, приколол Марфе на грудь рядом со стеклянным мотыльком.
К стенду с портретами знатных людей города все трое подошли одновременно.
– Митрофан Матвеевич, кто намалевал мою физиономию? – спросил Юрий. – На смех, что ли?
– Ошибаетесь, Юрий Денисович, это не малевание, а талантливая художественная работа. Это акт искусства! – с чувством собственного достоинства тертого массовика ответил директор. Обычно он быстро соглашался, когда ему указывали на его промахи, но сейчас проявил неожиданное упрямство и твердость. – Что же, нам только мертвых героев рисовать? Чай, у нас не музей.
– Убрать!
– Убрать так убрать, – махнул рукой директор парка, и этот жест выразительно говорил: сколько ни работай, никогда не угодишь.
– Марфа, проследите, чтобы эту икону ликвидировали немедля, – уходя, сказал Юрий.
– Черт притащил твоего Юрия! Не знал я, что он такой занозистый. Вон товарищ Солнцев Тихон Тарасович поопытнее его деятель, всю жизнь у руководства, а слова не сказал, обозревая свой портрет. Только попросил нарисовать глаза побольше.
Неприятно стало Марфе, когда директор наспех замазал краской портрет. Однако из-под краски выступали все те же крупновские глаза – чуть выпуклые, твердые, дерзкие. Марфа усмехнулась довольно: «Ишь ты, так и лезут на свет, так и глядят! Молодец, чего там ни говори!»
XVI
Савва неохотно переселился в директорский особняк – деревянный дом под железной крышей. На пустынном дворе буйно лопушился репейник, а серебристый тополь, ствол которого был испещрен вырезанными на коре инициалами, беспокойно шумел листвой над крышей погреба. Вокруг же, за пределами высокого забора, сады вызеленили все впадины и пригорки, грибами подосиновиками краснели черепичные крыши уютных домиков. Рабочие жили тут постоянно, из поколения в поколение, жильцы же директорского особняка сменялись довольно часто, и им было не до садов.
Бывший директор завода, покидая особняк, энергично отряхнул прах со своих ног: вокруг дома взвихривался бумажный хлам, в комнатах валялись порожние бутылки, пузырьки из-под лекарств.
Савва мог бы распорядиться привести в порядок квартиру, выкосить репейник и лебеду, но он не сделал этого. Запущенность, которая возмутила бы его прежде, сейчас была по душе: оправдывала мрачное настроение. С чемоданом в руках он осмотрел комнаты, выбрал себе самую мрачную, окном на север.
Казалось, он сознательно, демонстративно и даже с наслаждением поставил себя в неудобные условия, чтобы иметь моральное право бросать вызов всем, кто весел и беспечен.
За короткое время Савва отощал. Куда девалась бугайная мощь налитой кровью шеи. Воротники стали свободны, и он легко поворачивал бритую голову.
Подобно тому как генерал, проигравший сражение, готовится к реваншу, Савва, взвалив на себя и подчиненных ему людей новые обязательства, хотел показать всем, чего стоят он и его рабочие. Перевыполнение планов в кратчайший срок представлялось ему взлетом, которого не могут не заметить и не оценить. Он сам нуждался в таком взлете, чтобы уверовать в себя. В этом взлете должны быть заинтересованы все – от сторожа до главного инженера. И теперь всякий, кто недостаточно содействовал этому взлету, становился его личным неприятелем.
Неприятелями стали геологи и геодезисты: не определили строительной площадки для новых цехов, растерялись перед оползнями. «Зато рыбу поедают, костей накидали. Стоянка первобытных рыбоедов, а не стан геологов. Как их самих не спихнуло в Волгу вместе с палатками!»
Сталеваров Савва подозревал в косности, в боязни рисковать.
С утра и до ночи ходил он по цехам и отделам огромного комбината или вызывал работников в свой кабинет, накачивал, грозил, высмеивал, держал в напряжении весь командный состав. Иногда сам распоряжался насадкой, кричал на машинистов. Командиры производства сконфуженно топтались тут же, отвечали невпопад, как это бывает со старшинами и сержантами, когда рассерженный начальник начинает сам командовать их подразделениями…
Иногда он засыпал на диване не раздеваясь, как бы готовый в любой час ночи встать и пойти, куда прикажут. К утру гора окурков заваливала пепельницу на стуле… Очень тяжело становилось временами Савве Крупнову.
«Нас не интересуют твои психологические переживания, соблаговоли заниматься делом!» – энергично приказывал Савва себе, как приказывал он и другим, горячо веря во всемогущество таких приказов. Но сейчас этот аскетический окрик не выводил его из состояния моральной несобранности.
Все это утро он сидел на скрипучей табуретке, ел круто посыпанный солью хлеб, запивая холодной водой, когда в пустом коридоре гулко раздался голос:
– Дома есть кто?
В дверях стоял Юрий в полотняном костюме, в кепке. Глаза смотрели устало, грустновато.
– Экая пустыня в доме-то! Не боитесь! – Он прошел по пустым комнатам, нахмурился, в то время как твердые губы складывались в озорную улыбку. – Один живот, один переживает? Товарищ Солнцев не помогает? А помните, как хвалил он вас, когда ехали вы в Москву поднимать работу наркомата на принципиальную высоту?
Густая кровь хлынула к лицу Саввы, затопив рыжие веснушки на щеках.
– Сработаемся с Тихоном и с Ивановым сработаемся! – И Савва в надежде смутить Юрия перечислял, загибая пальцы на левой руке, замечательные качества Солнцева и Иванова, которых, по его мнению, не было у племянника: – Сговорчивые, камней за пазухой не носят, не мешают. А? Что скажешь? Молчишь, черт рыжий?
– Думаю, кому из мастеров заказать отлить золотые рамы, чтобы поставить в них иконы новоявленных святых Тихона и Анатолия.
– Смеяться будем потом, Юрас.
– А плакать не придется?
– Погоди ворчать. Сейчас чайку согрею, – сказал Савва.
– Чаю не надо. Давайте хлеба, соли и воды.
– Ешь. Чем богат, тем и рад.
– Пустяковое самоутешение, Савва Степанович. Да… Но не слишком ли мы долго переживаем? Не хлебнули настоящего горя.
– А ты в душу мою глядел?
– А как же! Глядел… когда артиллеристы-молодцы прямой наводкой сокрушали наши броневые плиты. Под орех разделали! Хорошо, что за плитами-то не было людей. Нас с вами, Савва Степанович. А ведь за броней будут сидеть танкисты. И стрелять-то в танки будут враги. Душа! Душа-то – дело, мастерство. А вы мне про душу, будто и впрямь потемки она у вас, за железными ставнями, как окна у бакалейщика.
Юрий отвернулся к окну. Пальцы рук, сцепленные за спиной, хрустнув, побелели. Затылок напряженно задрожал. Савва шагнул к нему, мягко опустил тяжелую руку на его плечо.
– А что, племяш, другой товарищ не скушает раньше тебя свадебный рыбник-то твой?
Юрий ответил не сразу:
– В таком случае я пожелаю ему подавиться костью. – Он повернулся к Савве лицом, сжал его руки, как тисками.
И через минуту по-прежнему заговорил с веселой интонацией:
– Гложете сухую корку, на тюфячке спите, бедствуете без жены. Мол, я, Савва, все перенесу ради человечества… А была бы у меня жена, дети… я никогда не расставался бы без крайней нужды… Да не успею завести семьи. Жестокая ждет нас война. И стыдно… за себя стыдно! – И опять с шуткой закончил, глядя на бритую голову дяди: – Ну, ясно, кудрявый, что я хотел сказать, с чем пришел?
– Парень ты… в общем, лучше чувствую себя, когда потрусь сердцем о твое сердце…
– А насчет души, дядя Савва, так и подмывает меня пооткровенничать с вами. Вы меня поймете, потому чту относитесь ко мне без поблажек. Стал я злее, грубее, нетерпимее в общем, куда хуже, чем был лет пять назад. И в семье нашей уже нет той сердечности, какая была раньше. Уж не отразились ли на нас своей обратной стороной события…
– Не будем забираться в дебри психологии, Юра! Все мы начинали утрачивать чувство доверия, заражаться подозрительностью, но… вовремя ЦК поправил.
О, как сложно и противоречиво время! Не выпрыгнешь из него. Современники судят о себе субъективно, во всем объеме истину увидят наши дети.
– И еще, Савва Степанович, не хватает мне мужества любить людей постоянно, без рывков, прощать им то, что они не такие, как я. Не вообще людей, а конкретных, живых. Временами невыразимо хорошо на душе, потому что человек красив. А иной раз стыдно смотреть на него, ну вот вроде нашего управляющего трестом. На черта ему такая большая дача?
На столе задребезжал телефон. Савва покосился на него, но руки не протянул. Трубку взял Юрий. Иванов сообщал, что на завод приезжает сам товарищ Солнцев.
Юрий и Савва зашли на шихтовый двор. Взгляды их остановились на броневых плитах: лежали они в куче железного лома. Одна разворочена лобовым ударом снаряда. Савва с недоумением и растерянностью глядел на ее рваную сквозную рану. На другой была вмятина, но плита почти уцелела, только маленьким глазком зияла дырочка. Юрий подошел к плите, внимательно осмотрел и ласково провел ладонью по ее холодной поверхности.
Подошел юркий начальник цеха в комбинезоне, из кармана которого торчали синие очки и платочек.
– Что же это такое, Михаил Михайлович? – сердито вполголоса заговорил Савва. – Не догадались, что ли, отправить в мартен эти безобразные показатели нашей деятельности? Язвы демонстрировать – чести мало. Не юродивые мы…
– Вот поэтому и не будем прорехи фиговым листком закрывать, – перебил его Юрий. – Пусть товарищ Солнцев казнится, глядючи на наши промахи. Авось поймет простую азбуку: сталь поважнее стадиона.
Тихон Солнцев в сопровождении Анатолия Иванова и главного инженера подошел к Крупновым.
Плотно сжав губы, выпятив раздвоенный подбородок, Савва пожал ему руку.
– Чем порадуем секретаря горкома, товарищ директор? – сказал Анатолий Иванов, поблескивая глазами из-под надвинутой на лоб фуражки.
Юрий с внутренней невеселой усмешкой наблюдал за ним: самоуверенные манеры привыкшего руководить, костюм военного образца, мягкие, на низком каблуке сапожки и эти усы под красиво очерченным носом – все вызывало в душе Юрия странное чувство неловкости. Прежде, пожалуй, он не обратил бы внимания на этот покровительственно-развязный тон Иванова, на тревогу Саввы, на инспекторски строгий вид Солнцева, но после того, как увидал он утром лес и как в душе его что-то повернулось, все вызывало в нем удивление. И больше всего он удивлялся самому себе, стыдился за себя перед рабочими: зачем он стоит с праздным видом экскурсанта в то время, когда кругом кипит работа.
– Может быть, полезнее огорчить Тихона Тарасовича? – сказал Юрий.
Савва покосился на пробитые плиты, пробурчал хмуро:
– Правильно, нечем пока радовать, Тихон Тарасович.
– Не прибедняйся, покажи вашего красавца-богатыря! – бодро сказал Солнцев, щурясь на мартеновские трубы, над которыми, как бы затухая, подымался дымок.
– Правда, плохо мы работаем, Тихон Тарасович, говоря в порядке самокритики, плохо! – сказал Иванов, оттесняя главного инженера. – Все еще раскачиваемся…
– Рановато тебе, Толя, судить о работе завода, – сказал Солнцев.
Он с любопытством наблюдал, как машинист подъемного крана брал магнитом чугунные слитки с платформы и грузил на вагонетки.
– Может быть, пройдем в кузнечный цех? – спросил инженер.
Савва встретился с ним глазами и в одну секунду, как в зеркале, увидел себя в этом взгляде: главный инженер также норовил скрыть прореху. И Савве стало стыдно и гадко за свое малодушие.
– Да вот с этих разнесчастных плит и начнем знакомство с заводом! – сказал он с какой-то странной решимостью, будто признавался в постыдной, измучившей его тайне, от которой нужно было сейчас же избавиться.
– А что это такое? – спросил Солнцев, удивленный не плитами, на которые он не обратил внимания, а тоном директора.
Савва объяснил: пробоины в плитах, наверное, потому, что недоложили никеля или хрома или остудили сталь на сквозняке, не вовремя спрятав ее в томильные колодцы.
– Все это оттого, Савва Степанович, что не хватает закалки… тебе и Юрию, – сказал Солнцев.
Он нахмурился, пнул ботинком плиту и спросил строго:
– Чья работа?
Молодой статный артиллерийский лейтенант решил, что спрашивают его.
– Товарищ Солнцев, это я сам всадил в нее два снаряда! – радостно отрапортовал он.
Юрий дружески взглянул на простого, милого своей непосредственностью артиллериста и, желая вывести его из неловкого положения, кивнул:
– Хорошо проверяешь стиль нашей работы! Но беда невелика, научимся и броневую сталь варить.
Солнцев хранил спокойное, мудрое молчание.
– Ну, хорошо, хорошо. Пойдемте все-таки к рабочему классу. Плиты плитами, а людей забывать нельзя, – сказал он назидательно.
Открылась длинная улица огнедышащих, гудящих печей под высоким железным перекрытием. В конце этой улицы полыхало огромное зарево, грозный и тяжелый доносился оттуда шум: сливали в ковш готовую сталь. Над головой ползали по блокам загрузочные машины, к печам подбегали худощавые проворные люди, кидали в отверстия насадочные материалы.
Сталевары у седьмой печи так были увлечены работой, что не замечали гостей. Пламя вырывалось из-под заслонок, отсветы его плясали по железной площадке, окрашивая потные лица в яркий оранжевый цвет. Шум огня, грохот машин, запах газов, плотный голубоватый смрад, рассекаемый тугим ветром мощных вентиляторов, потные, размеренно-проворно снующие люди – все это и создавало ту особенную атмосферу горячих цехов, которая действует даже на привычных людей необыкновенно сильно, вызывая чувство преклонения перед теми, кто распоряжается этим морем огня и кипящего металла.
– Варку ведет сам обер-мастер Денис Степанович, – подчеркнуто сказал инженер. – А вон тот, верткий, – узнаете, Тихон Тарасович, своего Рэма?
– Хорошо, хорошо, – перебил его Солнцев. Вытирая платком обильно вспотевший лоб, он с немым восхищением любовался работой сталеваров. «Я бы не выдержал. – Эта мысль приходила в голову всякий раз, когда он бывал у сталеваров. – Да, это народ особенный. И так каждый день».
Денис спокойно подходил к печам, заглядывал в смотровые щели, отдавал приказания, проверял кучки металла, извести, лежавшие на полу, посматривал на щит контрольно-измерительных приборов. Пальцы его мяли вязкую глину, вылепливали черта. Роба на прямой широкой спине потемнела от пота.
Денис приклеил рога чертенку, поднял руку и два раза взмахнул ею. Машинист завалочной машины подцепил железным хоботом мульду с шихтой, пронес над площадкой и, просунув в печь, опрокинул. Подручный Макар Ясаков, заметив директора с гостем, толкнул локтем в бок Дениса. Тот снял войлочную шляпу вместе с сипим щитком, пристально посмотрел на Солнцева.
– Саня, сбавь газ! – крикнул он сыну и не спеша подошел к Солнцеву, вытирая паклей руки.
Солнцев, улыбаясь, широко и несколько театрально занес раскрытую ладонь, чтобы пожать руку Дениса, но обер-мастер спрятал измазанную мазутом руку. Солнцев сдавил его локоть, а Денис на секунду прижал его руку к своему боку.
– Ну, как живем-дышим, батя? – пересиливая рев печей, кричал Солнцев своим простецким и хрипловатым, как у погонщика быков, голосом.
Денису эта простота казалась показной.
– Жить-то живем, хлеб жуем, да вот с броней не получается. Видали, чай, наши плиточки, – говорил Денис сердито, и выпуклые глаза его смотрели на Солнцева жестко.
Он ждал, что секретарь горкома станет требовательно спрашивать, почему не получается броневая сталь, кто и что мешает работе. Вникнет в дело, поругает и поможет. Так поступил однажды Серго Орджоникидзе: он воспользовался знаниями мастеров, разобрался во взаимосвязях цехов, кооперированных предприятий. Серго огорчался, возмущался, бранился, радовался – кипел и горел. На активе такие припарки прикладывал многим, что три пота сошло. С таким приятно было выпить на прощание, потому что веселее стало работать. Этого же ждал старый обер-мастер и от секретаря горкома.
– Товарищи, мы мешаем обер-мастеру, – сказал Тихон Солнцев. – Пойдемте дальше.
Савва стиснул широкую в запястье руку брата, уперся взглядом в глаза его требовательно:
– Выручай, братка, спасай.
– Ты не тонешь. – Денис улыбнулся.
Он заправил под шляпу седые мокрые кудри и ушел к контрольно-измерительным приборам.
Юрию припомнилось, как он работал у мартена. Чувство делового азарта проснулось в душе его. Сдвинув решительным мальчишеским жестом кепку на затылок, открыв лицо горячему сквознячку, он с любопытством всматривался в рабочих, целесообразные и экономные движения которых будили в нем желание взяться за лопату и вместе с широколицым красным великаном Макаром Ясаковым кидать в печь известняк, зорко следить за факелом огня в печи или, как братишка Саня, смешивать на площадке кремний и марганец. Хотелось встать под команду по-стариковски статного отца своего, в усах и висках которого так приятно поблескивала седина. Каждой морщиной красивого сухого лица, спокойным, прямым взглядом он будил в душе Юрия привычное чувство полноты и радости жизни.
Юрий посмотрел в печь, нахмурился, потом, спрятав синее стекло в карман, заговорил улыбаясь:
– Так вы, Денис Степанович, сегодня… – Он взглянул в глаза отца и со свойственной ему способностью понимать его мысли по едва уловимому выражению лица догадался, что лучше не спрашивать о деле. – Сегодня опять чертика лепите?
– Маленького бесенка.
«Такого же, как у тебя в глазах», – подумал Юрий.
Когда Солнцев проходил мимо седьмой печи, Рэм налил стакан газированной соленой воды и поднял его.
– Алло! Ваше здоровье, отец!
– Хорошо, если бы всегда воду пил.
В то время как у седьмого мартена люди работали без шума, не торопясь, у соседней печи, бросавшей слаборозовый отсвет на площадку, кричали и бегали рабочие.
– Что там случилось? – спросил Солнцев, направляясь к мартену.
Иванов схватил его за руку.
– Не ходите! Печь не в порядке! – выпалил он предостерегающе. В его голосе слышались испуг и неподдельное опасение за жизнь Тихона Тарасовича.
Тихон взглянул на него исподлобья.
– Ничего опасного нет, – сердито ворчал Савва, – просто печь не нагрели как следует!
Начальник цеха, подвижной Михал Михалыч, метался вокруг печи, махал руками, кричал на машиниста. С появлением секретаря горкома он лишь на минуту затих, но потом, как бы наверстывая упущенное, с новой энергией зашумел и завертелся.
– Почему он кричит? – спросил Солнцев Юрия, недовольно хмурившегося.
Юрий знал, что Михал Михалыч подражает директору, но так как у него не было ни баса, ни власти, ни ума, ни воли, какими обладал Савва, то получалось довольно смешно.
– Волнуется он. Когда варят сталь, редко кто не волнуется.
– Понятно: цех горячий, – бросил Солнцев.
На блюминге начальник – толстый, с брюшком, апатичный. И тем удивительнее было видеть, как он, заметив директора и секретаря горкома, необычайно оживился:
– Оператор! Давай, давай! Следи! Не зевай!
Было видно, что и без крика начальника огромные красные слитки легко мчатся по рольгангу, валки хватают их и мнут и едва успевают слитки выскочить с другой стороны, как оператор снова гонит их под валки.
Савва вплотную подступил к начальнику и крикнул с ожесточением:
– Не ори!
Начальник, до сих пор считавший себя учеником Саввы, сейчас растерялся. Каждой морщиной полного лица он недоуменно спрашивал: «Как же это так? Мы всегда верили в это, а теперь, оказывается, не надо?»
«Это потому все не ладится, что я сам обесценился во мнении людей и, пожалуй, самое главное – в своем собственном мнении. Но черта с два! Дальше так не будет!» – подумал Савва.
Как только посторонние скрылись за штабелями остывающих стальных балок, начальник залез к оператору и вполне спокойно, даже ласково заговорил с ним.
XVII
Обеденный перерыв застал Солнцева и сопровождающих его в кузнечно-прессовом цехе. Савва предложил пообедать в столовой. Одновременно с ними вошел в столовую главный металлург. Лицо утомленное, но глаза улыбались.
Он подал Савве листок.
– Анализ экспресс-лаборатории. Нас губит фосфор и сера. Зато хром в норме.
– Хорошо. Сам поеду на полигон, буду бить прямой наводкой, – сказал Савва.
Он откинул портьеры, и все вошли в зал инженерно-технических работников.
Иванов остался в общем зале, заказал те же самые блюда, какие ел сидевший с ним за одним столом пожилой рабочий: щи, гуляш и вермишелевый пудинг. Он не мог только сделать то, что сделал рабочий: достать из кармана четвертушку, стукнуть по донышку, вылить половину в стакан и выпить. Было душно, жарко, шумно. Пахло борщом, подгорелым маслом. Он устал, путешествуя по цехам, кружилась голова. Хлебнул ложку щей, поковырял вилкой гуляш, а до пудинга, залитого розовым морсом, не дотронулся.
Гостям официантка принесла бараньи отбивные, тарелки со свежим салатом и запотелый графин пива.
– Пива повторить, – послышался голос Саввы.
После обеда отправились в заводоуправление.
Юрий думал об Иванове: «Воображает, узнал, как питается рабочий класс. Ты постой восемь часов у мартена, у горна, тогда ураганом сметешь свой обед. Знаю по себе этот зверский аппетит. А это дешевка, барское хождение в народ, один форс».
Вспомнил. Тихон Тарасович тоже, бывало, наденет ватник, треух натянет и айда простачком ходить по магазинам, ездить на трамваях. Обращается к продавщице: «Отпустите полкило макарон». Та отвечает: «Нет бумаги, не во что завернуть». А он настаивает. «Ладно, – сказала озорная девушка, – подставляйте шапку». Он подставил. А Веня Ясаков, покупавший четвертинку, сказал ему: «Э-э, гражданин-товарищ! Она тебе повидлу предложит в карман – ты тоже согласишься?» «Савве, Михаил Михалычу, инженеру незачем прикидываться переодетыми принцами, они знают жизнь на огляд и на ощупь, руками и боками чувствуют ее, – думал Юрий. – А эти форсуны напоминают французскую королеву: «Если у рабочих нет хлеба, почему не едят пирожное?»
В душе Юрия разрасталось злое недоумение: не знают или прикидываются незнающими? И много ли еще таких?
Вот он, Иванов, энтузиаст, только зашли в кабинет директора, патетически спросил Солнцева: «Какое впечатление о заводе? Скажите о людях, о наших славных людях!» А ведь сам не знает ни славных, ни дурных. Хорошо, что Тихон Тарасович смолчал, пожав плечами. Сел за директорский стол и, пронзая воздух пухлым пальцем, стал давать указания Савве быстрее механизировать труд, пошире развернуть движение за совмещение профессий. В итоге горком интересует одно: как можно больше высвободить людей в случае необходимости. Обстановка международная обостряется…
«Все эти указания Тихон Тарасович мог бы дать, не покидая своего кабинета», – думал Юрий.
Савва стал жаловаться: режут поставщики лома и чугуна, кредиты нужны. Плиты броневые надо делать тоньше и легче, прочнее. Геологам надо помочь остановить оползни.
Солнцев посветлел. Взмахом выцветших бровей погнал морщины по просторному лбу.
– Есть у бюро горкома мнение посадить Юрия Денисовича на промышленный отдел, – сказал он. – Хватка у тебя крепкая, вот и возьмешь в руки заводы, заставишь поставщиков поворачиваться. А?
«Шутит? Снимают под видом выдвижения?» – подумал Юрий.
– Посоветуюсь с родителями, – сказал он с усмешкой.
– Родители твои – люди уважаемые. Но распоряжается тобой партия, – с непреклонной решимостью сказал Солнцев, выходя из-за стола.
Солнцев много раз за свою жизнь наблюдал, как по-разному вели себя люди, когда их отстраняли, перемещали: благородное негодование, внезапное смирение, тупое непонимание, угрозы, трусливость, обещание исправиться и поумнеть, заискивание или облегченный вздох – хватит с меня, потяните эту лямку сами.
– И еще посоветуюсь с коммунистами завода, – сказал Юрии. – Освободят – встану к мартену.
– Подумай, Юрий, – сказал Солнцев и, помахав рукой у своего уха, вышел.
Юрий вышел следом за ним. Вот и лобастая допотопная машина, так похожая на своего хозяина. Устало, по-стариковски урчал ее мотор. За стеклом – оплывший профиль Солнцева.
– Садись, Юрий, подброшу домой.
Дорогой, изредка поворачиваясь к Юрию, Солнцев говорил, что он вполне чувствует благие стремления молодого коммуниста истребить пережитки мгновенно. У одного бюрократа отобрал машину, другого пристыдил скульптурными изделиями из сырого хлеба, у третьего отнял дачу. Но такие методы опасны, вредны!
– Поработаешь в горкоме, снимем с тебя не одну стружку, толк будет.
«Уж что другое, а стружки снимать любит Тихон Тарасович… Эх, лишь бы самим собой быть, не подделываться, не лгать», – думал Юрий. Неподатливо, со стыдим признался он себе: побаивался этого старого хитрого человека. Ошибись, он постарается изувечить на всю жизнь.
«Наверно, не сработаюсь я с тобой», – подумал Юрий, молча слушая Солнцева и глядя на его припухлую порозовевшую щеку.
– Вот и в личной жизни ты действуешь безрассудно: пришел, увидел, победил. А вдруг наткнешься на гордую душу. Посмеется над твоим бурным натиском, да еще и сердцем остынет к тебе на всю жизнь! А? Чего молчишь? Говори, ведь не каждый день у нас душа нараспашку.
– Скажу, Тихон Тарасович. Давно хотелось по душам поговорить с вами. Понимаете, приехала девушка… И мне хочется верить: покончит с моей вольной холостой жизнью. Не помешаете?
– Не узнаю тебя, парень. Где твоя железная логика? Как могу помешать? Я женат.
– Помешать можете крепко. Только сейчас говорите ей все, что думаете обо мне. Ничего не скрывайте. Именно сейчас, пока она не моя жена. А если после – наживете во мне врага.
– Какой я тебе судья! Сам во грехах, аки пес нечестивый… Ну, так отчитывайся на заводе и впрягайся в горкомовский хомут. Придется тебе поработать под руководством старого сыча. Учись кое-чему, пока я жив…
XVIII
Денис и Александр домой шли не обходным путем, через мост, а по берегу Алмазной, чтобы доставить удовольствие Жене, любившему встречать и перевозить их на лодке. Солнце катилось за высокие заводские трубы; тени деревьев, сгущаясь, перечеркивали дорогу.
Лавируя между тополей, затопленных по нижние сучки, на стрежень, где сливалась с Волгой тихая речушка Алмазная, выплыла лодка. На веслах сидел Женя. На высоком носу стоял лохматый Добряк, навострив уши, подозрительно всматриваясь в свое отражение в воде.
– А ведь по глупости может броситься в воду на свое отражение, – сказал Александр.
Но пес, увидев хозяев, радостно загавкал.
– Давайте вас, дедуня и Саня, покатаю, а? – попросил Женя. – Вон до той коряги – и домой. Хорошо, а? Все равно у бабани ужин не готов.
– Катай! – Денис махнул рукой.
Сдвинув шляпу на затылок, он сидел на корме за рулем, покуривая трубку, глядя поверх лопоухой головы Добряка на свой дом на полуострове, при слиянии Волги и Алмазной, у подножия высокого холма, зарастающего диким вишняком. По берегу, под старыми, седыми ветлами, обманчиво присмирели, будто уснули, рыбаки с удочками.
– Развлекаешься, Степаныч?
– Ага!
– Надо бы, Дениш, хармонь вжять, – посоветовал древний старик, кажется, лет сорок уже каждую весну сидевший в своем вытертом малахае у этого дуплистого дерева.
– С гармонью завтра, дядя Прохор. Заходи полднем гостевать! Шестьдесят стукнет этому дяде. – Денис постучал кулаком в свою грудь.
– Жележный ты! Говорят, Матвей приехал. Шхожу пошмотрю, какой он, Матвей-то. Давно не видал! Учил я его в штарые времена. А гоштевать нагряну, штенку худую перешагну – и шабаш! А правда, баяли, будто Шавва жаявилша?
– Правда.
Расталкивая желтоватые шапки пены, лодка пристала к камню в саду.
– Вот и покатал вас, дедуня, – сказал Женя.
– Спасибо, милый, спасибо. – Денис потрепал внука по голове.
Женя пытливо и тревожно посмотрел в его глаза.
– Евгений Константинович, можешь поздравить Сашу: опять крепкую сварил сталь, – сказал Денис.
А Саша вытащил из кармана стальную плитку, подарил Жене.
Женя опустил ее за пазуху, приятно чувствуя стальной холодок. К дому шел между дедом и Сашей, раскачивая их руки, тяжелые, как пудовые языки колоколов на древнем храме у Волги. Любил Женя эти пахнувшие железом руки, эту усталую, но твердую поступь деда, спокойное лицо Саши.
Из-за яблонь доносились оживленные голоса. За погребком дымилась маленькая печка – летняя кухня. Над трубой Юрий развешивал на бечевке рыбу. Любовь Андриановна возилась у плиты.
На скамейке сидел Матвей, говорил посмеиваясь:
– …Бисмарк считал, что политика есть искусство возможного, а Гитлер утверждает: политика – искусство невозможное делать возможным. – Увидав Дениса, Матвей улыбнулся, вставая с лавки. – Я, братуша, делюсь с Юрием своими впечатлениями о немцах.
– Ну и я послушаю.
– Тех, кто предлагает начать войну, как в четырнадцатом году, Гитлер считает глупыми, лишенными воображения. Они слепы к новому, барахтаются в паутине технических знаний. Созидающий «гений», то есть сам фюрер, стоит выше круга специалистов.
Денис, склонив голову, зевнул.
– Славный мой, ты устал. Отдохни, – сказала Любовь Андриановна.
– Верно, устал, – отозвался Денис.
Ужинали на веранде, не включая света. Матвей поигрывал выразительным баритоном:
– Риббентроп – изысканная вежливость. Красив. Любит фотографироваться с женой и дочками. Мне, старому холостяку, стыдно перед святым семьянином… Немцы уверены, что этот сверхдипломат – по меньшей мере Бисмарк. В Англии над ним иронизировали, называли Брикендропом, то есть постоянно попадающим впросак. – Матвей указал глазами на Лену и Сашу, спросил Дениса, уместно ли говорить при них о Германии.
– Кому другому, а Саше нужно знать, что такое дети и внуки Гуго Хейтеля. Скоро пойдет в армию…
Бабушка поцеловала Женю в макушку, и он понял, что его день кончился. Простился со всеми, потерся носом о щеку бабушки, поцеловал мать, помахал рукой Лене и ушел в светелку, огорченный тем, что не пришлось послушать Матвея Степановича.
Густели голубые сумерки над Волгой, над красноверхими домиками рабочих в белых садах. Женщины и дети копали грядки на огородах, жгли летошние, отжившие свое будылья подсолнухов, тыквенные плети.
XIX
Женя сделал нерадостное открытие: люди обманывают его, скрывая тревожные слухи об отце. Спросить прямо боялся: а вдруг да потупят глаза, заслонятся выдумкой! Ставить родных в неловкое положение было стыдно. Ночевал он в светелке один, Саша уехал на рыбалку. Внизу затихли голоса, погас свет. Только в комнате стариков о чем-то переговаривались, потом смолкли и там.
Положив голову на подоконник, Женя смотрел на Волгу. Суда окликали пристани, отражаясь в черной воде. Гудки настороженные, тревожные. Гирлянды огней уводили глаз все дальше вниз по реке, туда, где заводы, порт и дома сливались в бескрайный город. И совсем далеко, где-то за островом Степана Разина, плыли мохнато-лучистые огни. Вот так же было и прошлым летом. В такую же темную ночь шел он с отцом на катере, так же двигались по реке лучистые огни, и небо было заслонено тучами. И больно сжалось сердце при этом воспоминании. Огромное зарево над мартеновским цехом тревожило его воображение, и он представлял себе какие-то горы, похожие вон на те нависшие над степью тучи, и это была Испания, и в горах лежал отец, истекая кровью…
Заснул Женя на кровати Александра. Сквозь сон слышал взрыв грома, и ему казалось, что это орудийные раскаты где-то в горах Испании. Он бежал по темному лесу за отцом, а ноги не слушались. Орудия грохали и грохали. И так он потерял отца и горько плакал…
Проснулся на восходе солнца, ощупал мокрое лицо. Заревой ветерок повыдул тепло, светелка полнилась ядреной прохладой. Белой шерстью сползали туманы с песчаных островов. Звонко пробил склянки пожарный монитор. Ушла тревожная, с угрюмым громом ночь.
Он и теперь думал об отце, но думы были светлы, как это тихое, сияющее над рекой утро. Хорошо, что встал раньше всех! Руки сами собой, без усилия с его стороны, неторопливо делали привычное – пришивали пуговицы к «туристскому» костюму, сшитому бабаней Любой из отцовского кителя. Работал с увлечением, высунув кончик языка. Достал из-под кровати радиоприемник – около месяца мастерил втайне, чтобы сегодня подарить дедушке Денису. Коробку украсил перламутровыми ракушками, выточил из камня-известняка и приклеил к коробке буквы: «Дед, живи сто лет». И еще он думал о своей Испанке – так с недавних пор стал называть тетку Лену. Была она для него таинственна и прекрасна, как та далекая, за горами и морями страна, дочерью которой представлялась ему Лена. Неясные ласковые думы о ней цепко овладели его сердцем. Но об этом пока никто не знает, даже сама Лена. Прилетит отец и наверняка подтвердит, что сражался он за жизнь таких, как Лена…
– Эй, кто там из Крупновых не спит?
Женя высунулся из окна. Старик почтальон стоял в калитке перед Добряком, развалившимся поперек дорожки.
– Мальчик, прими телеграмму.
Женя проворно скользнул по лестнице вниз, на цыпочках прошмыгнул мимо столовой, где спала на раскладушке Испанка – Лена, выбежал во двор и, перепрыгнув через Добряка, подлетел к почтальону.
– От папы, да?
– Телеграмма правительственная. Распишись, малый. Деда булгачить не будем, пусть спит, воскресенье, чай. – Старик послюнявил карандаш.
– А я думал, от папы…
– Не задержу, сынок, коли будет от папы, не задержу. Где он, отец-то?
– В особой командировке.
– Тогда жди особое письмо, с особой маркой, – сказал почтальон уже с улицы.
Женя подошел к дверям маленькой комнатушки, в которой жил Матвей Степанович и которую дети называли дипломатической, вкладывая в это слово непонятный им самим умный и хитрый смысл. Дипломата в комнате не было, пахло табаком. Женя вышел в садик.
Ручной снегирь сел на голову Жене, покопался клювом в кудрях и снова улетел. Нечаянно задетые деревья роняли на шею и голову холодные капли. За кустами кто-то покашливал. Раздвинув сиреневые ветви, Женя увидел голую спину Матвея: вскапывал землю под яблоней; широкие лопатки шевелились под белой кожей. Дойдя до бровки, он воткнул лопату в землю, сорвал висевшую на ветке полосатую пижаму, накинул на плечи и закурил.
Женя не решался подойти к нему. Жизнь этого человека была необыкновенная, полная затаенного смысла. Необычным казалось даже то, как Матвей прихрамывал, как он сейчас сел на пень, облокотившись о колено, а из короткой трубка с белым костяным мундштуком потянулся дымок и, будто зацепившись за мокрую ветку яблони, таял над головой. Матвей размял на ладони комок чернозема, внимательно рассматривая его.
– Доброе утро, Матвей Степанович.
Матвей поднял голову, на раскрасневшемся лице удержалось выражение бесхитростного довольства, простодушного любопытства.
– Иди-ка сюда, Женя! Нынче я раньше тебя встал. Смотри, сколько вскопал, а? – Матвей указывал трубкой на взрытую землю. – Бабушка будет довольна.
Женя подал ему телеграмму, впился взглядом в лицо, ожидая необыкновенных действий или слов.
– Ну, Женя, собирай мне чемодан. Уезжаю.
– Куда, Матвей Степанович?
– Опять туда же, в Германию.
Женя жалел Матвея и завидовал ему. Ах, если бы он поехал! Вот он в Германии. Фашисты схватили его и бросили в тюрьму. Пытают, добиваясь от него какой-то очень важной тайны. Он не боится их, отвечает врагам спокойно, как это умеет Саша…
Женя изо всех сил пожимал руку Матвея. Тот крепко обнял его, потерся подбородком о его шею. Оба взялись за лопаты и начали копать грядки. Хорошо работалось Жене. Горели на сырой земле босые ноги, глубоко дышала грудь. Приятен был соленый пот, катившийся по лицу. Из-под взмокших, прилипших ко лбу волос Женя поглядывал изредка на Матвея, не отставая от него, проворно переворачивал наизнанку блестевшую на срезе жирную землю. Обрадовался, когда Матвей, пятясь, дошел до бровки и остановился, упершись спиной в куст.
– Баста, Женя! Гуляем сегодня! Дедушка встанет, поздравим с днем рождения… – сказался. – Разбудим Саню – в кустах спит.
У кромки берега, под ивой, на рваной фуфайке, сунув кулак под голову, спал Александр. Солнце припекало щеку Сани. Он повернулся на другой бок, подтянул к животу коленки, но вдруг затаил дыхание, выгнулся, как пружина, быстро сел, потягиваясь и широко, всласть позевывая. От ивы сползала в воду бечева, то натягиваясь, то ослабевая.
– А на веревке-то что у тебя? – спросил Женя.
Александр потянул бечеву, и из воды высунулась огромная сизовато-черная голова осетра. Бечева вжинькнула; осетр, буруня воду, зарылся в глубину.
– Куда тебе такой зверь? Запрягать, что ли? – спросил Матвей.
– Вас угощать, Матвей Степанович.
– Не придется мне кушать твоего осетра, Саня. Уезжаю, – сказал Матвей. – А на чужбине, брат, и собака тоскует.
Женя горячо подхватил:
– Понимаешь, Саша, ведь Матвею Степановичу с кем придется бороться? С Гитлером!
– Поезжайте, дядя Матвей, поезжайте, авось Гитлер хвост подожмет и лапки кверху, – спокойно отозвался Александр, сосредоточенно счищая с пальцев рыбью Чешую.
Матвей, смеясь, сграбастал Александра и Женю, оперся о их плечи, и все трое долго глядели на бело-розовый разлив садов, на перекипавшую золотом Волгу, на синюю за рекой степь.
– Если бы знал, что завтра уезжаете, не ловил бы осетра, – сказал Александр, помолчал и вдруг приказал Жене: – Оповести соседский молодняк: мол, после завтрака на катере пойдем. Ну, и сбегай к Холодовым, кликни Марфу.
Оповестив соседских ребятишек, Женя, подпрыгивая то на правой, то на левой ноге, забежал в свой двор. На крылечке Лена в праздничном платье торопливо взбивала желтую пену своих волос.
– Женька! Где тебя лихоманка носит? – напустилась она на племянника. – Опоздал! Я уже подарила папе кисет. Мама сшила полотняный пиджак, повесила на стул ночью, папа проснулся и очень-очень удивился. Он ведь совсем не догадывался, что мы готовились ко дню его рождения. Дядя Матвей сочинил поздравление в виде какой-то ноты. Смешно! За уши тянули папу и приговаривали: «Живи столько, еще полстолько да четверть столько». Сашка подарил страшную рыбу на цепи. Но папа сказал: отпусти на волю. Иди дари…
Женя взял в светелке приемник, спустился в столовую. Там было шумно, весело. Бабушка одергивала на Денисе полотняный костюм, а Денис целовал ее.
Юрий, Александр и Светлана подносили свои подарки – кто книжку, кто палехскую коробку.
– Спасибо, спасибо, – говорил Денис, принимая подарки. – Ну, а лучше всех одарит нас Света: внука или внучку принесет в дом. Это, брат, веселее всего, надежнее и прочнее.
И вдруг Женя услыхал тоскливый голос матери:
– Опять нет письма… А ведь почтальон-то приходил…
XX
Застегивая фланелевую куртку в пятнах машинного масла, Александр зашагал к Волге. Оттуда доносились голоса и смех. По берегу на россыпи гальки бегали ребятишки. Марфа Холодова, повязав голову косынкой, зажав коленями подол яркого сарафана, стояла в воде, привязывая лодку к катеру. Вот она вскочила на катер, свесила ноги за борт. Волны качали желтые пятна солнца, блики таяли на крепких, сильных ногах.
– Санек, где ты пропадаешь? – певуче спросила Марфа. – Вот тебе за это! – Срывая рукой гребешки волн, она брызгала в лицо Александра.
Не отворачиваясь, он подошел к ней, заглянул в глаза.
– Ты чего? – Марфа нахмурилась, закусила сердечко верхней губы, поправила стеклянного мотылька на вырезе у груди. Мотылек удачно подобран под цвет янтарно-карих косящих глаз.
– Хотел тебя в Волгу кинуть, чтобы не баловалась.
– В Волгу-то надо бросить тебя, да не так, а с камнем на шее!
– За что?
– Знаешь, за что! А коль забыл, напомню. Иди Рэма Солнцева спроси.
– Вот что… Со мной на катере останутся только малыши. Ты сядешь с барышнями в лодку, а то без тебя они за борт сыграют, как пить дать.
– Чего ты расшумелся-то? Александр Денисович, а если мне хочется с тобой, а? – Марфа улыбнулась слегка косящими глазами. – Можно?
– Нельзя. И так братка Юра смеется надо мной… А Рэм грозится избить из-за тебя, Марфа Агафоновна.
– Ну тогда перенеси меня на лодку. – Марфа протянула руки, повалилась на плечо Александра.
Пока нес, приседая, до шлюпки, кроме беспокойных улыбчивых глаз да полуоткрытых губ ее, ничего не видел.
«Надо бы взять на катер, посадить рядом с собой», – подумал он, сердито оглядываясь.
В кустах вишни взмыл звонкий детский смех. Раздвигая ветви, на берег выбежали Женя и Лена. Лена не удержалась, оступилась одной ногой в воду и еще громче засмеялась, но, увидев брата, вдруг умолкла, серьезно посмотрела на него исподлобья.
– Боднуть хочешь меня? – спросил Александр.
– Ленка, тарань ты копченая, иди к нам на лодку, – позвала Марфа.
– Нет, нет, мы вместе с тобой на катере! – всполошился Женя, удерживая Лену за руку. – Марфа Агафоновна, зачем вы так ее обзываете?
– Копченая она и есть… Ну, ну, не сердись, Женя! Лучше твоей Лены нет никого.
Александр подхватил одной рукой племянника, другой – сестру, перенес на катер. Там уже сидели соседские подростки. А когда легли на прямой курс, дробя волны, он на мгновение ласково прижал к груди Женю и Лену, спутал их волосы, светлые, мягкие.
– Садитесь за руль, управляйте по очереди, – сказал он сухо и, всматриваясь в далекую темную точку, добавил, лениво позевывая: – Подрастешь, Женя, подарю катер.
– Какой ты… хороший! – воскликнул Женя. – Назовем катер «Гренадой», а?
– По мне, хоть «Дон-Кихотом» называй.
Проплывали крутые берега в белых озерах цветущих садов. Горделиво выпятив острую грудь, шел навстречу сторожевой катер, а за ним катились к берегам косые атласные волны, поблескивая под весенним солнцем.
Александр заглушил мотор, катер впритирку подвалил к деревянным мосткам. Сошли на землю. Под ногами хрустела меловая галька, молочно белела у берега пенистая кайма.
– Вы меня не подождали, но я от вас не отстал, я ехал в машине директора театра, – услыхал Женя бойкий, развязный голос.
Подросток лет пятнадцати в черной вельветовой куртке и желтых ботинках стоял у клумбы цветов. Это был новый знакомый Лены.
– Откуда ты взялся, артист? – спросил Александр. – Или не понравилось на курорте?
– Не понравилось, – нисколько не смущаясь враждебностью Александра, сказал паренек. – Мы с мамашей Первое мая встречали в Москве.
Лена, приоткрыв рот, смотрела на него с каким-то странным удивлением и восторгом, потом спросила:
– А ты на Красной площади был?
– Разумеется, был. С приятелем моего отчима. Я стоял на правой трибуне и видел парад войск. В кинохронику засняли.
– И ты все-все видел? – спросила Лена.
– Тебе, Ленок, все расскажу. Идем!
XXI
Искрой на ветру погасло радостное настроение Жени. Этот мальчишка отравлял ему жизнь то навязчивой дружбой, то угрозами. Хотел Женя пожаловаться Александру, но стыд за свою беспомощность обрубая желания, как топор молодые ветви. Зачем только давеча позвал паренька на катер и… даже проговорился насчет Испанки?.. Женя весь трепетал в предчувствии чего-то опасного и злого.
Ватага мальчишек и девчонок, пройдя парк, очутилась в густом старом лесу.
Перебираясь через овражек, пахнувший грибной сыростью, дети аукались, свистели, подражая птицам. Все разулись, сняли куртки, сложили около дуплистой липы.
– Евгений Крупнов, ты будешь моим адъютантом. Охраняй дупло! – приказал знакомый Лены. Он с шиком зажег о подошву спичку, закурил и, кашляя сухо, предупредил: – Не вздумай увязываться за Ленкой!
На зеленой поляне началась игра в пятнашки. То парнишка, то девчонка приглашали Женю, но он не сходил с поста. Он отлично понимал, что часовым его поставили в насмешку возле этого дупла. Но, решив до конца испить горечь унижения, он по-солдатски стоял, тупо глядя мимо товарищей. Закипала обида в сердце и еще какое-то тягостное чувство. Украдкой следил за Испанкой: играла в паре со своим новым другом, и никто из ребят и девчонок не мог разлучить их. Улетала от разлучников с быстротой ласточки, прыгала через кочки, соединялась руками с пареньком и возвращалась на место очень довольная и веселая. Два раза, пробегая мимо Жени, она останавливалась на секунду перед ним и, как будто не видя его, не замечая вздрагивающих губ, улыбалась сияющими, ошалело-радостными глазами и снова летела навстречу этому черномазому.
После пятнашек началась игра в черную палку. А черномазый подошел к Жене и, давясь смехом, хватаясь за живот, едва выговаривал:
– Чудак ты… Х-ха! С чего Ленку Испанкой назвал? Испанки черные, а эта… Ха-ха… Из Крупновых испанцы – как из меня негр! Она же смеется над тобой, выдумщиком… Ведь это о Крупновых поется: «Есть на Во-о-лге рыжий плотник».
Женя молчал, страшась того тягостного и злобного чувства, которое никогда до этого не просыпалось в душе…
Цепляясь за ветки орешника, Женя полез на крутую гору. Из-под ног сыпалась земля, он подтягивался на руках, лез все выше и выше. И когда за высокой зеленой стеной леса угасли голоса ребят, свернулся под старым дубом, положил голову на толстый корень.
Шумит листвой вечно беспокойная осинка, а он воображает, будто утонул, лежит на две светлой реки и видит через воду, как через стекло, и людей, бегающих по берегу, и вот эту кручу в родниковых слезах, и островок неба, извилисто окаймленный вершинами деревьев. Люди горюют о нем. А вернувшийся из Испании отец спрашивает: «И как это вы не уберегли парня?» Кто-то отвечает: «Он утонул потому, что очень любил, а его не любили, обижали и обманывали…»
Ласковый голос тихо позвал:
– Женя!
Над ним низко склонилась его Испанка. Ее ясные серые глаза на узком лице казались невероятно большими.
– Ты плачешь? Что с тобой?
Женя молчал. Всегда он вот такой непонятный: то неукротимо весел и игрив, то плотно смыкает губы. До двух лет не говорил, и его любя называли Немтырем. Понимал же, кажется, все, что ни скажи. Если кто неприветливо смотрел на него, мальчик протестующе мычал. Очень любил тихие напевные мелодии, не выносил резких звуков. Редкостное сочетание белокурых кудрей с темными глазами, глубокими и задумчивыми, удивляло Лену. Она жалела племянника, и теперь ей было обидно, что он скрывал от нее какую-то невеселую тайну.
– Ну, что ты хмуришься, Женя? От меня и в земле не скроешься.
Не добившись ответа, Лена справа налево тряхнула головой. Эта манера появилась у нее с тех пор, как познакомилась с чернявым мальчишкой.
– Вот поймать бы тебя за волосы и привязать к дереву! – сказал Женя. – Что ты головой-то мотаешь, будто комар в ухо залез?
– Ум нужен всем, а тебе особенно. Ведь ты же некрасивый, слабенький. Значит, должен быть умницей. – Лена опять, теперь уже слева направо, тряхнула головой.
– Не нужен мне ум! Пусть умники о нем думают, а я проживу как-нибудь глупым.
– Ну, милый мой, узнал бы отец…
– А где он, отец-то? – Таким тяжелым взглядом посмотрел Женя на Лену, что та отодвинулась от него. – Где отец? – повторил он требовательно. – Эх, даже ты хитришь! Писем нет, и его, наверное, уже нет… А люди притворяются, обманывают. И не стыдно? Во сне часто вижу, и все как-то страшно…
– Не надо так думать, Женя! Это плохо. Он скоро вернется. Я верю, и ты верь. Я ведь тоже думаю о нем, жду и жду. Пока горюем, он, наверное, уже дома!
Колыхнулись кусты, с визгом подбежал Добряк, горячим языком облизал руки и ноги детей, сел на хвост и задней лапой стал чесать лохматый живот.
– Ишь, пес-то будто на балалайке играет, – заметил Женя.
– О! Теперь ты хороший. – Лена дольше обычного посмотрела в его зрачки и умолкла смущенно. И все-таки она позвала Женю: – Вставай, пойдем!
Он вскочил, тряхнул головой, как это делала она.
Все гуще лиловые тени в зарастающем понизу травой лесу, все золотистее солнечные росплески на полянах, сладостней запах дикой цветущей груши. Рыжий обрывистый овраг отрезал путь. Сивый бежал по его меловому днищу ручей, а посредине круглился островок в изумрудной зелени под ветвями плакучей ивы. Когда-то давно, подмытый вешними водами, упал с этого берега через ручей осокорь, обнял перед смертью мохнатой вершиной иву, да так и засох на ее плечах.
Лена заглянула на дно оврага, глотнула холодную сырость и отшатнулась.
– Пойдем в обход, – сказала она.
Спустилась по отлогому скату, перешла на островок. Она видела, как Женя разулся, перекинул сандалии через плечо и встал на поникший над обрывом осокорь.
– Женя, не дури! Глубоко, камни…
– Шумит, бежит Гвадалквивир!
Из-под ног Жени осыпалась струпьями истлевшая кора; вершина осокоря, похрустывая, оседала. По пятам за ним шел Добряк.
Ладонями прикрыла Лена свои глаза. Густая тишина окутала ее, и в тишине этой тревожно ворчал ручей на дне оврага. Над головой с гулом кружил шмель. Ей казалось, что она очень долго стояла с закрытыми глазами, но когда взглянула меж пальцев, Женя все еще переступал босыми ногами по осокорю. Пальцами, гибкими, как лапы дятла, ощупывал оседающий ствол осокоря, опустив глаза, шел, будто во сне, с бессознательной цепкостью лунатика.
– Может быть, вернешься? – с тоской спросила Лена. И тут заметила, что, несмотря на острые материнские скулы и вздернутый нос, он красив. А когда он спрыгнул на островок, сжала ладонями его голову, горячо, с укором заговорила: – Нехороший ты, злой, нехороший! Но я всегда буду с тобой дружить.
– Молчать умеешь?
Она плотно сжала рот.
– Угу.
– Ну, тогда скажу тебе секрет.
У Лены вытянулось лицо, она затаила дыхание. Женя вскинул голову, обливаясь бледностью, сказал:
– Я безумно люблю всех. А ты любишь? Не думай, говори: любишь, нет?
– Всех? Да, люблю.
– Нет, ты так, чтобы всех, всех! Дедушку, бабаню, Юру, Сашу… И тебя люблю. И вот так всех без конца люблю.
– И я все-е-ех и тебя!
Они сцепились руками, закружились на зеленой траве. Добряк визжал и лаял, носясь вокруг них. Женя снял галстук, привязал к палке и, встав под этот флажок, запел:
Я хату покинул, Пошел воевать, Чтоб землю крестьянам В Гренаде отдать.
Александр и Марфа Холодова, поднимаясь по оврагу вдоль ручья, вскоре набрели на веселую компанию. Из-под корней ивы цвенькал леденящей струей хрустальный ключ. В разноцветных рубахах и кофточках окаймляли родник дети. Одни пили пригоршнями, другие тянули через полый ствол прошлогоднего чернобыла, третьи черпали воду из родника желобком из липовой коры. Женя и Лена, открывшие этот родник, угощали вновь подходивших и сами пили с каждым. Губы посинели от холода.
Марфа задрала рубаху Жени, приложила ладонь к животу.
– Насквозь промерз. Бегай быстрее!
– А з-з-з ачем?
– Чихать будешь, а сопливых не любят девки…
Зашумели верхушки деревьев. Понизу, завихривая прошлогоднюю листву, резанули холодные струи павшего с высот ветра. Испуганно трепетали осинки, снисходительным шепотом отвечал на всеобщую лесную тревогу дуб. Рыжими лисьими хвостами метались в чащобе редкие солнечные блики. Небо темнело предгрозовой хмурью.
– На корабль, ребята! – скликал Александр.
Верхний край черной тучи, растекаясь по небу, как бы выжигал чистейшую лазурь. В шуме ветра нет-нет да и слышалось лихое посвистывание. Катер со скрипом налегал бортом на доски пирса, пеной захлебывались береговые выбоины. На середине Волги забелели барашки.
Дробя катером волны, Александр уходил под защиту крутого берега. Изредка оглядывался: все присмирели, сидели плотно прижавшись друг к другу. Ветер срывал гребни волн, холодным бисером засевал лица.
XXII
У крупновского сада пристали к камню за минуту до ливня. Подростки побежали к дому, дурашливо подпрыгивая.
Держа над головой трепещущий на ветру платок, Марфа спросила Александра:
– Мальчик, тебя подождать?
– Не обзывай так, не люблю.
– Глупый!
Марфа уходила между яблонь; ветер оголял ее ноги, обтягивал сарафан вокруг широких бедер.
Александр примкнул катер к вязовому пню, оглянулся: огромные седые, с черным подбоем крылья заносила над Волгой туча. Исчезали в перекипающей мгле плес Степана Разина, потом баржи. Белый двухпалубный пароход все еще пытался уйти от настигающей его грозы, но через минуту и он сдался: бушующий ливень втянул корму с поднятой лодкой, потом рубку капитана. Перед тем как исчезнуть в хмаре, пароход взвил пронзительный гудок и внезапно оборвал его, будто ему сдавили медное горло.
Вдруг из самой пучины вырвался глиссер. Дождь настигал его, а он, задирая разъяренный нос, летел к пристани – там еще безмятежно сверкали на солнце суда, оцинкованные крыши портовых построек.
Любуясь дождем, Александр захлестнул веревкой крест-накрест камень, привязал к якорной цепи. Широким шагом, ступая на носки, пошел к дому. Пушечным выстрелом жахнул вдогонку гром. Спину окатило ледяное дыхание торжествующего дождя. У крыльца Александр остановился. Грохочущий ливень опрокинулся на берег. Тугими ударами бил ветер по зеленым шапкам деревьев, перекипала листва дубов. Белая цветочная пурга бушевала над яблонями. Как из рукава, кинул ветер под застреху взъерошенную стаю воробьев. Будто чугунный кто протопал по крыше – тяжко застонали железные листы. Дробно рассыпался по ним картечный треск града.
В сенцах поджидал отец.
– Саша, иди сюда, – позвал он.
И когда сын вошел, Денис закрыл двери на крючок. Несмотря на полдень, в доме горел свет: так было темно от дождя, от низкой черной тучи.
«О-о-о-о!» – услыхал Александр чей-то стон. На цыпочках подсеменил к дверям Костиной комнаты. Ударил гром, свет погас. Коридорное окно, завешенное дождем, разливало мутный свет. За дверями опять взмыл звериный стон. Рывок – и Александр в темной комнате, переполненной этим неприятным стоном. В сумраке суетился кто-то у высокой кровати.
– Лампу! – приказал чужой голос.
Гроза плеснула в комнату зеленоватый свет, и в это мгновение Александр увидел на подушке косматую голову и выпуклые, измученные болью глаза Светланы. Снова тьма, снова яркий прибой грозового света, кровать, распяленный в крике рот, один за другим раскаты грома.
– Свет нужен! – требовательно повторил чужой голос.
Александр выбежал из дому, проворно влез на крышу. Яростно полосовал его дождь, заливая глаза и рот, но он, в резиновых перчатках, с плоскогубцами в руках, соединял разорванные в двух местах провода. А когда спустился весь промокший в сени, дал волю мелкой, знобкой дрожи. Зашел в чуланчик. На скамейке, свесив ноги, сидела Марфа. Нечаянно задел ее горячее плечо. Не отпрянула. Схватила его руку и задержала в своих, теплых.
– Замерз?
– Тебе что! Ты горячая, – невнятно сказал Александр, чуть шевеля сухими губами.
– Безобразник! Скажет, и послушать нечего.
Обнял мокрой рукой округлые, налитые плечи, притянул к себе.
– Пусти! Ишь ты, какой ловкий! – сердито сказала она, одной рукой отталкивая его, другой удерживая.
Полные раскрытые губы ее были близко от него; он неловко, обхватив голову, поцеловал. Марфа отскочила к окошку.
– С ума сошел?
– И пошутить нельзя, – пробормотал Александр и, уходя из чулана, услышал ее слова, сказанные со смехом:
– Тебе бы только шутить!.. Эх, Саша, жаль, очень молоденький. Не буду губить.
Александр вышел на веранду. Ливень ниспадал за Волгу; здесь же над садом и над белыми, потемневшими с наветренной стороны домами, сверкая в лучах солнца, серебрилась водяная пыль.
Перешагивая через лужи, подошел почтальон в мокрой фуражке, подал Александру письмо.
– Где ваш мальчонка-кудряш? Он утрось ждал письмо от отца. Может, это и есть то самое, – сказал почтальон.
– Это Юрию, заказное.
Александр вскрыл конверт. Два раза прочитал, не веря своим глазам.
«Как же это так? Одним ударом меняется жизнь», – думал он.
Вошел в дом. Избегая взгляда отца, позвал дядю:
– Пойдемте на пару слов, Матвей Степанович.
Остановились у вишневого куста.
– Шура, что-то случилось?
Александр потомил себя и дядю минутным молчанием, сказал, сдерживая дрожание нижней челюсти:
– К-к-костю убили. – И протянул письмо Матвею.
Тот смотрел на письмо, не решаясь взять.
– Может, тут ошибка? – сказал Матвей.
Денис заметил перемену в лице сына, когда тот вызвал в сад Матвея: сузились глаза, щеки выбелила бледность. Он немедля пошел следом за братом и Сашей. Они стояли у мокрого куста вишни, тихо разговаривая. Случилось так, что все трое как-то разом посмотрели в глаза друг другу, и Денис если не понял, то почувствовал что-то неладное…
– Ты, брат, не того, не стесняйся, мы с Сашей друзья. У нас тайны друг от друга нет! – Денис придавил рукой плечо Александра.
Матвей вынул из кармана просторного полотняного пиджака бумагу, протянул брату, но тут же снова отдернул руку. И этот непривычно нерешительный жест напугал Дениса.
Несколько раз перечитал письмо, беззвучно шевеля посеревшими губами. Сквозь шум в голове слышал: в западине у родника защелкал соловей и, будто захлебнувшись, замер. Снова теплый, влажный после дождя воздух наполнялся заботливым гулом пчел, сверкавших крыльями в лучах солнца. Грустен был запах вишневых цветов, томительно прян дух согревающейся земли.
В голове зашумело еще сильнее, и Денису показалось, будто вишневый куст стремительно, прямо в глаза вытягивает свои ветви. Он отпрянул, падая навзничь. Александр и Матвей подхватили его, усадили на лавку, он привалился спиною к стволу дерева. Долго не сходила серая бледность с его щек. Ноздри нервно вздрагивали. Он проводил по лицу ладонями так, будто умывался, сняв с усов мокрые лепестки яблоневого цвета, с бессмысленно странным видом посмотрел на них.
– Костя… Вот как вышло… А тут сердце… – тихо, но договаривая фраз, сказал Денис, а его бледные, внезапно выцветшие глаза смотрели в далекий заволжский простор.
– Светлане пока не надо говорить, – сказал Александр.
– Пока не надо, успеет, нагорюется, – согласился Матвей.
Денис выпрямился, голос обрел твердость:
– Пойдем к Любови Андриановне – Больше всего боюсь за Женю: впечатлительный, нервный. Где же Юрий?
Из сеней выбежали шумные, веселые мальчишки и девчонки, нагибались над грядками, ощупывая мокрые цветы. Женя и Лена бегали по саду, раскачивали молодые деревца, стряхивая на головы дождевые капли.
В калитке, опираясь раскинутыми руками о стояки, утвердился огромный – годовой под навес – Макар Ясаков.
– А что, сват, мой зятек не явился? – колоколом гудел Ясаков.
– Пока нет, Макар Сидорович.
– Ничего, сват, явится. Дело у него такое, значит, секретное.
– Секретное, а гудишь на весь поселок, – послышался голос Юрия за его спиной.
– Авакай, курмакай! Беда мне с моим голосом. Даже во сне замычу, жена пугается. Помяни мое слово, сват, родит Светка внука, и Костя тут как тут. Я спустил до жены директиву: готовь брагу на двух хмелях. Зятька угостить надо. Жена для совета, теща для привета, а хороший тесть – когда выпить есть, – говорил Ясаков. – Э-э, сват Юрас, ты совсем несмышленый.
– Чем же я плох, Макар Сидорович? – подлаживался Юрий под простоватый тон Ясакова.
– Не понимаешь свою должность, вот чем плох ты, Юрас. Если бы меня поставили заместо тебя парторгом, к слову сказать, я бы похрапывал на всю Волгу. Отоспался бы, значит, и давай брюхо чаями греть. Потом покурил бы папирос с золотым ободком – и айда руководить! Надел бы френч, сапоги. А у тебя обмундирование без авторитета: рукава выше локтей. Аль денег не хватило на полную-то рубаху? Виду нет, сват, виду. – Ясаков вдруг округлил дегтярно-темные глаза. – Пойдем, Денисыч, в дом, сядем рядком, потолкуем ладком. Я дам тебе указания, как должность понимать. – Постукивая по своему потному темени, Ясаков закончил: – В этом сельсовете, как пчел в улье, много разных идей.
– Пойдем, Макар Сидорович, – согласился Юрий, – открывай кладовые сельсовета. Только ведь я уже не секретарь.
– Вот я и говорю, амуниция тебя подвела, нету авторитета в амуниции. Заместо тебя тот маленький, в сапожках? С усами-то? Не серчай, Юрас, видать, мужик обточенный, шлифованный. Иголку не подсунешь…
Юрий, Макар и Александр вошли в дом. В столовой сидели отец и дядя, облокотившись на стол, склонив головы. Комнату заливало солнце, и в этом ярком свете тускло горела электрическая лампочка, которую никто не догадался выключить.
В Костиной комнате пронзительно и требовательно закричал родившийся человек пока без имени, никому не известный, но уже заявлявший о себе зевласто.
– Ага! Разрешилась дочка! – загудел Ясаков. – Эй, младенец, ори сильнее, отец услышит, прилетит.
– Помолчи, сват, – тихо сказал Денис.
…Нелегкая выпала в этот день роль на долю Александра: встречал у ворот отцовских товарищей по работе, приходивших поздравить Дениса с днем рождения, объяснял им, что в связи с родами Светланы праздник переносится. О несчастье своем Крупновы молчали то ли потому, что не верилось в смерть Кости, то ли не хотелось им выслушивать соболезнования.
Ночью Матвей по вызову срочно уехал в Москву.
Через неделю новорожденного мальчика назвали Костей – в память о погибшем восемь месяцев назад в далекой Испании отце его, летчике-добровольце, капитане военно-воздушного флота.
XXIII
Гибель Константина зимним холодом опалила Крупновых. Надолго поселилась в их семью гнетущая тишина. Все, от детей до стариков, заметно изменились.
Погасли бесовские искорки в быстрых глазах Лены, стала она задумчивой и как бы чего-то ищущей. Девятый класс окончила без радости. Прежде рвалась на Волгу, в лес, ходила так, словно с чувством снисхождения, едва касалась земли. Увлекало ее только необыкновенное, броское. Красивыми казались люди с резкими чертами, с горящими глазами. Жадно ловила необычный поворот головы, косо брошенный взгляд, эффектный жест, хлесткую фразу. Настоящий человек, думалось Лене, живет – душа нараспашку. Влюбляется с первого взгляда, его чувства остудить может лишь смерть.
Настоящим человеком был гордый сокол Константин.
Лену обижало, когда в семье говорили, что Костя служит на Дальнем Востоке. Нет! Он «зорко охраняет священные границы»! Он не летает, а парит на самолете в облаках, пронзительно вглядываясь соколиными глазами через море, чуть ли не в самый дворец микадо.
Каково же было ее недоумение, когда однажды, вернувшись из театра (смотрела пьесу о летчиках), Лена увидела своего гордого сокола. В столовой в кругу родни, сбросив тужурку, сидел он в нижней рубахе, красный, загорелый, с белесыми бровями, и виновато посматривал добрыми глазами на свою жену, обыкновенную, веснушчатую. Непонятно, почему орел не выхватил себе сказочную красавицу, а женился на дочери сталевара Ясакова. Был веселый, свойский, пил вино, ероша пятерней волосы, красное широколобое лицо потело, глаза смеялись довольно.
За сутки до получения известия о смерти Кости Лена услыхала:
– В кого Ленка такая заковыристая? Собрала из трех лучин, а какого жару дает! – сказала мать, а отец успокоил ее:
– Поработает на заводе, человеком станет… В молодости-то и мы с тобой на выдумки сильны были.
Слова эти ошеломили Лену, потому что отец со своими костяными мозолями на запястьях был для нее героем, одним из тех солдат революции, которые под руководством самого Ленина опрокинули старый мир. Ведь это о них, об их титаническом подвиге поется: «Весь мир насилья мы разрушим…»
Смерть Кости круто повернула в душе Лены тот стержень, на котором держались ее понятия о героическом и будничном.
Теперь с подругами Лена встречалась редко: раздражало их веселое щебетание о том, какие они умные, в какой техникум пойдут и кем будут, кто кому нравится, кто кого обогнал в плавании. Не желая никому нравиться, она перестала встряхивать головой. Альбом с героическими физиономиями артистов сожгла, растапливая во дворе печку.
Жалко было мать. Постарела Любовь Андриановна, тихой, невыплаканной тоской темнели провалившиеся глаза, голос звучал хворо, нерешительно, и ходила она теперь нетвердо, боязливо сторонясь углов. Лена одна стирала белье, готовила обед, по утрам кормила отца и братьев. А когда мать слабела, Лена водила ее в баню, мыла и причесывала.
Горькой жалостью жалела Лена невестку…
Как-то за чаем Светлана мрачно поглядывала на Александра и Лену; они, усадив между собой Женю, горячо шепотом спорили.
– Если Гитлер полезет, рабочие свергнут его! – говорила Лена. – И дня не продержится, паразит припадочный.
– Заладила, как поп на клиросе! А дядя Матвей другое говорит: стоит заиграть военному оркестру, как у немца вырастают рога бодливого животного, копыта выбивают такт марша «Дранг нах Остен!».
– Ты с ума спятил! – выкрикнула Лена, вскакивая. – Посмотрите на него, мама! Как смеешь оскорблять немцев? Знаешь, кого они дали?
– О чем молодое поколение? – спросил Денис.
– Папа, Санька наш заразился от Рэма. Гнусно думает о рабочем классе Германии. Не верит, что они готовы умереть за Советский Союз. А я верю им, как тебе, как маме! – Лена нагнулась к брату, упираясь лбом в его лоб. – Знаешь, кого немцы дали?
– Многих и даже Гитлера. Дали много, а взяли того больше. Не оскорбляю, а сожалею: народ-вояка, а головы нет – коммунисты перебиты. Немцы попрут. А мы будем лупить каждого, токарь это или пекарь. Верно, Женя? – спросил Александр.
– Верно! И я сам пойду на фронт. И отомщу за отца!
– Ты будешь делать, что захочу я! По дорожке Крупновых не пущу. Уедем в деревню. Будешь учителем… Учителей не берут на войну, – быстро заговорила Светлана звенящим голосом, злобно поглядывая на Александра.
– Напрасно, Светлана Макаровна, вешаешь лапшу на его мозги. Он должен отомстить за отца. Это его право, – сказал Александр.
– Не смей кружить голову моему сыну! Не дам вам сына, не дам!
– Света, да что ты? Одумайся, что ты говоришь, – тихо сказала Любовь Андриановна.
– Вы, мамаша, невозможная мечтательница. До старости в облаках летаете, – сказала Светлана. – А люди кругом живут для себя. Для них идея – вроде «господи помилуй». Я ведь все вижу и знаю.
Светлану не перебивали: наконец-то заговорила, а то все молчала, оглушенная несчастьем.
– Мне даже обидно за Юру, – продолжала Светлана. – Столько лет ждал эту самую Юльку… Она небось не больно монашничала… рот не разевала. Ухари – отруби да брось – что Рэм, что Юлька. Смеется она над тобой, Юрий Денисович.
– Пусть смеется, все равно нельзя обрубать, – вдруг определенно и решительно сказал Александр. – Мне так эта Юлия понравилась больше всех. Не раз встречал ее у Рэма в общежитии. Меня тянет к Солнцевым, да. Пусть у Рэма душа косорылая, может, и у сестры его… взял черт бредень, перепутал, сучков понакидал… Все равно с такой расстанется только дурак или трус. Ну, чего ты, отец, усмехаешься? Не по мне простенькие да податливые. Скука! Настоящий человек гордый, за его любовь надо бороться.
Мать и отец переглянулись.
Юрий спокойно выдержал взгляды родных.
– Не любит она тебя, – сказала мать, – ну и мудрит.
Юрий взял суховатую, со вздутыми венами руку матери, потерся о нее щекой.
– Мама, вы не все знаете… Да и я не все знаю. Незрелую рябину не ломают.
– Вот как! Тогда горшок об горшок – и врозь, – сказал отец. – На родителя оглядывается она? А родитель-то пухнет. Не из того металла. Под блюмингом давно не был. Пустота внутри. Коррозии подвержен. Спроси у матери, как мы с ней…
Лене очень понравился ответ Юрия:
– Вы с маманей… У вас одно сердце.
«Молодец! Правильно!» – подумала Лена. Она встала, подошла сзади к Юрию, обняла его и спросила шепотом:
– И обрубить нельзя? – Не разжимая рук на его шее, заглянула в глаза. – Нельзя, значит…
– Помяните мое слово, батюшка, – обратилась Светлана к свекру. – Сашу тоже испортите. Замечтается и не заметит, как закрутит его эта хитрюга толстомясая, Марфутка Холодова. Да что, неправда, что ли? Юрий не клюнул, теперь Сашу обрабатывает. Миша почему не живет с нами? Фантазия одолела. И Костя был такой же: у меня одна пара туфель, а он только и знал, что самолеты, да книжки, да мировые вопросы. Женя пожил у вас – испортился. Выдумал испанок, стихи чудные. Пока не поздно, я возьмусь за него: пусть без воображения идет в жизнь.
– Нет, мама, хитрить я не умею и не буду! У каждого своя судьба. Пусть девчата учат, а мужчины должны защищать Родину. Если ты против меня, то я могу… я хочу, чтобы ты была… чтобы я мог тебя любить… тяжело, когда не могу…
Со страшной силой закипели в сердце Светланы и давняя досада на сына за его непонятную, чужую душу, и раздражение против Крупновых. Обманули ее этот дом, этот сад, эти здоровые, веселые люди, сулившие ей покой…
– Женьку и Коську я вам не отдам! Пусть без них пролетарии всех стран соединяются. У вас жить – как на большой дороге: того и гляди, под колесо попадешь! – звенящим голосом говорила Светлана. – Даже кошки защищают своих котят, а вы суете детей в самый огонь: «Не жалей себя, погибай за идею!» Вы погубили Костю! Где он? Вернет ваша Испания его? – Голова Светланы, как срубленная, упала на стол.
Женя стал утешать ее, гладить голову. Вдруг мать вскочила.
– Молчи, юродивый! – крикнула на Женю и ударила его по щеке.
Крупновы молчали, только Денис, уходя, сказал:
– Дура ты ясаковская.
Светлана, бледная и опустошенная, глядела в самовар на свое уродливое отражение.
– Господи, какая я несчастная! – она непривычно перекрестилась, встала и шагами беспредельно уставшего человека ушла.
– Папа, может быть, вернется, – сказал Женя.
Никто не обратил внимания на слова мальчика и на то, как заискрились надеждой его глаза, вдруг страшно повеселевшие.
Потом Светлана долго сидела у кровати Жени. Он молча слушал ее ласковые и виноватые слова, не мигая, отчужденно смотрел в лицо темными, скорбными глазами. И Светлана с ужасом почувствовала: сын уходит от нее…
Внизу в комнате заплакал маленький Коська. Крик младенца вызвал прилив молока в груди Светланы. Костя жадно глотал молоко, мял деснами грудь. И это напоминало ей молодость, кормление маленького Жени. Не удержала горячих и обильных слез. Плакала над тем, что счастливой жизни никогда не вернуть, что она должна жить как-то иначе, чтобы сохранить любовь Жени, доверие и уважение Крупновых.
XXIV
Женя долго не верил, не мог поверить в смерть отца. И все-таки последние его надежды погасли… Неделю метался и таял Женя в горячке. Ни днем ни ночью не покидал его отец: то вместе с ним на самолете взмывал он к солнцу, то тяжелыми мечами отбивался от врагов в узком ущелье, то оба, сраженные пулями, умирали на раскаленных камнях пустыни, то снова шли с отцом и пели его песенку: «Ох, трудна наша дорога, да другою ноги не пойдут…»
А когда Женя пришел в себя, он увидал маленькую бабушку Любушку, ее узкую кровать, столик. Значит, она поселилась в одной с ним комнате.
Женя попросил постелить ему на столе перед окном, чтобы видеть Волгу. Александр перенес его на стол. Любовь вязала перчатку, изредка поглядывая на внука. Тонкое тело его, прикрытое до подбородка простыней, вытянулось на столе; смутно желтели запавшие щеки: густые ресницы бросали траурную тень. Временами ей казалось, что он умрет. И тогда она вспоминала и обдумывала его короткую жизнь. И тут как живой вставал перед ней Костя…
– Может, свет включить, сынок?
– Включи, а я буду на тебя смотреть.
Маком расцвела лампа на столе.
Вернулся с работы Денис, и Женя улыбнулся, услыхав его густой мягкий голос:
– Ну, как дела, Евгений Константинович?
– Все в порядке, дедуня, я здоров.
Старшие заговорили о делах своих, а мальчик брал с блюдца вишню, сосал кислый сок.
Он прислушивался к звукам их голосов, не вникая в смысл слов, и в душе медленно устанавливался новый мир тишины.
– Женя, – ласково говорил дедушка, – хочешь поехать в совхоз? Степь без конца и края. Посмотришь косяки лошадей. У них крепкий кумыс. Кто пьет его, становится богатырем. Там отдыхают наши заводские. Марфа Холодова там. С тобой поедет Лена. Ты все еще называешь ее Испанкой?
– Называл, но это нехорошо, потому что неправда. Это было до письма о папе. Теперь я узнал всю правду и никогда не буду выдумывать.
– Сынок, сынок, рано отказываешься от выдумки, – сказала бабушка.
Спустя двое суток ранним утром у ворот глухо зацокали конские подковы по булыжнику. Лена глянула из окна. У калитки спешились два всадника в белых бекешах, в войлочных белых шляпах. За поясами кинжалы, за плечами ружья. На левой руке одного из них сидел на рукавице дремлющий под колпачком седой беркут.
Лена встретилась глазами с молодым татарином. Картинно отставив ногу, он смотрел на нее с улыбкой.
– Мы за мальчиком приехали, за Женькой. Есть у вас такой мальчишка-малайка?
– Есть.
Пастухи кумысолечебницы привезли бурдюк кумыса, горьковатые запахи степных просторов. Во дворе запахло лошадьми. Они косили на людей злые глаза. Один из табунщиков был пожилой казах, с продольными морщинами скуластого коричневого лица, молчаливый. Он сел во дворе на полено, не спуская с руки беркута, так и просидел, пока собирали Женю в дорогу.
Другой был разговорчив. Загорелое до черноты лицо дышало юношеской свежестью, на верхней губе темнели редкие усы. Разговаривая с Леной, он смотрел на нее из-под прижженных солнцем ресниц.
Лене понравился молодой табунщик, и она не отходила от него.
– А это кто? – спросил он, указав глазами на Александра, вернувшегося из ночной смены.
– Мой брат.
– Тоже молодец видный. Ему есть письмо от Марфы – такая девушка отдыхает у нас. – Табунщик подошел к Александру, достал из-за голенища конверт и передал ему. Потом вернулся к Лене, похвалил Александра, сел и вдруг прищелкнул языком: – Все вы красивые!
– И я? – спросила Лена.
Он стебанул плетью по голенищу сапога, отчаянно взглянул на Лену.
– Вы сильно красивая.
– Этого никто мне не говорил.
– Эх ты! Неужели? – татарин сокрушенно покачал головой. – Хотя вы и очень интересная, врать не годится, – строго сказал он.
Казах помахал плетью, подзывая к себе Лену.
– Гляди, чудо!
Серые грибы взломали асфальт на дорожке. Лене казалось это невероятным, но это было так: асфальт потрескался и сломался, а нежные водянистые шляпки грибов жили. Некоторые из них сломались, искривились, но большинство вылезло к свету и воздуху. Политые ночным дождем, они масляно блестели победоносными овальными головками.
– Да, это чудо! – сказала Лена.
Табунщики увезли Женю в степь. Сидел он на лошади позади казаха, держась за его пояс.
Лена вышла на равнину провожать.
– Привет передайте Марфе.
Молодой кинул на нее быстрый искрящийся взгляд. Сдерживая коня, свесившись с седла, сказал:
– А что привет? Сами приезжайте.
Долго глядела Лена на всадников, пока не скрыла их синяя завеса тучи.
Лена вернулась домой повеселевшая. Из-за бани взмывал и, взблеснув, падал топор. Лена поняла, что это Саня колет дрова. Как она помнит, братья всегда в это время заготавливали дрова. Подкралась к Александру, когда он, расколов бревно, нагнулся собирать поленья, повисла на его спине, сомкнув на горле руки. Рывком он сбросил сестру со своей спины.
– Саня, что пишет тебе Марфа?
– Подлизывается: мол, присылайте Женю, я, мол, за ним пригляжу.
– Ну, как ты грубо…
– Можно мягче: ластится.
Они кололи дрова до полудня. Потом Саша лег отдыхать за баней в затишке, а Лена пошла в дом.
Мать, не домыв полы, присела на пороге перед лоханью, рассматривая что-то на своей руке.
– Опять ты, маманя, взялась за полы!
– Вот что осталось от Кости. – Мать развернула красный футлярчик. Лежал в нем обгоревший, расплавившийся иностранный орден. – Летчик, Костин товарищ, принес. Сбили Костю немцы около Мадрида. Сгорел сынок…
Любовь Андриановна умолкла. Слезы катились по морщинам щек. Это были первые слезы после получения известия о смерти Кости. Лена села рядом с ней на пол, прижала к груди ее седую голову. Она не мешала матери выплакаться и сама плакала. Это было окончательное примирение с несчастьем перед тем, как начинать новую жизнь.
– Напишу дяде Матвею в Берлин: мол, немцы сожгли Костю. Пусть дядя глянет в их глаза вот так! – Лена нахмурилась, и мать впервые почувствовала, что взгляд у нее крупновский – беспощадный, приземляющий.
Любовь Андриановна выпрямилась, твердо сказала Лене:
– Снохе помоги. Заперлась в комнате, как медведица раненая в берлоге, то воет, то кричит на ребенка.
XXV
Светлана редко выходила из своей комнаты, днем занавешивала окно, потому что солнце раздражало ее. Новорожденный кричал часами, и она, чтобы утешить его, кормила часто и бессистемно, а он кричал еще сильнее, как будто бы вместе с молоком вливалась в него тоска и тревога матери.
– Такая анархия погубит мальчишку, – сказал как-то Александр. – То у него запор, то свищет, как из гуся. Непорядки!
Женщина метнула на него насмешливый взгляд.
– Учитель! Женись, тогда узнаешь, как их воспитывать!
Но, увидев, с какой лаской смотрит деверь на ее сына, улыбнулась, и веснушчатое лицо ее вспыхнуло материнской радостью.
– Эх, парень ты парень! Легко и светло у тебя на душе. Завидую. А вот женишься, привяжешься к человеку, а его…
Александр, стиснув зубы, молча ждал, когда она справится со слезами. Потом уверенно, как о деле, давно решенном, сказал:
– Костю возьму в светелку. Сегодня начинается у меня отпуск, вот мы с Костей и подружим.
– Чудной ты парень, Саша! Надо бы спорить с тобой, а не могу.
– А что попусту спорить-то? Чай, мы не полоумные.
– Я говорю, простой и чистый ты.
– Часто купаюсь, оттого и чистый, – пошутил Александр.
Нарядную ветловую качалку, похожую на гнездышко, перенес он к себе. Сам купал маленького Костю, ловко держа скользкое тельце в жестких руках, кормить носил по регламенту, в соблюдении которого проявлял железную стойкость и неумолимость.
Уравновешенность, неторопливые речи парня, сдержанные движения его крупной и легкой фигуры вселяли в душу Светланы ясность и твердость. Зная, что Саша в доме, она чувствовала себя спокойнее.
Крик краснолицего малыша не трогал Александра: парень сидел у стола за книгами. Если Светлана или Лена хотели взять Костю на руки, Александр, хмуря брови, говорил:
– Не балуйте человека! Орет? Это единственная возможность у него заявлять о себе. У кого дети, у того и крик.
Лена гибкой лозой склонилась над младенцем, нежно воркуя:
– Миленький мой! Гуленька! – и, выпрямившись так порывисто, что на груди натянулась кофточка, бросила брату вызов: – А все-таки Костя чудесный!
– Комок мяса и слабых костей. Но мы сделаем из него человека.
– Ты не любишь этого крошку!
– Пока не за что. Не заслужил. А ты, Лена, любишь?
– Да, люблю! – вызывающе ответила сестра, как и многие девушки, считавшая, что способность чувствовать является исключительно способностью женщин. – Он такая крошка, такой маленький человечек, такой топсик!
Александр взял колыбель и пошел к дверям.
– Ты куда?
– К тебе в комнату отнесу.
– Этого не нужно. Зачем же? Я не умею с ним…
– Ты же любишь его безумно, у тебя ему будет лучше.
– Нет, нет! Ты все понимаешь очень упрощенно.
– Подхалимка, – все так же ровно сказал брат. – Безответственная. Не любишь его, но он ловко играет на твоих нервах, вот ты и подлизываешься к нему. Все женщины артистки, ломаки.
– Не стригись наголо, пожалей кудри. Без волос уж очень строгий вид у тебя. Недобрый…
– Хорошо, кудри пожалею, но и лохматым добрее я не буду.
– Ты подражаешь Юрию.
– А он мне.
Лена налетела на брата с кулаками, но вдруг обняла его и попросила:
– Не сердись на меня, пожалуйста.
Пристально, с недоверчивым вниманием посмотрел на нее Александр.
– Не понимаю женщин: добры они и красивы, по зачем же мучают людей? И ты, Ленка, будешь такая же?
– Сань, ты влюбился, да? – тихо спросила Лена.
Он ответил тоном обреченного:
– Как бы мне не жениться.
Вышел в сад на скамеечку под дубом и начал чертить по песку палочкой замысловатый узор. Подошла Светлана, села рядом.
– Думай, Саня, пока не поздно. Избегай тихоньких, ласковых, они – мох, а не женщины, – сказала она, проводя палочкой по готовым линиям узора. – Не умеют ни любить, ни ненавидеть. Вместо любви – привычка, привязанность, а ненависть не поднимается выше злости.
Налетел из Заволжья горячий ветер. Над головой зашумел листвою дуб, по дорожке, по плечам Светланы заметались золотистые блики. Александр растер ногой рисунок на песке, вздохнул.
– Ну, еще, еще говорите, Светлана Макаровна.
– Мужчины добиваются ласки да нежности, ну вот девки и прячут ум, щебечут и ломаются. С ними нужно как с товарищами спорить, вести себя попроще. Особенно умную не выбирай – умные башкой живут, а души-то в них нет. Баба без души, да с умной головой – страшная. Правда, и такие, как Марфа, тоже не для тебя: темная, глядишь на нее и ждешь всякое. Сама не знает, что сделает через минуту.
В этот день Александр не принес Светлане Костю на кормление в назначенный час. Она поднялась в светелку. Деверя там не было. Не явился он и к ужину…
Горячее, беспокойное желание сейчас же повидать Марфу Холодову овладело Александром мгновенно. Правда, и прежде он часто смотрел вечерами на далекие огни кумысолечебницы, где отдыхали Марфа и Рэм Солнцев, но не терял власти над собой. Теперь же, представляя себе ее глаза, блестевшие неверным блеском в сумеречных сенях, улыбающиеся губы, он досадовал на себя за свою обидную, почти собачью покорность перед ней.
«Надо поговорить с ней обо всем», – думал он сейчас, вкладывая в эту неопределенную фразу все то беспокойство и смутные томления, которые вызывала в нем Марфа. Он не замечал ни Волги, горевшей разноцветными огнями закатного солнца, ни стаи молодых утиных выводков, близко подпускавших лодку к себе. Забыл, что в лодке ружье, греб изо всех сил, откидываясь корпусом назад. Голая спина, искусанная мошкарой, обливалась потом, весла гнулись и скрипели. Дыхание становилось все короче и отрывистее. Сумерками обогнул островок, разжал онемевшие руки, и лодка с опущенными веслами, гонимая косым течением, врезалась в песчаную отмель.
Александр встал на песок, пошатываясь от усталости. Провел ладонью по груди, удивился, что так много выступило соли на коже. Безлюден был берег в этот вечерний час, только за темнеющей грядой ивняка слышались голоса людей. Одинокая звезда смело и весело горела над ним ясным, чистым светом, чем-то напоминая ему такую же ясную, безоглядную жизнь, которую вел он до сих пор.
«Может быть, вернуться домой?» – подумал Александр, чувствуя, что не сделает этого, что он уже не тот, каким был до того, как покорился сильному и слепому желанию увидеть Марфу. Спрятал лодку в нависших над водой кустах, примкнул цепь к корням затонувшего вяза и направился к усадьбе совхоза.
Сначала он не понял, что там происходило. Стайка ребятишек промчалась мимо него с гиканьем и криками:
– Запирай ворота! Лови их!
В коровий загон, обнесенный частоколом, забежала лосиха со своим теленком. Громко хохоча и что-то выкрикивая, ворота закрывала расторопная, крупная и, видимо, очень сильная женщина в белой кофте. Подойдя ближе, он узнал Марфу. Глаза ее горели азартом.
– А, Саня! Помогай нам, милый, помогай! – Марфа сунула ему в руки конец веревки, другой конец зажала в своей руке и бросилась к изгороди. – Заходи!
Бурая, молодая, вероятно первотелок, лосиха, металась по загону, раздувая широкие ноздри. Теленок не отставал от нее.
Александр подошел к Марфе, положил руку на ее плечо.
– Выпустим их, а? – упрашивал он женщину. Но она сбросила его руку, презрительно ответила:
– Да ты вовсе глуп! А еще парнем называется. Помогай, тебе говорят!
В это время в узком лазе частокола показалась взлохмаченная голова Рэма Солнцева, и вот он сам в два прыжка подскочил к Александру.
– Где тебе лосих ловить, Сашка! Вот я живо заарканю, не мешай!
Лосиха играючи перемахнула через натянутую веревку и помчалась к теленку.
– Марфута, держи крепче! – орал Рэм.
Заслонив теленка, лосиха терлась боком о частокол, поводя ушами. Несмело подкрадывались к ней ребятишки с хворостинами. Рэм и Марфа, натянув веревку, обходили животных с боков.
В душе негодуя, но все еще стараясь улыбаться, Александр силой разжал руки Марфы, намотал веревку на свою согнутую в локте руку.
– Не дам.
Но Рэм тянул веревку на себя. Марфа и подростки, помогая Рэму, гроздьями прилипли к веревке. Плечо Александра обожгло, и в ту же секунду он опрокинулся навзничь. И он увидел веселые глаза, влажные полные губы Марфы, склонившейся над ним.
– Ах, Саня, ушибся, милый мальчик! – она схватила его за руки, а когда он вскочил, нечаянно на мгновение прижалась грудью к его плечу, как тогда в сенях во время грозы.
Лосиха, разбежавшись, взвилась и словно проплыла над частоколом, лишь на одном из кольев остался клочок ее шерсти.
Попыхивая в лицо Александра дымом папиросы, Рэм сказал:
– Не переходи дорогу, – повернулся к Марфе, обнял за плечи. – А я вот поймал молодую…
– Да ну тебя, Рэм. Давай косынку-то.
Рэм вытащил из кармана розовую с крапинками косынку, встряхнул и накинул на голову Марфы.
– Поймаем лосенка, – сказала она, сверкая сумасшедше-веселыми глазами.
Тонкие ноги лосенка дрожали, налитые страхом глаза выкатились из орбит. Он кинулся на изгородь, не одолел высоты и упал спиной на утрамбованную копытами землю. Жалобный рев его больно смял сердце Александра.
– А ну, расходись! – гневно крикнул Александр и с такой силой рванул веревку, что несколько человек упало на землю.
Но тут подоспела Марфа и потянула веревку к себе, вызывающе улыбаясь. Лосенок снова бросился к частоколу и, опять ударившись спиной о жесткую землю, присмирел.
Александр присел на корточки перед ним: теленок еще дышал, по беловатым шелковистым молочным губам стекала изо рта кровь.
– Эх вы! – Александр резко повернулся и, ссутулившись, вышел из загона.
У ворот догнала его Марфа.
– Ты куда же, Саня?
– Домой.
– Здорово живешь! Зачем приезжал-то? Ночуй тут, а завтра вместе домой. Отпуск мой кончился.
Он смотрел в ее наивные с раскосинкой глаза, думал: «От нее всякое можно ждать».
Застегнув куртку на все пуговицы, вышел за ворота.
XXVI
Он спустился к Волге, отвязал свою лодку, оттолкнулся от берега. Но потом снова пристал под темный навес ивняка. То ходил по песчаной, тускло светлевшей в ночи косе, то садился в лодку.
«Да и не к ней я ехал-то, – утешал себя Александр. – Женьку хотел повидать». Он удивился тому, что так поздно вспомнилось о самом главном – о племяннике.
На рассвете подошел к большому деревянному дому, перед которым стояла мачта с приспущенным флагом. На лавочке дремал сторож. Александр осторожно прокрался по скрипевшим половицам застекленной веранды в дом, отыскал среди спящих ребят Женю, присел на койку…
– Женяшка-Няшка, вставай.
Хорошо и радостно стало ему, когда племянник со спутанными на голове кудрями, пахнувший теплом чистой детской постели, обнял его, все еще не совсем проснувшись.
– Удочки в кустах… – прошептал он, засыпая, тычась головой в грудь Александра, потом встряхнулся, и лицо его осветилось осмысленной улыбкой.
Домой Александр возвращался ранним утром на местном экскурсионном пароходике, привязав лодку к корме. На палубе к нему подошел Веня – ехал из дома отдыха. Он долго потирал свою бритую голову, мучительно хмурясь.
– Шура, ты веришь в судьбу?
– Ладно, верю… А что?
– Эх, познакомил меня Рэм с такой, понимаешь… Всю жизнь, наверное, тосковать по ней буду. Я сейчас же должен спрыгнуть за борт, если не хочу стать смертельным врагом Рэма, – говорил Ясаков, таща Александра за руку по лестнице наверх. – Сейчас увидишь ее в каюте. Понял меня, Саша?
– Не понимаю ничего, но чувствую: в каюте сидит необычайно красивая женщина, сводит с ума моего друга Веньку.
Робость и смущение перед этой таинственной женщиной помешали Александру в первую минуту, как он вошел в каюту с завешенным окном, признать в необыкновенной красавице Марфу Холодову. Облитая снизу до подбородка зеленоватым светом лампы, стояла у столика, лениво перебирая косы на своей пышной груди. На диванчике курил Рэм.
Когда Марфа под руку с Рэмом ушла в буфет за вином, одарив приятелей сочной розовой улыбкой, Александр сказал себе то же самое, что говорил вчера: «Эта ядреная, напористая женщина, того и гляди, выкинет такое, что и не ждешь».
– И это все? – спросил он с досадой Вениамина. – Эх ты, Веня, Веня, не много же надо, чтобы сбить тебя с панталыку.
Весело смеясь, в каюту вошли Марфа и Рэм с вином и закусками. Марфа пытливо взглянула на Вениамина, потом на Александра.
– Надеюсь, Саня, ты не сплетничал обо мне? – Вдруг в лице ее появилось то решительное и грубое выражение, которое видел Александр, когда она гоняла лосенка.
– Да и что ты можешь сказать обо мне плохого? Что один раз пытался неудачно поцеловать меня.
– Охота тебе, Марфута, дразнить мужиков! Ведь этого же не было! – отрезал Александр.
Она разливала вино, угощая парней, Александр вслушивался в ее играющий, певучий голос, дивился приятной округлости плеч и рук. В розовом коротком платье томилось раздобревшее, сильное тело. Было в нем что-то крепкое, ядреное и уютное.
Подняли жалюзи. Вечерняя заря хлынула из-под туч. Подожгла медную ручку двери.
– Понимаете, я выпила. Но это не главное. Я сегодня немного неуравновешенна. Так вот, настолько, – и Марфа показала кончик розового, обмытого зарей мизинца.
Рэм усмехнулся. В лучах солнца и в папиросном дыму как бы плавилась его медно-красная голова. Веня покорными глазами глядел на Марфу. Вино кончилось, она отправила в буфет Веню и Рэма.
– Саша, а что за парень… этот Вениамин?
– Не знаю. Кажется, не особенно умен, но добрый.
– Это честно. Рэма не спрошу – очернит. Жить нелегко, Саня… – Поправляя перед зеркалом волосы, она жаловалась: как жить некрасивой, доброй, привязчивой, но никакими талантами не отмеченной – на олимпиадах не блистала ни голосом, ни быстротой движения ног, ни разу не прыгала с парашютом, на бегах и в плаванье никого не обогнала, в шахматы проигрывала школьнику. И вдруг молодость и свежесть пропадут даром, так, ни для кого?.. Ты спрашиваешь, какие у меня планы?
– Да, – подтвердил Александр, хотя и не спрашивал, а только намеревался спросить.
– Я не герой, Сашенька. Выйду замуж, буду сады разводить. Ты прав, детей будет много! – (И об этом он не говорил, а только подумал.) – Представь меня среди цветущих яблонь, а?
Он улыбнулся, вообразив себе эту крупную розовую женщину среди цветов яблонь и розовых крепких детей.
Она прижмурилась и показала в зеркале ему язык.
– Какого студента ни возьми – переворотчиком себя считает. Если биолог – Дарвин, не меньше. Металлург – Курако. Я робкая, слабая. От героического крика я устаю, глупею, теряюсь. И мужа себе выберу простого, без таланта. За талантами нужен уход, как за капризными детьми. Ты хотел сказать: уже выбрала, Веня?
– Как это ты угадываешь мои мысли?
– Страшно? Не бойся, я угадываю только хорошие, на дурные у меня нет нюха. А ведь ты хороший, правда? – Она положила руки на его плечи.
Александру показалось, что Марфа, опасаясь чего-то, начинает нечестно играть с ним.
– Не заискивай, Марфа, не бойся. Я плохой, но тебе зла не желаю, – сказал он, снимая ее руки со своих плеч. – Ну а за меня пошла бы?
Она посмотрела на него ласково и благодарно, потом покачала головой.
– Пойду к Вениамину Макаровичу. Он, кажется, тот самый.
С пристани Александр шел вместе с Веней, безумолчно восторгавшимся Марфой…
– Веня, Холодовых зовут моржами.
– Почему же моржами зовут? Внешние причины или характер такой у них… моржовый? – с испугом спросил Веня.
– Моржами прозвали их потому, что они круглый год на Волге купаются.
– И зимой?
– В прорубь залезут, а потом в тулупы… Будешь зятем Холодовых – и тебя они потянут в прорубь. Марфа любит на льду загорать. И родили ее, говорят, на льдине. Упрямые! Драчуны! У Марфы брат боксер, дядя – борец, сноха – гиревик, сама она – фехтовальщица. Часто дерутся, аж дом сотрясается. Зять, муж старшей сестры, сбежал. В одном столкновении жена по шее стукнула, с тех пор он и ходит, как верблюд, – уверял Александр, чувствуя, что избавляется от Холодовой, а заодно чем-то задевает Вениамина. – Бывай здоров, сынок Веня. Я исполнил товарищеский долг, предупредил тебя. Делай, как знаешь.
XXVII
С этого дня Александр еще глубже ушел в жизнь семьи, незаметно перехватывая у отца и Юрия заботу о доме.
Однажды вечером, забравшись на дуб, Лена слышала разговор отца с Александром. Сиреневые сумерки скрадывали седину отца, и оба они, старик и юноша, сидевшие на лавке, казались схожими до неразличимости, и голоса у них одинаково спокойные, только у отца баритон чуть погуще, чем у Александра.
Александр удивил не только Лену, но, видимо, и отца. Он назвал все доходы и расходы семьи, перечислил, кому и что нужно справить из одежды, не пропустив даже чулок и носовых платков.
– Когда ты сделал все это? – спросил отец. – Тебя бы в Госплан посадить. Но в одном ты промазал: себя забыл.
– Я парень видный, меня и в рогоже уважут, – отшутился Александр. – Ленка без недели взрослая девка, а для девки красивое платье, туфли так же необходимы, как нам с тобой руки для работы. Наряды для них как перья для птицы. Да и Светлана молодая, и ей надо приодеться. А тебе на курорт надо. В общем, сам видишь, нам туговато приходится. Юрий временно помогает; на Мишу надейся, как на ветер в поле. Пять лет не был дома, еще пятьдесят не будет. Федя – племянник, чего с него получишь?
– Каковы же практические выводы из твоей арифметики?
– На очное отделение в институт поступить не могу. Буду работать, а вечерами учиться. Я уже обо всем договорился с деканом и на заводе.
– Тяжело будет, сынок.
– Ты знаешь, я не умею играть словами. И себя в обиду не даю.
Вечером впервые за эти горькие месяцы вся семья собралась в столовой, пришли Ясаковы, Александр принес из светелки маленького Костю, положил голенького животиком на диван, на розовую простынку. Костик приподнимал вздрагивающую голову, прогибая спину, таращил глаза на обступивших его людей.
– Ишь, будто плывет, оголец! – гудел Макар Ясаков.
– Сильный парень! – похвастался Александр.
Но Костя вдруг уронил голову, уткнулся пухлым лицом в розовую пену простынки и залился безудержным криком.
Привычное почмокивание материнских губ – и он, напружинив мускулы спины и шеи, снова поднял голову и, как ни беспомощно дрожало все тело его, улыбнулся. Его напряжение, кажется, чувствовали родные: все словно помогали ему шевелением губ, приподниманием бровей. Дружный возглас «Ого!» – и Костя перевалился на левый бок, подтянул ногу ко рту и стал сосать.
– Милый, проголодался! – сказала Светлана, прижимая его к груди.
А через несколько минут, насытившись теплым молоком, Костя лежал в качалке, завернутый в мягкие пеленки. Смотрел на висевшую погремушку, притихшую сейчас, как и он. Медленно поднималась теплая волна от живота к голове, пока не закрыла глаза его… Уже во сне он снова услышал чмоканье материнских губ и улыбнулся.
Тогда Александр понес его в качалке наверх, напевая:
Бесштанный рак, Не ходи в кабак, Там кошек дерут, Тебе лапку дадут.
Сели за ужин. Юрий принес из погреба наливку, приготовленную ко дню рождения отца.
Подслеповатая мать Светланы, Матрена, выпила два стакана чаю с одним и тем же леденцом, потом насупилась, заворчала:
– Сват, Денис Степанович, ты, батюшка, видать, поскупился купить хороших леденцов? Сосу целый вечер, а он не убавляется, сладости не оказывает.
Выплюнула Матрена леденец на ладонь. Александр первым заметил четыре дырочки на леденце и покатился со смеху. На сморщенной ладони старухи красовалась до блеска обмытая перламутровая пуговица.
Напрасно Денис цыкал на своих, пугая грозной хмурью густых бровей. Все хохотали, рассматривали пуговицу и снова хохотали. Громче всех Макар. Когда поутихли, он деловито предложил своей старухе:
– Повесь эту сласть себе на гайтан и при нужде посасывай, ягнячья лапа.
В этот вечер все почувствовали, что снова восстанавливается в семье привычный строй жизни, который был нарушен смертью Кости.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Все сотрудники посольства легли спать по европейскому обычаю в десять вечера, и только Матвей Крупнов не спал… Сегодня при встрече с ним Риббентроп, загадочно улыбаясь, сказал, как бы желая обрадовать его, что наконец-то должно произойти то, чего оба они давно и так сильно хотели: Гитлер приглашает советского дипломата к себе на одиннадцать ночи. И хотя Матвей не помнил, чтобы когда-нибудь томило его желание видеть рейхсканцлера, он поблагодарил министра. Что бы он ни думал об этих людях, он волновался, догадываясь, что необычной будет встреча с главой государства в такое напряженное время. Все лето не ослабевала борьба вокруг одного: как избежать войны? Немцы клялись, что они хотят только мира, и обвиняли своих соседей в жажде войны и крови. Англичане и французы отвечали немцам тем же, то есть что они за вечный мир, а вот немцы всегда были и остаются кровожадными вояками. Человеку, непредвзято наблюдавшему за событиями, оставалось лишь недоуменно разводить руками: если никто не хочет войны, то почему так зверски ожесточаются, так лихорадочно формируют армии, куют оружие? Все шло шиворот-навыворот, вопреки разуму. Иногда Матвею казалось, что подобное нравственное отупение и умственная слепота поражали людей во все времена. Каждую войну считали «последней» (для погибших последняя!), каждый мир устанавливался «навечно», как считали победители. Пускались в ход приемы хитрости, известные с незапамятных времен. И все-таки люди попадались в старые ловушки. Казалось, что человечество, обогащая себя новыми открытиями в науке и технике, в создании произведений искусства, остается крайне неизобретательным в выдумывании поводов для начала войны. Отвращение к войне с такой силой овладевало Матвеем, что он иногда думал, как многие честные, наивные, что если не допустить дипломатических ошибок, то войны не будет, а будет вечный мир и процветание. Он одергивал себя и снова начинал видеть жизнь такой, какова она есть…
Сторонники создания англо-франко-советского оборонительного союза называли Чемберлена глупцом, потому что он послал в Россию миссию из второстепенных чиновников, и не на самолете, а на товаро-пассажирском пароходе, едва выжимавшем двенадцать узлов в час. Противники этого союза, наоборот, критиковали Чемберлена за то, что он будто всерьез верил в агрессивные намерения Германии и готов оказать давление на Польшу, чтобы она пропустила Красную Армию через свою землю. «Чемберлен стал красным!»
Немцы уверяли всех в непобедимости вермахта, который вынужден взяться за оружие, чтобы защитить фатерланд от поляков. Газеты тревожно кричали: «Ситуация на польско-германской границе в любой час может превратиться из политической в военную». В Восточной Пруссии были призваны унтер-офицеры, участники мировой войны.
С каждым днем все яснее становилось, что человечество приближается к еще невиданной военной катастрофе. «Мир в Европе может быть спасен не Германией, а теми, кто повинен в преступлениях Версаля», – заявил Гитлер Гендерсону, вручившему ему письмо Чемберлена. Гендерсон сказал, что он не торопит канцлера с ответом на это письмо. «Но я-то спешу!» – резко бросил Гитлер. Он потребовал Данциг, Польский коридор и Верхнюю Силезию. Английский посол опешил от изумления: еще вчера фюрер домогался лишь Данцига. Гитлер засмеялся и сказал, что после этой операции едва ли будет смысл рассматривать Польшу как самостоятельное государство. «Я всю жизнь стремился к англо-германской дружбе, но натыкался на глухую стену!» – пожаловался он Гендерсону.
Матвею казалось, что катастрофу можно предотвратить… или хотя бы оттянуть. В эти трудные дни его ободряло то, что многие европейцы понимали: без СССР нельзя выиграть ни мира, ни войны. Ему нравилось заявление Ллойд Джорджа:
«Без России английские гарантии Польше, Румынии и Греции являются безрассудными. Чемберлен ездил в Рим, чтобы почтить Муссолини официальным признанием захвата Эфиопии, сказать, что не станет чинить препятствий итальянской интервенции в Испании. Почему же в Москву послан лишь один чиновник Форин Офисс, который представляет Англию в столь могущественной стране, предложившей нам свою помощь? На это может быть дан только один ответ: Невиль Чемберлен, Галифакс и Джон Саймон не желают никакого соглашения с Россией».
Матвей соглашался и с Черчиллем:
«В дни Мюнхена Англия должна была выбирать между войной и позором; ее министры выбрали позор, чтобы потом получить войну».
В другое время он не нашел бы большой разницы между недалеким, сентиментальным Чемберленом и волевым, умным Черчиллем, который не устает повторять, что он не собирается хоронить Британскую империю ни под звуки «Интернационала», ни под удары немецких фанфар или звон американских долларов. Но сейчас Крупнов видел: Англии нужен Черчилль с его трезвым британским умом, энергией, чувством реального.
Матвей знал: немцы всячески стараются удержать Англию и Францию от сближения с нами. Риббентроп уговаривал Кулондра не вступать в союз с Москвой: «От Франции требуется немногое – не хватайте Германию за фалды, и фюрер выполнит свою историческую миссию: с коммунизмом навсегда будет покончено. Он исправит ошибки Черчилля и Клемансо, у которых в свое время не хватило решимости отрубить голову революции».
Матвей еще в Москве получил твердые указания: или союз с Англией и Францией, крепкий, серьезный, способный остановить Гитлера, или никакого союза. Мощь и достоинство социалистической державы несовместимы с той странной жертвенной ролью, которую отводят ей англо-французы. Нарком М.М.Литвинов повторил слова Сталина: «Соблюдать осторожность и не давать втянуть в конфликты нашу страну провокаторам войны, привыкшим загребать жар чужими руками».
В двенадцатом часу ночи Риббентроп и Крупнов отправились к Гитлеру. Прошли три пустые комнаты мимо стоявших у дверей часовых с серебристыми зигзагами на рукавах и воротниках мундиров. Четвертая, примыкавшая к кабинету комната называлась «сферой морального очищения», как вполне серьезно сообщил Риббентроп.
Рейхсканцлер сидел в глубине кабинета, перед горящим камином, в кружке адъютантов и секретарш. Замкнутый, страдающий мучительной подозрительностью, он, как слышал Матвей, считал друзьями лишь этих людей, с которыми любил просиживать ночи, рассказывая им о своем тернистом жизненном пути.
Приближенные фюрера нырнули в боковые двери; один утащил за ошейник огромную овчарку Блонди, любимицу Гитлера.
Риббентроп и Крупнов сели к камину. Гитлер взял из железного ящика и положил в огонь аккуратно отпиленную березовую чурку.
– Наши страны вяло торгуют, – сказал он.
Глядя на пламя немигающими глазами, он на память перечислил цифры экспорта-импорта за последнее десятилетие, товары, которыми обменивались Германия и Советский Союз, назвал даты и обстоятельства подписания взаимовыгодных договоров между двумя странами в течение столетия.
Крупнов удивился его сильной памяти на исторические даты и цифры.
– Нужно торговать хорошо. Разве вы не согласны со мной? – спросил Гитлер, исподлобья взглянув на Матвея.
– Согласен, господин рейхсканцлер, торговать можно лучше. Экономика европейских стран взаимосвязана. Шлиффен называл Европу многоквартирным домом…
– Граф Шлиффен – большой ум, саркастический ум. Он имел в виду Европу в ее исторических границах, а не эти клетушки и свинарники, которые нагородили по Версальскому договору.
– Моя страна никогда не одобряла Версальский договор, – заметил Матвей. – Но по иным причинам.
– Версаль, Версаль! – с издевкой повторил Гитлер. – Бисмарк провозгласил создание империи в Зеркальном зале Версаля. Версаль снова увидит позор Франции. Да, Бисмарк, между прочим, говорил: «Не воюйте с Россией. Русские медленно запрягают, да быстро ездят». Я велю начертать эти слова на стенах военной академии. – Гитлер глянул в лицо Крупнова, левый глаз его весело подмигнул. – Честное слово. Что вы скажете?
Матвей улыбнулся, вспомнив другие слова Бисмарка: «Только плохой лжец не верит в свою ложь, – хороший, начиная лгать, уже верит в свою ложь».
– Бисмарк понимал Россию. Ссора между нами всегда была на руку третьей стороне.
– Да, но между нашими странами существуют… – канцлер замялся, – да, существуют… недоразумения. Недоразумения, – повторил он это с трудом найденное слово, от которого не в силах был избавиться, как от странной находки. – Недоразумения могли бы кончиться трагически. Но козни врагов я сумею превратить в фарс! Они готовили моей империи… и русским свинью, а я сам подложу им собаку! Самые сильные и молодые народы – германцы… и русские. Они будут спасены от трагедии взаимного истребления. В этом моя историческая миссия. Если Сталин вместе с Чемберленом и Даладье будет окружать Германию, пойдет против меня, то немцы готовы и к этому.
Гитлер встал, заложил руки за спину, начал быстро ходить по ковру.
– Англичане восстановили против меня моих соседей. Они интригуют в Москве, добиваются от России солдат, – резко сказал Гитлер, все быстрее шагая мимо угасающего камина. – Они неженки и трусы. Я сказал Джону Саймону, что у меня больше аэропланов! Горе тем, кто верит англичанам. Если Россия пойдет на союз с Англией, она очутится лицом к лицу с Германией, как в 1914 году. Англичане не ценят России, а я знаю и уважаю ее силу. Я готов пойти на сближение. – Гитлер выжидательно помолчал, потом закончил печальным тоном, полувопросительно: – Если только я не опоздал с моими добрыми намерениями… Бесчестные часто опережают меня. Я хочу мира, они грозят мне уничтожением.
– Советское правительство, господин рейхсканцлер, готово обсудить вопрос о торговле. Когда возможно приступить к делу практически?
– Мы должны и запрягать быстро и ездить быстро, – недовольно заметил Гитлер. – Что могут дать англичане своим союзникам? Обещания, только обещания. Когда-то они были неплохим народом, теперь выродились. Их политика так же отстает от жизни, как часы на Букингемском дворце. Умер король, часы остановили. Потом завели и пустили на тридцать минут позже.
Матвей сказал, что у каждого народа свои обычаи и нравы, англичане гордятся своим консерватизмом, немцы – аккуратностью.
– Пусть кокетничают консерватизмом! А я не умею ездить тихо! Я вышвырну всех этих беков в Лондон! – И вдруг Гитлер захохотал, шлепая ладонями по ляжкам. – Представьте физиономию. Чемб… – начинал он и, снова взвизгивая, заливался смехом, – физионо… этого старого чудака! Ха-ха-ха!
Риббентроп тоже смеялся, Крупнов, чуть приподняв брови, с веселым любопытством смотрел на Гитлера: казалось, что видит он хитрого, среднего достатка бюргера, удачно построившего ловушку своему соседу.
– Мы готовы подписать с русскими договор о дружбе и ненападении. Мы протягиваем России руку дружбы. Мы готовы предоставить ей кредиты, – спокойно и уверенно сказал Гитлер. – Между Россией и Германией нет неразрешенных вопросов на всем протяжении от Черного до Балтийского моря… Но если у вас другие перспективы, если лучшим способом урегулировать отношения с нами является приглашение в Москву военных миссий Англии и Франции, то… нет такой войны, которую бы мы не выиграли… В дружбе с нами вы обретете безопасность и получите все гарантии для ее обеспечения.
Матвей сказал, что он немедленно поставит свое правительство в известность относительно столь значительного предложения Германии.
Гитлер нахмурился, сжал свой маленький рот, поднял глаза к потолку.
– Отныне начинается новая эра! Нас ждет великое будущее! – горячим шепотом сказал он. Расслабленно опустившись в кресло, он потер бледный лоб, закончил подчеркнуто буднично: – Господа, на сегодня довольно, вы свободны, – и посмотрел на Крупнова и Риббентропа таким удивленным взглядом, как будто не понимал, почему эти люди здесь.
В камине под сизым пеплом крошечным глазком тлел уголек. Риббентроп и Крупнов вышли из канцелярии. Указывая на светлевшую над Тиргартеном зарю, министр сказал:
– Этот день может стать началом необыкновенных событий. Надо ковать железо, пока оно горячо.
– Торговать нужно лучше, – деловым тоном ответил Крупнов.
– Немцам легче разговаривать с русскими, несмотря на то, что вы верите Сталину, а мы фюреру, чем с западными плутократиями.
19 августа 1939 года было подписано торгово-кредитное соглашение между Германией и Советским Союзом.
Риббентроп сказал, что в отношениях с Польшей каждый день может разразиться кризис.
– Если Россия не хочет быть втянутой, она должна немедленно подписать с нами договор о ненападении. Фюрер еще раз предложил Москве принять меня 22 августа, самое позднее 23 августа.
Через час Крупнов доносил в Москву: немцы идут на уступки, чтобы нейтрализовать нас. Они, видимо, не собираются всерьез и надолго соблюдать эвентуальные обязательства. Но дальнейшее зависит от новой обстановки, а не от договора, который подпишут немцы.
II
Палило солнце, курился во дворе посольства асфальт, политый мимолетным дождем, лужица зеленела, отражая листву старой стриженой липы.
Матвей Крупнов сидел на веранде, писал дневник, изредка поднимая голову, взглядывая на четко и строго обрезанный крышами домов квадрат голубого, в дымке неба.
«С каждым днем все яснее становится, что человечество приближается к еще невиданной военной катастрофе…»
Дверь на веранду приоткрылась, просунулась черпая голова азербайджанца Алиева, секретаря посольства.
– Матвей Степанович, вас просит к телефону Поль Дельмас.
Взволнованным голосом советник французского посольства просил Крупнова встретиться с ним сейчас же. Где угодно, только сейчас.
– Любое место, где бы встреча ни состоялась, станет историческим, – уже шутя, добавил Дельмас.
– Я хочу обессмертить дом нашего посольства, – также шутливо сказал Матвей. – И как раз хотел предложить вам поужинать у меня. Приезжайте, буду рад… Василий Иванович, – обратился он к старому повару, – будет гость.
– Очень хорошо, Матвей Степанович! – с радостью отозвался повар, любивший готовить стол для гостей в посольстве. Пожалуй, надо икры побольше, – соображал он вслух, одобрительно покачивая лысой головой.
– С балшой лубэзностью угастым! – воскликнул Алиев, подчеркнуто утрируя восточный акцент.
Служебная карьера Поля Дельмаса была известна Крупнову.
Дельмас, по мнению Матвея, был характерным представителем французских дипломатов последнего десятилетия, когда Франция начала утрачивать самостоятельность во внешней политике. Особенностью этого умного, милого человека была его удивительная бесхарактерность. Последнее время Дельмас настолько увлекся американским послом, что сшил себе спортивный костюм по образцу его костюма, стал надевать на свои слабые подагрические ноги тяжелые, на толстой каучуковой подошве ботинки. Это было очень забавно, но Поль Дельмас все реже стал замечать в себе смешное.
В просторном вечернем костюме, гладко выбритый, Матвей расхаживал по гостиной, когда в дверях показался маленький худой человек. Это был Дельмас. На изношенном лице его резко выделялись под крупным мясистым носом чувственные губы. Глаза тревожные, как у испуганного коня.
– Рад видеть вас, дорогой мосье Дельмас! Мы спокойно поужинаем, отдохнем.
– Как всегда, вы здоровы и веселы, любезный мой коллега Крупнов. И мне очень жаль испортить ваше прекрасное настроение. Но у меня нет выхода. – Дельмас развел короткими, в перстнях руками, выражая покорность судьбе.
Матвей сказал, что сначала нужно поужинать, чтобы во всеоружии встретить грустные вести. Желудок – отец настроений. Одновременно с Матвеем и Дельмасом из боковых дверей вошли в просторную светлую столовую сотрудники посольства.
Крупнов представил гостю секретаря посольства Алиева и его молодую жену. Дельмас припал полными губами к ее смуглой руке.
Дельмас был в восторге от русской икры, от русской пшеничной водки, но еще больше от того, что угощала его «очаровательная дочь Кавказа», как называл он со старческой игривостью черноглазую Нину Алиеву. Она весело исполняла роль хлебосольной хозяйки. Серьги, как две капли прозрачной воды, поблескивали в ее ушах.
За ужином, соревнуясь в остроумии, говорили каламбуры и остроты. Присутствие молодой красивой женщины делало всех добрыми и веселыми.
Но лучше всех чувствовал себя Поль Дельмас. После недели тяжелых, порой унизительных встреч то с вкрадчивым Риббентропом, то с самоуверенным, упрямым англичанином Гендерсоном, то с шумливым американцем Кэрком, после запугивания, шантажа, изощренных приемов хитрости, циничных предложений; после нервных противоречивых указаний из Парижа Дельмас теперь отдыхал. Эти люди ничего от него не требовали, не задавали ему двусмысленных вопросов, а только радушно угощали его и вместе с ним смеялись веселой шутке. И ему казалось, что он попал в счастливую семью, обладающую завидной способностью не нарушать привычного обихода даже в этом сером, невыносимо однообразном городе с прямыми, как палка шуцмана, улицами, где на каждом шагу встречаются тебе марширующие солдаты, марширующие дети и надменные физиономии офицеров. Впечатление, что он находится не в Германии, а в России, создавали не только национальные русские закуски и вина, русский пейзаж – отличная копия картины Левитана, полная очарования и задумчивой тишины, не только присутствие молодой женщины, но и ненавязчивая предупредительность самого хозяина.
Для Дельмаса стол был местом еды и отдыха, поэтому все, что бы ни говорилось за столом, не должно было приниматься в политический расчет. За столом нет политики, нет чинов, тут все люди равны, как на пляже. За столом люди наслаждаются, отдыхают, они освобождаются от необходимости быть глубокомысленными – достаточно с них веселого, остроумного каламбура. Матвей согласился с гостем. Прежняя озабоченность исчезла с лица Дельмаса, глаза его уже не напоминали глаз испуганного коня, они весело сияли. Он улыбался и отпускал остроты по адресу Невиля Гендерсона:
– Беда мне с этим быстроногим джентльменом: он так страстно полюбил Адольфа, что боюсь, как бы не сбежал к нему от родной матери.
Попрощавшись с гостем, Нина ушла наверх в свою комнату. И сразу же все почувствовали себя усталыми, скучными и как бы поглупевшими.
Дельмас уже без прежнего подъема рассказал анекдот о невозмутимом самообладании Джемса и Сомса.
– К сэру Сомсу приходит друг дома сэр Джемс, спрашивает, как здоровье его супруги. «Пройдите в ее комнату, сэр, узнаете». А когда Джемс вернулся, Сомс спрашивает: «Ну, как вы, сэр, находите ее?» – «Да ничего, сэр, только слишком холодна ее рука». Сомс выкурил сигарету, сказал: «Ничего удивительного, сэр, она еще вчера скончалась». – «Благодарю, сэр, за информацию, а то я принял ее равнодушие на свой счет».
– Английский юмор всегда отличался тяжеловатостью, – сказал Алиев, глядя на лестницу, по которой только что ушла его жена. – Англичане в 1913 году своей шуткой едва не довели маршала Фоша до самоубийства, – продолжал он. – Фош настаивал на том, чтобы вступить в Берлин и там подписать мир. Англичане возразили: «Слишком большой почет для пруссаков, они перепуганы и никогда не возьмутся за оружие». Тогда Фош сказал, что в таком случае через двадцать лет немцы сами вступят в Париж и подпишут там договор. Только это уже будет договор не о поражении Германии…
– Это было бы печально, но маршал Фош, к счастью, ошибся! – с веселым легкомыслием отозвался Дельмас. – Культура моего народа так высока, что каждый, кто вступал на нашу землю, становился пленником этой культуры.
– Но великая культура Франции требует защиты от армии, которая уже растоптала… – горячо заспорил Алиев, но Матвей строго посмотрел на него, и он умолк.
– Озорство подростков. Но, возмужав, они пожалеют и с повинной головой падут на колени перед величайшими творениями интеллекта, – сказал Дельмас.
Официант принес на серебряном подносе кофе и ликер. Матвей раскурил трубку, Дельмас срезал кончик сигары, затянулся дымом, пригасив тяжелыми, темными, без ресниц веками масляный блеск глаз.
– Время требует откровенности, господин Крупнов.
– Чувствуйте себя как дома, мой дорогой коллега. – Матвей мягко дотронулся до желтой холеной руки гостя.
– Мой друг, говорят, что Гитлер непрерывно совещается с Гальдером, Кейтелем и Браухичем.
– Любопытно.
– Гитлер будто бы спрашивает: может ли Германия победить, воюя на два фронта? Генералы отвечают: нет, не может. Гитлер боится двух фронтов. Мир может спасти Россия. Я так и сказал Жоржу Боннэ.
– Но одна Россия двух фронтов не создаст, – ответил Крупнов. – О, если бы мир зависел лишь от моей страны, войн никогда бы не было! Я знаю ваше благородное стремление создать блок против агрессора. Но ваши усилия разбиваются об упрямство тех, кто не устает повторять: «Лучше мир с Гитлером, чем война против него вместе со Сталиным». Вы представляли свою страну в Москве, вы знаете, какие глубокие дружеские чувства питает наш народ к французскому народу, к его славной истории. Нам хочется видеть Францию в блеске и славе. – Он умолк, а потом, вздохнув, сказал: – Боюсь, что иначе смотрят на Францию некоторые ее друзья.
– Друзья редко бывают бескорыстными. Что же поделаешь? Государству свойствен эгоизм, как и человеку… Немцы заигрывают с Россией. Неужели возможен противоестественный союз фашистской Германии и России?
Матвей нахмурился:
– Мы враги фашизма. Мы были готовы защищать Чехословакию. Но что сделал господин Даладье? Господин Даладье подписал мюнхенский протокол, – сказал Матвей. И ему вспомнился человек небольшого роста, с бычьей шеей, то благодушный, как Кола Брюньон, то подавленный и мрачный. «Не находись тогда Эдуард в бездне депрессии, он не подписал бы протокола», – ядовито шутили над Даладье.
Матвей сказал, что Советский Союз и сейчас готов выполнить свою миссию, а для этого требуется искреннее желание Франции и Англии защищать мир вместе с Россией. Но господин премьер-министр Франции, кажется, думает иначе: он заранее боится, как бы Гитлер но был разбит при помощи Советского Союза.
– Неприятно, когда знаешь, что ружья заряжены и могут выстрелить, – хмуро сказал Дельмас.
– Да. Некоторые хотят, чтобы эти ружья стреляли… в Советский Союз. Нам это не нравится. Мощь и достоинство моей страны хорошо известны всему миру.
Дельмас замялся, потом несколько патетически произнес:
– Можно с ума сойти от ужасного несоответствия между тем, что говорится и что делается. Никогда люди не обнаруживают столько непонимания, как в канун катастрофы.
Он напомнил о немецких угрозах Польше, о том, будто Гитлер сказал о господине Беке, что он милый человек, но уже почти не хозяин страны.
– Вы хорошо знаете господина Бека? – с улыбкой спросил Дельмас. – О, не знаете! Такой милый, наивный эгоизм, такое трогательное тщеславие. Однажды на приеме был у него сэр Антони Иден. Наутро в газетах: «П о л к о в н и к Бек принял к а п и т а н а Идена». Как это вам нравится?
Матвей долго молчал и потом, не отвечая на вопрос, сказал задумчиво:
– Бек учился в Германии.
– За любезность он платит любезностью: Геринг охотится в Беловежской пуще. Ваши солдаты помешали бы ему, – сказал Дельмас.
– Да, но пан Бек не хочет пропустить через Польшу красноармейцев, чтобы они помешали Герингу, – сказал Матвей.
Дельмас полушутя-полусерьезно стал жаловаться на свою судьбу: он должен спасать Польшу, Румынию, Грецию, сохранить такого мощного союзника, как Россия.
– А между тем достаточно одного слова матушки Москвы, и взбаламученное море войдет в свои берега. Я не преувеличиваю, друг мой. Я знаю, как много у вас пехоты, – сказал он как бы мимоходом.
– Советский Союз готов к отражению любого удара. Не только пехотой.
Разговор иссяк то ли потому, что все было сказано, то ли наступила послеобеденная усталость, свойственная пожилым людям. Каждый думал о своем, покуривая.
Первым встрепенулся Дельмас:
– Удивительно, до чего Гитлер – трудный ребенок! Кто-то его породил, а я возись с ним.
Тонкой из-под усов улыбкой Матвей дал понять гостю, что кому другому, а ему, Полю Дельмасу, хорошо известно, кто породил Гитлера. Вызвал его к жизни высохший старичок Клемансо.
– Кто выпустил из кувшина дьявола, это теперь уже не столь важно. Вопрос в том, как загнать его обратно в кувшин, – сказал Матвей.
Он все еще ждал, что Дельмас проявит решимость: «Да, мы готовы вместе с Россией отстаивать мир». Матвей видел по глазам гостя, что он проявил бы решимость, будь его власть. Но у Дельмаса, как и у Крупнова, не было власти. Они понимали больше, чем могли сделать. «Так зачем же он пришел? Узнать, что предлагал нам канцлер и как далеко мы намерены пойти в отношениях с немцами? Но я сам этого не знаю, и никто пока не знает», – думал Матвей. И вдруг пришла в голову самая обычная мысль: Дельмас ужасно устал и хотел забыться.
– Ах, что скажут о нас и днях этих наши дети? – с горьким раздумьем сказал Дельмас. – Когда я думаю о завтра, сердце мое замирает, дорогой Матвей.
Они посмотрели в глаза друг другу с понимающей грустной улыбкой. Они чувствовали: возникшая между ними взаимная личная симпатия вытеснялась профессиональным недоверием.
Провожая гостя, Матвей выразил сожаление, что ему пришлось прибегнуть к выражениям, которые «вы, мой глубокоуважаемый коллега, не можете вполне одобрить».
– Я рад случаю заверить вас в моем искреннем и глубоком уважении, – добавил он, думая уже совсем о другом.
Дельмас сказал, что он давно не испытывал такого удовольствия, и тому подобное…
Об этом странном визите Матвей не успел сообщить в Наркоминдел своему начальнику Можайскому не только потому, что на следующий день, 22 августа, сам по срочному вызову вылетел в Москву, но и потому, что визит этот ничего нового не вносил в советско-французокие отношения. И может быть, еще и поэтому он всю дорогу напряженно и мучительно думал о немецких предложениях. Совсем недавно германское правительство говорило, что сама судьба указывает немцам путь на Восток (там жизненное пространство!), что всякая война против Советского Союза, кто бы и почему бы ее ни вел, вполне законна. Теперь оно решительно и спешно предлагало не только дружбу и ненападение, но и подписание секретного протокола о разграничении интересов обоих государств от Черного до Балтийского моря. Раздражал и угнетал Матвея не этот хитрый тактический ход самого сильного и опасного врага, а то почти безвыходное положение, в котором оказалась Родина. Либо нужно принять в целях усиления самообороны германское предложение, либо отклонить его и тем самым позволить западным правительствам немедленно втянуть Советский Союз в войну с немцами. Война при условии полной изоляции Родины, в крайне невыгодной обстановке, представлялась Матвею ужасным несчастьем… Тяжело было на душе Матвея, и все-таки он ждал: быть может, в самые последние минуты, пока он летит в самолете, все может измениться…
Навсегда Матвей запомнил день, когда Сталин принимал Риббентропа и Шуленбурга… Немцы с разрешения Сталина внесли в кабинет «штуку», черный ящик, напоминающий патефон. Риббентроп поднял крышку, покрутил ручку, пластинка завертелась, и послышалась старческая астматическая речь. Чемберлен уговаривал Гитлера идти на Восток в обход Польши через Прибалтику. Переводчик, склоняясь к Сталину, быстро переводил ему с английского. По смуглому, гордо и непроницаемо спокойному восточному лицу Сталина Матвей видел, что какие бы пластинки ни заводили и что бы ни говорили, его этим не удивишь. У Сталина было спокойствие человека, непоколебимо уверенного в том, что помыслы и дела его удачно сочетались всю жизнь, что он никогда не ошибался и не ошибется, что правительство ведет политику, необходимую стране и народу, и ему, Матвею Крупнову. Спокойствие Сталина заражало Матвея тем особенным ощущением полноты и целесообразности жизни, которое бессознательно внушают другим волевые творческие натуры, вызывая в человеке самые активные импульсы.
Риббентроп перевернул пластинку, по Сталин остановил его:
– Достаточно демонстраций, «симпатии» Чемберлена к России общеизвестны.
Он достал из нагрудного кармана толстый карандаш, не спеша вычеркнул из проекта договора несколько пунктов. Он сказал, что Советский Союз подпишет с Германией договор о ненападении, и только. И не будет подписывать секретного протокола о разграничении интересов от Черного до Балтийского моря. Риббентроп удивленно поднял прямые брови. Он так крепко верил в могущество Германии, в мудрость фюрера, в свои таланты «сверхдипломата», что ни на минуту не сомневался: русские подпишут все пункты договора.
– Русские чрезмерно скромны, – заметил он, – а между тем в союзе с Германией вы могли бы решить… – говорил он уверенно, не смущаясь явным недовольством этих русских.
– Как видно, господину министру нужно время подумать, – с усмешкой сказал Сталин, вставая с кресла.
Риббентроп, очевидно, не имел времени думать, он подписал договор, согласившись с русскими поправками. Казалось самым естественным, что люди были довольны или старались казаться довольными, как это бывает в подобных случаях.
Но Матвей Крупнов, сам улыбаясь, как улыбались все, не мог не видеть улыбку на красивом, холеном лице Риббентропа. Ему казалось, что сиявшее немецким самодовольством лицо кричало: «Я великий сверхдипломат! Я ловко обвел вокруг пальца англичан, французов и московских коммунистов, я избавил Германию от необходимости воевать на два фронта. Теперь благодаря моему дипломатическому искусству вермахт получил возможность сокрушать противников поодиночке. Этого не удавалось сделать ни одному немецкому министру за всю историю Германии. Это сделал я, Иоахим Риббентроп!»
Хотя Матвей Крупнов, казалось ему, вполне понимал, что договор этот – «брак по расчету, а не по любви», как он его назвал, но, к удивлению своему, все больше тревожился и мрачнел. Не рассеялось тяжелое настроение и после того, как Можайский похвально отозвался о роли Матвея в заключении договора.
Нервное, обостренное восприятие событий, лиц еще больше усилилось, когда Матвей вернулся в Берлин в день, когда Гитлер двинул на Польшу свыше шестидесяти дивизий. В рейхстаг Гитлер явился во френче простого солдатского сукна и в своей речи объявил, что не снимет френча до полной победы. Он тут же сказал, что Германия не намерена воевать, она лишь покарает Польшу и тогда никаких претензий не предъявит ни одной стране. Если французы и англичане объявили войну, то это еще не значит, что они будут воевать.
Берлинские модницы-патриотки надели шляпы нового фасона – «пикирующий бомбардировщик».
III
Польша пала. Никто из западных политиков, и умных, как Черчилль, и недалеких, как Чемберлен, не заботился о судьбе польского народа, обреченного войной на страдания и гибель. Политик, в их понимании, должен обладать качествами холодного, изворотливого, цинично-умного комбинатора, лишенного таких слабостей, как сострадание к людям, философское раздумье или воображение. Политик немедленно упадет в глазах своих коллег, если он хоть на минуту вспомнит, что полки и дивизии состоят из людей, у которых есть жены, невесты, дети, отцы и матери, а государство составляют народы со своими обычаями, верой, культурой и моралью. Одно желание – перекинуть факел войны на Восток – возбуждало динамическую энергию политиков Запада.
Советское правительство старалось добиться обратного: избежать войны, а если это не удастся, то хотя бы оттянуть ее. Исторические события в равной мере были неподвластны как буржуазным политикам, так и советским. Они всего лишь таили в себе обманчиво многообразные, на самом же деле ограниченные возможности предпринять те или иные, часто вынужденные, решения. Своевременность и характер этих решений зависели не столько от мнимой или подлинной гениальности того или иного деятеля, сколько от того, в какой мере гений или просто неглупый человек считался с реальной обстановкой. Однако даже опрометчивые шаги государственных деятелей имели своим основанием хотя бы незначительный факт действительности, подобно тому как самые невероятные фантастические вымыслы всегда связаны корнями с явлениями жизни. Желания англичан втянуть русских в войну вырастали из безусловного противоречия между СССР и Германией, так же как упорные стремления Гитлера столкнуть Россию с Англией или Японией представлялись бредовой выдумкой только для наивных.
Немецкие генералы, радуясь возможности бить противников поодиночке, все глубже проникались верой в непобедимость своей армии, а наиболее слепые и фанатичные из них уверовали в божественный гений фюрера, заражали этой верой офицеров и солдат. Германия богатела, а жажда новой наживы придавала ей воинственную, жестокую смелость. Прежние желания немцев сокрушить оковы Версаля, вернуть Германии Польский коридор уже забылись, как забывается голодным первый проглоченный им кусок. Аппетиты росли. Подожженный шнур продолжал медленно гореть, независимо от воли «гения» и простого человека, чтобы взорвать все запасы бомб и снарядов, сжечь самолеты и потопить корабли, перебить и перекалечить людей, уже одетых и еще не одетых в серые и зеленые шинели.
Англия утверждала, что границы ее обороны лежат на Рейне. С яростным воодушевлением Гитлер отвечал:
– Я обучу этих плутократов географии! Я им покажу, как путать Темзу с Рейном!
Советские люди готовились к тяжелой борьбе: укрепляли границы, армию, увеличивали выплавку стали, добычу угля и нефти, заготавливали хлеб.
А к концу ноября на советско-финляндской границе создалось опасное, напряженное положение, при котором ружья начинают стрелять сами. Так началась война, стоившая обеим сторонам сотен тысяч раненых, обмороженных и убитых…
…Диверсионный разведывательный отряд лыжников возвращался из рейда по тылам неприятеля. Позади – горящий дом – разгромленный внезапным ударом штаб полка. Третьи сутки без сна и отдыха прорывался отряд к линии фронта. Измотанные большими переходами, лютой стужей, непрерывной перестрелкой, бойцы засыпали на ходу, некоторые бредили вслух, вдруг без команды начинали стрелять по деревьям. По-волчьему петляли вокруг отряда финские лыжники в своих легких шерстяных свитерах, меткими пулями валили командиров и головных. Что ни перелесок, то снайперский огонь откуда-то из густых елей. В ответ свинцовым градом бойцы обжигали угрюмый лес, вместе с отсеченными сучками падали в сугроб снайперы, припорашивала их мертвые тела осыпающаяся хвоя. Редея, таял отряд, растягивался жидкой цепочкой, сливаясь белыми маскировочными халатами с белой пустыней. Сначала везли на спаренных лыжах убитых, потом стали зарывать в снег у опушек чужого, нелюдимого леса: силы были нужны на то, чтобы везти теряющих кровь раненых…
В длинной веренице устало шагающих Александр Крупнов брел пятым от головного, когда же четырех застрелили, он очутился первым. Пуля, пробив валенок, обожгла икру, застряла в чулке, натирая пятку. Но он не мог сесть и переобуться: боялся, что не встанет, а повалится на снег и уснет. Перед глазами колышущаяся бель снегов, сумеречные леса, обдутые жестким ветром заиндевелые валуны, вымерзшие речушки. Мертвое безмолвие изредка раскалывалось выстрелами, почти не доходившими до сознания. Маскировочный халат поверх полушубка оледенел, как жестяные, звенели полы, бившие по коленям, по таким же, в снегу и льду, ватным штанам.
Накаленное морозами небо резало синевой глаза. Из-под шапки сыпался пот, замерзал на бровях.
Едва переставляя ноги, Александр не видел временами ничего, кроме своих лыж да окованных льдом валенок. И тогда смутно вспоминалось отошедшее, кажется, в неведомую даль: вечер в доме, отец, зажав коленями валенок, обшивает его кожей. На диване сестренка Лена вяжет шарф, и светло-желтая прядь вьющихся волос наискосок затеняет ее лоб, глаза то грустят, то смеются. Александр сидит рядом с ней, а маленький Коська лежит на диване, сучит ножками. «Ты возьми, годится», – говорит Женя, подавая Александру нож… Потерял он этот нож в короткой рукопашной драке, когда в сизой утренней мгле без выстрелов их отряд налетел на штаб финского полка.
Растирая варежкой одубевшие скулы, Александр вдруг видит жарко натопленную свою светелку и будто слышит завывающий за окном декабрьский ветер, потрескивающий на Волге лед. И будто он только что вернулся с веселой вечеринки у Марфы Холодовой. Там-то и услыхали по радио о войне. Сухонький старичок Агафон Иванович, отец Марфы, поскрипывая протезом, подходит к столу, наливает парням вина и пьет за добровольцев-лыжников.
«Может быть, только ранят, и я буду на протезе, или как Костю…», – кажется, так думалось Александру тогда в теплой комнате, когда он, вернувшись с вечерки, погасив свет, лежал на кровати. А может быть, эти думы лишь сейчас пришли в голову. И опять он видит свои валенки, лыжи. Вот отлетела щепка: пуля попала в лыжу. Но тут снова перед ним родной дом: хлопнули двери внизу, застонали ступеньки лестницы, прошумела легко откинутая портьера, и впотьмах позвал голос Леночки: «Санек!» Он смолчал. «Спит бурундук и ничего, наверное, не знает», – сказала сестра и неслышно, очевидно на цыпочках, ушла…
Перед спуском с пригорка что-то толкнуло Александра в спину, и он оглянулся. Под ноги к нему упал лицом в снег боец, одна лыжа соскочила с его валенка, заскользила вниз. Александр хотел было поймать лыжу, но потом, как в полусне, присел на корточки перед красноармейцем. Струйкой била кровь из шеи, красным пятном растекаясь по халату, прожигая ямочку на снегу, пухлые, почти детские губы, судорожно дергались, наливаясь мертвенной чернотой. Нет, этот человек не старший брат, Михаил… Он ведь тоже на фронте, писал Юрий. И Александр вот уже целый месяц со щемящей болью в сердце не переставал искать брата, всматриваясь в лица живых и убитых красноармейцев. Поднял шапку бойца, стряхнул куржак и бережно прикрыл его удлиненные серые глаза.
Разгребли сугроб до мерзлой в болотной мертвой травке земли, захоронили безусого паренька родом, кажется, из Вологды. Его полуавтомат и сумку с патронами взял Александр.
И снова, ломая свинцовую усталь, отряд двинулся в путь. Ни хутора, ни деревни. Искрится под солнцем снег, чернеют то слева, то справа хмурые леса, позванивает ледком халат, режут плечи сумки с патронами, оттягивают пояс гранаты.
Веки, кажется, срастаются, спаянные инеем. И тогда исчезает эта скованная лютым холодом снежная пустыня… Железные перекрытия мартеновского цеха как надежная крепость. Клокочет в печи кипящая сталь. «Все равно через год призовут, иди сейчас», – говорит отец, вытирая пот со своего крутого подбородка. Из-под заслонок бьет пламя, слепит глаза… Стучат по рельсам колеса холодных товарных вагонов. Плавает табачный дым, взмывает смех парней. Темный разъезд в лесу…
В седой мгле перешли фронт. Вот уже, хоронясь за деревьями и валунами, артиллеристы в белых касках подкатывают пушки близко к железобетонным колпакам дотов, прямой наводкой раскалывают их… Валяются на черном снегу чужие мундиры, чужие изуродованные тела, исковерканные пулеметы…
С трудом разомкнув смерзающиеся ресницы, в последний раз оглянулся Александр на извилистую цепочку бойцов. Увидел, как мечется какой-то человек, подбегая то к одному, то к другому. Александр выдвинул левую ногу вперед, понуждая себя идти, но тут же уснул стоя, опустив голову на палки. Шедший позади уткнулся лицом в его спину и тоже уснул.
– Товарищ! Товарищ! – кричал кто-то ему в лицо и тряс за грудь.
Александр не мог разорвать цепких пут сна. Но вот встряхнули сильнее, и он увидел невысокого человека в маскировочной белой накидке поверх шубы. Темное рябое лицо и косящие жгучие глаза под заиндевелыми бровями внезапно с какой-то странной болью напомнили ему брата Михаила.
– Миша? – спросил Александр, облизывая свои холодные губы. И в ту же минуту лицо его прижалось к теплой щеке брата, и на какое-то мгновение он опять уснул, в памяти мелькнула Волга, горячий песок.
– Пей, иначе я тебя изобью, – Михаил разжал его зубы и влил из баклажки в рот обжигающий спирт. – Черта с два, прорвались бы вы без нашей помощи!
И только сейчас Александр увидал новых людей в отряде. С веселым ожесточением трещал пулемет, хриплый властный голос подымал бойцов.
И теперь Александр вместе с братом метался от одного засыпающего к другому, уговаривал, толкал, ругался:
– Вставай! А то застрелю!..
Многие не вернулись с этой войны, братья же Крупновы отделались легко: обморозили щеки.
Двенадцатого марта 1940 года был подписан мир.
Обе стороны гордились мужеством своих воинов, искусством полководцев, газеты и радио писали и говорили об исторических уроках. Горько плакали финские и русские вдовы, сироты, до сознания которых смутно доходил исторический смысл ожесточенной схватки до сих пор мирно соседивших народов. Военные теоретики, отвлекаясь от живой саднящей боли, причиненной войной, обобщали опыт короткой жестокой войны. Немецкие военные специалисты, изучавшие финскую кампанию, находили, что она велась интенсивно, с большим накалом, с обильной кровью и подобающим ожесточением, отмечали сильные и слабые стороны Красной Армии.
IV
По окончании финской кампании братья Крупновы ехали поездом из Петрозаводска в Москву. Михаил как попало засунул в вещевой мешок белье, накинул шинель внапашку. Вскоре он потерял хлястик от шинели, тесемки оторвались от добротной меховой ушанки, а на одной из станций он забыл в буфете пояс. Запасливый брат дал ему солдатский ремень. Если бы Михаила нарядили даже в генеральский мундир, Александр все равно не поверил бы, что он военный человек.
– Эх, брат, смертная тоска по родным гложет меня, – жаловался Михаил Александру. – Домой! Домой!
– Может быть, на денек-другой в Москве задержимся?
– Ни на час! Одного не понимаю: как я мог жить эти годы, ни разу не повидав родных? Чудовищно! Ведь я люблю всех вас! – И Михаил обнимал брата, не смущаясь тем, что тот терялся от таких резких переходов от грусти к бурному проявлению нежности.
В Ленинграде Михаил накатал отцу телеграмму на четырех бланках, да не простую, а «молнию»: они-де с Сашей мчатся, как орлы, домой, нигде не задерживаясь. Александр пожалел деньги, лучше бы купить на них подарки родным.
– Через два дня мы будем дома! Шура, а ну-ка, расскажи еще про наших! – И в который уже раз Михаил расспрашивал о родных, о Волге и опять бил кулаком по своей ладони и клятвенно повторял: – Теперь меня никакая сила не оторвет от семьи! Санька, неужели опять буду на Волге? А? Увижу ледоход? А? Здорово!
Александр задумчиво смотрел в окно на утреннюю зарю, на залитые вешними водами голые поля, тихо и застенчиво радуясь, что именно ему удалось залучить домой «блудного сына». То-то обрадуются мать и отец.
Но когда замелькали пригороды Москвы, Михаил вдруг заявил, что должен задержаться в столице по крайней мере недели на две.
– Эх, Санька! – возбужденно говорил он, мечась по купе. – Я готов бежать впереди поезда. Радуйся, брат, столища нас встречает! Всем городам она мать.
– На Волге нас ждет тоже не мачеха.
– Наш долг поклониться столице мира. Ну, не томи меня, скажи: останешься со мной в Москве на несколько дней? – Михаил тормошил брата за руки, то улыбался, показывая редкие зубы, то грустно заглядывал снизу вверх в ясные твердые глаза его. – Ну, останешься, а?
– Поклониться Москве нужно, – не сразу согласился меньшой, – но только дай мне слово, что больше двух суток не задержимся.
– Не могу дать такого слова… Есть причина, она сильнее меня.
– А вчера говорил, есть причина не заезжать в Москву. Где же логика? – спросил Александр.
– Какая там к черту логика! – Михаил махнул рукой, и на рябом лице его появилось выражение мучительного недоумения.
Александру стало жалко брата, он спросил уже мягче:
– Тебе действительно необходимо остановиться?
– Железная необходимость! Ведь тут я… признаюсь тебе, как другу. Увижу ее, и для меня все кончится: сомнения, страдания, неустроенность. Ведь сомнения – источник мучений.
Александр увидел, как задрожали губы брата, поспешно отвернулся. Вскинув на плечи вещевой зеленый мешок, в котором аккуратно были сложены солдатские пожитки, затянув потуже пояс, он первым вышел на платформу. Густым потоком повалили фронтовики, занимая вокзал, трамваи. Люди в весенних пальто с любопытством смотрели на их обмороженные черные лица, шубы, валенки, шинели, шерстяные подшлемники, ушанки.
Серый сумрак был пропитан тем специфическим запахом краски, бензина и асфальта, который никогда не выветривался из лабиринта огромного каменного города.
– Как хорошо пахнет Москва! – восклицал Михаил, с шумом втягивая воздух. – Братуха, ведь это же Москва! Это разум, воля, совесть мира. Она верховный судья и мать, железная власть и защитница. Все, что есть лучшего у человечества: поэзия, мысль, красота, – все в Москве!
– Тебя послушать, так выходит, в других городах дураки живут.
В Охотном ряду, у дома Совета Народных Комиссаров, Михаил рассчитался с шофером такси, сказал Александру:
– Пойдем, Саша, по Красной площади. Перед тобой встанут века, Русь, революция.
В сумрачном небе горели рубиновые звезды Кремля, высокие и зубчатые выступали из-за голых ветвей Александровского сада древние стены. Пустынна была площадь в это раннее воскресное утро. Овеянный легким вешним ветром, розовел холодный гранит Мавзолея. Серебрились за ним молчаливые ели, а чуть поодаль, на Спасской башне, черные часы с позолоченными стрелками уронили гулкие удары. Чеканили шаг красноармейцы сменявшегося караула.
– Постоим тут, – тихо сказал Михаил.
– Хорошо, – еще тише ответил брат.
Сняли шапки, поправили за спиной сумки.
– Несколько лет назад я приехал в Москву и так же вот стоял здесь ранним утром. Теперь завершился круг, начинается новая жизнь, – сказал Михаил и, помолчав, спросил: – Что ты чувствуешь, брат?
Александр смолчал, досадливо двинув бровями.
Бывало, в минуты душевной открытости отец рассказывал о Ленине, ровно лился тогда его теплый голос. Несколько раз Александр бывал на родине Ленина, в Ульяновске. Каждый уголок, стол, окно, каждую книгу в доме Ульяновых знал Александр хорошо, знал, какие деревья шумели над юностью Ленина, какие камни слышали его легкую, стремительную походку. Когда мать, оглушенная смертью Кости, беззвучно шевелила бледными губами, на мгновение Александру показалось, что, наверное, вот так же обливалась бледностью и Мария Александровна, узнав о казни старшего сына… тезки его.
Александр упорно смотрел мимо часовых на закрытые двери Мавзолея, и минутами ему казалось, что вот сейчас из-под сводов красного гранита выйдет проворным мелким шагом, выставляя вперед крепкую грудь, веселый человек в распахнутом пальто, со смятой кепкой в руке, и мир наполнится его светлой несокрушимой энергией. Александр взглянул на брата. Тот стоял неподвижно, задумчиво склонив крупную голову, утренний ветер шевелил его мягкие русые волосы.
– Умом можно понять все, даже смерть, – сказал Михаил, хмуря широкие брови. – Даже смерть. Но все-таки смерть – это несуразно, противно… Вот и Кости нет.
Вспомнились ему добровольные и вынужденные скитания по стране. Где только не был, гонимый беспокойным духом! А чего искал? Если бы хоть сам знал!
– Пошли, Саша.
Плохое ли, хорошее ли ждало его в красном корпусе общежития на Усачевке, Михаил не знал, покорно шел туда, равно готовый и к счастью, и к несчастью.
– Ложись, милок, – сказал он брату, как только они очутились в маленькой комнате на третьем этаже, – тебе спать надо много, ты еще растешь. Домой хочется? И мне хочется. Но я должен…
Что и кому должен был Михаил, Александр так и но узнал: он уже спал на жесткой койке, укрывшись шинелью. Голова его с короткими вьющимися волосами завалилась за подушку. Михаил осторожно поправил подушку, с улыбкой посмотрел на верхнюю, по-детски оттопыренную губу меньшого, потом медленно стянул со своих плеч пропахшую потом гимнастерку, положил на полку с книгами. Книг за годы накопилось много, не жалел на них денег. И только тут Михаил заметил, что, в сущности, ничего не изменилось здесь с тех пор, как он ушел на фронт добровольцем. Все та же голубая тумбочка с рукописями, тот же крепкий сундучок с инструментами электромонтера и слесаря, над столом на стене – расписание дежурства в ремонтной мастерской при домоуправлении вузовского городка. С этим сундучком, окованным железом, когда-то уехал Михаил в странствие по стране. Подолгу нигде не задерживался, и только Москва своим гостеприимством победила его бродячий дух.
Случилось это так. Студентки из противоположного крыла дома зеркальцами направляли солнечные зайчики, заигрывая с парнями. Один из зайчиков упал на лицо Михаила, в то время когда он намыливал щеку для бритья. Он принял эту игру на свой счет и, высунувшись из окна, увидел ту, которая пустила зайчика. Серьезное, деловитое выражение ее лица не вязалось с мыслью, что шалит она. И он погрозил ей кисточкой:
– Большая, а озоруешь.
«Большая» исподлобья посмотрела на него газельими глазами, вдруг прыснула от смеха и захлопнула окно.
На очередном занятии литературного кружка в библиотеке он увидел ее. «Большая» оказалась невысокой и худенькой девушкой с ямочкой на подбородке, с огромными золотистыми глазами. Комсомольский комитет педагогического института поручил ей, Вере Заплесковой, помогать начинающим литераторам из рабочих и студентов. Правда, вскоре ее заменил настоящий критик, охотно ходивший после горячих споров в пивной бар, расположенный в подвале, наискосок от памятника русскому первопечатнику. Но Михаилу нужна была именно эта руководительница: с очень уж горячим натиском убеждала она его сдавать экстерном на филологический факультет. К тому же, оказалось, она родом с Волги.
С тех пор Михаил подстерегал Веру всюду: в институте, в столовой, на пути в общежитие, пока однажды не уговорил ее зайти к нему в комнатушку и не вынудил выслушать написанные им рассказы о людях беспокойных и очень странных. Она сидела на табуретке, положив широкие ладони на колени, обтянутые подолом ситцевого платья. После каждого короткого рассказа Михаил выпивал стакан пива, она опасливо скашивала на бутылки свои глаза, плотнее сжимала губы. Нижняя была полнее верхней, и это придавало ее лицу строгое, осуждающее выражение. Она похвалила рассказы безапелляционным тоном. Тогда Михаил прочитал ей из письма Юрия: «Ты боишься обычного. Повседневность выглядит банальностью лишь у посредственного, в руках же таланта она сгущается до предельной концентрации, становится алмазом. Удивительно, почему в твоих рассказах не отражается жизнь? Сколько видел, а еще больше, наверное, пережил. Склонность к выдумке мешает тебе: ты недоверчив к фактам жизни, Мишка».
– Ваш брат умный.
– А я?
– Вы знаете себя лучше, чем я.
С горечью он сказал, что не знает себя, потому, очевидно, и мечется, ищет чего-то. Вера этому не поверила.
Он отпустил ее, вырвав обещание, что она будет заходить. Юная красота девушки не возбуждала в нем грубых желаний. Он нуждался в ней, как заблудившийся путник в далеком огоньке. Потому ли, что слишком угождал ей, несдержанно восторгаясь «своеобразной, щемящей душу красотой», но девушка все решительнее отказывала ему в дружбе. А он все выше и выше возносил ее в своих мечтах. Простаивал под окном целые ночи с таким отчаянно-тупым упорством, что однажды дворник заподозрил его в разбойных вожделениях…
На фронте его фантазия, закусив удила, вознесла утомленную дипломницу факультета языка и литературы на такие опасные вершины человеческого совершенства, что, узнай Вера об этом, она бы не в шутку оскорбилась или сочла бы его за ненормального.
Теперь он ждал встречи с ней, чтобы окончательно, до последней черты, убедиться: «Кто он: человек или худая калошина?»
Михаил, присев на корточки, выбрасывал рукописи из тумбочки – те самые, которые аккуратно, заклеймив штампом, как беглых каторжников, когда-то возвращала редакция журнала, советуя автору читать классиков, упорно работать над собой, изучать жизнь. Снова перечитывая эти рецензии, Михаил невольно подумал: а может быть, никакой войны не было и он не мерз в снегах, а была вот эта комната, эти беспощадные приговоры.
Советы давали с такой педагогической самоуверенностью, будто имели дело с дикарем, который, конечно, не читал классиков, не просиживал ночи над своими рукописями. Вспоминались слова критика, руководителя кружка: «Легионы рецензентов рекрутируются нередко из неудачников пера, самомнительных, мрачных, мстящих неповинным людям за все свои обманутые надежды. Они дали себе обет неусыпно и неподкупно, с бдительностью пограничника охранять литературную трибуну от вещей мало-мальски нешаблонных и сомнительных… оттого-то так много скукоты в литературе. Нужно написать рассказ необычайной пробойной силы, чтобы прорвал он плотную шеренгу окололитературного ополчения и угодил прямо на стол редактору».
Смерть Константина потрясла Михаила, «приоткрыв завесу над грозной, крутой судьбой Крупновых», – так казалось ему. Тогда он писал о брате, измучив свое сердце. Но горячая и суровая скорбь не покорила редактора – рассказ не напечатали, хотя и рекомендовал его сам критик-руководитель. За кружкой пива он объяснил отказ в том духе, что-де гибель героя – нетипичное явление нашей прекрасной жизни. Скорбь матери отдает старинкой. В некрасовские времена понятно и законно было отчаяние вдовы, ибо, теряя сына, она лишалась работника и кормильца. Но сейчас, когда социальное обеспечение поставлено на широкую ногу, нет экономического базиса, на котором вырастали бы черные цветы безутешного материнского горя. Автор слабо показал роль коллектива в деле ликвидации сердечного недуга старухи. Хорошо бы не убивать героя, а только ранить, и пусть его мать снова вернется на фабрику к ткацкому станку, который оставила несколько лет назад, не сумев, очевидно, по недоразвитости совместить обязанности домохозяйки и многостаночницы. С тобой говорят от имели народа и истории с такой уверенностью, будто народ и история выдали им бессрочный мандат на звание пророка, выразителя самых сокровенных истин. Крепко, как разбойник дубиной, бьют словом «нетипично».
Хотя этот взлохмаченный тревожный человек шаржировал, Михаил чувствовал, что каким-то краем он прав. Уж очень стойкая печаль скрывалась за его шутовством! Сердце молодого поколения, очевидно, презирало смерть, стыдилось страданий, как постыдно-оскорбительного греха… Вскоре критик исчез куда-то вместе с рассказом о гибели Кости. Была у него звучная фамилия, но Михаил называл его Кузьмой Гужеедовым – так Крупновы называли несуразных…
Вера Заплескова в «последний раз» возвращалась в общежитие с Михаилом вместе и на прощание сказала, что она любит людей ясных, определенных и не любит «психологическую трясину, преднамеренно или невольно запутанные характеры».
Тогда-то и писал он в дневнике: «Кому и какая польза от моей жизни? Прожить двадцать шесть лет и недорослем остаться – это по меньшей мере свинство». И он сам удивился той терпкой злости на самого себя, которая в таком изобилии накопилась в душе его.
Ошалелый, как пчела, залетевшая в комнату и не находящая пути к своему улью, он очень обрадовался, когда райком комсомола допустил в добровольческий молодежный отряд и его, «несоюзного». Рабочие кочегарки проводили Михаила на фронт по-своему: с гармошкой и водкой. Подарили теплое белье.
V
Вечером братья Крупновы отправились в концертный зал. Сменив военную форму на просторный черный костюм, плащ и шляпу, Михаил с отрадой почувствовал, что теперь-то он вполне свободный человек. Он предложил брату свой серый костюм и желтые ботинки. Ботинки оказались велики, брюки коротки, а пиджак не налезал на плечи Александра.
– Ишь ты, какой бог, – сказал Михаил. – Ступня небольшая, плечи широкие, а в поясе тонок, как лозина. Скоро я одену тебя – и ты будешь самый красивый малый в Москве.
Александр пошел на концерт в своей фронтовой выстиранной гимнастерке и армейских кирзовых сапогах. После душа он надел чистое бязевое белье и теперь рядом со своим нарядным братом особенно остро чувствовал запах солдатчины, пропитавшей каждую складку шинели и шапки.
Михаил с непринужденностью завсегдатая перебрасывался словами с толстым усатым швейцаром, гордо выставлявшим напоказ мундир, расшитый галунами чуть ли не до локтей, как у адмирала.
Концерт уже начался. Из зала доносились приглушенные звуки рояля.
– Ради бога, тихонько входите, – скорбно-умоляюще сказала контролерша. – Что вы какие-то взвинченные, ей-богу.
– Она там? – спросил брата Александр.
– Знаю: ничего, кроме горя, эта встреча не даст мне, и все-таки нужно повидаться. А потом вези меня домой, делай со мной, что хочешь. Можешь, даже… женить. Если какая-нибудь пойдет за меня.
Александр подумал, что у брата не хватает характера отвернуться от равнодушной к нему женщины и он хочет видеть ее только для того, чтобы лишний раз убедиться в своей отвергнутости. Брови Александра приподнялись, сломались. Раздувая ноздри, он приглушенно, с негодованием спросил:
– Зачем унижаешься?
– Падать, так уж до конца, – ответил Михаил.
Зашли в полутемную боковую ложу, когда пианист только что окончил играть и встал. В полусумрачном зале, как из мутной воды, взметнулось, трепеща, множество рук. Это напомнило Александру взлет утиной стаи на Волге ранней зарей. Зол и решителен был он сейчас. Неизвестная ему женщина мучила и унижала брата. В душе Александра зрело мстительное желание развенчать ее.
Впереди, у борта ложи, сидели товарищ Михаила и три женщины. Александр сел позади них, привалился спиной к холодной мраморной колонне. В сумраке он видел их прически и спины. Кто из них «она», он не знал. Когда одна из женщин повернулась в профиль к Александру, он подался вперед всем корпусом: видел где-то этот невысокий прямой лоб, мягко очерченный подбородок с ямочкой. Да, было это на заре, на левом берегу Волги, недалеко от избушки бакенщика. Тогда Александр и Рэм Солнцев возвращались с рыбалки. А эта девушка, вытянув ноги, сидела на песке и играла на губной гармошке, самозабвенно зажмурившись. На ней были длинные коричневые шаровары, подвязанные у щиколоток, белая безрукавная блузка округло облегала небольшие груди. Теплым шафраном облил загар ее лицо, плечи.
– Кого вы развлекаете? – тихо спросил тогда ее Александр.
– Белугу, – серьезно ответила девушка, вскинув голову. Глаза у нее были золотистые, удивленно открытые. Она улыбнулась, и ямочка на подбородке почти исчезла на мгновение.
Рэм нагловато посмотрел на нее, посоветовал с затаенной издевкой:
– Ты спляши, чернобровая, белуга обожает балет, сама в котел прыгнет…
В зале заколыхался шум, на сцене за вздрагивающим лиловым бархатом передвигали рояль, слышались голоса и шарканье ног. Александр нагнулся к уху брата, спросил, которая из девушек его знакомая. Какое-то смущение сковало его, когда Михаил указал глазами на девушку с ямочкой на подбородке и прошептал:
– Это Вера.
Значит, это ей Михаил, как одержимый, писал и писал, замерзая в снегах, а она ответила одной открыткой с просьбой, чтобы он не затруднял себя письмами.
На девушке было шерстяное коричневое платье с низким глухим воротником, отороченным черным бархатом. Эта-то бархатная оторочка оттеняла свежесть лица. В прическе ее строгость, самоограничение: густые волосы гладко зачесаны и заплетены в тугую толстую косу. Она делала вид, что не замечает вошедших.
В ложе задвигались, шум разом умолк. Подруга Веры, подперев щеку ладонью, с бесхитростной доверчивостью смотрела на черный полированный рояль, ожидая нового чуда. На сцену вышел конферансье, один из тех промытых, выбритых, приглаженных и припудренных мужчин без возраста, которые никогда не запоминаются, точно их намеренно делают такими плоскими. Конферансье холодно-патетическим тоном объявил, что оркестр под управлением автора исполнит Героическую симфонию, и, поклонившись людям, будто он был чем-то обязан им, удалился обманчиво-значительной походкой.
Вышел композитор в традиционном фраке.
– Он гений! – обернувшись к брату, шепнул Михаил.
Композитор двумя пальцами поправил на носу круглые роговые очки, постучал палочкой по пюпитру. Мягкие, наивно щебечущие звуки воскресили в душе Александра тихое, безлюдное утро на Волге, девушку, незамысловато играющую на губной гармошке. Вспомнился белый сад, полупьяные глаза Марфы, когда он обнял ее, нежный голос сестры, скрип дергача и пение молодого соловья в кустах сирени. Но вдруг тревожно засвистела флейта, загудел барабан. И будто пал из-под тучи тугокрылый грозовой ветер, облил спину холодной волной. Александр крепко сжал зубы, нахмурился. И тут ноказалось, что не композитор машет палочкой, напрягая узкую спину, а отец рвет кандалы на своих руках с костяными мозолями на запястьях. В куски разлетаются цепи, и звон их весело-победен, как взрыв той гранаты, которую кинул Александр в финского пулеметчика. В вихрях снега с грохотом падают черные ели, фейерверками вспыхивает хвоя. И вдруг горячее небо над каменистыми холмами, и Костя сбивает пламя огня со своей груди. И потом тишина, цветы, девушка с закружившейся головой бросается на шею ему, Александру. А Женя будто бы сын его, только маленький, забрался на колени, играет его усами, а усы с курчавинкой, подпаленные, как у отца. Кто-то большой и мудрый убежденно говорит ему голосом Веры: «Глупый человек, разве ты до сих пор жил? Ты сильный и красивый и теперь будешь любить, любить, любить!» И он горячо верит этому голосу и смотрит на задумчивый профиль Веры.
Устав от борьбы, музыка залила его сердце той особенной, пахнувшей гарью тишиной, которая овладевает миром после боя. Дым и морозный туман ползут над снегами, в мерклых сумерках, под низким, свинцовым небом, теряя кровь и тепло жизни, обреченно стонет раненый боец. И это он сам… Теперь Александр понял тяжелую привязанность своего брата к этой девушке и тут же пожалел о том, что понял это.
А музыка, сломив несчастье, снова ликовала просветленной радостью. И опять показалось, что все происходит во сне, что брат, его товарищи и концертный зал – тоже сон и вся его жизнь – тоже сон, а явь только одно: заря на Волге и эта золотоглазая, зарей овеянная девушка.
Встал, отодвинулся за колонну, терпеливо снося неприятный треск аплодисментов: казалось, звонкие ладони хлестали его по ушам.
Все вышли в фойе, в ложе остались Вера и Михаил. Стоя за колонной, Александр наблюдал за ними.
– Вера! Еще раз с фронтовым приветом! – сказал Михаил таким неестественным тоном записного оптимиста, что Александр почувствовал неловкость за него.
– Михаил Денисович, я рада, что вы живы, здоровы… – Вера умолкла, очевидно, ей нечего было сказать Михаилу.
Михаил смотрел на Веру, улыбаясь просяще и жалко, как незлобливый пес Добряк, когда несправедливо наказывали его.
Помрачнев, Александр вышел из ложи.
Подруги Веры и парень сидели за столиками и ели мороженое.
– Убей меня на месте, но Верку я не понимаю, – сказала подруга Веры. – Вечно одна. Скрытная! Гордая! Рационалистка! Говорят, луну рассматривает в бинокль. Планирует вдох и выдох. Уверена: сидит сейчас в ложе и, не обращая внимания на Михаила, английский язык изучает.
Боясь, как бы эти люди не сказали чего-нибудь лишнего и гадкого, Александр вошел в ложу.
А Михаил в это время пришел к одному из своих многочисленных и противоречивых заключений: Вера – воплощение правильной и скучной добродетели, ее маленький рот с полной нижней губой и тонкой верхней выражает характер мелочный, тиранический. Сейчас, после фронтового сурового подвижничества, самая обыкновенная женщина была бы ему милее в сто раз, чем эта мертвая недотрога. Даже из вежливости не может улыбнуться! Веселый характер – тоже талант, как и способность любить! Бог мой, даже в наше время на земле столько угрюмых и так мало ласковых!
Когда Александр вошел в ложу, Вера тотчас же повернулась к нему, вспомнив прошлогоднюю встречу на Волге, и начала с ним непринужденный разговор.
«Как это Александр сумел оживить девчонку?» – подумал Михаил. Как обкраденный, который вдруг обнаружил свою пропажу, он оглядел брата. Александр в простиранной гимнастерке и сапогах, положив руки на спинку стула, легко разговаривал с Верой. Она, откинув голову, снизу вверх смотрела на Сашку неожиданно задорными глазами.
– Михаил Денисович, что вы все стоите? Саша, садитесь тоже.
– Миша велит мне расти. Постою.
– Куда вам еще расти! Вы и так детина высокий! – Вера посмотрела на братьев Крупновых. – Вы совсем несхожие.
– У нас души одинаковые, – сказал Михаил.
Вера в сомнении покачала головой.
– Сашу, правда, не знаю, но вас немного изучила. – Она пристально исподлобья взглянула на Михаила. – У вас сердце какое-то оголенное, беззащитное, что ли… Будьте осторожны, не наткнитесь с разбегу на острые углы, – с каким-то особенным значением предостерегала Вера Михаила.
Подруги вернулись в ложу, и одна что-то шепнула Вере. Та обернулась в зал и посмотрела на противоположную ложу. Там стоял молодой военный, улыбаясь, сдержанно помахивая рукой. Вдруг ее лицо вспыхнуло от смущения и скрытой радости.
Михаил опустил голову, Александр отвернулся и, с насмешливой интонацией выговаривая имя брата, сказал:
– Пошли, Михайло.
Александру было оскорбительно сознавать, что брат все еще мешкает в надежде, что Вера задержит его. Она даже не обернулась, когда они выходили.
Легко пружиня на носках, навстречу Крупновым шел по фойе тот самый молодой, лет двадцати пяти, майор, который несколько минут до этого приветливо махал Вере из противоположной ложи. Майор был довольно приметного роста. Начищенные сапоги почти зеркально отражали свет ламп. Темные волосы тщательно зачесаны назад, и от этого с первого взгляда замечалась самая характерная черта смелого, восточного типа лица – выпяченный подбородок. Прямо, независимо и жестковато смотрели темные, в косой прорези глаза. На мгновение Михаил забыл, что сам он уже не в военной форме, без фуражки, рука непроизвольно чуть не взлетела к виску.
– Это Валентин Холодов, адъютант командующего армией, – сказал Михаил. – Вера как-то говорила, что он присутствовал при заключении соглашения с немцами о демаркационной линии в Польше.
– Нужен какой-то особенный ум, чтобы присутствовать при демаркации? – спросил Александр.
– Я не люблю оглуплять соперников. Если девушка холодна со мной, то причиной этому Холодов. Издали можно любоваться этой чудо-девушкой, но вблизи я замерз. Не человек, а алгебра. Ей бы не учительницей быть, а критиком по должности. Среди них чаще всего встречаются подобные топорики с зазубринкой, – зло, с каким-то грубым смехом говорил Михаил, поглаживая свой широкий затылок, слишком высоко подстриженный.
Александр не узнавал брата. Обычно умный, самокритичный, застенчивый, он сейчас развязно сыпал банальности, словно в парикмахерской не только обезобразили его голову, но и лишили прежней сообразительности.
– Если девушка холодна со мной, то причиной этому Холодов! – повторил Михаил.
– Видал я его на рыбалке… Кажись, брат Марфы Холодовой, – сказал сквозь зубы Александр. Тяжело смотрел он на удалявшегося майора, пока тот не скрылся в ложе.
– Неучтиво же ты посмотрел в его спину! – Михаил засмеялся.
– Я боец.
– Ну, вот что, боец, делать нам тут нечего. Сражение проиграно. Тебе, наверное, хочется остаток вечера провести весело? Идем!
Братья оделись и вышли на улицу…
Апрельская заря-гасила звезды, когда Крупновы, утомив себя прогулкой по Москве, вернулись в общежитие.
Михаил вскоре уснул. Александр бодрствовал. По мере испарения хмеля (были в «Метрополе») им овладевала усталость. И не хотелось думать ни о чем. Вместе с хмелем исчезало впечатление чего-то значительного, что будто бы с ним случилось этой ночью, когда он в кружке друзей брата сидел в «Метрополе».
Днем Александр собрался уезжать. Михаил, провожая его, говорил возбужденно:
– Здесь особая атмосфера русской сердечности, неосознанная вера в свое счастье рождается у каждого жителя этого огромного города. Тут свобода. В замочные скважины не подглядывают. А будь мы в нашем городе…
– Дома ждут нас мать и отец, – сказал Александр.
– Я не ребенок и тебе не советую малютиться. Говоря откровенно, у меня мало общего с родителями.
Александр немо пошевелил губами, до того кощунственны и страшны показались слова брата.
– Да, да, – продолжал Михаил. – Ты мне ближе всех наших родных. Почему? Вместе воевали. А до этого я и тебя как следует не знал и не любил. С родными не живу много лет. И чего ты хочешь? Старые семейные узы рушатся. Я не виноват. Я человек современный, недостатки мои обусловлены нашим временем.
– Что же мне старикам-то сказать?
– Считаешь мою жизнь скверной? Так и говори. Но это я на случай, если не поеду завтра же вслед за тобой. Сегодня все выяснится…
Александр не придал его словам никакого значения, он видел, что брат отбился от дома, запутался в каких-то непонятных ему отношениях с людьми.
– Миша, – застенчиво заговорил Александр, глядя на брата беззащитно, – Миша, тебе не боязно жить… вот так? Мутно на душе, да?
– Сознаюсь: многого не понимаю в жизни-то… Страшно, верно, Саша.
В дороге Александр думал о Москве и о людях, которых встретил там. Но чаще всего, упорнее всего мысль его останавливалась на брате и Вере. Их отношения казались ему неестественными. Брат – размазня или, хуже, избалованный малый, просто волочится за девушкой. Александр не верил в любовь без взаимности, так же как не поверил бы, если бы сказали ему, что птица может летать с одним крылом. И если бы он не знал Михаила по фронту, не полюбил бы его недоверчиво, но крепко, то он поддался бы соблазну сказать сейчас о нем: «Брат – дурной человек». И еще меньше понимал он Веру. Не любит, а сама, может быть, того не сознавая, удерживает брата около себя. Это бесчеловечно.
Телеграммы Александр не давал, чтобы не беспокоить отца. Тихо появился он в доме. Родители обнимали его, а он, опустив голову, стоял, перебирая в руках красноармейскую ушанку. Отец надавил на его лоб ладонью, заставил сына поднять голову.
– Ну что, Саша?
Александр уткнулся головой в грудь отца.
А через несколько минут он уже исправлял перегоревшую электроплитку. Маленький Костя возился у его ног.
VI
Михаил Крупнов, уволившись из армии и с работы, откладывал поездку к родным под разными предлогами: то хотелось дождаться ответа из редакции журнала, куда отнес свои рассказы о войне, то просто неудобно было так быстро покидать друзей, которые, думал он, весьма опечалятся его отъездом. И хотя Михаил, выгоняя себя из Москвы, совершенно необдуманно, в порыве дружбы, передал комнату своему товарищу, изумив знакомых благороднейшим и дурацким, по их мнению, поступком, он продолжал придумывать множество важных причин, удерживающих его в столице, и закрывал глаза на главную причину.
А главная причина была та, что он, несмотря на недвусмысленно холодный прием, какой оказала ему Вера, все еще надеялся на что-то с упрямством мягкого человека, приведенного на грань отчаяния. Между тем положение его начинало казаться смешным даже для близких друзей, с которыми он, прощаясь несколько раз, прогулял почти все свои деньги. Последнее время нравственное равновесие Михаила нарушилось, и он опускал руки при виде полнейшего беспорядка в душе своей.
Приятель, неожиданно для себя получивший комнату в Москве, теперь тяготился присутствием Михаила и не скрывал этого. Он часто уносил ключ от комнаты, и Крупнов часами простаивал у двери, вызывая такое же безнадежное покачивание головами своих соседей, какое вызывают все помешанные люди. Комендант, друживший с Михаилом, как все рабочие большого дома, не раз пивший за его счет, стал намекать ему, что без прописки жить в столице не положено, и только из милости разрешал ему ночевать в его же комнате.
Было далеко за полночь, а Михаил все еще не ложился. Плохо, когда знаешь сам, что сердце твое глупое, доверчивое, увлекающееся, а заменить его другим сердцем нельзя. Погасив свет, сомкнув за спиной руки, Михаил, как загипнотизированный, смотрел и смотрел на окно левого крыла огромного старого дома.
Там, за этим окном, живет она, Вера Заплескова. Грустно, как вода в омуте, синели стекла, отражая полусумрак овеянного ветром рассвета. Небо закидано темно-пепельными облаками, и только над Москвой-рекой в узкой прорези туч робко плескалась далекая синь. Все отчетливее выступал двор – серый каменный колодец, и вместе с угасающей зарей все блекло и холодело в душе Михаила. Со стыдом вспомнил: с барабанным оптимизмом писал в газету о бойце, которому ампутировали отмороженные ноги, почему-то умолчав о том, что красноармеец, страдая, ругался, плакал, просил не отрезать ног и все повторял, что у него трое детей и хворая жена. Вспомнил, как всякий раз в начале боя испытывал противную робость, а в очерке, подделываясь под чей-то оскорбительно-бодряческий тон, писал, будто бы с веселым, легким сердцем бежал на врага среди разрывов снарядов.
Машина прошуршала шинами у подъезда. Во двор вошли женщина и мужчина. По внезапному испугу своему он скорее почувствовал, чем узнал, Веру. Молодой человек в плаще и шляпе был Валентин Холодов.
Сильно, до тоски вдруг захотелось Михаилу, чтобы эта женщина была не Вера или чтобы он не видел ее вместе с Холодовым. И было противно оттого, что он не только боялся правды, но и, сознавая боязнь свою, все-таки ничего не мог поделать с собой. Надо бы решительно отвернуться, забыться, но глаза его видели Веру.
Холодов положил руку на голову девушки, а девушка, запрокинув лицо, подставила ему губы, и он поцеловал ее. Придерживая полы плаща, Вера сначала пошла торопливо, потом останавливалась на каждой ступеньке, улыбаясь и помахивая рукой Холодову. Когда скрылась за стукнувшей дверью, майор надел шляпу и пружинящим шагом пошел со двора. Но вдруг остановился, подняв голову.
– Иди спать, – робко выглянув из окна, тихо сказала Вера.
В ответ послышался воркующий голос Холодова:
– Не могу, понимаешь, не могу. Чудное утро, ведь правда?
Появился дворник в белом переднике, с метлой и попросил у Холодова закурить.
Все, что происходило во дворе, было обычным и малозначащим для постороннего человека, такого, как дворник, как студент, выбежавший во двор с гирей в руке. Но эта обычная сцена для Михаила имела глубоко несчастный смысл. Долго смотрел он в окно, в котором только что исчезло улыбающееся лицо девушки.
«По крайней мере все ясно», – инстинктивно прибегнул он к той благой мудрости, которой утешаются все проигравшие борьбу. «А что ясно-то? Что ты дурак?» – спросил внутренний насмешливый голос. «Это верно, дурак», – уныло согласился Михаил с этой новой самооценкой.
Серые, раздерганные ветром облака беспорядочно плыли по небу. Тускло сияли полинялой позолотой пузатые главы собора Ново-Девичьего монастыря. На один из куполов опустилась галка, похожая издали на квелую осеннюю муху. Над Нескучным садом до изломанной линии горизонта висело мутно-зеленое облако, похожее на озеро, а в нем рыбой плавал тупоносый аэростат…
Прошло немало дней.
«Человек познает свои слабости для того, чтобы покончить с ними», – вспомнил Михаил слова из письма Юрия. А так как он хорошо знал свои «пережитки», то не замедлил горячо уверовать в возможность быстрого и глубокого самообновления. Михаил теперь не курил, денег на парикмахерскую не тратил, а брился сам тупой, забитой бритвой. Упаковал даже повседневный костюм и ходил в гимнастерке, в брюках цвета вялой травы и в кирзовых сапогах, навертывая на ноги портянки из мешковины. Товарищам, удивленным его бедным оперением, говорил скромным, почти хворым голосом:
– К маме еду.
Можно было подумать, что он, по меньшей мере, отправляется в ссылку.
За сутки до отъезда домой Михаил выклянчил у Веры согласие на «последнее пятиминутное свидание».
«Ревнуют, страдают, завидуют только отсталые люди. Новый же человек скажет ей и ему: «От всего сердца желаю вам счастья», – думал Михаил, несколько побаиваясь созданного его воображением образа положительного человека. Человек этот, не помышляющий о себе, живет для счастья людей, высясь над слабым и грешным Михаилом, как утес Стеньки Разина над плоской степью.
Поздним вечером Михаил ждал Веру в садике среди обомлевших от предгрозового удушья стриженых тополей. На скамейках шушукались парочки. Где-то за Калужским шоссе безуспешно поджигали небо сухие молнии. В бесплодной ярости рычал гром. Дождя все не было.
Ржаво проскрипели железные ворота, впустив в разлив синеватого сумрака невысокую девушку. Под каблуками ее шепелявил асфальт.
Вера минут двадцать готовилась к этому свиданию, заглядывала в зеркало, придавая глазам «зимнее» выражение. Она перечитала письма Михаила и снова почувствовала, как немыслимо далеко уклонился он в сторону от действительности. Вера почла за свой нравственный долг отрезвить фантазера. Немного жалко было этого разворошенного человека. Нужно помочь ему хотя бы правдивым словом. Чуждая фразы, она не хотела кривить душой и притворяться. Говорить правду нелегко. Но одно лишь сознание, что она сумеет выпрямить вывихнутую душу человека, уже доставляло ей радость.
Натура замкнутая и страстная, привязчивая и постоянная в своей привязанности, она пугалась Михаила. Он, безусловно, мешал ей своими «семью пятницами на неделе». Видела она его и пьяным в компании людей антипатичных. Временами он держал себя с нею просто, и тогда она чувствовала, что не пустой он человек. Но очень часто то хорошее, что обнаруживалось в нем, тонуло в каком-то завихривании и сумбуре.
Перед свиданием Вера постояла под холодным душем, сменила расхожее платье на юбочку и шелковую розовую блузку с короткими рукавами. Мокрые тяжелые волосы уложила чалмой, повязала голову шарфом. Эта повязка удлинила ее лицо, и теперь Вера смахивала на чернобровую черкешенку. Пахла ее кожа детским мылом и свежим холодком воды.
– Я пришла, – тихо сказала Вера, невольно проникаясь мимолетной грустью последнего свидания с человеком, который хоть и надоедал ей, а чем-то был интересен.
Михаил лишь мельком взглянул на нее. Она ждала необыкновенного, заранее ужасаясь своему короткому и звонкому, как пощечина, ответу, который придумала, идя на свидание. И самой ей было больно: приходилось обижать человека мягкого, глуповато-доброго, каким он представлялся ей.
Вышли на детскую площадку, посыпанную песком, сели на низкую скамейку.
– Я слушаю вас, Михаил Денисович, – сказала Вера, торопя его поскорее кончить все. – Что же вы молчите?
– Во-первых, большое вам спасибо, – смиренно проговорил Михаил.
Вера насторожилась, подозревая фальшь и трусость в его словах. С детских лет смирные и добрые вызывали у нее подозрительность. Вера повернулась к нему лицом и, улыбаясь, спросила зло:
– Чем же я заслужила вашу благодарность?
– Вы научили меня иначе относиться к людям, – твердо ответил Михаил, разглядывая свои сапоги. – Не буду назойлив, тем более не стану искать вашей помощи. С меня достаточно того, что вы поймете меня. – Наверное, он говорил бы и дальше, если бы не услыхал ее вздоха, выражавшего нетерпение и досаду. Оторвав взгляд от сапог, он посмотрел на девушку.
– Говорите, чего же вы? – сердито сказала Вера.
– Желаю вам успеха и не хочу, чтобы вы плохо думали обо мне. Поняли?
– Нет.
– А что тут непонятного? Лишний раз убедился: каким был я слабым и скверным человеком, таким и остаюсь. Хотел искренне пожелать вам счастья с тем, кого вы полюбите, а не могу. Не могу ставить крест на себе ради других. Не могу, потому что люблю вас. Писал вам об этом и сейчас говорю: люблю.
«Неужели он такой недалекий? Зачем он сказал все это?» – с досадой подумала Вера. Он раздражал ее. Раздражали кирзовые сапоги, раздражала коренастая, круглая фигура, темное и рябое лицо, косящие грустные глаза. Но больше всего злило то, что он ждал ее слов, как будто и без слов нельзя было понять, что она к нему чувствует.
– Послушайте, Михаил Денисович, я не буду притворяться, будто не верю вам. К чему эти уловки? Я… как это сказать правду… Не могу ответить вам тем же.
– Не любите, и дело с концом! – вдруг вполне рассудительно сказал Михаил.
– Не люблю – это резко, неточно…
– Значит, у вас нет неприязни ко мне? – В голосе его послышалась скрытая надежда, смешная своей нелепостью.
Угнетенная его упорным и тупым непониманием правды, Вера сказала:
– Я люблю другого. Понимаете вы это?
Ей необходимо было окончательно разделаться со всем, что как-то связывало ее с Крупновым. Все-таки одной ей он читал свои рассказы, говорил, что за каждой строкой стоит она. Наконец, любопытно знать, за что же любит он ее.
– Вы большой выдумщик, вы опасный человек, – начала Вера, но Михаил прервал ее:
– Хватит, девушка, без каляку все ясно. Дискуссия по этому вопросу ничего нового не внесет ни в мою, ни в вашу жизнь.
Михаил достал из кармана смятый окурок, закурил. Роль передового человека не удалась, и теперь отпала необходимость томить себя. Наглотавшись дыму, сказал неприятным четким голосом, глядя на нее враждебно:
– Вы правы, я выдумал все: вас, себя.
Вера не понимала, когда он был более искренним, в то ли время, когда терялся, или сейчас.
Теперь, когда она знала, что он навсегда уезжает из Москвы, Вера почувствовала себя с ним свободнее, захотелось сказать ему, что она ошиблась, отвергая его дружбу. Но он, паясничая, поклонился и ушел. Вера удивилась: откуда взялась у него решительность, почему он так легко идет в своих огромных сапогах, бойко размахивая руками, будто возвращаясь с какого-то судилища, где окончательно оправдали его? Она вернулась домой подавленной.
На рассвете прошумел дождь, прибил пыль и копоть. Петухи пригородного совхоза голосисто подтягивали гудкам паровозов с Окружной дороги. Освеженный грозой воздух прозрачно обтекал четкие линии домов. На песчаной площадке пестро одетые говорливые детишки ковыряли палочками и лопаточками вчерашние следы взрослых, строили из мокрого песка свои города.
Вера украдкой наблюдала из окна за Михаилом. Он выносил к подъезду ящики с книгами. В плаще внакидку, с трубкой в зубах, он казался сейчас ловким, даже веселым. Легко перекидал огромные ящики в машину, играючи и совсем по-мальчишески толкнул в кабину шофера. Был парень как парень, а не мямля.
Он обманул ее надежды: не взглянул на ее окно. Крепко обняв на прощание седого коменданта, сел в кабину к шоферу, и машина, сердито чихнув, выкатила на мостовую.
«Зачем он признавался… зачем вчера?» – подумала Вера, и смутное сожаление мелькнуло в душе ее. Она попыталась забыть об этом, но, возникнув однажды, тревожная мысль продолжала расти, тащить за собой обидно-невеселые мысли, как одно звено цепи тянет другое.
«Жалко его? – допрашивала себя Вера. – Он найдет свое счастье, найдет человека по себе», – решила Вера, следуя странной всеобщей привычке людей играть даже на похоронах.
Михаил Крупнов уезжал с сознанием полной неудачи. Он понял: обманывал братьев, родителей, самого себя, говоря, что ему хочется домой, на Волгу. Дома ждет его, конечно, иная жизнь. Но на черта нужна ему та, иная жизнь! Только теперь он смог признаться себе в неожиданно многом: боялся семьи с ее твердым режимом; на фронт пошел не потому, что ненавидел финнов, которых он вообще не знал, – просто захотелось испытать себя войной.
Заняв верхнюю полку, разместив ящики, он вышел на платформу.
Прибежал приятель, которому Михаил подарил комнату. Пришлось подойти к буфету на платформе. Вытирая пористое, потное лицо, приятель возбужденно говорил:
– Англичане пожинают плоды своей слепой политики: вчера немцы начали наступление на линию Мажино. Франция трещит по всем швам.
– Ну, и что же? – безучастно спросил Михаил.
– Англии нужен современный Кромвель.
– Может быть, ты заменишь его? – порекомендовал Михаил, оглядывая тонкую потешную фигуру приятеля в украинской расшитой рубахе.
– Зашел бы Кромвель этаким дьяволом в развратный парламент, сказал бы: «Сэры и пэры, довольно трепаться. Даю вам пять минут, чтобы вы надели шляпы и ушли восвояси, в противном случае мои солдаты сделают так, что шляпы ваши не на что будет надевать».
– Какое мне дело до глупости сэров и пэров! Я сам непроходимо глуп, – сказал Михаил.
– У тебя это не наследственное, пройдет. Да, послушай-ка, в иностранном журнале интересная карикатура: Гитлер бьет кнутом британского льва, а сам оглядывается на Восток, на огромного русского медведя.
– Черт с ним, пусть оглядывается! Какое мне дело до министров, генералов, гениальные они или посредственные, – махнул рукой Михаил, направляясь к поезду.
Михаил стоял у окна вагона, смотрел на мелькающие трубы заводов, на стальные провисающие жилы электропроводов.
VII
Валентин Холодов жил по строгому расписанию, не отклоняясь от него без крайней нужды, и, может быть, поэтому отлично окончил военную академию и теперь успешно справлялся с многочисленными обязанностями адъютанта командующего армией. Он владел своими настроениями и тонко чувствовал настроение других. По отрывочным фразам генерала Чоборцова он улавливал его мысли и потом умело, со свойственным ему тактом излагал их на бумаге именно в то время и так быстро, когда и как это было нужно командарму.
Исправная служба, хорошее здоровье, завидная работоспособность позволяли Валентину Холодову уверенно смотреть в свое будущее, относительно которого он питал далеко идущие надежды. Он считал, что, если у человека трезвая голова, честное, отважное сердце, если он не лентяй, его ждут подвиги и слава. Совесть его была так же чиста, как и его янтарные азиатские глаза, независимо смотрящие на мир. Он не увлекался до потери рассудка и тем более ни одной женщине не обещал жениться: целеустремленность, более высокая, чем сердечные привязанности, вела его по раз и навсегда избранному пути служения любимой армии, которой история предначертала великую судьбу. Но однажды, приехав к отцу в отпуск, Валентин познакомился с подругой своей сестры, Верой Заплесковой, и стал переписываться с ней. И так прошло несколько месяцев, пока снова не увиделся с Верой и не влюбился в нее. Сначала это обрадовало его, а потом, когда он подумал хорошенько, опечалило. Ему казалось, что несвоевременная женитьба даже на такой умной и прекрасной девушке, как Вера, помешает осуществлению больших целей и замыслов. Он так прямо и сказал ей, как вообще любил говорить, прямо и убежденно.
– Очень хорошо, – энергично подхватила Вера. – Вы думаете о жизни так же, как и я. Выйти замуж умеют все, даже глупые, а вот сделать что-нибудь значительное…
Разъехались друзьями: он – на Запад, она – в Москву, в институт. По-прежнему переписывались, и каждый из них был для другого путеводной звездой: нравственная чистота невысказанной любви вела их в жизни. И это было очень хорошо! Но в последних письмах девушки Холодов почувствовал нотки тоски, томления, неясных надежд и пробивавшихся помимо воли ее глухих намеков на то, что им лучше бы не разлучаться, не страдать. Все это было только в зародыше, в намеках, но Валентин насторожился, потому что и в самом-то себе он нашел те же чувства и желания. Свобода – это господство над собой; цели достигает лишь тот, кто беспощадно ограничивает себя во имя этой цели. «Нельзя от коровы получать одновременно и сливки и бифштекс». И Валентин ревниво и строго припомнил и рассмотрел поведение свое за все время знакомства с Верой, чтобы лишний раз убедиться в том, что вел себя честно, ни одним словом не обнадеживал девушку.
Когда же после разлуки он увидел Веру, то почувствовал, как она нежна и доверчива к нему. Он сознавал тяжелую и приятную ответственность за судьбу Веры и удивлялся отсутствию в самом себе сдерживающих сил. Голос рассудка, руководивший поступками его на протяжении всей сознательной жизни, теперь замолк. Но Валентин определенно знал: если он отдастся своим чувствам – не выполнит особого задания, а это значит, что подведет доверяющего ему генерала и погубит свою репутацию. И все-таки он не в силах был сопротивляться сближению с Верой.
В это время командарм как раз писал очень важное донесение в Генеральный штаб о тактике немецких войск на Западном фронте, и Валентин помогал ему. Не надеясь больше на себя, он стал цепляться за внешние препятствия, решил посоветоваться с генералом.
Чоборцов был привязан к нему, как к родному сыну. В первую мировую войну прапорщик Чоборцов служил под началом отца Валентина – Агафона Холодова, боготворил его, тайно вздыхал по его жене, сестре милосердия из госпиталя, молодой литовской татарке Айше. В начале 1915 года у Холодовых родился мальчик. А спустя три месяца Айшу убило осколком снаряда. Агафон отвез маленького Валентина на Волгу, к сестрам своим. Чоборцов и Холодов вместе прошли гражданскую войну. Агафону после тяжелого ранения ампутировали ногу, и он вышел в отставку. Он выхлопотал разрешение определить Валентина на военную службу в свою родную Волжскую дивизию, командиром которой был в то время Чоборцов.
– Не вздумайте баловать мальчишку, – наказывал Агафон своему товарищу. – Я хочу, чтобы получился из него мужественный защитник Отечества, а не бабий угодник и гуляка.
Чоборцов приятно удивлялся аккуратности, подтянутости своего адъютанта. В письме, к Агафону Холодову он писал: «Уверен, что из нашего орла получится со временем весьма незаурядный командир. У него военный склад мысли, характер воина».
Чоборцов не боялся, что обласканный им адъютант забудет служебную дистанцию, положенную уставом: Валентин хорошо понимал не только оговоренную в уставах, но и невысказанную, само собой разумеющуюся грань между дозволенным и недозволенным. Он также считал нерушимо святым: подчиненный не имеет права позволить себе то, что позволяет начальник, умудренный годами боевой службы.
Холодов отчетливо знал прямой, бесхитростный характер своего великодушного и отважного генерала, не выносившего кабинетной жизни. Генерал томился в московской квартире. Холодов старался делать все от него зависящее, чтобы как можно меньше приходилось Чоборцову сталкиваться с бумажными долами. Генерал терпел бумаги по необходимости, относился к ним как к злу, такому же неизбежному, к сожалению, как и нудный дождь, от которого ныли простуженные ноги генерала.
– Ты образованный, знаешь чужеземные языки, вот и отписывай, друг, – хитро прищуриваясь, говорил Чоборцов своему адъютанту. – А я уж как-нибудь постараюсь вот этим языком разговаривать с иностранными генералами, – потрясая своим красным кулаком, многозначительно добавлял генерал густым голосом, с нижегородским мужицким выговором.
Несколько ночей просидел Холодов над личной запиской командующего, стремясь заранее предугадать вопросы и возражения штабного начальника, с которым он встречался во время освободительного похода на Западную Украину и в Белоруссию. Когда работа была закончена, Холодов принес ее Чоборцову. Тот перелистал, взвесил на руке и велел доставить «меморандум» генерал-лейтенанту Валдаеву.
– Убьем мы свояка этой библией! – весело засмеялся Чоборцов, покачивая крупной, с седым бобриком головой. – Однако не след нам отставать от иноземных военных сочинителей. Танака сварганил меморандум, Шлиффея и прочие тоже неплохо доктрины выдумывали.
Через два дня Чоборцов был принят заместителем начальника Генерального штаба генералом Валдаевым. Перед тем как подняться на второй этаж, в его кабинет, Чоборцов осмотрел перед зеркалом свой отутюженный мундир. Он знал, как строг был к форме его свояк, служивший когда-то под его началом.
Чоборцов стеснялся не столько Валдаева, относившегося к нему с умеренной доброжелательностью, сколько своего недружелюбного к нему чувства, которое он, человек непосредственный, плохо умел скрывать.
Валдаев был на недавних учениях армии и остался недоволен многим. Все его замечания о взаимодействии различных родов войск не вызывали особого возражения со стороны командующего. Валдаев не повышал голоса, не бил хлесткими словами, не обнажал масштабов своей власти. Он с грустью заметил, что в дивизиях и полках больше занимаются культурно-просветительной работой, чем воинским воспитанием.
Чоборцова больше всего злили не сами замечания, которые он считал справедливыми, а обозлил тон Валдаева – тихий, спокойно-грустный. Невоенный тон! Профессорский тон! Но удивительно, что Чоборцов и даже лихой кавалерийский генерал Клюев боялись этого «невоенного» тона.
Сейчас Чоборцов вспомнил также, как Валдаев усмехался, поглядывая на его полную фигуру. Действительно, из всех генералов его лет Чоборцов был самым плотным, внушительным, тяжелым. Красное лицо, толстая шея…
В приемной, под большим портретом нового наркома маршала Тимошенко, сидело несколько полковников. Все встали, увидев Чоборцова. Молодой майор вытянулся и четким голосом сказал, что товарищ генерал-лейтенант может войти к товарищу генерал-лейтенанту; хотел он или нет, а получилось подчеркнуто: хотя звание генералов равное, но должности они занимают далеко не одинаковые.
Чоборцов открыл двойные двери, вошел в кабинет. Валдаев встал, быстрым и в то же время спокойным взглядом окинул генерала и подал ему руку, большую, костлявую, белую.
– Садитесь. – Валдаев указал на жесткий стул. – Рапорт ваш читал. Вы предлагаете, генерал, создать дополнительную систему дотов в вашем секторе?
Чоборцов понял значение косого взгляда, брошенного на стену, подошел к карте и с жаром стал доказывать необходимость возведения сплошной линии обороны на своем секторе. Если это удастся сделать, то одно только направление останется открытым: Латвия, Литва и Эстония.
По едва уловимому дрожанию бровей Валдаева, по легкой топи на его лице генерал догадывался: Валдаев не понимает, не разделяет его взглядов. И это разжигало азарт. Он стремительно перешел в наступление:
– Падение линии Мажино еще ничего не говорит! Гитлер воспользовался политическим фактором и с марша опрокинул французов. Французские солдаты сидели в Мажино, украшали свое жилье картинками смазливых молодых женщин и мечтали поскорее вернуться домой. – Чоборцов помолчал дольше, чем нужно, и Валдаев воспользовался этим.
– В самой линии Мажино не было большой ошибки, ошибка допущена вне линии – отсутствие мощных подвижных сил. Мажино – щит, подвижные силы – меч. Правители Франции разрабатывали антисоветские планы, а Гитлер накрыл их, как рябчиков. И вот последняя новость: маршал Петэн запросил у Гитлера мира. Штурм Парижа Гитлер уступил Риббентропу и секретной службе адмирала Канариса. Муссолини заявил: «В войну меня могут втянуть только за волосы». А на другой день посол лысого дуче во Франции объявил войну… Продолжайте, Данила Матвеевич.
– Пользуясь обстановкой, насколько я понимаю благоприятной, мы создадим свою линию Мажино, советскую! Если фашисты, отчаявшись разгромить Англию, повернут свои пушки на Восток, они захлебнутся у нашей линии. И тогда… – Чоборцов осекся, услыхав характерное покашливание над своей головой. Слишком очевидно выступало на белом лице Валдаева безразличие к тому, что говорил Чоборцов.
– Я могу прекратить, – обиженно сказал Чоборцов.
– Если все в том же духе, то можно и закончить на этом.
– Нет, тогда уже позвольте мне досказать, Степан Петрович! – запальчиво отрезал генерал. – Без этой системы узлов нам невозможно держать оборону.
– Оборону? – изумился Валдаев, и его глаза в белых, с темными ресницами веках насмешливо посмотрели на генерала. – Почему же оборону, Данила Матвеевич?
– А хотя бы потому, что мы никогда не начнем первыми. Это младенцу известно.
– Но если они начнут, то мы будем самой наступающей армией в мире. Впрочем, это уже иное дело. Ваш рапорт не отражает истинных задач западных округов. Сейчас и оборона и наступление строятся на мощных бронетанковых соединениях, на мощной артиллерии и авиации. Между нами говоря, мы как-то преувеличили опыт боев на Карельском перешейке и в Испании. Распылили танки, авиацию, артиллерию, расформировали их соединения. Маневренность – душа войны. Прежде маневренность сковывалась отсутствием техники, сейчас армия посажена на автомобили, мотоциклы, танки, самолеты. Какая же тут позиционная война, Данила Матвеевич, в век мотора? И пожалуйста, не ссылайтесь на Францию. Хороших людей там не слушали, тон задавали политиканы, ослепленные ненавистью к нам. В Мюнхене Франция сама себе подписала смертный приговор, а сейчас привела его в исполнение.
– Но ведь есть еще Англия.
– Англичане – мастера развязывать войну, а воюют они по-торгашески: не удалось откупиться Польшей, попытаются сделать это за счет Франции. Английская доктрина известна: проигрывать все сражения, за исключением последнего.
– Тем более нам нужно укрепляться.
– Только не по-вашему. Вы правы частично: надо создавать инженерные укрепления, но нельзя все средства всаживать в укрепрайоны… Да, когда-то мы первыми в мире создали стальные кулаки. Теперь взяли да и разжали их, теперь нет кулаков, есть растопыренные пальцы. Ударь на нас сейчас немцы танковыми армиями, пожалуй, перехватит нам дух. А мы заладили одно и то же – укрепрайоны! Давайте вместе долбить в одну и ту же точку: создавать побыстрее мощные бронетанковые, авиационные и артиллерийские соединения!
– Прошу доложить мой рапорт наркому, а может быть, и товарищу Сталину.
– Данила Матвеевич, дорогой, не советую. – Валдаев положил руку на толстое плечо генерала. Он видел, что генерал не согласен с ним. Не повышая голоса, он с расстановкой сказал: – Невнимательно изучаем военную доктрину Фрунзе. Линейная оборона устарела перед лицом атаки танков, мехчастей и авиации.
Подошел к противоположной стене, отдернул портьеры, открыл дверь в небольшой спортивный зал. Там были трапеции, турник, шведская стенка и гири-разновески.
– Зайдем перед обедом, Данила Матвеевич, попотеем.
«Вот оно, начинается его ребячество», – подумал Чоборцов. Вспомнил рассказы о Валдаеве: заставляет генералов подтягиваться на турнике, лазить по шведской стенке, приседать, ходить гусиным шагом, гири поднимать…
Валдаев разделся до трусиков, взглянул на брусья и, выбрасывая вверх руки, подпрыгнул. Чоборцов косился на мускулистые волосатые руки его, покачивая головой. Длинное гибкое тело Валдаева легко взлетело выше брусьев, замерло в стойке.
– А вы что же? – спросил Валдаев, повиснув вниз головой.
Генерал похлопал себя по животу.
– Уволь, Степан Петрович. Устарел. Да и снаряды не выдержат такую тушу.
Валдаев спрыгнул на пол, нырнул в золотой поток солнечных лучей, лившихся в окно.
– Животы нарастили, купчихи замоскворецкие, – проворчал он. Чтобы подавить раздражение, схватил двухпудовую гирю, чуть приседая, стал креститься ею, держа сначала в левой руке, потом в правой. Окончив зарядку, он несколько минут глубоко дышал, закрыв глаза. Ноздри бледного, словно выточенного носа жадно хватали воздух, равномерно вздымалась широкая грудь со шрамом ниже правого соска.
– Неприятно, Данила Матвеевич, находиться в плену собственного тела. Жир – это глупость тела, а хитрость – глупость ума. От душа, надеюсь, не откажетесь? – улыбнулся Валдаев.
Раздеваясь, Чоборцов застыдился своего тела, мрачно, с рычанием вздохнул.
Уже одевшись, зачесав волосы назад, отчего так и выделился просторный купол белого лба, Валдаев сказал:
– Уговоримся: больше чтобы я не видел дикого сала на тебе, Данила Матвеевич. Приказываю: зарядка, воздержание в пище. Если не похудеешь к следующей нашей встрече, запру в спортзале и заставлю сбрасывать по три килограмма в сутки.
«А ведь он сделает», – подумал Чоборцов.
– Похудею, товарищ начальник.
В кабинете уже был накрыт стол на два человека. Чоборцов удивился: когда начальник распорядился об обеде? И главное, так учесть его вкусы: подана холодная московская водка в запотевшей стопке. Для хозяина стояла кружка с пивом.
За обедом Валдаев расспрашивал Чоборцова о знакомых генералах, полковниках, о передвижениях немецких войск, об отношении населения Западной Украины к Красной Армии, о том, что читает генерал, полюбил ли он, кавалерист, танковые войска. Потом, закурив легкую папиросу, спросил как бы мимоходом:
– Как вы находите книжку Гудериана «Внимание, танки!».
Чоборцов читал эту книгу, но не определил еще своего отношения к ней.
– Книга ничего, немецкая, – сказал он.
– Ну, а как ты изучаешь гитлеровских генералов, Данила Матвеевич? – Валдаев достал из ящика стола фотокарточку, подал Чоборцову. – Это Вильгельм Хейтель. Высокий молчаливый человек. Артиллерист, математик. Педантичен. Ученик Секта, очень высоко ставит организацию и дисциплину в армии. – Валдаев заглянул в глаза генералу и, вставая, сказал: – У каждого есть что-нибудь достойное изучения… И линия Мажино в руках иного командования сыграла бы свою роль. Это неплохо показали финны… Много мы потеряли…
На улицу генералы вышли вместе. У подъезда стоял майор Холодов. Он выпрямился, выразительно приветствовал генералов, не утрачивая чувства собственного достоинства, и, ничуть не смущаясь, смотрел прямо в глаза Валдаеву.
Валдаев скользнул взглядом по его фигуре, потом снова, прищурившись, внимательно посмотрел на его юное, с энергично выпятившимся вперед подбородком лицо, улыбнулся. Он узнал в молодом майоре своего приятного собеседника во время инспекции войск, подал ему руку в перчатке.
Холодов потом не раз вспоминал, как, не торопясь, пожал руку знаменитому военному начальнику, и радостное чувство переполняло его.
«Какой он замечательный человек! Узнал же меня! – думал Валентин Холодов. – Люблю его. Я не имею права распыляться. Меня ждет что-то большое. И страну ждут большие события».
«В перчатках ходит Валдаев. Форсит! – Чоборцов вспомнил, как у Халхин-Гола Степан Петрович прямо стоял под японскими шрапнелями, неторопливо смазывая вазелином обветренные губы. – Форсит!»
VIII
В пестрый клубок заматывалась жизнь Валентина Холодова, и это держало его в состоянии повышенного раздражения. Вопреки своему зароку не видеться с Верой, он почти каждый день встречался с нею. Всегда и во всем аккуратный, он оставался верным себе даже в нарушении аккуратности: как бы ни был занят, в семь часов вечера приходил в читальный зал, раздвигал портьеры и молча упорно смотрел на Веру. Она сидела за первым столом, склонив голову с туго зачесанными назад каштановыми волосами. Ему доставляло удовольствие, испытывая силу своего взгляда, пристально смотреть на ее невысокий красивый лоб, прямо в ту точку, откуда начинался разлет угольно-черных, невеселых широких бровей. Она поднимала голову, и золотистые глаза ярко вспыхивали.
Оба были очень заняты: она сдавала государственные экзамены, он на курсах старшего комсостава изучал опыт финской кампании. Он приглашал ее обедать, но она шарахалась от ресторана, как от подозрительного заведения. Эта провинциальная диковатая чистоплотность уронила Веру в глазах много повидавшего майора. Пришлось ходить с нею в студенческую столовую, есть ячневую кашу с постным маслом.
Однажды Вера рассказала ему под вымышленными именами историю своих отношений с Михаилом Крупновым, похвально отозвавшись о себе самой, как о волевой девушке. К огорчению ее, Холодов посмеялся над волевой девицей и дружески пожурил мягкого парня за излишнее самоунижение.
– Я уважаю волевых мужчин. Но воля в женщине – нечто инородное, чуждое ей, – сказал он подчеркнуто. – В женщине мне нравится мягкость, слабость, то есть женственность.
Определенно и ясно высказывал он свои мнения, о чем бы ни спрашивала его Вера. Должно быть, красива и проста душа этого человека, покоряющего своей прямотой. Из таких и получаются герои вроде Чкалова. Их ничем не удивишь. О Париже, в котором был он с одним генералом, говорил буднично, будто речь шла о районном центре Подосинники. Остроумно высмеивал «дикую архитектуру» домов-коробок на Пироговской улице. Снисходительно отзывался об игре знаменитой киноартистки.
После встреч с Холодовым скучной казалась Вере комната в общежитии с длинным классным столом, кисейными занавесками на окнах, озабоченными подругами в простеньких платьях. Как на чужие, смотрела она на свои большие руки, которые столько перестирали белья, перештопали носков за время сиротской жизни. Она и конспекты писала с таким же усердием и нажимом, как в свое время гладила костюмы для чужих людей. Никогда не смывались чернила с указательного пальца правой руки.
В отношениях Веры и Холодова наступил тот особенный момент, за которым должны следовать или женитьба, или резкое охлаждение. И они оба чувствовали это. Никогда еще не было в сердце ее столько нежности к нему, такого веселого желания любить и такой уверенности в своем счастье, как в эту трудную пору их отношений…
На выпускной вечер в институт Вера не пошла. Подруги и товарищи упрекнули ее в глупости и измене.
Но она, счастливая одним лишь ожиданием счастья, обнимала и целовала их. Оставшись одна, Вера вымыла пол, попрятала книги и конспекты в тумбочки, надела белое платье. Из скудной стипендии она сэкономила рубли, чтобы купить дорогие, любимые Валентином папиросы «Герцеговина флор» и бутылку вина.
В этот вечер получила письмо от своей подруги Марфы Холодовой.
«Мы с тобой разные люди: ты сильная и разумная, я слабая и глупая, ты не веришь в предчувствия, а я верю. А вдруг война начнется вот сейчас же? Что будет с моим братом, с тобой? Валентин – кадровик, первым пойдет на фронт. Ты не отстанешь от него, потому что любишь его. И он любит тебя. Я завидую тебе, Верка! Я прошу от жизни немного: мужа и детей. А жизнь не дает, как будто не знает, что мне уже двадцать три года. Если сейчас ничего не получается, то что же будет в войну? Что за наваждение напало на меня? Если я наделаю глупостей, не удивляйся».
Ровно минута в минуту, в девять часов, Валентин легким, размеренным шагом зашел в комнату. Был он в белой гимнастерке, сдержанно оживленный, от него пахло духами. Таким она больше всего и любила его.
– Поедем ко мне, у меня лучше, – сказал Валентин.
– Я соглсна, – ответила Вера, на мгновение прижавшись головой к его груди.
Молча ехали до гостиницы. Вера боялась, что у него будут приятели со своими барышнями, будут песни, вино, неестественное возбуждение пьяных, мутные глаза которых всегда вызывали у нее головокружение и грустное сознание бестолковости жизни.
Однако ни пьяных, ни трезвых в номере не оказалось. Официант до их прихода накрыл столик с витом и закусками. Валентин скрылся за дверью и скоро вышел к столу в гражданском костюме, с зачесанными назад волосами, красивый, празднично возбужденный.
– Мы могли бы поехать на ужин к моему генералу. Как ты думаешь, Вера?
– Вдвоем нам лучше, Валя.
– Ты домоседка, – сказал он неопределенным тоном.
Чтобы понравиться ему, она ответила:
– О да!
Валентин сидел напротив, подперев рукой подбородок, восхищенными глазами смотрел в ее лицо.
– Любуюсь твоей красотой, Вера.
За этими словами скрывалось что-то такое, что не понравилось Вере, но она постаралась забыть об этом: ей радостно было видеть близко от себя красивое лицо, ясные янтарные глаза. Валентин налил вино в высокие рюмки, похожие на алые цветы, и они выпили.
– Ты не женщина, ты выше. Ты не для жизни, а для любования…
– Перестань говорить глупости! Мне очень хорошо и легко с тобой, – сказала Вера именно потому, что легкости-то она как раз и не испытывала. – Налей вина.
– Вера! Какая ты…
Глаза ее темнели, зрачки расширялись. Прикусив нижнюю полную губу, она улыбалась просяще и немного жалко.
– Я люблю тебя… – виновато сказала Вера. Вышла из-за стола, зажмурилась и, качнувшись, неловко и порывисто обняла Холодова.
Обнимая ее тонкий стан, он не забыл свободной рукой поставить опрокинувшуюся рюмку, потом усадил Веру на ее место за столом, поправил двумя пальцами ее брови, запахнул пиджак на своей груди.
Вера засиделась допоздна, а потом ей стало дурно, и она осталась ночевать. Сняла туфли, легла на диван, вытянув ноги в простеньких чулках, закинув руки за голову.
Целомудренно держал себя Холодов в эти предутренние часы. Сидел он на стуле около дивана, спокойно покуривал, пускал дым кольцами, шутил над ее слабостью: от такой дозы даже кролики не пьянеют. Как видно, у майора было железное здоровье: не задремал до утра, даже тень усталости не легла на его твердое свежее лицо.
И Вера, протрезвев и отдохнув, преклонилась перед его мужской выдержанностью, целомудрием и силой. «Он бережет меня, потому что любит».
Но с этого дня жить стало томительнее и тягостнее. Холодов не говорил о любви, казалось, он не знал, что через несколько дней она получит путевку на работу и они расстанутся, если загс не скрепит их семейными узами. В это время в Москве начались переговоры с Прибалтийскими государствами – Латвией, Литвой, Эстонией, и майор в срочном порядке выехал на запад, в свою армию. Вера и Холодов условились встретиться в своем родном городе на Волге.
IX
По какому-то таинственному веянию, по разговорам и настроению в народе Крупновы чувствовали, как и все люди, что надвигается грозное время и им представляется едва ли не последний случай собраться всем вместе. Не воспользоваться этим случаем было бы непростительной ошибкой. Об этом никто не говорил, но чувствовали это все, и Крупновы, от мала до стара. Именно поэтому Денис перенес свой отпуск с марта на август, когда и должны были слететься в родное гнездо сыновья.
У многих Крупновых, за исключением Любови, острота горя притупилась: воспоминания о Константине, очищенные временем от острой боли, приняли характер молчаливой грусти.
Жизнь брала верх над всеми огорчениями людей, и даже Светлана забывала щедрую ласку мужа. Она поступила на завод маркировщицей, и люди втянули ее в коловерть жизни, как Волга вбирает в себя воды больших и малых рек. И Светлана захотела жить, как живут все молодые женщины…
Платья она свои перешила по новому фасону, укоротила и завила волосы. Зацвела ее вторая молодость со своими обогащенными опытом желаниями счастья и осмотрительными, трезвыми надеждами на замужество. Теперь и сыновей своих любила она крепче прежнего, потому что видела их только под вечер, после работы, всегда вымытыми, сытыми, здоровыми, и еще потому, что дети героя украшали ее. Повеселевшая мать стала ближе и понятнее Жене, все чаще он ходил с нею в кино, и Светлана радовалась, что через год-два сын станет ее помощником и товарищем.
Переболев тоской по отцу, мальчик решительно повзрослел. Только маленький Коська рос около бабушки, никого не ожидая, взятый на учет пока лишь одной детской консультацией, где его взвешивала и ощупывала добродушно-ворчливая врачиха с усиками. Коська рано поднялся с четверенек и совершал большие походы вокруг огромного стола.
Смелыми, открытыми глазами и вьющимся чубком он до сладкой боли напоминал Светлане мужа. Он еще не понимал своего несчастья, этот маленький гражданин, потому что у него было три мамы: кормившая его грудью Света, веселая, игравшая с ним Лена, убаюкивающая его в кроватке ласковая Люба.
Пап было тоже трое: Денис с седыми усами, пахнувший дымом, Юрий с воркующим густым голосом и голубыми глазами и третий, Саша, широкие ладони которого удобны, как детский стул: посадит на одну из них Коську и несет над головой. Коська, вцепившись пальцами в мягкие отрастающие кудри дяди, улыбался.
Любовь Андриановна экономила на каждом пустяке, чтобы было на что угостить сыновей. Никогда, ни днем ни ночью, не переставала она ждать их, а после гибели Константина ожидания эти переросли в постоянную тревожную тоску. Пока шла война с Финляндией, жила под неослабным опасением получить такое же короткое извещение о Саше или Мише, какое было получено о Косте.
Любовь после длинной телеграммы от Александра и Михаила о том, что они едут домой, не останавливаясь в Москве, лишилась сна и покоя. Но Миша обманул ее ожидания. Однако Любовь так радовалась возвращению меньшого сына, что на первых порах как будто смирилась с этим. Радовало ее, как удивительно быстро Саня сбросил с себя солдатчину. В баню пошел военным, в гимнастерке и галифе с прозеленью, а к чаю вернулся заводским парнем: в спортивных фланелевых штанах, в черной косоворотке, в пиджаке внакидку. Светлая улыбка на молодом сильном лице говорила всем: «Я все такой же, как и был прежде. Куда бы меня ни послали, какие бы наряды ни надевали на мои плечи, я как был Санька Крупнов, так Крупновым и останусь!» И, как бы утверждая это свое крупновское постоянство, он на второй же день вместе с отцом и Светланой отправился на завод. А вечером Александр уже склонялся в светелке над столом, готовился к летней экзаменационной сессии в заочном политехническом институте. И все поверили в невероятное: никуда Саша не уходил из дому, никакой войны не было, а был просто дурной сон.
Вениамину Ясакову, пришедшему звать его в клуб, ответил с прежней твердостью:
– Не могу – работа. Поумнеть хочется.
– Да ну тебя, Шурка, от работы лошади дохнут!
– Тогда отдыхай, а то, чего доброго, околеешь. – Александр помолчал и потом добавил: – Или ты не в родстве с конягами?
Ничего особенного не рассказывал он и о войне, разве лишь о том, что иногда бывало холодно.
– Обычно говорят, жарко на войне, – возразила Лена.
– Жарко бывает в бане и на экзаменах, – ответил Александр и закончил деловито: – Поскорее надо закругляться с учебой, времени в обрез.
Когда спросили его о Михаиле, он покраснел и, скованный застенчивостью, ответил неопределенно:
– Живе-е-ет.
– Скоро он приедет? – затормошила его Лена. – Какой он?
– Шабутной, семь пятниц на неделе. Приедет – увидишь.
– А над чем он работает сейчас?
– Над собой, все никак не определит, с какой ноги надо утром ступать.
Сноха Светлана сказала о девере с особенной улыбкой, опуская мягкие ресницы:
– Когда-то Мишенька был общительный и… влюбчивый. – Из чувства неловкости она умалчивала о том, что Михаил неравнодушен был к ней. – Теперь он, наверное, остепенился, да?
Александр махнул рукой.
– И сейчас в этих делах он баламут: любая женщина для него богиня… Влюбляется во всех, только пожарной каланче не объяснялся. – Посмотрел на сестру, горестно предположил: – В нашем городе, пожалуй, и каланче объяснится.
Приезд племянника Федора, сына покойного Евграфа, заставил на время забыть о Михаиле. Сияющим метеором влетел в дом морячок Федор. Было солнечное утро, и золотые шевроны, мичманские нашивки на рукаве его кителя блестели, ослепляя глаза. Это был высокий, стройный молодец, сразу же затмивший всех знакомых парней Лены. Веселый балагур, несколько рисовавшийся перед девушками, он так им понравился, что они целыми косяками ходили в сад Крупновых.
Привез он с собой двухрядку с нарядными мехами. Вечерами веселил родню задушевной игрой. Денис заказывал ему старые революционные песни и сам подпевал вполголоса.
Женя не отставал от веселого, бравого дяди. Теперь он свою жизнь не мыслил иначе, как на флоте, в океане.
С приездом Федора воцарился в доме праздник, и только Любовь все чаще стала вспоминать сыновей такими вот маленькими, как Коська. И тут всегда представлялся ей Михаил – он родился в тюрьме. Интеллигентный следователь, выведенный из себя молчанием Любавы, вдруг залетел в камеру, выхватил из рук Любавы Мишку. Тот даже не плакал, а недоуменно моргал. Следователь положил младенца на пол, занес над ним ногу в сапоге: «Раздавлю гаденыша!» Пнул так, что Миша укатился к параше. Арестантки кормили Мишку жевками, когда Люба слегла. Не уберегли только от проникшей в тюрьму оспы. Миша и потом, на воле, часто хворал. Однажды так заболел, что едва дышал. К его смерти все были готовы, но он оклемался, вошел в силу. И росли братья разными: Костя – спокойный, Юра – живой, активный, быстроглазый; Мишка же всегда о чем-то думал, колупая в носу или посасывая большой палец. И внешностью он резко отличался от братьев: круглый, как телеш, неизвестно в кого чуть раскосый, темноглазый.
Редко и сдержанно ласкала его Любовь. Воспоминания об этой поре мучили ее, а возникшая запоздалая жалость к сыну больно давила сердце. Усиливалась эта жалость еще тем, что мальчишка никогда ничего не просил, не обижался, не удивлялся, как будто бы лучшего он и не ожидал от людей. Он никогда не дрался с ребятишками. Если они налетали на Мишку, он не убегал, спокойно, с какой-то обреченностью стоял, не уклонялся от ударов, а только удивленно смотрел в глаза обидчиков, как бы говоря: «Ну, ну, покажи себя, скотина!»
Но на одиннадцатом году жизни Мишка неожиданно и резко изменился. Каждый день проникал на завод, лазил по цехам. Кепку носил козырьком назад, ловко плевал через правое плечо. Редкая мальчишеская свалка в школе и рабочем поселке обходилась без него. Мишка выдумывал невероятные истории, уверяя всех, что это правда. Если кто из сверстников не соглашался с ним, он тыкал пальцем в его лоб, говорил:
– Мозги твои оловянные! – И загибал такие россказни, что на него поглядывали с опаской.
Однажды прибежал Юрий.
– Мишку опять избили! – сказал он, вытирая окровавленный нос разорванным рукавом.
Любовь нашла Мишку на берегу Волги: лежал грудью на камнях, окунал лицо в воду и отплевывался кровью.
– Что это такое? – Она схватила его за руку и поставила перед собой.
Жгуче поблескивая темными глазами, он ответил преспокойно:
– Идиоты! Не верят, что тятя – сын Степана Разина.
Любовь засмеялась, скупо погладив мокрую голову сына.
– Что ты выдумываешь? Стенька-то Разин когда жил?
– Каждый живет в свое время. Я им все-таки вдолблю в башку правду.
Вечером отец собрал сыновей, рассказал им родословную Крупновых: ничего особенного, рабочие люди. Но Мишка, видимо, успел так основательно вскружить головы себе и братьям выдумками о необыкновенной судьбе Крупновых, что даже недоверчивый Юрий сказал:
– Насчет Разина Мишук по незнанию трепанул. А вот революционный кружок организовал на заводе ты, отец. Это верно!
– Неверно. Кружок создал мой брат, покойный Евграф, вместе с Федосовым. А я всего лишь связной, – сказал отец. – Хотя что ж, это не так уж мало для тех времен. За это шли на каторгу и виселицу… Все былое быльем поросло.
Ночью Мишка исчез. Отца дома не было, Любовь металась как угорелая, братья сбились с ног, бегая по знакомым.
Милиция задержала Мишку в Астрахани, в древнем соборе, с колокольни которого когда-то Степан Разин сбросил воеводу. Мальчишка упорно разыскивал древнюю старуху, якобы современницу атамана. Долго не могли выяснить, кто он и откуда. Каждый день рассказывал новый вариант своей биографии: то он из Перми, то из Владивостока, а один раз назвал своей родиной Афганистан.
Никогда, видно, Любовь не простит себе одной своей жестокой оплошности: когда сын очутился в местном отделении милиции, отказываясь идти домой, она сначала уговаривала его, а потом со свойственной ей горячностью ремнем связала руки за спиной, силой повела по улице. Пока дошли до дома, он в кровь искусал толстые свои губы. Долго смотрел на рубцы – отпечатки ремня, потом тихо сказал:
– Свобода для человека – самое дорогое. Если кто попробует отнять ее у меня, – не выйдет.
«Где те замечательные времена, когда я был чудным мальчишкой, которого нужно было водить домой на веревке?» – вопрошал в последнем письме сын. Дальше шли такие пылкие излияния в любви к матери, отцу, братьям, что всем становилось хорошо и… немного неловко.
– Не смеется ли парень-то? – в раздумье сказала Любовь.
Денис опроверг ее подозрения:
– От души бормочет. Не злопамятный.
Любопытство к Михаилу возрастало с каждым днем. Его ждали домой с нетерпением.
X
За время пути от Москвы до родного города в душном, переполненном вагоне Михаил укрепился в своем мрачноватом намерении жить по-новому. Верилось, что навсегда осталась позади прежняя жизнь. Много в ней было личной свободы, которой он бестолково пользовался во вред себе, а еще больше было неоправданных надежд. Теперь с этим покончено! Заживет без слепых дерзаний, покладисто и размеренно. Михаил был доволен, что никто из родных не встретил его на вокзале. Ящики с книгами, чемодан и сундук с инструментами сдал в камеру хранения, шинель скатал по-солдатски и хомутом надел через голову на левое плечо. Горячий полдень жег спину, пыльный рыжий воздух окатывал лицо, а Михаил споро шел по солнечной стороне. Приятен был пот, градом катившийся со лба.
«Посмотрю, чего тут понастроили в мое отсутствие», – задиристо подумал Михаил. Стремясь глубже проникнуться духом родного города, принять его в сердце таким, каков он теперь есть, Михаил купил свежий номер местной газеты.
Стихи его знакомого Анатолия Волгаря, как петушиный крик на рассвете, вдруг разбудили Михаила, и он понял: вернулся к тому, от чего бежал много лет назад, – к провинции мысли, нравов, чувств, вкусов. Как и много лет назад, Волгарь (он же Иванов) слагал песнопения все о том же: Волга-матушка, Жигули кудрявые, наливные яблоки, стерлядь. Но появились и новые мотивы: огнедышащие мартены, жирная кровь земли – нефть, истошный призыв к борьбе с засухой, которую поэт называл «багрово раскаленным языком пустыни».
В отделе объявлений крупными буквами сообщалось, что путешествующая по Волге бригада московских поэтов во главе с певцом халхин-голских героев Игорем Дежневым проездом остановилась в городе и только один раз выступит в Парке культуры.
«Правильно решили выступить один раз, не рискуя долго испытывать терпение публики», – одобрил поэтическую бригаду Михаил. Он представил себе Иванова: спесиво надувая смуглые щеки, будет читать москвичам свои стихи, а столичные, снисходительно похвалив, отметят зависимость его разудалых ритмов от частушечного перепляса молодых модных поэтов: «Я девчонка молодая, боевая, резвая!»
У Волгаря и его учителей герои раскрываются лишь во время цветения фруктовых деревьев, отела коров или стихийного бедствия, вроде градобоя, пожара, урагана, наводнения. Одна поэтическая провинция подражает другой провинции.
«Любопытно, что скажет Юрий, человек зрелых чувств, аналитического ума, поклонник Маяковского и Уитмена, Бетховена и Мусоргского, прочитав эту коровью поэзию несчастных случаев, – подумал Михаил и неожиданно для себя решил: – Жить тут не буду! Повидаюсь с родными и уеду… На Колыме еще не был».
Но вот старый город с банным духом накаленных камней остался позади. Михаил поднялся на высокую приволжскую гору. Как и много лет назад, в этот предвечерний час по аллеям, среди цветов, проминались люди сидячих профессий, любители пейзажей щелкали фотоаппаратами, а у толстого ствола липы притаился лохматый художник с мольбертом, чтобы во всех подробностях воспроизвести Богатырь-гору, за которой некогда стояли струги Разина. К реке сбегала коленчатая лестница, знаменитая своими двумя тысячами ступенек. Каждый новый председатель городского Совета покушался заменить лестницу фуникулером, но заканчивал свою деятельность тем, что старые дубовые стояки заменял осиновыми.
Отсюда, с горы, внезапно во всю ширь и даль открывалась Волга с лугами, лесами на островах, а за ней в неоглядной синеве терялась бескрайняя степь. Река искристо переливалась на солнце, покачивая на волнах катера и лодки. Внизу, под горой, сверкали крыши заводов, плечистые и широкогрудые высились элеваторы, портальные краны переносили с берега на суда тракторы и машины. Волга, обросшая трубами заводов, судов, жила играючи, весело, и казалось, что нет ей никакого дела до того, в какой разряд земных рек внесли ее поэты, местные и проезжие.
Михаил сдвинул на затылок пилотку, ринулся вниз по лестнице, скользя ладонью по перилам, до блеска отшлифованным. Плотные запахи цветов, волглой затененной земли, травы, клубники устойчиво держались в зеленеющей непролази садов. Родниковым холодком несло со дна каменистого оврага. Гулкий утиный кряк оглашал изумрудное озерко, над которым нависла косматая ива. И чем ближе подходил Михаил к Волге, тем глубже, будто засыпая, забывал самого себя, со всеми своими путаными настроениями, бодливым желанием кого-то подковырнуть, над кем-то посмеяться. Ноги сами собой переступали по ступенькам, а глаза отмечали то спину обогнавшего рабочего, то покачивание бедер и мелькание смуглых ног молодой женщины, то раскрасневшиеся лица парней и девушек, поднимавшихся снизу.
Когда же подошел к берегу, закиданному шлифованной галькой, и присел на бревно, Волга так глянула в его глаза, что поверилось, будто и не расставался с нею. Запахи масла, краски, железа, рыбы, лука, сладковатый дух размокшей сосны в плотах, басовитые гудки пароходов, скрежетание землечерпалки, таскавшей ковшами со дна реки зеленоватый ил, урчание катеров; все цвета, от нежно-голубого до фиолетовой парчи мазутного пятна на воде, белобокое сияние теплоходов, говор людей, горячее взвизгивание торопливой татарской гармошки в кругу крючников, протяжная, медлительная, как река, русская песня, смех и возгласы – вся эта яркая, сильная и веселая жизнь втянула в себя Михаила, сделала его неотъемлемо своим.
По всему берегу, от ажурного железнодорожного сизого моста до далекой трубы хлебозавода, притерлись баржи и суда к дебаркадерам, когтистыми якорями вцепившимся в землю. Бесконечные текли конвейерные полотна с цементом, кирпичом, солью, бочками с рыбой, запасными частями машин. Мощная береговая фабрика, облитая солнцем, жила напряженно, весело и целесообразно.
Хорошо вот так, вернувшись с войны, сидеть на бревне, опустив босые потные ноги в воду, ни о чем не думая, как вон тот мальчишка в трусиках, закинувший удочку с плота.
Шумя, посмеиваясь косыми скулами, волна покачивала бревно, солнечные блики метались, на мгновение засматривая лукаво в глаза, а влажный ветер дружески, точно обнюхивая, щупал мохнатой лапой лицо и шею. Ярко догорал субботний день.
Михаил подошел к парому, встал в очередь вместе с большой группой рабочих – с детства знакомые худощавые, мускулистые люди с пристальным и прямым взглядом, независимой, свободной осанкой.
На паром медленно, сотрясая кругляши и доски настила, пошли грузовые машины со станками, резиновыми покрышками, с корзинами, полными огурцов. Охотники и рыбаки ехали вверх, за город, на полуторках, мотоциклах, лошадях, шли пешком. А Михаил стоял, облокотившись о перила, и все смотрел и смотрел бездумно на поток людей, на кудрявые воронки и пену.
– Спокойнее, девочка! – прикрикнул на лопоухую собаку маленький охотник с облупившимся красным носом.
И этого унес людской поток на паром.
– Дуняша, соль-то захватила? – громко и таким домашним тоном спрашивала пожилая женщина, точно она была у себя на кухне.
Узкоглазая чувашка с тугими румяными щеками ответила, неся на плече корзинку:
– Взяла.
И эти уплыли. Высокий, улыбающийся щербатым ртом рыбак в ватной куртке, распахнутой на потной загорелой груди, сказал весело, проходя мимо:
– А пожалуй, Федяшка, в аккурат к клеву подгребем.
– А то нет! Знамо, подгребем! – подхватил здоровый парень, поднявший над головой целый лес удилищ.
И этих унесло. Люди все шли и шли, и каждый, теряясь в толпе на пароме, оставлял в душе Михаила радостное впечатление неумолкающей жизни. Он последним вошел на паром. Как всегда это бывает на Волге, среди пассажиров оказались гармонисты и плясуны. И хотя тесно было на палубе, для плясунов нашлось место, и они плясали, пока паром, швартуясь к пристани, не встряхнул их на своей груди.
За дубами бронзой отливали рубленые сосновые стены родного дома, зеленела пятискатная крыша, а на шпиле ершисто ощетинилась проволокой метелка антенны.
Михаил перевел дух, погладил грудь, успокаивая сердце, не без робости открыл решетчатую с навесом калитку. Двери сеней примкнуты на цепочку. Снял через голову хомутину шинели, присел на скамеечку перед клумбой цветов. Закурил трубку, утвердив локти на коленях.
Давний, нерушимо строгий порядок отцовского дома чувствовал он в каждой мелочи: от крыльца до калитки текла песчаная дорожка с белыми камнями по краям, в гору от глухой стены дома поднимались дубы, а к Волге ниспадал густой обработанный сад. Курилась за вишняком баня, за ней играла река; пресное, освежающее дыхание ее докатывалось и сюда. Берег кинул тень мазутной черноты, и вода глядела из-за деревьев бездонным магическим зрачком. На далеком изумрудном займище рубили леса, расчищая дно будущего моря. Теряя свои зеленые кудри, грустно, старчески лысели желтые бугры островов. У серебряных чаш луговых озер дыбились рыжие костры рыбаков, линяющая пустошь небес всасывала голубые стояки дыма. Значит, в газетах не зря писали, что будут строить на Волге плотину. Если, конечно, не помешает война.
Михаил не вскочил, когда увидел меж кривоногих яблонь женщину с ребенком на плече; медленно шла она по извилистой тропе, и белый платок ее и кумачовая рубаха ребенка то исчезали за кустами, то снова появлялись все ближе и ближе к дому.
Михаил не сразу признал в круглоликой женщине жену своего покойного брата. Отрывисто всхлипнула Светлана, когда он обнял ее налитые плечи. Мальчишка надул губы, стукнул дядю кулаком по голове.
– Да это ж настоящий Костя! – воскликнул Михаил.
Невестка смахнула с ресниц слезы. Присев на скамейку, купая пальцы в светлых кудрях сына, стала рассказывать о своих детях так напористо, будто Михаил не верил, какие они хорошие и здоровые. Все ждут Михаила, блудного молодого человека, пусть он приготовится к головомойке. Сейчас мать и отец, Федька и Женька на рыбалке, Ленка, наверное, в школе, а Саня и Юра скоро вернутся – один с завода, другой из горкома.
Уложили Коську в плетенную из белотала качалку. На удивленный вопрос Михаила, почему мальчик так покорно лег и быстро заснул, Светлана ответила:
– Александр приучил… Вообще Саша все держит в руках. – И, улыбаясь, пригрозила: – Он и до вас руки протянет!
– Меня он, кажется, любит.
– Он всеми командует любя. Этак вполголоса. – И Светлана, приподняв левую бровь, подражая Александру, сказала баритоном: – «Ага, явился, милый братец!»
– А Юрка тоже слушается Саньку?
– Юрий не из таких, чтобы гладили его. Да и дома-то он только ночует. Оба вы с Юрием непутевые… не женитесь.
На веранде, обвитой корявыми дланями заматерелого виноградника, Светлана собрала деверю закусить, подсела к столу, загорелой до запястья рукой подперла щеку, покрытую, как персик, золотым пушком. Приветливо улыбались ее круглые карие глаза с маленькими бусинками зрачков, и было в этой доброй бабьей улыбке что-то такое, что смущало Михаила.
– У него тоже, когда он ел, уши немного двигались, – сказала Светлана. – Чем-то вы похожи на Костю… Да, о вас слава тут ходит, что вы опасный человек. Это правда?
– Я опасен лишь для самого себя.
Солнце потухло на ее щеках, скрылось за дубовой рощей, гаснущие отблески недолго калили докрасна оконце в бане, а потом сразу наступили сумерки. На веранде особенно густо темнел теплый воздух.
– Я тоже сейчас думал о нем, – сказал Михаил.
– Думал? А я никогда не перестану думать… о нем и о себе… Двое детей! А ведь я еще не старуха… Что делать? Ты брат мне, умный парень, подскажи, – покорно-просяще тосковал ее голос в мягком вечернем полумраке. И казалось Михаилу, говорит не эта женщина, а кто-то маленький застрял в кустах сирени и тихо и печально жалуется на свою сиротскую судьбину.
– Ну что я могу сказать тебе, милая Света? Беду нелегко со стороны рассудить, а когда она самого тебя ошарашит, тут уж никакие слова не помогут. И все-таки надо жить, терпеть, ведь не может же быть, чтобы смерть самого родного навсегда контузила живых! Тяжело, а жить надо.
– Я понимаю. Горько, милый мой, очень горько. Но я живу, работаю, детей воспитываю. А его нет и не будет. Страшно привыкнуть к этому! Забываться начала, а как приехал Федя да вот ты, так асе и кинулось в память…
Теперь ни жалобы, ни упрека не слышалось в ее смирившемся с несчастьем голосе. Сумерки до неузнаваемости стушевали лицо женщины. Слушая ее, Михаил покорно отдавался воспоминаниям детства, видя его в том грустном свете, который вдруг среди радости и дела вспыхивает в душе человека, когда он обнаруживает у себя первый испорченный зуб, седой волос на висках.
«Не Костя, так другой, может быть я, должен был умереть, и какая-то женщина должна остаться вдовой, а дети сиротами. Такова жизнь, и такой еще долго будет она… За наш век не расхлебаешь ни горя, ни страданий», – думал Михаил.
– В баню сейчас пойдете или отца будете ждать? – спросила Светлана и, не получив ответа, вздохнула: – Костя любил мыться в первом пару.
Заботливо собрала Светлана мужское белье и даже на крылечко вышла проводить деверя: радовала забота о мужчине.
Впервые за несколько лет Михаил пошел босиком по заросшей муравой тропе, ощущая ногами холодные брызги вечерней росы. И казалось ему, что каким-то чудом перенесся он в ту пору жизни, когда не было (или он забыл о них) ни сомнений, ни обидных оплошностей.
Дальнейшее произошло как-то внезапно. Все слилось в одно потрясшее его впечатление: встали перед глазами две кривые яблони, и за ними он увидел рыбаков у берега, на Волге загудела самоходка, и в то же время роса сильно обрызгала ноги, и в душе его что-то всколыхнулось. Со всех ног бросился он к рыбакам, глаза разбегались, отыскивая мать. Среди десятка мужчин были три женщины, их лиц он не видел. Но по тому, как защемило сердце при взгляде на маленькую женщину в брезентовой тужурке, в черном платке на голове, он понял: это мать. Во что бы ни была одета она, он все равно узнал бы ее по особенной манере держать голову. Прижал к груди седую голову, целовал лицо, пахнувшее рыбой и тем особенным запахом матери, который навсегда остался в памяти. Рыбаки расступились, и за ними стоял отец, широкоплечий, ладный, держа в руках осетра. Бросив осетра в общую кучу рыбы на брезенте, отец стал торопливо снимать пиджак, измазанный песком и чешуей, но, выпростав только одну руку, шагнул к сыну, обнял его, прикрыв голову пиджаком.
– Хорошо, спасибо, милой. Любава, вот он, гляди! – Отец взбодрил усы, и сухощавое лицо его с туго натянутой кожей на мослаках вдруг обмякло, глаза заморгали.
Прыжками подбежал молодец в тельняшке.
– Мишка!
– А, Федька!
Посматривая то на парней-молодцов, то на товарищей, обняв жену, Денис ронял густым баритоном:
– Орлы! Крупновых много, всех их никакая сила не истребит. Очень хорошо! Ну, товарищи, делите сами осетра, а мы домой. Ясаков, командуй!
Пожимая толстыми плечами, Макар Ясаков сказал:
– Делить его нечего: угощай ребятишек!
– Верно, Степаныч, бери осетра.
Михаил шел рядом с матерью, заглядывая в лицо ее.
– Мамака, ты не хвораешь?
– Жива-здорова. Зимой прихворнула, это когда от тебя и Саньки писем долго не было… Был у нас в гостях Костин товарищ, говорил… – Плечи матери опустились, обветренные губы морщила горькая улыбка.
У тропинки, обняв яблоню, плакала Светлана.
XI
Во дворе на летней печке мать и невестка готовили ужин, отец колдовал с вином в погребе, а Михаил и Женя, одетые по-праздничному, расставляли на веранде стулья. Федор, как заправский корабельный кок, накрывал на стол, проворно бегал то в дом, то в сад к печке, то на погреб, подметая широким клешем землю, носил тарелки, графины. Женя заглядывал в лицо Михаила, доверительно рассказывал:
– Мама-то молодая, хочет жениться, а я не против. Он хороший, папин приятель, лейтенант. – Женя умолкал, а потом снова продолжал: – Конечно, если вы навсегда приехали домой, то я никуда не поеду. Будем жить в светелке.
К ногам Михаила упал алый цветок, из-за листьев виноградника смотрели на него отчаянные глаза. Потом они вдруг исчезли, точно ветром распахнуло парусину на дверях, и на веранду влетело светлое существо в полосатой майке, короткой юбочке и тапочках на босу ногу.
– Разрешите с вами познакомиться, Михаил Денисович. – Девушка поклонилась, коснувшись рукой земли. – Лена Крупнова!
– Ленка? Это ты такая… такая. А?
– Длинная, да? – Она встала рядом с братом. – Господи, выше тебя! Ну зачем я такая, верста столбовая?!
– Ты красавица! Вылитая мама, только ростом в отца.
– О брат мой, я представляла тебя совсем иным! Но все равно буду любить…
Лена прижалась щекой к его лицу. Желтые волосы, загорелое тонкое лицо пахли летним зноем, цветами.
Женя поначалу снисходительно смотрел на эту сцену, а потом, взвизгивая, обнял дядю и Лену.
А Лена расспрашивала Михаила о Москве, сама горячо и сбивчиво рассказывала о подругах, о пляже, о каком-то кабинете в саду, который приготовила она «для творческой работы Михаила».
– Я тебе дам целую сотню сюжетов. Только пиши!
Юрий и Александр пришли вместе, сияя розовыми после бани лицами, Александр молча, сердечно пожал руку Михаила.
– Вот это пополнение в крупновскую гвардию! – Юрий снял со своей шеи полотенце, накинул его на шею Михаила, притянул к себе, прижавшись горбатым носом к носу брата, как это делал давно, в детстве. – Ну, как нашел крупновский корень?
– Потом, потом расскажу, Егор.
– Вот и дождались мы с матерью, – сказал Денис. – Налетай, ребята, на закуску, пока подешевела!
Мать, Лена, Светлана и Женя угощали Михаила наперебой, лаская его глазами. И он устыдился своего прежнего безразличного отношения к родным. Сейчас произошло с ним то же самое, что случилось в детстве, когда он, неудачно ныряя в реку, глохнул от попавшей в ухо воды, а потом прыгал на берегу на одной ноге, склонив голову набок, и вода вытекала из уха, и вдруг начинал слышать лучше прежнего. Теперь внутренние пластинки, мешавшие ясно видеть и слышать, отодвинулись. И бессвязные ласковые слова, улыбающийся белозубый рот Ленки, руки матери, гладившие его руку, счастливая удовлетворенная улыбка отца из-под усов, веселые братья – все вдруг показало ему, что его любят таким, каков он есть, – дурным, несуразным. Окинув взглядом стол, уставленный свежей и вяленой рыбой, мочеными яблоками, ягодами и луком, он невольно сравнивал свою неустроенную жизнь с жизнью в отцовском доме. Да, тут все лучше, все добыто своими руками, чистое, свежее, пахнущее соками родной земли, возделанной трудом многих поколений. И теперь казалось ему, что стоит поселиться под крылом отца, поступить на завод, зажить суровой и правдивой жизнью труженика, как уже никакие ошибки с ним не случатся. Жизнь отца, матери, братьев представилась ему теперь не обособленной, а продолжением бесконечной жизни бесконечного множества разнообразных людей, и еще он подумал, что люди эти близки и нужны ему, потому что он крепко связан с ними не только родством крови, но и еще чем-то более сильным и глубоким. И свое прежнее он не принимал больше только за ошибку: то была жизнь со всеми ее сложностями и противоречиями. И никогда от прожитого не уйдешь, да и уходить не надо. И новую жизнь не начнешь без прошлого, хотя было в этом прошлом и постыдное.
– Мама, батя, братцы! – пьянея от вина и возбуждения, кричал Михаил. – Никакая сила не вытащит теперь меня из дому. Только вы не гоните меня. Не погоните? Я не хочу, чтобы меня отпускали.
– Ну что ты говоришь, сынок? – сокрушенно вздохнула мать, боясь, что сынок опять начнет опасно чудить. – Все для вас, живите дружно. Женитесь, детей растите.
– Я виноват во всем. Если бы вы знали, сколько за мной грехов накопилось!
– Да ну? – весело удивился отец.
– Да, много ржавчины. Вон Саня знает все.
– Хватит тебе исповедоваться-то, – твердо отрезал Саша. – Искупаешься в Волге, она смоет всю окалину.
В садике зазвенел девичий смех, какая-то кокетливая поманила:
– Море, выдь на минутку из берегов!
Федор ушел, белея в темноте мичманской фуражкой. Следом ушла Лена. Светлана, смочив духами свою белую шею, торопливо сбежала по ступенькам в сад, будто опасаясь, что ее задержат.
Денис опустил пониже пампу с голубым абажуром, откинулся в плетеном ивовом кресле.
– Не устал с дороги? Ну, тогда расскажи, сынок, как воевал.
– По-всякому, отец, воевали. Да я уж и забыл. Как увидел Волгу, попал в дом родной – прошлое отодвинулось далеко. Саша-то разве не рассказывал?
– Саня еще не разговорился, что-нибудь через год скажет. Он привез кусочек брони от нашего разбитого танка.
– И еще головку бронебойного снаряда неприятеля, – сказал Юрий. – Снаряд немецких заводов. Хорошая сталь! Хейтели делали для финнов снаряды. – Юрий склонился к уху Михаила, закончил шепотом: – Костю убила тоже хейтелевская пуля. Чуешь, какие узлы, какой еще не решенный спор!
Лежавший на пороге веранды Добряк вскочил и стариковским махом охранителя крупновской семьи метнулся во двор по частоколу светотеней.
Вошел в белом кителе Савва. На минуту Михаил почти исчез в его широких объятиях. От рук и груди Саввы пахнуло железом и мазутом.
– Значит, по-всякому воевали? – заговорил Савва. – Ну, ну, расскажи. Послушаем. Нас это касается, – он налил рюмку коньяку, кивнул раздвоенным подбородком, выпил. – Говори, Михайло!
Но мысли Михаила уже лихорадочно работали над тем, что сказал ему Юрий: о злой роли Хейтелей, бывших хозяев здешнего завода, в судьбе Крупновых. Рождение в тюрьме, каторга отца, смерть Кости, боец с отрезанными ногами, гибель молодых парней у дотов – все вязалось в одну тяжелую железную цепь.
– Ей-богу, моя информация субъективная, – сказал Михаил.
– Объективное-то нам малость ведомо. Ты выкладывай просто, от души. Разберемся, – подзадорил Савва. – Старикашка полковник Агафон Иванович Холодов уже просветил нас насчет стратегического значения нашей победы. Восторгался боевыми успехами нашей подшефной Волжской дивизии.
Имя Холодова разбередило в душе Михаила боль, пережитые унижения перед Верой, сознание своего позора.
– Сначала воевали плохо, мешал излишний энтузиазм. Целыми батальонами ходили в атаку на доты. Много погибало… Может, это только на нашем участке – я не знаю, я рядовой. И по должности и по характеру рядовой.
– Разве у вас не было артиллерии? – возмутился Савва.
– Пушки были, а инициаторов атаковать еще больше было. Лежат в цепи, и вот, не дожидаясь приказа командира, какой-нибудь энтузиаст, вроде меня, вскакивает и орет: «Ура! За Родину! За мной!» Все встают и бегут. Нельзя же отставать, когда за Родину побежали! – с затаенной внутренней болью сказал Михаил.
– Где же командиры были? К чему такой произвол? – спросил отец строго.
– Считалось непатриотичным сдерживать горячих. А они дезорганизовали управление войсками. К тому же ни одна армия в мире не встречалась с такими мощными укреплениями среди лесов, скал, валунов, озер, в суровые морозы и метели. Недаром о Западном фронте на время все как бы забыли. Внимание приковал Карельский перешеек. Там испытывалось искусство немецких, английских, французских и американских инженеров, построивших линию Маннергейма. На первых порах не ладилось, а потом приехал Валдаев, и дело пошло.
– Валдаев – видный красный полководец, – сказал отец.
– О нем даже песни поют, – добавил Юрий.
– Начинай, я подтяну. Мне не привыкать петь с чужого голоса.
– Ого, да ты, Михайло, оказывается, не прежний теленок, – сказал Савва.
Непривычная взвинченность Михаила насторожила Любовь. Положив руку на плечо сына, она сказала:
– Ты очень впечатлительный.
– Да мне что, мама! Если хотите знать – нет худа без добра. Хорошо, что хейтели испытали нас огнем и железом в малой войне.
– Уберем со стола и займемся делом. Хочу поделиться с вами кое-какими мыслями о своей работе, – сказал Юрий.
Михаил встал, не глядя на родителей, хотел уйти, но отец удержал его за руку.
– От своих у нас секретов нет.
– Тем более от солдата, – подхватил Савва. – Да, кстати, почему ты беспартийный, Миша?
– Не дорос. Не вижу пользы от себя для партии. Малодушен. О таких говорят: видно ворону по полету, а добра молодца – по соплям.
Дядя, отец и Юрий придвинулись к столу, сблизив рыжие головы, Михаил сел подле матери, вязавшей шаль. Покуривая трубку, отец поглядывал на Михаила с улыбкой. Ничего интересного для себя Михаил не ждал от этих «деловых, партийных» разговоров. Всегда и всюду, казалось ему, говорили одно и то же: недостатки, промахи, исправить, поднять. И так без выпряжки, без передыха много лет. В конце концов все может надоесть, даже героическое. Ковыряясь ногтями в своих обмякших после бани мозолях на широкой короткой ладони, он исподлобья глядел на Юрия. Тот говорил медленно, очевидно сдерживая внутреннее волнение, ноздри раздувались, темнели голубые глаза. И постепенно открывалась Михаилу неведомая ему жизнь и работа родных людей…
Когда-то Юрий думал, что не сумеет сработаться с Тихоном Солнцевым в промышленном отделе горкома партии. Так оно и получилось. Солнцев грозил снять с него стружку, если плохо поведет дело. Уж что другое, а стружку снимать он умеет. Скольким поломал жизнь! Юрий не то что боялся, а как бы опасливо присматривался к Солнцеву. Добрый от природы, но огрубевший и ожесточившийся в жизни, Тихон лихорадочно изменчив в своих отношениях с людьми: то безжалостно суров, то напоминает порой предшественника Саввы на заводе: как стена резиновая, хоть головой бейся об нее – не прошибешь и не зашибешься.
«А что делал я, когда с Юрки стружку снимали? – подумал Михаил. – Кажется, спорил с критиком о том, почему одни ворчливо поучают, другие выслушивают их грубость. Ага… значит, брат хотел, чтобы с него требовали».
– Сначала Солнцев заявил: «Я тебя, парень, выпускаю на оперативный простор. Вторгайся в жизнь заводов, изучай, вноси предложения на бюро. Ты инженер, тебе на рычагах держать руки». Я поверил. Две недели не вылезал из цехов шарикоподшипникового. Вместе с парторгом и директором подготовили материалы на бюро горкома. Завод нуждался в срочной помощи. «Хорошо, изучу ваш документ», – сказал Тихон Тарасович. И до сих пор изучает. Стыдно после этого встречаться с рабочими «шарика». Нашему комбинату позарез нужны кирпичи, цемент. Что ж сделал Солнцев? Нажал на рычаг, и материалы потекли на строительную площадку для Театра музыкальной комедии. Тут-то мы и сшиблись с Тихоном… Сдался, но потянул стройматериалы для театра с других объектов. А эта новая, недостроенная парадная лестница к Волге! Сколько всадили в нее бетона, металла! Страсть как хочется Солнцеву, чтобы в городе – у него! – была самая красивая на Волге лестница. Вот, мол, какой в этом городе руководитель! Бьет на внешние эффекты, фасадом любит ослепить. Недаром он заводские районы до сих пор называет окраинами. Львиную долю средств расходует на благоустройство центра города. И нелегко расстается Тихон с тем, что ему по душе. Каждый день ездит на строительство промышленной выставки, все просит, чтобы арочки были повоздушнее. Втридорога встанет нам эта преждевременная затея. И поди ж ты, убедил вышестоящих товарищей, что выставка нужна именно сейчас! Один раз удалось сломить его, поехали на станкостроительный. Но дальше заводских ворот не двинулся: лужа помешала. Остановил машину среди лужи, пальцем поманил директора. Тот подошел прямо по луже. Минут двадцать читал ему Тихон нотацию. «Не приеду к тебе, пока дорогу не наладишь». Лужу ликвидировали, но Тихон забыл о заводе. А как рабочие ждали! Я в их глазах трепачом оказался. А сколько жалоб заказчиков на ваши заводы по месяцу лежит под сукном! И соседям не любит помогать, боится, как бы не обогнали наш город. Вот вам и оперативный простор! К черту, на холостых оборотах я работать не привык! Временами порывался уйти на завод, встать к мартену. Но это значило бы умыть руки, закрыть глаза, пойти на сделку с совестью. А посмотрели бы вы, как проходят заседания бюро! Трехчасовые речи «хозяина», длинные решения, похожие одно на другое, как близнецы. И что удивительно: старик минуты не сидит без дела. Приходит в горком чуть ли не раньше уборщиц, остается до глубокой ночи, а то в пионерских лагерях, у костра, держит речь с красным галстуком на шее; в пригородном плодово-ягодном совхозе дегустирует вина. Часами беседует там, а принять изобретателей, рационализаторов времени не находит.
Создалось ненормальное положение: инженеры, парторги, рабочие идут теперь, минуя секретаря, в промышленный отдел. Солнцев возмутился, обвинил работников отдела в подмене власти и все, до мелочей, прибрал к своим рукам. Без согласования с ним горсовет даже комнаты не может дать кому-нибудь. Нет недостатка в красивых словах о творческой инициативе, о человеке, на деле же пугает и мнет, и временами кажется, что сам уж не осознает этого. Он опасен тем, что, пережив себя и свое время, не уходит на покой, проникся подозрением к товарищам. А сейчас нужно решительно восстанавливать и укреплять доверие между людьми.
Савва заметил с усмешкой, что-де у многих из нас есть кое-что похожее на Тихона Солнцева, ибо мы – сыны времени сложного и великого.
– Поговорим потом и о тех, кто чувствует себя родственным Тихону Тарасовичу, – сказал Юрий. – На днях схватились с ним почти насмерть: не советуясь с нашим отделом, он стал назначать на стройки и заводы работников по своему усмотрению. Пригляди, Савва Степанович, за своим начальником строительства, этаким пожилым красавцем. Как бы не подвел тебя. Есть у меня такое подозрение, что на руку нечист.
– Я умею бить по рукам, – бросил Савва.
Не все понимал Михаил, что скрывается за словами «местничество», «однобокий генеральный план города», «дачные настроения» товарища Солнцева. Но одно чувствовал: устарел этот человек и, кажется, нужно ему помочь уйти на покой. Он видел, что между братом и Солнцевым идет упорная борьба и миром эта борьба кончиться не может. Борьба эта обострилась из-за каких-то кредитов распределения средств не по назначению.
Когда Юрий говорил об этом, отец как-то особенно пристально посмотрел на Савву. Дядя опустил ястребиные глаза. Юрий сказал, что обо всех обстоятельствах дела он уж написал в ЦК. Мать встревожилась: только бы, боже упаси, он не примешал сюда Юлю! Юрий коротко ответил: с ней все покончено. Она захлебывается счастьем с Мишкиным приятелем, Толькой Ивановым. Еще бы! Человек энциклопедического дарования, этот Иванов.
Как бывало в детстве, Юрий и Михаил легли спать в саду, в беседке, постелив тюфяки рядом. Долго разговаривали, перемешивая воспоминания о прошлом с тем, чем жили и о чем думали сейчас.
Очевидно, Юрий все-таки не вырвал из сердца Юлию Солнцеву, мучился и уже этим одним был близок и дорог Михаилу.
– Миша, тебе непременно надо побывать на литературном четверге. Там бывает Юля.
«Он хочет, чтобы я познакомился с Юлией. Пойду», – подумал Михаил, прислушиваясь к невнятному, тяжелому бормотанию вечно работающей Волги.
XII
Михаил был доволен тем, что сделал первый шаг к новой жизни – поступил контролером-мотористом на главный конвейер. Тут собирали гусеничные тракторы, а он вместе с другими мотористами испытывал работу моторов на стенде. Однажды, оглохнув от рычания моторов, он вернулся домой, сел в беседке и залюбовался Волгой.
После недавнего ураганного ливня установились тихие дни. Спокойствием своим Волга напоминала едва колышущееся бархатное полотно. Но вот, сверкая стеклами, прошел щеголеватый теплоход, побежали косые волны, и снова отливает золотом проутюженная текучая гладь, выпрямляются отражения деревьев и домов. Такой же вот покой овладевал и сердцем Михаила, хотя все еще не выветрился из ушей шум моторов.
Подошла Лена в белом фартуке, села на перила.
– Почему тебе никто не пишет? – опросила она, тепля улыбку в уголках рта. – Странно! Прожить столько лет и не иметь друзей… – Умолкла, заметив, как потемнело рябое лицо брата.
– Избаловали тебя, Лена! – Михаил сам удивился своему скрипучему голосу.
– Видно, судьба моя – слушать нотации. Эх, братка, и ты такой же моралист, как уважаемый Александр Денисович!
– Александра не тронь! Мы с тобой в подметки ему не годимся.
– Не слишком ли дорогой товар для обуви? Не сердись. У меня что-то есть для тебя. – Лена прижала ладони к груди. – Угадаешь – отдам.
– Письмо.
– Ну как это ты сразу угадываешь? Нехорошо! А знаешь, письмо от Веры Заплесковой.
«Аккуратная: пригрозилась еще письменно разжевать, почему я плохой, и исполнила угрозу. Но я увернусь от этого булыжника, брошенного вдогонку», – подумал Михаил.
– Читать не буду, – сказал он.
– О, братушка! Ты начинаешь мне нравиться. Мне было обидно за тебя. – Лена извлекла двумя пальцами зеленый конверт из-за пазухи, долго всматривалась в почерк. – Эта твоя Вера плохая, холодная. Так пишут только крохоборы: каждая буква выписана, вылизана… Может быть, все-таки прочитаем?
– Нет.
– Сжечь?
– Жги. – И Михаил чиркнул спичкой.
Лена несколько раз подносила письмо к пламени и тут же отдергивала.
– Не могу, Миша. Отдай мне письмо, а?
– Если хочешь научиться жестокости, бери!
Лена выхватила из его рук спички, присела на корточки. Письмо горело нехотя, листочки кудрявились, пепел вился над головой Лены. Михаил покуривал трубку, скосив глаза на бледное лицо сестры.
– Плохая она или очень хорошая и красивая, но отныне я ее враг на всю жизнь! А если ты смалодушничаешь, напишешь ей, я перестану уважать тебя. – Лена растоптала ногой осевшие на пол хлопья пепла и, не взглянув на брата, вышла из беседки.
У яблони остановилась, одной рукой держась за ствол, другую положив на темя. Михаил смотрел на ее острый детский локоть, и ему было стыдно от колкого разговора с ней, от глупой показной твердости при сжигании письма. Вдруг сестра повернулась к нему, и в этом порывистом движении почуялось ему что-то недоброе.
– Дикарь! Комик! – крикнула она и убежала, не оглянувшись.
Поднялась в светелку к Александру.
– Какие мы гадкие люди, Саша! Он-то зол, ну, а я, дура, что сделала, а? Ужасно подло. – Лена рассказала, как сожгла письмо.
– А письмо от кого, говоришь ты?
– От этой самой Веры…
– Вера? – спросил Александр, и Лене показалось, что губы его озябли, шевелились непослушно.
– Саша! Тебе-то что? А-а-а… Я хочу ее видеть, Саша. Я никому не позволю унижать моих братьев…
– Лена, ты преувеличиваешь. Иди готовь обед. А Веру… познакомишься с ней – полюбишь.
– Я поклялась ненавидеть ее, – ответила Лена, уходя из светелки.
К Михаилу подошел Федор с лопатой и гармошкой, напевая вполголоса:
И садились на песочек, на желтый песок…– Михайло, тебя вызывает генерал.
– Какой еще генерал?
– Сам Александр Денисович. Я уже стоял перед ним навытяжку, получил наряд: копать дренажную канаву. Товарищ генерал считает, что у меня избыток животной силы, что я могу от безделья натворить глупостей. – Федор повесил гармонь на сучок дуба, начал рыть канаву.
Из сеней, ведя за руку маленького нарядного Коську, вышла Любовь Андриановна в праздничном коричневом платье; из-под полей соломенной шляпы улыбчиво светились глаза.
– Мама, чего бы перекусить? – спросил Михаил.
– Не знаю. Я, сынок, курортная дама с сегодняшнего утра. Саша объявил: «Мама, иди в очередной отпуск, а домашними делами займется Лена». Вот и идем с Константином Константиновичем гулять… Да, ты вчера передал мне деньги, возьми их, Саня велел.
– Меня потешает, как все вы побаиваетесь Саньку. Я поставлю его на место!
Михаил поднялся по внутренней винтовой лестнице. Перед раскрытыми дверями светелки постоял с минуту, проникаясь невольным уважением к этому опрятно и строго прибранному жилищу меньшого брата. Окно наполовину завешено полотняной шторой. За столом перед чертежом сидел в трусах, спиной к дверям, Александр. Не спеша убрал он готовальню, чертеж, подвинул Михаилу стул, а сам встал у книжной полки, скрестив руки на груди.
Михаил положил на стол деньги, но Александр силой засунул их в карман брата.
– Сейчас тебе шайбы нужны, – сказал он. Лицо его озарилось кротким и теплым светом спокойных глаз.
– Милый Саня, я уже старик, ты молод. Прошу тебя, купи себе костюм на эти деньги, а?
– Нарком обороны приготовил для меня наряд получше.
– И тебе хочется?
– Воевать все равно придется. Дядя Матвей намекал. Лучше уж со знанием дела, с толком, с расстановкой.
– А я не хочу, Саша. Не люблю военную жизнь, не люблю войну. Убьют – ладно, а вот изувечат… И будет тебе жизнь в тягость. Не могу прикидываться дураком и, насилуя себя, усматривать в шагистике высшую мудрость жизни. Один случай открыл мне глаза на многое. Понимаешь, стою в строю однажды, сержант уставился на меня, и в глазах у него ужас, потом презрение, будто видит он самое последнее, падшее существо. Я черт знает что подумал, а оказалось всего-навсего незастегнутой одна пуговица гимнастерки. В общем, добровольно я не солдат.
– Разные мы люди, братка, – спокойно сказал Александр. – О главном давай поговорим. Скоро Федя и я покинем дом. Хочу знать: в семье останешься или опять уедешь?
– Есть ли толк от моего пребывания в семье?
– Пока толку маловато. Поживешь – все наладится. Итак, ты останешься со стариками, с Леночкой, Женей и Костей. Сноха вышла замуж, сегодня уедет.
– Лучше бы мне идти, чем тебе, Саша.
– У каждого свой долг, и никто его не выполнит за меня или за тебя.
«Светло и ладно в душе его. А ведь я в его годы знал такое, что рано мне было знать!» – подумал Михаил.
За ужином Александр объявил родным, что через три недели его призывают в армию. Посидел минуту и ушел в светелку.
– Не повезло Сашке: не попал на флот, – сказам Федор.
Михаила раздражало детское хвастовство мичмана. С боевитыми нотками в голосе Федор ораторствовал, блестя белозубой улыбкой:
– Моряки – цвет вооруженных сил. На корабле рядовой матрос с образованием. Морской кок равен сухопутному полковнику. – Он любовно погладил золотые шевроны на рукаве. Лена не сводила с двоюродного брата восторженного взгляда и преднамеренно не замечала Михаила.
– Вчера я отрекомендовался представителю царицы полей, Светланиному супругу: мичман флота! Так он вскочил. А ведь лейтенант.
– Железная у моряков дисциплина: один за всех, все за одного! Рабочих много на флоте, – сказал Денис.
В каждой черте крепкого загорелого липа Федора трепетала молодая рьяная сила, не знающая сомнений.
– На корабле чистота! За всю службу только один случай был, – Федор посмотрел на женщин. – Извините, тетя Люба, за вульгарность: был случай – обнаружилась единственная вошь на всю бригаду торпедных катеров.
– Где же им там завестись, – с легкой иронией сказала Любовь Андриановна, – воздух чистый, воды много.
– Так об этом случае сообщили самому адмиралу как о чрезвычайном происшествии! Насекомое не убили, а посадили в баночку, как заморское чудо, и отправили на берег для лабораторного исследования…
Федор снял китель, засучил рукава полосатой тельняшки и старательно стал вписывать новую морскую песенку в альбом Лены. За верандой вполголоса переговаривалась Лена с подругами, боясь спугнуть вдохновение моряка.
Брат и сестра ушли. Михаилу захотелось метнуться куда-нибудь, чтобы вырваться из тисков железной тоски. Ничего интересного пока не было в новом образе жизни. И меньше всего было той свободы, которую искал. Чувствовал, что братья и родители не понимают его, а если и поймут со временем, то не разделят с ним его настроений. Ушел в беседку. Над поселком сомкнулся сумрак, душный, тяжелый. Наплывали тучи, за Волгой над темной степью глухо рычал гром.
Отец принес из погреба кувшин холодного пива, мать – на деревянной тарелке воблу. Зажгли свечу. Она потрескивала, пламя испуганно металось. Денис снял пиджак со своих костлявых плеч. Мать села на ступеньки.
– Хвораешь, сынок? Глаза у тебя скучные.
– Ты всегда был немного чудной, но скучным, придавленным не был. Парень в силе, а гулять не ходишь, все что-то думаешь. Даже Федя не мог тебя поджечь, а уж на что огневой, веселый. Недоволен жизнью? – спросил отец.
Жалко было Михаилу этих старых людей, любивших его, но он не знал, о чем и как говорить с ними. А за Волгой все так же угрюмо-раздражающе гром глушил степные просторы, поджигала сухая гроза темный полог неба.
– Мне скоро тридцать лет. А что я сделал? Два раза выстрелил в шюцкоров. Эх, да стоит ли говорить! Расскажи, отец, о себе. Твоя жизнь настоящая.
– Какой же интерес у тебя к моей жизни, если ты свою считаешь пустяком? Отмахиваешься от нее, как от комаров. Ну что ж, я доволен пройденным путем. С матерью мы жили дружно. Дети здоровые, молодец к молодцу. Как не радоваться? И нам, старикам, есть уважение от народа. – Денис усмехнулся в усы, а Михаил не понял: над собой или над ним смеется отец. – За сорок пять лет я сварил тысячи тонн стали. Вон Федя хвалит корабли. А мне приятно: и моя сила, мое умение в них заключены. Для уныния у меня нет причин, если говорить в целом о жизни. А настроения всякие бывали…
– Счастливый!
– Опять хитро подвел, Михайло. Я-то, скажем, в простоте душевной считаю, что недаром калачи ел, а ты поглядишь с высокой колокольни и скажешь: ну и свин, сделал на полтину и доволен. Так, что ли?
– В моей жизни, как в пустыне: ни кустика, ни травинки.
Михаил стоял рядом с высоким отцом. Лицо мягкое, глаза беспомощно косят. У отца сильный подбородок, тугие, железные скулы, орлиный взгляд.
– Вредно иметь столько свободного времени. Я всю жизнь, как маховое колесо, крутился и не мог долго разглядывать себя. Остановлюсь, когда вот это перестанет стукать. – Денис прижал ладонь к сердцу. – Вон она, Волга, вечно работает, не останавливается для лишних раздумий. Застойная вода, наоборот, все стоит и думает, дремлет, оттого она и плесневеет. Дрянь в ней всякая заводится.
– Запутался в чем-то, споткнулся где-то. Да вам, наверное, Саша рассказывал о моей греховодной жизни.
– Что ты? Какие же особенные грехи у тебя, Миша? Пьешь? – спросила мать.
– О всех не скажу… чтобы не гордились, мол, всего знаем. Но одну беду назову: женщина. – Слово «женщина» Михаил произнес с такой шипящей злобой, что отец и мать смущенно потупились.
– А кто же их не любит! – воскликнул Денис, подмигнув жене. – Без подруги хлеб горек, не ясно солнце. Половиной зовется недаром.
Темная краска долго не отливала с испятнанного оспой лица Михаила.
– Э-эх, да нечего обо мне толковать! – Михаил пропаще махнул рукой.
Денис поймал его руку и, заглядывая в глаза, участливо спросил:
– А может быть, лучше думать о жизни других, и тогда веселее будет?
Михаил нахмурился, закусив трубку.
– Куда я иду? Впрочем, я никуда не иду, я попал в какой-то круговорот: принимаю себя не за того, кто я есть на самом деле. Часто думаю о смерти. Юрий говорит, о смерти думают больные или дураки. Я здоров, дураком назвать себя не хочется. Это сделают друзья.
– Запутался, заврался! – жестко бросил отец.
Михаил потер лоб.
– Не то я хотел сказать. Общество не ошибается, как и сама матушка-природа. Так вот, я хочу всем сердцем познать и разделить радости и горечь, правду и заблуждения нашего времени. А между тем у меня ни черта не получается… Скверно себя чувствую, временами так больно, будто бегу куда-то по гвоздям. Вот и все.
– А по-моему, это только начало твоей дороги. Борись! Не словами, слова раздражают людей больше, чем дела. Возражают делом, – сказал отец, а мать добавила:
– Человек склоняется перед силой деяния.
Михаил рассказал о своих литературных неудачах, о том, как жестко критиковал его один умный друг: мод, смерть в твоих творениях очень безобразна, а должна быть красивой.
– Врет твой умный, – сказал отец. – Где это видел он красивую смерть? Девка, что ли, она, смерть-то? Дурак, право, дурак! Дай мне адрес этого хвалителя смерти. Придет она ко мне, а я ей скажу: «Ненавижу я тебя, глупая и злая ведьма, иди вот по этому адресу к своему полюбовнику – тебя он считает красивой». А ты, Миша, живи своим умом. Угождать другим – терять характер. И жизнь возненавидишь в таком разе.
– Жить своим умом не позволяет кое-что. Например, сам себе мешаю, мое казенное мышление мешает. Вроде могу, но не смею. И все оглядываешься то на Гитлера, то на самураев: а вдруг брякнешь такое, что повредит нашему человеку. Ему и без того нелегко строить, себя ломать, вытаскивать из грязи. Да ты, мамака, читала мои рассказы, ну разве не чувствуешь трусость мою, а?
– Знаешь, Миша, брось пока писать о таких, как Юрий, вообще о руководителях. Не знаешь ты их, далек от них. Добрым легко быть со стороны, а человек, облеченный властью, тяжелый для других. Власть не может гладить по шерстке. Редко кому нравится, чтобы им командовали, повелевали. К тому ж начальники, как характеры, самолюбивы, про них что ни скажи, все кажется им недостаточно умным. Думай о тех, кого знаешь, пиши хотя бы о себе, Миша.
– Вот и я ему говорю то же самое! – послышался голос Юрия, входившего в беседку.
– Мой жизненный опыт лежит за пределами искусства. Я не ударник, не профорг – значит, не герой.
– Ну-с, философствуйте, братцы, а мы с матерью на боковую, – сказал Денис и, улыбнувшись, добавил: – Лишние разговоры все равно что дизентерия.
– Без крику дети не растут, – возразила ему Любовь. – Поспорьте, ребята.
Родители ушли.
– К черту разговор! Без того знаю: слаб и глуп я. Послушен указующему персту и директивному басу умных. Как попугай твердил, что в наших условиях нет места бытовому треугольнику: я люблю ее, а она другого.
– А разве измены свершаются при помощи какой-то другой геометрической фигуры? Уж если «она» разлюбила меня, то, верно, полюбила «его», – сказал Юрий.
– Что ты, дитя! Нет сейчас ни измен, ни жуликов, ни дураков.
– Но ты этому не веришь, Миша.
– Велят – верю. Я же – Кузьма Гужеедов. Дрессированный осел… Я хочу забыться… Нет ли у тебя на примете этаких простых и веселых? Кроме смеха и песен, мне ничего от них не надо. Только, понимаешь, такие… чтобы не было у них фантазии.
– Но почему же непременно без фантазии? – с улыбкой спросил Юрий.
– Женщины с фантазией опасны: они создают в своем воображении твой неправдоподобный образ, потом сами страдают, тебя терзают за то, что не похож ты на их фантастического героя.
– Значит, нужны девушки прозрачных идеалов, простых характеров, а?
– Тертых калачей не нужно. Тем более нахальных.
– Не пойму тебя, – вздохнул Юрий с отчаянием всесильного, вдруг постигнув свою беспомощность.
– Тоска у меня. Вот и все.
– Тоски я не понимаю. Я люблю жизнь, девушек люблю, столкновение, борьбу. Вот моя мотнулась куда-то на проселки, вошла, так сказать, в психологическое пике, но я чую: совсем не уйти ей от меня. Пока живы, будет кружить в пределах видимости. И хоть иной раз убил бы ее, а все ж другую мне не надо. «Боже, убери ту, которую выдумал!» Но это – желание удержать. Да, Миша, очевидно, наше представление о счастье всегда оказывается выше, шире, объемнее, чем само счастье. У тебя, видно, этот разлад. Ты идеалист, Мишка. Ударил первый морозец – и цветы твои повяли. Вот и психологическое недомогание, вот и чудишь. Ну, что уставился на меня?
– Думаю о неточности некоторых поговорок. Говорят: глаза – зеркало души. Сейчас у тебя глаза как дурные фонари на порядочном доме.
– Неудачники, теряя любимых, обретают способность острить. Правда, не всегда удачно. Чаще из них получаются закругленные дурачки.
– А я сейчас ничего так не хочу, как, глупея, закруглиться.
Юрий уверенно обнадежил брата:
– При твоих способностях это сделать нетрудно. Эх, Миша, ни черта ты меня не знаешь. Вообще ты никого не знаешь, живешь в тумане. Вчера ты говорил о своей Вере выдумку, будто она бог знает как романтична. Ерунда! Женщины все реалистки. Романтизм у них внешний, как завитые кудри. Инстинкт материнства – серьезное противоядие против золотухи мысли.
– Я идеалист, ты прав. И хочу покончить с этим раз и навсегда. Сердце горит. Остудить надо. Да не так, как сталь в томильных колодцах, а сразу в холодную воду – и шабаш!
– А я против психологических экспериментов, против убийства робости и чистоты, за которые я люблю тебя. Мы очень разные люди, Миша, очень. И может быть, поэтому тянет меня к тебе. Не забудь сходить на собрание литераторов. У Солнцева.
…Михаил часто просыпался, всякий раз видел над собой грозное темное небо. В душе была все та же отрешенная настроенность. На рассвете услышал чей-то смех. Непонятны и странны были ему этот смех и это черное небо.
– Лена, гость-то наш вот где спит, – сказал Федор, – давай разбудим, а?
– Ну его, непонятный он какой-то!
– Верно, малохольный.
Когда заглохли их осторожные шаги, Михаил подумал: «Сестра – пустая девчонка, гуляет по садам, хвост набок. А я, дурак, разделил участь всех неудачников».
Мысль, как слепой в потемках, наткнулась на события последних дней, и он подумал: «Война, видимо, не за горами. Ну и пусть, она бы разом решила: или погибну, или в люди выйду. А жить так, без славы, без чести, я не могу».
XIII
Михаил не ошибался, говоря как-то Александру, что он и родители далекие, если не чужие, по духу люди. И все-таки казалось, что он несколько преувеличивал эту отчужденность, пока однажды не убедился: одно и то же явление расценивают непримиримо по-разному. Это открытие было для него несчастьем. Как-то после утренней смены Михаил почти насильно затащил отца в редакцию заводской газеты.
– Для меня очень важно, отец, чтобы статья была напечатана. Дело не в ней, а в гораздо большем, – говорил он горячо, а на темных рябых скулах проступали белые пятна.
За столом лениво постукивала на машинке Марфа Холодова.
– Хорошо пахнет типографской краской! – воскликнул Денис, жадно втягивая воздух раздувающимися ноздрями.
– Тут пахнет и еще кое-чем похуже, – хмуро отозвался Михаил. Он перенес к окну стул вместе с Марфой, не обращая внимания на ее кокетливо-смущенное похохатывание, вытащил из ящика стола гранки какой-то статьи. – Читай, Денис Степанович, пока нет редактора. А Марфа – свой человек, не выдаст нас.
Марфа, благодарно улыбаясь, встала, привалилась спиной к двери, скрестила на груди руки.
– Тайка? – пошутил Денис, разглаживая ребром ладони листок. Читал про себя, шевеля губами. Михаил видел, как все круче поднималась, ломаясь, рыжая с проседью бровь, бугрились железные желваки отца.
Сначала недоумевал Михаил, потом встревожился: почему злится отец, ведь статья искренне хвалит «могучий характер Саввы», смелую самостоятельность, риск… Денис положил руку на плечо сына, с горьким недоумением смотрел в его глаза.
– Этого не может быть, – сказал он строго. – Если бы это было – высечь надо за это!
И Михаил понял: отец считает преступным то, чем он, Михаил, восторгался.
Кто-то ломился в дверь, но Марфа, посмеиваясь, удерживала ее спиной.
– Михаил Денисович, пустить, а? – спросила она певуче, отпрянув к стене, с самым невинным видом стала перебирать розовыми пальцами косы на своей груди.
Влетел редактор, верткий, как вьюн, сбросил кепку, растрепал волосы.
– Очень хорошо! Сейчас обалебастрим маленькое интервью: обер-мастер в редакции – он делится опытом скоростной плавки. Марфа, садись на телефон, брось клич молодняку, пусть слетаются… – редактор увидел статью в руках Дениса, мелко покашливая, потянулся за ней. – Это, Денис Степанович, загончик, дайте его сюда.
Но Денис отстранил руку редактора:
– Тут, парень, не загончик, а целый хлев. Значит, средства израсходовали не по назначению? Что ж, печатайте. Только нужно назвать не «смелость», а «жульничество».
– Не могу я направлять орган парткома против нас же самих! – с проникновенной дрожью в голосе сказал редактор. – Верните статейку, Денис Степанович, а?
Но Денис уже спрятал листок в карман пиджака.
– Нет, братцы, что у волка в зубах, то сам святой Георгий дал. Бывайте здоровы!
Уходя, он слышал веселый, сочный смех Марфы, визгливый голос редактора:
– Ты, Мишка, наивный глупец!
– А ты – вихляй! – огрызнулся Михаил.
Он догнал отца, и тот больше не отпускал его от себя.
– Лучше моего дружка по рыбалке главбуха никто не знает этой механики. Мишка, смотри, как возьму я лукавого хитрягу на испуг. Р-р-расколется, как орех! А ты… неужели ты такой чудак?!
Главбух весело встретил Крупновых в своем кабинете:
– Здравия желаю, обер-мастер! Давненько не сидели на карася, давненько.
– Здравствуй, обер-жулик! – зловеще сказал Денис и, не давая приятелю опомниться, двинулся на него широкой грудью, припер к стене. – Говори прямо, почему набрехал в отчете? Ты у меня вот здесь, как несчастный воробей в лапах тигра! – Денис поднял сжатый кулак.
– Дорогой обер-мастер, я тут ни при чем, я ничего не замышлял.
– Значит, обер-мастеру не хочешь говорить? Ну, а депутату городского Совета скажешь правду.
– Советской власти, что ли? Скажу… Чтобы получать бесперебойно кредиты, нужны в отчете процентики. Не ищи виноватых: я главный злодей. Беру грех на себя… ради, так сказать, темпов стройки… Не пропили деньги – всего лишь временно переложили из правого кармана в левый. Музыкальная комедия тоже нужна. Вот спроси хоть своего молодого человека. Ведь я ему рассказал сюжетики, и он дивную статейку написал. Только редактор заколебался. И чего ты расшумелся?
– Молчи, Антип, пока не стукнул тебя по шее. А на рыбалке все равно суну головой в омут. Знай это и заранее простись со своей старухой.
В приемной директора секретарь парткома Анатолий Иванов с уничтожающим презрением взглянул на Михаила, потом раскрыл перед Денисом красную папку с серебряной монограммой:
– Клади, Степаныч, редакционный материальчик, клади. Все утрясено – улажено с самим Солнцевым. Не из-за чего шум поднимать. Мой друг Миша по неопытности ударил в колокола в великий пост. Клади, дядя Денис.
– Не зажимай печать в кулаке, обрежешься, – Денис погрозил пальцем и, кивнув сыну, вошел в кабинет директора.
Савва сидел за дубовым столом. Флюс уродливо раздул щеку, узел бинта на темени торчал третьим ухом. Глаза слезились, мигали.
– Эх, рвать надо зуб-то. Всю ночь выл, как волк в капкане. Ну, почему буравишь меня глазами, братка? Без тебя тошно.
– Финтишь, Гужеедов? – тихо сказал Денис. Сгущая краски, выворачивая статью Михаила наизнанку, он обвинял Савву в приписке, как в тяжком грехе. Больно ныло сердце Михаила от этого жестокого натиска отца на дядю. Стыд за свою глупость, смятение при виде страшной расправы сломили его окончательно.
– Солнцева прикрываешь своей грудью? Тому подай театр к городской конференции! Ты теперь слова не пикнешь против него… Перед кем в струнку становишься?
– Поблажек от меня никто не дождется. Фу, черт, этот зуб! – Савва застонал. – Она, боль, такая: без языка, а кричит.
Стон этот разжалобил Дениса. Если бы можно было поправить дело попросту и сразу – нарвать уши Савве, он, кажется, не колеблясь, сделал бы это. Но он твердо знал, что не имеет права ни жалеть, ни закрывать глаза на постыдный факт. Именно потому, что жалко было Савву, сказал строго:
– Сам сообщишь правду, куда надо, или…
Это было острее зубной боли. Савва тяжело встал, опираясь могучими руками о стол.
– Я за все отвечаю. Болтовней не позволю позорить завод. Он дает броню и этим все перекрывает. – Савва покачал головой. – А ты, Михаил, оказывается, как тот дурачок в сказке: увидел – несут покойника, брякнул: дай бог вам таскать не перетаскать.
Денис остановился у дверей.
– Броня для защиты человека, а не пакости, – сказал он.
Уходя из кабинета, Михаил увидел: дядя сорвал со щеки повязку, бросил на пол и стал яростно топтать сапогами.
– Отец, страшно подумать, что ты и меня можешь вот так же изувечить, – сказал Михаил.
– Поживем – увидим. Пока не за что, за словесный блуд не казнят, – миролюбиво ответил Денис. Молчал долго, потом устало сказал: – Кончай с душевной дряблостью, иначе наплачешься.
Савва топтал повязку до тех пор, пока не захватило дух, потом ударом ноги швырнул ее под диван. Воль не унималась, но теперь она не подавляла трезвой мысли, острой, как граненый штык: с его молчаливого согласия прихвастнули в отчете. Он глупо свеликодушничал. Иванов подсобил быть великодушным. Но Савва настолько ценил свою самобытность, что скорее бы согласился на любое наказание, чем признался бы себе и тем более кому бы то ни было в том, что его, волевого человека, сбили с толку.
«А может, пронесет мимо?» – подумал он, но, вспомнив характер Дениса, решил, что брат не выпустит его из рук живьем. В стоматологический кабинет заводской клиники ворвался бурей:
– Рвать!
Угрюмый врач надел на свой глаз круглый вогнутый отражатель, склонился над распростертым в кресле Саввой, ослепив его отблеском циклопического зеркального ока. Захватил зуб холодным металлом. Боль расходящимися стрелами пронзила все тело, показалось Савве, что выдергивают из челюсти что-то огромное, больше головы.
– Ищите лучше, может, еще какая пережившая себя дрянь осталась, – сплевывая кровь, сказал Савва.
– Все. Отдыхайте.
– Ха! Отдыхать? Операция главная впереди! Гужеедова выдергивать будем!
Из окна врач проследил за Саввой: под проливным дождем остановил у подъезда Иванова и стал что-то говорить, энергично меся воздух кулаком.
Зная, что Иванов идет к нему, врач стал готовить инструменты. Повадки этого важного, аккуратного пациента, посещавшего почти все кабинеты клиники, были известны ему: сейчас пройдет мимо гардероба, снимет плащ здесь же в кабинете, наденет халат и, улыбаясь черными глазами, скажет, поправив усы:
– Ну-с, товарищ эскулап, удалите камешки с моих кусачек, – и коротким пальцем покажет на свой красивый рот.
Но Иванов влетел в кабинет, решительно нахмурив брови, схватил трубку телефона. Выразительный взмах руки его врач понял сразу и удалился за ширму.
– Здравствуйте, Тихон Тарасович. Как здоровьице после рыбалки? Да это я, ваш подшефный. Директор помчался в горком, свирепый, как черт. Да все насчет строительства… Конечно, демагогия. Почему я? Недорубил я, говоря в порядке самокритики, каюсь. Из клиники звоню… зубы…
Положив трубку телефона, Иванов улыбнулся с сознанием исполненного долга, подошел к врачу, постукивая каблуками.
– Итак, товарищ зубодер, займемся моими камешками. Удивительно, человек – всесильное существо, а какая только пакость не налипает к его органам. А?
Но тут затрещал телефон. Солнцев велел Иванову немедленно явиться в горком.
– Я вам обоим с Саввой вылечу зубы, – сказал он. – Я вам покажу, как впутывать меня… На словах Волгу переплыли – на деле в луже утонули.
…Меньше всего ожидая снисхождения от Юрия, Савва решительно распахнул дверь промышленного отдела горкома.
– Видал такого косорылого? – Савва выпятил подбородок, уперся взглядом в горбоносое лицо племянника. – Ты, Егор, накаркал: подковали меня ловкачи…
Если бы Юрий нашумел на него, пригрозил бы привлечением к партийной ответственности – все это Савва перенес бы легче, чем то, что услыхал он:
– Мельчаете, Савва Степанович, теряете характер, даете уговорить себя бесхребетным делягам. А свалитесь – они так закидают вас дерьмом, что и не откопаешь. Ну что ж, хорошо хоть сам рассказал все.
– Отец-то разве не жаловался тебе?
Юрий усмехнулся, потом спокойно, как всегда с веселинкой в глазах, сказал, что надо хлопотать о кредитах. Савва расправил плечи, спросил с преувеличенной готовностью понести наказание, очевидно зная, что наказание это не последует:
– А моей персоной займетесь сейчас или после конференции? – И тут же почувствовал, что «перегнул».
– Да кто ты такой, чтобы тетешкаться все время с тобой? Откуда столь повышенное внимание к своей персоне? Слушай, дядя мой родной, постыдился бы хоть таких, как я, ведь в сыновья годимся тебе. Не наши отцы, не мои сверстники изобрели и изобретают патетические рапорты, приписки, показуху. Это наряду с тем великим, что вы сделали и делаете. А это раздвоение личности: кричат о новой морали, якобы куда более высокой, чем народная, а на практике эгоисты; крадут, стеной отгораживаются от людей. С подчиненными жестоки, грубы, перед начальством угодничают. Это было грехом во все времена, а в наше – тяжкое преступление. А ведь придет срок, и предъявится нам счет. Без скидок…
Горячий натиск, бешеный взрыв горечи, тревога племянника ошарашили, а потом тяжело озаботили Савву. Вот уж не подозревал он такой ярости в этом сдержанном парне, никогда не терявшем способности шутить. Савва с замиранием сердца ждал, что Юрий вот-вот скажет такое, о чем думается нередко ему, Савве, и что в конце концов люди скажут себе и друг другу. Но Юрий внезапно умолк, притушив блеск в глазах. «Не выдохся, а спохватился, взял себя за горло», – подумал Савва.
– Пойдем к первому секретарю. – Юрий застегнулся на обе пуговицы, поправил галстук. Осенним холодком налились голубые глаза.
К Солнцеву зашли в то время, когда требовательно затрещал один из пяти стоявших на столе телефонов. Белая пухлая рука Тихона с привычной почтительностью и уверенностью опустилась на трубку, другой рукой замахал на Крупновых. У раскрытого на Волгу окна курил Анатолий Иванов, чуть скривив набок рот, обвевая струями дыма свои усы.
– С верхом говорит, – шепнул он Савве, – и о нашем заводе будет хлопотать.
Тихон поддакивал с минуту, вскинув брови, и мелкие морщинки веселыми волнами бежали по высокому лбу. Вдруг его плечи опустились, серый пиджак внакидку упал бы на паркет, если бы Иванов не поймал его на лету. Морщины вяло отхлынули на брови, побагровела жирная шея. Медленно положив трубку, проутюжил ладонью лицо сверху вниз.
– Открытие конференции придется отложить. Приезжает инструктор ЦК. – Солнцев пожевал губами. – Юрий, ты долго думал над этой справкой?
– Долго, Тихон Тарасович.
– Подумай еще дольше и глубже. Тебе поверить – так горком во всем виноват. Поработай над формулировками.
Юрий не взял протянутую ему бумагу. Солнцев часто задышал. Резко сунул в стол справку, задвинул заскрипевший ящик.
XIV
«Теперь я знаю, чего хочу. И если надо бороться за счастье, я буду это делать со спокойной совестью. Добьюсь ли я своего? – спрашивала себя Юля Солнцева и отвечала: – Да!»
Всю дорогу от каменных карьеров до отцовского дома она, как заклинание, повторяла это твердое «да».
Но как раз совесть-то и не была спокойна. После резкого расхождения с Юрием Крупновым Юля первое время торжествовала победу над ним. Приятно было, что Анатолий Иванов мягко и настойчиво, то уступая, то наступая, приручал ее к себе, сам все крепче привязываясь к ней. Мачеха находила Толю одаренным поэтом, а отец был уверен что со временем получится из Толи большой, полезный работник: «Еще годик посидит на заводе, возьму в горком. Мы, старики, должны готовить себе смену».
Зимой, в день своего рождения, Юля уступила Иванову но скрывала свои близкие отношения с ним. Знала об этих отношениях только мачеха, отец же, очевидно, догадывался и всякий раз, встречая дочь, вопросительно смотрел на нее: «Ну как? Скоро заживете нормальной семейной жизнью?» Иванов тяготился «воровской любовью», как говорил он. Упрекал Юлю в том, что между ними незримо присутствует третий, что она поминутно оглядывается на свое прошлое. Обидно и унизительно! Ведь все это бросает тень на него, на нее, на отца, наконец!
Однажды Юля заплакала, и как ни успокаивал ее Иванов, она повторяла, что несчастна и не может быть ее жизнь другой. Ошибка сделана давно, и ее не исправишь. Что-то удерживало Юлю сказать ему, что опротивел он ей всем своим существом: любезностью, заискиванием, острыми локтями, мягкими по-женски боками, глазами, мерцающими из-под крылатого чуба. И она ужасалась тому, как могло все это произойти.
И теперь чем тревожнее у нее на душе, тем спокойнее обожженное солнцем лицо; тонкие губы плотно сжаты, и лишь в синих невеселых глазах исступленный полыхал свет. «Да, я буду с ним, чем бы это ни кончилось, – думала она о Юрии и тут же сказала с неистребимой привычкой иронизировать даже над собой: – Женщина в моем возрасте, с моим опытом отличается безумной отвагой и воловьим упорством!»
…Калитку открыла мачеха Леля. Только теперь Юля заметила: постарела женщина, на верхней губе погустели усики, черноту волос одолевала седина.
– Господи, что с тобой, Юля? Худущая… Что случилось?
Юля мотала головой, не понимая слов мачехи, внутри все дрожало.
– Теперь модны короткие волосы – вот я и отрезала косы.
– Да не об этом я, Юля, милая!
– Неловко прыгнула с машины… Еще месяц назад.
Отец явился к обеду, как всегда шумный. Но видела Юля, что хуже его здоровье: лицо отекло, руки опухли.
– Хотел бы знать, почему глаз не кажешь до сих пор? – Он вразвалку подошел к дочери, тяжело дыша.
Сели обедать. Тихон выпил полрюмки коньяку, насмешливо фыркнул, когда Юля отодвинула свою рюмку. Ел он жадно, неряшливо и торопливо. Леля угощала его, сторожила каждое движение рук, бровей. Юля не осилила даже тарелки окрошки. Отец исподлобья косился на нее. Потом, насытившись, он откинулся и, ковыряя заточенным гусиным пером в зубах, сказал ворчливо:
– Не нравится мне твоя благородная бледность. Клюешь, как птичка. – Он взял ее обескровленную руку в свои холодные пухлые руки, покрытые гнедым волосом, приказал: – Больше ешь, чтобы живот трещал! Пей пиво. Смотри мне, чтобы прибавила килограммов десять! Не меньше. Понятно? Леля, займись этим бледным ангелом.
– Займусь, Тихон, займусь. Поднимем настроение. Кстати, сегодня литературный четверг. Толя прочитает свои новые стихи.
– Знаешь, Леля, твоих писателей я задержу на часик в горкоме. Хочу побеседовать с ними, нацелить. Хорошие ребята! Дочка, приходи в мой кабинет, послушай, как будем критиковать твоего поэта.
– Блока?
– Не притворяйся, Юля, твой поэт пока всего лишь Иванов-Волгарь. Я велел позвать Михаила Крупнова. Все-таки в Москве печатался, к тому же рабочий парень. Но странный: дежурный, выписывая пропуск, шутки ради, видимо, спросил, есть ли у него оружие. Понимаете, этот Мишка ответил: «Есть пулемет, но забыл дома».
– Этот Крупнов в отличие от своего брата Юрия не лишен чувства юмора, – сказала мачеха, следуя установившейся в семье привычке иронизировать над Юрием.
Но Тихон нахмурился и самым серьезным образом стал хвалить Юрия:
– Этот инженер сработан из качественной стали. Много в нем, ну, как бы это сказать, этакой умной силы, и мог бы работать, как мощный мотор. Один грешок за ним: любит перехватить инициативу, подменить руководство. Сложна жизнь! Скажу по секрету, виды имею на Юрия, хотя… много хлопот доставляет этот феномен. Глаз с него спускать нельзя. Трудный человек! Не скрою, жду от него удара. И все же лучше держать его под рукой. Прощупывал я мнение инструктора ЦК: нельзя ли Крупнова третьим секретарем взять? Промолчал товарищ, но, кажется, одобрительно промолчал. Сдержанный. Расстались сегодня с ним хорошо. Ну, а вторым секретарем… На днях все образуется…
Тихон взглянул на дочь, умолк: хотя губы ее улыбались, глаза были налиты тяжелой тоской. Эта затаенная скорбь встревожила отца.
XV
Вдоль стел, забранных дубовой темной панелью, литераторы заняли все стулья. Михаил потоптался, прошел к зеленому столу и сел на свободный стул между Тихоном Солнцевым и редактором газеты. Иванов сигнализировал ему глазами и пальцами, чтобы он взял стул и перешел на другое место. Но Михаил, думая, что этим поступком он выкажет неуважение к старшим товарищам, остался за одним столом с редактором и секретарем горкома. Тогда Иванов подошел к нему на цыпочках, прошипел на ухо:
– Балда, ты, надеюсь, не забыл, что тебя пока не избирали членом бюро горкома?
Михаил испугался глаз и угрожающих усов его. Он немного отодвинулся назад и вправо и приковал свой подчеркнуто внимательный взгляд к толстому затылку Солнцева, боясь оборачиваться в сторону, где сидел Иванов.
Редактор упрекал писателей: не пишут в газету, слабо связаны с жизнью. Литераторы жаловались на газету: не печатает их произведений. А между тем в литературном объединении…
Тихон Солнцев внимательно слушал ораторов, ободряюще кивал головой. Михаилу казалось, что этот пожилой человек повидал, узнал и сделал так много, что хватило бы его опыта и наблюдений на десятки книг. Очевидно, он думает: «Такая уж наша обязанность – слушать, поправлять. Ничего не забываем, все могем – заводами и стихами руководить».
С Юлией Михаил познакомился лишь после совещания, сама подошла к нему и пригласила в дом отца. С особенным интересом присматривался он к давней подруге своего брата. Голубое платье, как туника, короткие медно блестевшие волосы придавали ей вид девочки, этакой высокой и угловатой. Он пожалел ее, взглянув в глаза: удлиненные и чуточку приподнятые у висков, они горели какой-то скорбно-затаенной синевой на продолговатом загорелом лице.
Дорогой, держа его под руку, она говорила, нетвердо выговаривая «р», что мачеха собирает у себя начинающие дарования – писателей, артистов, художников. Будущие знаменитости пока не отяготили себя сознанием своей ограниченности. Легко жить, когда кажешься себе ужасно умным. А? Если хотите понравиться хозяйке, хвалите сатириков и вообще рассуждайте в ироническом плане. Лично она, Юлия не любит сатириков: наверное, болеют печенью, злятся и рычат на человека. От зависти к здоровым. Мачеха убеждена, что в подопечных ее кружках зреют драматурги, быть может, шекспировской мощи, поэты пушкинского жизнелюбия и размаха и романисты, как яснополянский Лев. Вот критиков маловато. Однако коллективный массовый разум читателя с лихвой заменяет Белинских. Читатель непогрешим! А потому любому слову его, даже невразумительному мычанию о книге, писатель обязан внимать как пророческому глаголу. Писатели с ветерком в голове хронически ошибаются, каются, благодарят за науку и обещают перестроиться и поумнеть на двести процентов…
– Кстати, Михаил, почему вы не привели с собой братьев?
– Вы о Юрии? Юрий – человек бесповоротных решений. Извините, но с вами, как мне показалось, нужно говорить прямо.
– Немного страшно, но откровенность всегда лучше двусмысленности. Говорите.
– Я не представляю себе, чтобы Юрий утешался счастьем своих близких. Всепрощающего христианского терпеливца из него не получится.
– Вы любите своего брата?
– Мы не особенно ладили с ним. Я его понимаю, ценю, ну, как бы вам сказать, за бескомпромиссное, что ли, отношение к себе, к людям. Вообще к жизни. Это у него в крови. Но такие мне не нравятся.
Дубовые двери особняка открылись беззвучно, и в полосе синего света показалась женщина в накинутом на плечи платке. Знакомя Михаила с ней, Юля сказала уже другим, усмешливым и веселым тоном:
– Вот тебе, Леля, и Крупнов Михаил, сокрушитель линии барона Маннергейма.
Хозяйка провела их в прихожую. Из полуоткрытой двери соседней комнаты слышались голоса, а слева, на кухне, свистел чайник.
– Вам нравится статья доцента Фомы Бугая о сатире? – обратилась Леля к Михаилу, взбивая свои редкие волосы.
– Он не читал сочинения Быка. – Юля вдруг придала лицу своему испуганное выражение. – Прости, не Быка, а Бугая. Но я плохо разбираюсь в классификаций крупного рогатого скота.
– Тише, он здесь.
– Тогда, Михаил, снимите красный галстук: боюсь, как бы Бугай не поднял вас на рога.
– Понимаете, утверждают, что в наше великое время немыслима сатира. А вы что думаете об этой проблеме? Юля, шутки в сторону. Я хотела бы знать мнение рабочего…
– А без шутки нет юмора, нет сатиры, – не унималась Юля. – Какая ты, Леля, серьезная, у тебя лицо в эпическом жанре. Ну, сделай улыбку до ушей, как подобает юмористке!
– Я пожалуюсь на тебя отцу.
– Старик не любит ябедников. Пожалуйся Толе. Он чуток к сигналам.
Леля обняла падчерицу:
– Ты повеселела, и я рада.
Прошли в просторную, светлую комнату. Несколько мужчин и женщин сидели на диване у глухой стены, громко разговаривали, курили. У книжного застекленного шкафа стоял человек средних лет, среднего роста, средней полноты, в буровато-сером костюме, с облысевшей головой, гладко выбритый и напудренный.
Юля сказала Михаилу, что это и есть ученый критик Бугай, единомышленник ее мачехи. Бугай (не разобрать) или наивно, или очень умно смотрел на людей широкими глазами. «Так обычно смотрят только что начинающие соображать дети или тихие идиоты», – шепнула Юля Михаилу.
– Товарищи, внимание! Сейчас Анатолий Волгарь прочитает свои монгольские стихи, – объявила Леля.
– Я не поняла, какие все-таки стихи: свои или монгольские? – спросила Юля.
Иванов, тряхнув черными волосами, спадавшими на лоб, сказал с явным усилием казаться равнодушным к колкому недоумению своей подруги:
– Стихи о боях у Халхин-Гола.
– Тогда понятно, почему самураи капитулировали! – воскликнула Юля. Михаилу понравилось ее злое раздражение против Иванова.
На рассвете степь томилась тяжко, Ветер выпил скудный пот росы…
Когда Иванов кончил читать, Бугай первым заговорил о стихах:
– Поэт стоит на верном пути. Идя по этому пути, он придет…
К чему придет поэт, Михаил не узнал: Юлия увела cто в смежную комнату. В углу стоял стол с винами и закуской.
– У нас обычай: хочешь выпить – заходи в эту комнату.
– А они? – Михаил кивнул головой на дверь, за которой уже слышались голоса спорящих.
– А это их дело!
Юлия выпила, закурила…
– Они там слушают рассказ. Не пойдем к ним, Михаил. Я коротко перескажу вам его… Женщина любила мужа, но еще более страстно любила сады. Муж был простой человек, а сады необыкновенные – морозоустойчивые. После мучительной нравственной борьбы жена покинула мужа и целиком, до полного самозабвения, отдалась морозоустойчивым яблоням.
Михаил в свою очередь, шаржируя, пересказал Юле одну современную повесть.
Голая степь. Героиня – бригадир огородников, герой – полевод. Любят друг друга с двухлетнего возраста, но не могут сойтись, потому что герой занижает значение укропа в народном хозяйстве и преувеличивает роль ячменя. Порознь – страдают, а сойдутся вместе – спорят. Колхозники заняты тем, как бы их поженить. Их усилия возглавляет парторг. На героиню обрушивается страшный удар: гусеница жрет капусту. Узнав об этом от своего столетнего дедушки, довольно бодрого старичка-блондина, героиня бежит на огороды. При виде гибнущей капусты падает в обморок, норовя, однако, угодить в междурядье, дабы не повредить кочаны. Парторг поднимает сраженную горем девушку. Она горько плачет на его груди, сетует на любимого. Любимый же, увидав эту сцену, скрипит в жестокой ревности зубами и, как сумасшедший, бежит в степь. Наконец парторгу удается соединить руки влюбленных. Счастливая пара сидит на берегу огромного, вновь созданного водоема, по гладкому водному зеркалу катается на катере колхозный актив во главе с парторгом и бодрым стариком-блондином. Все ждут, когда позовут счастливцы на свадьбу. Героиня таинственно молчит, потом намекает на что-то значительное, краснеет. «Дуся! – кричит герой, – не стесняйся, говори. Я… тоже!» Дуся бледнеет и едва выговаривает: «Вася, я хочу… создать гибрид редьки и редиски». На свадьбе бодрый старик переплясал всех, не осилив только парторга…
Юля налила Михаилу и себе по рюмке муската. Они выпили и засмеялись. Им было хорошо, и они удивлялись, что за один вечер, кажется, подружились.
– Вы чем-то нравитесь мне, Михаил, – помолчала, разминая папироску тонкими длинными пальцами. – Моя жизнь пройдет в палатках. Думаю, что палатка – самое характерное жилье нашей эпохи. Все сдвинуто с места привычного, смешались сотни наречий, языков… – умолкла, увидев Иванова.
– Анатолий, пей ситро, – сказала Юля Иванову, – вина не предлагаю: боюсь за твою репутацию. А вот за Михаила не боюсь и за его братьев не боюсь… хотя они люди бесповоротных решений.
XVI
Как только гости ушли, Иванов взял Юлю за руки.
– Юля, ты сильно изменилась!.. Что с тобой?
Она посмотрела на китель, на шевровые, мягкие, на низком каблуке сапоги Иванова и чуть было не спросила, долго ли Анатолий командовал отделением и как скоро надеется дослужиться до генеральского звания.
– Я прямо-таки не знала, чем угощать вас, товарищ будущий генерал.
– Ты не можешь поговорить со мной без колкости? Она тебе не идет.
– Представь, одному человеку это нравится!
«Этот рябой идиот Мишка подогрел ее гнев. Она все еще любит Юрия. Но почему любит? За что? Что он – умен, красив? Но ведь это правда», – думал Иванов, удивляясь тому, с какой силой загорелось в нем злое чувство к Юле. Он хотел обрушиться на Крупнова, но вовремя сдержался: корни начинают яростнее жить, цепляясь за землю, когда их вырывают с силой. Ее чувства должны отболеть сами по себе.
– Юля, поговорим по душам… Я… я устал думать и страдать втихомолку. Подумай хоть немного и обо мне…
Вышли во двор, в сад. Кроткие густились сумерки, зрела задумчивая в садах вечерняя тишина, в затравевшем низовье скрипел дергач. Редкие нити дождя прошивали горящее на западе небо.
– Что-то не то и не так, Анатолий Иванович. Катится моя жизнь по глубокой колее, мне нужно свернуть на иную дорогу, а сил не хватает. Так вот, я и еду. Куда? Зачем? Не знаю и все чего-то жду. Жду изо дня в день, из месяца в месяц, а колея все глубже и тяжелее. И чувствую, выгорает в душе моей что-то такое, без чего жить нечем. Чем помяну свою молодость? Я полюбила с десяти лет… Как рыба на кукане: из воды не вытаскивают и на волю не пускают. Он человек прямой, признает, что от женщины, как ни в одну эпоху, требуется много: на работе – ударница, дома – нежная, умная мать, в спальне – горячая любовница. Многовато, а?
– Брось, Юлька! Не приукрашивай Крупнова. Даго тебе слово: он кончит тем, что попадется на удочку какой-нибудь замарашке… в наказание за его жестокое отношение к тебе.
«Я не выйду замуж раньше, чем он женится. Я не умру прежде него. Хочу знать, чем кончит товарищ Крупнов», – думала Юля.
Она ушла спать, оставив Иванова с мачехой и отцом. Кровать изголовьем стояла к раскрытому окну. Густой запах левкоев натекал из сада в комнату.
Мешал заснуть жук: застрял вверху оконной рамы, не догадываясь спуститься ниже, с отчаянием бился о стекло и то жалобно, то озлобленно жужжал.
Юля поймала его и выпустила, но, изнуренный, как бы ослепший от долгого безысходного метания, жук снова залетел в комнату и опять стал биться о верхнее стекло.
«До чего я дошла, – думала Юля, – гоняюсь за ним, а он… он человек бесповоротных решений». «Но ведь ты год назад приехала не к нему, а на работу, к отцу, наконец», – рождалась другая мысль, малодушно-подленькая. «Перестань ломаться, нет у тебя ни гордости, ни порядочности. Ждала сегодня его. И не стыдно? Стыдно, очень стыдно и обидно, и все-таки лучше однажды пережить все эти унижения, чем мучиться потом всю жизнь».
А жук все жужжал. Все гуще и резче пахло невидимыми грустными цветами. На Волге тоненько заскулило какое-то судно, потом басовито прикрикнул на него буксир-работяга: «гу-гу». Но вот затихла перекличка судов, и только жук бился и бился о стекло. Мысли притуплялись, ослабела внезапная и острая вспышка горечи и обиды.
Залаяла собака, потом из окна голос Матвеевны, тещи отца, спросил:
– Кого надоть?
– Тихона Тарасовича на минутку. – Этот свежий, веселый голос Юля узнала сразу. Вскочила с постели, придерживая на груди простыню.
Сердце яростными толчками гоняло кровь. Юля метнулась к окошку. Вероятно, она кликнула бы Юрия, если бы не закусила зубами простыню.
Крупнов зажег спичку и, прикуривая, склонился над пламенем. Юля разглядела среди ветвей клена его загорелую щеку, нос с горбинкой. Из дверей хлынул свет, на асфальтовую дорожку упала тень, узкоплечая, с чубатой головой. Строгий голос Иванова спросил:
– В чем дело, Крупнов?
Потом рядом с этой тенью выросла другая, огромная; она качнулась и как бы расплющила тень Иванова. Нетвердым, заплетающимся языком отец сказал:
– Что случилось в горкоме, товарищ дежурный?
– Звонили из ЦК. Ваш телефон, очевидно, выключен. Вызывают меня в Москву. Срочно. Разрешите выехать в четыре утра?
– Поезжай, коли вызывают. А зачем, не знаешь? Если собрался бежать из города, не отпущу.
Юрий ушел, сопровождаемый рычанием собаки. Через минуту вдогонку ему посыпался частый стук сапог Иванова.
Юля набросила на плечи халат, чтобы пойти и выговорить мачехе, зачем она разрешает больному отцу пить вино, тем более на ночь. Но что-то удержало ее: не то стыд, не то сознание бесполезности делать замечание женщине, которая не могла надышаться на отца, потворствовала ему во всем. И впервые Юля почувствовала, как далека она от этих ужасно быстро стареющих людей. Очевидно, они доживали век, оставаясь верными своим привычкам, и вырывать их из этого обжитого уклада так же безрассудно, как пересаживать на новое место старое, засыхающее дерево.
Юля бросилась в постель. Жалко было своего старика. И тут вспомнился брат, казалось окаменевший в своей ожесточенности против мачехи. Цинично усмехаясь, он сказал однажды Юле, даря ей в день рождения кожаный футлярчик, напоминавший по форме человечка: «Положи, Юлиана, в футляр своего Тольку, носи в кармане».
Иванов догнал Юрия в темном переулке. Отбросив излюбленную мягкую манеру, бессознательно подделываясь под характер Крупнова, разжигая в себе желание поставить его в положение обороняющегося, он сказал:
– Я хочу, чтобы ты раз и навсегда уточнил свои отношения с Юлией Тихоновной.
Юрий вскинул над головой руки, и в это время серп луны как бы срезал ветки тополя, серебром пролился на курчавый, в росистой влаге висок Юрия. Он молчал, глядя на Волгу.
На текущей в лунных бликах воде едва заметно темнели рыбачьи лодки, на перекате, глуша мелкую рыбу, всплескивал жерех, в кустах кричал удод. Светясь скупыми огнями, тяжко ворочая колесами, буксир тащил против течения караван глубоко оседающих барж.
– Много он зацепил. Слышишь? На пределе работают дизели. Там, внизу, жарко, лица у механиков потные, спины тоже. Сейчас бы к ним! – сказал Юрий.
Иванов бросил папироску, закурил другую. В желтых ладонях поднес трепетное пламя к лицу Юрия. Тот чмокнул губами, но папироска не закурилась.
– Значит, уточнить? А если эти отношения уточнятся не в твою пользу? – миролюбиво спросил Юрий, не принимая вызова.
Это и позволило Иванову высказать все, что томило его: Юля, как видно, давно привязалась к Юрию, сама не находя в этом радости. Конечно, не будь этой странной привязанности, вероятно унизительной для нее, Юля давно бы вышла замуж…
– Хочешь – женись, не хочешь – порви, но до конца. Но только не мучь ее, не путай себя, а заодно не мучь и меня. Так-то, Юрий Денисович.
– Насколько я понял, от меня требуется проявление этакой жертвенности. Напрасные ожидания. Я не буду уговаривать ее жить с тобой.
Юрий шел по узкой улочке вдоль забора. В тени потонула его фигура, и только голова как бы дымилась в опаловом свете луны.
…На восходе солнца Юрий и Денис спустились в конец сада, присели под ивой на толстых, обмытых половодьем корнях, которыми дерево крепко держалось за землю.
– Среди рабочих ты был на месте. Что ж, время наше крутое, наверное, такие, как ты, там нужны сейчас.
Денис закурил трубку. Не тяготясь молчанием сына, он задумчиво продолжал, колупая жестким ногтем корявый корень ветлы:
– Видно, для повышения тебя в Москву вызывают. Я не хочу, чтобы Юрий Крупнов оказался мыльным пузырем! Нужна крепкая голова, вера нужна вон в тех людей, – указал Денис на проходивших вверху по переулку рабочих. – Просто говорю? Иначе не умею. Не дал слово – крепись, дал – держись.
– Сомневаешься во мне – скажи. Впрочем, сам откажусь, если…
– На дыбы взвился? Строптивость выбрось собакам на съедение. Ты есть солдат партии. Какую оценку даст она тебе, та и будет правильная. А мои сомнения ты знаешь. Молодняк берут на большую работу. Неплохо, но жалко и старых… многих не стало. Гляди, Юра, как бы чего не вышло с тобой. Нет, нет, я не велю отказываться: рабочему-коммунисту грех сторониться любого дела. Говорили с матерью ночью… видимо, стареем, сынок. Не радует нас твоя жизнь. Значит, не получается у тебя с красулей-то? Без тебя была как-то у нас, долго с матерью толковала. Старуха прощупала ее основательно: много закоулков в душе. Уживется ли в нашей простой семье?
– Знаешь, отец, себя не хочу морочить: люблю трудных людей, держит меня около нее не знаю сам что, может быть, неподатливость душевная. А так жениться, с педагогической целью, мол, смотрите: я порядочный, как и вы, – так не могу, не буду.
– Тебе жить, тебе ответ держать перед совестью. Хочешь не хочешь, а пример для Сашки и Ленки не дюже красивый… Может, лучше прижечь каленым железом эту болячку в душе? Молчи, ладно. Верю, не пасынок ты нашего времени, нашей партии. – Денис легонько толкнул Юрия в спину: – Ну, иди, товарищ Крупнов, иди. Ни пуха ни пера!
Юрий подсунул под шляпу волосы, быстро пошел к трамваю.
XVII
Мачеха пристально всматривалась в прическу Юли и вдруг, расширив глаза, воскликнула с суеверным ужасом:
– Он! Стой, стой, вот он! – Короткие, налитые пальцы ее дотянулись до головы Юли и выдернули волосок. – Он седой. Так рано! Теперь я знаю, отчего ты такая квелая. Ты в мать пошла, одно несчастье с тобой, Юлька.
И мачеха припомнила Юле судьбу ее матери: любила одного, но, на ее горе, он женился, и ей пришлось выйти замуж за Тихона. И что же поделает женщина со своим сердцем, если оно тянется к другому? Любовь-то обычно жарче разгорается к тому, с кем дороги расходятся. И кажется, недосягаемое-то счастье унес в себе любимый человек. А раз недосягаемое – значит, еще более желанное. Такой ли уж демон-искуситель тот, кто тебя крепенько за сердце схватил? Может быть, в нем одна обыкновенность? И выходит, сама красотами разукрасила его и страдаешь от своей выдумки. А как вышибет угар из головы – и весь человек этот виден, как горошина на ладони, и ничего-то в нем особенного нет, просто по мечте своей тосковала.
Леля выдернула еще один седой волос из головы Юли, намотала на палец.
– А если я жить не могу без него? Если на край света за ним готова бежать? – зло заговорила Юля, и лицо ее исказилось нервной судорогой.
– Не распаляй себя. Зайди-ка с другого конца и увидишь то, что я вижу.
– А что вы видите? Что я жалкая?
– Я вижу правду, а ты не видишь. Из самолюбия соревнуешься – вот она, правда-то. Оскорбил, пренебрег, вот и мечешься. Ты гордая и самолюбивая. Из-за самолюбия и фантазии черт те что делают женщины. Но так долго не проживешь. Жизнь не на этих головокружениях держится. Спокойные и добрые чувства нужны, а не вспышки бешеные, угар да чад. У тебя к нему какие-то чудные чувства так и мечутся, так и скручиваются в жгут, так и корчится в тебе все. Это болезнь, а не любовь, милая моя!
– Ничего вы не поймете. Сытый голодного не разумеет.
– Оно всегда так получается: если бы молодость знала, если бы старость могла. Противно смотреть на тебя, до чего ты скучная. Хочешь, я позову в гости Юрия? Что побелела-то?
– Обещай, что никого не пустишь ко мне.
– Все двери на замки закрою, – хитровато улыбнулась Леля. – Ты уж список составь, кого допускать до твоего величества, а кому от ворот поворот. Я исправно буду нести комендантскую службу, ружье возьму и буду у дома расхаживать. Делать-то мне больше нечего, как только круженых девиц охранять.
– Девица! – саркастически улыбнулась Юля. – Этой девице лучше удавиться. Давно плачет по ней петля. Вот ты говорила: человека надо уважать постоянно и ровно. Чистый воздух нужен для семейной жизни. Иванов, что ли, навеет чистый воздух в семейную жизнь? Вы меня сбили с толку, связали с этим… слюнтяем. «Ах, талант, ах, культура!» – кудахтали вы. «Большой деятель вырастет из Иванова», – твердил отец. Ему бы лучше молчать, потому что он испортил мою жизнь, потакал во всем, когда я была маленькая. А потом медведем встал на пути, но пустил к счастью. Погодите, этот «деятель» подкует отца. Вижу насквозь пакостную душонку. Если он поэт, зачем лезть ему в деятели? Да еще в партийные! Он пожелтел от зависти и честолюбия.
– Чего бесишься? Брось его. Никто не знает о ваших отношениях… Ты дальновидная.
– Да сама-то я все знаю о себе до самого дна. Кому нужна такая?..
– Юля, Юля, теперь все я поняла: любовь-то твоя к этому рыжему не так уж велика, стыд перед отцом, перед людьми выше и сильней этой любви. Вот что.
– Идемте, покажу всю правду, – сказала Юлия.
И когда зашли на кухню, где хлопотала у горящей плиты старенькая Матвеевна, Юля сказала:
– Вот кем держалась я в доме. Не будь ее – я бы, как Рэмка, ногой не ступила в твой дом. Хотя Матвеевна и отсталая. И даже старалась крестик на меня надеть. Глядите в угол!
В углу висела литографическая картина в рамочке: на зеленом лугу приземлился парашютист, выпутываясь из строп парашюта, белым облаком лежавшего на траве. Юля перевернула картинку, и на них глянул сурово-скорбный лик Николая-чудотворца.
– Не знали этого? – спросила Юля мачеху. – Не подозревали? А вообще-то что вы знаете?
Юля взяла чемодан, попросила прощения у старухи, послала мачехе воздушный поцелуй и ушла.
Солнце горячим зноем заливало город, томительное удушье источали накаленные стены домов, асфальт, чугунные столбы фонарей. Обмелела Волга; сухие, потрескавшиеся берега траурно чернели, бронзовые клинья песчаных отмелей тянулись остриями к сердцу реки. Тревожно погудывали пароходы в узком фарватере.
Грузчики с коричневыми лицами таскали с баржи мешки, потом блестели их темные обнаженные спины. Маленькие паровозы сновали на пристанских путях, кудрявился дым среди горбатых, верблюжьей масти холмов. Над Волгой в холодной синеве, близ одинокого белого облачка, выделывал фигуры высшего пилотажа истребитель. На лесозаводе яростно визжали пилы.
Глубоко вдыхала Юля воздух, пахнущий спиртным духом древесных опилок. Как после болезни, кружилась голова, дымкой застилало глаза. Свернула в узкую улочку рабочего поселка. За низкой каменной стеной воском таял под солнцем сосновый под зеленой крышей дом Крупновых. В задумчивости никли под тяжестью плодов яблони с побеленными стволами.
Вот у этой стены несколько лет назад, расставаясь с Юрием, сделала Юля самую глубокую ошибку в своей жизни. Да, он не знает попятных движений, идет вперед и вперед. Как скорый поезд дальнего следования: не села во время стоянки – потом не догонишь.
Прошла Юлия мимо оползневого оврага. И следов не осталось от хмурых морщин-трещин. Накрепко скованы оползни. Заровняли овражки, срезали суровые складки. И уже зеленеют пересаженные из леса деревья, кустится травка. По дренажным канавам, выложенным камнем-дичком, по бетонированным теклинам чуть слышно люлюкают родниковые воды… Знать, неплохо поработала Юля вместе с товарищами, а вот свою жизнь так и не сумела наладить.
XVIII
Хотя никто не говорил вслух, что Солнцев стоит у руководства последние дни, но все работники аппарата чувствовали это. И каждый из них вел себя сообразно своему характеру и положению. Инструкторы, как и прежде, несли на своих плечах всю тяжесть оперативной деятельности, обследовали, проверяли, писали справки, выслушивали нарекания или скупые одобрения. Заведующие отделами дольше обычного засиживались в кабинетах, задерживали тем самым инструкторов. Секретари горкома были наэлектризованы еще сильнее; сами того не замечая, они старались пересидеть друг друга, словно между ними было заключено молчаливое соревнование на выносливость.
До приезда инструктора ЦК многие считали Солнцева опытным, умным, теоретически подкованным руководителем, называли его «хозяином» или «самим», ссылались на его авторитет, умилялись тем, что принимал местных поэтов, которым давал руководящие указания по части реализма и романтизма. После того как инструктор, познакомившись с работой горкома, уехал, некоторые работники, почувствовав непрочность положения Тихона Тарасовича, несколько растерялись, очевидно раздумывая над тем, в какой мере они причастны к промахам секретаря. Заботило главное: как сильно обновится руководство и кто будет вместо Солнцева. О грядущих изменениях говорили намеками, считали, что вызывали Крупнова в столицу неспроста. «Наверху знают, что делать, – строго пресекал разговоры Анатолий Иванов и, помолчав, добавлял уже менее уверенно: – У нас на месте вряд ли найдется подходящая кандидатура».
На городскую партийную конференцию Денис Крупнов пришел вместе с делегатами завода, в числе которых был и Юрий, избранный от заводской организации. Денис зарегистрировался и сразу же, минуя буфет, где толпились, шумно разговаривая, делегаты, прошел по ковровой дорожке в зал. Много событий в жизни Крупновых было связано с этим старым домом. Огромный двухсветный зал с высоким потолком, в лепных украшениях, с двумя бронзовыми люстрами, дубовой почерневшей панелью, сценой, на которой стояли стол под зеленым сукном и кафедра, – все напоминало Денису его молодость, долгую, трудную рабочую жизнь. В этом доме десять дней работал первый Совет рабочих депутатов в 1905 году, тогда Денис вместе с отрядом рабочей дружины охранял здание от полицейских и черносотенцев. Многие члены Совета пошли на каторгу, а вскоре и он отправился вслед за ними. На этой сцене в 1918 году мятежный командующий Мурашов хотел арестовать губернское руководство, но не успел. Начдив Рубачев застрелил его в ту самую секунду, когда Мурашов клал большой палец на гашетку пулемета, направленного на президиум.
Отсюда и началась фронтовая жизнь – сначала рядовым, а потом командиром роты Волжской пролетарской дивизии. В этот дом, перевязав портянкой раненую ногу, привез он от начдива Рубачева донесение командарму о взятии переправы через Волгу.
Кажется, совсем недавно Костя в форме летчика рассказывал с этой сцены школьникам о выборе профессии, а Денис и Любовь сидели в полутемной бархатной ложе, радуясь на своего молодца…
Со спокойным недоверчивым вниманием слушал Денис Солнцева, сильно постаревшего за последние дни. Старый сталевар, как и многие другие его товарищи, чувствовал, что секретарь горкома отчитывается в последний раз. Не хотел этого понять только сам Тихон. Не повышая голоса, щуря глаза в отечных веках, он, как бывало и прежде на пленумах и активах, заложив руку за борт кителя, читал медленно, в манере Сталина. Три часа читал Тихон, не отрываясь от бумаги. Он напоминал Денису слепого, боящегося потерять свою палку.
Когда Тихон Тарасович дошел до признаний в том, что недостаточно был тверд и последователен в осуществлении генерального плана реконструкции города, Денису эти признания показались слишком привычными, легкими.
Доклад Солнцев закончил бодрым, хрипловатым, как у погонщика быков, голосом. Делегаты, громко переговариваясь, выходили во двор. Слышались шутки, смех. Денис отыскал у фонтана Савву и, постучав ногтем по блестящей пуговице его кителя, сказал:
– Как в стеклянном колпаке наш Тихон сидит: вроде и видит людей, а не слышит, не понимает. А ведь не без царя в голове.
– Это еще посмотрим, что за царь у него в голове, – сказал Савва, раздувая ноздри крупного горбатого носа. – Мне он основательно попортил кровь…
Ему вспомнилась их давняя встреча в горкоме. Савва говорил Тихону о металле, а тот свое: стадион, лестница на Волгу, реконструкция города. Явно трусил тогда секретарь, как бы он, Савва, освобожденный от работы в наркомате, не потащил вниз и его, Тихона…
– Кроме всего прочего, Тихон – заяц, – добавил Савва. – Трусы всегда жестоки.
В зал вошли Денис с Саввой вместе, сели рядом. Постепенно заглох гомон. Юрий сел за стол президиума. Предоставили слово председателю городского Совета.
Денис давно привык к тому, что на конференциях люди разные и говорят по-разному. Один говорил о том, что надо делать дальше, другой негодовал по поводу прежних промахов, третий окольно припоминал Тихону Тарасовичу личные обиды, четвертый вещал прописные истины – все, что повторял он на всех активах и по всякому поводу.
– Сейчас повернем руль на сто восемьдесят градусов, – шепнул Денису на ухо Савва. Пружиня сильными ногами, он вышел на трибуну, сжал пальцами борта кафедры, поднял подбородок. Савва раскрыл сложную взаимосвязь заводов города с предприятиями Поволжья, Урала, Донбасса. Его густой, с властными нотками голос раскатывался по залу, когда он высмеивал местнические замашки секретаря горкома. Как может человек руководить, не зная кровообращения мощного хозяйственного организма страны?! Сталь – основа индустрии. Но Тихон Тарасович не знает людей, делающих сталь, он, может быть, даже боится их. С бумагами иметь дело безопаснее: не обожжешься и не ушибешься.
Сдержанный шепот, подавляемый смех в зале не только не мешали, а как бы помогали Савве. На глазах Дениса он будто стряхнул с себя пыль, стал таким же острым, решительным, каким его знали всегда, – недаром заводские называли его «молнией». Вот он сбежал по ступенькам, сел рядом с братом, улыбаясь выпуклыми горящими глазами. Денис толкнул его локтем в бок.
Теперь все чаще замелькали слова: «бесконтрольность», «приписка», «штурмовщина»; за всем этим чудилась Денису враждебная людям косная сила. Но, кроме обычных обвинений (утерял искусство руководить партийной и хозяйственной работой), которые предъявляются каждому не справившемуся с делом, Солнцева упрекали и «в некоторых бытовых неполадках»: супруга чуть ли не смещает и назначает деятелей искусств, а сын Рэм частенько выпивает и озорует. И хотя Денис презирал ораторов за эти «бабьи» невеликодушные речи, давнее недоумение его перерастало в нерадостное раздумье: как могло случиться, что Тихон, тертый, вышколенный жизнью, хитрый, не дал укорота супруге, не нашел дорогу к сердцу мятущегося сына? Да и Юлия не такая ли, как Рэм, отравленная своеволием, дичок, обделенная, наверно, требовательной любовью отца. Как она, разговаривая с Любавой, выставляла напоказ свое настораживающее свободолюбие, не то напускную, не то искреннюю развязность, бьющую в глаза самоуверенность. Непонятна привязанность Юрия к этой несчастной женщине. Эх, Тихон, Тихон, не находишь в себе мужества передать другим непосильную тебе работу. Эта вечно старая и вечно новая история самообмана износившихся людей много горьких чувств пробудила в душе Дениса. И благородно не убирать плеча из-под тяжести и смешно: ноги дрожат и не в силах нести. И Денис пожалел Тихона…
Анатолий Иванов не спеша поднялся на трибуну, долго и мелко откашливался, вприщурку смотрел в зал. Говорил он о Солнцеве с видом человека, близко знающего секретаря горкома: широкий характер, доброе сердце. Правда, некоторые нахрапистые товарищи воспользовались его широтой, доверчивостью: построили Тихону Тарасовичу особняк, а себе два. Будем же суровы, но справедливы, ибо интересы дела выше всего… Рука у партии умелая, когда надо строить, а беспощадная, когда приходится бить за дело. Партия строга, потому что рабочий класс не шутки шутит, а социализм строит. Многим бы хотелось стать вожаками, большими и малыми. Да ведь, кроме хотения, нужно умение. И сколько таких неумелых сошло на нет!
Тихон, словно не слушал оратора, не спеша перелистывал свой блокнот. Но губы его вздрагивали, мертвенная бледность выбелила нос и щеки, шея горела.
– …Сейчас обстановка сложная, – продолжал Иванов суровым тоном. – Позади финская война. Проверила нас огнем и кровью. Сейчас важнее построить цех, чем театр, сшить гимнастерку, чем нарядный костюм, выпечь черный хлеб, чем пирожное. Потому-то у руководства должны стоять люди с размахом и… со стажем. Мы, молодые работники, многим обязаны товарищу Солнцеву: он нас учил, воспитывал. Было бы глубокой ошибкой недооценивать огромного опыта и заслуг товарища Солнцева. Если рядом с этим матерым человеком поставить товарищей построже, посдержаннее, то он вполне потянет. Вот тут-то конференция и должна придирчиво обсудить каждую кандидатуру… – При этом у Иванова был настолько незаинтересованный вид, что Денис невольно с усмешкой подумал: «Притворяешься, черноусый, давно уж ты подыскал подходящего напарника Тихону – самого себя!»
Встретился глазами с братом, и тот понимающе подмигнул ему. Денис сунул в руки Саввы свою бересклетовую палку, одернул полы пиджака и, чуть сутуля вольготно развернутые плечи, пошел к трибуне, косясь на ноги сидевших в первых рядах. Рукава белого полотняного пиджака были немного коротковаты, и он, зайдя за кафедру, сердито одернул их. Тихон Солнцев сказал что-то на ухо секретарю обкома, сидевшему рядом с ним, и они оба повернулись лицом к Денису. Юрий, угнув голову, исподлобья смотрел на отца, на его ширококостную, поджарую фигуру, на его сухое лицо с тугой, коричневато-дубленого цвета кожей.
Денис остановил свой взгляд на Солнцеве и, округло окая, сказал:
– Тихон, мы с тобой почти одногодки, и давай будем говорить без величальных слов. Не на именинах мы, а государственные дела решаем. К тому же время крутое…
В устоявшуюся тишину натекали глухие раскаты отдаленного, игравшего за Волгой грома. Здесь же в городе, над крышами домов, над обомлевшими от полуденного зноя садами незамутненно синело небо. И лишь изредка откуда-то с необогретых высот прорывался струями ветерок, путал узорчатые занавески на окнах, желанным холодком сушил пот на лицах людей.
– Прошлым летом Тихон вразвалку прошелся по нашему заводу, ногой пнул броневую плиту. Не сдвинул. Тяжела она, сталь-то, в ней сила народа, державы. – Теперь Денис повернулся к сидящим в зале. – Сталь – наша сила, наш оплот. – Он снова скосил твердые глаза на Солнцева. – Ты бы хоть любопытства ради покачал вот так, на руке, стальную лепешку. Почувствовал бы, сколько тянет рабочий пот. Да нет, видно, кроме бумаг, давно уж ничего не щупали твои руки: ни металла, ни камня. – В невнятном одобрительном гуле Денис уловил слова: «Сторонится он рабочих». – Ночей не спали рабочие, инженеры, головы трещали от дум, спины не просыхали от пота, слепли люди, жарились у мартенов, чтобы надежной броней защитить воинов. А ты вник в наши дела? Разучился словом одобрять. Да и слушать-то людей не умеешь.
И тут вдруг припомнился Денису Тихон, каким был в молодости: синеглазый, веселый каменщик. Как он ловко клал кирпичи, строя школу! Работал и учился, по воскресеньям гулял по берегу Волги со своими маленькими детьми, покинутыми матерью. Теперь, рыхлый, болезненно-полный, сидел он за столом между сурово-сосредоточенным Юрием и грустно-задумчивым седым секретарем обкома. Рука, которой он подпирал оплывшее лицо, вздрагивала, тяжелые веки закрыли глаза, и кажется, нет у него сил поднять их. Горло Дениса вдруг судорожно сжалось, в носу защипало. На секунду Денис задержал взгляд на своих больших, разбитых работой руках: они тоже вздрагивали. Сердито, глухим голосом закончил:
– Тебе доверили власть. Работай! Не можешь? Тогда уходи, не доводи людей до гнева, а себя до позора. Я изработаюсь – отступлюсь от мартена, посторонюсь. Гнилой колодой на дороге валяться не буду. Человек стареет, народ молодеет.
Когда Денис спустился в зал и сел на свое место, сосед его слева сказал, криво усмехаясь:
– Правильно вы говорили. Но ведь старый – что малый: один не хочет расстаться с игрушкой, другой – с почетом. Тяжело Тихону Тарасовичу, а?
Денис отвернулся.
В голове Солнцева шумело, сердце как бы разбухало, не хватало воздуха. Он глотал таблетки, запивая нарзаном. Будто в недужном, тяжелом сне увяз он и никак не мог избавиться от этого ощущения. Видно, никто не догадывается о своей беде, пока она не постучит в двери. И вот он встал лицом к лицу со своей бедой. А ведь всего несколько часов назад, закончив доклад, он чувствовал себя бодрым, готовым к привычной перепалке. Первый решительный удар нанес Савва, и Тихону вдруг стало как-то скучно, тоскливо. Люди, которых, казалось ему, он знал до дна, вдруг открылись перед ним невиданной доселе стороной. И он будто медленно просыпался, все больше удивляясь этим странным переменам в людях. Твердая опора, на которой стоял он годами, уплывала из-под его ног. Железным прессом давило душу. И как бы ни успокаивал он себя, что эта конференция обычная: покритикуют, потом опять окажут доверие, – обманываться дальше он уже не мог… Зажмурившись, он с каким-то странным отупением вслушивался в голоса людей, изредка заглушаемые громом надвигавшейся из-за Волги грозы. Вот серьезным, несколько обиженным тоном говорит инженер… С какого он завода? Кажется, с крекинга…
Старичок каменщик прямо с места прокричал тонким голосом:
– Бани в поселке нет, а цветы на каждом шагу, плюнуть некуда. Это, братцы, все равно что грязную голову духами брызгать!
Слушая ораторов, Юрий вспомнил, как два дня назад он был вызван на заседание Оргбюро и там увидел Сталина.
В семье об этом человеке, овладевшем помыслами миллионов людей, говорили редко, лишь в такие минуты настроений решительности, когда, оправдывая те или иные крутые меры, нужно было подстегнуть свою волю, ожесточить, сердце. Юрий не знал живых подробностей из жизни Сталина, потому, видно, для него имя это было символом абсолютной мудрости, воли, исторической целесообразности, грозной беспощадности к заблуждениям и слабостям. И теперь странным было увидеть живого невысокого человека с глазами в пытливом сощуре, услышать непривычный выговор с резким восточным акцентом: «Солнцев? Не знаю такого секретаря». И Юрий весь сжался морально, почувствовав, как зачеркнули Тихона.
Сталин поднял седеющую голову и, оглядев Юрия словно недоверчивыми глазами, спросил глуховатым голосом:
– Вы согласны, товарищ Крупнов? Потянете?
С очевидной вызывающей смелостью молодого робеющего и благоговеющего человека Юрий прямо посмотрел в смугло-желтое лицо, ответил твердо и не спеша:
– Согласен, товарищ Сталин.
Сталин улыбнулся.
– Волга больше, чем великая река, – заговорил он тихо, и все его напряженно слушали. – Волга – ось России. Волга – родина Ленина. Ваш город не просто большой город. Он центр революционного движения Поволжья, оплот, у стен которого нашли свою смерть белые армии. Он узел коммуникаций, сталь, машины, нефть, хлеб. Со временем построим гидроэлектростанции на Волге. Не упускайте из виду перспективы. Не смущайтесь тем, что вы молоды. Молодость не порок, а дар божий. Побольше уверенности. Будьте беспощадны к политиканствующим, к болтунам. Незаменимых работников нет, незаменима только партия…
Не было в душе Юрия чувства размягченности, а была собранность воли, ясность мысли, желание действовать. «Сделаю все… умереть потребуется – умру», – с отчаянной решимостью молодости думал тогда Юрий.
Однако сейчас, на конференции, он временами терялся. Солнцев остановился у рубежа, который давно преодолен народом в его нравственном, культурном развитии, говорили коммунисты, и их лица выражали отчужденность и осуждение. Кажется, нет на свете более тяжкого наказания, чем недоверие и гнев своих товарищей.
Вызвать любовь одного человека – трудное дело, заслужить доброе доверие товарищей – подвиг. И так ли уж он, Юрий Крупнов, нужен им, как они ему? И не скажут ли вскоре о нем, как о Солнцеве: «Не знаем такого секретаря».
Перед Юрием лежала на столе речь, написанная его четким почерком. Но сейчас ему вспомнилось то, что родилось в беседах с родными, с рабочими. Древний, с зеленой бородой старик, учивший когда-то в дни молодости дядю Матвея мастерству сталеварения, говорил у рыбачьего костра: «Родился – в волжской воде искупают, умер – ею покропят. И хоронят нас, волжан, на высоком берегу. И веснушки на лицах рыжеватые, как песок на Волге». В ту ночь, после долгой разлуки с Михаилом, они легли спать на веранде, брат задумчиво говорил о том, что у нашего города своя судьба, сердце и душа борца-революционера, изобретателя и труженика. Он древен и молод, наш город, как народ, как Россия. Когда-то давно верблюжьим ревом, конским ржанием и скрипом колес азиатское кочевое нашествие вспугнуло и лебедей и рыбаков на Волге. Но щитом встал город на берегу, отражая удары завоевателей. Грозные озаренные пожарами восстаний и войн повороты в судьбе народа связаны с городом, как душа с телом. Немало отчаянных, завязав горе веревочкой, обручили свои судьбы с судьбами Разина и Пугачева. И вспоминали тогда братья семейные рассказы о восстаниях рабочих, о боях с белыми у стен города…
«Добрый, душевный, широкий, – думал Юрий о Солнцеве, – но такой должности нет в горкоме партии. К тому же широта оказалась неумением работать, доброта выродилась в благодушие и самодовольство. Да и был ли добрым с риском для себя? Сколько поломал жизней, не решаясь или боясь отстоять человека от наветов и подозрений. Это поначалу. А потом сам ожесточился. Не страшнее ли жестоких бывают добренькие, когда теряют чувство меры в пресечении зла? Ладно, если зло действительно налицо. А ну, как оно всего лишь приснилось расстроенному воображению? И как могло случиться, что добрый Тихон Тарасович разуверился в человеке, повернулся к нему лишь одной стороной повелений, суровой требовательности и поучений? Не вылазил из прокуренного кабинета до полуночи, держал работников в нервном напряжении. И не страшно ли оттого, что, пока жег себя в заседаниях, рабочие сварили тысячи тонн стали, построили машины, станки?»
Секретарь обкома несколько жалостливо говорил: нелегко партии терять кадры. Учит, воспитывает она работника, а он возьмет да растратит себя по пустякам или еще хуже: сломает себе голову. Самое тяжелое, когда человек утрачивает чутье на правду… Он рекомендовал избрать первым секретарем горкома Крупнова Юрия…
Юрий не особенно огорчился тем, что не выступил. Он зачитал проект решения конференции, а в нем было написано все, что нужно делать и даже больше, чем могли сделать…
Тучи заткали солнце, томительное безмолвие насытило воздух. И вдруг хлынул прямой, крупный дождь, разогнал женщин и детей со сквера. Туча уплыла за Волгу. Делегаты группами и поодиночке выходили на улицу. Город, умытый ливнем, блестел под косыми лучами солнца листвой мокрых деревьев, крышами домов. Замирая, стекали ручьи по мостовой.
Юрий и отец стояли у раскрытого окна в одной из комнат горкома.
Молодой, стройный, как подросток, тополь, кажется, норовил просунуть в окно свои ветви. Весной должны были подстричь его, но он каким-то чудом избежал неумолимой цивилизаторской руки садовника и теперь, искупавшись под дождем, наивно-радостно блестел широким зеленым листом, пахуче струил дыхание.
Час назад Дениса в перерыве позвал в эту комнату Анатолий Иванов и, угощая его выдохшимся тепловатым нарзаном, сказал, что он составил приветственное письмо товарищу Сталину, а Денис должен зачитать это письмо. Денис просмотрел несколько страниц, заметил, что почти такое же послание читали недавно на собрании актива. «Надо немного постругать, а то товарищ Сталин может обидеться: эко, мол, как расхвалились». Иванов погрозил Денису пальцем, ядовито-загадочно заглядывая в его глаза. Потом сам, дав полную волю своему выразительному голосу, прочитал письмо, называя Сталина мудрейшим из всех мудрых земли, солнцем, затмившим обычное солнце.
В глубине души Денис понимал, что подвиги Сталина говорят сами за себя и что величальные слова по адресу его таят в себе дурное намерение прикрыть промахи в работе. И Денису очень хотелось, чтобы великий отец прицыкнул на своих безудержно расхвалившихся детей. «А может быть, устарел я?» – подумал он вдруг с горечью. Запустил руку в мягкую мокрую листву тополя, и что-то очень и очень давнее, молодое и милое, вспомнилось ему.
Домой шли вместе с Юрием.
– Удивительно: жил человек среди людей, на быстрине, и не видел жизни, – говорил Юрий, все еще не погасив в душе возбуждение, которое владело им на конференции. – Я чего-то недодумал, почему-то не выступил. Наверное, жалость помешала. Ведь это трудно забыть: партийный билет я получил из рук Тихона Тарасовича.
Денис нахмурился:
– Тут, милок, не знаешь, кого надо жалеть: одного человека или вон тех многих. – Он указал на молодых парней и девушек, сгуртовавшихся вокруг гармониста.
XIX
Вечером Денис достал из старого сундука дубовый ящичек, позвал Юрия в беседку. Закат пламенел на окованных медью углах ящика. Денис вынул листок темноватой бумаги – то была записка Ленина, и вынимал ее отец в редких случаях.
Более двадцати лет хранит Денис этот листок.
…Ломается на Волге лед. Натекает волнами орудийный гул: белогвардейская степь наступает на город. Мазут иссяк, погасли мартеновские печи, замер в железном покое прокатный стан, ушел последний бронепоезд, сотрясая рельсы. С ним-то и проскочил Денис через разрывы снарядов. Поздними сумерками явился в Кремль, в приемную председателя Совета Народных Комиссаров. Секретарь, худой, бледный, сказал: заседает Совет Обороны. Напишите Ильичу свою просьбу. Денис просил принять его. Ленин ответил через пять минут: «Прошу извинить, занят невероятно. В три часа ночи жду Вас».
С Лениным Денис первый раз встретился за чашкой чаю в уютном доме слесаря Федосова, на собрании рабочего марксистского кружка. Молодой, крепкий, стремительный Ильич только что вернулся из ссылки, упорно говорил, что история выдвигает русский пролетариат в авангард борьбы. Может быть, потому, что Денис любил свою маленькую Любаву, разливавшую в то время крепкий чай, но только страстный голос, горячая вера Ленина наполняли его жизнь радостным смыслом. И хотя после первого знакомства минуло много лет, три революции легли за плечами, Денис все же ожидал увидеть Владимира Ильича таким, каким сохранился он в его памяти за чаем в доме Федосова: молодым, с вьющимися на висках золотисто-рыжеватыми волосами.
Из-за стола вышел коренастый человек в темном костюме. Пристально вглядываясь в лицо Крупнова, Ленин решительно протянул руку, усадил его в кресло, слегка надавив на плечо, сам сел верхом на стул, положил на спинку сцепленные в пальцах руки, а на них подбородок с подстриженной бородкой.
– Расскажите, товарищ Крупнов, как там у нас, на Волге? Хватает ли рабочим продовольствия? Смогут ли дать белым отпор? Чем и как?
Денис понимал, что, может быть, и неприлично смотреть вот так прямо в лицо Ленина, но не мог отвести взгляда: какой-то странной, мягкой силой притягивали к себе эти темно-карие, в слегка косых прорезях глаза, грустные в этот поздний час.
– Скрывать не стану, товарищ Ленин, сердце завода остановилось. Ветошкой вытерли мазут, выжали ветошку.
– Мы погибнем, если будем бояться правды. Говорите правду, только правду!
– Белые рвутся к Волге. В городе подняли голову враги. Офицерье выходит из подполья. Проститутки спаивают красноармейцев…
Денис с тревогой заметил, как кровь отливает от смугловатого лица Ильича.
– Мазут нужен? Да-с, задача, батенька мой. А мы только что вынесли решение Совета Обороны об экстренных мерах по экономии топлива… Ну что ж, найдутся у вас нефтеналивные суда?
Ленин встал, откинул назад и слегка набок голову, потирая ладонью лоб, сделал несколько мелких проворных шагов. И тут Денис почувствовал то общее, что было у молодого Ульянова и зрелого Ленина, – энергию. Денис тоже встал. Он прикинул в уме все, что было ему известно о баржах.
– Подберем, Владимир Ильич!
– Отлично! Правительство примет все меры, астраханские рабочие помогут. Вооруженные команды пошлите из рабочих. Бронепоезда нам нужны вот как! К зиме мы должны освободить Волгу от врагов. Не позже! Позже не имеем права. Передайте товарищам рабочим: больше оружия! Больше организованности, выдержки. А что касается контрреволюционеров и проституток, разлагающих армию, то, я думаю, следует расстрелять несколько… – Ленин помолчал минуту, припоминая что-то, потом, щурясь, заговорил: – Крупновы, Крупновы… первомайская демонстрация… Вы не принимали участия?
Денис сказал: на той демонстрации зарубили брата Евграфа, а он отделался каторгой.
Ленин взглянул на руки Дениса, окольцованные костяными мозолями, как браслетами, нахмурился.
– Брата убили, – тихо сказал он. Глаза его затуманились, исчезли лучистые морщины. Далекая ли родина Симбирск с могилой отца на монастырском кладбище близ Свияги вспомнилась ему, воскресли ли в душе те страшные минуты отчаяния матери, когда узнала семья о казни Александра, детские ли годы и вечерняя ли тишина на Волге вдруг привиделись ему, но только Ленин долго смотрел на окно, уже обрызганное рассветом. – Нам невероятно тяжело, товарищ Крупнов. Возможно, будет еще тяжелее. Но мы победим, – сказал Ленин, энергично потирая руки. – Нам нужна правда, только правда… Правда за нас, ложь против нас…
Записка Ленина к Денису обошла десятки рабочих рук, а потом, в мазутных пятнах, попала в дубовый ящик, где хранились первые прокламации и брачное свидетельство, навсегда скрепившее жизни Дениса и Любавы.
Давно это было. Денис замкнул ящик, закурил трубку. Заслоненный лиловой тучей, померк закат.
– Думаю, Юрас, не часто ли мы утешаем себя выдумками? – сказал Денис. – Вот Савва наш прихвастнул на пять процентов…
– Согрешил, но покаялся на конференции.
– Легко каялся! – жестко оборвал Денис. – Колотил себя в грудь, а удары получались, будто по мешку с ватой бил. Правда не любит недоговорок. Подумай, товарищ секретарь, что будет с нами, если все начнут вот так приукрашивать? Летчик подымется на семь, а скажут на восемь километров. Хлеба намолотили, к примеру, сто пудов, а в рапорте проставим на пятьдесят больше. Кому придется расхлебывать? Статистикам? Черта с два! Рабочим, коммунистам – вот кому!
– Неприятные слова говорите вы, отец.
– Лучше неприятные слова, чем плохие дела. И вообще… Начинай с самого себя, наведи порядок в своем личном хозяйстве. Семья есть семья, и шутить негоже в таком деле. А о прикрасах, о шумихе скажу тебе: на черта нам нужны павлиньи перья? Перед кем выхваляться? Мы без фанфар шли в бой. Рабочие других стран верили в нас, когда мы в лаптях за революцию дрались. А теперь мы стоим в мире, как несокрушимый оплот.
XX
В садах созревала антоновка; ее нежный аромат – запах меда и вечерней свежести – наполнил влажный воздух. Рыбаки с неводом спустились по скользкому откосу к Волге. Юрий грелся у костра. Стороной проходил ливень, белесым занавесом задернув Волгу, сады во впадине.
Внимание Юрия было захвачено этим близким дождем: пройдет он рекой или поднимется и сюда? На всякий случай Юрий натаскал дров под камышовый навес, пристроенный к деревянной сторожке. Дождь, достигнув пасеки, ближе не продвигался. Шумела листва. Из ливня выплыла женщина и, обходя яблони, направилась к костру. Капюшон закрывал ее голову и лоб. Под тонким мокрым плащом угадывалась сильная молодая женщина. И он сердцем почувствовал Юлю, прежде чем увидел очертания ее лица, блестящие из-под капюшона глаза.
Он стоял, укрывшись с головой брезентовым плащом сторожа, и она, не узнав его, спросила, нетвердо выговаривая «р»:
– Дорогой дяденька, нельзя ли душу согреть у твоего огонька?
– Грейся, Осень…
Резким движением руки Юля откинула с головы капюшон, села на кучу мелкого хвороста, вытянула к огню ноги. Повыше черного голенища сапога золотилось загорелое округлое колено.
– Я чувствовал, что встречу тебя.
– Ты просто знал, что я здесь. Но я скоро уйду на каменный карьер, – возразила Юля, очищая палочкой налипшую к сапогам грязь.
– На этот раз я не отпущу тебя, Юлька.
Распахнув полы плаща, она повернулась к огню грудью.
– Попробуй.
Шумно зароптал дождь, зашипели дрова, и пламя костра будто присело на корточки.
– Однако, Юрий Денисович, странные контрасты: сбоку печет, сверху поливает. Нет ли местечка получше?
– Есть чудесная хижина. Идем! – Он взял горящую головню, пошел, выжигая во тьме узкую тропу.
Открыл двери сторожки, посветил: топчан на козлах, рядом на столике ящик с яблоками, под низкой тесовой крышей вяленая рыба на веревочке.
– Устраивайся, Юля, как дома.
– Спасибо! Брось свой факел, у меня есть более современное освещение. – И в руке ее замурлыкал электрофонарик «пигмей». Ярким снопом лучей Юля ощупала хижину, присела на топчан. «Пигмей» умолк, и в темноте было слышно, как она сняла сапоги и улеглась на топчане. Сочно захрустело яблоко на ее зубах. Юрий стоял у порога. Уже выветрился дым, который напустил он головней. Пахло яблоками, сеном, рыбой.
– Я посижу около тебя. – Юрий сел на ящик, коснулся ее теплого плеча.
Юля, торопливо обуваясь, задела локтем его лицо.
– Я уйду.
– Не пущу. Сяду на порог и не пущу! – сказал Юрий.
Вдруг замурлыкал «пигмей», и в лицо Юрия ударил яркий свет. Не мигая, Юрий напряженно смотрел туда, откуда лился этот свет. Но вот снова наступила тьма, и он услышал безрадостный вздох:
– Уехал бы ты, что ли, из города…
– А плакать не будешь?
– Может, и буду. Но лучше расстаться.
– Спи, я пойду к рыбакам.
Плыли над головой облака, сеял мелкий теплый дождь, каждая ветка брызгала водой, и ноги промокли. Раза два подходил Юрий к двери сторожки, стоял, держась за мокрую скобку, не решаясь открыть дверь.
Крыша навеса монотонно пела под ровным обкладным дождем. Шушукались в темной тишине орошаемые деревья. Лицо обволакивал сырой и теплый воздух, пропитанный запахами яблок и земли. По Волге проплыли огни какого-то судна. Протекала над головой камышовая крыша, гулко стучали капли о стружки. И сердце билось учащенно. Казалось, счастье вот здесь, за этой деревянной стеной, нужно только войти в домик. Осторожно переступил порог и, направляясь в темноту, свалил ногой чурбан…
– Ты по-прежнему боишься меня, Юля?
– Я тебя не боюсь, когда мы так. А жить с тобой в одном доме боюсь. – Голос ее задрожал. – Ты же отлично знаешь: не верю тебе. Не простишь мне мое прошлое. Не убеждай меня, Юра, не надо. Да и я не хочу прощения и снисхождения.
– Я не судья, ты не подсудимая. Ты меня прости за все…
Жесткими пальцами взял ее за подбородок, запрокинул голову. Дрожь сотрясала тело Юлии…
Утомленный жадной лаской, Юрий положил голову на колени женщины. Она, закусив яблоко, склонилась к лицу Юрия, подала его, как птица в клюве, и он вцепился зубами в сочное яблоко. На горячих губах не успевал высыхать кисловато-сладкий сок. Из минувшего всплывало в памяти и оседало в сердце лишь то радостное, что связывало их с момента, когда он вынырнул однажды из омута. Так завершилась их подготовка к жизни. Утром возьмутся рука за руку и пойдут из этой сторонжи легко, не оглядываясь на пройденное.
Но вот яблоко съедено. Приглушенный плач Юлии встряхнул Юрия.
В маленьком оконце метался текучий лунный свет, то вспыхивая, то угасая на оголившемся плече Юли. Лицо, как ставнями, прикрыто ладонями. Будто прикипели – он едва оторвал их от лица.
– Что с тобой?
С грустной злостью комкала слова:
– Ненавижу… Себя ненавижу!..
Больно смотреть на нее в этом текучем свете луны. Юрий заслонил спиной окно, ласково сжал худые плечи женщины.
– Все хорошо. Не усложняй. Верь мне и себе, Юля.
Она вывернулась из его рук, встала.
– Я бы на твоем месте выругалась покрепче, да и ушла… Хотя нет! Пожалей меня, а? – Обняла Юрия, целуя его голову, лоб.
Юрий прикрыл ее плечи пиджаком, посадил на колени, укачивая, как ребенка. Вдруг она отстранилась и сказала, что жалость к женщине нередко граничит с подлостью.
– Я опять начинаю не понимать тебя, Юля.
Она села рядом и, смеясь, сказала: с чего это он взял, что может понимать всех? Потом расспрашивала о своем отце, действительно ли необходимо было освобождать его от работы.
– Успокой меня, рыжий, сознайся, что жестковато поступили со стариком. Отбрось все, скажи, как ты лично относишься к нему. Если бы ты знал, как мне страшно оттого, что спросила тебя! Я почти догадываюсь, что ты ответишь.
– Не будем вмешивать родителей в нашу жизнь.
– Но ты-то за своих всегда на стенку лезешь.
Юрий успокоил ее. Тихона Тарасовича уважают. Ему пора отдохнуть. Заслужил. Юрий умолчал о том, с какой обидой сказал Солнцев на бюро: «Работу хотите подыскать мне? Вы лучше думайте о своей работе!» – и ушел, хлопнув дверью.
– Спи, Осень, спи! – Юрий прикрыл ее двумя плащами и вышел.
В пристройке Юля догнала его и сзади окутала плечи плащом. Прикосновение ее рук было легкое, мгновенное, ласковое.
– Спасибо, Осень.
Юля проснулась, когда солнце хлынуло в маленькое окно, залило глиняный пол.
Чьи-то заботливые руки успели, пока она спала, поставить на стол кувшин с водой, на табуретку – тазик, положить мыло и полотенце. Она улыбнулась. Вышла в сад. Плащ ее раскинут на жерди, с сапог счищена грязь, они сушились на рогатках.
Федор, Савва, Михаил и Веня Ясаков обсушивались у костра, Денис разливал в чашки уху, вокруг костра от согревающейся земли поднимался пар, космы дыма висли на мокрых ветвях яблонь. Юрий побледнел от бессонной ночи, но глаза ясные, веселые. Юля улыбнулась ему, в улыбке этой сказалось все: виноватость, и просьба простить ее, и обещание, что отныне она всегда будет с ним доверчива и нежна.
И теперь, о чем бы ни заходил разговор, Юрий, взглянув на Юлю, улыбался.
Молодые Крупновы сразу приняли Юлю как свою, подкладывали в ее миску рыбу, шутили. В катере Михаил усадил Юлю между собой и Юрием. Только Денис изредка задерживал на женщине короткий острый взгляд.
Когда сошли на пристань, вдруг послышался крик, особенно звонкий в утреннем воздухе:
– Ловите!
Из распахнутых дверей пожарной выбежал человек, медная каска сияла на солнце.
– Ловите! – кричал он что есть мочи, в то время как губы его раздвигала предательски веселая улыбка.
Юрий схватил пожарника за руку, и он, покачнувшись, загребая сапогами грязь, остановился.
– Тебе, что, Теткин, приснилось что-нибудь на вышке?
– Юрий Денисович! Какие могут быть сны на дежурстве? Беда случилась: Иванова никак не поймают. Смотрите, газует.
По набережной гонял на мотоцикле Анатолий Иванов, почти с безумной храбростью и риском лавируя на поворотах между побеленными каменными столбами на бровке откоса и заводской стеной. Когда он, согнувшись над рулем, пролетел мимо, едва не сбив с ног Юлю, все поняли по его бледному лицу, что уже не Толя владел машиной, а, наоборот, машина владела им и на полном газу стихийным образом неслась прямо к своей гибели.
– Пропал! – воскликнул пожарник, ударяя ладонями по каске. – Экая ведь беда! Пристал Анатолий Иванович: дай мотоцикл. Я, говорит, хочу технику знать на все сто. Секретарь, говорит, горкома, Юрий Денисович, приказал партийным работникам учиться управлять машиной или, на худой конец, мотоциклом… Вот Толя и запустил, а остановить не может. На себя дерни! Падай в газон! Плашмя, плашмя!
Глаза Иванова уже почти обморочно косили.
Федор и Веня Ясаков с проворством растянули бредень. Иванов с полного хода врезался в мотню, мотоцикл выхаркнул клубы дыма и заглох.
– Да, Толю Иванова надо знать, – сказал Савва, усмешливо щурясь на Юлю, – технику любит со страшной силой.
– А вы, Денис Степанович, давно знаете Иванова? – спросила Юля.
Денис пожал плечами.
– Кто же не знает Анатолия Ивановича, – насмешливо продолжал Савва, – едва ли не с десяти лет на руководящей работе! Помнится, на городской конференции комсомола критиковали Толю за отрыв от молодежи, за то, что он напускает на себя слишком большой серьез. Ну, эти рабочие девчонки, знаешь, как они критикуют! И вот в перерыв перед голосованием заиграли «Камаринскую» во дворе театра. Комсомолята ударились в пляс – только пыль столбом. Я возьми и шепни Иванову: «Спляши, покажи, что ты критику приемлешь, ближе к молодежи становишься». Плясал – до обморока… Не завидую я Юрию: долго еще Толя будет ему портить настроение…
– Почему же? Если он так плох, надо от него избавиться, – сказала Юля.
– Как же избавимся, если он в номенклатуру попал? Нет, братцы, будем теперь передвигать Толю с места на место, пока не помрет естественной смертью или не разобьется на машине. Толя любит стращать людей. Даже у самого Карла Маркса биографические грешки находит. Что же говорить о нашем брате? – продолжал Савва, поглядывая сбоку на Юлию: она все больше бледнела, нервно теребя концы платка. – Смотри, Юра, в качестве второго секретаря Иванов подвергает сомнению твое пролетарское происхождение, у тебя что-то не в порядке с дедом по материнской линии, – смеялся Савва, сам не придавая значения своим словам, просто бессонная ночь на работе сделала его нервно-болтливым.
Юрий с улыбкой ответил:
– Пошлем Анатолия к летчикам, там он, осваивая технику, сломает голову. Номенклатура прольет слезы по бесценному и успокоится…
– Ну, знаете, это уж чересчур жестоко, – сказала Юля. Она решительно пошла навстречу хромающему Иванову. Крупновы переглянулись.
Под вечер Юля и Рэм подошли к отцовскому дому.
– Вызови папу, я подожду в сквере, – сказал Рэм сестре. – Проститься надо. Немало горя хлебнул он с нами.
Но в это время Тихон сам вышел из калитки. Увидев своих детей, он запнулся, будто забыл, с какой ноги надо ступать.
– Юля! Рэм! Идемте, чего же вы стоите?
– Не хочу встречаться с мадам, – сказал Рэм.
– Без ножа режешь, сынок. Не бойся, я один. Понимаете?.. Один я!
Рэм просунул пальцы за отцовский пояс, как это делал в детстве.
– Проститься пришел, отец. Ухожу в армию.
– В армию? Большой стал. Идем угостимся на прощание.
– Ладно. Только не устраивай мне ловушку, отец.
Два сильных толчка в сердце, и Тихон вяло опустился на скамейку. Юля взяла его под руку, и все трое зашли во двор, потом в дом. На кухне Рэм погладил седую голову красивой старухи Матвеевны.
– Пришел, непутевый… Бог услыхал мою молитву.
Рэм, указывая в угол, на картинку в рамочке, подмигнул:
– Хитришь, бабуся!
Старуха подала в кабинет бутылку вина, закуску. Юля села на диван, отец и брат – за круглый столик.
Большой рабочий стол заставлен подарками товарищей: модель самолета, кубок, шагреневая папка с серебряной монограммой, пепельница из нержавеющей стали. На уголке стола тоненькая книжечка: А. Иванов-Волгарь, «Новые стихи». Написано на первой страничке: «Руководителю одной из крупных партийных организаций на Волге, железному большевику, учителю и вдохновителю моему Т. Т. Солнцеву от всего сердца Анатолий Иванов».
Выпили молча, думая каждый о своем. Окно затенил старый, с усыхающими ветвями тополь.
В густой зелени проступили блеклые пряди листьев. Хотя солнце и светило ярко, было что-то предосеннее в косых лучах, и небо отливало далекой холодеющей голубизной, за Волгой, умиротворенная, желтела степь, прозрачная и задумчивая вставала даль за лесом.
Глубоко вдыхал Тихон чистый воздух, пахнувший яблоками, и на душе его становилось все спокойнее, яснее. В глазах мягкий свет. Если бы ему сейчас сказали, что жена больше не его, он, наверное, не огорчился бы. У него есть сын и дочь, есть вот этот новый, просветленный и спокойный мир, очищенный от мелочных тревог и огорчений.
В саду всхрапывала пила. Рэм косился на окно, пил рюмку за рюмкой.
– Давно хотел спросить тебя, отец, да все стеснялся, – сказал Рэм. – Ты жесткий, прессованный, полированный – не ущипнешь. А теперь вижу, вроде размяк. Кто дал мне это странное имя?
– Мать.
– Теперь понятно, почему она бросила нас: неудачное дала имя своему дитяти. Рэм – это, очевидно, что-нибудь революционно-электрическо-механическое. Да?
– Замолчи, Рэм! – Юля взяла рюмку брата, выплеснула в окно.
Пила с легким визгом всхрапывала. Ветви тополя вздрагивали.
Кажется, Тихон вдруг сделал открытие, что самым дорогим и важным в его жизни были дочь и сын, а самое большое несчастье заключалось в том, что дети невзлюбили мачеху. Но он любил ее и любил их.
«Неужели это моя жизнь? – думал Тихон Тарасович. – Когда все началось? Да, это твоя жизнь. Ты отлично знаешь, когда началось все».
– Я люблю тебя, Тихон ты мой Тарасович, – говорил Рэм, – и тебя, Юлиана прекрасная, люблю. Что бы с вами ни случилось, знайте: есть у вас Рэмка! Не дам в обиду. А ты, отец, подружись с моими друзьями, то есть с Крупновыми. Ей-богу, хор-р-ро-шие люди!
– Пусть с ними черт в прятки играет! – выпалил Тихон. Он встал и зашагал по просторному кабинету, шаркая ногами. Он бранил Юрия, и в складках губ его сквозило что-то грубое, жестокое. Шея наливалась кровью.
Вдруг под окном треснуло, тополь задрожал всеми ветвями и листьями и, перечеркивая небо, хрястнулся на землю. В кабинете стало непривычно светло. Рэм высунулся из окна: два парня отсекали топорами ветви тополя. За клумбой цветов стояла мачеха в ярком халате.
– Они из психолечебницы? – спросил Рэм отца.
Тихон невнятно проворчал: тополь заслонял вид на Волгу.
Всем троим было как-то неловко. Рэм поцеловал отца, сестру и, встряхнув красно-медными волосами, сунув руки в карманы брюк, ушел легкой, пружинящей походкой.
Минувшей ночью Юля боялась спросить Крупнова, что он думает об ее отце, теперь же она еще больше боялась спросить отца, почему он так зол на Юрия. В этот вечер она примирилась с мачехой, говорили, как бы уломать Тихона Тарасовича показаться врачам. Никогда он к ним не ходил и, наверное, не пойдет. И сейчас сидел в кабинете, роясь в каких-то бумагах. Мачеха пошла к нему позвать прогуляться, и вдруг Юля услышала ее крик. Открыла дверь: отец лежал грудью на столе, большая, с сединой голова неловко подвернулась, ухо утонуло в чернильной луже. Лицо мачехи странно перекосилось.
– По-по-мо-гите… – ворочала она онемевшим языком.
Тихон так и не пришел в себя. Он не чувствовал, как перенесли его на диван, сделали уколы. Казалось ему: во тьме его руки схватили кого-то, с кем он боролся всю жизнь. И чем сильнее сжимали руки пойманного, тем становилось светлее. И когда стало совсем светло, он увидел толстого, плечистого с пилой в руке. И в то самое мгновение, когда пальцы должны были сжаться на горле этого человека, Тихон узнал в нем себя. Вновь нахлынувшая тьма залила его покоем избавления от ужасного открытия…
XXI
Веня Ясаков нес венок от строителей бывшему строителю Солнцеву. Речи и особенно музыка болью отдавались в его добром сердце. Он скорбел о кончине «видного деятеля города», жалел друга своего, круглого сироту Рэма, однако не настолько, чтобы забыть свое несчастье: вес его превышал против нормы на два килограмма. Эти килограммы омрачали жизнь, отбрасывая Веню от намеченной цели стоять в ряду боксеров среднего веса.
После похорон, прихватив Александра Крупнова, возлагавшего на его кулаки все свои спортивные упования, он отправился в заводской клуб.
…Пока выступали певцы и танцоры, тренер готовил Вениамина Ясакова к решительному сражению на ринге. Ожидали они своего выхода за кулисами.
Веня был настроен не по-бойцовски, рассеянно внимал поучениям тренера. Драться ему не хотелось, потому что он, слушая пение хора, размяк, стал самим собой. Два года учился боксу, чтобы победить «бабью жалость к людям, стать мужественным», но, как видно, напрасно. Его били по широкой физиономии, он же робел давать сдачу…
– Ты не находишь себя глупым? – спрашивал тренер.
– Немножко чувствуется, а что, очень заметно? Ха-ха!
– Смейся, а потом плакать будешь. Вместо того чтобы, – логично начинал тренер, презирая в эту минуту Вениамина с его добродушным лицом, – вместо того чтобы концентрировать энергию, ты расслабляешь себя глупым смехом. Сожмись в кулак. В железный!
Тренер уложил Веню на топчан и, разминая мышцы его, подверг дополнительной психологической подготовке.
– Учти, привалили твои поклонники-подростки. Не подводи их хотя бы! Обмануть надежды стариков – позор, обмануть детей – преступление.
Вениамин, зажав рот ладонью, умирал со смеху.
– Понимаешь, – начинал он, похохатывая с икотой, – мы с Санькой Крупновым вчера черных лебедей на Волге… бац-бац из ружей. Несем домой жарить, одного хотели на поминки Тихона Тарасовича, а мой отец: «Да вы наших гусей побили!» – «А почему черные?» – «Баржа с нефтью лопнула»… Ха-ха-ха!
На ринг вышел раньше своего противника. Рэм в полосатой рубашке послал ему из публики воздушный поцелуй, Саша помахал рукой. Подростки восторженно кричали, аплодируя, топая ногами.
– На ринге боксеры среднего веса: юный чемпион «Торпеды» Вениамин Ясаков, – судья схватил и поднял вверх его руку, – и опытный боксер-любитель Семен Агафонович Холодов!
С добродушной улыбкой смотрел Ясаков на противника: невысокий, тяжелый, небольшая в сравнении с толстой шеей голова, надменное скуластое лицо и глаза милой Марфы – такие же кошачьи, в чуть косой прорези.
«Да это же ее старший брат! – подумал Вениамин. – Не могу бить родню!»
Ястребом бросился на него Холодов, и тотчас же правая скула Вени онемела от прямого оглушающего удара. Веня скорее удивился, чем обиделся. Вяло бил он противника, боясь его мерцающих в свирепом сощуре глаз. Кровь на губе противника парализовала Ясакова, и он попятился, улыбаясь виновато во все широкое, глуповато-доброе лицо.
– Веселый парень: его бьют, а он смеется! – громко сказал кто-то в публике.
Пол выскользнул из-под ног. Он слышал, как считали над ним: «Раз, два, три», но умышленно не открывал глаз, жадно хватая воздух широкими ноздрями. С неимоверной быстротой наливались силой мускулы, сердце загоралось яростью. На десятой секунде Ясаков вскочил и, угнув голову, решительно атаковал противника. Не обращая внимания на гонг, возвестивший конец раунда, он налетал на Холодова, покрикивая воинственно:
– А-а-а, боишься?! Давай, чего там! Давай!
Публика смеялась, аплодировала, а Веня снисходительно пожал руку Холодову, горделиво посматривал вокруг, расправив корпус. Радостно и немного совестно было чувствовать себя победителем, и он убежал.
«Не повредил ли я ему чего? – с жалостью подумал Веня и тут же успокоил свое доброе сердце: – Ну и пусть на себя пеняет. Слабец, так нечего лезть! Эх, а вдруг да Марфа взлютуется?»
Зашел тренер, нижняя челюсть его дрожала.
– Ничего, не унывай, Веня. Тренироваться надо. Данные у тебя есть хорошие. Жаль, но пока тебе далеко до победы.
Ясаков разинул рот. Только сейчас дошло до его сознания, что он побежден. Больнее заныла скула, усталость подкосила ноги, и он повалился на топчан.
– Черт дернул завысить твой возраст, – мрачно проворчал тренер. – Попадет нам от твоего фатера. Я слышал, как один военный возмущался: на каком основании детей избивают?
– Детей избивают! Пусть бы этот жалельщик сунулся, я бы ему показал, какой я ребенок!
За дверями загремел голос Макара Ясакова:
– Как же ты, мать моя вся в саже, меня не пустишь? Я к сыну родному иду! – И тут же в комнату ввалился сам Макар, в шляпе набекрень, красный, чуточку хмельной. За ним – десяток подростков с улицы Водников.
Макар скрестил на животе руки, это значило: задумался глубоко.
– Вениамин, умный я или глупый?
– Умный, мудрый прямо-таки.
Макар еще крепче сцепил руки и, прищуривая левый глаз, понизил голос:
– Я хитрый?
– Насквозь все видите, Макар Сидорович, – кротко ответил Веня, отлично зная: уж чего другого, а хитрости у бати не больше, чем у теленка. Но отец всегда норовил казаться хитрым, поэтому Веня польстил ему: – Вы хитрее самого покойного Тихона Тарасовича.
– Наши мнения об этих предметах не расходятся. – Макар поднял руку. – Зачем же лживил?
– Только не при людях, отец, – попросил Веня. – Дома, Макар Сидорович, делайте что хотите: ругайтесь, деритесь… Если хватит силы.
– Почему дома? Я тут хочу! Или я, собачий ты отрок, не имею права обнять орла? – Макар взял в охапку сына. Пахло от него кагором и тянучками.
– Слушай, тренер, зачем годы завысил парню? Пусть знают Ясаковых без прикрас. Ну, ребятки, отдыхайте, сходите куда-нибудь поразвлечься… Дело молодое, праздничное дело, авакай, курмакай! Не певчий ты кенарь, а боец – держи хвост трубой.
Макар сунул в карман сына деньги и ушел, веселый, хмельной, беспечный.
Веня смахнул ладонью капли с запотевшего зеркала: ссадины на скуле придавали лицу вид мужественный, мрачновато-воинственный.
Вразвалку шел он по городу, повернул кепку козырьком назад. Обрызганный золотом вечер и синеющий за Волгой лес настраивали его на привычно веселый лад. Душа жаждала подвига. Хотелось, чтобы кто-нибудь, ну хотя бы вон та женщина попросила перенести ее через дорогу. Или вон тот автомобиль нечаянно наехал на него, а он остановил бы его: «Куда прешь, железная дура?»
Вдруг из ворот рядом с каменным домом с полуподвалом и вывеской «Пиво-раки» выкатился под ноги бочонок, а следом, растопырив испачканные руки, вышел Рэм Солнцев. Медью отливала чубатая голова под закатным солнцем.
– Веня! Сама судьба кинула тебя сюда. Выручай, корешок. Бочонок с первосортным пивом надобно доставить вон в тот дом. Прощаюсь с городом и сиротской жизнью. Еду к большой маме – в армию.
– Ладно. Покачу.
– Действуй, сынок, а я нырну в рыбную базу за воблой.
Веня покатил скользкую и холодную бочку по круто горбившейся булыжной мостовой. Напротив деревянного домика, где жила Марфа Холодова, поставил бочку на попа, сел на нее отдохнуть. Болтая ногами, с улыбкой посматривал на знакомое окно…
Краснорожий толстяк в белом замасленном пиджаке, сапно дыша, подкатился к Вениамину.
– Попался! Держите! – сипловато закричал он, навалившись брюхом на бочку. – Укатили. И кто? Эх, Веня, бокс-то, он тебя до хорошего не доведет.
– Не шуми, дядя, я знаю Рэма, не позволит стащить общественное пойло.
– А вот позволил твой Рэм, позволил! За тару-то не уплатил, она, тара-то, кусается нынче.
– Мне-то что? Бери свою бочку, – осерчал Веня, отступаясь от бочки. Она покачнулась и медленно покатилась по мостовой.
– Лови! Хватай!! Прощаю, награждаю. Лови!
Этот визг вмиг уничтожил добродушное настроение Вени. В два прыжка догнал и остановил бочку. Повеселевшим озорным взглядом окинул ниспадавшую к Волге улицу: безлюдна была в этот сумеречный час.
– На, катись на ней, жадный, – Веня слегка толкнул бочку. Она напирала на пивника, он пятился. Мутные глаза округляло недоумение.
– Животом упирайся, в нем вся сила. Слыхал, чаи, новый приказ: коль развелось много пузатых, считать брюхо грудью! – сказал Веня. Бочка катилась к Волге, подпрыгивая на булыжниках.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Холодовы ждали Валентина. Старший брат, Семен, ждал потому, что Валентин обещал привезти мотоцикл. Жена Семена, Катя, надеясь, что деверь непременно выполнит ее просьбу: купит цветные нитки и заграничные туфли. Марфа думала, что брат приедет с молодой женой, Верой Заплесковой, с которой она переписывалась. Но нетерпеливее всех ждал Агафон Иванович. Никаких подарков он не хотел от сына, не хотел видеть его с женой – ни с молодой, ни со старой; любую жену, какой бы красоты ни была она, считал сейчас помехой в жизни сына. На его глазах, как он был уверен, погибал Семен, покинувший военную службу в звании старшины. Правда, Семен не хворал, наоборот, он был очень здоровый и гладкий мужчина, обладавший работоспособностью, как говорил старик, в тысячу лошадиных сил, боксер-любитель. Но какой толк от его здоровья? Живет только на радость жене, а она этим довольна, нарожала шестерых детей и, судя по ядреному лицу и по грудям, распиравшим кофточку, только еще вошла во вкус материнства. Всегда она была весела, беременность переносила легко. Надо было видеть, как, возвращаясь из такелажной конторы, она сворачивала в садик и выходила оттуда со своим выводком. А когда начинала купать детей, то до того расходилась, что, казалось, подай ей еще целую роту запущенных младенцев-цыганят, она и их живо обработает до блеска атласной кожи.
Агафон ничего против этого не имел; как человек военный, он даже радовался «приросту населения, повышению мобилизационного потенциала нации». Но ему обидно было, что Семен ничем, кроме отцовских подвигов, пока не мог похвастаться. Работал он снабженцем на заводе. В минуты огорчений Агафон подчеркнуто называл его «товарищ интендант».
По мнению Агафона, только Валентину суждено было прославить род Холодовых. Последнее время старик часто недомогал, боялся, что умрет, не повидав своего любимца. С Валентином он вел оживленную переписку, гордился, что сын одного с ним духовного склада. Продвижение и успехи сына по службе доставляли отставному воину большую радость. А когда Агафон узнал о производстве Валентина в майоры, он заплакал над письмом. И если бы спросили его, почему он так жаждет успеха и славы для сына, он не нашел бы ответа. Пользы не искал, да ее и не было. Кичиться перед людьми не умел, считая гордость признаком недалекого ума, павлиньим хвостом морально неполноценного человека. Но ему страстно хотелось, чтобы сын его свершил необыкновенное. Несмотря на свою старость и привычную дисциплину мысли, Агафон часто отдавался безудержной мечте, воображая сражения, в которых его сын принимал участие в качестве командира полка и, еще лучше, дивизии: он одерживает победу над врагом, и его замечают «наверху».
Чем сильнее верил Холодов в талант сына, тем больше преувеличивал опасности, стоящие на его пути. Болезни, несчастные случаи, возможная гибель Валентина на войне – все это не так пугало старика, считавшего, что солдату даже смерть – награда. Опасность самая страшная и позорная – это безмерное увлечение женщиной и вследствие этого ранняя женитьба.
Вчера, вернувшись со службы из Осоавиахима, Агафон нашел на столике письмо от Валентина. И только после обеда и двухчасового сна, умывшись и зачесав ежиком волосы, он прочитал это письмо. Оно было небольшое, без единого лишнего слова. Тем не менее из него отец узнал не только то, что Валентин здоров, приедет во второй половине августа, но и то, где был, что видел, какие книги прочитал, что понравилось ему и что, по его мнению, недостойно внимания. Без хвастовства Валентин описывал свои встречи с генералом Валдаевым.
Письмо понравилось старику ясностью, рассудительностью, и лишь одно место смутило его: сын писал о привязанности своей к девушке и просил позволения представить отцу эту девушку.
Сначала Агафон оторопел. Потом решил твердо: кто бы ни была эта особа, не быть ей женой майора Валентина Холодова.
«Рад, что ты, как и всякий мужчина, чувствуешь волнение крови, – писал старик в ответном письме. – Впрочем, это бывает со всеми, даже с круглыми дураками. Ты привози свою о с о б у, а я посмотрю. Если о с о б а действительно есть бездонный кладезь талантов, то почему бы ради пышного расцвета этих талантов не отказаться тебе, товарищ майор, от своих жизненных планов?..»
В небольшом письме Агафон Иванович, не отягощая стиля, ухитрился раз десять назвать о с о б о й незнакомую девушку.
Рано утром он вышел на крыльцо и, поскрипывая протезом, захромал к большому строящемуся зданию напротив его домика. Вениамин Ясаков, увидав полковника, замер.
– Строишь? – ехидно спросил Агафон.
– Так точно, товарищ полковник, строим жилой дом.
– Ну и глупо, Ясаков, недальновидно. Бетон нужен на другое дело. Там! – указал костылем на запад.
Обошли строительную площадку. Пала роса, влажно темнела башня подъемного крана, потными крышами блестели домики во дворе.
От берега до берега натянулось плотное полотно тумана, скрывая воды реки, и только хоботы портальных кранов, прорвав туман, темнели над его молочно-белой поверхностью. Здесь же, над городом, покоилось незамутненной синевы далекое небо, лаская глаз.
С левобережья, будто прожигая ветви деревьев, поднималось из чащобы солнце. Сгоняя утренний темный холодок, лучи все ниже и ниже спускались по карнизу.
На крыльце показался старший сын, Семен. За ним шесть ребятишек, один меньше другого, высыпали во двор. Вылитые чингизиды! Вышла Марфа, протирая кулаками глаза.
– Ты, Веня, прости меня, – с усмешкой заговорил Семен, – я не знал о твоем возрасте, иначе бы не стал бить тебя. Марфута, понимаешь, – обратился он к сестре, – подвел тренер. Бей, говорит, на всю катушку, а что Ясаков безусый, так это игра природы, у парня бедна растительность на лице.
– Стройся! По старшинству, Марфута, проворнее! – командовал старик. – Эй, строитель Ясаков, становись!
Веня охотно пристроился за Марфой. На ходу она подбирала волосы, заломив над головой полные руки, улыбаясь беспечной улыбкой. В это утро ей хотелось понежиться, но упрямый Агафон приказал заниматься гимнастикой: от физкультуры освобождалась только сноха, когда она ходила беременной. Даже двухлетний мальчуган крепкой холодовской поделки приседал у крылечка, держась за ступеньку.
Семен решительно устремлялся грудью вперед. Лицо его с выпяченным подбородком выражало боевое напряжение. Холодным хрусталем осыпалась роса под ногами. Темный кружный след на белесой траве замкнулся вокруг полковника.
– Энергичнее! – покрикивал он, помахивая костылем.
Веня вскидывал руки, подпрыгивая и прогибаясь пружинно, потом опять устремлялся за Марфой, на поворотах лицом к солнцу мгновенно слепнул и снова не спускал глаз с проворных белых ног Марфы.
На столбах стоял железный бак, толстым корневищем провисал резиновый шланг с лейкой на конце. Первой шагнула под душ Марфа, раздвинув и сломав алмазные прутья дождевых потоков. Вспыхнувшая в брызгах крутая радуга разноцветным крылом осеняла ее милую голову.
Когда она вышла, одергивая полотняное платье, туго облегавшее бедра и грудь, Веня подступил к ней:
– Давай признаемся старику.
– Ты один это придумал или с товарищами? – она заманила его в кусты черешни, с ужасом и гневом воскликнула, закатывая глаза: – Неужели пьешь? Целыми бочками укатываешь? – И, оттесняя его к забору, приказала: – Начистоту говори! Никаких скидок на пережитки в твоем сознании не получишь от меня!
– А? Почему? А?
– Нет, милый мой, я тебе скидок не дам, парализую любые попытки оправдать дикие выходки ссылками на пережитки. Ты, как Рэм Солнцев, любишь это делать! Откуда у тебя пережитки? И дня ты не жил при капитализме! Я изучила твою биографию, имей это в виду.
– Сам не знаю, откуда у меня берутся отсталые замашки, – Веня почесал стриженый затылок и вдруг обрадованно предположил: – Может быть, поп виноват, а?
– Ты что меня дурачишь-то?
– Мама тайно от отца таскала меня крестить, а поп, черт его знает, может быть, не мыл купель, вот я и нахватался всяких пятен от какого-нибудь несознательного младенца.
– За вас взялся сам Анатолий Иванович Иванов. Слыхал?
– Если он взялся, то надо побольше сухарей сушить, в исправительный лагерь отправляться. Лучше ничего не придумаешь.
Вздох безнадежности всколыхнул высокую грудь Марфы.
– Что же делать, голова ты бедовая?
Веня не успел ответить: подошел Агафон и, улыбаясь жестким ртом, приказал:
– Покажи, Ясаков, какую для меня квартиру строишь.
Поднялись на леса, Веня приготовил свое рабочее место.
Послышались голоса людей. Из тумана, заливавшего впадину и сады, вынырнули рабочие в брезентовых пиджаках, подошли к дому, перекидываясь обычными утренними приветствиями и шутками.
– Гляньте, товарищи, наше дитя, как молодой кочет, уже на лесах, – сказал мастер, указывая на Веню. – С чего бы это пропал у ребенка сон? Так он, пожалуй, не вырастет… выше телеграфного столба.
И все засмеялись.
Смущаясь от этих дружественных насмешек, Ясаков заворчал:
– Хватит балясы-то точить! Работать надо! – Он оглянулся на полковника, тот улыбался.
Крановщица поднялась в башню крана, каменщики заняли свои места, молодцеватый прораб внизу громко говорил что-то рабочим бетономешалки.
Волжский ветерок холодком окатывал голую спину и грудь Вени. Полковнику казалось, что парень ласково брал кирпичи, очевидно испытывая приятное ощущение их тяжести и шероховатости. Временами оглядывался на Холодова, и снова, больше для удовольствия, чем для дела, стукнув друг о друга кирпичи, укладывал их и поливал раствором. Агафону приятно было слышать своеобразные звуки шлепка лопаточки, удара обушка, скрипа досок под ногами, мягкую песенку родниковых вод.
Не разгибаясь, Веня выводил балкон, а старик с завистью следил за точностью движений его цепких рук, за поворотами крупной, сильной фигуры.
Вечером, когда полковник, сноха и Марфа ужинали на кухне, заявился Вениамин в шевиотовом сером костюме, в коричневых полуботинках, с охапкой цветов в руках.
– Товарищ полковник, разрешите войти в ваш дом?
Старик просветлел: любил, когда его называли по-военному.
– Заходи, Ясаков, заходи, строитель!
– Это вам, Катерина Егоровна. – Веня подал Кате цветы, достал из кармана шоколад. – А это ребятишкам.
Марфа ушла в комнату, сверкнув на Ясакова кошачьими глазами.
– Ну-с, строитель, может быть, чарочку старки пропустишь?
– Если прикажете, товарищ полковник, выпью все, что хотите. Вы наш отец-командир, и я с радостью могу даже умереть за вас.
– Молодец, Ясаков! Пойдешь скоро в армию Отчизне служить – вспомнишь мою науку. Подготовил я вас неплохо. А ну-ка, Катерина, налей будущему воину чарку суворовской крепости!
Катя поставила на стол серебряный поднос с самшитовой рюмкой старки и куском ржаного хлеба, посыпанного солью.
Долго вертел рюмку Ясаков в непослушных пальцах, мучительно хмурил брови.
– Извините, товарищ полковник, у меня до вас большое дело, понимаете…
– Не по-солдатски мямлишь.
– Эх, рубану для храбрости! Катерина Егоровна, разрешите?
– Молодец! – воскликнул старик. – В присутствии женщины, независимо от ее общественного положения, ума и образовательного ценза, обращаться положено сначала к ней. Какое же дело у тебя до Холодовых? Говори.
– Занимаясь в Осоавиахиме под вашим, товарищ полковник, командованием, я очень полюбил вас… и вас, Катерина Егоровна… и детей полюбил. Да. Я хочу жениться на Марфе… – Вениамин зажмурился.
Катя решительно поддержала его:
– Парень любит Марфеньку. Ей давно пора, папа, пора.
– Ну, эта песня в твоем жанре, Катюша, в твоем, – усмехнулся старик. – Не можешь равнодушно видеть холостых.
– Веня – хороший человек, и вся семья Ясаковых честная.
– Знаю Ясакова, он меткий стрелок.
– А кто из мужчин не меткий? Дело молодое! Если что и вышло, так он имел серьезные намерения.
– То есть как это – что-то вышло? – Агафон зверем посмотрел на сноху, на Вениамина. – Что вышло? А?
– С любой женщиной это может случиться. Марфута сама блажит: то такая близость, а то наотрез отказывается выйти замуж. Однако этого долго скрывать нельзя.
– Так! Я опять в дураках? Все обо всем знают, а меня вокруг пальца обводят? Не потерплю безобразия!
– Поймите, она женщина… Самая золотая пора…
– Да разве я сомневаюсь, что она существо женского рода? Загадка в другом: амурничала с этим отличным стрелком, а законный брак отвергает?
Вернулся с работы Семен, пожал Ясакову руку.
– А, Веня!.. Привет, строитель!
– Строитель он ловкий! – желчно засмеялся Агафон. – Делай, Сеня, запасную качалку.
И Агафон, усмехаясь, изложил «чудесную историю». Он был доволен тем, что сын тоже ничего не знал, что обоих «околпачили прекрасные созданья».
– Сватается за нашу деву, – заключил старик.
– Не могу без нее жить. Уговорите ее, пожалуйста! – взмолился Ясаков.
– Что за резон тебе связываться с ней? – спросил старик Вениамина. – Сейчас она шипит на тебя, как кошка, а дальше-то что будет, подумай!
– Товарищ полковник, не обижайте ее. Она замечательный человек. Мы хорошо заживем. У нас будет сын.
– Сеня, позови сюда это загадочное существо, – сказал старик и тихо добавил: – Сумасбродное племя.
«Вот и Валентина моего, наверное, такая же русалка-дура околдовала», – подумал он.
– Сейчас вам лучше уйти, Вениамин Макарыч, – посоветовала Катя.
– Почему же он должен уйти? – вступился Агафон. – Пусть дева прямо скажет: благоволит она выйти за него или нет?
Катя улыбнулась так выразительно, снисходя к недогадливости мужчин, что старик только развел руками.
– Что же, ретируйся пока.
А когда Ясаков ушел, он зло засмеялся.
– А может быть, сразу две свадьбы сыграем? С бубенцами! Подождем боевого майора с его о с о б о й и заодно переженим их. Это ты, моя милая, распалила деву! – наступал он на сноху. – Уж очень много в тебе материнского энтузиазма!
II
После чая Холодовы собрались в кабинете у радиоприемника – места задушевных бесед. Стены заставлены книжными полками, туго набитыми сочинениями и мемуарами полководцев. Тут были книги, в которых если не обстоятельно, то хотя бы вскользь упоминались предки Холодовых, считавших себя потомками чингизидов. На столе статуэтка Суворова – веселый, неукрощенный бес хитрости и ума. Над старым диваном шкура тигра, лет тридцать назад убитого Агафоном в камышах Приаралья.
Семен в нижней рубахе стоял у приемника, скрестив на груди волосатые руки. По радио передавали сообщение агентства Трансоциан об успехах германских войск в Европе.
– Небось приятно, что «друзья» проучили старую хитрюгу Англию? – спросил Агафон сына.
Катя и Семен переглянулись: начиналась старая история! С того дня, как вспыхнула война в Европе, Катя, как и большинство семейных женщин, по-своему чувствовала приближение несчастья, понимала тревогу свекра, знала, почему каждый день разгорались споры в семье.
– Кому они друзья, а нам лютые недруги, – ответила она за мужа.
– Франция… Черт возьми! Страна в сорок пять миллионов человек продержалась всего лишь сорок дней. Чудовищно! Лондон засыпан бомбами. Вырастили Гитлера на свою голову, расплачиваются уже. Как бы к нам не пошел. Ну да я, может быть, не доживу до этого…
– Папа, зачем напрасно распаляете себя? – сказал Семен. – Нужно понимать диалектику развития истории.
– Объясни, Семен Агафонович, эту диалектику, – смиренно попросил старик, но усмешка кривила его тонкие губы.
Привыкнув убеждать таких людей, не огорчаясь их искренней или притворной непонятливостью, Семен неторопливо, с наивным сознанием своего достоинства стал доказывать отцу (уж который раз!), что Германия не так уж сильна, что аппетиты ее ограничатся Западом. Но Агафон оборвал его:
– Врешь! Гитлер захапал всю промышленность Европы! Устарел я, милок, не угонюсь за быстрыми изменениями жизни, – не сожалея, а как бы даже гордясь этим, говорил он. – Ну да ладно, сойдет, я не нарком и не маршал, мои заблуждения не повлияют на высокую политику. Может быть, они мешают твоему пищеварению?
Семен понимал отца: старик завидовал своим товарищам, далеко продвинувшимся по военной службе, в то время как он, умный и волевой, «командовал» заводскими осоавиахимовцами, гоняя их до упаду по волжскому пригорку.
– Хорошо, что я маленький чин! – дребезжаще смеялся отец. – Большим начальникам житуха трудная: надо умные вещи говорить. А вот я могу и глупости себе позволить…
Он начал было утихать, но сын неосторожной фразой снова взвинтил его:
– В наше время глупость есть порок.
– А я желаю быть глупым! Я шестьдесят лет драил и утюжил себя. Теперь вольнодумствую, глуплю. Раньше полковой батюшка стращал меня богом, а ты припугиваешь какими-то историческими закономерностями, всесильными, как поповский господь бог. Идеалисты вы… Вот немец возьмет и пожалует к нам в гости, а?
– Немецкий народ не подымет оружие на отечество трудящихся…
– Почему же не подымет? А если его убедили, что это отечество можно пограбить?
Семен снисходительно улыбнулся.
Агафон проворно положил в карманы френча табак, спички, встал, скрипя протезом. Поцеловал в макушку меньшого внука, Илюшку, в качалке и, постукивая костылем, вышел, опасливо косясь на живот снохи.
С весны и до заморозков он обычно жил в саду в походной палатке.
Привычная обстановка в брезентовой палатке: стол со свечкой в бронзовом подсвечнике, походная раскладная койка, карта Европы с отметками линии фронта, толстая тетрадь с подневной записью мыслей, воспоминаний, сам воздух, пропитанный запахами табака и сада, – все это вернуло Агафона в привычное расположение духа: недовольство самим собой, желание работать. Но только он сел за дневник, вошла Катя с одеялом в руках. Убрала с койки шинель, пахнувшую ветхостью, стариковским потом.
– Агафон Иванович, вы не поняли Сеню, он говорил…
– Что он говорил? Надо, любезная моя, историю войн знать. Не верю никаким договорам. Посадите меня за это в тюрьму, а? А я все равно говорил и буду говорить: с древнейших времен завоеватели не считались с договорами… – Агафон тыкал в карту костлявым прокуренным пальцем, грозно сверкая глазами.
При слабом свете свечи Катя тревожно посматривала на сердитое лицо старика. Тяжело было ей войти в палатку, а еще тяжелее выйти. Привыкшие к делу руки взяли со стола подсвечник, она протерла его передником. Под удивленным взглядом свекра Катя потерялась, забыла, на каком месте стоял подсвечник, поставить же на другое место боялась. Стеарин капал на пальцы, на карту.
– Какой же уважающий себя разбойник будет предупреждать свою жертву о нападении на нее? – бушевал Агафон, а Катя, не понимая, зачем он говорит это, прислушивалась, не плачет ли ребенок в доме.
– Ну, я пойду к Илюшке, – сказала она очень некстати: старик вошел в раж, развивая свои соображения о войне в Европе.
– А я вас, любезная, не звал сюда и тем более не задерживаю, – с ледяным спокойствием ответил он, поджимая губы.
– Илюшка любит вас.
– Гм, гм! Хотя что ж, дети иногда умнее взрослых… если даже эти взрослые – их родители. Правду чувствуют дети. – Старик посопел, потом мягко сказал: – Илюшка смышленый… Вообще, внуки ядреные, как боровички.
И Катя вдруг вспомнила, где подсвечник стоял раньше. Агафон притих, лег на койку, заслонив книгой свечу. Трубка, разгораясь, озаряла худое, морщинистое лицо. Не обращая внимания на фырчание и деревянный смех свекра, Катя с мягкой и несокрушимой настойчивостью укрыла его одеялом, приговаривая:
– Я вон какая толстая и то зябну.
В дом она вернулась счастливая, смущенная своей радостью, потому что суровый старик похвалил ее детей.
Семен, посадив сына голой заднюшкой на свою ладонь, ходил по детской, надувал щеки и таращил глаза.
– Ворчал домовой? – спросил он, передавая сына жене. – Давай, Катя, разделимся с отцом, пусть живут с Марфой.
Катя поправила грудь, чтобы она не заваливала ноздри сосунку, ответила:
– Нельзя, он устроит ей черную жизнь… Девушке нужно помочь, Сеня. Не понимаю, как это случилось?
Но тут вспомнилось: однажды, набирая стружку в сарае на растопку, нашла гребенку Марфы.
– Отец виноват. Завел в доме казарменную строгость, девка докладывала ему о каждом своем шаге, а потом… стала удирать по ночам из окошка. И чего он ждал от обыкновенной девчонки? Ума у нее нет… Старик носится с Валентином: герой! Тамерлан, Наполеон, Фрунзе! Хорошо, что на меня никаких надежд не возлагает. Нам, Катюша, надо разойтись с батей. Возьмут меня на войну, пропадешь с ним: запилит.
Катя положила в качалку уснувшего сына, потянулась сильным телом, кинула на шею мужа полные руки.
– Если это случится, не одна же я солдаткой останусь… А может быть, пронесет мимо…
С этого дня Агафон перестал спорить с Семеном, хотя молниеносные успехи гитлеровцев произвели на него гнетущее впечатление. Потом от войны отвлекли более важные и близкие ему события: старый его приятель, первый командир Волжской дивизии Рубачев умер после продолжительной болезни… Это был веселый человек, любивший посидеть с друзьями в саду за графином доброго вина, вспоминая боевые походы времен гражданской войны.
Свою последнюю волю высказал так: похоронить в братской могиле, где лежат герои Волжской дивизии, павшие при штурме города в 1919 году.
Гроб с телом Рубачева стоял в клубе местного гарнизона. Там собирались старые друзья покойного.
По пути к клубу Агафон Холодов спустился в погребок, а оттуда вышел повеселевшим, бойко и уверенно попирая палкой тротуар. Брат покойного увел Агафона в садик, под яблоню, где начдив любил сиживать вечерами, угостил вином из серебряного бокальчика.
– Братец давно приготовил, да не успел выпить. Велел угощаться… Бойцы вспоминают минувшие дни и битвы…
Холодов выпил, посмотрел на голубое небо, вздохнул, вытер глаза и еще выпил. В почетном карауле его слегка покачивало. Но он, тайно придерживаясь за гроб, выстоял свои пять минут и даже под конец, когда фотограф наставил на него аппарат, приосанился, выпятив грудь, украшенную орденом.
Длинная процессия двигалась по улице к братским могилам. Агафон отказался ехать в машине и теперь изнемогал от жары и пыли. Новый протез затруднял ходьбу. Из упрямства старик не сдавался, но чувствовал, что вряд ли ему добраться до могилы. Вдруг кто-то сзади положил руку на его плечо.
«Что за неуместное баловство?» – Агафон обернулся и застыл от изумления: Валентин, похудевший и возмужавший. Загорелое лицо, молодые усы, брови, прижженные солнцем, придавали ему вид храброго, здорового солдата.
Отступили к тротуару, под тень лохматого тополя.
– Папа, я не один.
– Ну, ну, показывай свою о с о б у.
– Ее сейчас нет. Со мной кто-то другой. Угадайте! – смеясь, говорил Валентин. – Представьте себе, спешим на всех парах домой, и вдруг похоронная процессия! Мертвое встало на пути живого.
Тут, как бы в наказание людям за их пустые разговоры, медные трубы рявкнули, заголосили похоронный марш.
Отец кричал, выкатывая покрасневшие глаза:
– Кого же привез?
– Генерал-лейтенанта Чоборцова.
Поблескивая синим верхом, стоял за углом каменного дома лимузин. Из него вылез толстый генерал с пушистыми усами.
– Агафоша! – густым, прокуренным солдатским голосом воскликнул он.
Друзья обнялись, поцеловались.
– Вот и Ваня Рубачев ушел, – сказал Агафон.
Похоронив Рубачева, поехали домой. Агафон чувствовал себя в своей родной военной среде, он ласково смотрел то на боевого соратника, то на сына. Даже запах ремней был ему приятен.
«Сеньке придется сократиться немного со своими гражданскими порядками», – подумал Агафон, улыбаясь победительно и хитро, будто задумал какой-то очень важный стратегический план, в осуществлении которого он не сомневался.
III
Рано утром Юрий, покропив лицо Михаила водой из лейки, разбудил его.
– Вставай, медведь, медом пахнет.
Михаил, посапывая, нехотя одевался, ворчал: не дали поспать после ночной смены. Брат напомнил ему: сам же вчера напрашивался ехать в горком на встречу с военными гостями. Ну вот и влезай в гущу жизни!
Выпив холодного, из погреба молока, Михаил спросил брата, как он может работать вместе со своим недругом Анатолием Ивановым.
– Как в глаза-то глядите друг другу? Знать, что она… – Михаил умолк, наткнувшись на взгляд Юрия: никогда прежде не видал у брата такого разъяренного и вместе с тем мрачного выражения глаз. Под тонкой загорелой кожей двигались на челюстях желваки, хрящеватые уши будто отпрянули назад, крылья горбатого носа побелели.
– Юра, прости меня… Не понимаю, вроде все хорошо, а потом вы опять врозь.
– Попробуй докажи ей, что я не виноват в смерти ее отца! Но я докажу! Время работает на меня. Успокоится она, одумается, поймет. Помню, дядя Матвей говорил: «Как знать, может, со временем и у тебя нестерпимо засаднит сердце и ты отыщешь единственную на всем свете свою ветлу над речкой».
Юрий повесил полотенце на веревочку под карнизом веранды и, глядя на брата, заговорил уже весело, с ясной, спокойной улыбкой:
– Конечно, мне совестно казаться слишком жизнерадостным, легкомысленным рядом с твоим дружком Толей. На его лице с воинственными усами всегда отражается глубочайшее сознание исторической ответственности, в глазах – скромность и даже жертвенность: «Ну, что ж, я подчиняюсь решению, беру на плечи свои бремя забот, отныне моя жизнь уже не принадлежит ни мне, ни маме с папочкой, она положена на алтарь служения партии и народу». Мне, Миша, просто неловко рядом с твоим другом. Шепни как-нибудь ему, чтобы он не казнил меня своим ликом подвижника…
– Я бы не мог и не стал работать с таким человеком.
– Вот когда пойдешь на пенсию, тогда построишь домик рядом с приятным тебе соседом. Жизнь есть жизнь, брат!
Когда вошли в кабинет, Юрий сказал, что Михаилу придется встретиться с Валентином Холодовым, который явится на полчаса раньше генерала Чоборцова.
– Хочу проконсультироваться у майора по кое-каким вопросам. Если тебе он неприятен, можешь смирнехонько посидеть вон за тем столиком и не встревать в разговор.
Ровно в половине девятого пришел майор Валентин Холодов в своей безупречно вычищенной, отутюженной гимнастерке. Его коричневые глаза смотрели приветливо и твердо, когда он коротко и сильно пожал руки сначала Юрию, потом Михаилу. Он сел на стул перед столом, поставив ноги в начищенных до блеска сапогах под прямым углом и чуть откинув на спинку стула корпус.
Холодов сразу же, поняв, чего хочет секретарь горкома, начал рассказывать о подшефной Волжской дивизии, начальником которой был в течение десяти лет генерал Чоборцов, пока не назначили его после финской кампании командующим армией. Дивизия входит в состав этой армии, дислоцированной на западе вдоль советско-германской демаркационной линии. Определенностью суждений, спокойствием, простотой и чувством собственного достоинства майор производил на Михаила приятное впечатление. Юрию он даже понравился, и это Михаил видел по глазам брата.
Приятно было узнавать подробности армейской жизни, истории дивизии, тем более что дивизия выросла из красногвардейских отрядов рабочих-металлургов. Декретом Ленина ей было присвоено наименование Волжской. В годы гражданской войны отец командовал ротой, а отец Валентина – полком. Чоборцов был начальником штаба у отважного начдива Рубачева. Рабочие гордились своей родной подшефной дивизией. Юрий проходил лагерные сборы в артиллерийском дивизионе, когда дивизия дислоцировалась в Заволжье. Вот скоро и Саша, и Веня Ясаков уедут служить в свою рабочую дивизию…
Холодов взглянул на часы, встал, и в ту же минуту помощник Юрия, бывший чекист с шахтерским обличьем, открыл двери, и в кабинет вошел толстый, краснолицый, усатый генерал в белом кителе. Следом за ним, опираясь на костыль, прохромал Агафон Холодов.
Валентин встал и до конца беседы так и не отходил от генерала.
– Просьба к вам, товарищ Крупнов, такая: легендарному начдиву Рубачеву памятник надобно соорудить, – сказал Чоборцов и умолк.
Юрий сказал, что он, как бывший артиллерист, поддержит предложение генерала.
– Рубачев – наш герой. До революции работал на заводе машинистом горячих путей. Рабочие любят свою дивизию, своих командиров, – сказал Юрий.
Он вызвал Анатолия Иванова и поручил ему подготовить проект решения бюро горкома о памятнике. Иванов взял под руку Валентина Холодова, и они вышли из кабинета. Через несколько минут вернулись с проектом решения.
Генерал и Юрий одобрили короткую резолюцию, а Михаил удивился умению своего приятеля, поэта Иванова, так предельно четко писать деловые документы. Сам он за всю жизнь не написал ни одного протокола. «Это люди дела, не то что я, болтун и рефлексирующий демагог», – подумал Михаил, чувствуя себя ничтожеством рядом с деловыми людьми. Он забился в угол и с немым восхищением слушал старика Холодова. Резким, сердитым голосом полковник в отставке жаловался на общественные организации, недооценивающие работу Осоавиахима. Генерал одобрительно кивал крупной головой. По его мнению, вся здоровая молодежь должна в свободное время заниматься военным делом. Мы строим армию массовую, народную. Не то что французы, возлагавшие свои упования на специальные замкнутые формирования. Вот немцы хитрее их: Геринг задолго до войны подготовил в авиационных клубах сто пятьдесят тысяч летчиков. Современная война будет только массовой, она никого не оставит в покое. Стратегическая авиация стирает грань между фронтом и тылом. Война моторов перечеркивает прежние представления о расстояниях, отделявших армию от ее тылов. У нас каждый молодой человек, будь то юноша или девушка, горит желанием отстаивать мир умелой в военном отношении рукой. Надо видеть, с какой жадностью заводские парни изучают самолеты, танки, вообще технику. Допустимо ли добровольному обществу ютиться в тесном помещении? Не пора ли передать ему большой клуб, соответствующий размаху работы? Солнцев (да сохраним о нем хорошую память!) не вполне чувствовал и понимал требования момента.
И эту просьбу Юрий поддержал. Потом все подошли к стене, на которой висел новый, пока черновой план города, Агафон и генерал показывали на плане места, где шли особенно ожесточенные бои в гражданскую войну, предлагали как-то отметить эти места: то ли сооружением обелиска, то ли мемориальной доской на стене того или иного дома. Память о воинах повышает боевой дух народа.
Михаил посмелел, встал рядом с генералом, стараясь запомнить его слова, жесты, выражения маленьких хитрых глаз под густыми бровями. Он завидовал брату. Сколько разнообразных людей будет встречать он в своей работе! А Толя Иванов, наверное, доверху переполнен богатыми впечатлениями. «Эх, и идиот же я, не познакомился поближе с майором Холодовым, злился на него, а разве он виноват, что Вера любит его и не любит меня?! Тупой и озлобленный человек, я отгородился от жизни своими ничтожными обидами».
– Да, город наш особенный, – сказал Юрий. – Тут сталь, станки, машины. Крупный узел коммуникаций.
– Очень приятно, что вы так определяете главную черту нашего города: узел коммуникаций! – воскликнул Агафон Холодов. – Пусть не будет вам в лесть, а покойному Тихону Тарасовичу в обиду: не понимал он этого. Растопыренными пальцами бил по цели, а надо вот так! – Агафон рубанул воздух маленьким кулаком.
– Если у вас, товарищи, есть время и желание, поедем на створы будущей гидроэлектростанции на Волге, – предложил Юрий.
– Поедем, – согласился генерал.
Вышли на улицу. Михаил тихо спросил брата, можно ли и ему поехать. Юрий подтолкнул его к машине, в которую сели Валентин Холодов и Анатолий Иванов. Михаил смотрел на прямые плечи, на высоко подстриженный затылок Валентина, сидевшего рядом с шофером, слушал его непринужденный разговор с Ивановым.
– Францию погубила не только военная, но и политическая стратегия: надеялись французы и англичане изолировать СССР, направить удар германской армии против нас, – отвечал Холодов на вопрос Иванова, почему так быстро пала Франция.
– Неужели все так просто? – спросил Михаил.
Холодов повернулся к нему, сказал с усмешкой:
– Все бесчестные хитросплетения на поверку всегда оказываются чрезвычайно примитивными. – И опять он стал смотреть на дорогу, по которой катилась перед ними машина с Юрием, генералом и Агафоном.
– Один мой приятель был в Париже в то время, когда шли мюнхенские переговоры, – снова заговорил Холодов. – Так вот, французские министры запугивали парижан: если не отдать Гитлеру Чехословакию, то он сотрет с лица земли Париж. Мешками с песком забили окна в военном министерстве, даже баррикады строили.
По тону Михаил понял, что Холодов сам был очевидцем того, о чем рассказывал с усмешкой.
– А с немцами встречались, товарищ майор? – спросил Иванов, склоняясь к Холодову так, что усы его едва не касались смуглой шеи майора.
– Немцы – солдаты серьезные, – уклончиво ответил Холодов, покуривая эстонскую сигарету. – Оружие у них неплохое. Да вот Крупнов подтвердит, он на финском фронте понюхал немецкого пороху.
Михаил смущенно пробормотал, что он действительно понюхал пороху немецкого, французского, американского и английского. Напоминание о финском фронте всколыхнуло в сердце обидное и унизительное – прощание с Верой Заплесковой.
Машина спустилась в лесную долину, выехала на берег Волги. Прошли мимо избушки бакенщика, мимо опрокинутой просмоленной лодки, по извилистой тропке в дубняке стали взбираться со степного тыла на утес Степана Разина. Михаил шел позади генерала, который, несмотря на одышку, не отставал от Юрия, цепляясь одной рукой за ветви дуба, а другой придерживая фуражку на голове. Валентин несколько раз пытался помочь своему отцу, но тот сердито отстранял его, уверенно ковыляя под навесом деревьев.
На широкогрудом красно-буром утесе потные лица окатил свежий, играющий ветерок. Внизу вспыхивала под солнцем широкая река. Сели на камни, крапленные птичьей кровью и пометом, молча закурили. Кто всматривался в далекие правобережные в темном дубняке горы; кто, щурясь, из-под ладони вглядывался в степное Заволжье, где редкие проступали в голубом мареве вышки нефтеразведки; кто не сводил глаз с Волги. Птицы, умолкнувшие лишь на время, засвистели, защелкали и загукали в лесу. Все выше взмывали два орла в поднебесье. Пошумливали листвой могучие дубы. Пахло разогретым камнем, сухим орешником, наплывали с Волги пресные запахи воды.
Юрий пятерней откинул назад свои волосы и, улыбаясь глазами, сказал:
– Вот от этого утеса до села Разбойщина построим плотину, перекроем Волгу…
Чоборцов покряхтел, сильно ударил кулаком по своему толстому колену.
– Если бы наши желания зависели от нас с вами… Сбросил бы я с себя эти штаны с лампасами, дорогие сапоги, надел бы рабочий комбинезон – и айда шуровать на стройке! – Он кинул свою фуражку на куст бобовника, расстегнул китель, потер широкую жирную грудь. – Но много еще зверья на земле, много, и точит это зверье на нас зубы.
Юрий сказал:
– Комплексная экспедиция в минувшем году закончила в основном исследование берегов, дна реки, определила створы плотины. Назначен начальник строительства. Вчера говорил я с ним. Известный строитель Днепрогэса, Рыбинской плотины. Умница, характер! Сразу же, говорит, начнем строить современный город, а не барачный поселок. К Волге нужно подходить комплексно: дешевая электроэнергия, орошение, флот. Сотни заводов включатся в строительство, потребуются миллионы тонн металла, бетона, камня. К нам придут тысячи строителей разных профессий. С женами, с детьми. Нужны школы, ясли, бани, больницы. Откроем институты, в них будут учиться рабочие. Короче говоря, тут возникнет современный город, который вберет в себя все достижения техники. Эта широта и глубина размаха чертовски мне по душе! Вот это жизнь! Мы с ним прикидывали, что могут дать наши заводы. Многое! Сталь, цемент, земснаряды, мониторы.
– Да, хорошо строить на голом месте, – сказал Валентин Холодов, – самим придумывать названия улиц. А сколько новых людей! Верно, хорошо? – дружелюбно обратился он к Михаилу.
– Отлично! И вы позавидуете мне: я буду работать тут.
– Ей-богу, если будет строительство, в отпуск приеду и сяду за рычаги бульдозера! – азартно сказал генерал. – Или на худой конец лопатку земли сброшу в Волгу-матушку. Сколько я плавал по ней! Агафоша, помнишь в девятнадцатом наш налет на баржу смерти?
– А ты помнишь, Данила, как Рубачева чуть не поставили к стенке, когда дивизия не удержала города? А потом бойцы вплавь форсировали Волгу, отбили город?
– Как же, помню! Тогда-то Рубачев простудился зверски, вскоре ноги отнялись. Эх, какой был начдив!
Михаил жадно слушал, схватывая выражение этих посветлевших лиц, горящих глаз.
– Миша, закрой рот, – шепнул ему Иванов и пощекотал его подбородок веткой дуба.
Михаил проглотил слюну, взглянул на Иванова: в прищуренных черных глазах, затененных козырьком фуражки, играла мудрая усмешка.
– Юрий, кто же будет жить в современном большом городе, когда окончится строительство? Эксплуатационники? Для города мало, – сказал Иванов.
– Всем дадим работу, Толя. Алюминиевый завод построим, машиностроительный, завод швейных машин. Эх, да мало ли что можно построить, когда Волга даст электроэнергию! Волга ведь не просто великая река. Волга – ось России!
– Точно сказано: Волга – ось России! – Генерал кивнул головой. – Крепкая ось!
– Сейчас поедем на завод к шефам, Данила Матвеевич? – спросил Юрий. – Посмотрим сердцевину этой оси.
– Сейчас, дорогой, сейчас. Тоже и ради них живем, носим мундиры. Хочу посмотреть будущих воинов, повидаться со старыми ветеранами.
В машине Михаил молча наблюдал за Ивановым и Холодовым. С удивительным спокойствием отвечал майор на бесконечные вопросы Иванова, слегка поворачиваясь в профиль к нему.
«Вот они, два недруга: один мой, другой Юрия», – думал Михаил. Но в душе его почему-то не было неприязни к Холодову. Иванов же раздражал его до такой степени, что Михаил не мог смотреть на него. Даже полувоенный костюм и особенно шевровые сапожки были противны Михаилу. Ему очень хотелось пройти по цехам вместе с военными гостями, но наступало время становиться на работу, и Михаил, вскочив на паровоз к знакомому машинисту внутризаводских путей, уехал к главному конвейеру.
В сторонке от широких двустворчатых ворот цеха мотористы-контролеры курили на лавочках у врытых в землю кадушек с водой. Вместе с ними он обычно испытывал работу гусеничных тракторов. Но неделю назад с конвейера сполз первый танк, за ним другой, третий…
IV
Юрий долго находился под впечатлением разговора с генералом о войне в Европе, о недавней финской кампании. Правда, о многом из того, что услышал от Чоборцова, он и прежде знал или догадывался, но генерал как бы повернул работу его мысли в определенном и, очевидно, неизбежном направлении: рано или поздно машина войны захватит и нас своими острозубыми шестеренками. Взаимосвязь государств так сложна, что, коль скоро завертелось одно колесо, оно приведет в движение все части сложного механизма. Юрий усматривал в словах генерала обнаженно прямой и точный смысл потому, что Чоборцов, стоявший со своей армией на Западе лицом к лицу с гитлеровскими войсками, был в его глазах человеком опытным, располагавшим сведениями разведки. В душе благодаря генерала за его товарищеский, доверительный топ, Юрий из чувства такта не позволял себе расспрашивать о жизни армии.
Приехали на завод. Прямо глядя в глаза генерала, крепко пожимая его руку своими железными пальцами, Савва отрекомендовался «старым красноармейцем».
– Помню, помню, – сказал Чоборцов несколько смущенно.
– Да вот Агафон Иванович подтвердит. Помните бой у Калмаюра, когда вас, Агафон Иванович, вместе с конем опрокинуло взрывом в канаву? – наступал Савва.
Старик Холодов нахмурился.
– Рад бы не помнить, да вот эта чертовщина не велит! – Он постучал батожком по своему протезу. – Теперь маршальские жезлы спрятаны в сумках вот этаких, – он кивнул на Валентина.
Савва взглядом ощупал майора от фуражки до сапог, как бы оценивая, на что еще, кроме адъютантской службы, способен этот молодой человек. Юрию понравилось, что Валентин нисколько не смутился под этим взглядом: такие люди всегда были ему по душе.
Крупновы не торопили Чоборцова; он задумчиво наблюдал за тем, как на шихтовом дворе автогенщики разрезали отслужившую свой срок маленькую танкетку, как тяжелый пресс сплющил в лепешку жалобно застонавшую легковую машину.
Юрий вздохнул: то был остов машины покойного Тихона Солнцева.
– Переплавится в мартене – получится молодая сталь, – сказал Савва, жестковато посмеиваясь. – Жалко, что человека нельзя вот так основательно омолаживать.
Чоборцов вскинул голову.
– Можно и человека. По себе знаю, – возразил он. А Юрию подумалось завистливо: много пережил, передумал этот толстый седой человек, и, наверное, очень обманчива его напускная простоватость.
Горячим сквозняком обжег их лица мартеновский цех, свирепо гудевший огненными утробами печей. Савва с улыбкой поглядывал на генерала, как чародей, которому подвластны клокочущая сталь и яркое зарево, освещавшее железные перекрытия. Юрий склонился к вишневому уху Чоборцова:
– Вот она, Данила Матвеич, сердцевина оси-то!
Генерал, сомкнув за спиной руки, твердо стоял на железной площадке, будто прикипел к ней подошвами сапог, и не вытирал обильного пота со своего красного лица. Маленькие глаза зорко следили за рабочими. Размеренно двигаясь, сталевары делали свое будничное дело, брали широкими шахтерскими лопатами блестящие кусочки никеля, ловко кидали в огненные пасти печей, заглядывали в смотровые щели.
Два старых обер-мастера – Серафим с розовым личиком, с детскими васильковыми глазами и Денис – подошли к Чоборцову и запросто потянули его руки каждый к себе. С неожиданным проворством подбежал огромный Макар Ясаков, накинул на плечи генерала синий халат. Но тот, сердито ворча, выскользнул из халата и вдруг, признав своего давнего сослуживца, засмеялся широко и погрозил Ясакову кулаком.
– Наша крепость главная не там, а тут! – услыхал Юрий конец фразы Чоборцова.
Валентин Холодов записывал что-то, придерживая планшетку, в то же время он быстро вглядывался в лица вновь подходивших людей. Вот он насторожился, коснулся плечом Юрия и, указывая на молодого рабочего, спросил, давно ли тот на заводе. Юрий ответил, что этот парень вместе с десятью поляками, бежавшими от Гитлера, прибыл сюда полгода назад.
– Я признал в нем поляка по рубашке, – сказал Холодов и, как бы извиняясь, добавил: – Люблю приглядываться. Привычка – вторая натура.
Протиснулся в круг еще один однокашник генерала: костлявый старик со шрамом от ожога на жилистой шее. В съеденных до корешков зубах он держал самокрутку.
– Здоровенек будь, Данила! – Старик вынул из кармана кисет, протянул генералу. – Закуривай, брат.
– Нельзя, друг, мотор не велит!
– Зря! Моя махорка лечебная, крепости лютой. Сам посуди, высший сорт, с первой от плетня грядки. Один курит – пятеро в обморок падают.
Что-то отрадное, очень близкое, полное сокровенного смысла чувствовал Юрий в том, как узнавали друг друга люди. Новая сторона жизни отца, дяди, рабочих открывалась ему. И дороги были их обычные слова: «А помните, как белые саданули снарядами в мартен? Били в самое сердце!»
Данила мигал глазами не то от резкого жаркого ветра, нагнетаемого мощными вентиляторами, не то от дыма самокрутки, которую он все-таки закурил.
– Ну, а кто из молодняка пойдет в родную дивизию? – вдруг по-командирски спросил он, подходя к седьмому мартену, на котором в последний раз перед уходом в армию варил сталь Александр со своей молодежной бригадой. Тут же толкался и Веня Ясаков, свободный сейчас от работы на строительстве.
– Санька! – позвал Юрий.
Александр сдвинул на затылок кепку со щитком синего стекла на козырьке, не спеша подошел к брату. Увидев генерала, он выпрямился, стал еще выше и стройней в своей просторной полотняной робе. Опытный глаз Чоборцова подметил в нем следы воинской выправки. Посмотрев на парня, на Дениса, на Юрия, он строго спросил Александра:
– Крупнов? По горбатому носу вижу.
– Точно, товарищ генерал-лейтенант, Крупнов, – не вдруг ответил Александр, открыто глядя в глаза Чоборцову.
– Идите работайте. Впереди у нас будет много времени, наговоримся. Провинитесь – на гауптвахту посажу.
Старики дружно захохотали.
Александр повернулся и уже через плечо уперся в Валентина Холодова тяжелым взглядом. Юрий видел, как на мгновение оскалились его зубы.
Макар Ясаков с обезоруживающей непосредственностью подвел своего Веньку за руку к генералу:
– Данила Матвеич, вот и мое дитятко идет под ружье. Вы с ним построже, он драчун, самовольник. А ты, Венька, собачий отрок, гляди у меня! Слушайся командиров пуще отца родного! Знай службу: плюй в ружье, не мочи дуло.
Чоборцов залюбовался могучей фигурой парня.
Когда сталь спустили в ковш, разлили по изложницам в канаве, Александр сказал своим товарищам, медленно стирая пот с лица:
– Взять бы эти слитки с собой на память, да боюсь, карманы оттянут.
– А мы тебе пришлем, Саня, в расфасованном виде, в железных ящиках. Береги на случай! – ответил принимавший от него печь сталевар.
Юрий и генерал улыбнулись.
Данила Матвеевич устало волочил ноги, но не сдавался. В сумерках, минуя цехи, Юрий сразу привел его к выходным воротам главного конвейера. Услышав знакомый то замирающий, то усиливающийся рев мотора, генерал весь подобрался, посуровел.
Из широких ворот на залитый синими сумерками двор выполз приземистый танк. На минуту он замер, башня вместе с пушкой повернулась, как бы вглядываясь зачехленным жерлом в караульную вышку. Потом, зарокотав моторами, взвихривая земной прах, танк рванулся вперед. Как зверь в ловушке, метался он в окольцованном каменной стеной дворе, то круто разворачиваясь, то пятясь, то взбираясь на почти отвесный холм, то проваливаясь в ров и снова выныривая на равнину. Набегавшись, танк встал под проливной искусственный дождь, тугими свистящими струями хлестала его душевая установка. Блестя мокрой броней, танк вышел на дорожку, башня повернулась, откинув пушку стволом назад, – так озорной парнишка поворачивает кепку козырьком на затылок.
Юрий вместе с генералом и Саввой пошел к танку. Из люка высунулась голова в кожаном шлеме, потом вылез и сам инженер, мягко спрыгнул на землю. Водитель в таком же шлеме выбрался через нижний люк. Юрий не сразу узнал Михаила: лицо у брата было сурово-сосредоточенное, глаза сузились от злого раздражения. Он начал что-то говорить инженеру, но тот нетерпеливым жестом оборвал его:
– Иди в цех!
Михаил потоптался и, улыбнувшись виновато, исчез в широком зеве ворот. Юрий догадывался, что брату хочется знать, что скажет генерал, но он не мог ослушаться инженера.
Впрочем, генерал ничего особенного не сказал, он только выразил желание поехать завтра на танкодром вместе с Юрием и Саввой. Самым значительным, заманчивым для Юрия было приглашение генерала к нему в гости, в армию: «Накормим солдатской кашей».
Не задерживаясь, прошли конвейер до истоков его, где в простейшем виде начиналось зарождение танков…
V
По ночам, вздымая пыль, танки уходили в степь, на танкодромы. Вид этих приземистых, с угрюмыми стальными лбами грозных машин, алчный рев их моторов питали овладевшее Михаилом суровое предчувствие жестокой схватки. Работа казалась ему естественным продолжением той необычной жизни, которая началась в снегах Финляндии. И это настраивало душу на высокий и строгий лад, и он очень радовался такому настроению.
Возвращаясь домой, Михаил увидел на улице Веру Заплескову – несла полную сумку помидоров, клонясь на левый бок. Если прежде, встречая ее, он всякий раз как-то унизительно подло робел, красота ее подавляла его, то теперь Михаил посмотрел на девушку иными, незаинтересованными глазами. Как будто перерезал в своем сердце те нити, которыми так больно прирос к этой маленькой девушке. Он дышал полной грудью, радуясь своему освобождению. Так было однажды на подходах к юности: соревнуясь с Юрой, кто дольше продержится под водой, Михаил привязал к ноге кирпич, нырнул… И, уже теряя сознание, он едва освободился от груза. Такого голубого неба никогда потом не видел, как в те секунды, когда, пробив головой водяную могилу, выскочил к вольному ветру.
– Я знаю, что надо делать! – заорал он, врываясь в свой дом. Лену бешено крутанул вокруг себя, обнял мать.
Женя и Лена ястребами бросились на Михаила, норовя свалить его на пол. Он упал, задрыгал ногами, замахал руками:
– Сдаюсь!
Потом сгреб обоих, повалился с ними на диван.
– Я видел генерала, братцы! Вот это генерал!
– Расскажи, дядя Миша! – пристал Женя.
Когда Михаил рассказал, племянник спросил:
– А меня он возьмет служить, как я вырасту?
– Обяза-а-ательно. Ну, Ленок, видал я и его адъютанта Валентина Холодова. Все понял, со всеми примирился. Отбой по всем линиям. Начинаем жить заново.
С радостью принял Михаил предложение Александра пойти по черемуху для невесты Вени Ясакова, тем более что брат предсказывал обязательное приключение. Шли по пьяному лесу – оползни похитнули деревья в разные стороны. Александр смеялся над Венькиным нарядом: армяк, лапти, войлочная шляпа. За спиной три корзины. Огрызаясь, Веня жаловался Михаилу:
– Жадная мамка навешала на меня корзин, авось, мол, грибов приволокешь к свадьбе. Невеста ужасно привередливая. То соленую капусту подавай, то… даже совестно признаться… древесный уголь просит. Одно, Михаил Денисович, утешает меня: волчий аппетит у нее на дешевые продукты. Капусты привез бочонок, а угля – рогожный куль: ешь, дорогая! Теперь захотела черемуху, ки-и-исленькую! Выручайте, ребята, а когда ваши прихихешки чего запросят, я любой продукт достану. Хоть куриного молока!
Михаилу было отрадно вникать в простую и чрезвычайно важную для него жизнь Ясакова.
– Как это ты рано женишься? – спросил он.
– Ничего тут хитрого нет, Михаил Денисович. Я бы прошлый год определился, да Марфа Агафоновна выкобенивалась. Видно, Рэма или Саняку ждала. Теперь отпрыгалась. Сыграем свадьбу – в родильный дом отомчу.
Легко и радостно чувствовал себя Михаил с этими здоровыми, веселыми парнями. Добротно ложился на душу их разговор, вытесняя колючий словесный мусор ивановских острот, ложно-значительные недомолвки майора Холодова, квасную простоту речей генерала. За грубыми словами Вени видел он чистое, прямое сердце, целостные чувства сильного, здорового человека. И сам удивился, как просто спросил его:
– Веня, а твоя сродница, Вера Заплескова, еще не просит кислой капусты?
– Куда ей до капусты! Заучилась в отделку, даже рыбу не лопает, ковыряет вилкой. Я вот на свадьбе выкину номер. Скажу майору Холодову: возьми в обмен на Марфу мою сродницу.
– А если не захотят?
– Рассказывай Паньке-дурачку! Каждую ночь до петухов корогодятся у нас в палисаднике. Говорят, чертте о чем, а о главном ни слова. Чую, обоим и хочется, и колется, и мамка не велит. И как языки не распухнут от разговоров?! Я со своей присухой не так действовал. Она тоже было начала петлять учеными словами, предугадать норовит на сто дет вперед. То любит, то нет, а сама на свиданку шастает тайком от бати, платье надевает с вырезом чуть не до самой репки и все допекает меня словами о дружбе, о единстве взглядов. А какое, спрашивается, у меня с ней особенное единство, когда я дома строю, а она на машинке стучит? Чуть было все не изгадила своим языком. Закрылся с ней в столярной и все определил: сдавайся, говорю, в законные жены, а не то найду другую развлекалочку… Родитель мой уже сплел из тальника качалку. Сплету, говорит, хоть еще десять, только в любви живите.
«Может быть, и Вера такая же простая, как Веня? – подумалось Михаилу. – И я опостылел ей высокопарной болтовней».
В деревне Комарова Грива остановились в доме знакомых. Сиял врезанный в небо над колодезным журавлем ободок молодого месяца.
– Ну, лаптежник, просмеют тебя девки, – сказал Александр, зловеще блеснув глазами.
– Нужны мне девки, как архиерею гармошка в великий пост. Я почти семейный человек… – Веня увидал знакомую бойкую девчонку, которая залихватски пела частушки во время олимпиады. Приседая, прячась за спины товарищей, зашептал панически: – Братцы, у вас нет чего-нибудь, ну хотя бы запасного костюма, а?
С проворством чижа влетел он на сеновал. Хозяйская дочка кликала его:
– Дяденька, айда ужинать.
– Спасибо, детка, я сплю. Упрел за дорогу-то.
До полуночи резвилась гармонь, пели девки, слышались голоса братьев Крупновых, а Веня лежал на душистом сене, подавляя в сердце горячий соблазн пойти на улицу. Себя он воображал пограничником – сизым орлом, его ждет Катюша – Марфа… но вдруг Марфа исчезает, а ее место среди цветущих груш и яблонь занимает залихватская певунья. Запрокинув голову, сомкнув за спиной руки, она поет, и грудь ее в белой блузке колышется от глубокого дыхания. Предстоящая свадьба уже не радует его. Запах сена, ярко мерцающие меж оголенных стропил звезды и беспокойная песня говорят ему:
«Дурень ты дурень! Вставай, иди к ней. Она добрая, веселая. Невеста старше тебя, любит командовать. Мало она портила тебе крови? А то ли еще будет, когда войдет в твою квартиру и возьмет в руки ключи и твою душу? Не дураки же, на самом деле, крупновские ребята: не женятся пока».
Вот они, посмеиваясь, влезли на сеновал, кто-то нечаянно наступил на его ногу.
– Гулены! Прощелыги! Не я вам отец, а то бы показал, как шляться до света!
– Спи, спи, жених Марфин.
Веня опрокинулся навзничь, глазами к небу. Теперь звезды не тревожили его, как это было, когда он слушал песню; тихим, задумчивым светом они говорили о чем-то бесконечно таинственном и близком ему. И это таинственное и близкое была его жизнь, ее жизнь и жизнь того, кого ждали они вместе. Думы о будущем очищались, светлели, как это небо, уже обрызганное на востоке молозевым рассветом. Избы выплывали из редеющего сумрака. Пожалел будить Крупновых – ушел по черемуху один.
Напрасно ожидали Вениамина весь день. Лишь под вечер, когда утих проливной дождь, Михаил, сидевший в избе с девками, увидел: в сени вбежал человек. Предчувствие толкнуло его выйти первым и закрыть за собой дверь, придавив ее спиной. Перед ним стоял Веня: голый, синий, чресла перетянуты портянкой. Чихал, как простуженный жеребенок, из ноздрей рвался пар…
Одолжили у хозяина штаны, ватник. По пути купили в лавке пол-литра водки. Повеселев со стакана, Веня разговорился:
– Понимаете, на ту сторону Калмаюра перевез меня на лодке рыбак.
– Короче, – сердито оборвал Александр, не на шутку тревожившийся весь день за судьбу приятеля, – короче, а то не успеем даже к родам, не то что к свадьбе.
– Нельзя короче: вырвался я из когтей смерти. А если б погиб, легко, думаешь, было бы тебе служить без меня в нашей родной дивизии? Ну вот, навьючил на себя я три корзины с грибами, ягодами, пропади они пропадом! Похож, думаю, на индийского слона, на котором охотятся на тигров. На реке ни одной лодки. Прикинул на глазок расстояние от переката до берега. Налетел ветер с лугов. Закипели волны. Закружились деревья, камыш полег на воду. Привязал я к спине повыше лопаток корзины, белье, а лапти приспособил к животу в качестве понтона. Саженками плыть мешал груз – греб по-собачьи. А тут волна, как медведь лапой, р-раз мне в морду! Я и пошел в глубину к родниковому холоду. Кое-как вынырнул, а на спине такая тяжесть. Будто Марфу посадил себе на плечи. Понесло наискось реки к крутому глинистому берегу. Снова захлестнула волна. Уже не помню, как разорвал накат воды, как сбросил с себя груз. Вылез на берег с портянкой и оборкой. Долго думал, как быть. Поблизости никого не нашлось, кто бы мог внести рационализаторские предложения. Зубами прогрыз в портянке дырочку, связал оборкой – и получились трусики, правда, среднего качества, зато с поддувалом! А с юга ломит прямо на меня огромная туча. Крался в деревню по трясине мимо огородов. У дома – девки и парни. Сел по-перепелиному в траву; крапивой, как варом, обварило! Вся надежда была на дождь: разгонит веселую компанию, а тогда я пробегу на сеновал или под сарай. А тут ты, Саша, поломал мои планы. Дождь пошел, а ты за каким-то дьяволом пригласил девок под навес. Вам весело было, а меня порол дождь без сожаления. С градом! Только изготовлюсь к перебежке, какая-нибудь опять посмотрит в мою сторону да еще хвалит: «Какой хороший дождь!» Девки хотели расходиться по домам, а ты остановил их: «Подождите, скоро мой дружок принесет черемуху. Покушаем». И как у тебя, Александр Денисович, совести нет? Заиграл на двухрядке, собираешься есть мои ягоды, а я в это время страдаю в крапиве под дождем и ветром. А когда эта бойкая и какой-то парень вышли состязаться в частушках, я схватился за голову: пропал! Парень, видать, знает штук триста частушек, а о бойкой и говорить нечего – Джамбул в юбке! До ночи хватит репертуару. Сам слыхал на олимпиаде. Тогда с горя лег я ничком в крапиву, стиснул зубы. Однако не все на свете такие звери, как ты. Пришел с орденом на груди бригадир и угнал девок на бахчи. Я бы этому бригадиру второй орден дал.
– Оборку-то зачем несешь? – спросил Михаил.
– Как зачем? После свадьбы отстегаю Марфу Агафоновну.
Набрали горсти две черемухи в саду знакомого рабочего. Но Марфа не взяла ее, сказала, что не хочет кислого, а хочет соленого.
– Подожди, после свадьбы угощу таким соленым, что год целый будешь запивать, – пообещал Веня.
VI
Больше Ясаковых и их родни ждала от свадебного обеда Вера Заплескова: чувствовала, что тут-то и решится ее судьба. Недаром Вениамин сказал ей:
– Моя песня спета. Глядишь, и твою затянем нынче.
– Я тебе нарву уши, Венька!
Он склонил к ее груди свою остриженную под бокс голову:
– На, рви! Лишь бы тебе было хорошо, а мне всегда в аккурат.
Вера, Ясачиха и сноха Холодовых, Катя, накрыли столы во дворе под ветвистым вязом. Вениамин сломал забор, чтобы с высокого взлобка двора видна была Волга.
Александр и Федор Крупновы протянули над двором гирлянды разноцветных лампочек, разровняли и утрамбовали землю, присыпали песком.
Вера надела темно-синее в горошек платье, потуже заплела косу, вышла за дубовую калитку. Ждала с боязнью Агафона Ивановича. С ним все еще не познакомилась. Один раз заходила к Холодовым, но Агафон после обеда отдыхал в своей палатке, и потревожить его не осмелился даже Валентин. С недоверием пришла тогда к ним Вера, и, может быть, поэтому и не понравился ей небольшой деревянный особнячок; казался он жалким рядом с новым шестиэтажным домом. Да и время было неподходящее для гостей: Холодовы вытащили свои пожитки в запущенный садик, сушили, перетряхивали, чтобы потом перебраться в новый дом.
В садике стоял турник с покосившимися столбами, а еще подальше – палатка, простреленная мишень у ствола серебристого тополя. Этот непонятный и чуждый Вере полусолдатский порядок в саду подчеркивался висевшей на двух кольях старой шинелью, вздорно серевшей среди зеленой черешни.
Валентин показал ей пустую квартиру в новом доме, и Вера сама не знала, почему подумалось, что прежняя ее жизнь была столь же беспорядочна, как этот старый, покидаемый жильцами, обреченный на слом особнячок, а будущая жизнь пока неопределенна, пуста, подобно новой, незаселенной квартире. Зато она обрадовалась, встретив Марфу. Они обнялись, а потом как-то сразу поняли, что говорить не о чем. Вере казалось, что нежные, высокопарные письма Марфы к ней питались одним источником: поделиться с кем-нибудь тоской по будущему мужу, которого искала она бессознательно и страстно. Теперь муж найден, и отпала необходимость в высокопарном стиле.
В разговоре с Верой Марфа сразу взяла покровительственный тон опытной женщины. Не понравилось Вере и неумеренное расхваливание Валентина: она словно бы сомневалась в способностях Веры оценить любимого ею человека.
Вера в свою очередь чувствовала себя неестественной и фальшивой: фальшивыми были ее письма к Марфе, которую называла милой и умницей, фальшиво разговаривала с ней, как с человеком близким, тогда как на самом деле эта счастливая женщина занимала ее не больше, чем все другие женщины: Вере было неловко видеть невесту своего родственника так очевидно беременной. Вообще в женитьбе Вени чудилось что-то непонятное, потаенное и тревожное. Марфа старше Вениамина и, наверное, поймала парня в ловко расставленные сети. Все это бросало тень и на отношения Веры и Валентина…
Теперь Марфа приехала в машине вместе с братом и генералом. Вера чуть не задохнулась в объятиях этой сильной, пышной женщины.
– Желаю тебе счастья, – сказала Вера, открывая перед Марфой калитку.
– Спасибо, Верунчик! Мое счастье при мне, – Марфа погладила свою грудь, туго обтянутую шелком, и, целуя Веру в щеку, сказала: – Будь умницей, миленькой, постарайся понравиться моему бате. Если будет ворчать, не обращай внимания: он зол на меня. Потому что я не Жанна д'Арк, а просто баба. Но ты – другая порода, таких папка любит.
Валентин представил Вере генерала Чоборцова. Тот взял ее руку в свои большие с пожелтевшими ногтями руки и поцеловал ее, накрыв пышными усами.
– Рад с вами познакомиться, – сказал он прокуренным приятным голосом. – Не стыдно тебе, майор, так долго скрывать от меня такую прелестную девушку? – обратился генерал к Валентину, и чтобы ободрить смутившуюся Веру, отечески засмеялся, обнажив щербину в верхнем ряду зубов.
Пока генерал разговаривал с Марфой, Валентин сказал Вере:
– Пятьдесят пять лет, а такой свежий! И знает страшно много.
– Майор развенчивает меня в глазах девушки, – отозвался генерал, скосив хитрые глазки. – Я, мой друг, уже не опасен.
– О нет, Данила Матвеевич, вы еще опасны! – вольно сказала Марфа, играя глазами.
– Дай бог, дай бог! А вот и Агафоша! Вы не по чину начинаете злоупотреблять нашим терпением! – сказал генерал, повернувшись лицом к подъехавшей машине.
Из машины вылез бритый старичок во френче, но без знаков различия. Вера не выдержала быстрого внимательного взгляда его рысьих глаз.
– Эх, бубенчиков нет, надо бы бубенчики! – быстро сказал Агафон, подмигивая сыну. – Тебе, майор, варить, тебе расхлебывать.
Макар закатил во двор бочонок пива. Гости сели за столы. Потекла над ними вечерняя заря. После первых рюмок за молодых и их высокочтимых родителей разговор зашумел вразнобой.
Вера хотела помочь холодовской снохе подавать на стол, но та снова посадила ее на скамейку между Валентином и генералом, надавила сзади на плечи, прошептала, обдав горячим винным духом:
– Занимайте ваших гостей. Желаю всего хорошего!
В белом фартуке, в белой косынке на завитой по случаю праздника голове она, несмотря на полноту, порхала между столом и домом вместе со своим мужем-увальнем, разнося блюда, пиво, вино.
Агафон сидел напротив Веры, утонув в ненавистном для него мягком кресле, из-за стола виднелись только узкие плечи да сухая, с седым ежиком голова. Ел он проворно, и тонкие старческие губы двигались необычайно быстро. Вера ждала от него неприятностей и готовилась к отпору. Сердцем чуяла: старик побаивается, как бы она не отняла у него сына. И вместе с тем ей нравилось сознавать, что вот она, в своем простеньком платье, со своей наивно-девичьей косой, со своими босоножками, доставляет этим самоуверенным людям столько хлопот.
– Вы, значит, учительница? Ну, ну, хорошо! Получше учите мальчиков, чтобы они не женились в семнадцать лет, – сказал Агафон и тут же к Чоборцову:
– У вас, дорогой генерал-лейтенант, были все условия, чтобы стать генералом: не женились долго. А я загубил себя в двадцать два года. В свои шестьдесят я только полковник.
– Ошибаетесь, дорогой полковник в отставке, именно бессемейная жизнь и мешала мне работать с полной отдачей сил.
Агафон предложил выпить за честь, храбрость и личную свободу талантливых командиров.
– Я пью за тех, кто умеет извлекать из свободы великую пользу для себя и отечества! – отчеканил он и многозначительно посмотрел на сына и Веру.
Ухмыляясь, разглаживая подмоченные вином усы, генерал сказал:
– За счастливую семейную жизнь! – И ласково посмотрел на Валентина и Веру.
Агафон не стал пить за семейную жизнь. Поставив рюмку, он спросил задиристо:
– Старый генерал-лейтенант, кажется, не в шутку собирается женить зеленого майора?
– Если мой юный друг влюблен, я сделаю все, чтобы он в самое ближайшее время стал счастливым семейным человеком.
– Иными словами, вы считаете его ни на что большее не способным? А я не рекомендую ему морочить голову себе и тем более порядочным девушкам, – с подчеркнутой холодной вежливостью сказал Агафон.
Для Веры был ясен смысл этого разговора: она не понравилась отцу Валентина. Ее оскорбляло и угнетало, как легко они рассуждали о том, что было для нее таинственным и глубоко личным.
– Дорогой полковник, – Чоборцов старался перещеголять в холодной учтивости своего бывшего сослуживца, – одно другому не мешает: любовь и служба отечеству. – И, блестя хмельными глазами, он коснулся пальцами руки Веры. – Поддержите меня, милая девушка. Я изнемогаю от яростной и слепой атаки неприятеля.
– Конечно, всякие бывают вояки! – теряя терпение, высоким голосом закричал Агафон. – Иной едва в лейтенантишки выбьется, как уж обзаводится женой-душенькой, тещей-потатчицей, перинами… Таскается с этим птичником из гарнизона в гарнизон, транспорт загромождает. А там ребятишки пойдут. Чем не детский сад? – И, обращаясь к Вере, ища сочувствия и зная, что не найти ему у нее этого сочувствия, он сказал: – Такой офицерик из-за детского крика-щебета и зова боевой трубы не расслышит. Воин не имеет права привыкать к мирной жизни. Женщина воплощает в себе начала мирные, спокойные. Женщина камнем повиснет на шее лейтенанта!
– Эге, куда хватил! – Генерал угрожающе заиграл низкими нотами своего голоса. – Эге, старина! Талант, окрыленный любовью, умножает свою силу, подобно Антею, коснувшемуся матери-земли. Женщина – крылья!
– Летучей мыши! – добавил Агафон и потом повернулся к Вере: – Дорогая учительница, может ли человек талантливый и с большим будущим размениваться по мелочам?
Вера смотрела прямо в глаза старого человека. Первые решительные слова свои она обдумала спокойно.
– Вас беспокоит судьба, или, точнее, карьера молодых лейтенантов? – И сама приятно удивилась своему свободному голосу и тому, что легко выдерживает злой взгляд Агафона.
Генерал вскинул голову, пошевелил усами, будто почуял внезапную опасность.
Никогда Валентин не видел такого смелого выражения на лице Веры. Он предчувствовал, что она наговорит резкостей, но предотвращать этого не хотел, смутно надеясь: безрассудная решительность девушки повернет все к лучшему.
– А если вас, Агафон Иванович, беспокоит судьба майора, то я ничем не могу помочь. Я не маршал и не имею права производить их в высшие чины.
– Папа хотел знать ваше мнение, – попытался Валентин смягчить резкость слов Веры.
– Мнение? Мое? Разные, по-моему, бывают лейтенанты и разные девушки. Иной действительно и сам не способен к путному делу и жене своей мешает расти.
– Это почему же? – Агафон вскинул косые азиатские брови. В каждой черте его лица обнаженно выразились и стремление поставить в тупик дерзкую девчонку и невольное желание, чтобы она не смутилась: старик любил в людях стойкость, неподатливость.
– Да потому, вероятно, что природа без согласования с нами одаривает людей талантами и при этом не считается с полом, – закончила Вера с непонятной для себя твердостью. По телу ее пробегали мурашки, а похолодевшие пальцы будто примерзли к рюмке.
– Сознавайся, Агафон, крепкий орешек попался, а? – весело спросил генерал.
– Молодец! – решительно заявил Агафон. Он налил себе вина и выпил с молодыми.
Вспыхнула гирлянда лампочек.
Вера подошла к Крупновым.
– Саша, сколько же у вас братьев?
– У него братьев, как у Христа апостолов, – ответил Федор.
Вера попросила у Михаила прощения «за то глупое письмо». Заманчиво, волнующе веяло от нее запахом духов. Михаил чокнулся с ней, сказал, что письмо сжег, не читая. Вера слышала, как соседка Михаила, с пьяной развязностью заглядывая в его лицо, сказала:
– Ишь, какой скушный!.. Не брезгуй нами, вдовами.
– Я сам неженатый вдовец.
– Значит, невеста, не родясь, померла? Ха-ха-ха!
Макар Ясаков, потный и красный, ходил вокруг стола, держа в руках четверть. Наливая вино гармонистам, он припевал, подавляя гомон своим колокольным басом:
Вы, товарищи ведущие, Вам налью вина погуще я!
Когда его огромная фигура склонилась к Михаилу, соседка крикнула, отстраняя четверть:
– Нам послабее! – И горячо зашептала на ухо Михаилу: – Не пей много, по Волге кататься будем. Скажи Феде.
Наполнив все рюмки, Макар дал полную волю своему голосу:
Пей смелей, когда дает тебе Макар:
Не придет к тебе похмелье и угар.
Агафон Холодов снисходительно смеялся, а генерал Чоборцов, подкручивая усы, кричал:
– Песню-у давайте!
Федор пробежал пальцами по ладам баяна, предложил шутейно:
– Споем:
Не один-то я во поле кувыркался, Со мной были приятели мои…
Агафон пригласил Веру на скамеечку, под рябину. Когда снова вернулись к столу, Валентин встревожился: жалким, растерянным было лицо девушки. Хотел поговорить с ней, но Вера сухо сказала:
– Я хочу побыть одна.
Он упорно смотрел на нее, молча требуя, чтобы уступила его просьбе или объяснила свой отказ. И впервые случилось так, что он потупился. Снова взглянул на нее – держала голову прямо, и глаза ее горели недобрым огнем.
«Тяжело будет жить этой девчурке», – думал в это время старик Холодов. Он радовался тому, что так удачно окончилась его небольшая, но очень ответственная «психологическая операция». Но сильнее этой радости была мечта, невозможная, по его убеждению, неосуществимая: из всех знакомых и родных ему женщин никого не хотел бы он так страстно иметь дочерью своей, как эту девушку в простеньком темно-синем платье, в босоножках.
VII
В тетрадь в черном дерматиновом переплете Вера записала четким почерком:
«Агафон Иванович взял меня за руку и сказал сурово:
– Идите за мной!
А когда мы очутились с ним за кустами вишни, он долго смотрел на меня умными скучными глазами, потом заговорил. Слова его привожу почти в точности:
– Я принял вас за обыкновенную смазливую девчонку, и поэтому недружелюбно настроился к вам. Я был против женитьбы сына на вас. Теперь вижу, что вы особенная женщина (при этих словах я обрадовалась, чуть не заплакала), и поэтому я вдвойне против женитьбы. Прежде я думал только о судьбе сына, теперь думаю и о вашей судьбе. Вы способны на многое в жизни. Но если хотите достигнуть чего-либо, то начинайте это в молодости, дорожите свободой: она дается только один раз. Правда, ее можно обрести вторично, но уже ценой, быть может, несчастья других людей. Вы поняли меня?
Не сразу ответила я ему.
– Я понимаю только то, что вы хотите, – сказала я. – А что мне делать, не знаю.
Это было малодушие, может быть, отчаяние. Но я не хотела скрывать его. Холодов задумался, сорвал листок с дерева и растер в своих жестких пальцах.
– Я знаю все, – сказал он, – и беру на себя всю ответственность за последствия. Есть еще одна причина против вашего брака: одинаковость ваших характеров. Двум медведям в одной берлоге будет тесно.
Плохо помню, как я ушла, что говорила Валентину на прощание. Теперь чувствую себя как после болезни. Временами бывает очень больно, но все определеннее рисуется мне какой-то иной мир. С необычайной ясностью припомнилась моя жизнь. Я лет с 14 – 15 постоянно вынашивала в душе две думы: упорным трудом развить в себе все хорошие качества, если только они есть у меня, и второе – полюбить на всю жизнь.
«Готова ли я сделать это сейчас же, с ним вместе? – спросила я себя. – Обрету ли я в этом браке счастье, без которого невозможно работать с пользой для общества? А может быть, все умерло и я живу и руковожусь давнишними впечатлениями?..»
Желая избавиться от навязчивых мыслей, Вера взяла корзину, пошла в рабочий поселок за покупками.
В тени серебристого тополя, неподалеку от калитки с навесом, Вера остановилась. Перекидывая косу на плечо, удивилась, как горячо накалило солнце ее волосы и ленту. Во дворе на дорожке сидел мальчик в красных трусиках и маленьким совком сыпал песок в зеленое ведерко. Вера причмокнула губами. Мальчик уставился на нее серьезными глазами, потом засмеялся, обнажив один большой и два подрастающих зуба. Глаза мальчика напоминали Вере кого-то из знакомых. Из-за стены неожиданно показалась девушка, высокая, желтокудрая. С минуту они смотрели в глаза друг другу.
– Садом или Костей любуетесь?
– И сад хорош, и мальчик замечательный. – Вера облокотилась на серый холодный камень стены. В облике девушки и особенно в ее пристальном взгляде было что-то очень знакомое.
– Вы не продадите мне яблок? – спросила Вера.
Девушка выхватила из ее рук корзину, ушла в сад и через несколько минут вернулась с яблоками.
– Познакомимся: Лена Крупнова.
– Вера Заплескова… Сколько с меня? – Вера взялась за корзину. Но Лена молчала, не выпуская корзину из своих рук. Жадно смотрела она в нежное измученное лицо Веры. – Сколько с меня за яблоки?
– Мы не торгуем, – тихо, сквозь зубы, сказала Лена, и ноздри ее дрогнули.
«Так вот она какая, мой недруг! – думала Лена, острым взглядом провожая девушку в белой, с золотой искрой шелковой тенниске. – Зачем она здесь? Что ей надо? Такая маленькая, и замучила моего брата».
А Вера думала иначе:
«И для чего я только живу? Людям от меня одни гадости. Холодовы увидели во мне погубительницу их сына, Крупновы отворачиваются. Заучилась, что ли, я за пятнадцать-то лет?»
Вера уткнулась лицом в свои ладони, заплакала. А после слез подумалось:
«Не стоят они этого. Нет в моем сердце любви к ним. Вбила себе в голову блажь. Не больше. Пусть все пойдет так, само по себе. Разве плохо быть свободной, никому и ничем не обязанной? Вспоминать буду о них, как вспоминаю сейчас сверстников детства. Немного грустно, по не больше».
VIII
Сложные чувства руководили Леной Крупновой, когда она задумала познакомиться с Валентином Холодовым: любопытство, разгоряченное восторженными рассказами подруг о Холодове, желание увлечь его, а потом ошеломить равнодушием, отплатив тем самым Вере за то, что она унизила Михаила. Лена не сомневалась в успехе, так как постоянно Чувствовала, что нравится молодым людям, что каждый из знакомых парней готов влюбиться в нее, стоит ей только захотеть. Одно сознание, что ее любят, было для Лены так же жизненно необходимо, как дождь для цветка. И как цветок погиб бы без воды, так и Лена захирела бы нравственно, если бы люди охладели к ней.
«Может быть, я нехорошо поступаю, но за добро платят добром, а за зло – злом», – думала Лена. А когда узнала, что Холодов уезжает, пошла в прямую атаку, еще больше окрепнув в своем решении наказать виновников. Но в последнюю минуту эти намерения показались ей ужасными, постыдными. Все же Лена накинула на шею косынку и, сказав себе, что идет просто посмотреть, как устроились в новой квартире молодожены Веня и Марфа, вышла из дому.
В том же садике, где была несколько дней назад Вера Заплескова, Лена увидела молодого загорелого человека в сером костюме, в белой рубахе с выпущенным поверх пиджака воротником. Человек этот никак не мог совладать с двумя ребятишками, из которых одного держал на руках, а другого вел за руку. Дети плакали, а он беспомощно морщился. По рассказам подруг Лена составила себе портрет Валентина Холодова и сейчас решила, что это он и есть.
– Эх вы, папаша, детей не можете унять! – сказала она снисходительно-усмешливым тоном опытной няни.
Холодов сердито взглянул на нее, потом еще раз, но уже улыбчиво, и откровенно пожаловался:
– Попробуйте сладить с этими эгоистами! Каждый лезет на руки. – И тут же признался: – Сам же избаловал племяшей.
– До чего вы неловко держите ребенка!
– А как же лучше? – спросил Валентин, подходя к девушке.
– А вот так! – Лена взяла на руки одного из ребятишек, и он сразу же замолк, потянулся к ее волосам.
Спокойно-приветливо смотрел Валентин в глаза Лены. Она не отвела взгляда. И этого было достаточно, чтобы дни разговорились. А когда Катя забрала своих толстяков, Лена и Валентин вышли на улицу. Оказалось, что им по пути: он шел на пристань.
Валентин чувствовал себя с этой веселой девушкой так же легко и просто, как легко и просто было ему дышать. И это было, как находка, неожиданная и радостная.
– А вы, Лена, и фамилию свою мне не сказали, – говорил он непринужденно.
– Непрочная у девушек фамилия, Валентин Агафонович: нынче одна, завтра выйдет замуж – другая появится.
– Но вам, Лена, рано замуж, вы очень молоды.
– Только молодым и строить счастье, пока не заумничается человек.
Всегда обдумывающий свои поступки, Валентин сейчас ни о чем но думал, а с отрадой повиновался: своему стремлению еще раз встретиться с этой девушкой. Просить же ее о встрече не решился: не то смутно опасался за свой покой, не то жалко было вот этого светлого, легкого настроения, которое впервые, кажется, зародилось в его душе. А когда расстался с Леной, покаялся, что не узнал ее фамилию и адрес.
«А зачем? Через два дня уеду», – решил Валентин и тут же поймал себя на том, что всего лишь час назад радовался отъезду, а теперь отыскивает предлог задержаться на сутки. Но задерживаться было нельзя, генерал, уезжая, и без того разрешил погулять лишних два дня. Отпуск, проведенный у отца, показался теперь Валентину не столь уж веселым.
Когда Лена вернулась домой, мать собирала в дорогу Федора и Александра, через два дня братья уезжали. Лена уговорила их в последний раз сходить в городской сад. Погладила костюмы братьев, начистила их ботинки. Александр надел светло-серый пиджак спортивного покроя с хлястиком и нагрудными карманами, голубую трикотажную майку. Легкий и стройный, он был похож на пирамидальный тополь. Коренастый, с высокой и широкой грудью, Михаил напоминал Лене лубок, выросший на скупой, каменистой земле. Кремовая шелковая рубаха скрадывала его недостаток – короткую, толстую шею. Федор красовался в морской форме. Его и без того широкие брюки клеш были вопреки уставу расширены внизу вставными клиньями. Плечи плотно обтягивал белый китель с золотыми шевронами, на голове белая лихая мичманка, висевший на левой стороне кортик с позолоченной рукояткой был последней, правда противозаконной, деталью, завершающей облик молодецкого неунывающего моряка.
Лена надела голубое платье, короткие волосы зачесала назад и свободно рассыпала по плечам, едва схватив невидимыми бисерными нитками. На крыльцо вышли их проводить родители и Юрий.
– Федор-то плывет, как корабль-лидер, – сказал Денис.
– Немножко недогружен, на поверхности много, – заметил Юрий.
– А вот Михайло чуточку маловат, – сказала мать.
– Зато осадка у него глубокая, – уточнил Денис и тут же добавил, вздохнув: – Только в трюмах души его темно.
– Ленка, как чайка, так и вьется! Хороша девка!
Хотя Федор и лидировал в этом походе, настоящим вдохновителем была все же Лена. Все заранее предусмотрела она: у входа в сад будут ждать подруги; они изумятся «неожиданной» встрече с Крупновыми, немного поломаются, когда их будут приглашать в сад, а потом все кончится тем, что одна пойдет с Федором, другая – с Михаилом. За Александра Лена не беспокоилась, он наверняка застрянет в тире. Она была уверена, что Холодов придет в сад, потому что, прощаясь с ним, намекнула: люблю танцевать в парке, а не в гарнизонном клубе.
С победно-веселым видом и с полным сознанием важности предстоящего вела Лена свое войско к высоким чугунным воротам парка. В пути ряды войска поредели: неизвестно когда и при каких обстоятельствах пропал без вести Александр. Но все остальное совершилось в полном соответствии с ее планами. Девушки препирались лишь одну минуту, а потом все прошли в парк, спустились к реке, на тихую безлюдную полянку. Серебристой дорогой перечеркнула луна Волгу наискосок. Михаил читал стихи, а знакомая его прижималась к Лене, шептала: «Ах как хорошо!» – и мелкие, зверушечьи зубы ее грызли ветку тополя.
Федор, приплясывая, мял траву, поглядывая на свою девушку. Плечи ее вздрагивали, лицо жег коричневый румянец. Она запела:
Расскажу я вам, ребята, Как у нас в Саратове В девяносто лет девчата Гуляют с ребятами.
Двинулись по аллее к танцевальной площадке. Лена шла впереди, за ней – братья с девушками. Михаил делал все, что, по его мнению, полагается делать ребятам: угощал барышню мороженым, кормил пирожками, поил морсом, стрелял из пневматического ружья в мишень, хвастаясь меткостью, аплодировал эстрадной певице, диковато, как выпивший, кричал «бис»…
«Оказывается, жить-то очень просто и легко, – подумал Михаил, рассыпая перед девушкой незамысловатые комплименты. – Вот она, истинная дорога. Хорошо так-то вот жить, не думая, как Венька или Федька!»
В это время майор Валентин Холодов блуждал по парку, отыскивая «милую девчурку», как называл он мысленно Лену. Первый раз за свою жизнь он чувствовал досаду, первый раз ему было скучно, и он не знал, что делать. А когда увидел Лену вместе с веселым рослым мичманом, который панибратски трепал ее волосы и высокомерно посматривал на него, Холодов понял причину своего непривычно дурного настроения.
– Кто этот развязный молодой человек? – сдержанно спросил Валентин Лену.
Она оскорбилась за своего брата.
– Не правда ли, он интересный парень? – с вызовом сказала Лена.
Валентин обнял за талию девушку, втиснулся в толпу танцующих. Со странным чувством неприязни и зависти посматривал он на гордую голову мичмана и злился, когда тот улыбался Лене, не замечая его, Холодова. Прежде Валентин никогда не зная в себе подобного чувства, унизительного и неприятного. Он возненавидел этого самоуверенного моряка, отравлявшего ему настроение. Вдруг он увидел на холме, возвышавшемся над танцплощадкой, грозу рядовых и младшего начсостава – военного коменданта майора Зубило. Широко расставив кривые ноги кавалериста, Зубило щупал сощуренными глазами танцующих.
Он был служака, расстраивался, если обход мало задерживал нарушителей воинской дисциплины, особенно в субботние и воскресные дни. Сейчас он находился именно в таком удрученном состоянии: несмотря на позднее время, дежурный обход задержал всего двоих.
Майор сам с двумя сержантами вышел на поиски нарушителей. От того, много или мало задержит он, зависела, как он думал, его служебная честь: лишь вчера он обвинял командиров летных и танковых частей в попустительстве. Теперь надо было доказать свою правоту.
Много анекдотического слышал Холодов о майоре Зубило. Когда-то служил в Севастополе, останавливал на улице матросов: «Пьян? Нет? Ах, подводник, забрать, все равно напьется!»
В перерыве между танцами Валентин, попросив Лену подождать его на скамеечке, отправился к буфету. Там у стойки братья Крупновы тянули пиво и чему-то громко смеялись. Валентин прошел мимо, и тут произошло то, чего он и ожидал: мичман, держа в одной руке кувшин, в другой – кружку, не только не приветствовал майора первым, как того требовал устав, но и не успел вовремя ответить на его приветствие. Больше того, он в присутствии девушки, млевшей перед ним, молодцевато выпятил грудь, изящно-снисходительно, «по-нахимовски» – два пальца к козырьку – вскинул руку уже вслед удалявшемуся Холодову. Получился комический эффект. Михаил и девушки засмеялись. Холодов вернулся к Крупновым.
– Товарищ мичман, вы нарушаете устав, – сказал он, строго глянув в отчаянные глаза моряка. Тот, видимо, сразу понял, что его ожидает. Он осмотрел Холодова с ног до головы, ответил:
– Вы ошибаетесь, товарищ майор, я вас приветствовал.
– Охота тебе, Федор, связываться с этим заносчивым человеком. На свадьбе гуляли вместе, а тут придирается!.. – с презрением усмехнулся Михаил, беря брата за руку. – Козырни ему, и пойдем танцевать.
– Нет, он пойдет со мной, – зловеще сказал подошедший Зубило и, обращаясь к Федору, сокрушенно продолжал: – Мало тебе, мичман, Севастополя, ты еще здесь фокусничаешь. Ишь, прицепил кортик! Забрать!
– Никуда он с вами не пойдет, я его не отпущу! – вдруг с бешенством выпалил Михаил.
– Вы кто?
– Иди ты к черту на рога!
Зубило и сержанты увели мичмана. Холодов с досадой подумал: «Зачем? Скверно, очень скверно».
Лена встретила его с гневом.
– Как вам не стыдно, Валентин Агафонович!
– Лена, я не виноват, выслушайте меня, пожалуйста.
– Нечего выслушивать! Я знаю Федю лучше вашего, слава богу, он мой брат.
– Брат? – растерялся Холодов, но по привычке к порядку добавил уже совсем неуверенно: – Все равно, он нарушил устав, не имеет права носить кортик.
Холодов взял Лену под руку, приблизив лицо свое к ее лицу, сказал:
– Я ведь подумал, что он ваш поклонник.
– А вам не все равно?
– Нет.
– Все равно нехорошо, – упрекнула его Лена, глаза же и улыбающиеся губы говорили совсем иное: она рада, что ее ревнуют. Лена забыла о своих братьях, о том, куда и зачем повели Федора; она только видела склоненную голову и глаза Валентина Холодова.
IX
Михаил шел за майором Зубило, с которым уже успел помириться, извинившись за свою грубость, и всю дорогу горячо доказывал ему и сержанту: нет большого греха в том, что Федор не успел первым приветствовать действительно важную персону майора, что он по молодости и легкомыслию прицепил кортик. Брата нужно отпустить, так как домой он приехал впервые за пять лет, а через два дня снова отправится на флот.
– Вы знаете, какая напряженная сейчас международная обстановка? – говорил Михаил. – Война может в любой день вспыхнуть. И тогда надолго расстанемся. С одним братом мы уже расстались навсегда. Понимаете? Отпустите, товарищ, а?
Майор и сержанты смеялись над гражданской наивностью странного чудака в кремовой рубашке. Из напряженной международной обстановки они делали совсем иной вывод: надо подтягивать дисциплину.
Михаил обозвал их бюрократами, формалистами и пошел домой. Без Федора ему не было веселья в городском саду. Сунув руки в карманы брюк, поеживаясь от ночной прохлады, он медленно спускался к Волге, насвистывая один из презираемых им прежде фокстротных мотивчиков, потом повторял набредшие, случайные слова, и эта-то бессмысленность как нельзя лучше выражала его настроение. Получилось вроде заумных стихов:
Что психуешь, Маша?
Аль смеется Яша?
Приударь-ка, Клаша, Пока спит папаша!
У калитки своего дома оторопел: стояли двое.
– Пройти-то можно? Взять у меня нечего, давно ограблен.
В ответ щелкнул выключатель, и вспыхнувшая под дощатым навесом лампочка смыла смоленую темь ночи с Александра и Веры Заплесковой.
– Саша, а я тебя потерял… Вообще этой ночью я потерял всех братьев. Одного помог забрать шикарный майор Холодов, другого забрала боевая подруга майора. – Михаил шагнул в калитку, но Александр грудью встал на его пути:
– Зачем мелешь чепуху?
– Чепуха, чепуха, это просто враки: девки съели петуха, сказали – собаки. Ну-с, я спать. Я свободен, как Адам в первый час своей жизни, до того, как он, разгильдяй, заснул на солнцепеке, а бородатый бог, пользуясь его беспечностью, вытащил ребро и создал ему боевую подругу. Я не боюсь спать, потому что сам выломал ребро и бросил собакам на съедение.
Когда стихли шаги Михаила, Александр сказал:
– Извините его, Вера, он, кажется, пьян. Он хороший парень.
Взял Веру за руку, повел в глубь сада. Звезды плыли навстречу по узкому протоку неба, отмежеванному вершинами деревьев.
– Саша, стыдно мне перед Михаилом Денисовичем, перед вашей семьей. Но я не виновата. Не вышло у нас с вами поговорить с ним.
Александр потчевал ее яблоками, просил дружить с братьями и сестрой и отвечать на его письма.
Утром Федор и Александр уехали вместе с молодыми призывниками. С этим же поездом ехал Валентин Холодов, самовольно продливший свой отпуск на сутки. Бурно плакала у вагона беременная Марфа, провожая Вениамина. Он озирался на товарищей, уговаривая жену:
– Не срами меня, слышишь… Мало жили, а почему прошлый год не соглашалась? Ну, не реви, а то сын плакса родится.
Майор Холодов и Вера ходили по платформе возле мягкого вагона.
– Вера, – говорил он вразумительно, – я считаю долгом предупредить вас: как бы глубоко и страстно ни любил я, жениться сейчас не могу.
– Вы человек честный, я это знаю. Но зачем говорите об этом лишний раз? Порядочность – совсем не командирская сумка, чтобы ее всегда таскать на виду и щеголять ею.
Жалкое, униженное выражение до того исказило лицо Веры, что Валентину больно было смотреть на нее.
– Я люблю тебя, Вера. Пойми, люблю! Но разве ты не видишь обстановку?
– При чем тут обстановка? – уже слабее возразила девушка. – Все люди, миллионы людей живут, как всегда жили, а ты о какой-то обстановке. Не глупее же они нас!
– Именно все дело в обстановке, в напряженной обстановке! Ты меня не выслушала. Я вот что предлагаю: приеду на место, осмотрюсь, напишу. К тому времени многое прояснится в обстановке. – Он поморщился от этого навязчивого слова.
Они поцеловались как-то очень поспешно и стыдясь.
Александр издали смотрел и смотрел на Веру. И когда тронулся поезд, он, встряхнув упрямо головой, улыбнулся родителям своей особенной, светлой улыбкой и вскочил на подножку вагона, тесня товарищей.
Прощаясь с братьями, Лена загрустила лишь на минуту, а потом, радостно сияя смелыми глазами, помахала рукой Холодову, стоявшему на подножке катившегося вагона.
Вера вспомнила последние дни, проведенные вместе с Холодовым.
«Ты лишена блестящего, кокетливого легкомыслия. Не женский у тебя ум: мыслишь постулатами, как философ. А в женщине главное – легкость, изящество. Тебе неприятно? – так с улыбкой говорил Холодов. – Ты чересчур нетерпима к тем, кто понимает вещи иначе, чем ты. Противоречия жизни воспринимаются тобой как беспорядок… Но это пройдет с годами… Ведь ты хорошая!»
Она вспомнила Александра. «Хорош, спокоен, независим, и зачем ему бегать за какой-нибудь Феклой, – отрывочно проплывало в памяти Веры. – Тоже себе цену знает… Что он говорил тогда мне, этот Михаил? Смешное в нем что-то и доброе…»
«Надо еще раз посоветоваться с отцом», – думал Холодов, куря в тамбуре. Обычно он сам решал вопросы своей личной жизни. Теперь же как будто обрадовался, что у него есть высшая инстанция – отец, с которым можно советоваться. Уложив мундир в дорожный чемодан из толстой коричневой кожи, он надел серый костюм и пошел в вагон-ресторан. Сидя один за бутылкой кахетинского, радовался своему здоровью, быстрому ходу поезда. Наслаждение свободой представлялось ему высшей радостью потому, что он чувствовал надвигающиеся грозные события. А пока жив, надо жить, радоваться и наслаждаться свободой.
X
Юрий Крупнов ехал на каменные карьеры за Юлей. В открытой машине дышалось легко. Ветер пахнул свежим предосенним травяным подгоном. Справа то взблескивала из-за кустов и прибрежного леса Волга, то исчезала за увалами, слева стелилась степь без конца и края. Накануне выпали дожди, и теперь, не пыля, проносились встречные груженные зерном машины по ровной, укатанной до свинцового блеска дороге. Немало дней прошло после внезапной смерти Тихона Тарасовича Солнцева. После похорон Юля уехала в дом отдыха в Кумысную поляну, потом, минуя город, не повстречавшись с Юрием, отправилась на каменные карьеры. Два раза ездил он к ней. Она говорила одно и то же: «Дай мне прийти в себя, разобраться в самой себе». «Давно знаю ее и совсем не знаю». Мысли Юрия, как подсолнух к солнцу, тянулись к ней. Ее улыбка, наклон головы, нетвердый выговор буквы «р», необъяснимые переходы от нежности к грубоватости, независимость и резкость суждений манили его, зачеркивая тяжелое недоумение: когда же начнется их совместная жизнь? И ему было хорошо. Да и пора была особенная: после дождей ожила и пошла в рост прижженная зноем степная травка, а солнце все еще ярко светило с прозрачно-голубых небес.
Осень всегда действовала на Юрия оздоровляюще, будила желание заново начинать жизнь, садиться за учебу. Осень он почувствовал еще в городе, заметив как-то утром из окна горкома раннюю золотистую прядь в листве березы. И с тех пор все воспринимал под знаком этой золотой пряди: докладывал ли он по телефону в ЦК о выполнении государственных планов строительства – перед глазами стояла осень с ее чистым, прохладным воздухом; говорил ли с тем или иным секретарем райкома, шла ли речь о работе школ – всюду, из всех дел глядела на него тихими светлыми глазами любимая осень, мудро-спокойная, добрая, обещающая счастье. Отдав человеку все свои плоды, просторные поля, желтея густой щеткой стерни, умиротворенно отдыхали. Листья деревьев, отслужив свое, сонно, в покорном предчувствии падения шелестели под ветром. Миновала тревожная брачная пора птиц, и они, вскормив птенцов, сбивались в дружные стаи, то мельтешили в чистом воздухе, то пятнали зеленый ковер озимого широкого поля. Во всем: в краснолицых, загорелых и возмужавших за лето людях, в откормленных, лоснящихся шерстью лошадях, в блестящих перьями птицах, в сытом лае собак – во всем чувствовался избыток ядреной, налитой силы.
На токах растут курганами вороха зерна; здоровые, веселые парни играючи кидают в брички и машины пятипудовые чувалы с пшеницей – это осень! На озерах и прудах утиный кряк, гоготание гусей; в садах, отягощенные румяными плодами, гнутся ветви яблонь – это осень! По прогону, обмахиваясь хвостами, послушные хриплому крику и кнуту пастуха, идут коровы; последнюю тесину прибивает на крыше клуба плотник, вынимая гвозди откуда-то из-под седых усов, – это осень! Полные, оседающие ниже ватерлинии баржи с полосатыми арбузами тащит по Волге буксир, его обгоняет пароход, верхняя палуба заставлена ящиками с красными помидорами – осень шлет свои дары городам!
…В полдень Юрий приехал на каменный карьер, поставил машину у отдыхающего экскаватора, положившего на камень ковш с блестевшими стальными зубами.
Под крутым берегом били светлые ключи, бисерными каплями кропили каменный выступ. Спускались в овражек пастухи, ложились на грудь к роднику, тянули сквозь зубы обжигающие холодом упругие струи, радовались. Неподалеку от родника, в каменоломне, работала Юлия, приходила к роднику в полдень вместе с каменщиками. Но вот на рассвете рухнула круча, под тяжелой красной глиной похоронила родник. Пришла молодая телка на водопой, обнюхала белыми ноздрями место, где был родник, будто не веря тому, что случилось. Пастухи покачали головами. Подивилась огорченная Юля, постелила в тени вяза платок, села, вытянув ноги. Знойный полдень накалил воздух, над песчаными островами горбился в текущем мареве лозняк, спокойная текла внизу река. Большими задумчивыми глазами смотрели коровы, стоя по брюхо в воде. Их рогатые тени затемняли голубое отражение неба.
Вспомнилось, на третий день после похорон отца зашла в особняк и увидела, как Иванов мерит шагами зал, и мачеха тихо говорит, что мерить не нужно, она и без того уступает площадь Анатолию и Юле. И тогда и сейчас Юля не удивилась своему усталому примирению с Ивановым.
– Можно? – услыхала Юля голос из-под кручи. Как всегда при первом взгляде на желтоволосую голову Юрия, у нее замерло сердце, слабость кинулась в руки и ноги.
– Проходи, места хватит, – не сразу и отчужденно сказала Юля.
Он сел поодаль, обхватил руками колени, положил на них подбородок. Юля смотрела на его четкий профиль, на голубоватый белок глаза.
– Юля, я за тобой приехал.
Она молчала.
У черного зева штольни шофер пытался поднять домкратом заднюю ось груженной камнем машины.
– Милая Осень, поедем! Тяжело тебе, верю, чувствую. С детских лет был он для тебя не только отцом – он заменял мать. Но что же делать? Надо жить, Юля! Что-то очень большое, изжившее себя, уходит из жизни вместе с отцом твоим. Это – отношение к человеку. Был Тихон Тарасович добрый по натуре, но обстоятельства сделали его жестким, часто неуместно жестким. Вот пересматриваем многие дела, кое-кого в партии восстанавливаем…
– Ты ускорил его смерть. Я это почувствовала в последний разговор с ним. Поверь мне, я женщина, я сердцем понимаю, как враждебны вы были друг другу.
В это время шофер вылез из-под машины, бросил на камни домкрат.
– Амба! Резьба сработалась. – И, прыгнув, скатился по песку к Волге.
– Поздно, Юрий Денисович. – Юля перекусила былинку седого полынка, не торопясь стерла тыльной стороной ладони слезы с загорелых щек, посмотрела на него влажными синими глазами.
– Как же поздно? – хрипловато спросил Юрий, еле шевеля сохнувшими губами.
– Одинаковые мы с тобой люди, Юра. И в то же время чужие, ужасно чужие. Обоим нам нужны иные спутники жизни. Может быть, мягкие, что ли. Не знаю, милый, говорила я тебе или нет, но думала часто вот о чем… Кажется мне, не любила я тебя и прежде. Просто ты мешал мне жить, дума о тебе мешала жить. Теперь чуточку узнала тебя, и все прошло. Да и зачем еще-то ближе сходиться? Ты – в городе, я – нынче здесь, завтра там. Работу не брошу хотя бы потому, что отняла у меня самое лучшее… в свое время.
Он встал, протянул Юле руку. Она на мгновение судорожно сжала его пальцы, а когда он хотел поднять ее, умоляюще и сердито посмотрела на него снизу вверх.
– Не надо. Я хочу отдохнуть.
Он взглянул на солнце, сказал:
– Так рано отдыхать?
– Я очень устала, очень… Иди, не сердись.
На рыжей горбинке Юрий остановился, помахал рукой. Юля нерешительно ответила ему тем же, а когда скрылась его широкая прямая спина и светлая голова, она долго смотрела за Волгу.
Под вечер Юля вернулась с работы в свою комнату в бараке, стоявшем в лесу. Долго смотрела на фотокарточку Юрия. И вспомнился ей омут на Волге, белоголовый мальчишка… Перевернула карточку, придавила книгой, включила приемник. Полилась неторопливая о Волге песня.
Отсветив свое, завершив дневную работу, уходило за город солнце. Старый дуб первым догадался, что надлежит ему делать: все дальше и дальше протягивал тень, и, как бы глядя на него, другие деревья расстелили по земле темные полосы. Уже забелел внизу легкий туман над травой, а небо еще долго отсвечивало, нехотя угасая. И когда музыка умолкла, молодое, новорожденное эхо внизу долины повторило ее последние звуки, повторило удивленно, как бы спрашивая: а дальше что?
И Юля спросила себя: «А как жить дальше?» Утешилась поговоркой: тони мое горе – я на берегу.
…Родители не пытали Юрия, почему он вернулся один. Они молчали. Молчал и он, чувствуя невеселое освобождение свое. Прощаясь с прошлым, оставлял в нем что-то до грусти дорогое, с кровью оторванное от сердца.
В тот же вечер он переехал на городскую квартиру.
– Вот и Юра уехал, – сказала Любовь, устало опускаясь на стул.
И так же тихо, как эхо, отозвался Денис:
– Уехал.
Будто вырубленный лес, поредела крупновская семья. И тихо стало в доме. С утра Денис и Михаил уходили на работу, Лена – в институт, Женя – в школу, и только Любовь не спеша хлопотала на кухне, поглядывая изредка на маленького Костю, отвечая на его бесконечные вопросы мягко и ласково:
– Да, сынок.
Ни работа по дому, ни эти разговоры с внуком не нарушали ее постоянных материнских дум.
Незаметно, как седеет здоровый старый человек, увяли и пожелтели сады, холодные залиловели дали, потемнела изъяренная ветрами Волга. Все чаще свинцовая хмурь заслоняла небо, ночами шумел по крыше дождь, кропил тусклыми ртутными каплями окна. Сердито рвал ветер листву с яблонь, и только дуб не уступал ему своего обветшалого, иссеченного непогодой, потемневшего наряда.
В туманной мгле вставал над заволжской равниной рассвет, река дышала густым паром, а на ее просторах потерянно кричали слепнущие в серой мгле суда. Потом выпал заморозок, высушил сырость, очистил синеву небес, и в покойно холодной тишине засеребрилась известковая бель по лугам, на поникшей траве и голых сучьях деревьев.
Одев потеплее Коську, Любовь выходила с ним в сад, вырубала сухостой, обвязывала яблони соломой и все думала и думала о сыновьях своих. И чем печальнее были эти думы, тем милее и отраднее казались светящиеся из-под шапочки большие смелые глаза Коськи. Он стоял обычно у бровки грядки, мял в руках лопушистое ухо добродушной собаки. Так втроем они и ходили всюду. А потом радовались приходу своих с работы. Первым, повизгивая, кидался навстречу Добряк, облизывая руки хозяев.
XI
Глубокой осенью 1940 года одна из армий Западного округа под командованием генерал-лейтенанта Чоборцова начала учебные маневры неподалеку от советско-германской демаркационной линии. Маневры совпали со все усиливающимся сосредоточением немецких частей вдоль всей границы, с полным затишьем на европейском фронте. Это обстоятельство придало обычным учебным занятиям необычный характер: командиры и рядовые чувствовали, как бы вскоре не пришлось заменить холостые патроны боевыми. Место условного противника в любой момент мог занять неприятель настоящий.
Среди пожилых генералов и полковников, командиров различных родов войск с орденами на гимнастерках был единственный гражданский молодой человек без пистолета и знаков различия, в кожаном реглане, в сапогах. Видимо считая неприличным подносить руку к своей кепке, он никому не козырял, а только слегка кивал приветливо головой и на первых порах очень смущался, когда военные товарищи козыряли ему. Это был секретарь городского комитета партии Юрий Крупнов, приехавший вместе с шефской делегацией. Два других члена делегации уже находились в подшефной Волжской дивизии полковника Богданова, Юрия же Чоборцов попросил пока остаться в штабе армии.
Моросил холодный дождь, когда генерал и Юрий приехали в штаб армии. Дежурный капитан встретил их у подъезда запущенной старой панской дачи, распахнул застекленные двери и с наслаждением, во всю силу молодых легких закричал:
– Смирррно-о-о!
Курившие в коридоре командиры прилипли к стенкам, замерли.
Генерал прошел в свой кабинет. Юрий задержался в приемной, разговаривая с майором Валентином Холодовым.
Холодов, как всегда, был выбрит, причесан, жизнерадостен. Лишь за минуту до встречи с Юрием он еще раз вычитал приказ по войскам, остался доволен тем, что не без его помощи удалось придать приказу предельную лаконичность и энергию. Он радовался встрече со своим земляком, братом милой девушки Лены.
В открытую форточку врывался ветер, засевал мелким бисером дождя голову Юрия.
– Вы сейчас увидите, Юрий Денисович, иностранных гостей, – сказал Холодов, не спуская глаз с одной из дверей.
Она открылась, из кабинета начальника штаба один за другим вышли сухопарый британский майор с трубкой в зубах, толстый американский капитан, молодой полковник германской армии и еще несколько офицеров.
Немецкий полковник сказал что-то японскому морскому офицеру, поглядывая на сухопарого англичанина, а тот, покуривая трубку, невозмутимо смотрел выше головы немца.
– Будь моя власть, я бы этих господ на пушечный выстрел не допустил к маневрам, – сказал Холодов, с затаенной неприязнью присматриваясь к чужим мундирам и лицам. Потом, дружески улыбаясь Юрию, пригласил его в кабинет командующего и открыл дверь с уверенностью человека, привыкшего беспрепятственно входить к любому начальству.
Чоборцов, сняв плащ и фуражку, шагал по просторному кабинету.
– Ну, товарищ Крупнов, через полчаса начнем! – азартно сказал Чоборцов, потирая красные большие руки. – Есть у меня просьба к тебе, Валентин.
– Слушаю вас, товарищ генерал-лейтенант! – с готовностью встал Холодов, всегда своевременно улавливающий в отношениях людей незримую грань между личным, неофициальным, и служебным, деловым.
– Я о соглядатаях. Эти штукари любопытны. Сопровождать их должен опытный товарищ, знающий хотя бы один иностранный язык. Тебе не впервой калякать с подобными господами.
Это неожиданное поручение огорчило Холодова: он надеялся получить на время маневров батальон или командование ротой в своей родной дивизии Ростислава Богданова. Не будь сейчас тут Крупнова, Валентин нашел бы убедительные причины отказаться от дипломатического поручения, но при нем он не мог возражать генералу.
Дежурный по штабу доложил Чоборцову: в тактическом кабинете собрались командиры соединений.
– Идем! – отрывисто бросил генерал.
Выражение суровой озабоченности появилось на полном красном лице генерала, пока шел он грузным шагом к тактическому кабинету. Юрий шел на полшага позади, вместе с Холодовым.
В просторном сарае вокруг макета рельефа местности собрались командиры дивизий, воздушных и танковых частей. Среди них выделялся своим черным кителем с золотыми выпуклыми нашивками на рукавах командующий военно-морской флотилией. Все встали, расправив плечи.
Начальник штаба армии генерал-майор Остап Сегеда, седой поджарый человек, проворно перебирая ногами в блестящих хромовых сапогах, подлетел к Чоборцову и, плотно прижав руки по швам, доложил, кто и для каких целей собрался в кабинете. Тут же он назвал свою должность, звание и фамилию.
Юрию все это казалось забавой, игрой от избытка сил очень здоровых, сытых, не занятых трудом людей: ему было известно, что Остап Сегеда и Чоборцов давно служат вместе и, конечно, все знают друг о друге.
Сегеда пропустил вперед себя Чоборцова и Юрия, прошел к карте и прочитал вслух звонким, юношеским голосом приказ о маневрах. Командиры были поделены на «красных» и «синих», каждой стороне вручили отдельный приказ, затем объявили состав наблюдателей, посредников, и игра началась. Командиры разъехались по своим соединениям, пустили в ход разведку. По тропам и дорогам в лесу помчались связные, зазвонили телефоны, заработали рации. Вскоре пришли в движение роты, батальоны, полки.
И Юрий забыл, что это игра.
На ветру шумели деревья, низко нависали облака, сея косой дождь. Равномерно гудели самолеты. Запах отработанного газа моторов мешался с тяжелым, прелым духом листвы. Под навесом служебного помещения Юрий и генерал курили вместе с летчиками и парашютистами, любуясь их молодыми, смелыми лицами.
– Полетят? – спросил Юрий командира авиаполка, всматриваясь в густые облака.
– В учении, как на войне, товарищ шеф, – учтиво ответил полковник и отдал команду к взлету.
Его бомбардировщик первым взмыл над лесом, потом другой, третий… За облаками нарастал густой разъяренный гул моторов.
Юрию хотелось лететь вместе с парашютистами, и только опасение показаться генералу хвастуном удержало его.
– Поедем, Юрий Денисович, на передовые, к пехоте-матушке, – сказал Чоборцов. – Нелетная, брат, погода, однако привыкать надо. Эх, еще бы снежку да в ночь морозца покрепче!
По размякшему, закиданному ржавой листвой проселку они выехали на вездеходе на песчаный тракт.
– Посмотрим подарочки наших волжан-рабочих, – сказал генерал.
Этими подарочками были танки, лишь ночью прибывшие на платформах и потом своим ходом пришедшие в расположение армии. Они стояли в лесу, задернутые брезентом, с чехлами на пушках. Но и под брезентом угадывались очертания их крупных корпусов. Танкисты небольшими группами собрались в палатках, кое-где дымились костры, грелся чай.
Командир танковой бригады, рослый, плотный человек в кожаном реглане, хотел было выстроить экипаж, но Чоборцов остановил его:
– Пусть принимают пищу.
Зашли в одну из палаток, сели на снарядные ящики. Выпили по кружке крепкого, вкусно пахнущего дымом чая с сухарями.
– Кто чай пьет, у того сила большая, – шутил Чоборцов, грызя сухарь крупными желтыми зубами.
Юрий вышел из палатки, попросил у хмурого танкиста разрешения осмотреть машину. Запах масла и металла доставил ему большое удовольствие, будто он оказался на своем родном заводе. Понравилось и то, что командир танка не вдавался в излишние объяснения, сохраняя сдержанность, обычно присущую рабочим. По приказу командующего танк двинулся по лесу, подминая под свое железное брюхо молодые березки. Развернувшись на месте, храпя моторами, он расцарапал когтистыми гусеницами песчаный суглинок.
Широкое лицо генерала расплылось в улыбке: очевидно, он был доволен работой тяжелого танка. Похлопал по плечу командира и вдруг, нахмурившись, погрозил кулаком одетому тучами Западу:
– Есть чем и есть кому бить врага!
– Точно, товарищ генерал-лейтенант! – бойко отозвался водитель танка. Сдернув кожаный шлем с головы, встряхнул лихим медным чубом.
– А-а-а, опять вы со своей шевелюрой? Когда же вы, Солнцев, укоротите кавалерийский чуб? – сказал командующий.
– Завтра же под машинку смахну, товарищ генерал-лейтенант! – ответил Рэм Солнцев.
– Гляди у меня, оригинальничаешь все!
Рэм смиренно попросил у командующего разрешения поговорить с Крупновым. Отошли за сосенку.
Рэм расспрашивал Юрия о заводе, о знакомых рабочих, жаловался: трудная служба. Бывал уже на гауптвахте.
– Теперь мы с Юлькой круглые сироты…
Эти бедовые синие глаза, эти красно-медные волосы так живо и больно напоминали Крупнову Юльку Солнцеву. Он боялся, что Рэм будет спрашивать о сестре. Но Рэм только почесал затылок, ухмыляясь.
– А с вами мы все-таки друзья, а? – сказал он. – Ну их к чертям, этих баб! – И вдруг до боли сжал руку Юрия. – Поклон передайте Денису Степановичу, пусть будет мне вместо отца родного. – Он пошел к танку, но вдруг резко обернулся. – Сестренку я отстегаю в письме!
Когда Чоборцов и Юрий уехали, танкисты обступили Рэма, спрашивая, откуда знает его командарм.
– Секрет изобретателя, – загадочно отшутился Солнцев. И это возвысило отчаянного водителя не только в глазах товарищей, но и командира бригады.
– Чуб все равно придется укоротить, – сказал командир бригады миролюбиво.
По лесной дороге машина шла малой скоростью, подпрыгивая на корневищах и выбоинах, залитых водой.
– Хорошие танки: моторы сильные и броня приличная, – сказал генерал. – Передайте рабочим-волгарям наше солдатское спасибо, Юрий Денисович.
– Передам, Данила Матвеевич. – Юрий не сразу оторвался от своих дум: до боли растревожила нечаянная встреча с Рэмом.
Остановились у лесной избушки. Там ютился начальник разведки, пожилой жилистый полковник с поблескивающим пенсне на хрящеватом носу. Полковник цепким взглядом посмотрел в лицо Юрия.
– Шеф, секретарь горкома, – сказал генерал. – Ну, что у тебя?
Полковник вынул из железного ящика и дал Чоборцову перехваченные сообщения иностранного радио о маневрах. Генерал начал читать их вслух.
Красная Армия не достигла современного технического уровня, а организация ее устарела, говорилось в этих донесениях. Гитлер проигрывает воздушную битву за Англию, и поэтому не исключена возможность, что он нанесет удар по России. Все равно, рано или поздно, а воевать с русскими ему придется. Германия не может считать себя победительницей, пока на Востоке за ее спиной стоит неослабленная военная держава. Сейчас сложились на редкость благоприятные условия: Квантунская армия нависла над Восточной Сибирью, и, таким образом, гигантские клещи охватили Советский Союз с востока и запада. Высказывалось предположение, что англичане могут пойти на мир, если Германия выведет свои войска из Франции и Норвегии.
– Голодной куме хлеб на уме. Спят и во сне видят, как бы стравить немцев с нами. Как говорится: кто о чем, а шелудивый – о бане. Вот так они и воюют: Гитлер рвет им потроха, а они уговаривают его: «Возьми Украину, и разопьем мировую». Да, немцы чехвостят их с воздуха здорово, а министр английский материт своих летчиков: «Сукины вы дети! Почему листовки не разбросали, а бухнули тюком? Вдруг тюк этот угодил на башку фашиста? Шею мог свихнуть!» Хитры, ой, хитры, уж кто другой, а эти умеют воевать своей малой кровью. – Генерал отодвинул листы. – Что там посущественнее, полковник?
– К границе подтягивается танковая армия.
– Не танкового ли дьявола Гейнца Гудериана? Знаем такого танкового дьявола, Гейнца Гудериана! А еще какие дивизии подтянул Гитлер к границе? Кто их командиры: старые генералы или выскочки из фашистов? Был ли кто из них в России в 1918 году с войсками генерала Гофмана? – спросил Чоборцов и, повернувшись лицом к Юрию, сказал: – Кадры вероятного противника мы должны знать, товарищ Крупнов, назубок.
– Знать врага – значит, наполовину победить его еще до сражения, – сказал Юрию полковник. Теперь он, очевидно, решил, что за спиной этого штатского стоят сила и авторитет партийной власти, которые выше любых званий и чинов, и что старый, опытный генерал не случайно доверяет ему. И все-таки полковник не удержался от того, чтобы с некоторым упрощением в расчете на неосведомленность шефа в военных вопросах сказать о необходимости сохранения секретов и бдительности.
– А какие еще новые дороги строят немцы в Польше, их направление, пропускная способность? – Генерал заметил, что лоб и залысины полковника покрылись мелкой испариной, и добавил: – Узнать это трудно, но необходимо.
Сведения у полковника о дорогах были давние. Генерал насупился.
Выслушав доклад полковника, он встал с табуретки, застегнул плащ.
– Поехали, Юрий Денисович.
Под ясенем генерал остановился, придержав Юрия за руку.
– Ишь, черти немцы: танковые армии у них. А у нас крупнее бригады нет… Да, – сказал он и умолк.
Юрий взглянул в маленькие сердитые глазки генерала, в них была решимость высказаться до конца и в то же время таилась осторожность.
– Говори, Данила Матвеевич, я слушаю.
– Мы с тобой в лесу. Я не генерал, ты не секретарь горкома. Хорошо? Ну, вот так-то, попросту, как земляку, скажу: если бы наших чертодомов-то стальных свести в дивизии, в корпуса… Ох, наковеркали бы! Широкие пробоины проламывали бы. Для пехоты.
– А это не смахивает на теорию буржуазных стратегов? – осторожно спросил Юрий, недавно читавший статью с критикой теории Фулера.
– Ну вот, сразу же и буржуазных… Один мой друг генерал говорил то же самое, что я говорю сейчас. Я с ним цапался, даже рапортом контратаковал его. А теперь чую: зря, он был прав. Отстранили его от дела. Где-то «отдыхает» Валдаев Степан. Видишь, какие у меня сомнительные связи. Хе-хе-хе, – угрюмо засмеялся Чоборцов. – Наши танки – львы! Но пасутся мелкими стадами. Не прогрызут глубоко эшелонированную оборону.
XII
В перекипающем дожде блеснули на опушке березовой рощи огоньки. Генерал велел шоферу узнать, что это за огни. Когда шофер ушел, перепрыгивая через лужи, генерал повернулся лицом к Юрию, тихо сказал:
– Танки переброшу поближе к границе.
– Данила Матвеевич, обстановка усложняется?
– Обстановка та самая, что бывает накануне большой драки… Зимой вряд ли начнется, а за лето уже не ручаюсь. Логика войны толкает их на Балканы. Агенты Канариса на Балканах не зря жрут хлеб. Одних застращали, других подкупили, третьих соблазнили: мол, сообща загрызем Россию. Румынский головорез Антонеску серчает на нас за Бессарабию. Маннергейм даже заикается от злости: Выборг потерял… Отношения наши с немцами, кажется, кислые… Да, за зиму ручаюсь, а лето… бис його знае…
– Данила Матвеевич, а Москве говорили об этом?
– А там и без того все знают. Степан Валдаев, как по святцам, предсказал судьбу Франции. Да и как не знать, когда каждый солдат скажет тебе то же самое. Такое положение не скроешь! – Генерал ударил кулаком по своему колену.
– Но вы-то будете наготове?
– Да, да! – сердито засопел генерал. – Но современную армию в случае их удара не развернешь за неделю. Время нужно. Внезапность и во времена Суворова играла большую роль, а сейчас, при современной технике… меч острый эта внезапность. Немцы есть немцы, шутить не любят.
Из-за кустов вывернулся шофер в куртке, потемневшей от дождя, за ним шагал человек в кожаном реглане, по которому потоками струилась вода, будто он только что вылез из реки. Сквозь забрызганное стекло машины Юрий увидел нахмуренное лицо Валентина Холодова. Чоборцов опустил стекло, спросил строго:
– Ну, что у тебя?
– Развлекаю аккредитованных шпионов! – Холодов резко смахнул ладонью капли дождя с подбородка, спросил: – Какой это умник гремит танками за трактом? Я по гулу моторов определил: появились новые машины.
Генерал насупил густые брови, шумно засопел.
– В порядочную глушь упрятали вы гостей, – сказал Юрий. – Что они делают?
– Пьют, едят свинину, хвастаются. Японец любезничает с американцем, немец язвит англичанина и… очень любопытен к нашим дорогам этот нахал.
– Дорога не иголка, ее не спрячешь, – ворчал Чоборцов. – Танкам глотки не зажмешь. Так что продолжайте роль хлебосольного хозяина.
Не убирая руки с дверки машины, Холодов попросил, чтобы его освободили от пьяной компании и поручили командовать в маневрах хотя бы отделением.
– То, что ты сейчас делаешь, стоит полка, – ответил генерал. – Передай комбригу Вагину: потихоньку убраться со своими танками на проселок. Слушай. В нашу область высланы продукты и товары. Сегодня прибывают эшелоны. Придется выделить сотни полторы грузовых машин.
– Но ведь сейчас маневры, товарищ генерал, машины нужны нам самим.
– Я думаю и о маневрах! – И Чоборцов коснулся рукой мокрой спины шофера:
– В Калиновку!
Пронизывая белесое сеево дождя со снегом, огни фар ползали по мокрым стволам деревьев, обвалившимся кручам овражков. Обогнали гаубичную батарею, позади и впереди которой шли артиллеристы, мокрые с головы до пят. На лафете лежал красноармеец, бледными губами ловил капли дождя.
– Что с ним? – спросил Чоборцов лейтенанта.
– Перелом ноги, товарищ генерал… Это когда пушка с горки покатилась… Сам виноват, зазевался.
Юрий почувствовал неприятный озноб в сердце. «Для этого паренька уже настоящая война», – подумал он.
Конники в кубанках и бурках пересекли дорогу, скрылись за перелеском. Над ним промережили в тусклом небе вспугнутые стаи галок.
Проехали мимо кухни, глотнув приятный дымок, у часовенки с изваянием скорбящей божьей матери свернули на колею вдоль речки. По воде плыли желтые листья дуба. Густились сумерки. На повороте встал на дороге красноармеец в шинели, выставив вперед винтовку с неласково мерцавшим граненым штыком. Справа из шалаша вылез другой с ручным пулеметом и решительно махнул рукой.
– Стоп! Гаси свет! – приказал он, подойдя к машине. – Федяев, доложи отделенному.
– Передовые Волжской дивизии, – с улыбкой шепнул генерал Юрию.
Через минуту как из-под земли появился высокий, широкоплечий человек в брезентовом плаще. Из капюшона выпирал загорелый, с заметной горбинкой нос, жестко поблескивали горячие глаза. Он узнал командующего и, слегка окая, доложил, называя Чоборцова условным на время маневров именем, что он сержант Александр Крупнов, а его отделение заняло позиции на новом рубеже.
– Саша! – тихо окликнул Юрий.
Александр нагнулся к машине, но тут же выпрямился.
– Здорово, – как бы походя сказал он, согнал с лица светлую улыбку, приковал к генералу почтительно-внимательный взгляд.
Минутное огорчение опалило сердце Юрия: брат не принадлежал ему, жил своей особой жизнью бойца.
– Промокли? Есть простуженные? – спросил генерал.
– Все здоровы. По берегу роют траншеи, накрывают блиндажи накатником. Осину рубим, – подчеркнул сержант Крупнов.
В сумерках под моросящим дождем слышались лязг лопат, удары топора, падение срубленных деревьев.
– Почему же непременно осину? – спросил генерал.
– Строевой лес жалко, – ответил сержант Крупнов. Он стоял неподвижно, открыто и спокойно глядя на командующего.
Юрию казалось, что брат был способен простоять так, не тяготясь этим, хоть вечность.
– Ну а если они полезут? – спросил Юрий.
– А мы-то для чего? Пусть лезут хоть сейчас.
– Молодец! Не жалей, сержант, солдат и себя. Пусть потеют. На войне насморком да испариной на лбу не отделаешься. Там кровь потребуется. Посмотрим, как работают ваши бойцы, – сказал Чоборцов и вылез из машины.
Юрий обнял брата, но тот смущенно отстранился и выжидательно, с полной готовностью выполнить любое приказание генерала, встал перед ним.
«Впрочем, он всегда был дисциплинированный», – подумал Юрий.
Увидев своего отделенного, сопровождающего генерала и какого-то гражданского, очевидно, важного начальника, бойцы лишь на секунду поднимали головы и снова работали лопатами, топорами. Один из бойцов привлек к себе особое внимание командующего: широко расставляя скользящие по грязи ноги, нес из леса большую осиновую слегу, положив ее на спину, как коромысло. Два красноармейца, побросав лопаты, подбежали к нему, сняли слегу с его спины и громко стали восхищаться его силой.
– А можешь ты, Ясаков, вон то бревно унести?
– Если командир скажет – могу унести, – не сразу ответил Вениамин Ясаков, провожая взглядом Чоборцова и Юрия. – Все дело в приказе, а унести можно… Батюшки! Юрий Денисович! – Ясаков метнулся к Юрию, но властный окрик Александра остановил его.
– Эх ты! – бормотал Веня. – Генерал-то на моей свадьбе гулял… – Он сник под взглядом сержанта.
XIII
В ночь похолодало. Дождь сменился крупой, шуршавшей по опавшей листве. Батальон сел за ужин. К этому времени Вениамин Ясаков закончил оборудование землянки для своего отделения. По бокам были вырезаны лежанки, пол застлан еловыми ветвями, у порога топилась печка, сделанная из камней и худого ведра. Пахло берестой, смолистым дымом. В землянке шла обычная для бойцов жизнь. Развесили сушить мокрые шинели, от которых повалил кисловатый пар. Дневальный принес из ротной кухни пшенную кашу-концентрат, красноармеец Неделька, прищуривая глаз в густых ресницах, разлил в манерки вино.
– Сержант приказал ужинать, не ждать его.
От горячей пищи и вина все раскраснелись. После ужина каждый занялся своим делом. Ясаков сушил сено, чтобы ночью, форсируя речку, было чем прикрыть грудь; комсорг при свете фонаря писал боевой листок, два бойца, Соколов и Галимов, сочиняли песню, а Неделька тихо подыгрывал на гармошке. Над золотой горкой углей шипела в котелке сержантская порция каши.
– Как полез противник в драку… – отрывисто, сердитым голосом говорил Соколов. – Ну добавляй, Абзал, добавляй. – Он толкал в плечо Галимова. А тот, вскинув темные глаза, подхватывал:
– Тат-та-та-та-та, дал он драпу. Добавляй, Варсонофий, добавляй.
В глазах Ясакова эти бойцы были очень важные люди: оба они получили орден Красной Звезды за храбрость в боях у Халхин-Гола. Случилось это так: японцы прижали отделение к реке. Все были ранены. Галимов со своими товарищами был на другом берегу.
– Спасем ребят! – сказал он. – Я с Волги, плаваю, как акула. Прикрывайте меня.
Голый, с ножом в зубах, он вплавь переправил через реку раненых, а когда плыл за последним, пуля прошила мышцу груди. Окровавленный, дико крича, он бросился с ножом на японцев, отбил последнего красноармейца. Это был Варсонофий Соколов. С тех пор они служат вместе и здесь, на Западе.
Связывая теплое сено в тугие пучки, Ясаков почтительно обратился к Соколову и Галимову:
– А что, товарищи, немец не может устроить нам ловушку?
Бойцы переглянулись, их лица отражали напряженное раздумье.
– Немцев мы не знаем, какой у них характер, – сказал Соколов.
– Характер германский нам неизвестен, – подхватил Галимов. – Японца мы знаем, а немца нет. Японец хитрый и злой.
– Японец ужасно визжит, когда идет в штыковую атаку, орет: «Банза-а-ай!»
– Да, орет «банза-а-ай» и не боится штыковых атак.
– Вот финны тоже смелые… – сказал Неделька. – Ты, Ясаков, расспроси нашего сержанта, он на финском понюхал пороху. А германцы, надо полагать, на технику нажимают. Штыков у них мало, и те как бы вроде ножа.
– А страшно, товарищи, штыком-то? Наверно, не глядят, а зажмурком, а? – спросил Ясаков.
Полог, служивший дверью, откинулся, и в землянку вошел Александр Крупнов.
Бойцы встали, сутулясь под низким накатом.
Александр вымыл руки, взял котелок с кашей. Зная, что он не пьет, Неделька не предложил ему вина. Александр не спеша съел кашу, вытер коркой хлеба дно котелка, посмотрел на часы.
– Пошли!
В непроницаемой ночной мгле, сгибаясь под ветром, они направились к командиру дивизии, держась друг от друга на расстоянии вытянутой руки. В лицо стегала колючая крупа, слева, невидимая, плескалась речка. В лесу меж двух деревьев стояла палатка полковника Богданова, охраняемая двумя автоматчиками в задубевших плащах поверх шинелей.
Ростислав Богданов был типичный полковник, как бывают типичные старшины и мичманы. Человек средних лет, железные мускулы, крепкий лоб, жесткие густые волосы, твердый взгляд. Чоборцов знал Богданова не первый год, и ему всегда казалось, что полковник не стареет, нет ему износа. Кажется, он и родился полковником, никем другим быть не хочет, и дивизия никого, кроме Богданова, не желает иметь своим командиром. Батальонами командовали, как на подбор, майоры, ротами – капитаны, взводами – лейтенанты.
Богданов доложил Чоборцову, что дивизия зарылась в землю, готова в любую минуту принять бой или навязать его «противнику», расположенному за рекой.
Потому ли, что план предусматривал главное столкновение именно на этих позициях, потому ли, что большелобый веселый полковник уже расположил к себе генерала и шефов, радушно приняв их в своей теплой палатке, пахнувшей дымом, но только Чоборцов и шефы захотели остаться у Богданова. Посреди палатки дышала теплом жаровня – лист жести с горячими углями. Поужинали вместе с полковником и начальником штаба, молча закурили, развалившись на сосновых ветвях. Вокруг тлеющих углей сидели штабные работники и флотский командир, представлявший на учениях отряд канонерок. Красноватый отсвет накалил их лица. Вверху трепетал на дубовой ветке бронзовый листок, колеблемый теплой волной. Юрий смотрел то на этот листок, то на моряка, который сушил у жаровни брюки и, покуривая трубку, сыпал скороговоркой:
– Сорок дней не был на берегу. Харчи в автономном плавании божественные. Воздух чудо: что ни глоток, то полпроцента гемоглобина. Так и распирает меня полнокровие. Сошел на берег в одном поселке. Солнце сияет. Девушки крупные. Швартуюсь к одной. Развитая, образованная, – он сделал руками выразительный жест, показывая высокую степень образования. – Широкие бедра. Начитанность. Решился на прямоту: «В моем распоряжении, Дуся, одна ночь. Чему быть, того не миновать. Лучше поздно, чем никогда. Пошли в загс, а потом на сеновал». – «С загсом, Проня, успеется, пойдем на сеновал. Забирайся по лестничке, а я схожу в дом за вишневкой и закусками».
Помахала рукой и скрылась в дверях. Полез на сеновал, сам не верю своему счастью, аж ноги дрожат. Иду в сумраке ощупью и вдруг полетел куда-то. Сильно стукнулся. Тут кто-то пожалел меня и погладил по голове. Всмотрелся – теленок лижет. И еще штук пять тянутся ко мне. Дверей не найду. С тоской смотрю вверх на тот люк, через который сыграл в телятник.
«Эй, морячок, ты куда спрятался? – слышу Дусин нежный голос сверху. – Захотел телячью ферму посмотреть?» – «Открой двери, Дуся». – «Ключей у меня нет, сторож унес. Не падай духом, он поехал за фельдшером, к утру вернется. А телятишки-то, видишь, чесоткой заболели, вот мы их и изолировали». – «Мне тут скучно, выручай, Дуся». – «Всей бы душой, но не имею права. Приедет фельдшер, смажет их лекарством, заодно и тебя, пройдешь окуривание, и тогда увидимся. А пока ты расскажи мне свою автобиографию. Я буду слушать». – И она села на перекладине, свесила дивные ножки.
– Ну, и травишь ты, Хрусталев, – сказал начальник штаба, смеясь вместе со всеми.
Хрусталев начал рассказывать новую историю, но Юрий уже, не слышал ее. Генерал Чоборцов вкрадчиво спросил полковника:
– Так ты, Богданыч, крепко сидишь?
– Пухов не собьет меня.
– Н-да! А что, Богданыч, плохое у тебя место, гнилое. А у Пухова возвышенность, устроился он хорошо. Не думаешь перебираться на новые позиции?
– Скажут: нарушает Богданов порядки. Богданов всегда во всем виноват. Чуть что – вали на Богданова, – добродушно ворчал полковник, не спуская глаз с карты. – Ну и пусть говорят. А мы их вот так… Атакую. Правильно я понял вас, генерал?
– Я тут сторона. Сам за все отвечаешь, – сказал Чоборцов, скрывая азарт под наигранным безразличием.
– Атакую. Начальник, свяжись по рации с генералом Шмелевым! – приказал Богданов начальнику штаба и уже с хитрецой обратился к Чоборцову: – Новые танки передайте мне, а? Сомну.
– Если прорвешь, Ростислав, оборону, – дам.
В палатку вошел сержант Александр Крупнов, доложил лейтенанту, что он со своими разведчиками прибыл. Лейтенант сказал, что отделение вливается в разведотряд.
– Форсируем реку. Не задерживаясь, просочимся в тыл. Разгромим штаб полка. Вы на финляндском в диверсионном отряде служили, знаете, как это делается.
Лейтенант и Александр ушли.
И сразу же заработала рация: командиры, получая приказы, выходили из палатки. Полковник Богданов, уже не замечая больше ни генерала, ни шефов, разговаривал по телефону с командирами подразделений. Чоборцов кивнул Юрию, они вышли из палатки. В темноте шумели деревья, хрустел под ногами ледок. За палаткой отыскали машину.
– К Пухову, – сказал генерал.
Проехали по деревянному мосту через речку как раз в то время, когда вывернулась из овчины туч луна. Взглянув на темные вспененные волны, Юрий подумал об Александре: как-то он будет переправляться через речку?
Стальные стволы пушек за кустами ольхи, казалось, нацелились в луну. Она металась низко над лесом по курганам туч.
Во дворе фольварка остановились, зашли в каменный дом. При свете свечей шло совещание командиров батальона. Майор, поблескивая бритой головой, давал указания командирам рот наводить понтоны. Потом все разошлись, а Чоборцов и Юрий прилегли на лавках отдохнуть. Свечи погасили, горела только одна на краю стола, капая на лавку плавленым стеарином…
Возня и приглушенные голоса разбудили Юрия. Вскочил, протирая глаза. Генерал курил, сидя на лавке. Огромный, неуклюжий красноармеец в оледенелой шинели связывал веревкой руки телефонисту, зловеще шептал:
– Не шуми, зашибу!
Юрий узнал Ясакова. Вениамин не обращал внимания ни на Юрия, ни на командарма. Он втолкнул телефониста в чуланчик, окаменел с винтовкой у дверей. Вошел Александр; мерзлые полы шинели звенели, ударяясь о голенища сапог.
Начальник штаба бросился к телефону, но Александр предупредил его, блеснув глазами:
– Не работает. Точка, товарищ капитан. – Снял шинель, сел за стол, вытирая платком сочившуюся из губы кровь.
– Ваш часовой случайно, видать, смазал меня по губам. Здорово бьет, – с похвалой сказал Александр, очевидно, норовя подбодрить приунывшего условно плененного капитана.
Чоборпов насмешливо покачал головой.
Двери распахнулись. Галимов и Соколов, неловко переступая через порог, тащили красноармейца. Голова его сникла на грудь, ноги чертили носками сапог по дощатому полу.
– Положите на лавку, – сказал сержант Александр Крупнов.
Он помог Галимову и Соколову снять с красноармейца мокрую, уже затвердевшую на морозном ветру шинель.
– К берегу подбило. Нахлебался воды, – проговорил суровый Варсонофий Соколов.
– Молодец, винтовку не бросил, – одобрил Галимов.
– Донага разденьте, укройте на кровати, – посоветовал «пленный» начальник штаба.
Красноармеец, тихо лежавший на лавке, вдруг сел, когда Галимов начал стягивать с него брюки.
– Не троньте его! – остановил Галимова Александр. – Ишь, нянька нашлась! – Он наклонился над красноармейцем, тихо и властно приказал: – Встать!
Красноармеец встал, но тут же снова сел, уткнувшись головой в угол. Его рвало водой. Юрий с жалостью глядел на него.
– Слушай, сержант, ты чересчур того, жестковато, – сказал он брату.
Александр смолчал.
– Делать нам тут нечего, Юрий Денисович, поедем дальше, – сказал генерал.
Александр, не надевая шинели, проводил командующего и брата до машины, защищая широкой ладонью свечу от ветра. Длинные пальцы налились красноватым заревом. И Чоборцов вспомнил: у клокочущего сталью мартена видел он этого молодцеватого парня рядом с седоусым стариком обер-мастером.
– Отметить не грех этих расторопных хлопцев. Ну, и ухари парни! – уже в машине сказал Чоборцов, подавляя в сердце жалость к нахлебавшемуся ледяной воды красноармейцу.
«Воспаление легких схватит… Наверное, есть утонувшие», – горько подумал Юрий, но высказать свою думу постыдился.
– На войне труднее будет, Данила Матвеевич, – сказал он с наигранной боевитостью.
– Что будет на войне, Юрий Денисович, угадать трудно. Техники, ой как много! Стальная, огневая, моторная. А человек-то все из того же мяса и тех же костей… Ан нет! Душа у нашего человека другой конструкции.
В рассветной мгле по тылам «синих» рыскали танки, громыхая гусеницами, гудя моторами.
В прорыв хлынула мотопехота Волжской дивизии. Клин углублялся и расширялся. С полдня авангардные части свернули в тылу «неприятеля» влево, соединились с авиадесантом, окружив большую группировку войск.
Чоборцов и Юрий видели, как авиадесант захватывал аэродром. Внезапно за тучами загудело небо. И вдруг, прорвав облака, посыпались черные комки. Почти одновременно раскрылись парашюты – образовался как бы второй, нижний слой облака.
Занятые наблюдением за боевыми действиями десанта, Чоборцов и Юрий не знали о несчастье: насмерть разбились два парашютиста. Когда командующий и Юрий подошли к месту их гибели, санитары уже положили одного под ясень, прикрыв его брезентом. Другого снимали с дерева: он упал на дуб. Он был еще жив, когда спустили его на землю. Так он и умер с нераспустившимся парашютом за спиной. Командир парашютного десанта с мускулистым узким лицом снял кожаный шлем, постоял молча над погибшими.
– Товарищ командующий, разрешите продолжать? – обратился он к Чоборцову.
– Что продолжать? – недовольно отозвался генерал.
– Завтра повторю массовый прыжок… Жалко, хорошие ребята… Однако… на маневрах, как на войне.
– Продолжай, дорогой. Жестокие испытания впереди, и готовить себя к ним нелегко, – сказал генерал. А когда командир десанта ушел, генерал сказал Юрию:
– Ваш братишка, сержант, наверняка заставит своего утопленника заново переплыть речку. – И вдруг, выкатив накаленные злым азартом глаза, закончил решительно:
– Черта с два возьмешь нас!
С этого дня Юрий втянулся в игру и не заметил, как пролетела неделя. И очень огорчился, когда дали отбой маневрам.
На совещании у командующего шефы выслушали похвалу и критические замечания насчет танков. Юрий повидался с Александром и уехал домой на Волгу. Ему так понравилась армейская жизнь с ее определенностью, ясностью порядка, с ее тяжелой работой, что он пожалел, почему в свое время не остался на военной службе.
Прощаясь с шефами, генерал Чоборпов сказал Юрию:
– Сегодня немцы начали маневры… Ну, брат, до свидания. Летом приеду на Волгу строить гидростанцию.
Юрий сказал, что все будут рады гостям, но умолчал о том, что строительство ГЭС отложено.
XIV
Зима этого года казалась Юрию необыкновенной. Не только лютыми морозами и вьюгами отличалась она от прежних зим, но и повышенным напряжением в труде и, главное, ощущением надвигающейся опасности. Но, несмотря на это, а может быть, именно вследствие этого молодые люди особенно жизнерадостны были в эту зиму. Как будто бы кто-то говорил им:
«Катайтесь на лыжах, пока есть время, пока жизнь не омрачена горем и страданиями!» – И по склонам волжских берегов каждый вечер, едва всходила ясная луна, бегали лыжники.
«Танцуйте, веселитесь, пока не загрохотали пушки, пока ружья не отяготили плечи!» – И до полуночи гремели оркестры в клубах, институтах, на катке, кружились пары.
«Любите, пока душа не омрачена тяготами и заботами войны!» – И многие девушки выходили замуж, а через неделю прощались с мужьями, уезжавшими на границы.
Как бы наперекор чьей-то мрачной решимости отнять у людей радость жизни люди больше работали, читали, горячее любили, становились гостеприимнее и общительнее. Много женщин рожало в эту зиму, а акушерки шутили, что в родильных домах не хватает места для всех желающих родить.
Потаенные нравственные силы теснее связывали людей перед лицом грозы. И вместе с тем мирные настроения не покидали людей.
В городе, казалось, один Агафон Холодов не переставал твердить своим стариковским, дребезжащим голосом: «Немцы непременно и очень скоро пожалуют к нам в гости».
Анатолий Иванов затребовал старика в горком для объяснений. «Откуда у тебя такие мрачные мысли? – наседал на него Иванов. – Не читал разве, что не превходящие, а коренные интересы лежат в основе нашего договора с Германией?!» Холодов будто взбесился, начал поучать Иванова: война-де в наше время локальной быть не может, локальная война в Европе еще не развязала ни одного узла. Так они ни до чего и не договорились.
В город вернулись из лагерей Заволжья армейцы и летчики. Театры и клубы наполнились загорелыми, обветренными, здоровыми красноармейцами, сержантами, лейтенантами, капитанами.
Елена Крупнова со своими подругами ходила в Дом Красной Армии на танцы.
Однажды она пошла на выпускной вечер снайперской команды Осоавиахима. Агафон Холодов сказал короткую патриотическую речь. Глазами своими, манерой говорить короткими, четкими фразами он напомнил Лене Валентина. Ушла с вечера и дома написала Валентину:
«Чует мое сердце, что не скоро увидимся мы с вами. Вчера на лекции по военному делу целый час сидели в противогазах. И я решила: увидимся с вами лет через пять. Теперь уж я не рада, что познакомилась с вами. Я хочу быть правдивой. Если бы вы были тут, я бы не замечала парней. Вы опять скажете: «Работай, учись, жди». Все это я делаю, но этого для меня мало… Я подружилась с вашей Верой и скажу вам: вы недостойны ее! Я бы на вашем месте женилась на Вере. Но теперь поздно: она любит другого, хотя он не знает об этом. Ваш друг Ленка».
Вечером под Новый год Лена и Вера Заплескова собирались в театр на бал-маскарад. Вера, окончив уроки в школе, зашла к Ясаковым лишь на несколько минут, взяла платье, туфли и отправилась к Крупновым. Бывала она у них часто, как советовал ей Александр, прощаясь с ней в саду. Сняв пальто, накинув на плечи пуховую шаль, она брала на руки маленького Костю и так ласкала, прижимая к груди, что Любовь Андриановна с опаской поглядывала на нее. «Пора тебе, милая, замуж, и детей надо, да и не одного», – думала старая.
Иногда вечерами Михаил читал свои рассказы, а Вера, сидя за столом напротив него, подперев рукой белый с ямочкой подбородок, грустно смотрела в его лицо большими глазами.
«Не те страницы читаешь ты ей, – думала Любовь, все больше проникаясь недружелюбием к Вере. – Упрямая, зловредная тихоня! Ишь как обожгла парня, до сих пор на воду дует».
Все чаще Вера забывала в комнате Лены то книгу, то тетради, то шарфик. Со временем накопилось немало ее вещей. Однажды Лена попросила мать:
– Пусть Вера живет у нас. – И, не давая матери раскрыть рта, обнимая ее, горячо убеждала: – Куда нам эти хоромы? Я люблю Веру, она сирота, тихая, добрая. Согласись, мама, а?
– Это зависит не от нас, дочка.
– От Михаила? Он тут ни при чем. Он согласится, но только совсем по другим причинам. Они с Верой теперь вроде брата с сестрой. Понимаешь? Миша может так, потому что он изуми-и-тельный человек! Юра не мог бы. Юрий… он, знаешь, такой… А Мишку я люблю больше всех.
– О Мише что говорить? Он и дом и рубаху отдаст. Конечно, места в твоей комнате не жалко. Только все это как-то необычно. Эх, Сани нету, посоветоваться бы с ним!..
– Мама, ты гений! Если бы Саша был, все бы без нас утряслось. Понимаешь?
– Ну что ты морочишь меня противоречиями?
– Ах, батюшки! Нет противоречий. Все хорошо. Поговорю с Мишей, а?
– Михаила тревожить не позволю. Я рада, что он успокоился, к семье приживается.
Действительно, Михаил все сильнее привязывался к семье, отдавая матери свою зарплату – всю, до последней копейки. На заводе сдружился со стариками, с одногодками отца. С ними проводил свободные вечера, слушая их рассказы о былой жизни. Потом записывал и, радуясь, говорил матери, что никогда он не был так счастлив, как теперь.
Любава сначала недоумевала, потом почувствовала, что сыну очень нужно все это, что он тянется всей душой к ней и к отцу.
Михаил сам понимал всю старомодность своего поведения – жить в его возрасте под началом родителей. Но ему после многолетней, чересчур свободной одинокой жизни нравилось теперь зависеть от родителей, и он сам усиливал эту зависимость, во всем советовался со стариками, перенимал их обычаи, привычки, взгляды на обиходные дела, на поступки людей. Чем глубже врастал он в жизнь семьи, пропитываясь своеобразной здоровой атмосферой этой жизни, тем постыднее ему было вспоминать свое прежнее поведение, свой беззастенчивый произвол в сокрушении «старых отношений» и установлении каких-то «новых отношений» между людьми.
Подобно тому как мерзлая земля медленно отходит весной и начинается в ней движение соков, оживают корни, так медленно прорастали в душе Михаила с детства впитанные, а потом забытые впечатления.
Иногда желание целиком принять сложившиеся формы «крупновского» бытия уводило его так далеко в старину, что даже мать дружески посмеивалась над ним.
В новогодний вечер, в шесть часов, пришла Вера. Вместе с Леной мыли полы. И тут Любовь Андриановна прямо-таки диву далась: хрупкая девчонка стремительно работала тряпкой, бегая с ведрами воды. Даже Лена не поспевала за ней. Перетряхнули на морозе половики, первыми сходили в баню, потом хлопотали над прическами, толкая друг друга, склоняя мокрые головы к рефлектору. Говорили намеками и все смеялись чему-то. Оделись в одинаковые, песочного цвета шерстяные платья с коричневой оторочкой. Насколько шло такое платье Вере, оттеняя матовую бледность ее лица, настолько не подходило Лене: слишком обнажало высокую, по-юношески худую шею. Но Лена не замечала недостатков, она не спускала восторженно-влюбленных глаз с подруги.
– Стоп, девчата! – Денис раскинул руки. – Чай попейте с нами, стариками, и тогда валяйте на вечер! Иначе замкну на ключ, продержу до конца года.
Женя, краснея, чуть не заикаясь, упрашивал свою новую учительницу, Веру Петровну, выпить за то, что он думает. Вера встала, взяла его под руку (он был вровень с ней), спросила тихо:
– О чем думаешь, Женя?
– Я… Вы круглая сирота, а я полукруглый. Люблю Мишу и люблю вас. И Лену. И мечтаю, чтобы все жили вот так вместе в нашем доме. И чтобы Саша и Федя.
Зашел почтальон, закуржавевший от мороза, сорвал с усов сосульки, красной окоченевшей рукой взял стопку и ловко плеснул водку в круглый, как у сазана, рот.
– Расписывайся, Денис Степанович, за телеграмму от самого Матвея! Как он там, в Германии с Гитлером-то? – говорил он, прожевывая старыми зубами колбасу. – А это письмо военное. Елене… Кто из вас тут Елена Прекрасная на сегодняшний день? – он окинул взглядом Веру, Лену. – Обе царевны! – Старик вдруг заговорил с воскресшей греховностью: – Бывалоча, писали и нам… присылали… Теперь что? Налей еще, Любовь Андриановна.
– Читай, читай до конца! – требовал отец от Лены. – Чего прячешь за спину-то? У Сани нет от нас секретов.
Лена обняла Веру, и они обе улетели в комнату родителей.
– Верка! Ты догадалась, да?
– Я почувствовала… Ну, давай же! Нет, нет, сейчас не буду читать, даю тебе слово, Леночка, у меня хватит выдержки, ты еще не знаешь, какая я волевая… – бормотала Вера. Но едва записка попала в ее руки, Вера выбежала во двор. При тускло сочившемся из заиндевелого окна свете прочитала: в короткой записке Александр называл ее «дорогим товарищем Верой».
От этого простого, сдержанного письма она размякла – так бывало в пору сиротского детства, когда кто-нибудь ненароком жалел ее. Прижала письмо к глазам. Дрожь била ее, когда она вошла в теплый дом.
– Эх, Лена, не хочется в театр! Мне хорошо, и никуда бы не ушла, – сказала Вера.
Но Лена набросила на нее пальто с барашковым воротником, и они вышли на улицу.
Подъезд театра расцвечен разноцветными лампочками. Толпилась молодежь, подъезжали автобусы и машины, привозившие девушек и парней из заводских районов.
Играл в зале духовой оркестр. У входа в фойе стоял медведь, приветливо покачивая добродушной головой, проверял пригласительные билеты. Фойе декорировано под пещеру. Здесь ходили разнообразные ряженые, и только краснощекая буфетчица странно выделялась своим человеческим лицом среди их фантастических масок.
Вера нарядилась Снегурочкой, Лена – Джульеттой. Поднялись в фойе второго этажа. Яркий свет ламп множился в зеркалах. Праздничный гул голосов, теплый воздух, пропитанный духами, люди в разнообразных костюмах героев мировой литературы, сказок и легенд – все призывало к беззаботности и веселью.
За ними увязались два парня. Лена кокетничала, смеялась, раздувая ноздри. Веру же напугало упорное ухаживание ее партнера по танцам, и она позвала подругу домой.
– Эх, домоседка! Иди одна, – ответила Лена.
Вера сдала костюм, вышла из театра. Она скорее испугалась, чем удивилась, когда, проехав на автобусе и сойдя на остановке, увидела парня.
– А, Снегурочка! Нам с вами по пути.
И он шел рядом с ней вдоль Волги, болтая о вечере. Она все больше удивлялась и пугалась, почему он увязался за ней. Вот и крупновский дом, ярко светятся окна в столовой. Вера свернула к калитке, быстро пошла к крыльцу, чувствуя спиной, что парень стоит и смотрит на нее. Суматошно постучалась в двери. Сени открыл Денис, пахло от него теплом и вином.
– А где наша прыгалка? – спросил он, пропуская Веру в сени. – А это кто там стоит?
– Денис Степанович, это я, ваш подручный. Шел домой, услышал ваш голос, думаю, дай поздравлю.
– Эх, парень, да ты, видно, крепко отпраздновал, с дороги сбился, дом-то твой совсем на другом конце.
Вере приятно было, что Денис упрекнул ее: «Бегаете по одной!» – и что потом, обняв тяжелыми руками, ввел в дом и снял с нее пальто.
– …Разве я могу связывать свою жизнь с кем бы то ни было, если сам не знаю, каким выйду из душевной перетряски? – услыхала Вера голос Михаила.
– Ну, вот видишь, Любовь Андриановна! – загудел набатный голос Макара Ясакова. – Кто в таком деле корни-то? Девка и парень. А мы листья. Соединятся корни – листва охотно пошумит на свадьбе.
Вера зашла в столовую. Юрий и Агафон Холодов о чем-то спорили. Марфа, еще больше раздобревшая после родов, накладывала в тарелки пельмени, поглядывая на Михаила сияющими глазами; он хмурился.
XV
Изучая с начальником штаба документы маневров, Валентин Холодов наткнулся на фамилию сержанта Крупнова. В рапорте говорилось, что, действуя в составе разведотряда, отделение сержанта форсировало ночью речку и пленило штаб батальона.
«А ведь он, наверное, брат Леночки?» – подумал Холодов. С тех пор как расстался с Леной, он написал ей пять писем и два письма получил от нее. Он ясно сознавал, что переписка с семнадцатилетней девушкой налагает на него определенные моральные обязательства, и это радовало его. Без прежнего интереса писал он своему старику, тая от него новое, все усиливающееся увлечение. Происходившее в его душе было столь дорого, что о нем он не мог говорить даже с отцом, от которого обычно ничего не скрывал.
Он переписывался и с Верой Заплесковой, деловито и спокойно.
Захотелось повидать сержанта Крупнова. Он обратил внимание генерал-майора Сегеды на рапорт Богданова.
– Надо бы поговорить с этим сержантом, Остап Никитич.
Сегеда прикрыл желтыми веками крупные, как сливы, глаза.
– Погода установится, поезжай до Богданова.
Валентин отдернул штору: густо оседал мокрый снег, перед зданием штаба буксовала грузовая машина, по тротуару брели рабочие лесозавода, неся на сутулых плечах и шапках толстый слой снега.
– А если я сейчас же поеду? Правда, командующий вернется, будет ворчать.
Сегеда считал, что Чоборцов излишне опекает своего майора, держит сокола в клетке.
– Возьми вездеход и поезжай. Отвезешь приказ о новой дислокации дивизии. Горячий привет Богданычу!
Холодов, не дожидаясь обеда, в сопровождении двух автоматчиков выехал в крытом вездеходе на запад, в расположение Волжской дивизии Ростислава Богданова.
Отделение сержанта Александра Крупнова стояло в небольшом лесном хуторе. Красноармейцы вместе с поселянами молотили просо в риге, веяли, убирали содому и мякину. Двое достраивали сцену в доме уехавшего в фатерланд богатого немца-колониста. Дневальный, не принимавший участия в работах, завидовал своим товарищам.
– А что, Ясаков, много ли пудов намолотил? – спрашивал он, глядя на запыленное лицо Вениамина.
– Молотить не умею, мешки таскал.
– Эх, самому бы понянчить пятерички! – Дневальный расправил плечи. – А что, Ясаков, сержант работал?
– За машиниста. Он же заводской, у него все в руках играет.
– Ну? Вот это да! – с радостным удивлением воскликнул дневальный, хотя о работе своего сержанта он спрашивал уже пятого бойца и всякий раз выслушивал ответы с удовольствием. Когда Александр Крупнов со свертком белья под мышкой, в шинели внакидку проходил мимо него, красноармеец сказал:
– Хорошо, товарищ сержант, помыться после молотьбы… А еще бы лучше побаловаться веником в своей баньке.
– Еще годик, и домой поедете, – сказал Александр, вспомнив, что боец этот последнего года службы.
– Если там ничего не случится, – позволил себе уточнить красноармеец и махнул рукой на запад.
Похрустывая сапогами по снегу, Александр переулком направился к бане, приветливо голубевшей дымком на берегу все еще незамерзшей быстрой речки. Варсонофий Соколов и Абзал Галимов уже вымылись, и оба, красные, потные, сидели в крытом предбаннике, не спеша разговаривая.
– Песню выдумываем, Александр Денисович, – сказал Соколов, решив, что в бане, без формы, можно говорить попросту.
– Получается?
– Одно складное слово никак не находится: командарм, а дальше как? Амбаром? Вроде нехорошо.
– Шли бы в казарму, застудитесь, поэты, сейчас вам не лето, – пошутил Александр, снимая сапоги.
– Абзал, запомни эту ладность: командарм – казарм. Правда, тяжело, вроде камней, но складно.
Александр разделся, вошел в баню и, принимая таз из рук Ясакова, сказал:
– Приказал нам командарм нанести большой удар.
Вдруг он выскочил, прикрывая веником живот, крикнул вдогонку удаляющимся бойцам:
– А это не годится: командарм нанес удар?
– Го-го-годится, в самый раз!
Ясаков плеснул два ковша на каменку, залез на полок. Александр парил его, пока тот не сполз на пол, охая и крутя стриженой головой. Потом Александр разлегся, а Ясаков стал парить его.
– С ленцой работаешь, солдат, – ронял Александр, подставляя спину под удары веника. – Прибавь!
– А наряд вне очереди не залепишь? Честное слово, побаиваюсь тебя. Однако приказываешь – поднажму!
А когда оба пали ничком на пол, окатываясь водой, Александр сказал:
– Молодец! Ко Дню Красной Армии представлю тебя к званию «сержант».
– Не выйдет! Хоть сразу маршала давай – откажусь.
Ясаков принес полный таз пушистого снега и, натирая грудь, заворчал:
– Ты не ломай мою линию жизни, Саня.
Александр воззрился на него левым глазом, правый заплыл мыльной пеной.
– После десанта за речку я доложил Богданову: боец Вениамин Макарыч Ясаков проявил доблесть, находчивость и командирские качества. Шутка ли, капитана взял в плен! А будь ты сержантом – сами генералы тебе сдадутся.
Вениамин испугался этой похвалы. Он и прежде тосковал по своей семье, особенно по жене, а когда получил письмо, составленное всей родней: отцом, матерью, сестрой и тетками, извещавшими, что у него родился Иван Вениаминович, – он начал вести счет дням своей службы.
– Пойдешь на полковые курсы младших командиров. И будем мы с тобой служить Родине до седых волос.
– Тебе что не служить! Жены нет, детей тоже.
– И ты послужишь за милую душу. Я, что ли, один обязан охранять мирный сон твоих младенцев?
– Понимаешь, Саша, я люблю кирпич, камень, люблю строить дома, – тихо, с едва заметной дрожью в голосе сказал Ясаков.
Александру и самому вдруг сильно захотелось домой – сейчас же, прямо из бани. Но он нахмурился и строго обрезал:
– Строить любишь? А я, по-твоему, люблю разрушать?
Александр оделся, туго затянувшись поясом.
– Это хорошо, что ты заговорил со мной, – сказал он, свертывая выстиранное мокрое белье, – боец должен открывать свою душу командиру.
– Не ругайся: я написал домой, что ты кумом моим будешь.
– Рожай со своей Марфой побольше детей, а кумом всегда буду. Летом зальемся вместе в отпуск на Волгу. Опять оставишь жене память о себе.
Александр прошел в деревянный с крылечком, утепленный амбар. В одной половине хранилось оружие, боекомплекты, имущество отделения, в другой, за дощатой перегородкой, жил Александр с бойцами. Дневальный топил походную железную печь с трубой, выведенной в окно.
– Товарищ командир, вам посылка, – сказал он, подавая Александру ящик, обшитый мешковиной. Вдвоем вскрыли посылку, и комнатка наполнилась запахом яблок.
– Кушай, Федяев, кушай. Это наши, с Волги!
Александр нашел в ящике перчатки из козьего пуха с красной каймой у запястья, прочитал письма матери, сестры. Запах яблок перенес его мысли домой, в сад, и он видел лица родных, улыбку Веры. Хотя бы один вечер постоять с ней у калитки! Надел шубу белого дубления, шапку-ушанку, сунул в карман фонарик.
В густых сумерках свежестью, далеким небесным холодком пахнул порошивший снег. Темнели за хутором леса. В хатах зажигался свет. Через улицу цепочками тянулись к клубу девки и парни. Открывались двери клуба, и тогда выплескивалось наружу веселое бормотание баяна.
Александр прошел по улице неторопливым шагом. У околицы встретились лесник и охотник. Они сами подошли к нему, ответили поклоном на его приветствие. Он подробно расспрашивал их, много ли подстрелили они белок, кого встречали в лесу. Пожилые мужики отвечали с такой же готовностью, как и его красноармейцы. Сознание своего старшинства было приятно-обременительным.
Александр завернул за глухую стену клуба, прислонился спиной к штабелям дров, всматриваясь в промереженный заячьими следами снег. Высокой стеной обступали хутор леса. Сунув руки в карманы, он глубоко вдыхал холодный воздух; поскрипывал новый ремень под шубой. Двое подошли к дровам с другой стороны и тоже прислонились к ним, сдвинув несколько поленьев.
– Катерина!
– Чего, Варсонофий?
– Пойдешь за меня?
Девушка похохатывала радостно.
– Ага, пойду.
– Летом увольняюсь – увезу тебя на Урал. У нас тоже леса, а еще есть озера, горы.
– Пойдемо до батьки, Варсонофий. Шо батько каже, то и буде.
– Сначала к моему, Катерина. Есть у меня батько – сержант.
Тихо удалился Александр от штабеля. По улице пронеслась машина, белая от снега, остановилась у амбара, Александр подбежал к машине, когда из нее вылезали два автоматчика, за ними – молодой майор в щегольской бекеше и каракулевом треухе. Часовой, светя фонарем, проверил его документы.
Александр узнал Валентина Холодова, и тут же ему вспомнилось, что человек этот был связан чем-то с Верой Заплесковой. Он замкнулся.
Вошли в комнату. Холодов разделся, причесал прямые, короткие волосы.
– Я хочу познакомиться с подробностями вашего ночного десанта, – сказал он.
Положив планшетку на стол, Холодов записывал рассказ сержанта. Странное и досадное творилось в душе его: поведение толкового младшего командира, стоявшего прямо и говорившего сжато и точно, отвечало тем требованиям, которые всегда предъявлял майор к любому подчиненному. Но все это, ценимое им в других, не понравилось в Александре Крупнове. Он дружески посматривал на него и всякий раз встречался с прямым, открытым взглядом, деловым, спокойным выражением лица. И Холодов чувствовал, как много скрывается за этой спокойной открытостью. Это не было ни хитростью, ни отчужденностью, а чем-то другим. Плывет человек ярким солнечным днем в лодке по Волге, и река не скрывается туманом, не морщится волнами, но попробуй увидеть ее дно! Только и видишь отраженное небо с облаками да свой затуманенный тенью лик.
Покончив с делами, которые оказались не столь уж значительными, чтобы из-за них ехать за сто верст, Холодов решился на прямую откровенность.
– Хочу поговорить с вами по душам. Мы земляки. Я немного знаю вашу семью. Ваш брат, Михаил, напрасно злится на меня, – четко, не смущаясь, говорил Холодов. – Я ни в чем не виноват.
И пока он говорил, Александр, опустив глаза, смотрел на его великолепные бурки. С большим трудом удалось ему овладеть собой, и тогда он в упор взглянул в глаза майору.
Валентин умолк. В эту минуту он почувствовал, что у Крупнова есть что-то более значительное и важное, чем звание и положение, и что будь сейчас он, Холодов, хоть самим главнокомандующим, перед ним все равно не раскрылся бы этот сержант. Теперь он сознавал свой промах. Злясь на себя, Валентин встал и потянулся рукой к бекеше, висевшей на гвозде.
Александр вытащил из-под койки ящик, поставил на стол:
– Ешьте, пожалуйста. Из дому получил.
Холодов нахмурился, потом махнул рукой, взял яблоко.
– Чудесные! Наверное, сестра прислала? Да?
– Ленка вот эти перчатки связала. – И Александр достал из кармана шубы мягкие перчатки.
Холодов с задумчивой улыбкой мял их в руках.
Александр набил его карманы яблоками, вышел проводить на крыльцо.
– Это память о Волге, – сказал Холодов. – Будете писать своим, от меня поклон… Ведь земляки!
Взвихривая снег, машина покатила за околицу. Александр постоял, пока не исчез ее красный хвостовой огонь, потом вернулся в комнату, одарил яблоками товарищей. В эту ночь он долго не мог заснуть, растревоженный встречей с Холодовым.
Рано утром получил приказ готовиться к походу. Под вечер батальон снялся и вышел на железную дорогу. Через сутки выгрузились на предпоследней перед границей станции и маршем, в составе батальона, перешли на новые позиции.
Утром Вениамин Ясаков в паре с Абзалом Галимовым встал в дозор у опушки леса.
– Ай, Ясак, Ясак, какая земля наша громадная! – сказал Галимов, жмуря тигриные глаза. – Дальний Восток и вот этот край!
С этого дня и началась особая, пограничная жизнь, полная таинственности и настороженности.
XVI
В Москву, на первомайский парад, поехал Александр Крупнов со своим батальоном. Интендант выдал бойцам новое обмундирование взамен старого.
В вагоне, как только поезд тронулся, Ясаков распаковал ящик.
– Удружил нам интендант! Консервы, компот. Эге!
На самом дне лежал узелок с приколотой к нему запиской: «Поручение дорогим орлам от интендантской крысы: смело развяжите узел – в нем взрывчатых веществ нет, а есть только горючее и туфли. Горючее выпейте, подкрепив свое пошатнувшееся здоровье. Туфли снесите моей сестре Лине, которая живет в доме № 20 по Тверской-Ямской да вдоль по Питерской. Передайте боевой привет Москве от интенданта 3 ранга».
Красноармейцы засмеялись, но тут же умолкли под строгим взглядом сержанта. Александр вертел в руках литровку, хмурился, и желваки вспухали под тугой кожей на его челюстях. Ясаков, как бы нечаянно, закрыл окно.
Александр отдал бутылку Ясакову, подошел к двери теплушки. Провожая взглядом залитые вешними водами низины и леса в первой зелени, он вспоминал Волгу, и сильно хотелось ему простого, но невозможного теперь счастья: побывать дома. В финскую кампанию тоска по дому не так сильно давила сердце. Тогда верилось в скорое возвращение. Теперь уже не было надежды: его сделали сержантом, учтя боевой опыт. А вдруг всю жизнь служить! И не было желания подавлять эту горячую тоску по родному гнезду. Хотя бы на один час домой! Повидать родных. Он прислонился плечом к приоткрытой двери теплушки. Тень поезда гасила солнечные краски на полях, дым обволакивал деревья…
Мечты его настойчиво кружили вокруг Веры, и губы ее манили к себе томительно. Это было страшно, как преступление: ее любит брат. Но что-то подсказывало Александру, что любовь Михаила необидчивая, безнадежная и потому неуязвимая. Пожалуй, самое главное, что привязывало Александра к Вере, было ее сиротство, тихий нрав, скрытность, за которой таилось так много недосказанного, доброго и прекрасного. Он воображал, как они с Верой заживут в родном доме со стариками, станут воспитывать Женю и Костю. Вера – учительница, скромная, любимая в семье Крупновых, он – обер-мастер, учит ремеслу Женю. Вечерами в их дом приходят сталевары, Рэм, Веня…
Он не говорил Вере о своих чувствах к ней, сам еще не зная, как он любит ее: как сестру или женщину. Временами все же казалось, что она – не случайна в жизни Михаила.
Александр вернулся к бойцам. На ящике был собран обед. Медленно жевал Александр хлеб, вслушиваясь в степенный говор красноармейцев, лежавших на нарах. Им тоже хочется домой, особенно Ясакову.
– Вам, Александр Денисович, да еще Абзалу чего скучать по дому? – говорил Ясаков. – Холостые, неженатые, ребята тороватые. Вот Варсонофий Соколов, тот, наверное, горючей тоской исходит по своей хохлушке. Верно, Варсонофий?
– Не разобрался я еще в семейной жизни. На станции встретит – не узнаю.
– Затянем, братцы, нашу волжскую, – предложил Александр. – Начинай, Абзал.
Галимов спрыгнул на пол по-кошачьи ловко и легко, приподнял полудужья черных бровей, чуть скривил рот и затянул:
– Эх, да вни-и-из по ма-а-а-тушке по Волге… – Тянул он так длинно, будто плыл от Казани до Астрахани.
– По широкому, братцы, раздолью, – подкрепил Абзала сердитым голосом Соколов.
А когда вплелись голоса Ясакова и Крупнова, Абзал передохнул, и под конец куплета тонкой струной зазвенел его тенор. Теперь пели тише, задушевнее, зажмурившись, опустив головы…
На разъезде Полесье встретила Соколова плотненькая жена – та самая Катерина, с которой гулял он зимой. Бойцы оставили молодых и стояли на перроне, пока не подали паровоз. Катерина вышла из вагона румяная и смущенно-счастливая.
А как тронулся поезд, Соколов вскоре уснул. Товарищи его долго возились на нарах.
– Жестко спать! – жаловался Абзал Галимов.
– На голой земле ты никогда не валялся, в грязи не леживал. Вот и трудно… – возразил Ясаков.
– Честное казанское слово, земля мягче!
– Спите! – проворчал Крупнов.
Все умолкли, но спустя некоторое время Вениамин нарушил покой тяжелым вздохом:
– Эх-хо-хо, а моя Марфутка не догадалась бы выйти хотя бы на десять минут на станцию.
Потом снова тишина да равномерный стук колес.
– А кто понесет туфли к этой самой сестре интенданта? – спросил Галимов.
– Я, – отозвался Крупнов.
– Вы? Гм. Я ведь холостой.
– Я тоже неженатый.
– Зря, женился бы дома, теперь не мешал бы мне.
Опять тишина, потом голос Ясакова:
– Раздумаешься – скучно служить, братцы.
– Теперь дома хорошо!.. Но присяга… Так надо. Все тяжелое – надо, чтоб войны не было, – сказал Галимов.
– Я робкий и жалостливый, Абзал. Истреблял жалость боксом – не вышло. И как я буду стрелять в человека? Не знаю…
В Москве их поместили в Чернышевских казармах – тут формировался для парада сводный полк Западного военного округа. До парада оставалось несколько дней, и все это время тренировались то в составе роты, то в составе батальона и полка. И как ни дружно и ни слаженно ходили, поворачивались, кричали «ура», генерал был недоволен ими. Недоволен он был еще и тем, что среди рослых солдат оказалось несколько человек маленьких. Сам же генерал Кошкаровский был среди всех едва ли не самого маленького роста, но такой осанистый, так пронзительно глядел острыми глазами, так лихо были подкручены его черные усы, до того ладно облегал мундир полное тело, что казалось, он и родился настоящим генералом, а другие генералы в сравнении с ним – какое-то отклонение от нормы.
Проходя перед строем, генерал остановился перед Галимовым, измерил его взглядом, спросил полковника:
– Это чей же недоросток?
Галимов вскинул голову: он плохо понимал сейчас, что говорят о нем. «Халхин-Гол» – расслышал он. Ему велели выйти из строя. Сделал он это так ловко владея каждым мускулом своего крупного тела, что генерал смягчился.
Генерал пощупал его широкие плечи, попробовал взять винтовку и не мог: намертво застыла она в железной рука Абзала.
– Ну что? – спросил генерал, улыбаясь, все еще пытаясь вырвать винтовку.
– Товарищ генерал, я могу любого длинного побороть.
Генерал остановился перед Ясаковым и Крупновым.
– Вот эти два красавца и понесут знамена дивизии, – сказал он сопровождавшему его полковнику.
После смотра 30 апреля вечером Александр Крупнов, завернув туфли в бумагу, поехал на Тверскую-Ямскую. На редкость был теплый вечер. Москва шумела тем постоянным неумолкающим гулом, который создавал впечатление неспадающего рабочего веселого напряжения. Всюду попадались люди с покупками, слышались разговоры о празднике.
Двери в общую квартиру открыла молодая женщина в халате, одна половина головы была завита, другой еще не коснулись щипцы, которые держала женщина в руке. Это и была сестра интенданта.
Она провела его в маленькую комнату, пригласила сесть на жесткий диван.
– Может быть, вина?
– Мне и так весело.
– Еще бы! Такой молодец!
Он пил воду и исподлобья посматривал на хозяйку, выжидательно стоявшую перед ним. Была она лет двадцати пяти, полная, красивыми бараньими глазами смахивала на своего брата.
Александр подал ей туфли, она всплеснула руками.
– Он с ума сходит. Мне что, прикажете коллекцию делать из обуви? Подумайте, третья пара. Он лишен юмора! Вы заводите радиолу, а я пока закончу свой туалет.
Женщина ушла на кухню к газовой плите, а Крупнов принялся рассматривать книги на этажерке. После каждого вновь завитого локона женщина заглядывала в комнату, предлагала то альбом, то карты.
– Я вас, Саша, не отпущу. Вы расскажете мне о братце. Вы женаты? Я познакомлю вас с подругами. Сколько вам лет? Двадцать? Ребенок! А мне… уже старуха. Красивая? Вы не видели меня молодой. Овдовела два года назад.
Он танцевал с ней, играл в карты. Уходил от нее нехотя.
Ночь была томительна для Александра, но он отмахнулся от всех сложных, путаных чувств и мыслей, решив на следующий день после парада зайти к новой знакомой.
XVII
Александр Крупнов шел впереди со свернутым знаменем. По мере приближения к Красной площади им все сильнее овладевало празднично-торжественное настроение. Затухала горечь в сердце. Он слыхал, что полк пойдет за Пролетарской Московской дивизией, и теперь испытывал чувство ревности к этой дивизии.
Он не хотел понять того же желания других войсковых соединений.
Когда полк прошел мимо огромного здания ЦК партии на Старой площади, Александр почувствовал себя еще сильнее и счастливее. С каждым шагом ему становилось все отраднее и легче. На повороте в переулок Александр обернулся, и то, что увидел, вызвало у него восторг: сверкая ровными, текущими линиями штыков, полк вклинивался в переулок, как бы распахивая узкий проход, сдавленный высокими домами. По этому каменному ложу, расцвеченному красными флагами, потекли батальоны, чеканя гулкий и дружный, слитный шаг. С Красной площади подскакал офицер связи на белоногой рыжей кобылице, сказал что-то генералу и опять ускакал.
– По-о-олк, стой! Вольно!
Александр оглянулся. Никто из красноармейцев и командиров не нарушил строя, сотни глаз были устремлены на кремлевские звезды, подожженные солнцем. Полк стоял в тени, а впереди, обрубая густую тень, текла река солнечного света. Она была в трех шагах, не больше, и очень хотелось перешагнуть через этот рубеж.
Маленький генерал Кошкаровский вышел вперед, два офицера встали по бокам знамени, обнажив шашки. Загудел барабан, и полк двинулся на площадь. Александр развернул знамя, легкий ветер заиграл полотнищем. Полк перестроился и занял место рядом с черной квадратной колонной моряков. Подходили новые войска. Грозной лавиной выплывала с Манежной площади, мимо Исторического музея и кремлевской башни Пролетарская дивизия, мерцая штыками и стальными касками. Дивизия встала рядом. Затем нарядные и стройные, в парадной форме, вышли на площадь слушатели военных академий. Но парад еще не начинался. Золотые стрелки часов на Спасской башне показывали без десяти десять.
Командующий парадом кавалерийский генерал выехал на площадь на гладкой карей лошади.
Из Спасских ворот тяжелым галопом вымахал огромный всадник на огромном коне. Генерал так ловко сидел в седле, что, казалось, врос в него. Фуражка туго натянута на бритую голову с широким затылком.
Вот подскакал к нему тоже генерал и взял под козырек. И оба всадника повернули к полкам.
– Ура-а-а! – неслось морским прибоем оттуда.
Генералы приближались к новым подразделениям, и волна приветствий, нарастая, катилась все ближе и ближе. Их лошади нервно перебирали тонкими забинтованными ногами, гулко цокая подковами по гладкой брусчатке.
Только по шевелившимся губам огромного генерала Александр догадался, что он приветствовал их полк, и тут же во всю силу своих легких вместе со всеми закричал:
– Ура-а-а!
Генерал слез с коня, и покачиваясь, блестя широким бритым затылком, поднялся на трибуну Мавзолея. Там уже стояли Сталин, Молотов, Ворошилов, Калинин, Андреев, Жданов. Тут были все, кого знал и в кого верил с детства Александр Крупнов. Он не сводил глаз с лица Сталина. И хотя это лицо с седеющими усами чем-то напоминало ему отца, он не хотел и думать, чтобы оно кого-нибудь напоминало. Такое лицо могло быть только у одного человека и ни у кого больше! Он плохо слышал речь генерала. С чувством горячего обожания он смотрел и смотрел на Сталина. Казалось ему временами, что он вместе со знаменем плывет все ближе и ближе к красным камням Мавзолея, к нему. Невозможность ничем выразить свою любовь к нему стесняла его. И когда он разглядел, что лицо это было самое обыкновенное, не столь красивое и смелое, как у отца, он больше не глядел на него, чтобы не разрушить давно сложившийся в душе образ сказочного человека.
Сводный оркестр играл военные марши, полки двинулись по площади. Орлиный клекот рассыпали самолеты, пролетев над площадью. И когда наступила очередь идти их полку, генерал Кошкаровский шагнул вперед.
Навстречу подул ветер, древко знамени рвалось из рук Александра, давило на плечо. Но эта боль была приятна. Он смотрел на спину и красный затылок генерала, а потом забыл о нем. Тут произошло что-то необыкновенное. Знамя словно вросло в него древком, стало его крыльями, и оно несло его мимо Мавзолея, а он испытывал неправдоподобное, как во сне, бесконечное счастье, какой-то озноб пробегал по всему телу его. Когда же миновали Кремль, вышли за мост, ветер прикрыл знаменем глаза его, и знамя прилипло к потному лицу. Он оглянулся и увидел радость на лицах всех солдат.
На праздничном обеде в казарме Александр вспомнил о своих вчерашних намерениях пойти в гости к сестре интенданта, и ему стало неловко и стыдно. «Не пойду», – решил он, покорившись новому радостному и праздничному чувству. Он дал адрес женщины Абзалу Галимову и попросил его извиниться за него перед нею.
XVIII
Чоборцов позвонил из штаба на работу жене:
– Срочно вылетаю к бате в Москву.
Она растерянно ответила:
– Подожди, подумаю. К бате, значит?
Он слышал ее дыхание в трубку, представил: Ольга привычно закусила уголок нижней губы. Ей было над чем задуматься: ходила последний месяц беременной. Домашней работницы не держали. Лишь однажды наняли здоровую девушку и то боялись перегрузить работой. Когда же помогли ей окончить вечернюю школу, определили в техникум, Ольга облегченно вздохнула: «Теперь мы не эксплуататоры, Даня».
– Ладно, пришли своего жеребца. – Так Ольга называла машину, которой никогда не пользовалась, стесняясь «расходовать бензин не по назначению».
– Я зайду к тебе на работу, Оля, а?
– Не выдумывай чего не надо. Жду тебя у проходной.
«Всегда вот она такая!» – подумал генерал с грустью и одобрением.
Данила и Ольга были из той породы людей, которые как-то сразу и навсегда находят друг друга, живут ровно, без горячих вспышек нежности и без охлаждения, до того взаимно приспосабливаясь один к другому, что, кажется, делаются схожи не только характером, но даже внешностью. Ольга, под стать мужу, была широкой, полной, с добродушным и чуточку хитрым выражением простого лица. Работала инженером-плановиком, друзьями ее были не жены военных (исключение составляла супруга генерала Сегеды, опрятная хлебосольная украинка), а товарищи по заводу, такие же, как она, рабочие люди, пришедшие в высшую школу от станка, плуга – через рабфаки. На праздничных ужинах они пели старые песни о Волге-матушке, о партизанах, плясали гопак и кадрили. Многие жены военных накупили себе заграничные наряды. Ольга носила отечественный костюм, отечественные платья, высоких каблуков не признавала ее сильная, широкая нога. Верность Ольги привычкам комсомольской юности отличалась несокрушимой устойчивостью: до сих пор коротко стригла волосы, губы не красила.
Ольга стояла в стороне от проходной будки, засунув руки в карманы коричневого жакета, надвинув на глаза шляпу. Хмурясь и оглядываясь на проходивших мимо людей, она проворно, несмотря на свой живот, юркнула в машину. Данила хотел перебраться к ней на заднее сиденье, но Ольга остановила его:
– Нам и без тебя тесно.
Подула на затылок мужа. Не оглядываясь, Данила занес руку за плечо, и жена на минутку прижалась щекой к его ладони. У въезда на аэродром велела остановить машину.
– Тут простимся. Нечего волокиту разводить.
Отошли в сторонку за кювет, под тень старого дуба.
– Оля, не пора ли тебе дома посидеть?
Она, комически выгнув шею, оглядела свой живот.
– Чувствую себя легко. Дыхание стало затрудненным? Что же сделаешь? Годы! Курить почти бросила. Но сейчас хочу закурить.
Улыбаясь снисходительно ее слабости, он раскрыл перед ней портсигар. Пальцы ее с ровными крепкими ногтями долго не могли извлечь папироску из-под резинки.
– Не волнуйся, Олька.
Ольга метнула на мужа тревожный взгляд.
– Как-то неловко при людях-то дымить. Загороди. Невкусный табак!
– Ну, что тебе купить в столице, Оля?
Она прищурилась, покачала головой, потом поцеловала его в щеку.
– Что я прошу, того никто не купит, не достанет.
– Да уж куда там! Знаю я твои необузданные потребности в роскоши, – пошутил Данила. Ее серьезность тревожила его.
– Нет, Даня, потребности мои в самом деле едва ли осуществимы: мне нужна тишина, хотя бы лет на десять. Иди, пора. Попроси шофера, пусть завезет меня в магазин… Надо ведь и о качалке подумать. Старые мы с тобой греховодники.
– Не жури меня, жинка. Нахлобучку получу в Москве.
Генерал не ошибся. В Москве не одобрили его плана, предусматривающего эвакуацию гражданского населения из пограничных районов в глубь страны на двести – триста километров. Генералу посоветовали, чтобы он не нервничал, не преувеличивал опасности и лучше бы занимался боевой подготовкой своей армии. Генерал должен понимать, что необходимо выиграть время, готовиться осторожно, не вызывая подозрений у Гитлера. Может быть, для генерала оказалось неожиданностью вторжение на Балканы? Но это давно можно было предвидеть. Очень хорошо, что генерал в рапорте процитировал слова Гитлера, сказанные зимой принцу-регенту Павлу: «Я готовлюсь к войне с большевиками. Если понадобится, я начну ее летом. Это будет вершина моей жизни и деятельности. На этом кончится также война с Великобританией. И позиция американцев тоже изменится».
Но в этом ничего нет нового. Гитлер с тридцать третьего года готовится к войне с нами. Генералу дали понять, что он видит лишь одно звено в огромной цепи необычайно сложных мировых отношений. А современный полководец должен хорошо разбираться и в дипломатии, и в политике.
Домой Чоборцов возвращался поездом, чтобы еще раз своими глазами посмотреть, каково состояние железной дороги, узлов, разъездных путей, где надлежит ставить сильную зенитную артиллерию. Он был солдат и думал по-солдатски.
И все же временами он склонен был закрывать глаза на то, что жены командиров с детьми и без детей ехали вслед за своими мужьями в пограничные города. Умом он понимал, что дни мира убывают с быстротой весеннего рассвета, но подсознательно, каким-то глубоким чувством если не одобрял этот горячий порыв жен, то снисходил к нему с ласковостью умудренного жизнью человека. Упорнее, чем прежде, генерал занимался обучением своих войск, проверкой и инспектированием дивизий, укрепленных районов, следил внимательно за ходом военных действий на Балканах.
В распоряжение подчиненных ему войск прибывали поезда с новой военной техникой: танки, машины, самолеты в разобранном виде, пулеметы, автоматы. Получили приказ в срочном порядке реорганизовать боевые части, подразделения: создавались крупные танковые, воздушные соединения, тяжелые артдивизионы Резерва Главного Командования. Делалось то, на чем настаивал год назад генерал-лейтенант Степан Валдаев, только теперь делалось это второпях и несколько нервически. О Валдаеве пока ничего не было слышно, очевидно, он все еще оставался не у дел.
В полдень Чоборцов уехал в город, на пленум обкома партии. Сидел в зале заседаний и слушал доклад о подготовке к сенокосу. Интересно знать, как живут и работают те люди, которые обували, кормили и содержали армию и ради спокойствия и безопасности которых существовала армия, в том числе и он, генерал Чоборцов. Председатель областного исполкома глубоко был уверен в том, что этим летом соберут богатый урожай. Районные работники говорили о строительстве Домов культуры, ферм, электростанций. Опасность войны существует, но вряд ли она более грозна, чем вчера. Напряжение на границе никогда не ослабевало, к нему привыкли.
Трудно было генералу не заразиться этим настроением: кругом он видел открытые, добрые, веселые лица. А когда услышал, что у самой границы открыли детский сад, в Чоборцове с необыкновенной силой и остротой, подобно инстинкту самозащиты, вспыхнуло сопротивление всем тем угрозам, что несли с собой последние события.
«Уж не боюсь ли я?» – спросил себя Чоборцов резко. Но вся его боевая жизнь, исключая первые солдатские дни в Карпатах, опровергала это предположение.
В кабинете, кроме секретаря обкома и генерала, сидели еще два человека: второй секретарь и начальник управления НКВД. Начальник говорил, что со стороны врага засылка шпионов усилилась. И хотя Чоборцов знал это от своей контрразведки, все же слова начальника как-то по-новому насторожили его. А когда первый секретарь сказал: «Хорошо бы успеть убрать урожай», – генерал окончательно потерял уверенность в возможности оттянуть войну.
Второй секретарь настроен был более решительно:
– Чему быть, того не миновать! Встретиться лицом к лицу с Гитлером нам все равно придется. И мы готовы. Верно, генерал?
Чоборцов с минуту смотрел на него, потом кивнул седеющей головой: не хотелось показаться слишком осторожным перед этим экзальтированным товарищем. После пленума генерал в течение двух недель объезжал войсковые части и соединения и в пятницу под вечер вернулся домой. Жил он в военном городке, в маленьком кирпичном флигеле рядом с корпусами бронетанкового училища.
Дверь открыла молодая женщина в ярком джемпере, с горячим румянцем на щеках.
– Солка! Да как ты попала сюда? – удивился генерал, обнимая свою родную сестру.
– Приехала нянчить твоего сына! – бойко ответила сестра.
– Извини, Солка, как говорится, бес попутал на старости-то лет… Как живет наш поп?
– Летом пристрял к геологам, ходил аж в Жигули… Как-то на охоте прыгнула на него с дерева молодая рысь. Батя сорвал ее с загривка, задушил. Зимой сбрил бороду, усы подровнял по-казацки, напялил на голову шапку из рыси и катался под Новый год с лесорубами в розвальнях.
Неприятно было Чоборцову писать в анкетах: «Сын священнослужителя». Однажды он написал: «Сын попа». Отцу советовал в своих редких письмах: «Брось трепаться с амвона».
Старик оставил церковь и теперь промышлял охотой.
– Пойдем, познакомлю тебя с хорошим парнем, – сказала Солка. – Такой веселый, остроумный…
В столовой стоял навытяжку невысокий синеглазый танкист.
– Данила, знакомься, это Рэм Солнцев.
– А-а, опять лихой чуб? Передайте полковнику Вагину – трое суток гауптвахты.
– Товарищ генерал, на трое суток? Я не ослышался?
– Ослышались: на пять суток!
Рэм пристукнул каблуками, вышел строевым шагом.
– Что, свиданки устраивать приехала? – напустился генерал на сестру. – Завтра же выпровожу на Волгу вместе с Олькой! Я вам покажу любовь да мирную жизнь! Всех баб отсюда шугану! И даже генеральш выгоню…
В субботу Чоборцов созвал командиров дивизий и особых полков.
– Как вы думаете, товарищи полководцы, чем занята голова командира, у которого в доме живет теща или сестра, разводит кур, садит овощи. Курятником и занята его голова. Капустой! Стратегия, тактика там и не ночевали. А посему приказываю: разлучить мужей с молодыми женами. Пусть считают меня злым разлучником и врагом семьи! Чтоб не видал я больше прекрасного пола вместе с крикунами!
XIX
14 июня 1941 года – решительный день в жизни Гитлера: с утра состоялось последнее совещание командования, на котором еще раз был подтвержден срок вторжения в Советский Союз. И хотя решение это было объявлено в Директиве 21 (план «Барбаросса») еще 18 декабря 1940 года, все же Гитлер волновался. В течение мая – июня это четвертое совещание все по тому же вопросу. Было введено в расписание максимальное продвижение войск. Были приняты меры маскировки, делали вид, что готовят вторжение из Норвегии в Англию (планы «Акула» и «Гарпун»). Гитлер провел решающее совещание 6 июня. Тогда все главнокомандующие войск, флота, авиации докладывали фюреру, Кейтелю и Иодлю свои соображения о вторжении в Россию. Теперь же, восемь дней спустя, Гитлер вновь собрал командование.
Мозг его лихорадочно кипел, и с необычайно зримой силой воскресало в его памяти все пережитое за пятьдесят с лишком дет. Он не мог не думать о том, что решается на шаг, который таит в себе возможности не только победы, но и поражения, не только бессмертной славы, но и самой смерти.
С утра Гитлер спустился в лифте в новую резиденцию, устроенную глубоко под землей. О местонахождении этого подземного убежища, представлявшего собой великолепный дворец с приемной, кинозалом, кабинетами, кухней, казармой для личной охраны, знали только самые приближенные к рейхсканцлеру лица. Пленные поляки и французы, соорудившие убежище, были уничтожены. Даже любовница фюрера Лени Рифенсталь, знавшая о многих тайнах, впервые попала в этот дворец. Проходя по ярко освещенному безлюдному залу, она сказала:
– Надеюсь, я первая из женщин, удостоенная счастья видеть это чудо.
– Вы первая… если не считать еще одной великой дамы, – ответил Гитлер, дразня любопытство Лени Рифенсталь. Самодовольно улыбаясь, он посмотрел на ее ноги. Он любил эту женщину и гордился ею, потому что она своими ногами походила на любовницу Фридриха Барбароссы.
– Кто она, эта дама?
– Германия, мой друг.
Гитлер прижал к боку доверчиво отданный ему округлый локоть, засмеялся, потрепав пальцами локон Лени. Оставив ее в небольшой круглой гостиной с мягкой мебелью и матовым освещением, Гитлер прошел в кабинет мимо двух охранников, стоявших у герметически закрывающихся дверей.
Убранство кабинета было скромное, даже суровое: стол, стулья, у изголовья жесткой, под солдатским одеялом кровати стояла этажерка с книгами, среди которых были любимые Гитлером приключенческие романы плодовитого писателя Майя. На полу зеленел ковер с очень высоким и упругим ворсом, мягко, будто отросшая отава, шуршавшим под ногой. Этот пружинивший зеленый ворс, сделанный специально по желанию Гитлера, напоминал ему мирную изумрудную лужайку на родине, в Австрии, у Браунау. Гитлер уединился в кабинете, чтобы обдумать речь, с которой намеревался обратиться к генералам.
За девять лет правления перед ним не раз вставала задача: сейчас или позже начать «дранг нах остен». Накануне вторжения в Чехословакию, отвечая на тревожные запросы членов рейхстага, не приведет ли аннексия к столкновению с Россией, Гитлер говорил: «Я пойду далеко и решительно, но не утрачу чувства меры».
Это было три года назад. Теперь совсем иное положение занимает Германия, сокрушившая почти всю Европу. И все-таки что-то беспокоило Гитлера, мешало собрать волю в железный кулак.
План одновременных массированных ударов по трем стратегическим направлениям – на Киев, Москву и Ленинград – еще год назад был разработан в генеральном штабе. Недавно Гитлер снова пересмотрел и одобрил его. Отборные танковые, моторизованные и стрелковые дивизии подтянулись к исходным рубежам атаки, уже несколько суток летчики дежурили у самолетов, танкисты – у танков. Геббельс приготовился засыпать Россию листовками почти на всех языках народов Советского Союза. Назначенные в восточные пространства гебитскомиссары твердо знали, как поступить с заводами, шахтами, рудниками и народами завоеванных земель. Послу в Москве Шуленбергу дано шифрованное указание вручить наркоминделу ноту об объявлении войны в час ее начала. В последние дни вместе с инспекционной группой генералов Гитлер побывал в войсках. Солдаты встречали его восторженно-бешеным ликованием. Было видно, что победы в Европе окрылили как офицеров, так и рядовых, заразили их верой в мистическую мудрость фюрера. Гитлер очень хорошо чувствовал этот высокий воинственный дух своих солдат и охотно представлял его таким же и у своих союзников: финнов, румын, венгров, итальянцев. Начальник генерального штаба Финляндии Гейнрихе еще в декабре минувшего года заверил в преданности финской армии.
В дивизии СС «Мертвая голова» молодой солдат по его желанию показал ему содержимое своего ранца. Кроме обычных предметов солдатского обихода, тут была еще памятка. В ней говорилось, что солдат получит в России землю и бесплатных работников. Видно было, что солдат крепко сроднился с этой мыслью, он даже вытащил из ранца карту России, чтобы показать облюбованное им место для поселения, но Гитлер, похлопав его по плечу, двинулся дальше вдоль строя автоматчиков.
Все необходимое для молниеносной победы было сделано. Гитлер еще 30 мая на совещании начальников отделов обороны страны наметил день и час ураганного натиска на огромном пространстве от Черного моря до Ледовитого океана с участием миллионов здоровых, «сознающих свое расовое превосходство» солдат, с применением тысяч самолетов, танков, пушек и огнеметов. И все же что-то беспокоило Гитлера. Он потерял сон. Зудели руки и икры ног.
Гитлер, заложив руки за спину, остановился перед большой, во всю стену, картой Советского Союза. Долго ползал его взгляд от Украины до Чукотки, от Мурманска до Баку. Нужно раздавить русскую армию, выйти на линию Архангельск – Астрахань, загнать Советы в Сибирь. Там их добьют японцы. Японский посол в Берлине генерал Осима так и сказал ему об этом.
– Какая жестокая несправедливость! – сказал Гитлер, сокрушенно качая головой. – Полмиром владеют ленивые анархические племена, а великая нация… – Не докончив фразы, он щелкнул пальцами, это получилось у него так громко, будто он расколол орех. – Я исправлю ошибки истории. Славянская империя будет сокрушена. Кроме меня, никто не сделает это.
Вместе с тем смутное подозрение тревожило его: если он не даст сигнала к штурму, то это сделают другие, например Геринг, а его, Гитлера, могут устранить, как устранили семь лет назад начальника штурмовых отрядов Рема… Залитый кровью цементный пол в подвале. Среди трупов расстрелянных стоит на коленях в изорванной, забрызганной кровью рубахе начальник штурмовых отрядов Рем. Судороги исказили полное лицо со шрамом, он рычит ожесточенно, что не виновен в заговоре. Офицер, заходя сбоку, стреляет несколько раз в его широкую, жирную грудь. Прежде чем упасть лбом в кровь, Рем выкрикивает, уже не в силах вскинуть руку вперед и вверх: «Хайль Гитлер!»
Воспоминание о гибели штурмовиков, при помощи которых Гитлер пришел к власти, обещая им покончить с крупными капиталистами, торговцами, евреями и коммунистами, пробудило в его душе страх за свою жизнь, породило подозрительность к своим заместителям, глухую ненависть к королям монополий. А разве шредеры, эссены, круппы, стиннесы остановятся перед его убийством, если придется спасать себя? Он вспомнил, как часами держали его в приемной президента Гинденбурга, как свысока смотрели на него все эти знатные, породистые фон папены, нейраты. И даже после совещания под Кельном, на вилле Шредера, когда короли капитала решили передать ему власть, много усилий потратил он, заменив старых министров своими. Сановники и сейчас не посчитаются с тем, что он живет для славы Германии, не приобрел ни акций, ни имений, как это сделали его министры, не курит, не пьет и не ест мясного. Ему хотелось напугать их, чтобы они бежали из Германии, как бежал Фриц Тиссен, и тогда бы он создал новую породу аристократов, всецело обязанных только ему одному.
«Не родись я вовремя, Германия давно бы была захвачена коммунистами. Я истребил коммунизм, я спас мир», – думал Гитлер, следуя за изменчивым течением своих мыслей. Так же как минуту назад он испугался за свою жизнь и пал духом, теперь он чувствовал себя веселым, сильным и независимым. Подпрыгнув, он сел на стол и, бойко болтая ногами в шевровых сапогах, подумал, растроганный:
«Мой бедный отец! Моя бедная мать! Вы бы сошли с ума от радости, если бы предчувствие шепнуло вам в свое время, что само провидение изберет вашего Адольфа орудием божественной воли».
Опираясь о стол пухлыми хрустнувшими пальцами, Гитлер спрыгнул на ковер и подошел к маленькому зеркалу.
– Мой бедный отец, моя бедная мать! – повторил он вслух со вздохом, моргая от навернувшихся слез. – Если бы вы знали!..
Теперь он не мог расстаться с любимой мыслью, окрылявшей и вдохновлявшей его даже в минуты самой беспросветной душевной подавленности: все-таки никто другой – не генерал, не дипломат, не потомственный политик, – а он, сын таможенного тирольского чиновника, простой ефрейтор Шикльгрубер, чуть не умерший от английских газов на Марне, стал вождем могущественной нации.
Чем ближе подступали сроки «дранг нах остен», тем охотнее верил Гитлер донесениям разведки и словам Геббельса о слабости Советского Союза, этого «колосса на глиняных ногах». Он до судороги в скулах смеялся, слушая ядовитые анекдоты Розенберга, «лучшего знатока России», о том, как большевики тщетно пытаются сдружить между собой «всех этих духовно дряблых народцев тюркско-монголо-славянской расовой аномалии». Соль этих анекдотов состояла в том, что коммунисты отучали людей ходить на ногах и приучали ходить на голове. Гитлер, как это бывает с диктаторами, запугавшими даже своих ближайших сподвижников, не подозревал, что давно уже сподвижники смотрят на жизнь его глазами, говорят с его же слов, изыскивают такие факты, которые не противоречат его собственным взглядам. Разведчики видели и замечали только то, что хотел видеть и замечать сам фюрер. Успехи германских войск в Европе сделали его добродушно-самодовольным, и он, слушая донесения, хохотал, всхрапывая, шлепая себя ладонями по мягким, вздрагивающим ляжкам. Теперь же, в этот решительный час, ему хотелось разжечь в себе привычную ожесточенность, то злое, не контролируемое разумом вдохновение, в состоянии которого он нередко принимал важнейшие решения.
Никто, кроме адмирала Гагена, не обладал такой способностью раздражать Гитлера, доводя его до состояния бешенства не только умением говорить неприятное, но и своим внешним обликом. Потомственный аристократ, предки которого занесены в готский альманах наряду со знатными фамилиями, адмирал Гаген пережил Вильгельма, Веймарскую республику и надеялся, как сам он признавался шутя, пережить Гитлера. Держась в тени, он сорок лет кряду действовал в недрах германской разведки, хорошо был осведомлен о тайной жизни всех политических партий, знал, что думают и говорят в хижинах и дворцах, в военных кругах и даже в среде королей стали, угля, пушек, владык «с профилями римских императоров».
Гитлер вызвал Гагена. В кабинет вошел ветхий старик с гладко выбритым морщинистым лицом, с лысой длинной головой, сдавленной у висков.
Пожимая холодные руки его, Гитлер отметил, что адмирал не в ладу со своим гражданским, суглинистого цвета костюмом, как-то чересчур просторно облегавшим сухую фигуру старика. Адмирал сел перед столом, поднял на рейхсканцлера усталые глаза, до зрачков прикрытые верхними веками. Уже один этот немигающий, с затаенной усмешкой взгляд испортил настроение Гитлеру. «Знаю, все знаю о вас, господин Шикльгрубер. Вы однажды едва не покончили жизнь самоубийством. Но мало ли что я знаю», – казалось, говорил неподвижный, полумертвый взгляд Гагена, оживлявшийся лишь старческой иронией.
– Известно ли вам, что многим не по душе мой лозунг: «Германия должна победить или погибнуть?» – спросил Гитлер вкрадчиво.
Адмирал скривил в сторону крепко сжатый рот, поднял веки, глаза его стали круглыми и веселыми.
– Германия должна победить. У Германии нет желания погибать, она видела многие бури и штормы, – сказал Гаген и, опустив веки до зрачков, застыл в неземном покое.
– Германия победит, потому что у нее со мной одна судьба. Через неделю я отправлюсь в восточный поход. Что? Вам не по душе?
– На Восток, не добив Англию? Черчилль с радости выпьет лишнюю рюмку коньяку.
– Ему ничего больше не остается, как пьянствовать! Покончив с русскими, я доберусь до этих британских торгашей. – То переходя на шепот, то резко возвышая голос, Гитлер горячо заговорил о хитроумных целях полета Рудольфа Гесса в Англию, о том, как влиятельные английские политики, приняв Гесса с подчеркнутым гостеприимством, дали тем самым понять, что Великобритания будет сохранять вооруженный нейтралитет, если немцы двинутся на Восток. Она вынуждена сохранять нейтралитет: ей нечем драться.
– Они еще сговорчивее будут, когда мои солдаты, опрокинув Россию, маршем пройдут через Персию в Индию. Надо же, черт возьми, взглянуть арийцам на колыбель своего детства. Что вы на это скажете, адмирал? – спросил Гитлер.
Гаген усмехнулся:
– Черчилль готов обещать что угодно, лишь бы мы разжали пальцы на горле его страны. Мы рискуем создать против себя коалицию Англия – Россия – Америка.
– Для этого нужно время и не нужны смертельные противоречия между коммунистами и англосаксами. Я не дам им времени, зато разожгу грызню между ними. Все будет кончено до зимы. Русские не успеют надеть свои валенки и шубы. А как же иначе? Как? Если я их не уничтожу, они осенью, после сбора урожая, нападут на меня. Вы это лучше моего знаете. Что же вы молчите? Что? Ошибаетесь, адмирал! – не давая старику говорить, кричал Гитлер. – Они нападут! Сталин пригнал своих солдат к границам моего генерал-губернаторства. Восемьдесят дивизий. Между нами будь сказано, это все его силы. И с такими силами напасть на меня? Я уничтожу их, как насекомых. Весь этот славяно-тюркско-татарский расовый сброд я загоню в Сибирь! Никогда больше они не сунут носа в европейские дела! – кричал Гитлер. Теперь он пришел в знакомое Гагену состояние бешеного гнева, которое преображало его до неузнаваемости. Он выпрямил свою длинную спину, морщинистую шею жгутом обтягивал взмокший воротничок, волосы прилипли к вискам, на желто-бледном, похожем на сыр лице подергивались мускулы, в серо-стальных глазах вспыхнуло исступление. Это было близкое к припадку состояние, которое он сам называл сверхинтуицией. В такие минуты слушатели заражались его возбуждением и готовы были на все. Невольно заразился этим мистическим энтузиазмом и старик Гаген. Как загипнотизированный, встал он и склонил голову перед Гитлером.
– Если нужна вам моя старая жизнь – возьмите ее!
Гитлер смотрел на него невидящими глазами, потом вдруг, как бы опомнившись, взял адмирала за обе руки и сказал очень спокойно:
– Если каждый немец заразится моей верой и станет маленьким Гитлером, мы завоюем мир.
Гаген успокоился и, чтобы польстить фюреру, рассказал уже давно известную, любимую историю о том, как и сколько видных военных уничтожил или отстранил от дела Сталин. Фюрер любил слушать об этом, потому что Гаген рисовал дело таким образом, будто репрессии против военных в России были спровоцированы германской разведкой.
– Продолжайте играть на слабости Сталина, на его мнительности, подозрительности. Это то, что нам надо! Ну, а как русские, догадываются, по-вашему?
– Я знаю только факты, но что за ними скрывается: недогадливость или желание оттянуть столкновение, усыпив нас, – не знаю. Сталин очень хитрый! А факты таковы: из Москвы доносят, что Сталин твердо, пунктуально придерживается договора с нами. Он самый ревностный сторонник пакта. Сталин решает внешнюю политику России. Хлеб из России продолжает прибывать с неослабевающей интенсивностью согласно договору. ТАСС довольно горячо опровергло английскую версию о целях концентрации наших войск, назвав эту версию злостной провокацией. Нам бы следовало поддержать это опровержение, мой фюрер. Тем более что русское командование приказывает своим войскам вести себя осторожно, не давая нам повода гневаться.
– Они боятся меня, вот в чем дело, мой адмирал.
Гитлер сказал, что он никогда не скрывал своих намерений, не страшился поразительных саморазоблачений. Люди не замечают того, что у них под носом. Искусство сохранения тайны – это быть открытым в отношении большинства вещей, чтобы насчет действительно важных не зародилось подозрение.
Гаген боялся: даже Наполеон не относился с таким пренебрежением к своим противникам и к риску раскрытия своих намерений.
Вошел шеф-адъютант Шмундт, человек с очень широкими плечами и толстым задом. Он сказал, что через десять минут прибудут Браухич, Иодль, Кейтель и рейхсминистры.
Отпустив Гагена, Гитлер снял с себя гражданский костюм, оделся в серый солдатский френч. Этот френч впервые надел он 1 сентября 1939 года и заявил в рейхстаге, что не снимет его до дня победы. Гитлер вышел в соседнюю с кабинетом маленькую гостиную. На диване, у круглого полированного столика, положив ногу на ногу, сидела Лени Рифенсталь, в руке она держала блюдечко со свежей земляникой. Увидев Гитлера, Лени отставила блюдечко и, удерживая в улыбающихся губах красную земляничку, встала и тряхнула завитыми кудрями.
– О, вы очень бледны, – сказала она. Глядя в глаза Гитлеру, она взяла сначала одну его вздрагивающую руку, потом другую и нежно прижала их к своей груди.
– Я у врат бессмертия, – полушутя-полусерьезно сказал Гитлер.
Лени хотела обнять его, но вдруг оробела, застенчиво погладила ладонью шершавое сукно мундира. Взгляд ее упал на другое блюдечко с земляникой, приготовленной ею для него. Но теперь, когда на лице фюрера было столь торжественное выражение, она не решилась угостить его.
Гитлер слегка ущипнул Лени за подбородок и вышел.
В зале собрались генералы и рейхсминистры. Тут же был и генерал-квартирмейстер генерального штаба Паулюс. Среди блестящих мундиров особенно резко выделялась серая фигура фюрера.
По строгому регламенту начались доклады командующих группами войск. Гитлер без особенного интереса выслушал, как выполняется план «Зильберфуке» в Норвегии. Зато он оживился, когда начались доклады командующих армиями «Север», «Центр» и «Юг». Соотношение сил на севере равно, в центре – перевес на стороне немцев, на юге – русское превосходство.
Задача ясна: на долю национал-социалистского движения выпало осуществление политического завета фюрера – навсегда уничтожить военную и политическую угрозу с Востока. Это требует сильных характеров. Такие характеры в партии есть.
После докладов Гитлер сказал:
– Господа министры, мои главнокомандующие! После долгих и глубоких размышлений я, подчиняясь интуиции, решил ускорить ход исторических событий. Я открываю первую главу плана «Барбаросса» не в четыре утра, а в три часа тридцать минут. Через семь дней я дам сигнал, и аккумулированная энергия германской нации сокрушительной грозой обрушится на моих врагов. Мир затаит дыхание и не сделает никаких комментариев. – Гитлер занес над белой кнопкой на столе свой большой сморщенный палец, в это время каждый взглянул на свои часы. – Я поворачиваю ход истории. – Гитлер нажал кнопку, утопив ее в деревянной подставке. На карте вспыхнула цепь синих лампочек вдоль советско-германской демаркационной линии. Световым пунктиром обозначенные стрелы протянулись к Москве, Ленинграду, Киеву.
Генералы вышли и кто на машинах, кто на самолетах отбыли к своим войскам. Геббельс привез звукозаписывающий аппарат, и Гитлер с большим подъемом произнес речь к немецкому народу. Потом привезли художника. Гитлер позировал, скрестив на груди руки.
– О чем вы думаете, мой фюрер? – спросил Геббельс единственно с той целью, чтобы художник вдохновлялся мыслями рейхсканцлера.
– Мысленно разговаривал я с тенями великих. Передо мною прошли Александр, Кай Юлий Цезарь, Фридрих, Наполеон, – сказал Гитлер сквозь дремоту. – Провидение указало мне избрать 22 июня. Наполеон перешел границы России 24 июня. Я сделаю это на два дня раньше. Я бросаю вызов судьбе.
XX
В полдень свободные от службы красноармейцы отдыхали у криницы, в тени старой ветлы. Вениамин Ясаков вязал верхний венец деревянного сруба, вырубая топором пазы. Июньское солнце заливало перелески, пахло с полей гречихой.
Красноармейцы шутили над Ясаковым, над тем, что к нему в гости едет жена, – несколько дней назад он получил от нее письмо.
– Храбрая у тебя жена. Все женщины бегут отсюда, а она сюда.
Ясаков сначала защищал Марфу, а потом сам стал Критиковать ее:
– Ну и боевая подруга! Всегда вот так, не по-людски делает. Зимой уговаривал в каждом письме – не ехала. Теперь все отсюда мотают – она сюда намет. Это отец ее виноват. Старый хрен на любой случай имеет свою стратегию. У него прогнозы, как у метеослужбы: если дождь должен идти, они обещают солнце.
– Хватит тебе поносить родню, – вступился Варсонофий Соколов.
– Не зажимай критику. Родственные отношения не имеют для меня резона. А жена моя поперешная. Когда я за ней ухаживал, она замечать меня не хотела. Но я глянул на нее сентябрем, начал за другой ухаживать, Марфа ночью сама ко мне прибежала. Прошу ее выйти за меня замуж – идиотом обзывает. Ты, говорит, один это придумал или с помощниками? А теперь что делает?
– Не беспокойся, Веня, дано указание задерживать женщин. Так что твоей Марфуте завернут назад оглобли, – сказал Абзал Галимов.
– Не знаешь ты ее! Ты ее посади в железную клетку, опусти на дно океана, а она все равно найдет мужа. Это же стопроцентная женщина!
Соколов достал зеленой бадейкой воду, поставил в крут бойцов. Держа манерку, с которой падали на траву светлые холодные капли, он запел вполголоса:
Эх, да ты напейся воды холодной, Про свою милку забудешь.
Гамилов дремал, прикрыв лицо пилоткой. Ясаков на ветерке и солнце сложил щепки в аккуратную кучку, прилег и скоро задремал под тихий напев Соколова.
– Вставай, – растолкал его Соколов, – сержант идет.
Все встали, всматриваясь в лицо Александра Крупнова. Последнее время солдаты всякий раз, встречая командиров, вопросительно смотрели в их лица, стараясь угадать, с какой вестью идет начальник. Легким шагом подошел Александр, заглянув в криницу.
– Ну, рассказывайте, кто какой сон видел? – спросил он, садясь на скамеечку под ветлой.
– Видел большой котел каши, товарищ сержант, – сказал Соколов.
– А я на руках ребенка качал, – сказал Ясаков.
– Самый правильный сон у Ясакова. Собирайся: жена приехала.
…Марфа проскочила через все кордоны, добралась до самого генерал-лейтенанта Чоборцова и подала ему письмо своего отца, Агафона Холодова. Сделала она это так стремительно, что даже Валентин, отлучившийся на минутку из приемной, диву давался, когда вдруг увидел в кабинете генерала свою сестру.
Как ни в чем не бывало она сидела в кресле, в дорожном пыльнике, сияла кошачьими главами.
– Познакомьтесь, майор, с этой боевой женщиной, – сказал генерал.
Он любезно поговорил с нею и вопреки своему запрету разрешил ей проехать вместе с полковником Богдановым к мужу. Потом он вызвал оперативника и накричал на него:
– Чтобы завтра же я не видел тут ни одной бабьей юбки! Не позже как через двадцать четыре часа выпроводить эту свиристелку! Ну и баба!..
Ясаков знал темперамент своей жены, но то, что проделала она сейчас, опьянило его окончательно. Разрешили им поселиться временно в недостроенной бане. Через час эта баня превратилась в горницу. Тут и одеколон и цветы на окне. Можно уже приглашать гостей на чашку чаю. Ясаков чувствовал себя незаслуженно счастливым и даже виноватым перед товарищами. Поэтому он отказался от льготы не идти в эту ночь, с 21 на 22 июня, на пост.
Провожая своих бойцов в охранение, Крупнов наказывал строго:
– У меня чтобы порядок был!
– Знаем, кого охраняем! – пошутил Соколов.
В эту ночь Вениамин Ясаков стоял на своем обычном посту у перелеска, привалившись к дубу широкой спиной, лицом на запад. Долго не темнело, почти до десяти часов, потом запад померк, и едва-едва различимо виднелись фольварк, купы граба. Светлы и легки были мысли и чувства Ясакова. Перед зарей потянуло ко сну. Но он снял шинель, повесил ее на гвоздь рядом с полевым телефоном (все это его приспособление). И хотя последние дни все тревожнее становилось на границе, Вениамин думал, что вот он скоро отстоит свои часы, вернется к Марфе. Он улыбнулся при мысли, как застанет ее спящей на топчане в недостроенной бане, возьмет на руки и понесет к колодцу умываться. «Да что ты чудишь, отец?» – скажет Марфа. Теперь она называла его отцом. Как-никак у них есть сын Ванька. Совсем отслужится, поедет домой на Волгу…
Над болотцем заныли комары. Светлел северо-восток в эту самую короткую в году ночь…
Вдруг над головой загудели моторы. Группы бомбардировщиков с черно-желтыми крестами на крыльях волнами шли на различной высоте с запада, с пограничной полосы послышалась артиллерийская канонада. Несколько транспортных самолетов развернулись над лесом, стали выбрасывать воздушный десант. Ядрено зазвучали трескучие автоматные очереди парашютистов. Ясаков стал стрелять по немецким десантникам.
В окопчик свалился Крупнов, дыхание его было глубокое, но ровное: у этого парня сердце работало безотказно.
– Сашка, война или инцидент?
– Для нас с тобой уже война.
Из камышей у озерка вышли во весь рост человек двадцать немецких солдат.
– Черт принес Марфу! – выругался Ясаков.
– О ней не беспокойся. Уедет. Будет бабам трепать дома: воевала на границе. – Крупнов отложил бинокль, позвонил по телефону: – Неделька, видишь на левом фланге? Ну вот, полосни пулеметами.
Весело и бодро застрочили пулеметы, и, будто кланяясь им, падали немецкие солдаты.
Крупнов приказал Ясакову отходить к окопу отделения. Там перед бруствером, обменявшись пулями, лежали немец – головой на восток, русский – головой на запад… Из-за леса, рыча моторами, напролом перли угловатые, крестатые танки. Тяжкие обвалы артиллерийских залпов потрясали воздух.
В пять часов утра 22 июня 1941 года статс-секретарь Вейцзекер позвонил в советское посольство и пригласил посла явиться сейчас же в министерство иностранных дел, Матвей Крупнов сопровождал посла.
Их принял сам Риббентроп. Мигая воспаленными глазами, он сказал с излишним спокойствием:
– На мою долю выпала обязанность сообщить вам, что наши страны находятся в состоянии войны. Я сожалею об этом. – Он подал послу ноту об объявлении войны.
В ноте говорилось, что Германия не может мириться с тем, что Советский Союз сосредоточил у ее границ огромные армии, ведет себя недружелюбно…
– Германия сделала трагическую ошибку, – заявил посол.
– Она еще пожнет горькие плоды своего вероломства, – сказал, не одержав себя, Крупнов.
Риббентроп криво усмехнулся.
– Ваши интересы будет представлять, вероятно, Швеция или Турция. Обмен посольствами будет проведен через Турцию. Вы, как и прежде, в полной безопасности. Прошу вас заметить: в пять часов пятнадцать минут я поставил вас в известность о состоянии войны. Шуленбург в Москве сделал то же самое. – Риббентроп наклонил голову.
Молча вышли из кабинета, Крупнов прихрамывал сильнее обыкновенного.
Было тихое солнечное утро. Берлин еще спал. Спали и сотрудники посольства. Разбудили Алиева и велели ему передать в Москву о только что полученной ноте германского правительства.
Матвей настроил приемник на волны английского радио. Диктор спокойным голосом читал отрывок из мемуаров Чемберлена. Дико звучали слова этого выжившего из ума старика: «В голоде и аскетизме Россия точит в полярной ночи нож на европейскую цивилизацию».
Днем провели собрание сотрудников, сели за просмотр бумаг. Пришел чиновник министерства и с той подчеркнутой вежливостью, которую проявляют государственные деятели, заранее уверенные в победе, спросил, не нуждаются ли в чем-нибудь граждане Советской страны.
И все эти дни, пока сотрудники посольства оставались в Берлине, немцы относились к ним предупредительно, все так же размеренно ходил полицейский перед зданием посольства, никто не нарушал привычного порядка. По радио передавали сообщения с фронтов: немцы с ходу смяли советских пограничников, танковая армия Гудериана окружила и разгромила крупные силы СССР и продвинулась на восток на сто километров. Воздушные эскадры Геринга бомбили и подожгли Севастополь, Минск, Оршу, Могилев. Нападение было совершенно неожиданным, в руки немцев попали новые самолеты на аэродромах и танки на танкодромах.
Радио Швеции передало советскую военную сводку. Действительно, наши войска отходили…
Горькое недоумение когтило душу Матвея Крупнова.
«Что это – русское «авось да небось», «шапками закидаем»? Как могло случиться? Какая внезапность, когда даже Сашка наверняка знал, что Гитлер рано или поздно нападет?»
XXI
Уже неделю шла война. Крупновы не получили от Александра ни одного письма. Не писал и Валентин Холодов ни своему старику, ни Лене. Все ждали Марфу: приедет, расскажет. Но Марфа не возвращалась.
Однажды у мартена Макар Ясаков пожаловался Денису на свою сноху:
– Отчаянная баба, рисковая. Кинула на руки моей старухе внука-крикуна, залилась к Веньке. И дернул ее черт свиданки устраивать в такое время! Отец ее на что уж стратег, а вот, поди ж, не угадал черного дня, отпустил дочь под самый шабаш.
Денис хмуро молчал, вытирая ветошкой руки.
– Воюет, наверное, моя сношенька, – продолжал Макар. – Помяни мое слово, Степаныч, ни один враг не осилит России, коли Марфутка встала грудью. Такой бабе фашисты добровольно сдадутся в плен.
– У тебя язык как помело. – Денис бросил ветошку в железный ящик. – Тут, Макар, не до шутейства. Что ни день, то города оставляем. Темной ночью глаз не смыкаешь: ломит, вражина.
– А у меня, думаешь, на сердце вольготно? Мол, елеем облили, мягко и тихо, будто Христос в лаптях по сердцу прошел, да? Мерзлая собака в сердце-то: тает и лает, скребет и грызет. Сам посуди: Венька и сноха – в пекле. Я вот покреплюсь с недельку, да и уйду искать детей. – Макар выпил два стакана соленой воды и, будто захмелев, снова начал балагурить: – А насчет потерянных городов поучиться нам с тобой ладо у моей Матрены. Скажешь ей, мол, опять город оставили, а она спросит: «А победа за нами будет?» – «За кем же еще ей быть!» – в сердцах отвечаю ей. Перекрестится баба: «Ну, тогда бог с ними, с городами-то, лишь бы победа за нами».
После смены Макар, повесив за плечо винтовку, встал на свое место в строю ополченского батальона. И хотя была та винтовка учебная, с просверленным патронником он гордился ею, свысока поглядывая на своего соседа слева, у которого всего-навсего болталась на поясе граната, набитая песком.
На этот раз Михаил не встретил отца у заводских ворот. Проворно шел Денис домой. На мосту через речушку Алмазную остановился, прижавшись к перилам: густой колонной, по восемь человек в ряд, шли крупные, как на подбор, белокурые парни в коротких до бедер куртках с застежками-«молниями», с форсистыми чемоданами в руках. Доски глухо гудели под ботинками на толстой каучуковой подошве.
Чернявый военный с двумя новенькими треугольниками на петлицах вылинявшей гимнастерки, прикуривая от трубки Дениса, сказал, что эти здоровые парни – эстонские новобранцы – прибыли на Волгу в запасный полк.
И, придерживая пирожок пилотки на макушке, вдруг сердито закричал:
– Держать ногу!
С пристани поднимались усталые, встревоженные женщины в пестрых, крупной клеткой, платках, бородатые и седоусые старики с узлами и корзинами. Глаза грустные и утомленные. Зато дети оставались детьми, что бы ни случилось: они смеялись, подманивали собак. Прибыла в город партия беженцев. Энергичный человек с воспаленными, красными глазами подбадривал их:
– Нынче-завтра подойдут эшелоны со станками. Фабрика разместится вон там, – указывал он на складское кирпичное здание с двухскатной крышей. Денис разговорился с ним и узнал, что люди эти – рабочие витебской трикотажной фабрики, станки которой были демонтированы и вывезены под огнем неприятеля.
У калитки своего дома Денис достал ключ из кармана, отомкнул почтовый ящик. Лежала там цветная открытка от Светланы: Рига, старинный в зелени дом, перед клумбой цветов опрятная старуха кормит сизых голубей. Открытка послана за день до войны. Читать не стал.
Дом Крупновых кишмя кишел студентами. Лена привела на жительство чуть не всю свою группу, потому что общежитие заняли под госпиталь, а в учебном корпусе разместилось эвакуированное с запада бронетанковое училище. Студентов, годных к военной службе, зачислили курсантами этого училища.
В столовой встретился глазами с Любавой, понял: писем от Саши и Феди не было. Заправил под платок выбившуюся седую прядь жены, улыбнулся.
– Садись обедать, – сказала Любовь Андриановна.
– Мишу подождем.
– Миша ушел в военкомат. Неизвестно, когда вернется. Ну что ж, Денис, плохи дела. Надо полагать, съезд партии соберут.
– Должны. Ленин аккуратно собирал, чем грознее обстановка, тем чаще собирал коммунистов. Эх, Люба, видимо, промазали где-то мы.
Старики помолчали.
Пообедав, Денис попросил, чтобы жена положила в карман его пиджака все облигации займов. Рабочие сдают их в фонд обороны. Любава открыла старый, окованный белым железом сундук, достала большую, туго перевязанную шпагатом пачку.
– В баул положу, в карман не влезут.
Денис взял баул и снова отправился на завод.
Пришел Михаил, и мать не сразу признала его: в гимнастерке, голова острижена под машинку.
– Мамака, в моем распоряжении один час, – быстро говорил он, улыбаясь. Лена разожгла примус. Женя зарубил курицу. Щипал ее остервенело, пух летел над его головой. «Ты, как лиса в курятнике», – сказала Лена.
Мать не знала, за что взяться: то укладывала в рюкзак белье, то подходила к сыну, ворошившему в ящиках стола бумаги, то садилась на стул, опустив руки на колени. Михаил рассортировал дневник, блокноты, тетради, отложил записную книжку с красной дерматиновой коркой, а все другие бумаги крест-накрест связал веревочкой, положил в свой инструментальный ящик, замкнул его и, передав ключ Жене, сел перед матерью прямо на пол. Веселыми глазами смотрел в лицо ее, уверял, что в танке ни один снаряд не возьмет его. Записная книжечка не влезала в нагрудный карман гимнастерки, тогда он вскочил и кухонным ножом обрезал ее по краям.
О чем бы ни говорили, Михаил заканчивал одним и тем же: «Пожалуйста, пришлите адреса Саши и Феди. Буду писать часто им и вам». Схватил маленького Костю: «Ну а тебе, Константин Константинович, буду писать каждый день. Ответишь?»
Костя вытащил из его кармана записную книжку и, исчертив вкривь и вкось красным карандашом первую страничку, подал дяде.
– Вот он уже и написал, – улыбнулась Лена.
Подкатила к калитке грузовая машина. Михаил вытряхнул из рюкзака все, что положили туда родные, взял лишь пару теплого белья.
Лена умоляла лейтенанта, сидевшего в кабине вместе с шофером, чтобы подождали минуточку, Женя просился проводить до вокзала, но Михаил шепнул ему, что едут они за город на танкодром, и племянник умолк. Когда Лена метнуласъ на кухню, машина уже полезла по горбатой, мощенной булыжником мостовой, круто поднимавшейся в гору.
– Курицу! Братка, курицу забыл! – выбежала Лена за машиной. Настигла на повороте, кинула в руки бойцов обжигавшую пальцы курицу. Смеясь, танкисты махали ей руками, но кто из них был ее брат, она так и не распознала: до неразличимости слился Михаил со всеми.
У калитки стояла Вера Заплескова в белой кофточке. В широко распахнутых глазах ее, золотясь, догорала вечерняя заря. Подруги обнялись и заплакали.
– Видно, правду говорят, что у женщин глаза на мокром месте. – Женя покачал головой со снисходительностью и усмешливым великодушием закаленного жизнью мужчины. Но тут же вынул из кармана рогатку и, высунув кончик языка, стал стрелять камешками в галдевших и звеневших на клене воробьев.
Утром Лена вместе со всеми студентами уехала в лес на заготовку дров для города. Лагерем встали близ Волги, у каменных карьеров. Оглядевшись, Лена узнала тот самый лес, в котором два с лишним года назад, в пору цветения яблонь, были они с Женен. Тогда говорливый бежал ручей по каменистому дну оврага. Теперь знойное лето осушило овраг, потрескались камни. Обломился и тот осокорь, по которому Женя переходил на островок, а она, страшась глядеть на него, закрывала глаза ладонями. Знать, и сюда доплескался горячий заволжский ветер, опалил до хрусткой желтизны траву. Обвалилась круча, задавила и тот родник, из которого они тогда так наглотались студеной воды, угощая ребятишек, что губы посинели…
На другой день во время послеобеденного отдыха заехал навестить молодых лесорубов Юрий, да не один, а с Женькой. Лесорубы спали в тени деревьев, прикрыв лица платками. А несколько девушек откапывали железными лопатами родник. Увидев брата и племянника, Лена сунула в их руки лопаты:
– Братка, тут самая вкусная вода на свете!
Юрий снял ботинки, засучил брюки, поплевал на свои ладони и начал копать вместе со всеми. Женя не отставал от него. Горка выбрасываемой вязкой глины росла и росла, а родник все не показывался. Но вот на дне ямы проступила капля, потом другая, и вдруг – будто выдернули затычку из бочки – встала на дыбы мутная струя. Взламывая глиняный гнет, зашевелилась еще одна струя, упругая, леденящая пальцы глубинным, подземным холодком. Мутная вода переполнила котловинку, размыла ее край и побежала к овражку. Сначала неуверенно, как бы с трудом припоминая давно забытую дорогу, виляя то влево, то право, зазмеился ключ по пересохшей каменной теклине, останавливался, казалось, в раздумье, накапливая силы в ложбинках, потом обрадованно по-детски закартавил, утверждая свой извечный путь к Волге. Медленно светлела в каменных пригоршнях вода, очищаясь от ила.
Комментарии к книге «Истоки. Книга первая», Григорий Иванович Коновалов
Всего 0 комментариев