Прорыв. Боевое задание
Сыну моему Александру посвящаю
АВТОРОТ АВТОРА
В этой книге две повести — «Прорыв» и «Боевое задание». С первой читатель знаком. Она издавалась в Челябинске и Москве.
В повести «Боевое задание» действуют те же главные герои — Григорий Андреев и Петро Игонин. События развертываются летом 1943 года в партизанском отряде на Брянщине. Григорий Андреев и группа его товарищей-гвардейцев оказались у партизан по особому заданию командования.
В новой повести использован фактический материал, хотя она и не является документальной. Автор благодарит работников Брянского областного архива, которые предоставили ему возможность изучить интересующие его документы. Большую пользу принесла встреча с бывшим секретарем Брянского подпольного горкома КПСС товарищем Щекиным А. М. Хорошим подспорьем в работе был также двухтомник документов и воспоминаний «Партизаны Брянщины», выпущенный издательством «Брянский рабочий».
ПРОРЫВ
НАЧАЛО
1
Григорий Андреев проснулся от сильного тумака в бок. Обиженно заворчал спросонья. Петро Игонин шипел:
— Вставай, соня! Тревога!
Тревога? Андреев рывком сбросил с себя нагретое одеяло и окончательно понял, что проспал. В казарме висел полумрак, в высокие окна заглядывали бледные звезды. Был тот самый час, когда заря с зарею сходилась. Товарищи Григория, уже одетые, подбегали к пирамиде, хватали свои винтовки и бесшумно исчезали в дверях. Разве кто невзначай брякнет котелком или клацнет затвором.
К тревогам привыкли. Батальонное и полковое начальство не скупилось на них. Красноармейцы ворчали, за глаза ругали комбата капитана Анжерова, но не зло, а с веселой подковыркой. Знали, что в армии без тревог не проживешь, тем более что под боком граница. Сердились на капитана лишь за то, что он, по их мнению, злоупотреблял правом поднимать свой батальон по тревоге, делая это чаще других. Как настала в апреле теплая пора, так с тех пор Анжеров не давал бойцам спокойно поспать ни одного выходного дня. Обычно — бросок километров на шесть-восемь, рытье окопов и обратный марш. Словом, когда другие батальоны, отдохнувшие, выспавшиеся, завтракали, батальон Анжерова возвращался с неурочного учения.
И сегодня так. Тревога по третьему батальону. Корпуса, в которых размещались другие подразделения, безмолвствовали.
Андреев выскочил во двор чуть ли не последним. И то сказать — обмотки намотать не успел и сунул их в карман. На первом привале переобуется.
Андреев едва успел пристроиться к отделению, как по цепочке передали:
— Марш! Шагом марш!
Двинулись, набирая стремительный шаг. По гравийной дорожке зашуршали сотни ног.
Игонин, идущий впереди Андреева, вздохнул:
— Держись, Гришуха, начинается!
И в самом деле, впереди тяжело затопали. Потом ломкой фистулой крикнул лейтенант Самусь:
— Бегом!
Лейтенант невидимой тенью скользнул где-то сбоку взвода, покрикивая:
— Не растягива-а-йсь! Подтянись!
Батальон втянулся в сумрак леса. Андрееву скатка нестерпимо жгла шею. Как он ее ни крутил, а приладить не мог. Выбежать бы из строя, поправить, да нельзя. Где-то рядом бежал Самусь. Перед глазами маячила наискось перекрещенная толстой скаткой спина Игонина, винтовка с примкнутым штыком торчала, как громоотвод. Андреев позавидовал Петру — бежит легко, свободно, этакий здоровенный хомяк. Что ему сделается? А Игонин про себя честил всех святых и нечистых: второпях слабо навернул портянку. Она сбилась в носок и жгла пальцы.
Лес поредел, расступился. В ноздри ударил густой запах полыни. В небе еще мигали звезды. Но восточный край горизонта заметно посветлел. Вестник нового дня — трепетная светлая полоса ширилась и ширилась.
Когда миновали поле, началось смешанное мелколесье — березки вперемежку с сосенками. На опушке было приказано окапываться.
Андреев с остервенением бросил под ноги скатку и потер шею ладонью. Игонин грузно опустился на землю и принялся переобуваться, что-то бурча себе под нос. Андреев спросил:
— Чего ругаешься?
— Пусть ругается Самусь, — сварливо отозвался Петро. — Мне нечего ругаться, но, уж если вынуждают, могу дать волю языку. Если капитану по ночам не спится, то пусть бегал бы туда и сюда или вокруг городка, а нас бы оставил в покое. Ей-богу, дойду до полковника, посоветую женить Анжерова или попрошусь в другой батальон.
Ворчание Игонина развеселило Андреева. С улыбкой осведомился:
— Окапываться будешь?
— Попробуй не окопаться. Самусь сейчас же нахохлится и пообещает упечь на губу. А ты думаешь, мне охота кормить там клопов?
Ни Игонин, ни Андреев не заметили старшину Берегового, который остановился возле них и прислушивался к разговору. Старшина не случайно оказался здесь. За тревоги капитану Анжерову промывали косточки многие, и больше всех, пожалуй, усердствовал Игонин. Береговой с комбатом служить начал пять лет назад, по-мальчишечьи был влюблен в него и никому не давал в обиду. Поэтому старшина всякий раз незаметно старался держаться поблизости от взвода Самуся, прислушивался, не говорят ли плохо о комбате, и при случае вмешивался в разговор. Вот и сейчас, наблюдая, как Игонин с остервенением перематывает портянку, не сдержался:
— Салака! Разве так портянки наматывают?
— Разве это портянки? Тряпка какая-то, ее как ни намотай, она все равно норовит съехать к пальцам.
Старшина посоветовал Петру портянку натянуть потуже, расправить складки. И вдруг, сведя у переносья брови, пригрозил:
— Капитана не тронь. Понял?
— Такого тронешь! — усмехнулся Петро.
— Вспомни, каким пришел! На тебе шинель, как на колу, висела, никакого воинского вида не было. Ты даже не знал, с какого конца стреляет винтовка.
— Это верно, — подмигнув Андрееву, согласился Игонин. — Мы с Гришухой, помню, долго ломали голову — что это за бандура такая: один конец железный и острый, а другой деревянный и тупой.
— Смешки брось! — рассердился Береговой. — Ты сейчас хоть малость на солдата похож. А почему? Потому, что комбат с вас лишнюю стружку снял. Наверно, надеялся в армии отоспаться?
— А что? — оживился Игонин, затягивая обмотки. — Солдат спит, а служба идет.
К их разговору давно уже прислушивались другие. Старшину заметно злили неуклюжие шутки Игонина, он мог вспылить в любую минуту, поэтому Андреев поспешил увести разговор в сторону:
— Товарищ старшина, расскажите про тридцать девятый, как вы с немцем столкнулись.
Старшина сердито покосился на Игонина, а тот обезоруживающе улыбнулся и поддержал:
— Обожаю слушать про войну!
Береговой любил вспоминать то время, когда он с батальоном Анжерова освобождал Западную Белоруссию, тогда-то и пришлось подраться с немцами.
— Хорошо, — согласился старшина после недолгого раздумья, — сейчас окапывайтесь, а будет перекур — расскажу.
Взвод растянулся по бугру цепочкой. Работа кипела. Самусь ходил вдоль нее, приглядывался, кто как работает, поторапливал отставших.
Когда объявили перекур, Игонин поискал глазами Берегового. Нет, старшина не собирался отказываться от обещания — спешил к ним. Расселись вокруг, задымили махоркой. Хоть и не первый раз слышали эту историю, хоть и не очень искусным рассказчиком был старшина, все-таки послушать хотелось всем. Сам факт необычен — батальон Анжерова, пожалуй, был единственным, который вступил в бой с фашистами, хотя тогда у нас с Германией был пакт о ненападении.
Вот как все было. В один из золотых сентябрьских дней граница, эта узенькая обыкновенная полоска земли, протянувшаяся от Литвы до Бессарабии на тысячи километров, вдруг перестала существовать. Красная Армия начала свой освободительный поход. Батальон Анжерова двигался вдоль железной дороги Негорелое — Белосток. Было сравнительно спокойно. Остатки польских войск добровольно сдавались в плен, а передовые немецкие части замешкались где-то у Нарева.
Только за Белостоком, на маленькой станции, батальон нос к носу столкнулся с их авангардом. Капитан отлично помнил приказ командира полка: с немцами в бой не вступать. Он и не собирался вступать, не имел таких планов.
Фашисты начали сами: обстреляли батальон из минометов.
— Остановились мы возле той станции, — рассказывал старшина, — и маракуем: как тут быть? И дипломатию нарушить нельзя, и попросить немцев со станции надо бы. Вот задачка так задачка. И вдруг слышим, что-то завыло над головами да ка-ак трахнет позади нас. Потом еще! Тут, братцы, нас злость взяла. Думали дипломатию разводить, а они нас из минометов. Комбат будь здоров! Голова! Не какой-нибудь службист. Развернул батальон в цепь, «сорокапяткам» приказал открыть беглый огонь по станции. И началось! Винтовки наперевес, ура и в атаку.
— И что?
— Ничего. Вышибли со станции.
— Страшно было?
— А про страх не думалось.
— А пули как свистят?
— Вжиу, вжиу.
— Веселая песня, — усмехнулся Игонин. — Попало капитану?
Капитан тогда закрепился на отвоеванной станции и послал донесение в штаб полка. Ночью примчался сам командир полка, расстроенный непредвиденным инцидентом. В маленькой тесной каморке дежурного по станции командир полка взялся распекать Анжерова за необдуманный шаг. А возможно, немцы специально спровоцировали бой? Фашисты есть фашисты. Капитан слушал, а потом спросил:
— Как бы вы на моем месте поступили?
Майор замолчал, с острым любопытством взглянул на Анжерова и улыбнулся. Тоже бы, наверное, не удержался.
Кончилась история благополучно. Фашисты сделали вид, что им не наставили синяков, а наши тоже помалкивали: чего ради гусей дразнить?
— Мы, знаете, как переживали за капитана? В ту ночь, когда приехал комполка, никто в батальоне не спал, — продолжал старшина и, глубоко затянувшись махорочным дымом, заключил: — Тогда в батальоне орлы служили, не вам чета!
— А чем же мы плохи? — спросил кто-то.
— Не говорю, что плохие, но до тех ребят вам далеко. По домам разъехались мои дружки...
— Мы тоже бравые ребята, — вставил Игонин. — Думаете, если у нашего Семена Тюрина рябинки на лице, так, значит, и солдат он плохой?
Бойцы засмеялись. Семен Тюрин, маленький воронежский паренек, покраснел. Старшина поднялся. Самусь взглянул на часы и скомандовал:
— Кончай перекур!
На бугре снова закипела работа. Лишь Игонин и Андреев не спешили приступать. Лейтенант подогнал их:
— Шевелись, шевелись! Не к теще на блины пришли!
Самусь не был кадровым офицером. Его призвали в армию в финскую кампанию. Маленького роста, щупленький, остроносый, он казался парнишкой, хотя ему подкатило под тридцать. Глаза серые, с медным отливом, понимающие. Бойцы частенько подтрунивали над ним — то гимнастерка великовата, то кобура с пистолетом неуклюже тянет книзу ремень. Но уважали за общительность, незлопамятность, хотя иной раз лейтенант мог излишне погорячиться, пообещать нарядов вне очереди.
Андреев и Игонин, повинуясь команде, дружно поплевали на ладони и принялись углублять окоп.
Лопатка Андреева о что-то стукнулась, скользнула вбок. Думая, что это камень, Григорий копнул чуть правее. И снова лопата не полезла глубже, высекла искру. Тогда Григорий ощупал землю руками и наткнулся не то на палку, не то еще на что-то. Потянул на себя и извлек заржавевший до черноты клинок. Выпрямился, очистив его от земли, позвал Игонина:
— Смотри, Петро, я что-то нашел.
— Если не «лад, то и смотреть не буду, — отозвался Петро, продолжая выбрасывать из окопа землю.
— Да ты все же посмотри!
— Привязался! Пожалуюсь Самусю — от работы отвлекаешь. У меня только вкус появился. — Игонин наконец выпрямился, по вискам и щекам струился пот.
— О! — воскликнул Петро, увидев находку. — Сабля! Выходит, с той войны, а? Дай подержу!
Петро, сразу посерьезнев, взял у Андреева клинок, повертел в руках, вглядываясь в шероховатую поверхность, словно надеясь рассмотреть что-то особенное. Григорий тихо проговорил:
— Знаешь, была у буденновцев атака, конная, вихревая: «Даешь Варшаву!» И парнишка, похожий на Павку Корчагина, летел в атаку со своим полком, пригнувшись к шее боевого коня, руку с клинком вытянув вперед.
— А что? — согласился Игонин, заражаясь настроением товарища. — Так и было. Давай, дуй еще, Гришуха!
— Белополяки открыли ураганный огонь, и пуля попала парнишке прямо в сердце. Клинок выпал из руки. Парнишка упал на землю, а товарищи ускакали вперед. Подобрали парнишку санитары. Похоронили вон на том бугре, а сабля осталась тут. Ветер шептал ему сказки, вьюги разметали снег с бугра, грозы салютовали герою, похожему на Павку.
— Здорово! — вздохнул Игонин. — Ты сильно рассказал, Гришуха. Лапу тебе за это пожать полагается. Я ведь не знал, что ты у нас такой фантазер. Ну-ка, дай я на тебя погляжу хорошенько, может, ты сам и есть тот буденновец, и вроде стать такая же.
— Ладно, наговоришь. Самусь идет. Принимайся за работу.
Друзья принялись копать неподатливую землю, каждый по-своему думал о находке. Петро про себя усмехнулся: а Гришуха-то, видать, поэт. Нафантазировал, только слушай. Не подумал о том, голова, что эта сабля могла принадлежать какому-нибудь ярому пану и пан тот погубил этой саблей не одного нашего. Всякое могло быть.
Петро первый разогнул спину и спросил стоящего неподалеку взводного:
— Товарищ лейтенант, сколько натикало на ваших золотых?
Самусь поднял к глазам руку с часами:
— Ровно четыре.
И неведомая могучая сила словно только и ждала этих слов, произнесенных звонким голосом лейтенанта Самуся. А когда они были произнесены, она у самой границы дала знать о себе таким грохотом, что задрожала земля на пригорке, на котором окапывался батальон Анжерова. Громовой шквал, обрушившийся на землю, встревожил всех. Разговоры смолкли. Остроносое лицо лейтенанта вытянулось. Левое веко глубже надвинулось на глаз, и сквозь щелку напряженно поблескивал острый зрачок. Андреев тер шею, а Игонин закусил губу, напряженно вглядываясь на запад. Он будто хотел разгадать загадку, которую ему сейчас подкинули. Загадка с подвохом, хитрая, разгадывать надо с умом, чтоб не опростоволоситься.
За первым шквалом последовал второй, третий.
— Склад боеприпасов? На воздух, а? — высказался первым Семен Тюрин, маленький воронежец.
— Меня отец по хребту ремнем, бывало, если я сначала брехну, а потом мозгами ворочаю, — зло усмехнулся Игонин. — Ка-ак вытянет да еще добавит. Во как! А у тебя, видать, отец простягой был.
— Черти бесятся там, да?
— Мефистофель! Слыхал про такого?
— М-да, — протянул невесело Самусь. — Похоже, началось.
— Война, товарищ лейтенант? — спросил Андреев и похолодел при мысли, что лейтенант даст положительный ответ, как будто от ответа Самуся зависело, — быть сейчас войне или нет.
— Похоже.
Незнакомое волнение охватило Андреева. Он еще не остыл от работы, но его проняла дрожь — вот-вот застучит зубами. И тревожно сделалось на душе, а острая неизвестность начавшегося родила любопытство. Все это сплелось, перепуталось — такое с ним творилось впервые. Григорий взглянул на Игонина и вроде бы не узнал приятеля: Петро никогда не хмурил так брови, и такой глубокой складки не было у него промеж бровей. А Тюрин растерянно оглядывался на товарищей, словно ждал, что кто-нибудь из них отвергнет предположение Самуся.
Утробный, все заполняющий гул наполнил воздух. Севернее места, где расположился батальон, из-за кромки леса вынырнул самолет, за ним другой. Целая стая. Она плыла высоко. Теперь ни у кого не оставалось сомнений, что спешили вражьи самолеты на восток не с визитом вежливости. Семен Тюрин больше уже не оглядывался на товарищей, понял — война.
По цепи передали команду:
— Маскироваться!
Через некоторое время из городка вернулся связной. Весть, которую он принес, потрясла. Фашистские самолеты разбомбили военный городок. Бомба упала на корпус, где размещался второй батальон и штаб полка.
Городок только-только закончили строить. Месяц назад взвод Самуся очистил от последнего мусора столовую. Место красивое — кругом сосновый бор. Из окна казармы Андреев любил наблюдать, как вечерами гасла над темной зубчатой стеной леса малиновая зорька. Петро подсмеивался над ним, хвастал, что на море зорька так зорька, не то что здесь. В казарме у Григория остались письма от Тани и ее единственная фотография. Отцовский подарок — портсигар — тоже там.
Нет больше казармы, есть груда развалин. Весь городок — груда развалин. А ведь первый батальон и второй тоже по тревоге не поднимали. Значит...
— Петро, а? Как же это? — облизав пересохшие губы, пролепетал Семен Тюрин. — И нас бы?
Игонин взглянул на воронежца будто на пустое место. Тюрина била лихорадка, он не мог молчать, повернулся к Андрееву:
— Гриш, а капитан-то наш? Как в воду глядел! Что ж теперь будет?
Что теперь будет? Откуда знать Андрееву, что теперь будет. Понимал только одно — кончилась безмятежная жизнь. Даже частые тревоги, которыми донимал батальон Анжеров, покажутся ныне милой забавой. Одно слово: война!
2
Капитан Анжеров, оставшись без полкового начальства, повел батальон в местечко, в котором размещался штаб дивизии. Но в местечке никого не оказалось. Никто ничего толком не знал, и капитан тяжко задумался. Андреев увидел его в черешневом садике с командирами рот. Анжеров на земле стоял прочно, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Лобастая бритая голова упрямо наклонена, белесые брови туго сведены у переносья. Невысокий, словно литой из бронзы, Анжеров внимательно слушал, что докладывают командиры. Сколько всякого: и правды, и наветов пришлось слышать Андрееву про комбата. Всему этому можно было верить и не верить, но одно Григорий знал о нем определенно: тверд и суров. И никогда не думал, что придет такое время, когда по приказу капитана, не колеблясь и не насилуя свою волю, готов будет броситься в пекло. Оно наступило с той минуты, когда Григорий узнал о гибели двух других батальонов полка, когда Андреев, как и его товарищи, на миг представил то, что с ними было бы, если бы Анжеров не увел батальон по тревоге.
А что, собственно, Григорий, Петро и Тюрин знали о своем комбате? Только то, что иногда рассказывал Береговой. Но не секрет же — старшина любит приукрасить. Для него нет лучше человека, чем Анжеров. Ну а молодые бойцы встречались с ним не часто, больше наблюдали издалека. Редкие близкие встречи не всегда обертывались приятной стороной. Например, Игонин вспоминал, как Анжеров выгнал его из казармы с мозолью на ноге на тактические занятия. Самусь освободил от занятий, а комбат придрался. Мозоль, видишь ли, не болезнь. Занозой влез этот случай Петру в память. Комбат тогда назвал его чуть ли не симулянтом, хлюпиком, а не солдатом. Подумаешь — мозоль набил!
Была и у Андреева встреча с грозным капитаном лицом к лицу.
Случилось то в декабре прошлого года. Батальон помогал саперам строить столовую. Григорию вручили топор и заставили обтесывать бревна. Держать в руках топор ему приходилось довольно часто. Дома с отцом каждую весну заготавливал в лесу дрова. Дрова колоть мог. Но к плотницкому ремеслу сноровки не имел. На бревне шнурком, выбеленным мелом, отбили прямые линии и приказали: теши. Петро бодро поплевал на ладони, подмигнул Григорию и смело тюкнул по бревну. Петро постоянно удивлял Андреева своим житейским опытом. Вот и сейчас оказалось, когда-то уже сумел научиться плотницкому делу. Тесал бревно бойко и умело.
Григорий тоже поплевал на ладони и тоже ударил по бревну первый раз, второй... Щепка откалывалась или мелкая — и топор вырывался из рук, то намечалась слишком крупная — и тогда топор невозможно было вытащить, его защемляло.
— Голова — два уха, — упрекнул его Петро. — Смекай, как надо: делай засечку вот так, еще так же. Скумекал зачем? Чтоб ломалась.
Намаявшись, Григорий кое-как приспособился и так увлекся, что даже не заметил, когда появились Анжеров и Самусь.
— Товарищ красноармеец, — услышал Андреев за спиной строгий голос, выпрямился и оробел. Анжеров стоял перед ним подтянутый, чужой. Самусь из-под насупленного века косился на комбата с опаской. Григорий вытянулся в струнку и вдруг испугался: поясной ремень висел через плечо — так было легче работать. Не по уставу. Придерется обязательно.
— Вы неправильно держите топор, — сказал Анжеров, будто не замечая, что Андреев не по форме одет. — Нельзя заглядывать под острие. У вас какая гражданская специальность?
— Учитель, товарищ капитан.
— Тем более! Учитель должен уметь все, на то он и учитель. Дайте ваш топор.
Анжеров хватко взялся поправлять грехи Андреева — выравнивать косо обтесанный бок бревна. Топор держал безо всякого усилия, работал играючи, словно всю жизнь только тем и занимался, что плотничал. Щепки падали к его ноге ровные, с кислым запахом смолы.
Григорий впервые наблюдал капитана так близко, на виске заметил голубую пульсирующую жилку, а на околыше фуражки, чуть левее звездочки — аккуратную штопку. Рассказывали, будто на капитана однажды, когда ездил в штаб дивизии, напали бандиты, прострелили фуражку. Брови у него белесые, обгоревшие на солнце, шея сильная, дочерна загорелая, только в глубине складок кожа чуть светлее. Голову брил почти каждую неделю.
— Поняли? — разогнулся Анжеров и вернул Андрееву топор. И Самусю: — Почему вы, лейтенант, не показали, как надо работать? Сами-то умеете?
— Так точно, товарищ капитан!
— Тем более! — капитан взглянул на Андреева, и в горячих голубоватых глазах его Григорий неожиданно уловил человеческое участие к себе, теплоту, предназначенную только ему одному, и не смог сдержать радостной улыбки.
— Спасибо, товарищ капитан! — выпалил он от души. Анжеров же нахмурился, словно боясь, что красноармеец неправильно истолкует его мягкость. Он быстро козырнул, показывая этим, что ему некогда, и крупно зашагал дальше. Сняв пилотку, лейтенант платком вытер вспотевший лоб, начинающуюся на самой макушке лысину и облегченно вздохнул:
— Слава богу!
Тот мимолетный взгляд капитана, согревший Григория, запомнился надолго. Когда про Анжерова говорили, что он беспощаден, Григорий вспоминал ту встречу, и мнение о командире у него дробилось. Он вроде бы и верил наговорам и вроде бы нет. Разве злой, бессердечный человек мог так ободряюще посмотреть, как он посмотрел тогда на него, Григория?
В тот момент, когда Андреев видел капитана в тени черешневого сада, упрямого и волевого, в сбитой на затылок фуражке, с трепетной солнечной мозаикой на спине, пересеченной крест-накрест портупеей, комбата мучили мрачные мысли, обуревала тревога за судьбу людей. Капитан впервые за многолетнюю службу очутился в таком положении: без ясного знания обстановки, без начальства, которое смогло бы определить место батальона в разыгравшихся событиях. Куда вести батальон?
Андреев издалека смотрел на своего командира и помаленьку обретал душевное равновесие. Думал: «С ним — за каменной стеной. Не пропадешь». Не одного Андреева согревала такая мысль. Игонин, тронув Григория за рукав, высказался без обычной ворчливости, показывая на Анжерова:
— Вот убери у него шпалу, а большую звезду пришпандорь — генерал будет, и точка! Я, правда, мало видел генералов, дружбы у меня с ними что-то не получилось, но наш сейчас выглядит погенералистее некоторых! Так, Гришуха?
Андреев улыбнулся и в знак согласия кивнул головой.
А на совете командиров решено было двигаться в Белосток, в штаб армии. Анжеров хоть и понимал, что это не лучший выход из положения, но иного не было, и он дал команду выступать.
На марше колонну накрыли самолеты-штурмовики, штук пятнадцать, если не больше, — никому в голову не пришло считать их. Вынырнули из-за леска вдруг и бросились в атаку на бреющем полете. Андреев, оглушенный воем моторов и пулеметной стрельбой, упал в кювет и пополз. Куда? Зачем? А не все ли равно куда и зачем, просто не мог без движения лежать, не мог, и все. Инстинкт толкал вперед — будто в непрерывном движении меньше опасности, можно спастись от пуль, от гибели. Только бы не лежать, только бы ползти, ползти. И Андреев полз, вжимаясь в землю, а над ним с воем и грохотом кружило железное воронье. Каждый целил лишь в него, Андреева.
Неужели вот так глупо оборвется жизнь? Извиваешься в кювете, как червяк, а фашист злобно ухмыляется в своем самолете. Ну погоди, гад, я тебе не червяк, я тебя еще угощу острой пулей. Вот только отползу еще метров пять — и буду стрелять. Буду! Твердил упрямо: «Буду, буду!» Но пересилить себя не мог, не мог одолеть страх.
Потом вдруг головой ткнулся о что-то твердое. Рывком приподнялся, и перед глазами вырос до гигантских размеров кованый каблук сапога. Оборвалось все в душе: «Мертвец». Отпрянул назад. Но «мертвец» голосом лейтенанта Самуся спросил:
— Береговой, что ли?
— Не-е, — прохрипел Андреев. — Это я.
— Кто? Да не паши носом землю!
Андреев сел, хотя и было страшно. Самусь лежал в кювете на спине, заложив руки за голову, и наблюдал за самолетами. Кобура с пистолетом (передвинута на самый живот и расстегнута, будто лейтенант собирался стрелять. Лицо его казалось спокойным, невозмутимым, только необычная бледность покрыла его. Нос, как успел заметить Андреев, заострился, и это, пожалуй, сильнее всего врубилось в память — заострившийся, какой-то неестественно вытянутый нос Самуся. Лейтенант походил бы на притомившегося путника, сморенного летней жарой, если бы не этот нос.
Взяли бы сейчас Андреева и окатили ключевой водой или прижгли пятки раскаленными углями, но он, наверно, все равно не победил бы в себе страх, который был сильнее разума. Но вид Самуся, лежащего на спине и деловито наблюдающего за стервятниками, вернул его в нормальное состояние, когда уже не страх, а разум командует поступками человека.
— Андреев? — проговорил Самусь, когда Григорий сел. — Лежать надо, а не протирать на животе гимнастерку.
— Я не протираю.
— Здесь где-то Береговой ползал, не видел его?
— Нет.
— Ложись, ложись, нечего красоваться.
Андреев лег тоже на спину и удивительно — успокоился. Голубое небо, что ли, успокоило его? Тогда вскинул винтовку, поймал в прицел черное брюхо штурмовика и нажал спуск. Выстрел хлопнул неслышно, однако в плечо прикладом ударило ощутимо.
— Брось! — крикнул Самусь. — Все равно без толку.
Но Григорий выстрелил еще раз. И будто испугавшись его выстрелов, самолеты скрылись за лесом.
— Напугал ты их, — усмехнулся Самусь, вставая и отряхивая с себя сор. — Где-то здесь Береговой был.
Старшину Берегового Самусь и Андреев разыскали недалеко от кювета. Видно, старшина пытался убежать подальше от дороги, но не успел отмахать и первой сотни шагов. Его прошила насквозь пулеметная очередь — поперек спины. Береговой лежал вниз лицом, выбросив вперед правую руку и поджав под себя левую. Гимнастерка на спине набухла кровью. Пилотка валялась тут же. Бортик ее отогнулся, и оттуда торчало острие иголки.
Береговой любил говорить:
«Боец не должен иметь ничего лишнего, но у него должно быть все. Понятно? Все, и ничего лишнего! И главнее всего в походе — иголка с ниткой. Мотайте на ус, салаки!»
Бойцы подсмеивались над старшиной, особенно разыгрывал его часто за глаза Петро Игонин.
— Что такое боец, салаки? — дурачился Петро. — Боец — это, прежде всего, обладатель иголки и нитки. Нет иголки — нет бойца.
Григорий смотрел на распростертого, окостеневшего в неудобной позе Берегового, еле сдерживая накипающие в глазах слезы. Нет, это же не Береговой! Это другой кто-то, незнакомый. Потому что в Береговом было много жизни, неиссякаемый запас энергии, а этот неподвижный, мертвый. И вообще — как можно представить себе роту без Берегового?
Смерть страшна, однако Григорий никогда вблизи ее не видел. Она еще никогда не выхватывала из жизни близких людей. Григорию казалось, что старшина, как всегда, подтянутый, безукоризненно одетый, стройный и красивый, вон там, на дороге, где собирались бойцы батальона после налета штурмовиков, наводит порядок в своей роте, а может, снова журит Игонина за какую-нибудь погрешность в одежде: может, ремень на бок съехал, может, пилотка одета звездочкой в сторону — у Петра это бывает.
Но нет! Лежит недвижим старшина в этом неуютном поле, не стучит у него больше сердце, пронзенное пулями, и никогда не будет стучать... Нелепо? Страшно, глупо! Кому это нужно? Тем, с паучьей свастикой! Они давно возились возле наших границ, они давно зарились на нашу землю. И как жаль, что им в тридцать девятом году мало накостыляли, может, не полезли бы нынче? Жив был бы старшина Береговой, живы были бы хлопцы из двух других батальонов, не упали бы на них, сонных, предательские бомбы!
Самусь. медленно стащил фуражку и скорбно склонил голову. Постояв так с минуту, резко повернулся, чтобы уйти, и столкнулся лицом к лицу с Андреевым. А у того в глазах кипели непролитые еще слезы. Заметил их лейтенант, вдруг разозлился, даже губы посинели. Закричал:
— Нюни распустил! Вояка! И-эх!..
У самого глаза горели сухо, лихорадочно, набрякшие веки покраснели. За этот день он заметно похудел. Григорий вскинул на лейтенанта недоуменный взгляд: чего взбеленился лейтенант? В кювете лежал спокойный, а тут на дыбы!
— В строй! Марш! — уже плохо владея нервами, выдохнул Самусь и кинулся бежать к дороге, где собирался его взвод. Андреев поспешил за ним.
Построились. Тюрина всего трясло. Игонин, державшийся бодрее других, участливо спросил:
— Эге, брат, да у тебя, никак, душа подалась в пятки?
Семен не ответил, стараясь сдержать дрожь.
— Ты чего к нему привязываешься? — вмешался Андреев. Петро смерил его цепким злым взглядом, усмехнулся:
— Какие все нервные стали. Мадмазели!
Шагали молча, глотая сухую дорожную пыль. К вечеру выбрались на шоссейную дорогу, ведущую в Белосток. Шоссе до краев заполнили отступающие войска. Сотрясая землю, грохоча ползли на восток неуклюжие танки. По обочинам, смешав строй, куда-то торопились пехотинцы, обходили воронки от бомб, с опаской заглядывая в них. Кое-где чадили автомашины, подбитые с самолетов. Черный дым бойко рвался вверх и там растягивался нетканной кисеей.
Батальон замедлил движение. Самусь зачем-то обошел свой взвод вокруг и остановился возле Игонина, глянул на него сердито и оказал:
— Будешь за отделенного!
Петр ошалело уставился на лейтенанта: не ожидал, что именно его Самусь произведет в отделенные. Их отделенный погиб при налете.
— Повторить приказание!
— Есть, быть отделенным!
Когда Самусь отошел, Петро вздохнул и сказал Григорию:
— Я-то что! Могу и за комбата, и за генерала — за кого хочешь. Только уходим мы — вот где главная заковыка. Обидно, брат, если пораскинуть мозгами.
Анжеров отвел батальон в сторону от главной магистрали и повел проселочной дорогой. К батальону примыкали потерявшие свои подразделения красноармейцы. И поползли по батальону самые нелепые слухи.
Когда взвод вечером расположился на отдых в прохладной дубраве, Игонин подсел к Самусю:
— Товарищ лейтенант, правда, что наши Ломжу сдали?
Лейтенант перед этим ходил к комбату, о Ломже там разговор был. Поэтому, помешкав немного, ответил:
— Правда.
Игонин службу начинал в Ломже. Понастроили там укреплений — ни одной бомбе не под силу разрушить. Без боя она, что ли, сдалась?
— А что, — встрял в разговор один из примкнувших. — Понастроили — махина! Только вооружения туда, братцы, завезти не успели.
— Да ну?
— Вот те и ну!
— Брось! — нахмурился Самусь. — Слухи мне тут не распускай.
И Игонин снова:
— Можно еще один вопрос, товарищ лейтенант?
— Давай.
— Правда, что Ворошилов с армией пересек границу и идет к Варшаве?
— Не слыхал.
— Ребята говорили. Это те, что пристраивались к нам давеча! — Петро повернулся к Андрееву, приглашая его в свидетели: — Ты ведь тоже слышал, Гришуха?
Андреев подтвердил, хотя положа руку на сердце не верил слуху. Уж очень как-то непонятно складывались события. Всегда казалось, что война сразу начнется с победного марша. А что? Не зря же песни пели и в школе, и в армии, что врага, если он сунется, сметем «малой кровью, могучим ударом!», «И первый маршал в бой нас поведет». Но что ж такое произошло? Почему льется наша кровь, а враг пока недосягаем? Он бьет с воздуха, а наших самолетов что-то не видно. Куда они подевались?
Кто-то усомнился в том, что армия Ворошилова идет на Варшаву. Григорий, сам не ожидая, взбеленился, обозвал бойца паникером, Фомой Неверящим. Горячо доказывал: могло быть, и не только могло, но и есть на самом деле. Завтра, а то и послезавтра об этом узнает весь мир.
Тюрин шепнул на ухо:
— Не утешай, чего ты утешаешь? Не маленькие. Видим. Предали нас. Утешитель нашелся.
Андреев взъярился. Ярость его была тем сильнее, чем больше чувствовал, что не верит слуху, который защищает. В словах Тюрина было то, что подтверждалось беспорядком этих дней. С Тюриным жили душа в душу, частенько подтрунивали друг над другом. А тут Григорий возненавидел товарища. Теперь для Григория в воронежце все стало плохим: и рыжеватые выцветшие брови, и рябинки на щеках, и потрескавшиеся на жаре губы.
— Не шипи, — прохрипел Андреев, отодвигаясь от Семена. — Не шипи! Знаешь, за такие разговоры что бывает?
Игонин примиряюще улыбнулся:
— Ладно, ладно, Гришуха! Нервочки пошаливают, интеллигенция. А ты их в кулак!
Андреев обиделся. Как это Самусь и Петро не понимают его? Всем тяжело, не только Тюрину. Всем одинаково пришлось. Но одни стараются не показать своих переживаний, не подхватывают разные сплетни и паники не сеют. А Тюрин? Донимать своими переживаниями других, душу травить сомнениями — это похоже на измену крепкому неписаному закону товарищества, красноармейского братства. Кто нарушает этот закон, тому нет пощады. Разве не так? Чего же тут смешного? А Петро улыбается, ему чего-то смешно, когда плакать хочется. Еще с такой подковыкой: интеллигенция! При чем тут интеллигенция?
И обиженный, Андреев надолго замолчал.
3
Батальон Анжерова попал на глаза генералу из штаба армии. И хотя батальон основательно потрепали ожесточенные бомбежки, в нем сохранилось больше порядка, нежели в других пехотных частях, принявших на себя удар наземных войск противника. Генерала подкупил четкий порядок, который батальон соблюдал на марше, полная, еще мирного времени, экипировка бойцов, хотя при более тщательном осмотре можно без труда заметить и влияние войны: тот остался без скатки, кое-кто бросил противогаз. И тем не менее в сравнении с другими это была прочно сколоченная боевая единица, и генерал потребовал комбата. Анжеров, немногословный, подтянутый, тоже произвел на генерала отличное впечатление. И участь батальона решилась. Он перестал быть беспомощной песчинкой в сложном водовороте войны, а включился по воле высшего начальства в общий воинский механизм, чего и хотел Анжеров.
Генерал дал в распоряжение батальона чудом уцелевший автобат, и бойцы Анжерова разместились по машинам. Игонин постучал в кабину и крикнул шоферу:
— Эй, приятель! Шпарь без остановки до Варшавы. Не хочешь? Куда же тогда повезешь?
— К черту в пекло, — мрачно отозвался шофер.
— Да, от тебя, меланхолика, другого не дождешься.
Куда поедет батальон, никто не знал, кроме, разумеется, Анжерова. Это не так уж и важно — куда. Главное, батальон живет теперь не сам по себе, о его существовании знают в штабе армии, и не просто знают, а поручили какое-то несомненно важное задание. Уже одно это подняло настроение, положило конец тяжелой растерянности.
Анжеров прошелся вдоль машин, проверил, хорошо ли расселись бойцы. Отстав шага на два, его сопровождали два танкиста: один жидковат в плечах, а другой крепыш. Крепыш одет во френч, синие галифе, на голове фуражка с черным околышем. По тому, как он уверенно и независимо держался. Андреев угадал в нем командира. У второго танкистский шлем сбит на затылок, и на лоб упал русый чуб.
Капитан остановился возле машины, которую занял взвод Самуся, и позвал лейтенанта. Самусь вывалился из кабины кулем, качнулся неловко, стараясь потверже утвердиться на земле.
— Возьмите танкистов, — отрывисто бросил Анжеров и заторопился дальше, даже не обратив внимания на неловкость лейтенанта. Самусь уже в спину комбату отрапортовал:
— Есть, товарищ капитан! — И, повернувшись к танкистам, приветливо улыбнулся, широким хозяйским жестом приглашая в кузов: — Устраивайтесь. А ну подвиньтесь, хлопцы!
Урча моторами, машины рванулись с места и помчались вперед, поднимая пыль.
Танкисты устроились у правого борта. Игонин, оказавшийся их соседом, подмигнул:
— А где же третий?
Чубатый взглянул непонимающе.
— А, чудаки! — улыбнулся Петро. — Три танкиста, три веселых друга.
Но танкисты разговора не поддержали. Во вчерашнем бою они потеряли друзей и свои машины. Им было не до шуток.
Ночь опустилась вдруг, будто свалилась откуда-то, вызвездив небо. Далеко вправо от дороги горизонт окрасился дрожащим заревом: что-то горело. В небе гудели моторы невидимых самолетов. Канонада не смолкала ни на минуту, и казалось, будто в гигантской ступе толкли сахар. Шоферы не включали фар — было опасно. Часто останавливались, чтобы сориентироваться в обстановке. Тогда командиры бесшумно сновали мимо, о чем-то переговаривались между собой вполголоса. Тревожные звуки войны становились в такие минуты слышнее. Андреев, все еще не смог погасить обиды на Петра и Тюрина, поэтому сел порознь с ними. Он раскатал шинель, накинул ее на плечи и теперь чувствовал себя хорошо. Ему даже нравилась эта таинственность, это стремительное движение без лишнего шума — лишь ровно гудят моторы машин. Сзади чернеют смутные движущиеся очертания второй машины, за ней — третьей. В третьей тот, кто едет в кабине рядом с шофером, курит, и изредка в смотровом окне возникает красная неприятная болячка папироски, а потом она исчезает. Высоко в небе разбросал беспорядочно изумрудные и оранжевые горошины Млечный Путь. Как все-таки здорово жить!
Ехали всю ночь. На рассвете колонна остановилась на окраине Белостока. Батальон выгрузился, а машины укатили обратно. В густой дремоте дубравы Анжеров построил батальон и держал речь. Потуже натянул на глаза фуражку, расставил ноги на ширину плеч, чтоб тверже стоять, заложил руки за спину. Некоторое время глядел вниз, видимо, собираясь с мыслями. Заговорил глуховато, но четко:
— Третий день от Белого до Черного моря идут кровопролитные бои. Родина в опасности. На нашем участке фашистским войскам удалось продвинуться в глубь территории. Скрывать не буду: положение тяжелое.
Батальон слушал командира, затаив дыхание. Впервые бойцам прямо и честно рассказывали о положении на фронте.
— Батальону приказано, — продолжал Анжеров, — выполнять функции комендантской части города Белостока. Обстановка в городе такова: подразделения, квартировавшие здесь, ушли на фронт. Темные элементы учинили грабеж, насилие над населением. Мы должны навести революционный порядок. Никакой пощады врагам.
С восходом солнца батальон вступил в город. На улицах ни души. Четкие шаги сотен ног гулко отдавались в тишине. В маленьких домишках наглухо закрыты ставни. Солнце сверкало весело, играло в окнах многоэтажных домов, золотило островерхие макушки костела, трепетало в листве скверов, в которых озорно шумели воробьиные стаи.
Как-то странно было и дико: жизнь продолжалась, но без человека. Он исчез, спрятался, убежал. Город, полный доброго летнего солнца, — и ни души кругом. Только батальон, гулко печатая шаг, втягивался в каменный тоннель улицы.
Стали попадаться и первые следы грабежа. Просторные витрины магазинов разбиты. Тротуар усеян осколками толстого, зеленоватого стекла. Валяется кресло без одной ножки, со вспоротой голубой обшивкой. К стене отбросили куклу в ярком цветном сарафане. Ее гипсовая розовая головка раздавлена равнодушным мародерским сапогом.
Чем ближе к центру, тем заметнее следы погрома. На перекрестке двух центральных улиц на мостовую опрокинут газетный киоск. Журналы, газеты, книги разбросаны по мостовой и тротуару, изорванные, истоптанные.
— Книги даже помешали, — сказал Андреев Игонину. — Что же это за люди такие?
— Собаки! — сплюнул Петро. — Руки пообрывать таким мало. Ну уж попадутся они мне — душу вытрясу.
— Тебя они только и ждут, — усмехнулся Тюрин.
— Я человек не гордый, сам найду, коли поховаются по щелям.
— И пулю схватишь. Откуда-нибудь с чердака.
— На меня пуля еще не отлита, будь спокоен, Сема!
— Брось ты с ним, Петро, спорить! — вмешался Андреев. — Разве Тюрина переспоришь?
— Разговорчики! — прикрикнул Самусь, шагающий во главе взвода. — Не на базаре!
Разместился батальон в центре города, в густом тенистом парке, в глубине которого белел красивый дворец с колоннами. В советское время в нем помещался облисполком, а раньше дворец принадлежал какому-то именитому пану.
В вестибюле, в коридорах, в многочисленных комнатах на полу валялись бумаги, выброшенные из столов ящики, чернильницы, ручки с ржавыми перьями, — словом, все атрибуты любой канцелярии, кинутые за ненадобностью. Кафельные печки, кажется, хранили еще тепло от недавнего жаркого огня, пожиравшего документы. В топках горбились черные горки остывшего пепла.
Ближнюю от центрального входа комнату занимал широколицый остроглазый человек в синем пиджаке, подпоясанном широким командирским ремнем с портупеей и с кобурой на боку, в диагоналевых галифе и кирзовых сапогах. Он сидел за столом озабоченный, небритый по крайней мере дня три, так что на щеках и подбородке выступила рыжеватая щетина, и по телефону кому-то отдавал распоряжение о возобновлении работы пекарни. Он поднялся при появлении Анжерова, повесил трубку. Комбат, козырнув, представился. Гражданский тоже назвал себя: оказывается, человек был оставлен обкомом партии и знал, что в город должна прийти воинская часть. Он был рад передать полномочия подтянутому, суровому капитану.
Анжеров снял фуражку, положил ее на стол и, обтерев вспотевший лоб платком, присел на стул.
— Об обстановке в городе вы, вероятно, осведомлены? — опросил представитель обкома, раздвигая портьеру окна. — Едва ли я вам сообщу что-либо новое.
— Да, — сухо согласился Анжеров.
Между тем особняк заполнялся красноармейцами, которые без суетни, но споро прибирали комнаты.
Новый комендант города приступил к своим обязанностям.
В БЕЛОСТОКЕ
1
Первый день в Белостоке завершился без приключений. Взвод Самуся, входящий во вторую роту, охранял особняк, где разместился штаб батальона.
Григорий стоял на часах у ворот парка и видел, как постепенно оживал центр. Жители выглядывали из окон, собирались кучками. Куда-то заспешили первые прохожие. Появились посетители и у капитана Анжерова.
Высоко косяками пролетали самолеты, но город не бомбили. Остальные роты батальона патрулировали улицы. После обеда ребята из третьей привели двух задержанных. У одного левый глаз затек фиолетовым синяком, а правый смотрел с дикой ненавистью. У второго, видно, вышибли зубы — на губах, на подбородке запеклась кровь. Глаза испуганно чиркнули по Андрееву и забились под припухшие веки.
— Кто? — спросил Григорий знакомого красноармейца.
— Парашютисты.
— Допрыгались, гады.
Второй конвоир процедил:
— Расстрелять мало. Целую семью вырезали.
На следующий день взвод Самуся тоже патрулировал. Игонину и Тюрину досталась узенькая улочка в районе нового костела, недалеко от станции. Ставни у многих окон плотно закрыты на болты, а там, где нет ставен, окна занавешены изнутри.
Ходили молча, посреди дороги. Порой останавливались, прислушивались. Тишина. Даже не долетала канонада. Тюрин часто оглядывался, скользил обостренным настороженным взглядом по слуховым окнам, по мезонинам. Мерещилось, будто с чердаков за ними наблюдают злые вражьи глаза. Выжидают, чтобы пустить пулю в спину.
Игонин завел было с Семеном разговор: похвастать захотел, как с одной дивчиной на Херсонщине целое лето любовь крутил, в совхозе тогда работал. Но Семен продолжал свое — обшаривал глазами чердаки и мезонины, искал диверсантов. Петро усмехнулся и принялся насвистывать мелодию из «Трех танкистов». Наверно, он и не знал иных песен, если всегда напевал одну и ту же.
Тюрин хмуро возразил:
— Нашел время для песен.
Петро взглянул на него удивленно, но, заметив, что Тюрин до боли кусает губу, замолчал. В самом деле, какие тут песни, если в любую минуту может пуля попасть в затылок?
Потом они услышали истошный женский крик в конце улицы, бросились туда со всех ног. На маленьком крылечке, обхватив руками одну из стоек, поддерживающих навес, на коленях стонала пожилая женщина, порой измученно бормотала:
— Люди добрые, ратуйте!
Игонин и Тюрин влетели в хату и, штыком открыв дверь, увидели узкоплечую спину человека с оттопыренными ушами, на которые краями легла серая шляпа. Человек оглянулся на шум и остолбенел. Это был маленький, довольно хорошо одетый мужчина с усиками под носом и черной бабочкой вместо галстука. Все ящики из комода были выставлены, содержимое вытряхнуто на пол — разные тряпки, клубки ниток, мулине.
— Нет, ты погляди на него! — зарычал Игонин. — Только погляди — шарит, как дома!
Мужчина что-то испуганно залопотал, а Игонин киснул Семену:
— Обыщи! — И тому, с бабочкой: — Ишь прикинулась, контра, неграмотным! Я тебя быстро в чувство приведу!
Семен приблизился к мародеру, с опаской похлопал по карманам пиджака и сразу обнаружил пистолет. Запустил руку в другой карман и вытащил целую горсть золотых колец, браслетов, брошей. Петро от удивления присвистнул, прищурившись, смерил задержанного презрительным взглядом с ног до головы и процедил сквозь зубы:
— Ну и бандюга! Я бы тебя на кол посадил!
Мародера доставили в штаб и доложили Самусю.
Лейтенант искоса глянул на черные, будто приклеенные, усики и поспешил к командиру роты. Пропадал долго. Вернувшись и не взглянув ни на Игонина, ни на Тюрина, коротко приказал:
— Расстрелять! — И опять куда-то ушел.
Тюрин вопросительно поднял на Игонина скучные глаза. Петро усмехнулся:
— Вот так, брат Семен.
Мародер понял, что его ждет, повалился на колени и что-то залопотал на непонятном языке. Игонин поморщился и прикрикнул:
— Встать! — И приставил к голове штык.
Мародер вскочил. Игонин подтолкнул его штыком и сказал:
— Шагай, шагай! Мы сейчас с тобой мило покалякаем.
Тюрин растерянно топтался на месте. Расстрелять? Это он, Семен Тюрин, должен расстрелять человека? Убить? Увести в сад и выстрелить ему между глаз? Поднять винтовку, прицелиться хорошенько и выстрелить? А если рука отяжелеет, а если в глазах помутится? Он же в жизни не убивал человека! Что человека — петуха боялся зарезать!
Однажды, года два назад, тетка сказала Семену:
— Пойди прирежь петуха, того, рыжего. И ощипли. Иди, иди, милый, печка уже топится.
Наточил Семен на камне нож, поймал рыжего петуха-забияку, того, который зимой обморозил гребень, взял за крылья положил непутевую голову его на плаху. Замахнулся ножом и зажмурился, чтоб не видеть, как отлетит голова у рыжего забияки. Но подумал: вдруг невзначай саданет ножом не по петушиной шее, а себе по руке. Открыл глаза и остолбенел. Красный круглый петушиный глаз глядел на него не моргая. Лежит петух на плахе, не вырывается, нет, а только смотрит на Семена и вроде бы спрашивает: «Эх ты, парень! Чем я тебе досадил? Плохо пел? Или неважно стерег кур и давал их в обиду? Мало дрался с соседскими петухами? За что ты меня казнишь?»
Что верно, то верно — славный был петух. Взберется, бывало, на плетень и поет громче всех, а соседские петухи косятся на него да потихонечку, боком-боком, убираются восвояси. А он стоит гордый такой, яркий, сердитый и кукарекает на всю деревню, даже в соседней слышно.
Разжал Семен пальцы, отпустил петуха с миром. Тетка покачала головой и давай стыдить:
— Какой же ты мужик, прости господи! Петуха боялся забить. Да тебя такого и девки не станут любить. Кому ты такой робкий и нужен-то! Ох, горе мое.
А тут человека приказали расстрелять...
— Ты чего? — обернулся Петро. — Ноги приросли, что ли? Или опять душа в пятки перебралась?
— Я — н-не могу...
— А, баба! — сплюнул Петро, подтолкнул мародера штыком, чтоб тот шагал быстрее.
Обратно вернулся Петро мрачнее тучи. Расстелил шинель на траве рядом с Григорием и лег к нему спиной.
Уже смеркалось. В парке накапливалась синева. Где-то изредка стреляли. Надоедливо гудели невидимые самолеты.
Было прохладно. Липы замерли в тревожном ожидании, а над ними густело небо и зажигались первые звезды.
Григорий ни о чем не спрашивал Игонина. Ему все рассказал Тюрин. Да и слышал сам сухой беспощадный щелчок выстрела — за парком был глухой ров, заросший крапивой.
— Вот какое дело, — наконец проговорил Игонин, поворачиваясь лицом к Андрееву. — Ведь знаю, что тот гад был, отпетый мерзавец — золотые зубы у живых выдергивал, а на душе пакостно, никогда еще так не было. Упал он на землю, обхватил мои ноги и чего-то лепечет. Думаю, лучше бы он в меня стрелял, чтоб я его, падлу, вооруженного прикончил, чем так-то. Ты слушаешь меня, Гришуха?
— Слушаю.
— Когда поймали, я б его руками разорвал, такая во мне злость клокотала, ей-богу. А тут к горлу тошнота подступила. А Семен вообще струсил.
— Не все такие крепкие, как ты, — возразил Григорий. — Я б тоже, пожалуй, испугался.
— А Семен струсил, — упрямо повторил Петро. — И губы затряслись, и посинели, как от холода...
— Давай лучше о другом, — попросил Григорий.
— Давай, коли хошь. Ты где был, когда мы пришли? На часах другой стоял.
— Понимаешь, бродил, бродил по дворцу и попал в библиотеку. Случайно наткнулся.
— Случайно, — усмехнулся Петро. — Да у тебя на книги прямо нюх какой-то. Никто не напал, а ты наткнулся.
Днем сменился с поста, но отдыхать не хотелось, вот и пошел вдоль коридора, а в самом конце заглянул в комнату, довольно просторную, с одним окном и заставленную стеллажами до самого потолка. Книг на стеллажах не было, большая часть их исчезла, а оставшиеся свалили грудой в углу. У Григория глаза от волнения загорелись: богатство же! Забыл обо всем на свете и принялся просматривать книги. В них набилось порядочно пыли, которая лезла в нос, в глаза, в рот. Все время тянуло чихать.
Книги попадались всякие, чаще на непонятных языках. Андреев, как ребенок, обрадовался, когда наткнулся на «Железный поток» и «Дон-Кихота» московского издания. Свои, родные, и он уже знал, что ни за что не расстанется с ними. Только куда их деть? Подумал, оглядел себя: куда бы? Чудак, и гадать долго нечего — конечно же, в противогазную сумку. Достал противогаз, а чтоб его кто-нибудь не обнаружил ненароком, заложил плотно книгами. В освободившуюся сумку упрятал книги. Сейчас терзался: рассказать Игонину или не надо? Невелика тайна. Да и Петро умеет держать язык за зубами. Подвинув сумку поближе, тихо сказал:
— Смотри, что я нашел.
— Это? — Петро пощупал сумку рукой. — Книги? Погоди, а противогаз?
— Выбросил.
— Эх, нет на тебя Берегового, не худом будь он помянут. Ну на какой дьявол они тебе нужны? Когда же ты будешь читать?
— Сегодня сменился и целых четыре часа болтался. Вот и буду читать.
Григорий почувствовал вдруг на своем лбу шершавую ладонь Игонина. Петро сварливо спросил:
— У тебя, часом, голова не болит? Люди воевать собрались, соображаешь — воевать, а ты книжечками балуешься! Тебе бы в куклы играть, понятно?
— Ты чего злишься? Я тебе как другу...
— Я не злюсь. Я еще только буду злиться. Тут, понимаешь, на сердце котята скребутся, а ему хоть бы что! Я только что человека расстрелял, душу мутит, а он «Дон-Кихота» собрался читать. А?
— Не ожидал я от тебя такой истерики, — сказал Григорий, до конца выслушав Игонина. — Я понимаю, конечно, но на меня зря набросился. Ты думаешь, если война, так о ней только и думать надо?
— Пожалуйста, мечтай о синеглазой, — усмехнулся Петро, — вздыхай на звезды — их вон какая прорва! Ладно, Гришуха, давай не будем, обнимайся ты со своим «Дон-Кихотом», черт с тобой. Не хочу я больше ни о чем думать, а хочу спать. Ауфвидерзеен!
Петро повернулся на другой бок и замолк. Тюрин уже посапывал. А Григорий еще долго не мог заснуть.
2
Утром у железных ажурных ворот особняка остановилась черная «эмка». Из кабины вывалился грузный военный, выпрямился во весь свой богатырский рост. Игонин, стоявший на часах, по матерчатой красной звездочке на левом рукаве и по «шпалам» рубинового цвета в петлицах определил в военном батальонного комиссара. Выглядел он усталым: веки воспалены до красноты, давно не бритая щетина, наполовину седая, делала лицо серым. Батальонный комиссар стряхнул с гимнастерки пыль, расправил складки под ремнем и направился к воротам удивительно свободным, упругим и легким для солидной комплекции и возраста шагом.
Игонин загородил ему дорогу:
— Нельзя, товарищ комиссар!
Тот шел глубоко задумавшись. Окрик часового вернул его к действительности. Остановился, взглянул на Игонина добрыми усталыми глазами и ответил насмешливо, совсем не по-военному:
— Ага, стою! А дальше?
— Не положено пускать, товарищ комиссар.
— Не положено так не положено. Зови караульного начальника. Я подожду.
Батальонный комиссар закурил. Внимание его привлекла девочка лет двенадцати, которая с трудом несла на руках маленького братишку и опасливо оглядывалась по сторонам: боялась. От жалости к ней у комиссара засосало под ложечкой. Всем на войне плохо, тяжко невероятно, однако тяжелее приходится детям, особенно тем, которые остались в районе военных действий. По гражданской войне помнит это комиссар.
Да, дети...
Девчонка хрупкая, с косичкой. Братишка обнял ее за шею, надул жалобно губы: вот-вот заплачет. Вспомнил вдруг комиссар свою Капку, младшую дочку.
Капка ласковая, улыбчивая. Сильнее всех других детей любил ее комиссар. Наверно, потому что была она самой последней. Редкие свободные минуты посвящал Капке, нянчился с нею, как не нянчился раньше с другими дочерьми и сыновьями, рассказывал ей сказки. Капка заливчато смеялась, если сказка была веселой, и прижималась к отцу, если в сказке было что-нибудь страшное. И видя дочь такой, испуганно-доверчивой, комиссар жмурился, к глазам подступали слезы — так ему жалко было маленькую Капку. Чем-то неуловимым напомнил этот белоголовый малыш, которого девчонка несла через улицу, дочку: может, тем, что так же доверчиво и боязливо прижался к сестре, как дочь прижималась к нему, то ли еще чем. Далеко отсюда Капка, а война неумолимо подкатывается и к ее дому.
Между тем Петро вызвал Самуся, тот прибежал тотчас же и пропустил комиссара.
Проходя мимо Игонина, тот улыбнулся:
— Добро, солдат, службу знаешь!
Похвалы Петро не ожидал: почему-то посчитал, что комиссар скорей всего должен был обидеться. «Вот и пойми начальство, — размышлял Петро, благо делать было нечего. — Иногда угодить стараешься, а ничего, кроме конфуза, не получается. А тут ни за что похвала. Комиссар, видать, мужик неплохой, душевный, сам, наверно, когда-то вдоволь настоялся на часах. Другой бы на его месте разозлился, что задержали у ворот, все какие-то нервные стали, а этот ничего, свойский».
Игонин был прав — комиссар на своем веку вдоволь потянул солдатскую лямку. В империалистическую мок и зяб в окопах Полесья, в гражданскую лихо летал на буденновской тачанке, трижды был ранен и контужен.
А интересно: зачем пожаловал сюда батальонный комиссар? Новое задание привез или к Анжерову какое дело?
Известно это стало через полчаса.
В первые два дня из Белостока эвакуировалась только часть семей советских работников и военнослужащих. Многие не успели устроиться в эшелоны. Но были и такие, которые не спешили уезжать. Надеялись, что война не войдет в городские ворота: через неделю-другую наши войска отбросят фашистов обратно и начнут поход на Варшаву, а там и на Берлин. Заблуждение быстро рассеялось, но было поздно. На станции Белосток не осталось ни одного паровоза, администрация станции, кроме старика дежурного, разбежалась. Старик ничего толком не знал, потому что связь, всякая связь с внешним миром оборвалась дня два назад.
Эвакуация застопорилась. В автомашины, которые устремились на восток, гражданских не брали. Те, у кого не было маленьких детей и больных, приторочив на спине узлы с барахлишком, отправились пешком. Семейные собрались на станции и упрямо ждали эшелона. На какое чудо они надеялись — непонятно. Делегация женщин прорвалась к Анжерову, но он, занятый другими неотложными делами, ничего путного не посоветовал, только пожал плечами:
— Ничем помочь не могу.
Женщины, наперекор всему, ждали и искренне верили, что военные власти на произвол судьбы их не бросят. А военным властям приходилось круто, им было не до беженцев. Дела на фронте складывались хуже некуда. В мирное время в Белостоке квартировал штаб армий. На второй день войны он перебрался к границе, а на четвертый день очутился уже под самым Слонимом. Батальонный комиссар, служивший в политотделе, выехал на фронт в первый день и застрял там. Сейчас искал штаб армии. Никто не мог определенно назвать место его дислокации. Тогда комиссар заехал в Белосток в надежде, что здесь-то ему удастся кое-что установить. Возле станции «эмку» остановили женщины. Они рассчитали верно: раз командир едет на легковой машине, значит, он большой начальник. Комиссар выслушал женщин внимательно. Да, положение беженцев складывалось трагически. Город не сегодня-завтра придется сдать врагу, это было уже очевидным. Что ж тогда будет с ними?
Комиссар про себя зло ругнул некое отвлеченное начальство и взялся за дело. Он был человеком действия. Вместе с шофером на запасных путях разыскал старый, но вполне исправный маневровый паровоз, который в обиходе зовут ласково «овечкой». Вагонов тоже хватало. Трудность обнаружилась с неожиданной стороны.
Во всем железнодорожном поселке, раскинувшемся вокруг станции, не осталось ни одного машиниста. Кто уехал в первые же дни войны, некоторые примкнули к воинским частям. Были и такие, которые попрятались.
Вот тогда комиссар, узнав, что в городе есть комендантская часть, поехал ее разыскивать. Его привели к Анжерову. Капитан встречал комиссара и раньше. Раза два комбатов вызывали в штаб дивизии и там, после всех семинаров и инструктажей, читали лекции о международном положении. Оба раза лекции читал батальонный комиссар, капитан даже запомнил его фамилию, имя и отчество, благо они легко запоминались, — Волжанин Андрей Андреевич.
В комиссаре было что-то располагающее к нему: видимо, простота, с которой он разговаривал с людьми; спокойная уверенность и ненавязчивость, хотя по всему чувствовалось, что комиссар человек волевой и в трудную минуту рука у него не дрогнет. Анжеров вообще тяжело сходился с людьми, он сам был сильным и волевым, к нему самому, как к магниту, льнули люди. Но комиссар сразу Анжерову понравился. Через минуту после знакомства они разговаривали так, словно знали друг друга не первый год.
Анжеров со штабом занимал самую просторную комнату в особняке — не захотел размещать штабистов по разным комнатам. Здесь все вместе, здесь ему виднее, как кто работает. Поэтому комната всегда была полна народу, в ней не умолкал гам, до потолка клубился сизый табачный дым. Капитан не курил, поначалу хотел было запретить курить в комнате, но подумал, что, несмотря на его запрет, люди втихомолку, в его отсутствие, курить будут, и махнул рукой. Терпеть не мог, чтоб кто-то даже пустяковое дело делал от него украдкой. Сам Анжеров занял боковую комнату с двумя окнами, дверь в которую вела прямо из этой большой. В комнате капитан и спал. А штабные на ночь разбредались по особняку.
Капитан провел Волжанина в свою комнату. Комиссар положил фуражку на стол, вытер платком лоб и шею, заметив:
— Жарковато.
Анжеров молча открыл окно, и из сада потянуло свежестью.
А Волжанин нахмурился, давая этим понять, что приехал вовсе не для того, чтобы рассиживаться вот за этим колченогим столом, а привели его сюда дела поважнее. Он вкратце рассказал о беженцах. Капитан собрал командиров рот и приказал опросить бойцов — нет ли среди них паровозных машинистов.
Самусь почему-то решил, что Игонин до армии ездил на паровозе. Вызвал его и спросил:
— Вы кем работали в гражданке?
— Всем помаленьку.
— Конкретнее.
— И чтец, и швец, и на дудке игрец. Все могу, товарищ лейтенант. Вы машиниста ищете?
— Уже знаете?
— Так точно! Жалко, товарищ лейтенант. Был бы я машинистом, сейчас бы ту-ту!
— Идите! — поморщился Самусь: нет серьезности в человеке.
Машинист нашелся. Кочегара подобрать было легче. Петро пожаловался Андрееву:
— Ведь какой Самусь! Мог бы сказать, что требуются, и кочегары. Я на Херсонщине в совхозе целое лето кочегарил на локомобиле.
Вторую роту Анжеров направил на станцию, чтобы организованно провести посадку. Рота опоздала. Беженцы не дремали. Они сразу поняли, что комиссар — это такой человек, который, взявшись за дело, обязательно доведет его до конца. И когда на станции возле «овечки» появились два бойца и хозяйски осмотрели ее, беженцы радостно вздохнули. Раз появились машинист с кочегаром, значит, полный порядок. И не стали ожидать, когда их пригласят в вагоны, начали посадку сами, хотя вагоны еще стояли врозь. Сперва заняли три пассажирских, оставшихся еще от панской Польши. Они были очень неудобны — разделены на тесные конурки, но об удобствах никто и не мечтал. Потом обжили пять товарных вагонов, которые маленьким составчиком жались в тупике, поблизости от пассажирских. К тому времени, когда паровоз ожил, радостно поплевывая в небо черными кольцами дыма, и принялся маневрировать, сколачивая состав, вагоны были набиты битком, не осталось ни клочка свободной площади — яблоку негде было упасть. Люди полезли на крышу. В воздухе висел сплошной гомон и детский плач.
Роте делать было нечего. Командир роты оставил на станции взвод Самуся, а остальных бойцов увел в штаб.
Уже к вечеру, перед самой отправкой, к Самусю подбежала молодая чернобровая женщина и с ходу закричала:
— Это шо таке творится? Шо? Який-то куркуль занял увесь вагон, а ты с детыной иди пешком. Е здесь радзянска власть, чи нема ее?
— Погоди, гражданка, не тараторь, — зажмурился Самусь. — Толком расскажи, по порядку. Умеешь по порядку?
— Та я ж толком и балакаю! Який-то куркуль увесь вагон занял и никого не пускае.
Самусь, Андреев и еще несколько бойцов направились к хвостовому вагону. Люди на вагонах висели, как гроздья. А на последнем никого не было. Возле него расхаживал капитан в фуражке с черным околышем — сапер, кажется, — и держал руку на кобуре.
— Бачьте, бачьте! — сказала женщина, указывая на капитана, и Самусь только теперь заметил, что недалеко от вагона с узлами и чемоданами расположилось десятка полтора женщин с детьми, те, кому не хватило места.
Самусь поприветствовал капитана, но тот даже не взглянул на него.
— Товарищ капитан, — обратился к нему Самусь, будто не заметив враждебности, — вы не можете объяснить, почему в этом вагоне нет пассажиров?
Капитан резко остановился, даже каблук правого сапога врезался в песок, и уставился злыми зелеными глазами на лейтенанта:
— А вы кто такой?
— Командир комендантского взвода.
— Вот и исполняйте свои обязанности.
У Самуся побагровела шея и нижние веки надвинулись на глаза, оставив зрачкам небольшую щелку. Лейтенант только усилием сдерживал себя.
— Если вы не ответите на мой вопрос, — сквозь зубы, чуть ли не шепотом проговорил Самусь, — я прикажу бойцам осмотреть вагон без вашего разрешения.
Капитан криво усмехнулся и возразил:
— Попробуй.
Женщина тронула Самуся за рукав:
— Хай ему грець. Пийдимо.
Но Самусь уже взвинтился, и теперь его трудно было остановить. Андреев, видя, что события принимают крутой оборот, снял винтовку с плеча и взял ее на изготовку. То же сделали и другие бойцы. Однако эти приготовления никакого впечатления на капитана не произвели. Он по-прежнему разгуливал возле вагона взад-вперед, поглядывая на часы.
Как ни странно, но Григорию нравилась выдержка саперного капитана. Надо ж обладать таким хладнокровием. Ведь если Самусь прикажет отогнать его от вагона, а Григорий уже не сомневался, что лейтенант не выдержит, то ведь худо саперу придется, ой как худо. И он прямо-таки обрадовался, увидев спешащего к ним батальонного комиссара в сопровождении все той же пробивной бабенки.
Комиссар подошел к вагону упругой властной походкой и спросил лейтенанта:
— В чем дело?
Самусь козырнул:
— Разрешите?
Сбиваясь от не остывшего еще волнения, Самусь доложил обстановку. Женщина раза два бойко перебивала его, но Волжанин сердито повел на нее глазами, и она прикусила язык.
— Откройте дверь, капитан! — приказал он, когда Самусь кончил.
— Вагон пустой, товарищ батальонный комиссар. Он предназначен для семьи полковника Ямпольского. Я выполняю приказ полковника.
Когда капитан открыл дверь, комиссар ловко вскочил в вагон и, осмотрев его, удовлетворенно сказал:
— Да тут целую роту поместить можно. И семье полковника места хватит. Перестарались, капитан. Полковник не будет в претензии, если вы пустите в вагон этих женщин. Я его знаю.
Он спрыгнул на землю. Капитан что-то хотел возразить, но Волжанин досадливо от него отмахнулся и повернулся к женщине:
— Чего, чернобровая, так загадочно смотришь? Зови своих и садитесь. Не то без вас уедут.
— Спасибочко, товарищ начальник.
— Идите, капитан, в свою часть да не забудьте полковнику передать привет от Волжанина.
Есть же на свете замечательные люди! Вот батальонному комиссару такая власть дана, даже границ ей не видно, а как легко, свободно он ее несет. Иному маленький кусочек дадут власти, ну, хотя бы рябому сержанту из первого взвода, так он от важности готов лопнуть, с бойцами разговаривает свысока, вместе с ними за компанию папироску не выкурит. А комиссар будто и не замечает, что у него столько власти. Другой бы напитана отчитал хорошенько, а этот обошелся просто, с шуткой — и всю обстановку разрядил. Очень понравился Волжанин Андрееву.
В сумерках эшелон отправился в путь.
3
Комиссар остался ночевать у Анжерова. Но не спалось. Волжанин распахнул оба окна, сам сел на подоконник и задумался. Капитан лежал на кровати, и нельзя было понять: спит он или нет.
Ночь медленно брела по взбудораженной земле, мягкая, серая, с запахами цветущей липы, ромашек и земли. На небе она зажгла несметные россыпи звезд, далеких и непонятных.
Волжанин спросил:
— Спишь, капитан?
— Не спится.
— Удивительная ночь. Вот в такие минуты я, кажется, начинаю понимать поэтов. Помните:
Тиха украинская ночь. Прозрачно небо. Звезды блещут. Своей дремоты превозмочь Не хочет воздух...— Прелесть!
Но Анжеров молчал. Он был далек от лирического настроения, вообще не понимал: как можно сейчас думать о чем-то другом, и таком легковесном, как стихи, когда земля объята пожаром? Анжеров — кадровый военный, лет восемь назад окончил пехотное училище. Все эти годы, до того рокового воскресенья, были сплошной подготовкой к надвигающейся войне. Все знали — она будет, да она и вспыхивала то там, то тут — Хасан, Халхин-Гол, Финляндия, освободительный поход в западные области Украины и Белоруссии. Теперь она полыхает на огромной территории, и нам приходится несладко, если не сказать большего. Что-то тут не так, голова разрывается от дум, а комиссара потянуло на стихи. Нет, он, капитан Анжеров, тоже не сухарь — и песню хорошую любит, и в стихах понимает толк. Но всему свое время, свой час.
Видимо, Волжанин уловил сердитое настроение Анжерова, замолчал. После неловкой паузы тихо спросил:
— Что думаешь об этой войне, капитан?
— Война как война.
— А отступление?
Анжеров ответил не сразу, повернулся на спину.
— Видите ли, — наконец отозвался он, — я готовился ко всякой войне, я кадровый военный. На войне бывает разное: и наступление, и отходы, и неудачи.
Понял комиссар: не хочет ему открываться Анжеров. Боится!
— Это, конечно, правильно. Теоретически, — согласился Волжанин. — Ну, а откровеннее? Меня не бойся.
— Почему вы решили, что я вас боюсь? — в голосе Анжерова комиссар уловил насмешку.
— Тем лучше!
Капитан быстро поднялся, встал у другого окна, заложив руки за спину. Он видел неясную, загадочную в темноте веточку липы, а за нею, где-то в немыслимой глубине, мигающую звездочку.
— Так вот что я думаю об этой войне, Андрей Андреевич, — сказал капитан, не отрывая взгляда от зеленоватой звездочки. — Мы с тридцать девятого года стояли лицом к лицу с немцами. Мы знали их, видели, какие они вероломные. Они подмяли под себя всю Европу, они глядели в нашу сторону во все бинокли, готовились к прыжку. Разве это не видно было? Разве мы об этом не знали? На тысячи километров протянулась граница. Днем и ночью все время немцы подтягивали к ней свои войска, не дивизию, не армию, а сотни дивизий, танковых, моторизированных. Несмотря на пакт о ненападении, на тысячи обнадеживающих заверений. Слепой видел, и глухой слышал. Они каждый день нарушали границу и в воздухе и на суше. Возьмешь бинокль, поглядишь на ту сторону — и сердце ноет. Какого-нибудь гражданского могла провести их неуклюжая маскировка, но военный-то все замечал. А нам все время твердили: спите спокойно, с немцами у нас договор.
— Кто же так говорил?
— Многие. Наверно, и вы говорили.
— Ну знаешь ли.
— Вы просили откровенно.
— Продолжай.
— Что ж думали в наших штабах? Разве не ясно было, для чего немцы концентрируют войска у нашей границы? Вот вы служили в штабе, ответьте, почему не били тревогу? Ведь врасплох нас застали!
— Может, кто и бил. Только не особенно слушали нас. Все гораздо сложнее, капитан. Да, не так просто. А сколько нашего брата... Э, да что говорить!
— Помню, когда я начинал службу, у нас был комдив Дмитрий Аркадьевич Скворцов, краснознаменец. Умница.
— Полковник наш рожден был хватом, Слуга царю, Отец солдатам... —улыбнулся Волжанин.
— Да, что-то в этом духе. В тридцать восьмом, — продолжал Анжеров задумчиво, — слышим: взяли нашего комдива. Враг народа! Я и сейчас не верю — нет, такой человек не мог быть врагом. Это какое-то недоразумение. Прислали нового комдива, он у нас так до войны и командовал. Плакать хотелось. Чинодрал, криком исходил, а голова пуста. И дивизию растерял в первый же день войны.
— Знавал я Дмитрия Аркадьевича, — вздохнул Волжанин. — Еще кое-кого из военачальников знавал.
Одних уж нет, а те далече, Как Саади некогда сказал.— Вы хотели откровенности, — проговорил Анжеров.
— Спасибо за доверие, — поблагодарил Волжанин. — Мне ведь тоже тяжело. В иную ночь так к сердцу подступит, — комиссар в грустной задумчивости покачал головой, но вдруг встряхнулся и, как обычно, бодро закончил: — Но не время! Не время впадать в уныние. И нельзя, не имеем права. Мы за все в ответе. Пусть потом историки определяют виновников неудач, а нам с тобой придется нервы взять в руки и держаться.
— Да, — согласился Анжеров.
— Ну, коли так, пойду-ка я на улицу и посмотрю, что творится там. А ты вздремни хоть часок, тебе завтра многое предстоит.
Волжанин вышел на гранитное крыльцо дворца. У дверей дневалил Андреев. Он козырнул комиссару, доложил как положено.
— Значит, не спишь, солдат? — спросил Волжанин.
— Не полагается, товарищ батальонный комиссар.
— Правильно. Не полагается. Тихо?
— Так точно!
— Ночь-то какая. Тепло. Звезды. Женат?
— Не успел, товарищ батальонный комиссар.
— Оно и лучше. Холостому на войне легче. — И уже задумчиво, про себя повторил: — Да, легче, — и медленно стал спускаться по ступенькам вниз. Андреев слышал, как Волжанин дважды повторил незнакомое имя: — Дмитрий Аркадьевич... Комдив Скворцов... Да-а...
Фамилия эта Андрееву ничего не говорила.
Когда комиссар ложился спать, в город вдруг ворвался глухой гул, который рос и рос, заполняя тишину. Гудели моторы машин. Капитан и Волжанин поднялись, прислушались. Гул нарастал лавиной. Теперь отчетливо можно было разобрать тяжелый топот тысяч солдатских ног по мостовой.
— Что бы это могло значить? — в тревоге спросил Волжанин.
Капитан ответил не сразу и хрипло:
— Наши отходят.
В дверь постучали. В комнатушку вбежал дежурный командир и подтвердил: через город проходят наши отступающие части.
Часом позже со старого костела, возвышавшегося в центре города недалеко от дворца, по отходящим войскам ударил станковый пулемет. Он бил до тех пор, пока не опустели центральные улицы. Анжеров послал к костелу взвод, но попасть туда не удалось — чугунные двери оказались на замке. Пытались сбить пулеметчика танковой пушкой. Не вышло. Тогда комбат послал отделение бойцов на западную окраину города с заданием направлять движение в обход, через предместье Дей-Лиды. Утром в штаб привели сторожа костела. Испуганный хромой старикашка клялся и божился, что никого в костел не пускал, и потрясал, связкой ключей. Но такие же ключи имел и ксендз. Старикашку отпустили с миром, но ключи отобрали. Танкисты вызвались проверить костел. Анжеров направил туда взвод Самуся. Требовалось перебраться в костел, забраться по крутым лестницам внутрь стрельчатой башни. За каждым углом, за каждым выступом смельчаков могла подкарауливать смерть. Один гад мог перестрелять десяток бойцов.
Андреева оставили у входа в костел. Скрипнули массивные чугунные двери, и бойцы скрылись в прохладном полумраке храма. Андреев остался на паперти, меряя ее неторопливыми осторожными шагами. Туда и обратно, туда и обратно. Поднял голову вверх. Мать честная — какая высота! Издалека костел, построенный из красного кирпича, казался легким, стремительно рвущимся ввысь, А вот вблизи это ощущение легкости, воздушности исчезает: он подавляет хмуростью, громадой. Чувствуешь себя возле него козявкой.
«Что ж я хожу на виду у всех? — подумал Андреев. — Так меня и снять недолго. Не часовым оставили, а в засаде». Отошел к ограде, выбрал местечко поудобнее в траве и лег лицом к двери, взял ее на прицел. Ждал.
Вдруг из костела, будто из погреба, донесся какой-то звук. Григорий сначала не разобрал. Снова в гулкой утробе костела отдаленно щелкнуло, словно бы грохнул пастуший кнут. Еще!
Выстрелы!
Потом, приглушенный толстыми стенами, донесся крик.
Андреев напряг внимание. В этот момент что-то с грохотом обрушилось на каменные плиты паперти. Лязг и треск оглушили Григория. Он даже инстинктивно пригнул голову. Когда поднял, то увидел на паперти станковый пулемет, вернее, остатки пулемета: ствол отнесло к двери, колеса укатились в траву. Вертлюг, лишенный колес, задрал хобот недалеко от Андреева.
«Добрались!» Григорий поднял голову, глазами дошел до середины шероховатой стены с серыми прожилками цемента. Вдруг почти до самого шпиля отделился белый предмет и с пронзительным визгом полетел вниз. Это был человек в белой одежде. Григорий со злорадством проводил его до самой земли. Человек упал в траву, правее каменных плит, как-то страшно хряпнул и затих.
Через некоторое время в створе чугунной узорчатой двери, которая со скрипом приоткрылась, появился Самусь, за ним Игонин. У Петра в лице ни кровинки, нижняя губа прикушена, а на плече торчали чьи-то ноги подошвами вперед. За Петром из глухой темноты появилась фигура другого красноармейца. Он с Игониным нес кого-то. «Тюрина?» — больно уколола догадка. Но Семен шагал следом, потерянный, со съехавшей набок пилоткой.
Андреев поднялся навстречу. На него не обратили внимания. Все эти люди, его друзья, были связаны между собой только что закончившимся трудным делом, в котором он, Григорий, не участвовал. Поэтому друзья незримо и непонятно отделились от него.
Петро и красноармеец несли ротного запевалу Рогова.
«Отпелся, сердечный», — подумал Андреев. Пристроился к Тюрину. Рядом очутился побледневший танкист с русым чубчиком.
— Он вперед вырвался, — заговорил Тюрин, имея в виду Рогова. — Обогнал ихнего лейтенанта, — кивнул на танкиста. — А тот поп бац, бац! И готов Олег. Лейтенант у вас отчаянный.
— Костя? — откликнулся танкист. — Ничего. Боевой.
В парке танкист отозвал Андреева в сторонку и спросил:
— Перевязочный пакет есть?
— Есть.
— Перевяжи.
Они углубились в парк, в сумеречную безлюдную тень лип, и танкист попытался закатать левый рукав комбинезона и гимнастерки. Но это ему не удалось сделать.
— Лучше сними, — посоветовал Григорий. Андреев помог танкисту снять комбинезон и гимнастерку. Пуля пробила бицепс.
— Это он саданул, когда я бросился на него, — рассказывал танкист, пока Андреев перевязывал. — После, как убил вашего. Жирный такой, сволочь, а носился, как кошка.
После перевязки танкист улыбнулся:
— Порядок. Моему Косте ни слова. Еще отправит в санбат, а рана-то пустяковая. Давай по глотку за знакомство?
Танкист отцепил с ремня флягу в замасленном чехле, потряс ею перед ухом, прислушиваясь, и, подмигнув, открутил пробку.
— Глотай! — протянул Андрееву. — Закусывать святым духом.
Григорий глотнул. Рот обожгло, сперло дыхание. Но мужественно выстоял. Вернул флягу танкисту. Тот, видно, уже не первый раз прикладывался, поэтому был опытнее. Не задохнулся, только крякнул. Потом, пристегнув флягу обратно, протянул Андрееву руку:
— Роман. Цыбин. Из Читы.
— Андреев. Григорий. Из Челябинской области.
— Теперь мы с тобой друзья. Поторопимся.
— Вы с лейтенантом земляки, что ли?
— Нет. На финской подружились.
Уже подходили к особняку, когда Цыбин напомнил:
— Моему Косте о царапине ни гу-гу.
— Могила! — уверил Андреев.
4
Ночь. Трепетная, мглистая. Казалось, подует ветерок покрепче, развеет эту мглу и станет светло. И нужна-то эта мгла для маскировки — чтоб дать спокойно поспать солдатам Анжерова.
Взвод Самуся отдыхал в глубине парка, под липами. Сквозь серую муть неясно белело здание дворца. Там не спали. Штаб работал.
Андреев прижался спиной к спине Игонина. Петро дышал ровно и глубоко, изредка всхрапывая. С другого края крутился маленький Тюрин. То свертывался калачиком, доставая коленями подбородок и чмокая во сне губами, то вытягивался во весь рост, откидывая руку в сторону. И что-то бормотал.
Бесшумно, словно призрак, бродил между деревьями дневальный. Вот прибежал из штаба связной, пошептался с дневальным, и вместе они ходили по биваку и искали лейтенанта Самуся, который спал недалеко от Андреева. Нашли. Самусь спал чутко и тревожно, вскочил сразу же, спросил:
— В чем дело?
— К капитану, товарищ лейтенант.
Андреев слышал, как Самусь вздохнул и пружинисто вскочил на ноги.
«Наверное, какое-нибудь задание срочное дадут нашему взводу, — подумал Григорий. — Нам всегда везет. Как куда послать — взвод Самуся, что ни задание — взвод Самуся. Лейтенант — мужик хороший, ничего не скажешь. Да вот какой-то безответный, чтоб возразить комроты или комбату — ни за что! В первом взводе лейтенант нахрапистый; самому Анжерову огрызается. Вот нашего везде и суют, а мы отдуваемся за всех. И чего не спится — бессонница, что ли, напала?»
А проснулся Григорий оттого, что Тюрин, ворочаясь, стукнул его рукой по лицу. Стоило проснуться, как в голову полезли всякие непрошеные мысли. Пережитое в последние дни легло неисчезающей тяжестью на сердце. Ночью острее ощущаешь боль. Неделю назад мысли были ясны и спокойны, настроение ровное и светлое. Теперь оно не вернется, то настроение. Должно бы родиться иное, более подходящее для обстановки. Но не рождалось. Игонин, думалось Григорию, быстрее и легче приспособился, с какой-то легкой иронией и безразличием к самому себе.
Андреев вчера поведал ему о своих мыслях — сомнениях о том, что не понимает, почему так развиваются события. Воевать, что ли, не умеем? Или в самом деле предали нас? Как это все объяснить? Связать между собой?
— Зачем? — спросил Игонин. — Дышишь — и хорошо. А связывают и объясняют пусть другие. У нас с тобой колокольня низкая.
— Колокольня, колокольня, при чем тут колокольня?
— Чего ругаешься, — улыбнулся Петро. — Что ты хочешь? От меня — что хочешь? Думаешь, утешу, как поп, и отвечу на вопросы, как цыганка? Не по адресу обратился.
— Дурачком притворяешься, уходишь от разговора, а я с тобой по душам...
— А я по ушам? Ты это хотел сказать, маэстро? — перебил его Игонин. — Эх ты, интеллигенция. Мне, между прочим, веселее живется, если я не думаю в мировом масштабе. Ясно? И тебе советую: думай о том, как бы нам с тобой дожить до завтра да пожрать бы досыта. Не утруждай свою драгоценную голову непосильными мыслями — арбуз может не выдержать.
— А! — махнул рукой Андреев. — С тобой серьезно не поговоришь. Смешочки да шуточки. У тебя что, в груди сердце или вилок капусты?
Игонин остро и обиженно глянул на Андреева, словно бы полоснул бритвой, и без обычной дурашливости возразил:
— Сердце. Ясно? Оно кровью обливается, понял? И катись ты от меня колбасой, не трави своей меланхолией. И точка.
Игонин отвернулся. Тюрин толкнул Григория локтем в бок: мол, видал, какая заноза? Поговорить толком не хочет: то на шутку сворачивает, то режет, как бритва.
— А ты-то чего пихаешься? — окрысился Андреев на Семена. — Понимал бы хоть что-нибудь!
Тюрин, не ожидавший от обычно вежливого Андреева такого, бестолково заморгал глазами. Сейчас Петро спит сном праведника, славно нет на свете кровопролития. Тюрин слабее всех — тяжело переживает сумятицу, труднее привыкает к новой обстановке. И во сне ему нет покоя.
Андреев повернулся на спину. Листва закрывала небо, а все равно вон там пробился зеленый лучик далекой звезды. В листве сонно попискивала пичуга.
Что-то необычное чувствовалось вокруг: тревожное-тревожное. Что же? Андреев приподнялся на локтях, прислушался. Снова лег. Догадался: стояла удивительная тишина.
Отвыкли от нее. Грохотали танки, машины, трещали мотоциклы, в небе гудели самолеты, слышалась стрельба, взрывы, крики, ругань. Не умолкало и по ночам...
А сегодня стихло. Что-нибудь случилось? Возможно, наши рванулись вперед, отбросили немцев на запад? Но почему такая тревога на душе? Нет. Наши войска отступили на восток.
Город опустел. Сутолока и бестолочь первых дней сменились полным затишьем. Улицы обезлюдели. Лишь патрули гулко и тяжело шагали по булыжнику мостовых.
Когда анжеровский батальон приступил к комендантским обязанностям, жизнь как будто стала входить в обычную колею. В домах распахнулись ставни, на подоконниках заалели цветы герани. С хлебозавода и из пекарни потянуло домашним духмяным запахом свежеиспеченного хлеба, и мысли невольно настраивались на спокойный лад: где мирно пекут хлеб, там пока ничто не грозит покою. Пусть недалеко грохочут взрывы, льется людская кровь, а по ночам на западе полыхают багровые зарницы, но раз здесь пекут хлеб, значит, сюда война еще не дошла, может, и вовсе не дойдет.
В сквер, на солнышко, выползли старики, чистенькие такие, в фуражках с блестящими козырьками, в старомодных пиджаках. Расселись на скамейках и не хуже генералов принялись обсуждать ход военных действий. Иные сидели, опираясь на трости, и глядели впереди себя затуманенными слабыми глазами. О чем думали? О войне? Наверно. Потому что иных дум сейчас у людей на земле не было. Думали о том, что третий раз на их памяти грохочут пушки: мировая война, гражданская и эта. Иногда на улицах хлопают выстрелы, но это не,тревожит стариков. Они ничего не боятся, свое давно отвоевали. Страха за жизнь не осталось, интереса к ней тоже. Горячи только воспоминания. А на солнышке хорошо вспоминается.
Но вот ринулась через город лавина отступающих, и старики снова исчезли. Вчера на восток ушли последние войска. И повисла гнетущая тишина, начиненная взрывчатым электричеством. Оброни неосторожно искорку, и все взлетит на воздух — такое было ощущение.
Вражеские лазутчики активизировались. Стреляли по патрулям и вообще по всем, кто появлялся на улице уже и днем, стреляли с чердаков, из-за угла, из подворотен.
Дня три назад к батальону прибился исправный броневичок. Водитель и стрелок потеряли свою часть. Анжеров оставил их у себя, и броневичок стал патрулировать улицы. Но вчера его подбили. Бросили с чердака под колеса гранату, а потом разбили о башню бутылку с зажигательной смесью. Броневичок сгорел. Но водитель со стрелком успели выбраться.
Грозная тишина.
Дневальный бесшумно бродил туда-сюда. Ему спать не полагалось. Самусь еще не вернулся. Что-то он принесет из штаба?
Спать теперь нет смысла — вот-вот поднимут всех. Может, и батальону пора уходить? Уйдут из города последние советские солдаты, а в этом парке останутся навечно ротный запевала Рогов и Роман Цыбин — обоих похоронили рядом. Да, крепко не повезло Роману.
Недалеко от дворца площадь раздвинула дома в стороны. От нее лучиками разбежались узенькие улочки. На этой площади и был убит автоматной очередью Цыбин. Упал лицом на булыжник, поджав под себя руки, словно прижимая что-то. Два красноармейца, ходившие с ним, кинулись в стороны, а вслед им гремел автомат, зло сыпал ноющие пули. Они щелкали о камни, высекая искорки, рикошетили с сердитым жужжанием.
Красноармейцы прибежали в штаб и разыскали танкиста Костю Тимофеева. Тот выслушал горькую весть молча, скрипнул зубами. На скулах вспухли тугие желваки. Лейтенант заторопился на площадь, за ним увязался Игонин. Григорий заметил в нем новую черточку — Петро старался совать свой нос в любое опасное дело. Где запахнет порохом, там без Петра не обходится. В этом смысле он нашел себе хорошего товарища — лейтенанта Тимофеева. Тот тоже выбирал дело пожарче, такое, как тогда в костеле. Тимофеев был лейтенантом, да и постарше Петра, но это не помешало им найти общий язык, особенно после вылазки в костел.
Цыбин лежал посреди площади, и возле головы на камнях копилась темная лужица крови. Лейтенант хотел подобраться к убитому, но его обстреляли. Игонин по бледным вспышкам приметил: били с чердака трехэтажного углового дома. Этот дом чуть выдавался на площадь. На первом этаже помещался ресторан.
Тимофеев и Игонин обошли кружным путем площадь, попали в дом, забрались на третий этаж и очутились у лаза на чердак. Однако лаз был плотно прикрыт массивной крышкой с чугунным кольцом и изнутри привален чем-то очень тяжелым. Игонин, взобравшись по лесенке, уперся плечом в крышку, поднатужился изо всех сил, но она не шелохнулась.
— Пойду через крышу. Я его все равно достану, подлеца. Вы покараульте здесь, товарищ лейтенант.
Тимофеев не стал возражать. Игонин забрался на крышу. Диверсант услышал гулкие, шаги по железу и наугад, по звуку, ударил очередью. Пули пробуравили в железе дырочки с рваными острыми краями совсем рядом от Игонина. Петро торопился к слуховому окну, совсем не думая, что следующая очередь может оказаться роковой для него. До слухового окна добрался благополучно и бросил в него две гранаты: одну вправо, другую влево. Взрывы ухнули, дом вздрогнул, как живой. Взметнулись рваные куски кровельного железа. Печная труба покачнулась и рухнула на крышу, подняв серое облако пыли.
Игонин влез в окно. Пыль окутала чердак, набилась в нос, в рот, щекотала глотку. Петро чихнул. Он лег на чердачную сухую землю, ожидая, что диверсант опять будет стрелять. Но тот не стрелял.
Когда пыль рассеялась, Игонин увидел диверсанта. В последнюю минуту тот спрятался за дымоход и, видимо, взял на прицел слуховое окно. А граната, брошенная Игониным, перелетела дымоход и взорвалась за спиной лазутчика. Взрывная волна вынесла его вместе с кирпичами дымохода вперед к окну. Труп с исполосованной спиной валялся лицом вниз на битых кирпичах. Лоскуты пиджака перемешались с кровью, припудренные седоватой пылью. Игонин брезгливо поморщился и заметил недалеко от себя автомат. Поднял, осмотрел с любопытством. Заодно прихватил и коробку, с «рожками» для патронов. И выскочил из полутемного пыльного чердака на крышу, на солнце, на свежий воздух.
Автомат взял себе, винтовку оставил в штабной комнате. Подали команду на построение. Самусь сразу приметил непорядок — у Игонина на груди висел трофейный автомат. Сначала поколебался: а чего ж плохого? Но главное было не в этом. Винтовка имела свой номер, с нею Игонин принимал присягу. Имел ли он право бросать ее?
— Красноармеец Игонин! — скомандовал Самусь, — Два шага вперед марш!
Игонин сделал два шага и повернулся лицом к строю, как и было положено по уставу.
— Где ваша винтовка? Петро молчал.
— Кто разрешил менять личное оружие? Вы с ним присягу принимали!
— Никто, товарищ лейтенант. Но я считал...
— Автомат сдать старшине!
— Есть, сдать старшине!
Вернувшись в строй, Игонин невесело подмигнул Тюрину:
— Вот так, брат! Сделка не состоялась. Наш взводный оказался консерватором, как тот твердолобый лорд.
— Ты бы сначала разрешения попросил, а?
— Разговорчики! — крикнул Самусь.
Игонина вызывал комбат — похвалил за то, что уничтожил диверсанта, пообещал медаль. Это лейтенант-танкист замолвил словечко за Игонина. Самусь, когда Петро вернулся во взвод, спросил:
— Зачем вызывал капитан?
— Да так... — неохотно ответил Игонин. — Разговор один был.
— Какой?
Петро весело глянул на лейтенанта и серьезно ответил:
— О международном положении.
Самусь обиделся, но виду не подал, хмуро бросил:
— Идите!
Сам подумал: «Колкий какой-то. Все шуточки у него, прибауточки. Несерьезный».
...Перед вечером у особняка, грохоча и лязгая, остановились три танка. Командир-танкист, пыльный и усталый, о чем-то советовался с Анжеровым. Через час танки, сотрясая землю, уползли на восток. С ними уехал и танкист Тимофеев Костя.
Петро весь вечер ни с кем не разговаривал — переживал. Хотелось уехать с Костей, да нельзя. Григорий попал под горячую руку — попросил у него протирку. Петро не слышал, что ли, а когда Андреев повторил вопрос, ни с того ни с чего окрысился:
— А, катись ты со своей протиркой!
Ну и характер у человека, раньше не замечал за ним такого. Настроение-то и у него, Григория, плохое было. Только дружба завязалась с Романом Цыбиным — и нет больше Романа. Как этого гада — диверсанта проморгали: в самом центре обосновался, под носом у батальона. Убить гада мало. Глотку бы ему выдрал, глаза бы выцарапал. Хорошо Петро с ним рассчитался. А еще лучше взять бы его живым да жилы повытягивать. Подлецы — приползли на нашу землю, жгут, убивают, но отольется им то горе кровавыми слезами, погодите, дайте только срок!
...Ночь тихо клонилась на убыль. Испуганно дернулся во сне Тюрин, крикнул что-то сдавленно и хрипло, слова застряли в горле — не понять. Всхлипнул и проснулся. Сел.
— Ты чего? — спросил Андреев.
— Я? Ничего, — снова лег, вытянулся.
— Кричал ты.
— Громко?
— Нет, не очень.
— Сон приснился. Немец душил меня. Будто спрыгнул с самолета и прямо на меня. Задохнулся я. Давай закурим.
Тюрин курил вообще мало, редко и неохотно, хотя кисет с табаком всегда держал в кармане. Кисет этот заветный. Перед армией подарила его Дуня, с которой после службы решили пожениться. Рукодельница такая, тихая и сердцем добрая. Да и сам Семен с неба звезд не хватал. На крестьянской работе человеком был незаменимым, в колхозе его знали. И радовались: лучше пары, чем Семен и Дуня, не сыскать, оба и работящие, оба характера тихого. Что еще надо?
Однажды, еще зимой, Семен разоткровенничался и показал Григорию фотографию. С нее доверчиво смотрела на мир белобрысая угловатая девчонка лет семнадцати, с бантиками на кончиках кос. Фотография сделана на «пятиминутке», с резкими тенями — плохая фотография. И девушка не очень показалась Григорию. А Семен с застенчивой улыбкой поведал, какая красивая и славная у него Дуняша. Каждый видит по-своему. Для Григория ничего примечательного в ней не было, а для Семена она красивее всех на свете.
Сейчас Семен достал кисет, развернул его, приглашая Григория скручивать цигарку. Андреев посомневался:
— Увидят.
— А мы шинелью укроемся.
Укрылись и закурили. Под шинелью сразу набралось едучего дыма — не продохнешь. Чуть откинули уголок, потянуло свежим воздухом.
И вдруг:
— Подъем! Подъем!
Батальон покидал Белосток. Самым последним. На окраине ожидали его автомашины. Да, генерал из штаба армии не забыл Анжерова. Погрузились бесшумно и быстро. Помчались догонять своих. Мотоциклетная разведка немцев осторожно въезжала на западную окраину Белостока.
Это было утро 29 июня сорок первого года.
ПРОРЫВ
1
Июньская ночь коротка. Колонны машин, в которых разместился батальон Анжерова, выехала из города уже на рассвете. Тополя и ветлы, подстриженные по ранжиру, вытянулись вдоль шоссе шеренгой, словно солдаты на поверке. По обочинам и недалеко от дороги в поле чернели свежие воронки от авиабомб. В кюветах, тут и там, валялись искореженные и сгоревшие автомашины, мотоциклы, задравшие кверху колеса. Трупы лошадей заражали прохладный воздух утра запахом тления.
И ни живой души. Люди покинули эти места, ушли от врага на восток.
Утро разгоралось ярче и ярче. Веселое солнце поднялось над миром: ему-то было все равно — война на земле или нет ее. Заискрилась роса на траве разноцветными капельками.
Андреев привалился спиной к кабине и глядел, как просыпается природа. Ребята дремали, хотя машину на неровностях здорово подбрасывало. Шоферы и командиры, сидящие по кабинам, торопились скорее миновать тревожные места.
Андреев вздохнул. В такое утро можно было бы порыбачить на лесном озере, каких на Южном Урале не счесть. Ночь бы провести у костра, помечтать или поговорить с другом обо воем на свете. А чуть бы забрезжил восток, и над угрюмой кромкой леса заалела заря, по теплой парной воде озера растянулся бы туман.
Вот в такую раннюю пору, в тот самый миг, когда военные машины рвались вперед сквозь тревожную тишину, а друзья Григория неловко дремали в кузове, вот в такую пору самый отличный клев. Жаднее всех берет окунь. Стремительно подлетает к наживке, хватает ее сходу, и готов, голубчик...
Потом сварить уху. Она бы пропахла дымом, а заправить ее свежим лучком, черным перцем...
Машину качнуло. Игонин стукнулся плечом о плечо Григория, открыл глаза, проснулся окончательно. Выпрямился, сел поудобнее. Андреев сказал:
— А утро какое, Петро!
— Законное утро. Полный штиль.
Тюрин дремал рядом, свесив голову набок и мечтательно улыбаясь во сне. Голову мотало туда-сюда, но улыбка с лица не сходила. Андреева вдруг захлестнула волна нежности к маленькому воронежцу. Злился иногда на него, что не умеет прятать свой страх. Собственно, почему должен уметь прятать, кто его учил войне? Зачем ему нужны все эти кошмары, которыми так богата война? Тюрин никогда не собирался воевать. Какой из него вояка?
Перед войной, в мае, когда были на учениях, Олег Рогов, ротный запевала, невзначай разорил гнездо синицы. Было в нем два птенца: одного Олег раздавил каблуком, а другому повредил крылышко. Олег поднял уцелевшего, оглядел его с жалостью, а Игонин сказал:
— Кособокий ты какой-то, Олег, Уж давил бы обоих заодно. А теперь вот калекой станет, к лисе на закуску попадет. Запросто!
Тюрин рассердился на Петра, чуть ли не с кулаками на него полез.
— Что ты, что ты, окстись! — засмеялся Петро, пятясь от Семена. А тот нападал:
— Тебе бы головы откручивать! Не мешает ведь тебе пичуга, ведь не мешает? Пусть живет.
— Рогов, а не я...
— А ты: «Давил бы, давил бы...»
Да, неловко дремлет в кузове машины Семен Тюрин. Что в нем воинственного?
Призвали в армию прошлой осенью, едва научился обращаться с винтовкой — война. Пахать умеет, косить тоже, у молотилки может стоять. Всю тяжелую крестьянскую работу с малых лет изучил. Что еще надо?
Оказывается, много надо, кроме этого...
— Воздух! Воздух!
Завизжали обиженно тормоза у машины, инерция столкнула бойцов со своих мест, сбила в кучу.
— Воздух!
Попрыгали на землю, рассыпались по полю за какие-то неуловимые секунды. Кое-кто притаился за стволом придорожных тополей. Машины присмирели на шоссе, вытянувшись гуськом.
Три точки, приближающиеся с запада, вспухли, приняли ненавистные очертания самолетов. Моторы гудели на одной ноющей ноте — летели с грузом. Летели с мрачной торжественностью. Над головами. Можно было подумать: не заметили колонну, пролетят мимо. Дай-то бог!
Но нет. Передний неожиданно вздрогнул, накренился на крыло и ринулся вниз. За ним второй и третий. От первого отвалились чернильные капельки бомб и понеслись неудержимо к земле, увеличиваясь. Стервятник же, задрав тупой нос, взмыл вверх.
Первые бомбы взъерошили поле. Черная громада земли, подпаленная снизу жарким пламенем, поднялась вверх и рухнула обратно, рассыпавшись на комки и пыль.
Андреев и Игонин в поле не побежали, а остались под ветлой. Взрывы зачастили, грохот глушил.
Бомба тяжело треснула почти у самой ветлы. Андреева обдало горячей упругой волной воздуха, которая разбилась о ствол дерева и дохнула на Григория уже расслабленная и не опасная. Комок земли больно ударил по ботинку. Андреев хотел было отползти куда-нибудь, но удержал Петро, лежавший рядом. Григорий повернулся к нему лицом. Близко-близко от себя увидел голубой напряженный глаз товарища с темно-синим зрачком, в котором отражалась маленькая голова уродца. Андреев только позднее, после того как глаз ухарски подмигнул, — мол, беда не беда, раз живы, — догадался, что уродцем, отразившимся в игонинском зрачке, был он сам. Петро что-то спросил, но Андреев не расслышал, лишь по движению губ понял смысл вопроса.
— Жив?
Кивнул головой, соглашаясь, что жив.
На шоссе смрадно пылали машины. Некоторые взрывом сбросило в кювет.
Бомбежка кончилась. Снова победила тишина. Бойцы с опаской сходились к шоссе. Приплелся и Тюрин, держа винтовку, как дубину, — ухватившись за ствол и перекинув через плечо. Пришибленный, апатичный и бледный.
— Ты чего? — спросил Игонин.
— Ничего.
— Душу вышибло, что ли?
— Бомба, знаешь... Я с ребятами из первой роты... Они легли, а я дальше. Она прямо на ребят. Только воронка осталась... Я хотел остаться с ними...
— Повезло.
— Я б его, ката! — вдруг взъерепенился Тюрин. — Задавил бы! Пусть бы шел один на один. А что? Воевать так воевать, а не из-за угла.
— Вообще несправедливо, конечно, — согласился Игонин. — С тобой бы посоветовались, что ли?
Тюрин укоризненно посмотрел на Петра и замолчал.
У Андреева на душе было тоже смутно. Никак не выходил из памяти уродец, который тогда отразился в зрачке Игонина. Григорий взглянул на Петра — тот опять как ни в чем не бывало подшучивал над другими, особенно над Тюриным. А тогда, под ветлой, лицо его было бледным, напряженным, и выглядело намного старше, чем сейчас. На лбу стыла мутная капелька пота.
Который раз уже с начала войны налетали на батальон стервятники. Всегда подстерегали в чистом поле. Лежишь на родной земле, стараешься вжаться в нее поплотнее — и никакой у тебя защиты. Остаешься один на один со своими мыслями, один на один со смертью и гадаешь — пронесет или не пронесет. И никто тебе не может помочь. Ты один. Рядом лежит товарищ. Он тоже один. Каждый остается только с самим собой. Можно сойти с ума, можно понять Тюрина — смерть чуть не забрала его к себе. И после бомбежки не скоро отходишь. Петро хоть и хорохорится, но, как он сам говорит, на душе у него царапаются котята. И все равно вытерпим, не сломимся, выстоим. Не на таких напали. Силу обретем, ненавистью испепелим. Мы еще с вами посчитаемся, вы еще попробуете нашего кулака!
— А что, попробуют! — сказал уже вслух Андреев. Петро сразу повернул к нему голову, спросил:
— Кого попробуют? Ты что того... — он покрутил пальцем у виска.
— Так... Мысли, — смутился Григорий.
— А, тогда иной коленкор. Давай закурим, чтоб дома не журились. Семен, кисет на круг. Хочу попробовать твоего.
К кисету потянулось несколько рук. Семен все еще был бледен.
Дальнейший путь батальон продолжал пешком. В три уцелевшие машины погрузили скатки, противогазы и другое батальонное имущество.
Шли налегке — с оружием да с малыми саперными лопатами, притороченными к ремню справа. И с гранатами в брезентовых чехлах. Роты между собой поддерживали стометровый интервал.
Неприятельские самолеты разбойничали главным образом по шоссе. Поэтому Анжеров увел батальон в сторону километра за три, на проселочную дорогу, которая бежала параллельно шоссе. Часто попадались перелески. В их тени устраивали короткие привалы.
Солнце пекло нещадно. Раскаленным воздухом дышать было трудно. Сотни ног сбивали с дороги пыль, поднимали ее вверх. Она оседала на потные тела. Пот грязными потеками сползал по лицу, по шее.
Андреев еле передвигал ноги. В голове никаких мыслей, полнейшее отупление от жары, от пыльной бесконечной дороги, от жажды, которая не проходила даже тогда, когда Григорий прикладывался к фляге. Разве теплая, как пойло, вода может утолить жажду?
Поскольку в голове не было никаких мыслей, внимание все время приковано к тем пустякам, которые утяжеляют путь: то вдруг винтовочный ремень сильнее прежнего давит плечо, то противогазная сумка с книгами больно бьет бок, то слишком медленно приближается тот столб, у которого Григорий загадал перекинуть винтовку на другое плечо.
Дорога скрадывается в разговоре. Но даже Игонин, на что уж выносливый и незаменимый любитель потрепать языком, и тот молчит: язык скоро на плечо выложит.
Андреев заставляет себя о чем-нибудь думать. О том, как бы отлично было встретиться вот сейчас или позднее с кем-нибудь из школьных товарищей. А то с отцом. Он, наверное, тоже на фронте. Но это очень трудно представить, и снова чувствуется, как давит винтовочный ремень плечо.
А Таня? Где сейчас Таня? Нынче, перед самой войной, кончила педагогическое училище. Она моложе Григория на год. Уедет куда-нибудь в деревню учительствовать. Может, на фронт пойдет? Свободно: кончит курсы медсестер, и все.
Но и о Тане плохо думается, ничего на ум не идет.
Рядом шагает Тюрин. И удивительно, шагает без особого напряжения, голову держит прямо. Наверное, в поле за плугом потяжелее ходить или в жару махать литовкой. Вот что значит крестьянская закалка. Мал парень ростом, а вынослив.
Самусь идет в одиночестве, впереди взвода, расстегнув гимнастерку на все пуговицы и держась обеими руками за портупею. Пилотка торчит из кармана брюк. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Идет совсем не по-военному, будто собрался по грибы. Спина почернела от пота. Про себя по привычке, почти автоматически, отсчитывает: «Раз-два-три-четыре... Раз-два...» В такт шагам. И так мог идти день, два, три, неделю, мог идти куда угодно и сколько угодно.
Видит Андреев почерневшую от пота спину размеренно шагающего лейтенанта и завидует ему: легко и невозмутимо идет, будто ничего на свете не волнует и не тревожит его. Самусь был сейчас таким же невозмутимым, каким Григорий застал его в кювете во время бомбежки. И его будто усталость не берет.
Близился вечер, когда батальон очутился возле какой-то деревни. В этих краях деревень (называли их здесь местечками) было мало. Крестьяне селились по хуторам. Здесь хутор, там хутор; далеко соседям ходить в гости друг к другу. И не ходят. Каждый живет сам по себе. Мой хутор — крепость моя.
А тут встретилось на пути местечко. Анжеров решил сделать в нем привал. Игонин повернулся к Андрееву:
— Знаешь, Гришуха, что я хочу?
— Нет.
— Парного молока. Прямо из крынки.
— Еще что ты хочешь?
— По правде?
— Ври, если охота!
— По правде, на перине бы вздремнуть минут шестьсот! И ноги бы на подушку. Они сейчас дороже головы.
— От брехнул! — качнул головой Тюрин.
— А что? Зачем тебе сейчас голова нужна, если на какую-нибудь ногу подкуют? Останешься фашистам на закуску.
Когда головная рота приблизилась к окраине — местечко приютилось в ложбинке, — с костела, который стрелкой устремлялся в небо, выстрелили из винтовки трассирующей пулей. Быстрый веселый светлячок устремился навстречу батальону, пролетел над головами и погас. А после этого проснулся ручной пулемет, всполошились автоматы.
Головная рота рассыпалась в цепь и залегла. Другая рота подтянулась к ней и тоже залегла. Третья сохранила интервал, остановилась и ждала команды.
На войне неожиданность становится правилом. Но той, что стряслась сейчас, могло и не быть. Оплошал командир направляющей роты: не выслал, как это требовал устав, головное охранение, не разведал местечко. Понадеялся на случай — должны же быть в местечке свои. А там оказался немецкий десант.
Анжеров приказал позвать командира роты старшего лейтенанта Синькова. Этот Синьков был из запасников, у комбата и в мирное время хватало с ним мороки — то на учение поведет роту по азимуту и заблудится, то сам в походе умудрится натереть до крови ноги, а потом потихоньку тащится в обозе. Бойцы над ним откровенно посмеивались. Анжеров искренне удивлялся: зачем таким бесталанным присваивают командирские звания? Когда Синьков явился, капитан спросил сурово:
— Убитые есть?
— Двое, товарищ комбат.
— Запомните, Синьков, — отчеканил Анжеров, — смерть этих людей на вашей совести. Они погибли из-за вашей расхлябанности.
— Товарищ комбат!
— Молчать! Почему не выслали головное охранение? Устав забыли?
Синьков хмуро глядел куда-то мимо капитана, держась правой рукой за портупею. Молчал.
— Отвечайте, Синьков!
И вдруг Синькова прорвало. Он с отчаянием посмотрел в твердые глаза капитана и взволнованно возразил, сбиваясь на крик:
— Что устав? Что устав? А кругом по уставу идет, так, как нас учили? Там, — Синьков махнул рукой в сторону шоссе Белосток — Волковыск, — сплошной костер из наших машин, там тоже по уставу? А танки, брошенные на дороге, — это по уставу? Под Белостоком взорвали бензохранилище, а танки остались без горючего, это как?
У Анжерова на скулах вспухли желваки, но он дал выговориться Синькову до конца. Рядом стоял Волжанин и смотрел на старшего лейтенанта сочувственно, даже с жалостью. А это, видимо, больше распаляло Синькова, и он еще долго бормотал о непорядках, которые творились кругом. Под конец капитан приказал связному вызвать из роты Синькова лейтенанта, командира первого взвода. Это был молоденький кадровый лейтенант с девичьим румянцем во всю щеку. Он молодцевато подскочил к комбату, щелкнул каблуками и взял под козырек, но вовремя спохватился и повернулся к батальонному комиссару за разрешением. Тот махнул рукой: мол, обращайся к капитану, не возражаю. Анжеров голосом, не терпящим возражений, сказал:
— Примите роту, лейтенант!
— Есть! — вытянулся в струнку взводный.
— Идите!
Лейтенант четко повернулся и побежал к роте. Синьков, плотно сжав бескровные губы, побледнел, на самой горбинке носа вспухла фиолетовая жилка. Он вопросительно и в то же время с какой-то злобой глянул на Анжерова и, повернувшись совсем не по-военному, зашагал вслед за лейтенантом.
Волжанин не мог поддержать Синькова, не мог вступиться за него, но вместе с тем ему показалась крутой мера, которую избрал Анжеров. Однако ничего не сказал комбату. Но молчание его капитан воспринял как осуждение.
— В первом же серьезном деле погубит всю роту, — проговорил Анжеров, не поворачиваясь. — Я не могу этого допустить.
— А этот молоденький?
— Он знает элементарное, остальному научится.
— Ты, капитан, похоже, оправдываешься.
Капитан резко повернул голову к Волжанину, хотел возразить. Волжанин мягко предупредил вспышку:
— Не сердись. Меня другое беспокоит: настроение бойцов. Представляю!
— Что делать! — сухо обронил Анжеров.
— Политрук там есть?
— Есть, — поморщился комбат, — с Синьковым два сапога — пара.
Анжеров всматривался туда, где в вечерней сизой дымке притаилось местечко. Обойти стороной, не подвергать бойцов лишнему испытанию, сохранить их для других боев? Да и в бой ввязываться опасно. Вот-вот на пятки наступит авангард противника. Батальон сейчас находился фактически в ничейной полосе.
А правильно это будет — уйти от боя? Вторую неделю гремела война, рота несет потери от воздушных налетов, а бойцы не видели живого фашиста. Он был недосягаем, но больно кусался. Кое у кого появилось настроение безысходности, неверия в свои силы, вот как у Синькова. И это, пожалуй, пострашнее всего. Итак, бой? Да, бой! Иного выхода не было.
Первую роту развернул в цепь с западной окраины. Вторую разделил на две штурмовые группы. Одну послал в обход с севера, другую — с юга. Третья рота осталась в резерве. Теперь оставалось ждать. Для батальона это будет первый настоящий бой. Как он пройдет? Глядя со стороны, никто бы не подумал, что Анжеров волнуется.
Он оставался все таким же — собранным, деловитым, властным. Но между тем он волновался и, возможно, посильнее, чем тогда, в тридцать девятом, когда принял решение атаковать немцев. Обстановка тогда была сложнее. А теперь? Врага нужно бить, где бы он ни попался. Тут ясность полнейшая. На этом и построена военная наука. И капитан готовил к этому свой батальон, можно сказать, и денно и нощно. Был уверен в нем — и вдруг этот Синьков! Запасник, морока с ним, конечно, большая. Но, во-первых, из командиров в батальоне запасников добрая половина, а во-вторых, две трети личного состава батальона призвано на службу всего лишь осенью. И если запасники имели хоть какой-то жизненный опыт за плечами; то бойцы — это же зеленая молодежь, юнцы. Муштровал их капитан, как мог, но что можно сделать за восемь месяцев? Вот где корень волнений капитана. Вот откуда его беспокойство.
Перед Анжеровым, как из-под земли, вырос связной, запыхавшийся, растерянный.
— Товарищ капитан!
— Что еще!
— Старший лейтенант Синьков застрелился.
— Что?! — Анжеров резко повернулся к связному. Вид у него был настолько грозный, что связной, маленький, юркий вятский паренек, испуганно попятился. Но капитан поборол в себе вспышку гнева и бесстрастным голосом, не связному, а самому себе, сказал:
— Черт с ним. Туда ему и дорога.
Анжеров будто окаменел. Начинается то, чего он больше всего боялся. Сукин сын — застрелился, в такой ответственный момент струсил. Капитану сейчас, как никогда, нужна вера в удачу, нужна боевая сплоченность, а Синьков своей трусостью внес разлад в ряды бойцов, посеял неуверенность. Капитан не сомневался, что об этом случае знает уже весь батальон. Вот и наступил твой самый решительный час в жизни. Посмотрим, как ты к нему подготовился, посмотрим... Волжанин тихо тронул капитана за рукав, сказал:
— Все за то, Алексей Сергеевич, чтоб мне идти в ту роту.
Комбат хмуро глянул на комиссара, еще не отделавшись от своих трудных мыслей, с ходу возразил:
— Оставайтесь здесь.
Волжанина несколько покоробил этот сухой непререкаемый тон, но не стал возражать и восстанавливать субординацию — старшим здесь был все-таки он. Ему были понятны огорчения Анжерова, связанные с предательством Синькова, и он мягко, но настойчиво, властно повторил:
— Я иду туда.
До Анжерова наконец дошло, что обошелся он с батальонным комиссаром резко, почувствовал неловкость и в то же время признательность за то, что тот не обиделся. Согласился:
— Хорошо, товарищ батальонный комиссар.
Волжанин улыбнулся сердечно, обезоруживающе:
— Вот это иной разговор. Я наблюдателем быть не умею, дорогой Алексей Сергеевич. Это паршивое занятие — быть наблюдателем. И потом запомни: настроение людей — это по моей части. У тебя, как я погляжу, настроение боевое, значит, рядом с тобой мне сейчас делать нечего. Счастливо, я пошел.
Волжанин по-дружески тиснул ему рукой плечо и шагнул в густеющие сумерки, большой, легкий на ногу и очень необходимый всем.
— Берегите себя, Андрей Андреевич! — сказал ему вслед Анжеров.
Между тем первая рота завязала перестрелку, чтоб отвлечь противника от штурмовых групп.
Группу, которая обходила местечко с севера, возглавлял лейтенант Самусь.
Смеркалось. На восточной окраине, в сумеречной мути, лежала окутанная туманом речушка. Подход с севера был открытым. Ни кустика. Самусь ради предосторожности отвел группу чуть в сторону, выдвинулся на линию местечка и развернул бойцов в цепь. Двигались к окраине то перебежками, то ползком. Молча. В тишине.
Метров триста оставалось до первых домов, когда их заметили. Две зеленые ракеты вспороли темное небо, осветили кругом все мертвенно-бледным дрожащим светом: плетень с наклонившимся подсолнухом, соломенную крышу, выглядывающую из-под какого-то дерева. Руку Андреева облило зеленоватым светом, отчего она казалась неживой. Он даже отдернул ее, чтоб не видеть. Игонин лежал рядом и прошептал в ухо:
— Веселая ночка будет, Гришуха. Люблю повеселиться!
Гулко ударил пулемет. Григорий в первую минуту не сообразил, что это вдруг запикало над соловой: пи-ик, пи-ик, пи-уть, пи-уть. И похолодел — пули! Это ж пули свищут, смерть вот так свищет. Подними голову, и шальная поцелует в лоб. И все. Крышка.
Ракеты погасли. Справа скомандовал Самусь:
— Вперед! Перебежками!
Григорий чуточку приподнялся и оглянулся, чтобы посмотреть на Петра, а того уже рядом не было. Куда он исчез? Наверно, в тот момент, когда Григорий пригнул голову и зажмурился, слушая разудалый пересвист пуль. Петро подался вперед. Отчаянная голова! Метрах в десяти чернел плетень. Сухая истоптанная коровьими копытами земля притягивала к себе, как магнитом. От плетня тянул душный запах крапивы. До плетня можно добраться в два прыжка. Там кто-то уже есть. Ага, так это Петро.
Страшно отрываться от земли, вжаться бы в нее, перележать всю эту кутерьму. Земля уютная, хотя и сухая, теплая, ласковая, в обиду не даст.
Опять Самусь:
— Короткими перебежками!
Лейтенант неутомим, сейчас он, видимо, чувствует себя как рыба в воде. Сугубо гражданский человек — и поди-ка ты. Это не Синьков. Григорию перед самой атакой по секрету поведал Петро:
— Слышал, хлопнулся один фендрик. Наверно, котелок пустой был. Кто? Комроты первой.
А Самусь вертится возле бойцов, подбодряет, покрикивает:
— Вперед, орлы! Перебежками!
Бежать, конечно, надо. Андреев, сам удивляясь своей смелости, упруго вскочил и кинулся к плетню. Игонина здесь нет: уполз в огород. Позади кто-то тяжело сопел.
— Ты это, Семен?
— Я.
— Сопишь, как паровоз.
Тюрин перестал сопеть. Не отстает ни на шаг. А что? Вдвоем веселее. Бомбежки нет. Стреляют только. Фашист стреляет из-за укрытия, а сам трясется. Чует, что достанем его, не штыком, так гранатой. Конечно, боится!
— Пошли! — крикнул Григорий Тюрину и первым перемахнул плетень. Угодил прямо на подсолнечник, стебель хрястнул, переломился пополам. Неловко получилось, цвел, наверно.
Прыжок, второй. Картофельная ботва путается под ногами.
Стрельба кипела на западной окраине. Завязалась и на южной. И здесь, на северной. Ракеты тревожили ночное небо нервным, лихорадочным светом то тут, то там.
Нет, все-таки боятся фашисты!
Андреева обуяло непонятное веселье, какая-то бешеная радость от того, что ему ничего не страшно. Ничего! Пусть фашисты трясутся, а ему, Андрееву, бояться нечего. Он встал, оглянулся. В дрожащем зеленоватом свете ракеты увидел там и тут фигурки своих друзей по взводу, вперед идут, шаг за шагом — только вперед. А вон и Самусь ловко перевалился через плетень, чуть приподняв руку с пистолетом. Выпрямился, и опять его бодрый голос:
— Вперед, орлы!
«Вперед! — про себя кричал Андреев. — Вперед!» — и бежал, путаясь в ботве. От него не отставал Тюрин. Григорий отцепил гранату. Семен тоже. Из сараишка мелькают вспышки, будто подмигивают. Там притаился пулеметчик. Андреев размахнулся и послал гранату в сараишко. Тюрин тоже. Оба упали в ботву, и Григорий почувствовал, как невыносимо по-родному пахнуло укропом. Дома в огороде пахло так же...
Грохнули взрывы. Сараишко успокоился. Оттуда никто больше не подмигивал. Андреев вскочил на ноги и ринулся вперед, крича что есть мочи:
— Ур-рр-а-а-а!
Тюрин еле поспевал за ним и тоже кричал «ура».
Тень метнулась за угол хаты. Андреев рванулся за нею. Над самым ухом будто разодрали новый ситец. Это фашист выстрелил наугад из автомата. Щеку Григория обдало горячей волной воздуха. Немец еще не видел Андреева, но тревожно чувствовал его присутствие и вдруг в ужасе заметил перед грудью равнодушное острие штыка. В сумеречной тени даже видны были белки округлившихся глаз фашиста.
Еще миг, и штык, с неудержимой силой посланный Григорием, воткнулся в податливое тело врага до самого дула винтовки. Но Григорий не помнил этого мига, что-то случилось с памятью, и она не сработала. Опомнился лишь тогда, когда проколотый насквозь фашист обмяк, навалился на винтовку и потянул вниз. Андреев сделал последнее отчаянное усилие и освободил винтовку, попятился по инерции, уперся спиной в ребристый угол хаты.
Бешеная радость, с которой бежал в атаку, сменилась тяжелым похмельем. Андреев устало привалился к хате, все еще держа винтовку наперевес.
Минуту назад он убил первого в жизни человека. Фашиста. Захватчика.
Бой потихоньку умолкал. Лейтенант Самусь созывал своих бойцов. По улице торопливо шли двое: Игонин и Тюрин.
— Ты где видел его в последний раз? — спросил Игонин.
— Вот тут. Выскочили мы, я гляжу, а Гришки нет.
— Не каркай.
— Я не каркаю. Я говорю: фашист из автомата саданул, а Гришки нет.
— Стоп! — перебил Петро и позвал: — Эгей, Гришу-ха-а!
Григорий очнулся от оцепенения, охватившего его. Отозвался:
— Здесь, — и, оттолкнувшись от стенки, повторил: — Живой я.
Такая усталость навалилась, что еле сделал шаг навстречу друзьям. Ботинки словно свинцом налились — так вдруг отяжелели.
— Не ранен? — тревожил Петро.
— Нет.
— Твой? — Игонин пнул труп фашиста.
— Штыком я его.
— Порядок! А Тюрин чуть не похоронил тебя.
— Я оглянулся, а тебя нет, — затараторил Тюрин, но Петро прервал:
— Идемте, братцы, не то лейтенант искать нас будет. Все вперед ушли.
И они поспешили разыскивать Самуся.
2
Бойцы валились от усталости. Анжеров не рискнул остаться в местечке на ночь. Вывел батальон на берег речушки и здесь разрешил отдыхать.
Игонин хотел искупаться, но Самусь цыкнул на него.
Однако ему, видимо, самому очень хотелось пополоскаться в теплой живительной воде после пыльной дороги и всех треволнений. Пошел к комроты, вместе разыскали Анжерова, и капитан махнул рукой:
— Купаться! Не всем сразу, по очереди!
Речка оказалась неширокой, но глубокой. Андреев остановился у самой воды, скрестив на груди руки. Прохладно, но хорошо. Попробовал ногой воду — щелок. Бултыхнулся в струю, даже дыхание занялось, а потом почувствовал великое облегчение.
Рядом барахтался и отфыркивался, как лошадь, Игонин.
— Ну как, Петро?
— Сказка! Всю жизнь мечтал!
Тюрин жался у бережка. Не умел плавать. Игонин схватил его в охапку, голого, скользкого, как налим, и потащил на середину. Семен брыкался, горячим шепотом умолял оставить в покое. Петро окунул его дважды и кинул ближе к берегу:
— Плыви!
Тюрин судорожно заработал руками и ногами, но не мог удержаться наверху. Течение сносило его в сторону.
— Сундук! — сплюнул Игонин. — И где ты рос?
Тюрин неуклюже выполз на берег и стал одеваться. Самусь приказал вылезать всем: покупались — и хватит, очередь за другими.
Игонин, прыгая на одной ноге и стараясь другой попасть в штанину, говорил Тюрину:
— Эх, Сема, Сема. Темный ты человек. Плевое дело — плавать и то не научился. Прикажут форсировать водный рубеж, топором пойдешь на дно.
— Форсирую, не бойся.
— Мне-то что бояться. Я на море плавал. Штормяга, бывало, разыграется, море на дыбы, а ты и в ус не дуешь.
Андреев зашнуровывая ботинок, насмешливо покосился на Петра:
— На море ты и врать научился?
— А, неохота мне с вами баланду травить.
Игонин наконец попал ногой в штанину, принялся за ботинки.
— Может, я в степи рос, — с запозданием начал оправдываться Тюрин. — У нас в деревне речка не речка, так себе, ручей. Я, может, первый раз и купаюсь.
— Хо! — с усмешкой произнес Игонин.
— Ты не смейся, чего тут смеяться?
— Чудно, — сказал Петро. — Я бы таких, как ты, в армию, не брал, а если бы и брал, то лет с десяти. Девять лет бы стружку снимал, а на десятый — рядовым в пехтуру. Одно загляденье, а не солдат получился бы!
Плескались в воде бойцы, фыркали по-лошадиному, вполголоса переговаривались. Рядом разделся Самусь, выпрямился, и на фоне белого неба хорошо проглядывалась его по-мальчишески худая фигурка. Лейтенант кинулся в воду с разбегу, зарылся в нее с головой, а Григорий подумал о том, что весь он вот такой: то неуклюжий, то стремительный, то вялый, то деятельный. И в этом не было никакого противоречия, ибо если бы эти контрасты в его характере исчезли, то исчез бы и Самусь, а появился кто-то совсем другой.
Оделись, присели все трое. Тюрин жался к Григорию — после купания не мог никак согреться. Андреев чувствовал, как вздрагивает тело товарища, подумал тепло: «Как ребенок. Давеча шел в жару — любо смотреть, выносливый такой, а в речке чуть не утонул».
Однажды, еще до войны, коротая ночь в караульном помещении, забрались на нары, легли рядом, и Тюрин рассказал Григорию о своей жизни.
Матери у Семена не было. Ее не стало в тот год, когда он пошел в школу. Это случилось поздним вечером. Семен уже спал. Проснулся от звона разбитого стекла, от испуганного крика отца. Семен кубарем скатился с кровати и замер: в избе было темно. Отец, бормоча что-то про себя, еле различимый в темноте, сорвал со стены ружье и выскочил на улицу. Через минуту там раздался громовой выстрел сразу из двух стволов — это стрелял отец. Семен заплакал, понимая, что делается что-то ужасное. Звал маму. А мама не отзывалась...
Потом избу заполнили соседи, разбуженные отцом. Зажгли лампу, и Семен увидел мать. Она лежала на полу лицом вниз, держа в полусогнутой правой руке деревянную ложку.
— Мама! Мамочка! — всхлипывал Семен и вдруг почувствовал себя в сильных руках. Такие сильные ласковые руки были только у отца. Тот прижал сына к себе. По его бородатому лицу текли слезы, горячие-горячие, они падали Семену на руку, и он навсегда запомнил их печальное жжение.. Кулаки стреляли в отца, но попали в мать.
С этой страшной ночи Семен чутким мальчишеским сердцем привязался к отцу.
Однажды с ватагой сверстников Семен возвращался из школы: она находилась в соседнем селе, в трех километрах от деревни, в которой жили ребята. Уже подходили к околице, когда услышали странный рокочущий звук, до того сильный, что казалось, от него вздрагивала недавно оттаявшая теплая земля. Потом кто-то из ватаги закричал радостно:
— Смотрите, смотрите! Трактор!
И верно. По деревенской улице-ехал колесный трактор. Из длинной трубы валил сизый дым, иногда скручивался в легкие сизые кольца, которые устремлялись в голубую высь и там постепенно таяли. За трактором, на некотором расстоянии, шагала почти вся деревня — и отар и мал.
Кто-то тронул Семена за плечо:
— Тятька твой, погляди.
Лишь теперь Семен заметил, что за рулем трактора сидит отец. Это было так неожиданно, так здорово, что Семен сначала, как козелок, радостно подскочил на месте и кинулся безбоязненно навстречу трактору. Отец заметил его, приветливо улыбнулся и, остановив трактор, позвал:
— Иди сюда, сынок!
Семен плохо расслышал, уж больно громко гудел трактор, но по губам отца, по жесту понял, что он зовет его к себе. А как туда залезешь? Семена взяла оторопь. Председатель колхоза Иван Константинович взял мальчика под мышки и передал отцу. И хотя Андрееву не пришлось пережить ничего подобного, он хорошо представлял себе радость Семена.
Тюрин понемногу согрелся, перестал вздрагивать, засопел — одолевала дремота. Игонин спросил:
— Спишь, Гришуха?
— Не спится.
— Меня чуть не ухлопал фриц. Гранату, гад, бросил. Она подкатилась под меня. Думаю — все, прощай мама родная и белый свет. Не взорвалась. Пове-езло! Вот, брат, как бывает. Так ты имей в виду, коль грохнет другой раз меня, напиши моей матери, в Вольске живет.
— Скучно ты говоришь, Петро, — возразил Григорий, хотя рассказ про неразорвавшуюся гранату взволновал его.
— Такой уж я скучный. Я ведь у нее один, понял? Вообще, дураком рос. Учился плохо, неуды по всем тетрадкам ползали, как тараканы. В седьмом два года сидел. Мать — учительница. Ей из-за меня попадало. Сама учительница, а сын турок турком растет. Я из восьмого удрал. В Астрахань подался, на рыбные промыслы. Потом в Куйбышев, на пароход. Всю Волгу облазил от Каспия до Рыбинска.
Оказывается, и Тюрин не спал — слушал. Вздохнул:
— Я до армии ни шагу из деревни. Один раз в райцентре был. А ты повидал!
— Ого, повидал — на две жизни вперед. Всякой всячины навидался, и бит был до полусмерти, и с бабой целовался. А перед призывом сманил один морячок на Черное море. Там и кантовался. Грузчиком: майна — вира! Матросом на катере. Рыбаком на шаланде. Будь здоров! О матери ни разу не вспомнил, писем не писал. Дурак дураком был.
— А я в армию пришел — каждую неделю писал. Тятеньке. Дуне. Как же ты терпел?
— Я не то еще терпел. Один урка глотку финкой хотел перерезать — я терпел. Думал, я струшу, потом припомнил ему — будь здоров! Вольная жизнь, она, брат, закрутит, и все забудешь. В армии тоска заела. Тогда и маму вспомнил. Написал. Ответила. Простила. Только я сам себя не простил, не так жизнь начал.
— Трудно тебе, — вздохнул Тюрин. — А я и не знал.
— Ты еще младенец, — сказал Игонин.
— Расскажи еще что-нибудь.
— Нет, брат, хватит, в другой раз. Не хочу больше будоражить себя, тяжело.
— Лучше соснем, друзья, — предложил Андреев. — Завтра, может, еще труднее будет.
— Так ты, Гришуха, не забудь мою просьбу. Ладно?
Григорий нашел руку Петра и крепко ее пожал. Случись что с Петром, просьбу он, конечно, выполнит, но лучше бы ничего не случилось. И сам Андреев не заговорен от шальной пули или от острого осколка. Грохнет однажды бомба рядом — и костей не соберешь. А ведь жизнь только начинается. Это же пустяки — девятнадцать с небольшим лет! Не любил еще по-настоящему, ничего доброго сделать не успел. И худого тоже. Собирался в армию, мечтал: прослужу два года, поеду в деревню и стану учительствовать. Хорошо! И Таня с ним, если, конечно, захочет. Не успели как следует друг друга узнать, но ничего. Главное — она ему нравится, он ей, кажется, тоже. А деревню можно выбрать такую, возле которой было бы озеро. В выходной, в каникулы — на рыбалку. А таких деревень на Южном Урале сколько хочешь — любую выбирай. Приедут они с Таней в деревню, им дом отведут. Скажут: живите счастливо, дорогие товарищи, учите наших детей, не забудьте заиметь и своих. Да...
Ворочается Григорий, не может одолеть прекрасных, как сказка, раздумий, но постепенно усталость берет свое. И видит он во сне не ту милую деревушку с озером, не желанную Таню, а чужое, незнакомое лицо неимоверных размеров. Оно искажено ужасом: глаза что блюдца, рот перекошен, а ко лбу прилипла мокрая прядь волос. Человек, которого Григорий никогда не видел, что-то кричал. Беззвучный крик и искаженное ужасом лицо. От жути перехватило горло, не хватило воздуха, Григорий очнулся. Обалдело уставился впереди себя. Перед глазами виднелось спокойное лицо спящего Петра Игонина. Прислушался. Рядом журчала речушка, где-то недалеко стонала выпь. В деревне брехала собака.
На биваке тишина, только слышится храп. Усталые бойцы спят. Сладко посапывает Игонин и по-детски улыбается во сне: что ему, интересно, такое хорошее приснилось? Возможно, мать, о которой он потихоньку, украдкой тоскует? Как всегда, во сне мечется Тюрин.
Григорий снова задремал.
Утром выдали по банке мясной тушенки на троих и по буханке черствого хлеба. Игонин по-хозяйски забрал пай на себя и на своих друзей, перочинным ножом вскрыл консервы, нарезал хлеб и широким жестом хлебосольного хозяина пригласил:
— Прошу к столу! Шампанское пока не подвезли, но ждать не будем. Ваше мнение, кацо? — обратился он к Тюрину.
— Не будем, — улыбнулся Семен.
Расселись вокруг плащ-палатки, расстеленной на траве скатертью-самобранкой, и молча принялись завтракать.
И вдруг Андреев заметил Волжанина. За спиной висит трофейный автомат, добытый в ночном бою. Лоб забинтован, и фуражка еле натягивалась на бинт. Под правым глазом лиловел синяк. Тюрин не донес ложку до рта, удивился:
— Ой-ей-ей! Кто это его?
— Ешь. — усмехнулся Игонин. — Просчитаешь ворон, голодным останешься.
Тюрин задвигал челюстями и украдкой следил за Игониным, ожидая, что тот расскажет, как ранило комиссара. Семен не сомневался — Петро успел уже обо всем узнать: любые новости он успевал узнавать раньше других во взводе.
Утром рано, когда еще Григорий и Семен вовсю храпели, Игонин с Самусем ходили получать на взвод продукты. Петро встретился со знакомым парнем из первой роты, ну, как обычно, — тары-бары, такой легкий разговор. И тут Петро подковырнул: мол, чего же вы, друзья, довели своего ротного до пули, как вы там воевали без него — не в пятки ли попрятались все ваши грешные души. А тот за словом в карман не полез. Ответил в том смысле, что души у них оставались там, где им полагается быть, что касается Синькова, то о нем говорить нечего. Вот про комиссара можно было бы рассказать, боевой мужик, вместе с нами ходил в бой, это вам не какой-нибудь лейтенант Самусь.
— Ты Самуся не трожь, — обиделся за взводного Петро. — Таких, как Самусь, во всей вашей роте искать днем с фонарем и не найти. Комиссар мужик боевой, это верно, только он не ваш. А ходил в бой с вами — так надо было, вы без него бы в штаны наклали.
Но вообще-то разговор у них получился неплохой, к подковыркам они привыкли. Тот знакомый и рассказал, как ранило комиссара.
— В рукопашном вчера был, — ответил Петро.
— Ну, ну, — торопил Тюрин.
— Тпру, не запряг, а нукаешь. Ходил в атаку с ротой, и сцепились врукопашную. Наскочил на него фриц, этакая дубина, метра два ростом. Комиссара бог ростом тоже не обидел. Ну, а фриц прямо с каланчу. Изловчился да и стукнул нашего по голове автоматом. И все.
— А он? — ерзнул на месте Тюрин. — Ну, а он?
— Кто он?
— Ну, комиссар же!
— Ты что, думаешь, он ждал, когда фриц оглушит его еще раз? Он ему сунул под ложечку, и готов фриц, с копытков долой. Согнулся пополам. Видишь, какие у него плечи, — быка утащит.
Тюрин глядел вслед удалявшемуся комиссару с восхищением. Вот это да! Такой большой начальник, а запросто ходил с бойцами в атаку. За таким бы и Семен в пекло полез!
— Ешь, ешь, — поторопил, Семена Петро. Григорий улыбнулся: Игонин уже соскребал в банке остатки. Тюрин вздохнул и, обтерев ложку, спрятал ее в карман брюк.
— Говорят, когда Синьков застрелился, буза была в роте? — спросил Андреев.
Петро облизал ложку, сунул ее за обмотку, банку бросил в кусты и ответил:
— Брехня. Никакой бузы не было. Это тебе какой-то гад напел. Услышишь еще — сунь ему по скуле.
Подали команду «Подъем». Дублируемая различными голосами, она стремительно приближалась ко взводу Самуся. И вот уже Самусь крикнул:
— Подъем! Выходи строиться!
Друзья поднялись и поспешили в строй.
3
Начались смешанные леса — западное начало Беловежской пущи. Дорога углублялась и углублялась в леса и раздваивалась. На развилке устроили перекур. Карты у Анжерова не было. Пока держались поблизости шоссе, можно еще как-то ориентироваться. А теперь куда идти? Влево или вправо? Куда приведет рукав, сворачивающий влево, на юг?
В конечном счете Анжеров и Волжанин спешили в Слоним, где надеялись найти своих. Там, по их расчетам, расположился штаб армии. Если пойти по левому рукаву, то будет он ближайшим путем к Слониму или уведет далеко на юг? Встретят ли здесь населенные пункты?
А что вправо? Правый рукав наверняка вольется в шоссе, которое ведет в Слоним. Шоссе проложено строго с востока на запад. Здесь сбиться с пути невозможно. Но что делается на шоссе? Чье оно?
Приняли решение — двигаться по правому рукаву. Была выслана разведка. Чем ближе подходили к шоссе, тем чаще и чаще попадались разрозненные группы красноармейцев, а то и просто одиночки. Многие пристраивались к батальону — брели следом нестройной толпой. Сначала Анжеров наблюдал это сквозь пальцы, а потом, когда примкнуло слишком много людей и они образовали слишком нестройное и разномастное сборище, озадачился.
Это была неорганизованная публика, которая могла наплевать на дисциплину. С трудом верилось, что эти люди, одетые в военную форму, большинство с оружием, всего каких-то десять дней назад знали свое место в строю, представляли внушительную силу. Попав в бешеный круговорот, получив от неприятеля первую встрепку, они, иногда по своей вине, иногда по вине командиров, очутились вот в таком незавидном положении. У Анжерова от обиды и от бессильной ярости за случившееся, горькое и непонятное, туманилось в глазах, а на белках выступали красные прожилки. Неужели его батальон спасла случайность? Неужели и он рассыпался бы так же, как другие, если бы на себе испытал всю мощь наземного вражьего удара? Капитану казалось, что такого с его батальоном произойти не могло. Скорее он лег бы костьми на поле боя, скорее погиб бы целиком, преграждая путь врагу, чем такое бесславие.
Но капитан ловил себя на противоречии. Он рассуждает так потому, что пока еще не был в самом пекле. Думая о себе подобным образом, он тем самым, хочет этого или не хочет, плохо думает о командирах, которые приняли на себя первый бешеный удар врага. Это отдавало кощунством по отношению к ним, и Анжеров стыдился своих раздумий, и от этого на душе копилась и копилась непомерная тяжесть. Он бы не высказал ее и самому близкому человеку. А между тем надо было принимать какое-то решение, ибо примкнувшие бойцы могли внести разлад в дисциплину батальона. К тому же капитан хорошо понимал, что для солдата нет ничего страшнее, чем очутиться перед сильным врагом одиночкой или не связанной дисциплиной группой.
А Волжанин будто подслушал его сомнение и сказал:
— Прикомандируй ко мне двух хлопцев побойчее, и я пойду вперед, разузнаю, что там творится. Ты разберись с этим пополнением. В случае чего, пришлю связного.
И комиссар ушел. Анжеров объявил привал. Подвернувшемуся под руку белобрысому высокому лейтенанту из тех, кто примкнул к батальону, на правой петлице у которого оторвался один кубик, а вместо него темнел невыжженный солнцем квадрат черного сукна, приказал построить всех приблудных. Их набралось больше роты. Лейтенант придирчиво проверил равнение новоиспеченного строя, гаркнул: «Смирно!» — не подбежал, а прямо-таки подлетел к Анжерову и, с изяществом служаки-строевика приложив руку к козырьку фуражки, отрапортовал:
— Товарищ капитан! По вашему приказанию новая рота вверенного вам батальона построена!
Игонину понравился расторопный рослый лейтенант. Шепнул Андрееву:
— Бравый мужик! Слабость моя — обожаю таких. Каких он войск, Гришуха?
Петлицы у лейтенанта черные, околыш фуражки тоже черный.
— Вроде сапер. А может, связист.
— Роту построил лейтенант Фролушкин, — и лейтенант все так же бойко и без запинки объявил капитану, что он командир саперного взвода такого-то полка восемьдесят шестой стрелковой дивизии.
— Из нашей дивизии, — не унимался Петро. — Только другого полка. У Ломжи стояли.
— Командуйте ротой, лейтенант, — распорядился Анжеров. — Будете замыкать колонну.
— Есть! — вытянулся Фролушкин, повернулся, ухитрившись даже щелкнуть каблуками, хотя место здесь было самое неподходящее — трава и сучки.
В середине дня неожиданно на колонну свалился откуда-то, как коршун, черный «мессершмитт», обстрелял ее на бреющем полете. Бойцы рассыпались по лесу, открыли по самолету огонь из винтовок. Кто-то даже видел, как самолет дернулся, накренился на крыло и, чуть ли не задев брюхом сосны, убрался восвояси. Позднее Тюрин клялся и божился, что будто бы видел летчика. Будто тот высунулся из кабины и грозил кулаком. Когда построились и двинулись дальше, Игонин, помня рассказ Тюрина, ввернул:
— Это он тебе, Сема, грозил. Смотри, больше не попадайся.
— Разыгрывай давай, я ничего, — улыбнулся Тюрин.
— Вот еловая голова! Я? Разыгрываю? Ты за сосной прятался?
— Ну, за сосной.
— Кривая такая сосна? Да? Все точно. А летчик вокруг той сосны и крутился. Гришуха может подтвердить. Ты ползешь сюда, и он за тобой. Ты туда, и он туда. Ты на брюхо, вокруг ствола и елозил. Было?
— Было, — подтвердил, улыбаясь, Семен.
— На животе дыр нет?
— Нет.
— Значит, легко отделался. Сам знаешь — каптерка теперь у нас пустая. Пришлось бы тебе с дырой на пузе ходить. Вот бы потеха была. Встретил бы тебя, скажем, Анжеров, глянул и глаза бы округлил: «Это что за новости? Как ты смеешь своей дырой на пузе боевой вид моего батальона портить?» И разжаловал бы.
— Меня некуда разжаловать — я рядовой, — весело возразил. Тюрин.
— Экий ты младенец. Да в писари бы разжаловал. Ты бы там через день взмолился: больше не буду дыр протирать, только верните во взвод к Самусю. Что, не так?
К веселой перепалке Игонина с Тюриным прислушивались многие бойцы, улыбались: чудак же этот Игонин!
В лесу делалось людней и людней. В мелком частом сосняке укрылись две автомашины. Возле дороги забросан поблекшими березовыми ветками танк, который, как выяснилось, не мог двигаться — не было горючего. Чуть подальше от него, на маленькой лужайке, задрав кверху ствол, тоже замаскированная ветвями, затаилась зенитная пушка.
Близость шоссе чувствовалась во всем. В той стороне грузно ухали взрывы — шоссе бомбили. Слышалась, правда, еще глухо, ружейно-пулеметная стрельба. Иногда особенно чуткий слух мог уловить и автоматные очереди.
— Чудно, — заметил Петро. — С запада фронт и с востока фронт. Что творится на белом свете?
Передали команду:
— Привал!
От комиссара прибежал связной, и Анжеров со своим адъютантом поспешил к шоссе.
4
Привал продолжался уже более двух часов. Ни капитана, ни батальонного комиссара. Что-то долго там совещаются. Самусь лежал под сосной, заложив руки за голову. Сквозь колючие ветви голубело небо. Оно было недосягаемым. Подняться бы высоко-высоко и глянуть на землю. Наверно, дымится она пожарами. В гражданскую войну какой-то серо-блакитный атаман, примчавшийся ошалело со своей сворой откуда-то с Украины, запалил деревеньку, в которой жил тогда маленький Кастусь Самусь. Если бы не горькие причитания матери, проклятия совсем старой бабушки, Кастусь, пожалуй бы, не плакал, потому что очень уж здорово все горело. Несмышленым был...
Давно это было, уже ни матери, ни бабушки нет в живых. И пожаров с тех пор отгорело много, и снова все поднималось из пепла на голом месте. Но опять заполыхали пожары. Когда же их не будет совсем, когда они не станут калечить уставшую, многострадальную землю?
Самусь вздохнул. Запах паленого щекотал ноздри. На шоссе что-то горело, дым доползал до лейтенанта. Видимо, подожгли машину, а от нее занялся лес. Еще ближе, на пригорке, какой-то дурак поджег тол, его там навалили целую кучу. Взрывчатка горела споро и бойко. Черный густой дым валил кверху, коптя верхушки сосен
Тюрин устроился в двух шагах от лейтенанта. Игонин и Андреев спали. Воронежцу не спалось. Он опасливо поглядывал на пылающий тол — вдруг взорвется от огня? Похлеще бомбы громыхнет, всех на воздух поднимет. И что возмутительно — никто не обращал внимания: ни из батальона, ни те, кто бродил вокруг батальона. Наконец не выдержал и позвал Самуся:
— Товарищ лейтенант!
А Самусь не слышал Тюрина, занятый своими мыслями. Опять война потрясла родную Белоруссию. Минск, наверно, бомбят. В этом городе лейтенант жил до тридцать девятого года. Призвали в финскую кампанию, но воевать не привелось: что-то долго формировали часть. Обещали отпустить домой, но вместо этого отправили в Западную Белоруссию. В Минске — жена, семилетняя дочь и совсем маленький сын. Хотел привезти их в военный городок. Многие офицеры привезли свои семьи. Но как-то оттягивалось: то ему было недосуг, то дочурка болела, то сама жена не могла. Может, к лучшему...
А Тюрин не мог успокоиться:
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант!
Самусь очнулся. Лицо у воронежца маленькое, такое миниатюрное, а вот глаза большие, растерянные. Не брился давно. Волосы лезли лишь на подбородке и над верхней губой. Трое их держалось особняком во взводе: Игонин, Андреев и Тюрин. Совсем разные, и что их только объединяло? Одна судьба? Сейчас у всех одна судьба. У него, Самуся, у этих трех его бойцов, у Анжерова и батальонного комиссара, у тысячи людей, спрятавшихся в этом военном лесу. Да, каждый пришел в этот лес разными путями. Одного оторвали от трактора, другого взяли со школьной скамьи, третьему не дали изобрести что-то важное для цеха. Каждый шагал своей дорогой, каждый мечтал о своем счастье, а вот все сейчас эти дороги схлестнулись в угрюмом задымленном лесу. Война повенчала всех одной судьбой, и оттого, как они сумеют распорядиться ею, зависит их жизнь и будущее счастье, зависит жизнь Родины и ее счастье.
Одна судьба у разных людей. Огонь войны гранит характеры, твердым сплавом паяет дружбу. Тот же Игонин — разбитной малый, пообтертый в жизни. Не очень лежала к нему душа у Самуся. Андреев совсем другой, деликатнее Игонина, но мужик себе на уме, не очень лезет на глаза, однако себе цену знает. Зато Тюрин простяга, в нем как-то сплелись воедино и наивность, и житейская крестьянская бережливость, которая не позволит упасть даже маленькой крошке хлеба на землю. Этот парень, пожалуй, Самусю роднее других. Ведь и Самусь крестьянин, институт окончил перед самой армией, а в молодости немало погнул спину на чужой пашне — батрачил. Лейтенант поднял глаза на Тюрина, отозвался:
— Слушаю.
— Горит. Вдруг бабахнет?
— Что горит?
— Взрывчатое вещество.
Самусь приподнялся, чтоб увидеть, как горит тол, и опять лег.
— Не бабахнет, — ответил он. — Тол, когда горит, не взорвется. Побриться надо, Тюрин.
Тюрин разбудил Андреева и попросил у него бритву — свою умудрился потерять. Просыпаться Григорию страшно не хотелось, замечательный сон снился, редко такой приходит. Будто ездили они с отцом на рыбалку на Увильды, и у Григория клюнул огромный окунь. Леска натянулась, вот-вот порвется, а он тянет, тянет, отец шепчет на ухо: «Осторожнее, сынок, а то уйдет. Ведь это не простой окунь, а волшебный. А нам с тобой очень нужен волшебный окунь». Григорий хотел спросить: «Зачем же нам волшебный окунь?» — но тут принесла нелегкая Тюрина. Опять пожар, опять стрельба, опять война, и никакого волшебного окуня. Жалко. Протер глаза и Петро Игонин, спросил для затравки:
— Что, братцы, не бомбят еще?
— Тебе мешать не хотели, — улыбнулся Тюрин.
— Этого я и добивался. Когда-нибудь научу фрица быть вежливым.
Брились все трое. Сначала Игонин скоблил бороду Андрееву и Тюрину, а потом Андреев — Игонину. Петро орудовал бритвой, как заправский парикмахер. Зато Григорий робел и порезал щеку друга в трех местах, залепил ранки листком березы.
— Сапожник, — ворчал Петро. — Тебе только коту усы стричь, а не меня брить. Тоже мне мужик, бритву в руках держать не умеешь. Ты так можешь и по горлу полоснуть, погубить меня ни за грош-копейку. В бою помереть куда ни шло, а погибнуть от Гришки Андреева в мои планы не входит. Что ты делаешь, чертов сын! Что ты держишь бритву, как секиру! Я тебе не петух!
— Не разоряйся, а то брошу, будешь недобритым ходить.
— Я тебе брошу.
Игонин вдруг замолчал: увидел такое, что не часто можно встретить даже на дорогах войны. Григорий, нацелившийся было проехаться бритвой по щеке, опустил руку и оглянулся. Острое, веселое любопытство отразилось на смугловатом лице.
По лесу неторопким шагом двигалась сивая без единой подпалинки кобыла. Она была великолепна — с большим животом, с грязным порыжевшим хвостом и со скрепленной репьями гривой. На ней восседали два бойца спинами друг к другу. Тот, что сидел позади, был длинноног: ноги почти доставали землю.
— Вот это да! — восторженно всхлипнул Тюрин.
— Эгей, чудо-богатыри! — крикнул Игонин, — Куда путь держите?
«Чудо-богатыри» не откликнулись, остались равнодушными к зову. Сонно покачивались в такт лошадиному шагу. Кто-то из бойцов батальона подбежал к ним и взял кобылу под уздцы. Кобыла покорно остановилась и устало опустила голову.
— Брось баловать! — рассердился тот, который сидел опереди. — Я те шваркну, родных забудешь.
Длинноногий напарник его соскочил на землю и сказал примирительно:
— Слазь, Микола. Приехали. Дальше семафор закрыт.
Микола нехотя послушался, видно, это был мрачный, малоразговорчивый человек.
— Братцы! — крикнул Игонин. — Шагайте к нашему шалашу.
— А коняку? — спросил длинноногий.
— Коняку? — озадачился Петро. — Коняку подари кому-нибудь, а то пусти на все четыре. На таком транспорте воевать несподручно, а драпать тем более. Можно влипнуть в беду, а мне сдается, что ребята вы ничего. Табачку хотите? Гришуха, отсыпь-ка моим приятелям на козью ножку, да не скупись.
«Вот жук, у самого полный кисет махры, а Гришуха — отсыпь...» — незло подумал Андреев, но не стал пререкаться, отсыпал обоим, и новые приятели закурили. Григорий принялся было добривать Петра.
Длинноногий осуждающе цокнул языком:
— Та хиба ж так можно? — и решительно отобрал у Андреева бритву, к великой его радости. Игонин и глазом не успел моргнуть, как был начисто добрит без единой царапинки. Длинноногий вошел в роль, побрызгал Игонина из воображаемого пульверизатора, опахнул несуществующей салфеткой и, склонив голову в знак того, что дело кончено, сказал:
— Кабальеро, деньги в кассу.
Петро пришел в восторг:
— Ото отбрил! Прямо артист. Да ты никак всамделишний парикмахер?
— И цирюльник тоже, — согласился длинноногий.
— Дай пять! — Петро растроганно, от всей Души пожал ему руку. — Учись, Гришуха, под старость кусок хлеба. Так, как тебя ругают, говоришь?
— Василь Синица.
— Спасибо, Василь Синица. Далеко путь держишь?
— А кто его знает? Микола, куда мы с тобой путь держим?
Микола привалился плечом к шершавому стволу сосны, курил сосредоточенно и сердито. Отозвался неохотно:
— К дьяволу.
— Во, бачишь?!
— Да-а, приятель у тебя не из тех, кто смеется. Давай сядем, чего ж стоять?
Сели на травку. К ним подобрался Тюрин и спросил Синицу:
— Послушай, ты не знаешь, почему там стреляют?
— Война, браток, — вместо него ответил Игонин. — А на войне положено стрелять. Стрелять не будут — какая это к черту война? Забава одна!
— Я ж не тебя спрашиваю, — обиделся Семен.
— Балакают, там хвашистский десант, а то будто сбоку зашли и отрезали.
— Десант? — не поверил Тюрин. — Такой большой десант?!
— Чого ж, запросто.
— А наши?
— Наши! — зло вмешался Микола. — У наших душа с телом рассталась.
— Ого! — удивился Игонин. — А приятель у тебя, похоже, еще и злой?
— Ты добрый? — окрысился Микола, а глаза с длинными, словно у девушки, ресницами сузились. — Тебе такая война нравится? Я вот с границы драпаю. А где мой полк? Второй день слоняемся по лесу и ничего не поймем. Немец бомбит почем зря. Разве мы одни бродим? Тысячи таких бродит! Сами по себе. Вот ты храбрый, возьми, собери всех да вдарь по фашистскому десанту. Клочья от того десанта полетят.
— Положим, я не храбрый, — возразил Петро. — Ты-то что не соберешь и не вдаришь?
— Тебе это очень нужно знать?
— Дело хозяйское. Военная тайна, что ли?
— Не скули. Кишка у меня тонка, потому и не могу собрать.
— Люблю за откровенность. Слушай, Синица, а друг у тебя ничего. Злой, правда, как черт, но ничего, подходящий. Могу тебе на ухо — откровенность на откровенность — у меня тоже не толще твоей, вот где заковыка.
— В таком разе помалкивай, — все так же мрачно заметил Микола.
— Сердит! А здорово тебя обидел фриц!
— Тебя нет?
— От кобеляки, — мотнул головой Синица. — Погавкали и буде. Так нет — обдирай мочало, начинай сначала.
— Ладно, ладно, сам ты кобеляка, — обидчиво отозвался Петро. — Про мочало я тоже умею. Давай лучше еще закурим по маленькой, чтоб дома не журились.
Андреев исподтишка наблюдал Миколу. Красив парень, ничего не скажешь, только хмурая эта красота, с упруго сдвинутыми бровями, с упрямым подбородком. «Ого! — размышлял Андреев, — У этого парня, должно быть, характерец крутой. И решительный. Взгляд гордый, злой. Это тебе не Петро с Тюриным!»
Появился связной от комбата. Батальон подняли и повели вперед, ближе к стрельбе. Самусь не возражал, что Синица и Микола пристроились ко взводу. Василь обрадовался:
— Ото добре!
Микола покорился участи молча. «Мне все равно, — как бы говорил его утомленный, но гордый вид, — где воевать, — с вами или с другими, лишь бы воевать, коль без этого не обойтись, лишь бы побыстрее покончить с обидной неопределенностью. Бродяжить по лесу неприкаянно — неподходящее занятие для солдата».
Сивая кобыла забрела в орешник и, мелко подрагивая на спине шкурой, сгоняя так слепней, медленно перемалывала зубами траву и косила темно-синим глазом на проходивших бойцов.
— Одну оставляете, — сказал Игонин Синице. — Хоть рукой на прощанье помахай.
— А шо? Можно! — согласился Василь, в самом деле помахал рукой и вздохнул: — Такую коняку можно бы пристроить к крестьянскому дилу. Пропадае зря.
Тюрин тоже украдкой покосился на лошадь. Петро перехватил этот взгляд, и ему стало даже неловко из-за того, что подсмотрел чужую тайну: взгляд у Семена был полон тоски. «Он же здорово тоскует», — тепло подумал о маленьком воронежце Петро, и Семен стал ему с этой минуты еще дороже.
5
Проселочная дорога ввинчивалась в шоссе в таком месте, где сосновый лес окончательно выжил лиственный. Шоссе здесь шло среди сосняка неширокой просекой. Приблизительно в километре от развилки дорог лес редел, а местность резко понижалась, превращаясь в кочкастую пойму реки. На той стороне вздымался новый бугор, шоссе карабкалось вверх и снова пряталось в лесу. Через речку перекинут добротный, на трех бетонных основах мост.
Фашисты перерубили эту ниточку шоссе, отрезав путь на восток. Основная масса советских войск проскочила это место раньше. У оставшихся на западном берегу не было самого главного — единого руководства и ясного представления об обстановке. Разрозненные воинские подразделения — от роты до батальона — пытались каждое своими силами перескочить речушку и уйти в лес, но попытки кончались неудачей; мост и его окрестности немцы успели основательно пристрелять. Отдельные подразделения пробовали форсировать речку южнее и севернее от шоссе. Но, во-первых, немцы растянули фланги на несколько километров, а во-вторых, западный берег оказался почти везде заболоченным.
Противник, видимо, твердо решил удержать рубеж по речушке до подхода с запада основных своих сил. Тогда окруженные окажутся между молотом и наковальней. Каждый красноармеец понимал: если ночью не выбраться из этого капкана, то завтра ничего поправить будет нельзя.
Батальон Анжерова остановился возле развилки дорог. На бровке кювета под тенью единственного куста орешника укрылась черная «эмка». Возле нее толпились командиры, среди них был и капитан Анжеров. В центре группы стоял батальонный комиссар Волжанин — он был на голову выше других.
Игонин толкнул в бок Григория, подмигнул:
— Все, брат, дело в шляпе.
Андреев непонимающе взглянул на товарища, а Тюрин спросил:
— Почему?
— Деревня! Ты думаешь, почему командиры, и наш тоже, вокруг комиссара сгрудились, рапорты отдают?
Мозгами ворочать надо. Комиссар сейчас главным стал.
— Ну и что? — опять выскочил Тюрин, хотя этот вопрос сорвался у него скорее по инерции: он догадался, что хотел сказать Петро.
Игонин глянул на воронежца снисходительно, молча похлопал по плечу. А Тюрин теперь глядел туда, где стоял комиссар, видел только его одного, плечистого, уверенного, с повязкой на лбу, и как-то сразу улеглись, утихомирились страхи и сомнения. Только что Семен был свидетелем спора Игонина и мрачного Миколы. В самом деле, собрать такую разрозненную махину, призвать к дисциплине, а потом ударить по десанту — тут надо голову да еще какую! Тут у многих кишка окажется тонка. А комиссар сможет, и капитан Анжеров сможет, у Тюрина и сомнений не было на этот счет. Давно бы им за это взяться надо, давно бы навести порядок. Они какие-то особенные. Вроде бы такие же люди, да чем-то не такие. А чем — это понять Семену трудно, выше его сил.
Между тем Анжеров, получив какие-то распоряжения от комиссара, круто повернулся и заспешил к своим бойцам. Капитана сопровождал танкист Костя Тимофеев.
— Смотри, Петро, танкист!
— Где? — встрепенулся Игонин и, заметив танкиста, сказал: — Мать честная! Значит, живем!
Анжеров отвел батальон поглубже в лес, выстроил на маленькой лужайке. Бойцы ждали. У Анжерова за последние дни обострились скулы, а щеки ввалились, под глазами — синева усталости. Но он по-прежнему подтянут и опрятен.
По привычке порывисто спрятал руки за спину, негромко, с хрипотцой произнес:
— Будем откровенны, друзья: положение у нас трудное, но не безвыходное.
Игонин наклонился к Андрееву:
— Сейчас просветит — будь спокоен!
Затаил дыхание Тюрин: уж коли капитан собрался речь держать, значит, это важно, и обойтись без нее нельзя. Григорий заметил, как притих батальон и бойцы ловили каждое слово командира. Сам Андреев поймал себя на мысли, что ждал от капитана такого выступления. Ждал потому, что верил ему. Если положение тяжелое, то лишь недалекий и неумный командир откажется поговорить с бойцами по душам.
— Враг рвется на восток, — продолжал Анжеров. — У него превосходство в технике, за ним преимущество первого удара. Мы терпим неудачи. На нашем участке фронта фашистам удалось отрезать значительную группу войск от основных сил. Враг занял Белосток и торопится сюда. Вопрос стоит так — либо жизнь, либо смерть. По приказу штаба прорыва все подразделения выдвигаются на боевую позицию. Нашему батальону приказано прочесать лес, собрать неорганизованных и сформировать из них роты. Времени мало, работы много. Требую четкости и железной дисциплины. Вопросы? Нет. Командиры рот ко мне.
Итак, сегодня ночью роты пойдут на прорыв. Задача поставлена, тяжелая неопределенность развеяна. Совсем немного сказал капитан, а настроение поднялось заметно. Велика сила умного и вовремя сказанного слова, и Григорий особенно остро ощутил это сейчас. Будто слова Анжерова имели невидимую лечебную способность, они просветлили мысли, растворили на душе горечь растерянности. Так и лекарство утоляет боль. Такую бы силу и ему, а?
Командиров взводов вызвали на совещание, каждому из них вручили приказ.
Самусь имел основания быть недовольным: взвод ставили на охрану штаба. Хотелось самостоятельного дела, и чтоб было оно погорячее. Но придется охранять штаб.
Недоволен был и Игонин. Сонную работенку подсунули. «Да разве нам что путное давали когда? — ворчал про себя Петро. — Ни черта не давали, все куда-нибудь в сторону суют. И Самусь тоже хорош. Пошел бы к Анжерову, доказал бы ему, что мы не лыком шиты».
— Черт те что! — уже вслух невзначай обронил Игонин.
Андреев удивился: Петро сам с собой начинает разговаривать.
— Чего зыришься? — недовольно спросил Игонин. — Вытаращил зенки, как тот цыган!
— Какой цыган?
— А тебе не все равно?
— Ось так и моя Явдоха, — вмешался Синица. — Никогда не видгадаешь, с якого боку она к тебе причепится.
— Погоди, ты это про меня? — свел к переносью брови Петро.
— Да хиба ж ты Явдоха? — улыбнулся Синица.
— Смотри! — погрозил пальцем Игонин. — Я подначек не люблю. Намотай это себе на ус. А усов нет, приобрети. Ясно?
— Экий ты, право! Явдоха — это моя жинка. Не жинка, а черт без хвоста.
— Да ты женат ли? — усомнился Петро.
— Я ж не такий дурень, як ты аль Микола. Ни, я не дурень. Я женився. Явдоха смазлива да ядрена — ого-ю-го! Пока, соображаю, я в армии служу, вона без меня якого-нибудь хлопчика пидцепит, и останусь я с дулей. Эге же, нет! Женився, ничого, жизнь сладкая, правда, не дюже, а все же таки! Тут Василь Убиймуха, сусид мой, зовет в свою хату. Ну, я пийшол. У него дружки, горилка, потом писни спивали. К своей Явдохе явился я с першими кочетами.
Синица расстегнул гимнастерку, обнажил правое плечо и, Показав на белый шрамчик, спросил:
— Бачите?
— Бачим, бачим! — восторженно отозвался Петро. — Вот это Явдоха так Явдоха, я понимаю. Чем она тебя так?
— Кочергой, — высказался мрачный Микола.
— Нет, поленом, — улыбнулся Андреев.
— Ни, — мотнул головой Синица, застегивая гимнастерку. — Будильником.
— Хо! Будильником?! — Петро помотал головой, словно стряхивая с лица паутину, и подавился смехом. Улыбнулся даже Микола.
— Я на порог, — рассказывал Синица, — а она, подлюка, караулила меня и ка-ак шваркнет будильником.
— Ну, а ты? — давился смехом Петро.
— А шо я? Ну, шо я? Мое дило телячье.
Смеялись над Синицей от души. Григорий давно так не смеялся, даже скулы заболели. Вроде для смеха и время самое неподходящее, а вообще-то когда оно будет подходящее? Тюрин повизгивал, как маленький поросенок, и все хватался за живот.
— Вот уморил так уморил, — сказал он Григорию, просмеявшись и вытирая слезы.
Но веселое настроение перебил Самусь, сегодня он какой-то сердитый, колючий. Обстановка такая, что плакать хочется, зубами скрипеть от злости, а они ржут, как в цирке. Другим взводам дело поручили, тут же будто заколдованный круг — из сторожей не выходишь. И Самусь с ходу распределил посты. Тюрина с Игониным послал на опушку леса, откуда можно было наблюдать в бинокль вражеский берег. Один из бойцов ушел часовым к двум грузовикам с имуществом. Григорий с Синицей должны были через два часа сменить Игонина с Тюриным. Отдыхал пока и Микола.
Григорий выбрал укромное местечко под кустом орешника, вытащил из противогазной сумки «Дон-Кихота» и лег на живот, положив книгу перед собой. Когда-то он читал эту книгу знаменитого испанца, и сейчас захотелось просто полистать ее и перечитать некоторые места. Стоило Андрееву прочитать одну страницу, как он забыл обо всем на свете, и ничего, казалось, не было для него важнее, чем причуды рыцаря печального образа и его простоватого, но хитрого друга. Григорий не замечал, как Синица пристально и недоверчиво посматривает на него, видимо, пытаясь понять: какая же сила прилепила Андреева к книге? Сам Синица и в доброе-то время не очень был охоч до чтения, а тут война, неподалеку стреляют — до книг ли?!
Синица уже сделал один оборот вокруг куста, под которым лежал Андреев, не решаясь подойти ближе. Потом еще раз обошел куст, сужая круг, и наконец присел перед Григорием на корточки.
— Послухай, — сказал Василь почтительно. — Шо це воно такэ?
Андреев поднял на него глаза:
— Это, что ли? — и показал на книгу. Синица кивнул головой, подтверждая.
— «Дон-Кихот Ламанчский».
— Хто, хто?
— «Дон-Кихот».
— Уразумел. А на кой ляд он тоби?
Андреев пожал плечами: что ответить Синице? И нужно ли рассказывать, что страстью к книгам он заболел еще в детские годы? Помнится, в седьмом классе его записали во взрослую библиотеку. Детская была бедноватой, он ее почти всю перечитал, а взрослая — это совсем другое дело! Боялся, что старенькая, в очках библиотекарша передумает, возьмет да скажет: «А тебе, мальчик, надо в детскую». Но она выписала абонемент. Он уже подсмотрел себе книгу — Жюль Верн «Таинственный остров». Домой летел не чуя ног от радости. Ни за что не брался, пока в два дня не проглотил эту книгу, ему даже жалко было расставаться с нею. Когда принес на обмен, старая библиотекарша учинила экзамен по этой книге. И убедившись, что прочитана она добросовестно, разрешила выбрать новую. Об этом рассказать Синице? Не стоит.
— Он хочет показать, что грамотнее всех, — вставил Микола, который лежал неподалеку и слышал весь разговор. Григорий нахмурился. Синица поднялся и шагнул к Миколе, но остановился, покачал осуждающе головой и вздохнул:
— Ох, Микола, Микола. Тяжелый ты чоловик!
Григорий обиделся. Ничего он не хотел показать, просто ему радостно было встретиться со старым знакомым — Дон-Кихотом. Микола стал неприятен ему: зачем в человеке видеть обязательно только плохое? Ну его к дьяволу, не думать лучше о нем.
Кстати, появился Самусь и повел Григория с Синицей на смену Игонину и Тюрину.
На той стороне полнейшее безлюдье. Солнечные блестки переливаются на темной воде речушки. Над лесом кружится коршун. Ничто не напоминает о войне. Но стоило кому-нибудь выдвинуться на открытое место, как сейчас же бешено лаял пулемет и пули шелушили у сосен коричневую кору. На мосту боком привалился к перилам грузовик: чудом удержался и не свалился в реку. В бинокль можно было разглядеть красноармейца. Его убили утром. Он успел выползти на самую середину моста, подвинулся к правому краю, положил руку на колесоотбойную балку, но тут его настигла пуля. Это был один из смельчаков, которые пытались переползти мост, забросать гранатами окопы фашистов. Не удалась отчаянная попытка. Немцы по рации вызвали самолеты, и те расстреляли смельчаков на бреющем полете. Григорий а Синица, тщательно замаскировавшись, наблюдали за мостом и молчали.
...Имущества в штабе никакого не было, кроме «эмки». На этой машине комиссар приехал в Белосток, потом она возглавляла колонну машин, которые вывезли батальон из города. Из колонны уцелело только два автомобиля да вот еще «эмка». Сам Волжанин был и начальником штаба, и командующим прорывом. Сейчас он сидел на подножке «эмки». Возле ног прямо на траве расстелена квадратная простыня карты. Над нею склонились Анжеров, Костя Тимофеев, незнакомый полный майор с седыми висками и еще два старших лейтенанта, молодых и хмурых. Майор привел сюда остатки своего полка: порядок у него был не хуже, чем в батальоне Анжерова.
Комиссар веточкой орешника водил по карте и докладывал совету командиров свой план прорыва. Он был предельно прост. Прорываться двумя колоннами — южнее и севернее шоссе. Южную группу возглавляет майор, северную — капитан Анжеров.
Но совет неожиданно прервали. Два бойца привели вражеского лазутчика, одетого в красноармейскую форму. Он ничем не отличался от других: русоволосый, среднего роста, с правильными чертами лица. Ребята, когда брали его, поцарапали щеку и с гимнастерки сорвали пуговицы. Виднелась волосатая грудь.
Волжанин неохотно прервал совещание, презрительно смерил лазутчика с ног до головы и спросил:
— Шпрехен зи руссиш?
Тот сощурил близоруко глаза и, выдержав паузу, сквозь зубы ответил:
— Я!
— Сколько тебе лет?
— Это не имеет значения.
— Лет двадцать пять. Не хочешь отвечать, не надо. Откуда забросили?
— Я буду молчать! Я не буду говорить! Большевикам капут!
— Скажи, пожалуйста! — насмешливо произнес Волжанин. — Посмотрите, товарищи, какой герой! — и, повернувшись к конвойным, приказал:
— Убрать!
Смысл приказа дошел до сознания немца не сразу. Когда боец легонько тронул его плечо штыком, давая этим понять, что нужно идти, вот тогда смысл приказа наконец достиг цели. Губы у немца затряслись, но видно было, что он старается взять себя в руки. В тот момент, когда боец еще раз настойчиво толкнул его штыком, лазутчик оглянулся. Глаза его, злые и чуть прищуренные, были остро напряжены. Неожиданно он пружинисто отпрыгнул в сторону, сбив с ног кого-то из командиров, и бросился наутек, виляя меж сосен. Конвоир растерялся: стрелять нельзя — попадешь в своих. Тимофеев упруго оттолкнулся от сосны и кинулся вдогонку, но бойцы уже схватили беглеца,, заломили ему назад руки, связали ремнем. Подоспевший обозленный конвоир стукнул лазутчика прикладом по спине и повел в глубь леса. Вскоре там прогремел выстрел.
— Продолжим, товарищи, — сказал батальонный комиссар и, усаживаясь на подножку «эмки», поправил мягким движением руки повязку на лбу.
Игонин и Тюрин отдыхали недалеко от «эмки», Семен дремал, но Петр о видел историю с бегством лазутчика. Шум, поднятый из-за этого, разбудил и воронежца. Он протер глаза и спросил:
— Что это?
— Гада поймали, а он хотел задать стрекача.
— Убежал?
— Где там. Хлопнули.
Тюрин снова закрыл глаза. Втянув голову в плечи, привалился боком к сосне, крепко зажав между ног винтовку, и снова сладко засопел носом. Игонин по морщился — ему давно не по душе это сопение. Наконец не выдержал и сжал двумя пальцами Тюрину нос:
— Хватит сопеть!
Тюрин мотнул головой, вырвал нос из тугого зажима, обиделся:
— Шути, да меру знай.
— Ладно, ладно. Сопелка у тебя мощная, что та форсунка. Гляди, там совещание идет, а ты им мешаешь.
— Всегда ты так... — буркнул Семен.
Между тем совещание командиров кончилось. У штабной «эмки» остались Волжанин, Анжеров и политрук, которого Игонин совсем не знал, — из какой-то другой части. Комиссар дотронулся до плеча Анжерова:
— Проверьте, капитан, подготовку к прорыву. Я прослежу за формированием рот, — и к политруку: — Вы можете идти со мной.
Анжеров козырнул комиссару и легко зашагал к опушке леса. А политрук из нагрудного кармашка гимнастерки вытащил несколько свернутых вчетверо бумажек и одну из них протянул Волжанину. Тот развернул, быстро пробежал глазами, и лицо его посветлело.
— Сколько?
— Три. Маловато, конечно...
— Маловато? — живо возразил Волжанин, — Разве в этом дело — маловато или не маловато? Главное — люди верят в нас, в партию нашу, в победу нашу. Это главное! Беседовали с ними?
— Нет еще.
— Побеседуйте. Объясните, что принять их сейчас не можем. Нет у нас пока ни партбюро, ни партийной организации. Не учли всех коммунистов, и, как видите, времени нет на это. Но завтра наведем порядок и безотлагательно разберем заявления.
— Ясно, товарищ батальонный комиссар.
— Действуйте. Да подушевнее с ними, замечательные, видать, ребята. Есть еще у нас порох в пороховницах, не притупилась еще наша воля, так, что ли, политрук?
— Так точно!
Политрук ушел. Волжанин поискал глазами шофера, но его почему-то не оказалось на месте. В поле зрения попал Самусь. Комиссар позвал его и приказал выделить бойца.
— Со мной пойдет, — пояснил Волжанин.
Игонин с Тюриным все еще препирались, когда, словно из-под земли, вырос Самусь, нацелился было взглядом на Игонина — видно, хотел направить его, — но неожиданно повернулся к Тюрину и приказал:
— Живей, Тюрин! Будешь сопровождать батальонного комиссара. В оба гляди!
Тюрин вскочил, забросил за плечо винтовку и побежал к комиссару. По дороге сообразил, что комиссар — это ведь очень большой начальник. А самыми большими начальниками, которых он когда-либо знал, были бригадир полеводческой бригады, председатель колхоза и Самусь. И Тюрин заробел. Не добежав до комиссара шагов десять, остановился в нерешительности. Комиссар догадался, что это боец, которого к нему прикомандировали, и запросто сказал:
— Пошли! — и зашагал в глубь леса: ему надо было проверить, как идет формирование новых рот.
Тюрин обрадовался такой несложной процедуре знакомства и бодро двинулся следом за комиссаром.
Года три назад председатель колхоза Иван Константинович взял Семена в райцентр. Сам ехал на совещание в область. В райпотребсоюзе надо было получить кое-какую упряжь — шлеи, уздечки, хомуты. Увезти в колхоз все это и должен был Семен.
В солнечный искристый день шагали по райцентру Иван Константинович и Семен. С председателем то и дело раскланивались встречные, кричали приветливо:
— Почтение Ивану Константиновичу!
Или останавливали, дотошно расспрашивали о делах-делишках. Семен тогда тоже весь подобрался, словно известность председателя трепетным отблеском падала и на него.
Волжанин чем-то напоминал ему Ивана Константиновича, и он спокойно почувствовал себя за его широкой сильной спиной.
На формировочном пункте распоряжался командир первой роты батальона Анжерова. Дело двигалось живо. Три вновь сформированные роты уже направлены на передний край. Формировались четвертая и пятая. Толчея творилась невообразимая. Народ кучился самый разношерстный: и пехотинцы, и саперы, и танкисты, и кавалеристы. Не было разве только летчиков. Тюрин усомнился: можно ли что-нибудь разобрать в такой кутерьме и разноголосом гаме? Однако ребята из первой роты их батальона как-то незаметно, исподволь наводили порядок, сортировали людей, и вот уже выстроилась в две шеренги новая четвертая рота пополнения.
Комиссар приблизился к командиру первой, молоденькому лейтенанту, сменившему Синькова, вступил в разговор с ним. Вокруг толкались бойцы, которых только что определили в пятую роту.
Тюрин остановился в нескольких шагах от комиссара и наблюдал, как два бойца выворачивали карманы брюк и по крошке собирали махорку на цигарку. Наскребли самую малость — щепоть. И один из них, чернявый, в фуражке пограничника, почесал затылок: на цигарку-то все равно не хватало, а курить очень хотелось, во рту даже посолонело.
Тюрин вспомнил о своем кисете и решил выручить пограничника и его друга. Полез уже в карман за кисетом, но вдруг почувствовал, что именно в эту минуту рядом что-то изменилось. Что именно, не сразу сообразил и повернулся к комиссару. Тот, неестественно отпрянув назад, торопливо хватался правой рукой за кобуру, стараясь расстегнуть кнопку. Семен резко обернулся, следуя направлению взгляда комиссара, и почти на уровне глаз увидел черное дуло пистолета. Пистолет нацелен на комиссара! Его хотят убить, потому что он нужен всем, тысячам! А ведь его, Тюрина, Самусь послал охранять комиссара, приказал глядеть в оба!
Дальнейшее произошло в малую долю минуты. Тюрин машинально одним неуловимым движением перевел винтовку с плеча в положение «наготове», делая в то же время шаг влево, загораживая собой Волжанина.
Больше ничего он совершить не успел.
Два выстрела грянули один за другим.
Жаркое солнце пахнуло Семену в лицо. Последним куском, выхваченным из жизни последним взглядом, были бледное, с капельками пота на лбу лицо фашистского лазутчика и сосновая ветка, спустившаяся к самой голове его.
И все.
Тюрин неловко качнулся в сторону, повернулся вполоборота к комиссару и упал на левый бок, не выпуская из рук винтовку. Лицо его залила кровь.
Выстрелы, ошеломили. Убийца тоже поддался психозу, но опомнился раньше всех и кинулся бежать. Ему подставили ногу. Лазутчик упал, не успел подняться вновь, как какой-то красноармеец воткнул ему в спину штык. Старшина-усач всадил в него все семь пуль из своего револьвера. Выстрелы прогрохотали зло и мстительно.
И наступила тишина. К месту расправы подбежал комиссар, пнул лазутчика в плечо, стараясь перевернуть его на спину.
— Готов, — Волжанин произнес с сожалением. — Поторопились.
А Тюрин лежал на боку, уткнувшись лицом в спаленную зноем траву, в желтые сосновые колючки.
Для него война кончилась. Дуняша никогда не дождется своего жениха...
Комиссар опустился на колени, ваял на руки щуплое тело Тюрина и поднялся. Медленно двинулся к штабу, бережно неся на сильных руках красноармейца, спасшего ему жизнь. И всякий, кто встречался на пути, торопливо уступал дорогу, неловко стаскивал с головы пилотку и скорбно склонял голову.
А комиссар шел и шел по притихшему лесу со своей скорбной ношей. Лицо его окаменело, складки с обеих сторон рта, которые обычно были малозаметны, обозначились резче, очертились глубже. Повязка на лбу в одном месте намокла от крови. Добрые, усталые глаза, опутанные мелкой сетью морщинок, выражали и боль, и страдание, и печаль о чем-то давно минувшем и дорогом, вместе с тем в них билась горячая мысль человека, достаточно повидавшего на своем многотрудном веку и пережившего не одну тяжелую потерю.
Волжанину было больно, так больно, как еще не было никогда. Как-то вдруг, моментально и скоротечно, ожило в памяти прошлое, и будто вся его жизнь была движением вот к этому роковому моменту. Возможно, она, эта жизнь, такая большая и наполненная, могла нелепо прерваться несколько минут назад, как прервалась жизнь этого маленького красноармейца. Три судьбы, совсем разные, непохожие одна на другую, скрестились на узкой тропе этого угрюмого военного леса. Но в них, как в капле воды, отразились все противоречия и великое напряжение грозной борьбы. Судьба его, Волжанина, яркая, многотрудная, отданная вся на счастье народа; судьба этого красноармейца, молодого, родившегося уже при Советской власти и судьба лазутчика, тоже молодого, у которого фашизм исковеркал жизнь, вытравил из характера все человеческое, начинил его звериной ненавистью ко всему светлому, ко всему гуманному.
Голова Тюрина безвольно болталась на весу, кровь тяжелыми каплями падала на землю, а левая рука, опустившаяся низко, вздрагивала при каждом шаге комиссара.
Многие бойцы, глядя вслед рослому комиссару, бережно несущему на руках Тюрина, думали, что он несет своего собственного сына. И скупо, по-солдатски сочувствовали ему.
6
Когда Андреев возвращался с поста, он прежде всего обратил внимание на Игонина, копавшего могилу метрах в ста от штабной «эмки». Ремень перекинул через плечо, пилотку, чтоб не падала при работе, надел поперек головы. Грязный пот струился по щекам. Работал Петро сосредоточенно, хмуро. У Григория екнуло сердце, слабость ударила в колени. Остановился. Ничего еще не знал, а что Игонин готовил кому-то последнее пристанище, так то мог быть кто-то совсем незнакомый, и все же сердце не могло обмануть. Синица ласково подтолкнул:
— Чего зажурился? Шагай!
Игонин поднял голову, выпрямился — яма была ему по пояс — и рукавом гимнастерки провел по лбу. Потом оперся обеими руками на черенок лопаты, ссутулил плечи, словно сразу на виду у всех состарился. Что-то стряслось, раз Петро такой мрачный. Кого-то близкого не стало, пока Григорий был на посту. Но кого? Тюрина? «Тюрина, Тюрина», — остро забилось в голове, и Григорий был уже уверен, сам не ведая почему, что убит маленький воронежец.
Подбежал к Игонину, спросил тихо:
— Где он?
Игонин молча показал в сторону «эмки». Тюрин лежал возле нее, с головой укрытый плащ-палаткой.
Григорий не видел больше ничего — только ЭТО, скрытое под поношенной вылинялой плащ-палаткой. Медленно, чего-то боясь, двинулся к «эмке» и отчетливо увидел стоптанные ботинки Тюрина. Правый гневно щерился, и в дыре, как язык, торчала грязная портянка. Еще вчера Семен шутил, что ботинок у него просит каши. Петро пообещал: как только найдет проволоку, так «накормит» ботинок, что хватит его до конца войны.
Андреев опустился на колени, осторожно, дрожащей рукой приподнял край плащ-палатки. Верхняя часть лица, превратившись в кровавый сгусток, была настолько обезображена, что по ней трудно было узнать Семена. У Григория тошнота подступила к горлу. Опустил край и вдруг заплакал. В этих слезах было все, что пришлось пережить за последние кошмарные дни. Игонин помог товарищу подняться, повел к не оконченной еще могиле. Григорий подчинился беспрекословно, не задумываясь, словно во сне, и лишь в глубине сознания, как ни странно, пульсировали две совсем разные неродственные мысли: «Это ведь Тюрин, Тюрин... Винтовку бы не уронить. Ее нельзя терять, нельзя...»
Григорий наконец встряхнулся, провел рукой по глазам, словно бы протирая их от сухой вязкой паутины. «Что такое со мной?» — подумал он. Самусь неестественно бодро сказал Григорию:
— Отдохни, Андреев, ночью воевать придется.
Синица пригласил:
— Сидай рядом. Закуримо.
Микола поморщился:
— Брось трепаться. Без тебя тошно.
— Ты шо сердишься? — удивился Василь.
Андреев приставил к сосне винтовку, расстегнул ремень и повязал его через плечо, как у Игонина. Прыгнул в яму, отобрал у Петра лопату, поплевал на ладони и остервенело всадил ее в податливую землю.
7
Штаб принял план Волжанина — прорываться двумя колоннами. Время начала атаки — двенадцать часов ночи. Командиры, которые участвовали в последнем совете, сверили свои часы с часами батальонного комиссара. После прорыва колонны не соединяются. Каждая добирается до своих самостоятельно. Автомашины, танк без горючего уничтожались. Три семидесятидвухмиллиметровые пушки тоже должны быть взорваны: две сейчас же, а одна после того, как сослужит последнюю службу. Имелось пять снарядов. Комиссар приказал в двенадцать ноль-ноль ударить из пушки по фашистам, окопавшимся за мостом. Это послужит сигналом для общей атаки и в то же время отвлечет внимание противника. Он подумает, что прорыв будет совершен через мост, и ослабит фланги.
— Есть вопросы, товарищи командиры? — встал Волжанин, до этого сидевший все на той же подножке «эмки». Поднялись все, кто участвовал в совете.
Вопросов не было.
— Желаю успеха! — он каждому пожал руку, обнялся с седым майором, оказывается, они были давними знакомыми. Волжанин двигаться решил с колонной Анжерова. Капитан с танкистом Тимофеевым ожидали, когда он попрощается со всеми. Но вот Волжанин стремительно подошел к ним, возбужденный, и сразу спросил Анжерова:
— Послушай, Алексей Сергеевич, все хотел тебя спросить и забывал: в тридцать девятом под Белостоком не твой батальон пощипал немцев?
Анжеров усмехнулся:
— Мой.
— То-то мне все время казалось, будто раньше я твою фамилию слышал. По всему Западному округу тогда молва шла. Сильно ты их тогда?
— Было. Дело прошлое, — неохотно отозвался Анжеров. — Стоит ли его ворошить?
— Не стоит так не стоит, — сразу же согласился Волжанин. Шофер деловито облил бензином кабину «эмки» изнутри, постоял в раздумье, будто не решаясь на главное. Но вот чиркнул спичку и кинул ее в машину. Пламя мигом заполнило кабину, через разбитое стекло вылезло наружу, смрадно дымя.
Шофер бегом бросился догонять батальонного комиссара.
Метрах в ста от горящей «эмки» неловко горбился холмик свежей земли, смешанной пополам с желтым песком. В изголовье высился свежевытесанный березовый столбик. На затесе химическим карандашом прыгающими буквами было написано:
«Здесь похоронен красноармеец Тюрин. Родился в 1921 году, погиб 1 июля 1941 года. Слава герою!»
Самусь увел свой взвод от шоссе километра за полтора. Здесь в молодом густом сосняке недалеко от реки сосредоточилась колонна Анжерова.
Взвод разыскал свою роту, расположился на отдых. Андреев и Игонин молчали. Притих и Синица, обычно разговорчивый и непоседливый.
Близился вечер. Ни ветерка. От реки тянуло сыростью, но слабо, чуть-чуть. Жаркое солнце догорало на западе, отбрасывая на поляну косые прохладные тени. В лесу было уже совсем сумеречно. Пахло прелыми листьями, опавшей хвоей и грибами.
Андреев лежал на животе, положив голову на руки, и делал вид, что дремлет. Но сон улетел. Думалось, вопреки всему, о Тюрине. И какими ничтожными вдруг представились перебранки с маленьким воронежцем, незаслуженными обиды, которые наносил ему Григорий. Все это теперь казалось пустяшным, ненужным, нехорошим. И вообще все это до обидного глупо и страшно. Только вчера, только сегодня утром, только несколько часов назад Тюрин был жив и здоров, смеялся, разговаривал, думал, мечтал — и нет Тюрина. И никогда не будет. Нет старшины Берегового, нет запевалы Рогова, нет Цыбина. А сколько отмерено ходить по земле ему, Григорию Андрееву? Может, уже вложен в казенник винтовки или в диск автомата патрон, пуля из которого найдет и его? Все останется — и небо, и зеленые сосны, и солнце, и родные горы Урала, и «Дон-Кихот»... Пройдет война, не вечно же она будет, выйдет замуж Таня, вырастут новые люди. И кто тогда вспомнит о Григории Андрееве, о Семене Тюрине, о Петре Игонине, об их друзьях-товарищах? Они ж никакого следа на земле не успели оставить! Никакого следа? Конечно, новой машины не изобрели, ни килограмма стали не выплавили, ни одной книги не написали. Не успели, им на это не отпущено пока времени. Но ведь они оказались на самой быстрине событий. Достается тяжело, это правда. Если бы их сейчас здесь не было, то фашисты чувствовали себя увереннее. Нет, каждый в этом водовороте делает свое дело. И вспомнят еще потом люди эти дни, обязательно вспомнят. И им издалека будет виднее, сколько мы могли сделать и сколько сделали. И песни еще станут петь о молодых ребятах, которые, не успев стать инженерами и писателями, стали воинами и не боялись смерти, потому что ненавидели врага и любили Родину.
Игонин прямо на себе, зашивал штанину, порванную на колене: зацепился за сук. Иголка прыгала в неловких пальцах, колола.
«Черт те что творится на белом свете, — про себя рассуждал Петро, — Самусь вообще-то хотел послать с комиссаром меня, я же заметил, как он на меня уставился, а вот не послал. Чего-то лейтенант дуется, чего-то не любит, ну и к дьяволу его любовь. Только почему не послал меня? А послал бы — так же случилось или нет? Я, понятное дело, не Тюрин, он был еще младенцем, я б не так. Я б ему, той фашистской падле, морду набок свернул, прежде чем тот успел бы глазом моргнуть. Тот бы не успел не то что выстрелить, а маму бы крикнуть. Лучше бы меня послал Самусь, ну, да что его винить. А Тюрин младенец, младенец, а смерти не испугался, настоящее геройство проявил. На месте комиссара я бы ему после войны здесь памятник поставил!»
Синица, видя, что иголка больше колет пальцы, чем материю, предложил свои услуги:
— Бо я портной тоже.
Игонин глянул на него тяжело, глазами отчужденными и огрызнулся:
— Катись-ка ты!
В это время в расположении взвода появился танкист, о чем-то посовещался с Самусем. Потом Тимофеев обратился вполголоса к бойцам:
— Хлопцы, мне нужны охотники.
Игонина словно пружиной подбросило.
— Я! — крикнул он, вскакивая. Нога неуклюже подвернулась, и Петро, не сумев сохранить равновесие, растянулся у самых ног танкиста.. Синица весело заметил:
— Ото взлякався!
— Молчи! — прошипел Игонин, вставая.
Костя засмеялся и поспешил успокоить его:
— Беру, беру!
Игонин стряхнул с себя соринки, сказал Косте:
— И Гришку Андреева тоже зачисляй. Нас обоих, — и примирительно обратился к другу: — Давай поднимайся, Гришуха, хватит хандрить. Если меня кокнут, а я, между прочим, сильно в этом сомневаюсь, ты так здорово не переживай. Поднимайся, Гришуха, нечего раскисать. У нас с тобой дел по самое горло. Бери нас с собой, товарищ лейтенант, моей душе требуется работенка пожарче. И Гришкиной — тоже.
Анжеров приказал группе лейтенанта Тимофеева выдвинуться к самой реке, первой форсировать ее и гранатами прорубить в обороне фашистов брешь, тем самым облегчить переправу основных сил. Перед этим капитан посылал к реке разведчиков, которые донесли, что на этой стороне реки немцев пока нет.
Охотников Тимофеев набрал главным образом из взвода Самуся: ребята знакомые еще по Белостоку, проверенные.
Попросился идти и Микола. Лейтенант заколебался: уж больно мрачным был этот боец. Но Игонин на правах человека, которого с Костей связывало что-то вроде дружбы, замолвил словечко, и Миколу зачислили в группу без дальнейших проволочек. Петро и сам бы не объяснил, почему он заступился за Миколу.
Андреев, помня требования устава, спросил у Тимофеева:
— Товарищ лейтенант, кому сдать документы?
Тимофеев с ответом задержался, а Петро вмешался в разговор:
— А на черта тебе их сдавать? Держи при себе.
— Это надо обмозговать, — озадачился лейтенант.
Вообще, документы положено было сдать политруку. Но обстановка была особая, не предусмотренная никаким уставом.
Анжеров, узнав об этом затруднении, как обычно, круто вмешался:
— Документы оставить при себе. Беречь их тут некому — все пойдем в бой.
Микола, обрадованный тем, что его взяли в группу, и благодарный Игонину за поддержку, сказал Петру, имея в виду комбата:
— Толковый, видать, мужик.
— Голова! — ответил Петро. — Ума палата. Привалило же счастье человеку — такую голову бог дал. А другому отпустит с куриное яичко, вот и живи, как хочешь. Ты что это делаешь?
Микола английской булавкой скалывал клапан левого нагрудного кармана.
— Так вернее, — отозвался он. — Поползешь, пуговицу сорвешь и комсомольский билет потеряешь.
— Слышь, Гришуха, — обратился Петро к Андрееву. — Учись бережливости. У тебя вот и булавки нет.
Но у запасливого Миколы нашлась еще одна булавка, и Андреев свой кармашек, где хранился комсомольский билет, тоже сколол накрепко.
Петро, наблюдая за ним, завистливо вздохнул, поцарапал затылок:
— Эх-хе-хе, а мне и булавка не нужна. Как-то неладно в жизни получилось: комсомол сам по себе, а я сам по себе. Нехорошо.
Выступили, когда окончательно смерклось.
Тишина.
Лишь у самого моста стрелял пулемет. Тишина старательно глушила злое татаканье, и пулемет-таки замолкал, задохнувшись. Но через некоторое время, как бы отдохнув, упорно начинал заново. Так иногда тявкает на луну собака. Потявкает, потявкает и отдохнет. Потом опять. Странно, однако к надоедливому пулемету привыкли так, что не слышали его. Наоборот, когда он замолкал, становилось как-то непривычно. Люди напряженно вслушивались в тревожную тишину: что опасного таит она в себе?
В этот вечер установилась тишина. Лес не бомбили. Видимо, окруженных фашисты считали обреченными, неспособными на серьезные боевые действия. Отдельные же стычки мало беспокоили немцев, ибо не могли изменить обстановку. Завтра утром окруженные будут пленными, кому это не подойдет — мертвыми.
Никому из немецких командиров, которые провели операцию на окружение, и в голову не могло прийти, что в разрозненных частях восстановлена воинская дисциплина, что вот сейчас, когда вечер тихо и безропотно переходит в ночь, штурмовая группа лейтенанта Тимофеева пробирается к речке, чтоб обеспечить переправу всей колонны и обеспечит ее любой ценой, что командир северной колонны прорыва капитан Анжеров вместе с комиссаром Волжаниным, а километрах в двух от него через шоссе командир южной колонны седой майор последний раз выверяет со своими командирами задачи подразделений. Если бы фашистское командование знало об этом в полной мере, оно бы всполошилось. А возможно, не поверило бы. Как так? Деморализованные, объятые отчаянием разрозненные группы солдат вдруг сразу, за один день, приобретают воинскую сплоченность? Такого не может быть!
...Местность, по которой двигалась группа Тимофеева, была пересеченной. Лес кончился резко, будто его обрезали. Два лысых косогора смыкались подножиями и образовывали ложбинку, которая устремлялась к речке, но не доходила до нее метров триста. Эта трехсотметровая полоса, вытянувшаяся вдоль берега, была кочковатой поймой с редкими горбатыми березками.
Пробирались гуськом, осторожно: впереди Тимофеев, за ним Игонин, потом Андреев, за ним еще два бойца. Замыкал строй Микола. Втянулись в ложбинку.
И вдруг на бугре справа вспыхнул светлячок ракеты, устремился ввысь, разгораясь и освещая все вокруг трепетным безжизненным светом. Андреев шлепнулся на землю, и игонинский каблук чуть не двинул ему по скулам. Григорий отодвинулся в сторону и увидел перед глазами ромашку. Склонив набок желтую, обрамленную белыми лепестками головку, она дремала и в голубоватом мерцании ракеты казалась искусственной
На бугре заработал крупнокалиберный пулемет. Стрелял реже и басовитее обыкновенного. Пули сердито гудели высоко над головами. Или разведчики ошиблись, или немцы выдвинулись на эту высоту недавно.
Ракеты взмывали одна за другой: не успевала догореть одна, как вспыхивала другая. Пулемет бил короткими очередями.
Тимофеев лежал на левом боку, невозмутимо покусывал травинку.
Впервые идет в бой пешим, а в боях побывать ему пришлось немало. Курсантом школы танкистов бывал на Халхин-Голе, вместе с другими ломал линию Маннергейма. Тогда пуля поцеловала в висок: высунулся на миг из башни танка, а «кукушка» ударила по нему очередью из автомата. Миллиметром левее угодила бы пуля — и все. В этой войне успел потерять две машины и двух боевых друзей. Дважды горел в танке, и все-таки за броней чувствовал себя увереннее. А здесь неуютно на душе, чего-то не хватает. Пулемет же бьет и бьет. Игонин смотрит на него, Тимофеева, недоуменно. Понятно, ждет решения. Но решение может быть только одно: уничтожить пулемет. И, будто подслушав его мысли, приподнялся Микола.
— Лейтенант, — оказал он. — Я пойду.
Что-то не нравилось Тимофееву в этом парне, но при чем тут личные симпатии или антипатии? Дело прежде всего.
— Добро. Возьми напарником Сомова.
Микола с напарником пополз к бугру. Андреев смотрел им вслед, и тревога все больше и больше охватывала его. У Сомова малая саперная лопата в брезентовом чехле съехала на самую спину и при каждом движении — а полз он по-пластунски — колотила его по ягодицам черенком. «Снял бы он ее, что ли, — подумал Григорий. — Мешает ведь».
Тимофеев подал команду продолжать путь: ползком, юзом, любым способом, но ближе к реке. Если даже Миколе не удастся заткнуть рот фашисту, который окопался на высотке, группа все равно должна переправиться на тот берег. Когда завяжется драка на восточном берегу, когда вся колонна лавиной ворвется в ложбину, тот фендрик сам удерет, а иначе ему каюк.
Сырость от реки становилась ощутимее. Вот и первая кочка, похожая на мохнатую тыкву на тонкой, вихлявой, но прочной шее.
Остановились. Река рядом. Слышны звонкие всплески — не то рыба играет, не то прутик краснотала наклонился низко, опустив макушку в самую воду, — вот течение и забавляется им.
Сгрудились возле лейтенанта. Кто-то было закашлял, но ему зажали рот, зашикали. Костя тронул Игонина за рукав, подзывая к себе поближе. И Андреева тоже. Шепотом передал:
— Выдвигайтесь к реке. Постарайтесь успеть до тарарама.
Оба поняли, о каком тарараме говорит лейтенант. С минуты на минуту должен напомнить о себе Микола. Пока на высотке было спокойно, пулемет утихомирился, значит, Микола продвигается успешно.
Лейтенант поднял к глазам часы, фосфоресцирующие стрелки показывали половину двенадцатого.
До общей атаки осталось полчаса. Колонна Анжерова уже начала движение на исходный рубеж атаки — к кромке поймы.
Игонин и Андреев поползли к реке вдвоем. Кочки мешали. Сваливало то влево, то вправо, осокой жгло руки. Пряжка ремня цеплялась за кочки, затрудняя движение.
Чем ближе к воде, тем влажнее между кочек. Гимнастерка на животе и груди промокла. На бугре грохнул взрыв. Пулемет было тявкнул, будто спросонья, и подавился. Жуткий крик смертельно раненного человека пронзил тишину. И так же внезапно смолк, сорвавшись на визге. Крик ошеломил немцев, лежавших в окопчиках на восточной стороне. Они минут пять после этого, если не больше, не подавали признаков жизни, хотя, конечно, догадались, что их аванпост уничтожен.
И лишь минут через пять, когда Игонин и Андреев успели выбраться к берегу, когда остальные из штурмовой группы тоже выдвинулись к реке, лишь после этого фашисты опомнились и принялись кроить ночное небо на разноцветные быстро меркнущие лоскуты ракетных всполохов.
Тимофеев подполз к Андрееву и Игонину. До общего сигнала оставалось пятнадцать минут.
— Вам начинать, хлопцы, — шепнул он. — Плавать умеете?
Какое это имело сейчас значение? Умеешь не умеешь, а лезть в воду надо.
— Держись, Гришуха! — обернулся Игонин. — Не отставай!
Григория брала оторопь: и глубина речки неизвестно какая, и тот берег ничего хорошего не сулил. Со всеми вместе — куда еще ни шло, как-то веселее. А вдвоем, первыми против всех пулеметов и автоматов...
Стараясь ни единым всплеском не выдать себя, Андреев опустил ноги в воду. Игонин это сделал секундой раньше. Дно илистое. Ноги сразу засосало, еле выдернул и шагнул первый раз. Провалился по самую грудь, чуть не вскрикнул: вода обожгла разгоряченное тело, подкатилась под мышки, вызвав холодную неприятную щекотку. Впереди пыхтел Игонин. Маячила его спина и винтовка, поднятая над головой.
Григорий тянулся за Петром. Первый озноб после погружения в воду миновал. Тело привыкло к новой температуре. На середине вода достигла подбородка. Течение усилилось, толкало в бок, норовило сбить с ног. Григорий не удержался, его понесло. Волей-неволей пришлось плыть. Правую руку с винтовкой старался держать над водой, а левой грести. Забулькала, запенилась вода.
Смельчаков услышали. Проснулся первый пулемет, второй, и тишины как не бывало. Пунктирные ниточки трассирующих пуль потянулись в лесу. Стреляли наугад, на всплески, и это спасало. И еще. Кромка восточного берега поднималась над водой на целый метр. Пулеметы же располагались не на самой горке, а чуть дальше. Поэтому Игонин и Андреев, миновав середину реки, очутились под защитой этой кромки — в мертвом пространстве — и благополучно прибились к земле. Хотели было, не останавливаясь, перевалить кромку, чтоб выбраться на простор, однако огонь был настолько плотен и зол, что нельзя было высунуть носа.
На реке, вправо, появилась лодка не лодка, но что-то вроде этого — нельзя было рассмотреть. Но вот вспыхнула ракета, и Андреев с Игониным увидели лодку, которая пересекала речку с запада на восток. Один человек сидел на носу, а другой стоял и греб шестом. Григорий мог поклясться, что стоял Микола.
Немцы почему-то не стреляли: возможно, приняли бойцов за своих. Те переплыли на западный берег на лодке, теперь вот возвращаются. Над рекой враз вспыхнуло четыре ракеты, и теперь немцы поняли, что ошиблись, и перенесли весь огонь на лодку.
Игонин подтолкнул Григория, помогая ему взобраться на кромку берега, подтянулся сам, а Григорий уже тянул его за руку, помогая залезть на обрыв. В эту самую секунду раздался орудийный выстрел, а немного погодя у моста лопнул, как хлопушка, снаряд.
Двенадцать часов! Сигнал к атаке!
Андреев вскочил на ноги и кинул туда, где должны быть окопы, одну за другой две гранаты, и тут же растянулся на сухой пыльной земле, обдирая колени. Бросил гранаты и Петро, тоже прижался к земле рядом с Григорием. Взрывы слились в единый гром, огонь плеснулся в стороны.
— Не отставай! — крикнул Петро, пружинисто вскочил и, оттолкнувшись от земли, ринулся вперед, свалился в окоп. Но в нем никого не было. Григорий прыгнул в окоп с разбегу и почувствовал, что встал не на землю, а на что-то мягкое и неудобное. Похолодел от догадки — это же мог быть труп пулеметчика. Хотел выскочить обратно, а слева по окопу полоснула автоматная очередь. Пуля жикнула мимо уха. Андреев инстинктивно присел. Игонин выстрелил наугад, в автоматчика. В ответ фашист закатил более длинную, истеричную очередь. Если бы друзья вовремя не пригнулись, то неизвестно, увидели бы они рассвет или нет. Очередь оказалась прицельной. С Игонина сбило пилотку. Он шарил по дну окопа, пытаясь ее найти, и попал пальцами в лицо убитого пулеметчика, отдернул руку и брезгливо сплюнул.
Вся группа лейтенанта Тимофеева переправилась через речушку.
И гранатные взрывы вперемежку с винтовочной и пулеметной перепалкой гремели теперь со всех сторон. Казалось, что окопчик, где притаились Игонин с Андреевым, был центром всего этого огневого ада.
Автоматчик попался отчаянный. Бежать он будто не собирался, жарил и жарил по окопчику. Игонина это взбесило.
— Трахни в него, падлу, раза два, — сказал он Григорию. — Отвлеки. Я его сейчас с землей смешаю. Он у меня узнает Петьку Игонина.
Петро вывалился из окопа и пополз, норовя зайти автоматчику вбок. Григорий пристально вгляделся и вроде бы разглядел в непрочной темноте фашиста — метрах в двадцати что-то маячило, голова не голова, во всяком случае похоже. Навел винтовку и выстрелил. Ага! Фашист спрятался и разразился очередью из автомата.
Еще выстрелил. Фашист опять огрызнулся. Так и продолжалась дуэль, пока не грохнула граната Игонина. Косматый огонь будто слизнул автоматчика.
Между тем колонна Анжерова докатилась до реки и начала переправу. Сразу стало шумно — бойцы кричали на все лады. Все слилось в один бестолковый неугомонный гул — крики, выстрелы, взрывы.
Когда первые ряды авангарда ворвались на восточный берег — силуэты на фоне неба были очень хорошо видны, — Андреев выскочил из окопчика и, боясь, как бы его не приняли за немца, заорал, размахивая над головой винтовкой:
— Сюда, братцы! Сюда!
За спиной тяжело перевел дыхание откуда-то взявшийся Игонин, потащил Григория за собой, торопливо объясняя:
— Будет ярмарка, как бы не потерять друг друга. Держись за меня.
Часть авангарда рванулась в брешь, прорубленную гранатами Игонина и Андреева. Атака бурно кипела по всему берегу. Переправлялись основные силы. Из лесу бухнул миномет, мина провыла над головами и раскололась где-то на бугре. Вторая хрястнула уже ближе к реке, отгорев моментальным рваным всплеском
Игонина и Андреева подхватил людской водоворот, потащил неудержимо к лесу, который густел недалеко, манил к себе. До леса было уже рукой подать, когда на опушке загремел пулемет. Движение застопорилось. Боец, бежавший рядом с Андреевым, громко вскрикнул и упал.
— Ложись! — крикнул Игонин. Передние залегли. Задние замешкались, на них напирали следующие.
Пулемет бесновался.
Тогда кто-то зычно скомандовал:
— Обходи! Слева! Не задерживаться!
Часть атакующих на этом участке, не успевшая залечь, шарахнулась влево, где сомкнулась с основным потоком. Там наконец были подавлены все огневые точки, и люди беспрепятственно устремились в лес.
На участке, где находились Игонин и Андреев, атакующие никак не могли подняться из-за пулемета. Несколько смельчаков, не ожидая команды, поползли вперед, чтоб забросать пулемет гранатами. Но сам фашист не рассчитывал долго задерживаться. Он же видел, что бой проиграй и пора уносить ноги. Так он и сделал: бросил пулемет и пустился наутек, в спасительную темень леса.
Но навредил он сильно: задержал группу атакующих. Колонна исчезла в лесу, а группа отстала.
После того как выяснилось, что пулеметчик удрал, бойцы поднялись и, не отставая друг от друга, побежали к лесу.
В лесу было темнее и теплее, нежели на открытой местности. Опешили, рассчитывая догнать колонну. Однако скоро вымотались. Идти трудно, тем более напролом. Под ногами путаются сучки, ветки безжалостно бьют по лицу, того и жди без глаз останешься.
А бойцы были утомлены боем, бессонной ночью. Брели, по привычке ждали команды. Команду никто не подавал. Кто ее должен подать? Может, некому ее подать? Может, было кому, да только сам он ждал, думал, что есть же здесь кто-нибудь постарше его по званию?
Не выдержал Игонин. В ботинках у него хлюпала вода, портянка сбилась комком в носу ботинка. Вообще у Петра с портянками всегда не ладилось. До армии о портянках не имел понятия, а в армии не сумел, научиться хорошо и прочно накручивать. Сколько ни старался — не получалось. Сейчас, хромая и держась за плечо Андреева, вполголоса ругал Самуся за то, что тот еще в мирное время не разрешил поменяться ботинками с одним парнем из второго взвода. Не вмешайся Самусь, у него, Игонина, не терло бы сейчас ногу. И привала, как назло, нет. В тартарары, что ли, провалились все командиры или голоса посрывали в атаке?
— Какого черта! — ругнулся Петро, споткнувшись об очередной сучок, и упал бы, если бы не поддержал Андреев. — Есть хоть живая командирская душа или нет? Ноги у нас не железные, нервы не воловьи, пора и отдохнуть. Давай, Гришуха, командуй привал.
Андреев сам не меньше Игонина вымотался за эту бешеную ночь. От ходьбы согрелся, согрелась и мокрая гимнастерка, видно, от этого зудило тело.
— Я-то при чем тут? — удивился Григорий.
— Кто-нибудь должен быть при чем, как ты считаешь? Пусть потом кричат на меня, но идти я больше не могу.
Вздохнув глубоко, он неожиданно гаркнул во всю мощь легких:
— Привал!
Команду ждали и безропотно подчинились ей. Никто не взял под сомнение, по какому праву ее красноармеец подал. Если скомандовал, значит, имел право. Как же иначе? Утром можно разобраться, а сейчас отдыхать.
Григорий и Петро привалились спинами к сосновым стволам, вздохнули облегченно. Игонин достал из кармана брюк сухарь с ладонь величиной, разломил пополам. Сухарь намок, но не рассыпался на крошки. Взяв срою долю, Григорий ощутил мучительное желание затолкнуть в рот сразу всю половину, даже кисловатая слюна появилась. Закусил немного еще на посту, вместе с Синицей, а потом завертелось-закрутилось.
Отломил крошку, кинул в рот и не заметил, как проглотил. Не раздумывая, чтоб не мучить себя, двумя глотками расправился с сухарем. Облизнулся. Голод только усилился. Тело, распаленное ходьбой, понемногу остывало, и Григорий почувствовал на себе неприятное, мокрое белье. Когда уходили с танкистом, отдал свою скатку Синице. Тот согласился донести ее до встречи на восточном берегу. Где же он, этот Синица? Где Самусь? Кажется, он обиделся, что Григорий с Игониным напросились в группу Тимофеева. Почему не остались во взводе? Что, Тимофеев лучше его, Самуся? А взводу ведь тоже предстояло горячее дело. Самусь даже не взглянул на Андреева, когда тот козырнул на прощание, уходя с Тимофеевым. Где сейчас батальон? Есть ли кто знакомый среди отставших? А Костя-танкист? Последний раз видели его еще на том берегу, когда он приказал Игонину и Андрееву переправляться первыми.
Петро тоже продрог и предложил:
— Ложись ко мне спиной, а я к тебе. Теплее будет. Легли спина к спине, согрелись. В лесу потихоньку смолкали голоса, отмигались красные точечки самокруток. В темную рвань сосновых ветвей заглянула с неба изумрудная веселая звездочка. Не эта ли звездочка двадцать лет назад светила отцам этих парней, славным конармейцам?
ПЕРВЫЕ ДНИ В ЛЕСУ
1
Проснулся Игонин от легкого удара в голову. Открыл глаза и не сразу сообразил, где находится. Потом увидел рядом круглолицего маленького бойца, который курил папироску и поглядывал наверх, на крону сосны.
— Дай закурить, — попросил Петро у незнакомого бойца. Тот без слов оторвал замусоленный конец, выплюнул его, а остатки папироски отдал Игонину. Петро с удовольствием затянулся папиросным дымом и спросил:
— Ты чего там высматриваешь?
— Белочку.
— Да ну? — Игонин пошарил глазами по сплетениям ветвей и колючек, но ничего не обнаружил. «Это она шишку, наверно, уронила, вот я и проснулся, — подумал Игонин. — Да я, кажется, и выспался, надо будить Гришуху и помозговать, что дальше делать».
Только теперь Петро обратил внимание, что под соснами скрытые мелкой порослью и просто на открытом месте лежат и сидят бойцы. Одни спят в самых неудобных позах, другие проснулись — кто курит, кто чистит оружие. А вон там шагает командир в фуражке, вглядывается в лица сидящих и спящих, и Петру очень знакомым кажется этот командир, но приглядеться пристальнее мешает поросль сосенок, разросшаяся здесь особенно сильно. Командир вышел на открытое место, и Петро узнал в нем капитана Анжерова.
— Гришуха, вставай! — потряс Игонин Андреева за плечо, а тот только сильнее засопел. — Да вставай же, соня! — разозлился Петро. — Капитан тебя ищет!
Андреев вскочил, еще не придя в себя ото сна. Он всегда просыпался с причудами. Бывало, проспит тревогу или вскочит до побудки раньше всех, но, продолжая спать на ходу, механически делает все, что положено, хотя сознание пока не включилось в работу. Оно просыпалось у него постепенно.
Вот и теперь. Григорий хоть и стоял на ногах, но глазами хлопал бессмысленно.
— Никак не очухаешься? — улыбнулся Петро. — На-ка затянись пару раз, и будет порядок. Мне вот приятель дал докурить. Послушай, а тебя как ругают? — повернулся он к бойцу с круглым, нежным, как у девушки, лицом.
— Феликс Сташевский.
— Будь здоров, Феликс. Это Гришуха Андреев, а меня Петром мать нарекала. Смекнул?
— Смекнул, — мотнул головой Феликс.
— Люблю понятливых. А капитан, похоже, держит курс на нас.
Петро проверил, все ли пуговицы застегнуты на гимнастерке, поднес руку по привычке к голове, чтоб поправить пилотку, и только тут вспомнил, что потерял ее в бою. Встал рядом с Андреевым и спросил Феликса:
— У тебя, часом, не завалялась в сидоре лишняя пилотка?
— У меня и сидора нет.
— Совсем молодец, такой же горемыка, свой брат, У нас хоть и есть сидоры, да очень тощие. У Гришухи сидором стала противогазная сумка, в ней только книги. Незадача.
Между тем капитан Анжеров действительно направлялся к ним. Лес постепенно оживал, уже слышались голоса, кто-то разжег маленький костер — чтоб дымом не привлекать внимание противника. Анжеров шагал озабоченный, чем-то расстроенный. И никого с ним из знакомых командиров. Когда он поравнялся с сосной, у которой стояли Петро, Григорий и Феликс, Игонин громко поздоровался:
— Здравствуйте, товарищ капитан!
Анжеров вскинул свои строгие глаза и узнал в Петре бойца из своего батальона. Особенно запомнил его по Белостоку, тогда пообещал медаль за уничтоженного диверсанта. Тимофеев отозвался об Игонине так: «Парень бывалый, рисковый, но вполне надежный». И как-то потеплели глаза у капитана, он обрадовался этой встрече, будто были они давнишними, близкими знакомыми. Это, конечно, не укрылось от цепких глаз Петра. «Странный какой-то сегодня у нас капитан», — промелькнуло в голове недоумение. Петро покосился на Андреева, тот, вытянувшись по стойке «смирно», тоже недоумевал.
— Все трое из моего батальона?
— Нет, товарищ капитан. Вот он, — Петро кивнул на Феликса, — из другой части, мы сами только что познакомились с ним.
— Так, так, — проговорил Анжеров задумчиво и вдруг спохватился: — Вы садитесь, садитесь.
Приятели думали, что капитан уйдет, а он и не собирался никуда уходить. Первый сел под сосной и спросил:
— Ну вы что же? Садитесь.
Игонин — парень, посмелее — опустился рядом с капитаном, Андреев — поодаль, не в силах побороть робости, А Феликс вообще не сел — так и стоял, привалившись к сосне плечом.
— Я осмотрел весь бивак, — сказал Анжеров, — и никого из нашего батальона не нашел. Только вы и я. Больше того, ни одного среднего командира.
— Ситуация, — протянул Петро. — А что, товарищ капитан, далеко сейчас ушли наши?
— Не думаю. Вчера мы ворвались на восточный берег вместе, со мной рядом бежал Волжанин. Потом этот пулемет. Комиссар подал команду уходить влево, я остался лежать, думал, сомнем пулеметчика сразу. Колонна ушла левее и далеко уйти не могла. Потому что левее шоссе.
— Надо скорее догонять! — нетерпеливо заерзал на месте Игонин.
— По идее — да. Но сначала придется навести порядок. Командовать умеешь?
— Работенка нетрудная, товарищ капитан.
— Не храбрись! Подымай бойцов и давай построение. Живо.
— Есть! — отозвался Петро, вскакивая. Поднялись и Анжеров с Григорием. Игонин повесил на плечо трофейный автомат: забрал у того фрица, которого закидал гранатами.
— Где головной убор? — спросил, нахмурившись, капитан.
— Потерял в бою, товарищ капитан.
— Возьми мою пилотку, — предложил Андреев и покосился на капитана — что тот скажет. Наступило же времечко! Теперь будет держать при себе, пока не догоним батальон, а как с ним себя вести — одному аллаху ведомо. Постоянно тянуться в струнку — надоест до чертиков, перейти на обычное обращение — вроде неловко, все-таки комбат.
— Правильно... Как ваша фамилия?
— Андреев, товарищ капитан.
— А! — неожиданно улыбнулся Анжеров. — Книжник?
Григорий смутился.
— Самусь докладывал. Верно, вспоминаю: один книжник, другой ухарь, но оба дружат. Так?
— Так точно! — отозвался за Григория Игонин. — Наш лейтенант неплохой человек, но я не ожидал, что за ним это водится.
— Что именно?
— Ну, это, как бы вам сказать...
— Ябеда, что ли, это хотите сказать? Я не говорю — доносчик.
— Выходит, так.
— Запрещаю так думать о лейтенанте Самусе. Это я его вынудил рассказать о вас после того, как уничтожили диверсанта. Ясно? Выполняйте приказание.
— Есть, выполнять приказание!
Петро лихо надел пилотку на голову, расправил под ремнем складки и глянул на Андреева таким орлом, что Григорий только подивился: и откуда такая командирская стать у приятеля. А тот вышел на середину лесной поляны и, сложив из ладоней рупор, зычно и властно прокричал:
— Подъем! Подъем!
Как ни крепок утренний сон, как ни велика была усталость, но бойцы при первых же звуках команды зашевелились, стали быстро стекаться к поляне.
Игонин между тем, подтянутый, какой-то новый, весь преобразившийся, незнакомый Григорию, вытянул в сторону правую руку, скомандовал:
— В две шеренги становись!
Бойцы команду выполнили беспрекословно, хотя кое-где замешкались. Здесь встретились люди из разных подразделений. Те, которые служили раньше вместе, держались каждый своей кучкой и сейчас, образуя строй, тоже не хотели вставать в разные места. Потому и произошла задержка, но она была кратковременной, так что можно с основанием сказать: красноармейцы в тяжелой обстановке не утратили чувства дисциплины, а это было сейчас главным.
На лесной поляне застыли по команде «Смирно» две равные шеренги. Рассчитались по порядку номеров — насчиталось чуть побольше двухсот человек. Сотни настороженных глаз следили за Игониным — как он, по всем правилам устава, подлетел к капитану и, козырнув, доложил:
— Товарищ капитан, бойцы отряда по вашему приказанию построены!
Между прочим, Петро, пока командовал бойцам построение, мучился: как лучше их назвать? Батальон? Слишком не похоже на батальон. Ротой? Великовата рота. Э, черт, не приходило на ум подходящего слова, и Петро решил отрапортовать как о батальоне. В последнюю секунду совершенно неожиданно с языка сорвалось нужное слово — отряд. Что ж, название было точным.
Капитан стоял строгий, подтянутый, красиво и в то же время с неуловимой небрежностью, как это водится за командирами, привыкшими к власти, держал руку у козырька фуражки, пока ему докладывал Петро.
— Вольно! — разрешил Анжеров и пошел вдоль строя. За ним, несколько поотстав, следовал Петро, рядом вышагивал Андреев. Когда Игонин командовал построение, Григорий по привычке ринулся было в строй, но капитан задержал:
— Будете со мной.
Теперь оба приятеля шли за комбатом, чувствуя себя неловко в новом, неожиданном для них положении. Правда, Петро держался естественнее, его нельзя было удивить ничем. А Григорий проще бы чувствовал себя в строю, чем торчать вот так, на виду у всех. И еще пилотки нет на голове.
Капитан остановился возле высокого плечистого бойца.
— Фамилия?
— Красноармеец Куркин!
— Вы что, красноармеец Куркин, не знаете, каким надо становиться в строй?
— Знаю, товарищ капитан!
— Приведите себя в порядок!
Куркин потянулся рукой к вороту гимнастерки, застегнул его, потуже затянул поясной ремень. Другие бойцы, не ожидая, когда им сделают замечание, тоже приводили себя в порядок.
Анжеров остановился как раз недалеко от центра строя, сделал несколько шагов назад, чтоб видеть и фланги, и сказал:
— Расхлябанности не потерплю. Буду наказывать беспощадно, вплоть до расстрела. Задача — догнать колонну. В пути не отставать, соблюдать строжайшую тишину. На привалах костров не жечь. Вопросы? Нет вопросов. Слушай команду: имеющие автоматическое оружие, два шага-а вперед ма-арш!
Строй колыхнулся, и около четырех десятков бойцов выстроились в новую шеренгу.
— Игонин! — позвал Анжеров и, когда тот вытянулся перед ним, приказал: — Будете командовать этим взводом!
Петро обалдело уставился на командира. Одно дело построить отряд и отрапортовать, а другое — командовать сорока бойцами, вооруженными автоматическим оружием. У многих, как и у самого Игонина, трофейные автоматы, штук пять или шесть ручных пулеметов Дегтярева и два наших автомата — ППД. Видя колебание Игонина, капитан поторопил недовольно:
— Принимайте взвод!
— Есть! — гаркнул Игонин, подбежал к своему взводу, обретая уверенность, оглядел строй и скомандовал: — Налево!
Отвел в сторонку и занялся распределением бойцов по отделениям. Так совсем негаданно Петр Игонин превратился во взводного. В это время Анжеров разбил остальных бойцов еще на несколько взводов и приказал готовиться к выступлению.
Между прочим, Петро никогда не стремился стать командиром. Обычно шутил на этот счет:
— Рядовому, братцы мои, служить легче. Верно ведь, Гришуха?
Андреев с ним не соглашался, приводя в доказательство старую, как мир, присказку о том, что плох тот солдат, который не стремится стать генералом.
— А ты, Гришуха, мечтаешь быть генералом? — балагурил Петро. — Давай, давай, ты им станешь, я уверен. Не скоро, правда, но станешь. Вид у тебя подходящий. Приду к тебе и попрошу теплую должность. Сердце у тебя доброе, не откажешь. Не откажешь ведь, Гриша?
Как бы там ни балагурил Игонин, все же судьба настойчиво хотела сделать его командиром. Зимой Петра чуть-чуть не зачислили в полковую школу. Но зачисление не состоялось: то ли командир роты другого подыскал бойца, то ли писарь списки перепутал. После этого Петро изрек лаконично:
— Бог правду видит.
Игонин частенько замещал командира отделения: или потому, что в строю отделения стоял после командира вторым и автоматически являлся бессменным заместителем; или играл тут роль его общительной неунывающий нрав. Недавно вот Самусь назначил отделенным, а сейчас капитан произвел во взводные. Чудеса и только! Так, пожалуй, можно вперед Гришки в генералы вылезти.
Но, думая так, Петро был по отношению к себе необъективен.
Назначение командиром взвода обрадовало его, возвысило в собственных глазах. Ему приятно было это еще и потому, что назначение получил не от кого-нибудь, а от самого комбата Анжерова, у него поощрение заслужить не так-то просто. И хотя Петро ничем не проявил себя еще как командир, тем не менее это назначение связывал со своими геройскими белостокскими днями. И чтоб размышления примирить с совестью, подумал: «Черт те что делается на белом свете, Петька Игонин стал командиром! Кто бы мог подумать?»
Первый привал сделали часов в двенадцать, когда солнце грело вовсю. Григорий выполз на маленькую лужайку, усеянную бело-желтыми ромашками, и разложил на самом солнцепеке сушить книги и общую тетрадь, которую подобрал в куче хлама перед самым прорывом. Сильнее от воды пострадал «Дон-Кихот», меньше — общая тетрадь — может быть, потому, что была завернута в толстую оберточную бумагу.
К нему подсел Петро. Другие бойцы поглядывали на Андреева с любопытством.
— Сушишь? — усмехнулся Игонин. — Давай, давай, потом зачтется. В музей могут попасть эти книжки. А что? Запросто.
— Напрасно стараешься — не заведешь, — отмахнулся Григорий.
— Я тебя и не собираюсь заводить. Но ты погляди — вот эта толстая совсем разбухла, буквы расплылись. На черта она тебе?
Петро подметил правильно. «Дон-Кихоту» досталось крепко, листы покоробились, а некоторые слиплись, и переплет ее потерял вид. Игонин подзуживал:
— Совесть у тебя есть? Бойцы цигарки крутят из листьев, а ты как Кощей бессмертный: ни себе, ни людям.
— Отдать на раскурку? — обиделся Григорий. — Да я ее лучше спрячу куда-нибудь, чем на раскурку. Ты соображаешь, что говоришь?
— Погоди, кто-то обещал не заводиться? Ладно. Можешь прятать куда угодно. Молчу как рыба.
— Ну и молчи.
— Экий ты горячий. Я ведь про книгу — к слову, у тебя в желудке не урчит?
— Урчит, — сознался Григорий. — Сейчас бы целого барана съел.
— Баран — мечта голодного разума. Но я кое-что достал, — и Петро вытащил из-за спины полбуханки хлеба и шматок круто посоленного сала.
— У-у! — зажмурился Григорий от радости. Петро достал нож, разделил и хлеб и сало на три части, одну отдал Григорию и сказал:
— Это тебе, это капитану. Слушай, Гришуха, ты сейчас вроде бы у нас за адъютанта, отдай ему.
Андреев потянул было хлеб к зубам, но, услышав предложение Игонина, остановился и наотрез отказался:
— Ничего не выйдет.
Петро знал по опыту: коли Гришка закусил удила, то спорить с ним бесполезно. Пошел к капитану сам. Тот хлеб принял, но учинил допрос, где его Петро достал. А хлебом с Игониным поделились бойцы — сходиться с людьми он умел быстро.
«Дон-Кихота» Григорий оставил под молоденькой березкой, прикрыв сверху валежником. А «Железный поток» оставил при себе.
2
Днем над лесом пролетел «фокке-вульф», почти на бреющем полете, и сбросил листовки. Трудно гадать — или немцы засекли маленький отряд, или это была простая случайность, что листовки очутились именно в том месте, где дневали хлопцы Анжерова. Вчера, как, только закончили формирование, двинулись догонять колонну. Решили пробираться к шоссе: там легче сориентироваться. Но разведка, вернувшись оттуда, доложила, что на шоссе полно немцев. Капитан круто изменил маршрут, свернул вправо, в лес. Сейчас эти листовки. Неужели немцы что-нибудь пронюхали?
В листовке писалось, что советские войска разбиты или окружены. Пал Минск, на очереди Москва. Сопротивление бесполезно, дальнейшее кровопролитие бессмысленно. Лучше сдаваться в плен и кончать войну. Листовка служила пропуском. Для пущей убедительности на обороте была отпечатана карта, на которой жирный черный удав сдавливал тоненькое красное колечко.
Игонин ходил по биваку и отбирал листовки. Некоторые сами рвали, и некоторые огрызались:
— Боишься, командир? Думаешь, поверю брехне?
— Кто тебя знает, — усмехнувшись сказал одному из таких Петро. — Тебя жалко. Давай, давай. Начитаешься всякой отравы, а потом будешь маяться тяжко. Возиться с тобой придется, но ты сам не дурной, видишь: когда же с тобой возиться?
Красноармеец, худощавый такой, с пасмурным взглядом, сложил листовку вчетверо и положил в нагрудный карман. На Игонина не обратил внимания, будто перед ним было пустое место. У Петра потемнело в глазах.
— Порви! — шепотом приказал он. — Слышишь?
Красноармеец не собирался выполнять приказ.
— Ты! Порви, говорю!
Тот поднял на Игонина глаза, в которых сквозь пасмурность пробивалась злость, упрямо мотнул головой:
— Не порву!
— Порвешь! — голос у Петра сорвался.
— Не скрипи! Командир выискался! Какое твое дело? Хочу рву, хочу берегу.
Однажды, когда Петро впервые прибился с дружком к черноморским рыбакам, один парень, черный, как цыган, франтоватый и наглый, принялся смеяться над ним. Петро не умел танцевать, вот цыган и зубоскалил. Было это возле клуба, в ясный вечер, при девушках. Петро кипел, но держался, пока парень не отмочил что-то очень соленое и обидное. Вот тогда у Петра потемнело в глазах, и он не помнил, что делал. Очнулся тогда, когда четверо рыбаков оттащили его от цыгана, который лежал на земле, стонал и ругался похабно и забористо.
Сейчас случился такой же провал в самообладании, и Петро неожиданно для всех, кто наблюдал эту сцену, тем более для виновника, схватил его за грудки, притянул к себе с такой силой, что у того треснула под мышками гимнастерка.
— Подлюга! — хрипел Петро в побледневшее лицо насмерть перепуганного бойца. — Душу продать задумал, фашисту душу продать хочешь. Не выйдет, вытрясу из тебя сам, вытрясу, подлюга.
Андреев подскочил к Игонину, схватил за руку, спросил с упреком:
— Очумел?
— Уйди! Я его... — Игонин качнул парня сначала влево, потом вправо и со всего размаху отбросил прочь. Парень отлетел метров за десять и завалился в куст орешника. Лежал сначала не шевелясь, видимо, собирался с духом. Вдруг вскочил, поднял винтовку, которая тоже очутилась в орешнике, вскинул ее быстро, целясь в Игонина. Петро как-то даже стал выше, подобрался, выпятив грудь, и двинулся медленно, не спуская глаз с парня, вперед, на сближение с черным злобным кругляшком дула. Цедил сквозь зубы:
— Струсишь, падла. Струсишь, не выстрелишь.
Андреев заорал:
— Опусти винтовку! Опусти, говорю тебе!
Игонин шел и шел на сближение, медленно, неотвратимо, и рука у парня дрогнула, винтовка опустилась, штыком уперлась в землю, Игонин выхватил ее и, взяв за ствол, замахнулся, как дубиной:
— Убью!
Парень схватился за голову и со всех ног бросился бежать. Петро кинул на землю винтовку и, низко наклонив голову, зашагал в глубь леса, где расположился Анжеров. Григорий еле поспевал за ним.
Капитан, лежа на животе, рассматривал схему местности на обороте листовки. Плохо — в отряде ни у кого не нашлось даже завалящей карты. Та, что была перед прорывом, осталась у Волжанина. А без нее командир слеп. В листовке более или менее правильно нанесены крупные населенные пункты — Барановичи, Слоним, Ганцевичи. Слоним где-то недалеко.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться?
Анжеров поднял голову, еле заметная улыбка скользнула по губам:
— А, комвзвода один! Чего такой хмурый? Случилось что-нибудь? — капитан сел.
— Я, товарищ капитан, чуть не побил красноармейца. Вот Андреев видел.
— Ого! — Анжеров вскочил на ноги, отряхнул гимнастерку и брюки от прилипших желтых иголок и соринок. — Что-то новое в командирской практике.
— Андреев лучше расскажет, он все видел. Если и приврет — не обижусь.
— Отставить! — это слово капитан произнес мягче, чем обычно, как-то обыденно и нестрого. Игонин сразу уловил этот тон и с жаром принялся рассказывать, как тот красноармеец отказался сдать листовку и как он, Игонин, рассвирепел.
— Что вы добавите, Андреев? — спросил Анжеров и как-то сбоку, остро глянул на бойца.
— Все правильно, товарищ капитан.
— В этом я не сомневаюсь. Я вас спрашиваю о другом — как вы оцениваете поступок Игонина?
Петро переминался с ноги на ногу, ни на кого не глядел, он был сейчас пришибленным, жалким. Не ожидая, когда закадычный друг Гришуха даст оценку его поведению, Петро сам решил ускорить ход событий.
— Вы меня разжалуйте, товарищ капитан. Командира из меня не вышло.
— Мне отвечать обязательно? — спросил Андреев.
— Да!
— Игонин погорячился, товарищ капитан, это правильно. Я не оправдываю его.
— Еще бы! — усмехнулся капитан.
— Его, наверно надо наказать, дело ваше, а разжаловать...
— Пожалели друга?
— Нет! — неожиданно твердо возразил Андреев, и капитан даже с любопытством приподнял брови: интересно!
— Продолжайте!
— Необходимо устранить, товарищ капитан, самое главное — плохое настроение у бойцов.
Анжеров пристально, изучающе посмотрел на Андреева, потом на Игонина, и вдруг горячая волна уважения к этим двум друзьям захлестнула его. Нет, Анжеров не был сентиментальным, ему нельзя быть сентиментальным по роду своего занятия. И наверно, в любое другое время он бы строго взыскал с любого командира, который проявил бы невыдержанность, как проявил ее Игонин. Но сегодня сложились несколько необычные обстоятельства и ему, капитану, в них приходится несладко, без помощников, без знания обстановки, с этим отрядом, сколоченным наспех. И вдруг оказывается, что есть у него помощники, пусть малоопытные, но зато думающие, знающие, что от них требуют, помощники, которые увидели то, что как-то невзначай и непростительно для него, опытного командира, оказалось вне поля зрения — настроение бойцов.
Но обычная выдержка не изменила капитану, друзья так и не догадались, какие чувства обуревали их командира.
— Правильно, Андреев, — похвалил он Григория, — в корень смотришь. — Капитан заложил руки назад, как обычно это делал, и принялся вышагивать взад-вперед перед Игониным и Андреевым, упрямо наклонив голову. Потом остановился и повторил:
— Правильно. Газет не видим, радио не слышим, что в мире делается — не знаем. Прячемся в лесу. А противник листовки сбрасывает. Почитаешь их, и до всякой пакости додуматься можно. Некоторые малодушные эти листовки прячут на всякий случай. Так я говорю?
— Так точно! — гаркнул Петро.
— Не так громко, Игонин. Откуда тут взяться хорошему настроению? Помнится мне, Андреев, что вы кончили педагогическое училище.
— Так точно!
— Зарядили оба, как попугаи, — поморщился Анжеров. — Я ведь с вами советуюсь, так говорите со мной запросто. Перед строем или при бойцах ведем речь, тогда другое. А сейчас мы совет держим, проще чувствуйте себя, можете звать меня по имени-отчеству — Алексей Сергеевич.
— Как-то непривычно.
— Привыкайте. Значит, педучилище?
— Да.
— Попробуйте провести беседу с бойцами, задушевную такую. Можете?
— Не пробовал.
— Смелее. Ну, скажем, вспомните о Чапаеве. Я видел у вас в противогазной сумке книги.
— Есть «Железный поток».
— Замечательно! Почитайте. Соскучился народ по светлому советскому слову. Договорились?
— Хорошо, Алексей Сергеевич!
— При первом же случае и проведем!
Издалека человек кажется всегда менее понятным. Мало понимал Андреев и капитана. Сначала он виделся придирчивым службистом, которому распечь подчиненного ничего не стоит — выгнал же Игонина с мозолью на занятия.
Потом вдруг в глазах Андреева комбат вырос неимоверно, и он безропотно поверил в его командирские таланты. Очутившись в этом пока чужом им отряде, Григорий благодарил судьбу за то, что рядом с ними был Анжеров. Сейчас, после этого трудного разговора, капитан раскрылся совсем с другой стороны — раскрылся как человек, правда, раскрылся очень мало, но и этого было пока достаточно, чтобы настроение у Григория поднялось.
Беседу он, конечно, проведет, хотя, откровенно говоря, побаивается. Но не боги же горшки обжигают!
3
Беседу провести, конечно, необходимо, и это будет очень полезно. Однако рассчитывать, что после нее настроение бойцов поднимется, было бы просто непростительно. Это Анжеров отлично понимал. Народ в отряде разномастный, друг к другу притереться еще не успели, все еще жива старая инерция — на привалах держались группами по признаку совместной довоенной службы. Колонна затерялась в лесу, как иголка в сене. Капитан даже подумывал: а не форсировала ли она с ходу и шоссейную дорогу и не устремилась ли на юг, на соединение со второй колонной? Эту возможность капитан не упускал из виду, хотя и держался первоначальной задачи — настигнуть колонну, самому не форсируя шоссе. Жила еще такая надежда. Догонят колонну, и все встанет на свои места. Но командир обязан предусмотреть неожиданности и разные варианты.
Вариант первый. Что, если отряд столкнется с фашистами прежде, чем нагонит колонну? Выдержит бой или рассыплется при первой же опасности? У капитана не было уверенности, что отряд выдержит бой.
Вариант второй. Колонну не догнать. Следовательно, придется на соединение с регулярными частями идти самостоятельно. Сколько это займет времени? Пойдут могучие леса, с питанием будут сплошные перебои. Не разбредутся ли бойцы потихоньку кто куда? Не зря же кое-кто прячет листовки. Учитывать надо и это.
Значит, выход один и главный — всеми силами и возможностями в самое короткое время спаять отряд, сделать из него боевую единицу. Это чертовски трудно, однако задача облегчалась тем, что бойцы успели до войны пройти школу армейской жизни. Есть у них чувство дисциплины, ответственности за себя и товарищей, а главное — они выросли уже при Советской власти, самому старшему из них не больше двадцати трех лет. Этих чечевичной похлебкой с пути не собьешь, для них честь и свобода — не пустые слова и социалистическая Родина — не отвлеченное понятие.
Дело за тобой, капитан. Начинать, пожалуй, надо с простого: выявить коммунистов и комсомольцев и провести с ними собрание.
На одном из привалов Анжеров и Григорий обошли бойцов. Список коммунистов и комсомольцев Григорий занес к себе в тетрадь — двадцать семь человек.
Собрание провели вечером, перед сумерками, когда отряд расположился на ночевку. Прежде чем открыть собрание, Анжеров попросил друг у друга проверить партийные и комсомольские билеты. Такая процедура взаимной проверки была тогда принята, она тем более необходима была в условиях отряда.
Вот поднялась чья-то рука. Анжеров спросил:
— Что там?
Встал коренастый горбоносый боец и доложил:
— Товарищ командир, у одного нет комсомольского билета. Говорит, комсомолец, а билета нет.
— Как это нет? Садись. У кого нет билета?
Поднялся тот самый круглолицый солдат, с нежным девичьим лицом и печальными глазами, который угощал Игонина папиросой, — Феликс Сташевский.
— Объясните.
— Мой комсомольский билет остался в казарме.
Собрание слушало объяснение настороженно, настроение складывалось явно не в пользу Сташевского. У некоторых на лицах можно было прочесть недоверие: «Это еще неизвестно, что ты за гусь!»
— В субботу, — продолжал Сташевский, сильно волнуясь, — командир взвода сказал мне, что поедем в Белосток. С вечера я переложил документы из рабочей гимнастерки в выходную. А утром подняли нас по тревоге. Я подумал, что это обычное учение, и надел старую гимнастерку. Новая с документами осталась в казарме. В казарму я больше не попал. Вот и все. Хотите верьте, хотите нет.
— Не верим.
— Придумать все можно!
— Проверить его надо!
— Тише! — крикнул Анжеров. — Не все сразу!
Собрание стихло. Сташевский низко опустил голову. Уши у него пылали.
— Есть вопросы к Сташевскому? — спросил капитан.
— Кто может подтвердить, что ты рассказал правду?
Сташевский вздохнул. Так случилось, что во время прорыва он растерял друзей. Они, наверное, ушли с колонной.
— Вот видите! — опять выкрикнул кто-то.
— Товарищи... Друзья... — срывающимся голосом горячо заговорил Сташевский. — Честное олово... Отцом-матерью клянусь.
Все снова зашумели. Одни требовали удалить Сташевского с собрания, другие призывали поверить ему и разрешить присутствовать. Андреев не понимал: чего привязались к парню? Разве не видно, что он искренне переживает утерю билета?
— Голосую, товарищи, — сказал Анжеров.
Большинство выразило Сташевокому недоверие. Он быстро взглянул на капитана печальными, полными слез глазами, не видя его, закрыл вдруг лицо руками и убежал. «Почему они ему не поверили? — терзался Григорий. — Он честный, его ж насквозь видно». Хотел возразить капитану — почему же он не вступился? Но, взглянув на него, отказался от намерения — капитан хмурился, на скуле вспух тугой желвак. Нет, это был опять тот капитан, которого знал до прорыва: недоступный как скала.
А собрание пошло своим чередом. Кончилось оно поздно — уже ночь вступила в свои права, теплая, звездная, с непроглядным таинственным мраком леса. Капитан и Андреев вернулись к тому кусту, у которого оставляли Игонина, но Петро куда-то исчез. Вокруг спали люди. Слышался храп, кто-то бредил во сне, бормоча невнятное. Шептались те, кто пришел с собрания, но скоро и шепот умолк — ребята улеглись спать. Разыскивать Игонина не стали, легли под кустом.
Анжеров остался доволен собранием, теперь он знал: опора у него есть надежная.
У Григория из ума не выходил Сташевский. Ставил себя на его место и с ужасом убеждался, что, пожалуй бы, тоже заплакал, если бы с ним обошлись так же.
Вернулся Петро. Прилег рядом с Андреевым и спросил:
— Спишь?
— Нет. Где ты пропадал?
— Посты проверял. Одному цуцику чуть морду не набил.
— Послушай, Петро, — вмешался Андреев. — У тебя то цуцики, то падлы. Всем бы ты морду бил. Надоело, ей-богу. Говори по-человечески.
— Ого! Гришуха начинает меня прорабатывать.
— Нужно мне тебя прорабатывать, — возразил Андреев: ему почему-то не хотелось, чтоб их разговор слышал капитан, но тот наверняка слышал.
— Сидит, понимаешь, под сосной и во всю смолит цигарку. Как затянется, так зарево кругом. Пришлось принять меры.
Замолчали. Слышно было, как капитан повернулся на другой бок, лицом к солдатам. Неожиданно спросил Игонина:
— Вы почему не были на собрании, Игонин?
— Я беспартийный, товарищ капитан. Босяком был, наподобие Челкаша.
— Смотри, ты, оказывается, и Горького читал, — зачем-то подковырнул Григорий: самому даже неловко стало. Да еще при капитане. Но Анжеров будто не заметил этой неловкости.
— Я многое кое-что читал, — обиделся Петро, не ожидавший от друга насмешки, тот никогда еще не подковыривал его: меняется Гришуха, ох, меняется, — Ясно тебе? И вообще, Гришуха, давай не будем подкалывать, я тоже это умею. Я, может, когда вы ушли на собрание, сиротой себя почувствовал, болваном, дураком, места не находил, а ты мне шпильки ставишь.
— Зачем же обижаться, Игонин? — вступился Анжеров. — Шутки надо уважать. Чем же вы занимались до армии?
— Я? Ходил по белому свету.
— Искали что-то?
— А черт его батька знает. Может, и искал.
— Что же?
— Наверно, счастье. Что же еще?
— И нашли? — По голосу чувствовалось, что капитан улыбается. — Какое оно?
— Сермяжное, — засмеялся Петро. — Колючее, как тот еж, в руки никак не дается. Ну его к ляду, то счастье, товарищ капитан. Глупым был, взялся было за ум, да вот война.
— За ум браться никогда не поздно.
— Оно, конечно, так, правда ваша. Только я думаю, товарищ капитан, за ум следует браться сразу, когда «мама» научишься говорить.
— Это слишком рано.
— В самый раз, зато к двадцати годам из таких толк выйдет, — Петро сделал паузу и добавил ни к селу ни к городу: — А бестолочь останется, — сам же и хихикнул. Но почувствовал, что сказал невпопад, спросил: — Товарищ капитан, вам когда двадцать лет было, что вы делали?
Андреев напрягся: интересно, что ответит капитан? Григорий не мог угадать, каков будет ответ. Почему-то ему, как ни странно, и в голову не приходило, что Анжерову тоже когда-то было двадцать лет.
— Безработным был.
Григорий сначала решил, что ослышался, хотел переспросить. Но до Игонина, видимо, тоже не очень дошел ответ капитана, и он переспросил раньше Андреева:
— Как это безработным?
— Очень просто. Никого у меня не было. Отец погиб в империалистическую, мать с младшим братом умерли с голоду в двадцать первом. Я батрачил у одного мироеда. Всю душу из меня вымотал, тогда я и подался в город, в Ростов. А работы себе не нашел — трудно тогда было с работой. Двадцать седьмой год.
— А потом?
— Вы же спросили, что я делал в двадцать лет, я и ответил.
— Можно еще вопрос? — не унимался Петро.
— Дотошный же ты парень, — улыбнулся Анжеров, впервые назвав Игонина на «ты». И в этом «ты» Григорию почудилось больше теплоты и задушевности, чем в официальном «вы».
«Это хорошо, что он с нами запросто, — думал Андреев, не в силах одолеть дремоту. — Хорошо. И меня будет на «ты» или только Петьку?»
— Не хватит ли? Вот Андреев уже спит, а мы ему мешаем.
— Я еще не сплю.
— Тогда другое дело.
— В армии вы давно, товарищ капитан?
— Одиннадцать лет. Я в армии много учился.
— Да, хлебнули вы в жизни, — вздохнул Петро. Разговор на этом оборвался. Вскоре все трое уснули.
Утром Григорий разыскивал Сташевского, на привале подсел к нему, хотел покурить вместе. Сташевский угостил его папиросой.
— Где ты их взял?
— Папиросы? Машина одна интендантская под бомбежку попала, я пять пачек взял. Две замочил при переправе, остальные докуриваю вот. Хочешь, угощу?
— Не откажусь.
Феликс дал Григорию десяток штук. Четыре Григорий запрятал, а шесть раскурит с Петром. Приглядывался к Феликсу. Всякий, даже неопытный в жизни человек мог безошибочно определить, что Сташевский из интеллигентной семьи, никогда физическим трудом не занимался. Лицо у него нежное, одухотворенное. Гимнастерка на спине топорщилась, воротник был великоват. Обмотки намотаны неумело, спадали вниз. Но той беспомощности, которая так бросилась в глаза Григорию на собрании в нем теперь не было. Видимо, вот эта неуклюжесть в одежде создавала впечатление беспомощности, и только.
— Поляк, что ли? — спросил Андреев.
— Обрусевший. Мой прадед участвовал в польском восстании, это еще в прошлом веке. Его сослали в Сибирь.
— Понятно. Откуда сам?
— Из Москвы.
— Родные там?
— Мать, отец, сестра.
— Отец-то кто?
— Профессор Высшего Бауманского училища.
— Вон ты какой! — удивился Андреев. — Почему вчера заплакал?
Феликс взглянул с укором, и Григорий пожалел, что задал такой неуместный вопрос.
— Вы думаете, мне легко?
— Вообще, конечно, история... Восстановить тебя трудно будет.
Феликс не отозвался. Подали команду подниматься. Сташевский вскочил, закинул за плечо винтовку и заторопился в строй. Григорий наблюдал за ним и подумал о том, что Феликсу, неприспособленному к трудностям человеку, тяжелее, чем другим. Потому что все, кого Григорий знал, в том числе и он сам, не были избалованы ни роскошью, ни особым вниманием. Жизнь их не оберегала так заботливо от нелегкого и колючего, как она оберегала Феликса. Видимо, вчерашние слезы были не только выражением обиды, но и сумятицы, которая творилась в его душе.
4
Третий день по лесу, третий день без пищи. Кончилось и курево. А колонны нет и нет, даже следы исчезли. Словно сквозь землю провалилась. В таком лесу с могучими дубами, липами, непременными в этих местах соснами в два обхвата и косматыми березами, в лесу, раскинувшемся на сотни километров, могла затеряться целая армия.
Отряд капитана Анжерова был оторван от внешнего мира и не знал, что делается на белом свете. Уже два дня, как не слышно гула самолетов. Порой казалось, что на земле тихо и спокойно, нет никакой войны, а кошмар первых военных неудач просто приснился.
Без хлеба... Ели грибы, ягоды, сдирали слизистую кожицу с берез. Посланная вперед разведка привела заблудившуюся в лесу игреневую лошадь, с пугливыми фиолетовыми глазами. Капитан приказал зарезать ее и мясо раздать бойцам. У лошади спутали ноги, повалили ее и выстрелили в сердце. Кровь до единой капли собрали в котелки, а потом варили ее и ели. Каждому досталось по куску свежего мяса, и был пир горой.
Утолив голод, бойцы повеселели и подобрели. Жизнь теперь казалась не такой уж невыносимой, как часа два назад. Одно удручало — не было курева. Вспоминали, какую курили махорку до войны, а главное, привередничали тогда много — этот сорт не хорош, этот слаб, давай получше. Сейчас бы любой сорт сгодился. А махорочка-то была какая — моршанская, гродненская. Гродненская самая сердитая.
Вспоминали. Растирали засохшие листья берез, перемешивали получившуюся труху с мохом и дымили беспрестанно, но душу отвести не могли. Курево из листьев и мха было кислым и горьким, от него до боли першило в горле, дым до слез ел глаза.
Шесть папирос, которые дал Феликс, давно были выкурены, а четыре Григорий умудрился сохранить. Четыре полные папиросы! Настоящие! Петра обуяла детская радость, он принялся пританцовывать. Но капитан остудил его пыл. Он забрал у Андреева все четыре папиросы и пустил их по кругу — «по-казацки». Разделил курящих на четыре группы, каждой выдал папироску. Головной закуривал, сразу передавал второму, второй затягивался всего раз, отдавал третьему. Самые последние кричали азартно:
— Легче, легче затягивайся! Не один! И нам надо!
Все глотнули по разу ароматного, вкусного папиросного дыма. Папиросы докурили до такой степени, что остались от них замусоленные бесформенные ошметки. Мало, совсем мало досталось каждому, а вот поди-ка: повеселели хлопцы! Совсем повеселели!
Капитан по-товарищески обнял Григория за плечи, от чего Андреев напрягся — ему и нравилось это, и в то же время робость брала. Спросил запросто, как и Петра, — на «ты»:
— Так где у тебя «Железный поток»?
— Здесь, — показал на противогазную сумку.
— Видишь, какое настроение — самое подходящее для тебя. Представь, что ты политрук. Ну?
— Сделаю, Алексей Сергеевич!
Он бы, наверно, и на луну мог прыгнуть, если бы приказал капитан. Тот обошелся с ним, как товарищ с товарищем, с человеком, которому безгранично верит.
Капитан приказал бойцам рассесться в круг.
— Поплотнее, поплотнее, — говорил он, показывая руками, как плотнее садиться. Когда уселись, объявил:
— Слово предоставляю товарищу Андрееву. Это наш политрук. Прошу учесть на будущее.
Капитан сел рядом с Игониным. В кругу, на виду у сотен глаз, Григорий остался один. Сначала лица казались сплошной безликой массой, но потом стал различать знакомых. Вон тот, остроносый, с пасмурными глазами, не хотел отдавать Игонину листовку, и дело чуть не кончилось трагически. Странная была у него фамилия — Лихой. Совсем не подходящая к характеру бойца. Петро, когда узнал об этом, схватился за живот:
— Как, как?
— Иван Лихой.
— Хо-хо! Ох, и шутники же эти люди — надо же этому хлюпику дать такую грозную фамилию!
Лихой расположился рядом с Куркиным, бойцом атлетического сложения. В первый же день появления Куркина в отряде капитан сделал ему замечание за неряшливый вид, но это впрок не пошло. Григорий замечал, что Куркин частенько ходил в этаком растерзанном виде — гимнастерка нараспашку, пилотка поперек головы. Штыка у винтовки нет, так он ее носит дулом вниз. Сейчас Куркин жует что-то.
Еще один новый знакомый пристроился в сторонке — Шобик. Парень скуластый, белобрысый, костлявый. На его спине очень заметно выпирали лопатки. Как-то на большом привале Шобик заснул на посту. Григорий тогда был караульным начальником и пошел проверять часовых. Шобик спросонья чуть его не застрелил. Пальнул без всяких, ладно рука у него дрожала, а то мог бы убить. Поднялась тревога, думали, что напали немцы. Пришлось нерадивого снять с поста. На смену должен был прийти Феликс, да Григорий пожалел его, не стал будить. Остаток вахты достоял сам, хотя и не положено делать этого караульному начальнику, но никто не заметил нарушения. Шобик привалился спиной к сосне, надвинул на лоб пилотку — видно, собрался вздремнуть. Ну и черт с ним. Зато Феликс смотрит во все глаза, подбадривает. Чего подбадривать? Оторопь сама собой пропала. Вот сейчас прочту отрывок из «Железного потока», тот, когда отряд Кожуха прорывался сквозь ущелье, и посмотрим, что будет.
Григорий читал тихо, но выразительно. Сначала бойцы вроде шумели, и до задних рядов чтение доносилось с пятого на десятое. Но отрывок был интересный, близкий по духу нынешней обстановке, и всем хотелось послушать. Задние зашикали:
— Тише, ничего не слышно!
— Громче читай!
Григорий дождался окончательной тишины и продолжал читать так же негромко, и теперь все слушали его, даже Куркин перестал жевать, а Шобик сдвинул пилотку на затылок. Пропала у него дремота. Когда кончил, закричали:
— Шпарь еще! Здорово написано!
— Продолжай!
Но Григорий спрятал книгу в сумку и сказал:
— В следующий раз, друзья. Мне хотелось бы напомнить вам еще об одном герое гражданской войны. О нем писатель Фурманов написал роман, а режиссеры братья Васильевы поставили фильм — о Чапаеве. Я этот фильм смотрел раз двадцать, честное слово. Кто из вас не видел этого фильма?
Враз загалдели, заулыбались.
— Нет таких?
— Не-ет!
— Помните, как лавина казацкая летела на чапаевцев, а за пулеметом ожидала их Анка?
— Она еще волосы на себе рвала! — крикнул кто-то.
— Не рвала, чего ты брешешь! Ка-ак резанет из «максима», — возразил Куркин. — И здоровеньки булы, казачки!
— Нет, послушайте, а когда Петька объяснял про щечки! Умора! — кричал боец, у которого конопушки залепили нос и ту часть щек, что прилегала к носу. Звали его Сашей.
И пошло. Растревожил бойцов Григорий и уже не смог управлять беседой. Она помчалась сама, как строптивая горная речушка по камням-перекатам. Люди измучились душой, истосковались по доброму живому слову. Теперь вдруг открылись друг другу и увидели, что у каждого за спиной не только их маленькое, порой непримечательное прошлое, но и прошлое их отцов, прошлое революции и ее героев! Нет, не сами по себе живут, не ради личного спасения прячутся в этом белорусском лесу, а сохраняют силы для решительных боев и копят святую ненависть к захватчикам, чтобы защитить то, что штыком и саблей утвердили на русской земле Чапаев и Кожух, чтоб оградить от грабителей завтрашний день Родины, ее будущее. Каждый сидящий здесь знал это и раньше, и дело не в ораторском искусстве Андреева. Он только правильно учел настроение, затронул ту струнку, которая дремала в глубине души каждого. Разбередил эту струнку и сделал прекрасное дело, от него сегодня большего и не требовалось. Анжеров был рад, что сумел рассмотреть в этом чернобровом парне то, что может принести великую пользу отряду, — талант политработника. Да, да этот талант только проклюнулся, но он есть, и это главное. Андреев не сможет так молодецки отдать рапорт, как Игонин, может быть, не полезет безрассудно в самое пекло, как тот же Игонин, но это ему и не надо. У каждого есть свое.
Анжеров ничего не сказал Андрееву, ни одного слова похвалы. Но он крепко, до боли пожал руку, и этого было достаточно. Петро покровительственно похлопал друга по спине — молодец, Гришуха!
5
На марше охранение задержало человека, одетого довольно странно: в новенькую командирскую гимнастерку, перетянутую широким ремнем со звездой на пряжке, в синие галифе и ботинки без обмоток, так что видны даже кончики белых тесемок, завязывающих кальсоны. На голове старое-престарое синее кепи с пуговицей на макушке. Раньше пуговицу обтягивала материя, а сейчас материя порвалась, и железная матово-черная пуговица обнажилась.
Анжеров, к которому провели задержанного, окинул его с ног до головы, потом по цепочке объявил привал. Капитан обратил внимание на одну особенность: гимнастерка под ремнем у незнакомца заправлена без единой складки, сразу угадывалась военная косточка. Волосы у задержанного были сивые, но коротко стрижены, ресницы белесые, на лице и даже на кистях рук, как это успел заметить Григорий, бывший рядом с капитаном, дружно выступали веснушки.
Отряд свернул с заросшего проселка в тень орешника и располагался на отдых. Капитан, Григорий, задержанный и красноармеец-конвоир остались у дороги, под тенью старой, с мощным шатром колючек кривоствольной сосны.
— Кто такой? — спросил Анжеров.
— Старшина-сверхсрочник Журавкин!
— Какой части?
Старшина замялся, затрудняясь ответить, и капитан проникся к нему еще большим недоверием.
— Из Слонимской тюрьмы, — наконец решился Журавкин и быстро взглянул на Анжерова, видимо, хотел проверить, какое впечатление произвело это сообщение. Григорий удивленно приподнял свои черные брови. А капитан недовольно нахмурился, как бы говоря этим: «Таких мне еще не хватало!» Спросил:
— Почему из тюрьмы?
— Был осужден ревтрибуналом в сороковом году за утерю личного оружия.
— Как вас угораздило?
— По пьянке.
— Бежал?
— Из тюрьмы?
— Да.
— Нет. Нас не успели увезти. Распустили на все четыре стороны.
— Куда идешь?
— К своим.
— А точнее?
— К своим. На дорогах полно немцев, вот я и шел лесом.
— Хорошо, разберемся.
— Не верите? — усмехнулся старшина.
Анжеров с прищуром поглядел на Журавкина и в свою очередь спросил:
— Почему я должен вам верить?
— Отпустите меня. Я пойду один.
— Сколько лет вы служили?
— Шесть. А что?
— Значит, кое-что понимать должны. Все! — капитан повернулся к конвоиру и приказал:
— Будете за ним наблюдать. Попытается бежать — стреляйте.
— Не побегу, — опять усмехнулся Журавкин. — Некуда мне бежать.
На этот раз Григорий не мог согласиться с капитаном. Сейчас тот снова показался ему прежним — придирой и службистом, тем, который мог выгнать Петьку на занятия с мозолью на ноге. Чужой, неприступный. Однако это было просто видимостью. Если раньше Григорий не знал, что за той неприступностью таится, то теперь знал. За нею пряталось умное человеческое сердце. Раньше Андрееву и в голову бы не пришло возражать. Как можно! Самому капитану Анжерову — возражать?!
Теперь же Григорий знал, что сможет возразить, даже обязан это сделать. Человек натерпелся в тюрьме и вообще в жизни. Обиженный, мог податься к фашистам, и те приняли бы его обязательно — такие им, говорят, нужны для службы. Но Журавкин подавил обиду, запрятал ее в себе: он до донца остался советским человеком. Нашел наш отряд. Не наш, так другой бы нашел.
Ему не поверили. Капитан Анжеров не поверил. Разве можно так черство относиться к человеку? Хотя Григорий волновался здорово, но набрался храбрости и обратился к Анжерову:
— Можно, Алексей Сергеевич?
Нарочно назвал по имени-отчеству, а не по званию, хотел, чтоб капитан понял: вопрос связан не со службой, а скорее, с человеческими отношениями.
Через руки капитана таких, как Андреев, прошло тысячи, в определенной мере понимать их научился. Как правило, такие парни не умеют скрывать своих чувств, их мысли можно без слов прочесть на лице. Капитан хотя и сбоку, но заметил, что при разговоре с Журавкиным Андреев порывался что-то вставить. Не решался, зато сейчас осмелился. Ясно, какой у него вопрос, и психологом не надо быть, чтоб угадать.
— Если о Журавкине, — сказал сухо капитан, — то вопрос решен.
— Но это же неправильно! — с жаром возразил Андреев.
— Что неправильно?
— Как вы не понимаете: Журавкин человек, а вы его обижаете недоверием.
— Обижаю?
— Да! — у Григория запальчивость не проходила.
— Чем же обижаю?
— Не принимаете в отряд, водите под конвоем. Он же сам пришел!
— Может, ему оружие выдать?
— Ну, оружие... Я не говорю про оружие...
— А если его подослали немцы?
— Да ведь видно же человека насквозь. Наш он!
— Откуда это видно? На лбу написано? Это хорошо, что ты так горячо заступаешься за человека, значит, хорошее у тебя сердце. Но и неопытное еще. Думаешь, немцы дурака бы послали? Нет, не послали бы. Умный лазутчик опаснее дивизии. Он такие сказки сочинит — заслушаешься. Война не любит простофиль, и я им не хочу быть. Журавкин от недоверия не умрет. А в бою посмотрим — проверим. Еще возражать будешь?
Григорий пожал плечами. Что возражать! Капитан, конечно, соли в жизни съел немало, не ему чета. В споре быстро положил на лопатки и возразить нечего. Только вот сердце несогласное, железная логика Анжерова не убедила его. Разум согласен, а сердце нет. Сердце крикнуть хочет: так ведь человек же перед нами. Че-ло-век! Горький говорил: «Человек — это звучит гордо!» Но лазутчики тоже считают себя людьми. И тот считал, который убил Тюрина. Значит, капитан прав? Надо брать сердце в руки, не давать ослабнуть от жалости? Это будет потеря, потеря чего-то дорогого, если вот так вдруг отказаться от привычных понятий. Но это будет, наверно, и приобретением. Хладнокровия? Недоверия? Нет! Капитан бы сказал — бдительности. Без нее на войне нельзя, потеря ее равносильна гибели.
Наверно, потеря «Дон-Кихота» под той молоденькой березкой: — это не просто потеря книги, пострадавшей от воды, а потеря нечто большего — старых представлений о борьбе, когда жестокая действительность бесцеремонно потеснила романтику, с которой неизбежно связывалась война.
Но ведь и без сердца на войне обойтись нельзя. Без сердца человек не поймет товарищества, не разглядит благородства, он просто озвереет. Неужели правда где-то в середине — между умом и сердцем?
Трудные раздумья терзали Григория. Кому о них поведать? Игонин не поймет, капитан прижмет к стенке своей неумолимой прозаической логикой. Лучше спорить с самим собой, поведав этот спор заветной тетради.
6
Утро снова занималось теплое и безоблачное. Июнь в этом году выдался на редкость жарким. И июль начинался так же. В мае прошли обильные дожди, а потом такое тепло. Хлеба росли споро и дружно. Озимая пшеница наливала колос, овес выбросил метелку.
В лесу буйствовала зелень. На полянах трава вымахала по пояс. Если бы не война!
Игонин загрустил. На дневных привалах мало спал: ночами спать было некогда, они проходили в походах.
Ложился по своему обыкновению на спину, грустно вглядывался в немыслимую глубину голубого неба.
— Ты чего пригорюнился, Петро? — спросил обеспокоенно Андреев.
— Тебе-то зачем?
— Вот так здорово! Ты мне на нервы действуешь, да и другим тоже.
Игонин не отозвался. Григорий не стал навязываться. Позднее, вечером, когда отряд готовился к ночному маршу, Игонин заговорил сам:
— Что-то со мной сделалось, Гришуха.
— Смотри не заболей. Не время.
— Нет. Со мной другое, в душе что-то началось, когда Тюрина похоронили, только я поборол себя. А когда тот олух нацелился в меня из винтовки, глянул я в черную дырку... Не испугался. Нет. Мысли перевернулись, кувырком полетели. Бабахнул бы он — и поминай Петьку Игонина. Будто никогда и не было. И ведь от пустяка — от девяти несчастных граммов свинца. Девяти граммов! Фриц бросает на меня бомбы с доброго порося, а пуль сколько, высыпает. Дождь проливной! А надо-то мне всего лишь девять граммов. Но вот весь гвоздь где: так и так маракуй, а мне обязательно до конца войны надо уцелеть. Не трусом каким-нибудь, учти, а героем.
— А! — досадливо отмахнулся Григорий. — Я-то считал, что ты о чем путном загрустил.
— Вот и дурак. От чего же еще грустить? Что курева нет? Да я, если хочешь знать, в любое время могу бросить курить. Жратвы нет? Выдюжу. У меня желудок ко всему приученный. Фриц вот колошматит в хвост и в гриву, вот где заковыка. Тут мозги свихнешь думаючи. Мы ему, конечным образом, морду набьем, будь уверен, и за нашего воронежца счет предъявим, ого, это мы сделаем обязательно! Только вот вопрос: почему же не сделать это сейчас? Что, силенок маловато, кишка тонка? Или Гриша Андреев плохим солдатом оказался? Тут-то я ничего не понимаю, а понять страсть как хочется. Потому мне и грустно, и обидно, что я такой недогадливый. Ну, ты чего молчишь?
— Кричать, что ли?
— Кричи. Мне хочется кричать, И не береди меня больше своими вопросами. Имею я право думать или нет?
— Кто тебе запрещает думать? Думай сколько угодно. Но, думая, не раскисай, пожалуйста.
— Эх, Гришуха, Гришуха. Ты же чуткий, а меня не понимаешь.
— Отчего же? Хорошо понимаю. Но не забудь — ты теперь командир. Не просто Петька Игонин, а командир! Ты нос повесишь, остальные что должны делать? У нас и без того не сладко.
— Что не сладко, это да. Но чего ты мне нотацию читаешь?
— Опять уходишь от разговора?
— Ладно, ладно. Не успел заделаться начальником — и мораль уже читаешь. В болтуна не превратись. При твоем мягком характере и нынешней должности легко стать болтуном!
— Ну тебя к дьяволу! — рассердился Андреев. — С тобой толком и не поговоришь.
Всю ночь шли они во главе отряда, плечо к плечу, вполголоса, почти шепотом, вспоминали исчезнувших вдруг друзей — и Самуся, и Костю Тимофеева, и молчаливого Миколу, и разбитного Синицу.
Неловко идти ночью незнакомым лесом, каждый пенек — препятствие, каждый сучок — забияка, каждая колючка — зла. Григорию привычнее: все-таки рос в лесном уральском краю, Игонину хуже — степной житель. Чаще запинается, чаще колючки бьют его по лицу. Так иной раз смажут, даже искры из глаз сыплются. Плевался Петро, матюкался в сердцах.
Капитан шел где-то позади, в конце цепочки, не давая отставать и растягиваться.
Еле-еле забрезжил рассвет. В лесу его еще совсем незаметно, и вот макушки деревьев посветлели, и небо бледнее стало.
Игонин остановился, прислушиваясь, его толкнули идущие за ним. Шепотом:
— Привал!
И слово, передаваемое шепотом, покатилось по цепочке назад.
Петро напряженно вслушивался и вдруг хлопнул Григория по плечу — тот даже вздрогнул от неожиданности:
— Послушай, послушай, ну?
— Не пойму.
— Эх, ты! Петухи!
И верно: еле-еле доносился петушиный крик. Бойцы располагались на отдых, переговаривались. Спешил к Игонину капитан; слышно было, как он на ходу кого-то пробирал. Пискнула птаха, проснувшись: или оттого, что наступало утро, или ее разбудили бойцы. Где-то далеко-далеко, но внятно и напевно опять прокукарекал петух. Будто тысячу лет не слыхал Григорий петушиного пения, и чем-то родным и грустным повеяло на него.
Поют петухи. Не те петухи, возвещающие мирное светлое утро. Это другие петухи, необычные, военные, и неизвестно, что еще они напоют сегодня.
— Красиво выводит, подлец, — прошептал Игонин.
В это время подошел Анжеров, спросил недовольно:
— Почему привал?
— Петухи, товарищ капитан, — ответил Григорий.
— Поют-то как, заслушаешься! Музыка! — подхватил Игонин. — Деревня рядом, товарищ капитан. И жратва рядом. Поторопимся, а?
Анжеров не возражал Но после привала повел колонну сам, обошел деревню стороной, забрался на дневку в самую глушь. Все знали, что близко деревня, и все роптали на командира. Анжеров передал строжайший приказ — в деревню самовольно не отлучаться. Игонин про себя вполголоса ругался. Люди с голодухи еле ноги волочат, а он боится в деревню идти. Такая возможность раздобыть продукты! Это же первая деревня на всем пути. Все-таки подошел к капитану, спросил:
— Разве мы не пойдем в деревню?
— Обязательно пойдем. Но прежде пошлем разведку.
Петро подтрунивал сам над собой мысленно: «Большое дело голова на плечах, а не кочан капусты. Я б махнул в деревню с ходу. Фрицы бы мне отходный марш сыграли на пулеметах и автоматах. А капитан — голова! Утер мне нос».
В эту ночь сильно умаялись, однако спать никто не мог. Лежали молчаливые и ждали возвращения разведчиков.
Когда по цепочке передали приказ капитана самовольно в деревню не отлучаться, Куркин сказал:
— Видали? Хлопцы с ног валятся, жрать хотят, ему хоть бы что! Нога протянешь с таким командиром. Как хотите, но я в деревню. Кто со мной?
Шобик пошел потому, что не умел страдать молча и терпеливо. Лихой же не мог и шагу шагнуть без Куркина; это с тех пор, когда произошла стычка с Игониным. Куркин яростнее других за глаза ругал Петра и обещал в случае чего Лихому защиту. Но если бы его спросили чего так взъелся на Игонина, не ответил бы — они даже не были знакомы. Просто, видимо, натура такая — ненавидеть любого, кто стоит выше на голову.
Трое исчезли из отряда незаметно, когда бойцы располагались на дневку. Деревенька была маленькая. Но дома добротные, рубленые, с тесовыми и даже железными крышами. Жили, видимо, в достатке. Раскинулась деревенька на окраине леса вольготно, свободно, до шумного тракта рукой подать — километра два.
Трое шли по единственной улице открыто, словно победители, выбирая дом посолиднее, побогаче. В таком и накормят повкуснее, и в дорогу дадут.
Выбрали трехоконный дом с крутой железной крышей, смело постучали. Тихо. Если бы Куркин был наблюдательнее, то обратил бы внимание на тишину и безлюдье. Даже куры не купались в дорожной пыли. Но Куркина гнала вперед первобытная забота — как бы достать еды. Он постучал в подоконник. Стекла жалобно звенькнули. Занавеска, плотно закрывавшая окно, дрогнула, приоткрылся краешек, и в щель глянули на бойцов два настороженных глаза.
Через минуту звякнул запор, и девушка, по самые глаза повязанная коричневым платком, впустила незваных гостей во двор, а потом провела в избу.
— Живем, братцы! — потер руки Куркин. — Довольны, что со мной пошли? То-то! Со мной не пропадешь!
В душной полутемной избе, просторной и чистой, Лихой сказал:
— Угощай гостей, хозяюшка. Мы как волки — из лесу и голодные.
Молодая женщина без единого слова привета или недовольства поставила на стол кувшин простокваши, котел холодной картошки в мундире и горбатый каравай черного, пахнущего солодом хлеба.
Бойцы приставили винтовки к печи и жадно набросились на еду. Чавкали, давились, позабыли, где они находятся. Тем временем во двор ворвались два немецких автоматчика. Два других притаились на улице, у окон. Двое вбежали на крыльцо, пинками сапог распахнули дверь в избу и гортанно гаркнули, нацелив автоматы на обалдевших друзей:
— Хенде хох! Шнель, шнель!
Волей-неволей пришлось поднимать руки. Винтовки сиротливо жались у печки.
Когда разведчики, посланные капитаном, пробирались огородами к окраинному дому, Куркина, Шобика и Лихого конвоировали по улице четверо фашистских автоматчиков. Разведчики долго не размышляли: залегли и открыли по автоматчикам огонь. Свалили одного насмерть, а другого ранили в ногу. Пленные бросились врассыпную. Уцелевшие автоматчики открыли огонь и убили Куркина. Он не добежал до плетня шага три. Пули попали в спину. Куркин сразу остановился, резко крутнулся на месте, словно собираясь вернуться к стрелявшему в него немцу, и тяжело рухнул в крапиву, которой возле плетня были непроходимые заросли. Лихой оказался проворнее. Нырнул во двор первого подвернувшегося дома, перемахнул через плетень и пополз по меже к лесу. За буйной картофельной ботвой его не сыскал бы сам черт.
Шобик бросился вдоль улицы, размахивая руками. Пуля и укусила его в руку. Сгоряча боли не почувствовал. Но, очутившись в лесу, раскис, захныкал — рука болела. Тут его и догнали разведчики.
Анжеров, узнав о случившемся, яростно ударил кулаком о ствол сосны. У него побелели крылья носа, глаза налилась кровью. Андреев еще не видел его таким и вздохнул — будет буря. Ох, несдобровать ослушникам. Но капитан переломил ярость, только скрипнул зубами. Заложив руки за спину, наклонив упрямо голову, расхаживал по поляне — от сосны к сосне.
Разведчики привели к нему Шобика и Лихого. Шобик сгорбился и скулил, словно обиженный кутенок. Рука висела как плеть — ее успели перевязать. Лихой угрюмо смотрел себе под ноги, молчал. Пилотку потерял, когда полз по огороду. На макушке упрямо топорщился вихор — не стриглись давно, обросли. Ждали решения своей участи. Капитан даже не посмотрел на них, а вскинул гневные глаза на старшего разведчика, горбоносого бойца Грачева.
— Вы зачем их привели? — спросил капитан тоном, не допускающим ни ответа, ни тем более возражения.
— Разрешите, товарищ капитан... — хотел было сказать Грачев, и Григорий, наблюдавший эту сцену, отметил, что старший разведчик держится спокойно, не боится гнева командира.
— Не разрешаю, — не повысил голоса Анжеров. — Уведите их с глаз моих, или я обоих расстреляю собственноручно. Ясно?
— Так точно, товарищ капитан, — вытянулся в струнку Грачев.
— Выполняйте. Гоните их из отряда вон. Мне такие разгильдяи не нужны! Потом доложите о разведке.
Грачев отдал приказание двум своим ребятам, и те увели ослушников. Сам коротко доложил о результатах разведки. Немцев в деревне нет. Те, которые убили Куркина, приблудные — ехали мимо, вот и завернули. После стычки с разведчиками побросали убитых в кузов и умчались на полной скорости. Анжеров отпустил Грачева, и вот тогда к нему шагнул Андреев.
— Товарищ капитан!
— Что еще? А, политрук! — он с той памятной беседы звал Григория не иначе как политруком. Политрук так политрук, самолюбие это щекотало, а оно у Григория, конечно, было.
— Товарищ капитан, но ведь красноармеец Шобик ранен.
— И что?
— А вы его выгнали.
— Я его имею право расстрелять!
— Но он ранен.
— Мне нравится твоя настойчивость, Андреев, — зло сказал Анжеров, остановился перед ним, — но вот что смущает — идет она от жалости. Я боюсь, что завтра ты пожалеешь и врага.
— Не пожалею, Алексей Сергеевич, будьте спокойны.
— Не знаю, Андреев. Вчера ты пожалел Журавкина, сегодня Шобика, а завтра какого-нибудь Ганса.
— Это не одно и то же! — воскликнул Андреев, обиженный таким оборотом разговора.
— То же! — жестко возразил капитан. — Логика, ее не перешибешь ничем.
— И все-таки раненого выгонять из отряда — негуманно, неправильно, в конце концов. Нас не этому учили. Нас учили твердости, ненависти, но не жестокости.
— Ого! — удивился Анжеров. — Но знаешь ли ты, что жестокость в определенных обстоятельствах — необходимость! Хорошо, наш спор затянулся. Прикажите, чтоб Шобика оставили. Имейте в виду — на вашу ответственность.
— Есть, на мою ответственность! — обрадовался Андреев и поспешил разыскивать Грачева. Он не заметил, что капитан проводил его задумчивым взглядом, затаив во властных складках лица добрую, еле приметную улыбку.
Когда Петро узнал об этом опоре от самого же Андреева, то осуждающе покачал головой и сказал:
— Эх и дурачина же ты, простофиля! За кого заступился? За Шобика, за этого слюнтяя. Да их с Лихим одной веревочкой связать и на сосну сушить повесить. Зря капитан послушал тебя. Пойду посоветую, чтоб отменил приказ.
— Я тебе пойду!
— Вот, возьмите, — политрук. Нет, чтобы убедить человека, — сразу грозить! Эх, Гришуха, Гришуха!
На том их разговор и кончился.
ПРОДОЛЖЕНИЕ СКИТАНИЙ
1
Немцы в деревне не квартируют. Но это еще ни о чем не говорило. Они могли заскочить туда в любое время, тем более эти три разгильдяя испортили всю обедню.
Но в деревню зайти надо. Во-первых, бойцы сильно наголодались, те, что послабее, еле-еле ноги волочат. Так можно и отряд загубить. А во-вторых, неплохо будет, если бойцы увидят белый свет, поговорят с народом.
Всем уже ясно: колонну догнать нельзя и стремиться теперь к этому просто бессмысленно. Значит, вступает в силу другая задача — двигаться на соединение самостоятельно. Но и сейчас ведь двигались, не стояли, с ног валились — спешили догнать своих.
Тактику незамедлительно надо менять. Дни совместных скитаний по лесу дали свои результаты: бойцы лучше узнали друг друга, появились общие интересы, завязались новые отношения. В этом смысле они готовы к боевым делам. Стало быть, сегодня следует дать бойцам хорошо отдохнуть, запастись продуктами и завтра приступить к выполнению новой задачи. Ее смысл в том, чтобы начать активные действия против захватчиков. Двигаться к фронту, но на пути громить мелкие гарнизоны, взрывать дороги, устраивать диверсии. Чтоб гром стоял на всем пути!
Что ж, решение принято, пора действовать. Анжеров приказал Игонину построить людей. Пообтрепались в эти дни, позаросли щетиной.
Через несколько минут на лесной просеке выстроились две шеренги. Анжеров скомандовал:
— Первая шеренга, два шага вперед' ма-арш!
Когда первая шеренга не совсем дружно выполнила команду, последовала новая:
— Кру-у-гом!
Повернулись кругом, лицом ко второй шеренге. Феликс запнулся за сучок и чуть не упал, кто-то засмеялся.
— Вольно!
Анжеров в сопровождении Игонина прошелся вдоль первого строя, потом вдоль второго, внимательно осматривая, как одеты бойцы. И сердце заныло — до чего некоторые дошли. Правофланговый, здоровенный парень, не брился целую неделю, не меньше. Борода кучерявилась густая, не разберешь, какая по цвету, — то ли рыжая, то ли бурая, то ли еще какая. Гимнастерка под ремнем пузырилась. Лесной бродяга — и только! А у того, что стоит в середине шеренги, вообще нет ремня, из кармана брюк торчит рукоятка ручной гранаты. Во второй шеренге к Феликсу Сташевскому прижался плечам сухощавый рыжий боец с отчаянными зелеными глазами. Так у того вместо пилотки на голове покоилась кепка не кепка, а какой-то блин с пуговицей посредине.
Вроде бы Анжеров и спуску не давал за неряшливость, но за всеми не уследишь. Сквозь лес продирались вперед целыми днями, иногда захватывали и ночь, и посмотреть на себя было некогда.
В таком виде из лесу выходить, конечно, нельзя. Григорий критически оглядел самого себя, разогнал складки под ремнем, попробовал ладонью щетину на подбородке — чего греха таить, они с Игониным брились аккуратно. Нельзя было не бриться — постоянно на виду у капитана, а тот всегда аккуратен и подтянут. Уже дважды заставлял Петра брить ему голову, и Петр мастерски справлялся с обязанностью парикмахера. Даже, подворотнички капитан менял через два дня, стирал их в любом удобном месте.
Анжеров остановился у правого фланга между шеренгами, отчеканил:
— Даю час на приведение в подобающий воинский вид. Запомните: впредь за неряшливость буду строго взыскивать. Вопросы?
Поднял руку боец, у которого не было поясного ремня. Капитан разрешил задать вопрос.
— Где я достану ремень? — спросил боец.
— Еще вопросы?
Анжеров выждал, но вопросов не было, и ответил:
— Я не знаю, где вы достанете ремень. Но знаю другое: в строй в таком виде встать не разрешу. Все. — И повернулся к Игонину. Тот понял без слов и гаркнул во всю мощь легких:
— Р-разойдись!
Через час отряд был построен снова, и это уже был другой отряд. И ремень нашелся, и обмотки нашлись, у кого их не было, и бравая выправка появилась.
Анжеров повел бойцов в деревню.
На окраине притулилась старая, с почерневшей соломенной крышей клуня. В ней и разместился отряд. От каждого взвода выделили уполномоченных и послали по домам собирать продукты.
То был самый радостный день за время лесных скитаний. Ели до отвала, хотя было строжайше наказано воздерживаться от слишком обильной еды после стольких дней голодухи.
Мужчин в деревне почти не было — ушли на войну. К клуне потянулись женщины — скорбные и словоохотливые. Рассказывали про фашистов. Постреляли кур, порезали свиней в первый же налет. В деревне больше суток не задерживались, видно, боялись — вокруг дремучие леса. Наезжали не раз, все тайники повытряхивали. Шарили по сундукам. Мало-мальски годное белье, приличную одежонку — забрали. Ничем не погнушались. Что за люди?
Позже всех приплелся мужик, у которого вместо правой ноги заправлена на ремнях деревяшка. Сел на камень возле входа в клуню и развернул кисет. Вокруг сгрудились бойцы. Кисет с зеленым самосадом пошел гулять по рукам и скоро опустел. Самосад был ядреный, деручий, и у многих отселе первой же затяжки выдавились слезы. После листьев и мха это было курево. Да еще какое!
Курили. Расспрашивали мужика о том и о сем. В это время на востоке родился гул. Он приближался, нарастая и нарастая. Самолет. Анжеров ради предосторожности приказал спрятаться в клуне и возле нее, чтоб ни одна живая душа не маячила на открытом месте.
Андреев привалился плечом к дощатой стене клуни и, прикрыв глаза от солнца ладонью, искал в голубом небе самолет. Нашел. Тот летел на небольшой высоте и держал курс прямо на деревню. Его видели уже многие. Кто-то с опаской предположил:
— Сейчас даст прикурить!
— Да он и не видит нас, — возразил другой.
— Зачем ему видеть? Доложили немцы, которые были здесь утром.
А что? И так могло быть. Некоторые отодвинулись поглубже в клуню, как будто там можно было спастись от бомбы.
И вдруг звонкий крик:
— Братцы! Наш! Советский!
В самом деле, на крыльях уже ясно различались красные звезды. Подвластные радостному крику, красноармейцы повскакали, выбежали на открытую площадку и, задрав головы, махали кто чем: пилотками, фуражками, винтовками. Один умудрился схватить каравай хлеба и размахивал им.
Заметил летчик бойцов, приветствовавших его с земли, или нет, но, пролетая над деревней, что-то выбросил из кабины. Это «что-то» рассыпалось на белые листки, которые, трепыхаясь и отсвечивая на солнце, падали на землю.
Дул слабый ветерок — у березки, что росла за клуней, шевелились листья. Листовки стало относить за околицу. Туда кинулись и бойцы.
— Отставить! — пытался остановить их Анжеров. Некоторые нехотя замедлили бег, остановились в нерешительности, а передние и не слышали приказа командира. На помощь капитану пришел Игонин, и вдвоем вернули к клуне добрую половину бойцов: не могли допустить, чтоб все бойцы отряда сломя голову кинулись за листовками. Один пулеметчик мог запросто перестрелять всех. Может, на окраине, где-нибудь в леске, притаился в засаде враг и только ждет, чтоб уничтожить отряд?
Когда Григорий вернулся, взбудораженный, веселый, показал листовку, капитан отозвал его в сторонку, чтоб никто не слышал, и дал нагоняй да пристыдил за то, что он тоже бросился за листовками. Могло же всякое произойти! Андреев боялся от стыда поднять глаза и прямо взглянуть на командира. Анжеров, поняв, что проборка дошла до самого сердца, смягчился и взял из рук Григория листовку.
Развернул, держа обеими руками, быстро пробежал глазами полосы. И посветлело у капитана лицо, разгладились морщины. Видно, прочел то, что ждал прочесть, видно, получил ответ на мучивший вопрос.
Вернул листовку Григорию, сказал:
— Действуй, политрук. Здесь твоя работа.
Отряд устроился в клуне. На улице остались лишь часовые и наблюдатели. Григорий вслух начал читать листовку. Мужик тоже остался слушать и мешал, то и дело выкрикивая:
— Вот, ё мое, а? Понятное делю!
— Папаша, — не стерпел Григорий. — Прошу не перебивать.
— Читай, читай, ё мое. Я ничего!
Хотя он и после этого мешал, но Андреев уже не обращал внимания. Бойцы притихли. Только сейчас, слушая, что написано в листовке, они в полной мере поняли, какая огромная беда свалилась на Родину. Сначала не верилось, что фашисты могут так потеснить наших. Могли они, конечно, местами иметь успех, например, в Западной Белоруссии. А в других местах их бьют, не давая опомниться. На самом же деле положение куда серьезнее, чем представлялось. Но главное было не в этом. Листовка призывала подниматься на борьбу всех, она давала советы, какими методами вести борьбу в тылу врага. Как раз это и совпадало с тем решением, которое нынче принял капитан Анжеров, и это его обрадовало. Значит, он сориентировался правильно, значит, скитаясь но лесу не потерял чутья к тому, что делалось вокруг.
Листовка называла войну Отечественной. Бойцы слышали об этом впервые. Отечественная война. Война за Отечество, за социалистическое Отечество. Торжественно и грозно звучали эти слова, заставляя бойцов распрямлять плечи и строже хмурить брови.
Это к ним обращается Родина — подниматься на священную Отечественную войну, ко всем сразу и в отдельности к каждому.
Когда Андреев кончил читать, никто не шелохнулся. Чуть позднее мужик, глубоко вздохнув, проговорил тихо:
— Ох, ё мое!
Наконец поднялась рука:
— Можно вопрос?
Это Феликс. Григорий оглянулся на капитана, как бы ища поддержки: что делать? Тот пожал плечами, что означало: к тебе обращаются, ты и решай. Может, у меня к тебе тоже есть вопрос? Почему бы ему не быть?
— Говори, — разрешил Андреев.
— А мы как?
— Не понимаю...
— Что будет с нами?
— Как что? Будем продолжать двигаться к фронту, к своим.
— Неправильно! — крикнул боец с горбатым носом, тот, который ходил в деревню старшим разведчиком, — Грачев.
Бойцы зашумели.
— Тихо! — Андреев поднял правую руку, требуя успокоиться, и попросил, когда смолк гул: — Объясни, Грачев.
Грачев встал, оправил гимнастерку и степенно ответил:
— Я понимаю так: листовка призывает нас колотить врага в тылу. Это нас очень даже касается. А мы? Выбираем дорожку поглуше да поспокойней.
— Умный какой! У тебя что, лоб медный, пули его не берут? — крикнул незнакомый Григорию боец из самых задних рядов.
— О моем лбе разговора нет, — спокойно возразил Грачев. — Он такой же, как и у тебя. Пули от него не отскакивают. Но совесть надо иметь. Моя совесть не велит мне прятаться в берлоге, когда кругам идет бой.
Опять загалдели. Шобик, которого Григорий спас от изгнания, шипел на ухо Сташсвскому:
— Как куропаток, перещелкают. Группами надо расходиться, так незаметнее, и до своих целехонькими доберемся.
Игонин сидел недалеко и слышал этот шепот, про себя обозвал Шобика гадюкой и, вскочив на ноги, крикнул:
— Прекратить галдеж!
Облизал языком пересохшие вдруг губы и уже спокойнее продолжал:
— Слышу тут разные разговорчики. Одни свои лбы берегут, другие треплются, мол, группами надо расходиться. Между прочим, немцы этого от нас и хотят. Ясно? Чтоб мы носа не показывали, чтоб по одному разбрелись, как бараны. Это фашистам на руку, они спасибо скажут тем, кто зовет по одному расходиться. Неправду говорю?
— Правду, — откликнулся Грачев.
— То-то! — удовлетворенно произнес Петро. — Теперь надо так: бить фашистов в хвост и в гриву и все равно двигаться к своим на соединение.
— Ах, ё мое, — заерзал мужик. И тут Игонин обратил на него внимание. — А! — воскликнул он, поворачиваясь к мужику. — Мое почтение!
— Доброго здоровьечка!
— Папаша, а не тебя ли тетушка искала, здоровенная такая, в плечах сажень. Правда, ребята?
— Верно!
— А в руках у нее дрючок.
— Не-е! Кнут!
— Ха-ха!
Мужик растерялся, но Игонин отдал должное его сообразительности: догадался, что вежливо выпроваживают, и попятился к выходу, неловко переставляя деревяшку. Когда был уже в дверях, Грачев громко крикнул:
— Спасибо, папаша, за табачок!
Разговор продолжался. Позднее к Анжерову и Игонину подошел горбоносый Грачев с товарищем и сказал капитану:
— Мы тут посоветовались, товарищ командир, и решили спросить: разрешите ночью пощупать шоссе?
— Кто «мы»? — спросил Анжеров.
— Коммунисты взвода автоматчиков.
Петро довольно улыбнулся: мол, мои, не чьи-нибудь!
— Хорошо, — согласился Анжеров и повернулся к Петру Игонину: — Всем взводом! Ясно?
— Так точно! Всем взводом! — воскликнул Игонин, немного обижаясь на то, что Анжеров не сказал Грачеву о его просьбе — Петро и в самом деле первым затеял разговор о налете на шоссе.
Перед сумерками разведчики ходили на шоссе, в то место, где его пересекала речушка. Полчаса пролежали у моста. Движение было интенсивным. Автомашины, танки, мотоциклы. Проскрипел даже обоз.
2
Взвод выдвинулся к мосту и развернулся в цепь вдоль шоссе на запад. Отряд притаился в лесу, километрах в двух от места засады. Если взвод Игонина, ввязавшись в бой, окажется в трудном положении, то на помощь ему придет весь отряд. Если удастся справиться без подмоги, тем лучше.
Андреев пошел с Петром. Настроение у него было тревожно-приподнятое. Злое посвистывание пуль теперь хорошо знакомо. Ужалит — не поднимешься. Но во всех перестрелках, в которых довелось побывать, преимущество всегда складывалось в пользу противника. Фашисты хоронились в укрытиях, а Григорию приходилось выкуривать их оттуда, идти на сближение в открытую, не обращая внимания на пули. Это нелегко — быть мишенью, быть готовым в любую минуту распрощаться с жизнью.
А сегодня Григорий выберет укрытие понадежнее. Фашисты станут мишенью. Посмотрим, как они себя поведут, хватит ли у них духу?
Игонин внешне оставался спокойным. Вообще, за последние дни Петро изменился — из бесшабашного рубахи-парня, которому море по колено и все трын-трава, превращался в серьезного человека и стоящего командира. Стал Петро более сосредоточенным, меньше балагурил. Собираясь на задание, угрюмо сказал Григорию:
— Оставайся с отрядом. Без тебя обойдусь.
Андреев промолчал, но в молчании таилось упрямство. Петро это понял и не возразил.
За эти дни Григорий подружился со своей заветной тетрадью. Теперь частенько уединялся и записывал все, что волновало. Подробно записал историю с Журавкиным. Кстати, совсем недавно Григорий наблюдал такую картину. Конвоир Журавкина набрал полную пилотку ежевики и угощал своего подопечного. Винтовку приставил к стволу дерева, оба уплетали ягоды и о чем-то беседовали, причем беседовали весело, потому что конвоир улыбался. Наверно, Журавкин смешил его. А сегодня, пока бойцы приводили себя в порядок, Григорий, наспех побрившись, снова сел за тетрадку: хотелось записать случай с Лихим и Куркиным. Ему понравился Анжеров — гневный, готовый в любую минуту взъяриться. Но что здорово — сумел-таки победить свои нервы. Вот таким надо быть! Таким! Но занятию помешал Игонин. Встал перед Григорием, положил руки на автомат, висевший на груди, и насмешливо продекламировал:
— «Еще одно, последнее сказанье!»
Григорий и головы не поднял, продолжая писать. Тогда Петро присел на корточки и спросил:
— Пишешь?
— Ты мне мешаешь, Петро. Разве не видишь?
— Пиши, пиши. А что пишешь? Письмо или на память кое-что? Письмо не пиши — не дойдет.
— На память.
— На кой черт тебе такая память! Думаешь, всю эту муру хранить будем? Дудки!
— Обязательно будем. А как же иначе? Выберемся отсюда и забудем, да? Нет, запомним.
— Зачем?
— Для науки.
— Хо! Силен парень! Голова ты у нас — это известно. Имею просьбу, коли на то пошло.
— Тебя вон капитан ищет.
— Никто меня не ищет, брось на пушку брать. Просьба такая — напиши про меня. Жил, мол, на белом свете такой тип — Петро Игонин. Двадцать с хвостиком лет прожил на свете, а для чего? Нет, в самом деле, для чего? Это вопрос вопросов, так, Гришуха, и запиши в своем талмуде. Тоже для науки. Иной обормот, который после войны будет расти, прочтет про меня и скажет: неважно Петька Игонин до двадцати лет жил. Не буду повторять его ошибок. Не буду на него походить, а буду как Гришка Андреев. А?
— Капитан тебя, однако, ищет.
— Ладно, не буду мешать, — Петро поднялся. — Но ты все-таки напиши, ничего не приукрашивай, — и зашагал в глубь лагеря, немного ссутулившись.
Бойцы залегли в придорожном сосняке. Шоссе выделялось светлой лентой метрах в десяти. Игонин устроился возле моста, на левом фланге. Начать бой должен был он. Въедет головная машина вражеской колонны на мост, тогда Петро швырнет в нее связку гранат. Это и будет сигналом.
Место, где притаился взвод, возвышалось над дорогой. Речушка текла тихо и сонно. Лягушки квакали добродушно и негромко. В осоке стонала выпь. О сваю билась звонкая струйка и пела нежно и напевно. Григорий заслушался, хотел позвать Петра, чтоб и он послушал. Но того занимали иные мысли, и Григорий не стал тревожить друга.
За поворотом на высокой ноте заныл автомобильный мотор. Из узеньких щелочек фар брызнул свет, упал двумя бегущими вперед светлыми пятнышками. Серая громада машины катилась к мосту на большой скорости. Одна или колонна?
Машина прогремела мимо, обдав бойцов бензиновым чадом и сухой дорожной пылью.
Одна.
Григорий вытер рукавом со лба испарину. Под мостом опять нежно пела звонкая струйка, настраивала на мирный лад. Лягушки смолкли. Где-то высоко гудел самолет. Метеором промчался мотоциклист, мелькнул тенью и исчез. Лишь глухо простонали доски настила.
Тихо.
— Ждать да догонять — хуже всего, — шепнул Игонину Григорий. — Стоп, стоп... Слышишь?
Еле различимый, настойчивый, возрастающий гул приближался с запада.
— Колонна!
— Слышу, Гришуха!
Гул нарастал. Теперь каждому было ясно — приближается автоколонна. Вон и первая машина вынырнула из-за поворота, уронив на каменистое полотно узенькие столбики света.
Время словно остановилось: последние минуты всегда томительны. Скорее же!
Последние метры, вот сейчас...
В кузове головной машины сидят солдаты, пятеро или шестеро. На второй — никого, на третьей — тоже. Что же везут они?
Головная передними колесами закатилась на мост, брякнули плохо скрепленные доски.
— Пора!
Петро откинул назад руку изо всей силы кинул гранаты под колеса. На мосту взметнулось рваное красное пламя, подняв на своем жарком богатырском горбу черную машину, и легко сбросило ее в речку. От моста полетели щепки и доски. Идущая следом машина со скрипом затормозила. В тот же миг ее смахнула с полотна в кювет взрывная волна связки, брошенной Григорием.
Взрывы прогремели по всей ниточке шоссе до самого поворота. Крики раненых и насмерть перепуганных неожиданным налетом немцев потонули в шквале стрельбы, начавшейся после гранатной подготовки. Две средние машины загорелись, и пламя шустро метнулось ввысь, застилая черной копотью ясное звездное небо.
Оставшиеся в живых немцы, опомнившись, открыли ответный огонь. Но он был слабым, нервным, неприцельным. Несколько новых гранат, брошенных в места вспышек, завершили дело.
Все было кончено за какие-то десять минут. Пожар осветил место побоища дрожащим кровавым светом. Придорожный лес еще гуще налился чернотой.
Петро ждал всяких неожиданностей, только не такой легкой победы. Не верил, что все обошлось как нельзя лучше. И медлил отходить. Капитан прислал связного, требовал, чтоб Игонин торопился — надо скорее уходить, пока темно.
— Что же у них в машинах? — вслух размышлял Петро. — Может, патроны или продукты?
Андреев подхватил:
— Проверить?
— Сиди, не рыпайся, без тебя обойдется.
— Почему? Не веришь, что ли?
— Вот голова два уха! А если там бандюга притаился? Резанет из автомата — и прощай, мама.
— Другого может резануть: что я, что другой.
— То другой. А друзей у меня не так много.
— Да ты что? Зачем обижаешь? Теперь обязательно пойду. — Григорий легко закинул за плечо винтовку, на пятках скатился к кювету, перепрыгнул через него и очутился на шоссе.
И вдруг коротко и бешено бормотнул автомат. Григорий скорее удивился, чем испугался. Остановился.
— Ложись! — заорал Игонин. — Ложись, дубина ты этакая!
Но Андреев не лег, сам не понимая почему. Прыгнул к перевернутой машине, в тень. Осмотрелся. На земле, в кювете и в опрокинутом набок кузове валялись кубические черные тючки. Нагнулся, поднял один за бечевку, которая опоясала тючок крест-накрест. Понял: брюки связаны в тючок. Определил по запаху, что они новые: пахло свежим сукном. На дорогу выбежали и другие бойцы. В одной из машин обнаружили рожки с патронами для автоматов, гранаты. Запаслись — пригодится!
Когда возвращались, Игонин отругал Григория за безрассудство, а тот обиделся:
— Не кричи, пожалуйста!
— Как же на тебя не кричать! Он из тебя решето мог сделать, свободно мог сделать. Герой тоже выискался. К Тюрину захотел? Не торопись!
— Сварливый ты стал, Петро. Как с тобой жена будет жить?
— Не твоя забота. Подберу терпеливую.
Капитан поджидал взвод на опушке березовой рощицы: отряд строился к маршу. Игонин хотел доложить, но Анжеров не дал:
— Видел и слышал. Спасибо! — пожал Петро руку. — Сколько машин?
— Десять.
— Хорошо! Главное — настроение поднялось. Молодцы!
— Служим Советскому Союзу! После часа ходьбы Григорий ощутил в левом боку жгучую боль. Решил, что натер ремнем. Ослабил. Боль не исчезла, даже усилилась. На привале снял ремень, нащупал рукой больное место. Пальцы согрела липкая кровь. Позвал Игонина и попросил посмотреть.
— Ох, Гришка, Гришка, — с укором вздохнул Петро. — Бить тебя некому. Молись богу — пустяком отделался! Под счастливой звездой, видать, тебя мать родила.
Перевязал последним бинтом.
Ночь торопливо стлалась по земле, убегая на запад. Восток светлел. Кто-то из бойцов сопел рядом. Недалеко переговаривались шепотом. Под елью, закрывшись плащ-палаткой, курили. Хоть и прятались, а нет-нет да мигнет красный огонек самокрутки, упадет маленькое заревце на траву, выхватит из тьмы нос, подбородок и пальцы табакура.
Чуть позднее от ели к березе, от березы к липе, от липы к сосне, от сосны к орешнику пополз торопливый властный шепоток:
— Строиться! Строиться!
Когда бесшумно построились, еще:
— Марш, марш!
Занималось новое утро.
3
Анжеров советовался с крестьянином, обросшим дремучей черной бородой, который Полесье знал как свои пять пальцев. Надоумил к нему обратиться хромоногий мужик, приходивший к ним в клуню. По-русски бородач говорил чисто, но с акцентом: «я» после «р» не выговаривал. Получалась «градка» вместо «грядка». Он посоветовал, где лучше идти отряду, часто вставлял фразу: «Вот тогда будет порадочек». «Пойдете строго на восток, встретите проселочную дорогу, но по ней — ни боже мой — не ходите. Пересечете ее и повернете на юго-восток. Вот тогда будет порадочек. На пути встанет озерко. Южным берегом ходить не надо, там болотисто, завязнете. Держитесь северного берега. Вот тогда будет порадочек».
Мало утешительного сказал крестьянин. Сплошные леса кончаются: поля потеснили их на юг. Можно взять южнее, но там болота. Без проводника в них лучше не соваться. До старой границы оставалось километров восемьдесят, если шагать «прамиком». «Будете петлять, все сто напетляете».
Капитан решился на риск — идти прямиком. Стремительный бросок по прямой может сэкономить время, ускорить встречу со своими. В отряде все, в том числе и Анжеров, безотчетно верили, что на старой границе укрепились наши. Если даже их нет, все равно на большой советской земле будет надежнее и уютнее. Конечно, и по эту сторону старой границы свои люди, только при Советской власти жили они маловато. Мужик, когда сидел в клуне, все чего-то боялся, озирался, будто за ним кто наблюдал тайно. Неодинаковые люди жили в деревне. Были и куркули, которые спелись с немцами.
Однако стоит переступить через невидимую, но магическую полосу, которая много лет делила один мир от другого и которая, ясное дело, в сознании за два года исчезнуть не могла, и кончатся неудачи. В родном доме и стены помогают.
За остаток ночи ушли недалеко: задержались на шоссе. Лес чаще и чаще перемежался с обширными полянами, а потом начались и поля. Пришлось круто свернуть на юг, чтоб рассвет не застал на открытом месте. Еле-еле успели. И то: последние два километра бежали. Втянулись в лес, вздохнули облегченно.
За последнее время с молчаливого согласия капитана Петро взял на себя ответственность за караульную службу. Анжеров мог спокойно спать, когда охраной отряда ведал надежный человек. У Петра появилась плохонькая, замызганная пилотка — в деревне раздобыл. Вот и сейчас Петро отправился расставлять посты. Окружит ими дневку — заяц не проскочит, не то что человек.
Анжеров принялся бриться. Осколочек зеркала поставил в кору сосны, направил на ремне бритву и принялся скоблить щеку насухо — воды поблизости не оказалось. Борода росла обильная, доползала до скул, закрывала острый кадык. Капитан драл ее бритвой с остервенением, только трескоток стоял вокруг. Не морщился — привык.
Выбрил левую щеку, приблизил лицо к зеркалу, провел ладонью по выбритому — не очень чисто, но ничего, сойдет. Вгляделся самому себе в глаза. Из зеркальной глубины они глянули на него усталые, но по-прежнему твердые, темные, со светлячками в зрачках. Потрогал над правой бровью лиловый шнурочек шрама. В сороковом осенью возвращался верхом на лошади из штаба дивизии, проезжал мимо хутора, и дома-то не видно — весь в кустах. Только поравнялся, ударило два выстрела. Одним сбило фуражку, другим царапнуло лоб. Анжеров дал коню шпоры. Вслед прогремело еще два выстрела, пули жикнули над головой. В военном городке поднял роту Синькова по тревоге — и на хутор. Синьков тогда умудрился с одним взводом уйти куда-то в сторону. Анжеров с двумя другими облазил весь хутор, но ни одной живой души не нашел. Подобрал фуражку да стреляные гильзы.
Да, батальон ушел без него, вот же глупейшая история! В ту ночь, когда форсировали реку, кинулся бы влево, не остался бы лежать, ожидая, что кто-нибудь утихомирит пулеметчика, все было бы нормально. Иногда до того больно было на сердце — места себе не находил. Конечно, на войне случается и не такое. В Белостоке встречал майора, командира полка, который остался живым почти один — весь полк лег на Нареве. Майора обуяло отчаяние, он готов был пустить себе пулю в лоб. Ладно, Волжанин отговорил. У Анжерова положение, ясное дело, значительно лучше. Он знал: батальон жив, с ним Волжанин. Они, наверное, считают его погибшим. Только от этого на сердце не легче. Потерять батальон! Терзался Анжеров, глубоко в себя загонял эту боль. Вот сейчас глянул самому себе в глаза, увидел ее, эту боль. Кто ж его осудит за то, что стряслось помимо его воли? Придет к своим не с пустыми руками, вон какие у него орлы. Сегодня расколошматили на дороге колонну — только клочья полетели! Не горюй, капитан! Ты еще свое возьмешь!
Пока Анжеров брился. Григорий снял гимнастерку, осмотрел пулевые дырки. Чуточку полевее взял бы фашист, и был бы Григорию капут. Бок зацепило так себе, царапнуло. Саднило, но не очень.
Вернулся Игонин, повесил автомат на сук и сказал капитану:
— Зря вы разрешили Андрееву оставить Шобика. Гнать его надо было вместе с Лихим к чертовой матери.
У Григория кровь прилила к лицу, обида на Игонина заныла в сердце; все-таки подковырнул. Но капитан молчал, видимо, ждал, что скажет Григорий.
— Бубнит всякую пакость. Границу, мол, отрядом не перейти. Надо разойтись группами, так легче.
Капитан молчал. Взяв себя за нос, начал добривать усы. Молчал и Андреев.
— Ты чего в рот воды набрал, Гришуха? Твоя забота!
Андреев надел гимнастерку, затянулся ремнем, ответил:
— Моя так моя, — и пошел разыскивать Шобика. Места отряд занял немного. Люди жались друг к другу. Многие спали, иные завтракали — сердобольные крестьянки хлебом и бульбой снабдили на дорогу обильно: у каждого по вещевому мешку. Кое-кто не торопился спать, разговаривал с соседом, курил деручий самосад.
Шобику боец с горбатым носом, Грачев, делал перевязку. Феликс наблюдал, как ловко орудует бинтом товарищ. Андреев спросил Грачева:
— Знаешь дело?
— Немудреное, — откликнулся Грачев. — И привычное. Санинструктор я.
Шобик кусал губу. На лбу блестела светлыми шариками испарина. Ойкнул, когда Грачев содрал тампон, присохший к ране. Ранка маленькая, а глубокая. Пуля пробила запястье, повредила кость. Края ранки гноились. Грачев протер ранку. Шобик плаксиво попросил:
— Осторожнее, коновал.
Феликс отвернулся — не переносил.
— Йода нет, а? — пожаловался Грачев. — Бинт последний, а?
— Скоро у своих будем, — успокоил Григорий.. — Его отправим в госпиталь. Тебя по специальности.
— А свои где? — встрепенулся Феликс.
— Не знаю. Но где-то близко.
— Осторожнее, в самом деле! Тебе не больно, а мне больно.
— Не верится, что недалеко, — сказал Феликс. — Хорошее проходит быстро, плохое долго тянется. В лесных бродяг превратились. А вдруг наших близко нет?
— Есть!
— Будто немцы похвалялись: Москву и Ленинград взяли. Тетки говорили.
— Наплели тетки.
— Бинтуй же, хватит мучить. Вы знаете, плетут тетки или не плетут? Кто проверял?
— Ты хочешь, чтоб эта была правда?
— Ничего я не хочу!
— Если не хочешь, чего ж веришь слухам? Верь, Москва стоит и стоять будет. И никакому фашисту в ней не бывать. Верь!
— Правда твоя! — загорелся Феликс. — Я верю: Москва наша! Хочу верить. Как же иначе? Правда, Грач?
— Наша! Чьей же ей быть? — спокойно отозвался Грачев.
Григорий отметил про себя: удивительно спокойный это человек, для него все ясно, нет никаких сомнений.
— Тебя, Шобик, я попрошу: брось дурить! Брось мутить воду.
— Я что?
— Знаешь. Зачем сбиваешь людей с толку? Почему зовешь бросить отряд и разойтись группами?
— Не зову, наговор это...
— Зовешь!
— Мнение высказать нельзя?
— Не забывайся! Ты один раз запятнал себя. Второй раз не простят. Война. Запомни!
— Ясно, товарищ командир.
— Пока мы в отряде — мы сила. Поодиночке нас, как рябчиков, перестреляют. Лучше не болтай лишнего.
— Это он мнение высказал, — заступился Феликс. — Разговор был у нас. Шобик и предложил разойтись группами. С ним никто не согласился, и он не настаивал.
— Теперь на меня всех собак вешать будете, — обиделся Шобик.
— Слушай и мотай на ус, — перебил его Грачев, заканчивая перевязку, — его подвижные ловкие пальцы ладили узлы. — Ныть ты мастак. Верно ведь, Феликс, а?
Феликс молчаливо согласился.
* * *
Во второй половине дня напали немцы. Диверсия на шоссе, видимо, встревожила фашистов, и они бросили вслед дерзкому отряду роту автоматчиков. Заметил их западный пост. Один из сторожевых прибежал в лагерь, разбудил прикорнувшего немного Анжерова. Отряд подняли по тревоге. Сразу мучительно-тревожный вопрос: что делать? Уходить? Принять бой? Если бы капитан представлял, какая местность впереди, если был бы уверен, что пойдут сплошные леса! Тогда, возможно, принял бы решение отходить...
Но что впереди? Вдруг фашисты настигнут отряд в открытом поле, вызовут подмогу с земли и воздуха? Гибель. Бой или отход? Бой!
— Игонин, — распорядился Анжеров, — бери взвод, ударь во фланг, сумеешь — в затылок. Оставь трех пулеметчиков. Спеши!
— Есть! — козырнул Игонин.
Убежал к своему взводу. Через минуту прибежало шестеро бойцов — три пулеметных расчета. Бойцы отряда заняли оборону, залегли, укрылись за стволами деревьев. Пулеметчиков Анжеров рассредоточил: двух с флангов, третьего в центре. Командный пункт расположил в центре обороны. Григория послал на правый фланг. Там лес гуще, подходы скрытые.
Справа от Андреева примостился расчет ручного пулемета. То были два молчаливых парня, из одной деревни, откуда-то из-под Вологды. Установили пулемет на сошники, приладили диск. В ожидании боя сели по-турецки и принялись неторопливо закусывать. Крошечными ломтиками нарезали хлеб, испеченный пополам с отрубями, положили ломти на траву. Ели сосредоточенно, углубясь в себя. Крошки собирали в ладони и тоже отправляли в рот. Ели деловито, словно готовились к трудной крестьянской работе.
Слева, привалившись спиной к дереву, сидел Грачев и курил — затягивался дымом глубоко, покряхтывал: самосад был крепким. Цигарка уже догорала. Держал ее указательным и большим пальцами, ногти которых побурели от никотина.
Рядом с Грачевым на животе лежал Феликс, всматривался вперед: ждал немцев. Вздрогнул, когда Грачев, кончив курить, взял карабин и клацнул затвором. Нервы у парня взвинчены до предела. На скулах полыхал румянец.
Андреев то и дело ловил на себе пытливые взгляды Феликса. Наверно, Сташевский проверял по Григорию: серьезное положение создалось или не такое уж серьезное. Не спрашивал ни о чем, а изредка поглядывал на него. Григория пробирала внутренняя дрожь, но заметив, что за ним наблюдает Феликс, подобрался и неожиданно успокоился.
Устроившись за сосной, осмотрелся: выбирал сектор обстрела. Мешала махонькая сосеночка, лет пяти от роду. Забавная сосенка, косматая и колючая. Пришлось срубить. Мешала прицеливаться. Вынул из мешка две обоймы — весь запас.
Фашисты появились вдруг. Не было, не было никого, и вот из-за куста вынырнул первый автоматчик. Метров за триста от Андреева. Ростом высок, с засученными по локоть рукавами. Белокурый. На уровне живота висит автомат. Китель серо-зеленый, шаровары тоже, заправлены в сапоги с широкими голенищами. Во многих переделках побывал Григорий, а немецкого солдата при дневном свете и во весь рост видел впервые. Тот шагал настороженно, оглядывался по сторонам, на своих товарищей. Боится! На засаду боится напороться. Взял верзилу, на мушку. Подумалось: идет и в мыслях, наверно, не держит, что топчет землю в последний раз. Любопытно, было у него предчувствие конца или нет? Жил где-нибудь в Мюнхене, а то и в Гамбурге, о чем-то мечтал, возможно, любил. А Гитлер его оболванил, послал воевать, посулив целый мир. Чего дома не сиделось? Отмеривает по земле последние метры. Грянет выстрел, и пуля, посланная Григорием Андреевым, остановит еще одно разбойничье сердце.
За верзилой показались другие. Скоро их набралось десятка четыре.
Хлопнул пистолетный выстрел: Анжеров дал сигнал открыть огонь. Лопнула тишина, распластанная на лоскуты, разлетелась на гулкие осколки. Застонал, загудел лес. Пули распороли лесной воздух, будто тысячи гибких кнутов хлестнули по безмолвию.
Григорий выстрелил и промазал. Верзила уже не шагал, а бежал и вопил что-то.
Григорий прицелился тщательнее, поборов дрожь, и снова выстрелил. Выстрела не слышал: кругом гремело и трещало. Только почувствовал, как приклад толкнул в плечо. Верзила споткнулся и упал вниз лицом. Сгоряча хотел подняться, но дернулся конвульсивно и затих навсегда. «Не ходи босиком», — прошептал Андреев и поймал на мушку другого фашиста, малорослого и плечистого.
Пули свистели над головой. Некоторые глухо вливались в ствол сосны, иные сбивали с веток хвою. Одна царапнула сосну, за которой лежал Андреев, сбоку, на вершок повыше головы. Кусок коры и коричневая пыльца упали на плечи и пилотку.
Атака в лоб захлебнулась. Фашисты начали обтекать правый фланг. Григорий подполз к вологодцам, приказал переместиться правее, где немцы сосредоточивались для нового броска. Пулемет повернули, и вовремя. Немцы бросились в новую атаку, но залегли из-за плотного огня. Андреев отцепил гранату, кинул. Она ударилась о сосну, отскочила вправо и брызнула в стороны огненными осколками.
Напор врага несколько ослаб. Фашисты попятились и залегли, прячась за сосны, за бугорки, за всякую малость, которая хоть немного хоронила их от метких пуль красноармейцев.
Лес гудел, наполнился неразберихой — гулким эхом выстрелов, протяжным посвистом пуль, беспорядочными выкриками людей, стонами раненых. Видно было, что немцы готовятся к новому броску.
Андреев приметил: за шершавым темно-бурым стволом сосны спрятался немец, оттуда глянула черная дьявольская дырка автомата, из которой вдруг мигнуло и замигало часто-часто еле видное белое пламя, — немец стрелял по Григорию. Андреев тщательно прицелился и выстрелил. Пуля царапнула кору выше. Черная дырка автомата на миг исчезла и появилась уже с другой стороны. Пули пропели над самой головой. Григорий инстинктивно пригнулся. Когда опять осторожно выглянул, то увидел старшину Журавкина, которого за сутолокой дел не видел со вчерашнего вечера. Старшина полз по-пластунски в сторону немцев. Плотно вжимался в землю, головой бороздил скудную траву. На ноге, возле правого ботинка, дергалась в такт движениям белая тесемка кальсонной завязки. «Очумел он, что ли?» — подумал Григорий. Кто-то слева закричал, перекрывая шум боя:
— Назад! Назад!
Но Журавкин полз и полз. Немцы его заметили и неожиданно ослабили стрельбу — тоже наблюдали. Уж не задумал ли этот русский перебежать к ним?
Григорий заволновался, ему тоже ударила в голову эта мысль: а не удрать ли собрался старшина? Не напрасно же Анжеров сразу проникся недоверием к нему. Григорий взял Журавкина на прицел и стал ждать.
А старшина между тем полз, не обращая внимания ни на что. Изредка делал короткие остановки и осматривался. Делал это, не поднимая головы, а повертывал ее набок, прижимая щеку к земле, чуть откидывал назад и смотрел вперед. Это была такая неловкая поза, что со стороны казалось странным, как же все-таки это удавалось старшине.
Журавкин наконец дополз до немца, которого Андреев уложил в начале боя, одним рывком хотел сорвать с него автомат, но сделать это сразу не удалось. Автомат крепко держал ремень. Теперь фашистам стало ясно, что они обманулись в ожиданиях. Обозлились и почти весь огонь сосредоточили на старшине. А тот, пряча голову за труп, достал из кармана перочинный ножичек, перерезал им ремень, вытянул автомат, снял с убитого коробку с патронами, не обращая внимания на плотный огонь. «Молодец!» — восхищенно подумал Григорий.
Старшина лежал между двух огней. Назад ползти нельзя, тогда немцы просто изрешетят его. Наши тоже вели плотный прицельный огонь по противнику.
В это время Григория кто-то тронул за плечо. Оглянулся. Связной от капитана, Саша Олин, курносый, веснушчатый.
— Чего?
— Капитан ранен. Просит вас к себе, — пухлые губы у Саши вздрагивали.
— Что? Анжеров ранен? Не может быть!
— Тяжело, — добавил Саша.
Григорий поспешил к Анжерову, все еще не веря. Где перебежками, где ползком — добрался невредимый до раненого капитана. Капитан лежал на спине, бледный, сразу осунувшийся до неузнаваемости. Синева прочно легла под глазами. Дышал тяжело, с хлюпаньем и присвистом: пуля попала в грудь.
Андреев опустился на колени. Слезы застлали глава. Капитан заметил слезы, поморщился.
— Не надо... — через силу выдавил он. Потом, почти шепотом, напрягаясь от боли: — Командуй боем... Отряд передаю Игонину. Иди.
Григорий медлил. Анжеров глазами сердито повторил приказ: иди! Бой идет, дорога каждая секунда.
Андреев вернулся в цепь, лег возле пулемета в центре. Связной Олин следовал за ним: теперь будет возле нового командира.
На правом фланге положение осложнилось. Фашисты обходили оборону, грозили очутиться в тылу. Григорий перебросил пулемет из центра на подмогу вологодцам, поспешил туда и сам. Спросил у Грачева:
— Жарко?
— Жар костей не ломит, товарищ политрук.
Феликс нервничал, искусал губы до крови. Глаза лихорадочно блестели. Спросил:
— Как же теперь?
— Что?
— Тяжело ранен командир. Немцы кругом.
— Получше целься, вернее будет!
Григорий глазами поискал Журавкина и увидел его. Тот лежал все так же, держа автомат в вытянутой руке, и Григорий не сразу сообразил, что Журавкин не движется, навечно застыв в этой неловкой позе. «Убили, гады!» — прошептал Григорий, и острый комок подступил к горлу. Представил враз изменившееся, какое-то чужое, незнакомое лицо Анжерова, и опять похолодело на сердце. Как же теперь без командира?
Слева неожиданно родилось дружное ура, и взвод Игонина смял правый фланг противника, врезался в центр. Немцы, не ожидавшие такого урагана, побежали. Григорий хлопнул Феликса по плечу:
— Видал?! — и, вскочив, заорал: — За мной! Бей гадов!
Отряд поднялся в едином порыве. Гнали немцев до самого поля. Остатки роты автоматчиков либо рассеялись по лесу, либо драпанули по тому же пути, по которому сюда пришли. На опушке преследование прекратилось. Несколько гитлеровцев удирали по полю без оглядки. Кто-то проводил их трехпалым лихим свистом.
Андреев бросил винтовку и взял трофейный автомат — оружие противника по праву принадлежит победителю. Разыскал Игонина, который стоял в кругу бойцов и слушал, как о чем-то рассказывал чернявый парень, бурно размахивая руками. Григорий тронул Игонина за плечо, отозвал в сторонку, тихо оказал:
— Беда, Петро, Анжеров ранен.
— Ты что? — сразу сник Игонин. — Может, ошибся, может, сплетня?
— Сам видел. Очень плох.
— Как же так? — устало опустил руки Игонин. — Не уберегли.
— Перебежку делал. Тут она его и поймала.
— Эх, — зажал Петро голову. — Какого человека не уберегли.
— Пуля, она не выбирает.
— Будешь ты мне сейчас умные речи говорить, — отмахнулся Игонин и заторопился к капитану. Григорий отдал приказ отходить, а по пути собрать трофейные автоматы.
Анжеров метался в бреду. Андреев послал за Грачевым. Горбоносый появился сразу же, разорвал гимнастерку, осмотрел крошечное отверстие, в которое вошла в грудь злая пуля.
Капитан хрипел. В уголках губ пузырилась кровавая пена. Саша снял с себя нательную рубаху, разорвал на ленточки, ленточки сшил. Другого бинта, чтобы перевязать командира, не нашлось. Грачеву помогали два бойца.
Григорий, когда они остались с Петром вдвоем, вздохнул:
— Осиротели мы...
— Черт знает что, — сокрушенно проговорил Игонин. — Разные Шобики живы, понимаешь, а тут такого человека потеряли!
Похоронили убитых — их было десять. Наспех перевязали раненых — их набралось более полутора десятка. Для троих смастерили носилки и еще засветло тронулись в путь. Оставаться здесь было опасно.
Игонин рассудил так. Сегодня фашисты просчитались: послали в погоню только роту. Надеялись, что русских немного — какая-нибудь горстка отчаявшихся. Таким достаточно погрозить автоматом, и они разбегутся в панике. А получили по зубам. Половина автоматов досталась победителям.
Теперь фашисты обозлятся и постараются поквитаться. Сил у них хватит. Поэтому Игонин не стал ожидать темноты. Пойдут лесом: где лес, туда повернет и отряд. Наступит ночь, можно опять взять курс на восток.
Может, ночью рвануть напрямик? Старик рассказывал — за старой границей снова раскинулись леса.
4
Утро застало отряд в пути. Куда ни кинь взгляд, всюду поле. Оно не обрабатывалось несколько лет, поросло полынью, осотом, лебедой, чертополохом. В Западной Белоруссии тех лет брошенные поля были не редкостью.
На востоке приветливо алел горизонт. Небо посветлело. Радоваться бы такой заре, рождению нового дня. Кому только радоваться?
Игонин растерялся. Весь марш шагал он во главе отряда. Сейчас, посторонился, поравнялся с Андреевым, поторопил:
— Шире шаг, Гришуха! Шире!
Отряд растянулся метров на двести: шли по двое. В середине несли носилки с капитаном и другими ранеными.
— Быстрей, быстрей! — подгонял бойцов Игонин, поджидая, когда поравняются с ним носилки. Возможно, Анжеров очнется от забытья и посоветует что-нибудь. Тяжела командирская ответственность. Свалилась вот на Петровы плечи. Надо нести, ничего не поделаешь. Две сотни бойцов в отряде, разных, но объединенных одной обманчивой военной судьбой. Они верили Петру, подчинялись любому его приказу.
А куда он их завел? Через час взойдет солнце и немцы обнаружат отряд. С воздуха или с земли, какая разница?
— Шире шаг! Шире!
Крикнуть бы: «Бегом!» Нельзя. С ранеными не побежишь.
— Шире шаг! Не отставать!
Выбивались из последних сил. Солнце оттолкнулось от горизонта. Капитан был еще без сознания. Грустный Петро брел рядом с носилками. Появился связной Саша Олин.
— Товарищ командир! Политрук велел передать, что впереди лес.
— Что?!
— Лес впереди.
Игонин воспрянул духом, вгляделся вдаль. И верно: на горизонте чернел желанный островок леса. Какой есть, только бы укрыться на день, только бы не маячить на виду.
— Шире шаг, товарищи, шире! Скоро привал!
Единственная мысль тревожила, гнала вперед: лишь бы не заметили на последних метрах, лишь бы не заметили. Отсидятся в лесу, а ночью махнут дальше. Скоро старая граница. Там леса до самого Гомеля.
Собственно, то был не лес, а овраг, заросший до дна дубняком и орешником. По краям оврага вздымались тополя, пяток берез и два дуба. Если бы эти дубы положить на землю, то в их кроне мог свободно спрятаться весь отряд.
Разместились на дне оврага. Под прочной занавесью деревьев сохранилась большая яма с зеленоватой водой. Кстати! Раненых мучила жажда. И не только раненых.
Игонин снова сам расставил посты — по всему эллипсу оврага. Получилось что-то вроде круговой обороны. Задержался на восточной бровке, изучая местность. Километрах в трех, укрывшись от солнца садами, притаилась деревня. С юго-запада к ней подползала дорога. По ней сейчас катилось серое облачко пыли, а шлейф от него медленно оседал на обочину. Мотоцикл.
Дорога рассекала деревню пополам, стремительно выбегала за околицу и круто сворачивала на восток.
Кое-где из труб вился синеватый кисейный дымок. Подобраться к деревне можно. Здесь скроет жиденькая цепочка кустов акации. Дальше ложбинка. Хуже у самых хат: местность там открытая.
Игонин спустился вниз, заявил Григорию:
— Баста! Хватит слепыми ходить. Пойду в деревню, разузнаю и достану проводника.
Григорий рассматривал автомат: незнакомая машинка, привыкать надо.
— Бросишь отряд и пойдешь?
— Как это брошу? Я на разведку.
— Разведчик, — усмехнулся- Григорий.
Петро вздохнул. Да, ему нельзя, он командир. Прав Гришуха. Вдруг в деревне что-нибудь случится? Худо ли, бедно ли, а к нему привыкли как к командиру. С кем тогда останутся хлопцы? С Андреевым? Парень он хороший, только мягкотелый и жалостливый. Рос в рабочей семье, в суровом краю, а суровости в человеке нет.
Петро опустился рядом с Григорием, обхватил руками колено.
— Дай закурить, Гришуха.
Свернули козьи ножки из последнего самосада.
За ближайшим кустом послышалась возня, и перед Игониным и Андреевым предстали Феликс и Шобик. Феликс держал приятеля за рукав здоровой руки. На плече две винтовки. Шобик во вчерашнем бою разжился винтовкой: взял у знакомого парня. А тот подобрал трофейный автомат. Шобик хоть и не мог пока владеть оружием, но с винтовкой походил на бойца, а не на гостя.
— Разрешите обратиться, товарищ командир? — вытянулся по стойке «смирно» Феликс.
Игонин и Андреев поднялись. Петро разрешил обратиться.
— Шобик опять за свое, товарищ командир. Я его разоружил на всякий случай.
— Что такое?
— Воду мутит. Подбивает отряд бросить. Вдвоем, говорит, легче и быстрее доберемся к своим.
У Игонина вспухли желваки. Смотрел на Шобика в упор, с ненавистью. Шобик прятал глаза.
— Ну! — крикнул Петро. — На меня смотри!
Шобик вяло поднял сероватые навыкате глаза, но не вынес бешеного взгляда командира, зажмурился.
— Правда? — допытывался Петро.
Шобик молчал.
— Правду говорит Феликс?
— Правду, — выдавил наконец с трудом.
— Подлюга! — замахнулся было Петро, но Андреев схватил за руку, сказал с укором:
— Думай, что делаешь!
— Ладно, — прохрипел Петро, — черт с тобой. Не буду драться. Попробовал бы ты моих молотков, да политрук помешал, — и к Феликсу: — Уведи этого олуха. Что хочешь с ним, то и делай.
Феликс толкнул Шобика в спину, давая знак, чтоб уходил. И сам заторопился следом.
Когда оба скрылись из виду, Андреев показал Петру кулак и сказал:
— Забываешься!
— Ну тебя к богу. Виноват, погорячился. Ты же знаешь, как я сегодня психанул, когда рассвет застал нас в поле. Я, наверно, даже поседел. Посмотри, нету седины? Нету? Ну и хорошо. Выместить хотел все на этом идиоте. Нет, каков хлюст! Один скорее доберется! В расход за такие дела пускать надо. А в деревню кому-то идти надо.
Андреев сказал, что лучше всего послать Олина. Петро посомневался: какой-то несерьезный этот Олин, наивный. Ровесник, а выглядит мальчишкой, только вот форма красноармейская на этом мальчишке. Но пусть идет.
— Главное — проводник. Обратно пойдешь — не рискуй. Дождись темноты, — наставлял Петро связного.
— Понятно, товарищ командир.
Ломали голову — как быть с оружием? Винтовка мешать будет, сразу на нее обратят внимание. И без оружия плохо.
— Взять у капитана пистолет, — предложил Григорий.
— Правильно.
Когда вынимали пистолет из кобуры, Анжеров очнулся, открыл помутневшие глаза, что-то прошептал.
Игонин отдал Саше пистолет, критически оглядел разведчика с ног до головы и вдруг решил:
— Не пойдет. Снимай ремень, пилотку. И ботинки тоже. Живо, живо! Никуда не денется.
Олин снял все, что требовал командир. Петро одобрил:
— Подходяще. Сойдешь за беглеца. Туго придется, живым не давайся. Попадешь живым, отряд не открывай. Ври напропалую, но про отряд ни звука. Понял?
— Понял, товарищ лейтенант.
— Я не лейтенант. Давай руку — успеха тебе!
Саша юркнул за куст. Петро присел возле Анжерова, а рядом с ним Григорий.
Капитан шептал что-то, друзья по губам догадались.
— Документы... В кармане...
— Целы документы. Порядок будет, товарищ капитан, — успокоил Петро. Взял флягу, которая лежала в изголовье, приложил горлышко к пересохшим обескровленным губам командира. Григорий приподнял ему голову. Анжеров пил слабыми судорожными глотками. Кадык ворочался медленно. Вода стекала по подбородку на шею под воротник.
— Спасибо... — уже слышнее прошептал Анжеров. — Документы... Возьми, Игонин... Там адрес. Партбилет.
— Что вы, в самом деле, товарищ капитан, — заволновался Игонин. — Мы еще вместе повоюем!
— Возьми... — настаивал Анжеров, и Петро, осторожно расстегнув китель, достал из внутреннего кармана бумажник с документами.
Капитан хотел вздохнуть, но в груди опять булькнуло, к вместо вздоха вырвался стон.
Слезы застлали глаза Андрееву. Он зажмурился и, чтобы не показать их Петру, отвернулся. Капитан был коренастым, плотно сбитым, словно из железа, и пуля такого, казалось, не возьмет. И вдруг случилось непоправимое, пуля не щадит даже таких, как Анжеров. Батальон остался без командира, его нелегкое бремя теперь легло на плечи Петра и его, Андреева. Не раздавит ли оно их?
Настроение у бойцов заметно упало. Андреев ходил по биваку, чувствуя на себе настороженные хмурые взгляды. Раньше, несмотря ни на что, даже на голодовку, люди на привалах разговаривали, спорили. С шуткой да с песней невзгоды легче переносятся. Тогда приходилось унимать, чтоб не очень шумели.
А сегодня притаились, не слыхать разговоров. Вчера хотя и отбили наскок немцев, но и сами понесли потери, первые крупные потери во время лесных скитаний. Потом неудачный марш, во время которого утро застало отряд в чистом поле. Спрятались в овраге. Фактически это укрытие относительное, ненадежное. Если немцы обнаружат, то овраг может превратиться в мышеловку: никому отсюда живым не выйти. И командир ранен, лежит под кустом орешника, часто теряет сознание. Едва ли протянет долго.
Неважное настроение у бойцов. С таким настроением воевать нельзя. Оно может обернуться панической неразберихой, если вдруг случится что-нибудь непредвиденное и тяжелое.
Андреева неотвязно мучила собственная беспомощность. Что же делать? Даже совета попросить не у кого. Хорошо уж то, что Петро не унывал. Насвистывал себе под нос, чистил автомат. Закончив чистку, отправился проверять оружие у бойцов, заставлял чистить всех: после вчерашнего боя это было просто необходимо.
Григорий тоже подумал, что автомат недурно хорошенько протереть. Взял у запасливого Петра протирку и масленку, в которой на донышке осталось масло.
И когда усердно протирал ствол, наводя зеркальный блеск, как-то незаметно успокоился, и мысль, совершенно простая и такая необходимая, поразила его. Даже удивился, что раньше не мог до этого додуматься. В ноябре прошлого года полк участвовал в маневрах. От военного городка удалились за сто километров. Маневры были сложные, с боевыми стрельбами. Тогда, как нарочно, грянули редкие в ту пору в здешних местах морозы, а ночевать приходилось на снегу. В роте бойцы начали службу только в сентябре, к таким лишениям не привыкли. Поднялся тихий ропот, настроение пало тоже ниже нуля. Политрук вызвал из каждого взвода своих помощников из бойцов и поручил им выпустить боевые листки. Во взводе Самуся за боевой листок взялся, помнится, Олег Рогов, который умел немного рисовать. Боевой листок получился не ахти уж какой хороший, но в нем высмеяли Семена Тюрина за то, что он сжег у костра полу шинели. Семен очень переживал, особенно когда Рогов размалевал его в боевом листке. Карикатура понравилась, и смеху она вызвала много.
Этот случай и вспомнил Андреев. Поскорее закончил чистку и достал из вещмешка заветную тетрадь. Вырвал несколько развернутых листов, приспособил тетрадь на колени, а лист на тетрадь и в правом углу, послюнив карандаш, вывел: «Прочел — передай товарищу». Думал-думал и написал крупно название: «Боевой штык». Но подводил почерк — получилось неуклюже. Вспомнил Феликса и послал за ним. Феликс появился не один — вместе с Шобиком. Удивительный парень: взял на себя добровольную обузу опекать Шобика, а тот безропотно подчинялся, с какой-то даже апатией.
— Послушай, — обратился Андреев к Феликсу. — Ты никогда в редколлегиях стенгазет не состоял?
— В школьной.
— Поручение тебе: выпустить боевой листок. Я начал, да не получается. Рисовать не умею.
Феликс, прищурившись, приценился к андреевским каракулям, согласился:
— Неважно, конечно. Ничего, сделаю, товарищ политрук. Только материала нет.
— Материал будет! — заверил Григорий, — Ты пока оформляй, а я напишу. Бумаги возьми еще, — вырвал четыре листка и подал Феликсу. Тот лег на живот, подложил под листок тетрадь и принялся рисовать заголовок. Шобик переминался возле него, напомнил о себе:
— Караульный я, что ли?
— Садись. Давно бы догадаться надо.
— Я, может, спать хочу.
— Спи, пожалуйста. Ложись и спи.
Шобик неохотно лег на спину, положив больную руку на грудь, и закрыл глаза.
Андреев примостился в сторонке, чтоб написать в газету. Хотелось написать с подъемом, чтоб слова волновали, чтобы разбередили сердце даже самого унылого. Но не клеилось. На ум приходили обыкновенные слова, ничего взрывного в них не таилось. Хотелось написать о том, что в отряде подобрался замечательный народ. Храбрые, отчаянные ребята, уже показали противнику свою силу и еще покажут! Фашистов хотя и много, хотя они и вооружены до зубов, все равно они боятся нас, потому что они разбойники, грабители, а грабители всегда боятся правосудия. Открытого боя не переносят. Вчера сунулись и получили по зубам, всегда так и будет. Самое трудное позади. Скоро доберемся до своих — недалеко уже, надо приложить последнее усилие.
Как бы мучительно с непривычки ни писалось, Григорий одолел эту трудность. Написанное отдал Феликсу. Тот, прочитав, сказал:
— Неплохо. Можно кое-где поправлю?
— Конечно!
— Карикатуру можно? Шобика хочу высмеять.
Шобик, услыхав, сел и возразил:
— А что я сделал?
— Рисуй, — разрешил Андреев, — да похлеще.
— Что я такое сделал? — ныл Шобик. — Чего вы от меня хотите?
— Ты откуда такой взялся? — спросил Андреев: или притворяется простачком, или действительно недоумок, придурковатый? Нет, не придурковатый. В серых глазах затаилась злая хитрость. Феликс его раскусил правильно.
— А что?
— Спрашиваю — отвечай!
— Смоленский я.
— По-моему, смоленские от тебя откажутся.
Шобик взглянул на Андреева быстро и так же быстро отвел глаза. Опять лег, протянув:
— Не откажутся.
Через час листок был готов. Феликс сделал второй экземпляр. Один остался у Феликса — он взялся наблюдать, чтобы передавали по цепочке. Другой экземпляр пустил по рукам Андреев.
Немного погодя Григория разыскал Игонин, запросто, как раньше, хлопнул по спине:
— Молодец, Гришуха! Я всегда говорил, что ты башковитый! Талант! Кто это тебя надоумил написать листок? Сам? Определенно талант!
— Читал?
— Я? Нет, где там! До меня очередь не дошла. Погляди на ребят — заулыбались! Здорово Шобика пропесочили. Кто рисовал?
— Феликс.
— Ах ты, дьявол возьми! Он начинает мне нравиться!
Андреева согрела грубоватая похвала Игонина.
Один вернулся в сумерки: солнце спокойно нырнуло за горизонт, и мир погрузился в синюю дымку. Парень был доволен самостоятельной вылазкой. Его так и распирало с ходу рассказать о виденном. Но мужественно сдерживался. Сначала обулся, опоясался ремнем, приладил пилотку, вернул Игонину пистолет и только после этого раскрыл небольшую, завернутую в тряпицу посылку. То была фуражка с красным околышем.
— Вам, товарищ командир.
Игонин обрадовался. В деревне достал замасленную, замызганную пилотку, да и та мала была: еле держалась на макушке. Примерил фуражку: будто на него шили.
— Спасибо!
— Это дед подарил. Какой-то командир оставил, когда наши отходили. Разрешите доложить?
— Давай.
— Добрался до деревни свободно, — начал Олин. — Гляжу — ни души! Ни-икого! Я к хате, а там здоровенный кобелина. И на меня. Я за пистолет. Хотел расколоть ему черепок. Но тут вышел из хаты дед. Уставился на меня, я на него.
— Ты к делу, и покороче, — перебил Игонин.
— Пусть, — улыбнулся Андреев. — Рассказывай, рассказывай.
— Я говорю: «Дед, немцы есть?» А он отвечает: «Немае, немае германа». Зову деда в хату, неудобно торчать на улице. Узнал: немцев в деревне нет, но по большаку ездят постоянно. Проводником пойдет сам.
— Добре!
— Товарищ командир!
— Что еще?
— Там пленных привели.
— Каких?
— Наших. Немцы привели. В амбар на ночевку загнали.
— Эх ты, разведчик, — не удержался от упрека Игонин. — С этого и начинать следовало!
— Вы ж о проводнике...
— Ладно, ладно. Немцев много?
— Взвод будет. Наших человек пятьдесят.
Игонин взглянул на Андреева:
— Что, Гришуха, бьем?
— А вдруг...
— Ерунда! Хуже того, что было, не будет. Огнем нас уже опалили, мы теперь огнеупорные. Будь здоров!
В сумерки Олин вывел отряд на околицу. Там залегли, вызвали деда. Он явился готовый в далекий опасный путь: в длиннополом пиджаке, с котомкой за плечами, с батожком в руке. Узнав, что бойцы хотят сначала освободить пленных, а потом уже отправляться в дорогу, перекрестился и произнес:
— Божье дело.
Потом отозвал Игонина в сторонку и сказал, что его хотят видеть «цивильные паны».
— Какие еще паны? — нахмурился Петро.
Дед ничего толком объяснить не мог или не хотел, твердил свое.
— Вот еще на мою душу. Где они?
Петро и моргнуть не успел, как дед, с проворством молодого, растаял в темноте и вскоре появился с двумя «цивильными панами». Насколько мог разглядеть их Андреев, были они молодые — лет под тридцать каждому, оба высокого роста, немного сутулые. Один был в шляпе, в пиджаке, в вышитой белой косоворотке. И с усами. А второй немного смахивал на военного — в толстовке, в галифе, сапогах, но на голове носил обыкновенную кепку. Усатый назвался Жлобой, а полувоенный Ивановым.
— Вы командир? — спросил Иванов.
— Так точно.
— Нам нужно с вами поговорить.
— Сейчас не могу. Предстоит дело.
— Хорошо. Мы подождем.
Они отошли к деду-проводнику. Игонин шепотом скомандовал своим:
— Пошли!
Часовых у амбара бесшумно снять не удалось. Красноармеец, который должен был это сделать, перелезая через плетень, зацепился ногой за кол, на котором висело дырявое ведро. Ведро загремело. Часовой всполошился, закричал. Второй красноармеец, не ожидая, когда немцы откроют стрельбу, выстрелил и убил часового. Подскочил к двери амбара, сбил замок и, распахнув обе половинки, крикнул:
— Выходите, товарищи!
Из дома напротив повыскакивали отдыхавшие конвойные, но их расстреливали спокойно и деловито.
Освобожденные высыпали из амбара, обнимали бойцов, кричали, смеялись от радости — что-то невообразимое творилась на широкой деревенской улице.
Игонин поспешил вывести отряд за околицу: не ровен час, нагрянут по большаку немцы. Ввязываться в новую драку не хотелось. Кое-кто из бывших пленных успел подобрать трофейное оружие. Освобожденных построили отдельной колонной.
— Разберемся потом, — озабоченно оказал Григорию Игонин. — Ты будешь пока у них за командира. Утром рассортируем. Действуй, Гришуха, — и повернулся к старику, который тенью маячил рядом. — Двигай, папаша. Ты у нас за главнокомандующего. В солдатах служил?
— Служил, сынку.
— Стало быть, службу знаешь.
— Как не знать, знаю.
Старик поплотнее натянул соломенную шляпу и зашагал вперед. За ним потянулись бойцы. Игонин и Саша наблюдали, пропуская мимо себя колонну. Вон идут вологодцы, оба высокие, похожие друг на друга, словно родные братья. У одного на плече ручной пулемет Дегтярева. А вот Феликс несет обе винтовки, не хочет отдать Шобику, не доверяет ему. Шобик плетется за ним.
Небольшой интервал. Идет Гришуха Андреев во главе неожиданного пополнения: автомат на груди, руки на автомате. С ним рядом горбоносый Грачев. С Андреевым они почти одного роста, только Грачев шире в плечах, медвежковатый такой. После посещения деревни они как-то сошлись на короткую ногу, и Петро замечал, что не зря. Грачев верховодил коммунистами во взводе автоматчиков, а Андреев решил, что делать это он должен во всем отряде. Вот и появились общие интересы. В глубине души у Петра даже — смешно сказать — ревность зашевелилась. Пустяки, конечно. Блажь какая-то. Освобожденные двигались беспорядочно, сбивали строй, галдели, кое-кто курил, пряча огонек цигарки в пригоршню: давно не курили, дорвались. Кто босиком, кто в нательной рубахе.
— Товарищи! — громко сказал Игонин. — У нас заведен порядок — на марше полнейшая тишина. Ночью не курить. Бросайте сразу, повторять не буду.
Нестройное жужжание над колонной затихло. Светлячки самокруток погасли.
— Кому не нравится наш порядок, может идти на все четыре. Ясно?
Ответили вразнобой, что ясно.
Возле Игонина остановились те двое штатских. По совести говоря, он про них забыл.
— Видите, не могу, — развел руками Петро. — Отойдем подальше, объявим привал. Тогда поговорим.
Те без возражения согласились. «Странные типы. И вообще, чего я им поверил?» — подумал Игонин, шепнул Саше Олину, чтоб он с этих не опускал глаз, и бегом бросился догонять колонну.
Ночь миновала без приключений. Дед неутомимо шагал и шагал, опираясь на батожок, будто усталость ему была неведома. Остановились на дневку на лесистом берегу какого-то канала. Андреева разыскал Саша и выдохнул испуганно:
— Умер!
У Григория опустились руки. То, что капитан не жилец на этом свете, было очевидно. Принять бы вовремя срочные меры, может, и удалось бы спасти. А в условиях отряда что сделаешь? Даже бинта и йода не было. Один распластал свою нательную рубаху на бинт. А рубаха-то была не первой свежести. С таким ранением и в госпитале не каждый выживал.
Но наперекор всему у Андреева и у Игонина тоже где-то в отдаленном уголке души теплилась несбыточная надежда: может, пронесет, может, минует беда и случится чудо — командир выживет?
Чуда не случилось. Капитан Анжеров умер.
Невозможно совместить — смерть и капитан Анжеров. В голове не укладывалось, сердцем не принималось.
Сейчас он лежал посиневший, страшный, неузнаваемый. На бритой голове проросли рыжеватые волосы. Григорий отвернулся, не мог выдержать, думал, что сердце разорвется.
Вырыли могилу, запеленали останки Анжерова плащ-палаткой. Выстроили отряд в шеренги с одной стороны могилы, освобожденных ночью — с другой. Игонин и Андреев попрощались с командиром — преклонили колени, опустили скорбно головы.
Замерли в суровом молчании бойцы. Насупили брови те, кто не знал Анжерова, но чей отряд сегодня ночью вырвал их из фашистского позорного плена.
На солдатских ремнях спустили в сырую глинистую землю капитана Анжерова, комбата, кадрового командира. Заработали лопаты. Комья земли глухо падали вниз.
Еще один скорбный холм вырос на трудном военном пути Григория Андреева, самого первого и сурового военного наставника проводил в небытие, еще одна неистребимая печаль поселилась в сердце и не исчезнуть ей вечно.
Молча стоят бойцы, обнажив головы. Опершись на батожок, не пряча покрасневшие слезящиеся глаза, замер возле могильного холма дед-проводник, самый старый и много повидавший... В сторонке сутулились молчаливые гражданские — не успели они еще поговорить с командиром.
Ни речей, ни салюта. Речи не нужны. Салютовать нельзя. Но молчание грозное. Если бы немцы услышали его, содрогнулись бы. А содрогнулись потому, что увидели бы, как в сердцах бойцов, таких молодых и жизнерадостных, умеющих пока только любить, уже зрели, наливались силой семена ненависти и гнева, которые сами же захватчики и посеяли. Содрогнулись и поняли бы: этой ненависти не умереть, ее ни танками, ни бомбами уничтожить нельзя. И придет время, когда ненависть испепелит их, посягнувших на жизнь этих парней, на свободу их Родины. Именно в такие скорбные минуты обретался не страх, а вера в победу. Именно в такие, и Григорий это понял всем своим сердцем. Игонин нахлобучил фуражку, скомандовал:
— Отдыхать, товарищи.
Игонин кивнул Андрееву головой, приглашая следовать за собой. Они приблизились к гражданским, и уже четверо выбрали самое укромное и безлюдное местечко под елью, расположились прямо на траве. Усатый Жлоба угостил Игонина и Андреева папиросами. Закурили, настороженно приглядываясь друг к другу. При дневном свете Игонин рассмотрел, что лицо Иванова местами попорчено оспой, но глаза синие и веселые. А Жлоба оказался рыжим. Андреев вопросительно поглядел на Игонина: он не мог взять в толк, откуда появились эти гражданские. Может, они вместе с пленными были? Игонин едва заметно пожал плечами: мол, черт их знает, чего им от нас надо? Но этот безмолвный разговор между командирами перехватил Иванов, понял смысл и поспешил внести ясность.
— Мы оставлены здесь, — сказал он, — райкомом партии, чтобы организовать партизанскую борьбу. Вот документ, — Иванов снял кепку, отпорол подкладку и протянул Игонину свернутую белую тряпицу. На этой тряпице на машинке отпечатано удостоверение на имя Иванова. Оно подтверждало то, что он оказал о себе сам.
— Ясно, — проговорил Игонин, возвращая тряпицу, которую Иванов снова запрятал в кепку и то место сколол английской булавкой. Жлоба очень внимательно следил за товарищем.
— Что же вам от нас нужно?
— Мы вам предлагаем остаться здесь, в этих лесах. В нашем отряде насчитывается двадцать человек. Мы вольем его в ваш. Командовать отрядом будете вы. За нами партийное руководство.
— Нет, погодите, — растерянно улыбаясь, проговорил Игонин. — Как-то вдруг. Мы из регулярной части, мы должны добраться к своим. А какое мы имеем право остаться?
— У нас есть рация. Можем связаться с командованием и спросить разрешение.
— Ты как, Гришуха?
— Мы должны посоветоваться. Вы, безусловно, можете связаться с командованием. Но, видите ли, наш батальон ушел вперед, и вы с ним едва ли свяжетесь.
— Да, мы подумаем, — ухватился Петро за мысль. — Дело все-таки серьезное, с кондачка решать не полагается. Товарищ Андреев прав — мы только часть батальона.
— Подумайте, — согласился Иванов. — Взвесьте. Своего навязывать вам не будем, хотя формально мы могли бы без вашего согласия связаться с командованием, спросить разрешение и передать вам его приказ.
— Хорошо, — поднялся Петро, а за ним и все остальные. — Но мы формально этому приказу имеем право не подчиняться.
Гражданские остались у ели, а Петро и Григорий медленно шли к центру бивака.
— Формально, — недовольно пробурчал Петро, — Как он заговорил! А вообще-то предложение заманчивое. Как считаешь, Гришуха?
— Идти, как шли.
— А может, остаться? Начнем колошматить здесь фрица, оно, глядишь, и там полегчает, и фронт скорее обратно вернется, а?
Григорий ответил не сразу, собирался с мыслями — врасплох застало такое предложение.
— Я так думаю, — наконец сказал он. — Мы с тобой одни правильно решить не сможем. Все-таки неопытные мы с тобой командиры. Давай спросим коммунистов, это народ подкованный, в политике разбирается. А тут ведь и стратегия и политика — что нам лучше делать.
— Давай, — согласился Игонин. — Ум хорошо, а десять лучше.
Нарядили Сашу разыскать Грачева: его больше других знали, да и он как-то ярче остальных выделялся, вроде бы негласным вожаком у партийных был. И Гришуха с ним кое-какую работу провел. Попросили собрать коммунистов, пригласили на собрание представителей от партизанского, подполья. Расположились в стороне от бивака — пятнадцать человек, самый костяк, мозг отряда. Дали слово Иванову. Он повторил то, что говорил Игонину и Андрееву. Жлоба по-прежнему молчал, крутил в руках ветку орешника.
— Вопрос можно? — это Грачев. — А сколько времени вы думаете просидеть в лесах?
Иванов задумался, взяв в руку кончик воротника толстовки.
— Трудно сказать. Но обстановка складывается так, что на скорое возвращение наших рассчитывать не приходится. Немцы заняли уже Минск.
Это было неожиданное — в отряде не знали, что пал Минск.
— Во всяком случае, до зимы дела нам и вам в этих лесах хватит.
Глубоко задумались коммунисты. Грачев непрестанно трет ладонью подбородок. Боец, служивший раньше в батальоне связи, снял очки, близоруко щурится и обтирает стекла подолом гимнастерки. Великан — правофланговый, тот самый, которого Андреев тогда видел в строю небритым, сейчас хмурился, собрав на лбу гармошку морщинок. Он первым и высказался. Пробасил коротко, словно обрезал:.
— Остаться надо — верное дело!
Грачев покосился на него неодобрительно, усмехнулся и встал.
— Я думаю так: мы должны идти на соединение. Кто мы такие? Бойцы Красной Армии. Где наше место? В Красной Армии. Что же будет, если мы останемся в лесах, другие останутся, третьи. Кому ж тогда на фронте драться? Тогда немец не то что Минск, Урал возьмет. Нет, товарищи, не имеем мы права здесь оставаться.
— А ты знаешь, где наши? — опросил Грачева кто-то.
— Нет, не знаю.
— Не знаешь, а говоришь.
— Правильно говорит Грачев. Мы присягу давали — и точка!
Это высказался связист.
— Да, товарищи, — вмешался Иванов, — я должен сказать вам следующее. Хотя немцы захватили Минск, но Гомель в наших руках. Отсюда до Гомеля недалеко. Я это сообщаю для того, чтобы вы не подумали, будто мы воспользовались вашим неведением обстановки и соблазнили остаться здесь.
— Спасибо, — кивнул головой Иванову Игонин.
Спор был жарким. В конце концов большинством голосов партийное собрание отряда постановило двигаться на соединение с частями Красной Армии.
— Ничего не попишешь, — улыбнулся впервые Иванов. — Воля ваша. Но давайте вместе сделаем одно доброе дело. В пятнадцати километрах отсюда есть железнодорожная станция. Наши товарищи только вчера вернулись оттуда. Станция забита эшелонами с боеприпасами, продовольствием, оружием. Почти никак не охраняется. Немецкие войска в основном движутся по магистральным шоссейным дорогам. Мы предлагаем совершить налет на станцию и разгромить ее.
— Это другой разговор, — согласился сразу же Грачев и поглядел на Игонина: — Как думаешь, товарищ командир?
— Быть по-вашему! — рубанул Петро рукой. — Чертям тошно станет, — и протянул Иванову руку: — На дружбу!
Разошлись по своим местам. Петро направился проверять охрану: больше всего боялся, что кто-нибудь заснет на посту или отвлечется каким-нибудь другим делом и не заметит опасности. Однажды, когда еще был Анжеров, Петро застал бойца за пустым занятием: тросточку вырезал из черемуховой веточки. До того увлекся, что даже не слышал, как приблизился к нему Петро.
Григорий остановился возле канала и увидел под хмурой елью старика-проводника. Тот распаковал торбу и выложил на расстеленную синюю тряпку несметное богатство — хлеб, сало, яйца, лук и соль. Пригласил и Григория, и Андреев не чванился. Положил автомат на землю, приготовился уже сесть. Но кто-то тронул его за плечо. Обернулся и на миг дар слова потерял — перед ним переминался с ноги на ногу Микола. В рваных ботинках, без ремня, похудевший, обросший — такого можно и не признать. Но разве можно так быстро забыть этот гордый красивый профиль, эти черные жгучие глаза, ныне пожелтевшие от бессонницы и недоедания? Разве можно забыть Миколу — мрачного спутника разбитного Синицы?!
— Ты? — вырвалось у Григория. — Микола?!
— Как видишь, — жалко улыбнулся Микола и, глянув на рваные ботинки без обмоток, развел руками, словно бы извиняясь за свой затрапезный вид.
— Это ерунда! — радостно проговорил Григорий. — Главное — живой! Садись за компанию. Вы, дедусь, не возражаете?
Старик не возражал. Микола в плену наголодался посильнее, чем Андреев в лесу. Жевал торопливо, давился и прятал глаза, стыдился жадности, а побороть ее не мог.
Старик перестал есть, остановив взгляд на Миколе, и веки у него покраснели. Вздохнув, полез в торбу и выложил на тряпицу остатки снеди. Микола в какую-то минуту уловил неловкое молчание, поймал взгляд старика. Перестал жевать и вдруг как-то болезненно, криво усмехнулся, две горькие слезинки выкатились из его глаз.
— Ты что? — растерялся Андреев.
— Так....
— Ты не волнуйся! Жив — и порядок!
Микола отвернулся, высморкался и тяжело вздохнул.
— Ешь, что ты не ешь?
— Кусок в горле застревает, — мрачно отозвался Микола. — В плену пробыл одну неделю, а кажется — вечность. Позабыл, что я человек, а не скотина. Хлебом не кормили, бураком и баландой. Бурак порченый, прошлогодний. Спать загоняли в амбары или в хлевы, как овец. Слабых расстреливали. Идет, идет человек, обессилеет от недоедания или от ран, упадет, фашисты пулю в затылок — и готово. Кровососы! Палачи! У-у! — скрежеща зубами, Микола замотал головой, будто у него заныл зуб.
Проводник жалостливо смотрел на парня, усиленно приглашал «снидать».
Микола опять принялся медленно, задумчиво жевать хлеб. У Григория пропал аппетит. Вот оно, еще одно лицо войны. Был гордый, хмурый парень Микола, красноармеец, комсомолец, рвался в бой, ворчал на беспорядки, на неразбериху — своеобразный человек! И здесь сидит тоже Микола, жадно ест и плачет от бессильной ярости и обиды, а ведь он там пробыл всего неделю! Одну неделю! Теперь будет рваться в бой еще яростнее, зубами будет их грызть, руками душить. Славный гордый Микола, как хорошо, что ты вернулся к нам, вернее, как хорошо, что мы тебя вернули к себе!
Андреев не скоро обратил внимание на Феликса, который уже минут пять, наверно, стоял перед ним.
— Чего тебе?
— Шобик сбежал, — Феликс покраснел от волнения.
На Григория весть особого впечатления не произвела — его еще волновали мысли о Миколе. Осведомился:
— Когда?
— Да вот только.
— Черт с ним. Надоел хуже горькой редьки. Пропадет один.
Появился Петро, мрачный. Тяжело опустился рядом с Андреевым, устал. Без всякой связи произнес:
— Вот так, Гришуха.
— Мне можно идти? — опросил Феликс.
— Иди.
Феликс ушел.
— Чего приходил?
— Шобик сбежал.
— Эх, мать честная! Еще приведет кого-нибудь по следам.
— Не приведет.
— Черт его знает, — Петро поискал глазами Сашу, подозвал к себе: — Ну-ка, наряди человека три, пусть поищут Шобика. Скажи: командир приказал.
И лишь теперь заметил Миколу. Тот сидел напротив и, выжидающе поглядывая на Игонина, продолжал есть.
Григорий наблюдал за Петром. Лицо сначала нахмурилось, вроде бы Игонин собирался спросить сердито: «Этому что здесь надо?» Но пшеничного цвета брови прыгнули вверх, возник острый вопрос: «Уж не блазнится ли мне? Неужели это Микола...» Улыбка, словно солнышко, вырвалась из-за грозных туч.
— Друг! — воскликнул Петро, протянул ему обе руки: — Здравствуй, дружище!
Искренняя радость Петра заразила и Миколу. Он протянул Игонину обе свои, и они несколько минут трясли друг другу руки, улыбались, не сказав ни единого слова.
Проводник смахнул слезу.
— Кто еще из наших с тобой? — наконец, когда первая минута волнения прошла и рукопожатие кончилось, спросил Петро.
— Никого.
— Как же ты?
Микола стряхнул с гимнастерки хлебные крошки, обтер губы.
— Всяко было.
— Все-таки! Рассказывай. Ай какой ты молодец! Это ты тогда на лодке плыл?
— Я.
— Молодец! Ты нам с Гришухой здорово помог. Немец пригнул вас к берегу, а тут ты появился. Мы с Гришухой воспользовались этим делом.
— Я лег в лодку, думаю, куда вынесет, и ладно. Пули весь бок лодки продырявили, а меня как-то не задело. Потом прибило к берегу, выскочил я на землю, Синица рядом очутился, человек пять бойцов. Отбились мы от своих, человек десять. Шли одни. Добрались до хутора, в сарае устроились, на сене, жара была, умаялись. Синица воды согрел, раны промыл, перевязал — мужик он хозяйственный, на все руки мастер. Хозяин хутора лебезил перед нами, а вечером привел немцев. Все спали. А я платок стирал у колодца. Налетели на меня, руки за спину скрутили. Все же я успел крикнуть. Драка началась, будь здоров. Все погибли, а я вот в плен попал, лучше бы и мне с ребятами погибнуть.
Микола торопливо расшнуровал левый ботинок, снял его, оттуда извлек маленький сверточек из грязной портянки. Бережно раскрыл его. Там лежал комсомольский билет. Сказал тихо, повернувшись к Игонину:
— Сохранил вот.
— Эх, друг, — растроганно произнес Петро. — Дай пять, пожму еще раз от самого сердца, хотя я и беспартийный.
Они так увлеклись разговором, что не заметили, как привели Шобика. Петро встал перед ним, грозный, гневный, и Григорий даже испугался — в таком виде Игонин мог натворить беды. Встал рядом с ним, Петро успокоил:
— Не бойся. Руки марать об этого олуха не буду.
Шобик боялся поднять глаза.
— Судить будем. Понял? — жестко решил Петро. — Уведите!
Ребята, поймавшие Шобика, толкнули его в спину, тем самым приглашая идти. Тот хотел что-то сказать, но ему не дали, снова подтолкнули. Увели.
А через час Игонин построил отряд в две шеренги, поставил перед строем Шобика, впервые в жизни произнес короткую речь:
— Товарищи! Вы видите этого человека, который нарушил воинскую дисциплину, который плевал на законы нашего товарищества. Он побежал к немцам. Он твердил об одном: распустить отряд, рассыпаться на мелкие группки. Он твердил о том, что на руку немцам, он убежал от нас к немцам, но его поймали. Я считаю его предателем. Но я не хочу наказывать его сам. Хочу спросить: что с ним делать? Вы скажете, отпустить на все четыре стороны — отпущу, скажете оставить в отряде — оставлю, окажете расстрелять — расстреляю. Говорите же!
Строй молчал. Шобик ссутулился, каждое слово Игонина жгло. А когда Петро замолчал, Шобик с надеждой поглядел на тех, с кем делил тяготы лесного скитания. Во главе строя стояли два вологодца, которых в том бою приметил Григорий. Вот к ним-то первым обратился Петро с вопросом:
— Ваше решение?
Вологодцы переглянулись. Первый, широкоскулый, широкоплечий парень, бросил на Шобика презрительный взгляд и негромко объявил:
— Расстрел!
Шобик вздрогнул, будто его ударили по спине кнутом, окончательно сгорбился.
— Расстрел! — повторил другой вологодец.
— Расстрел! — хмуро выдавил Грачев.
— Расстрел! — подтвердил связист.
Очередь дошла до Сташевского. Феликс подтянулся, плотнее прижал к правому боку винтовку, нахмурил брови и тихо проговорил:
— Расстрел!
А Шобик с такой надеждой смотрел на Сташевского, так надеялся, что тот скажет другое слово, произнесет другой, более мягкий приговор. Поэтому, услышав роковое «расстрел», вдруг обессилел, ноги у него подкосились, и без памяти свалился на жесткую землю. Два конвоира подхватили его за руки, подняли, придерживая, чтобы снова не упал. Игонин, хмурый, непреклонный, объявил:
— Решено: предателя расстрелять!
Шобика увели в глубь леса и расстреляли. Григорий тер ладонями виски и никак не мог прийти в себя. Игонин сказал ему:
— Ты что — жалеешь?
Григорий поднял на него глаза, полные боли, и тихо ответил:
— Жалел.
— Что ж ты теперь хочешь?
Григорий ,опустил голову. Что он хочет? Быть мудрым, да, да. Он хочет не ошибаться в людях, он хочет знать наперед, какие они есть на самом деле, а не какими притворяются. Вот его желание, если это хочет знать Петро. Сейчас ему больно за то, что ошибся в Шобике, больнее от того, что не может подойти к капитану Анжерову и сказать ему:
— Извините, Алексей Сергеевич, с Шобиком я был не прав. Но ведь с Журавкиным-то не ошибся, значит, чуточку я могу понимать людей!
Но сказать эти слова было некому. Петру не хотелось, и он промолчал.
Петро понял, что не следует мешать другу. Позвал Миколу и приказал:
— Принимай взвод автоматчиков. Мой взвод.
— Послушай... — начал было Микола, но Петро перебил его:
— Справишься! Приступай! Ребята мировые. Саша, отдай Миколе трофейный автомат, тот, что я вчера подобрал.
— Есть! — подтянулся Микола, сбрасывая с себя кошмар прошедшей тяжелой недели, словно двухпудовый мешок с плеч. Командовать ротой, которую сформировали из пленных, Игонин приказал Грачеву, и Григорий одобрил это назначение. Грачев построил новую роту на полянке.
Игонин оглядел пополнение. Сердце сжалось — какое это пестрое войско! Четыре трофейных автомата. Пять винтовок. Остальные бойцы безоружные. У многих не было поясных ремней и ботинок, стояли босиком.
— Оружие добудете в бою, — сказал Петро. — Складов у нас нет. Сами понимаете. А сейчас отдыхать!
Выступили задолго до сумерек — к началу ночи хотели поспеть к станции. Кратчайшим путем, одному ему ведомыми тропками, отряд вел тот же дед-проводник. За ним вышагивали Игонин с Андреевым. Замыкал колонну Грачев со своей ротой.
На привале Игонин позвал к себе гражданских, Миколу и Грачева.
— Помозговать надо, как у нас может получиться, — сказал Петро. — Давай-ка, Гришуха, листок бумаги, а вас, — повернулся он к Иванову, — попрошу набросать план станции.
— Вчера оттуда Анатолий Иванович, — кивнул Иванов на своего товарища.
— Можно, — согласился Жлоба, и, кажется, Андреев впервые за весь день услышал голос рыжего усача. Тот взял листок, подсунул под него тетрадь, предложенную Григорием, и принялся рисовать. Все внимательно следили за ним. На станции пять путей, с южной стороны примыкает небольшой поселок, домов в тридцать. Лес подходит с северной стороны и обрывается метров за сто от железнодорожного полотна. В этом промежутке в одном конце была свалка, в другом когда-то брали глину и накопали ям, рядом собраны в кучу старые, использованные шпалы. Станционный домик примостился со стороны поселка, потом маленький пакгауз и, пожалуй, все.
На станции поезда обычно задерживаются мало, но эшелоны, которые застряли на ней, охраняются. В конце каждого эшелона вагон с охраной. Однако наверняка этого Жлоба не утверждал. Одно знал отлично: немцы здесь непуганые и не особенно опасаются. Поэтому действовать надо смело и решительно. Партизанский отряд второй день находился близ станции, Жлоба поведет его сам.
— Куда мы сейчас выйдем? — опросил Петро.
— С севера..
— Добре.
— По-моему, одну роту надо и со стороны поселка послать, — высказался Микола.
— Нельзя, — отверг это предложение Петро, — нельзя так делать, друг Микола. Нельзя, нельзя...
Задумался Петро. Как же лучше? Конечно, с двух сторон стукнуть немцев — больше эффекта, но так можно перестрелять и своих. А что, если во время налета с какой-нибудь стороны появится новый эшелон да вдруг еще с войсками? Всего скорее такой эшелон появится с запада.
— Сколько у вас народу? — опросил Петро Жлобу.
— Двадцать три.
— Ничего, подходящие?
— Не бойцы, конечно, но в армии многие служили.
— Вот вам задача: километрах в трех от станции с западной стороны разберите путь.
— У нас мины есть.
— Во, это еще лучше. Поставьте мину.
— Сколько бойцов у тебя с оружием? — спросил Петро у Грачева.
— Десять.
— Микола, дай ему еще десять хлопцев. Прикроешь нас с востока. Ясно?
— Ясно, товарищ командир! — откликнулся Грачев.
— Ты, Микола, со своими идешь первым. Возьмешь вдобавок еще один взвод. Охрану уничтожишь, эшелон с боеприпасами забросать гранатами. Остальные ждут на исходных позициях. Если Миколе достанется туго, вступать в бой всем.
— А те без оружия? — спросил Григорий.
— Там видно будет. И предупредите их, Грачев, пусть под ногами не путаются, оружие пусть добывают, а под ногами не путаются.
И отряд продолжал путь. Григорий держался рядом с Игониным. Сказал:
— Здорово, однако, ты.
— Чего здорово? — не понял Петро.
— Да распорядился-то.
— А! — отмахнулся Петро. — Нужда заставит калачики есть. Приспичит, так не то еще сделаешь. Был бы Анжеров, разве он бы так распорядился? А я что? Темный человек в военном деле.
— Самокритика — хорошее дело, — улыбнулся Андреев.
— Какая к черту это самокритика? Сами себя критикуют те, кто что-то умеет делать, да ошибается. А я честно признаюсь в своей беспомощности. Ты вот, кажется, грамотный, политруком зовешься, а этого понять не можешь.
— Понимаю.
— Ладно. Вот грохнем по станции и тогда увидим: правильно я распорядился или нет. А то накостыляет нам с тобой немец по шее, тогда неизвестно еще, о чем ты будешь петь. Может, потащишь меня в трибунал.
— Ох и любишь же ты загибать, Петро.
— Коли загибать люблю, тогда нечего и воду в ступе толочь.
К станции вышли к одиннадцати часам ночи. Погода, словно по заказу, испортилась, закрапал мелкий теплый дождь. Темным-темно стало. Жлоба доложил Петру, что отправляется к своему отряду. Еще раз уточнили задачу, и Жлоба бесшумно растаял в темноте. Иванов остался с Игониным. Послали вперед разведку. Она вернулась вскоре. На станции спокойно. Действительно, стоят три эшелона. Чем они нагружены, выявить не удалось. Зато определили точно, в каких вагонах живет охрана: слышно, как пиликают на губных гармошках, курят совершенно открыто, в двух вагонах горит свет безо всякой маскировки.
— Ну, что ж, — сказал Петро Грачеву и Миколе. — Пора! Ты подождешь, пока Грачев выдвинется на восточный край станции. Десяти минут хватит, Грачев?
— Хватит.
— Давайте бегом. — Когда Грачев убежал, Петро сказал Миколе: — Возьми с собой разведчиков, пусть они покажут тебе вагоны с охраной. Ударь сначала по этим вагонам. Постарайся подойти незаметно. Легче будет расколошматить охрану. Давай, действуй!
Убежал и Микола. Петро взял с собой отделение автоматчиков, связного Сашу и Иванова, вместе с ними выдвинулся на опушку леса, залег там: отсюда хорошо наблюдать за боем. Андреева оставил с остальной частью батальона. В случае надобности обещал прислать Сашу.
Темно и прохладно. Сверху сыплется мелкий дождик, но в самую чащу леса он не попадает. Сосны наверху тоскливо шумят от ветерка, задерживают дождик. Кто-то закрылся плащ-палаткой и курит. Андреев пошел туда, ругнулся злым шепотом:
— А ну прекратить! — цигарка погасла. Рядом шепчутся двое. Пусть шепчутся. Где-то свистнул паровоз, приближаясь. Неужели ребята ввяжутся в бой раньше, чем пройдет этот поезд? Неужели они его не слышат? Да, идет он с востока. Шум нарастает и нарастает. Эшелон уже почти рядом.
Шумят сосны. Шепчутся бойцы. Совсем недалеко грохочут колеса вражеского эшелона. А там, на опушке, затаились бойцы. Нет, они, конечно, слышат грохот колес и не начнут раньше времени.
И вдруг подумал Андреев: как это на руку Миколе! Когда эшелон загрохочет по станционным путям, легко и незаметно можно подкрасться к вагонам, где живет охрана.
Эшелон уже грохочет на станции, не сбавляет ход. Протяжный гудок. На проход идет. Иди, иди, а то попадет и тебе. Все дело испортить можешь!
Умчался эшелон, и опять тишина. Только ветер неловко барахтается в косматых соснах. Тревожно на сердце, берет оторопь. Григорий ежится, прислушивается, остановившись. Думал: сейчас нарвется эшелон на мину, поставленную партизанами. Но нет: наверно, не успели поставить.
Вот сейчас начнут, вот сейчас...
И точно. Грохнул первый гранатный взрыв, второй. Словно взбесились автоматы. Опять взрывы гранат. Автоматная перестрелка становится злее и злее. В чем же дело? Неужели не удалось уничтожить сразу всю охрану?
Появился Саша Олин. Крикнул:
— Командир приказал подниматься!
— Подъем, подъем! За мной! Бегом!
Впереди бежит маленький Олин, за ним Андреев, за Андреевым цепочкой бойцы. Вот и опушка. Ждет Игонин со своими хлопцами и Ивановым. Григорию:
— Бери половину и с фланга! С фланга! Они там залегли у станционного домика. А я пойду прямо.
Андреев побежал вдоль опушки, остановился, сказав направляющему:
— Прямо, а в конце станции налево.
Смотрит, как бегут бойцы, пошевеливает:
— Быстрей, быстрей! Не растягиваться!
Увидел вологодцев, вызвал их из строя:
— Будете замыкать!
— Есть, замыкать!
А сам что есть мочи вперед, чтоб догнать направляющего. Под ногами путаются сучки. На станции что-то горит. Слабый красноватый отблеск падает на черные сосны, на фигуры бойцов.
Свернули налево, какая-то тропка ведет к путям, бежать по ней легче. Вот стрелочная будка. Ни души. А за линией, в ложбинке, смутно угадывается поселочек. Там брешут собаки — все собаки рвутся с цепей. Горит вагон, в котором жила охрана.
Стрельба становится ожесточенной. Видно, Игонин со своими хлопцами вступил в бой. Андреев уже бежит по путям, его обгоняют бойцы, развертываются в цепь. Несутся к станционному домику, где залегли фашисты. Те пока еще, занятые боем, не знают об этой опасности. Но вот кто-то из андреевской группы закричал ура, крик подхватили дружно и мощно. Ура вспыхнуло и там, где дрались с противником Игонин с Миколой, и немцы дрогнули. Стрельба с их стороны стала редкой, а потом и совсем затихла.
Отряд Игонина ворвался на станцию. Петро разыскал Андреева, возбужденный боем, веселый, обнял друга одной рукой:
— Жив? Порядок! Не учли, понимаешь, одного — на станции ночевал какой-то приблудный взвод немцев, а может, больше. В вагонах фрицев накрыли быстро, а приблудные бой затеяли. К ним уцелевшие из вагонов присоединились. Ты молодец, хорошо помог!
Один эшелон был с продовольствием, два с боеприпасами. В одном вагоне обнаружили ящики с новенькими автоматами. Вооружились до зубов, некоторые в вещмешки напихали до десятка рожков с патронами.
— Жратву достанем, — оказал великан-правофланговый, — а патроны на дороге не валяются.
Потери в отряде небольшие — человек пять ранено и двое убито.
Эшелон облили керосином — бойцы разыскали в тунике целую цистерну — и подожгли.
Уже в лесу слышали, как начали рваться снаряды. В условленном месте отряд догнал Жлоба со своими людьми. Дорогу они заминировали, но не дождались, когда на мине подорвется эшелон.
На прощание Иванов крепко пожал Игонину руку и сказал:
— Жалею, что вы не остались. Видел — ребята вы боевые, понаделали бы мы здесь хлопот герману! Долго помнил бы.
— Ничего, мы скоро вернемся.
— Счастливого пути!
И снова впереди колонны шагает дед-проводник, снова ведет он отряд к каналу. На берегу, чуть южнее того места, где останавливались вчера, устроили привал. Утомились этой ночью. Лишь дед не стал отдыхать. В километре от бивака разыскал заброшенный дом лесника и старую лодку. Лодку на скорую руку отремонтировал — законопатил, забил досками большие дыры. Потом он с двумя бойцами из толстых досок обил два плота. Когда после отдыха переправочные средства спустили в воду, Игонин улыбнулся старику:
— Теперь вижу, папаша, службу знаешь. Я совсем забыл про этот чертов канал, что придется его переплывать, хреновый я еще командир. А ты вот, старик, не забыл.
— Каждому свое, — возразил проводник. — У тебя свои болести, у меня свои. Я веду вас, моя забота и о лодке подумать.
— Спасибо, папаша, за доброе дело.
— Не стоит, сынку. Беда у нас у всех одна — герман. А в беде помогать друг другу надо.
К СВОИМ!
1
Вечером переправились через канал — кто на лодке, кто на плотах. Иные самостоятельно: свернув амуницию в узел, пристроили на голове и поплыли. Курьез случился с Феликсом. Лодка во второй рейс дала течь: ее потянуло на дно. Бойцы попрыгали в воду. Прыгнул и Феликс. Но плавать не умел. Вытянули из канала за волосы. Трунили над парнем, долго, пока не остановились на дневку. Ночью опять двинулись в путь.
Перед рассветом услышали лай собак: близко деревня. Игонин прежде решил послать разведку. Вызвался идти Микола. Взяв отделение, бесшумно исчез, будто растворился в сумерках.
Устроили привал. Проводник курил трубку и сопел. Потом сообщил Петру:
— Дальше поведет вас кум. Живет в этой деревне.
— И на том спасибо, папаша.
— Не за что. Люди свои, сочтемся. Трудная годына выпала, ох трудная. Хлопцы у тебя, начальник, гарные. Побили германа на той станции сильно. А вечор над твоим хлопчиком, который чуть не утоп, смеялись весело. Перед такими герман не устоит. Я германов на своем веку повидал, ого-го, знаю их породу.
Немцы в деревню никогда не заглядывали. Глухомань здесь настоящая. До большой шоссейной дороги не меньше тридцати километров. С внешним миром деревня связана узенькой ниточкой — гатью, настланной сквозь лес по болоту. С гати, не зная местности, не свернешь: налево болото и направо болото.
Микола вернулся с рассветом в новых хромовых сапогах. Где-то раздобыл. Петро выслушал его рапорт хмуро, сразу же отпустил отдыхать, а сам разыскал Андреева. Григорий сладко посапывал под елью. Проснулся от толчка, вскочил испуганно:
— Стряслось что-нибудь?
Игонин устало махнул рукой:
— Понимаешь, незадача какая. Микола вернулся из деревни в новых сапогах. А я рассчитывал там дневной привал сделать.
— Делай.
— Видишь? — Петро показал паевой развалившийся ботинок. — У тебя так же. У всех так. У освобожденных и того нет. Мы не пойдем шарить по сундукам, а кое-кто пойдет.
— Пойдет, — согласился Григорий.
— Теперь понимаешь?
— Что-то плохо доходит.
— Эх ты, политрук! Нас побольше двух с половиной сотен, а деревушка в пятьдесят дворов, бедная деревушка. Разве хватит на такую ораву?
— Что же делать?
— Я хотел сразу вернуть Миколу, да вот с тобой решил посоветоваться. И жалко парня, и ботинки у него хуже всех. Да и мрачный он такой, аллах его знает, с какого боку к нему подойти. Боюсь, поцапаемся..Что тогда бойцы скажут?
— Ты думаешь, у меня получится?
— Воспитывать — политическое дело. Ты парень деликатный. Давай, потолкуй с ним.
Разведчики принесли из деревни хлеб и сало. Делили на взвод. Микола наблюдал, чтоб кого не обидели. Саша Олин передал ему просьбу Андреева. Микола, ни слова не говоря, поднялся и пошел за Олиным. Григорий, чтоб не мямлить и отрезать пути отхода, начал прямо:
— Вот что, Николай, сапоги придется вернуть тому, у кого взял.
Микола поджал губы, нахмурил брови и взглянул на Андреева с неприязнью:
— Мне их подарила старушка. Сама.
— Все равно надо вернуть.
— Завидуете? — усмехнулся Микола.
— Нет. Боимся.
— Чего боитесь? Я не мародер.
— Знаю. Но послушай, — и Андреев объяснил, чего они с Игониным опасаются. Микола задумался, в раздумье тер переносицу. Кажется, понял.
Однако Андреев ждал тревожно. Неужели забузит? Неужели не поймет? Сапоги хорошие — носок тупой, рант аккуратный, хром чудесный, по ноге пришлись Миколе. Едва ли он когда-нибудь и носил такие. Жалко расставаться. Микола вздохнул, честно взглянул в глаза Андреева и чистосердечно признался:
— О себе думал, о других забыл. Верну.
Андреев просиял:
— Ну вот и замечательно!
Игонин при разговоре не присутствовал, но, когда позднее узнал от Григория, как вел себя Микола, улыбнулся и резюмировал:
— Я всегда говорил, что Микола — парень что надо. Не зря же я его другом называю. И ты, Гришуха, молодец: ключик нашел сразу, а я бы не сумел. Я бы раскипятился, не люблю, когда мне возражают. Вот, понимаешь, какое дело. Тогда так: передохнут малость хлопцы — и в деревню.
Легли под березкой, рядышком. Игонин заложил руки за голову и задумался. Григорий мог поклясться, что не видел Петро ни зеленой неразберихи березовых листьев, повисших над ним, ни голубого безоблачного кусочка неба, не прикрытого ветвями, ни пестрого дятла на соседней сосне, который елозил по стволу взад-вперед и довольно громко постукивал по коре своим клювом.
Петро ушел в себя, и Григорий не стал ему мешать, хотя не прочь был поговорить. Вспомнил, как Игонин на второй день войны на привале завалился в кювет, задрав ноги вверх. Тогда старшина Береговой чего-то придрался к нему, и Григорий никогда не забудет, какое забавное лицо было у Петра. На нем застыла простоватая улыбка, и в то же время мимолетная тень досады пробежала по лицу, а в глазах заплескалась насмешка. Но никакой серьезной мысли в глазах не угадывалось. И думал ли в то время Петро о чем-нибудь серьезном? Ворот гимнастерки расстегнут, пилотка поперек головы, так что звездочка светилась сбоку. Эх, и любил же Петро показать себя простачком: мол, с простачка и опросу меньше. Любил изводить старшину Берегового. А чего он, собственно, терял? Чего ему журиться? Пусть скучают другие! Он сам за себя в ответе, и никому до него дела нет. Тогда он и задумываться не желал над тем, легко ли достается, скажем, командиру отделения или комбату? Чего ради задумываться? Они командиры, с них и спрос, пусть стареют в заботах о таких, как он, Петро Игонин. Ему служить два года, ни на день больше никакая сила в армии его не оставит. До свидания, братцы, я вольный сокол, и не поминайте меня лихом.
А теперь вот лежит Петро на спине, хмурит в раздумье лоб, кусает губы. Наверно, все еще переживает вчерашний налет на станцию, оценивает самого себя — где правильно распорядился, где неправильно, может, лучше было сделать так, а не иначе. И наверно, напоминает старшину Берегового или капитана Анжерова: ох, зря изводил он старшину, ох, напрасно ворчал на капитана. Присматриваться надо было к ним, учиться: любое доброе дело перенять — всегда в жизни пригодится. Теперь вот ему самому на плечи свалилась забота и учиться не у кого.
Нет, сильно изменился за последнее время Петро в глазах Андреева. Даже походка стала другой. Раньше Петро шагал по земле как-то бездумно и легко, а сейчас ступал тяжело, раздумчиво, будто на плечах непомерная тяжесть, будто забота отняла былую легкость.
И такой Петро больше нравился ему. Сейчас, наблюдая исподтишка за ним, переживал непередаваемую радость из-за того, что рядом с ним находится такой хороший друг. Что ж поделаешь — такое прилипчивое сердце было у Григория.
2
Бойцов разместили по хатам. На совете командиров решили устроить суточный отдых. Пусть люди выспятся, подкрепятся хорошенько, приведут себя в порядок.
Со стариком-проводником распрощались тепло. Петро перед строем объявил ему благодарность. Старик прослезился, долго сморкался в тряпку, силился что-то сказать, но не смог от волнения.
— Прощайте, сынки, — сказал кланяясь бойцам. — Возвращайтесь, будемо ждать.
— Вернемся, папаша, — заверил Петро. — Обязательно вернемся.
Григорий и Петро долго мараковали, как отблагодарить старика, и наконец сошлись на одном: отдать ему кисет Семена Тюрина. Проводник не взял, но Андреев принялся убеждать:
— Возьмите, дедуся. Это не простой кисет. Это кисет нашего друга, а друг похоронен в этих лесах. Берите и верьте нашему слову: мы вернемся. А вы посмотрите на кисет, вспомните нас, наше твердое обещание. Может, полегчает на сердце. Возьмите кисет, не обижайте нас.
Старик принял кисет из рук Андреева, запрятал за пазуху — в самое надежное место, попрощался с бойцами и, тяжело опираясь на батожок, сильнее прежнего сгорбившись, поковылял в обратный одинокий путь.
— Жди нас, папаша! — крикнул вслед Игонин. Старик обернулся, помахал шляпой, перекрестился. И двинулся дальше. Вскоре его сгорбленная фигура затерялась среди мелкого березняка, который отгораживал деревню от кондового хвойного леса.
Григорий и Петро, после того как проводили старика и распустили по хатам бойцов, остались вдвоем, пожалуй, впервые за последние дни. В хату не пошли, а выбрались огородами на бережок сонной, заросшей у берегов кувшинкой и ряской речушки и уселись на траву. Саша хотел было идти с ними, но остановился в нерешительности у хаты: возможно, у командиров секретный разговор, которому он может помешать. Так и остался стоять у хаты на тот случай, если вдруг потребуется. Все-таки связной из Саши получался исправный.
Но у друзей никаких военных секретов не было, просто им захотелось остаться одним, тем более у Игонина был к Григорию разговор. К нему Петро готовился исподволь, да вот все никак не мог начать, настолько это был трудный разговор, но и очень важный, конечно. Да и мешали постоянно, а Петро не хотел, чтобы слушали другие, он нуждался только в поддержке или совете Гришухи, которого любил и которому верил, как самому себе.
И вот сейчас, подняв камушек и бросив его в речушку — камушек упал на широкий лист кувшинки и застрял на нем, — Петро сказал:
— Я, понимаешь, много думал, а сам не могу решить, правильно ли думал. Об этой войне. Кто мы с тобой такие?
— Люди, — улыбнулся Григорий. — Советские люди.
— Это ты мне про политграмоту. Ясно, что советские. Вот я, Петро Игонин, двадцатого года рождения, в жизни еще не успел ничего сделать, хотя за все хватался, всего хотел. Вот я, скажи откровенно, могу вступить в партию?
— В партию? — Григорий повернулся к Петру. — Ты серьезно?
— О таких вещах я говорю только серьезно. Учти!
— Откровенно? Не знаю, Петро.
— То-то и оно. А я поскитался эти дни по лесу, понаблюдал за людьми. В мирной обстановке все мы хорошие. Плохим легко прятать плохое. С виду вроде человек ничего, свойский, языком молоть мастак, вот как тот Шобик. А попали в лес, хлебнули горя, сразу обнажилось, дрянь наружу и вылезла.
— К чему это ты? — не понял Андреев.
— А ни к чему. Если уж говорить, то обязательно уж к чему-то? Возьми капитана Анжерова. Таким людям цены нет, я за таких на все муки пойду, лишь бы они жили. А пуля, она не выбирает. Нет Анжерова, а я на него походить хочу. Вот вы тогда на собрание ходили, а я чуть не плакал от обиды.
— Кто же тебя обидел?
— Меня? Еще нет такого человека, который бы мог обидеть Петьку Игонина. Я сам себя обидел, сам себя обожрал. Тогда я подумал: мне надо туда, где капитан с Гришухой, обязательно надо. Но за что же меня принимать в партию? Возьмут и опросят: скажи, Игонин, какое ты доброе дело совершил в жизни? Какое? Однажды тетку из воды вытащил, тонула бедняга. И все? «Маловато», — скажут. Ну а насчет идейности? Хватит у тебя ума разобраться во всем и помочь разобраться другим, беспартийным, не свихнешься ты на крутом повороте.
— А сможешь ты без страха умереть за все это, если потребуется? — подхватил Григорий.
— Это самые трудные вопросы, — вздохнул Петро. — Я, конечным образом, могу ответить: выдержу, не свихнусь, будьте спокойны. Себя-то я знаю. Да вот беда: ничем я еще это не доказал. Правильно?
— Не совсем.
— Как «не совсем»?
— Ты, командуешь отрядом, разве этого мало?
— Чудак ты, Гришуха! Какая же в том моя заслуга, стечение обстоятельств, вспомни-ка. Мы оказались рядом с Анжеровым в лесу, он только нас и знал. Поэтому нас и приблизил. Были бы у него другие знакомые, других бы приблизил. Вот и все. Раньше-то мы его недолюбливали, да и побаивались малость.
— Но не каждый смог бы командовать! — возразил Андреев.
— Ерунда! Любой бы справился на моем месте, с такими ребятами все можно.
— Погоди, если любой, значит, и Шобик бы справился?
— Ну, ты про Шобика брось!
— А Феликс?
— Феликс, понимаешь, ничего парень, башковитый, но... Стоп, стоп, ты что хочешь этим сказать?
— Я уже сказал. Догадывайся!
— Ох и хитер ты, Гришуха! — засмеялся Петро. — Подвел к точке!
Немного помолчали, Петро опять бросил в речку камушек и опросил:
— Значит, рано мне еще в партию?
— Я этого не сказал. Я ведь об этом тоже думаю, тоже собираюсь в партию. Подождем немного: до своих.
— Подождем до своих, — согласился Игонин. — А свои уже скоро! Скоро, Гришуха!
Они поднялись, медленно зашагали к хате, где их поджидал Саша.
От деревни до маленькой станции со странным названием Старушки оставался один форсированный дневной переход. По, словам кума старика-проводника, на станции (там раньше был леспромхоз) сидит безрукий комендант Богдан, принимает выходящих из леса и поездом направляет в Калинковичи, а оттуда — в Гомель. В Гомеле наши, об этом кум имел верные сведения. Такие же верные, как то, что он Василь Храпко, а не какой-нибудь босяк.
Игонин загорелся нетерпением. До своих недалеко, рукой подать, а они будут здесь прохлаждаться целые, сутки? За сутки до Богдана можно добраться!
Длительную передышку Игонин отменил. День разделил пополам: первую половину отдыхать, после обеда — в путь! Досыпать — после войны.
В полдень поднял отряд по тревоге и повел в дорогу. В головное походное охранение назначил Миколу со взводом. Микола и Феликс шли впереди взвода и разговаривали. Обо всем на свете. Оба когда-то кончили десятилетку, у обоих было о чем поговорить. В горячем разговоре и дорога короче. Здесь она делала крутой поворот — выгибалась коленом. Миновали крутой излом и оторопели. Навстречу двигалась колонна немцев. Офицер на вороном жеребце гарцевал впереди, без нужды горячил коня. За ним, не держа почти никакого равнения, брели солдаты и галдели. Их было чуть поменьше роты. На вооружении у большинства винтовки. Какая-нибудь саперная команда. У Миколы ноги будто вросли в дорогу. Феликс схватил его за рукав, бледнея.
Немецкий офицер в фуражке с высокой тульей круто натянул поводья. Жеребец взвился на дыбы и заржал.
Микола оттолкнул Феликса и резанул из автомата прямо по брюху жеребца. Лошадь рухнула, придавив офицера. Гитлеровцы смешались, открыли беспорядочную стрельбу, залегли прямо на полотне дороги, а некоторые сползали в кювет, карабкались на бровку, ища места поудобнее.
Залегли и бойцы. Феликса Микола послал к Игонину. Петро и без донесения отлично понял, что головное охранение столкнулось лицом к лицу с противником. Послал на подмогу еще один взвод.
— Ну, дорогой товарищ, — обратился к проводнику, — выручай. Не везде же проклятое болото. Есть же тропки?
У Игонина родилась мысль повторить маневр капитана Анжерова. Тогда он мудро предусмотрел, послав Петра со взводом автоматчиков в тыл немцам. Не сделай этого, еще неизвестно, кто бы вышел победителем.
Проводник, невзрачный мужичишка лет сорока, как услыхал стрельбу, так затрясся от страха. Трепало несчастного, словно в приступе лихорадки: зуб не попадал на зуб.
— Н-нет т-тропок, — лепетал он. — П-п-пустите, у м-меня д-дети.
— Я тебя пущу! Я тебя пущу! — рассвирепел Игонин. — Тут война, понимаешь, а он домой запросился. Показывай, где лучше обойти поворот, да живо! Не то пулю в лоб и самого в болото, — для острастки Игонин, отступив на шаг, наставил на мужика автомат.
— Нн-не надо, уб-бери. П-поведу.
— Иной коленкор. Грачев! — позвал он командира сборной роты. — Бери хлопцев, обойди болотом и чесани в хвост и гриву. Быстро!
Грачев деловито козырнул командиру и повернулся к проводнику:
— Веди, товарищ, да пошевеливайся!
Взвод свернул с дороги, вытянулся цепочкой за проводником. Грачев поспевал следом за мужиком.
Игонин, прихватив Сашу Олина, побежал к Миколе. Андреева оставил с остальной частью отряда, приказав залечь и ждать.
— Будь готов, Гришуха! Потребуешься, пришлю Сашу.
Гитлеровцы, видя, что русских мало, полезли на рожон. Хотели в обход, но сунулись в лес и вернулись ни с чем: болото. Справа болото, слева болото. Тогда по кюветам наиболее отчаянные поползли на сближение. Остальные прикрывали. В это время и подоспел Игонин. Пристроился рядом с Миколой, спрятавшись за ствол придорожной сосны.
Гитлеровцы ползли и ползли, вжимаясь в дно кювета. Петро удивился:
— Ты смотри! Храбрые какие! Гранаты есть?
— Десяток наберется.
— Мало.
Трескотня стояла невообразимая, будто по сухому валежнику ломилось сто медведей. Шальная пуля чиркнула Миколу в висок, сорвала кожу и немного обожгла. Только и всего. Кровь покатилась по щеке струйкой, теплой и щекотливой.
— Вытри, — посоветовал Игонин. — Посмотришь, дрожь берет. Будто серьезно ранило.
Микола замешкался: а чем вытирать? Вытер подолом гимнастерки. Петро залепил ранку жилистым листком подорожника.
— Пугнем сейчас гранатами, — сказал Микола. — Как думаешь?
— Давай. Только не распыляй. Крой сразу пятью справа и пятью слева.
Гитлеровцы приблизились настолько, что можно было различить их потные, распаренные лица. Упорные попались. Лезли и лезли. Ага, они тоже с гранатами. Хотят забросать. Ничего! Десять взрывов, слившихся в один, вздыбили землю в обоих кюветах, полоснули воздух горячими струями и осколками. Эхо взрыва гулко рванулось в стороны и вверх, усиленное стенами леса, как глухими стенами ущелья.
Кюветы обезлюдели. Несколько немцев нашли на их дне последнее прибежище. Одного немца взрывом выкинуло на полотно дороги и положило распластанного поперек.
Живые, оглушенные и испуганные, попятились. Но некоторые успели все-таки кинуть свои гранаты, которые упали в расположении взвода. Две взорвались на полотне дороги метрах в десяти, брызнув щебенкой и пылью.
Немцы наконец почувствовали, что русских не так уж мало и не такие-то уж они слабые, как показалось вначале. Поэтому под прикрытием пулемета попятились назад, чтоб уйти отсюда. Но было поздно. Из болота, словно черти, — мокрые и злые — выскочили бойцы Грачева и «чесанули» в затылок. Бежать было некуда. Десятка три солдат побросали оружие и подняли руки.
Бойцы Грачева окружили пленных плотным кольцом. Те сбились в тесную испуганную кучу. Петро оглядел пленных насмешливо, презрительно.
— Вояки! Ну, чего, как бараны, сгрудились?
Пленные непонятно лопотали. Какой-то боец крикнул:
— Они, товарищ командир, не понимают по-человечески!
— Научим!
— Можно перевести? — это Феликс протиснулся к Игонину.
— Понимаешь по-ихнему?
— Да.
— Молодец! Тогда вот что: пусть покажут офицера.
Феликс перевел. Пленные загалдели, заспорили и наконец вытолкнули вперед сухощавого фельдфебеля с клиновидным большим кадыком на длинной тонкой шее. Фельдфебель что-то кричал на своих. Петро спросил Феликса:
— Чего он орет?
— Стращает. Предателями называет.
— Приперло гада, — усмехнулся Петро и Олину: — Обыщи!
Саша колебался. Не приходилось ему еще никого обыскивать.
— Смелее! — подбодрил Петро. — Это же гад. Чего стесняешься?
Саша торопливо с ног до головы обшарил фельдфебеля. Из нагрудного кармана кителя извлек бумажник, передал Игонину.
В бумажнике кроме денег и удостоверения хранилось штук десять фотографий. На одной из них была изображена повергнутая голая девушка, а на груди у нее утвердился уродливый солдатский сапог. На второй был виден мужчина, повешенный на суку. Казненному едва ли было лет двадцать. Возле, привалившись плечом к дереву, красовался фельдфебель и улыбался фотографу. Петро сквозь зубы процедил:
— Ох ты какой! — и глухо бросил Грачеву: — Расстрелять.
Грачев ткнул дулом автомата в спину фельдфебелю:
— Снимай сапоги.
Феликс перевел. Фельдфебель заметно побледнел, даже уши поблекли вдруг. Сел на дорогу, стянул сапоги, злобно бросил их под ноги Игонину.
— Ах ты, гад, еще бросаешься! — Петро хотел пнуть фельдфебеля пониже спины, но спохватился. Грачев вывел фашиста к лесу и выстрелил ему в затылок.
Игонин приказал:
— Всех разуть! Быстрее!
Среди пленных поднялся переполох. Они видели, что сделали русские с фельдфебелем после того, как сняли с него сапоги. Страх обуял их. Неужели с ними поступят так же? Голубоглазый детина упал на колени и, обливаясь слезами, скороговоркой забормотал непонятно, обращаясь к Игонину.
— Чего он лепечет?
— Пощады просит. Говорит, рабочий из Гамбурга. Мать осталась.
— Все они сейчас за рабочих будут себя выдавать. И про мать вспомнил. Передай: не тронем. Волос не упадет с головы, хотя следовало бы не волос вырвать, а голову срубить.
Немцы не поверили Игонину. Сапоги с короткими, но широкими голенищами свалили в одну кучу. Топтались босиком, ожидали решения своей участи.
— Спроси, Феликс, еще этого: с какого он года? — попросил Игонин.
Феликс перевел вопрос, немец торопливо ответил. Григорий в школе изучал немецкий язык, но основательно успел его забыть. Однако кое-что в памяти удержалось. Услышав слова «таузенд» и «цванциг», догадался без перевода: этот голубоглазый детина с двадцатого года. «Ровесник», — подумал Андреев и сказал Феликсу:
— Узнай, чего надо ему у нас? Ему лично. Жил бы себе в Гамбурге.
Немец что-то залепетал, то и дело сбиваясь, поглядывая на своих товарищей. Те хмуро молчали, боялись оторвать от земли глаза. Детина часто упоминал имя Гитлера: видно, всю вину свалил на своего фюрера. Игонин усмехнулся.
— Теперь чуть что — Гитлер у них будет виноват. Как будто Гитлер без них полез бы воевать.
Петро повернулся к Миколе и, кивнув на груду сапог, подмигнул:
— Живем, друг! Любые выбирай.
— Самое безотказное снабжение в наших условиях, — согласился тот.
Феликс помог Грачеву построить пленных, и вот они, босые и понурые, выстроились на дороге в две шеренги. Петро прошелся вдоль строя. Немцы, привыкшие к повиновению, заученно повертывали головы в его сторону, что называется, ели глазами грозное начальство. Стоит этому начальнику шевельнуть пальцем, и всех их отправят догонять фельдфебеля.
— Скажи им, — обратился Петро к Феликсу, — чтоб катились отсюда ко всем чертям. И пусть больше не попадаются. И пусть бога молят, что некуда нам их деть. Передал?
Пленные не шелохнулись. Грачев посоветовал Феликсу скомандовать сначала «налево», а потом «бегом». Паренек так и сделал. Немцы выполнили команды автоматически. Но, удостоверившись, что в них не стреляют, ускорили бег, рассыпали строй и вот уже удирали во весь дух нестройной толпой, как будто бежали кросс.
Микола скрежетал зубами. Петро спросил его:
— Ты чего?
— А они с нами так обращаются?
— Ладно, ладно, — улыбнулся Петро. — Не надо злиться. То мы. Понимать надо.
...Отряд продолжал путь. Микола, Петро, Григорий щеголяли в сапогах. Саша подобрал превосходный «Цейс», принадлежавший офицеру, который гарцевал на коне, и отдал Игонину. С биноклем Петро выглядел внушительно — настоящий командир!
3
То была последняя стычка отряда с фашистами. Через сутки прибыли на маленькую, окруженную глухим лесом станцию Старушки. Действительно, распоряжался здесь комендант Богдан, шустрый краснощекий старикашка, потерявший руку еще в гражданскую войну. Он позвонил в Калинковичи, и через день к Старушкам радостно пыхтя и лязгая, подкатил старый паровоз «овечка» с десятком «телячьих» вагонов. Ребята обрадовались ему, как великому чуду, приветливо махали усатому мрачному машинисту. Отряд погрузился и помчался к своим. Бойцы пели песни. В головном вагоне, в котором ехали Игонин, Андреев, Микола, Саша Олин, чаще всех пели «Трех танкистов», любимую песню командира. Теперь эта песня напоминала еще и Анжерова, и Романа Цыбина, и Семена Тюрина.
До Гомеля добрались без происшествий. Правда, объявляли два раза воздушную тревогу. Первая тревога оказалась ложной — летела эскадрилья советских самолетов. За все дни войны бойцы лишь второй раз видели самолеты, на крыльях которых алели родные звездочки. Махали пилотками, прыгали от радости, кричали, будто летчики могли увидеть с большой высоты буйную радость людей, только что совершивших рейд по лесам Белоруссии. А вторая тревога? Из-за леса неожиданно вынырнул какой-то приблудный фашистский самолетишко. Его обстреляли из винтовок, а он даже не огрызнулся: наверно, не до того было.
В Гомель прибыли свежим июльским утром, промаршировали по тихим тенистым улицам до Сожи, По железнодорожному мосту перебрались на ту сторону.
В диком сосновом парке, раскинувшемся в Ново-Белицах, располагался формировочный пункт. О прибытии неведомого, но боевого отряда на пункте уже каким-то путем узнали. Приготовились к встрече. Вышедшие из окружения красноармейцы, но не определившиеся еще по частям, а также вновь мобилизованные белорусы столпились возле входной арки. Начальник формировочного пункта, седеющий, высокий, подтянутый полковник с орденом Боевого Красного Знамени на гимнастерке, стоял на крыльце домика, где располагался штаб. Несколько штабных маячили за его спиной. Рядом с полковником стоял батальонный комиссар Волжанин, в новеньком, с иголочки обмундировании, на левом рукаве алела звездочка. Повязка на лбу еще была свежая, недавно наложенная. Лицо у комиссара осунувшееся, но по-прежнему приветливое.
Игонин и Андреев шли во главе отряда, подтянутые, бравые и радостные. Возле домика Игонин отошел в сторону и скомандовал:
— Отря-яд. Стой! Нале-ево! Равнение на середину!
И, печатая шаг, придерживая левой рукой приклад автомата, перекинутого на этот раз через спину, подошел к крыльцу и доложил:
— Товарищ полковник! Отряд, составленный из бойцов разных подразделений, прибыл в ваше распоряжение. Командир отряда красноармеец Игонин.
Полковник, принял рапорт, держа руку под козырьком фуражки, и потом поздоровался:
— Здравствуйте, орлы!
— Здравия желаем, товарищ полковник! — отчеканили бойцы.
— Спасибо за службу!
— Служим Советскому Союзу!
— Вольно!
Игонин повернулся к строю и дублировал:
— Вольно.
— Располагайте отряд на отдых. Я дам дежурного, он покажет где. А вас с заместителем попрошу ко мне.
Игонин передал командование Миколе, а сам с Андреевым пошел следом за полковником и батальонным комиссаром. У полковника был свой маленький кабинет, с двумя окнами, сейчас открытыми настежь, со служебным столом и с диваном.
— Садитесь, — пригласил полковник гостей сесть на диван. Но друзья топтались на месте, не решаясь, — сейчас этот диван являлся для них невиданной роскошью. Полковник понял их затруднение, улыбнулся и показал на стулья. Сам сел за стол, а Волжанин на диван.
— Рассказывайте, — попросил полковник Игонина, Петро было вскочил, но хозяин кабинета остановил его:
— Сидите, сидите. Курите, если хотите, — и подвинул открытую пачку «Казбека». Петро без лишних приглашений взял папироску, а Григорий не сразу — неловко было курить при полковнике и комиссаре. Но желание курить победило, к тому же и хозяин такой радушный — уже пожилой, на висках седина, вокруг глаз сетки морщин.
Закурили. И Петро, сначала нескладно, потом воодушевляясь и осваиваясь, стал рассказывать о боевом пути отряда. Часто обращался к Григорию за подтверждением, и Андреев либо кивал головой в знак согласия, либо добавлял к игонинскому рассказу свое.
Когда Петро дошел до гибели капитана Анжерова, грузный, слушавший до того молча и сосредоточенно батальонный комиссар Волжанин неожиданно ударил кулаком по валику дивана, с шумом поднялся и зашагал по кабинету так, что заскрипели половицы.
Игонин умолк, с опаской поглядывая на Волжанина, но тот уже взял себя в руки и тихо приказал:
— Продолжайте.
Игонин говорил без прежнего воодушевления, то и дело косясь на Волжанина, который продолжал мерять кабинет тяжелыми шагами.
— Вот и все, — наконец сказал он и поднялся. Вскочил и Андреев. Папироски у обоих давно погасли и лежали на краешке стола. Полковник остался сидеть некоторое время, уставившись в одну точку, держа вытянутые руки на стекле стола, словно собираясь ими сейчас ударить по стеклу. Поднялся как-то рывком, будто боясь, что медленно ему не встать, шагнул к Игонину и вдруг заключил его в объятия.
— Спасибо, сынок, — проговорил он тихо. — Спасибо, что вы такие.
Потом обнял Андреева, и Григория от его ласки прошибли слезы.
Волжанин остановился перед Игониным и запросто, без хмурости, с которой только что вышагивал по кабинету, сказал:
— Тебя я, кажется, помню: ты еще не пустил меня к Анжерову, в Белостоке, а?
— Так точно, товарищ батальонный комиссар! — улыбнулся Игонин.
— А тебя не помню, — повернулся он к Андрееву.
— Мы с ним друзья, — вступился за Григория Петро. — Он у нас политруком был, его капитан назначил.
— О, капитан толк в людях понимал, знаю, не ошибся. Молодцы! Других у меня слов нет.
Полковник разрешил Игонину и Андрееву идти к своему отряду. Когда за ними закрылась дверь, сказал Волжанину:
— Обрадовали меня эти мальчики, Андрей Андреевич, ты даже не представляешь, как обрадовали. Основное мы до войны успели-таки сделать — вырастили смену себе. Молчу, молчу. Снова расфилософствовался. Стариковская потребность, что поделаешь.
— Нет, отчего же! Философствуй. Я тоже не прочь пофилософствовать на эту тему, хотя, — он улыбнулся, — стариком себя еще не считаю.
А между тем друзья шагали в ногу, уверенные, только что обласканные большим начальством. Они знали: их боевой путь с прибытием сюда отряда не кончился, а только начинался. В обширном сосновом парке всюду видны группы гражданских людей — тут, там. Здесь формируются новые полки Красной Армии. Родина призывает своих сыновей в час смертельной опасности.
В штабе решат, что делать с отрядом, какую службу предоставить Игонину и Андрееву. Они солдаты и выполнят любое задание.
В расположении отряда их ждал приятный сюрприз: лейтенант Самусь. Он радостно пожал руку Григорию, а потом Петру, говоря:
— Эх и гарные вы хлопцы! Рад видеть вас!
— Мы тоже рады, товарищ лейтенант, — ответил Петре — А про Костю-танкиста вы что-нибудь знаете?
— Конечно! — сказал Самусь. — Тимофеев еще вчера здесь был. Сегодня уехал танк получать.
— Жаль! — качнул головой Петро. — Жаль, что не удалось с ним встретиться. Ну, что ж, товарищ лейтенант, берите нас к себе во взвод. Согласен, Гришуха?
— Согласен, — отозвался Андреев, а Самусь улыбнулся хитро и понимающе:
— Это еще неизвестно: или вы ко мне во взвод, или я к тебе в роту.
Солнце поднималось в зенит. На западе глухо и грозно грохотала канонада.
Война продолжалась.
БОЕВОЕ ЗАДАНИЕ
«ЧП»
1
Через бугристое поле, пересекая дорогу, тянется уродливый шрам — здесь были окопы, брошенные зимой, когда Красная Армия сломала оборону противника и ушла на запад.
На брустверах и возле них разрослась сорная трава: репейник, осот, неистребимый пырей, лебеда. Кое-где тянули к солнцу свои синие головки васильки. Среди этого обилия зелени виднелись покосившиеся столбы от проволочных заграждений.
За ложбинкой, которая заросла яркой луговой травой и осокой, на бугре, весь в лебеде и пырее виднеется бывший немецкий передний край.
До войны дорогу держали в хорошем состоянии. Сейчас кюветы заросли травой, само полотно в воронках. Отрезок между окопами густо начинен минами, чаще всего противотанковыми.
Роте старшего лейтенанта Курнышева было приказано очистить от мин дорогу и полосу возле нее в пятьсот метров с одной и другой стороны. Дорога нужна была фронту.
С разминированием полотна справились быстро, но в придорожных полосах застряли надолго. Под руками не было карт минных полей и действовать приходилось на ощупь. Мешал густой травяной ковер. Дело затруднялось еще и тем, что часто попадались мины в деревянном либо картонном корпусе, а это исключало применение миноискателей. В ходу были щупы — длинные тонкие палки со стальной остро заточенной на конце проволокой. Бойцы утомлялись быстро, поэтому разминирование вели поочередно: один взвод до обеда, другой. — после.
2
Сержанта Андреева дневальный будил за полчаса до подъема, когда, как на грех, приходили самые сладкие сны.
Вот и сегодня, когда Григорий плыл с Таней на лодке и хотел поцеловать ее, в этот интересный момент и принесла нелегкая дневального. Долго и настойчиво тянул он сержанта за ногу и уже стал сердиться, что тот не просыпается.
— Чего ты меня за ногу тянешь, — обиделся Григорий и окончательно проснулся.
Андреев сел на лежанку, потянулся и, рывком сбросив с себя шинель, спрыгнул на земляной пол. Натянул брюки, обулся и, не одевая гимнастерки, с полотенцем через плечо выбрался на улицу и зажмурился от солнца.
Две землянки закрывали кроны могучих тополей.
У ручейка, под горкой, отчаянно плескал на себя воду, повизгивая словно от щекотки, командир взвода лейтенант Васенев.
— Здравствуй, лейтенант, — поздоровался Андреев, — они с Васеневым на «ты» с первого дня знакомства.
— А, сержант! — отозвался лейтенант. — Сильна водичка, до печенок обжигает. Проспал сегодня?
— Нет, зачем же?
— Смотри, чтоб взвод на работе был вовремя. Я у Курнышева задержусь.
Андреева покоробило, он и без указаний знал свои обязанности помощника командира взвода.
Васенев принялся обтираться полотенцем, грудь у него сразу покраснела. Андреев опустился коленями на камень и сунул руки в воду. Вода обожгла пальцы. Григорий покосился на взводного и спросил:
— Слушай, почему ты всегда колючий?
— А что? — замер Васенев с поднятым к лицу полотенцем.
— Ничего. Просто это не нравится.
— Кому?
— Ребятам. И мне тоже.
— На любовь не претендую.
— На любовь, конечно. А вот на уважение — надо бы.
— Я ведь им когда могу нравиться? — усмехнулся Васенев. — Когда позволю подольше поспать, побольше поесть, поменьше поработать.
Григорий покачал головой:
— Нехорошо, лейтенант. Тебе ведь с ними придется в бой идти.
— Прошу без намеков! — обозлился Васенев.
— Какие же намеки? — удивился Григорий и принялся плескать воду на лицо.
Васенев молча удалился. Странный человек. Старается всегда держаться на расстоянии от других. Даже во время солдатских перекуров уходит в сторонку и с напускным безразличием слушает, как летят соленые шутки и грохочет хохот. На что командир роты Курнышев, сердитый и всегда требовательный, и тот был не прочь выкурить цигарку-другую с бойцами, а если надо, то и пошутить. А между тем, Васенев чуть ли не самый молодой во взводе, если не считать Юры Лукина. Мишка Качанов приехал с Дальнего Востока, где служил срочную, успел понюхать пороху. Ишакин побывал в огневом переплете под Мценском и даже был ранен. По-существу выходило, что на фронте не был лишь один Васенев. Он окончил военное училище и получил этот взвод.
После завтрака сержант Андреев обегал в землянку старшего лейтенанта Курнышева и взял у связного Воловика сводку Совинформбюро. Во взводе заведен порядок — перед началом работ сержант проводил политинформацию.
Недавно немцы начали наступление на Курско-Орловском выступе. Шли ожесточенные бои, которые пока не давали перевеса ни нашим, ни немцам.
Бойцы выслушали сводку молча. Вопросов ни у кого не было, и Андреев построил взвод, чтобы вести его на разминирование.
Разных людей собрала война в этот взвод.
Вот стоит Ишакин, с карабином за плечом. Ему предлагали поменять его на автомат. Не взял. Говорит, что привык к карабину. Сейчас разговаривает с Мишкой Качановым, только поблескивают металлические зубы. Когда он пришел во взвод, то долго приглядывался к сержанту. Потом отозвал Андреева в сторону и шепнул:
— Чуешь, я ведь из тех. Понял?
— Из каких?
Ишакин многозначительно помолчал и вдруг улыбнулся доверительно и просто:
— Из чижиков. Чижик, пыжик где ты был...
Но Андреев и сам уже понял, что за чижик перед ним. Он ведь наблюдал за солдатом и отметил про себя странное сочетание скрытой наглости с откровенной угодливостью.
— Так вот что. О своем прошлом можешь забыть начисто, — строго сказал Андреев, — но если будешь плохим солдатом...
— Не буду! — обрадованно воскликнул Ишакин. — Не буду, вот те крест!
— Тогда порядок.
Руки у Ишакина оказались золотыми. Из него получился отличнейший укладчик парашютов.
Мишка Качанов вырос в вологодских лесах — этакий чернобровый смазливый крепыш. Он прозрачен как стеклышко. Уже на второй день знакомства Григорий знал о нем все — и то, что он из Вологды, и что он шофер, но что перед войной отобрали у него права, и что не женат, но до женщин охоч. Старший лейтенант Курнышев, когда в походах приходилось ночевать в деревнях, шутливо говорил Васеневу:
— За Качановым гляди в оба — уведет его какая-нибудь хитрая девка! Ответишь!
Но лейтенант Васенев шутки не понял, и на ночевках в деревнях брал Мишку в ту хату, в которой останавливался сам. Мишка как-то пожаловался сержанту:
— Будь другом, сержант, назначай меня в караул, а то дневальным. Замерзну часовым на посту, умру от вражеской руки на дежурстве, только освободи от его глаз. Я и во сне чувствую на себе его взгляд. Я встаю утром, как с похмелья.
Мишка удрученно крутил головой, и на его пухлых сочных губах маялась хитроватая улыбка.
— А в хате той бабенка была... У-у-у! — зажмурил он от удовольствия глаз. — Но ведь словом не дал перекинуться, цербер. Посылай меня, сержант, на самое опасное дежурство, только не с ним ночевать.
Малорослый Трусов о чем-то задумался. Качанов предложил ему сменить фамилию: мол, с такой фамилией могут не допустить до настоящего дела, хотя у тебя, весь батальон знает, львиное сердце. Трусов смешно морщил нос и ничего не отвечал. У него чистый подворотничок, до блеска начищены сапоги, нет ни одной складочки под ремнем. Как всегда, выбрит и подтянут, не солдат — а картинка.
Вот стоит хмурый Ибатуллин, рядом с ним невыспавшийся Лукин — то и дело сладковато зевает и конопушки возле носа сбегаются в кучу-малу.
Андреев хмурится — не видит Жени Афанасьева. Вообще с парнем за последнее время происходит что-то непонятное: молчит, старается уединиться. У Женьки удивительно отзывчивая и тонкая душа.
Григория и Женьку судьба свела еще осенью сорок второго года в мостопонтонном батальоне, а в декабре вместе пришли сюда — в особый гвардейский батальон минеров
«Может быть, лучше не брать его сегодня на разминирование? — озабоченно подумал Андреев. — Какой-то он сумной, долго ли до беды? Оставить дневальным?»
Афанасьев появился на улице, прилаживая на плече автомат, когда уже появился Васенев.
— Виноват, товарищ лейтенант, — сказал он. — Пуговица на гимнастерке оторвалась, пришивал.
— Вовремя следует пришивать! Дисциплина хромает, Афанасьев!
— Разрешите встать в строй?
Лейтенант искоса, но пытливо посмотрел на бойца, на его бледное усталое лицо и небрежно махнул рукой: мол, становись поживее.
На место шли с песней. Потом из кювета разобрали свои щупы и построились в две шеренги, приставив щупы к ноге. И строй ощетинился, словно казацкими пиками. Андреев тихо попросил Васенева:
— Афанасьеву дай участок полегче, видишь не в себе парень.
Лейтенант поморщился, но выделил Афанасьеву самый немудрящий участок — там меньше травы и потому земля просматривается лучше.
3
Каждый боец получил участок и находился от своего товарища на расстоянии не менее пятидесяти метров. Из-за предосторожности двигались по полю в шахматном порядке. Работу начинали через одного. И когда первый ряд углублялся на пятьдесят метров, приступал к делу второй.
Казалось, чего проще — нащупал железную мину, вывинтил взрыватель, словно бы оторвал ядовитой змее голову, и дело с концом. Но это лишь самая безопасная часть работы. Труднее трудного определить — с сюрпризом эта мина или нет.
Сядешь возле нее, осторожно пальцами разгребешь землю, выкинешь главный взрыватель — ядовитую головку и маракуешь: какая она, эта мина? Не первая, но, возможно, последняя. Минеру ошибаться нельзя. Если взрыв корежит до неузнаваемости сталь, то от человека после взрыва вообще ничего не остается.
С сюрпризом или без него? Как к ней лучше подступиться?
Взять в руки и выкинуть? А возможно, к ней и прикасаться-то нельзя?
А где-то на дороге маячит лейтенант Васенев и нервничает из-за того, что Ишакин долго задерживается на одном месте.
Лейтенант кричит звонким мальчишеским голосом:
— Почему застрял, Ишакин?
У Ишакина на лбу выступила испарина. Как же тут не застрянешь? Ничего на свете не боялся. Лез на финку, прыгал в ледяную воду, горел в огне, замерзал в пургу, натерпелся смертельного страха в боях под Мценском, но никогда ему так трудно не было, как сейчас. Он однажды видел, как всепожирающий бес вырвался наружу и превратил в пыль знакомого солдата, даже похоронить было нечего. А лейтенант торопит. Лучше бы не мешал и без него тошно!
Надо осторожненько пальцами подкопаться под самое днище, определить, есть ли там проводок. Если есть, значит, в днище вмонтирован еще один взрыватель натяжного действия. Не проверишь, схватишь мину — и конец. Пальцы дрожат, а лейтенант на дороге не унимается. У Ишакина вертится на языке мат, но он угрюмо молчит. К лейтенанту спешит Андреев. Ишакин успокаивается, этот объяснит нетерпеливому что к чему.
Сержант слушал, как кричал Васенев на Ишакина, и его это злило. Разве не видно, что у Ишакина что-то не идет, вот поэтому и медлит. Мешать ему ни в коем случае нельзя, если даже товарищи намного опередили его.
Васенев, держась обеими руками за портупею, смотрел в сторону Ишакина и горячился. Андреев сказал ему:
— Зачем же кричишь под руку? Ты же знаешь — нельзя отвлекать минера во время работы.
— Спит он там, что ли, понимаешь.
— Что-то не получается.
— Не получается... Это друг тот — на работу бегом не побежит.
— Какой же ты неуважительный все-таки, — вздохнул Андреев.
— Товарищ сержант! — взбеленился вдруг Васенев, и даже глаза у него побелели. — Не забывайся!
— А на меня зачем кричишь? Не я ведь, а ты нарушил инструкцию — мешаешь минерам работать.
— Другие хуже его? Однако вперед ушли. Приказываю заняться тебе, сержант, Ишакиным.
— Есть заняться, но не мешай ему по крайней мере сейчас, — сердито ответил Андреев, поняв, что пререкаться с Васеневым — пустое занятие.
Васенев сам не обезвредил ни одной боевой мины, вот ему и думается, что слишком медленно движутся по заминированному полю бойцы.
Лейтенант подергал портупею и скосил глаза на руки Андреева, которые ловко скручивали цигарку. Еще в школе приятели Васенева достали где-то длинную толстую сигару и решили ее выкурить. Пригласили и Васенева. Хотя он еще ни разу не курил, но отказаться не посмел — боялся, что засмеют. Приторно-цепкого сигарного дыма наглотался добросовестно, до слез в глазах, и стало Васеневу очень худо. Его рвало целый день. Когда сыну стало легче, отец отлупил его ремнем и сказал:
— Дурак, живи своим умом. Голова тебе дана не для того, чтоб носить шапку или вешать на нее горшок.
Курить вообще не научился и даже не пробовал больше, поэтому не понимал муки курильщиков, когда у них кончался табак. И с тех пор Васенев старался жить своим умом.
— Курить надо бросать, сержант.
— Я еще молодой курильщик, в армии научился.
— И зря. Легкие только отравляешь.
— Ничего, — улыбнулся Андреев. — Авось выдюжат.
— Хочу спросить, сержант, что это, у нас Афанасьев такой? Может, задумал что, как считаешь?
— Что мог задумать? Он, по-моему, болен, но скрывает. Я давненько с ним служу, по натуре он несколько скрытный, сам о себе ни за что не скажет.
— Вот я и говорю. Как вещь в себе — не отгадаешь, что у него на уме. Не задумал ли он чего-то...
— Брось, пожалуйста, — поморщился Андреев. — Ну, что ты в самом деле каждого подозреваешь?
Васенев посмотрел на сержанта отчужденно — они говорили на разных языках.
«Ну его к черту», — подумал Андреев и, отойдя в сторону, лег в траву.
...Осенью сорок второго мостопонтонный батальон бросили на строительство аэродрома. Бойцов поднимали в пять утра и вели на поле будущего аэродрома. Каждому давали задание — приготовить кубометр щебенки. И бойцы долбили молотками огромные камни, разбивая их на мелкие, чтобы самый крупный был не больше пяти сантиметров. Так каждый день, с утра до позднего вечера. Если принимался дождь, то надевали плащ-палатки, но работу не бросали. На руках взбухали кровавые мозоли, а потом ладони стали жесткими, как подметки. До ночлега Андреев добирался без памяти. Женя Афанасьев был словно двужильным. Он помогал снимать Андрееву сапоги. Спали прямо в гимнастерках и брюках на полу крестьянской избы, набросав соломы. Женя был хорошо знаком с поваром, и друзья всегда имели дополнительную пайку. Если кто-то просился на фронт, того наказывали. Эта каторга считалась тоже фронтом, и бегство с нее расценивалось как дезертирство.
В это время шли бои за Сталинград. Засыпали и просыпались с одной мыслью: «Как там сталинградцы?» Григорий сказал Афанасьеву:
— Ты как хочешь, а у меня терпенье лопнуло — подаю рапорт.
— И я с тобой.
Рапорт дали по команде и стали ждать. Войну Григорий встретил на границе, был в окружении и выбирался оттуда с отрядом, которым сначала командовал капитан Анжеров, а затем Петька Игонин, друг Григория. Лето и осень сорок первого года прошли в боях. В начале декабря часть, в которой служил Григорий, окопалась на западной окраине Ельца. Обескровленная и измученная она храбро дралась под Ельцом чуть ли не сутки. Она отчаянно огрызалась и не отступала ни на шаг, хотя немцы молотили ее с земли и с воздуха, утюжили танками. Ночью остатки части увели за реку Сосну, которая делила город на две половины. В Елец утром вошли немцы. Продержались они здесь всего несколько дней. Мощным громом прокатилось по всем фронтам наступление наших под Москвой, а Елец оказался самым южным флангом грандиозного Московского наступления.
Но Григорий и его товарищи в этом наступлении не участвовали. Их увезли в тыл на переформирование. И с тех пор военная судьба кидала Андреева из одной части в другую, вот забросила и в мостопонтонный.
Ответ на рапорт они ждали без малого месяц. В Сталинграде уже началось окружение немецкой группировки. И тогда Григория и Женю вызвали в штаб батальона.
Сержанта пустили в кабинет командира батальона первым — так громко называлась обычная горница в крестьянской избе. За круглым столом сидел комбат, сухощавый рябой майор, а рядом с ним — молоденький розовощекий капитан, незнакомый Григорию. Капитан рассматривал вошедшего с нескрываемым любопытством. В живых карих глазах теплился благожелательный огонек.
Сержант доложил о прибытии честь по чести.
— На фронте с первого дня? — спросил баритоном капитан.
— Да.
— Образование среднее?
— Так точно!
— Родственники на оккупированной территории есть?
— Мои на Урале.
— Член партии?
— Кандидат.
— Знаете зачем вас вызвали?
— Я писал рапорт, чтоб меня направили в Сталинград.
— Рапорт читал. Но в Сталинград не поедете.
— Почему? — невольно вырвалось у Григория.
— Опоздали. Ваша помощь не нужна.
Григорий нахмурился: не намекал ли капитан, что рапорт поздно подан.
— Мы вас берем в батальон особого назначения, — продолжал капитан. — Будете изучать парашютное и минерное дело. Работа вас ждет интересная, но, и опасная, учтите. Мы могли бы взять не спрашивая, но нам нужны добровольцы. Итак?
Григорий не стал раздумывать, даже с излишней поспешностью, рискуя обидеть комбата, ответил:
— Я согласен.
— Отлично Товарищ майор дал указание, чтоб вам сегодня же оформили документы. Завтра утром в путь.
— Можно идти?
— Ваш командир роты, — сказал дотоле молчавший майор, — дал о вас отличный отзыв. Так что мы надеемся на вас, не уроните чести нашего батальона.
— Не беспокойтесь, товарищ майор!
— Желаю успехов, сержант! — и майор горячо пожал Андрееву руку.
Разговор с Женей Афанасьевым был еще короче. И вот в особом батальоне они уже шесть с лишним месяцев. В июне закончили учебную программу и ждали, когда пошлют на боевое задание. А их пока использовали на разминировании дорог и полей. Это тот же фронт. Но все равно готовились они не к этому... Да, готовились они работать в тылу врага, а приходится пока обезвреживать минные поля.
Андреев вдруг приметил муравья. Черный такой, лаковый, тащит на себе соломинку — наверно, упала та соломинка на землю еще перед войной, но не успела сгнить, как сгнили другие.
Чудно получается. Где-то ползают железные чудовища — танки, где-то вздымаются к небу жаркие всполохи взрывов, где-то небо бороздят хищные железные птицы, где-то взрывчаткой крошатся города, а вот здесь, в этом маленьком мирке, ползет по своим делам черный лаковый муравей, тащит свою соломинку, и все ему нипочем. Он пережил огненную кутерьму, когда здесь день и ночь грохотала война, его не смешали с землей гусеницы танка, его не погубило ничто, как нельзя, в конечном-то счете, уничтожить живое.
Андреев глубоко ушел в свои мысли и не скоро услышал взрыв и следом истошный крик Трусова:
— Афанасьев подорвалси-и-и!
А когда услыхал, Андреева словно пружиной подбросило. Каким-то обостренным зрением он увидел, что весь взвод, разбросанный по зеленому полю, остановился, замер, и внимание всех обращено в центр, где лежал Афанасьев. Васенев бегал взад-вперед по дороге и, размахивая руками, кричал:
— Осторожнее! Я приказываю — осторожнее!
Но и без этого призыва все понимали, что надо осторожнее, потому и не могли бежать на помощь пострадавшему. Женька лежал на земле, истекал кровью и слабо стонал.
Наконец, Андреев плюнул на осторожность и ринулся к Афанасьеву. Бежал и не думал, что в любую минуту может сам подорваться на мине. Хотя в этом месте поле проверено, однако кто может поручиться, что где-нибудь под широким листом репейника не притаилась такая же мина-пудреница, на которой покалечился Афанасьев?
К Афанасьеву спешил еще Мишка Качанов. Он скакал по полю, как козел, делая двухметровые прыжки. Васенев грозно потрясал кулаками, бессильно ярясь на Мишку:
— Назад! Назад!
Но Качанова уже никакая сила на свете не могла повернуть назад. Возле Андреева он перевел дыхание и сознался:
— Натерпелся же я...
Лицо у Афанасьева стало бледным, щеки как-то враз ввалились. Взрывом «пудреницы» разнесло левую ступню. На земле скопилась лужица крови. Сержант стянул голенище сапога, перетянул ремнем ногу у колена.
— Бери подмышки, — приказал Качанову, — а я за ноги.
Они подняли теряющего сознание Афанасьева и понесли к дороге. Там все еще суетился лейтенант.
— Сюда; сюда кладите, — распорядился он, — чтоб ноги кверху.
Взвод сгрудился возле раненого. Глядели на него с сочувствием. Андреев приказал Трусову:
— Беги в роту, скажи старшине, чтоб подводу дал. Живо!
Трусов щелкнул каблуком, и сержант невольно обратил внимание на его сапоги. Голенища лихо сведены в гармошку, будто их хозяин собрался на вечеринку. Пилотка на ухе держится чуть-чуть, того гляди упадет. Шик. Когда Трусов убежал, Васенев отозвал сержанта в сторонку и сказал зло:
— Я ж говорил!
— Что?
— Это самое, — и кивнул на Афанасьева.
— Не пойму.
— Потом поймешь... Я к Курнышеву. Отправишь Афанасьева, веди взвод домой.
Затем, повернулся к Качанову, который скручивал цигарку, разжившись табачком у прижимистого Ишакина:
— Тебе хочу сделать замечание.
— Слушаю, товарищ лейтенант.
— Впредь раньше батьки в пекло не лезь. Хватит с меня одного «ЧП».
Мишка округлил глаза.
— Ты мне глазки не строй, я ведь не девушка.
— Я и не строю.
— Другой раз повторится — всыплю. Там был сержант, без тебя мог обойтись.
— Вообще-то он был не лишний, — заступился за Качанова Андреев. В разговор вмешался Ишакин:
— Михаил — парень верняк. Зря вы его шухарите, товарищ лейтенант.
— Адвокат нашелся, — усмехнулся лейтенант, — и слова-то у тебя, Ишакин, сорные, как репьи — верняк, шухарите.
— Какие есть, — обиделся Ишакин.
Васенев повернулся к сержанту.
— Значит, я у Курнышева. Не задерживайтесь. Мишка, когда лейтенант отошел на расстояние, сплюнул с губ крошки табака и проговорил:
— Я думал спасибо скажет, а он всыпать пообещал. Чудеса в решете. Ответь, сержант: он когда-нибудь человеком будет?
— Обязательно. Только давай помолчим для ясности.
— Давай, — согласился Качанов и сунул Андрееву треугольничек письма. — Прочти, полезно знать.
Андреев взял письмо и прочел адрес: полевая почта такая-то, Афанасьеву Евгению Федоровичу.
Письмо писано химическим карандашом. Когда его слюнявили, тогда карандаш писал фиолетовым цветом, а высыхал — серым. Полная пестрота, к тому же и почерк корявый — каракули на каракулях. Григорий прочел:
«Здравствуй, Женя! С поклоном к тебе пишет Фрося, еще поклон тебе от бабки Устинихи, она у нас совсем ослепла, а еще от кривой Нюськи да деда Питирима, от Ивана Митрича.
Женя, ты на меня не серчай, вины у меня перед тобой нету. Мы с тобой неповенчанные, а так невзначай прилипли друг к другу, а война вот отлепила и с концом. Степку Барашкина ты знаешь, он вернулся с окопов ранетый, без руки, прямо по локоть и отрезали, а так по хозяйству все может, култышкой своей прижимает. Тебе от него тоже поклон, он шибко много рассказывал про войну, одни ужасти. Он теперь живет в моей хате, его-то летось сгорела, как раз на Ильин день.
Женя, ты на меня не серчай, писем больше не пиши, а то Степан ругается.
Остаюсь Ефросинья Мамыкина».«Эх, не надо было все-таки брать Афанасьева на работу, — пожалел Григорий с опозданием. — Еще ведь хотел оставить да смалодушничал. А дело вон как повернулось».
Свою ненаглядную Фросю Женька вспоминал часто, показывал Григорию фотокарточку. По тому, как Афанасьев о ней вздыхал, Андреев представлял ее писаной красавицей. С фотокарточки же глянула на него курносая девчушка с косичками, в которые вплетены ленты. Ничего интересного, а вот Женька на нее надышаться не мог. Про ее измену даже Григорию не сказал, а ведь друзья. Эх, Женька, Женька...
— Где ты взял письмо? — спросил сержант у Качанова.
— Выпало из кармана. Я бы с такими змеями знаешь что делал?
— Что? — улыбнулся сержант.
— В речку вниз головой.
— Ох и трепанулся! — заметил Ишакин. — Тебя самого не мешало бы вниз головой в речку. Так и зыришь где бы сорвать.
— Я ведь по вдовушкам.
— Станешь ты выбирать, — усмехнулся Ишакин.
На бугор вылетела двуколка. В ней рядышком стояли ездовой и Трусов. Ездовой, увалень-украинец, стоял как влитый, а Трусов за него держался. С грохотом развернулись.
— Ваше приказание выполнено! — отрапортовал Трусов. Сержант заглянул на дно двуколки и сказал с досадой:
— Эх вы! Соломы не догадались подложить. А ну всем нарвать по охапке травы. Живо!
Траву уложили в двуколку, застелили плащ-палаткой и тогда бережно подняли с земли Афанасьева, впавшего в глубокое забытье. Двуколку вызвался сопровождать Качанов.
Андреев построил взвод и повел его в расположение роты. Вдруг вспомнил разговор с лейтенантом об Афанасьеве до взрыва и последние слова, произнесенные со злым торжеством: «Я ж говорил!» Почему он заторопился к Курнышеву?
Сержант не на шутку обеспокоился и решил, как приведет взвод к землянкам, сходить к командиру роты.
ЗАДАНИЕ
1
Старшего лейтенанта Курнышева утром вызвали в штаб батальона. Вернулся оттуда под вечер. В землянке его ожидал Васенев. Командир роты старше взводного лет на десять. Ростом высок, строен. Брови белесые, глаза с голубинкой, умные, нос острый, лицо к подбородку сужается. С первого взгляда лицо некрасивое, но узнаешь поближе, увидишь — оно симпатичное и мужественное.
— Разрешите доложить? — вытянулся в струнку Васенев.
— Докладывай.
— Красноармеец вверенного мне взвода Афанасьев подорвался на противопехотной мине!
— Обрадовал, — поморщился Курнышев, — ничего не скажешь — приподнес сюрпризик.
Старший лейтенант бросил фуражку на стол вверх дном.
— Рассказывай, как его угораздило. Да не тянись, вольно.
Васенев расслабил плечи, перевел полевую сумку с левого бока вперед и вытащил из нее листок бумаги.
— Здесь написано, — протянул командиру роты рапорт.
Курнышев взял бумажку осторожно, будто боялся ее взрывчатой силы, хотел прочесть бегло, но первые же строчки заставили насторожиться. Стал читать внимательно, туже и туже стягивая белесые брови у переносья. Васенев переминался с ноги на ногу, исподлобья поглядывая на командира.
— Чепуха какая-то, — раздраженно кинул на стол бумажку, и она, неловко кувыркнувшись, упала прямо в фуражку, словно в гнездо.
— Я в этом убежден, товарищ старший лейтенант.
Курнышев с высоты своего роста пристально поглядел на Васенева.
— Соображаешь, что написал? — готов был загреметь на взводного Курнышев, но произнес эти слова не повышая голоса.
— Так точно!
— Нет, брат, это слишком! Чересчур! Никогда не поверю, будто Афанасьев, этот исполнительный скромный боец, тихоня из тихонь — вдруг сам, нарочно, с целью членовредительства прыгнул на мину. Извини, лейтенант, но у тебя слишком буйная фантазия. Или подозрительность?
— Я наблюдал за Афанасьевым три дня. Он замкнулся, стал сторониться всех. Это подтвердит весь взвод. Видно было, что он что-то задумал, на что-то решился.
— Но это не улики. Этого недостаточно, чтобы человеку предъявлять такое тяжелое обвинение. Ты понимаешь меня?
— Мое дело доложить!
— Значит, по пословице: мое дело прокукарекать, а там хоть не светай. Ладно, иди, потребуешься — вызову.
2
Землянку, которую занимал Курнышев, строили немцы. Стены плотно забраны жердями, поверх жердей пришита фанера, а на фанеру наклеены всякие похабные картинки. По приказу Курнышева их соскоблил связной Воловик, и теперь на стенах серели скучные пятна. Пол настлан настоящий — из досок, взятых из какой-то хаты. Окна врезаны почти в потолке. Они продолговатые и решетчатые. Не землянка, а дача: видимо, немцы собирались здесь жить долго. Курнышев, когда к нему приезжало начальство, шутил:
— Видите, как немцы для меня постарались, — такую земляночку отгрохали!
Таких землянок было несколько. В остальных обосновались местные жители, Дома которых немцы сожгли в сорок втором году.
После ухода Васенева Курнышев еще некоторое время опасливо косился на листок бумаги, лежащий на столе. Его охватило чувство брезгливости. Появилось жгучее желание изорвать этот листок на мелкие части и развеять по ветру. Но Курнышев взял двумя пальцами, сунул рапорт в планшет под карту и успокоил себя тем, что дальше не даст хода этому доносу.
Рота сформировалась полгода назад, Курнышев поначалу командовал взводом. Ребят знал наперечет и был уверен, что никто из них на пакость неспособен. Поэтому подозрительность Васенева была обидна вдвойне.
Васенев появился в роте несколько позже. Курнышев сейчас жалел, что не сумел как следует разглядеть лейтенанта. Получил от него этот идиотский рапорт и спохватился, да поздно. И не потому, что в роте произошло «ЧП», хотя, конечно, это само по себе неприятно, придется держать ответ перед командованием батальона. Хуже другое. Курнышев получил приказ, выполнять который так или иначе придется лейтенанту Васеневу, а этому все в нем противилось.
Но тут старший лейтенант вспомнил еще про одну новость, которую ему сообщили в штабе. Курнышев повеселел и крикнул связному Воловику, живущему в прихожей части землянки, отгороженной фанерой:
— Поди-ка сюда, Степан!
Степан, мешковатый малый лет тридцати, чуть сутулый и очень услужливый, появился тотчас же из-за перегородки и вытянулся перед командиром.
— Я видел у тебя запасные звездочки, — сказал Курнышев и повел левым плечом, показывая для чего они ему нужны — звездочки для погон.
— Опять потеряли, товарищ старший лейтенант? — сокрушенно вздохнул Воловик и ворчливо, как это привыкли делать связные, находящиеся с командирами на короткой ноге, сказал:
— На вас не напасешься. У меня уж и запаса никакого не осталось.
— Протри глаза свои, Воловик! — с деланным возмущением проговорил Курнышев.
Воловик, догадавшись, наконец, обо всем, с неожиданным проворством вскинул глаза, плутоватые и быстрые, зыркнул ими по погонам командира. Увидев, что все звездочки на месте, вдруг расплылся в широкой улыбке, обнажив крепкие желтоватые зубы.
— На такое дело не жалко! — воскликнул он. — На такое дело последнее энзе отдам!
И он кинулся за перегородку к своему тайнику. Потом он старательно проколол на погонах командира дырочки, для такого дела у него и шило нашлось, и аккуратно приделал звездочки. Воловик принял стойку «смирно» и сказал проникновенно:
— А теперь поздравляю, товарищ капитан.
— Спасибо, Степан. Неплохо бы это событие отметить, а?
— Так точно!
— Ну, тогда неси баклагу со спиртом.
Курнышев достал из вещевого мешка банку говяжей тушенки, нарезал мелкими ломтиками хлеб. Воловик положил на стол алюминиевую флягу в чехле и жестяную кружку.
В дверь постучали.
— Да, да! — разрешил войти Курнышев. Появился сержант Андреев и, вскинув к пилотке руку, четко произнес:
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
Курнышев бросил на стол финку, которой распечатывал консервы, и весело отметил:
— Отставить, сержант. Доложите, как полагается.
Андреев заметно смутился, поправил под ремнем гимнастерку, автомат за спиной, проверил все ли пуговицы на гимнастерке застегнуты. Но все было в порядке, и он снова приложил руку к пилотке:
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
— Да ты погляди на меня, как следует. Где твоя наблюдательность?
Только теперь Андреев сообразил, в чем загвоздка и почему командир роты дважды отменил его рапорт. Улыбнувшись, Андреев звонко проговорил:
— Товарищ гвардии капитан! Разрешите обратиться?
— Разрешаю. Только уговор — о делах потом. Уж коль ты тут подвернулся, выпьешь с нами.
— Неудобно, товарищ капитан...
— Чего ж неудобно? Наркомовские сто граммов ты все равно каждый день получаешь — разрешено. А у меня радость. Не хочешь за мое новое звание выпить?
— Хочу.
— Это другой разговор.
Курнышев плеснул в кружку спирту, придвинул к сержанту:
— Пей! — кружка была одна.
— Поздравляю, товарищ капитан.
Андреев чуть не задохнулся — спирт ему не приходилось пить. Потом выпил Воловик. Курнышев свою долю опрокинул в рот залпом и сглотнул ее за один раз. Когда закусили, капитан разрешил:
— Теперь говори.
— Афанасьев у нас подорвался.
— Знаю, Васенев докладывал.
— Понимаете, товарищ капитан, даже как-то неудобно. Я встретил лейтенанта, когда он от вас шел. Он считает, что Афанасьев нарочно встал на мину. Он сказал, что подал вам об этом рапорт.
— Да, есть такой рапорт.
— Это неправда, товарищ капитан. Я Женю Афанасьева знаю давно, мы с ним в мостопонтонном вместе служили, я ему верю, как самому себе. Готов за него поручиться перед кем угодно.
— Говорят, Афанасьев в последние дни как-то странно вел себя?
— Понимаете, какая незадача, — сокрушенно качнул головой Андреев, — тут я маху дал.
— Как ты?
— А вот как. Видел же, что Женька сам не свой ходит, нельзя его было допускать к разминированию, а я смалодушничал. Думал обойдется.
— Объясни.
Андреев из кармана гимнастерки вытащил письмо Ефросиньи и отдал капитану. Тот прочитал, потер в задумчивости подбородок и произнес:
— Дела-а-а...
Какие все-таки это разные люди. Васенев, не разобравшись толком, основываясь только на своей подозрительности, готов был погубить бойца. Курнышев ведь отлично понимал, что бы ожидало Афанасьева, подтвердись обвинения лейтенанта. А вот сержант виновником «ЧП» считает себя. По форме-то он, пожалуй, и не виноват, а по-существу, по-человечески — да. Если видишь, что с другом творится что-то неладное, то приди ему на помощь. Сержант не побоялся признать свою вину.
— В медсанбат отправили?
— Так точно.
Курнышев сбоку наблюдал за Андреевым: спокоен, держится свободно, с достоинством. Когда Курнышева назначили командиром роты, сержант некоторое время исполнял обязанности командира взвода, до приезда Васенева. Однажды роту подняли по тревоге ночью, тревога была учебная. Каждый взвод получил задание. Сложность его состояла в том, что ночью надо было пройти километров двадцать по совершенно незнакомой местности — по азимуту. Курнышев тогда плохо знал сержанта и боялся за него. За учением наблюдал командир батальона, и Курнышеву не хотелось ударить в грязь лицом перед начальством. Поэтому решил идти со взводом сержанта. Два других взвода возглавляли лейтенанты, и он за них был спокоен. Курнышев не мешал сержанту, не вмешивался в его распоряжения, но время от времени сверял по своему компасу маршрут. Сержант с пути не сбился ни разу, все приказы его были правильны и логичны. Взвод к назначенному месту вышел первым и получил благодарность комбата. Тогда Курнышев и заинтересовался Андреевым, посмотрел его личное дело, а потом вызвал на откровенный разговор. И если бы не было известно, что в роту едет лейтенант Васенев, он бы стал настаивать перед командованием, чтоб Андреева оставили командиром взвода.
Сегодня Курнышев получил приказ откомандировать в распоряжение штаба фронта, в отдел, ведающий партизанским движением, пять человек во главе со средним командиром — для выполнения особого задания в тылу врага. Курнышев оказался в затруднительном положении. Командир первого взвода лейтенант Воронин совсем недавно вернулся из партизанского края, где тоже выполнял особое задание. Посылать его снова было бы просто бессердечно. Командир третьего взвода лежал в медсанчасти. Оставался один Васенев. А к нему у Курнышева и до этого не лежала душа, а после рапорта вообще на него смотреть не хотелось. Надо же — обвинить пострадавшего бойца в таком тяжком грехе — членовредительстве!
Еще в штабе Курнышев заикнулся было о том, что есть у него подходящий сержант, толковый боевой парень — нельзя ли его поставить во главе группы? Но ему этого сделать не разрешили.
Сейчас Курнышев исподволь рассматривает сержанта и думает — сказать ему про задание или нет. Он твердо решил послать Андреева вместе с Васеневым. Хоть будет уверен, что Васенева есть кому подстраховывать.
— Рапорт я верну Васеневу.
— Спасибо, а то некрасиво получается.
— Как настроение у ребят?
— Боевое, товарищ капитан. Ждут не дождутся, когда на настоящее дело пошлют.
— А разминирование разве не настоящее?
— Настоящее, конечно. Только ведь как бывает, товарищ капитан, — дело, которое ты ждешь, всегда романтичнее и серьезнее.
— Это, пожалуй, верно, — улыбнулся Курнышев, — верно подметил. Так вот о настоящем деле — оно близко, даже ближе, чем ты думаешь.
— Товарищ капитан!
— Погоди радоваться. Полетят пятеро. Группу возглавит Васенев, ты будешь у него заместителем.
— Есть!
— Ребят подбери надежных. Но пока молчок. Васеневу еще не говорил. Я его сейчас вызову. Когда от меня вернется, тогда и подбирайте.
— Их подбирать нечего, подобраны.
— Вместе с лейтенантом обмозгуйте. Кто же?
— Ишакин, Качанов и Трусов.
— Трусов?
— Отличный подрывник. Талант у человека.
— Тебе видней.
Перед отбоем вся рота была взбудоражена новостью, только и говорили об особам задании и завидовали тем пятерым счастливчикам, которые завтра-послезавтра отправятся в тыл врага. На кого же падет выбор?
3
Григорий Андреев никогда не мучился бессонницей. А в эту ночь не мог уснуть. В землянке барачного типа темно, лишь в самом конце, у входа, слепо коптит ночничок. Там клюет носом Лукин. Тень от дневального, огромная и чудовищная, распласталась на ребристой стене и потолке. От мигания ночничка она вздрагивает, будто живая.
В землянке душно от разгоряченных тел, запаха бензина. Раздается заливистый храп, свирельное посвистывание и невнятное бормотание спящих. В слепых полуокнах скребется ветвями кустов летняя ночь.
Андреев лежит на спине. Считает в уме до сотни и больше, но сон не идет. Иногда Григорий кратковременно проваливается в сладкое небытие, но мысли побеждают сон и полностью овладевают Андреевым.
То перед глазами встает Женька Афанасьев с покалеченной ногой, враз осунувшийся, бледный, как отбеленное полотно, кажется, что у него вместо лица маска.
То слово в слово вспоминается опор с лейтенантом Васеневым из-за рапорта. У Васенева мелкой дрожью задрожала нижняя губа, так он здорово рассердился. А Григорию хотелось взять его за плечи, тряхнуть несколько раз, как иногда пробуждают крепко спящих, и сказать:
— Послушай, лейтенант, очнись! Что ты делаешь? Зачем наводить тень на плетень?
Но ему нельзя было так сделать, и они разошлись, злясь друг на друга.
И этот разговор у Курнышева.
А главное — какую новость привез Курнышев! Пятеро полетят на особое задание.
Не было в роте человека, который бы не ждал этого дня. Ждал, конечно, и Андреев. Но тем не менее сообщение о задании ошеломило. Родилась тревога, как и всегда перед неизвестностью. Плохо, что лететь придется с Васеневым, трудный и упрямый он человек. Утешало одно — хлебнет лиха, поглядит в глаза смерти и поумнеет. В бою солдатским ремнем связаны накрепко солдат и командир, без различия ранга. И если лейтенант не поймет этого рано или поздно, то не получится из него командира.
Еще думает сержант о том, что такое удача на войне. Григорий частенько слышал бахвалистые слова: «Либо грудь в крестах, либо голова в кустах». Ее особенно любил повторять один бравый солдатик из мостопонтонного. И прятал в тонких губах хитрую усмешку — лукавый был парень. Погиб при бомбежке: маленький, с булавочную головку осколочек пробил висок.
В трудные, безвыходные минуты Григорий научился подавлять страх, никакая опасность не могла остановить его, если этого требовала обстановка. Дело не в крестах, а в долге, который Григорий понимал всем сердцем. Удача — не в крестах, а в том, что не ранен и не контужен, хотя война полыхает два года. Он не переставал жалеть, что их разлучили с Петькой Игониным. На Гомельском формировочном пункте Петра определили в одну команду, а Григория — в другую.
И вот — особое задание. Курнышев говорил, будто нынешней весной фашисты крепко потрепали брянских партизан. Погибли многие опытные подрывники.
Возбужденный Григорий бесшумно поднялся и. на ощупь оделся.
Дневальный Лукин спал. Оперся руками о тумбочку, на руки примостил щеку. Пилотка съехала с головы и не свалилась на пол только потому, что была прижата крупной Юркиной головой к тумбочке. Губы толстые, простодушные, вокруг носа — веселые конопушки, нос курносый. Смешной и хороший этот парень Лукин, да вот заснул на дежурстве. Что-то невзлюбил Юрку старшина и гонит его бессменно в наряды, вот и не высыпается парень.
Ночничок мигал неровным желтым светом, коптил и от этого здесь устоялся густой бензиновый чад.
Григорий тронул Лукина за плечо. Тот что-то промычал. От второго, более чувствительного толчка дневальный очнулся, заморгал сонными глазами, не в силах сразу сообразить, где он и что с ним. Наконец, вспомнил, вскочил, автоматически расправляя под ремнем гимнастерку и поправляя на боку противогаз. Пилотка осталась на тумбочке. Поначалу он принял сержанта за старшину и тоскливо подумал, что сейчас тот снова щедро отвалит ему нарядов «на всю катушку». Но разглядев Андреева, успокоился и хотел было отрапортовать:
— Товарищ гвардии сержант, за время дежурства...
— Вижу, что произошло во время дежурства, — хмуро отозвался Андреев и, взяв с тумбочки пилотку, подал Лукину. — Возьми. Знаешь, что полагается за сон на посту?
— Я нечаянно, товарищ сержант. Не говорите старшине, а то опять всыплет.
— И правильно сделает, — сказал Андреев и вышел на улицу.
Тополя стояли сумрачные и таинственные — ни один листок не шелохнется, ни одна пичуга не порхнет с ветки на ветку. В листве прятались еще последние клочки ночи. Тополя казались более красивыми и косматыми, чем днем.
Григорий поднял голову и между ветвей увидел уже порозовевшее на востоке небо и веселую утреннюю зеленоватую звездочку.
За спиной скрипнула дверь, и Григорий, не оборачиваясь, догадался, что появился Лукин. Остановился возле сержанта и сказал:
— Прохладно, мать честна.
Утро, действительно, было свежим и росным. Григорий сразу не ощутил прохлады, а после замечания Лукина вдруг почувствовал, как колючий холодок заполз за гимнастерку и растекся мурашками по спине. Григорий несколько раз энергично развел руки в стороны, разгоняя остатки сна и избавляясь от неприятного ощущения, вызванного прохладой. Хотел было идти к речке, но Лукин спросил:
— А что, товарищ сержант, вы и вправду полетите на задание?
Тайны из этого не было никакой, только Лукин узнал, как всегда, с опозданием.
— С нами хочешь? — повернулся к нему сержант. Парень подобрался, от сонливости на простодушном мальчишечьем лице не осталось и следа. Солдат как солдат, не хуже других. Весной в деревушке, где они квартировали, загорелся дом. Роту подняли по тревоге и заставили тушить пожар. Лукин первым кинулся в объятую пламенем избу и вытащил из нее корзину с барахлом и черненького с белой метиной на лбу кутенка. Тот доверчиво положил солдату на плечо черные лапки, тоже с белыми отметинами, и жалобно повизгивал, будто кто обидел его. И не это поразило тогда Григория, и не то, что Лукин не раздумывая бросился в горящий дом, который вот-вот должен был рухнуть, а выражение курносого лица. Оно было трогательно сосредоточенным, с такой сосредоточенностью приступают и к рубке дров, и к опасной работе, например, к извлечению мины, и бросаются на амбразуру дота.
Андреев провел ладонью по лицу, снимая наваждение — его сегодня, словно старика, повело на воспоминания. И не зная что сказать, повторил вопрос:
— С нами хочешь?
Лукин криво, но с достоинством усмехнулся:
— Не возьмете. Вы Ишакина и Качанова возьмете.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Тебя ведь и брать опасно, Лукин.
— Почему, товарищ сержант?
— На посту спишь. Это ведь здесь сходит, а там фрицы, там спать нельзя.
— Так ведь то там, а то тут.
— А голова у тебя везде одна — и тут и там. Верно?
— Не знаю, — пожал плечами Лукин.
— Философ, не знает про свою голову, — улыбнулся Андреев и зашагал к речке. Первые, еще сонные лучи солнца, красноватые и не жаркие, упали на землю и зеленая росная земля заискрилась — заиграла соцветьем радуги.
4
В начале лета, когда половина первого взвода во главе с лейтенантом Ворониным улетела в тыл врага, в роте все были взбудоражены. Воронинцам откровенно завидовали, хотя и понимали, что кто-то из них мог с задания и не вернуться. Минеры тогда впервые поверили, что их ждут впереди боевые и интересные дела. Не зря всю зиму изучали устройство всяческих мин — и своих и немецких. Поднимались на самолетах, чтоб возвращаться на землю на белоснежных упругих парашютах. Прыгать с непривычки было боязно, но до первого прыжка. Парашюты оказались надежными, сами открывались. На второй прыжок напрашивались сами. Легко и приятно падать на землю, чувствуя над головой налитый воздухом купол. Внизу ровное белое поле. В стороне чуть побольше спичечных коробков в строгом порядке легли домишки деревни, а по широкой улице медленно бредет смешная маленькая кляча, таща игрушечные сани. А на санях лилипутка-девушка бойко помахивает кнутом, а кнут — с волосок. Девчонка задрала голову и смотрит на тебя, как ты ангелом спускаешься с неба и, наверно, завидует. На аэродроме черные точки — командиры и инструкторы наблюдают за прыжками.
И петь хочется. И пели. Андреев орал во все горло «Москву майскую», его слышали на земле. Потом инструктор выговорил:
— Крику много, Андреев. Непорядок!
Улетели воронинцы на задание и не было от них вестей целый месяц. Думали — пропали ребята. Но однажды прибежал в поле, где взвод занимался тактикой, Мишка Качанов, дежуривший тогда на кухне, и ошарашил:
— Ребята, воронинцы вернулись!
— Брешешь, — не поверил Лукин.
— Брешут собаки и такие, как ты, — окрысился Мишка. — У самого Воронина орден Боевого Знамени, а у ребят у кого что — и медали, и «Красные звездочки».
Какие уж тут занятия тактикой. Да всем и осточертело одно и то же — атаковать воображаемого противника, елозить по-пластунски, кричать до хрипоты ура. Тут зря силы убиваем, а там. люди немцев бьют, ордена зарабатывают. Стали просить Васенева, чтобы разрешил вернуться к землянкам, но лейтенант уперся: не полагается и баста! Занятия есть занятия, тяжело в ученье — легко в бою. Это была его любимая присказка, в любых затруднительных случаях он ею прикрывался.
Но спасибо Курнышеву. Когда приунывшие ребята опять рассыпались в цепь, чтоб атаковать безымянную высоту, прибежал Воловик и передал приказ командира роты вести взвод домой. Рота расселась возле речки на лужайке, и лейтенант Воронин, щупленький и белобрысый, с новеньким орденом на гимнастерке, рассказывал, как они воевали в тылу врага, как их приняли партизаны, и все выходило как-то уж просто и обыденно. Ворвались на узловую станцию, прогнали оттуда фашистов, подорвали все, что можно и нужно подорвать — водокачки, паровозы и прочее, без чего не может жить ни одна станция. Ну, рвали еще мост, заряд рассчитали заранее — что тут сложного? Собственно, досталось-то больше всего партизанам, это они воевали, а подрывники, следом за ними завершали дело.
Ребята ловили каждое слово лейтенанта. Шутка сказать — партизаны отвоевали у фашистов железнодорожную станцию и пустили на воздух со всем ее имуществом. И не где-нибудь, а в их же собственном тылу. Можно вообразить, какой гром получился, какая паника началась у фрицев. И не кто-нибудь участвовал в этом налете, не безымянные ребята, а свои, из одной роты. Они сидят дружной кучкой, спаянные опасной вылазкой в тыл врага. У каждого поблескивают либо медали, либо ордена. Сидят притихшие, вроде бы сконфуженные свалившейся на них славой.
Качанов горячо шептал сержанту на ухо:
— Ничего, и на нас хватит станций и мостов!
Когда Курнышев объявил перекур, воронинцев окружили плотным кольцом, тискали руки, хлопали по плечам, щупали новенькие ордена и медали, словом, всеми способами старались выразить свое одобрение и восхищение их подвигом, а потом допрашивали с прокурорским пристрастием о самых незначительных мелочах, какие встретились им и какие могут встретиться каждому. И вот тогда, от воронинцев, бойцы услышали о Старике, о боевом партизанском разведчике.
После воронинцев улетели на задание ребята из другой роты, которые в тылу врага пробыли неделю. Они тоже подтвердили, что немало наслышались о Старике.
Теперь очередь за Андреевым и его товарищами лететь в тыл врага.
В путь их снаряжал весь взвод. Укладчики проверяли парашюты, а некоторые укладывали заново. Мастера по оружию придирчиво осмотрели автоматы. Ишакину пришлось расстаться с карабином. По приказу Курнышева старшина ворча поменял старые гимнастерки и брюки на новенькие, Андрееву выдал добротные кирзовые сапоги.
На душе у него было тревожно от ожидания чего-то необыкновенного. И еще остался горький осадок от утреннего разговора с Васеневым. Лейтенант не сразу открыл Андрееву, кого же думает взять на задание. К нему обращались многие, а он никого не хотел слушать. Наконец, Андреев не выдержал и сам подошел к нему.
— Все-таки пора принимать решение, — сказал Андреев. — Ребята волнуются.
— Придет время, скажу. Я еще с Курнышевым не согласовал.
— Но мне-то можешь сказать?
Васенев посмотрел на сержанта цепко и недовольно, однако открылся.
— Полетишь ты, Качанов, Рыбкин и Ибатуллин.
Григория охватила досада. Неужели лейтенант так и не изучил своих людей? Рыбкин парень тихий, неприметный, исполнительный. Видимо, это и подкупило Васенева. Но Рыбкин для выполнения задания не годился. Потому что самостоятельность таких людей пугает, в одиночестве они теряются. А ведь на задании каждый обязан уметь действовать в одиночку, в зависимости от обстановки. Вот это-то и хотел объяснить Андреев лейтенанту, но тот не стал слушать. Андреев, закипая, тихо спросил:
— Разрешите обратиться к капитану?
— Не разрешаю.
— Тогда освободите меня от задания.
— Боишься?
Григорий скрипнул зубами, так его еще никто не обиход. Глубоко выдохнул и сказал, не повышая голоса:
— Нехорошо пользоваться запрещенными приемами, лейтенант. Нечестно и несолидно. А к Курнышеву я пойду, иного выхода у меня нет.
Васенев и сам понял, что хватил через край. Андреев, конечно, не испугался, это ясно. И он добьется, чтобы остаться здесь, а без него Васеневу будет туго. И к тому же, он боялся объяснений с Курнышевым. Лейтенант чувствовал, что командир роты относится к нему с неприязнью и в этом споре — кого взять на задание — может поддержать Андреева.
— Колючий ты стал, Андреев, хотя меня обвиняешь в этом. Чуть что — иголки наружу. Чем тебе плох Рыбкин?
— Я ж объяснял: Рыбкин жидковат. Не сумеет действовать самостоятельно. И сам пропадет и нас подведет.
— Ну хорошо, кого же хочешь?
— Ишакина.
— Я так и думал. Но ты знаешь, что он был уркой?
— Был, но надо забыть.
— Ладно. Пусть Ишакин.
— А вместо Ибатуллина предлагаю Трусова.
— Ибатуллин чем не пришелся?
— У него куриная слепота. Ночами он не видит. Здесь санчасть, здесь рыбий жир, этим и спасается. А там?
— Вот черт побери, — поскреб затылок Васенев. — А парень храбрый. Почему не доложил?
— О чем?
— О болезни.
— Докладывал еще весной. Ты забыл.
— Вместо него?
— Трусова.
— Не согласен, как хочешь. Несерьезный, форсит, как девка на выданье. И не уговаривай.
— Он отличный подрывник.
— Не возьму, давай не ссориться.
— Тогда Лукина. Смелый парень.
— А не подведет он нас? Дисциплина у него хромает.
— Не должен.
— Ладно, Лукина так Лукина.
Надолго испортил настроение лейтенант. А что если при каждом серьезном повороте придется разговаривать вот так да еще в незнакомой обстановке?
Сержант вышел в поле, на дорогу, которая пролегла за околицей. Недалеко укладчики проверяли парашюты. Командовал там Ишакин. Двое из другого взвода резво ему помогали. Весной, когда рота появилась в этих местах, вколотили в поле четыре пары кольев — на всю длину парашюта, застелили сверху досками и получился длинный стол, на котором и укладывали парашюты. Ишакин распоряжался уверенно, без суетливости.
Ишакин был мастер на все руки — умел починить сапоги и подшить валенки, исправить автомат и уложить парашют. Хотя невелика эта мудрость — укладка парашюта, но и она требовала сноровки и ответственности. Правда, Ишакин был немного леноват, любил поспать, или, как он сам говорил, — подавить ухо. Опасности презирает. Только вот разминировать никак не привыкнет, робеет. И больше всего боится остаться голодным. Одни боятся мышей, другие змей, третьи огня, а Ишакин — голода.
Однажды в роте чуть не стряслась беда. В начале зимы должны были начаться первые прыжки с парашютами. Прежде чем позволить прыгать бойцам, решил показать свое мастерство инструктор, который до этого обучал бойцов азам. Укладывали парашют аэродромный сержант и Ишакин. Инструктор погрузился в маленький фанерный самолет и скомандовал взлет. Самолет набрал высоту в тысячу метров, от него отделилась точка и стремительно полетела вниз. На земле ждали — вот-вот откроется парашют... Еще секунда... Еще... Но парашют не открывался.
На аэродроме засуетились. Сержант закрыл лицо руками и со стоном отвернулся, чтоб не видеть, как инструктор врежется в землю. У Ишакина нервно задергалось веко.
Но все обошлось благополучно. В последний момент инструктор открыл запасной парашют. Если бы дело было летом, то наверняка парашютист сломал бы ноли. Но был глубокий снег, и приземление произошло благополучно.
Инструктор, лихорадочно торопясь, сбросил с себя ремни, выхватил из кобуры пистолет и со всех ног помчался к сержанту-укладчику, чтобы пристрелить его. Был он длинноног и мчался по снежному полю вихрем, только снег клубился вокруг него. Сержант не пришел еще в себя; а тут на него летела новая беда. Он беспомощно топтался на месте, а потом ничего лучшего не придумал и спрятался за спину какого-то солдата.
Все оцепенели, не зная, что предпринять. А инструктор был уже рядом.
Тогда ему дорогу преградил Ишакин. Встал, набычив голову, глаза налились кровью, лицо вытянулось, а нижняя губа чуть отстала — и видны стали металлические зубы. Страшный. Таким он, наверно, был там, на севере, где отбывал наказание.
Инструктор вознамерился обойти его, но Ишакин очень ловко прыгнул ему наперерез и перехватил руку с пистолетом..
Инструктор издал стон не то от боли, не то от недавно пережитого страха, сник и медленно опустился в снег.
— И замри, — сказал Ишакин. — Пушку спрячь. Спрячь, спрячь от греха подальше.
Появился Курнышев, ему объяснили, что произошло. Забрав с собой сержанта-укладчика, Ишакина, Андреева и самого инструктора, командир роты повел их к месту приземления, там еще лежал парашют.
Штырь, который скреплял обе половинки парашютного чехла, оказался погнутым у самой вершинки, поэтому инструктор и не смог вытащить кольцо. Кто же его согнул? Направились к самолету и обнаружили причину — на верхнем полусводе самолетной двери ясно была видна свежая царапина. Инструктора бог ростом не обидел. Влезая в самолет, он зацепился за верхний свод и согнул край парашютного штыря.
— Нервы, брат, — укоризненно покачал головой Курнышев. — В воздухе выдержки хватило, а на земле нет? Ну, застрелил бы ты сержанта, легче бы тебе стало? Сам под трибунал бы пошел.
И к Ишакину весело:
— Натерпелся?
— Ерунда, — отмахнулся тот. — Чижик он. Несерьезно.
— Пострашнее бывало?
— Всякое бывало, товарищ старший лейтенант, и пострашнее тоже. Одни урки золотишко не поделили, тигры тиграми, и финочки у них вострые были, товарищ старший лейтенант. И драка была, а я их в разные стороны, тигров-то. Вот натерпелся. А здесь что.
Сейчас Ишакин готовит парашюты к завтрашнему полету.
Мишка Качанов возле тополя стоит с санинструктором Раей. Через плечо у нее санитарная сумка с красным крестом.
Маленькая, стройная, она прижалась спиной к стволу дерева и хромовым начищенным сапожком растирает землю. Девушка смущенно улыбается, слушая Мишкины слова, нет-нет да бросает на него пытливые, но доверчивые взгляды. Мишка говорит о чем-то воодушевленно.
Что же, интересно, он поет девушке? Сержант прислушался.
— Это ты, Раечка, зря, — увещевал Мишка. — Тут скромничать нельзя, решительнее надо: иди к Курнышеву, к Васеневу не ходи, этот, как гвоздь, прямой, не поймет. Иди, Раечка, к капитану и скажи: «Товарищ капитан, большая несправедливость: то одна группа получает задание, то другая, а меня не берут. Разве я хуже других? Может, я тоже хочу туда?»
— Боюсь я, Миша.
— Лететь?
— Капитана.
— Зря, он мужик мировой, с виду вроде сердитый, а на самом деле хороший. Зато с нами на задание полетишь, дело стоящее. Воронинцы, видела, как отличились? Это тебе не на вшивость проверки устраивать и осматривать грязные подворотнички. И между нами, тебе что — медаль будет лишняя? А то орден.
«Агитатор, — сердито подумал Андреев. — Только смутит девчонку. Ее же все равно не возьмем, делать ей там нечего. Щедрый какой — медаль даже обещает».
Сержант подошел поближе и оказал:
— Рая, вас ждут во втором взводе.
Девушка недовольно повела плечиком и, не сказав ни слова, ушла. Сержант вздохнул, покачал осуждающе головой, а Мишка сделал невинное лицо и, притворяясь простачком, спросил:
— Что, товарищ сержант?
— Раю не смущай.
— Так она же сама!
— Слышал я, как ты ее обрабатывал. Агитатор тоже нашелся. Хочешь остаться здесь?
— Как здесь? — испугался Мишка.
— Очень просто. Могу устроить.
— Товарищ сержант.... Да я... Но поймите... Больше не буду, слово гвардейца.
— Смотри!
Трусов, как всегда в начищенных сапогах, ходил следом за Васеневым и канючил:
— Возьмите меня, товарищ лейтенант. Что я вам сделал? Возьмите, а? Я все немецкие мины знаю, а Лукин разве знает?
Трусова утром, за завтраком, подогрел все тот же Мишка. Он сказал ему убежденно:
— Ну, что я тебе говорил?
— Не помню, Качан.
— Фамилию надо менять, голова садовая. От твоей фамилии все шарахаются, как лошади от автомобиля. Был у меня дружок...
Но Трусов и без того был обижен тем, что его не берут на задание, а тут еще Качанов со своими подковыками. И полез Трусов драться на Мишку. Никакие уговоры не помогли, тогда Ишакин крикнул:
— Чижики, капитан идет!
Никакого капитана, разумеется, не было, но Трусов остыл. Васеневу наконец надоела трусовская тянучка и он звенящим голосом произнес:
— Гвардии-красноармеец Трусов!
Тот поднял на лейтенанта обиженные глаза.
— Встаньте, как положено, когда к вам обращается командир!
Трусов мигом стряхнул с себя расслабленность, расправил плечи, выпятил грудь, вытянул руки по швам и преданно уставился на взводного.
— Кру-у-гом! — И когда красноармеец повернулся, добавил с нажимом: — Арш!
Печатая шаг, Трусов двинулся от лейтенанта, в глазах его стояли слезы обиды. Андреев пожалел парня. Все-таки Трусов хороший солдат, конечно, лучше Лукина, однако с Васеневым спорить не хотелось, бесполезно. Тот не принимал никаких возражений.
Неожиданно Васенев подошел к сержанту и вроде бы пожаловался:
— Целое утро за мной, как хвост тянется, — и словно бы устыдившись откровенности, холодно спросил:
— Парашюты проверил?
— Там Ишакин, товарищ лейтенант.
— Проверь лично. И вот еще что. Через час построишь группу у землянки комроты. Ясно?
— Есть построить группу!
«Ох и человек, — с досадой думал Андреев. — Помню, на что уж железным был Анжеров, здорово боялись мы его, все-таки командир батальона, а узнали поближе — душа человек, никогда не подчеркивал свое превосходство. А Васенев только тем держится, что использует право на командирский тон».
Через час группа с боевой выкладкой стояла возле землянки командира роты. Васенев побежал доложить, что гвардейцы к вылету на боевое задание готовы. Капитан поднялся наверх, поздоровался с каждым за руку.
— Настроение как, орлы? — спросил он, и добрые морщинки сбежались у его чуть раскосых глаз.
— Отличное, товарищ гвардии капитан! — за всех ответил Мишка Качанов.
— У меня половина роты побывала, просилась на задание. Даже санинструктор была.
Андреев скосил взгляд на Качанова, тот лукаво улыбнулся.
— Каждому хочется полететь, но не каждому это сегодня дано. Честь великая, тем более, что со всего батальона — только пятеро! Может быть, следом за вами получим задание все мы, но мы будем вместе, одним коллективом, а вас всего пятеро. Держите марку гвардейцев высоко. Не забывайте старинную солдатскую мудрость, она там особенно пригодится: «Сам погибай, но товарища спасай». Правильно я говорю, Лукин?
— Так точно, товарищ гвардии капитан!
— Уверен — вернетесь домой с победой, с такой же честью, как и воронинцы. Воловик! — Из землянки проворно выскочил сутулый связной.
— Проверь, готова ли машина? — приказал ему капитан.
Воловик исчез.
— Можете перекурить. А тебя, — повернулся он к Васеневу, — прошу зайти ко мне.
В землянке Курнышев, скрестив на груди руку, внимательно поглядел на лейтенанта и сказал:
— Приказываю тебе ладить с Андреевым. То, что здесь вы постоянно цапались, забудьте. Там цапаться нельзя.
— Я, товарищ капитан, готов! Но он колючий, сам идет на обострение.
— Ты сам такой, вот тебе и кажется. Сержант — человек справедливый и, не в обиду тебе, поопытней. Так?
Васенев неопределенно пожал плечами.
— Так, — ответил за лейтенанта Курнышев. — И к тому еще, ты человек необъективный, подозрительный к людям.
— Товарищ капитан! — задрожал от обиды голос Васенева.
— Знаю, что говорю, — жестко оборвал его Курнышев. — Вот ты написал на Афанасьева рапорт. Почему? Прямо окажем — пакостно о нем подумал. А ты знал, что у бойца неприятности в личной жизни?
— Какие неприятности?
— Вот видишь. У тебя девушка есть?
— Есть, — смутился Васенев.
— Любишь?
Васенев снова неопределенно дернул плечами и покраснел.
— Как бы ты отнесся к тому, что тебе изменила девушка? Молчишь? Трудно ответить? То-то и оно. А у Афанасьева девушка оказалась ветреной, вышла замуж за другого, да еще и ему написала об этом.
— Виноват, но мне не доложили.
— Экий ты! — возмутился капитан и, сняв фуражку, бросил ее на стол, присел на патронный ящик, пригласил Васенева:
— Садись.
И тот сел. Курнышев продолжал:
— Кто ж о таких щепетильных вещах докладывает? О них надо просто знать. Почему Андреев знает, а ты нет? Значит, бойцы к тебе с открытой душой не идут, а к нему идут. Ты считаешь, что командирское дело простое — скомандовал построение или там повел бойцов в атаку и все обязанности? Далеко нет! Так командовать всякий сможет, мудрости тут не требуется. А вот найти тропинку к сердцу красноармейца трудно и даже очень, но найти надо. Воронин тебе ровесник, а ребята в нем души не чают. Жалею, что раньше у нас с тобой не случилось такого разговора, ну, да ничего, лучше поздно, чем никогда. Так что ж прикажешь делать с рапортом? Дальше по команде передавать?
— Виноват, товарищ капитан.
— Передо мной вроде и не виноват. Ты перед Афанасьевым виноват, перед сержантом тоже.
Курнышев извлек из планшета злополучную бумажку, словно боясь замараться, и еще раз опросил:
— Так как же с ним быть?
— Разрешите? — Васенев взял рапорт, развернул, будто собираясь читать и порвал на мелкие кусочки.
— Это лучше, — удовлетворенно произнес Курнышев. — Стало быть, мы обо всем договорились?
— Так точно!
Курнышев надел фуражку и встал. Поспешно вскочил и Васенев.
— Ни пуха тебе ни пера, — сказал капитан, взяв Васенева за плечи. — Верю, вернетесь со щитом. Ребята у тебя надежные, одно слово — гвардейцы. Береги их, сам без нужды не рискуй. Бессмысленный риск равен преступлению. А орден твой обмоем вместе.
— Спасибо, товарищ капитан!
Появился Воловик и доложил, что машина готова и ждет у землянки.
Капитан проводил группу до Ельца, где размещался штаб фронта, сдал ее из рук в руки подтянутому симпатичному полковнику и уехал. Полковник приказал адъютанту переписать фамилии прибывших и потом сказал Васеневу.
— Летите ночью. У писаря выпишите сухой паек, дополнительные диски и патроны. Гранаты есть?
— Так точно!
— Располагайтесь здесь, — полковник махнул рукой в сторону тенистого, заросшего садика за домом.
Полковник был пожилой, но стройный, с гладко зачесанными назад волосами. Сразу видно, — военная косточка. Когда он ушел, Мишка резюмировал:
— Ясно — понятно. Порохом уже запахло.
— Забубнил, — сердито заметил Ишакин. — Когда порохом запахнет, у тебя глаза на лоб полезут.
Каждый, собираясь в дорогу, знал, что ждет его впереди. Но знал по рассказам других, если не считать Андреева, который еще в сорок первом немного хватил лесной жизни. Поэтому до последнего момента казалось, будто это не настоящее, а всего лишь учение. А когда полковник заговорил о дополнительных дисках и гранатах, на ребят пахнуло той жизнью, что шла по ту сторону фронта. Этот полковник был самым реальным посредником между ними и той загадочной жизнью.
Потом полковник появился перед группой еще раз, чтобы самолично выдать каждому удостоверение, напечатанное на прямоугольном кусочке белого полотна, и посоветовал спрятать на всякий случай подальше.
В напутствие сказал несколько слов бархатным баритоном:
— Не хочу вас пугать, но обязан предупредить, что обстановка там сложная. В конце весны фашисты предприняли попытку очистить леса от партизан. Попытка кончилась крахом, но партизаны понесли тяжелые потери. Выбыло из строя много подрывников. Те, что остались, прямо скажу, профессора своего дела, но их мало. Так что вас там очень ждут. Явитесь к подполковнику Горшкову и получите конкретное задание. Счастливого пути!
Полковник подал каждому руку на прощание и сопровождаемый адъютантом зашагал к штабу.
ПОЛЕТ
1
В спешных сборах незаметно пролетел день. И вдруг наступило затишье. Уехал Курнышев, ушел подтянутый полковник. Получены диски и сухой паек.
Пятеро расположились возле дерева под густой и длинной вечерней тенью.
Васенев вспоминал разговор с капитаном. Есть над чем поразмыслить. Значит, он, лейтенант Васенев, необъективный, несправедливый человек, к тому же еще и подозрительный. По отношению к Афанасьеву поступил, как это выразился капитан? Пакостно? Ничего себе припечатал словечко. Никогда Васенев не считал себя таким. А Афанасьев... Вообще-то он неясный, туманный. Тихоня, тихоня, а иной раз так полоснет взглядом — хоть стой, хоть падай. У такого на уме может быть всякое. На днях, когда Афанасьев вдруг скис, стал более скрытным, в глаза другим не смотрел, а прятал их, Васенев сказал сам себе: «Все. Этот что-то задумал. Жди «ЧП». Так оно и получилось. Казалось бы железная логика. А на самом деле никакая не железная, обыкновенная подозрительность.
И стыдно и обидно. Никакой девушки у Васенева не было. Друзья-курсанты получали письма от девушек, показывали фотографии, делились с Васеневым секретами. А у него за душой ничего — пусто. Капитану соврал: есть любимая. Сгоряча не было стыдно; а сейчас хоть беги обратно в роту и извиняйся перед капитаном.
А тут еще и отношения с Андреевым запутаны. Что он корчит из себя всезнайку, хочет меня подменить, авторитет мой уронить в глазах бойцов. Иногда лишь подумаешь, что надо сделать это или что-то другое, а он, оказывается, уже сделал. Откуда такая резвость? Зачем она? Хочет показать — вот, мол, я сержант, но не хуже командира взвода разбираюсь в делах. Надо его осадить, поставить на место, а капитан поддерживает. Для него Андреев — человек справедливый и бывалый, я же пороха не нюхал. Разве это от меня зависело? Не нюхал, так понюхаю. Капитан приказал ладить с сержантом. Ладно, я постараюсь, а если он не захочет?
А нас ведь только пятеро, хотя там, конечно, партизан много. Но то народ чужой, неизвестный. Подумаешь серьезно об этом, сердце сжимается в тревоге. Скорее бы смеркалось, что ли!
...Григорий лежал на спине, подложив под голову руки, и рассматривал голубой кусочек неба. Голубизна мягкая, ласковая — взвиться бы туда! Нежданно с покоряющей силой нахлынули воспоминания.
...Был когда-то рядом Петро Игонин. Тогда они уже осиротели — и Семена Тюрина потеряли, и капитана Анжерова похоронили. Осиротели, но почувствовали силу, поверили в себя. Много говорили тогда с Петром — о жизни, о войне, о себе. И Петро просил Григория, в случае чего, написать матери. Григорий дал слово, что исполнит просьбу друга. И он исполнил. Когда вышли из окружения, а военная судьба развела их в разные стороны, Андреев написал матери Игонина в Вольск, и она откликнулась сразу, забросала вопросами о сыне. Но что мог ответить ей Григорий? Он сам потерял следы Петра. Он мог рассказать ей только о скитаниях в Беловежской пуще. Да, тогда пришлось им трудно. Отряд шел к своим наугад. Все дороги кишели немцами, своих нигде не было.
Два года утекло с тех пор. Тяжелейших два года. Фашисты хвастались, что видят Москву из бинокля. Им дали тогда по зубам, отогнали от Москвы. Но страшно подумать — немцы еще в самом центре России. Их сапоги топчут мостовые исконно русских городов — Орла и Смоленска, Брянска и Белгорода.
Андреев собрался в партизанский лес. Он пережил сорок первый год и ничего не боялся.
Вот труднее будет с лейтенантом. Что, если он будет и в лесу держаться особняком? Не посоветуется, не поделится сомнениями, что если останется чужим? Как с ним идти на опасное дело? А ведь придется.
Рядом с Андреевым дремал Ишакин. Тот про себя перебирал, что у него находится в вещевом мешке, в «сидоре», как презрительно звали мешок солдаты. Сухари. Пшенный концентрат. Мясная тушенка. Тушенки маловато, лучше бы концентратов поменьше, а тушенки побольше. Говорят, на той стороне плохо с продуктами. На сколько же мне хватит, если чуточку экономить? Так... Одну пачку концентрата... Сухарь...
Мысли Ишакина окончательно запутались, мозг окутала приятная дрема. Можно и соснуть часок, пока солнце не нырнуло за горизонт. Ночью, по всему видно, спать не придется.
Мишка Качанов лежал на животе, подперев подбородок на кулаки, и сам себе улыбался. Мысленно перебирал разговор с Раисой. Зря помешал ему сержант, надо бы ее взять с собой, было бы веселее.
Мишка представил, как запунцовела Раиса, когда он стал сманивать ее в тыл врага. Застенчиво улыбаясь, голову потупила, на щечках играли милые ямочки. Девчоночка она ничего, лишь глаза выпуклые.
Нынешней зимой приключился с нею конфуз. Когда начались учебные прыжки с парашютом, Раиса уговорила командира роты позволить прыгнуть и ей. Курнышев не возражал. Раиса с радостью пристегнула парашют, влезла в самолет, считая до последнего момента, что прыгать — дело пустяковое, не страшное, наоборот, приятное.
В кабине с инструктором их было пятеро. Прыгали по очереди. Раиса к люку подошла последней. Глянула в пустоту, и сердце подступило к горлу. Испуганно отпрянула назад. Инструктор подбодрил:
— Ничего! Ну, пошли!
Раиса глянула в открытую дверь, и снова ее напугала звенящая упругая пустота. Самолет миновал место, над которым надо было прыгать, и развертывался на повторный круг. Но и на этот раз Раиса не могла преодолеть страх. Летчик грозил ей кулаком, инструктор тихо, но зло ругался, а девушка глупо улыбалась и плакала. Пошли на третий круг. Инструктор, выждав, когда Раиса боязливо выглянула в люк, слегка толкнул ее, и девушка кубарем вывалилась из самолета, отчаянно взвизгнув. Инструктор знал, что парашют надежный, автоматический, с санинструктором ничего плохого произойти не могло. Самолету садиться с непрыгнувшим парашютистом считалось неприличным.
Раиса потеряла сознание. Упала в глубокий снег, как в перину. Сверху ее прикрыл парашют — было безветренно. Так и нашли ее, привели в чувство нашатырем.
О таком конфузе узнал батальон. Раисе не давали проходу. Ей советовали подать рапорт с просьбой о переводе в другую часть. Но она отказалась. И единственным человеком, который не смеялся над нею и поддерживал в трудную минуту, был Мишка Качанов.
Сейчас Мишка, вспоминая ее милые ямочки на щеках, улыбался. Он слышал, как рядом посапывает Ишакин, как шуршит газетой Лукин: складывает газетный лист так, чтобы удобнее было отрывать от него на закрутку. Какая-то птаха посвистывала над головой, недалеко орал вечернюю зарю неугомонный петух.
Каждый углубился в свои мысли. Григорию такая тишина не по нутру. Он приподнялся на локтях, потом сел, взял у Лукина газету, чтобы оторвать лоскуток на закрутку. Спросил:
— Ну, чего зажурились?
Первым отозвался Качанов.
— А что же делать, сержант?
— Сказку расскажи.
— Не умею, а то бы рассказал.
Ишакин вздохнул и шумно перевернулся на другой бок.
— Может быть, вы, товарищ сержант? — это подал голос Лукин.
— Что я?
— Ну, какую-нибудь историю?
— Какую же историю? Разве что из сорок первого?
— Крой, сержант, из сорок первого, — поддержал Качанов, — люблю послушать.
— Ладно, так и быть, — согласился Андреев, скручивая цигарку. — Война застала нас на границе. Полк разбомбило в первый же час, а наш батальон уцелел, потому что капитан Анжеров увел его по тревоге из военного городка. Потом мы пробивались из окружения, хватили всякого, но чаще всего вспоминаю один случай.
Сержант прикурил и заметил, что Васенев насторожился — он лежал так же, но чувствовалось, что напрягся.
— Прибился к нашему отряду старшина. Не совсем обычный старшина. Сверхсрочник. До войны кутил у своей знакомой и потерял пистолет. Старшину судил ревтрибунал, дал сколько-то лет тюрьмы. Сидел старшина в Слониме, наши второпях забыли о заключенных, освободили их уже немцы. И вот представьте себе положение старшины.
Сержант глубоко затянулся и сделал паузу. Лукин поторопил:
— Ну и что, товарищ сержант?
Ишакин открыл глаза: ага, и тебя заинтересовало.
— Вот и представьте. Немцы предлагали ему служить у себя — все-таки имел он зуб на Советскую власть. Она его в тюрьму посадила. А он отказался и пошел искать своих, на нас и наткнулся. Капитан Анжеров не поверил ему: могли такого подослать и немцы. Словом, в пиковом положении оказался. И от немцев ушел, и свои не признали.
— Правоверный капитан у вас был, — заметил Ишакин.
— Что ж ему оставалось делать? Старшине он сказал:
— Хочешь быть с нами, добывай оружие в бою.
— Правильно, — сказал Лукин.
— В первом же бою старшина стал добывать оружие. Шальной немец выдвинулся к нам ближе, мы его стукнули. Вот старшина и пополз, чтоб автоматом его завладеть. Уже добрался, взял автомат, а тут его немцы и убили.
— Вот тебе и правильно, — отозвался Ишакин.
— Конечно, правильно! — подтвердил Мишка.
— А человека нет, да? — ощерился Ишакин. — Почему бы этот автомат не подобрать после боя?
— Разве дело только в автомате? — спросил Андреев.
— А в чем же?
— B долге, в чести.
— Трудные для Ишакина понятия, — вставил Васенев.
— Трепалогия, товарищ лейтенант, — зло возразил Ишакин. И вдруг Мишка зашипел:
— Тихо, братцы!
Разговор оборвался, и ясно стало слышно, что где-то играет духовой оркестр. Радио? Нет, не похоже, вишь, как заметно вздыхают трубы. Лукин толкнул Качанова в бок:
— Играют, а?
Теперь уже все отчетливо слышали, что духовой оркестр играл вальс «Амурские волны».
— Можно на разведку, сержант? — спросил Мишка.
— Почему ты меня спрашиваешь?
— Виноват! Разрешите, товарищ лейтенант?
Васенев для важности помешкал, но все-таки разрешил. Андреев даже удивился: как он на это решился? Мишка, закинув за плечо автомат, подмигнул Лукину и выбрался из садика на улицу. Вернулся быстро и был очень возбужден.
— Хлопцы! — сказал он, сияя, как медная пуговица. — Хотите верьте, хотите нет — танцы! Провалиться мне на этом месте — танцы под духовой оркестр.
— Вот это да! — вздохнул Лукин.
— Здесь недалеко культурный садик, есть танцевальная площадка. А девчонки — закачаешься, так бы и остался до конца войны. Хлопцы, куда мы попали?
— Кому война, кому мать родна, — вставил Ишакин. — Шумишь тут со своими танцами.
— Лежи ужо! — огрызнулся Мишка и к Васеневу елейным голосом: — Товарищ лейтенант, на один танец, а? На один, а?
— Отставить, Качанов!
— Иэх-х! Жаль!
— Не переживай, — улыбнулся Андреев. — Напрасно нервы портишь. Видишь, старшина идет? За нами.
— Уже?
И в самом деле, старшина с противогазом и с красной повязкой на рукаве спешил к гвардейцам.
— Кажется, он хочет доложить, что карета подана, — вздохнул Качанов. — Ну, что ж, мы, сержант, готовы. Потанцуем потом, когда вернемся.
Парашютистов ждала полуторка, а на аэродроме — вместительный тихоходный «Дуглас».
2
«Дуглас». В утробе его, возле двери, у противоположного борта, высился штабель простеженных, как телогрейки, продолговатых мешков защитного цвета. То мягкие парашютные мешки, в которых партизанам сбрасывали продукты и боеприпасы. Видимо, в одном месте летчики сбросят парашютистов, а в другом — мягкие мешки.
Командир «Дугласа», высокий, с черными усиками грузин в меховых унтах, усадил гвардейцев вдоль правой стенки — Васенев сел от двери первым, а Лукин — последним.
Перед посадкой грузин придирчиво осмотрел своих новых подопечных, остановился возле Лукина, покачался на носках и спросил:
— Послушай, дорогой, ты куда собрался? Скажи, пожалуйста, куда?
Лукин растерянно оглянулся на Васенева, не понимая, чего хочет от него летчик. Как это куда собрался? Разве это секрет?
— Почему молчишь? К бабушке в гости собрался, да? В туристский поход собрался? Почему вещевой мешок повесил сбоку? Посмотри, как у них!
Лукин, конечно, немножечко слукавил. Вещевой мешок полагалось пристроить на груди, а Лукин умудрился приладить сбоку, справа.
— Убиться хочешь, да? — не унимался капитан корабля, и Лукин, покраснев, приладил вещмешок на груди, а поверх пристроил автомат.
Сейчас грузин взял у Васенева вытяжную фалу и защелкнул карабинчик за металлическую трубку над головой. Таким же образом зацепил фалы у других гвардейцев.
В центре самолета возвышалась тумба, над ней в потолке зияла круглая дыра, покрытая сверху стеклянным колпаком. Перед вылетом на тумбу встал летчик, по пояс очутившись в стеклянном колпаке, и только теперь Андреев догадался, что купол сделан для наблюдателя. Из него можно было вести круговое наблюдение и стрелять из спаренного авиационного пулемета. Купол мог вращаться вместе с пулеметом.
Удивительное дело, пока было неясным назначение купола, до тех пор Григорий сохранял относительное спокойствие. А тут будто что-то прорвалось внутри, и ему стало не по себе. Почувствовал себя беспомощным и уязвимым. Если до этого не думал ни о чем, то теперь мысли вокруг тревожного и роились. Не было сил от них избавиться.
Что такое «Дуглас»? Тихоходная неуклюжая машина. Не дай бог, ее настигнет быстроходный и маневровый «Мессершмитт». Опаснее того лететь над линией фронта. Там прожекторов и зениток чертова уйма. Зацепит какой-нибудь прожектор самолет и поведет ослепшего летчика на гибель. А ты будешь сидеть в утробе машины беспомощный и неуклюжий — ждать, когда самолет врежется в землю. Не пошевельнешься, не повернешь лишний раз голову, не посмотришь на друзей. Справа чувствуешь горячую руку лейтенанта, а слева ишакинский автомат, который прикладом уперся в бок.
Загудели моторы. Самолет вздрогнул, как живой, подался вперед, подпрыгивая. Затем подпрыгивание прекратилось. Неведомая сила хотела было сдвинуть парашютистов к хвосту, но это ей не удалось. Самолет оторвался от земли и взял курс на запад, в сторону Брянских лесов.
В воздухе Андреев успокоился. Душевное равновесие сопровождало его до конца пути. Перед линией фронта из пилотской кабины вышел командир корабля — грузин с черными усиками — и многозначительно показал пальцем на пол самолета: мол, внизу передовая, хотите — можете посмотреть.
Васенев не шелохнулся, сидел истукан истуканом, закрыв глаза. Ишакин сладко посапывал. Он, кажется, мог дремать в любой обстановке. Лукин прикрыл ладонью глаза, чтоб не видеть ни утробы самолета, ни грузина, и тем более линию фронта. У Мишки Качалова сообщение командира корабля вызвало живейший интерес. Он повернулся к окну-иллюминатору и прильнул к нему. Повернулся к иллюминатору и Григорий Андреев.
Ночь стояла лунная, и земля хорошо проглядывалась в синеватом лунном тумане. Внизу что-то горело — не очень-то поймешь что с высоты двух тысяч метров. Кое-где видны яркие вспышки — бьют орудия. Под самолетом вспыхнул прожектор, насквозь пронзил белым стремительным жалом ночную синеву, покачался туда-сюда и погас. Такой же луч вспыхнул в другом месте, в третьем. Они качались туда-сюда, пронзая небо яркими остриями и гасли. Вдруг вверх поползли красные маленькие светлячки, один за другим, ровной прямой цепочкой, но в стороне от самолета гасли. Андреев догадался, что с земли по самолету, на звук, стреляли трассирующими пулями.
Летели еще около часа. Затем самолет тряхнуло, и он резко пошел вниз. От неожиданности зашлось сердце. Андреев глянул в иллюминатор и отчетливо увидел под собой ощетинившиеся копья леса и вырубку, на которой, расплескивая искры, треугольником горело три костра. Самолет накренился на правое крыло. Копья леса и костры стали видны рельефнее и четче. В середине треугольника кто-то семафорил фонарем. То посветит, то прикроет.
Из пилотской кабины вышел летчик, распахнул боковую дверцу и крикнул:
— Приготовиться!
Голоса никто не расслышал. По движению губ догадались, какое слово он произнес. Васенев поднялся первым и, шагнул к двери.
— Пошел! — скомандовал грузин, и лицо его сделалось сердитым, будто был недоволен, что приходится расставаться с гвардейцами. Васенев моментально исчез в пустоте. Не мешкал и Андреев. Набрав в легкие воздух и преодолевая встречный упругий поток, выбросился из самолета. Динамический удар был сильнее, чем при учебных прыжках. Дал о себе знать дополнительный груз — вещмешок, автомат, гранаты. Когда Григорий почувствовал над головой прочный белый купол парашюта, то первым делом осмотрелся. Увидел зеленый огонек на крыле удалявшегося самолета, недалеко от себя белый купол Ишакинского парашюта. Чуть подальше качался на стропах Качанов. Внизу догорали костры. Возле них сновали люди. Земля круто приближалась. Андреева относило в сторону от костра. Попытался подтягиванием строп изменить направление, но бросил. Относило недалеко. Еще раз взглянул вверх и заметил, что нет третьего парашютиста. Вот Ишакин. Через вещевой, мешок, притороченный на груди, старается заглянуть вниз, вытягивает шею. Мишка что-то мурлычет под нос — песню, что ли?
А Лукин? Его парашюта не видно.
Приземлившись, сержант прежде всего освободился от ремней парашюта. По правилам это сделать надо было еще в воздухе. Но Андреев не мог расстегнуть тугой карабин. К тому же, мешал вещевой мешок. На земле удалось сделать ловчее. Скатал парашют в комок, спрятал под сосенкой. Закинул вещевой мешок за спину, на груди приладил автомат, из кармана достал пилотку, надел ее на голову. Можно шагать к кострам, но поостеречься все-таки следует. Их предупреждали, что костры иногда жгут полицаи, обманывают летчиков. Андреев приладил палец на спусковой крючок и, стараясь идти как можно тише, направился к кострам. Кругом ни души. Опушка леса залита синеватым лунным светом. Сквозь частокол сосен проглядываются костры, люди возле них.
К кострам приближался сторожко, но не заметил откуда, а главное, когда появился рядом с ним человек.
— Обожди трошки, — проговорил он над самым ухом. Андреев вздрогнул, резко повернулся и увидел парня в телогрейке и в кубанке. Машинально навел на него автомат.
— Дурной, — качнул головой парень. — С переляку своих не узнаешь? Убери бандуру, — Андреев тронул пальцем автомат.
— Кто такой? — запоздало прохрипел сержант. У него даже голос пропал.
— Таракан запечный, хохол здешний, — пошутил парень. — Пийдемо. Тебя лейтенант шукает.
Андреев шел за парнем и переживал из-за того, что дал застать себя врасплох и проявил воинственную прыть, когда было поздно. Но парень не обратил на это внимания, видимо, считал все в порядке вещей. Он ни разу не оглянулся, ничем не напомнил про конфуз.
Васенева заметил издалека. Лейтенант стоял возле костра. Возле него были Ишакин и Качанов, несколько партизан. Андреев поискал глазами Лукина и опять затревожился. Что за чертовщина? Куда же делся Юрка? Лейтенант вопросительно посмотрел на Андреева и спросил:
— Где Лукин?
— Не знаю.
— Вот растяпа! — выругался Васенев.
Андреев сказал, что не видел его парашюта в воздухе. Может, парашют не раскрылся? Бывает и такое.
Лукина искали долго, с ног валились от усталости. Но Юрка словно сквозь землю провалился. Васенев рассвирепел. Не успели вступить на партизанскую землю и уже происшествие. Не надо было брать Лукина да послушался сержанта. Недаром говорят: других слушай, а живи своим умом. Лукин струсил прыгать — не иначе. Андреев тоже переживал, но даже мысли не допускал, что Лукин мог струсить.
В лагерь прибыли на рассвете. Постелили под сосной парашюты, которые захватили с собой, и уснули, как убитые.
ПЕРВЫЙ ДЕНЬ
1
Полыхало солнечное утро.
Андреев проснулся. Не хотелось не то что двигаться, а и пальцем пошевелить — такое блаженное тепло разлилось по телу. Глаза открывать не опешил. Слышал, как приходил связной из штаба и увел с собой лейтенанта, как потянулся Мишка Качанов, даже косточки хрустнули, пропел:
— Охо-хо, хохонюшки!
Ишакин заметил насмешливо:
— У тещи на перине прохлаждаешься, блинов ждешь? Не будет блинов, понял?
— Плевал я на блины. У меня концентрат есть. Пшенный, краснознаменный.
Сержант рывком сел и, протерев глаза, спросил:
— Лукина так и нет?
— Лукин на аэродроме с грузином чай попивает, — отозвался Мишка, а Ишакин покачал головой:
— Не подфартило парню.
Сосна, у которой спали гвардейцы, находилась на отшибе. Пространство вокруг нее было залито ослепительным светом. Мишка нежился. Ишакин ушел собирать хворост.
Андрееву бросилась в глаза одинокая фигура партизана, сидящего поодаль на пеньке. Чудилось в ней что-то отрешенное и грустное. Партизану, видимо, перевалило за пятьдесят. Поношенный пиджак перепоясан брезентовым поясом и перекрещен пулеметной лентой, как у матроса-красногвардейца. Вместо левой ноги торчала деревяшка, ловко привязанная сыромятными ремнями к культе. Партизан докуривал «козью ножку». Как потом Андреев узнал, табачок выпросил у Мишки Качанова. От едучего дыма щурил глаза и с любопытством поглядывал на гвардейцев.
— Послушайте! — позвал его Андреев. — Где тут вода?
Партизан положил винтовку, которую до этого держал меж колен, на землю и встал.
— По этой тропке иди, — начал он объяснять, жестикулируя. — И никуда не сворачивай. И будет там ключик.
Еле заметная тропка змеилась по вырубке и пряталась в сосновой чаще.
— Дай схожу, сержант, — вскочил Мишка Качанов.
— Ладно, я сам, — и Андреев, забрав два котелка, направился по тропинке в лес.
Кто проложил эту тропу? Чья она? Топтали ее немецкие кованые сапоги? Или на этой тропе, подстреленный вражьей пулей, истекал кровью партизан? Возможно, сохранилась она с мирных времен и фашисты сюда не смеют сунуться?
Идет Григорий по незнакомой тропинке настороженно, отвык от леса. Больше всего приходилось мотаться по степи. Пахло сухими опавшими колючками и смолой. Сквозь сплетения ветвей процеживаются тоненькие столбики солнечного света. Новое, неизведанное чувство приподнятости и грусти охватило Григория.
Миновав мелкий сосновый лесок, Андреев очутился на полянке, залитой солнцем. Не сразу обратил внимание на девочку, которая стояла на тропинке и смотрела на него. На ней мешковато сидело поношенное платьице и трудно было определить, какого оно цвета. Видимо, сшито из когда-то белого парашютного материала. Русые волосы давно не знали гребенки, скатались в змейки.
Много повидал Андреев детей на горьких тропах войны. Но увидев эту девочку, вздрогнул. Лицо ее распухло, казалось недетским. Распухли ноги и руки. Сквозь узенькие щелки глядели на Андреева внимательные, удивительной синевы глаза. Не бойкие, не любопытные, а по-взрослому внимательные и неподвижные.
Григорий сначала и не сообразил, почему так опухла девочка. Мимоходом подумал, что, видимо, она больна водянкой. Но заметив в руке темно-синюю ягоду-черничку, увидев, что губы и щеки вымазаны черничным соком, даже охнул от догадки — девочка опухла от голода. Ходит по лесу и собирает ягоды, потому что есть больше нечего.
Девочка смотрела, смотрела на незнакомого солдата своими неподвижными синими глазами, а потом тихо спросила;
— Ты кто?
— Я сержант.
— Полицай?
— Нет.
— У тебя сухарик есть?
Про сухарик спросила с безразличием, наперед зная, что ей откажут, но именно это безразличие потрясло Андреева.
— Есть! — торопливо прошептал он. — Есть у меня сухарик! Жди здесь, ладно? Я быстро!
— Не обманешь?
— Что ты! — крикнул Григорий и со всех ног бросился обратно, позабыв про воду. Бежал и думал только об изуродованной голодом девочке. Многое пережил сержант за эти годы. Видел детей убитых, изможденных голодом — в чем душа держалась, видел плачущих от ран, онемевших от ужаса. Но опухшего от голода ребенка встретил впервые. На водянистом лице только синие глазенки сохраняли признаки угасающей жизни. «Я ей отдам все, пусть ест, я как-нибудь выдюжу», — лихорадочно думал Григорий, торопясь к своим.
Вот знакомая вырубка, одинокая сосна. Григорий невольно замедлил бег. Возле сосны толпились женщины. Было их, наверно, не меньше пятнадцати. Сбились в тесную кучку. Возле них прыгал на деревяшке партизан, что-то сердито кричал, потрясая над головой винтовкой. Ишакин прижался спиной к сосне и смотрел на происходящее хмуро, с досадой и жалостью. Качанов опустился на колени и, торопливо развязав вещевой мешок, запустил в него обе руки. Он вытащил пригоршню сухарей и опять вскочил на ноги. У Андреева снова больно сжалось сердце. Женщины были опухшие, как и девочка, оставшаяся ждать его на поляне. И если голод, изуродовав тело девочки, не смог окончательно погасить в ее глазах искорок, то в глазах женщин застыло равнодушие ко всему, в них не было жизни. И даже тогда, когда Мишка совал им сухари, глаза их не оживились, они не радовались, в них начисто исчез интерес к жизни.
Колченогий партизан кричал:
— Поимейте совесть, бабоньки! Это же бойцы Красной Армии, им завтра в бой, а они будут голодные. Не берите у них ничего!
Мишка лихорадочно совал сухари в отекшие руки женщин и бормотал:
— Берите, берите... Не слушайте его.
Побледневший Ишакин кусал губу и увещевал Качанова:
— Опомнись, Михаил! От твоих сухарей они сытыми не будут, а ты свободно можешь протянуть ноги.
— Берите, берите, — бормотал Мишка, не слушая Ишакина, и раздавал сухари.
Женщины молча брали сухари и молча совали их в рот. Те, которым еще не досталось, не кричали, не тянули руки, не ждали — достанется так достанется, нет — все равно помирать. Чем бы все это кончилось, трудно угадать. Потому что и Андреев, забыв на миг про девочку, тоже готов был вытряхнуть свои припасы. Ишакин оттер вещевой мешок к сосне, прижал ногой, будто опасаясь, что Качанов доберется и до его «сидора».
Но появился лейтенант с двумя партизанами, молодыми, сердитыми, в серо-зеленых немецких френчах. Один был в кубанке, наискось перечерченной широкой красной лентой, а другой — в фуражке. Партизан в кубанке накинулся на безногого партизана:
— Куда смотришь, Акимыч? Почему допускаешь такое?
— Я-то что могу? — оправдывался Акимыч. — Они прут и прут, что тебе бессловесное стадо. Не стрелять же.
— Гражданочки, прошу очистить площадь. Столпились, как на майдане, а вот он прилетит да как зачнет бомбы кидать, тогда что? Уходите подобру-поздорову.
Женщины молчаливой толпой побрели к лесу. Качанов обхватил голову руками и закачался, будто китайский болванчик.
Ишакин сплюнул сквозь зубы:
— У тебя мозги набекрень, Михаил.
Мишка резко повернулся к нему, глаза сухо горели.
— Рыбья кровь! В жилах твоих рыбья кровь... Не видел разве? Они же не живые женщины. Живые и уже мертвые...
— Не надо расстраиваться, товарищ, — сказал партизан в кубанке. — Побереги нервы, они на другое пригодятся.
Григорий вдруг вспомнил, почему вернулся без воды, вспомнил опухшую девочку, которая ждала его на полянке, торопливо достал два сухаря, банку тушонки и собрался бежать к ней.
Строгим звенящим голосом остановил его Васенев.
— Куда?
— Я мигом, лейтенант.
— Мы уходим.
— Я мигом..
— Отлучаться не разрешаю.
Андреев шумно вздохнул и, закипая, отчеканил:
— Стрелять будешь — все равно пойду!
Девочка ждала его. Он отдал сухари и консервы, неловко провел рукой по голове девочки.
Через несколько минут группа лейтенанта Васенева в сопровождении двух партизан двигалась гуськом по лесу, направляясь к дороге. Перед уходом Акимыч еще раз выпросил у Мишки Качанова махорки на две закрутки, пообещав при случае вернуть долг сполна.
На дороге гвардейцев ждала машина. На ней предстояло проехать тридцать километров до отряда, в котором они должны были воевать. Машина походила на кургузый пикап. Вместо обычного кузова — небольшой, вровень с сиденьем шофера. Кабины тоже не было.
Партизаны передали гвардейцев на попечение шофера, попрощались и скрылись в лесу.
2
Всю дорогу у сержанта не выходила из головы девочка. Лето она еще продержится, а осенью начнутся дожди и холода, ни ягод не будет, ни грибов. За какие грехи выпали ей такие муки? Весной на штаб батальона налетел фашистский самолет и его удалось сбить из пулемета. Летчик выбросился на парашюте, и взвод Васенева, прочесывая лес, взял фашиста в плен. Тот даже не сопротивлялся. Спрятался под куст и думал там отсидеться. Руки поднял покорно. В документах нашли фотографию, на которой были изображены две прилизанные белобрысые девочки лет десяти-двенадцати. Фашист сбросил бомбу, она попала в хату, в которой взрослых никого не было, а играло пять малышей — четыре мальчика и одна девочка. Их изуродовало до неузнаваемости. Летчика подвели к обезображенным трупам. У того затряслись губы, он рухнул на колени и стал просить пощады. До сих пор Григорий не мог без омерзения вспоминать его плаксивую рыхлую рожу, размазанные по щекам слезы.
Скоро придет час, и мы предъявим фашистам полный счет за все, что они успели натворить на нашей земле.
На каком-то корневище машину особенно сильно подбросило. У Андреева даже внутри что-то екнуло. Он подумал: «Чего это шофер без разбора гонит свой драндулет? Рессоры у него, что ли, полопались? Так все внутренности отбить может».
Качанов постепенно приходил в себя от встречи с голодными женщинами.
Да, трудные тут дела творятся. Мишке на Большой земле, когда он думал о партизанах, мерещилась сплошная романтика.
Когда особенно сильно тряхнуло, у Качанова слетела на колени пилотка, и он не выдержал:
— Кашалот! Не мешки с опилками везешь!
Шофер повернул голову настолько, чтобы не упускать из виду и дорогу и в то же время Мишку.
— Проняло, — удовлетворенно произнес он. — Похоронное у вас настроение, как я заметил.
— До моего настроения тебе дела нет, — возразил Мишка. — Вези, как полагается, коли сел за руль. Иначе мы тебя вытряхнем среди дороги — я сам шофер.
— Вот это мужской разговор. А что, на Большой земле лучше?
Ему никто не ответил. «Видать, парень разговорчивый, — отметил про себя Андреев. — Мы, действительно, нахохлились». И спросил:
— Послушай, женщин мы тут видели...
— А! — на лету подхватил шофер. — Беженцы. С голоду пухнут. Немец деревни вокруг попалил. Живой кошки с огнем не сыщешь не то, что какой скотины.
— На ту сторону надо переправить, — сказал лейтенант.
Шофер покосился на его погоны:
— Извините, товарищ командир, первый раз вижу эти штуки, не знаю, что означают две звездочки.
— Лейтенант.
— По-старому два кубаря? Ясно. Как же их на ту сторону, товарищ лейтенант? На наш аэродром только «кукурузник» садится, и то не всегда. А пешком куда им?
— А ты не опух, — вставил Ишакин, — харчишки, стало быть, водятся. Шофера умеют жить!
— Меня не задирай, солдат, — незло отбился от ишакинских слов шофер. — Я пайку, хоть хреновую, но имею — шматок сала и кусок сухаря. Им сто граммов муки на болтушку в сутки — и соси собственный кулак. Вот так, друг.
— Смотри, приятель выискался, — улыбнулся Ишакин. — Ты с какого года?
— С девятнадцатого.
Встрял в разговор Мишка:
— Здешний?
Григорий вспомнил первую встречу в этом лесу: «Таракан запечный, хохол здешний».
— Не, — покрутил головой шофер. — Застрял в сорок первом. С самой границы топал, пятки до дыр стер.
Андреев встрепенулся. Ага, свой брат, кадровик. Сорок первый многих прибрал к рукам. Одни погибли, другие оказались в плену, третьи осели в лесах.
Потом ехали молча. Шоферу молчание было невмоготу, принялся дотошно расспрашивать про Большую землю — как там люди живут, много ли в деревнях мужиков. Сначала отвечал Васенев, но постепенно разговор взял в свои руки Качанов.
— Какие мужики? — усмехнулся Мишка. — Бабы да старики. Еще калеки. У вас тут один на деревяшке прыгает — такие.
— Акимыч? Он здорового за пояс заткнет.
— Выпросил у меня сначала на одну закрутку, потом еще на две и успокоил: ты, говорит, не расстраивайся, видит бог, верну, за мной никогда не пропадало.
— Вернет, это точно.
— Где же он меня найдет?
— Чего ж тебя не найти, если жив-здоров будешь? Везу я тебя в отряд Давыдова, а кто этот отряд не знает? Акимыч у нас главный аэродромный начальник, и к рации у него доступ есть.
— Старик с должностью — чайничек-начальничек, — усмехнулся Ишакин.
— С должностью, — подтвердил шофер, резко свернул влево, в кустарник, и остановился. — Перекурим. Видите поганая повисла?
В чистом безоблачном небе медленно плыла «рама» — немецкий разведчик. Самолет действительно напоминал раму — фюзеляж состоял из двух параллельных плоскостей, между которыми была пустота.
— Над Акимычем не смейся, — повернулся шофер к Ишакину, без спроса запуская в его кисет руку. — Боевой дядька!
— Ну-ну! — живо откликнулся Мишка Качанов. — Давай про Акимыча.
— Однажды в плен его взяли. Про Старика слышали? Знаменитый такой партизанский разведчик есть. Ну вот, Старик послал Акимыча в разведку. Пошкандыбал наш Акимыч в деревню, где стояли фашисты. Бредет по улице безногий человек, никому и в голову не царапнуло, что это партизанский разведчик. Идет беспрепятственно, все замечает и на ус мотает, как и велел Старик. А тут беда из-за угла: знакомый полицай, из одной деревни. «Эге! Попался ты мне, Акимыч, я тебя знаю и знаю, кому ты служишь!» А тот ему: «Правда твоя, земляки мы с тобой, о чем душевно жалею. Я-то служу народу, а вот ты, прихвостень, фашистам». Ну, схватили дядьку, второпях забыли обшарить, подумали, какое у хромого оружие? Бились, бились с ним, а он простачком отговаривается — и баста. Видят, ничего безногий не знает, но отпустить с миром — такого у них нету. Уж коли попал в лапы — прощайся с жизнью. Ну и Акимыча хотели пустить в расход. Вывели во двор. Дело зимой было, поставили к сараюшке и двое полицаев на него винтовки наводят. Выхватил Акимыч из-за пазухи гранату-лимонку и как шарахнет в полицаев — наповал. Сам скок к забору, а тут офицер. Акимыч хватил его по голове кулаком, выхватил пистолет — и через забор. А там на счастье подвода стояла, а в ней полицай. Акимыч пристрелил полицая, схватил вожжи и айда. Ему вдогонку стреляли, но он ушел.
— Молодец, — улыбнулся Качанов. — Я тоже люблю загибать, но ты загибаешь с масштабом.
— Иди-ка ты! — рассердился шофер. — Сам ты трепло.
— Свой брат — шофер, — вставил Ишакин. — Язычки у них привязаны будь здоров!
— Про этот случай кого хошь спроси, все знают, один ты темный. Продолжать, что ли?
— Давай..
— Приехал Акимыч к своим, доложил Старику честь по чести, лошадь в обоз отдал. А по деревне слух пошел — одноногий партизан фрицев кучу поубивал, насочиняли чего и не было. Дошли те слухи и до Старика. Позвал Акимыча и приказывает доложить в точности, как было. Акимыч ничего не утаил. «Что ж ты молчал?» — спросил Старик. — «А чего хвастать? Что было, то сплыло». Однако пора. Улетела. Все время летает, высматривает. Давыдов ругаться будет: где, скажет, пропадал?
Васенев молчал. На сержанта и не смотрел. Григорий понял — сердится на что-то, отозвал лейтенанта в сторону и спросил без обиняков:
— На меня, что ли, обиделся?
У Васенева запрыгали желваки, до булавочных головок сузились темно-серые зрачки.
— Откуда взял?
— По тебе видно.
— При рядовых такое сморозил: стрелять будешь все равно пойду. Знаешь, что за такое бывает?
— Ладно, я виноват, погорячился. Но ты мог меня спросить? Мог или нет?
— Мог.
— Почему не спросил? А меня ждала маленькая девчушка, опухшая от голода, я обещал принести ей сухарь.
— Хорошо, не будем об этом.
— Нет, будем. Нужно договориться раз и навсегда. Нельзя, чтоб такое повторялось, нельзя, чтоб мы разговаривали на разных языках и не понимали друг друга. Неужели ты считаешь, что у меня нет других забот, как насолить тебе или обвести вокруг пальца?
— Я так не считаю.
— Почему ж тогда цепляешься за любую малость? Чего добиваешься?
— Эгей, товарищи командиры, поехали! — крикнул шофер. — Ехать далеко, а Давыдов не любит, когда опаздывают.
Васенев направился к машине, не ответив на вопрос сержанта. Он сердился на Андреева за его резкий ответ там, на вырубке, и на себя, потому что чувствовал свою неправоту. Конечно, нужно было спросить, куда хотел идти сержант, тогда не было бы размолвки. А вот не мог сдержаться никак, помимо воли получалось как-то. А Андреев камня за пазухой держать не умеет, говорит напрямик. Это хорошо. И как бы ни больно было Васеневу, но сержанту он был благодарен за это.
Пикап, подпрыгивая на неровностях, продолжал путь.
Вскоре дорога нырнула в темный бор, в самой гущине его шофер свернул на еле приметную тележную дорогу. Колеи заросли ярко-зеленой травой, кое-где в особо глубоких выбоинах поблескивала вода от недавних дождей. Но ехать по этой дороге было все-таки удобнее — не так трясло.
Вдруг на пути вырос человек богатырского сложения, в синих галифе, в фуражке с зеленым околышем. Он стоял, заложив руки за спину, и на груди у него тускло поблескивала Золотая Звезда Героя.
— Давыдов, — тепло проговорил шофер и, остановив машину, выпрыгнул на землю.
— Опаздываешь, Леня, опаздываешь, — мягко укорил его Давыдов. — Не похоже на тебя.
— «Рама» помешала, товарищ комбриг.
— Это с каких пор ты стал бояться «рамы»?
— Я — что! Со мной товарищи с Большой земли.
— Обижаешь их. Это же гвардейцы, что им «рама»?
Васенев попытался было доложить по форме о прибытии, но Давыдов остановил:
— Вижу, что прибыли. Значит, пятый так и заблудился?
— Так точно, товарищ командир!
— Загадочная история, — произнес Давыдов. — Ну, что же, располагайтесь в нашем доме. О делах поговорим потом, — и комбриг широким жестом хлебосольного хозяина пригласил гвардейцев в лес.
«Хороший дом, без крыши, без дверей», — усмехнулся Андреев. Мишка шепнул ему на ухо, глазами показывая на партизанского командира:
— Силе-ен!
«Драндулет» лихо развернулся и умчался обратно, обдав солдат горьким бензиновым дымком.
...Прежде всего нужно привести себя в порядок. Утром позавтракать не удалось — надо перекусить. Перемотать хорошенько портянки и всласть покурить. Надо, наконец, познакомиться с партизанами, установить, так сказать, дипломатические отношения. Ведь отныне хозяева этих лесов и гвардейцы будут связаны одной нелегкой судьбой.
Андреев чувствовал себя в новой обстановке свободно. Сколько раз приходилось ему начинать жить в новом коллективе: его несколько раз переводили из одной части в другую. Привык. Правда, с партизанами не приходилось иметь дело, но разве это другие люди? А если другие, то, пожалуй, поинтереснее будет!
А вот Васенев оробел. Еще в батальоне, принимая взвод, знал — он командир, остальные его подчиненные. Отсюда вытекали отношения. Но какие у него должны быть отношения с партизанами? Что это за люди? Какая у них дисциплина? Партизаны уже два года ходят по острию ножа, много натерпелись и много навидались. Они, должно быть, суровые и нелюдимые, могут его, необстрелянного лейтенанта, и не признать. Комбриг ушел и не сказал, с кем держать связь и за какие дела приняться. У Васенева уже перекипела злость на Андреева. Тронул его за плечо и спросил:
— Что будем делать, сержант?
Андреев чутко уловил незнакомую, мягкую нотку в голосе взводного, понял его состояние и ответил:
— Завтракать, а потом знакомиться. Вот идут парламентеры, встречать надо.
И в самом деле, к гвардейцам приближалась группа партизан, человек шесть или семь, во главе с кряжистым, маленького роста политруком, у которого на левом рукаве гимнастерки виднелась красная матерчатая звездочка. На Большой земле таких уже не носили.
Для гвардейцев начались партизанские будни.
ЛУКИН
1
Когда командир корабля подал команду приготовиться, Юра Лукин поднялся вместе со всеми, резко вскочил со скамейки. Вещмешок завязан был слабо и развязался. Содержимое вытряхнулось на пол. Никто на это не обратил внимания. Лишь после того, как в звенящую пустоту нырнул Мишка, капитан увидел Лукина, ползающего на коленях ,и собирающего с пола сухари и концентраты.
— Вай, вай, вай! — закричал растерянный командир. — И зачем таких пускают воевать? Скажи, пожалуйста, зачем?
Лукин и сам понимал, что с ним приключилось неладное и в самое неподходящее время. Даже летчик-наблюдатель присел на корточки, освобождая туловище из стеклянного колпака, и с досадой, смешанной с иронией, посматривал, как Лукин торопливо засовывает в мешок поднятые с пола припасы.
А самолет улетел от костров далеко. Командир корабля хотел приказать второму пилоту сделать вторичный, непредусмотренный заход над кострами, чтобы выбросить незадачливого парашютиста. Но Лукин, наконец, завязал вещмешок, пристроил его на место и, не предупредив грузина, стремительно ринулся к двери.
— Куда! — закричал летчик, он попытался схватить солдата за руку, но не успел.
...Снижаясь, Лукин не видел костров и не придал этому значения. Вспомнил о них у самой земли. Где же костры? Не могли же они погаснуть? И вот тут до него, наконец, дошло, в каком положении он очутился. На миг сделалось страшно, но отвлекла забота — нужно было приземляться, и все мысли сосредоточились на этом. Боялся упасть в гущину леса. Повиснешь на дереве и снять некому. Ведь неизвестно, что за лес: партизанский или бродят по нему фашисты?
Парашют относило к опушке. Луна светила вовсю, земля хорошо просматривалась. Было тихо. Никто не стрелял, не кричал. Откуда в лесу немцы? Они, рассказывают, ночью из деревень носа не кажут.
Вот и земля. Последние метры... И вдруг дикая боль в ноге замутила сознание. Будто сильным током стрельнуло из пятки в самый мозг. Лукин вскрикнул и потерял сознание. Парашют краем коснулся земли и погас, улегшись на опушке.
Лукин очнулся вдруг, словно вынырнул из несусветной тьмы. Лежал, не двигаясь, соображая, что с ним такое стряслось.
Осторожно пошевелил ушибленную ногу. Пальцы двигались без боли. Подвигал ступню — ничего, жить можно. Тогда отстегнул парашютные ремни, с опаской поднялся, стараясь не опираться на больную ногу. Выпрямившись, все-таки перенес на нее центр тяжести, но опять взвыл от боли, еле удержался на здоровой ноге. Присел на пенек, стер со лба холодную испарину. Влип в историю, ничего не скажешь.
Скоро рассвет. Что же делать? Подтянул за стропы парашют, свернул в комок. Переместил вещевой мешок на спину, автомат устроил на груди. Взял под мышку парашют и запрыгал на одной ноге к лесу. Прыгать тяжело. Парашют выскальзывал из рук, автомат неудобно болтался на груди, пришлось перекинуть за спину. Еле-еле доковылял до леса. Здесь передвигаться стало легче — можно опираться на шершавые сосны.
В глубине леса обнаружилась старая воронка от бомбы, заросшая травой и совершенно сухая. Постелил на дно парашют, улегся на спину, под голову приспособил вещмешок.
Не повезло, однако! Есть поблизости партизаны или нет? Живут здесь люди? А может, хозяйничают тут немцы да полицаи?
Главная печаль — покалечил ногу. Пятка огнем горит, будто ее над костром поджаривают. Хорошо, если просто зашиб. Ну, а если кость задета? Впору плакать, но плачь не плачь, слезами горю не поможешь. И измученный, Лукин пристроился поудобнее и уснул.
Проснулся он поздно. Косые длинные лучики солнца, пробивающиеся сквозь сосновые кроны, падали в воронку, в которой он лежал, пригревали ноги и ласкали лицо. С удовольствием потянулся и снова его пронзила боль. Вернулись тревоги, которые дремали вместе с ним.
Юра сел. Мишка Качалов сказал бы: «Надо это дело перекурить». Да, ребята, конечно, меня потеряли. Скажут — струсил Юрка. Нет, сержант догадается, что со мной неувязка получилась. Это он настоял, чтобы меня взяли на задание, а я подвел его. Васенев придирается, искоса на меня поглядывает. Чем я ему не угодил? А теперь, наверно, сержанта пилит, мол, я тебе говорил не брать растяпу, ты настоял, а фактически труса пригрел. Ох, неловко получилось, и сержанту заботушки добавил, и ребята обо мне плохо подумают.
Лукин закурил и ощутил сухость во рту. В желудке что-то заныло. Не ел ничего со вчерашнего вечера. Загасил цигарку, окурок пристроил на камушек — после докурит, кто знает, сколько придется скитаться одному?
Лукин отрезал сала, похрустел сухарем: утолил голод. Потом докурил цигарку и захотел пить. А воды поблизости не было.
В лесу тишина. Ни далекого, ни близкого звука, который бы говорил о присутствии человека. Пичуг даже не слышно. Только дятел долбит клювом по сосне. Рядом где-то. Ага, вон на кривой сосне елозит на брюхе и, как заводной, долбит сильным клювом, как молотком. Ему что — плевать на людские невзгоды, на Лукина тоже. У него не спросишь, как добраться до сержанта.
Палку, пожалуй, придется вырубить, без нее никак не обойдешься. Юра срезал стройную сосенку, очистил от сучков и на него пахнуло домашним приятным смоляным запахом, вроде и жить веселее стало.
А теперь надо решить куда идти. Летели строго на запад, в самолете сидели с правой стороны — выходит, с северной. Когда из «сидора» припасы мои посыпались, кажется, тогда самолет повернул на север. И так держал, пока я не бултыхнулся из него. Ага, приземлился, стало быть, я севернее того места, где горели костры. Ясно. Нужно идти на юг.
Лукин поднялся, сделал первый шаг, которого больше всего боялся — как поведет себя ушибленная нога? Встал на носок, оперся на палку — ничего, терпимо.
И поковылял Лукин на юг, навстречу неизвестности. Двигался медленно, часто останавливался, прислушиваясь.
Но лес молчал и с каждым часом мрачнел. Солнце клонилось к закату.
Впереди наметился просвет. Лукин прибавил шаг, думая, что там начнется поляна. И зажмурился от счастья. Речка! Спряталась в кустах ивняка, махонькая, ворчливая и извилистая. Но какая ни есть — вода! И он ринулся вперед: скорее к воде! Но услышал собачий лай. Лукин лег, облизал сухие губы и осмотрелся.
Лес кончился. Справа, сквозь мелкий березняк, виден серый угол не то дома, не то сарая с соломенной крышей. Собака тявкает там. Вон и мостик жердевой через речушку. Перильца тоже из неошкуренных березовых жердей. Поближе мостков, чуть прикрытая зарослями ивняка, полоскает белье женщина. Да нет, какая женщина — девушка. Выпрямилась, убрала со лба волосы и снова нагнулась к воде. Юбка подобрана, белые сильные икры обнажены. Лукин зажмурился. Стирает, ничего не опасается, значит, в деревне нет чужих мужиков. А свои? Но кто же они свои и сколько их?
От жажды можно умереть. Сил нет терпеть. Будь что будет. Семи смертям не бывать, одной не миновать. Не сгорать же от жажды, если до речки рукой подать. У девушки можно спросить о дороге, о немцах и партизанах.
Лукин решительно поднялся и, опираясь на палку, захромал к речке. Девушка почти рядом.
Юра неловко оступился. Девушка быстро, не разгибаясь, оглянулась на шум. Увидела солдата с автоматом за спиной и палкой в руке, вскрикнула. Выпрямилась и непроизвольно отступила назад, машинально защищая лицо правой рукой, в которой держала мокрую скрученную в жгут кофточку, с нее аппетитной струйкой сочилась вода и звонкой капелью падала в речку. Девушка смотрела на Лукина испуганными глазами. Он смутился и в нерешительности остановился.
— Не бойся, — хрипло сказал Лукин и не узнал собственного голоса, — не трону. Я пить хочу.
Шагнул к речке, упал на живот и, сбросив на берег пилотку, погрузил лицо в речку. Потом, окунув голову, мотал ею, стряхивая воду, и фыркал от удовольствия. Обтерся носовым платком и удовлетворенный сел на берег. Девушка собирала выполосканное белье в плетеную корзину. Роста небольшого, стройная. Русая коса шевелится за спиной. Глаза большие. Собирает белье в корзину и нет-нет да глянет на солдата то из-под руки, то сбоку и все будто невзначай. Напугалась сначала. И как не испугаешься — с луны он, что ли, свалился? А налился до отвала, сидит с мокрыми растрепанными волосами, скручивает цигарку и чему-то улыбается. Ничего в нем страшного нет. Обычный деревенский парень, только в солдатской форме и с автоматом. Нос курносый, и веснушки не сошли.
— Здорово ты испугалась, — сказал Лукин, прикуривая.
— Страшилище, — усмехнулась девушка. — Не таких видывала.
— Глаза-то расширились, с блюдечко стали.
— Они всегда такие.
— Сейчас-то вдвойне меньше стали.
— Скажешь. Откуда взялся-то такой?
Она собралась уходить. Повесила корзинку с бельем на полусогнутую руку.
— Из леса.
— Ой, что-то не похоже, — усомнилась, девушка и сделала шаг к деревне — не хотела ни на минуту задерживаться. Лукин надел пилотку, опираясь на палку, встал.
— Обожди малость, — попросил он. — Я не знаю, куда попал. Немцы здесь есть? А партизаны?
— Сам-то кто?
— Погляди хорошенько, — показал красную звездочку на пилотке, расстегнул на груди шинель, выпятил грудь, обращая ее внимание на гвардейский знак. — Видишь?
— Нацепить все можно. А погоны зачем?
— Как зачем?
— У немцев есть погоны, а у русских я не видела.
— Погоны и у нас ввели. Нынче зимой.
— Ну? — усмехнулась девушка. Тряхнула корзиной, прилаживая ее поудобнее, и решительно зашагала по тропинке к домам. Лишь теперь Лукин рассмотрел, что здесь небольшая деревушка, дворов на двадцать. Дома рубленые, большинство под тесовыми крышами. А тот серый угол строения, который был виден Лукину из леса, был сараем, крытым прелой соломой.
Девушка легко несла корзину на согнутой руке. Коса маятником качалась на спине. Сверкали босые пятки. Талия у нее гибкая, коса замечательная. Сюда бы Мишку Качанова, он бы сразу нашел общий разговор. Меня же она принимает черт знает за кого, погоны смутили. Откуда же ей знать, что наши ввели погоны?
— Но послушай! — сердито взмолился Лукин. — Не съем же я тебя, в конце концов! Неужели я такой страшный, что меня надо бояться?
— Я и не боюсь.
— Тогда погоди.
— А почему я должна стоять?
— Зарядила почему да почему, — кипятился Лукин. — Ну не стой, кто тебя держит. Только скажи по-честному — есть в деревне фрицы или нет?
— Нет, но полицаи приходят.
— Где я нахожусь?
— Поди-ко, не знаешь?
— Честное комсомольское не знаю. Я с самолета ночью прыгнул.
Девушка нахмурила брови. Оглянувшись, подошла к нему и шепотом сказала:
— Уходи в лес, приду за тобой. Стемнеет и приду. С ногой что?
— О пенек ударился.
— Уходи, не стой на виду. В деревне всякие люди есть. Тут сосна спиленная есть, жди возле нее.
Девушка заторопилась, оглянулась. Увидев, что Лукин еще стоит и смотрит вслед, махнула досадливо рукой: мол, уходи поскорее, не ровен час — увидят злые люди.
Лукин захромал к лесу. Разыскал спиленную сосну и присел на нее. До сумерек остались пустяки: час или полтора.
Затем Лукин облюбовал укромное местечко под темной елью, замаскировался — с фонарем не сыщешь. Его не скоро найдешь, а он видит все.
Незаметно задремал. И не услышал, как появилась девушка. Она позвала тихо:
— Товарищ! Товарищ!
Юра очнулся. В лесу царил полумрак. Кофточка девушки расплывалась в серое бесформенное пятно.
— Товарищ!
— Здесь я! — отозвался Лукин и медведем вылез из-под ели.
— Я думала, ты ушел.
— Некуда. Меня, между прочим, Юрой зовут.
— Пойдем к нам в избу. Ногу посмотрю, что-нибудь придумаем. Меня — Олей.
— А дома кто?
— Тятя. Мы с ним вдвоем.
Лукин забыл, куда положил палку. В темноте ее не найти. Хотел вырубить новую, иначе ему не дойти. Невзначай наступил на ушибленную ногу и присел, непроизвольно ойкнув от боли. Девушка сказала:
— Давай помогу.
Левую руку он положил ей на плечи, а она обняла его, и так двинулись в путь. Но вот боль помалу улеглась или Юра притерпелся к ней, и тогда Лукин по-особому почувствовал руку девушки, ее плечо, и ему стало хорошо. Готов был идти вот так всю ночь, чтоб только слышать спокойное дыхание Оли, чувствовать ее тепло, приятный запах ее волос.
Но путь был коротким. Вскоре они остановились возле маленькой избенки, вокруг которой не было ни кола, ни двора. Поднялись на скрипучее крыльцо. В сенцах пахло терпким запахом мяты, а в избе — застоявшимся махорочным дымом. Под потолком в проволочном абажуре горела керосиновая лампа. Окна — три окна — наглухо закрыты одеялом, шалью и дерюгой. Изба маленькая, стены выскоблены до желтизны и ничем не оклеены.
Рядом с русской печью сидел на табурете отец. Щупленький, с реденькой клинышком бородкой. Черная косоворотка с белыми пуговицами, на плече серая заплата. Волосы редкие, похожи на мягкий пушок. Лицо морщинистое, вроде бы простоватое, но глаза из-под набухших век глядели упрямо и зло. Он истово затягивался табачным дымом и выдувал его в отдушину. Лукин сначала подивился: чего это мужик в такое время сидит дома? Ведь война громыхает, мужики должны воевать. Во многих деревнях прифронтовой полосы побывал Лукин — ни одного гражданского мужика не встретил. Кто на фронте, кто в трудармии. Одни по призыву, другие по своей воле. Но увидев одну обутую в валенок ногу, понял: перед ним калека.
— Здравствуйте, — сказал Лукин. Оля сняла с его шеи свою руку. И сразу стало как-то прохладно и неуютно. Девушка подала табуретку. Хозяин лишь сейчас отозвался вяло:
— Здорово, — и никакого интереса к солдату не проявил. «Это и лучше, — решил Лукин. — Другой прилипнет с расспросами, отвечать надоест, а с этим не устанешь». Но в глубине души шевельнулась обида: мог быть и поприветливей.
Лукин сбросил на пол вещевой мешок, приставил к стене автомат, Оля предложила.
— Давай посмотрю ногу, компресс сделаю.
Он охотно согласился, принялся стягивать сапог. Но опять обожгла боль. Оля опустилась на колени и сказала:
— Я помогу.
Взявшись обеими руками за сапог, Оля взглянула ласково, ободряюще, и у Юрия в груди разлилось несказанное тепло. Оля тянула сапог, боль вышибла из глаз слезы, но юноша мужественно терпел. Сквозь мутную пелену смотрел на ее склоненную голову, на косу, которая свесилась через плечо, на выступавшие под блузкой острые лопатки и улыбался. Теперь он не один. Оля поможет ему добраться до своих.
ВСТРЕЧА НЕ СОСТОЯЛАСЬ
1
Встречи на войне — дело не редкое. Оно и понятно. Собрались со всей огромной страны мужики на полоске земли и, хотя эта полоска протянулась на тысячи верст от моря и до моря, все равно на ней было очень людно. Ушли, скажем, мужики из одной деревни воевать и оказались в разных частях и на разных фронтах. Но воинские части, как известно, на месте не стоят, перебрасываются то на один участок, то на другой. Вот и случаются неожиданные встречи.
Если взять товарищей Григория, то многие из них за войну кого-нибудь да встретили: либо односельчан, либо старинных знакомых, либо однополчан, с которыми судьба в свое время разлучила властно.
Ишакин однажды встретил колымчанина, этакого верзилу, у которого шинель не достигала и коленей, а руки вылезли из рукавов чуть не до локтей. Никакими ГОСТами на верзилу одежда не была предусмотрена. Ему подобрали, видимо, самый большой имеющийся размер. Не очень по-воински выглядел верзила среди солдат обыкновенного роста — возвышался, пожалуй, на две головы. С Ишакиным отдалились в сторонку. Пока был перекур, о чем-то хмуро беседовали и не глядели друг на друга. Не очень-то обрадовались нечаянной встрече. Позднее Качанов полюбопытствовал:
— Чья эта каланча?
— Так... — уклонился от ответа Ишакин. — Золотишко вместе искали...
Капитану Курнышеву, тогда еще старшему лейтенанту, повезло. Батальон совершал переход из одной деревни в другую, на новые квартиры. В пути догнали его санитарные машины. Батальон посторонился, пропуская фургоны с красными крестами. Неожиданно средняя резко затормозила, скрипнули тормоза. Следующая чуть не налетела на эту. Из кабины выскочила женщина-военврач и закричала звонко и радостно:
— Миша! Миша!
Михаилов в батальоне было много. Курнышев шагал сбоку своей роты и разговаривал с лейтенантом Ворониным. Услышав крик, остановился и оглянулся, но не сразу сообразил, почему военврач бежит именно к нему. Впереди подали команду на привал. Бойцы, смешав строй, повалили на обочину отдыхать. Андреев видел, как Курнышев, наконец, догадавшись, какое счастье ему выпало, раскинул руки для объятия и бросился навстречу жене. Она обхватила его шею руками и стала целовать щеки, губы, глаза, а он улыбался и по щекам ползли слезы. Впервые Курнышев предстал перед бойцами вот таким — расслабшим от счастья и беспомощным. Но никто не осудил его за это. Качанов вздохнул.
— Везет же людям, — и помешкав, заключил: — У нашего комроты губа не дура — красивую жену выбрал.
— Финтит с кем-нибудь, с таким, навроде нашего Михаила, — ухмыльнулся Ишакин. У Лукина затряслись губы, колючие молнии запрыгали в глазах. Как молодой петушок, он подскочил к матерому, бойцовому петуху — Ишакину — и потряс кулаками:
— Ударю! — тенорок его дрожал от гнева. — Скажешь еще плохое про командира — ударю!
— Брысь! — недобро поморщился Ишакин. На металлических зубах блеснул лучик солнца. — Бабы тебе и во сне не снились. Свинья в апельсинах больше понимает, чем ты в бабах. Поучись у Михаила.
Андреев нахмурился и сказал глухо, не скрывая раздражения:
— Циник же ты, Ишакин. Разве дело в возрасте? Ладно, ты повидал много, возможно, больше мерзкого, но надо же и совесть иметь! Нельзя же мерять всех на один манер!
— А где моя совесть? — подозрительно уставился Ишакин на сержанта. — Ты мне горбатого не цепи.
— Когда имеют совесть, о других плохо не думают, тем более не говорят. Азбука!
— Он и себя-то любит раз в четыре года — в Касьянов день, — улыбнулся Качалов. — Что с него возьмешь?
— Шерсти клок, — заметил Лукин.
— Подавитесь! — огрызнулся прижатый к стене Ишакин. — И к Андрееву: — Виноват, товарищ сержант, исправлюсь.
— Давно бы так, — вздохнул Лукин, а Ишакин неожиданно крикнул на него:
— Цыц, чижик! Всякие тут под ногами мешаются!
Подали команду строиться. Курнышев, прячась за машиной от чужих любопытных глаз, прощался с женой. Батальон продолжал путь, санитарные машины укатили по маршруту, известному только им.
Много нечаянных встреч наблюдал Григорий за два года войны, только его самого судьба старательно обходила. Тысячи людей перевидел — и ни одного знакомого. Хотя бы повидать земляка-кыштымца, немало их разбросано по фронту. Но словно бы кто нарочно отводил их от той дороги, по которой шатал Григорий Андреев. Или встретить бы приятеля из батальона, в котором служил до войны, или из отряда, с каким пробивался сквозь вражеское кольцо в сорок первом.
В первый день пребывания в Брянских лесах, Григорий, конечно, не рассчитывал, что найдет среди партизан кого-нибудь из старых знакомых. Даже не думалось об этом. А между тем, именно здесь, в Брянских лесах, встреча с бывшими однополчанами была самой вероятной.
Партизаны окружили гвардейцев плотным кольцом. Это и не удивительно: впервые сюда попали бойцы регулярной Красной Армии в полной форме, с погонами.
Невысокого роста кряжистый политрук в фуражке с красным вылинявшим околышем козырнул Васеневу:
— Политрук Климов!
Лейтенант заметно растерялся. Вместо того, чтобы ответить политруку по-военному, сунул Климову руку для пожатия и назвался:
— Васенев!
Андреев удивился. Взводный — службист, для которого форма обращения, принятая в армии, была священна, вдруг дал маху: повел себя, как гражданский человек.
Знакомство состоялось. Все пошло проще и легче. Качанов крикнул:
— Вологодские имеются?
— Есть вятские, ребята хваткие! — улыбнулся смуглый парень с иссиня-черными глазами, похожий на цыгана. Лента на кубанке ярко алела. Не успела еще вылинять — недавно пришита. Обмундирован и вооружен во все трофейное. Фашисты оставались самым неиссякаемым источником снабжения. Стоило их хорошенько потрясти, как появлялось все — обмундирование, оружие, боеприпасы.
— Ничего себе вятский! — хохотнул Качанов. — Ты, случаем, не от табора отбился?
— Догадался! — хлопнул себя парень по боку, приглашая друзей полюбоваться догадливым гвардейцем.
— Это что! — серьезно отозвался Мишка. — На два метра под землей вижу. Сообразил?
— Да ну?! — удивился похожий на цыгана партизан, с удовольствием поддерживая шутливый разговор. Партизаны слушали с улыбками: кто не любит веселые словесные перепалки? Григорий подумал: «Наш Качануха молодец, языком молоть умеет красиво».
— Так ты и не сообразил, табор?
— О чем? — переспросил партизан.
— Да ты что? Я ж тебе говорю — на два метра под землей...
— А... а... Где нам, мы — люди темные, лесные...
— То-то! — похлопал партизана по плечу Мишка. — Учти, сюда вахлаков не отбирают.
— Во-во, — согласился партизан. — У нас своих хватает. Чего другого, а этого можем дать взаймы.
— Борис у нас главнейший вахлак, — под общий смех заметил усатый партизан. Усы пшеничные, концы прокурены и опущены вниз.
— Этого чалдона видишь? — не унимался Мишка, показывая на Ишакина. — Кто он по-твоему?
— Хо! — подергал себя за ус партизан, который вроде бы постарше других выглядит — на висках из-под кепки поблескивают седые волосы.
— Вот тебе и хо! — передразнил его Мишка. — Это профессор!
Ишакин злился на Качанова из-за того, что он затеял пустую брехню, тогда как зверски хотелось есть. Вот если бы этот балаболка умолк, то можно было спокойно выпроводить партизан и перекусить. А как тут полезешь в «сидор», если на тебя уставились десятки наверняка голодных глаз. Уж коль бабы поопухали с голодухи, то, понятное дело, и всем не малина.
Мишка сморозил что-то смешное, на этот раз про него, Ишакина — вроде того, что Ишакин ученейший профессор по ржавой селедке. Гогочут, как жеребцы, а глаза голодные. Пуще других заливается цыган Борис.
И сержант смеется. Улыбается и Васенев. Чего-то нынче он присмирел, помалкивает, не придирается. Стоит рядом с политруком, стройный, подтянутый, пилотка набекрень. Ну, сказал бы ты, лейтенант: кончай, чижики, базар, гвардейцы есть хотят. Ишакин, видя, что разговор перешел на другую тему и конца ему не предвидится, решил действовать самостоятельно. Потихоньку попятился, спрятался за тенистым кустом орешника и, присев возле сосны, открыл вещевой мешок. Пусть травят баланду, а ему страдать нет интереса. Подзаправится, подзакрепится — и будет порядок. Не будет же он орать во всю глотку — есть хочу! Как хотят, так пусть и делают.
От командира отряда, которого партизаны называли комбригом, прибыл связной и шепнул лейтенанту Васеневу что-то на ухо. Васенев торопливо разогнал большими пальцами складки под ремнем, задал какой-то вопрос связному, и оба направились к штабу.
Андреев все примечал — и как ушел Васенев, и как улизнул за кустик Ишакин и уселся завтракать. Усатый партизан изредка покручивает ус левой рукой. Если ему хотелось поднести к лицу правую, то делал он это как-то по-чудному. Сперва неестественно выбрасывал ее вперед, а потом тянул к лицу. Не иначе правая рука у него ранена. Политрук беспрестанно хмурил белесые брови. Над переносицей темнела глубокая вертикальная складка. Видать, суровый политрук. Мишка Качанов против цыганистого партизана выглядит упитанно. Свежий такой, кровь с молоком. Партизаны сильно отличаются от него. И от Васенева, и от Ишакина, и, наверное, от него, Андреева.
В отряде Давыдова собрались разные люди. Каждый своей дорогой пришел на партизанскую тропу. Но были у них общие дела, подвиги и неудачи. Еще одинаковыми были землистый цвет лица, ввалившиеся щеки, ярко выраженный блеск глаз. Признаки недоедания были общими.
Андреев почувствовал себя неловко от того, что он-то сытый, откормленный на армейских харчах.
Только позавчера Григорий со спокойной совестью бежал на кухню с котелком. Повар черпал ему самой гущины. Вкусными были кулеш и суп, хотя иногда для видимости бойцы ворчали на повара: то пересолил, то картошку положил мороженую, а потому сладкую, то кашу подкоптил. Мало было одной порции, бери вторую. Здешние ребята уже и забыли, когда ели по-настоящему. А воевать им приходится куда как трудно. Это просто сказать — тыл врага. Андрееву неведомо, какие лишения перенесли эти люди, но он чувствовал, что на их долю выпало немало. И росло раздражение против Ишакина. Зачем он прячется? Почему уединился? Боится, что у него попросят сухарь? Нет, эти люди не такие, просить милостыню не будут. Это гордые ребята, они не роняют свое партизанское достоинство и не разменивают его на сухарь.
Григорий почувствовал, что его тянут за рукав. Оглянулся. Перед ним стоял парнишка лет тринадцати, с медалью «За отвагу» на гимнастерке. И все у него было пригнано, как у настоящего командира: и гимнастерка сшита по росту, и портупея подогнана по фигуре, и пистолет сбоку в кобуре. Парнишка приложил руку к пилотке, как и полагается по Уставу, и сказал ломким мальчишеским голосом:
— Товарищ сержант, вас вызывает товарищ комбриг!
Андреева удивил парнишка в строгой военной форме, с первого взгляда какой-то уж очень игрушечный, но который старается делать все, как положено настоящему солдату. Шагая за парнишкой-связным, подумал о вызове и забеспокоился. Что случилось? Почему Давыдов вызывает его? Возможно, о Лукине что-нибудь неприятное узнали?
Парнишка шел быстро, старался угадать в ногу с сержантом, но не получалось — шаг у него был короче. Андреев поглядывал на него сбоку и с горечью подумал — ему бы ходить в детскую техническую станцию, загорать со сверстниками в пионерском лагере, а на нем солдатская форма. У него уже есть боевая награда. В тринадцать-то лет!
По пути к штабу все чаще попадались партизаны. Одни куда-то спешили то небольшими группками, то в одиночку. Другие, усевшись по-турецки, чистили автоматы, проверяя зеркальность стволов, на свет, или размеренно, даже вроде сонливо, начиняли автоматные диски маленькими пузатыми патрончиками. Кое-кто латал гимнастерку или подшивал свежий подворотничок — не забылась в лесу солдатская привычка. Бывало, старшина, увидев грязный подворотничок, безжалостно срывал его, только нитки трещали. В глубине, возле темной ели человек шесть сгрудилось возле бородача, который что-то увлеченно рассказывал, бурно жестикулируя. Слушали внимательно, старались подвинуться к нему поближе, чтоб не пропустить ни одного слова. Совсем недалеко от этой группы лежал парень, уперев босые ноги в шершавый ствол сосны.
А вон пересекает поляну девушка в зеленой косынке, в телогрейке, накинутой на плечи, и несет в круглом солдатском котелке воду. Торопится в ту же сторону, куда идут Андреев и парнишка-связной.
Несмотря на середину лета, многие партизаны одеты по-зимнему — в шапки, телогрейки, даже в ватные стеганные брюки. У партизан тыла нет, у них кругом фронт. Вот и носили свое всегда при себе. Гвардейцы тоже не зря прихватили с собой шинели.
Близость штаба чувствовалась во всем. Партизаны попадались еще чаще. Здесь они — более подтянуты и строже. У куста притулилась палатка защитного цвета, сверху на нее для маскировки набросан папоротник. Над палаткой провис провод, зацепленный за сосновый сук — антенна для рации. Девушка в косынке спешит к палатке: радистка? Хотел спросить у паренька-связного, но тот, полный достоинства, вышагивал так сосредоточенно, что Андреев не стал отвлекать его.
А вон маячит и спина лейтенанта Васенева. Даже не вся спина, а левое плечо с погоном — остальное закрыла развесистая темная лапа ели. На пеньке сидит Давыдов, он трет ладонью бритый затылок и по-видимому слушает партизана со шрамом на щеке. А невдалеке стоит еще один партизан.
Парнишка-связной подлетел к командиру и доложил:
— Товарищ комбриг, ваше приказание выполнено!
У Давыдова подобрело круглое лицо с волевыми складками у рта, и он сказал:
— Спасибо, Леша. Приготовь бритву, Анюта воды должна принести. Бриться буду:
Леша, четко повернувшись, ушел, даже не взглянув на сержанта. Андреев шагнув вперед, встал по стойке «смирно» и приложил руку к пилотке:
— Товарищ комбриг...
— Вольно, вольно, — разрешил Давыдов, вставая. Золотая Звезда качнулась и солнечный зайчик, вспыхнул ослепительной искоркой.
— Обстановка у нас, сержант, такова. Месяц назад кончились кровопролитные бои с карателями. Мы недосчитались многих бойцов, особенно поредела команда подрывников. Погиб мой помощник по диверсиям. Я просил штаб фронта прислать специалиста. Лейтенанта Васенева назначаю начальником команды подрывников. Вы остаетесь командиром в своей группе.
— Слушаюсь, товарищ командир!
— И познакомьтесь, — Давыдов кивнул на молодого партизана, скромно стоявшего поодаль. — Это Ваня Марков, наш доморощенный подрывник. Он будет возглавлять группу подрывников из партизан.
Марков застенчиво улыбнулся — симпатичный, с широким утиным носом.
— Знакомьтесь, знакомьтесь, чего же вы! — поторопил с улыбкой Давыдов, видя, что Марков и сержант не спешат подать друг другу руки. — Красные девицы сошлись!
После замечания командира сержант шагнул к Маркову, и рукопожатие у них получилось крепким, дружеским.
— Так-то лучше, — удовлетворенно произнес Давыдов. — Соперники.
— Сколько у тебя хлопцев? — спросил Давыдов у Маркова.
— Трое осталось.
— Посоревнуйтесь, кто лучше. Можете идти.
Комбриг — крупный человек, но подвижный и легкий на ногу — направился к палатке. Партизан со шрамом на щеке исчез незаметно, будто испарился — Григорий и Васенев не успели и глазом моргнуть. Лейтенант не на шутку задумался. Обстановка здесь необычная, много в ней еще непонятного, а тут такое назначение, точно обухом по голове. Не успел ступить на партизанскую землю, не осмотрелся, как следует, в жизни не подорвал ни одного проклятого фрица, знал только теорию — и бах: командир подрывной группы, или, как выразился Давыдов — начальник команды подрывников.
На Большой земле подобное назначение окрылило бы лейтенанта, нос бы задрал кверху — мол, вот я какой! А здесь совсем другое дело. Где они, эти фашистские эшелоны, и как к ним подступиться? Андреев сразу понял затруднение лейтенанта и решил, что это к лучшему. Теперь волей-неволей придется по-настоящему браться ему за ум, привыкать к новой роли.
Васенев подозвал Маркова:
— Знаете, где мы остановились?
— Конечно.
— Подтяните туда свою группу.
— Да они все там, товарищ лейтенант. Я ведь тоже был там, пока меня не вызвали.
— Могли разойтись.
— Могли, — согласился Марков и приветливо улыбнулся. — Все ясно — понятно.
Васенев строго поднял на него цепкие глаза, но вовремя спохватился: перед ним не солдат регулярной армии, умеющий отвечать по-военному, и махнул рукой:
— Идите!
Когда Васенев ушел, Марков сказал:
— Строгий у вас лейтенант.
— Подходящий! — живо отозвался Григорий. Не было нужды сейчас раскрывать перед незнакомым человеком слабости Васенева. Любопытно, а каков же Ваня Марков? Лицо вроде приветливое, добродушное, глаза глубоко посаженные, умные. Они у него похожи на черемушники, на которые упали капли росы и которые осветило солнце.
— Откуда?
— Орловский. У нас в отряде большинство местных — брянских, орловских, карачевских. Есть и окруженцы.
— А Давыдов не военный?
— Гражданский, из Брянска он.
— Геройский, видать.
— Толковый. Фрицев колотить мастак. Ставить им концерты умеет — талант.
— Почему его комбригом зовут?
— Воинских званий у нас нет. А Давыдов одно время партизанской бригадой командовал — вот и величают комбригом.
— А часто приходится с немцами сталкиваться?
— Почитай, всю весну из боев не вылазили. А как на дуге началось — здесь стихло, ушли каратели.
— Досталось?
— Само собой. Наших полегло много, а фашистов не счесть. Все леса хотели фрицы очистить от нас, да зубы поломали. Давали мы им прикурить. Маневрировали, изматывали — немец в лесу не очень ловкий, боится леса. Ну, а мы дома. У нас такое выражение в ходу — «давай пострекочем».
— Как это — «пострекочем»?
— Наскочим неожиданно на фашистов, пустим в ход автоматы, укокошим десяток-другой гитлеровцев — и поминай как звали. Потом в другом месте. Вот и вошло в обиход: «Ну, что, товарищ политрук, пострекочем?» — «Пострекочем, товарищ комбриг!» Не слышал, как восемь десятков автоматов враз стрекочут?
— Не приходилось.
— Музыка! Как там на Большой земле?
— Тоже трудно, но, конечно, не так как здесь.
Марков спрашивал, как живут люди на Большой земле, что там интересного, какие у нас войска, много ли техники.
Отвечая на вопросы, Андреев и сам переосмысливал виденное еще только вчера, старался разглядеть привычное на расстоянии и в другой обстановке.
Возле Курска и Орла или, как выразился Марков, на дуге, клокотала битва. Сшиблись в лоб бронированные войсковые махины. Фашисты кинули новую технику — «тигров» и «пантер». В голубом летнем небе грохотали армады самолетов, и главное — наших больше! Да, да! Это не сорок первый! Немецкие «юнкерсы» и «хейнкели» стремились прорваться в глубину, к прифронтовым коммуникациям, а их накрывали стремительные краснозвездные ястребки и расстреливали в упор, мастерски и хладнокровно. На Большой земле Григорий всему этому не удивлялся, считал в порядке вещей. А сейчас, отвечая Маркову, вдруг посмотрел на это свежими глазами и даже ахнул от гордости. В сорок первом и самолетов-то наших мало было, фашистские хозяйничали в небе и разбойничали, за одиночной целью гонялись. В сорок первом наши держали в руках гранаты да безотказные винтовки-трехлинейки, и то колошматили при случае фрицев. Теперь и танков не счесть. На Большой земле это примелькалось, а здесь как будто виделось заново.
И как бы в подтверждение рассказа, в небе родился могучий гул. Григорий и Марков остановились на поляне и подняли головы. На большой высоте на запад плыли советские бомбардировщики. Звеньями по три. Около десятка звеньев. Все кругом гудело от их рокота. Казалось, этот рокот пронизывал насквозь.
Рядом остановился пожилой партизан, с седой щетиной. Козырьком ладони защитил глаза от солнца. Принялся было считать, сколько летит самолетов, сбился со счета и невольно проговорился:
— Иваны летят.
Марков хмыкнул и с неожиданным проворством стукнул партизана, по шапке. Та упала на землю кверху донышком, засаленным до блеска. Партизан зло сверкнул глазами, они у него были зеленоватые. Веки вдруг покраснели.
— Не балуй, — хрипло сказал он.
— Забываешься, Холмов. Тебе когда-нибудь таких Иванов припаяют...
Холмов поднял шапку, двумя руками напялил ее на давно нестриженную голову и обиженно зашагал прочь. Раз оглянулся, взгляд у него был тяжелый и неприятный.
Кивнув вслед уходящему Холмову, Марков пояснил:
— Бывший полицай, у нас недавно. Ишь махнул по привычке про Иванов. Это немцы ругают нас так, в отместку, что мы ругаем их фрицами.
— Слышал.
— Давно воюешь?
— С первого дня.
— Порядочно. Смотри, Федя-разведчик возвращается, — потеплевшим голосом заметил Марков и показал рукой на край полянки, освещенный солнцем. Там шагал партизан среднего роста, в синих офицерских галифе, в немецком френче, в кубанке. На ремне крепко приторочены гранаты и финка, за спиной — русский автомат с круглым диском. Разведчик шел легко и ходко, спокойно и сдержанно отвечал на приветствия — привык к общему вниманию. Марков помахал ему рукой, Федя-разведчик в ответ улыбнулся, вроде бы даже подмигнул по-приятельски: мол, у разведчиков, Ваня, полный порядок. Сержант увидев его улыбку, заволновался: она ему показалась знакомой. И губы знакомые, пухлые... Но мало ли на свете пухлых губ. Мало ли на свете похожих улыбок!
Но вот снова что-то знакомое почудилось в нем — еле уловимая угловатость в движениях? Но походка твердая, уверенного в себе человека, бывалого солдата.
— Как его фамилия? — поинтересовался Григорий у Маркова.
— Чья?
— Феди-разведчика.
— Фамилия? — потянул руку к затылку Марков. — Вот черт! Как же его фамилия? Из окруженцев... Крутится на уме... Мы его все Федя да Федя.
Мимо проходил усатый партизан, уже знакомый Григорию — видно, словесная перепалка с Мишкой Качановым кончилась. Марков окликнул его:
— Постой, Алексей Васильевич. Куда лыжи навострил?
— Автоматчиков наведать, с кумом давно не курил.
— Не задерживайся. Приказано быть на месте.
Глаза у Алексея Васильевича усталые, но спокойные и зоркие. Ему, наверно, уже за сорок.
— Случаем, не помнишь фамилию Феди-разведчика?
— Никак забыл? Ведь Сташевский.
— Конечно же! — хлопнул себя по лбу Марков. — Помню, что польская, но какая — полное затмение. Спасибо, Алексей Васильевич. Так смотри — у кума долго не задерживайся.
— Не беспокойся.
Сташевский. Был в отряде Анжерова боец Феликс Сташевский, профессорский сынок. Рос в достатке, окруженный ласковым вниманием родителей. И вдруг из теплицы попал в суровую солдатскую казарму. Не успел привыкнуть к ней, запылала-загрохотала война. Уж если некоторые тертые военачальники растерялись, то что ж тут говорить о маменькином сынке? Захлестнули его грозные события и понесло, как щепку. Комсомольский билет оставил в казарме. В бешеной сутолоке тревоги схватил старую гимнастерку. Билет же с вечера положил в новую — в воскресенье всем взводом собирались поехать в Белосток. Думали тревога учебная, а началась война. В казарму снова попасть не удалось, так и сгинул комсомольский билет. Анжеров, вырвавшись из окружения, собрал на совет коммунистов и комсомольцев. Пришел и Феликс. Но без комсомольского билета его на собрание не пустили. И он заплакал... То было два года назад. Сейчас Марков сказал:
— Давыдов еще вчера его ждал. Думал пропал Федя. Разве пропадет? Федя из воды сухим вылезет!
И вспомнилось Григорию: был в отряде Анжерова такой Шобик, трус и паникер. Все подбивал бросить отряд. Даже хотел бежать. Феликс тогда по своей инициативе отобрал у него винтовку. Носил две, но с Шобика глаз не спускал. Такая самоотверженная наивность была в нем. И нравственная чистота. На серьезное дело его тогда и посылать было нельзя — теленок был. А этот Сташевский за языками ходит самостоятельно, на его счету немало боевых дел и зовут его не Феликсом, а Федей. Может, это другой человек? Не один же Сташевский на белом свете!
Григория дважды позвал Марков, потом с улыбкой тронул за плечо.
— Извини, пожалуйста, — сказал Григорий виновато. — Задумался.
— Бывает. Знакомый?
— Сам не пойму.
— Уточним.
— Спасибо, как-нибудь потом.
Марков свернул в глубь леса, сказав, что ему нужно по делам. Григорий продолжал путь один.
Тот Сташевский или другой? Просто, конечно, — пойти и спросить у него самого был он в сорок первом в отряде Анжерова или не был. Но не стал этого делать сейчас. Пожалуй, трудно объяснить — не стал и все. Даже себе признаваться не хотелось. В сорок первом был политруком отряда. Сейчас — всего лишь командир подрывников, и подрывников-то под его началом — Мишка Качанов, Ишакин да еще пропавший без вести Лукин.
А Сташевский — известный партизанский разведчик. Глаза и уши Давыдова. А я для Давыдова пустое место. Пойду к Сташевскому и он может подумать, что я заискиваю перед ним, хочу в друзья напроситься. Хорошо, если Феликс остался тем же Феликсом. Ну, а если нет?
Андреев подходил к месту, где остановились его друзья — гвардейцы.
Васенев, Качанов и цыганистый партизан Борис, расстелив плащ-палатку, обедали. Качанов лежал на животе и доставал из банки мясо финкой. Борис сидел, поджав под себя ноги, орудовал немецким перочинным ножом с полным столовым набором — вилкой и ложкой. Васенев стоял на коленях и аккуратно поддевал мясо ложкой, которую еще на Большой земле соорудил ему Ишакин — из самолетного дюралюминия. «Хорошо, — отметил про себя Андреев. — Опять хорошо. Хорошо, что лейтенант запросто ест из одной банки с Качановым и партизаном. Едва ли он вот так же присоединился бы к ребятам на Большой земле. Отдельно бы устроился, сам по себе».
Ишакин лежал на спине под кустиком, прикрыв пилоткой глаза, и посапывал.
— Иди, сержант, с нами, — пригласил Качанов, и Андреев без лишних слов присоединился к компании. Открыли еще одну банку, теперь уже сержантову. Не успели ее начать, как подошел Марков с усачом Алексеем Васильевичем и еще одним молоденьким партизаном.
— Иех! — сказал обрадованный Мишка. — Что есть в печи — на стол мечи!
Васенев не спеша отправил ложку в рот и взглянул на сержанта, вроде бы опросил: будем на стол метать? Андреев без лишних слов полез в вещевой мешок.
— Ну, хлопцы, шире круг! — скомандовал Мишка. Вытрясли почти все запасы. Ишакин лежал неподвижно. Либо действительно дремал и ничего не слышал, либо слышал да помалкивал. Качанов кинул в него сосновой шишкой:
— Эй, соня! Давай к столу!
Ишакин не шелохнулся.
— Я его сейчас, сурка, — поднялся было Мишка, но Андреев остановил:
— Пусть спит.
— Да не спит он, сержант! Не видишь — притворяется?
— Ладно, все равно не тронь.
И начался пир горой без хитрого Ишакина. «Смотри-ка ты, — думал про себя Андреев с удивлением и досадой. — Ишакин-то, действительно, хитрый. Ему просыпаться нельзя. Проснешься — к компании примыкать придется; А примкнешь — раскошеливайся. Ему же раскошеливаться — острый лож к горлу. Колыма прет из него, много, наверное, в нем еще ее. Ну, и дьявол с ним».
После обеда Васенев и Андреев устроились в сторонке ото всех. Об этом попросил лейтенант. Андреев лег на спину, а Васенев сел, обхватив колени руками, и задумался. Потом сказал отчаянно:
— Дай попробую покурить!
— Да ты что! — удивился Андреев, тоже садясь.
— Жалко тебе?
— Хоть все возьми, — Григорий достал кисет и протянул лейтенанту. Тот принялся скручивать цигарку. С непривычки бумага рвалась, табак сыпался на землю. Андреев без слов отобрал у него кисет, ловко скрутил папироску и отдал Васеневу. Глотнув дым, лейтенант закашлялся, из глаз потекли слезы. Плюнул со злости и вернул цигарку сержанту:
— На, не могу. Всегда считал, что я смелый человек, ничего на свете не боюсь, а сегодня струсил.
— Почему?
— Давыдов определил на должность, в которой я ни уха ни рыла не смыслю.
— Странный ты человек, лейтенант. То ты недоступный и колючий — прямо еж. То вот должности испугался, тебя же повысили!
— Повысили, — усмехнулся Васенев. — Если бы я отличился и меня повысили. А то ведь я даже дела не знаю. Прикажет комбриг мост взорвать...
— Пойдем и взорвем.
— Успокаиваешь?
— Зачем тебя успокаивать? Один ничего не сделаешь, а с нами — сделаешь. Ваня Марков — бывалый парень, дело знает.
— В голове и у меня гладко, а на душе кошки скребут, курить вот потянуло.
— Не расстраивайся попусту. Как говорится в пословице: глаза боятся, руки делают.
Андреев опять лег на спину и сказал задумчиво:
— Вот мне подкинули задачку!
— Кто?
— Судьба, наверно.
— Судьба. Суеверным делаешься?
И Андреев рассказал лейтенанту про встречу с Федей-разведчиком.
— Так ты сходи! — убежденно посоветовал Васенев.
— А что? — встрепенулся Григорий. — Схожу!
И Андреев пошел к штабу. Он старался представить себе, какой будет встреча. Ведь два года на войне — срок немалый и трудный. Много в Феликсе, разумеется, изменилось, но главное-то должно остаться прежним? Отзывчивость, непосредственность, та нравственная чистота, которая так поражала Григория. Скажем, я с тех пор тоже изменился, это бесспорно. Опытнее стал, пороху наглотался, всяких мерзостей нагляделся, но ведь нахальным я не сделался, душа моя не очерствела, по крайней мере, мне самому так кажется. И вообще, возможно ли, чтобы человек характером изменился до неузнаваемости?
У штабной палатки Анюта-радистка пришивала на Лешину гимнастерку чистый подворотничок. Медаль на гимнастерке мелко вздрагивала каждый раз, как Анюта тянула нитку. Леша сложил из сухих, мелко наломанных сучков костерок, чтоб не давал дыма, и пристроил над ним котелок с водой.
Андреев козырнул Анюте:
— Здравия желаю!
Девушка подняло на него карие глаза, улыбнулась в ответ и ответила певуче:
— Здравствуйте. К нам?
— Мне нужен Федя-разведчик.
Анюта откусила нитку, кинула Леше гимнастерку, предупредив вначале:
— Держи!
Встала, стряхнув с юбки приставшие желтые сосновые колючки.
— Федя у комбрига, — так же певуче ответила она. И эта манера нараспев произносить слова Григорию понравилась. Присмотревшись к девушке, он неожиданно сделал приятное открытие — Анюта красива неброской ладной красотой. У нее все аккуратно. Талия в меру полная, перехваченная ремнем. Губы сочные, видно, еще не целованные, свежие.
— Что вы на меня так смотрите? — улыбнулась Анюта. — Признать хотите? Может, мы с вами земляки? Я вот земляков ищу и не нахожу.
— Все возможно. Возможно, что и земляки, — ответил Григорий, преодолевая смущение. — Надо посмотреть.
— Тогда скажите, откуда вы?
— С Урала.
— Урал большой.
— Есть городок Кыштым. Слышали про такой?
— Нет.
— А вы откуда?
— Из Куйбышева.
— О, да у нас Лукин оттуда!
— Правда? — обрадовалась Анюта, и глаза ее заискрились: — Он здесь?
Андреев с сожалением пожал плечами. Кто его знает, где сейчас Лукин. В лесах или обратно улетел на Большую землю? Васенев вчера у костров в сердцах сказал: «Этого растяпу расстрелять мало — ославил нас на весь фронт».
— Уж не тот ли это парашютист, который потерялся? — догадалась девушка.
— Он самый, — подтвердил сержант и подивился: — Откуда вы об этом знаете?
— Я все знаю, — улыбнулась Анюта.
Ясно же — она радистка. Комбриг, как только встретил гвардейцев, спросил про пятого. О Лукине ему передали по рации. Леша надел гимнастерку, туго перетянулся ремнем и обратился к Андрееву:
— Товарищ сержант, могу передать товарищу Сташевскому...
— Нет, нет, — запротестовал Григорий. — Ничего не надо передавать. Я подожду.
— Долгонько придется ждать, — предупредила Анюта. — Федя вернулся от Старика. Комбриг будет его расспрашивать самое меньшее до полуночи.
Леша снял с костерка котелок со вскипевшей водой, просунул под дужку палку и понес котелок в палатку. Андреев козырнул Анюте на прощанье:
— До свидания! Наведаюсь в другой раз.
«Это даже и к лучшему, что сейчас не встретились, — размышлял Григорий на пути в свой взвод. — Уляжется волнение, на душе станет спокойнее, тогда и встреча будет проще и интереснее».
Анюта очень хороша. Чем больше глядишь на нее, тем сильнее открывается ее красота. Видно, не одно сердце сохнет по ней.
Таня такая же темноглазая, но до Анютиной красоты ей далеко. Это было в Кыштыме. Они учились в педагогическом училище, Таня курсом ниже. Заметил ее на каком-то праздничном вечере. Нет, пожалуй, не на вечере, а на занятиях кружка ПВХО. Григория поразили ее живые темные глаза — веселые, бесшабашные. И он сразу беспробудно влюбился в них, в ее глаза. Хотел проводить после кружка домой. Таня посмотрела на него удивленно и насмешливо. Весело прыснула, схватила подругу за руку и убежала. Один раз все-таки оглянулась. И неожиданно, когда она оглянулась, Григорий в ее глазах перехватил интерес к себе.
Но назавтра Григорий боялся подойти к девушке, видя ее веселые и насмешливые взгляды. Отчаявшись и мучаясь, написал записку и попросил приятеля передать ее Тане. Просил о встрече, место и часы назначил. Опасался, что она не придет. Едва не запрыгал от радости, когда увидел ее на месте свидания.
С тех пор он провожал ее домой вечерами, ходил в кино. Но в училище, на глазах своих сверстников, подойти к девушке так и не мог.
Однако они поругались накануне его отъезда в армию. Виноват был Григорий. Пригласил Таню в кино. Она отказалась, сославшись на какие-то домашние срочные дела. Григорий неожиданно взбеленился: «Ах, так? Не хочешь? Не надо! Подумаешь!» — И ушел, не долго раздумывая.
Таня не пришла провожать его в армию. Потом она писала, что не знала точно, когда он уезжал. Они уже давно забыли о размолвке. А что, Таня ведь тоже могла стать радисткой, Выучилась бы, и с парашютом сюда. Вот была бы встреча! Но не бывать этому. Таня на Урале, под Челябинском, заведует детским домом, собирается в институт. Из Ленинграда в Кыштым эвакуировался педагогический институт имени Герцена. В него она и хочет поступать. Перед вылетом на задание он получил письмо: Таня спрашивала совета — идти в институт или нет. Но Григорий не успел ответить, да и не знал. что. Если бы спросила, стоит ли поступить на курсы медсестер или радисток, он бы сразу сказал: не раздумывай, поступай.
2
Солнце склонилось к закату, в лесу сделалось сумрачно и свежо, началась подготовка к маршу. Откуда-то привели вороную лошадь, навьючили на нее мешки с рацией, батареями и нехитрыми штабными пожитками. Леша ходил по лагерю с видом проверяющего, потихонечку хлестал по голенищу сапога березовым прутом и сердито, подражая комбригу, поторапливал отстающих.
В мглистые сумерки двинулись в путь. Группа Васенева, разбившись по два, шла в середине цепочки. Возле Качанова терся цыганистый партизан Борис, за спиной пыхтел усач Алексей Васильевич Рягузов. Рядом с Андреевым вышагивал Иван Марков, за ними поспевал Ишакин с пристроившимся к нему молодым партизаном, которого привел Марков.
Гвардейцы облачились в шинели и заметно отличались даже в темноте. Ишакин хотел оставить ремень под шинелью, но Андреев глянул на него вприщур и усмехнулся:
— Поблажку решил себе дать? Отдохнуть от Устава?
— В чем дело, сержант? — невинно спросил Ишакин и приподнял жидкие брони, словно бы он и в самом деле не понимал, о чем идет разговор. Андреев ничего не сказал, но понимающе усмехнулся, — мол, кого хочешь провести, друг Ишакин? И тот будто враз догадался, даже с досадой воскликнул:
— О, бог ты мой! Ремень!
— Я же знал, что ты сообразительный, — насмешливо заметил Андреев.
— Сержант, режь меня на пайки — забыл. А я-то не мог дошурупить — причем здесь Устав.
— Теперь дошурупил?
— Сержант, можешь не беспокоиться — кругом будет тихо.
И опоясался ремнем, как было положено — поверх шинели.
Шли молча. В лесу сгущалась ночь. Установилась гулкая сторожкая тишина. Качанов не ко времени вспомнил анекдот. Марков его осадил:
— Теперь главное — тишина.
Курнышев не раз говорил бойцам — в боевой обстановке организм человека должен быть всегда в мобилизационной готовности и моментально реагировать на любую неожиданность. Вот такая готовность охватила и Григория.
Ни одна мелочь не ускользала от его внимания — где-то хрустнул сучок, кто-то впереди шепчется, по земле передается какой-то далекий слабый гул.
Ясный шепот впереди:
— Где тут парашютисты?
Отозвался голос Васенева, он чуть надтреснут от напряжения.
— Здесь.
— Ищу сержанта.
Васенев ответил, что сержант идет за ним. Андреев подал свой голос. Сбоку бесшумно пристроился партизан, трудно в темноте разглядеть, кто он такой. Григорий всматривается искоса в рядом идущего партизана и вдруг догадывается: Федя-разведчик! Сам пришел. Федя спросил:
— Ты будешь сержант?
— Я.
— Анюта говорила, что ты меня искал.
— Да. Тебя зовут Феликсом?
— Феликсом, — несколько озадаченно ответил Сташевский. В отряде мало кто знал его настоящее имя, а этот сержант только появился и уже знает. Поэтому и не смог скрыть удивления. Григорий обрадовался. Да, это тот самый Феликс Сташевский, ныне знаменитый в отряде Давыдова Федя-разведчик. Спросил, чтоб окончательно рассеять сомнение:
— Тот Феликс, который был в отряде Анжерова?
— Тот, — еще больше удивился Федя и спохватился: — Погоди, ты чего меня допрашиваешь? Сам кто будешь?
Идущие сзади прибавили шаг, чтоб не пропустить ни одного слава — разговор велся вполголоса. Передние, наоборот, сбавили шаг, им тоже любопытно было послушать интересный разговор. Качанов даже из строя вышел, чтоб взглянуть на партизанского дружка сержанта. Но Васенев сердито, как гусь, зашипел на него, и Мишка вернулся на место.
Усач Рягузов тихо спросил Ваню Маркова:
— У Федора, похоже, приятель объявился среди новеньких?
— Похоже, — ответил Марков.
Возле сержанта и Сташевского грозила образоваться пробка. Марков хотел вмешаться, но его опередил Федя. По-командирски уверенно, с металлической ноткой вполголоса попросил:
— Не задерживайте движение, товарищи!
Ого, у Феди — металлическая нотка!
Передние зашагали быстрее. Сташевский тронул сержанта за рукав шинели:
— Ну, ты все-таки кто?
— Андреев.
— К-кто? — поперхнулся Федя и тут же, взяв себя в руки, сказал: — А ну, выйдем.
Они выбрались из строя. Молчаливая цепочка партизан поплыла мимо. Сташевский вытягивал шею, стараясь лучше рассмотреть лицо сержанта, но было очень темно.
— Постой, постой, — торопливо шептал он. — Говоришь, Григорий Андреев? Политрук, да?
— Да, сержант Андреев!
— Слушай, не может быть, — не сдавался Сташевский, поправляя без нужды за спиной автомат. — Тот Андреев — комиссар!
— А я, по-твоему, какой Андреев?
— Не знаю, не знаю, — поспешил спрятаться от вопроса Федя-разведчик. Он зачем-то обошел вокруг сержанта, словно вокруг телеграфного столба. Узнать не мог. Чиркнуть бы спичку или засветить фонарик — нельзя! Ничто не должно выдавать движение отряда. Нарушителю от Давыдова придется солоно, если даже им будет Федя-разведчик.
Рядом шуршали шаги партизан. Силуэты людей сливались с темным лесом и чуть различались. Скоро покажутся замыкающие, а сержант и разведчик неловко топчутся на месте. Сташевский никак не может определить, как же ему правильнее себя вести. Григорий с горечью понимает его и идет на выручку:
— Ладно, брось мучиться. Пойдем догонять своих.
— Я отпросился на десять минут. Спешу на задание. Вернусь — поговорим.
— Поговорим, — насмешливо отозвался Григорий. — Если будет о чем.
— Будет, — обиделся Федя.
Андреев обрадовался, когда услышал, что его ищет Федя, растрогал вырвавшийся невольно испуганно-радостный вопрос: «К-кто?» Но чем дальше, тем сильнее раздражала подозрительность Сташевского. Странно, как будто кто-то другой мог назваться так открыто и прямо моим именем. Он же лично меня знает, а я его. Так настоящие друзья не встречаются. А почему ты решил, что Феликс был другом? В Беловежской пуще ты был сильным и нужным человеком, потому Феликс тянулся к тебе. Теперь он стал сильным и независимым и обходится прекрасно без тебя. Все правильно, такова жизнь. От нее никуда не спрячешься.
Григорий догнал своих. Качанов спросил:
— Кореша встретил, сержант?
— Нет, одного шапочного знакомого, — ответил Андреев. И правда, таких знакомых у него был целый анжеровский отряд, а друг всего один — Петька Игонин.
Привал не объявляли долго. Его сделали тогда, когда колонна миновала кондовый глухой лес. На прогалине было посветлее. Спокойно дремали темные кусты. Березка отбилась от леса и стыла сейчас одиноко в ночном безветрии. Было сыро, Григорий поежился. Марков ему объяснил:
— Тут речка Навля недалеко.
— То-то сыростью вдруг повеяло. Широкая?
— Да не так чтобы.
Умостились под кустом на волглой траве. Марков сказал:
— Век не забудем эту речку, верно ведь, Алексей Васильевич?
— Уж что было, то было, — вздохнул где-то за кустом усач Рягузов.
— Весной каратели начали сгонять жителей с насиженных мест, чтоб на запад угнать — от мала до велика. Жителей сгоняли и деревни жгли. Кому же охота идти в чужую сторону да еще с фашистами? Вот и повалил народ в лес. Нам и без того несладко было — каратели поджимали. Беженцы добрались до Навли, стали переправляться — кто вплавь, кто на бревне, а кто на берегу топчется, не знает, как одолеть водную преграду. Тут их и настигли фашисты. Дугой установили мотоциклы с пулеметами и давай бить по старикам, женщинам да детям. Так, Алексей Васильевич?
— Так, — тяжело прохрипел Рягузов. — Так, мать их колом в душу! Не трави, Ваня.
— Надо, чтобы и товарищи знали, какое тут зверство было. Кровью окрасилась речка Навля, трупы чередой плыли по ней...
— Расскажи лучше, как мы гадов шуганули, а о побитых дитенках и бабах больно слушать.
— Больно, это верно. Слышим мы — стрельба у речки Навли идет, главное, одни немецкие пулеметы тявкают. Поняли — неладные там дела творятся. И бегом туда. С тыла зашли мотоциклистам, всех до единого положили, даже не представляешь, какая ненависть в нас кипела. Один фашист, в очках такой, белобрысый, невзначай уцелел, под коляску, что ли, забился.
— Пошто же под коляску? — возразил Алексей Васильевич. — Убитый немец на него упал, вот пуля его и не достала.
— Неважно, как он там уцелел, но уцелел. Подняли его на ноги, он весь дрожит, озирается по сторонам. И сразу тишина мертвая наступила, Партизаны и оставшиеся в живых беженцы уставились на фашиста и молчат. Смотрят на него и молчат. До того это была страшная тишина, что фашист вдруг схватился за голову да как заверещит. От его визга кровь леденило. И кинулся бежать фашист, а сам не перестает кричать. Кое-кто похватался за автоматы и хотел его пристрелить. Но Давыдов приказал не трогать. Пусть, говорит, бежит к своим и расскажет — как мы мстим убийцам. Он, говорит, теперь будет самым лучшим нашим агитатором в стане врага.
— Зря отпустили, — вставил Качанов.
— Может и не зря, — возразил ему Рягузов.
— Вот какая эта речка, — заключил Ваня Марков и вовремя — была команда подыматься. Речку перешли по жердям, кем-то настланным до этого. Жерди качались, доставали до воды. Всего только весной эта вода была красной от человеческой крови...
На следующем привале долго молчали — уже устали. И только шептался неугомонный Мишка Качанов с усачом Рягузовым Алексеем Васильевичем. Ишакин лежал с левого боку Андреева лицом вниз и опять сладко посапывал. Ох, и любит же поспать, каждой свободной минутой пользуется.
А Качанов с Рягузовым начинают шептаться громче, их разговор уже можно разобрать.
— Тоже охотник, — задиристо возражает Мишка. — Ворон, что ли, стрелял?
— Пошто ворон? — степенно, не обращая внимания на Мишкину задиристость, отвечал усач. — Белки хватало. Лисы были. Волки тоже. Кротов ловил.
— И лис убивал?
— Бывало и лис брал.
— И медведей?
— Ну, зачем? — терпеливо объяснял бестолковому Мишке усач. — Нету в тутошних местах медведей.
— Добрый ты мужик, и усы у тебя законные, у нашего завгара похожие были, но хошь сердись, хошь нет — не верю!
— Это пошто же?
— Уж больно ты тихоня, таракана не обидишь да и рука вот у тебя калеченая.
— Таракана зачем обижать — какой прок в том? Вот фашиста на тот свет отправить — это да! Руку мне фриц покалечил, рука настоящая была, не дрожала.
— Васильевич правду говорит, — заступился за Рягузова цыганистый Борис — Перед войной на выставке был, в Москве.
— За охоту? — удивился Мишка.
— А то за что? — сказал усач. — Медаль привез. Серебряную.
— Смотри ты! — смирился, наконец, Мишка. — А я думал — какой из тебя, к лешему, охотник? У нас в Вологде охотники — бирюки, силачи, подойдут к лисе на цыпочках — не услышит, и за хвост. Вытряхнут одним махом ее из шкуры и так голой отпустят.
Усач зашелся тихим смехом. Мишка замолк. Цыганистый Борис заметил:
— Мастер же ты загибать!
Григорий тоже улыбнулся про себя.
АНЮТА
Пожалуй, не было в отряде осведомленнее человека после Давыдова, чем Анюта. Она знала все отрядные новости. Радистка осуществляла связь с руководством объединенных партизанских отрядов, со штабом южной оперативной группы орловских партизан, с командованием фронта и в исключительных случаях — прямо с Москвой. Внешние военные новости приходили только через нее. Распространялись они в самом узком кругу людей (комбриг, начальник штаба и политрук). Нынешней весной немцы обложили отряд со всех сторон. Гибель была неминуемой. Давыдов приказал Анюте связаться с Москвой и попросить помощь. Москва незамедлительно прислала на выручку звено самолетов-штурмовиков, которое за несколько минут разметало немецкое кольцо в удобном для партизан месте. Отряд прорвался в лес через брешь, прорубленную штурмовиками, и оторвался от погони.
Партизаны вспоминали ловкую работу краснозвездных штурмовиков и взахлеб хвалили — до чего же молодцы летчики! Вовремя появились и разнесли немцев в пух и прах. Но никого не осенила простая мысль сказать спасибо и Анюте. Ведь она сумела преодолеть все помехи и достучаться на своем маленьком «Севере» до Москвы. Не будь радистки, или не обладай она выдержкой и мастерством, никакие бы самолеты на помощь не прилетели. Откуда бы им знать, что отряд Давыдова зажат карателями в железное кольцо?
И сама Анюта не думала, что ей в неспокойной жизни отряда принадлежит какая-то особая роль. Она работала не за страх, а за совесть, хотя ей приходилось порой действительно туго. Бывали критические моменты, когда фашисты вплотную подходили к лагерю, и не оставалось клочка земли, который бы не простреливался из автоматов. Анюта выходила на связь прямо под свист пуль. Кругом гремит пальба, рвутся гранаты, стонут раненые, орут немцы. А девушка раскинет рацию, наденет наушники и начинает работать. И свиста пуль не слышит и про опасность забывает. Бой клокочет, то удаляясь, то опять приближаясь. Она же стучит ключом — посылает в штаб важные донесения. Только бледность прикрывает щеки, да испарина выступает на лбу.
Партизаны дерутся отчаянно. Они видят, что их Анюта работает невозмутимо, будто каратели не бьют по лесу из минометов, будто пули не сбивают возле рации ветки. И снова рвутся в бой.
Боялась Анюта одного — переправляться через речки. Страшнее всего, если намокнут батареи и перестанут давать ток. Тогда отряд окажется без связи и ей стыдно и больно будет глядеть товарищам в глаза. Поэтому, когда предстояла переправа, она особенно придирчиво требовала, чтобы питание к рации подвязывали на лошадь как можно выше и крепче. Она готова сама утонуть, лишь бы спасти батареи. И не страшась лезет в воду, держась за лошадиный хвост. Порой ей было невмоготу, теряла сознание от нечеловеческой усталости. Но надо было выходить на связь, и она выходила несмотря ни на что. И не жаловалась на тяготы кочевой партизанской жизни. Больше того, она искренне считала свою работу не боевой, а всего лишь подсобной. Она думала так: автоматчикам достается здорово — им первым приходится идти под пули. Подрывникам тоже. Опаснее того обязанности у разведчиков, по самому острию ходят. А ей куда легче, она заслонена их широкими спинами. Ее даже наградами обошли. Леша-связной сходил несколько раз на «железку» и медаль «За отвагу» получил. Напоролись на подрывников полицаи. Леша и уничтожил гранатой прихвостней. У Анюты и такой медали не было, Давыдов не догадался оформить наградной лист. Сама же она ни на что не претендовала, считала, что не заслуживает.
Анюта держала регулярную связь со Стариком, который по заданию комбрига отсиживался с группой партизан в районе Карачева. С ним работала Анютина подруга Нина, землячка. Потянулась за Анютой на курсы радисток, училась хорошо и в тыл врага с удовольствием полетела. И только здесь поняла, что партизанская жизнь не для нее. Сделалась Нинка плаксой. Анюта диву давалась — откуда у нее столько мокроты? Никогда не замечала за ней раньше такой слабости. В лесу же чуть что — слезы. Увидит кровь — слезы, прикрикнет на нее комбриг — слезы, с рацией не ладится — слезы. Не человек, а резервуар слез. Комбриг и отправил ее с глаз долой. А Старик покладистый и терпеливый, ко всему привыкнуть может, даже к чужим слезам. Но стучать ключом она умеет — этого у нее не отберешь. Другой раз текут по щекам ручьем слезы, а она исправно ведет свою работу. По радиограммам Анюта знала, что делает Старик возле Карачева.
«Давыдову. На переезде встретил засаду. Форсировал дорогу другом месте. Старик».
«Откуда засада?» — хмурится Давыдов. Анюта же зябко ежится — она понимает, что такое внезапная засада, но и Старика нелегко провести.
«Давыдову. В лагерь пришла немецкая разведка. Имеем раненых. Есть перебежчики. Направляем их вам. Старик.»
Видно, пронюхали фашисты что-то про группу Старика, вот и лезут. Анюте так и хочется самовольно предупредить ребят: «Держите уши остро, будьте поосторожнее!» А вместо этого она выстукивает:
«Старику. Направлять нам перебежчиков не надо. Разбирайтесь на месте. Давайте им оружие и проверяйте в бою. Давыдов.»
Группа Старика послана с целью глубокой и всесторонней разведки. На Курско-Орловской дуге битва приняла самый ожесточенный характер. Столкнулись танковые армады, идут крупнейшие воздушные сражения. Григорий тогда еще не знал, что в этой битве принимают участие и его земляки — Уральский добровольческий танковый корпус.
Советское командование уже тогда планировало завтрашние наступательные операции и хотело знать состояние обороны фашистов в прифронтовой полосе.
«Давыдову. Пленный майор фон Штрадер показал — обороны Карачева не делается. Имеются сооружения для подвижной обороны. Штрадера конвоировать нет возможности. Совершил две попытки побега. Запросите «У-2». Старик».
И приписочка Нины:
«Аннушка, сообщи обстановку в лагере. Соскучилась. Нина».
Нинка вечно нарушает инструкцию — никаких посторонних разговоров. Узнает Давыдов, будет встрепка.
«Штаб фронта. Показанием пленного немецкого майора Карачев к обороне не готовится. За пленным шлите «У-2». Давыдов».
А еще через день:
«Давыдову. На аэродроме, что один километр севернее деревни Р., находится более 100 самолетов противника. Районе соседней деревни устанавливают зенитную оборону. Старик».
Давыдов сразу же переслал эти данные в штаб фронта.
«Давыдову. Боец соседнего отряда Соловьев Василий попал в плен. Сейчас получил задание от гестапо и листовки и направлен в лес. Примите меры предосторожности, предупредите соседей. Старик.»
Соловьева подкараулили разведчики соседнего отряда и расстреляли.
Анюта радиограммы, которые посылал и получал Давыдов, аккуратно записывала в тетрадь или на клочках бумаги. Она никогда не задумывалась над тем, что эти скупые строчки радиограмм могут кому-то пригодиться через много лет. Она была просто аккуратной и честно исполняла свой долг.
Никто, кроме Анюты и самого комбрига, не знал, куда сегодня держит путь отряд и с какой целью. А между тем два дня назад было получено приказание из штаба фронта:
«Давыдову. Дорога Брянск-Лопушь действует, противник указанной дороге подтянул три дивизии. Произведите операцию и взорвите С-кий мост. Командующий фронтом этой операции придает исключительное значение. Исполнение доложите».
Через день новая радиограмма:
«Давыдову. Для сведения. Агентурной разведкой установлено: охрана моста до 40 человек в дзотах, с обоих сторон. Произведите дополнительную разведку сами».
Феликс Сташевский не обманул Григория. Он и двое других разведчиков получили срочное задание комбрига выйти к станции и произвести тщательную разведку. Времени оставалось в обрез.
После трудного разговора с Андреевым Федя догнал штабных. Анюта, которая шагала за навьюченной лошадью, окликнула его:
— Поговорил с земляком?
— Это не земляк.
— Кто же?
— Вместе из окружения выходили. Не рассмотрел хорошенько, темновато.
— Эх, ты, разведчик! — упрекнула Анюта. — Под микроскопом бы тебе рассмотреть его!
— Не под микроскопом, но все ж!
— Откуда у тебя подозрительность, Феденька? Вот не замечала!
— Мы не у тещи в гостях, а на войне.
Анюта тихо рассмеялась. Давыдов, когда пробирает провинившегося, всегда говорит: «Ты где находишься? К теще на блины приехал или воевать с фашистами?»
— Чего смеешься?
— Так, вспомнила кое-что...
— Я думал — надомной.
— Что ты, Феденька!
Сташевский появился в отряде в конце сорок первого. Анюта и сама тогда была новичком — недавно прилетела из Москвы, после курсов. Приземлились они с Ниной благополучно, парашюты и рацию закопали в снег, дождались утра и направились в деревню. Деревенька была дворов на тридцать — сорок, вытянувшихся в одну улицу. Только-только рассвело. Было морозно. Валил парок от дыхания. Сизо-белые дымы поднялись из труб домов километровыми столбами и наверху рассыпались кисейной завесой. Анюта и Нина одеты были по-деревенски, в телогрейки и подшитые валенки, подвязаны теплыми платками. Шли и гадали — кто встретится? Вдруг полицай? Или немец? Но им говорили, что здесь царство партизан. Встретили девушку, себе ровесницу. Та внимательно оглядела незнакомок с ног до головы и спросила, остановившись:
— Откуда, девчата?
— Из Брянска, — ответила Анюта по легенде, предложенной им еще в Москве. — Соль меняем на продукты.
У Анюты и Нины в вещевых мешках действительно лежало килограммов по пять соли. Туго тогда в деревнях было с нею: За соль да мыло ловкачи выменивали любую драгоценнную вещь, даже золотую.
Девушка поправила на затылке узел пуховой шали и сказала:
— Далеконько занесло.
— Нужда и на Соловки загонит!
Нинку тут за язык и дернуло:
— Скажи, милая, партизаны в деревне есть?
Девушка прищурилась. Ее маленькие глазки превратились совсем в щелки, а из щелок глядели острые, как шильца, зрачки. Некрасивой, подозрительной сделалась. Анюта расстроилась. — дернуло же эту Нинку за язык!
— Соль нужна, — наконец проговорила девушка. — Пойдемте к нам. Купим.
Дело прошлое, но тогда Анюта сильно перетрусила, однако виду не подала. Повернуться бы да уйти, но как теперь уйдешь? А девушка одета прилично — и пуховая шаль, и полушубок добротный, и теплые боты, как у городской — с достатком живут, не по-военному времени. Из семьи полицая или старосты? «Живой не дамся», — мысленно решила Анюта и злилась на Нинку: язык не могла прикусить, болтушка.
В избе полицаев не оказалось. Рыжий дядька чинил валенки. Парнишка лет двенадцати сопел на полу, привязывая к валенкам коньки-снегурочки.
— Соль, говорите? — спросил рыжий дядька. — Это хорошо. Соль у нас кончилась, а без нее ослепнуть можно, — и к сыну: — Тикай, тикай, нечего слушать взрослые разговоры, ишь рот открыл, шире нашей кадочки. Ну?!
И рыжий незаметно подмигнул сыну, чтоб тот скорее уходил и привел кого надо. Анюта ничего не заметила, Нинка тем более. И начал тянуть волынку рыжий дядька: кто да откуда, да как там живется в Брянске, добрые немцы или злые. Про соль ни слова, словно бы забыл, зачем прибыли сюда девушки. Нинка и та сообразила, наконец, что дело пахнет керосином, к двери поближе попятилась. Но в дверях стала девушка в полушубке, привалилась плечом к косяку и смотрит на незнакомок усмешливо.
У Анюты свой план созрел. Появятся полицаи или немцы, она выхватит пистолет, который прятала за пазухой, и пристрелит, прежде всего, рыжего, потом эту деваху, ну, а последнюю пулю в себя.
Под окном тревожно проскрипел снег. Стекла затянуты куржаком — ничего не разглядишь. Разговор мужской, но невнятный. Анюта, напрягшись, спросила рыжего:
— Кто? Полицаи?
— Полицаи, — усмехнулся рыжий и вдруг увидел, что Анюта выхватила из-за пазухи пистолет и навела на него. Заорал благим матом:
— Дура, опусти оружие! Партизаны! Нет туто-ка полицаев!
Анюта дрожала, ни одному слову рыжего не верила. Девушка, испугавшись, что сейчас произойдет непоправимое, закричала:
— Скорее, товарищи!
Анюта не помнила, почему она не выстрелила. Чудом спасся рыжий, мог бы погибнуть из-за своей неловкой шутки. Собственно, какая это шутка? Он принял парашютисток за немецких шпионок. Здесь был партизанский край. Фашисты под любым предлогом засылали к партизанам своих агентов. Они охотно вербовали красивых девушек — находились продажные твари.
Так Анюта и Нина очутились у Давыдова. Чуть попозже появился и Федя. На него жалко было смотреть. Обут в худые ботинки без обмоток, грязная портянка торчала из ощерившегося носка. Федя обмотками перемотал ботинки, чтоб ноги не мерзли. На плечах болталась старая серая дерюга, балахон какой-то, а может, шинель времен первой мировой войны. На нестриженной голове покоилась кепочка — блинчиком. Уши повязаны черной шелковой тряпкой. Не брился и не мылся, наверно, около месяца. Клинышком топорщилась жиденькая смешная бороденка. Ему бы посошок в руки и суму через плечо — и странник, какими их рисовали художники.
Сташевский осенью попал в окружение, попробовал немецкого плена, однако благополучно бежал. Слезно просил оставить его в отряде. Федя трясся от холода, переминался с ноги на ногу. Руки старался спрятать в рукава своей дерюги, но они были узенькие и вторая рука туда не влазила. Под носом белела сосулька.
Давыдов задал один лишь вопрос:
— Кадровик?
Получив утвердительный ответ, зачислил его в стрелки, добавив:
— Оружие добудешь в бою.
На следующий день Сташевского нельзя было узнать: Партизаны раздобыли ему валенки, шубу и старую заячью шапку, правда, малость великоватую, но зато теплую. Федю побрили, постригли, отмыли в бане, и предстал он перед Анютой молоденьким застенчивым пареньком.
А еще позднее с двадцатью хлопцами пришел в отряд Старик. С Федей у них была трогательная встреча — оказывается, они уже успели повоевать вместе. Давыдов дал пришедшему роту, в которую отпросился и Федя. Позднее Старика назначили заместителем командира отряда по разведке, а Федя стал у него правой рукой.
Сташевский славный парень, деликатный такой, с нею, по крайней мере. Кое-кто из ребят огрубел в лесу, материться научился. Другой раз махнут непечатное слово и при Анюте. Она их сердито осаживает, но они быстро забывают про свою оплошку. Федя нет, за ним такое не водится. Интеллигентская закваска в нем сидела крепко. Анюта к Старику приглядывалась дольше, чем к кому-либо. Он ей нравился и не нравился. Держался со всеми уверенно, но и не навязчиво, за словом в карман не лез. Но что-то в нем коренилось колючее или нагловатое, она не могла разобраться скоро. Анюту он вообще не замечал, будто ее не было на свете, и это оскорбляло самолюбие. Несколько позднее она, наконец, поняла, что не колючее и не нагловатое в нем было. Именно в этом жило презрение к опасности, к смерти. Поняла это после одной истории.
Через Надю, ту самую девушку, которой Анюта с Ниной, хотели продать соль, немецкий офицер хотел установить связь с партизанами. Будто бы в гитлеровской армии была группа словацких солдат, которая хотела перейти к партизанам. Надя об этом доложила Старику. Тот заинтересовался офицером и решил с ним встретиться. Через Надю договорились о месте и времени встречи. Давыдов неодобрительно отнесся к затее, но запрета накладывать не стал. Старик взял с собой четверых партизан, в том числе Щуко и Федю — без этих двух не делал ни шагу.
Партизаны замаскировались, а Старик пошел к офицеру, который ожидал его на полянке. Это был сухощавый и прыщеватый немец, одетый щегольски, со стеком в левой руке. На плохом русском языке он предложил Старику выпить водки. Получив отказ, взмахнул стеком. Пять или шесть гитлеровцев выскочило из засады и бросилось на разведчика. Видимо, надо было иметь самообладание Старика, чтоб не растеряться. Он выхватил пистолет и пристрелил сразу двоих. Когда на него навалились другие, умудрился достать финку и убил третьего. Партизаны не могли стрелять, боясь задеть командира. А немцы, видимо, хотели взять его живьем. Но когда партизаны подоспели на помощь, Старик успел управиться со всеми гитлеровцами сам. И не получил ни царапинки. Анюта, когда узнала об этом, ахнула от удивления. Такое бывает не часто даже в партизанской практике.
Давыдов сделал Старику выволочку. Анюта слышала, как комбриг его пробирал, нажимая на то, что не дело заместителя командира отряда лезть в каждую дыру самому и что не нужно отряду лихачество, а нужна четкая служба всей разведки — и войсковой, и агентурной. Старик отмалчивался. Лишь под конец сказал:
— Учту, товарищ, командир. Нет, как они хотели меня провести, цуцики! Не на того напали! Я в драке кое-что смыслю.
Анюта неожиданно для себя зашлась радостью, что слышала этот разговор, что есть в отряде такой вот храбрый человек, который ничего на свете не боится. Она представила, как на него налетели фашисты, и даже мурашки поползли по спине. Анюта знала какие это подлецы — фашисты. Они смелые, когда налетают оравой на одного.
...Размеренно шагает лошадь, у нее глухо екает селезенка. Пахнет конским потом. Сырой туман стелется но ложбине, в небе невидимый гудит самолет. Слева за лесом то и дело вспыхивают и гаснут огни ракет — там оккупанты.
Анюта идет следом за лошадью и мысли ее далеко отсюда. Думает про Федю-разведчика, про Старика, про свою подругу Нинку.
Порой Анюту клонит ко сну, и она подремывает на ходу — чему только не научишься при кочевой жизни.
В ОДИНОЧЕСТВЕ
1
Лукин без страха и подумать не мог, чтобы с ним было, если бы невзначай не набрел на Ольгу. Девушка она, по всему видно, решительная. И коль взялась помогать, то на полпути не бросит.
Оля пропарила Лукину ушибленную ногу в густом отваре трилистника. Из сенок принесла бутылку с мутной, дурно пахнущей жидкостью и, намочив его тряпку, приложила к пятке. В нос шибануло резким запахом, похожим на запах нашатыря.
Лукин зажал нос. Оля улыбнулась:
— Это настой из муравьев. Помогает, — и поспешила заверить:
— Правда, правда.
Затем укутала ногу в шаль.
Отец следил, как дочь нянчится с солдатом, которого неизвестно где подобрала. Когда она закончила перевязку и, убрав в сенки бутылку с настоем, вернулась в избу, отец сказал так, будто Лукина не было:
— Чего с ним нянькаешься? Откуда такой выискался, знаешь? Кого пригрела, знаешь?
Оля промолчала. Открыв крышку подполья, опустилась вниз и чиркнула спичкой.
Лукина замечание хозяина обидело:
— Меня пригревать не надо.
— Оно и видно, — ехидно возразил хозяин. — Недаром на Ольке верхом приехал.
Оля вылезла из подполья и обратилась к Лукину:
— Я постелю там, хорошо? В избе опасно, к нам чужие заходят.
Ее решительная независимость от отца и то, что она обращается к Юре запросто, будто они знакомы давно, согревала Лукина, и девушка делалась еще ближе. Ему в Ольге нравилось положительно все — и толстая коса за спиной, и темные полукружья бровей, и эта милая озабоченность, и румянец на лице. Близкая и понятная. Лукин удивлялся, как это он не робеет в ее присутствии.
— Жоржик узнает, он тебе устроит, — не унимался хозяин. — Не было печали, сама привела, накачала заботушку. От Жоржика теперича прячь его. Жоржика не знаешь?
— Моя забота, — отмахнулась Оля от отцовского брюзжания, и брови нахмурила. Она и брови по-особому хмурит — сердито и мило.
— На осину-то и меня заодно с тобой вздернут. Неохота на осине-то болтаться, знаешь?
— Могу уйти, — сказал Лукин.
— Куда же? — улыбнулась Оля и сразу обезоружила. — Не обращай на него внимания. Ворчит, страшные слова говорит, а сам добрый.
— Много у хорька доброты, — пробурчал хозяин, захлопнул у печи отдушину, и вместе с табуретом подвинулся к столу. Оля сняла с вешалки старенький тулуп, бросила в подпол, с кровати взяла подушку и спустилась вниз, чтобы сделать постель.
— Боишься, хозяин? — усмехнулся Лукин.
— Нешто ты храбрее меня? На словах-то храбрые. Помню, в сорок первом драпали без портков, а кулаками махали: мы ему покажем. Два года показываете. Тоже, поди, драпал?
— Не успел.
— Мне моя жизня не надоела, хотя она и жестянка, будь проклята. Картопь да самосад — вся-то радость. Ведь она какая, жизня-то? Сам по себе, ни нашим, ни вашим. Немец лютует, орет — красным помогал? Не помогал. Поорут, поорут не тронут. Красные спросят — немцам помогал. Боже упаси. Стало быть, и красные не тронут. А тут тебя Ольга подобрала. Кумекаешь?
— Я и не то кумекаю, — зло возразил Лукин: не нравился ему Ольгин отец, такого за глотку возьмут — выдаст, свою дочь родную выдаст, не то что чужого. — Плохие слова говоришь. И не пойму откуда только берутся такие, как ты?
— Тут и понимать нечего, — не обиделся мужик. — Жизня рожает. Не мать родна и не тетка — калачики есть живо заставит.
— Немцы за такие рассуждения медаль могут дать, за то, что не мешаешь им жить.
— Я ведь, милок, красным тоже не мешаю, знаешь?
— Красным, — передразнил Лукин. Он не переносил, когда русские своих же называют «красными», вроде бы открещивались от них: есть красные, есть фашисты, а я сам по себе.
Из подпола вылезла Оля:
— Можешь отдыхать. Наспорились? Тятя задирать любит.
— Не по правилам задирает.
Не столько отдохнешь, сколько терзаться будешь. Залезешь в подвал, как в западню, — и живым не выберешься. Оля, положим, своя, наверно, комсомолкой была, на нее можно положиться. Ко мне относится хорошо. Зарделась, когда поймала мой взгляд. Не хватало еще, чтоб я влюбился в нее. А что? И влюблюсь...
Батька у нее ненадежный и хитрый. Себе на уме. Спускаться в подвал или уползти в лес подобру-поздорову? Пока не поздно, а? Там, в случае чего, дорого продать можно свою жизнь, а здесь, как кутенка, прихлопнут и пикнуть не дадут. Как бы, интересно, сержант поступил на моем месте? Полез бы в западню? Возможно, это не западня, а настоящее убежище, западня же там, в лесу? Ходить-то я все равно не могу. Нет, пожалуй, сержант остался бы здесь, укрылся бы в подполье, пока нога не подживет. И Оля будет рядом.
— Что же ты? — поторопила девушка и ласково улыбнулась: — С неба прыгать не боялся, а тут задумался?
— Так то с неба.
— В подпол страшнее? Ничего, не бойся. Все обойдется.
Лукин развязал рюкзак и положил на стол банку тушенки и два больших сухаря:
— Держи, это квартирные.
— Можно, — согласился хозяин, хотя Оля воспротивилась. Она не желала брать ничего. Лукин не хотел отступать. Пока препирались, отец спрятал сухари, а банку тушенки поставил на окно, даже спасибо не сказал. Лукин улыбнулся, и Оля рассмеялась. В самом деле, они спорили, а старик плату прибрал к рукам. Зачем же они спорили?
Лукин, опираясь на автомат, допрыгал до дыры и спустился вниз. Оля подала ему вещевой мешок, сапог с портянкой, шинель.
Хотя в подвале пахло сыростью и было темно, однако жить можно. Лукин обрадовался, что сейчас, наконец, спокойно отдохнет. Оля, стоя на коленях возле лаза, улыбнулась:
— Спокойной ночи, Юра!
— Спасибо! Тебе тоже, — и так ему радостно сделалось от ее слов, от ее ласкового голоса, от того, что она есть такая добрая и понятная, что Лукин готов был запеть.
Через несколько минут он будто провалился в сладкую бездну и очнулся от того, что услышал над головой уверенные мужские шаги — при каждом шаге сапоги похрустывали, а половицы прогибались и стонали. Лукин на всякий случай схватился за автомат: черт знает, кто этот человек и зачем появился в избе? Возможно, вчера, когда они сюда добирались, их кто выследил?
— Здорово, Емельян, — пробасил гость в скрипучих сапогах. Под ним затрещала табуретка. «Здоровый бык» — отметил про себя Лукин. Олиного голоса неслышно, значит, ее нет дома. Сколько же времени? Ночь, утро, день? Ага, в щелку пробивает свет — уже светло. И гость пришел. Значит, не рано.
— Здорово, коли не врешь, — отозвался хозяин.
— Я врать не люблю, я человек прямой и честный. Ого! Консервы. Да еще советские. Погодь, погодь, откуда у тебя консервы?
«Ах, ты, безногий черт! — обругал Лукин хозяина. — Не мог спрятать. Убрал бы куда-нибудь. А теперь влип!»
— Завидки, небось, берут? У меня есть, а у тебя нет?
— Не скули, Емельян! Откуда у тебя советские консервы?
— Я ж не глухой и не пугливый, чего рот-то разинул? Ох-хо-хо, — вздохнул хозяин. — Все нынче кричат. Староста кричит, немцы кричат, ты вот, Жоржик, вроде бы свой, деревенский, — и ты кричишь! Чего вы все кричите? Напугать не напугаете — дальше и пугать-то нечего!
— Зубы не заговаривай, думаешь я не понимаю, почему ты зубы заговариваешь? Откуда у тебя советские консервы?
— У тебя они уже заговоренные.
— Поговори у меня! Не твое дело перечить мне!
— Не мое, так не мое. Последнюю бутылку самогонки за эту банку отдал, позавчера кореши твои тут проходили, знаешь?
— Знаю.
— Один заскочил и пристал — дай самогонки и все тебе тут. Вот и поменялись. Я ему самогонки, он мне консерву.
— Это как так последнюю? — вроде, обиженно спросил Жоржик, и показалось Лукину, будто тот сглотнул голодную слюну. «Пронесло, — облегченно вздохнул Лукин. — Ловок Емельян. И хитер — ишь какую басню придумал про банку. Вывернулся».
Жалобно пискнула дверь, и Жоржик обрадованно воскликнул:
— Вот и Ольга! Здорово, Ольга!
— Здравствуй, — тихо отозвалась девушка. — За самогонкой приперся?
— Как в воду смотрела! — хлопнул себя по колену Жоржик.
— И смотреть не надо. Глаза-то с похмелья опухли.
— Нету самогону. Я ж тебе толкую — последнюю бутылку за консерву отдал, не сообразил?
Про консервы Емельян повторил, видимо, для Оли, чтоб знала.
— Емельян Иванович, сделай одолжение, душа горит, голову мутит. Кружечку — опохмелиться?
— Нетути.
— Нетути? — вдруг взъерошился Жоржик. — Кому есть, а кому нетути? Да я, безногий гад, весь дом переверну, найду — вздерну на осине.
— Нетути горилки, — твердил свое Емельян, его не испугала угроза, привык, наверно. — Прыткий какой — сразу и про осину. Ты бы вот чем стращать-то, взял да помог.
— Я те помогу! — пригрозил Жоржик, но уже не так строго.
— У кума в Рясном жито есть, а я без коняки, знаешь? Дай коняку. Я б жито привез, самогону бы наварил. Кумекаешь?
Жоржик промолчал, видимо, соображая. Под ним опять заскрипела табуретка.
— Так и быть! — снова хлопнул себя по колену. — Дам тебе, гаду безногому, подводу. Сколько самогону наваришь — любая половина моя. По рукам?
— Прыткий однако же! — возразил Емельян. — Любую половину. Жирно не будет?
— Не хочешь — не надо. А самогону я на хуторе достану.
— Оль, посоветуешь? — спросил Емельян. — Любую половину просит.
— Не на себе же везти, — сказала Оля. — А Жоржику грабить не привыкать. Соглашайся.
— Умница! — обрадованно воскликнул Жоржик. — Давай за меня замуж, а? Мне такая жена позарез нужна! За мной, как за каменной стеной. На руках носить буду, в обиду не дам. Вези, Емельян, жито! Вези и вари самогону, свадьбу сыграем — Германия ахнет! Тряхне-е-ем!
— За тебя и рябая Аксинья-то не пойдет!
— Не трави сердце, Ольга!
— Разве оно у тебя есть? Ты ж старик, у тебя и зубы-то наполовину чужие.
— Старый конь борозды не испортит!
— Истина, чего уж, — согласился хозяин. — Только беда другая — много не напашет.
— Ничего, на ее век хватит. Ничего, Ольга, за мной не пропадешь! Бери, Емельян, подводу хоть сегодня, хоть завтра. Бери, пока я добрый. Бегу-спешу! Покедова!
Табуретка скрипнула, освобождаясь от седока, половицы, прогибаясь, заскрипели.
— Я трепаться не люблю, — заявил на прощание Жоржик, — сказал женюсь на тебе — женюсь! Присушила ты меня, Ольга.
— Ничего, отсохнешь!
— А любить могу горячо... Побольше вари самогону, Емельян. Еще раз покедова!
Пискнула дверь и наступила тишина.
— Жени-их, — зло произнесла Ольга. — А глаза с перепою мутные, бр-р!
— Жених не жених, — заметил Емельян. — А на сегодня сила его.
— Я ему горло перегрызу. Пусть только сунется.
— Не хорохорься, девка. Ах, как славно с конякой-то получилось. Теперь ты и солдатика к своим увезешь.
Оля подняла крышку подпола и спросила:
— Небось, слышал?
— Слышал. Подлец ваш Жоржик. О нем веревка давно плачет.
— Завтра увезу тебя к своим.
— Знаешь, где они? — усомнился Лукин.
Она загадочно улыбнулась и тихо ответила:
— Грамотная.
2
Ольга сходила к Жоржику, обо всем окончательно договорилась. Был он уже выпивши, видимо, сходил за самогоном на хутор. Старался облапать, звал замуж, но лошадь обещал твердо, повторяя с пьяным упрямством:
— Сказано — сделано. Жора трепаться не будет. Покедова!
Лукин вволю отсыпался в своей темнице. А когда спать стало невмоготу, стал думать о своих товарищах, о сержанте, и снова сделалось ему неловко и стыдно. Они свободно могут посчитать его трусом. Откуда им знать, что он попал в такой переплет?
К вечеру в подпол спустилась Ольга. От нее пахло ромашками и мятой. В темном подполе сразу стало светлее и уютнее.
— Как нога? — спросила Оля. — Болит?
— Нет. Лежу не болит, а встать боюсь.
— Завтра утром поедем. Уйдем ночью. Уведу тебя в лес, там подождешь, пока я не приеду на подводе.
Лукин на ощупь разыскал ее мягкую теплую руку и сжал признательно. Девушка ответила на его рукопожатие слабо, не стараясь освободиться. Тепло ее руки передалось ему, и сердце вдруг бешено заколотилось.
— Оля! — прошептал он.
Она мягко, но настойчиво освободила руку, отодвинулась от него. Она почувствовала его волнение, и заволновалась сама. Тихо спросила:
— Договорились, Юра?
— Договорились, — ответил он. Хотелось остановить девушку — не уходи, куда же ты? Мне хорошо с тобой. Не уходи, Оля!
Но Лукин молчал. Оля вылезла из подпола и, пожелав спокойного сна, надвинула на квадратное отверстие крышку. Юра снова остался в своей темнице один.
Она разбудила его глубокой ночью, помогла выбраться наверх. Осторожно развязала на ноге шаль, сняла компресс. Лукин попробовал встать на ушибленную ногу и обрадовался — хотя пятка болела, но терпеть можно. Выходит, кость цела. Быстро обулся, надел шинель, закинул за спину вещевой мешок, а на грудь пристроил автомат — опять солдат солдатом. Козырнул на прощанье Емельяну, который пускал сизый самосадный дым в отдушину — словно бы не прекращал этого занятия целые сутки.
— Благодарю за убежище!
— Шагай, солдат, шагай, милай, — отозвался хозяин. — Много еще вам, горемыкам, шагать да не все дошагают до дому. Знаешь?
— Нашел о чем говорить, тятя, — упрекнула отца Ольга.
— Это жизня, Олюшка, — вздохнул Емельян. — Она штука трудная, ничего не попишешь.
Оля принесла Лукину трость. Опираясь на нее, он шагал самостоятельно, хотя на больную ногу припадал сильно.
В лес выбрались без приключений. Было тепло и тихо. В деревне жалобно тявкала собака, спросонья прогорланил какой-то шальной петух и замолк — не вовремя поднялся.
Оля завела Юрия в густой кустарник, далеконько от деревни — километра за три, не меньше. Оставила одного и наказала терпеливо ждать. С рассветом приедет за ним. Он удобно расположился в мелком густом березняке. Хорошо проглядывалась извилистая проселочная дорога.
Сон начисто согнало. Лукин лежал и прислушивался. В лесу притаилась сторожкая тишина. Лишь очень острый слух мог уловить слабый шорох. И нелегко было догадаться откуда он идет. Это листья осины трепетали без ветра. Их невесомый шорох и слышал Лукин. Проснулась первая пичуга, звонко пискнула, приветствуя новое утро. За ней другая, и через несколько минут начался разноголосый птичий перезвон. Лукин никогда не слышал такого веселого концерта. Житель он степной. В лесу приходилось бывать редко. Никогда и не предполагал, что это такое увлекательное занятие — слушать утреннее пение птиц.
На макушках дальних сосен зажегся розовый солнечный свет. Солнце словно бы растворялось в воздухе, пронизывало своим светом каждую пылинку и листок.
Но ни с того ни с сего на Лукина накатились тревоги и сомнения. А что, если Жоржик обманет и не даст лошади? Или хуже того — кто-нибудь выследил их ночью, когда добирались сюда? Если с Олей что случится, кто предупредит его? Что ему тогда делать?
Вздохнул с облегчением, когда услышал дробный стукоток колес — едет! Из-за лесного поворота показалась сначала лошадиная морда, которая покачивалась в такт бегу, и затем подвода. Оля, как заправский кучер, сидела на облучке, помахивала хворостиной и посвистывала на лошадь. То была военная обозная двуколка с высокими дощатыми бортами. Спереди укреплена доска для сиденья. На ней и восседала Оля.
Лукин поднялся навстречу, радуясь тому, что враз исчезли тревоги и что снова видит Олю, приветливую и деловитую.
На дне двуколки постелен брезент, сверху наложена солома. Оля приподняла край брезента и сказала:
— Полезай. Я тебя укрою. Здесь опасно, полицаи могут встретиться.
На дне двуколки пыльно и неудобно. И хотя солома не тяжела, а все-таки неприятно чувствовать на себе ее и брезент. В бортах на стыках досок щели, через них поступал свежий воздух. Мелкая и въедливая пыль лезла в ноздри, и Лукин чихнул. Оля улыбнулась:
— Будь здоров! Но лучше не чихать.
— Постараюсь, — угрюмо пообещал Юра: ничего себе прогулочка предстоит. Лошадь тронулась. Вдоль щели поплыла зеленая каемочка земли. Смотреть на нее было неудобно: в глазах рябило. Лукин зажмурился. В таком контрабандном положении ездить ему не приходилось и, прямо говоря, — незавидное это положение. Трясло. Ребрами чувствовал доски, хотя на нем была шинель. Онемела рука, затем нога. И повернуться невозможно. Почувствовал — в спину уперся какой-то твердый ребристый предмет. Черт-те что! Сколько можно выдержать такой езды? Час, два? Лукин крякнул — сколько потребуется, столько и вытерпит. В спину давит и давит, мочи нет. Особенно, когда двуколку на выбоинах подбрасывает. Наконец, Лукин умудрился вполоборота повернуться, освободил руку и нащупал винтовочный приклад. «Эге! — подумал Юрий и повеселел. — У нее тоже оружие. Хорошо!»
Клячонка не быстро, но и не очень медленно катила повозку вперед, без происшествий миновала опасные, по Олиному расчету, места, вкатилась в сосновые дебри. Оля, остановив лошадь, спрыгнула на землю и сказала:
— Вылезай. Теперь можно в открытую, а то, небось, пыли нахлебался на два года вперед.
Оля стянула брезент. Лукин поднялся, отряхнул с себя труху. Оля поколотила его по спине, выбивая остатки пыли. Он подзадоривал ее:
— Сильней колоти! Не бойся!
И она, смеясь, колотила изо всей силы. Это было хорошей разрядкой после такого напряжения. Оба уместились на сиденье. Оля передала ему вожжи, Юра густо покраснел. Она недоуменно вскинула брови — почему не хочет брать вожжи? И догадалась. Он не умеет править лошадью. Хотя наука немудреная, но без сноровки не поедешь.
— Где ты рос? — тихо и необидно, а скорее с ласковым укором спросила Оля. Лукин готов был рассказать ей о своей жизни, пусть знает, но сказал одно:
— Токарь я, а к лошади и подойти не умею. Не приходилось.
Сконфуженно посмотрел на девушку сбоку, боялся ее презрительной усмешки. Оля взглянула на него исподлобья, внимательно и серьезно, и который раз за эти два дня у него бешено застучало сердце, да гулко так, наверно, за версту слышно.
— Останемся у партизан? — горячо заговорил Лукин. — Вместе, а?
Это «а» произнес просительно. Оля отрицательно покачала головой: нельзя и не спрашивай почему. Хочешь, можешь догадаться сам. Чего тут догадываться? Как обнаружил винтовку на дне двуколки, так и догадался.
Лошадь ровно держала неторопкую рысь. На узловатых корневищах сосен и на камнях подводу подбрасывало. Слева и справа хмурыми стенами тянулись медноствольные сосны, и казалось, дорога бежала по ущелью.
Оля считала, что самые опасные места остались позади. Начались леса, в которых хозяйничали партизаны. Лукин и девушка ослабили напряжение, болтали о всяких пустяках.
Опасность возникла нежданно.
В тишину ворвался рокот моторов. Лукин без труда догадался, что это мотоциклы. Только они производят гулкий и дробный звук. Оба растерялись. Поворачивать обратно — не успеют удрать. Ехать вперед — у Лукина красноармейская форма. Прятаться опять на дно двуколки поздно, да и какой смысл?
Лукин зачем-то спрыгнул на землю и боли не почувствовал. Но в ту же минуту снова забрался в двуколку. Лег на живот и приготовился стрелять. Достал винтовку и сунул Оле. Попросил:
— Вывернутся — сворачивай с дороги, боком ставь, чтоб мне стрелять лучше.
Оля сунула винтовку под сиденье, взялась покрепче за вожжи.
Два мотоцикла с колясками вывернулись из-за поворота и помчались на сближение. Или немцы не ожидали встретить здесь кого-либо, или посчитали появление подводы в порядке вещей и не обеспокоились. К тому же, лошадью правила девушка. Лукина они не приметили. Юра лихорадочно гадал: стрелять или нет? Может, пронесет, не заметят? Лежать — пусть куда кривая выведет! А если они обнаружат его и первыми откроют огонь? Тогда он проиграет время и внезапность. Кто начнет первым, тот выиграет. Пропадать, так с музыкой. Начнет сам. Сначала бросит гранаты, потом прошьет из автомата. А если за этими едут еще? Но другого выхода нет — только бой.
Отчетливо разглядел водителя — очкастого, с крестом на груди. В коляске трясется второй, в каске, подремывает лениво. Перед ним пулемет.
— Сворачивай, сворачивай, — шепотом торопит Лукин Олю.
Та резко натянула правую вожжу, лошадь круто свернула вправо, и Лукин выдвинулся на передний план. Между первым мотоциклом и им было чистое место. Приподнявшись, Юра кинул гранату. Вторую бросил чуть подальше, целясь в следующий мотоцикл. И когда грохнули один за другим взрывы, он ударил из автомата. Раздались крики. Оля кубарем слетела с сиденья в кювет, Держа винтовку. Лукин бросил для верности еще одну гранату, последнюю, и сполз с двуколки. Уцелевший немец резанул по двуколке из своего пулемета. Лошадь рванулась вбок и, ломая оглобли, упала, прошитая очередью. Она хрипела и билась в предсмертной судороге. Хлопнул взрыв, и все смолкло. Там, где разорвалась последняя граната Лукина, стонал немец, Лукин, прихрамывая, сполз в кювет и позвал:
— Оля!
Она лежала ничком, держа в правой руке винтовку. Рука неестественно откинута вперед.
— Оля!
Лукин, холодея от предчувствия непоправимой беды, кинулся к девушке, потряс за плечо. Она не отозвалась. Он перевернул ее на спину и увидел побледневшее лицо, закрытые глаза. С ужасом подумал, что девушка убита. Сердце подступило к горлу и застряло колючим комком. Оля застонала. Лукин обрадовался, что она жива, и зашептал:
— Жива, жива!
Принялся расстегивать телогрейку, снял с одной руки и увидел кровь на правом плече. Белая в горошек блузка в этом месте стала красной.
Лукин забыл про ушибленную ногу. У Оли дрожали ресницы и слабо пульсировала на виске голубая жилка. Он понимал — надо поскорее уходить. Закинул за спину автомат и ее винтовку, поднял Олю на руки и, сильно хромая, заторопился в лес. До него рукой подать, успеть бы добраться! Вот и спасительная чаща. Передохнул и побрел дальше, не замечая ударов сосновых веток по лицу. Забраться бы в самую глушь, а потом думать, что делать дальше. И перевязать Олю. Ранение не смертельное, однако перевязать рану надо как можно скорее. Индивидуальный перевязочный пакет у него был. Бывало, Раиса ругалась с теми, у кого не находила в запасе пакета, жаловалась командиру. А они посмеивались — подумаешь, пакет, обойдемся и без него. Патронов давай побольше. Спасибо, что ругалась, — как пригодился теперь пакет! Раиса много раз показывала, как правильно перевязывать раненого, как за ним ухаживать. Они считали ее занятия отдыхом.
Теперь вот Лукин с досадой вспоминал, что на занятиях санинструктора дремал, пожалуй, добросовестнее всех. Как бы ему пригодилось сейчас то, чему учила Раиса!
Юра выбился из сил. Идти не мог. Осторожно опустил Олю на землю. Снял шинель, расстелил и поудобнее переложил на нее девушку. Место глухое, немцы сюда не сунутся. Обследовал вокруг каждую ямку, но воды не обнаружил ни капли. Оля открыла глаза и застонала.
— Ничего, ничего, лежи, — прошептал он. Предстояло самое трудное — перевязать. Надо было рвать кофточку, обнажить грудь и Юра не решался это сделать. Оля, видимо, поняла его затруднение, поморгала глазами, приглашая не стесняться.
Лукин осторожно освободил ее руку, стянул телогрейку. Оля закусила губу, наморщила лоб. И невольно застонала. Он дрожащими руками расстегнул пуговицы, но освободить раненое плечо не смог — пришлось рвать кофточку.
Пуля угодила ниже плечевого сустава и застряла там.
— Крепись, Оля, не бойся. Все будет в порядке, — шептал Юра, перевязывая ее. Кончив перевязку, прикрыл Олю телогрейкой. Сам сел рядом, охватил колени и задумался. Что же делать? Сколько же еще будет испытывать-его судьба?
НА АЭРОДРОМЕ
1
Длительный дневной привал объявили к полудню — солнце поднялось довольно высоко и сильно припекало. С проселочной заброшенной дороги свернули в чащу, которая состояла из сосен, елей и лиственного подлеска. Качанов отпросился у Андреева по каким-то своим делам, Васенева вызвали в штаб, а Григорий с Ишакиным готовились ко сну. Рядом расположился Марков со своими хлопцами. Григорий проникался уважением к Маркову — такой он простой и ненавязчивый, а вместе с тем внимательный. Андреев наблюдал, как устраивались в лесу партизаны. Располагались на дневку спокойно, деловито, без лишней суетни. Если в сорок первом лесные скитания считали случайными, ждали, что кончатся не сегодня, так завтра и привыкать к ним капитально не было смысла, то теперь, наблюдая бесшумную картину устройства дневного бивака, Андреев подумал, что это не временный эпизод в жизни партизанского отряда, это его повседневный быт, устоявшийся и определившийся за два года войны с оккупантами.
Ну что ж, будем вживаться в этот быт, в эту новую обстановку. Качанов, кажется, преуспел: освоился быстро и друзей завел. Пошли вторые сутки, а Михаил расположил к себе цыганистого Бориса, и Рягузов относился к нему так, будто знакомы не первый месяц. Сейчас отпросился к автоматчикам, не иначе новых приятелей искать. Григорий сполна убедился, что Мишка в гражданской жизни крутил баранку. Шоферы — народ дошлый, с людьми сходятся быстро, родней обзаводятся запросто. А сомневался Андреев потому, что знал за Качановым слабость — любил тот прихвастнуть. Иной раз невозможно было определить, где правда, а где работала Мишкина буйная фантазия. Мог прихвастнуть и про золотую шоферскую жизнь. Однако шоферов в пехоту или в саперы не суют, для них находится другая служба. Чаще всего их определяют в танкисты. А вот Мишка очутился в минерах. Говорит, что перед войной права отобрали, кого-то сбил, что ли. Нет, не по пьяному делу. Девчонку в кабину посадил, развел с ней турусы на колесах, пытался обнимать — одной рукой баранку держит, а другой обнимается. И не кончилось добром — сбил человека. Но Качанов пьян не был — ни-ни. Водкой не баловался.
Ишакин, тугой на знакомства, старается уединиться. Порой на него находит душевная теплота — тянется к Мишке, с ним, сержантом, откровенничает. А то вдруг повеет от него холодком, словно от ледника, враз, беспричинно — и на всех задирается. В такие моменты Андреев делает вид, что не замечает дурного настроения Ишакина, а тот вроде бы нарочно подкусывает сержанта, норовит вывести из себя. Позднее отойдет и глаза прячет. Стыдно? Прошлое не любит вспоминать. Сейчас Ишакин примащивается спать рядом с сержантом. Делает лежанку из веток и папоротника возле сосны. Вещевой мешок приспособил под голову вместо подушки. Лег, укрылся шинелью, положив под бок свой автомат, и усмехнулся:
— Минут шестьсот всхрапну!
— Храпи, — согласился сержант. Ему же не хотелось спать. Недалеко на спине лежал Марков, закинув руки за голову. Возле него, свернувшись калачиком, посапывал цыганистый Борис. Усач Рягузов снял сапоги, повесил на ветки сушить старые портянки и курил, сладко жмурясь.
Выкурив цигарку, укрылся зеленоватой немецкой шинелью. И тут вернулся Качанов. Сел возле сержанта и сказал:
— Эх, с какой я девахой познакомился! О! — восторженно цокнул языком. — Понимаешь, с радисткой. Божественна! А какие глаза! Какие глаза!
— По уши? — улыбнулся Андреев.
— Что ты! — простодушно возразил Качанов. — Безнадежное дело. Такие орлы кругом — давно, по-моему, выбрала. А мы кто? Мокрые курицы. Не мог я, сержант, пройти мимо такой красоты.
— Насмотрелся?
— Я ей отрапортовал: гвардии красноармеец Михаил Качанов. Она мне вопросик: не земляк ли, не из Куйбышева ли? Так точно, говорю, из Куйбышева, ваш земляк. Эх и захотелось стать ее земляком. Она так это улыбнулась и говорит: «Нехорошо обманывать». Нет, объясняю, не хотел обманывать, мне просто захотелось заделаться земляком такой девушки.
— А потом? — улыбнулся Андреев.
— И подумал я, сержант, вот о чем, это когда сюда шел.
— О чем?
— Я бы, например, красивых девушек на фронт не пускал.
— Почему же? А, понятно...
— Нет, ты не так понял. Никаких шашней не будет и дисциплина не упадет. Просто они нужны будут после войны, а то их тут поубивают.
— Зигзагом мысль сработала, Качанов.
— А чего? Красивые девушки — это что произведение искусства.
Марков слушал-слушал Мишкину болтовню и вдруг спросил:
— У тебя, гвардеец, папа кем был?
— А что?
— Все-таки?
— Лесорубом.
— А мама?
— Поварихой.
— Ай, ай, ай, у таких почтенных родителей и вдруг такой сын!
Андреев рассмеялся. Мишка сначала опешил. Усач Рягузов, который, оказывается, не спал, поднял голову и подлил в огонь масла:
— Что от него хочешь, Иван? Он в лесу родился и пням молился.
Мишка взял себя в руки, здорово все-таки его разыграли, но не обиделся. Сам любил такие розыгрыши. Ложась спать, пообещал:
— Критику учту, в долгу не останусь. Спокойной ночи, а лучше — спокойного дня. Включаю третью и жму на всю железку.
2
Андреева усиленно трясли за плечо. Протерев глаза, увидел перед собой Ишакина и по кислому выражению его лица понял, что стряслось неладное. Сел, окончательно приходя в себя. Подъема еще не объявляли. Сладко посвистывал носом Мишка Качанов. Вовсю храпел Рягузов — здоров храпеть охотник.
Ишакин держал в руках вещевой мешок, свой ненаглядный «сидор» и, горестно глядя сержанту в глаза, всхлипнул:
— Увели...
Андреев не понял: кого увели, почему увели? И вообще, что такое увели? А Ишакин совал ему «сидор» под самый нос, и теперь сержант обратил внимание, что вещевой мешок сильно похудел. Оказывается, когда Ишакин спал, у него украли продукты. Аккуратнейшим образом разрезали «сидор» бритвой, либо острым ножом, выгребли из него съестное. Гранаты, запасной диск к автомату и всякую мелочь оставили: воры оказались разборчивые. Проснулся Качанов.
— Доложи, сержант, командиру, — попросил Ишакин. — Не доложишь — сам этих чижиков найду. Ишакин шутить не будет, он не любит, когда шарашат у своих.
Ишакин расшумелся, начал говорить о себе в третьем лице.
— Народ же спит, — пристыдил его Андреев, — чего ты расшумелся? Подумаешь — трагедия!
— Я б на твоем месте, друг Василий, бузу не поднимал, — посоветовал Мишка. — Вникни в вопрос — что случилось? Ничего. У тебя изъяли излишки. Справедливо? Очень. Сколько в тебе, Василий, пережитков, страшно подумать. Три сотни гавриков имеют в своих сидорах съестного хрен целых и ноль десятых, у тебя же целая кладовка. Уж коль тебе жаль было поделиться с друзьями, ну, как мы с сержантом, хоть бы поменял с выгодой, хоть бы немецкую зажигалку у ребят выторговал, а то надоело выскабливать огонь кресалом.
— Балаганщик ты, Михаил.
Качанов хотя и балагурил, а по существу-то был прав. Стыдно признаться, но в душе Григорий был рад этому ограблению. Уж очень Ишакин трясся над своим «сидором». Есть забирался куда-нибудь подальше в кусты, чтоб кто ненароком не попросил сухарик.
И когда Ишакин еще раз попросил доложить о краже лейтенанту, Андреев разозлился и отказал.
— Не имеешь права! — окончательно разошелся Ишакин. — Я знаю Устав — ты обязан доложить по команде.
— Я тоже знаю Устав, — сдерживая себя, проговорил Андреев. — Но в Уставе нет таких слов, которые бы оправдывали скопидомство. Люди давно голодают, а ты, как последний, извини, кулак, трясешься над своим «сидором», противно смотреть.
— Моя пайка — имею на нее право.
— Но ты еще должен заработать право на уважение этих людей, а не дразнить их тем, что ты сытый, а они голодные. Все, можешь идти.
Законник нашелся. Устав он знает. Если ему Устав не по нутру, он его забывает, может шинель без ремня надеть. Если затронут шкурные интересы, сразу ищет в Уставе защиту. Чувствуется, какие курсы до войны окончил, Не дошла до него простая истина: коль входить в коллектив, то входить на равных, иначе не поймут, и правильно сделают.
Но о происшествии каким-то образом, может быть, от Мишки Качанова, узнал весь отряд. К месту, где отдыхали гвардейцы, началось целое паломничество. Партизаны дотошно рассматривали распоротый «сидор», сокрушенно цокали языками, высказывали сочувствие, но все это походило скорее на комедию. Андреев не мог отделаться от ощущения, что каждый, кто приходил, на словах сочувствуя Ишакину, прятал в глазах смешинку. И приходили посмотреть на Ишакина не как на пострадавшего, а как на чудного человека. Видимо, он что-то уловил, догадался, что над ним тайно смеются. Поэтому очередного вздыхателя прогнал непечатными словами.
Усач Рягузов по поводу всей этой истории глубокомысленно выразился так:
— Старые люди верно подметили: осина и без ветра шумит.
3
Давыдов обменялся со штабом фронта радиограммами. Анюта, отстукивая текст, затылком чувствовала над собой сердитого комбрига.
«Штаб фронта. Винтовочных патронов нужно 30000. Шлите патроны ТТ 60000 и тонну взрывчатки. Необходимо для выполнения вашего задания. Давыдов».
«Давыдову. Самолеты будут ночью. Организуйте прием, выставьте сигналы: три костра треугольником, при появлении самолетов над площадкой вращение фонарем по кругу. Отсутствии фонаря — вращение факела».
Раньше назначались только костры. Однако полицаи приспособились и тоже стали жечь костры. Летчики путались, сбрасывали груз врагам. Поэтому установили дополнительный сигнал, который всякий раз менялся. И случаи перехвата грузов прекратились.
Давыдов еще с вечера облюбовал просторную вырубку, наметил места, где готовить костры, и специально выделенная рота занялась подготовкой площадки к приему грузов. Очистила ее от сучков. В трех точках, указанных комбригом, выросли огромные ворохи хвороста.
Получив ответную телеграмму из штаба, Давыдов улыбнулся и сказал весело:
— На сегодня все, Аннушка!
У него всегда поправлялось настроение, когда Большая земля обещала прислать самолеты.
Отряд готовился к приему грузов. Группе Васенева выпала, как показалось вначале лейтенанту, пустяковая работенка — следить за самолетами, считать мешки, которые они сбросят на парашютах, и засекать места, куда они упадут. Но Марков, участвовавший в таких делах не первый раз, смотрел на задание несколько иначе, считая его самым трудным.
— Чего ж трудного? — спросил Качанов. — Вот если бы нас заставили подпрыгивать да с самолетов стаскивать, было бы трудно. Пешком на небо не залезешь.
— Веселый ты, хлопец, — возразил Марков. — Лес густой и большой. Попробуй найди. Первое время мы тоже так — отыщем! Запросил Давыдов однажды патронов. Сбросили нам мешки, а патронов нет. Комбриг снова радиограмму — за продукты спасибо, но отряд сидит без патронов. А оттуда отвечают — патроны тоже сбросили. Стали прочесывать лес, над которым летали самолеты. Нашли рожки да ножки — сам мешок и стропы. Патроны исчезли.
— Кто же их взял? Немцы?
— Нет, отряд Ромашина. Проходил лесом и обнаружил наш мешок. Пришлось запрашивать еще.
— Хитрое это дело — партизанская наука, — качнул головой Качанов. — Думаешь, мелочь, пустяки — а гляди какая теория и практика. А вы нас, товарищ лейтенант, заставляли больше по-пластунски ползать.
— Не лишнее, Качанов, — сказал Васенев. Ему и самому-то внове было то, что рассказал Марков. Прикидывал, как лучше распорядиться.
— Оно конечно. Что ни делается — все к лучшему.
— Сколько самолетов обычно прилетает? — спросил лейтенант Маркова.
— Чаще всего два.
И Васенев распорядился: Андрееву и Маркову считать мешки — каждому по самолету. Район площадки разделил на секторы, и каждому бойцу поручил наблюдать за своим сектором. Добавил строго:
— Внимательнее быть! — и поглядел вопросительно на Маркова. Но Марков распоряжение лейтенанта принял, как должное, и Васенев успокоился. А успокоившись, вдруг подумал о том, что иногда до очень простых и очевидных истин путь может быть крив и долог. Ну, разве это не просто — одна голова хорошо, а две лучше? Прежде чем решить, послушай других, вдумайся в их совет — определенно получится польза. А он, Васенев, думал: коль меня назначили командиром, то что бы я ни сделал, все будет правильным. Мальчишество или глупость?
На западе отполыхала вечерняя заря.
— Завтра ветрено будет, — сказал Рягузов. — Закат багровый.
Васенев облюбовал уголок на открытой поляне, которая примыкала к вырубке с запада. Наблюдать отсюда удобно: самолеты пойдут с востока и сразу попадут в поле зрения наблюдателей. Здесь расположились и стали ждать.
Возле ворохов-костров тоже появились люди — каждая команда занимала исходные позиции. И все тихо, без суетни, четко, будто сто раз отрепетированное. Как по нотам. Андрееву это понравилось — чувствовался во всем, даже в мелочах, опытный дирижер. Собственно, Давыдов таким и был.
Качанов и Ишакин, укрывшись шинелью, курили. Андреев чувствовал Маркова. Лейтенант ушел к ворохам — что-то ему там надо было. Рягузов с цыгановатым Борисом сидели поодаль и о чем-то вполголоса переговаривались.
Ночь падала на землю тихая и теплая. Зубчатая грань между небом и лесом была чуть заметна. Стрекотали поздние кузнечики. На душе стало умиротворенно и потянуло на воспоминания. Андреев спросил Маркова:
— До войны кем был?
— Так, — не сразу собрался с ответом. Ваня. — Сам не знаю. Кончил техникум, а по специальности работать не пришлось. Комсомольским вожаком избрали.
Темная ночь барахталась в соснах. На небе звезды рассыпаны, как просо. Партизаны тихо разговаривают. Кто байки придумывает, кого воспоминания одолели, а кто, пользуясь возможностью, дремлет. Ждать не меньше часа, может и больше.
— Отца у меня не было, погиб в гражданскую, а я родился после его смерти. Сам с какого года?
Андреев ответил.
— Я с двадцатого, — проговорил Марков и, помолчав, мечтательно сказал: — Девушка мне приглянулась. Покрасивее Анютки. Беда, а не любовь. На комсомольской работе день и ночь: то собрания, то заседания, то мероприятия. А Ленка дуется — ни в кино не хожу, ни на танцы, ни домой не провожаю. Так от любви одни головешки останутся. Ничего не придумал, но свет не без добрых людей — посоветовали.
Марков сделал паузу, и Григорий понял, что в этот миг Ваня улыбается.
— И гениально! Взяли да избрали Ленку членом бюро и моим заместителем. И стали мы вместе — и на заседаниях, и на собраниях, и домой стал провожать.
— Где же она?
— Не знаю — потерялась. Разыскивал. Не нашлась.
Маркову нелегко было вспоминать. На выручку поспешил Алексей Васильевич Рягузов. Он посоветовал:
— Ты, Ваня, им про нашего комбрига расскажи.
Марков на какое-то время задумался, а потом начал:
— Удивительный он человек, трудно о нем рассказывать. Отряд сколотился в ноябре сорок первого. Мы тогда еще не оперились как следует, и боевых дел за плечами было мало. А вот чувствовали даже в мелочах Владимира Ивановича, это так зовут Давыдова. Есть же такие люди, от которых, как от аккумуляторов, заряжаешься уверенностью и энергией. Уж на что нынче весной немец нас прижал. Все-таки у него техника была, а у нас что? Похоронное настроение появилось, чего греха таить, правда ведь, Алексей Васильевич?
— Из песни слова не выкинешь, — подтвердил усач, — знамо дело было.
— Однажды совсем плохо стало, в мешок попались, туго нас завязал тогда фашист. Давыдов от одной цепочки к другой перебирался и к нам пожаловал. Лег к нам в цепь и спрашивает:
— Жарко, хлопцы?
— Куда жарче, — ответили ему. — Хуже и не бывает.
— Бывает и хуже, — возразил Владимир Иванович. — Наде, думаете, лучше было? Помните?
Надя — это наша разведчица, у Старика была. Жила в деревне. Немцы провокацию задумали, слух пустили, будто словацкие солдаты хотят с партизанами связь установить. Надя доложила об этом Старику, ну, а тот, отчаянная голова, решил рискнуть. Немцы ему ловушку устроили, но и он не дурак — поубивал всю засаду. Ну, а Надю схватило гестапо. Били, издевались, а она дурочкой прикинулась. Тогда гестаповцы хотели сделать ход конем. Выпустили ее и стали следить. Надя убежала в отряд.
— Помним, товарищ комбриг.
— Значит, плохо помните. Надя была одна, безоружная, перед свирепыми гестаповцами. А у нас автоматы, пулеметы, нас много. Мы вместе. И еще Анюта с нами.
— Я тогда не вытерпел, — вставил слово Рягузов, — и вопросик: «Товарищ комбриг, а у Анюты, что, небось, гаубичная артиллерия в резерве?»
— Посильнее, товарищ Рягузов, — ответил он мне, — у нее рация.
Алексей Васильевич потихоньку засмеялся. Ваня Марков продолжал:
— Только комбриг скажи эти слова, как слышим: гул не гул, что-то такое невероятное. Из-за леса вынырнули штурмовички краснозвездные и давай молотить фрицев. Давыдов и говорит:
— Видали?
А сам легко поднялся и побежал на тот фланг, где штурмовики действовали.
— Ты им еще, Ваня, про Надю расскажи, — не унимался Рягузов.
— Ладно. Старик — парень хороший, ничего не скажешь. А когда Надя из гестапо к нему прибежала, он за голову схватился. Не поверил, что ее подобру-поздорову отпустили, не было такого с гестапо. Под арест посадил и побежал докладывать Давыдову. О чем они там говорили, никто не знает, только Старик сразу же Надю освободил из-под ареста.
— Она со Стариком на задании? — спросил Андреев.
Марков ответил не сразу.
— Понимаешь, — сказал он наконец, — ходит с тобой человек, вроде ничем не приметный, такой же, как ты. Не станет его, вдруг обнаруживаешь, что у него была красивая отважная душа. Так было и с Надей. Куда только она ни ходила с заданиями — и в Брянск, и в Карачев, и в уцелевшие села, где немцев и полицаев, как сельдей в бочке. Не боялась. Комбриг нарадоваться не мог — вот это разведчица!
— Она, что, погибла? — не выдержал Мишка.
— Слушай, а не перебивай, — оборвал его Рягузов.
— Погибла, — ответил Ваня Марков, — правильно говорят — знал бы где упасть, там бы соломки постелил. Знала бы Надя, что именно на этой узенькой тропинке столкнет ее судьба с тем гадом, который ее тогда истязал, она бы сумела обойти ту тропинку. Но гестаповец хитрым оказался, через своих холуев заманил Надю в ловушку, да только не рассчитал, с кем имеет дело. Никто глазом не успел моргнуть, как Надя пристрелила того гестаповца, а за ним еще двух. Последнюю пулю оставила себе. У нее в муфте, в которой руки греют, был дамский пистолет. Стреляла в упор, наверняка. Вот какая она была, наша Надя.
— Да-а, — восхищенно протянул Мишка. — Вот какие чудеса на свете бывают: иному мужику дается заячья душа, а вашей Наде попалась львиная.
Возле ворохов хвороста заметно оживилось движение, послышались разговоры. Чиркнули спичку, и хворост дружно запылал. Огонь жадно рвался ввысь, сыпал искрами. Мерцающий красный свет потеснил темноту к лесу, спрессовал ее там.
— Скоро прилетят, — сказал Марков.
— Еще подождем, — возразил Рягузов. Мрачно подал голос Ишакин.
— Свалит фриц с неба фугаску, и косточек не соберешь.
— Ишакин за сухари переживает, — съязвил Мишка Качанов.
— Фриц сейчас спит, — наставительно заметил усач. — Он ночью воевать боится..
— Тихо! — скомандовал Васенев.
— Гудит, — подтвердил Рягузов.
Прислушались — гудел самолет. Усач несказанно удивился:
— Гляди-ка! Никак фриц?
У наших самолетов гудение басовитое, вроде добродушное, а у немецких моторы звенели на высокой ноте и звук походил на звонкое жужжание рассерженной осы. Это осиное жужжание и уловил охотничий слух Рягузова. У костров тоже догадались, что летит немец, и побежали в лес прятаться.
Самолет, видимо, торопился на аэродром — заблудившийся или отчаянный? Кинул для порядка бомбочку и был таков. Она взорвалась далеко в лесу. Взрыва Андреев не видел, только устало охнула земля, раздался треск и все снова стихло.
— Психованный, — заметил усач. — Теперь, слышишь, наши.
Но кроме Рягузова, никто не слышал гула самолетов. И удивительно — Андреев вначале увидел самолет, а потом уже услышал. На фоне звездного неба замигала зеленая, необычная звездочка, и главное, она двигалась, приближаясь. Рядом мигала голубенькая, и Андреев рассмотрел, что эти звездочки несли темные, еле различимые крылья. Чем ближе, тем четче вырисовывались силуэты самолетов — их было два. Оба сделали разворот. У Васенева все были на местах, готовые выполнять свои обязанности. Но лейтенант для верности скомандовал:
— Внимание, товарищи!
Андреев почувствовал состояние подъема. В самой обстановке было много романтичного и необычного. И эти три огромных, мощно пылающих костра, и эти фантастические тени, снующие возле костров, и эти зеленые и голубенькие звездочки на крыльях самолетов, и сами самолеты, напоминающие сказочных таинственных птиц с широко распростертыми крыльями. От них отделяются чернильные капельки, над которыми вдруг расцветают белые одуванчики парашютов. И это сосредоточенное посапывание усача Рягузова за спиной, и детская суетливость Васенева, которому почему-то все время казалось, будто подчиненные не очень внимательно исполняют свои обязанности. Низкий басовитый гул наполнил лес, аэродром, тревожил воображение.
Андреев считал одуванчики — один, два, три... много. Возможно, прилетел тот самый грузин, который доставил сюда гвардейцев и увез обратно Лукина? Юра, Юра... Говорил лейтенант, чтоб не брать его, а я настоял. А Лукин как был растяпой, так им и остался. Но, может, он все-таки прыгнул? И мгновенно мелькнула озорная невыполнимая мысль: заорать во все горло: «Эг-ге-гей! Куда подевали нашего Лукина?» Андреев усмехнулся своему желанию: закричишь, — примут за сумасшедшего.
Самолеты, сбросив груз и покачав на прощание крыльями, исчезли так же незаметно, как и появились.
Утром партизанам раздали патроны. Для тола соорудили тайник, или, говоря языком штабным, устроили базу, а попросту, по-партизански — забазировали.
Каждому вручили по семь сухарей величиной в добрую ладонь, по шматку сала и по пачке пшенного концентрата. Гвардейцы получили паек на общих основаниях, и Мишка Качанов пошутил:
— Эх, не завидую тебе, Ишакин.
— Давай мели, Емеля, твоя неделя. Давно не слышал твоего звону.
— Какой же звон? Жалко тебя — от бессонницы помрешь. Не уснешь, пока не кончишь пайку. Опять ведь могут украсть.
— Чижик, — усмехнулся Ишакин. — Напрасно стараешься. Психовать не буду.
В полдень позвали коммунистов. На собрание к штабу Андреев шел вместе с Марковым. Примостились возле сосны. Но Маркова избрали председателем собрания, и Григорий остался один. Повестку дня утвердили из двух вопросов: задачи коммунистов по усилению диверсий на коммуникациях и прием в партию. Предложили поменять вопросы местами, и Марков проголосовал за это предложение. Ваня держался свободно, без растерянности и связанности — видно было, что в председателях бывал часто.
Трех партизан приняли без сучка и задоринки. Политрук Климов, тот, который первым познакомился с Васеневым, неторопливый и медвежковатый, читал заявлений и рекомендации. Когда Марков спрашивал, какие есть вопросы к вступающим в партию или замечания, то собрание приглушенно, но дружно отвечало:
— Знаем!
А вот на четвертом споткнулись. Это был мужичок лет тридцати пяти, большеухий, одет в черную пару, заношенную донельзя, в немецкие сапоги с короткими, по широкими голенищами. Сапоги явно были великоваты и выглядели на мужике смешно — кот в сапогах, ни дать, ни взять. Фамилия его была Ермолаев. В левой руке он держал винтовку, а в правой — кепку. Черные волосы торчали вразброс: по ним давно не гуляла расческа. Лицо казалось маленьким, уши особенно оттопыренными. Ермолаев чувствовал себя не в своей тарелке — волновался, да и, вероятно, застенчивым был от природы. Рассказывая биографию, заикался и путался.
А сыр-бор загорелся из-за того, что Ермолаев одно время летал из одного отряда в другой: сначала был у Давыдова, потом ушел к Ромашину, потом опять вернулся к Давыдову. Его и допытывали — почему? Почему ты, Ермолаев, перебегал то туда, то сюда? Год назад это еще можно было делать — гайки подкрутили позднее. Однако перебежки не мешали Ермолаеву храбро воевать. Объяснить же непостоянство как-то не мог. Бормотал, будто у Ромашина воевал брат — вот к нему и подался. Кто-то крикнул:
— Фекла там воевала!
Прокатился густой смешок. Ермолаев окончательно скис. Марков немедленно восстановил тишину.
— Почему ушел от Ромашина?
— Да ведь как это... Ну... Здеся-то деревня своя... Свои, стало быть...
— Эх ты, деревня!
— Он там задание не выполнил и сбежал.
— Не перебивайте, товарищи, нельзя так!
— Братцы, не было такого...
Не приняли Ермолаева — воздержались. Климову поручили разобраться. Ермолаев обиженно закинул на плечо винтовку и понуро побрел прочь, забыв надеть кепку.
Давыдов, делая неловкие паузы, рассказывал об обстановке на фронте. Но когда добрался до задач отряда, вдруг обрел уверенность, вошел в ораторский раж — оказывается, говорить он умел. Отряд должен выполнять две основные задачи: непрерывно совершать диверсии на коммуникациях противника и вести тщательную всеобъемлющую разведку. Комбриг не сказал о том, что получил приказ взорвать С-кий мост — видимо, раскрывать замысел пока не было необходимости. Но каждый коммунист понимал, что в ближайшие дни предстоят серьезные дела. Не зря же самолеты сбросили патроны и взрывчатку, не зря же собрали коммунистов на собрание. Партийные собрания проводились редко и всякий раз накануне грозных событий.
У коммунистов появилась внутренняя собранность, подтянутость. Каждый понимал, что ему придется отвечать не только за себя, но и за товарища, за соседа, за весь отряд. Единство цели и настроения Андреев почувствовал особенно остро, потому что это ему внове, и пожалел, что нет рядом Васенева — тот еще не успел вступить в партию.
О партизанах Андреев слышал и читал много. Старался представить обстановку, в которой они действовали, и поскольку в начале войны ему пришлось пережить нечто похожее — он представлял партизанскую, жизнь довольно ярко. Но Григорий не мог домыслить того, чего не знал и не мог знать — настроения, вот такого могучего единства. Умозрительно мог предположить, но не ведал, насколько сильно это проявляется. Приобщившись к этому настроению, понял — мелочи партизанского быта, неурядицы, неудобства и всякие несоответствия — всего-навсего побочные явления, неизбежные в жизни большого коллектива. Но не они создают обстановку. Главное — в невидимом, но могучем состоянии, которое можно назвать в одно и то же время и настроением, и единством цели, и ненавистью к врагу. Любого из этих суровых людей подними и спроси — что у тебя на сердце и, какие волнуют думы? И у каждого — боль за Родину, тоска по семье и думы о победе. У каждого свои невосполнимые потери — у одного фашисты убили брата, у другого повесили отца, у третьего расстреляли семью, у всех — попрали родную землю, всем хотят навязать кровавый новый порядок и потушить гордую красную звезду, которая двадцать пять лет звала их к счастью. Они поклялись драться до победы, их девизом, стал клич: «Смерть за смерть! Кровь за кровь!»
И даже то, что сейчас Ермолаеву отказали в приеме в партию, возможно, и зря отказали — разберутся и примут, но даже это еще ярче оттеняло то основное, без чего не было бы этого боевого воинского коллектива.
Собрание кончилось. Андреев подождал Маркова, и к себе возвращались вместе. Ваня задумчиво сказал:
— Был у меня закадычный дружок, работали в райкоме комсомола. И в партию в один день вступили. Еще до войны. На собрания ходили всегда вместе. Он, бывало, говаривал: «Вот, подумай, Ваня, что за чудо. Тебя вижу каждый день, политрука нашего, многих коммунистов, разговариваю с ними, спорю — всех знаю. А вот приду на партийное собрание — и сам вроде другой, и ты другой. Какие-то мы новые, чистые, возвышенные.
— Пожалуй, верно подметил.
— Веду сегодня собрание, а самому невмоготу. Погляжу под сосну, где ты сидел, и кажется мне, что не ты сидишь, а Сенька мой. К горлу прямо подступает. Погиб в прошлом году. Осенью пошел на минирование и напоролся на засаду. Каратели в стоге сена установили пулемет, подпустили Сеню поближе и дали очередь. Перебили ноги. Немцы к нему, хотели живым взять. Он их из автомата. Так и погиб. Я до сих пор смириться не могу. Наперекор всему думаю, что Сеня жив — и ничего с собой не поделаю.
Лейтенант Васенев чистил автомат. Мишка Качанов рассказывал анекдоты. Ишакин дремал под кустом. Жизнь катилась своим чередом.
У СТАРИКА
1
Работать стало труднее. И хотя разведчики Старика вели себя тихо, стараясь не выдавать своего присутствия, оккупанты нутром чувствовали его. И вели себя неспокойно, подчас даже агрессивно. Они понимали, что поблизости есть партизанские глаза и уши, их не могло не быть.
Перед битвой на Курско-Орловской дуге немецкое командование хотело раз и навсегда покончить с партизанами Брянщины. Оно бросило на их уничтожение несколько пехотных дивизий, два танковых батальона и около четырех полков других родов войск. Наступление каратели начали 20 мая и длилось оно до середины июня.
То был самый тяжелый, самый кровопролитный месяц в истории Брянского партизанского края. Но партизанские полки выстояли. И в сражение под Курском и Орлом фашисты втянулись, имея неспокойный, неусмиренный тыл. Теперь они предпринимали отчаянные попытки сохранить шоссейные и железные дороги от ударов партизан. В эту пору снова массовый разворот получила так называемая рельсовая война. Требовалось много подрывников. И гвардейцы были маленькой группой из десятка таких групп, выброшенных на парашютах в разных местах.
Разведчики Старика осели восточнее Брянска. До поры до времени не выдавали своего присутствия. Но вот была захвачена машина майора фон Штрадера, а сам майор оказался в плену, и спокойному житью наступил конец. На второй же день в лагере побывала немецкая разведка. Народу в лагере жило мало — бойцы расходились на задания в разные концы. Для охраны оставался взвод автоматчиков.
Немецкая разведка напоролась на партизанские секреты, обстреляла их. Прибежавшие на помощь автоматчики отогнали немцев. Но в перестрелке было ранено два партизана и один убит.
Пленного фон Штрадера держали в землянке. Когда поднялась стрельба, часовой отвлекся, и этим воспользовался пленный. Он тихонечко открыл дверь и выполз из землянки. Часовой заметил его и разозлился. Ударил несколько раз прикладом и полумертвого втащил обратно в землянку. И получил за это нагоняй от командира.
Старик сменил стоянку. Чтоб предохранить тех, кто находился на задании и должен вернуться в старый лагерь, оставил трех автоматчиков. Но немцы к землянкам больше не совались. Разведчики вернулись с задания благополучно, и их проводили в лагерь.
На новой стоянке Старик облюбовал высокую сосну, которая стояла на отшибе, и соорудил на ней наблюдательный пункт. Бойцы раздобыли обыкновенных железнодорожных костылей, которые лесенкой вколотили в сосну до самой кроны. В сплетениях ветвей из проволоки и досок соорудили сиденье вроде качалки. В свободное время Старик забирался на сосну и в бинокль рассматривал раскинувшиеся перед ним дали.
Обозрение было превосходным. На запад, к Брянску, густели сосновые леса, образуя темно-зеленое волнистое море. Вершины сосен оказались почти на одной высоте. Лишь кое-где видны провалы-впадины: там пустели поляны, либо места, где раньше селились в деревнях люди. Деревень нет — они сожжены оккупантами дотла.
На восток лес редел. Темнели отдельные сосновые озерки, а еще дальше начиналась бугристая степь. Там тянулись шоссейная и железная дороги, ведущие из Брянска в Карачев. В степной части железная дорога прикрыта лесными защитными посадками, в лесной же обе дороги врубаются в лес просеками. И Старик часами просиживал на сосне с биноклем. В эти минуты он забывал обо всем, и его боялись тревожить.
Работать становилось все труднее; какими-то неведомыми путями — порой случайно, а порой по мелким непонятным приметам — в лагерь проникали полицаи. Не те полицаи, которые в сорок втором воевали с партизанами не на жизнь, а на смерть, воевали с обеих сторон беспощадно, а полицаи лета сорок третьего года. Они сдавались в плен. Конечно, сдавались не те, которые обагрили поганые руки кровью советских людей-патриотов, а те, которые очутились в предателях по недоразумению.
Недавно хлопцы возвращались из Карачева и напоролись на одного такого перебежчика. Перед Стариком предстал здоровенный рябой детина в серо-зеленой форме солдата немецкой армии. Глазки маленькие, как у хорька. Детина держал руки по швам, переминался с ноги на ногу и косил глаза в сторону, боясь встретиться со взглядом партизанского командира.
— Ты кто? — спросил его Старик. Он питал органическое отвращение ко всем тем, кто каким-либо образом очутился на службе у фашистов. Однажды ударил одного полицая за то, что тот, попав в плен, начал противоречить партизану. Тогда крепко досталось от Давыдова. Комбриг хотел Старика под трибунал отдать: иногда бывал горяч. Но отходил так же быстро, как загорался, и все обошлось.
— Иван Рудник, товарищ командир.
— Какой ты мне товарищ? — зло выдохнул Старик. — Волк тебе товарищ. В Красной Армии служил?
— Служил.
— Значит, дезертир и предатель. Ты мне не нужен, ясно? Я тебя мог запросто расстрелять, да не буду — вались отсюда ко всем чертям. Ищи других. Не дай бог опять подашься к фашистам. На дне морском сыщу и на осине вздерну. Ясно?
— Так точно! — испуганно вытянулся в струнку рябой.
— Увести! — приказал Старик.
Руднику завязали глаза и увели из лагеря. Был такой порядок — ведешь чужого, завяжи ему глаза независимо от того, кто чужой. Предосторожность не лишняя, особенно в такой сложной обстановке.
Детину увели далеко от лагеря, покружили с ним, чтоб он окончательно потерял ориентировку, развязали глаза и отпустили с миром. Старик устроил разведчикам разнос. За каким дьяволом нужно было вести в лагерь ублюдка? Разве не ясно, что это крыса, которая почуяла, что корабль тонет, и потому бежит с него? Разведчики молчали. Может, рябой — несчастный человек, которого закрутил безжалостный круг войны?
Четырех полицаев никто не приводил — сами забрели. Бежали из полиции, скрывались в лесу и попали к Старику. Командир сидел на сосне и старался рассмотреть, что же за эшелон ползет в сторону Карачева.
Снизу позвали:
— Товарищ командир!
Старик глянул вниз. Смешно выглядит человек, если смотреть на него сверху — приплющенный, коротконогий. Таким и казался сейчас партизан Щуко. Рядом жались друг к другу четверо незнакомых парней в зеленых, до тошноты надоевших немецких шинелях. «Э, черт, опять кого-то приволокли», — подумал про себя Старик и стал спускаться вниз. Спрыгнул с последней ступеньки и смерил презрительным взглядом непрошеных гостей — четырех безусых пареньков. Нет, не все безусые. Один выделяется — видно, что постарше и поопытней. В глазах настороженность, но не страх, как у трех безусых. Герой выискался!
— Разрешите доложить, товарищ командир! — Щуко поднес руку к козырьку фуражки. Ладно сбитый парень и аккуратный во всем. И одежда сидит на нем ловко — и пилотка, и защитного цвета телогрейка, и солдатские галифе, и кирзовые сапоги. Автомат за спиной, на ремне в футляре финка, граната-лимонка зацеплена за ремень.
Для Старика Щуко — самый близкий человек в группе, а в отряде — еще Федя. Щуко прилип к командиру во время Суземской передряги. Веселой бесшабашностью напоминал Старику самого себя, когда в первые дни войны бездумно лез напролом.
— Докладывай.
— Так что четырех приблудных поймали. Ходют, а чего — понять нельзя.
Полицай постарше заявил хмуро:
— Партизан ищем.
— Помолчи, — оборвал его Старик. — Спрошу, тогда ответишь.
— Чуть не пристрелили их, товарищ командир.
— Беды особой не было бы, — и повернулся к приблудным: — Откуда, субчики?
Отозвался старший. Кажется, остальные уполномочили его отвечать за всех:
— Бежали. Не хочем в полицаях, хватит.
— Хватит? — усмехнулся Петро. — Значит, не хотите. А раньше хотели?
Парнишка лет восемнадцати, с черным пушком на верхней губе, пожаловался:
— Мобилизованные мы.
— Бежали бы, а не ждали, когда мобилизуют.
— Мобилизованные мы, — повторил уныло парнишка. Перебежчики повесили носы — нечем крыть.
— Заладил свое, вояка, — безжалостно продолжал Старик. — А к нам зачем? Чтоб отсидеться? Дождаться Красной Армии, потом в грудь себя колотить — партизаны! Так?!
— Мы шли воевать, — возразил старший.
— Чем? Кулаками? Где ваше оружие? Кому вы такие нужны?
— Мы в бою...
— Можно, товарищ командир? — вмешался Щуко, — Дюже в той деревне голова плохой, сатанюка несусветный. Сколько душ загубил, счету нет. Позволь я с этими парубками его умыкну да на осину вздерну, а? От добре будет!
— Они подведут тебя под монастырь!
Четверо искренне возмутились, их прорвало. Начали кричать наперебой, махать руками. Из всего шума Старик понял одно — не подведут. Крикнул:
— Отставить разговорчики!
Полицаи смолкли, даже испугались — не накричали ли чего лишнего? Ляпнешь что-нибудь не так и попадешь на зуб бородачу. Прикажет расстрелять — и расстреляют за милую душу. Но строгий командир вдруг улыбнулся, подергал бороду за кончик и махнул рукой — черт с вами, идите со Щуко.
Месяца два назад Старик вообще не стал бы разговаривать с перебежчиками. По отношению к ним уяснил четкое и жестокое правило: они враги и отвратительнее, чем фашисты. С врагами поступают по-вражески — никакой пощады и снисхождения.
Однако недавно Верховный Главнокомандующий издал приказ, по которому следовало всем, кто явится к партизанам с повинной, оставлять жизнь и проверять искренность раскаяния в бою. Старик нацелился было переправлять перебежчиков в отряд, к Давыдову, но получил категорический запрет и вынужден был нянчиться с ними сам.
Фон Штрадера пристрелили при третьей попытке к бегству. Отчаянный попался фашист, ни черта, ни дьявола не боялся, ни партизан. Своих предавал напропалую, но и со Стариком разговаривал цинично, свысока. Старик не злился — подумаешь, фон-барон, плевал он на него с высокой колокольни. Пусть смотрит как хочет — все равно в наших руках, все равно сказал нужное. Третий раз обманул часового — попросился до ветра и в кусты. Часовой в первую минуту растерялся, до чего дерзко повел себя немец. Потом давай палить по нему из автомата. А тот вилял между сосен, юркий, словно заяц. Наверно, удрал бы, но напоролся на внешнее охранение лагеря. Уже смертельно раненный, Штрадер, собрав остатки сил, неожиданно вскочил и пробежал еще метров десять и лишь после этого рухнул замертво.
— Храбрый фашист попался, — резюмировал Старик и велел Нине передать Давыдову шифровку: пленный фашист фон Штрадер убит при попытке к бегству.
2
Старик, а тогда просто Петро Игонин, младший лейтенант, осенью сорок первого года снова — уже в который раз! — попал в окружение. На этот раз основательно.
Мост через Десну был заминирован заранее и возле него дежурило отделение саперов под командованием сержанта Щуко. Сержант имел приказ — взорвать мост после того, как с западной стороны придут последние бойцы. А как определить — последние или не последние? Появится очередная группа бойцов, Щуко гадает: последняя или нет? Решил ждать до тех пор, пока не увидит немцев. Случилось, что с западной стороны последними притопали бойцы взвода Петра Игонина. И то, что игонинцы были последними, засвидетельствовали сами фашисты. Не успели красноармейцы вступить на левый берег, как на бугор правого вылетела немецкая танкетка, за ней еще две. На гребне бугра остановились — осмотреться, что ли, надумали?
Щуко крутнул ручку «адской машины», но взрыва не последовало. Мост три дня подряд бомбили и, видимо, где-то осколком перебило провод. Сержант послал на мост сапера, но немцы открыли по нему бешеный огонь и убили наповал. Если бы танкисты поспешили, то без труда прорвались бы на левый берег — и неизвестно, что бы потом было. Но они медлили — видимо, боялись.
Когда был убит сапер, Петро зло выругался и, ринулся на мост. Он отлично понимал, как дорого было каждое мгновение. Разыскал провод, взял в руку и, пропуская меж пальцев, пополз вперед, ища обрыв. С бугра садили изо всех пулеметов. Пули визжали кругом, отбивали щепки от настила, а Игонин ползи полз. Наконец, добрался до обрыва, соединил концы и перебежками бросился обратно. Тогда танкетка сорвалась с места и, поднимая пыль, ринулась к мосту. Пули жихали над головой, но, удивительно, ни одна Петра не задела. Бежал и кричал Щуко:
— Крути! Давай взрыв!
Щуко бледный, собранный и решительный, упрямо ждал, когда младший лейтенант минует мост. И только Петро успел кубарем скатиться под откос, как сержант крутнул машину, и мост поднялся в воздух вместе с фашистской танкеткой. Игонина сшибло взрывной волной, бросило на дорогу. Его положили на плащ-палатку и унесли в лес. На общем совете решили: игонинцы продолжают путь на восток, с командиром остаются только двое. В последний момент с Петром решил остаться и Щуко. У сержанта в отделении насчитывалось всего четверо. Трое примкнули к игонинцам, и взвод под командованием старшего сержанта ушел догонять своих. Щуко по душе пришелся младший лейтенант, простой и отчаянный. Сержант правильно решил: командир от контузии оправится быстро, зато потом с ним воевать будет интереснее. С тех пор они не расставались.
К отряду Давыдова Игонин и Щуко примкнули зимой. Давыдов поначалу Старика назначил командиром роты стрелков и сразу же решил проверить, на что способен новичок. Давненько не давал покою комбригу немецкий аэродром, расположенный у деревни Т. Вот и отдал приказ — роте Игонина разгромить аэродром. Петро потянул руку к затылку — ничего себе заданьице. Три дня со Щуко ползали на брюхе вокруг аэродрома, соображали, как лучше устроить разгром. Облюбовали лесок возле аэродрома и спрятали в нем роту. День лежали там, наблюдали, приценивались к местности, чтобы ночью действовать наверняка. Стояла оттепель, какие в этих местах среди зимы не редкость.
План налета созрел такой. Одновременно атаковать сам аэродром, склад боеприпасов, склад с горючим. Все это хозяйство охраняла команда в полсотни фашистов. Налет рассчитан был на молниеносность. В затяжной бой ни при каких обстоятельствах не вступать, ибо недалеко в деревне квартировал пехотный полк.
В полночь группы заняли исходные позиции. Старик, дал красную ракету, и начался разгром. Затрещали автоматы, ухнули гранатные взрывы. Ввысь взметнулся огненный смерч — вспыхнул склад с горючим. Минутой позже вздрогнула под ногами земля — грохнули боеприпасы. У охраны поднялась паника.
Утром комбриг пожал новому комроты руку и сказал:
— Спасибо, порадовал. Вижу, грамотный ты мужик.
Игонин скромно ответил:
— Учился в сорок первом, товарищ комбриг.
— Добрая школа. Так и держи.
Весной сорок второго штаб объединенных партизанских отрядов отозвал заместителя командира отряда по разведке. В ответ на протест Давыдова, начальник штаба лаконично радировал: «Обойдешься».
В отряд проникли сведения, что в одном ближнем районном центре особенно свирепствует местная полиция — расправляется с семьями партизан и военнослужащих, грабит население и творит всякие другие бесчинства. Старик попросил разрешения у Давыдова разгромить полицейский гарнизон. Комбриг колебался — полицаи потому и храбрились, что, кругом было полно немцев. Но Старик настаивал, и Давыдов, скрепя сердце, позволил. И вот как это произошло.
По дороге в райцентр пылят две подводы. На них расселись солдаты в серо-зеленых мундирах. На передней молоденький офицер в пенсне, рядом с ним здоровенный бородатый денщик и остроносый переводчик из хохлов. Подводы въехали в село. На улицах безлюдно. Жители прячутся в домах. Даже не видно вездесущих мальчишек. Подводы выкатываются на площадь, возницы натягивают вожжи. Из школы, приземистого, из красного кирпича здания, выбегает долговязый полицай, на ходу поправляя суконный френч. Немцы соскакивают на землю. Офицер снимает пенсне и вприщур, несколько презрительно, смотрит на полицая. А тот запнулся за кем-то брошенную палку, чуть не упал. По инерции подбежал к офицеру ближе, чем полагается. Потом шагнул назад и гаркнул:
— Господин офицер, полицейский участок несет службу по охране порядка!
Офицер презрительно морщится, обходит полицая и быстро идет в школу. За ним поспевают солдаты». Дежурный полицай плетется в хвосте. Он переживает из-за того, что так неуклюже получилось с рапортом.
В просторном светлом классе спертая духота и кислый запах махорочного дыма. На нарах, сделанных из жердей и досок и застланных соломой, лежат полицаи. При виде немецкого офицера они соскакивают и замирают по стойке «смирно». Некоторые из них торопливо застегивают пуговицы френчей. Опять перед офицером возник долговязый дежурный полицай, опять он хрипит:
— Присутствуют девять человек. Пятеро ушли в село, двое собирают продовольствие!
— Болван! — шепчет полицаю переводчик. — Швыдче посылай за остальными. Бачишь, господин офицер сердится!
И переводчик что-то шепчет на ухо офицеру. Тот слушает с непроницаемым видом, потом согласно кивает головой и четко выговаривает:
— Зер гут!
Дежурный посылает одного из полицаев за отсутствующими, и тот вылетает из школы пулей. Не проходит и десяти минут, как, запыхавшись, прибежали остальные полицаи. Они до обморока боятся немцев. Боятся их ослушаться. Но они, вместе с тем, понимают, что немецкий офицер появился у них не зря. Значит, кончилось привольное житье. Не иначе, как немцы задумали облаву на партизан и хотят взять их с собой. А это верный конец. У партизан меткие пули, всевидящий глаз и длинные карающие руки. В классе-казарме стоит гнетущая тишина.
— Все? — опять почему-то шепотом спрашивает переводчик у долговязого полицая и тот преданно хрипит:
— Все, господин переводчик!
Тогда выступает вперед бородатый денщик, наводит на полицейских свой автомат и говорит:
— Кончай базар, цуцики!
А переводчик и два солдата неожиданно оказываются возле пирамиды с винтовками.
— П-п-погодите... — лепечет долговязый. До него с трудом доходит происходящее.
Старик толкает его дулом автомата к двери и командует всем полицаям:
— Марш на двор! Быстрее! Быстрее!
Во дворе переводчик, он же партизан Щуко, построил полицаев. Федя Сташевский бросил на подводу фуражку немецкого офицера и надел милую сердцу кубанку и встал рядом со Стариком.
Старик презрительно оглядел полицаев и сказал:
— Мерзавцы! Как только вас русская земля носит. Мне противно дышать с вами одним воздухом!
Полицаи что-то вразнобой забормотали, но их перекрыл гневный голос Старика:
— Молчать, подонки!
Потом полицаев судили, наиболее ярых расстреляли. Двух отпустили обратно служить в полиции — они дали слово работать на партизан и, действительно, работали добросовестно, искупая свой грех.
Тогда-то Давыдов позвал к себе Старика и предложил ему быть своим заместителем по разведке. Тот подумал, подумал и ответил:
— Трудное это дело, товарищ командир.
— Легкого ищешь?
— Зачем же легкого? По силам, чтоб не надорваться. До войны знавал я силача одного. Возьмет легковушку за задний буфер и говорит шоферу — езжай. Тот даст газ, а легковушка ни с места, силач ее держит. Однажды силачу и говорят — ты вот эту железяку поднимешь? А в той железяке пудов десять, не меньше. Отвечает — подниму. Чуть от земли приподнял, а больше не может, но все хорохорится. И что же вы думаете?
— И что?
— Надорвался, заболел и умер.
— Умная побасенка, — отозвался Давыдов. — Хорошо, не переоцениваешь себя. Это мне по душе. Потому и быть тебе моим заместителем по разведке.
А бороду Петро отрастил не для красоты или шика. Еще до отряда, выходя из окружения, бойцы Игонина вынуждены были вступить в рукопашную схватку. На Петра насел здоровый верткий офицер и порвал сильно на шее кожу — задавить пытался. Хорошо, что подоспел Щуко и всадил в гитлеровца финку. Петро стал уже задыхаться. Из этой схватки живыми вышли только двадцать человек, с ними Игонин и прибыл к Давыдову. С тех пор он отрастил бороду — она скрывала безобразные шрамы.
В отряде фамилию Петра мало кто знал, звали по кличке — Старик. Даже комбриг затруднится сразу вспомнить фамилию своего заместителя, хотя в его тетрадке аккуратно записаны все данные о нем. Федя-разведчик и тот постепенно стал забывать имя и фамилию командира, а ведь они знакомы два года.
Первое время Петро сам часто бывал на заданиях, но со временем стал ходить реже и реже. С одной стороны, запретил категорически Давыдов — это после того, как гитлеровский офицер хотел его похитить. А с другой, он так плотно влез в разведывательные дела, что на собственную разведку совсем не оставалось времени. Трудно было удержать в памяти разветвленную сеть, которую он принял и которую расширил. Даже терминологию не сразу усвоил. Как-то поначалу странно звучало: брянский доктор Николай Павлович звался «резидентом», Надя в деревне держала «явочную квартиру», Федя — «связник».
Свои люди у него были в деревнях и районных центрах, в Брянске и Карачеве. Резидентами были старосты, девушки — Надины подруги, служащие комендатур, врачи. Штаб оперативной группы орловских партизан снабжал разведку отряда немецкими марками и советскими рублями — для нужд агентуры.
Давыдов периодически передавал в штаб группы отчеты, составленные Стариком, вроде такого:
«Получено из кассы центрального штаба партизанского движения 15 тысяч марок. 7500 марок израсходовано на нужды агентуры Карачева, Брянска, Белые Берега. Израсходовано советских денег 13 тысяч рублей. Остаток в кассе марок — 9200, советских денег — 3000 рублей».
Однажды из штаба предупредили:
«Давыдову. Старику. Учтите, что посланные деньги крупной купюры необходимо выдавать тем лицам, которых вы намерены купить, своим же резидентам и агентам выдавайте мелкую купюру, иначе они могут вызвать подозрение и провалиться».
Предупреждение было не лишним. Однажды Наде выдали крупную купюру, сделал это Петро по неопытности. И привязался к девушке проезжий фашистский интендант: откуда у нее крупные немецкие деньги? Кое-как выкрутилась.
Летом сорок второго года Старик по поручению Давыдова ходил в соседний партизанский отряд. Но поскольку отряд не стоял на месте, а расположение его давыдовцы знали приблизительно, то на поход ушла целая неделя. Дело было в том, что при перестрелке пули повредили питание, и рация замолчала. Соседи поделились батареями по-братски. На обратном пути разведчики, никаких боевых дел не замышляли, хотя у Щуко чесались руки. Но Старик не вытерпел, когда увидел на проселочной дороге две легковые машины, которые сопровождала танкетка. Грех было не воспользоваться случаем, удача сама лезла в руки. Разведчиков было пятнадцать, вооруженные до зубов — автоматы, гранаты и даже ручной пулемет Дегтярева. Место было открытое, только жался к дороге небольшой березовый колок, и немцы ничего не опасались. Но когда машины поравнялись с колком, в них полетели гранаты и обрушился шквал автоматного огня. Кончено было за несколько минут. Танкетка горела. Одну легковую машину взрывом перевернуло. Другая носом сунулась в кювет. В этой машине разведчики обнаружили труп генерал-лейтенанта, при нем был вместительный портфель с документами. Больше ничего интересного разведчики не нашли и поспешили скрыться в лесу. У Давыдова, когда он брал трофейный портфель, от волнения тряслись руки. Не каждый день попадались партизанам генеральские документы. И были они исключительной важности.
А в начале лета, после боев с карателями, Давыдов послал Старика на это задание. Петро предложил было кандидатуру Сташевского вместо себя.
— Нет, пойдешь ты, — отклонил предложение Давыдов. — Дело серьезное. Наши готовят наступление, вот и прикинь, какой важности у тебя задание. Против Сташевского не возражаю, разведчик надежный, но в данном случае нужен размах и осторожность. Максимальная.
— Понятно, товарищ комбриг.
— А чтоб настроение тебе поднять, — улыбнулся Давыдов, — так и быть тайну выдам, строго между нами. Штаб фронта на тебя запросил документы — хотят звание присвоить. Из одежды младшего лейтенанта вырос, до генерала не дослужил.
— Не дорос, — улыбнулся Петро.
— Бери среднее. Майора хватит?
Давыдов еле заметно улыбнулся — рослый, выше Петра на голову, сейчас он являл само добродушие.
— Мне все равно, за чинами не гонюсь.
— Как все равно? — нахмурился Давыдов.
— Я, конечно, рад, — поспешил поправиться Петро. — Но мне не кисло и без звания!
— Не кисло ему, — усмехнулся Давыдов, — понимал бы толк в этом!
Вообще была у Давыдова такая человеческая слабость — сделать нечаянную радость людям. И не на показ, а от души. В сорок втором году партизанских командиров вызывали в Москву, держали с ними совет, назвали партизанское движение вторым фронтом. Из Москвы Давыдов вернулся Героем Советского Союза и привез всем штабным и близким целый рюкзак подарков. Петру вручил портсигар. Догадывался, конечно, что Игонину портсигара и не хватало.
Политрук Климов потерял в неразберихе первых дней войны свою семью. Считал ее погибшей и переживал из-за этого, замкнулся в себе. Давыдов, не обещая ничего, даже не поставив никого в отряде в известность, запросил штаб фронта о семье Климова — попросил поискать. Ответ ждал долго, месяца три. Недавно, перед уходом Старика на задание, вызвал к себе мрачного политрука и спросил:
— Слушай, Андрей Петрович, ты улыбаться умеешь? Второй год воюем вместе, а ни разу не видел, как ты улыбаешься.
Климов раздраженно пожал плечами: несерьезные разговоры. То к комбригу подойти невозможно — злой ходит, то его на лирику повело. Ответил:
— Вопрос не по-существу.
— Все бы ему по-существу. А не по-существу можно спросить?
— Коль пришла охота, спрашивай.
— Посмотрю я на тебя, как ты сейчас заулыбаешься. На! — Давыдов передал синий листок с радиограммой. Передал и стал наблюдать, с какой жадностью впился глазами в неровные, записанные торопливой Анютиной рукой строчки радиограммы политрук. Прочел, потянул руку к затылку, еще не веря сообщению. А потом посмотрел на командира и... улыбнулся. Приятной такой застенчивой улыбкой, и лицо его стало красивее и мягче.
— Так-то, — удовлетворенно произнес Давыдов. — А бумажку эту можешь оставить себе на память.
В радиограмме сообщалось, что семья политрука Климова жива и здорова, обосновалась в Алтайском крае — жена учительствует, а две дочки учатся в школе.
...Почти месяц Старик сидит здесь. Радистка Нина исправно держит связь с отрядом. Имелись кодовые позывные штаба фронта и даже самой Москвы, но ими пользовались в исключительных случаях. У Старика же таких случаев не было вообще.
Отпустив Щуко избавить деревеньку от свирепого старосты-предателя и заодно испытать зеленых юнцов-полицаев, пришедших в лагерь с повинной, Петро снова на сосну не полез, а удалился в шалашик, который соорудил ему Щуко, и принялся сочинять докладную комбригу. Придется посылать связного. Писать Петро отчаянно не любил, считал это занятие каторгой. Однако Давыдов ждал докладную, и Петро обязан ее написать.
Петро увлекся работой и не сразу услышал, что недалеко от шалаша кто-то громко разговаривает, хотя в лагере всегда старались говорить тише. В шалаш заглянул Щуко:
— Не спите, товарищ командир?
Петро спрятал листок бумаги и карандаш в полевую сумку, кинул ее в самый угол на траву и вылез на свет. Увидел носилки из неошкуренных березок и застланные солдатской шинелью, а на них большеглазую девушку с бледным и измученным лицом. Она укрыта пятнистой плащ-палаткой Щуко. На палатке странным инородным предметом лежала русая коса, перекинутая через левое плечо девушки. Возле носилок стоит солдат в полной красноармейской форме, с гвардейским знаком на груди и с погонами. За плечом русский автомат с круглым диском. Руку солдат держит на автоматном ремне. Небольшого роста, коренастый. На лице вызывающе пламенели конопушки. Солдат старательно хмурился.
Поодаль грудятся полицаи в зеленых противных шинелях, все четверо. Ого! Обзавелись немецкими автоматами — смотри, какие прыткие!
— Так что разрешите доложить! — козырнул Щуко. — Этот парубок сиганул оттуда. — Щуко ткнул пальцем в небо. — Да неудачно. А это Оля Корбут, я ее знаю, она мне жаловалась однажды на Жору-полицая, я ему еще хотел повыдергивать ноги, а из головы зробить умывальник.
— Ближе к делу.
— А щенятам прямо повезло. Этот парубок расколошматил два мотоцикла, и щенята забрали трофеи. Диву даюсь — такой веснушчатый и такой отчаянный.
Петро укоризненно глянул на Щуко, а тот, погасив на кончиках рта улыбку, вздохнул: все-таки удивительно — такой на вид несерьезный, а немцам дал прикурить.
— Что со старостой?
— Хо! Забыл о наиглавнейшем. Селяне могут спать спокойно. Щеночки на высоте. Староста, мабудь, долетает до седьмого неба, царство ему небесное, не будемо возражать, ежели попадет в ад.
— Словоохотлив что-то сегодня, Щуко? — подозрительно прищурился Петро. — Не перепало тебе за воротник?
— Ни-ни! Клянусь мамой.
— Смотри! — Петро повернулся к Лукину: — Кто?
— Гвардии рядовой Лукин, — представился Юра. — Сброшен на парашюте с особым заданием, но отбился от своей группы.
Лукину понравился бородатый командир. Все по душе — и красивая борода, и манера разговаривать спокойно и строго, и меховой жилет, не застегнутый сейчас, и небрежно, немножечко ухарски надетая фуражка. А главное — созвездие орденов и медалей на груди. Лукин глаз не мог от них оторвать. Насчитал два Боевых Красных Знамени, Красную Звезду, Отечественной войны 1-й степени еще старого образца, с маленькой красной колодочкой, да две «За отвагу». Ничего себе!
Щуко перехватил его восхищенный взгляд и спросил без обиняков:
— У тебя такие же гарные командиры?
— Нет, — честно признался Юра. — У нас командиры хорошие, но столько орденов у них нет.
— Знаешь, кто он?
— Отставить, Щуко! — нахмурился Игонин.
— А шо такого? Солдат должен знать командиров!
— Кто?
— Старик!
— Старик?! — округлил глаза Лукин, даже шею вытянул. Щуко откровенно наслаждался произведенным эффектом. А Петро рассмеялся. Рассмешила святая наивность солдата. И приятно было, что даже на Большой земле идет о нем молва. Оля повела своими большими глазами на бородатого командира — тоже наслышана о Старике. Жоржик говорил, что немцы обещают за его поимку большие деньги, хоть за живого, хоть за мертвого. Жоржик бахвалился:
— Попади мне, уж я как-нибудь! Разбогатею, — он от удовольствия закрывал глаза, верхняя губа у него приподнималась, обнажая золотые коронки зубов. — В Германию поеду!
— Девушку отнести к Нине! — распорядился Игонин. — Пусть промоет рану и перевяжет. С этими, — он кивнул на бывших полицаев, — ты, Щуко, проведи соответствующую беседу, объясни им, что к чему, да чтоб дисциплину знали, а то я им быстро уши пообрываю. А ты, — повернулся Игонин к Лукину, — останешься, хочу поговорить, расскажешь про Большую землю.
Вечером вернулся связной из Брянска и группа наблюдателей из-под Карачева. Утром Старик радировал Давыдову:
«Через Брянск к фронту последовали 329-я пехотная дивизия с опознавательным знаком на автомашинах червонный туз с желтой окраской; пехотная дивизия с опознавательным знаком белка на задних лапах белого цвета; несколько железнодорожных эшелонов с опознавательным знаком пешеход с сумочкой на плече и палкой в руке.
В лагерь пришел гвардеец-парашютист по фамилии Лукин. Показал, что оторвался от своей группы. Старик».
ВЗРЫВ МОСТА
1
Григорий и думать про Сташевского забыл, но тот напомнил о себе сам. Пришел в гости к подрывникам. Андреев внутренне сжался — ему неприятно было разговаривать с Феликсом после ночного объяснения на марше. И все-таки хотелось кое-что спросить — об общих друзьях-товарищах. Может, знает что-нибудь?
— Здравствуй, сержант, — сказал Федя-разведчик, с любопытством рассматривая Андреева при дневном свете.
— Привет, разведчик, — усмехнулся Григорий, он невольно взял чуточку насмешливый тон — легче скрыть настоящее чувство. Сташевский заметно постарел за два года. Возле глаз мелкие паутинки-морщинки. От крыльев носа симметричными полукружьями легли складки, раньше они были меньше заметны.
— Ночью не узнал тебя.
— Богатым стану.
— А ты не изменился.
— И ты не очень постарел.
— Так вот и живем, — сказал Федя-разведчик. Его смущал тон, которым разговаривал с ним Андреев. Сержант не хотел его подпускать на близкое расстояние.
— Покурим? — предложил Сташевский и вытащил пачку немецких сигарет.
— Спасибо, — ответил Андреев. — Предпочитаю махорку.
Они сели на траву и закурили каждый свое. У Феди была интересная зажигалка, похожая на пистолет. Григорий загляделся на нее, покрутил в руках, рассматривая. Федя расщедрился:
— Хочешь — бери.
— Зачем же? У меня «катюша» есть.
«Катюшами» называли первобытный набор для добывания огня при помощи кремня, кресала и трута.
— А то возьми, я еще достану.
— Нет, не возьму.
— Как знаешь, — Сташевский спрятал зажигалку в карман и спросил: — Обиделся за ночной разговор? Да? И все-таки очень прошу — выслушай меня и пойми.
— Я не спешу.
— Был у меня друг, познакомились с ним после Гомеля. Воевали в одном взводе, в плен попали вместе. В плену нас разлучили, его куда-то увезли, и я больше его не видел. В прошлом году ходили со Стариком в отряд Ромашина, питание у рации испортилось. И услышал я там знакомую фамилию, фамилию своего друга. Спросил для верности: «Случайно, не Олегом его зовут»? — «Олегом», — отвечают. Разыскал я этого Олега; вижу — Олег, да не тот. Спрашиваю, где служил, в какой части. Все совпадает, представляешь? Понял я — чужой человек, присвоил документы моего друга, расстрелянного фашистами. Сцапали мерзавца, во всем признался, немцы его сюда послали. Расстреляли. А я после этого неделю, а то и больше сам не свой ходил.
— А теперь каждого подозреваешь?
— Нет, зачем же! Тебя ночью в самом деле не признал. Думаю, неужели опять такая же история, как с Олегом. Не слишком ли много таких совпадений на одного.
— Сейчас убедился? — усмехнулся Андреев. Сташевский устало сказал ему:
— Не надо так, ладно? Легко иронизировать, но ведь все это не так просто.
Андреев понял, что допустил бестактность, Феде и в самом деле нелегко такое переносить. Чтоб замять неловкость, спросил:
— Кого-нибудь встречал из нашего отряда? — он имел в виду отряд Анжерова.
— Многих.
— Я вот никого. Расскажи.
— У вас был лейтенант, мы еще с ним встретились на Гомельском формировочном пункте, забыл фамилию. Он до войны у вас командовал взводом.
— Самусь?
— Во-во. Погиб при бомбежке. Мы в одну часть попали.
Славный и удивительный был человек. При бомбежках не бежал в укрытия, а ложился на спину в какое-нибудь маломальское углубление и наблюдал, как в небе кружат железные вороны с крестами на крыльях. Когда его упрекали в безрассудстве, он хладнокровно возражал:
— Прямое попадение в щель, в которой вы прячетесь, столь же вероятно, сколько и в меня, если даже я лежу в обыкновенной канаве. Так что шансы у нас одинаковы.
И однажды бомба упала рядом с ним. От лейтенанта ничего не осталось.
— И Микола погиб. Помнишь его?
— Еще бы! А он как погиб?
Микола и Сташевский попали в окружение. Микола сказал Феликсу:
— В плен не пойду. Попробовал этой прелести.
Немцы накрыли их врасплох на ночевке, и это было неудивительно. Последние две недели бойцы выбились из сил, валились с ног. Микола сдержал слово. Когда пленных согнали в кучу, немецкий офицер в фуражке с высокой тульей снял пенсне и начал что-то говорить, смешно оттопыривая нижнюю губу. Понимал его один Феликс. Офицер хвастался, будто Москва пала, Красной Армии не существует в природе. Микола отстранил товарища и бросился на офицера. Схватил за горло и стал душить. Оба упали на землю. Это было так неожиданно и сверхъестественно, что конвоиры в первую минуту растерялись. У них вытянулись и поглупели лица. Опомнившись, кинулись стаскивать Миколу с офицера, но удалось им это не скоро — до того разъярился он. Они изрешетили Миколу из автоматов. Но и офицер не поднялся.
Пленных немедленно угнали, и Сташевский точно не мог сказать, до смерти задушил Микола офицера или нет, Пожалуй, до смерти, потому что, когда пленных, избивая прикладами, погнали прочь, Феликс успел заметить, что офицер лежал бездыханный и посиневший. На длинной шее у него багровели здоровенные синяки от яростных Миколиных рук.
Андреев ждал, что Федя расскажет ему и про Петьку Игонина, ждал внутренне сжавшись, готовый к любому печальному известию. Но Сташевский про Игонина не вспомнил.
— Про Игонина ничего не слышал?
Сташевский посмотрел на Андреева несколько удивленно:
— Но ведь Игонин здесь.
— Где, здесь?
— В отряде Давыдова.
Андреева ответ Сташевского ошеломил. Как? Петро Игонин, дружище Петька, здесь? Вот это новость!
— Может, сходим к нему? — спросил Григорий боязливо, вдруг Сташевский возьмет да скажет:
— Я пошутил — нет здесь никакого Игонина.
Глупости, не будет Федя-разведчик так жестоко шугать. Значит, к Игонину можно запросто пойти? И ничто не будет помехой — ни время, ни расстояние? Первое время Григорий о Петьке тосковал, потом тоска притупилась. Но вспоминал часто и не чаял встретить. И вдруг он рядом, дышит одним воздухом, готовится к одному заданию.
— Его сейчас нет, — отрезвил Григория спокойный голос Сташевского. — Он на задании, но скоро вернется.
— Что? Ах, да, на задании. Выходит, в лагере сейчас его нет? Жаль, — вздохнул Григорий.
Андреев хотел, чтобы Федя поподробнее рассказал ему об Игонине, но тот не догадался. Заспешил, то и дело посматривая на часы.
Расстались приятелями, прежний ледок растаял, но до той близости, какая у них была в отряде Анжерова, было далеко.
Каков, интересно, теперь Петро? Трудно даже вообразить. В первый день войны отмахали по адской жаре километров двадцать. На привале Петька лег в кювет, задрал ноги кверху. Когда стали строиться, неожиданна налетел старшина Береговой. У Петьки пряжка ремня съехала набок, гимнастерка на животе сбилась в ком, а пилотка была надета поперек головы. В довершение всего винтовку нес, как лопату, — взял за дуло и положил на плечо. Старшина побледнел, увидев Игонина таким. Береговой глубоко вдохнул воздух и прошептал яростно:
— Биндюжник!
И убежал, потому что побоялся сорваться. Петька спросил, как ни в чем не бывало:
— Его что, муха цеце укусила?
— Ты ж на архаровца похож, — сказал Андреев.
— Все равно война, — отмахнулся Игонин, но в порядок себя привел.
А через пятнадцать дней тот же самый Петька Игонин, после гибели Анжерова, принял под свое командование отряд, и то был совсем другой человек. Расхлябанность как рукой сняло, в бесшабашных глазах упруго билось трудное раздумье, и в самой осанке появилась командирская стать. Откуда что и взялось в Петьке Игонине, Григорий диву давался и гордился другом. Уже в конце похода сидели они с Петром на берегу тихой сонной речушки и мечтали вступить в партию. Петро говорил задумчиво:
— Но за что же меня принимать в партию? Возьмут и спросят: «Скажи, Игонин, какое ты доброе дело совершил в жизни?» Какое? Однажды тетку из воды вытащил, тонула, бедняга. И все? «Маловато», — скажут. — Ну, а насчет идейности? Хватит у тебя ума разобраться во всем и помочь разобраться другим, беспартийным, не свихнешься ты на крутом повороте?»
Григорий тогда вставил горячо:
— А сможешь ты без страха умереть за все это, если потребуется?
Нет, ничего не забыл Григорий Андреев из пережитого, мог перебрать в памяти каждый день, проведенный с Игониным! Такое не забывается. И вот Петька где-то здесь рядом и не знает, что среди гвардейцев есть сержант Андреев, Гришуха, как он любил звать друга.
Сержанта увлекли воспоминания. А между тем, вернулся из штаба Васенев и собирал бойцов. Подтянут, начальственно строг, преисполнен таинственной важности. Сказали ему что-то такое, что простым смертным пока знать не дано, пока недоступно. Если и будет потом доступно, то только из его уст. Какой он, собственно, еще мальчишка, хотя всего на год или даже меньше моложе сержанта. И как ни странно, таким он Андрееву сильнее нравился — больше в нем было непосредственности, Сейчас, например, Васенев искренне верил, что он самый нужный и знающий человек. Несмотря на то, что хмурился и казался строгим, на самом же деле, в таком настроении он становился по-хорошему покладистым и добрым. Что стоит человеку сильному и знающему проявить снисхождение к подчиненным?
Васенев поглядел внимательно на Ишакина, спросил:
— За сухари еще переживаешь? Смотри, скоро состаришься.
— Он, товарищ лейтенант, не из-за этого, — вмешался Мишка Качанов.
— Неважно. А ты, Качанов, как я погляжу, к радистке зачастил?
— В помощники просится, а она не берет, — отомстил Ишакин.
— Веники березовые о нем плачут, — усмехнулся усач Рягузов. Не такой уж он безразличный мужик. Качановскую тактику против Мишки же и обратил — подначивает.
— Какая березка? — улыбнулся невинно Мишка.
— А та, что ума прибавляет, не слыхал?
— Она полезна и тебе, Алексей Васильевич.
— Хватит, товарищи, — пресек перепалку Васенев. — Ближе к делу.
Бойцы слушали Васенева внимательно. Ночью отряд идет на задание. Приказано взорвать С-кий мост. Стрелки и автоматчики с бою берут станцию и мост, подрывники поднимают его в воздух. Фермы моста железные. В, среднем на погонный метр будем класть по три килограмма тола, вот и считайте, сколько надо взрывчатки. Для прочности заряд удвоим. Упакуем тол связками, каждую, связку понесут двое.
Бой начнут автоматчики. Наша задача — по сигналу ворваться на мост, без суетни заминировать его. Бикфордов шнур поджигают Андреев и Марков.
— Задание понятно? Вопросы? — Васенев обводит внимательным взглядом сосредоточенные лица бойцов. Вопросов не было. Мишка Качанов вздохнул:
— Ночка будет жаркая. Товарищ лейтенант, а правда, что сегодня ночью гестаповца поймали?
— Вот, вот, — ухватился Васенев, — совсем я упустил, хорошо, что Качанов напомнил. Бдительность, товарищи, бдительность и еще раз бдительность. Сегодня ночью, когда принимали самолеты, поймали вражеского агента. Имел задание убить комбрига.
— Как поймали?
— Разведка предупредила, вот изменника и взяли без шума. Для гвардейцев хорошая новость — нашелся Лукин. Его подобрала группа Старика.
Мишка присвистнул: вот это да! Ишакин спросил:
— Как его туда угораздило?
— Не знаю. Скоро группа Старика вернется и расспросим.
— Жив и не трус — это главное, — сказал Андреев. — А то я, грешным делом, плохо о нем подумал.
— Все равно, растяпа, — убежденно заявил лейтенант. — Умудрился отстать от своих.
Начались сборы. Из тайника извлекли тол, упаковали связками по сорок килограммов, приделали ручки. Чтобы удобнее было нести, вырубили слеги. Слегу просунули под ручки — и носилки готовы. Попробовали, удобно ли нести. Концы слеги примостили на плечи. Ничего, лучше, чем, в руках, хотя плечи и надавит.
2
Выступили, как только лес заполнили сизые сумерки. Они с каждой минутой густели и густели, превращаясь в ночь.
Подрывники замыкали колонну. Одну связку тола несли Ишакин и Качанов. Мишка пустил вперед Ишакина и покаялся. Ишакин в лесу, тем более ночью, ходить не умел. То спотыкался, то вдруг заносило в сторону, и Мишке приходилось солоно. Груз на слеге болтался, конец жерди елозил по плечу. Мишка не выдержал и вслух зло сказал:
— Чего ты качаешься, как дубина над водой?
На Мишку зашикали. Ишакин на замечание не обиделся, попросил поменяться местами, что и было сделано. За Качановым Ишакин двигался лучше.
У Андреева и Маркова груза не было. Оба шагали рядышком и разговаривали шепотом. Их тянуло друг к другу. Для разговоров всегда были темы. Григорий спрашивал, Ваня охотно отвечал. Он знал столько историй из партизанской жизни, что мог их рассказывать и день и ночь, не повторяясь. У него была чудесная память, и он отлично помнил даже то, что сам лично не переживал, но слышал от других. Григорий спросил:
— Давыдова кто назначил? Штаб фронта?
— Мы сами.
— Как сами? — удивился Григорий.
— На общем собрании, голосованием.
— Нет, серьезно?
— А как же еще?
— Я думал только в гражданскую войну, такое было, а в наше время все четко поставлено — сверху донизу.
— Правильно. Наше-то положение каково было — посуди. Отряд действовал самостоятельно, связи с фронтом не имел. Это сейчас есть и штаб объединенных отрядов и связь со штабом фронта. Тогда же только начинали.
Некоторое время шли молча. Григорий опять спросил:
— Петра Игонина не знаешь?
— Что-то не помню такого.
— Он с границы самой отступал.
— Нет, не знаю.
Отряд большой, всех разве удержишь в памяти. Тем более, если Петро ничем себя не проявил.
— Со Стариком знаком?
— Не очень.
— Пожилой?
— Нам ровесник. Из окруженцев.
А что! Старик обыкновенный человек, такой же, как я, Марков, и все человеческое ему не чуждо, хотя и ходят о нем легенды. Оно, конечно, так. Увидишь человека, приподнятого славой, и удивляешься — чего ж в нем особенного. Две ноги, две руки, нос, глаза, два уха, голова на плечах. И слова такие же говорит, табак курит. Но вот если о человеке ходят легенды, а самого ни разу не видел, то в твоем воображении он становится чуть ли не божеством. Психологический обман получается.
По цепочке передали:
— Привал!
Слово родилось в голове колонны, похожее вначале на легкий шелест, потом, приближаясь, облеклось в неразборчивый человеческий голос и вдруг въявь было четко произнесено рядом обрадованным качановским голосом:
— Привал!
— Ну и занятная стратегия, — чуть позднее сказал Мишка, опуская тяжелый груз на землю. — В танкистах куда лучше! То ли дело, сидишь внутри и рычагами работаешь. И пешедралом не надо ходить, и на плечах этот чемодан таскать не надо, да еще с таким напарником.
— Кто же тебя в минеры звал? — спросил Ишакин.
— Помолчи. Идешь, будто пол-литру спирту опорожнил, плечи из-за тебя жердью изодрало.
— Сам мотаешься, как фраер.
— Постой, гвардеец, — подал голос усач Рягузов. — Почему не в танке?
— Честно?
— Ври, коли стихия нашла.
— Нет, врать не могу, не то что другие, — возразил Мишка. — Совесть не позволяет.
— Где она у тебя прячется? Покажи! — сказал Ишакин.
— Не твоего ума дело: где, где! Есть и все. Так желаешь знать, усач брянский, почему я в саперах, а не в танке?
— Сделай милость.
— Было нас четыре брата. Пришли в военкомат, учти — добровольно, и говорим — нам прямо позарез нужно в танкисты. А начальник знаешь что ответил?
— Что?
— То-то и дело, а тоже со своими подковыками. Если бы Качановых знал, не стал бы ковырять, почему я не в танке. Начальник сказал: «Не имеем права всех Качановых отправлять в один род войск, а коли направим, произойдет большой урон Красной Армии».
— Ну, ну! — весело поторопил Мишку Алексей Васильевич.
— Вот и ну. Не запряг, а понукаешь. Старшего брата отправили в авиацию, среднего в артиллерию, второго среднего в танкисты, а меня в саперы. Вопросы есть?
Послышался сдержанный смех. Мишка сказал Алексею Васильевичу:
— Мне сорок, — это значило, что он попросил у Рягузова докурить. Тот охотно принял его под свое крылышко. Мишка, закрывшись с головой шинелью, с удовольствием затянулся жгучим махорочным дымом.
Андреев, с улыбкой слушая трепотню Качанова, подумал о том, как хорошо, что Мишка такой балагур. Вот рассказал байку и стало весело, а то ведь напряглись у каждого нервы — все-таки задание предстоит нешуточное. Сколько бы человек ни привыкал к опасности, при приближении новой у него снова все обостряется. И хотя наступает, как говорил Курнышев, мобилизационная готовность организма ко всему, но ведь и сама-то эта готовность держится на сгустке нервов и никогда не будет естественной для человека.
Сейчас партизаны и гвардейцы знали, что их ждет через час-два бой с немцами. Где-то тут недалеко есть загадочная для Андреева станция и мост через речку возле нее. Эта дорога нужна немцам позарез потому, что по ней день и ночь с интервалом 15—20 минут идут эшелоны с фронта и на фронт. Они ее усиленно охраняют. Кто-то, думает Андреев, сложит сегодня свою голову в бою за станцию, возле нее завершит земной беспокойный путь. И никому не дано определить — кто, и каждого подспудно мучает мысль — а может его? Но именно те, кому сегодня суждено пасть в бою, пробьют дорогу вперед, а оставшиеся в живых довершат дело. И так всегда было, и так всегда будет, в маленьком и большом бою, в тяжелом сражении или грандиозной битве. Всегда есть первые, которым достается тяжелее всех.
Тишина. Смолк даже шепот. Заснул в темных ветвях ветер — ни одна ветка не шелохнется.
Притаились бойцы, ждут команду.
В темноте прошелестело властное слово:
— Подъем!
Глаза приспособились к темноте. Григорий разбирает силуэты спин идущих впереди, самая ближняя спина Ишакина — сутулая, с пустым вещмешком, на левом плече смутно белеет конец березовой слеги. И голова в пилотке, натянутой на самые уши, чтоб не падала. Плечо тянет вниз груз взрывчатки.
Тихо. Только шелестят по траве сотни торопливых ног.
И вдруг паровозный гудок, резкий, пронзительный, даже мороз по коже пошел, напомнил, что железная дорога совсем рядом, а там — и железнодорожная станция. Немцы, конечно, ничего не знают, и это очень важно. Ударить врасплох — значит, сохранить у своих больше жизней. Спит сейчас какой-нибудь немец, сны видит — куда-нибудь в Баварию улетел. Кто его сюда просил, сидел бы в своей милой Баварии, потягивал бы пиво. Так нет, русской земли захотелось, русских рабов. Спи, спи, больше тебе не придется проснуться, а если и проснешься — ненадолго.
Передние остановились. Шепотом передали:
— Не садиться!
Потом новая команда:
— Бегом!
Побежали. Ишакинская спина совсем ссутулилась, слышно его прерывистое дыхание. Рядом с Григорием бежит Марков. Впереди у кого-то бренчит котелок. Ваня отрывается от Григория и исчезает за ишакинской спиной. Через некоторое время слышится приглушенный разговор, и котелок больше не дребезжит. Марков возвращается на свое место.
И снова по цепочке передано:
— Стой! Ложись!
Легли. Ишакин дышит тяжело: север дает о себе знать, не малина там была. Качалов зачем-то щелкает языком и со смаком цыкает слюной через зубы.
Командиров рот вызывают к Давыдову. Васенев уходит. Андреев удивился — он забыл про лейтенанта, а тот был где-то рядом и не подавал признаков жизни. Притих перед неизвестностью.
Васенев вернулся бегом. В голове колонны определяется тихое шелестящее движение. Зашевелились соседи. Лейтенант коротко объяснил:
— Третья рота атакует мост. За ней идем мы. Ясна задача?
Никто не ответил. Третья рота свернула с тропки влево, в хвост ей пристроилась команда подрывников. Васенев растворился в темноте — ушел искать командира роты, чтоб договориться о совместных действиях.
Лес поредел. Открылось небо с белыми неспокойными крупинками звезд.
Была команда лечь. От третьей роты отпочковалась группка партизан — видны на фоне неба их силуэты — и бесшумно сгинула в кустах. Остальные продолжали путь. Наконец, выбрались на опушку соснового бора. Дальше идти нельзя. Путь преграждал завал из беспорядочно поваленных деревьев. Несколько смельчаков из роты стали продираться через завал, ловко, бесшумно. Собственно, Григорий их не видел, но знал, что смельчаки полезли преодолевать завал, — настолько тихо вели себя. Им приказано незамеченными выдвинуться к насыпи, снять часового.
Стояла удивительно тихая и теплая ночь. Казалось, ничто никогда не нарушит ее покоя, а между тем, это были последние минуты тишины. Только на станции, а до нее было не больше километра, тявкала собака. От речки несло сыростью, лягушки квакали. На фоне темно-синего неба четко отпечатались ажурные фермы моста.
И вдруг пиликнула губная гармошка. Еще раз. Марков наклонился к самому уху Андреева, ощущалось на щеке его теплое дыхание:
— Часовой забавляется.
Ходит взад-вперед, пиликает на губной гармошке. Боится остаться наедине с тишиной. Жуткая эта тишина. Прислушивается, все ли спокойно, не шелестят ли в завале партизаны, не крадутся ли к мосту? Ничего не видно и спокойно. И собака лает привычно, и лягушки так же квакают. В бункере, сделанном прямо в насыпи, спит смена, скоро ей подниматься. Свежие заступят на пост, а эти пойдут спать.
Такой же часовой меряет площадку размеренными шагами и на том конце моста. Без гармошки. Что-то насвистывает, вроде бы знак дает — я тут, все в порядке. Тоже жду не дождусь смены.
И не дождется. И тот и этот больше не пойдут спать.
Хлопцы из третьей роты упрямо продираются через завал. Они торопятся, надо успеть снять часового до того, как начнется бой на станции, а он должен начаться с минуты на минуту.
Андрееву зябко от ожидания. Нервы напряжены до предела. Глубоко вздыхает Мишка Качанов, толкает локтем Ишакина и шепчет насмешливо:
— Ухо давишь?
— Иди ты! — зло шипит Ишакин и одними губами ругает Мишку непечатными словами.
Марков лежит возле Григория, невозмутимый и вроде бы совсем спокойный, кусает травинку и выплевывает. На корточках поодаль сидит Васенев, смотрит в сторону моста, фуражка сбита на затылок. Чувствуется — переживает лейтенант. Это для него первое настоящее дело. Но держится хорошо, не суетится, не мешает никому.
Смельчаки опоздали. На станции гулко и раскатисто ухнул первый гранатный взрыв на секунду раньше, нежели они успели снять часового. Уже приготовились к решающему прыжку — и этот взрыв. Тогда пустили в ход автоматы. В бункере смена, оказывается, не спала, готовилась к наряду, врасплох ее застать не удалось. Завязалась отчаянная перестрелка.
На станции гремел бой. Трассирующие пули суматошно носились туда-сюда, словно взбесились разноцветные светлячки.
Третья рота торопилась преодолеть завал, чтоб смять сопротивление охраны и расчистить дорогу подрывникам.
Васенев тихо подгонял своих. Жерди, на которых несли связки тола, выкинули, они только мешали. Качанов взвалил сорокакилограммовую связку на плечо и полез через сучья и стволы. От неловкого движения связка потянула его вниз, и Мишка неуклюже завалился между стволов, зашипел на Ишакина, будто в Мишкиной беде виноват был он:
— Чего разинул — помогай!
Ишакин подхватил связку и сам полез с нею вперед, а Мишка кое-как вылез из дьявольского колодца и заторопился за Ишакиным.
Пули цвикали над головами, а трассирующие пролетали красиво: так и поймал бы их в пилотку. Андреев больно ушиб ногу о сучок. Пуля жихнула по сосновой шершавой коре, и от коры во все стороны полетели колючие пылинки. Одна попала в глаз и мешала смотреть. Андреев покрутил головой, туго сжимал и разжимал веки, выжал слезы. Они и смыли пылинку.
С той и с этой стороны моста перестрелка крепчала.
Подрывники спрятались в воронке под насыпью и ждали, когда автоматчики выкурят из бункера фашистов и проложат путь к мосту.
Мишка жарко задышал совсем рядом:
— Разреши, сержант, а? Туда, с автоматом? Помочь!
— Лежи, помощник.
— Разреши, сержант? Там бой идет, а мы, как кроты, прячемся.
— Значит надо.
— Герой, — усмехнулся Ишакин. — Чихал бы в тряпочку, и ладно.
— Молчи! — обиженно огрызнулся Мишка. — Душа в пятки, а кальсоны выжимать пора, да? К земле жмешься!
Мишка еще что-то ворчал, но ему никто не отвечал, даже Ишакин.
А вокруг творилось невероятное. Трещали беспрерывно автоматы, гулко ухали гранатные взрывы, такали заливисто пулеметы, гулко стегали воздух винтовочные выстрелы. Крики, стоны. Над станцией полыхал пожар, багровый трепетный свет накалил темноту, и она нехотя раздвинулась. Ало горело небо.
И вдруг совсем близко, на самом скосе насыпи громко лопнула граната, брошенная немцами из бункера. Комья земли и песка полетели в саперов, но вреда никакого не причинили.
Марков лежал на животе у основания насыпи и внимательно вслушивался в грохот боя, будто слушал концерт, в котором хорошо разбирался. А Григорий чувствовал себя не в своей тарелке — томило бездействие. Кругом грохочет бой, умирают люди, а они притаились в этой воронке, словно последние трусы. Мишку Качанова можно понять.
Но это чувство ложное, нельзя ему поддаваться.
У каждого своя задача и свое место. Стрелки с боем возьмут мост, подрывники уничтожат его. Если же кинуться сейчас в пекло и минерам, как хотел Мишка, можно погибнуть, и тогда некому будет взрывать мост. Тогда зачем столько жертв, чтобы смести охрану?
Григорий вслушивался в грохот боя на станции. Ничего себе тарарам подняли! Марков спросил:
— Разбираешься в этой музыке?
Андреев пытался определить, что к чему, где наши, где немцы, но с непривычки это было трудно. Ответил:
— Плохо.
— Но вот слушай. Чуешь: гулко бьет и вроде бы редко. Это фрицы смолят из крупнокалиберного. А эти резкие частые очереди — немецкие автоматы, а помягче, слышишь — наши. Во заливается «Дегтярев», умный пулеметик. Ага — бах! Уловил? Гранату хлопцы бросили. Замечаешь, крупнокалиберный молчит? Амба ему. А это винтовки — как хлыстом ударяют. Во-во! Наши автоматы перебивают. Стрекочут!
Теперь звуковая картина боя стала яснее. Ваня Марков, помолчав, заключил:
— Нет, что ни говори, а Давыдов — мастер устраивать такие концерты, этого у него не отберешь.
Сверху насыпи, как с того света, свалился связной о командира третьей:
— Братва, подымайсь! Ваш черед!
Андреев подхватил вместе с Качановым связку тола, и они во всю прыть бросились к мосту, отчаянно скользя на крутом подъеме. На мосту жарко полыхали автоматные очереди, но уже реже и не так густо. На том конце моста, похоже, немцев из бункера выкурить не удалось, их обложили, но для подрывников они были не опасны, потому что сектор обстрела у них спланирован в сторону леса. Мост из него не простреливался.
Впереди всех бегут Марков и Рягузов, за ними Андреев и Качанов, потом все остальные.
Андреев предупреждает Мишку:
— Осторожнее! Не угоди ногой между шпал!
А между шпал на мосту пустота, провалившись можно запросто сломать ногу. С той стороны кто-то сдуру шарахнул автоматную очередь вдоль моста. Пули жихнули над головами — ладно, варнак, высоко взял, а то бы натворил беды.
— Свои! — закричал усач Алексей Васильевич. — Свои, черти вы этакие!
Выстрелов с той стороны не было. Связку слева, другую справа, третью посредине, быстрее, быстрее. Надо приторочить к фермам моста. Мишка торопится, у него от этого трясутся руки, зато Ишакин работает хладнокровно, без спешки и споро. Молодец. Не клеится у Качанова. Закончил привязку Марков, придвинулся к Мишке, хочет ему помочь, но Качанов обиженно отталкивает:
— Сам!
Заканчивает свое дело и Андреев. Лейтенант Васенев видит — хлопцы дело знают отлично и справляются без понуканий. Марков выпрямился и спросил:
— Все?
В ответ хрипит Мишка:
— Последний узел — точка!
И тогда спохватывается лейтенант, будто просыпается, — теперь нужно его вмешательство. Командует:
— К насыпи!
Остаются Андреев и Марков. Вставляют детонаторы, расправляют бикфордов шнур. Расправляют осторожно, чтобы ненароком где-нибудь не переломить.
— Готово? — спрашивает Андреев.
— Порядок! — отвечает Марков.
На станции пожар бушует вовсю. Мощные багровые отблески прыгают в небе и по зубчатой стене леса, дрожат на тревожно сосредоточенном лице Вани Маркова, на удаляющейся спине лейтенанта Васенева, перекрещенной портупеей, на крепких жилистых руках Григория Андреева. Сержант бьет кремнем по кресалу, высекает бледные, мелкие, как бисеринки, искры и одной из них подпаливает фитиль. Тот начинает тлеть, смрадно чадя. Григорий привычно подносит фитиль к срезанному наискосок концу бикфордового шнура. Миг, и из сердцевины шнура с легким шипеньем выскочила бойкая струйка огня и упрямо полезла вовнутрь. Андреев осторожно положил шнур на сверкающий рельс и неожиданно улыбнулся Маркову:
— Теперь жди грома.
Улыбнулся и Ваня.
В красном пляшущем отблеске пожара его улыбка была загадочной и значительной и даже чуточку горделивой: мол, дело мы сработали все-таки неплохо.
Марков и Григорий побежали догонять своих, скатились с насыпи вниз на каблуках и очутились в той самой воронке. Их там ждали.
— Хлопцы, до смерти хочу курить, — сказал Марков. — Скорее, а то не выдержу.
Ему протянули свои кисеты одновременно Мишка и Рягузов. Ваня взял у Рягузова.
Бесшумно, как привидение, появился перед подрывниками Леша. На груди поблескивала медаль. Леша строго, видимо, как от него потребовал комбриг, а может, просто сам напустил на себя эту строгость, спросил у лейтенанта Васенева:
— Товарищ комбриг спрашивает, почему до сих пор нет взрыва?
За лейтенанта весело ответил Марков:
— Зажимай, Лешка, уши, сейчас грянет!
Земля как-то неловко вздрогнула, потом по ней прокатился гул, и лишь после этого на подрывников обрушился все заглушающий гром. Лешка даже испуганно присел. А на том месте, где красовались ажурные фермы моста, выплеснулся вверх огромный огненный фонтан, кромсая на мелкие части все то, что секунду назад называлось мостом. Стало светло, как днем, только свет был красноватым. Это было секундным делом. И все погасло. На землю попадали обломки, звонко шлепались в воду, поднимая брызги.
И враз наступила тишина, даже в ушах зазвенело. И на станции наступила тишина. Но пожар на станции продолжался.
— Вот это красота! — восхищенно сказал Мишка Качанов. — Оказывается, волшебники мы. Вон какой столбик огня в небо подняли. Не зря я пошел в саперы, нет, не зря.
Андреев подвинулся к Васеневу и протянул ему руку:
— Поздравляю, товарищ лейтенант!
— С чем? — не понял Васенев.
— С удачным боевым крещением.
— А, — смутился тот. — Спасибо... Вот ведь в самом деле... Я не думал... Спасибо...
Подрывники, предводительствуемые связным Лешей, заторопились к тому месту, где Давыдов назначил сбор отряда.
Задание штаба фронта было выполнено.
3
Разведка донесла, что немцы замышляют погоню. Хотят бросить батальон, прибывший с соседней станции. Над лесом хищно кружил самолет-разведчик — «рама», и до того низко, что чуть не задевал брюхом верхушки деревьев. Стрелять в него Давыдов категорически запретил. Немцы пока не обнаружили отряд. Пусть батальон спешит наугад, только приблизительно зная, куда ушли партизаны. После налета на станцию были убитые и раненые. Убитых успели похоронить. С ранеными идти было непросто. И самое трудное — нужно было миновать мелколесье, где часто встречались открытые места, собственно, «рама» и кружилась над этим районом, зная, что партизаны его никак не минуют. Давыдов держал совет с командирами — что делать? Ждать, нельзя. Вот-вот подойдут каратели. Одолеть мелколесье бегом? «Рама» наверняка засечет их, а сейчас она пока назойливо гудит над лесом и не может найти ничего. Командиры долго ломали головы, и, наконец, Давыдов принял решение.
Часть отряда с ранеными и рацией идет через мелколесье, другая часть — в основном пулеметчики и автоматчики — остается в засаде и принимает бой. Подрывников комбриг хотел отправить с ранеными, но неожиданно для всех восстал Васенев. Он даже побледнел, когда узнал приказ Давыдова. Качанов обиженно пробормотал:
— За кого же он нас принимает?
— Мало тебе сегодняшней ночи? — устало спросил Ишакин.
— Как считаешь, сержант? — спросил Васенев. Гвардейцы внимательно слушали их разговор. Прислушались и хлопцы Маркова.
— По-моему, приказ несправедливый, — ответил Григорий и улыбнулся, посмотрев на Мишку: — Не зря же мы учились по-пластунски ползать и брать высоты?
— Во! — обрадовался Мишка. — Истинно!
— Тогда я пошел, — расправил плечи лейтенант, и грудь у него вроде колесом стала. — Я ему объясню. В конце концов, мы прикомандированные и имеем право, в крайнем случае, принимать самостоятельное решение.
Когда он ушел, Мишка кивнув головой ему вслед, сказал сержанту:
— А наш-то! Человеком становится.
Комбриг поначалу вспылил: что, лейтенант хочет, чтобы отряд снова остался без подрывников? Но лейтенант упрямо молчал и не уходил. В уме приготовил веские и неопровержимые доказательства против решения Давыдова о гвардейцах, но все они улетучились, как только комбриг повысил голос. Упрямое молчание лейтенанта, пожалуй, сильнее на него подействовало, чем красноречие, если бы оно и было у Васенева.
И вот по мелколесью двинулась часть отряда. На самодельных носилках несли раненых. Анюта вела под уздцы лошадь, на которой приторочена рация и питание к ней. «Рама» сделала круг над мелколесьем, проводила партизан до леса и улетела.
Давыдов рассчитал правильно. У немцев не возникнет подозрение, что партизаны устроят засаду. Им не до этого. Их изнурил ночной бой. У них есть раненые. Конечно же, партизаны постараются поскорее уйти в леса.
К мелколесью со станции вела проселочная дорога. Немцы пойдут по ней, другого пути нет. Здесь и решен их встретить — на том месте, где дорога выбегает на открытое место. Гвардейцев Давыдов прикомандировал к роте, которая должна была ударить с тыла. К станции послали разведку.
И вот все готово к бою. Поднялось солнце. С сосны на сосну перелетела сорока, качала своим длинным черным хвостом. На станции почему-то началась стрельба и неожиданно смолкла — сами себя они, что ли, боятся?
Гвардейцы лежали в лесу и ждали, когда по дороге подойдут фашисты и начнется бой. Нервы снова напряжены до предела, каждый шорох вызывал реакцию. Ишакин стукнул рукой по диску, плотнее всаживая его в гнездо, и все повернулись к нему.
Время шло, а боя не было. Потом от комбрига прибежал Леша и. приказал командиру роты идти на соединение к своим. Рота догнала отряд на марше. Шли быстро, рассчитывая догнать ушедших вперед с ранеными.
— Так это что ж, братцы? — недоумевал Качанов. — Бежим? Жаркая встреча с карателями отменяется?
— Радуйся, чижик!
— Сам ты чижик-пыжик, — огрызнулся Мишка.
Андреев тоже недоумевал — почему вдруг сняли засаду? Вернулся Васенев от комбрига, и все прояснилось. Преследовать партизан немцы не осмелились. Вместо преследования их заставили тушить на станции пожар.
4
Давыдову из штаба фронта:
«Ночью авиация бомбила Брянск. Немедленно сообщите результаты».
Старику от Давыдова:
«Немедленно сообщи результаты последней бомбежки Брянска».
Давыдову от Старика:
«Авиация разбомбила эшелон обмундированием и продуктами. Выведена из строя водокачка, сильно повреждены пути. Собираюсь возвращаться в отряд».
Давыдову из штаба фронта:
«Срочно доложите, что конкретно сделано с дорогой Брянск — Лопушь, приостановлено ли движение?»
В штаб фронта от Давыдова:
«Ночью совершен налет на станцию С-кую. Уничтожено три цистерны с горючим, пять платформ с орудиями, до 100 гитлеровцев, взорван мост. Имеем убитых и раненых».
Давыдову из штаба фронта:
«Установите наблюдение за движением по Ревенскому большаку, установите наличие автотранспорта, характер грузов и их направление, движение воинских частей».
ТРЕВОГА ЗА ОЛЮ
1
Оля умирала. У радистки Нины, нескладной и некрасивой девушки, не просыхали слезы. Она жалела Олю, хотя и узнала-то ее всего несколько дней назад.
Для Оли соорудили отдельный шалашик, рядом с шалашом, в котором жили два раненых партизана. Один из них лежал со смертельной раной в животе, он медленно и неотвратимо угасал. Мертвенная желтизна тронула остро выступающие скулы. У него были рыжие отвислые усы. Его давно не брили, и рыжая жесткая щетина густо вылезла на ввалившихся щеках, на подбородке. Партизан знал, что умирает, и ждал конца, как избавления от невыносимых мук.
Однажды Лукин сидел в шалаше у Оли и услышал стон, а может быть, не стон? Не смог разобрать. Видимо, старому партизану плохо, и он нуждается в помощи. А кто поможет? Нина выходила на связь с отрядом, молодой партизан с перевязанной рукой бродил по лагерю — он вообще избегал подолгу бывать в шалаше.
В шалаш побежал Лукин, но остановился у входа пораженный.
Рыжий партизан пел. Голос был хриплый и слабый. Но мелодию выводил отчетливо. То была заунывная, хватающая за сердце мелодия незнакомой Лукину песни. О чем-то печальном рассказывала песня, родилась она давным-давно — в тяжелые крепостные времена.
Лукин вернулся к Оле на цыпочках, словно опасаясь спугнуть ту песню, и опустился перед лежанкой на колени. А лежанку Оле сделали из папоротника и еловых веток, застлали плащ-палаткой. Девушку укрыли теплой Юриной шинелью. Он взял слабую горячую руку, лежавшую поверх шинели, обеими руками, тихо пожал, боясь причинить нечаянную боль.
Оля открыла глаза, слабо, с благодарностью улыбнулась и еле слышно спросила:
— Что там?
— Поет, — ответил Лукин. — Ему тяжело, а он поет.
И вдруг горячий шершавый комок подступил к горлу — от того, что умирающий солдат поет печальную песню, от того, что Оля тоже угасает на глазах и ни тому и ни другому сейчас никакая сила, наверно, помочь не может. Но почему? Почему нельзя помочь? Почему Оля должна умереть? Это несправедливо! Она хотела спасти его, Лукина, и сама попала под пулю. Он виноват кругом. Виноват потому, что плохо завязал в самолете вещевой мешок, прыгнул, когда не надо было прыгать, не мог отвернуть от проклятого пенька. А нога почти не болит. В конце концов, не следовало соглашаться ехать с девушкой. Надо было отлежаться в подполе денек-другой, а потом уйти самому, не втравляя в это дело Олю.
— Что ты, Юра? — спросила она одними губами и облизала их языком.
— Не бойся, я буду с тобой всегда, — горячо зашептал Лукин.
Оля устало прикрыла глаза. На кончиках губ — благодарная улыбка, наперекор боли, наперекор слезам, которые жгли ей глаза. Но вот губы напряглись, на лбу выступила испарина — опять одолевала боль.
Лукин выбрался из шалаша, словно пьяный. Глядеть на ее страдания — сплошное мученье! Хочется плакать и кричать во все горло:
— Спасите Олю! Спаси-и-те!
Старик не посылал его на задания, берег, а зачем? Лукин робел, боялся прийти и без обиняков сказать:
— Не могу и не имею права сидеть без дела! Пошлите на задание! На любое!
Не мог побороть робости. Изливал душу Щуко, в тайной надежде, что дойдет это и до Старика. А Щуко покровительственно увещевал:
— Дурная голова! Сиди и не рыпайся, ибо какой ты солдат? Да у тебя ж нога, ну, что у тебя за нога? Хромая!
— Не болит она у меня!
— Тут дурней, хлопец, нема. Я ж не слепой, вижу, как ты ковыляешь. Герман прижучит — не уйдешь. А герман теперь злой-презлой, вон его как чешут на фронте, в хвост и в гриву. Нам сунуться нигде нельзя — вон сколько его сгрудилось, ибо здесь прифронтовая полоса. Отдыхай, набирайся сил, дел и на твой век хватит. Разумеешь?
— Все равно неправильно! — упрямо твердил Лукин.
— Тоди пойди и скажи Старику. Пойди, пойди, — улыбнулся Щуко. Он уже раскусил слабость парня — к командиру не пойдет.
Но почему Юра должен бояться Старика? Он что — зверь, дьявол? Что может сделать мне, красноармейцу Лукину? Старик такой же человек, как и я, чуть постарше, борода не в счет. Я тоже могу такую выхолить, похлеще вырастет. Командир он временный, у меня свои постоянные командиры есть, я из гвардейской части, он же партизан.
Молчать нельзя, потому что умирает Оля. Невозможно с этим смириться, надо действовать, действовать. Не может быть, чтоб не оставалось никакого выхода!
Но Старика в лагере не оказалось.
Лукин сел под сосной, на которой был оборудован наблюдательный пункт командира, и решил ждать. Привалился спиной к стволу, закрыл глаза. Солнышко пригрело, приятная полудрема разлилась по телу.
Проснулся от того, что кто-то больно стукнул его по плечу. Вскочил, протер глаза и схватился за автомат.
— Тю, дурной, — попятился от него Щуко. Еще шарахнет спросонья очередью, с него станется. — Севастьян, не узнал своих крестьян? Убери бандуру.
— А ты так не делай.
— Выбрал место, где дремать, — усмехнулся Щуко. — За сто верст тебя видно. Дрыхают, коханый мой, под кустиком, чтоб на пятку тебе наступили, а не увидели. Разумеешь?
Лукин молчал.
— Никак обиделся?
— Да нет, — вяло пожал плечом Лукин.
— Да и нет. Сразу видать — недавно из-под маминого крылышка.
— У меня нет матери.
Озадаченный Щуко потянулся к потылице и сказал, чтоб увести разговор:
— А мы на железку ходили.
— Старик тоже вернулся? — спросил Юра. Получив утвердительный ответ, решительно закинул за плечо автомат и пошел к шалашу, в котором жил командир. Щуко не отставал и улыбался — смотри, как осмелел парень.
— Тебе чего от него? — спросил гвардейца.
— Надо.
— Сегодня злой.
Лукин замедлил шаг. Злой? Скверно. Но умирает Оля. Пусть злой, Лукину до этого дела нет.
Старик сидел возле шалаша на пеньке и, положив планшет на колени, быстро писал. Не поднял головы даже тогда, когда Лукин срывающимся голосом заявил:
— Товарищ командир, разрешите обратиться?
Старик аккуратно дописал фразу, туго поставил точку, спрятал в планшет бумагу, карандаш и поднялся. Поправив фуражку, строго спросил:
— Ну что?
Если бы командир откликнулся сразу, Лукин, пожалуй, выпалил бы все скороговоркой. Но пока Старик заканчивал писать, пока собирался, у Юры пропал весь запал, прежняя робость словно спеленала его. Созвездие орденов и медалей произвело магическое действие. Конечно, Старик такой же человек, как и все, но разве у каждого столько наград? Даром же их никому, не дают!
Игонин понял, что смущает Лукина, но у него кипело раздражение на самого себя за неудачную вылазку на железку, на Давыдова, который с непонятной настойчивостью выжимал развединформацию, когда Старик и без того засыпал ею штаб отряда. А вчера с двумя связными отправил целый доклад. Но Давыдову мало — из штаба, что ли, жмут?
— Слушаю, — поторопил он солдата.
Лукин неожиданно успокоился:
— Оля умирает. Ей надо помочь.
— Да, да, — озабоченно согласился Игонин. — У нас еще Леонтьев тяжел. А врача нет. Что врача — завалящего фельдшера нет. Нина когда-то училась на курсах медсестер, но от нее проку мало. По-хорошему ее к раненым на пушечный выстрел подпускать нельзя, она своим плаксивым видом последнюю надежду на выздоровление уничтожает. Но подпускаем. Что же делать?
— Доктора надо, товарищ командир, — предложил Юра. — Хоть какого.
— Знаю что не коновала. Где его взять?
У Лукина готовая мысль:
— Выкрасть, товарищ командир! У немцев! Я сам пойду.
Старик улыбнулся — какой , храбрый, выкрасть! А что, этот пойдет, в огонь полезет и не оглянется. Щуко стоял за спиной гвардейца и задумчиво слушал беспросветный разговор. Его не удивило авантюрное предложение солдата. Щуко думал и, наконец, высказался определенно:
— Надо к Николаю Павловичу.
— Что? — зло выдохнул Старик. — Я тебе покажу Николая Павловича!
— Только его, — упрямился Щуко и смело посмотрел на командира.
— Можете быть свободны, — не выдержал его взгляда Игонин и, видя, что оба стоят, как истуканы, повысил голос: — Я что приказал?
Лукин повернулся по-солдатски четко, а Щуко расслабленно, давая понять, что гнева командира не испугался.
Старик остался один, присел на пенек, негодуя на Щуко. Придумал — Николая Павловича! Это что ж, вести Николая Павловича из Брянска сюда, подвергать опасности, расшифровать его? Конечно, девчонка угасает, что-то нужно предпринимать, но Николая Павловича?! Нет! Тогда Старик останется в Брянске без хороших глаз и ушей, без отличного советчика. Это нужный человек — начальник окружной больницы. Для всех — немецкий холуй, угодник, а для отряда — неоценимый клад.
Перед началом Курско-Орловской битвы пробрался в отряд связной от Николая Павловича и передал изящно изданную маленькую книжицу на немецком языке. Старик повертел ее в руках, полистал и ничего не понял. Позвал Федю, тот по-немецки кумекал здорово.
— Ну-ка, посмотри, что это за ахинея.
Федя долго и сосредоточенно листал книжицу, хмурился смешно, а потом сказал:
— Это техническая инструкция и паспорт к танку типа «Тигр».
— «Тигр»? Что еще за зверь?
— Новые танки, усовершенствованные.
— Смотри-ка ты! — удивился Старик и побежал докладывать Давыдову. Петро ничего не понимал в танках, как вообще в технике, но чутье разведчика подсказало — в руки попался важнейший документ. Инструкцию немедленно переправили в штаб фронта и оттуда прислали радиограмму Давыдову:
«Передайте благодарность товарищам за ценную информацию».
Николай Павлович был в курсе всего, что делалось в Брянске, у него было много помощников. Брянские старожилы знали его с довоенных времен, как замечательного врача, и недоумевали, почему такой доктор рьяно служит фашистам.
Нет, Старик не имел права рисковать Николаем Павловичем, хотя, конечно, он бы наверно поставил на ноги и Олю, и, возможно, рыжего Леонтьева.
Отправить Олю в Брянск? Трудно пройти, Олю нужно нести на носилках. Выдержит ли? Есть у них тайная тропа, которая не пересекает ни «железки», ни шоссейной дороги. Прямо в Брянск. А «железку» теперь перейти нелегко. Сегодня со Щуко и с двумя другими партизанами ходили на «железку» — облюбовать место, где можно проскочить всей группой. Старик собирался вернуться в отряд. Задание он выполнил. Дальше оставаться рискованно — прифронтовая полоса. Да и бессмысленно. С Брянском связь можно держать из отряда. Прошлую ночь пролежали возле «железки» и не могли ее перейти. Немцы охрану дороги усилили до невозможности. Патрули ходили парами, чуть не через каждые сто метров и круглосуточно. Были силы, можно бы форсировать дорогу с боем. Но группа у Старика малочисленная, в основном разведывательная, да вот еще раненые.
Третий год воюет Петро, перевидал тысячи всяческих смертей. Но не привык к ним, не стал равнодушным к новым потерям. Сам смерти не боялся, но нутром ненавидел ее, возмущался при одной мысли о ней.
И сколько друзей погибло у него!.. Самым первым война унесла старшину Берегового. Хоть и придирался старшина к Петру, но мужик он был хороший. Потом не стало. Семена Тюрина, смешной, застенчивый был человек, а погиб героем. Петро порой тосковал о маленьком воронежце, всегда видел его живым, и сердце обволакивала тупая боль.
Капитан Анжеров был железным человеком. Петро думал, что на такого никогда нельзя отлить пули, ан нет — пуля была отлита на немецком военном заводе, попала в автомат какому-то пруссаку и ждала своего часа. И дождалась, хотя и убийцу настигло законное возмездие.
И еще одну острую, как заноза, боль носил он в своем сердце, всегда боялся ее тревожить воспоминаниями, хотя именно она-то чаще напоминала о себе. Боль о Гришке Андрееве. За всю короткую, но бурную игонинскую жизнь это был единственный настоящий друг. Ни до него, ни после у Петра таких не было. Игонин по натуре был человеком грубоватым и колким и безотчетно прилип душой к деликатному, но твердому парню. Сначала-то его привлекла вот эта деликатность, мягкость. Ему это подходило, ибо хотел верховодить в дружбе. Никому добровольно не подчинялся. Но когда Петро крепко привязался к Григорию, то сделал для себя неожиданное открытие — оказывается, Андреев при всей своей деликатности тверд и верховодить им нельзя. И Петро, который не терпел над собой ничьей власти, свободно соглашался с Гришкой Андреевым и слушался его. Но их разлучила война. Игонин смирился с горестной мыслью, что не увидит друга никогда. Трудно уцелеть в таком огромном пожаре, да еще такому, как Гришка. Он сам, по зову совести, пойдет на смерть, если на то будет необходимость. Но кто бы сказал Петру, что судьба готовит ему сюрприз? Лукин? А откуда было знать Юре, что Старика и сержанта Андреева издавна связывает крепкая дружба?
Многих потерял Петро в годы войны. Но почему у него болит сердце каждый раз, когда смерть неслышно, но ощутимо бродит рядом и вдруг безжалостно выхватывает очередную жертву? У него болит сердце за Леонтьева — был человек на боевом, задании и столкнулся нос к носу с карателями. И смерть кружит возле него, терпеливо ждет своего часа.
Девушку Петро совсем не знал, хотя Щуко несколько раз докладывал о ней. Вспомнил тоскующие глаза Лукина, в сущности, еще мальчишки. Почему девушка устало улыбается, когда возле нее появляется Лукин? Ведь они, по словам Щуко, знакомы-то без году неделя.
Любовь?
Петро устало закрыл глаза. Любовь и смерть. Вечный спор между ними. Вечно идут они рядом. Давным-давно, перед войной, читал Гришка стихи про любовь и смерть. Сказал, что написал их Максим Горький. Любовь была сильнее смерти.
У молодого солдата Лукина тоскующие глаза. Они заклинали Петра помочь, требовали помощи. Лукин верит Старику, убежден — командир спасет Олю, спасет их робкую светлую любовь. Оба молчат про любовь, да и зачем говорить — она есть, ее видно. Она пока хрупкая, но уже родилась наперекор всему, наперекор войне и смерти. И разве Петро даст ее в обиду, коль она просит его покровительства?!
...Ночью Щуко ушел в Брянск к Николаю Павловичу. Старик приказал твердо: Николая Павловича в лес не брать ни под каким предлогом. Пусть найдет врача, который мог бы пойти в лес, не вызвав подозрений, и помочь Оле. И по возможности Леонтьеву, хотя рыжему партизану не мог помочь, видимо, даже сам бог.
Щуко вернулся через день утром и привел с собой старушку в старомодном черном платье, в мужских ботинках, с седыми растрепанными буклями. И шепнул довольный:
— И профессора не треба.
Петро чуть за голову не схватился, взглянул на Щуко презрительно, хотел спросить: «Где такую музейную развалину выкопал? И как она доковыляла до нас и не рассыпалась, да еще ночью?»
Старушка водрузила на нос пенсне, величественно поглядела на Петра и сказала бесцеремонно:
— По вашим регалиям и генеральской бороде догадываюсь, кто вы. Николай Павлович аттестовал вас весьма лестно, хотя он скуп на похвалы. Ну-с, где ваши больные?
— Отдохнули бы с дороги, — предложил было Петро, но пожалел. Старуха смерила его сердитым взглядом и властно произнесла:
— Молодой человек!
Петро оторопел, давненько с ним таким тоном не разговаривали. Да, тут, пожалуй, действительно «профессора не треба». Старушка диктовала условия: на осмотр ни одного мужика не возьмет. Если же кроме мужиков никого нет, справится одна. Петро боялся перечить, старался во всем угодить. К ней прикомандировали Нину.
В шалаше Леонтьева старушка пробыла недолго. Первым оттуда вывалился Василь — рана на руке была пустяковой, ее только перевязали.
Потом старушка с Ниной зашла в Олин шалаш. Лукин, как заводной, крутился возле, совсем растерялся парень, и Щуко увел его в лес.
Наконец осмотр и перевязка закончены. Нина появилась с опухшими от слез глазами. Старушка пожелала поговорить с Игониным наедине. Заплаканную Нину безжалостно отчитала:
— Тебе, матушка, только в яслях пеленки стирать, а не партизанить.
Оставшись с Игониным наедине, старушка устало сгорбилась, и ему показалось, что она сейчас упадет. Такой походила на бедную утомленную приживалку.
— Я старая-старая дура, — тихо сказала она, — но сама чуть не заревела белугой. Ему жить считанные часы, а у него ясная голова и бодрость духа, и он поет себе грустные песни, боже мой, старинные русские песни. Какие же у вас люди, скажите!
— А она?
— Вот о ней я и хотела поговорить, разреши уж мне говорить «ты», я тебе в бабушки гожусь.
— Пожалуйста, — смутился Петро.
— Ее надо в Брянск, немедленно, категорически.
— Но...
— Никаких «но»! Здесь она умрет.
— Но ее не донести.
— Донесут. Да у тебя замечательный провожатый, в жизни не видела такого смелого и услужливого провожатого.
— Иначе нельзя?
— Категорически.
Петро вздохнул, — раз категорически, значит, лишних слов тратить нечего. Поинтересовался:
— Сегодня?
— Сейчас.
— А вы? Вы же не спали ночь, и снова в дорогу, снова ночь без сна. А ваш возраст...
— Мой возраст вас не касается, молодой человек. Неприлично с женщиной говорить о ее возрасте, особенно если она стара!
Лукина Старик отпускать в Брянск не хотел — нога не зажила, заметно прихрамывал. В пути обезножит, с ним придется возиться. Но гвардеец упер в землю взгляд и, как строптивый мальчишка, упрямо твердил:
— Все равно пойду.
Петро усмехнулся и сдался: черт с тобой, иди, коли иначе не можешь.
Десять партизан во главе со Щуко в вечерние июльские сумерки двинулись в путь. Олю несли на носилках. Старушка семенила за носилками.
А утром умер партизан Леонтьев.
Поздно вечером вернулись Щуко и Лукин. Олю устроили на надежной квартире. Старушка-врач на прощание поцеловала Щуко и заверила, что девушка будет жить.
Ночью решено было идти на соединение с отрядом.
2
Лукину было трудно. Он разговаривал со Щуко, видел плаксивую Нину и в то же время этого словно не было...
Реальнее всего существовала Оля, хотя как раз ее и не было рядом. За нее болело сердце, ее образ занял воображение, мысли, и ему ничего другого так сильно не хотелось, как быть с нею рядом.
Собираясь со Стариком в ночной поход, на соединение с неведомым отрядом, Лукин не слушал веселой болтовни Щуко, не замечал сердитого Старика, надевающего через голову трофейный автомат, и группу бывших полицаев, с которыми Щуко подобрал его и Олю в лесу после столкновения с мотоциклистами.
Юра заново переживал поход в Брянск со старухой-докторшей, ясно представлял в темноте блестящие Олины глаза, слышал ее прерывистое тяжелое дыхание и поражался мужеству, выдержке — за всю трудную дорогу она не ойкнула, не пожаловалась. Молчала даже тогда, когда кто-нибудь неловко спотыкался, и носилки резко качало, причиняя раненой боль. И если бы напали немцы, то Лукин ни за что не отдал бы им Олю, бился бы без страха до последнего патрона, до последнего вздоха, пусть врагов было бы тысячи, миллион!
На прощание Лукин поцеловал Олю в горячие шершавые губы, поцеловал первый раз в жизни, у нее из глаз медленно выкатились светлые-светлые слезинки. Одна сползла к уху, застряла в прядке волос, а другая скатилась по щеке к сухим губам.
Оля положила на Юрину кудлатую голову слабую руку и прошептала:
— Приходи, Юрик... Я буду ждать... Ты мне очень нужен... Придешь?
Она повела рукой, приглашая наклонить голову, и поцеловала его в щеку. Юра помотал головой, обещая обязательно прийти, и боялся сказать хоть одно слово, потому что сразу бы заплакал. Плакать было нельзя — тут были Щуко, партизаны, старушка-врач. И Оле не обязательно видеть его слезы.
Лукин переживал минуту прощания заново. Двигался следом за Щуко, понурив голову. В начале колонны вышагивал сам Старик, положив руку на автомат. Шагал уверенно и сердито, чуть покачиваясь, а фуражка сбита на затылок.
Где-то за лесом тихо падало вниз солнце. В лесу стало сумеречно и прохладно.
Лукин зябко повел плечами и вспомнил, что оставил шинель у Оли.
Путь был тяжелый и опасный — предстояло перейти хорошо охраняемую железную дорогу и большак. Кругом сновали немцы. Они двигались на фронт и с фронта, днем и ночью, целыми войсковыми подразделениями. С ними лучше было не встречаться.
Лукин это представлял плохо, для него каждый шаг был открытием и откровением. Поход в Брянск в расчет брать не приходилось, ибо Лукин ничего тогда не видел, кроме смутно качающихся в темноте носилок, и думал только об Оле.
Сейчас же делал одно открытие за другим, отвлекся от гнетущих дум, словно бы опять вернулся на грешную» землю.
Услышал добродушный рокот невидимого «кукурузника» и удивился — откуда тихоход в тылу врага? Щуко объяснил, что прилетают они почти каждую ночь и не дают спать немцам. Сбрасывают на их головы небольшие бомбы да гранаты, и фрицы боятся их, как огня.
Где-то за лесом то и дело строчил пулемет, взлетали в темное небо ракеты, дробно взрывались и вспыхивали то малиновым, то зеленым, то желтым светом, потом гасли, и остатки их падали вниз светящимися каплями. Фашисты тешили себя фейерверками, думая запугать партизан: мол, вот, мы не спим и вас не боимся, только суньтесь. По таким иллюминациям хорошо ориентироваться.
И еще Лукин узнал, что патрульные на железной дороге иногда пиликают в губные гармошки даже по ночам, и это было тоже удивительно: сами себя открывали. Но Щуко сказал, что это не так-то просто, как кажется на первый взгляд. Есть и обратная, удобная для патрулей сторона. Пиликанье гармошки слышит другой патруль и знает, что с соседом все в порядке, беспокоиться нечего. В царское время часовые в тюрьмах между собой перекликались:
— Слуша-а-ай! Слуша-а-ай!
Немцы не кричат, а вот в губные гармошки пиликают — век другой.
Партизаны залегли на опушке леса и наблюдали за железной дорогой. Между нею и опушкой лежат в беспорядке поваленные деревья. Хорошо, если это просто завал, а то немецкие саперы начиняют их «сюрпризами». Ставят мины натяжного действия. Лукин такие видел. Сорвешь проволоку ногой, металлический стакан — мина, начиненный ядрышками, похожими на мелкие шарикоподшипники, взлетает на полтора-два метра вверх к взрывается. И нечего завидовать тому, кто окажется в зоне поражения.
— А то стукачи, — шептал Щуко Лукину на ухо. — Банок консервных навешают, пустых, и будь здоров — не кашляй. Место пристреляют. Ты, что телок, врежешься сослепу в проволоку, загремишь, на луне слышно станет. И сделают фашистские пулеметчики из тебя решето.
Лукин, думая, что Щуко хочет его запугать, возразил:
— Я все равно не испугаюсь.
— Молодец! — усмехнулся Щуко. — Первого вижу, кто хочет стать решетом.
На опушке партизаны лежали долго. Старик позвал к себе Щуко и о чем-то с ним шептался.
Лукин во все глаза смотрел на темную, еле различимую бровку дороги, за которой снова густела стена леса. Отчетливо слышал, как по полотну ходят патрули и разговаривают вполголоса. Справа в глубине ночи, неуемно и надоедливо пищала губная гармошка. Вдруг над тихим лесом гулко, но опасливо заревел паровозный гудок. На полотне вспыхнул яркий пучок фонаря и лег кружком на землю. В кружке отчетливо был виден кусок рельса и темный квадрат шпалы. Эхо гудка слабо отскочило от глухой стенки леса и погасло.
Лучик фонаря исчез. Шум приближающегося поезда нарастал, нарастало и волнение Лукина. Приближался не просто поезд, а поезд вражеский, торопился с фронта к Брянску. Лукин почувствовал каждой клеткой эту темную движущуюся громаду и лишь потом рассмотрел, как из трубы локомотива вылетает и остается позади шлейф дыма, густо пересыпанный искорками, словно бисером.
Паровоз поравнялся с местом, где лежали партизаны, и Лукин увидел в будке багровый свет от топки, потом замелькали пассажирские вагоны с затемненными окнами. Лишь в одном маскировку убрали, и в ярком прямоугольнике окна, словно на фотографии, четко выделялся женский силуэт в косынке.
— Санитарный, — сказал рядом партизан. — Раненых фрицев с фронта волокут. Понащелкали их нынче наши.
Грохоча, поезд скрылся за поворотом, локомотив гулко и испуганно крикнул, и опять все замолкло. Лишь недалеко снова надоедливо пиликала губная гармошка.
— Нагляделся? — спросил Юру Щуко. — Это не интересно без представления. Как-нибудь увидишь и представление, прямо цирк. Будут тебе хлопушки и барабаны. За мной, хлопцы, пора.
В эту ночь дорогу перейти не удалось. Старик увел группу на дневку в глушь.
ВЫЛАЗКА НА БОЛЬШАК
1
Андреев удивлялся. В отряде Давыдова они несколько дней, а политрук Климов почему-то их не тревожит. Разве ребятам неинтересно послушать рассказ о том, как живут на Большой земле? Ваня Марков дотошно расспрашивал о каждой мелочи, ему любопытно было знать все, а разве другим это неинтересно? Григорий привык у себя в роте каждое утро начинать с политинформации и уже чувствовал, что здесь ему чего-то не хватает. А почему Климов, собственно, должен об этом догадываться? Он совсем незнаком с сержантом. Андреев поделился своими сомнениями с Васеневым, тот поскреб затылок и сказал:
— Знаешь, иди сам к политруку.
И Андреев пошел. Климов и солдат Ермолаев, тот, которого не приняли в партию, сидели в сторонке под кустом и беседовали. У Ермолаева перевязан лоб и в одном месте на бинте выступило кровяное пятно величиной с пятак: ранило во время налета на станцию. Сержант попросил разрешения обратиться. Политрук встал, поправил гимнастерку и разрешил:
— Товарищ политрук, — сказал Андреев, — у себя в роте я ежедневно проводил политинформации. Здесь я бы мог рассказать товарищам о Большой земле.
Климов поглядел на Григория пытливо и доброжелательно:
— Спасибо, гвардеец, — энергично ответил политрук. — Видимо, мне нужно было первому подумать об этом. Мы предоставим вам такую возможность.
На другой день Климов собрал партизан, свободных от задания, и представил им Григория. Андреев чувствовал себя свободно и радостно от того, что сейчас будет рассказывать этим людям о вещах, о которых они имеют смутное понятие. Самое, пожалуй, приятное состояло в том, чтоб поймать их внимание и держать в руках. Чтоб ни один не дремал, чтоб ни один не отвлекся. Леша сел в первом ряду, у самых ног сержанта. Прислонившись плечом к сосне, приготовилась слушать Анюта. Справа кучкой сидят подрывники, свои ребята. И хотя они знают, о чем будет говорить сержант, все-таки пришли поболеть за него. Васенев у комбрига.
Григорий рассказывал о Большой земле. Он старался говорить как можно проще и конкретнее.
— Видимо, товарищи, помнят первые дни войны. Излюбленный прием был у немцев — забрасывать в наши тылы автоматчиков. Чего греха таить, другой раз два десятка автоматчиков такого шума наделают, что поднималась паника: К чему я это говорю? Начались бои на Курско-Орловском выступе, мы еще у себя в батальоне были. Вдруг ночью нас подняли по тревоге, на машины и километров за двадцать увезли. Тут наши ребята сидят, они помнят.
— Веселая ночка выпала! — отозвался Качанов.
— Оказывается, немцы хотели повторить свою тактику и забросили в тыл к нам не меньше роты автоматчиков. Их блокировали в леске и нас на подмогу позвали. Как начали десантников колошматить, так половина руки вверх подняла. Не получился номер. Это не сорок первый год.
— Здесь тоже немец не тот пошел, — поддержал политрук Климов. — Будут вопросы к сержанту Андрееву?
Вопросов было много. После информации Климов пожал Григорию руку:
— Молодец. Значит, условились?
— О чем?
— Анюта будет принимать сводку, а вы будете ее читать.
Качанов, когда узнал об этой договоренности, просиял.
— Сержант, — сказал он, потирая руки, — никого за сводкой не посылай и сам не ходи — я буду доставлять. Идет?
Григорий улыбнулся и дал согласие — пусть ходит, это ведь он из-за Анюты.
Три дня после взрыва моста комбриг не тревожил бойцов. Ишакин с удовольствием отсыпался. Лейтенант Васенев проводил занятия с подрывниками-партизанами по минной технике.
Одно было плохо — кончились продукты. Из штаба фронта сообщили, что самолеты прилетать не будут, ибо отряд находился в немецкой прифронтовой полосе и посылать самолеты, особенно тихоходные «Дугласы», рискованно.
Утром выдавали по ломтику сухаря и по прозрачной дольке сала — растягивали последние запасы. Такую пайку Ишакин съедал за один присест. Тяжелее всех недоедание переносил он.
Но не терялся Мишка Качанов. Как истый лесной человек, он знал, что в лесу от голода пропасть нельзя, особенно в середине лета. Собирал грибы и жарил их на железном листе, откуда-то приносил полный котелок ежевики и угощал Андреева и Ишакина. Или сдирал с березы кору, находил слизистую мякоть, жевал ее, от удовольствия щуря глаза, и громко нахваливал, чтобы заинтересовать впавшего вдруг в апатию Ишакина.
Хуже стало, когда кончилась соль. Грибы с солью хороши, ели их с удовольствием, но без соли есть было невозможно. Мишку не смущало и это, он с аппетитом уплетал и несоленые.
Андреев увидел у партизана «Обломова» без корочек, без начала и конца. Партизан не хотел отдавать: мол, не останется на закрутку ни клока бумаги. Предлагал по-братски поделить книгу пополам: одну половину себе, а другую Григорию. Не верил, что Андрееву она нужна не для курева. Думал, гвардеец хочет провести его вокруг пальца — вишь, хитрый нашелся, бывалого партизана норовит обмануть! Спор решил ломоть сухаря и кусок сала. Чтоб не пререкаться с прижимистым партизаном, Григорий отдал ему дневную пайку.
Теперь в свободное время Андреев читал то, что осталось от «Обломова». Совершенно неожиданно нашелся постоянный и заинтересованный слушатель — усач Алексей Васильевич Рягузов. За свою охотничью бродяжью жизнь Алексей Васильевич едва ли одолел хоть одну серьезную книгу — и некогда было, и недосуг, и грамотешки маловато. Но дремала в нем чуткая отзывчивая душа, Рягузов проявил большой интерес к судьбе Обломова.
— Послухаем, что пишут умные люди в умных книжках, — сказал он Григорию. Незаметно к чтецу присоединились другие, охочие до умного слова партизаны, и Григорию пришлось для читки назначить специальное время, чтоб не мешать распорядку, установленному в лагере.
Качанова, как магнит, тянула штабная палатка. Находил любой предлог, чтоб там побывать. Дело облегчили утренние моционы за сводкой. Если же предлога не находилось, то шел просто так, без всякого предлога — благо сержант на это смотрел сквозь пальцы, а Васенев посвящал Ваню Маркова и его друзей в подрывную науку, и Мишка с Ишакиным находились полностью на попечении сержанта.
Сегодня лейтенант Васенев, побывав у комбрига, сообщил подрывникам, что вечером пойдут на новое задание — мелкими группами в разные стороны.
Перед уходом на задание Качанов решил наведать штабную палатку. Выбрал такое время, когда комбриг, как полагал Мишка, куда-то отлучился. А командир никуда не отлучился, а скрылся в палатке — готовил документы в штаб. Гвардейцы заметили, что Давыдов любил уединяться в палатке надолго — видимо, канцелярия тоже отнимала время.
Возле палатки осталась Анюта да кружился связной Лешка.
Метрах в ста от штаба сохранилась глубокая ямка с весенней водой, и Анюта выстирала в ней Лешкину гимнастерку, нательную рубашку, комбриговы подворотнички. Растянула от сосны до сосны антенну и развешивала на ней белье. В этот момент и появился Мишка Качанов. Он ловко разогнал под гимнастеркой складочки, начисто обтер сапоги травой и до того старательно, что носки позеленели. Мишка за последние дни похудел, сытость с лица, словно корова слизнула. От этого чернобровое лицо стало мужественнее и красивее.
— Здравия желаю, товарищ радист! — изящно и лихо козырнул Качанов. — Шел мимо и дай, думаю, зайду, визит вежливости, так сказать.
Анюта насмешливо повела на него глазами и ответила, прилаживая на проволоку носовой платок, подрубленный по краям синими нитками.
— Между прочим, я старшина.
— О! — воскликнул Мишка, поправляя пилотку, чтобы она пофасонистее сидела на голове. — Приятно изумлен! Но, между прочим, старшина — самое вредное звание.
— А я не знала, — улыбнулась Анюта.
— Упущение. Это знают все — от солдата до маршала.
— Ой ли?
— Ну, солдат в подчинении, старшина над ним начальник, а маршал, понимаете ли, тоже в свое время был солдатом. Все маршалы были солдатами.
— Верно.
— Все мечтают быть маршалами, один я нет, ни к чему мне это. Но раз уж я про старшину — проверено опытом. Был у меня закадычный друг, водой не разольешь, огнем не разлучишь. И что же? Бах! — присвоили ему звание старшины. А вот до них, — Мишка похлопал себя по погону, — старшина носил четыре треугольника на каждой петлице, пилу, одним словом. Нацепил мой друг пилу и другим сделался. Откуда что взялось: и пилит, и пилит, денно и нощно пилит. Я ему говорю — не надоело тебе пилить? А он хоть бы что, да еще за меня взялся, за своего друга.
— Видно, у вашего друга скверный характер оказался, — Анюта разговор поддерживала охотно. Гвардеец — парень веселый и симпатичный, за словом в карман лазить не любит. Она поглядывала на него с затаенной улыбкой, исподлобья, изучающе. А Мишку это распаляло.
— Ничего подобного! — горячо отозвался он. — У Сашки золотой характер, я-то его знаю! Но слушайте. Через энное количество времени — бах! Сашке лейтенанта дали, парень-то он, прямо скажу, башковитый. Заметьте, лейтенанта!
— Замечаю.
— И понимаете, снова вернулся в человеки, снова стал Сашкой с золотым характером. Во! Что ни говорите, а старшина — звание вредное.
Анюта встряхнула Лешкину гимнастерку и повесила на проволоку. Насмешливо повела глазами:
— Не хотите ли вы сказать... Я ведь тоже старшина.
— Сознаюсь, вы — приятное исключение из массового явления, я сразу хотел это сказать.
— Умеете подольстить.
— А как же! — удивился Мишка. — Иначе нельзя. Но я вот о чем думаю.
— О чем же?
— Земляки мы с вами или нет?
— Что же?
— Земляки!
Анюта рассмеялась. Кончила развешивать белье и поправила волосы у висков.
— Ей-богу! — заверил Мишка. — Истинно! Смотрите — я из Вологодской области. Слышали про такую?
— Предположим.
— В области нашей есть Белое озеро, из него можно попасть в Волгу и — здравствуй, Куйбышев! Выходит, оба живем на одной реке, значит, волжане. А?
— Далекая родня, — улыбнулась Анюта.
— Неважно, главное, что родня!
С просеки, которая врезалась в лес севернее лагеря донесся непонятный гул. Мишка прислушался, на всякие случай потрогал за спиной автомат — здесь ли? Кто знает, что это еще за шум. Серьезно-сосредоточенным сделалось лицо Анюты, она тоже устремила взгляд на просеку.
— Прошу извинить! — сказал Мишка Анюте. — Имею желание собственными глазами...
Качанов, миновав ореховый непролазный кустарник, очутился на обширной поляне и увидел поразительное зрелище. На ней грудилось человек двадцать полицаев, с оружием — автоматами, винтовками, но почему-то все без головных уборов — повыкидывали их, что ли, когда спешили сдаваться? Их окружили партизаны, Мишка подошел поближе и спросил первого подвернувшегося партизана:
— Откуда такие?
— Не видишь?.. Хендехохнуть явились!
Качанов заметил кряжистую медвежковатую фигуру политрука Климова. Тот стоял, держась обеими руками за ремень портупеи и упрямо наклонив голову, слушал, что ему говорит высокий тощий командир третьей роты, которая тогда атаковала мост.
Мишка протолкался поближе к полицейским. Молодые, зеленые юнцы, но есть и бывалые. Один с горбатым носом глядит на партизан исподлобья. Лицо в твердых, словно высеченных, морщинах. Сильный, матерый, видать, волк. Нашим плохо было, фашисты жали вовсю — в полицию подался, выслужиться хотел. Сейчас фашисту туго, вон его как из Орла до Белгорода турнули, только клочья полетели, — поспешил к партизанам переметнуться. Прочитал листовку с приказом Главнокомандующего о том, что добровольно пришедших в плен пальцем не трогать, — вот и пришел. Может, совесть заговорила, а может, хитрый принцип привел — выжить.
Климов спросил перебежчиков:
— Кто старший?
Из толпы отделился маленький, но тоже кряжистый, как и политрук, полицай, с энергичным и непроницаемым лицом, на котором от уха до подбородка лиловел шрам. Перекинув автомат с одного плеча на другое, представился:
— Старшина Мошков!
— Пойдешь со мной, Мошков, — приказал Климов. — Людям скажи, чтоб располагались, — он показал в глубь леса. — Чтоб никто на открытом месте не торчал.
Неторопливой походкой Климов направился к командирской палатке. За ним ходко тронулся старшина Мошков. Странно было видеть рядом политрука, у которого на рукаве пламенела алая звездочка, и этого полицая в ненавистной форме.
Командир роты остался с перебежчиками, увел их в лес. Мишка приметил возле командира многих партизан. Не зря остались там, должна же быть охрана. От бывших полицаев всякое можно ожидать. Кто определит, с открытой душой явились они в лагерь или с черным замыслом?
Недалеко от командирской палатки, когда Мишка форсированным маршем, сделав крюк, обогнал политрука и очутился опять возле Анюты, которая на маленьком костерке кипятила воду, случилось непредвиденное.
От просеки пробежал партизан, одетый в красноармейскую форму, без погон, с глубоко ввалившимися черными глазами и, преградив путь Мошкову, схватил его за грудки. Тяжело дыша от бега, вздохнул:
— Ты?
Мошков отпрянул назад, пытаясь вырваться. Но партизан был выше ростом и в плечах шире. Мошкова держал железно, тот дергался без успеха. Обернулся политрук Климов, крупные желваки выступили на скулах. Не повышая голоса, чуть с хрипотцой, приказал:
— Отставить, Столяров!
— Это же, товарищ политрук...
— Отставить! — повторил Климов.
Столяров неохотно отпустил Мошкова, со злостью сильно толкнув. Мошков, побледневший и растерянный, одернул френч. Столяров, у которого хищно раздулись ноздри, а глубоко сидящие глаза лихорадочно блестели, повернулся к политруку:
— Моих кто порешил? Он — бандит немецкий!
— Неправда, Семен, — возразил Мошков. Голос прозвучал глухо, но даже Качанов, находившийся метрах в пятидесяти от них, услышал его.
— Ты! — закричал Столяров, готовый налететь на полицая с кулаками. — Андрюшка сказывал!
— Неправда, Семен, — повторил Мошков. — Это наговор.
Шум привлек Давыдова — он вылез из палатки.
Климов, свободно козырнув, доложил:
— Товарищ комбриг! Группа полицаев в количестве двадцати трех человек перешла к нам. Старшину группы Мошкова партизан Столяров обвинил в том, что старшина расстрелял его родных.
— Этот? — кивнул Давыдов на Мошкова, который вытянул руки по швам и со смятеньем ждал, что скажет комбриг. Старшину гипнотизировала звезда Героя — в полицаях он даже забыл, что такие есть.
— Он, он! — закричал Столяров. — Брат мой Андрюшка сказывал. Врать не стал бы!
— Повторяю, Семен, — произнес Мошков, — это недоразумение. Можешь проверить. Виноват — служил немцам, но нет крови на моей совести.
— Свинья у тебя съела совесть! — возразил Столяров.
Давыдов разглядывал Мошкова с нескрываемой ненавистью. Взгляд свинцовый. Лицо будто окаменело, и Мишка, увидев комбрига таким впервые, испугался. Что-то должно произойти, чуяло Мишкино сердце. Комбриг произнес сквозь зубы:
— Чистым хочешь быть? Про совесть вспомнил? А когда безоружные семьи расстреливали, деревни жгли, где она была? Сапоги лизали фашистам, холуйничали, теперь шкуры спасаете? Думаете — мы добренькие, забудем? Взять его! — вдруг властно загремел бас Давыдова. Столяров и еще несколько партизан разоружили старшину и скрутили за спину руки. Мошков не сопротивлялся. Вжал в плечи голову и словно сделался меньше. Столяров вдруг изловчился и ударил по щеке, по шраму, Мошков дернулся и, сплюнув покрасневшую слюну, промолвил:
— Я не виноват, Семен!
— Забудь мое имя! — заорал Столяров.
У Климова сердито прыгали желваки. Не повышая голоса, он сказал:
— Не сметь пускать руки в ход, Столяров!
Тот глянул на политрука искоса и вздохнул.
— Своевольничаешь, Столяров, — сердито поддержал политрука Давыдов. — Я этого не люблю!
Мошкова увели в глубь лагеря, чтоб те, кто остались его ждать, ничего о происшедшем пока не знали. Еще взбунтуются, подумают, что с ними так же поступят. У них оружие, не хватало, чтобы разыгралась баталия в самом лагере.
Мишка цокал языком и проговорил, имея в виду Столярова:
— Бешеный так бешеный.
— Раньше он смирный был, — пояснила Анюта, — стрелять не хотел, вера, говорит, не позволяет. А в сорок втором у него отца, жену и дочку расстреляли — озверел. Давыдов боялся на задание его посылать, сам лез на пули, смерти искал.
Давыдов и Климов остались возле палатки, спорили вполголоса, с каждой минутой распаляясь. И вот уже Мишка и Анюта разобрали глуховатый упорный голос политрука Климова:
— Нет, не сделаешь! Это беззаконие.
Анюта зябко поежилась, понимая, что комбриг рассердился: она боялась его такого.
— Беззаконие? — рокотал давыдовский бас. — Отправить на тот свет еще одного мерзавца- — беззаконие? Это моя святая обязанность! С нашим братом они не церемонятся!
— Убивай в бою, но того, кто явился с повинной, кто хочет искупить вину, нельзя. Есть приказ Главнокомандующего!
— Приказ для тех, кто заблудился, но не для палачей. А у этого руки в крови, не подходит он под этот приказ!
— Подходит!
— Столярова спроси!
— Я понимаю Столярова. Но он сам не видал — мог ошибиться.
— Думаешь, у одного Столярова семью погубили, у других нет? Отдай Мошкова, они растерзают его — вот и все следствие. Сегодня же этот мерзавец будет расстрелян.
— Не будет!
— Это почему же? — гневно удивился Давыдов.
— Не посмеешь. И не дадим.
Политрук повернулся и зашагал прочь. Давыдов свинцово смотрел вслед, и лицо стало понемногу отходить. Исчезла окаменелость, мягче стали морщинки у глаз и на лбу, во взгляде появилась растерянность, видимо, Давыдов и сам был не рад таким вспышкам ярости.
— Лешка! — крикнул он. — Где ты провалился?
Лешка вырос перед комбригом голый по пояс, но в пилотке.
— Это еще что за маскарад?
— Анюта, товарищ комбриг, — испуганно залепетал Лешка, он тоже слышал разговор Давыдова с политруком, видел, как рассвирепел командир, и тоже боялся его такого.
Давыдов повернулся в сторону Анюты, заметил белье, развешанное сушиться на антенне, видимо, хотел отчитать Анюту за то, что она развесила белье на открытом месте, но в это время обнаружил Качанова. И гром разразился над Мишкиной головой. Когда гвардеец ощутил на себе властный гневный взгляд комбрига, он интуитивно вытянулся, в струнку, бросив руки по швам. Давыдова не боялся, но тем не менее ему стало не по себе.
Давыдов приблизился и, сдерживая бас, спросил Анюту:
— Этот зачем здесь?
— Разрешите, товарищ командир? — вступил в разговор Мишка. — Проходом!
— Я спрашиваю тебя! — сурово взглянул Давыдов на радистку, совершенно игнорируя Качанова. Анюта выпрямилась, посмотрела на командира прямо и подтвердила:
— Шел мимо.
— Чтобы никаких мимо! — приказал Давыдов. — Лейтенанту Васеневу я скажу, чтоб не распускал своих подчиненных.
Мишка обиделся. О происшедшем не доложил ни сержанту, ни Васеневу. Рассудил по-своему: если комбриг сделает выговор лейтенанту, то Мишка тогда ответит за все чохом, один раз. А доложить сейчас — будет взбучка. А вторая произойдет после того, как Давыдов погладит против шерсти Васенева.
К вечеру Васенев распределил группы. В первую включил себя, Качанова и проводником местного партизана. Вторую возглавил Андреев. С ним шли Ишакин и Алексей Васильевич Рягузов. Третьей группой командовал Ваня Марков. Андреев отозвал лейтенанта в сторону и посоветовал:
— Сам не ходил бы, товарищ лейтенант.
Васенев удивленно и немножечко обиженно вскинул брови:
— Почему?
— У тебя под началом все подрывники, а мы уходим мелкими группами. Рискованно.
— Слушай, все хочу спросить — на мосту поздравил меня с боевым крещением искренне?
— Конечно! Да ты что?
Васенев смущенно улыбнулся:
— По-моему, я выглядел глупо. Командовал парадом ты да Марков.
— Ну и мнительность у тебя! Даже о себе неуважительно думаешь. Ребята верят в тебя, а ты такое сейчас загнул. Если хочешь знать, Качанов, когда привязывал заряд к мосту, на тебя и поглядывал одного: тут ты или нет.
— Ну и что?
— Веселее работалось! Суетился бы ты, торопил или спрятался в укрытие, он бы нервничал.
— Тогда зачем же предлагаешь остаться в лагере?
— Ты главный подрывник, а отряд переходит на диверсии — сколько много от тебя будет зависеть! А вдруг с тобой что случится?
— Все-таки я пойду. За чертом сюда было лететь, если отсиживаться в лагере? Спасибо за совет, но я согласовал с Давыдовым.
Перед заходом солнца группы пустились по своим опасным маршрутам.
2
— Ну, Алексей Васильевич, — сказал, улыбаясь, Андреев усачу Рягузову. — Вы у нас главный рулевой. Куда повернете, туда мы и пойдем.
— Можем, — тряхнул левым плечом партизан, поудобнее прилаживая за спиной карабин — на правом раненом плече не мог носить. — Тутошний лес мой родной дом. Каждая сосенка знакома, каждый уголок свой.
Лейтенант пожал Григорию руку, пожелал удачи, Григорий тоже. И первая тройка отправилась в путь — направляющим усач, за ним Андреев, замыкал Ишакин. Апатия у Ишакина не проходила. Делал все как полагалось, но машинально, не заинтересованно, не задумываясь. И много спал. Конечно, к голодному пайку нужно привыкнуть, это не каждому легко дается. Ишакину особенно тяжело. Однажды чистосердечно признался, что голодную слюнку в свое время поглотал вволю, страшился повторения. А повторение наступило.
Уже подходили к линии секретов, охранявших лагерь, когда группу догнал Мишка Качанов. Андреев, увидев его, сказал Рягузову, чтоб тот остановился. Зачем бежит Качанов? Неужели изменилась обстановка и их хотят вернуть в отряд, чтоб поручить другое задание?
Подбежав, Качанов улыбнулся усачу:
— Чего смотришь так? Чтоб порядок был в саперных частях, за сержанта головой отвечаешь.
— К делу, Качанов, — прервал Андреев, — Что у тебя?
— Разрешите обратиться, товарищ сержант, к Ишакину?
— Побыстрее.
— Извини, Вася, — сказал Мишка и, вытащив из кармана коричневый шершавый ломоть сухаря, сунул товарищу. — Забыл передать. Держи.
Ишакин взял сухарь без объяснений и спрятал в карман.
— Из-за этого и бежал? — спросил Андреев. — Никакого поручения нет?
— Так точно, товарищ сержант, никакого! Пища, как говорил Пушкин, — основная наша беда и радость!
— Не говорил этого Пушкин, — улыбнулся сержант. — Иди!
Качанов вернулся в лагерь, трое продолжали путь. Алексей Васильевич на ходу, через плечо, удивленно заметил:
— Другой бы на его месте умял сухарь, раз хозяин не спрашивает, и дело с концом. А этот — святая душа — простота.
Но Ишакин возразил:
— Сухарь не мой. Из своей пайки мне отдал.
— Как не твой? — удивился Рягузов.
— А вот так, — не стал вдаваться в подробности Ишакин и надолго замолчал.
Рягузов двигался свободно, по каким-то непонятным, одному ему ведомым признакам узнавая дорогу. Широкая спина с полупустым вещевым мешком, с карабином на левом плече, шапка-ушанка с тесемочками на макушке маячили в мглистых сумерках перед глазами Григория.
Про Мишку Качанова Григорий знал почти все. Жизнь его прозрачна и ясна, характер открытый и общительный.
Ишакин — натура загадочная. Если он и приоткрывал иногда какой-нибудь кусочек из своих похождений, то делал осторожно, с прикидкой. Если склеить эти кусочки в одно целое, то они образуют, примерно, следующее: по особым веским причинам Ишакин очутился на севере, где «съел мамины зубы». Пришло время — подался в Среднюю Азию, «отогреваться». Там и застала его война.
Прежде чем попасть в гвардейский батальон, Ишакин воевал в сорок втором под Мценском. Бои там кипели кровавые и затяжные, наши несли тяжелые потери. Ишакин вспоминал их часто и тогда становился злым и с отчаянным придыхом, хрипло, как это делают урки, пел:
Воевать задумали, А всего не взвесили. Лучше б Гитлера косого До войны повесили.Ишакин умел носить эту оболочку, за которую не пускал никого. Григорий долго гадал — каким образом Ишакин попал в гвардейский батальон. Отбирали сюда строго, не каждого брали, тем более с судимостью. Но Ишакин однажды признался, что судимость скрыл, хотел уйти из той части, потому что там на него взъелся отделенный, не давал житья.
Алексей Васильевич вывел их на поляну. Здесь было светлее чем в лесу. И небо обширнее. В центре поляны темнела громада тополя — разросся в одиночестве и вширь и ввысь. Внимательно всмотревшись, Григорий обнаружил длинную трубу русской печи. А вокруг буйствовала крапива и чертополох. Крапива источала душный жгучий запах.
Устроили перекур. Ишакин отломил кусочек сухаря и сосал его, как младенец соску. Андреев с Рягузовым закурили. Григорий прятал огонек в ладонях, а усач умудрялся в рукаве пиджака.
Небо темно-синее, звездное, без единого облачка.
— Я когда здесь прохожу, — сказал Рягузов, — всегда привал делаю. Привычка. До войны тут жил мой дружок, лесник Осип, одногодки мы с ним. Жена у него была — ду-у-ша баба. Бывалоча придешь в ночь, в полночь — завсегда желанный гость. И накормит, и напоит. Водилась у нее рябиновая настоечка. М-м-м! — от удовольствия замычал усач и, вздохнув, закончил: — Все быльем поросло. Осипа убили, на руках у меня и умер, еще зимой сорок второго.
— А хозяйка?
— Федосья? И не говори. С голодухи детишки пухли, трое было. Пошла в ближнюю деревню, там тоже ничего нет. Оставила детей у родственников и решила пойти по деревням собирать продукты. Просто так не пойдешь — пропуск надобно. Пропуска немец выдавал, она к нему. Объяснила что к чему через переводчика. Комендант вроде и не возражал, дал ей записку: мол, в другой деревне покажешь властям. А сам, кат, ухмыляется. Ну, пошла Федосья в другую деревню, там у нее аусвайс, пропуск, значит, потребовали. Она записку и показала. Схватили Федосью и повесили. Вот так «пошутил» герр комендант — написал, что она партизанка. Малых деток раскидало. И где они — ни ты, ни я, никто не скажет. Потому как родственников, у которых их Федосья оставила, угнали в Германию. Такая нынче жизнь пошла, — вздохнул Алексей Васильевич и замолчал. Разбередил себя воспоминанием. Андреев не стал его тревожить. Но Алексей Васильевич молчать уже не мог.
— Я охотник, — продолжал он задумчиво. — Всю жизнь промышлял в тутошних лесах, нонче тоже промышляю, на двуногого зверя. До войны, без похвальбы скажу, был я знаменитым охотником. В Москву ездил, на выставку сельскую, медаль имел, во как. За охотничество. Почитай почти на две тыщи пушнины сдал — не баран чихнул. Меня товарищ Давыдов поначалу в снайперы определил. Я метко стрелял, в аккурат белке в глаз попадал, во как.
— Почему сейчас не снайпер? — спросил Григорий.
— Разве не видишь? Плечо-то инвалидное, пуля сидит, проклятая. С левого примастачился, да меткость не та.
— И давно ранило?
— Тем летом. Мотались-мотались по лесу, в деревню заскочили. Тело зудилось — спасу нет, коростой пошло. Без бани прямо умирай. Истопили баню, мыться начали, а тут они и налетели.
— Кто?
— Каратели, знамо дело. Мы из пара да в огонь, в чем мать родила, порты натянуть не успели. Меня тогда и ударило. На, пощупай, — пригласил усач Андреева, взял его руку в свою и поднес к правому плечу. — Чуешь твердое?
— Дай-ка и мне, дядя, пощупать, — вдруг проявил интерес Ишакин, а пощупав, заключил: — Ее запросто выколупать. Чик ножиком — и вася!
— Фельшер не велел. Говорит, пусть сидит, не мешает ведь, после войны вытащишь. Она взаправду не мешает, к погоде только ноет — барометр. Что, пора двигаться? — поднялся Рягузов, заплевывая цигарку. — Ночи нонче короткие, а нам на месте надобно быть затемно.
Рягузова не на шутку одолели воспоминания. Хотелось непременно что-нибудь рассказать гвардейцам. Славный малый, сержант-то. Спокойный, рассудительный. Грамотей. Пайку отдал за обтрепанную книжку, цена-то ей грош в базарный день. Поначалу Алексей Васильевич погрешил — не чокнутый ли? Но стал Григорий читать ему книжку — другое дело. Алексей Васильевич затылок скреб от изумления. Лоботрясом, видать, этот барин, Обломов, был, лентяй из лентяев, каких свет не часто родит. Барин, одним словом!
А сержант толк в книжках понимает. Не довольствуется тем, что видит своими глазами. Ему давай больше, хочет разумом дойти, как жили люди в старину. По-чудному жил тот барин — на диване бока пролеживал, его б по лесу поводить, по глухомани да болотам. Знатно было бы! Но то старина седая, теперь другое.
Не дочитали, вернемся с задания — дочитаем. И тот, вологодский, тоже стал слушать, когда сержант читает. Послушает, послушает и зевать начнет — ему, видишь ли, неинтересно. Не слушай, коли неинтересно. Но тоже парень ничего, к Анюте бегает. И доброхот, свою пайку товарищу отдал, а у самого в брюхе волки от голода воют на разные голоса. Не видит Давыдов, как он липнет к Анюте, не то поддал бы жару — небо в овчину показалось бы. Много козликов пробовало увиваться возле радистки. Но Давыдов скорехонько им рога пообламывал, на этот счет человек он суровый, спуску никому не дает.
Рягузов-тоже побаивался комбрига. Сердитый бывает. А так — башковитый мужик. Хватит о нем. Может, про Лешку рассказать гвардейцам — как он медаль потерял? Остановились в деревне, когда еще немец села не жег и бывал в них редко. Лешка ходил грудь колесом — глядите, какой я геройский, медаль имею, и не какую-нибудь, а «За отвагу». Он ее недавно только получил и был охмелен радостью. Бабы народ жалостливый, голубили Лешку чем могли и то ведь — пацан пацаном, а уже солдат с боевой медалью. А мальчишки, так те увивались за ним хвостом, в глаза заглядывали, каждому Лешкиному слову верили. И случилась беда — потерялась медаль. Колечко, которое держало ее на колодке, а колодки были еще маленькие, разогнулось — и нет медали. Схватился Лешка за грудь, похолодел — колодка на месте, а медали нет. Столбом парнишка застыл, ни рукой, ни ногой пошевелить не может, язык отнялся. Минуту, наверно, и стоял. А пришел в себя — и навзрыд, чуть родимчик не хватил. Лешке сочувствовали, утешали. Бабы и мальчишки деревню облазили на коленях, заглянули под каждый камешек и кустик, осмотрели каждую щелочку, в избе, в которой Лешка жил. И нашли пропажу! Потом Давыдов примотал медаль к колодке так, что нарочно будешь рвать — не оторвешь. Может, это рассказать?
Нет, что-то молчит сержант, настроения нет слушать мои побывальщины. Ладно, другой раз как-нибудь расскажу. Должен же я отплатить ему добром. Книжки читает, а я ему побывальщины расскажу. Побывальщины есть позаковыристее, чем в книжках. Эка невидаль — лежит человек целыми днями на диване, Обломов-то, и жиром оплывает. Хоть это интересно и написано складно, душевно так, а ничего веселого в том нет. Вот бы того лежебоку сюда, поварился бы он в нашем горячем котле, ему бы мигом бока пообтесали, жирок бы, небось, быстренько стаял.
Рягузов, как и обещал, привел гвардейцев к месту перед самым рассветом. В лесу цеплялись ночные сумерки, но небо порозовело, на открытых местах развиднялось.
Место Алексей Васильевич выбрал удобное. Лес кондовый, и что особенно хорошо — с густым подлеском и подходил к обрыву на берегу речушки. Спуск к воде крутой, метров десять, не меньше. Речушка неширокая и неглубокая, вброд перейти свободно можно.
Противоположный берег пологий, переходил в ярко-зеленый пойменный луг. Затем местность чуть повышалась, но отлого. Там кучерявились кустики, а за ними, по горизонту, легла пыльная дорога, большак, как ее зовут здесь.
Большак оказался двусторонним, движение ничто не сдерживало, и оно было оживленным. На восток, утробно гудя, неуклюже двигались тупорылые автомобили, то под брезентом, то с солдатами в открытых кузовах. Иногда, покачиваясь на выбоинах, проезжали легковые машины, поблескивали черным лаком, либо ослепительно отражали смотровыми стеклами солнце. Однажды промчалась колонна автомашин с солдатами, в смешных, одинаковых касках. У некоторых автомобилей на буксире легкие пушки. Пятнадцать грузовиков.
На запад двигались, нарушив строй, пехотные части, малочисленные и потрепанные в боях. Солдаты брели, понуро опустив головы. Протарахтел обоз с беженцами. На телегах всевозможный скарб — самовары, табуретки, сундуки, на каждой — дети. За телегами, привязанные поводками, плетутся коровы, козы, овцы. Взрослые идут пешком, держась за грядки телег.
— Побежали, — усмехнулся Алексей Васильевич. — Старосты всякие да отпетые полицаи. Заметет ураганом, не уйдут.
На телегах сидят дети. Русские дети, несмышленыши, несчастные. Что их ждет, какую долю готовит жизнь, и без того к ним немилостивая? Отцы их попрали совесть и честь, изменили Родине, превратились в фашистских холуев, предали все святое и обагрили руки кровью соотечественников. Дети ничего этого не знают, но им придется расплачиваться за грехи отцов сполна потом, когда подрастут, ибо они вырастут на чужбине и не будут знать, что такое ласка и забота Родины.
Как-то, обгоняя всех, по обочине проскакали три всадника. У двух лошади карей масти, а у третьего серой, с крупными черными яблоками по крупу. Куда их несет? Что за кавалерия?
— Полицаи резвятся, — пояснил Рягузов, — из той деревни. На мушку бы их — как миленьких продырявил бы.
— На всем скаку? — спросил Ишакин.
— А что? Запросто, даже с левого плеча.
— Промажешь.
— А вот я их сейчас, — разохотился Рягузов, прилаживая удобнее карабин, но Андреев возразил:
— Не надо, Алексей Васильевич.
— Не надо, так не надо, в чем же дело.
— А ты, Ишакин, брось подзуживать. Нам нельзя выдавать себя, ночью минировать придется.
Ишакин приметил справа, ближе к деревне, на лугу женщину с козой. Женщина появилась утром. Привязала к колу на длинной веревке козу. Сама за кустик, и принялась не то вязать, не то шить. Когда солнышко поднялось в зенит, женщина легла ничком на землю и пролежала довольно долго. Коза ходила вокруг кола, щипала траву, изредка поднимала бородатую голову и смотрела на хозяйку, словно хотела убедиться — на месте она или нет. Не коза, а скорее рослый козленок, белой масти.
К вечеру прибежала босоногая девчушка, и женщина ушла с ней в деревню. Коза недоуменно глядела вслед, а потом опять принялась щипать траву. Скоро вернулась хозяйка и, увидев ее, коза, как показалось Ишакину, радостно мемекнула.
Партизаны наблюдали за большаком до сумерек. Андреев на клочке бумаги занес вкратце все, что увидел за день.
Когда смеркалось, из вещевых мешков извлекли взрывчатку, соорудили две связки по четыре килограмма, проверили взрыватели. На этот раз взяли взрыватели полевых фугасов. Они удобны и безотказны. Из-под земли торчит неприметная палочка, мало ли таких валяется на дороге. Но стоит запнуться за нее или наехать, она падает, освобождает боек от зацепа — и взрыв. Как говорят саперы, тогда отправишься прямым сообщением к богу в рай сушить сапоги.
Партизаны осторожно спустились с обрыва к реке, разулись и полезли в воду. Пожалели, что не сняли и брюки. До кустов добрались перебежками, потому что на большаке движение пока не прекращалось, хотя заметно утихло.
Пока бежали по лугу — ничего. Земля твердая, схваченная корнями трав. От кустиков начался песок, он налип на мокрые брюки и стало неприятно. Ладно, догадались спрятать спички и махру в нагрудные кармашки гимнастерок, а Рягузов — во внутренний карман пиджака.
За кустами отлежались и поползли к дороге. У обочины поднималась густая поросль дубняка. В дубняке притихли. Рягузов прошептал на ухо Андрееву:
— Сроду не думал, что буду по родимой земле ходить крадучись и по ночам.
Машины мигали узенькими полосками света. Полоски падали на землю, судорожно щупая ее. В сорок первом летели с открытыми фарами. Бывало, глянешь на дорогу — зарево колышется. Теперь боятся, забились в норки. Лучик падает на дорогу махонький, еле-еле видный. Машина движется осторожно, однако торопится поскорее добраться до ночлега. Опасно ездить по дорогам ночами, даже летними.
Лежат трое в дубняке, ждут своего часа, глотают пыль и противную горечь автомобильных выхлопов. Дубняк покрыт толстым слоем пыли. Ишакин то и дело отплевывается и про себя матерится.
Движение становилось слабее и слабее. В полночь оно прекратилось. Затихло до рассвета.
Рягузова оставили наблюдателем. Андреев побежал на дальнее полотно, Ишакин остался на ближнем. Поначалу Григорий волновался, но постепенно обрел уверенность. Орудовал финкой основательно и не торопясь — накатанный грунт плохо поддавался. Иногда отрывался от работы, стирал со лба рукавом гимнастерки пот и прислушивался. Тишина, даже самолетов не слышно. Наконец, ямка готова, в нее заложен фугас, установлен взрыватель. Григорий руками разровнял землю, боясь ненароком смахнуть палочку со взрывателя. Тщательно замел следы. Теперь только самый наблюдательный и понимающий человек мог обнаружить ловушку. На Большой земле учебных мин поставлено сотни, навык был. А сколько пришлось обезвредить своих и немецких на бывших передних краях!
Ишакин с работой справился раньше Григория, почва оказалась легче — песок.
Без происшествий вернулись на обрывистый берег, под тот же куст жимолости. Речку одолели в брюках — смыли, с них песок. На берегу основательно их выжали.
Остаток ночи решили переждать здесь, чтоб посмотреть, что подорвется на фугасах.
Медленно и лениво после сна поднималось солнце. Было прохладно. Андреева била дрожь. Шинель оставил в лагере, хотел сходить налегке. Сейчас она была бы кстати. У Ишакина зуб не попадал на зуб. Только Рягузов никак не реагировал на прохладу. Показалась первая машина: неуклюжий тупорылый автобус. Двигался на восток. Трое замерли. Сейчас накатится на роковую палочку и будет гром. Считанные метры остались... Автобус благополучно миновал заминированный участок и, таща за собой хвост пыли, приближался к деревне.
Ишакин обалдел. Тупо следил за удалявшимся автобусом и ничего не мог понять. Почему же не сработал фугас? Автобус скрылся за увалом. Ишакин увидел женщину, которая вела на веревке безрогую козу к тому же колышку.
— Взрыватель не забыл поставить? — спросил Андреев, который тоже был обескуражен неудачей.
— Я ж не без головы! — обиделся Ишакин.
— Странно! Не могли же его снять, мы ж глаз не спускали с дороги.
Со стороны деревни появилась легковушка, ехала быстро — горбатая, похожая на черного головастика. Фугас заложен вон у той одинокой березки, чуть левее ее. Легковушка, доехав до этого места, исправно взлетела на воздух. Даже забавно получилось. Вроде бы сначала поднялась на дыбы, потом бойко подпрыгнула, и тут красное пламя с огромной силой швырнуло ее вверх, попутно разламывая на части. Через минуту все улеглось, и только одинокая железка долго свистела в высоте и шлепнулась на пойменный луг. Женщина от страха присела на землю и глядела туда, где только что прогромыхал взрыв.
— Не богато, — подытожил сержант.
— Что говорить, — согласился Рягузов. — Мог бы, ясное дело, попасть и зверь покрупнее. Но и это ладно. Небось, генерал какой-нибудь богу душу отдал, а это поважнее автобуса, генерал-то.
— Генерал, — усмехнулся Ишакин. — Генерал с охраной ездит.
— Ну, хай там полковник, и то птица важная.
Из деревни к месту взрыва мчались два мотоцикла с коляской. Не доехав метров двести, остановились. Боялись приблизиться? Или советовались, что делать? Чего им еще делать — от машины остались рожки да ножки и впридачу круглая воронка.
Мотоцикл без коляски бешено летел с востока, колеса вроде бы и земли не касались, только пыль сбивали.
Андреев хотя и следил за ним краем глаза, но не надеялся, что сработает ишакинский фугас. А он как раз и сработал. Мотоцикл вместе с седоком, словно мячик, подбросило вверх и там развалило на части. Вот же как бывает! Неуклюжий громоздкий автобус миновал роковую палочку, не задел ее, а тут такая малость подорвалась! Обидно!
Те мотоциклы, что остановились у первой воронки и гадали, что делать, начали торопливо развертываться.
— Разреши, командир? — спросил Рягузов, глазами показывая на мотоциклы.
— Попробуй, так и быть.
Рягузов лег на живот поудобнее, приладил к левому плечу приклад карабина и затаил дыхание, прицеливаясь.
— Не попасть, — сказал Ишакин. — Далеко.
— Тихо! — предостерегающе поднял руку Андреев. Гулко хлопнул выстрел. Передний мотоцикл уже успел развернуться, устремляясь к деревне. Мотоциклист вдруг дернулся и повалился грудью на руль. Машину повело вправо, и она завалилась в кювет. Пока Рягузов щелкал затвором,второй мотоциклист, видя, что дело оборачивается скверно, что его тоже могут подстрелить, выжал максимальную скорость. Рягузов стрелял дважды, но промазал. Вздохнул огорченно:
— Мазила. С правой бы не промазал.
— Здорово стреляешь! — похвалил Андреев.
Ишакин смотрел на женщину с козой. Она сидела на земле, а коза пощипывала траву. Женщина, наверно, не могла решить — то ли ей возвращаться домой, то ли бежать куда глаза глядят.
Партизаны углубились в лес. Рягузов выбрал глухой темный ельник, и под разлапистой елью устроили дневку. Следовало отоспаться. Из папоротника и еловых ветвей устроили лежанки. Договорились так — двое спят, один дежурит.
Первым дежурит Андреев, за ним на вахту встает Ишакин.
Григорий Андреев свои два часа мучительно клевал носом. Когда пришел черед спать, даже не помнил, как очутился на лежанке, согретой ишакинским телом.
Спал долго. Открыв глаза, почувствовал, что выспался. Рягузов сидел на лежанке и сосредоточенно курил. Ишакина под еловым шатром не было. Андреев выбрался наружу и первым делом увидел белого козленка, который лежал у ног Ишакина. Козленок накрепко связан за ноги веревкой. Круглый глаз неотрывно смотрел на похитителя. Черная мордочка то и дело дергалась и была влажной.
Автомат у Ишакина перекинут через плечо, пилотка посажена на самые уши — как это всегда делал солдат в трудную минуту. Обе руки Ишакин держал на финке, которая болталась у него в футляре на поясном ремне. Глянул на сержанта выжидательно и нагловато.
— Это откуда еще? — удивился Григорий. — Где ты его взял?
— Тут, — неопределенно махнул рукой Ишакин. — От хазы отбился. Пошла коза за орехами, пошла коза за калеными,: — с той же нагловатой выжидательностью улыбнулся он. — И нашла коза партизана.
На четвереньках из-под ели выполз Рягузов, выпрямился и, отряхнувшись, как гусь, побывавший в воде, тяжело и осуждающе покачал головой, подергал за ус.
— Как это понимать, Алексей Васильевич? — спросил Григорий и вдруг рассердился: — Бросьте голову морочить! Один козленка приволок, сказочки рассказывает, другой дергает себя за ус и воды в рот набрал.
— А так понимай, товарищ сержант, — сузил зоркие глаза Рягузов, словно прицеливаясь, — что маленьких детей за вранье березовой кашей угощают, а такой орясине не знаю что и сделать надо.
— Не темни — каша, орясина, — сморщился Ишакин, и у глаз сразу сбежалась масса мелких морщинок. — Я, сержант, не скрываю — голодный я, шибко голодный. Дай волка — с потрохами съем, костей не оставлю. Не нашамкаюсь сегодня, завтра ноги протяну. И какой к хрену после этого из меня вояка, я на портках пуговицу не смогу расстегнуть, не то что немца прибить. Да меня немец живьем возьмет, у меня, знаешь ли, слабость по телу, а в глазах круги.
— Постой, Ишакин, — хотел остановить его Андреев.
— А чего ждать? — разошелся тот. — Революция пострадает? Нашему войску урон нанесем? Если мы этого козленка на жаркое пустим, пострадает, да?
— Молчи! — закипая гневом, сказал Андреев. — Думай, что говоришь! Чья коза, Алексей Васильевич?
— Той бабы.
— Какой бабы?
— Которая на лугу пасла.
— Та коза? — спросил Григорий Ишакина.
— Какая разница, сержант? Та или эта? Коза и все. Секим башка ей, костерок пожарче. И жить будет веселее.
Григорий на миг представил, как Ишакин отбирал у женщины козу, может, последнюю надежду, потому что фашисты ограбили ее дочиста. И пасла-то козу сама, стерегла пуще глаз, боялась, как бы не стащили. Если б отнимал фашист, она б подралась с ним, но не отдала, хотя это могло стоить ей жизни. А тут свой, с гвардейским значком, с красной звездочкой на пилотке. Сама отдала...
— Что ты ей сказал? — тихо спросил Григорий.
— Кому?
— Женщине.
— Мамаша, говорю, войдите в положение, от голода помираем, а нам надо фрицев бить.
— Она что?
— Сыночек, говорит, родненький, разве я не понимаю, разве я темная какая? Возьми мою Машку, ешь на здоровье.
— Плакала?
— Бабье дело, товарищ сержант. У них слезы близко. Чуть что — дави на слезы.
— А ты, когда с нею разговаривал, звездочку, вот эту, на пилотке, не прятал?
— Зачем, сержант?
— Чтоб Красная Армия из-за тебя, подлеца, не краснела, чтоб не подумали люди, будто в ней есть мародеры.
— Я мародер?
— Мародер!
— Эх, сержант, сержант, — сразу скис Ишакин, — а я-то думал: приду, накормлю сержанта свежей козлятиной, а то он тоже доходит, одни глаза блестят, а вместо щек ямы.
Андреев не мог без отвращения смотреть на Ишакина, ненавистным было нагловато-покорное лицо, тонкие длинные губы, глаза, которые не смотрят прямо, манера натягивать на уши пилотку. Как это до сих пор не замечал, что Ишакин несимпатичный и алчный. Нет, пожалуй, замечал, но только считал, что другое в нем главное. Но оно, хорошее, настоящее, дремлет внутри и в свое время выявится сполна. Вера в выдуманное мешала разглядеть суть — нагловатую покорность, озлобленность и животное стремление урвать для себя за счет других.
Да, в Андрееве это было неистребимо — верить в лучшее, что должно быть в человеке. Много раз ошибался, но ни при каких обстоятельствах не мог и не хотел истребить эту веру.
Андреев знал, что с этой минуты не будет верить Ишакину, напрочь вычеркнет из своих списков.
— Что ж будем делать, Алексей Васильевич?
— Ума не приложу, — развел руками Рягузов, — Всякое в тутошних лесах случалось, а такого... Чтоб у наших жинок последнее — извиняйте, не случалось... Они под германом стогнут, слезьми кровавыми плачут... Козленочек — это что, товарищ командир. Тая баба последнюю юбку свою отдала бы, только попроси — бери, родной, воюй, бей супостатов. Но чтоб у нее вот так... Извиняйте... В душу наплевать и то легче.
— Растрогался, дядька, того гляди носом захлюпаешь, — усмехнулся Ишакин. — Зачем усложнять и без того сложную жизнь? Трескучие слова все мастаки говорить, хватит, наслушался... — и вдруг Ишакин замолчал.
— Трескучи-и-е? — дрожащим голосом повторил Рягузов. — Трескучие слова? — У него отхлынула кровь от лица, бледность легла на скулы, непроизвольно дернулся левый ус. Алексей Васильевич медленно и неотвратимо наливался бешенством, и Ишакин испуганно попятился, поперхнувшись словом. Рягузов же стягивал с плеча карабин, не спуская с Ишакина беспощадных глаз:
— Может, ты фашист?
— Но, но! — завизжал Ишакин. — Не балуй! — и вдруг кинулся прочь, напролом сквозь колючие ветви, сквозь мелкий подлесок. Он знал — Рягузов умеет стрелять метко.
Андреев перехватил ствол карабина и, пригнув вниз, укоризненно произнес:
— Алексей Васильевич! Вы что?
Рягузов всегда тихий и покладистый вдруг выказал упрямство и непримиримость:
— Пусти!
— Алексей Васильевич!
— Так надругаться... М-м-м, — с болью промычал он и перестал сопротивляться. Спешно закинул за плечо карабин, провел ладонью по усам и вздохнул. Кровь постепенно возвращалась к лицу, порозовели скулы. Виновато сказал:
— Прости, сержант, малость погорячился.
Ишакин метрах в двадцати прятался за елью, с опаской выглядывал из-за нее — не целится ли в него Рягузов? Возвращаться не решался.
— Давай-ка, Алексей Васильевич, уведем козленка на луг и отдадим женщине.
Развязали козленку ноги, намотали веревку на шею и повели. На отдалении следовал Ишакин.
Женщины на лугу не оказалось. Что она должна там делать без козы? Как лучше — просто отпустить козленка или же привязать к колу? Договорились — отпустить. Андреев снял веревку, взял козленка на руки и спустился вниз, к реке. На большаке двигались машины, брели солдаты. Рягузов предостерег:
— Поаккуратнее будь.
Андреев, не разуваясь, одолел речку вброд, спустил на землю козленка. Тот смешно подскочил и остановился, уставившись на Андреева. Вроде бы хотел спросить: ну, а дальше что?
— Удирай, пока не поздно, — усмехнулся Григорий и вдруг, хлопнул себя по колену, выдохнул: — Марш! — и притопнул ногой.
Козленок отпрыгнул, мемекнул и направился к месту, где всегда пасся. Андреев вернулся к Рягузову.
— Слава богу, — обрадовался Алексей Васильевич. — Боялся за тебя. Эвон их сколько прет по большаку, а ты на виду. Долго ли до беды? Потерь нет, можно и домой.
Андреев вылил из сапога воду, выжал брюки, и они двинулись в путь.
Потерь нет, усач прав, но не совсем. Потери были. У Андреева. Пострашнее физических. Сержант потерял Ишакина. Рядом будет жить и воевать человек, которому не верил, на которого не надеялся.
Возвращались в лагерь вдвоем с Рягузовым и всю дорогу молчали. Но Андреев спиной чувствовал, что следом, поотстав, плетется Ишакин. Боится, что у Алексея Васильевича может повториться вспышка гнева. Про сержанта знал наверное — при всех грехах за оружие хвататься не станет. Усач бешеный, теперь видно, что лесной человек, хотя тихоней притворялся. Верно подмечено — в тихом омуте черти водятся. Но, возможно, Ишакин не побоялся никакой вспышки, а просто плевал на происшедшее? Едва ли. Вон как сиганул, когда Рягузов схватился за карабин, да еще заверещал зайцем.
Может быть, совесть заговорила? Кается, что украл козленка, что так разговаривал с Рягузовым. Столько бок о бок вместе прослужить, столько из одного котелка съесть каши — и никакого в душе следа?
Васенев еще не вернулся. О выполнении задания сержант доложил комбригу. Давыдов поблагодарил за хорошую службу. Вернувшись к себе, Андреев, нахмурившись, приказал Ишакину:
— Снять гвардейский значок!
Когда значок был откручен, взял его и спрятал в полевую сумку. Лег на спину, заложил руки за голову.
Вечер хмурился. Серые рыхлые тучи заволокли небо. По верху куролесил ветер. Вершины сосен качались и нудно, однотонно гудели, словно где-то недалеко падал маленький, но шумный водопад.
Допек Ишакин Алексея Васильевича. Застрелил бы Ишакина, если бы не помешать ему. Обиды много накопилось. Обида за поруганный край, за то, что матери и жены беззащитны, обида за тех, кто этого не понимает, у кого нет кровоточащих ран на сердце. Обида на таких своих, как Ишакин, которые вместе воюют, а вот боли на сердце не имеют и запросто могут отобрать последнюю козу, последний кусок хлеба у беззащитных и без того обездоленных.
Что делать ему, Андрееву, с Ишакиным? Ладно хоть дело далеко не зашло, украденное возвращено. Посадить под арест? Но какое это имеет значение здесь, в отряде? И где тут держать под арестом? Всыпать на всю катушку нарядов вне очереди? Обрадуется — не нужно ходить на задания, подвергать себя смертельной опасности.
— Что же делать?
Кто-то опустился рядом. Григорий повернул голову — Ишакин. Сидит, поджав колени к подбородку, уставился впереди себя. Нет нагловатого выражения на лице. На лбу в глубоком раздумье собраны морщины. На правой стороне груди заметный след от значка — овал и дырка.
— Сержант, а сержант, — позвал Ишакин.
Андреев рывком поднялся, тоже сел и принялся скручивать цигарку, не глядя на солдата.
— Не сердись, сержант.
Андреев сосредоточенно скручивал цигарку, ждал, что еще скажет Ишакин. Но тот молчал.
— Разве я сержусь? — наконец отозвался Григорий. — Я тебя вычеркнул из своих списков.
— Как вычеркнул? — испуганно повернулся Ишакин.
— Долго объяснять и не поймешь.
Зачем объяснять ему, что есть у Григория памятный список, занесенный не на бумагу, а на само сердце. Из списка безжалостно вычеркнут дезертир Шобик, но в нем вечно останутся живыми Семен Тюрин, капитан Анжеров, Микола и даже безвестный старшина, который, уйдя из тюрьмы, не перекинулся к немцам, хотя и имел обиду на советскую власть, но прибился к своим и погиб, добывая в бою оружие. Зачем нужно объяснять это Ишакину?
— Имею просьбу, сержант.
— Говори.
— Доложи Васеневу.
— Странно.
— Доложи, сержант.
— Нет, — резко ответил Андреев.
— Тогда накричи на меня, ну, замахнись, ну, дай по роже! Я никому не скажу, но сделай со мной что-нибудь!
— Истеричный же ты, Ишакин.
— Пусть! Только накажи, легче будет. Ты ж меня не знаешь, сержант, совсем не знаешь. Может, я впервые встретил такого, как ты. Может, был у меня под Мценском отделенный, а я его хотел в бою, сзади, пристрелить, он мне, лягавый, дышать не давал, моим прошлым, как щенка носом в г... тыкал.
— Я не знаю твоего прошлого.
— Знаешь, ты все знаешь. Только травить за прошлое не станешь, ты не такой. Я тебе не рассказывал, а ты знаешь.
— Догадывался.
— Догадывался и не спрашивал, знал и не травил. А я, может, эти полгода, какие хожу под твоей рукой, человеком себя почувствовал, впервые, а может, я жить заново учусь? А сегодня сорвался. Прости меня, сержант.
— Разве во мне дело? — отозвался Григорий. — А Алексей Васильевич? А та женщина? В конце концов, дело в принципе.
— В принципе, — устало усмехнулся Ишакин. — А какой у меня принцип? Знаешь, какой принцип был у меня до войны? Взять, что плохо лежит. И даже, что запрятано. Взять себе, понял? Себе! Увести, как у нас говорят. Но я хочу иметь другой принцип, твой, дядьки усача, Мишки Качанова. А хочешь, я пойду к дядьке и покаюсь? Хочешь пойду к той бабе и повалюсь в ноги?
— Не валяй дурака.
— Эх, сержант, да ее слезы вот где жгут, — он похлопал себя в грудь. — Жгут и жгут!
— Надо сначала думать, а потом делать.
— Смешной, по себе меряешь. Хорошая мерка, да не каждый ею пользуется.
— Кто ж мешает?
— Не задавай трудных вопросов, сержант, — тихо ответил Ишакин. — Спроси что-нибудь полегче.
На том и кончился их разговор.
Утром вернулись Васенев и Мишка Качанов. Мишка обратил внимание на ишакинскую гимнастерку — не нашел на ней гвардейского знака. Округлил глаза:
— Потерял, голова садовая?
Ишакин отвел в сторону глаза. Андреев молчал.
— Силен! — не унимался Качанов. — Его потерять уметь надо — такой гайкой привинчен.
— Закрой свое хлебало, — окрысился Ишакин. — Будет тут каждый зудить.
— Сержант, его, случайно, мешком с мякиной из-за сосны не пришибло?
— Оставь его в покое, — сказал сержант. — Свой не потеряй.
3
Группа Васенева подорвала эшелон с техникой, и сделал это Мишка. Мину поставил ловко и быстро, прямо виртуозно, под носом у патрулей. Его обстреляли, Эшелон решил подорвать взрывателем натяжного действия. Их предупреждали — впереди эшелона немцы пускают груженые камнем платформы, для безопасности.
Под шнур приспособили шелковые парашютные стропы. Когда патрули открыли огонь, Мишка с насыпи скатился кубарем. Добравшись до укрытия, твердо решил взорвать мину преждевременно, если к ней подойдут патрули. Но у тех хватило ума не соваться куда не просят. И поезд не остановили — либо не знали, что дорога заминирована, либо не могли по им ведомой причине, а может, и не хотели вмешиваться.
Мишка рванул шнур в тот момент, когда на фугас покатился паровоз.
В лагерь возвращались довольные, особенно Васенев. Был на самостоятельном задании, которое выполнил удачно. И убедился, что Качанов ловкий парень и храбрый. На Большой земле разыгрывал простачка, за бабенками увивался, доверия не вызывал. Он же, оказывается, с легким сердцем, не задумываясь, смело лез в опасное дело. Запросто пустил эшелон под откос. Мину не бросил устанавливать даже тогда, когда по нему открыли огонь патрульные.
На привале Васенев расспрашивал Мишку о житье до армии. Тот отвечал охотно, без всякой рисовки, иронизируя над собой. У лейтенанта на душе накопилось много, собственно, в роте у него друзей не было, не с кем сокровенным словом перекинуться. Давно хотелось выговориться, но кому? А сейчас увидел — Качанов хороший парень. Они лежали в березнячке, в густой траве, в которой то тут, то там алела земляника. Ягоды перестоялись, изошли ароматом и соком, еле-еле держались на стебельках. Мишка валялся на животе, собирал ягоды и кидал в рот. Они во рту таяли. Лейтенант задумчиво рассматривал крохотный голубой глазок незабудки. Потом спросил:
— Скажи, Михаил, у тебя много настоящих друзей было?
Качанова несказанно удивил и сам вопрос и то, что лейтенант назвал его по имени. Ответил:
— Полно.
— Да, характер у тебя общительный. Легко с таким.
— Не жалуюсь.
— У меня вот все через пень-колоду.
— Хотите ягод?
— Нет не хочу. Не получается в жизни. В школе мои товарищи по четыре значка имели — ГТО, ПВХО, Ворошиловский стрелок и ГСО. Я имел только два. По ГТО плавание с боевой выкладкой не сдал. В училище курсанты девушек заводили, а я боялся к ним подойти.
— Это вы зря, товарищ лейтенант.
— Натура, понимаешь, такая.
— По-моему, тут натура ни при чем. Сами виноваты.
— Может быть. Мне порой кажется, что надо мной смеются, плохо думают.
— Смеяться не смеялись, чего не было, того не было. А плохо думали.
Мишкино признание несколько покоробило Васенева. В глубине души прятал робкую надежду — уважают его бойцы.
— Почему же? — несколько натянуто спросил он.
— Честно?
— Конечно!
— В отместку. Вы о нас плохо думаете, а мы о вас.
— Преувеличиваешь, Качанов!
— Вы просили честно, я вам и ответил честно.
Дальше Васенев разговор продолжать не решился. Всю дорогу до лагеря молчали. Лейтенант думал над Мишкиными словами, перебирал в памяти взаимоотношения с бойцами; холодея, вспомнил рапорт, написанный на Афанасьева, и понял, что уважать его, действительно, не за что.
Васенев сказал сержанту:
— У Качанова нервы крепче стальной проволоки. Стоящий парень. Я думал, что он только за девчатами увиваться мастер.
— Старинная истина, лейтенант: человек — сложнейшая штука, сколько философов пытались его познать.
— Пожалуй, — согласился Васенев.
Старому опытному подрывнику Ване Маркову отчаянно не повезло. Группа напоролась на фашистов. В стычке потеряли цыганистого Бориса, того весельчака, с которым балагурил Мишка Качанов в первый час знакомства. Второго партизана, ходившего с Марковым, ранило. Командир уцелел чудом.
— Не пойму, — сокрушился Марков, — как мы прошляпили? И как унесли ноги?
Партизаны гуськом двигались по лесной дороге. По ней давно не каталось никакое колесо и не ступала нога человека. И место это было далеко от бойкого шоссе. Подумать было нельзя, что немцы могут здесь оказаться. Они глубоко в лес не заглядывали, опасались партизан. Неожиданно дорога круто забирала вправо, за сосновый мысок. Партизаны не побереглись — и стоп! Немцы!
— Ложись! — закричал Марков, и началась свистопляска.
Если бы немцы оказались похрабрее и вздумали преследовать группу, то не удалось бы Маркову и раненому партизану унести ноги. Но на преследование у них не хватило духу. Они сами не чаяли, как бы скорее вырваться из передряги — к партизанам могла прибежать подмога.
Бориса, похоронили на лесной опушке. Андреев так и не успел как следует его узнать. И теперь никогда не узнает ближе. Сверкнул человек перед глазами, как падучая звезда, и исчез навсегда.
Алексей Васильевич заметил:
— Вот она — жизнь наша.
Да, жизнь, размышлял Андреев. Дешевая ты или дорогая, цепкая или теплишься на волоске, огромная или маленькая, красивая или безобразная. Бывает всякая! Пройдет, возможно, пять или десять лет, отшумят военной непогодой леса, многих сегодняшних людей не останется в живых. И кто вспомнит о сегодняшних печалях и заботах? Люди всегда будут помнить, что полыхала война, были брянские партизаны, но кто удержит в памяти, что было именно в этот хмурый день начала августа сорок третьего года, какие слова сказал лейтенант Васенев, какие чувства обуревали Ваню Маркова, какие думы беспокоили Григория Андреева. И нужны ли будут подробности людям через десять-двадцать лет, в то время, как у них появятся свои огорчения и радости, свои печали и заботы, свои всяческие подробности? И вспомнит ли эти подробности хмурого военного дня даже тот, кто останется жив, не сотрутся ли они под действием ветра времени в сплошной круг войны, в котором останется шрамами лишь самое трагическое и яркое. И нужны ли будут тогда людям эти подробности, если даже они сохранятся в памяти?
Трудно сказать.
Полтора года неизменным спутником Андреева была заветная тетрадь, которую завел в Белостоке. Заносил туда все, что волновало и что хотелось сохранить в памяти.
Тетрадь у Григория отняли. Говорят, был приказ, который запрещал вести дневниковые записи. Андреев сроду не слышал об этом приказе.
Однажды старшина роты, это еще в мостопонтонном батальоне, выстроил бойцов в две шеренги — одну против другой — и приказал вываливать возле своих ног содержимое вещевых мешков. Удивительного тут ничего не было. Отдельные бойцы, как Плюшкины, прятали в «сидор» все, что попадет в руки: по десятку камней для «катюш», разные колесики и шестеренки, всякие рваные рукавички и разные тряпки. Другой раз лишнюю гранату или обойму с патронами положить некуда. Вот старшина периодически «разгружал» вещевые мешки — бесцеремонно выбрасывал все то, что не имело отношения к солдатским обязанностям. В одну из таких проверок на глаза старшине попала тетрадь Григория. Он показал пальцем, длинным, как спица, на нее и спросил:
— Что?
— Тетрадь.
— Вижу, что не самовар. Дай.
Андреев, не ожидая ничего плохого, дал старшине тетрадь. Тот ее и смотреть не стал, через плечо передал следовавшему за ним каптенармусу и приказал: — Сжечь!
Андреев в первую минуту оторопел, не поверил своим ушам — с ума сошел старшина, что ли?
— Не имеете права! — горячо возразил Григорий.
— Разговорчики в строю! Упеку на губу, тогда посмотришь — имею или не имею.
Григорий пожаловался командиру роты. Тот вызвал старшину, отчитал за самоуправство, но что толку? Тетрадь каптенармус сжег.
Новой тетради не завел и потихоньку тосковал: столько интересного и неповторимого встречалось во время военных скитаний, столько колоритных людей попадалось ему на пути. В памяти разве все удержишь?
ЧЕРЕЗ ЖЕЛЕЗКУ
Четвертый день группа Старика кружила возле железной дороги, искала свободную лазейку, чтобы безболезненно перескочить на ту сторону, и не могла найти. Дорога охранялась круглосуточно усиленными нарядами. Ходили патрули, разные обходчики, на близком расстоянии друг от друга в насыпи были вкопаны бункеры, в которых жили охранники. Мешали завалы. Многочисленной группе через них бесшумно пройти невозможно. Гитлеровцев понять нетрудно. В Москве прогромыхали победные салюты в честь освобождения Орла и Белгорода, фронт дрогнул и покатился на запад, пока медленно, но неукротимо. Прифронтовая немецкая полоса жила судорожной жизнью, железные дороги приобрели особо важное значение. Потому усиленная охрана. Лезть напролом через завалы было бы самоубийством. Партизан перестреляют, как куропаток.
Выход оставался один — переходить с боем. Старик со Щуко долго мараковали, как ловчее и без потерь прорваться через дорогу? Ошеломить охрану и проскочить, пока она не опомнилась? Сошлись на одном — форсировать дорогу через железнодорожный переезд. Риску больше, но и возможностей тоже. Партизан там не ждут — кто полезет на рожон? На этом и строился расчет. Большак, который пересекал железную дорогу, был не ахти какой людный. Ночью движение по нему замирало, и вероятность непредвиденных встреч почти исключалась.
Переезд охранялся. Щуко проторчал возле него целый день с биноклем, все высмотрел и запомнил. Возле будки стрелочника врыт в землю бункер, у входа в который постоянно маячил часовой.
План созрел хороший. Щуко с ловким хлопцем ночью бесшумно снимет часового и закидает гранатами бункер. Когда прогремят взрывы, группа бегом пересечет «железку». Слева и справа на всякий случай выдвигаются по два автоматчика. Они и еще Щуко со своим напарником прикроют отход, вступят в бой, если потребует обстановка.
В сумерки группа подтянулась поближе к переезду, залегла в кустах. Часовой возле будки пиликал на губной гармошке. Щуко шепнул Старику:
— Взяло его! Всю обедню может испортить, паразит.
— Давай — время. Осторожней смотри, — подтолкнул Старик в плечо Щуко. Тот оглянулся, нащупал в темноте руку Петра, крепко пожал ее и лихо ответил:
— Щуко не подведет.
Щуко с напарником, нагнувшись, перебежали дорогу и скрылись в темноте, будто растворились в ней.
Потекли томительные минуты. Старик кусал казанки руки. Чуткое ухо уловило неясный шум, ближе, ближе. Сомнений не оставалось — в Брянск торопился поезд. Протяжно загудел паровоз. Старик подумал: «На руку! Под шумок легче подойти. Пока будет грохотать, Щуко с напарником подбегут к дороге».
Щуко договорился с товарищем о деталях. Как только он прикончит часового, напарник должен вкатить в бункер «лимонку».
На фоне темно-синего неба отчетливо выделяется долговязая фигура часового. Он в каске, автомат на груди. Гармошку держит обеими руками. Что-то такое красивое играет. Хоть и пискливый голосишко у гармошки, а мелодию выводит душевную. Умеет, паразит, играть. В другое время послушал бы. И чего его потащило в чужую даль, сидел бы да пиликал возле своей Брунгильды.
Щуко выждал, когда часовой повернулся к нему спиной, пружинисто оттолкнулся от земли, будто на старте, и прыгнул на ничего не подозревающего немца. Остальное получилось четко и отработанно — не впервой. Левой рукой прикрыл фрицу рот, гармошка стукнула по зубам и выпала, а правой всадил финку под лопатку.
Часовой, напружинившийся было, обмяк и стал сползать на землю, поддерживаемый Щуко. Сняв автомат и приладив его на себя, сержант шепнул напарнику:
— Давай!
Напарник сапогом открыл дверь и, кинув в кромешную темноту гранату, отскочил. Взрыв прогремел глухо, но сильно. Из двери выплеснулся огненный язык пламени, раздались душераздирающие крики, и все смолкло.
Старик поднял партизан, и группа, грузно топая сапогами, побежала к переезду. Четверо партизан и с ним Лукин легли на полотно слева и справа от переезда. Юра оказался недалеко от Щуко. Старик остановился на переезде и поторапливал бойцов.
— Живее, живее!
Неожиданно началась стрельба справа, послышались крики — к переезду бежали немцы. Откуда взялись? Судя по стрельбе и по крикам, их было не менее взвода. Щуко нахлобучил шапку на голову покрепче, сказал:
— Будет драчка. Не робей, гвардеец!
— Я и не робею.
Они залегли возле бункера, чуть в стороне от тех двух, которых Старик выделил на охрану. К этому времени и слева затрещали автоматы — подоспели патрули. Лукин строчил из автомата с упоением, забыв обо всем. Кончил один диск, поставил другой.
Каша заварилась нешуточная. Удачно начатая операция начала катастрофически осложняться.
Старик стоял на том же месте, посредине колеи, широко расставив ноги, и покрикивал:
— Живее, живее!
— Уходи! — закричал ему Щуко. — Чего маячишь!
Нина несла питание от рации, согнувшись в три погибели.
— Эй, кавалер! — возмущенно позвал Старик партизана, бежавшего за ней следом. — Возьми у нее груз. Быстро!
Тот подхватил у Нины рацию, и она вздохнула свободно.
Но вот переезд миновал последний боец. Старик приказал Щуко:
— Отходи! — И сам побежал догонять группу, которая уже втягивалась в спасительную темноту леса. И в этот самый миг жгучая боль прожгла правый бок — даже не почувствовал, стоя на переезде, когда укусила его злая пуля. Схватился за бок, ощутил на ладони теплую мокроту, и как-то сразу навалилась слабость, а тошнота подступила к горлу. Но продолжал бежать.
Щуко заорал на Лукина:
— Отходи, кому говорю!
— А ты?
— Не твое дело!
Лукин пополз и кинулся догонять своих. Щуко отходить уже не мог. Напарник был ранен. Оставался цел и невредим только сам сержант. Да еще слева огрызался чей-то автомат. А немцы лезли. Они, наверное, думали, что партизаны хотят взорвать полотно, и торопились помешать во что бы то ни стало. Щуко подхватил раненого товарища, перекинул его руку через свое плечо и нацелился уже бежать, когда автоматная очередь пришлась ему по ногам. Щуко охнул и упал на землю. Его придавил раненый. Сержант осторожно освободился от него и зашептал:
— Глотов, слушай, Глотов! Уползай один, слышишь, уползай один, уползай, коханый мой.
Но Глотов не подавал признаков жизни. Та очередь зацепила и его.
— А-а! — заорал тогда сержант, — Щуко вам захотелось! Нате, паразиты, берите! — он, собрав последние силы, отстегнул лимонку и, зубами вытащив кольцо, кинул ее впереди себя. Мстительно хлестнул взрыв, разбрызгивая огненные осколки. Щуко схватил вторую гранату, но в последнюю минусу раздумал, и взялся за автомат. Строчил беспрерывно до тех пор, пока не кончились патроны. Тогда вспомнил про трофейный, но тот что-то заело. Схватил автомат Глотова, но в нем было очень мало патронов. А немцы упрямо лезли, и Щуко стал экономить выстрелы и бить только наверняка. А слева замолк последний автомат, значит, на переезде живым остался один Щуко.
— Давай, подходи! — кричал Щуко, будто в горячечном бреду. — Подходи, паразит!
Слева патрули, получившие подмогу, бежали к Щуко, стреляя на ходу.
И Щуко понял, что наступил его последний час и прожить его надо красиво. Нет, он не боялся смерти, всю войну ходил рядом с нею: видел, как она уносит его друзей, но умирать было все-таки жалко. Не сделано в жизни и половины, многое надо было от нее взять и хорошо бы отлюбить свое.
Нет, Щуко не боялся смерти, но хотелось побывать в родном селе на Полтавщине, потрогать чистую росу на спелых яблоках, посмотреть на зеленые в синей дымке дали, на поля, на которых вырос и которые бороздил трактором, послушать, как поют-заливаются соловьи. А еще сильнее хотел Щуко положить свою голову на колени доброй матери и почувствовать ее пальцы в своих волосах. И невозможно сильно хотел он поцеловать Оксану, черноглазую дивчину, тоску о которой бережно хранил давным-давно. Он страстно хотел дожить до победы, увидеть ее торжество.
Но он должен был умереть на этом переезде, и он хотел умереть красиво. Он так решил сам — красиво. И взяв последнюю «лимонку», зубами вытянул кольцо, выплюнул его. Чуть приподнялся от земли, опираясь левой рукой, и ждал. Пуля попала ему в левое плечо, и Щуко ткнулся лицом в землю. И в угасающем сознании билась одна единая мысль: «Прощайте, други... Прощайте...» Он посылал последний мысленный привет Старику и всем своим боевым друзьям.
Когда торжествующие и озверелые враги подбежали к нему, Щуко разжал пальцы, и грохнул новый взрыв, грохнул, как салют бесстрашному партизану.
А между тем, группа углубилась в лес, и теперь можно было не опасаться погони.
Устроили привал. Старик отозвал в сторону Нину и спросил:
— Перевязочный пакет есть?
— Товарищ командир... — сразу догадалась Нина и прижала обе руки к груди.
— Только посмей заплакать! — гневно зашипел Старик. — Я тебе тогда покажу.
Но Нину уже никакая сила, никакие угрозы командира от слез удержать не могли. Всхлипывая, она перевязала бок. Петро морщился и укоризненно повторял:
— Дура ты дура, плакса несчастная. Правду сказала докторша — с младенцами тебе возиться, а ты воевать пошла, ну зачем ты пошла воевать, без тебя не обошлись бы?
— Не обходитесь вот... — всхлипнув, возразила Нина.
— Не бойся, обошлись бы, тут без тебя мокроты хватает.
— Я не знала, что я такая плакса, это я уже здесь.
— Как же не знала? У мамки конфетку просила и плакала, неуд в школе получала и тоже слезы.
— Неправда! — твердо сказала Нина.
— Правда, я же вижу!
— Неправда, товарищ командир. Я здесь стала плаксой и конфет я у матери не просила. Сама брала, мне не отказывали.
Нина неловко задела рану, Старик непроизвольно ойкнул. Нина испугалась:
— Что же это я? Извините, товарищ командир.
— Ничего, ничего. Вот ведь не плачешь. Можешь не плакать. Так и держи свои нервы в кулаке. Ясно?
— Понятно, товарищ командир.
Когда перевязка была закончена, Старик помахал указательным пальцем перед самым носом радистки:
— Если проговоришься... Смотри! Чтоб о ранении молчок!
— Товарищ командир...
— Никаких разговоров!
Старик повесил на грудь автомат и зашагал к бойцам. Щуко с хлопцами не было. Исчезло пять партизан, видно, убиты при переходе через переезд. У одного было легкое ранение, у четырех тяжелое.
Щуко прождали остаток ночи и день. Послать разведку на переезд Старик не решился. Там могла быть засада. Тревога за судьбу Щуко глодала Петра и утром. Допустим, ночью сержант мог как-то разминуться, а утром?
Старик на клочке бумаги написал радиограмму: «Дорогу форсировали с боем. Есть раненые. Вышлите навстречу людей». И дал координаты.
К вечеру прибыл с хлопцами Федя Сташевский.
Щуко не было. Старик понял, что сержант никогда не придет, и так больно сдавило грудь, и так муторно стало на душе, что Старик зажал ладонью глаза и скрипнул зубами.
— Что с тобой? — встревожился Федя, но Старик уже опустил, руку, подтянулся и вспомнил про Лукина. В суматохе про него забыл. Спросил Нину:
— А где же у нас гвардеец?
— Здесь я, товарищ командир! — выскочил из-за куста Лукин.
— Жив?
— Жив, товарищ командир.
— Где оставил Щуко?
— На переезде, товарищ командир. Приказал отходить, а сам остался.
— Узнаю Щуко. Натерпелся за эту ночь?
— Так точно, в жизни такого не приходилось!
— Привыкай.
Вечером тронулись в путь. Нина шепнула Сташевскому, что Старик серьезно ранен. Федя немедленно догнал командира и потребовал, чтоб тот лег на носилки. Петро свирепо округлил глаза:
— Она сказала, да?!
— При чем тут она? — усмехнулся Федя. — У тебя ж кровинки в лице нет, только слепой не видит, что ты кое-как тащишься.
— Брось, брось, — уже мягче возразил Петро. — Я же знаю — ревушка наябедничала.
— Хотя бы!
— Вот я ей покажу!
— Соорудим носилки — и никаких разговоров.
Старик и в самом деле плохо выглядел, в глазах появился лихорадочный блеск. И слабость одолевала, но изо всех сил крепился. Махнул рукой:
— Ладно, не будем об этом. Вам только тайны и доверять, до первого куста добежать не успеете, как выболтаете. Но с носилками — брысь! Сам дойду. И точка. Я два раза не решаю.
Вспомнил Щуко, подкатила к сердцу ярость на собственное бессилие, захлестнула его. Петро потер ладонью лоб и застонал.
— Больно? — спросил Федя.
— Больно, Федя, ох, как больно! — признался Старик. — Даже не представляешь, как больно. Сердце кровью обливается. Поверить не могу — Щуко нет!
— Может, заблудился? Или прямым ходом в отряд ушел? Придем, а он там, а?
— Щуко заблудился? — криво усмехнулся Старик. — Смешишь, Федя. Щуко не мог заблудиться. Щуко не мог уйти в отряд без меня, понимаешь? Нет больше Щуко, это я знаю точно. Иначе Щуко был бы здесь.
Группа, вытянувшись в цепочку, двигалась дремучим лесом. Ее возглавляли Старик и Федя.
ВСТРЕЧА
У Андреева, несмотря ни на какие осложнения, не пропадал сон. Он мог спать под дождем, в прохладную ночь без шинели, свернувшись калачиком, даже на ходу. Однажды, еще до того, как попал в гвардейский батальон, спал во время дикой бомбежки. Ночь простоял на дежурстве, утром завалился спать на нары — жили тогда в школе. Заснул крепко-накрепко.
Объявили воздушную тревогу, все побежали в укрытие. Пытались разбудить и Андреева, да не могли. Бомба упала рядом со школой, в окнах высадило стекла, а Григорий не проснулся. Потом над ним долго подсмеивались, но он не сердился.
В партизанском отряде бессонницей тоже не страдал, как бы трудно не было. Зато Васенев маялся. Другой раз намотается до упаду, еле дотянет до привала, обрадуется — сейчас можно порядком выспаться. И засыпал сразу, но спал два — три часа. И просыпался, а снова заснуть не мог.
Васенев почернел, щеки ввалились, подглазицы потемнели. Мальчишечье, угловатое, что еще держалось в нем, стало исчезать. Если бы сейчас посмотрел на него Курнышев, то не сразу бы признал прежнего Васенева — возмужал.
В это утро моросил мелкий, словно пыльца, дождик, теплый и грибной. Пахло сырой свежестью. И грибами. Качанов на маленьком костерке, большие разводить не разрешали, жарил на листе железа рыжики и маслята.
Андреев проснулся враз, будто его кто в бок толкнул. И услышал знакомый взволнованный голос:
— Товарищ лейтенант! Гвардии красноармеец Лукин прибыл из отлучки!
Юрка Лукин вернулся? Андреев окончательно проснулся лишь тогда, когда закричал Мишка Качанов:
— Здорово, друг! А мы думали ты обратно улетел пить чай с грузином!
— Да нет, что ты...
— Дай я тебя обниму и почеломкаю, блудный ты брянский сын.
Андреев слышал, как Мишка смачно чмокнул Юрку в щеку и вдруг озабоченно проговорил:
— Постой, постой, а это что?
— Где?
— А вот здесь. Мать моя родная, да ведь это клок седых волос. Что с тобой, Юрик?
— Что ты в самом деле, — испуганно проговорил Юрка, — чего разыгрываешь?
— Эх, зеркала ни у кого нет. Товарищ лейтенант, будьте свидетелем.
— Правда, Лукин, — подтвердил Васенев. — Клок седых волос.
Мишка Качанов присвистнул и уважительно произнес:
— Хлебнул ты, видать, мать честная!
— Ребята, а где же сержант? — спросил Лукин, и в голосе его послышалась тревога.
— Дрыхнет, — улыбнулся Качанов. — Вон под кустиком. Ишакин тоже там храпака дает. Они с сержантом поспать не дураки.
Андрееву было приятно, что Лукин спросил про него, вскочил на ноги и сказал Мишке:
— Ох и любишь фантазировать!
— Бывает, — охотно сознался Мишка.
Сержант протянул Лукину руку:
— Здравствуй, Юра!.
А у Лукина вдруг намокли глаза. Смотрел на сержанта сквозь слезы и глупо улыбался. Хотел сказать, что сильно соскучился о нем, сержанте, что в критические минуты сверял свои поступки с сержантом, что у него теперь есть Оля и что она тяжело ранена. Но Юра только улыбался, даже позабыв сказать сержанту: «Здравствуй».
Именно в это время и появился Федя-разведчик. Тронув Андреева за плечо, сказал:
— Пойдем, нужен.
Андреев оглянулся на Васенева:
— Разрешите отлучиться?
— Да, — ответил лейтенант.
И Григорий, поправив за плечом автомат, зашагал за Сташевским. Пришибленным показался на этот раз Федя Андрееву, ссутулился. За всю дорогу не проронил ни. слова, не повернулся к сержанту ни разу. Шел так, будто рядом с ним никого не было, поглощенный своими нелегкими мыслями. Говорят, придет беда — открывай ворота. Тяжело ранило Старика, и Федя не представлял, как он обойдется без него. Погиб Щуко, с которым успел подружиться во время смелых вылазок. Невольно заразился тревогой и Григорий. Что с Федей и куда он его ведет?
Возле комбриговской палатки на постели из ветвей и папоротника лежал бородатый человек. Под головой вместо подушки белел парашют. Человек, был в сапогах, в синих брюках и в меховом жилете. Жилет на груди не застегнут, и на гимнастерке видны ордена и медали. У бородатого русый чуб и усталые глаза.
Андреев догадался, что это Старик. Если вернулся Лукин, значит, вернулся и Старик. Конечно же, это он. Столько наград могло быть только у Старика. Но он бледен. Лежит не от того, что притомился, а потому, что ранен.
Федя остановился у изголовья командира и тихо сказал:
— Привел, — показал рукой на Григория. Старик вприщур посмотрел на Андреева и радостная искорка блеснула у него в глазах. Странно, почему вдруг Старик им заинтересовался? Может, Федя что-нибудь наговорил?
Появилась Анюта, сосредоточенная и сердитая. Метнув на Федю недовольный взгляд, упрекнула:
— Ему же нельзя!
— Можно, можно, Анютка, — хрипло возразил Старик. — А ну-ка, други мои, помогите подняться, встреча лежа — плохая встреча!
Федя и Анюта нагнулись, Старик обхватил их обоих за шеи и стал тяжело подниматься. Григорий тоже было кинулся помогать, Старик мягко, но властно остановил:
— Без тебя обойдутся!
Встал, привалился плечом к сосне и, усмехнувшись, покачал головой:
— Нехорошо, совсем нехорошо. Ну, что смотришь на меня, сержант? Что ты смотришь так, дорогой мой Гришуха? Друзей не узнаешь? Или моей бородой любуешься?
Игонин?! Гришухой звал его на всем белом свете только он!
Кровь бешено ударила в голову, и Григорий прикрыл глаза на секунду — его закружило. Но слабость миновала так же моментально, как и нахлынула.
Удивительно! Этот бородач с усталыми глазами — Петька Игонин? Ничего похожего. Вот разве только глаза, но в них не было тогда усталости, они были светлее и озорнее. Теперь заметно — эти глаза повидали многое, привыкли ко всяким горьким неожиданностям.
И от того, что этот человек так мало походил на Петьку Игонина, хотя, несомненно, был им, Григорий успокоился. Больше того, горько стало на сердце. Прошлый Петька Игонин был прост и понятен, был своим человеком. А это совсем другой человек, нет с ним общих ниточек, которые бы связывали. Впрочем есть — ниточка, тянувшаяся из сорок первого года. С тех пор целые реки воды утекли в океан, немало изменилось на белом свете, и не будет больше никогда прежнего Петьки Игонина, не будет той беззаветной дружбы с ним потому, что между ними легло не два года разлуки, а две бурные, непохожие друг на друга военные жизни!
— Значит, воюем, Гришуха? — спросил Старик, улыбаясь: — Ах ты, цуцик, ах ты, милый человек!
— Воюем, — сказал Григорий. — А ты знаешь кто это, Анюта?
— Гвардии сержант Андреев, парашютист-десантник.
Игонин, закрыв глаза, с улыбкой отрицательно покрутил головой и засмеялся:
— Ничего ты не знаешь. Это же Гришуха Андреев, в мире нет таких Гришух! Верно, Федя? Помнишь, как мы гордо шагали по Беловежской пуще. Здорово трудно было нам, но мы уже тогда свою силу чувствовали и себя понимали. Правда, Гришуха?
Петро прикрыл глаза ладонью — ослаб. И встречей был взволнован. Анюта обеспокоилась. Она, не раздумывая, прогнала бы Андреева и всех, чтоб только они не мешали раненому, но боялась, что Старик обидится.
— Сядь, — требовательно сказала она, — Федя, помоги Петру Ивановичу сесть.
Петра опять уложили, он лишь виновато улыбался:
— Вот так, брат Гришуха, зацепил меня фриц, гад ползучий. Обидно. В такое-то время. Садись рядом, чего стоишь? Может, у тебя дела?
— Нет.
— Оставьте нас одних, — попросил Петро.
Девушка хотела было возразить, но он поторопил:
— Иди, иди, Анюта, я буду вести себя хорошо, паинькой буду, вот увидишь.
Когда они ушли, Игонин положил на плечо Андрееву руку и прошептал:
— Еще раз здорово! Возмужал, настоящий мужчина. А как мне тебя не хватало эти годы, как не хватало!
Петро закрыл глаза, некоторое время лежал молча. Потом попросил:
— Расскажи о себе.
— Что рассказывать?— улыбнулся Григорий. — Как видишь, полководец из меня не получился.
Борода смущала — зачем он ее отрастил? Без бороды был лучше.
— Полководец? — проговорил Петро и внимательно посмотрел в лицо: — А зачем тебе быть полководцем, Гришуха? Полководцы нашлись и без тебя. Не горюй, не твоя это специальность — война, не твоя стихия. Настоящая работа ждет тебя после войны.
— Если доживу.
— Обязан дожить, Гришуха! Ты будешь учить детей, вот где твоя стихия, там ты себя и покажешь, я знаю. Мне ведь майора дали.
— Поздравляю, — сказал Григорий и подумал: «Для Игонина, может, это и неплохо, а вот для Старика, о котором говорит весь лес, не так уж и много».
— Видал, какой я, а? — усмехнулся Петро. — Думаешь, бахвалюсь? Не бойся, у Петьки Игонина голова твердая, от славы не закружится. Но мне это нравится. Все читаешь? — показал глазами на полевую сумку, из которой высовывался краешек обтрепанного томика «Обломова».
Григорий плечами пожал: мол, что поделаешь — неисправим. Был у Григория закадычный друг Петро Игонин. А теперь есть прославленный Старик, партизанский командир, майор.
— Будь таким, каким был, — отозвался Игонин. — Так лучше. И честное слово, встретил бы я тебя другим, огрубевшим на войне, мне б, пожалуй, было больно. Ты не огрубел, никогда не огрубеешь, и потому ты золотой человек, Гришуха. А вот Федя огрубел, может, и не то слово, может, просто очерствел? Помнишь, каким он был? Маменькиным сынком, цветочком тепличным. Он хоть тебя-то признал?
— Неохотно.
— Неохотно, а мог и не признать. Навидался людской мерзости, крови нанюхался, ожесточился. На войне это часто бывает, но не чересчур. Я ведь тоже неисправим, Гришуха, меня нет-нет да на философию тянет. Заметил?
— Да.
— В партию вступил?
— Кандидат. Вернусь с задания, будут принимать в члены.
— Молодец, Гришуха. Меня в прошлом году приняли. Мы с тобой коммунисты! Здорово! И знаешь, мне всегда нравилось, как это звучит гордо и смело — коммунисты! Раньше до слез завидовал тем, кого звали коммунистами! Теперь я сам коммунист!
— У меня такое же чувство!
— А что я говорю? Я ж Гришуху знаю! А та заветная тетрадь при тебе? Помнишь, ты записывал, я тебя еще просил, а?
— Нету у меня тетради.
— Как нету? Бросил? — опечалился Игонин. — Эх, зря!
— Сожгли ее.
— Зачем же?
Григорий поведал Петру горестную историю с тетрадью. Игонин слушал внимательно, смежив веки, предупредив друга:
— Ты не думай, я не сплю. Просто мне с закрытыми глазами легче слушать.
Дослушав историю до конца, зло сказал, имея в виду старшину и каптенармуса:
— Убить обормотов мало. Такую тетрадь загубили! Новую не завел?
— Нет. Я твоей матери писал.
— Что ты говоришь! — встрепенулся Петро, открыл глаза и опять устало закрыл их.
— Она тебя потеряла.
— Потеряла, — прошептал Петро и после паузы продолжал: — Слез пролила... А я вот он. И ведь, понимаешь, Гришуха, мог написать, почту у нас на самолетах отправляли, у нас и адрес есть — полевая почта такая-то, а вот не написал. Босяк во мне еще живет. Что там босяк — сухарь! Ну и что она еще пишет?
— О тебе спрашивала, поподробней. Я ей и написал про наш поход, про Гомель, как нас разлучили.
— Вот-вот, разлучили.
— Потом еще письмо прислала — поблагодарила. Тяжело ей.
— Тяжело, — как эхо, повторил Петро. — А твои живы-здоровы?
Анюта давно уже ходила вокруг них, наблюдая. Не выдержала, наконец, подошла.
— Товарищ сержант, — обратилась она к Андрееву, — очень прошу вас — Петру Ивановичу плохо, ему нужно отдохнуть. И встреча его взволновала.
— Видишь, Гришуха, сто лет не виделись и поговорить досыта не дают. Сколько же мы с тобой не виделись, в самом деле? Каждый год войны засчитывается за три, шесть лет разлуки! Так?
— Так, — улыбнулся Андреев.
— Слышь, Анютка, шесть лет! А ты лишних пять минут не даешь поговорить.
— У тебя потеря крови...
— И что? А повидали мы с тобой, Гришуха, за три года — в нормальной жизни хватило бы на десять лет. Так?
— Так, — подтвердил Григорий.
— Анютка, почему гонишь моего друга?
— Я сам уйду... И мне пора.
— Тогда другое дело.
Григорий попрощался с Игониным за руку. Она у него была слабой и горячей. Старик старался держаться с ним по-свойски, по-прежнему, но чужое, незнакомое властно заслоняло прежнее. И эта Анюта рядом с ним, стережет Старика от лишних волнений. Раньше Петька был сам по себе, никто его не стерег. Идет Андреев к себе, повесив голову, и печально улыбается.
Игонин глядел вслед Григорию, любовался его по-юношески стройной фигурой, туго перетянутой в талии ремнем, и думал о том, что воевать вместе с Гришухой ему уже не придется. Между ними встало все, чем они жили порознь, у каждого свои пути-дороги и, видимо, никогда они больше не сольются и не побегут вместе. И так стало прескверно на душе — из-за неутоленной, несмотря на встречу, тоски по другу, из-за того, что паршивая пуля зацепила его, из-за того, что Анюта властно приняла на себя заботы о нем, и он догадался почему. Чувствовал — это такая женщина, которая будет возле него, несмотря ни на что и не требуя никакой взаимности. Она будет терпеливо ждать, когда он обратит на нее внимание, а терпеливые всегда добиваются своего.
КОМБРИГ
1
Давыдову не спится. Он сидит на пеньке возле своей палатки. В шалаше стонет во сне Старик. Как бы трудно не было, надо отправлять его на Большую землю. Придется просить, чтобы послали «У-2». Невнятно бормочет Лешка. У него всегда так — переживает во сне то, что было с ним днем.
Накинул на плечи телогрейку. Небо звездное и холодное. Скоро осень.
Если внимательнее прислушаться, можно уловить далекий-далекий гул: к лесам неумолимо движется фронт. Днем его почти не слышно, а ночью можно различить, если имеешь хороший слух.
В скором времени Красная Армия придет в леса. Это видно по фронтовым сводкам. В планшете у Давыдова карта, каждый день он делает в ней пометки — стали попадаться названия населенных пунктов, которые расположены в непосредственной близости от лесов. Штаб фронта настойчиво повторяет — диверсии, диверсии, диверсии. Парализовать железные дороги, мешать движению на шоссейках. Не давать противнику подтягивать к фронту подкрепления, вывозить из Брянска оборудование заводов, угонять на запад жителей. А то, что оккупанты демонтируют сохранившееся оборудование и грузят его на платформы, разведчики Старика донесли давно. Эшелоны пошли по Гомельской железной дороге. Отряды покрупнее получили приказ при приближении линии фронта ударить немцам с тыла. С отряда Давыдова до последней минуты не снималась задача вести диверсии.
Фронт грозно гремел уже близко. Почти два года партизанской войны за плечами, трудной, изнурительной, но в конечном счете победной. А что впереди? Теперь он не просто товарищ командир или товарищ комбриг. Теперь он подполковник. Приказ командующего фронтом об этом объявлен перед строем. Приказ о Старике тоже. Но никто Давыдова подполковником пока не зовет. Действует инерция, привычка, и Давыдов ей не противится — пусть зовут по-старому. Это ему ближе и милей сердцу.
Когда придет Красная Армия, отряд, конечно, расформируют. И разойдутся в разные стороны партизаны, спаянные сейчас в единую семью — кто на фронт, кто лечиться, а кто восстанавливать разоренный родной край. Но до соединения еще немало придется повоевать вместе.
И этот Мошков свалился на голову. Старшина томился под стражей, с мрачной покорностью ожидая своей участи. Дался же ему этот Мошков, будто у него нет других забот и желаний. Но не выкинешь, занозой засел. Погорячился тогда. Пообещал расстрелять мерзавца, нашумел из-за него на Климова.
Почему он должен верить полицаю Мошкову, а не партизану Столярову? Допустим, сам Мошков не расстреливал родных партизана. Но он знал о расстреле, возможно, присутствовал на нем. Так почему же не помешал? Он предал Родину, пошел служить фашистам, принял из их рук оружие. Почему я, почему Столяров, Ваня Марков, Алексей Васильевич Рягузов и другие не бросились в ноги завоевателям и не просили у них милости, и не выпрашивали, как подачку, собственную жизнь? Почему мы скоро два года маемся в лесах, отчаянно колотим фашистов, где они только попадают нам под руку, а чаще сами их ищем, идем на смерть, голодаем, живем в холоде, но деремся, почему он не вместе с нами? Значит, у него гнилая душа, значит, постоянно, все годы советской власти, жила в нем пакостная мыслишка при первой возможности изменить ей в трудную годину? Так чего ж таких беречь, если даже они приходят с повинной? Они были до войны тайными пассивными врагами, а во время войны приняли оружие из рук врага, а свое бросили, после войны станут снова тайными врагами и при удобном случае всадят нож в спину. Нет, нельзя им давать пощады!
Ох, как это не просто! Возможно, старшина Мошков глубоко несчастный человек? Жизнь сложилась трагически не потому, что он яро стремился к этому, конечно, нет, она безжалостно бросила его в водоворот, и только сейчас он смог из него выкарабкаться, и попал под мою горячую руку? Я ведь знаю, как фашисты вербуют себе наемников, не все идут по своей воле, иных доводят до отчаяния и не оставляют иного выхода. Либо смерть от пыток и голода, либо ненавистный, чужой мундир. Я бы сказал — лучше смерть, лучше муки, но только не позор, только не брать в руки оружие, которое придется направить против своих же братьев — советских людей! Родион тоже пресмыкался, кто бы мог подумать! Кто бы мог подумать, что Родион будет стрелять в него, в Давыдова, а ведь стрелял, иуда! Когда в сорок втором схлестнулись с немцами и полицаями, то захватили в плен полицая Родиона. Лежал мерзавец за пулеметом и бил по партизанам. На него навалились сзади. Здоровый бугай сбросил с себя напавших, но уйти не удалось. И привели Родиона к комбригу, истерзанного, в синяках, с дикими глазами и со скрученными назад руками. И глазам своим не поверил Давыдов: Родион?! Значит, пулеметчик, который прижал партизан к земле, который убил троих, вот они лежат на тех местах, где их настигли пули, значит, этим пулеметчиком был Родион?
У Давыдова потемнело в глазах, он думал, что с горя разорвется сердце. Родион, с которым они дружили с детства? Ходили на посиделки? Гуляли друг у друга на свадьбе? Родиона взяли в армию в первый день войны, и ничего о нем не было слышно. Считали, что пропал без вести. Давыдов надеялся — сыщется друг, еще повоюют они вместе. И вот он Родион. Стоит истерзанный, в синяках, прячет блудливые глаза, а вон там лежат трое советских парней, погубленных им, а сколько он погубил до этого?
Разве забудешь жертвы гитлеровцев и их холуев? Был тяжелый затяжной бой с карателями. Ночью отряд покинул позицию и оторвался от преследователей. Длительную стоянку решили сделать в густом еловом лесу — отдохнуть, привести себя в порядок после изнурительных боев. И то, что партизаны увидели на новом месте, их потрясло. Двести женщин и детей скрылись от фашистов в лесу. Построили шалаши, чтоб переждать в них лихолетье. Но гитлеровцы обнаружили лагерь и расстреляли всех. Трагедия свершилась совсем недавно, за несколько часов до прихода партизан. В живых осталась лишь одна девочка, лет двенадцати, но и та была тяжело ранена. Она увидела подходящего к ней Давыдова. Неописуемый ужас стоял в ее глазах. У девочки были перебиты ноги, она поползла прочь, оставляя на опавших колючках и траве кровавый след. У Давыдова перехватило горло, стало трудно дышать. Он проговорил хрипло:
— Куда же ты, доченька?
Девочка бессильно упала. Он нагнулся над ней и услышал жаркий умоляющий шепот:
— Не надо, не надо... Не стреляйте... Я уже ранена... — и вдруг как закричит на весь лес:
— Не стреляйте! Я жить хочу!
Это забыть? Забыть, что Родион бил по нашим из пулемета? Быть хладнокровным? Мошкова и ему подобных мерзавцев с хлебом и солью встречать, когда они вдруг надумают сдаваться в плен? Конечно, я не ангел. Нервы у меня расшатаны, хорошо знаю, погорячиться могу. После войны буду приводить их в порядок. А что мне делать, если каждый раз, когда я встречаю Мошковых и им подобных, перед моими глазами стоит раненая девочка и я слышу отчаянный недетский крик:
— Я жить хочу!
Нет, не мог быть хладнокровным Давыдов, видя перед собой врага, хотя и безоружного. Ему рассказывали, как издевались над братом Сережкой гестаповцы. Загоняли раскаленные иголки под ногти. Прижигали железом щеки. Отрезали уши. Нагишом провели по морозу к месту казни. Восемнадцатилетнего Сережку, единственного брата. Мать умерла, когда Сережке было всего три года. Отец пил беспробудно, допился до горячки и попал в психиатрическую больницу. И Давыдов сам растил брата, помог окончить девятилетку, хотел определить в институт. А вместо института — война. За голову Давыдова оккупанты сулили богатую награду — денег, земельный надел, живность. Сережка попался нечаянно — ходил в разведку. Возможно, удалось бы ему и вырваться из плена. Однако какая-то продажная шкура донесла — это брат Давыдова! И Сережкой занялось гестапо. Черные мундиры по части зверств были профессорами.
Ярость против захватчиков клокотала в нем. Словно заклинание, словно исповедь, шептал он слова партизанской клятвы, которую помнил наизусть и которая сполна отвечала его душевному настроению:
— Клянусь, что не выпущу из рук оружия, пока последний фашистский изверг не будет уничтожен на нашей земле!
Клянусь мстить врагу жестоко, беспощадно и неустанно!
Клянусь, что скорее умру в жестоком бою с врагом, чем отдам себя, свою семью и весь советский народ в рабство кровавому фашизму!
Кровь за кровь! Смерть за смерть!
И я не могу расстрелять Мошкова? Или не имею права?
...Не спится комбригу. Тяжелые думы терзают его. Болит сердце, мучает бессонница. Ему не стыдно было за эти прожитые годы. Воевал честно, говорят, даже талантливо. Много боев выиграл, много налетов, вихревых, отчаянных, совершил отряд под его командованием, нет, не зря светится, на гимнастерке Золотая Звезда. Он твердо выполнял свою партизанскую клятву.
А вот на душе тревожно. Из-за Мошкова? Будь он неладен, нет, не из-за него. Есть приказ принимать перебежчиков в отряд и проверять их в бою. Какие из них вояки, прижмет немец — они снова в кусты. Но принимать надо...
Кто-то подходит к Давыдову сбоку. Комбриг слышит легкие шаги, но не поворачивается — дневальный? Или еще кому не спится? Человек встал рядом и тихо спросил:
— Не спится, товарищ командир?
— Кто?
— Столяров, товарищ командир.
— Дежуришь?
— Нет, тоже не спится.
— Садись, коротать будем вместе. Скоро рассвет.
— Рассвет, — вздохнул Столяров и опустился рядом прямо на землю. Помолчали. Потом Столяров спросил:
— Может, он и взаправду не расстреливал?
— Мошков?
— Ну да. Ведь он даже не испугался тогда, все свое твердил: «Неправда, Семен». А, товарищ командир?
Комбриг ничего не ответил. На темно-синем небе белой фосфористой чертой мелькнула падающая звезда. На вершинах сосен вдруг ни с того ни с сего забарахтался ветер и также вдруг смолк. В шалаше раздались негромкие голоса. Старик попросил пить, а Анюта сказала:
— Сейчас, родненький, сейчас.
Плохо Старику, какой помощник выбыл из строя. Уж не повезет, так не повезет. И Щуко нет — талантливый был разведчик и отважный боец.
— Дешевая стала жизнь, — вздохнул Столяров. — Моргнул глазом — и нет человека. Моих всех под автомат, начисто хотели повывести мою фамилию. И некому было того бандюгу остановить, голову расколоть на черепки... Ну, поймал бы он меня, пусть — его взяла, стреляй. Но деда, но ребятишек, но жену! Они-то что ему сделали? Извините, товарищ командир.
— Ничего, я понимаю.
— Горит все. Зубами бы рвал этих перевертышей, холуев фашистских. Думаю, этого Мошкова сам решу, руками задушу. Попрошу стеречь его и убью. Не назначат стеречь, из-за сосны пристрелю и часовой не увидит.
— Из-за угла?
— А что? И вот хожу и мучаюсь. А может, он не расстреливал? Может, обознался брательник, и ведь не спросишь.
— Не спросишь, — согласился комбриг.
— Бесшабашный был, царство ему небесное. Убьешь Мошкова — всю жизнь совесть будет грызть — понапрасну человека лишил жизни. А, товарищ командир?
Комбриг устал. Надо все-таки попытаться уснуть, день наступает горячий.
— Пойдем-ка лучше спать, — сказал Давыдов. — Утро вечера мудренее.
Столяров нехотя поднялся вместе с комбригом и побрел в темноту. Комбриг забрался к себе в палатку, но заснуть все равно не мог.
Мучается Столяров, раздумья терзают его. Самовольно хотел убить Мошкова. Это Столяров-то! Как только не перекручивает людей война. Из тихонь делает героев, из солдат — генералов. Случается обратное: вроде бы честный человек становится подлецом, предателем, катится по наклонной до предела. Слепые прозревают, верующие начинают смотреть на мир глазами здравомыслящих. Столяров подался в партизаны потому, что не хотел отставать от своих деревенских. Давыдов приметил тихого и всегда опрятного Столярова. Услышал однажды, как один партизан с усмешкой заметил другому:
— Иваныч стреляет у нас вверх и то редко.
Как это «вверх и то редко»? Заинтересовался Давыдов, будто невзначай заглянул в расположение роты, в которой служил Столяров. Бойцы чистили оружие — недавно были на задании и пострелять пришлось вволю. Ни у кого почти не было патронов, кончились, а новых пока не получили. Столяров же не израсходовал и половины. И опять смеются бойцы, уже при Давыдове:
— А он, товарищ комбриг, стреляет у нас вверх и то редко!
Что за чертовщина? Позвал к себе партизана и спросил почему про него так говорят товарищи? Помялся-помялся и отвечает:
— Людей убивать грех, товарищ командир. Попугать — греха большого нет. Вот я и пугаю.
— Погоди, погоди, Столяров...
— Вера не позволяет, товарищ командир. Старовер я.
— У тебя что, глаза застило? Не видишь, что делается? Немцы кругом лютуют, убивают даже детей и стариков, а тебе вера не велит?
— Делайте со мной что хотите. Вы человек справедливый, должны понять меня.
— Ну и иди ты со своей верой! — отрезал Давыдов, но отпустил Столярова с миром. Черт с ним, пусть живет как хочет. Это было в конце сорок первого. А весной сорок второго немцы весь столяровский род вывели под корень. Всех расстреляли. В бою погиб его младший брат Андрей.
С тех пор человека нельзя узнать.
...Ночь тихо ползла по израненной земле. Лагерь спал спокойно.
На утро Давыдов распорядился освободить Мошкова.
2
Не удалось выспаться и на вторую ночь. Днем расчистили поляну под посадочную площадку. Нужно было отправить на Большую землю Старика — и слабел он с каждым часом, и обстановка на фронте складывалась быстротечно: немцы попятились назад, и фронт вот-вот должен приблизиться сюда. И не посадить потом никакой самолет. Самолет «У-2» сначала побывал на аэродроме — забрал документы и почту, а потом приземлился в отряде Давыдова.
Старика провожал весь отряд. Горели маленькие сигнальные костры, хмурилось темное небо, таинственно молчал непроницаемый лес.
Петра принесли к самолету на руках. Анюта плакала. Давыдов, Климов, Федя подавленно молчали. Летчик вылез на крыло и громко спросил:
— Гвардейцы есть?
— Есть! — отозвался Андреев. Он стоял в сторонке, не решаясь подойти к Петру. Тогда летчик спрыгнул на землю и подошел к сержанту: такого же роста, но в шлеме, в меховой куртке и унтах.
— Одноногого Акимыча с аэродрома знаешь?
— Не помню, — ответил Григорий.
— Мое дело десятое, — отозвался летчик. — Акимыч просил передать гвардейцам кисет самосаду.
— А-а! — обрадовался Андреев и вспомнил, как Мишка угощал Акимыча махоркой и как тот обещал вернуть долг — мол, за мной не пропадет.
— Тогда держи, — Андреев принял у летчика туго набитый кисет.
— Передайте ему от нас привет.
— Передам, — пообещал летчик и поспешил к самолету, проговорив громко: — Пора, товарищи! Время дорого!
Григорий думал, что ему не удастся попрощаться с Петром, но тот позвал его.
— Я не говорю прощай, — тихо сказал Игонин. — Я говорю — до скорого свидания на Большой земле! Береги себя, Гришуха!
Петро высвободил из-под шинели, которой был укрыт, руку и протянул Андрееву:
— Давай твою мужественную.
— Торопитесь, товарищи! Нам далеко лететь.
Петра устроили в заднюю кабину, Анюта хорошенько укутала его. Загудел мотор, от винта потянуло сильным ветром.
Самолет, неуклюже подпрыгивая, побежал вперед и казалось никогда не сможет оторваться от земли. Но вдруг черный его силуэт перестал подпрыгивать, оторвался от земли и плавно стал набирать высоту. На какую-то долю минуты слился с темным лесом, но потом ненадолго обозначился на фоне более светлого неба и вовсе пропал из виду.
Дежурные по аэродрому тушили костры, разбрасывали головешки, и искры сыпались, как в кузнице.
Сжимая в руках тугой кисет с самосадом, посланным верным на слово Акимычем, Григорий смотрел в ту сторону, где скрылся самолет, и еле сдерживал слезы, подступившие вдруг к горлу.
Была середина ночи.
САМОСТОЯТЕЛЬНОЕ ЗАДАНИЕ
Давыдов вызвал Васенева. Тот явился незамедлительно и четко и красиво отрапортовал о прибытии. Комбригу это понравилось. Он улыбнулся и похвалил:
— Крепка в тебе военная жилка. Это хорошо! Я думал, ты в лесу ее растеряешь.
Васенев смутился от неожиданной похвалы. Давыдов же сделал вид, будто не заметил смущения, и раскрыл планшет, где под желтоватым целлулоидом лежала карта.
— Смотри сюда, — сказал он, показывая остро отточенным карандашом на скопление прямоугольников, над которыми значилось слово «Брянск». — Эта дорога идет на запад, — острие карандаша скользнуло по жирной линии, — по ней немцы вывозят из Брянска оборудование заводов, эвакуируют свои службы. Задача: вывести из строя эту магистраль.
— Понятно, товарищ комбриг.
— Придется вам полотно железной дороги рвануть в отрезке полтора-два километра. Разведчики подыскали самое безопасное место. Поведет Сташевский. Придаю вам взвод автоматчиков. Выступать немедленно. Готовы?
— Так точно!
— Желаю удачи! — комбриг пожал Васеневу руку.
Идея налета на железку особенно по душе пришлась Мишке Качанову. Он заявил:
— Трахнем мы фрица, небесам жарко будет. А самое главное — такая честь; нас мало, а целый взвод отчаянных ребят будет нас охранять. Это тебе, Юра, не в одиночку по лесу скитаться. Цени!
— Как бы тебе самому жарко не стало, — мрачно заметил Ишакин. — Накаркаешь еще.
— Тебе бы, друг Ишакин, в похоронной команде служить, вполне бы соответствовал.
— Отставить, Качанов, — одернул его сержант. — Знай меру.
— Я, пожалуйста, но пусть он не портит настроение.
Вечером выбрались на исходный рубеж. Гвардейцы и партизаны остались в леске, а четверо командиров выдвинулись поближе к железной дороге и наблюдали. Место здесь низинное. Лес оставался от дороги за полкилометра, в отдельных местах и того больше.
Август. Очень прохладно. К тому же погода хмурится, поэтому и темнеет раньше.
Васенев смотрит в бинокль, который дал ему командир автоматчиков со странной непривычной фамилией — Непейпиво. По полотну дороги не спеша идут двое патрульных, о чем-то разговаривают между собой, жестикулируя. Один высокий, а другой по плечо ему. Пат и Паташон.
На душе у Васенева неспокойно, он сильно переживает, потому что до сих пор не принял решения, как взрывать дорогу. Когда получил от Давыдова задание, казалось, все ясно и определенно. Шел сюда тоже не очень расстраивался. А вот через несколько часов надо будет атаковать железку, а как это лучше сделать — задача со многими неизвестными.
Рядом справа лежит сержант Андреев, слева — Федя Сташевский и Непейпиво. Федя свою задачу выполнил — привел их на место диверсии. Командиру взвода автоматчиков и Андрееву еще только предстоит работенка. И как они ее выполнят, во многом зависит от распоряжения лейтенанта.
А лейтенант колеблется, в голове у него множеств всяких вариантов, но ни на одном из них не может остановиться. Он мучительно ищет выхода. Хлопцы выполнят любой его приказ, но надо, чтобы этот приказ был наиболее правильным. Видимо, Андреев почувствовал состояние командира и спросил его:
— Ну, что будем делать, лейтенант?
Вопрос для Васенева прозвучал как нельзя кстати, и он просто ответил:
— Думаю вот.
— А шо, если мы автоматчиков моих пустимо вперед, а твоих хлопцев, лейтенант, за ними, — предложил Непейпиво.
— Не подойдет, — отверг это предложение Федя Сташевский, — шуму будет много, а толку мало. Может, мелкими группами?
— Силы распылим и все, — возразил Андреев. — Силы распылять не надо, черт знает, с чем мы здесь столкнемся.
— Место тихое, — сказал Федя, — можешь мне поверить. И охрана небольшая. Мои ребята тут несколько дней наблюдали.
— Наверное сделаем так, — наконец, решился Васенев. — Разделимся на две группы: одна начнет с востока, другая с запада.
На том и остановились. Группа, которую возглавит Васенев, начнет с востока, а группа Непейпиво, в которую войдут минеры-партизаны Вани Маркова, — с запада. Начало операции через два часа.
Стало совсем темно. Ночь наступала ветреная. Тоскливо шумели сосны, жутковато было от их неумолчного шума. Непейпиво увел своих хлопцев ближе к месту работы. Васеневская группа тоже заняла исходный рубеж.
Из Брянска прогромыхал эшелон. Ни огонька. Грохотали колеса на стыках, тяжело, надсадно. Сковырнуть бы его с рельсов, но нельзя пока.
Васенев то и дело посматривает на циферблат часов — стрелки и цифры пульсируют бледным светом. Осталось еще полчаса.
Медленно, мучительно медленно ползет время. Мишка Качанов жарко шепчет в ухо:
— Может, пора, товарищ лейтенант?
— Жди команды, Качанов.
— Да ведь все жданки лопнули.
Сержант разыскал Лукина, тихо спросил:
— Как самочувствие, Юра?
— Хорошее, товарищ сержант.
— Вместе лучше?
— Еще бы!
Федя-разведчик говорит вполголоса Васеневу:
— Когда пойдем, слишком вправо не забирайте. Там брали глину и выкопали большую яму.
— Учтем.
На дороге вспыхнул огонек и погас. Патрульные. Их немного. Они проходят мимо. Глухо, но явственно откуда-то донеслись мощные взрывы. Один, другой... Все прислушались. Что бы это значило?
— Наши бомбят Брянск, — пояснил Федя — он все знал.
Мишка заметил:
— Приятная музыка.
— А еще летают кукурузники, — начал было Лукин, вспомнив поход со Стариком и Щуко. Но его осадил Ишакин:
— Помолчи-ка в тряпочку, кукурузник.
Васенев еще раз посмотрел на часы и чуть дрогнувшим голосом проговорил:
— Пора, ребята!
Автоматчики, ведомые Федей Сташевским, двинулись вперед. За ними поспевали гвардейцы, обремененные грузом взрывчатки. Шли, рассыпавшись на всякий случай, хотя и знали, что бункеров здесь нет. Возле самого полотна наткнулись на колючую проволоку — на спирали Бруно. Врезался в них один автоматчик, сильно поцарапался. Пришлось его отправить в лес. Гвардейцы, имевшие с такими спиралями дело, когда работали на разминировании, быстро расчистили проход. Пока все было тихо. Патрули не дали о себе знать даже тогда, когда партизаны возились со спиралями. На полотне Васенев оставил заслон из десяти автоматчиков, чтоб он охранял подступы с востока, а с другими автоматчиками и подрывниками пошел на сближение с Непейпиво. Там громыхнула автоматная очередь, и опять тишина. Когда отдалились от заслона метров на триста, Андреев приказал Качанову:
— Твое место здесь.
Мишка с облегчением опустил на шпалу связку тола и сказал самому себе:
— Сейчас мы ее, голубушку, пристроим.
— Без сигнала шнур не поджигать, — напомнил сержант. — Если пойдет эшелон — пропустить.
— Ясно, товарищ сержант.
Остальные двинулись дальше. Удивительно — куда подевались патрули? Даже признаков жизни не подают. Перепугались? Ночь ветреная, жуткая, тут и без партизан мурашки по спине бегают. А услышали партизан, забились куда-нибудь. Жизнь еще не надоела. Сташевский верно сказал — место здесь тихое. Не то что в прифронтовой полосе. Там через дорогу комар незамеченным не пролетит, а здесь патрули и те попрятались.
Мишка Качанов, тихонько насвистывая веселенький мотивчик, принялся за работу. Под рельсами выкопал финкой углубление, засунул туда связку тола, вставил взрыватель с бикфордовым шнуром. И порядок. Минутное дело. Когда остальные подрывники так же закончат работу, в небе вспыхнет зеленая ракета. Тогда Мишка запалит шнур. А теперь можно отдохнуть.
Качанов сполз с полотна в траву, лег на живот и прислушался. Ничего не слыхать. Только ветер шумит и все. На землю упали первые крупные капли дождя. Одна попала на руку — холодная. Васенев, наверно, уже соединился с Непейпиво. Ишакин какой-то совсем непонятный стал. Молчит и только огрызается. Что-то у них с сержантом стряслось. Сержант на него и не смотрит. И гвардейского знака на гимнастерке нет. Куда подевался? Юрка Лукин здорово возмужал, пока скитался один, а наивность осталась в нем. Давеча ни к селу ни к городу вякнул о кукурузниках.
Мишке показалось, будто кто-то за полотном шевелится. Ветер? Вроде... Но нет... Кто-то разговаривает. Тихо, тихо. Ближе. Ага, кто-то идет к полотну, с той стороны. Мишка плотнее прижался к земле, приготовил автомат. Может, свои? Шаги заскрипели на гравии. Проглядываются два силуэта — один длинный, другой до плеча ему. Говорят по-русски. Мишка слышит отчетливо:
— Ушли, — сказал один.
— Может, нам показалось? И не было никого?
— Я ж видел. Их много. И шаги слышал.
— То ветер шумел.
— Иди-ко ты! Будто партизан от ветра не различу.
Патрули, сволочи, из русских изменников. Мишка положил палец на спусковой крючок и самым обыкновенным голосом проговорил:
— Ага! Мне только вас и не доставало! А ну бросай оружие!
Патрульные онемели. Потом бросились наутек. Мишка нажал спусковой крючок. Автомат запрыгал, как живой, сотрясая плечо. Один патрульный по-заячьи взвизгнул и упал. Другой залепетал:
— Не стреляй, не стреляй!
Но Мишку уже нельзя было остановить. Через несколько минут прибежал связной от Васенева и опросил, что тут за стрельба. Мишку вдруг охватил озноб, зуб не попадал на зуб. Наконец, он ответил:
— Да, вот, с визитом вежливости были.
— Кто?
— Ты посмотри, они там валяются.
В цепочке подрывников Андреев оказался самым крайним, дальше уже начинался участок Вани Маркова. Лейтенант и командир автоматчиков стояли невдалеке и о чем-то переговаривались вполголоса. Григорию хотелось, чтобы эта операция прошла без осложнений, это ведь первое для него крупное самостоятельное задание. Пройдет хорошо, лейтенант почувствует в себе силу и уверенность. Андреев уже заканчивал установку заряда, когда услышал автоматные очереди. Началось? Вернулся связной и доложил, что на Качанова напоролись патрули. Вот оно что. Васенев спросил:
— Готово, сержант?
— Готово.
— Давай, — сказал лейтенант невидимому Непейпиво. Хлопнул выстрел, и в небо взвилась ракета. Серое небо словно задрожало зеленым мертвенным светом. Партизаны начали отход. Андреев облегченно вздохнул. Все в порядке. Операция удалась. Теперь уже ничто не может помешать. Григорий запалил шнур и кинулся догонять Васенева. Догнав, пошел с ним рядом. У леса остановились. Сейчас должно грохнуть. Последние секунды.
Красный султанчик взметнулся там, где минировал Мишка. Следующий взрыв прогремел слева, на участке Вани Маркова. Затем всплеснулось пламя сразу в трех местах, только грохот прокатился по лесу. Последним ударил фугас Андреева. Пламя было желтое и упругое. Лейтенант доверительно положил руку на плечо Андреева. Сказал:
— А я, знаешь, попсиховал, а ну, думаю, помешают.
— Красиво сработали, — отозвался Андреев, а про себя подумал: «Если б только ты один психовал... И чего я за него волновался? Никогда со мной такого не было...»
И вдруг неприятно стало на душе. Петьку Игонина вспомнил, два прощания с ним вспомнил.
Первое тогда, в сорок первом, в Гомеле. Разлучили их, двух закадычных друзей, спаянных тяжелейшим походом и смертью близких товарищей. У них были одни мысли, одно настроение, их нельзя было разлить водой, но их разлучили безжалостно. Смотрел Григорий тогда на ссутулившуюся спину уходящего друга, и жесткая спазма давила горло, мешала дышать.
И новое прощание, уже здесь, в Брянских лесах. Прощался Григорий не с этим Петром, бородачом, прославленным партизанским разведчиком, а с тем Петькой Игониным, которого знал по сорок первому году.
Теперь вот Андреев, как мальчишка, переживал за Васенева, не за себя, ни за кого другого, а за лейтенанта, который с каких-то пор стал ему дорог.
Подрывники и автоматчики собрались в условленном месте. Все были возбуждены только что совершенной диверсией. Более двух километров полотна железной дороги выведено из строя. Не меньше двух дней придется гитлеровцам его восстанавливать. Сейчас же, когда Красная Армия вела наступление, два дня значили много.
...Комбриг остался доволен результатами операции. И сразу же послал подрывников на новое задание. Время было горячее.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
1
Каждое утро Анюта принимала сводку Совинформбюро. Григорий ходил по ротам и читал ее вслух. Сообщения радовали. Успешно развивалось наступление Красной Армии в Донбассе. Пятились фашисты и на центральном фронте. В сводках назывались знакомые населенные пункты. Это вызывало оживленные комментарии у партизан. Некоторые были как раз из освобожденных только что мест.
Освобожден Карачев.
Освобождены Белые Берега.
Фронт неуклонно накатывался на Брянск.
Наступил сентябрь. В этом году заморозки начались рано. С рассветом зеленая трава покрывалась серебристым инеем. По краям ямки, из которой партизаны брали воду, за ночь образовалась тоненькая хрупкая кромка льда.
Гвардейцы окончательно освоились в отряде, будто воевали вместе с партизанами с незапамятных времен. И внешний вид стал у них другой, больше партизанский, нежели солдатский. Лукину раздобыли немецкую шинель мышиного цвета на саржевой подкладке, свою он оставил Оле. Наша русская серая шинель, хотя и грубошерстная, зато мила и греет отменно. А эта так себе — ни рыба ни мясо. Мишка Качанов подарил свою шинель больному партизану, а тот отдал ему меховой жилет, в точности такой, как носил Старик. Партизан сильно мерз — лихорадка колотила, что ли. Васенев только осуждающе покачал головой, но не проронил ни слова: за доброту ругать трудно. Теперь Мишка щеголял в жилете, никогда его не застегивал, как и Старик, и был вполне доволен. Умудрился потерять пилотку Ишакин, хотя он ее частенько натягивал на самые уши. Был на задании. Пилотку сбило веткой, но возвращаться за нею не было возможности — немцы гнались с собаками, каждая секунда была дорога. Партизаны добыли ему старую засаленную кубанку с красной лентой на околыше, и теперь Качанов звал Ишакина казаком.
— Эй, казак, дай закурить! Эй, казак, держи котелок!
Но «казак» на Мишкины подначки не отзывался. После случая с козленком он замкнулся, в разговоры не вступал. Отвечал только на вопросы и то немногословно. Мучается. Ни Андреев, ни Рягузов не напоминали ему ничем о той постыдной истории.
У Андреева расползлись сапоги. Пришлось разуть пленного немца. Сапоги были с широкими, как раструбы, голенищами, и нога в них болталась. Но это еще полбеды. Кожимитовые подошвы в лесных походах залощились так, что скользили, будто лыжи по снегу, и тянули назад. Что только Григорий ни делал — вырезал на подошвах поперечные зарубки, обматывал проволокой, но ничего не помогало. И ходить в них было настоящим мучением.
Лишь один лейтенант Васенев сохранял прежний армейский вид. Правда, гимнастерка у него повыцвела, на спине обозначились соленые белые пятна.
Все пятеро похудели, подстригались примитивно, как шутил Андреев, «под горшок, словно кержаки». И отчаянно голодали. Зарезали последнюю лошадь, на которой возили рации и питание к ним. Мясо закоптили на костре, чтоб оно дольше сохранилось — нашлись и тут специалисты. Теперь по утрам выдавали каждому по ломтику копченой конины.
И часто ходили на задания: вели наблюдения за дорогами, совершали диверсии, но открытых стычек с немцами избегали. Боевой счет у гвардейцев рос, и Мишка Качанов посмеивался над Ишакиным:
— Готовь, казак, дырку для ордена.
— Отвяжись, худая жисть, — отмахивался тот.
Однажды днем Алексей Васильевич Рягузов от нечего делать вырезал тросточку. Любил их мастерить. На кожице ивовой, либо черемуховой палочки выделывал ножичком всяческие затейливые узоры, каждый раз новые и красивые. Тросточки бросал — зачем они нужны? Просто руки просили работы.
Рядом Качанов что-то рассказывал Ишакину и Маркову. Сержанта поблизости не было. Иногда Марков смеялся от смешных Мишкиных слов, а Ишакин хранил молчание.
И вдруг Алексей Васильевич прислушался. Что такое? Вроде бы от земли исходил неясный, но раскатистый гул. Алексей Васильевич прикрикнул на ребят:
— А ну, молчок! — Распластался ничком и приложил ухо к земле. Кончик уса тоже касался земли. Ваня Марков подошел к нему и озабоченно спросил:
— Что случилось, Алексей Васильевич?
— Тихо! — прошипел Рягузов, на лбу собрались морщины.
Наконец, Алексей Васильевич сел, стряхнул с пиджака сор и сказал тихо, но значительно:
— Земля гудит, во как! Фронт гудит. Близехонько!
— Приснилось тебе, дядька, — подал голос Ишакин.
— Фронт? Близко?!
— Близехонько.
Мишка Качанов принялся плясать, приговаривая:
— Близко! Близко! Ваня Марков улыбнулся:
— Ну, ну, смотри ты! Еще не скоро!
Но земля гудела от канонады. Ночью ее было слышно совсем отчетливо, словно бы за ближним лесом погрохатывал гром. Некоторые партизаны специально не спали ночью, чтоб только услышать эту милую сердцу музыку. Фронт неудержимо надвигался на леса, неся долгожданное освобождение.
Однажды Андреев, Качанов и отделение партизан ходили на Гомельскую железную дорогу и подорвали там эшелон. Возвращаясь в лагерь, пересекли большак и подивились тому, что он был безлюден. Потом углубились в лес и неожиданно на проселочной дороге увидели три танка. Они катились навстречу, лязгая траками и гремя двигателями. Они были еще далековато, за поворотом, поэтому партизаны успели спрятаться за соснами.
— Бить будем? — спросил Мишка, подползая к сержанту.
— Гранаты у всех есть? — в свою очередь обратился к партизанам Андреев. Гранаты были у всех, но ни одной противотанковой. Да еще лимонки, из них и связку не сделаешь.
— И тол весь израсходовали, — пожалел Качанов. Партизан, лежащий рядом, толкнул сержанта в бок:
— Бачь, бачь, командир!
Передний танк вывернулся из-за поворота и сержант увидел на башне звезду.
— Наши!
Мишка тоже заметил и, вскакивая, заорал:
— Урра!
Словно какая-то мощная пружина подняла на ноги партизан и гвардейцев и вынесла их на дорогу. Они встали тесной кучкой, потрясали над головой автоматами и винтовками и кричали ура.
Передний танк остановился, башня медленно повернулась и темное дуло пушки грозно уставилось на партизан. Партизаны перестали кричать, опустили руки. Если они обознались и приняли фашистский танк за свой, то бежать поздно.
Откинулась крышка люка, оттуда высунулась голова танкиста в черном ребристом шлеме. Танкист некоторое время смотрел на присмиревших партизан и спросил на чистейшем русском языке:
— Кто такие?
— Партизаны, — ответил сержант.
Танкист посмотрел вниз и сказал невидимому товарищу:
— Да это ж партизаны, старшина!
И первым выскочил на броню. Подошли два других танка. Там тоже открылись люки и тоже показались головы танкистов в шлемах. С третьего крикнули:
— В чем дело, Веселков?
Веселков, танкист из первой машины, ответил, спрыгивая на землю:
— Партизан встретили!
Через минуту танкисты и партизаны трясли друг другу руки, обнимались, кричали что-то. Мишка Качанов забрался,на первый танк и нырнул без спросу в его утробу, где застал механика-водителя. Они с ним расцеловались. И Мишка долго не хотел вылезать из танка. Танкисты кричали, что готовы взять его с собой.
Наконец, Мишка натешил душу, попрощался с танкистами, как с закадычными друзьями, и всю дорогу до лагеря вздыхал — в танке ему понравилось.
Подходя к лагерю, увидели огромнейший костер. Валежнику в него накидали с целую гору. Могучее пламя выхлестывалось радостно и выше сосен. Никогда раньше такого не бывало. Возле костра, как дикари, прыгали люди. Прыгали и кричали. Потрясали автоматами и винтовками.
— Опоздали мы, сержант, — сказал Мишка. — Хотели принести радость первыми, да не вышло!
У костров вместе с партизанами прыгали и потрясали оружием и бойцы Красной Армии.
Давыдов построил свое возбужденное счастливое войско, произнес короткую речь, поздравил с победой и повел в Брянск.
И тому, что отряд шел в Брянск, пожалуй, больше всего радовался Юра Лукин. Он так и не сказал никому про Олю и лишь по пути в город признался сержанту.
Отряд двигался по железной дороге, двигался открыто, и это было очень непривычно, даже как-то неловко. Перед отступлением немцы покорежили шпалы и через ровные промежутки подорвали рельсы. И так до самого Брянска.
Шли и узнавали места. Вот здесь спустили эшелон — металлические остовы вагонов и сейчас свидетельствовали об этом. Там попали в засаду. Вон из того леска вели наблюдение. Все это еще было живо в памяти, волновало, но стало уже историей. Недавней, свежей, но уже историей. То была дорога горячих воспоминаний и жгучей боли.
Остановились в Брянске-втором, возле мясокомбината. Андреев приложил все усилия, чтобы помочь Лукину разыскать Олю. Щуко не было в живых. Партизан, которые тогда ходили вместе, Лукин не запомнил, а те, которых запомнил, как и Щуко, не вернулись с железнодорожного переезда. Старик был на Большой земле и неизвестно, в каком госпитале.
Позвали на помощь Федю-разведчика. Андреев спросил Лукина:
— Как, говоришь, называл того врача Старик?
— Николаем Петровичем, по-моему.
Федя вздохнул:
— Николаем Павловичем. Нет его. Немцы перед освобождением города схватили его и увезли неведомо куда.
Лукин был в отчаянье. Григорий всячески старался ему помочь:
— Еще была там старушка-врач, — не терял надежды Андреев, посматривая на Федю-разведчика: может, он ухватится за эту ниточку?
— Как ее звали?
Андреев повернулся к Лукину. Но Юра беспомощно пожал плечами. Откуда ему знать, как звали ту старуху?
— Ну, а сам не помнишь, с какой стороны заходили в Брянск?
Лукин вздохнул — не помнил. Стали соображать, с какой же? И выходило, что с восточной.
— Ладно, — пообещал Сташевский, — я ребят из группы Старика знаю, поговорю с ними.
И там объявился один, который ходил тогда провожать Олю. Юра Лукин вместе с тем партизаном поспешил в дом, в котором осталась Оля на попечении старушки-врача. Вернулся невеселый. Оля, чуть поправилась, отправилась в свою деревню. Но хорошо уже то, что догадалась оставить на всякий случай свой адрес.
— Чудак! — успокоил его сержант. — Главное, адрес в кармане — остальное потом.
Но Лукин так настроился на встречу с Олей, что неудача обескуражила его, и никакие утешения до него не доходили.
Через несколько дней отряд посадили на автомашины и перебросили в Орел, и там он участвовал в параде партизанских отрядов всех Брянских лесов. Главная площадь города, которая была окружена полуразрушенными мрачными зданиями, была до отказа набита партизанами. Играл духовой оркестр, произносились речи, над головами с гулом проносились самолеты. На одном из заходов самолеты выбросили маленькие игрушечные парашютики, и они покрыли небо, как крупные хлопья снега. Партизаны восторженно приветствовали летчиков, потрясали оружием и ловили падающие парашютики. Молодцы летчики — они напомнили партизанам ночи у лесных аэродромных костров и ожидание самолетов с Большой земли.
После парада гвардейцев вызвал Давыдов. Лейтенант выстроил своих орлов во дворе штаба и поджидал, когда выйдет комбриг. Вот он появился, большой, радостный, и Васенев четко отрапортовал ему. Давыдов внимательно и с любопытством оглядел каждого, будто впервые с ними встретился.
— Вы славные ребята, — сказал он, — и мне остается только жалеть, что прислали вас поздновато и что сегодня приходится расставаться. Вам надлежит вернуться в свою часть, и я желаю счастливого возвращения. Я позабочусь, чтоб ни один из вас не остался без награды! До встречи в Берлине!
Давыдов пожал каждому руку и приказал Васеневу:
— Теперь действуйте, лейтенант, самостоятельно. Думаю, что не пропадете, коль не пропали в лесах. Верно?
— Так точно, товарищ комбриг!
Комбриг ушел. И стало непривычно, неудобно. Давыдов им теперь не командир, партизаны им не однокашники. Свой батальон неизвестно где. Пятеро остались одни. Мишка кисло улыбнулся:
— Мы сами с усами. Кумы королю.
Попрощаться с гвардейцами пришли Ваня Марков и усач Алексей Васильевич. Закурили на прощание, дымили основательно и молчаливо. Грустное получилось расставание. Рягузов глянул на Ишакина и сказал:
— Прости, гвардеец, ежели что не так. Психанул я, сам понимаешь.
— Кто старое помянет, тому глаз вон; так что меня тоже извиняй, дядька.
— А что у вас было? — насторожился Мишка. — Поцапались?
— Белка орехов на зиму запасла да грибов, — отозвался Рягузов. — Понял?
— Не-ет, — чистосердечно признался Мишка.
— И я нет, — улыбнулся усач. — Начнем с начала?
— Гляди, сержант, ориентир — сломанный тополь, на третьей скорости к нам движется... Кто? — сказал Мишка.
Сержант оглянулся. К ним спешила Анюта. Она подошла к Андрееву и протянула ему листок бумаги:
— Это адрес Старика. Просил передать.
— Разрешите, товарищ старшина? — щелкнул каблуками Качанов. — Один вопрос по существу?
— Пожалуйста, — вскинула брови Анюта.
— Интересуюсь перед разлукой узнать точно: земляки мы с вами или нет?
У Анюты веселая искринка зажглась в глазах.
— Волга течет через Белое озеро и впадает в Каспийское море, — ответила она. — Пожалуй, земляки.
— Во, а я что говорил! Теперь я окончательно убедился — вы идеальное исключение изо всего старшинского племени!
За Мишкиной дуэлью следили с улыбкой. Один лишь Ваня Марков был хмур и неразговорчив. Только сегодня узнал, что девушка его погибла от рук провокатора. Прощаясь, Григорий и Ваня обнялись. Ваня слегка хлопнул Андреева по плечу и, сказав:
— Вот так-то бывает, — двинулся прочь, чуть ссутулив плечи.
2
Ожидали эшелон, в котором ехал батальон, в Конотопе. На станцию изредка налетали немецкие бомбардировщики, неистовствовали зенитки. Самолеты беспорядочно сбрасывали бомбы и возвращались восвояси. Спали гвардейцы в заброшенном доме, прямо на полу.
Комендант станции ничего определенного про эшелон сказать не мог — где-то в пути, и все. Прибыть может в любую минуту, поэтому лучше никуда не отлучаться. Появился эшелон на пятый день. Остановился долгожданный, и первым, кого ребята увидели, был капитан Курнышев. Он выпрыгнул из вагона и широко зашагал навстречу Васеневу и его бойцам, еле сдерживая радостную улыбку.
Андреев облегченно вздохнул:
— Ну, братцы, кажется, мы дома.
Капитан поздравил с возвращением и приказал старшине отвести их в теплушку, в которой ехал взвод Васенева, и досыта накормить.
Чистюля Трусов уселся возле сержанта и не сводил с него влюбленных и немного завистливых глаз, ловил каждое его слово.
Качанов весело спросил:
— Ты так и не сменил фамилию?
Трусов, улыбаясь, отрицательно покачал головой. Мишка облизнул губы:
— Зря.
Григорий говорил мало, вдруг навалилась тоска. Сам не понимал, что с ним происходит. Казалось бы, наоборот, радоваться надо, а вот не было радости. Васенев ушел в теплушку командира роты. Ишакин с Качановым едва отбивались от вопросов. Лукин забился в угол, всеми забытый, и помалкивал.
Почему же я не радуюсь возвращению? — думал Григорий. — Опять среди своих, они стали сейчас дороже и милее. Возможно, сердце тревожится о тех, кто остался в отряде, с кем он сроднился в нелегкой военной судьбе?
Да еще болит сердце о Петьке Игонине. Только подумать — это он, легендарный Старик, героическая личность! Григорий страстно мечтал встретить Петра, надеялся увидеть таким же, каким оставил в Гомеле, в сорок первом. А от того Игонина не осталось ровно ничего, родился в огне войны незнакомый Григорию человек. Петька Игонин всецело принадлежит Григорию, а Старик далек от него так же, как скажем, Давыдов. И жаль старых воспоминаний, и надо обязательно привыкать к новому.
Да, привыкать. Тот же взвод, те же ребята, однако все по-другому. Вон как бурно выхлестнулась у Ишакина его душевная боль, и с той вспышки солдата нельзя узнать. Он замкнулся в себе, и сержант еще не знает, что сделает с его гвардейским знаком. И Мишка не такой уж безалаберный парень, ловелас, хотя этого от него тоже не отберешь. Рассказал Григорию про спор Климова с Давыдовым, и надо было видеть, как погрустнели его глаза. И хотя тогда комбриг не расстрелял старшину Мошкова, но уже то обстоятельство, что комбриг мог замахнуться на это, потрясло Мишку. Так запросто взять да лишить человека жизни, безоружного, пришедшего с повинной?
На Юру Лукина ребята из взвода поглядывали с уважением, украдкой косили глаза на седую прядь. Уж если у беззаботного Лукина появилась прядь седых волос, то стало быть ребята в партизанском отряде действительно хватили всякого. Андреев и все остальные, не сговариваясь, не стали рассказывать об оплошности Юры — захочет, пусть расскажет сам. Но Юра пока не склонен был вдаваться в воспоминания о своих горестных похождениях. Он думал об Оле, которой успел отправить пять писем — ровно столько, сколько дней они провели в Конотопе.
Может быть, тревожно у Григория потому, что впереди новая неизведанная фронтовая дорога? Слышится сердитая команда:
— По вагонам!
Впереди прогудел паровоз, лязгнули буфера, и колеса вагонов дробно застучали на стыках рельсов, набирая скорость.
Эшелон миновал станцию и помчался вперед. На фронт.
Какое задание ждет гвардейцев? Пожалуй, на этот вопрос не мог ответить и сам капитан Курнышев.
Красная Армия в эти дни с упорными боями продвигалась на запад. Бои кипели на подступах к Киеву и Гомелю.
Война продолжалась. В дымных тревожных заревах уже просматривался ее конец.
Комментарии к книге «Прорыв. Боевое задание», Михаил Петрович Аношкин
Всего 0 комментариев