«Вестовой»

2649

Описание

Книга повествует о трех поколениях защитников Родины: кавалеристах гражданской войны, бойцах Великой Отечественной и о современных парашютистах-авиаторах.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Шмерлинг Семен Вестовой

1

Под плотным, широким в кости Аксеновым скрипнуло седло, крупный жеребец вздрогнул и спружинил корпусом. Разобрав поводья, всадник легкой рысью подъехал к строю и, придирчиво оглядев его, усмехнулся. «Н-да, — подумал он, — где уж нам с суконным рылом в калашный ряд».

Старинная Атаманская площадь, прибитая коваными копытами казачьих бегунцов, утоптанная тяжелыми сапогами, знавала воинские парады почище нынешнего. На этом обширном плацу, окаймленном пыльными тополями, сотни раз вытягивались в струнку чуткие шеренги кавалерии: подобранные по росту и стати ухоженные кони, стройные, плечистые всадники с ярко-желтыми — цвета забайкальского казачества — погонами, околышами и лампасами. Шевелились на ветру пшеничные и смоляные чубы, блестели на солнце оружие, ордена и медали. Не хочешь, а залюбуешься.

Ныне на площади построен почти весь Читинский гарнизон. Получилось в общем-то вполне приличное каре. На правом фланге — пехотные части, а на левом — конники, его, Василия Аксенова, 2-й Добровольческий кавалерийский полк. И все же до былого казачьего этому строю не дотянуться, хотя командиры усердно и шумно выравнивают его. И выправка, и равнение, и обмундирование явно подгуляли.

Недавние партизаны неуверенно чувствуют себя на парадном плацу. Выданные на днях суконные рубахи и шаровары сидят мешковато. Обувь — худо чиненные сапоги, домодельные обутки, ичиги, ботинки с обмотками и без оных. А оружие? Едва ли не со всего света: среди верных российских трехлинеек — американские, английские и японские винтовки и карабины, добытые в прошедших боях. О конском составе и говорить не приходится: редко-редко красуется в рядах истинно строевой конь, чаще — приземистые, мохнатенькие монгольские лошадки, а то и рабоче-крестьянские сивки-бурки от сохи, бороны, с заводского двора.

Придержав коня перед центром полкового строя, Аксенов поднялся на стременах и зычно выкрикнул:

— Здравствуйте, бойцы-кавалеристы Народно-революционной армии!

— Здра… Здрав… — громко, но вразнобой прокатилось по рядам.

Ясное дело, не научились еще.

А вот посадкой конников командир полка остался доволен, в седлах укоренились прочно: привыкли к дальним переходам по таежным тропам да степным проселкам, к резвым скачкам и бурным сшибкам с врагом.

Аксенов пристально осматривал строй, а кавалеристы с неистощимым интересом оглядывали своего командира. Многие знали его не первый год и любили о нем обстоятельно потолковать. Случись новичок, непременно во всех красках расписывали ему доблести командира кавполка и указывали на его фуражку с шестью аккуратно заштопанными пулевыми пробоинами: «А голова цела, он у нас везучий».

Бойцов восхищала необыкновенная физическая сила Аксенова.

— Ежели он, к примеру, ухватит коня за заднюю ногу, тот ни с места, как в станке…

— Уж скажете… — сомневался новичок.

— Истинный бог, сам видел. Подковы, как прутья, гнет. Одно слово: шестипалый… Ты вот приглядись к его правой-то…

Молодой боец действительно примечал «не табельный» — шестой палец, прикидывал, что кулак у комполка размером с голову младенца, и поеживался:

— Да уж, такой сможет.

— Ты еще не знаешь, чего он может. Слесарь отменный и кузнец-молодец. Простой гвоздь одним молотом перекует хошь в шильце, хошь в иголку!

Новичок переводил взгляд с плотной, словно литой, фигуры командира на его открытое, простодушное лицо и успокаивался: такой зря не обидит.

Родом Василий Корнеевич Аксенов был из Тобольской губернии, из крестьян-бедняков. С юности стал рабочим. В первые месяцы революции — комиссар Красной гвардии Благовещенска и Амурской области. А когда с Приморья нагрянули японцы, подался к партизанам в тайгу. В кавполку служили бойцы, помнившие его славную таежную эпопею. В девятнадцатом году японцы обещали 25 тысяч иен тому, кто доставит им голову большевика Аксенова.

…Проезжая вдоль строя, Василий Корнеевич улавливал приглушенные голоса еще не привыкших к армейским порядкам бойцов:

— Чего-то будет, братцы, кого-то ждем?

— Начальство большое, не слыхал? Главный командующий едет.

— Видать, до самого обеда простоим.

Утренняя прохлада, как водится в Забайкалье, быстро сменилась жарой. Читинский зной конца июня набирал силу. Задувал суховей, собирал со всей округи песчаную пыль.

Аксенов понимал беспокойство бойцов: долгие построения, ожидания им непривычны. Его и самого волновал приезд нового главкома, который, как полагали, займет и пост военного министра Дальневосточной республики. Прежде на посту главкома были люди, известные партизанским командирам. А о новом знали мало. И фамилия его, признаться, смущала: иностранная, вроде немецкая — Блюхер, а имя-отчество простецкие — Василий Константинович. Слухи доходили, правда, что боевой командир, дивизиями командовал. Какой-то он будет?

* * *

…Скучали в строю кавалеристы, томились в жаре, духоте и неопределенном ожидании. По партизанской привычке поварчивали:

— Взбулгачились раньше времени.

— Как царская казара, груди выпячиваем. Когда-то еще прибудет, теперь поезда на дровах ходют.

Чтобы не утомлять людей понапрасну, Аксенов приказал конникам спешиться.

— Коноводам отвести коней. Перекур!

Василий Корнеевич понимал, что бойцов надо занять, ибо ждать придется неизвестно сколько. Бегло оглядев роящихся кучками конников, он остановил взгляд на высоком, розовощеком здоровяке с русым чубом.

— Командир первого эскадрона, ко мне!

Придерживая шашку, Балин подбежал к Аксенову.

— Слушаю вас, товарищ комполка.

— Слушаешь, а не исполняешь.

— Как так?

— Форму эскадрон нарушает. Почему не все сменили звездочки на кокарды? И на рукавах нет знаков отличия Народно-революционной армии?

— Виноват, недосмотрел. Да и не глянутся они, эти ромбы… Иные говорят: на кой ляд нам синие тряпки, наш цвет красный…

— Значит, плохо объяснили, какую задачу выполняем. — Аксенов посмотрел на флаг республики, красный с синим ромбом, развевающийся рядом со свежесколоченной трибуной. — От партизан ушли, а к регулярной армии не пришли… Ладно, однако, это не враз дается. А пока взбодри людей, чтоб не кисли.

— Понял, — подмигнул Балин озорным карим глазом. И Аксенов подумал: дай сейчас Ване его баян, он не только конников взбодрит, со всей Читы девчонки сбегутся. Ох Иван, Иван, девичья присуха… Только этого и не хватает: перед строем с гармошкой. Полюбовался бы новый главком на истую партизанщину…

Между тем Балин прошагал на левый фланг. Оська Казачок — вот кто хорош на этот случай. Балин остановился перед молоденьким франтоватым кавалеристом. Командир эскадрона в ладно пригнанном обмундировании выглядел куда скромнее своего подчиненного полкового рассыльного Осипа Захаренко, прозванного партизанами Казачком. На этом восемнадцатилетнем пареньке красовалась новая фуражка, которую он время от времени приподнимал, чтобы протереть от пыли глянцевитый козырек и дать подышать кудрявой, тщательно подстриженной шевелюре. Френч из тонкого горчичного цвета английского сукна был пошит, несомненно, у наилучшего читинского портного, как и штучной работы красные галифе с кожаными леями, туго облегающие по-кавалерийски кривоватые ноги с крепчайшими икрами. Роскошную экипировку завершали приспущенные гармошкой хромовые сапоги.

Разумеется, такой замечательный наряд на денежное довольствие рядового народоармейца, будь он даже вестовой, не построишь. У Осипа Захаренко денежки водились, и весь полк знал, что заслужены они честным, хотя и не совсем обычным, трудом. И даже риском. Казачок выступал вечерами в Читинском цирке, на что имелось разрешение самого командира полка.

Когда кто-то из конников, завидуя Казачку, спросил Аксенова, почему вестовому даны такие привилегии, тот резонно ответил, что народоармеец Захаренко — работник искусства и ставить артисту палки в колеса он, комполка, не намерен.

— Искусство, — назидательно поднимая могучую руку, прогудел Аксенов, — отныне и навеки принадлежит народу.

На Оськину помощь и рассчитывал Балин: кому, как не циркачу, развеселить бойцов.

Любимец публики, однако, стоял возле своего коня необычно серьезный, даже печальный. Балин сокрушенно покачал головой. Напрасные надежды. Видать, совсем скис парень. Как добрый друг Казачка, Балин знал, что есть на то основательные причины. Он махнул рукой: придется самому ребят потешать.

— Давай, кавалерия, гуртуйся! — Балин врезался в гущу эскадрона. — Чтоб не томились, расскажу вам одну байку. — И, выждав немного, начал:

— Дело было в прошлом году об эту самую пору. Держали мы оборону, ждали помощи, да не дождались. Надавили японцы — и рассыпали нас по тайге. Я со взводом засел на заимке у богатого хозяина. Сын его у белых служил, и потому этот казак перед нами лебезил, кормил до отвала. Да нам было не до жратвы. Все рассуждали — рядились, как быть: то ли отсиживаться за заплотом, то ли смелой атакой рваться на простор. И выходило, что в обоих случаях нам крышка. У нас полсотни сабель, а микадов сотни три. Спор шел нескончаемый — ни туда ни сюда. А тем временем Казачок тихо завел своего Мальчика через сенцы в дом. Конек, вы знаете, у него ученый, он и притолоки не задел. А в горнице Оська быстренько обрядил его: накинул черную бурку, трофейную, на уши напялил белую папаху, прямо-таки генеральскую, из тальниковых прутьев очки согнул и вздел мерину на глаза. Распахнул окно. Мальчик высунул свою морду наружу и заржал: иго-го! Оглянулись мы и обмерли: страшенная генеральская рожа осклабилась и ржет над нами ужасно. Потом отсмеялись мы и рядиться перестали. Все заодно: прорвемся, да и только. Шашки — вон! И ударили. Из японских клещей вырвались. Так-то нас Оськин генерал надоумил…

Рассказ потянул за собой другие. Народоармейцы вспоминали, как Осип из винтовки за полверсты снял японского часового. Как, озорничая, прыгнул с соснового сука прямо на плечи одного из конников, Кольки-казака, и тот, едва не обмочивший штаны, крикнул в сердцах: «Да я тебя, чиркач проклятый, шашкой всего распластаю!»

Бойцы в который раз и с удовольствием стали обсуждать личность, им хорошо знакомую, близкую — из одного котла ели, в одной казарме спали — и в то же время весьма загадочную. Дело в том, что кроме прозвища имелось у Казачка и мудреное, чужестранное имя — Юлиус. На афишах в городском саду так и значилось: ЮЛИУС.

В душе бойцы гордились, что именно у них, во 2-м кавалерийском полку, служит такой необычный парень. Смельчаков, отважных рубак немало, а этот еще и талант, в большом городе Чите хорошо известный. В любой воинской части есть люди особых способностей: отменный повар или сапожник, запевала с соловьиным голосом, плясун или сказочник — запоминали таких надолго и, отслужив, детям и внукам своим о них рассказывали. А тут, поди ж ты, артист цирка!

Весь полк перебывал на представлениях Читинского цирка в городском саду, и каждый боец не вдруг, не сразу, но узнавал своего однополчанина, с которым рядышком в бой ходил, в блистательном артисте, облаченном то в бархатный костюм, расцвеченный серебром, то в распахнутую на груди матросскую фланельку с выглядывающим полосатым тельником. И из рядов вырывался простодушно-восторженный голос:

— Да это же наш Оська Казачок. Оська! Оська!

Артист Юлиус показывал четыре номера.

Первый был такой. Очень важный, под смуглым гримом, выходит Казачок с пистолетом в одной руке и с яблоком в другой. Подходит к какой-нибудь расфуфыренной даме в первом ряду и с поклоном говорит: «Прошу, мадам, подбросьте в воздух это яблочко». Та соглашается и бросает. Оська успевает сказать ей «мерси» и из дамского пистолета «Вильдок» в тот же момент единой пулей, то бишь горошиной, пронизывает яблоко на лету. Подхватывает его и подносит: «Прошу проверить, мадам».

Второй номер, признаться, нравился бойцам куда меньше, а кому и совсем не нравился. Осип длинную байку рассказывал про то, как из одного рубля тысячу получить. Называлась она «Рубль по кругу». Треп один, головы задуряет. Не больно-то и смешно.

А вот третий номер был силен. Высоко над ареной натянуты две тонкие проволоки, не сразу и приметишь. Одна тугая, точно гитарная струна, другая слабая, обвисшая. И по ним-то Юлиус не только свободно расхаживал, как по земле, но бегал, прыгал, плясал, кувыркался. Ну, ловок, бес!

Четвертый же номер, что обычно показывали под самый конец представления, назывался «Матрос в бурю».

От купола цирка до опилок на цирковой арене спускается канат. Загорается яркий свет, и на арену выбегает Юлиус в матросском костюме. И глазом не успеваешь моргнуть, как взбирается он на самую верхушку. Чистая обезьяна. Гаснет свет, вспыхивает вновь, освещает удивительные картины. Вроде море кругом, волны кипят и пенятся, огромные валы катятся — так переливаются и плещут огни. И такая музыка играет, будто шум волн, свист ветра в корабельных снастях. И видишь ты на самой верхотуре мачты одинокого матроса. Как же он удерживается там в бурю? Перехватывается то руками, то ногами, крутится как бешеный, вот-вот сорвется. Да уже и сорвался. Падает. Погибнет?! Нет, нет! Ухватился за снасть, вывернулся. Спасен, спасен!

Зрители охают, ахают, замирают — и не только городские, штатские, но даже и бывалые кавалеристы. Весь цирк вопит от восторга:

— Браво, Юлиус, браво!

Бойцы вспоминали цирковые представления и нет-нет да и поглядывали на своего артиста. Обычно разговорчивый, заводной, отзывчивый на шутку и насмешливый, Осип сегодня стоял возле коня ко всему безразличный, с какой-то грустноватой или, как про себя определил его друг Балин, с мечтательной улыбкой.

2

В салоне было жарко и душно. Василий Константинович часто; вытирал пот с гладкой, наголо обритой головы, поглядывал на фляжку, наполненную водой. Но не прикасался к ней, воздерживался от соблазна по солдатской походной привычке. Давнишние любимые вещи создавали некое подобие домашнего уюта: котелок, жестяная кружка, фуражка с потускневшим козырьком, черная, изрядно потертая кожаная куртка, суконная гимнастерка, именуемая им «счастливой рубахой» за то, что, бывая в ней под огнем, выходил живым и невредимым, офицерская полевая сумка и толстый красный карандаш — им было удобно наносить обстановку на карте.

Все эти вещи находились с ним в салоне штабного вагона, где поблескивали никелем поручни, поскрипывали мягкие разболтанные сиденья и тонко дребезжали стекла. Дряхлый, чужой для него вагон, не так давно возивший царских и колчаковских генералов, потряхивало и мотало по разъезженной колее. Поневоле думалось о тысячах воинских эшелонов, простучавших по ней за минувшие войны: русско-японскую, германскую и гражданскую.

Знойный ветер бился о стены вагона, шелестел сухой песчаной пылью, запорашивал окна. Сквозь них все виделось призрачным, смутно-желтым — и дальние крутые предгорья, и ближние сопки, поросшие густым сосняком, и темная таинственная глубина распадков, светлые лесные поляны с еще свежей травой и яркими цветами, а кое-где неожиданно подступали к полотну клинья седого степного ковыля.

Лежавшая на столике перед Блюхером карта Забайкалья вобрала в себя самые разнообразные ландшафты, какие ему доводилось встречать и прежде. В уральском походе он, теснимый белоказаками, выводил партизанскую армию с обозами, с семьями по кремнистым горным кручам и распадкам. Там же, на Урале, а после в Сибири вел дивизии в наступление по бескрайним чащобным лесам. И волновались седые ковыли в Таврических степях, на пути к Перекопу, и громоздились над его полками древние Крымские горы.

А вот здесь, в Забайкалье, все прежде пройденные им природные ландшафты сошлись воедино, чтобы заново испытать его. Что ж, новая должность — иные края, ему не привыкать стать. Видывал разные театры военных действий, приноравливался к ним. Но смущает, вызывает тягостные мысли необычность той должности, в которую он вступает, сложность и даже непредсказуемость задач, которые придется решать.

Стучат, стучат колеса, приближается Чита. Столица ДВР, Дальневосточной республики. Что он знает о ней? Знает, что раскинулась ДВР на тысячи верст, охватывая Забайкальскую, Амурскую, Приморскую, Камчатскую области да еще Северный Сахалин. Знает, что с конца семнадцатого года забушевала здесь гражданская война, а с весны восемнадцатого свирепствуют японские интервенты вкупе с российскими белогвардейцами, казачьими бандами, американцами, англичанами, французами…

Блюхер отчетливо представлял себе, какой широкий размах приняла на этой далекой окраине России партизанская борьба против ненавистных народу захватчиков и контрреволюционеров. В таежных лесах и Даурских степях сражались сотни партизанских отрядов, постепенно складывавшихся в части, соединения. Известна была Блюхеру героическая и трагическая судьба Сергея Лазо, совсем молодого человека, создателя красного партизанского войска. В начале апреля двадцатого года он был схвачен японцами и вместе с товарищами и соратниками Сибирцевым и Луцким зверски казнен — сожжен в топке паровоза.

«Ни одна винтовка не должна быть поставлена в козлы, пока интервенция не будет прекращена и край не воссоединится с Советской Россией», — Василий Константинович знал эти слова из боевого приказа Лазо.

Пока не воссоединится… Уж это точно. Именно за воссоединение он, Василий Блюхер, бравший Перекоп, последнюю белогвардейскую твердыню на юге России, готов теперь драться и на востоке, не жалея сил и самой жизни. Однако крепок «орешек» — с ходу не расколешь. Только у японцев от Владивостока до Хабаровска размещена стотысячная армия, а сколько еще войск у недобитых белых генералов, у атамана Семенова, барона Унгерна и иже с ними… Нужно было время для передышки и накопления сил, особенно после того, как многие дивизии Красной Армии, разгромив Колчака в Сибири, ушли на запад сражаться против польских панов и Врангеля. Это мудро понял Владимир Ильич. Блюхер выписал в полевую тетрадь мысль Ленина: «Обстановка принудила к созданию буферного государства в виде Дальневосточной республики… Вести войну с Японией мы не можем и должны все делать для того, чтобы попытаться не только отдалить войну с Японией, но, если можно, обойтись без нее, потому что нам она по понятным условиям непосильна».

Рожденная в апреле двадцатого года ДВР, по существу, помогала Советской власти. И государственный флаг ее был красного цвета, как в РСФСР, только сверху у древка — синий ромб, и государственный герб символизировал республику труда: на красном щите — венок из сосновой хвои, снизу — восходящее солнце, а поверх его — скрещенные через сноп якорь и кайло.

Трудно жила ДВР, однако исправно служила надежным щитом Советской Республике, ждала воссоединения с ней. Но вот совсем недавно обстановка круто переменилась. Двадцать четвертого мая белогвардейцы при поддержке японских захватчиков свергли Приморское областное управление ДВР и поставили у власти Приамурское временное правительство во главе с фабрикантами братьями Меркуловыми. Одновременно вторглись из Монголии банды барона Унгерна, нацелились захватить Кругобайкальскую железную дорогу, чтобы отрезать ДВР от РСФСР, а затем уничтожить завоевания трудового народа.

Обстановка усложнилась. И он, Василий Блюхер, едет на восток, чтобы вступить в ответственные и неизведанные для него должности главкома и военного министра республики. Прошел месяц, как из Одессы, где он командовал гарнизоном, его вызвали в Москву, в Центральный Комитет партии. Решение Политбюро звучало по-военному кратко и емко: «Принять все меры по укреплению мощности армии, подчинив этой задаче все остальное».

Что же ты получишь под свое начало, Василий Константинович?

Вот уже год, как существует Народно-революционная армия — НРА. Она имеет некоторые внешние признаки регулярной армии, например, состоит из дивизий и полков, действуют штабы всех степеней, даже у главкома и военного министра — Блюхер внутренне улыбнулся — имеется по собственному штабу. В НРА введены свои знаки отличия: на фуражке или папахе вместо красной звезды — кокарда, а на рукаве — синий ромб. В Иркутске рассказывали, что не больно-то приживаются эти знаки, бойцы, в большинстве своем из красных партизан, норовят звездочку нацепить на головной убор, а кокарду в кармане носят, не уважают… Не в кокарде, конечно, суть. Хотя НРА и Красная Армия защищают одно общее, кровное дело, одну родную землю, различия между ними весьма существенные. Это различие между организованной, дисциплинированной регулярной армией, в рядах которой он, Блюхер, штурмовал Перекоп, и воинскими частями, недавно созданными из партизанских отрядов, из таежной и степной вольницы — с ее отвагой, геройством, но с еще слабой дисциплиной, при которой запросто обсуждают приказ командира и даже голосуют по поводу его выполнения…

* * *

И теперь, в старом штабном вагоне, глядя сквозь мутное стекло на высокие сопки, Блюхер думал о том, что партизанское войско хорошо при определенных обстоятельствах и до поры до времени. Рождалась точная формулировка: партизанские отряды необходимы для дезорганизации тыла противника, для его ослабления, но они не могут обеспечить победоносных наступательных действий. А нам, скажет он командирам НРА, скоро наступать. Значит, надо превратить партизанское войско в регулярную армию.

Размышляя о ближайших делах и заботах, Василий Константинович привычно сносил ноющую боль от старых ран, полученных еще в шестнадцатом году под Тернополем. Долгонько они его мучили, больше года провалялся в московском госпитале, пока врачебная комиссия не признала унтер-офицера Блюхера непригодным к несению службы и уволила, как сказано в тогдашнем документе, «в первобытное состояние». И в этом состоянии он вот уже пятый год воюет с врагами.

Но тяжелее боли физической угнетала Блюхера свежая и горестная потеря. В дороге умерла его маленькая дочка, первая и единственная. И он, крепко сбитый мужик, бесстрашный и решительный вояка, организатор и командир тысяч и тысяч, водивший в атаки дивизии, ничем не смог ей помочь. Она угасла…

Блюхер встал, прошелся, чуть прихрамывая, по вагону и отдал распоряжение.

В Чите две железнодорожные станции: Чита-I и Чита-II. Так вот, сначала он сделает остановку на Чите-I, где знаменитые на всю Сибирь и Дальний Восток железнодорожные мастерские. Еще в Иркутске он решил: прежде всего встретиться с забайкальскими рабочими. Ему, питерскому, московскому, мытищинскому рабочему, было легче и естественнее начать разговор с ними. Это — словно припасть к чистому, бодрящему роднику.

Итак, решено: надо сделать остановку на Чите-I.

* * *

…Выступая в переполненном клубе железнодорожных мастерских, Блюхер по горящим глазам, одобрительным возгласам определил, что перед ним не только союзники, но и соратники. Здесь он как бы оттачивал те мысли, которые ему предстояло высказать заслуженным партизанским руководителям, ставшим командирами Народно-революционной армии. С ними, обладающими сложившимся опытом, а возможно и немалым самомнением, предстояло работать и сражаться. И говорить с ними надо было по-солдатски прямо и убедительно.

Войдя в вагон, проветрившийся на стоянке, и все же изрядно душный, Блюхер приник к окну. До Читы-II оставались считанные километры, и он жадно впитывал признаки приближающегося города — погустевшие пути, придорожные строения, угольную пыль на зеленых посадках.

Под стук колес хорошо думалось.

Прежде всего он скажет таежным бойцам, что вынужденно созданное буферное государство не вечно. Недалеко то время, когда ДРВ вольется в Советскую Республику. И только хорошо обученные, спаянные сознательной революционной дисциплиной бойцы смогут составить крепкие, надежные ряды, способные выполнить ответственную задачу.

3

В конце мая, субботним вечером, представление закончилось позже обычного. Погасили огни, и тотчас обнажилась бедность и ветхость циркового здания-времянки. Сквозь щели дощатых стен сочился тусклый свет, пробивался ветер, заносил пыль и песок с городских улиц. Униформисты убрали стойки, турники, трапецию и канаты, разровняли опилки на арене и ушли. Манеж опустел, и, казалось, резче обозначились запахи конюшни, пыли и пота. Гимнасты, акробаты, борцы, дрессировщики, клоуны стерли с лиц грим и лучезарные улыбки, обнаружив бледность, усталость, тени под глазами. Сменили свои броские разноцветные костюмы на обычные пиджаки, брюки и платья. Актеры тихо переговаривались, иные медленно и деловито дожевывали пирожки и бутерброды.

— Юлиуса к хозяину, — позвал униформист, и Осип, успевший облачиться в военную форму, зашел в конторку.

Дородный, брыластый Воргулев, старый цирковой волк, еще не снял черного торжественного фрака шпрехшталмейстера. Он несколько месяцев руководил читинской труппой, но хозяином его называли по старой, дореволюционной привычке, теперь Воргулев являлся лишь главным пайщиком. Труппа делила общую прибыль. Каждый получал в соответствии со своей ставкой, а назначал ее и лично выдавал деньги сам Воргулев. У Осипа ставка была из высших — иной раз ему приходилось до пяти рублей золотом за вечер. Правда, золотые монеты доставались в случаях редчайших: в Чите находилось в обращении с десяток различных валют, в их числе царские зеленые катеринки, керенки, колчаковские сибирские казначейские билеты, какие-то длинные в одну полосу, плохо пропечатанные купоны, кредитные билеты Дальневосточной республики, доходили сюда деньги и из РСФСР.

— Вот что, Юлиус, — мрачновато произнес Воргулев, снимая перед зеркалом остатки грима. — Я полагаю, что тебе пора обновить свой репертуар…

— Это почему? — удивился Осип. — Меня как будто принимают неплохо. «Матрос в бурю» — коронный номер, вы ведь сами говорили?

— Не отрекаюсь, было, говорил. Но время летит, и твой «Матрос», увы, изрядно постарел. А уж твои шутки про купца и рубль по кругу знает в городе каждый мальчишка. Учти, дорогой Юлиус, мы выступаем не в каком-нибудь Царево-Кокшайске, а в столице республики!

— Позвольте, хозяин, ведь я еще работаю слабую и тугую проволоку, снайперскую стрельбу?..

— Работал, работал, — досадливо отмахнулся старший пайщик. — Но пора придумать что-нибудь посвежее. Не забудь, ты на высшей ставке. Понимаешь, с кем работаешь рядом, какой замечательный состав у моей, то есть нашей, труппы? Знаменитости! Подумай над всем этим, Юлиус.

Вернувшись в казарму на Песчанке, Осип с горечью передал этот разговор Ивану Балину. Хотя Иван был на несколько лет старше Осипа и должность занимал немалую, шутка сказать, командир кавэскадрона, он дружески любил Казачка, ловкого, смелого и веселого артиста, да еще и доброго, щедрого парня. Казачок охотно делился с однополчанами своими заработками, а уж дружка Ивана, широкую натуру, любителя пустить девицам пыль в глаза, никогда не забывал.

Выслушав Осипа, Балин гневно сверкнул глазами:

— Ишь ты, хозяин-барин, так и норовит семь шкур содрать с трудящегося человека. Все ему мало. А ты, Оська, не поддавайся, гни свое. Ежели еще станет прижимать, хряпни ему прямо по буржуйской морде. А коли опять хвост поднимет, скажи нам, можно и шашкой поиграть…

Осип грустно кивал головой. Конечно, ребята его не выдадут, помогут. Если туго придется в цирке, сам Аксенов станет на его защиту… Только ведь есть у старика Воргулева своя правда. Хочет, чтобы я работал, искал. Да и никакой он не буржуй. Своего положения руководителя труппы добился долгим изнурительным трудом. Еще в прошлом веке работал он у знаменитого циркового антрепренера Эразма Стрепетова. Был отличным борцом, да и теперь прекрасный рефери, борцовский судья, а также недурственный клоун, ну и, понятно, осанистый шпрехшталмейстер, красиво и звучно объявляющий номера и исполнителей. Голова у Воргулева что надо. «С изюминкой», — так говорят старые циркачи.

«Эх, мне бы его голову и грамотность! Тогда бы я, конечно, придумал какой-нибудь новый, красивый и небывалый номер…»

Старшие Оськины братья — Володя и Мацист, те грамотные. Володю, силача необыкновенного, в юности приметил богатый сибирский купец и на свой счет послал учиться в Петербург, в специальную борцовскую школу, там Володя и ума и грамотности набрался, А что он, Оська? Читать и писать выучился, когда шестнадцать стукнуло, стыдно признаться. Да и то занимался ровным счетом сорок пять дней. Учила его замечательная девушка, которая потом стала женой Павла Петровича Постышева. Короткой была школа — беляки помешали…

С этими мыслями Осип уединялся, дольше обычного проводил время в деннике у своего любимого меринка Мальчика, холил, подкармливал, подолгу разговаривал с ним. Из цирка, закончив номера, убегал, чтобы не встречаться с Воргулевым, не давать ему ответа, с которым, правда, тот не торопил. Осип слонялся по городу, рискуя опоздать на последний вечерний поезд, возивший в Песчанку школьников и потому прозванный «учеником».

В первые дни короткого забайкальского лета Чита была прекрасна. Недолго живет в ней Осип, а успел полюбить. Радовала глаз нежная листва тополей и лип, трава, кустившаяся по обочинам тротуаров, между булыжниками мостовой, полонившая немощеные улицы и переулки. И домики старой Читы помолодели, приодевшись зеленью палисадников. Еще не настала пора знойных ветров, и приятная прохлада стекала с сопок, кольцом окружавших город. Сами эти сопки удивляли Осипа, притягивали к себе. В предзакатную пору они виделись ему плавно-округлыми, казалось, густые вершины сосен соединялись в мягкий глубокий ковер. Однажды Осипу пришла в голову фантастическая идея.

Представился цирковой трюк — небывалый прыжок по вершинам сопок на виду у всего города. Вот он летит на аэроплане, который видел в Иркутске, летит над Читой, над зелеными сопками и прыгает вниз… Красивое снижение. Толчок об упругие кроны сосен — и взлет. Снова снижение — и опять взлет… «Браво, Юлиус, браво!» — восхищается Чита. А старший пайщик Воргулев склоняет перед ним седую голову: «Тебе не четыре пая полагается, милый Юлиус, а половина сбора…» Стоп. Все это чепуха, бред. Надо думать и искать, искать и думать. Ведь он артист, Юлиус, сам Кальдовареско признал, что он артист.

Артистом цирка Осип стал на седьмом году жизни. Как это случилось, он отлично помнит, а вот отца своего представляет смутно. В памяти всплывают отдельные картинки, впечатления… В доме было много часов, они появлялись и исчезали: большие — настенные, с громким боем и маленькие — карманные, наручные с тихим, размеренным тиканьем, на цепочках, ремешках, браслетах. Еще видится черный котелок и черный же потертый пиджак, черные короткие усики отца, его живые, гибкие пальцы. Ося слышал не раз, что отец был отменным мастером и к нему обращались солидные заказчики — чиновники, купцы, городское начальство. Отец быстро и умело лечил их заболевшие часы. Но куда реже и глуше в доме упоминалось о его другой профессии — был он способным гравером-художником. Доводилось слышать, что нет на свете рисунка, который он не может воспроизвести. «Э, ежели бы Григорий захотел, мог бы преотлично делать деньги. Катеринку нарисовать ему раз плюнуть, сам министр финансов от казенной не отличит». Денег отец не делал никогда, но зато давно, в далеком городе Одессе, он изготовлял, точнее, оформлял паспорта и другие документы для «политиков» — революционеров, находившихся на нелегальном положении. За это его сослали со всем семейством в холодное Забайкалье. И тут, в Баргузинском уезде, в поселке с пугающим названием Ципикарский Острог, и родился Осип. А потом семья переехала в Верхнеудинск. Не порывавший связей с ссыльными революционерами и политзаключенными, отец принялся за свое старое ремесло и тайно готовил документы для совершавшихся побегов из этих каторжных краев. Много раз такие дела сходили с рук, но потом он сам оказался на каторге.

В наследство детям он оставил отменное здоровье и необыкновенную физическую силу, которыми, вопреки представлениям о сутулых часовщиках и чахоточных граверах, обладал. Старшие сыновья-силачи Владимир и Мацист выбились в люди. Немного легче стало матери, которая перестирывала горы чужого белья, сдавала комнату квартирантам и готовила на них, чтобы прокормить дочь и младшего сына, «поскребыша».

Полуголодный, оборванный и босой до самых «белых мух», Оська со своим приятелем Петькой бродил по городу Верхнеудинску, казавшемуся ребятам очень красивым и богатым. И конечно же, они, как коты около сметаны, ходили вокруг манящего светом, музыкой, цветными афишами и, увы, недоступного им городского цирка.

Много позже Кальдовареско скажет на своем старательном, но смешном русском языке:

— Ты, маленьки мальшик, не попал, а упал в цирк. И на вся жизнь.

Так оно и было, он провалился в цирк, проломив кровлю. Случилось это зимним вечером. По обветшалым, кое-где обломанным доскам Оська и Петька вскарабкались на крышу павильона, окружавшего высокий купол, чтобы добраться до заранее присмотренной щели. Она приходилась над последним рядом зрителей, и через нее прекрасно просматривались и освещенный круг арены, и таинственная верхотура, где крутились, как в поднебесье, маленькие человечки. Ребята ползли по хрупкой кровле, и на них уже повеяло теплом из заветной щели, как вдруг что-то крякнуло, подломилось, и, не успев даже испугаться, Оська полетел в глубину. Сильно ударился пятками, боль разлилась по всему телу, но быстро прошла. В сумраке увидел лошадиные морды. Пахло навозом. Оська наконец-то испугался и принялся ощупывать себя. Тут выскочил откуда-то здоровенный дядька в красном костюме со шнурками на груди, схватил его за шиворот, легко приподнял и потащил. Получив подзатыльник и пинок, Оська распластался лягушкой на грязном, утоптанном снегу.

Все это видели супруги Кальдовареско, богато одетые, чистые господа. Они были прекрасны: высокий и стройный, смуглый и белозубый, с блестевшими иссиня-черными волосами и острыми, как пики, усами акробат и его жена, тоже высокая и смуглая, но с нежным румянцем на округлых щеках, мягкими кудрями до самых плеч, с большими грустными глазами. Они знали Оську, так как снимали комнату у его матери. Роберто улыбнулся ему и неожиданно простецки подмигнул, а Франческа укоризненно покачала красивой головой, ласково потрепала по волосам. С этого дня Кальдовареско стал присматриваться к Оське, к его играм, шалостям, обшаривал глазами плечи, корпус и особенно крепкие, сильные ноги.

— Ошень корош, мальшик, ты имеешь кураж. Это ошень корош цирк.

Кальдовареско принялся уговаривать маму, чтобы она отпустила Оську с ним. Обещал научить всему, что знает и умеет.

Мальчик подслушивал их разговоры и трепетал от волнения: так хотелось попасть в таинственный цирк и стать артистом, как Кальдовареско, и в то же время он страшился оставить маму и сестру совсем одних, потому что старшие братья уже разлетелись по свету.

— О мадам, — горячо говорил португалец, — я сделай его сильный, ловкий, как я. О, ему будет ошень карош.

По прошествии многих лет Осип понимал, что сам вид уверенного в себе, выхоленного господина в красивом костюме, при галстуке с дорогой булавкой убеждал мать сильнее всяких обещаний. И она, испытавшая столько ударов судьбы, хоть и с болью в сердце, но согласилась отдать сына в обучение акробату из далекой и неведомой ей страны Португалии.

Кальдовареско разрешил Осипу называть себя дядей Роберто и был в меру строг, раздражался крайне редко. Иногда хотелось, чтобы он закричал, затопал ногами, а не цедил сквозь зубы непонятные слова и не сверкал своими черными глазами. Впрочем, такое случалось лишь тогда, когда Осипу долго не давалась какая-либо фигура — прыжок, приземление, арабеска, сальто. Тогда и сверкали глаза акробата, и он, ворча непонятные слова, уходил с арены, а к мальчику подбегала Франческа и молча гладила его по кудрявой голове и смотрела на него ласково и ободряюще.

Чаще же всего учеба складывалась удачно и весело. Ученик оказался способным и переимчивым, учитель — настойчивым. Десятки раз показывал он упражнения, приемы и в десять раз больше заставлял их повторять. У Кальдовареско Осип научился не только плечевой и силовой акробатике, но и работе на канате, проволоке, трапеции, вольтижировке и снайперской стрельбе.

Португалец был скупым на поощрения и награды. Только через полгода он свел мальчика к цирковому портному, и тот сшил Осипу курточку и штанишки из синего бархата, усеянные серебристыми блестками. В этом костюме маленький артист и предстал перед зрителями, имея уже свое цирковое имя. Юлиус — так назвал его Кальдовареско.

Было это еще в Верхнеудинске, и как хорошо, что мама успела на него полюбоваться.

А дальше потянулись дороги…

За пять с лишним лет Юлиус вместе с четой Кальдовареско проехал тысячи верст. За Верхнеудинском последовали Иркутск, Чита, Кяхта, Хабаровск, Благовещенск, Владивосток, за ними маньчжурские и китайские города — Харбин, Дайрен, Шанхай, японские — Токио, Киото, Осака. По Тихому океану циркачи добрались даже до Филиппинских островов.

Получалась довольно интересная картина: вроде бы вестовой Казачок объехал полмира — на поездах, подводах, речных, морских и океанских кораблях, где только не побывал и имел полное право гордиться своими путешествиями перед товарищами по полку… Но если вдуматься, то выходило, что заноситься нечем: много Осип ездил, да мало узнал. Известно, что цирковые арены во всем мире одинаковы, тринадцать метров в диаметре. Вот их-то Юлиус больше всего и видел, и рядом с ним работали, ненадолго уезжали и снова встречались одни и те же знакомые акробаты, дрессировщики, канатоходцы, клоуны. Мелькали вокзалы, площади, бульвары, порты и пристани, рестораны, харчевни, трактиры, церкви, пагоды, кумирни, дворцы и фанзы, вертелись в памяти, словно разноцветные стекляшки в трубочке, подаренной тетей Франческой. В душе оставалось лишь то, что связывало с Родиной, с домом, семьей. Так в маньчжурском городе Харбине, в цирке с названием «Мартиний и Милений», он вдруг увидел своего любимого старшего брата Володю. Не въяве увидел, а на фотографии, вывешенной в фойе. То был снимок, вырезанный из журнала «Нива», и на нем брат стоял рядышком с двумя, наверное, самыми знаменитыми силачами России, да и всего мира, слева Иван Поддубный, в центре Иван Заикин. Кто-то, увидев их, сказал: «Три богатыря». Они сфотографировались в этом самом цирке в 1910 году, когда проходил чемпионат борцов.

Роберто и Франческа привязались к мальчику, относились к нему все душевнее. Наверно, еще и потому, что детей у них не было. Они хорошо его одевали, сытно кормили, но не учили. Сами не читали и не писали по-русски, да Роберто и не считал грамотность нужной для циркового артиста. И мальчик, блиставший на манеже, знал лишь буквы и по складам читал вывески. Зато, памятливый и любопытный, походя, крутясь среди местных ребятишек, нахватался разноязычных слов, так что вполне мог изъясняться на монгольских и китайских базарах, кое-что понимал и по-японски.

Ему исполнилось двенадцать, когда разразилась мировая война. И неожиданно для Юлиуса все переменилось. Он-то полагал, что никогда не расстанется с Кальдовареско и доброй Франческой. Но чета португальцев решительно засобиралась в Европу. Не спрашивая согласия, купили билет и на мальчика.

И теперь, спустя много лет, Осип до мелочей помнит тот осенний день 1914 года. Большой белый пароход у пристани. Последний их разговор. Подхватив чемоданы, учитель направился было к трапу. А у него, двенадцатилетнего мальчика, все путалось в голове, он не мог заставить себя пройти этот десяток саженей и взобраться на высокий борт. Понимал, что предстоят не просто гастроли, пусть самые дальние и долгие, предстоит разрыв с родиной, с домом, возможно, навсегда. А оставшись в России, он еще хоть как-нибудь доберется до Верхнеудинска к маме, а там, глядишь, вернется отец…

— Я не поеду, дядя Роберто, — как мог, решительно сказал Осип.

Видимо, Кальдовареско сразу почувствовал его правоту. Усы его дрогнули, он даже не пытался уговаривать, махнул рукой. На прекрасных и грустных глазах тети Франчески выступили слезы.

Дядя Роберто поставил к ногам своего ученика большой и тяжелый зеленый ящик. В нем была цирковая аппаратура, с которой Осип работал, реквизит и одежда. Акробат верил, что его ученик еще вернется на манеж. Прощаясь, Кальдовареско сказал:

— Ты есть артист, мой мальшик.

И Юлиус действительно вернулся в цирк. Но это произошло шесть лет спустя.

4

— Ты Мальчика решил выучить и утереть буржую нос. Правильно говорю? — спросил Балин.

— Правильно, да не совсем.

— Ну и ладно. Ты его лучше мне подари, а то продай.

Осип отрицательно мотал головой:

— Самому нужен.

Оба поглядели на стройного, подбористого, с высокой крутой шеей снежно-белого молодого меринка, переступавшего точеными ногами в черных коротких чулочках. Конь этот притягивал вожделенные взгляды многих бывалых кавалеристов. Мальчик свободно и легко менял аллюры, хорош был и на рыси, и в галопе, давалась ему и иноходь. И Казачок действительно некоторое время питал надежды на цирковое будущее своей лошадки. С тех пор как взял ее у плененного казачьего офицера, настойчиво учил разным кунштюкам. Мальчик мог подтанцовывать своими ловкими суховатыми ногами, поворачиваться, словно в вальсе, умел вынимать у хозяина из нагрудного кармана платочек, опускаясь на колени, поднимать с земли мячик или букет цветов и преподносить его даме, делать цирковой поклон-комплимент. Способный был к цирковой науке меринок, что и говорить. Однако Юлиус по здравом размышлении понял, что предъявлять Воргулеву такой бедный номер нет смысла — засмеет.

Да, он утрет нос главному пайщику и докажет, что может не только повторять старые номера, но и создавать кое-что новенькое, причем сам. Сам! Настанет день, когда он преподнесет сюрприз старому ворчуну. Но его надежды и мечты связаны не с конем, а с той замечательной девушкой, с которой…

Вот он заходит к Воргулеву и скромненько говорит:

— Хозяин, прошу на арену, хочу вам кое-что показать.

Недоверчиво поморщившись, тот все же пойдет, а за ним увяжется почти вся труппа. И когда артисты усядутся на первый ряд, он, Юлиус, хлопнет в ладоши, звонко крикнет: «Алле!», и из-за кулис выпорхнет Леля в розовом трико, в каком была первая увиденная им в Верхнеудинске цирковая балерина, и сделает книксен. Она так красива, гибка и изящна, что Воргулев уже от этого придет в восторг, а старый клоун воскликнет: «Шарман» — и чмокнет сложенные щепотью пальцы. А Леля и он, Юлиус…

Дальнейшее представлялось весьма туманно. Но Осип не сомневался: выдающийся номер будет. Ведь Лелька действительно чудо. Шарман. А сама встреча с ней — невероятная удача, хотя произошла в обыкновенный, ничем не примечательный вечер.

В понедельник цирк был закрыт. Но Осип после дневной скачки с донесениями, распоряжениями, нарядами отпросился у Балина якобы на репетицию. Командир эскадрона прекрасно знал, что пойдет не в цирк, а в железнодорожный клуб на танцы, и сам туда же собирался — его с баяном ждали станционные девчата и парни.

Мрачноватое, задымленное кирпичное здание притягивало молодежь всей округи. Пыльный, прокуренный зал, оглашаемый свистками и гудками паровозов, перестуком колес и звоном буферов, по вечерам редко пустовал: то митинг, то собрание, то спевка, то танцы.

В зале было людно. Густо, тесно крутились пары, поскрипывал щелястый пол, стенки подпирали парни и девчата, бойцы-народоармейцы лузгали семечки, дымили цигарками. Сизый дым плавал под потолком. Балин быстро приметил Осипа:

— Будь здоров, браток, с самого обеда не виделись. Хочешь для тебя сыграю?

— Сделай одолжение.

— Ну раз так, даю гопака для Казачка, — командирским голосом провозгласил Балин. — Выходи! — И, раздвинув меха, заиграл любимую Оськину пляску.

Шашки вон, пошли в атаку! Хорошо играет Иван, но в пляске с Оськой тягаться трудненько. Выходка у него поначалу медлительная, плавная, а уж потом — жги, жги, говори… Мягко и упруго ступают ноги в хромовых сапожках. Проходочкой, пробежкой, скользом, руки кренделем — и понеслись. Задробил Казачок каблуками. Мелькают руки, блестят сапоги — не уследишь. И вдруг как в омут кинулся, провалился вприсядку, глубоко, до самого пола. То опустится, то подскочит, одаривая всех ослепительной улыбкой.

Осип не был бы артистом, Юлиусом, если бы не наблюдал за зрителями даже в вихревой пляске. Еще Кальдовареско учил: «Смотри, понимай публик и тогда возьмешь от нее много кураж». И вот, припечатывая шаткий пол веселыми ножками, перехватил он восторженный взгляд больших голубых глаз. Заметил и не упустил. Покружив по залу, возвратился к этим глазам и снова пустился вприсядку. Для нее, для голубоглазой девушки. Вызывал на пляску: выходи, выходи.

Она вышла в круг. Белолицая, с едва заметным робким румянцем, чуть вздернутым коротким носиком, крутым потоком волнистых каштановых волос, в белой кофточке, мягко обрисовывающей маленькие груди, она казалась хрупкой, если бы не стройные крепкие ноги, открытые короткой расклешенной юбкой. Ладные, с полными икрами, они как бы говорили: я сильная, ловкая.

Осип выбил перед девушкой призывную дробь. Подумал: как хорошо, что она ниже его, иначе было бы неловко. Расправив плечи, девушка смело пошла на его вызов, ответила дробью каблучков, и они поплыли по кругу. Ноги ее скользили легко, тонкая талия плавно изгибалась, и вся она как бы обтекала его, не приближаясь и не удаляясь, будто привязанная невидимой нитью. Покоряло это ее чувство соразмерности и такта, которое так ценили в цирке у балерин, акробаток. И тогда он подумал словом старого клоуна: «Шарман».

— Шибче, шибче! — крикнули из публики.

Опережая его, она нырнула вприсядку. Здорово! У Казачка был в запасе несравненный ползунок, который никто ни в полку, ни в цирке не мог повторить. И он пошел: бешено отталкиваясь от пола, перебирая ногами и руками, закрутился чертом, и весь зал замер, следя за этим искрометным мельканием. И теперь уже баянисту Балину, который едва успевал за бешеным темпом, кричали:

— Шибче, шибче, Иван!

А девушка, в контраст его быстроте, медленной павой, через такт поплыла вокруг вертевшегося волчком Казачка. «Артистка, — мелькнула у него мысль, — артистка».

Провожая ее домой, Осип хотел было выдать привычные в цирке выражения, что он очарован ею, что она пронзила стрелой его сердце, но почему-то сдержался. И долго не знал, что сказать. Наконец сообразил просто представиться.

— Зоя Кузеева, — ответила она, подавая прямую ладошку. — Но друзья зовут меня детским именем Леля… А вас я знаю, вы ведь Юлиус из цирка? Да?

Осип был польщен. Оказывается, Леля видела все, что он представлял на манеже, ей очень нравился баланс на проволоке и восхищал «Матрос в бурю».

— Это ведь все вы?

— Да, — скромно согласился он. — Я работаю слабую и тугую проволоку и корд-де-парель.

— А это что такое?

— Так называется вертикальный канат, — снисходительно пояснил он. — Еще переводят как опасный канат.

Они шагали рука об руку по берегу Читинки в летних прозрачных сумерках. Неширокая речка в кисее легкого тумана казалась сказочной. Даже в цирке, если бы хозяин очень захотел поразить публику оформлением, освещением и всякими разными эффектами, то не добился бы того, что сделал этот туманец, обративший прибрежные хибарки в таинственные терема, скучноватые купеческие особняки во дворцы, а недалекие сопки в недосягаемые и прекрасные горные вершины, освещенные тихим светом нарождающегося месяца. И тогда-то Осип, слегка обнимая Лелю, подумал, что его ждет большая радость…

* * *

Эскадронный все же догадался о течении мыслей Казачка. Ухмыльнувшись, сказал:

— Ладно, Оська, коли не угадал насчет меринка, то теперь не ошибусь. Думаешь ты о той девчонке, с которой в клубе плясал. Точно?

Дружку не соврешь, и Осип, невольно краснея, ответил:

— Ну и что? Тебе, что ли, приглянулась?

— Еще как. Первый сорт. Даже прикинул, не отбить ли, да отказался. В твою пользу… Ну и как? Проводил, по темным уголкам походил, приголубил для первого знакомства?

Осип неопределенно хмыкнул. Его и притягивали, и смущали разговоры о женщинах, которые часто и охотно заводила эскадронная братва.

Когда бойцы спрашивали Осипа про его успехи на женском фронте, он многозначительно отмалчивался. И братва считала: девчонок у него целый взвод — циркач, знаменитость, обходителен и всегда при деньгах. В действительности Казачок и одной-единственной барышни не имел. Но в этом бы никогда не признался…

Кроме мамы, которую так давно не видел, он нежно любил тетю Франческу. На манеже и за кулисами молодые артистки жалели и баловали его, но все это было чисто по-дружески. Видел Осип и доступных женщин в ресторанах, трактирах, гостиницах и постоялых дворах, знал, что премьеры цирка — борцы, акробаты, гимнасты — пользовались успехом у богатых и знатных дам — купчих, чиновниц и даже дворянок. Случалось, что поутру, разминаясь на сумрачной арене, играя мускулами, мужчины хвастались своими ночными похождениями… Все было жгуче-любопытно, но так далеко от него, мальчишки, живущего цирком! И только сейчас вот Осип испытал чувство необыкновенного беспокойства и томления, когда кровь шумит в висках и ты не в силах отвести глаз от нежных плеч…

Но попробуй объясни Ване Балину, что и Лелю он прежде всего хочет уважать, и мысли его текут совсем не туда, куда предполагает Иван. У того, беса, одно на уме…

— Слушай, — не отставал эскадронный. — Хочешь помогу? Такой секрет знаю, на шею кинется. А уж ты, — голос его потеплел, — продай коня. Или променяй. Я шашку с серебряным эфесом дам, ту, что у есаула взял, не пожалею.

— Шиш тебе, а не коня, — со внезапно вспыхнувшей злобой огрызнулся Осип.

— Ишь ты, остервенел, — изумился и обиделся Балин и, позванивая шпорами, медленно удалился от «взбесившегося» Казачка.

А Осип вскоре остыл, отмяк: у него, вспыльчивого и заводного, зла надолго не хватало. Ну зачем сорвался? Мог бы Ивану толком обсказать, о чем думал и договаривался с Лелей, какая она понятливая, ответная и способная. А почему застеснялся? Подумал, засмеет: «Ну и конник! Нет чтоб девчонку приголубить, так цирк затеял».

Эх, рассказал бы, как оно было…

А было так. Он назначил Леле свидание в городском саду после представления. Они встретились и долго бродили по городу. Осип держался чинно, говорил мало. И влекло его к Леле, и хотелось приголубить, да удерживало уважение к ней и заветная мысль. Сказать — не сказать?

И Осип решился. Поделился своими цирковыми бедами и признался, что единственное его спасение в том, чтобы подготовить новый потрясающий номер. И в этом может помочь только она..:

— Я?!.

— Только ты.

Она задумалась надолго и сказала очень серьезно:

— Хорошо, я попробую. Условие такое: испытай меня и скажи правду, способна или нет. Обязательно правду!

Репетировать договорились в клубе, пораньше, до танцев и лекций. Первая же проба показала, что дело пойдет. Леля была сильной, гибкой и на удивление переимчивой. Стоило показать ей шпагат или мостик, она тотчас повторяла, не очень-то чисто, но довольно сносно.

— Ты с кем-нибудь занималась?

— Что ты…

— Давай-ка повторим. — Подражая Кальдовареско, он заставлял Лелю снова и снова выполнять упражнения, не замечая ее закушенных от напряжения губ.

— Глубже, не жалей костей.

Она оказалась упорной и трудолюбивой.

Осип с нетерпением ожидал очередного занятия. Радостно было чувствовать себя творцом и надеяться на успех. А его самого разве не приметил, не оценил опытным глазом португалец? Так вот и он выбрал Лелю. Теперь надо работать и работать!

В пропыленном, душном зале железнодорожного клуба работать было трудно, но Леля не жаловалась. Она доверчиво опиралась на него, провисала в его руках, и он мучительно и сладостно ощущал ее нежное и податливое тело, сдерживал себя от неверного, но такого желанного движения и иногда думал: а вдруг этого ждет сама Леля?..

Работать и работать. Они репетировали, забывая о времени, и трижды он опаздывал на поезд «ученик» и широким шагом, а то и бегом к ночи едва добирался до кавалерийских казарм.

По дороге он фантазировал, воображал себя на устланном коврами, ярко освещенном помосте, в центре арены и рядом Лелю, облаченную в яркое трико, изящную и ловкую. Красивая пара исполняет акробатический танец… Он пока не знал этого танца, но он его, несомненно, придумает, и публика наградит их аплодисментами, и Воргулев в своем черном фраке бодро выйдет из-за кулис и провозгласит:

— Повторяем на бис номер-приму: «Два-Юлиус-два».

Да, так будет называться этот номер, так оно и будет.

5

К полудню Атаманская площадь накалилась, как огромный противень в русской печке. Ветер гнал колючую и горячую пыль. Истомленные ожиданием бойцы лениво переговаривались, все чаще поминая казармы и обед.

— Кишка кишке кукиш кажет, брюхо к спине прирастает.

— Эх, братцы, не дождутся нас на Песчанке щи да каша.

Аксенов сочувственно прислушивался к разговорам. Да, рановато стянули на площадь войска. Получился, по старой присказке, фельдфебельский зазор: командир полка приказал построить в полдень, батальонный — на час пораньше, ротный еще на два раньше, а уж фельдфебель с вечера взвод построил…

Так-то оно так, но главкома надобно встретить по всем правилам. Приезд его из Москвы знаменуют резкие перемены. Служебную узду затянут потуже. Это справедливо: одно дело громить в тайге летучие японские отряды и казачьи сотни, другое — наступать на четко организованную, щедро снабжаемую японцами белую армию, во главе которой стоят генералы.

Дисциплину Аксенов уважал. Однако была у него, таежного воина, и партизанская гордость. Чем плохи потаенность, внезапность ударов и дерзость? И Василию Корнеевичу не хотелось, чтобы новый начальник весь нажитый ими опыт отринул. Аксенов еще не знал, что Блюхер сам прошел богатейшую партизанскую школу и потому ее достоинства ценил, но и недостатки видел отчетливо.

Волнуясь перед встречей с главкомом, Василий Корнеевич еще раз оглядел сломанный строй и решил принять меры предосторожности.

— Казачка ко мне, — приказал он, и по площади прошелестело: «Казачка — к командиру полка».

Через несколько минут Осип получил задание:

— Будь на вокзале. Подойдет поезд с главкомом, убедись лично и — немедля сюда. Скачи — аллюр три креста! Понял?

— Так точно, товарищ комполка.

— Марш!

Послушный отданному поводу, Мальчик весело зарысил по площади. Осип оглянулся и встретился глазами с Балиным. Тот смотрел, любуясь и завидуя. «Отдать, что ли, ему коня? Прямо сохнет по Мальчику. Ну нет, не сейчас, вот когда с Лелей укоренимся в цирке…».

Оставив позади площадь, Осип вынул часы-луковицу и отколупнул крышку. Половина первого. Время самое подходящее. Вот-вот Леля с подружками выбежит из каменного дома управления дороги, где работает секретарем-переписчицей, и заспешит на станционный базар за своими любимыми пирожками с требухой. Встретит он ее сейчас, поговорит, проводит, услышит паровозный гудок, пришпорит меринка — и мигом на вокзале.

К управлению дороги Осип подгадал точно: Леля сошла с высокого крыльца. Заметив его — еще бы не заметить всадника на белом коне, — побежала навстречу.

— Какая у тебя лошадка красивая. Я ведь тебя верхом первый раз вижу.

— Да, — он склонился к ней с седла. — Мой Мальчик, мой Бельчик, не только красивый, но и умный. Кое-что умеет.

— Ой, покажи, а!

— Прямо здесь?

— Здесь. Пусть все смотрят, — она кивнула на своих подруг, завороженно застывших перед стройным конем и нарядным всадником.

— Ну что, Мальчик, покажем?

Мягко покачивая поводом, Осип потихоньку стал напевать цирковой марш, и меринок старательно, угадывая желание хозяина, запереступал ногами. Эх, настоящую бы музыку сюда, балинский баян. Мальчик бы еще веселей заплясал!.. Представление так представление, загорелся Казачок и, спрыгнув на землю, расстегнул кармашек френча, выдвинул уголком платочек и погладил коня по храпу, И Мальчик потянулся мягкими губами и выхватил платочек. Помахивая головой, продемонстрировал его публике — прохожих скопилось изрядно. Войдя в роль, Осип соображал, как бы поэффектней преподнести последний фокус — подать цветы даме, но Леля спросила:

— И ты этому сам его научил?

— Кто же еще?

Осип совершенно позабыл о задании командира полка, и потому паровозный гудок прозвучал для него как взрыв. Несколько секунд он растерянно глядел на серые клубы дыма, поднимавшиеся над крышами, пока не прорезалась мысль: а вдруг это едет главком?

— Леля, мне надо… Аллюр три креста, — пробормотал он, вскочив в седло, и резко, точно в атаку, послал коня вперед.

Пригнувшись, помчался наметом. За поворотом открылась площадь с массивным зданием вокзала, по сторонам от него виднелся перрон, и за ним струились, поблескивая, рельсы. Слева гомонил пристанционный базар. И кого только не было на этой плотной, суетливой толкучке. Степенные и ладные забайкальские казачки в цветастых кофтах и нарядных шерстяных юбках, старики казаки в выцветших фуражках с желтыми околышами, просторных шароварах с лампасами того же цвета, большеглазые, грудастые переселенки-украинки, буряты с плоскими непроницаемыми лицами в редких кустиках усов и бородки, худые, изработавшиеся корейцы, крупные, с иссиня-черными косами китайцы. Со всего Великого Сибирского пути наносило сюда продавцов и покупателей; солдат-народоармейцев в разномастном обмундировании, рабочих в косоворотках и промасленных куртках, чиновников и студентов в обветшалых тужурках, чешских, венгерских, немецких военнопленных, брошенных сюда ретивой судьбой, пробравшихся тайными тропами спиртоносов и хунхузов, священников, монахов, мальчишек с голодными глазами…

Перрон и базар отгораживал от привокзальной площади высокий, аршина в три, тесовый забор, на который год за годом неумолимые забайкальские ветры накатывали песок. Перрон и пути очищали, а со стороны площади песок накапливался, обращаясь в плотно слежавшийся пригорок.

Подгоняемый взглядом девичьих глаз, Осип мгновенно решился на трюк. Мелькнуло: умница Мальчик запросто преодолеет это препятствие. На полковых скачках он и настоящие барьеры брал. Не раздумывая более, Осип гикнул и ударом шпор послал бегунца на заплот. И невольно обманул Мальчика…

С короткого разгона конь резво взбежал на крутой подъем, как на вершину холма, конечно же, ожидая, что за подъемом последует спуск. Но… Перед грудью коня разверзся глубокий провал. Беспомощно перебирая ногами, лошадь со всадником поднялась над перроном…

Этот миг Осип запомнил на всю жизнь: верхом на верном Мальчике он висит в воздухе, чувствуя нервную дрожь потерявшего опору коня. Инстинктом кавалериста и циркача Казачок вырвал ноги из стремян. Его тряхнуло и выбросило из седла.

Он лежал на боку рядом с конем. Было не так уж больно, но очень тяжело левой ноге. Вокруг кричал, ругался станционный базар, и Осип подумал: еще хорошо, что никого не придавил, упал на пустое место.

Крики стали отчетливее:

— Бандит, собака!..

— Хулиган!..

— Хунхуз!..

Клубень картофеля ударил в голову, в спину, еще и еще…

Ладно, пусть беснуются, — только бы не погиб Мальчик. С трудом высвободив ногу, Осип присел и взглянул на коня. Тот как-то странно распластался на брюхе, растопырив и подломив ноги, вытянув храп. Был он недвижен и тих. Но когда Осип поднялся и, хромая от боли в ноге и боку, склонился над конем, то почувствовал теплую струйку воздуха из лошадиных ноздрей. Жив!

Крики, улюлюканье, свист — все эти звуки перебил скрип тормозов и звонкий перестук буферов. А затем наступила тишина.

Испуганный ею более, чем воплями толпы, Осип повернул голову и прямо перед собой увидел запыленный вагон и в проеме распахнутой двери широкогрудого командира в начищенных до блеска хромовых сапогах, отутюженных галифе и суконной солдатской гимнастерке, на которой ярким цветом алел бант, а в нем орден в виде маленького Красного знамени.

Лицо незнакомого командира было гневным.

* * *

Конник на перроне медленно поднялся, и Блюхер разглядел, что это молодой, ладно сбитый крепыш, одетый не по форме, щеголевато: во френче, красных галифе, хромовых сапогах. Факт, этот парень плюет на армейскую дисциплину и порядок.

— Кто таков? — зло бросил Блюхер встречающим. — Не знаете?

— Знаем. Захаренко, рассыльный кавполка…

Блюхер пожевал губами, так уж ему хотелось в ярости отпустить «круглое», как именовали в его окружении, словечко, но сдержался. Не с брани же начинать главкому.

Взбулгаченная толпа угомонилась при виде вступившего на платформу большого военного начальника, и в тишине на всю Читу-II разнесся громкий и звучный голос человека, привыкшего повелевать, знающего, что его приказ неукоснительно исполнят:

— Передайте комполка: примерно наказать. Приказываю: двадцать суток сортиры чистить. Двадцать суток…

Легко ступая, привычно преодолевая боль в бедре, Василий Константинович обошел встречающих, пожал им руки и зашагал к выходу на привокзальную площадь.

6

«Сортиры чистить… Сортиры чистить», — все слышалось Казачку. Он стоял у распластанного коня, а вокруг толпился народ. Люди больше не кричали, не бранились: видимо, поняли, что лихачу и так досталось изрядно. Кто-то из толпы посоветовал:

— Ты, парень, лошадку бы поднял.

— Да, да, — Осип легонько потянул за повод. — Ну, Мальчик, ну, Бельчик, вставай, мой хороший.

Меринок натужился, потянулся. Помогая, Казачок попытался согнуть ноги коня в коленях, но они не подавались. Обнажив молодые зубы, Мальчик судорожно вздохнул и виновато поглядел на хозяина: хочу встать, да не могу.

Подошли пожилой, гвардейского роста казачина и маленький жилистый бурят. Втроем они подперли брюхо лошади, напряглись. Пошатываясь и дрожа, как новорожденный жеребенок, меринок встал на ноги. Куда девалась его сила, проворство? И Казачку вспомнилась прошлогодняя ранняя весна на берегу Зеи.

Он по истончившемуся льду скачет с донесением в штаб. Это кратчайший путь. Лед трещит, прогибается, разом оседает. Казачок с конем оказываются в обжигающей холодной воде. Потащило течением. Понял: загонит под лед — и крышка. И тут-то Мальчик, нащупав дно, устремился к берегу. Острые кромки льда ранили грудь лошади, обдирали шелковистую шерсть, но Мальчик пробивал толстый панцирь, словно маленький ледокол. За ним на твердь выбрался и Казачок.

Сильный, добрый, ответный конь. И вот, поди же, загубил тебя глупый хозяин…

Люди провожали Осипа и меринка сочувственными взглядами. Конь шел понуро и показался сейчас Осипу похожим на старого-престарого клоуна, когда тот, кряхтя, возвращается с манежа и снимает грим: исчезает улыбка, свекольная окраска щек, гуммозный нос картофелиной — и открывается осунувшееся лицо.

Выведя коня из ворот, Казачок внезапно остановился: где же Леля? Лихорадочно осмотрел площадь — девушки нигде не было. Подумал: она видела весь его позор. «Двадцать суток сортиры чистить». Небось стыдится его. Убежала.

Да она ли одна — слова главкома слышали все, кто был на перроне! Что они теперь о нем думают? Мальчишка, сопляк, выкинул дурацкий фортель!.. Скоро обо всем узнает Читинский гарнизон, и прежде всего кавалерийский полк. Осип представил себе Атаманскую площадь: не прискакал, не предупредил о прибытии главкома, и тот появится как снег на голову. Василий Корнеевич услышит, что вытворил его Казачок. Страшно и подумать, что будет, когда…

Мысли путались, от полка возвращались к Лельке: бросила его, все они такие, предательницы. От нее — к Аксенову, которому, быть может, сам Блюхер выговорил за подчиненного-хулигана. С тревогой подумал и о цирковых друзьях, которым не сегодня, так завтра станет известно о его позоре.

Мальчик ковылял в поводу вслед за ним. Осип вел его городом, не разбирая дороги. А улицы и переулки жили своей жизнью. Кричали разносчики и мастеровые: «Продаю, продаю…», «Точу ножи-ножницы». Слышались азартные возгласы детей, играющих в рюхи, перестук извозчичьих пролеток, грохот телег ломовиков по булыжнику. Где-то в глубине двора жалостливо запела шарманка: «Су-удьба играет че-еловеком, она изменчива всегда…»

Они вышли на берег Читинки, ярко освещенный солнцем. Струилась, слепила глаза неширокая речка, текла свободно и весело, равнодушная ко всем заботам, горестям, тревогам и волнениям. Тут-то и взбодрить, искупать беднягу Мальчика, авось и оклемается. Уж как он любит воду: только подведи, мигом кинется с веселым ржанием, не удержишь, брызги полетят.

Казачок расседлал меринка, подтолкнул — ступай, ступай. Но тот уперся, копыта в песок вросли.

— Бельчик, Бельчик, не до игры тебе, каждая косточка небось стонет. Уж я помогу…

На мелководье Осип ладонями поплескал на круп коня, спину, шею, омыл храп — и все, видать, без пользы, Мальчик стоял такой, как и был, понурый.

Пошагали дальше, держа направление на Песчанку. Набрели на городское кладбище. Утомленный Осип присел у надгробья какого-то купца второй гильдии: фамилия полустерлась, и разобрать можно было только ее окончание — на «их», видать, сибирское: Гладких, Буйных, Крутых или еще как. «Так вот и моя фамилия сотрется, и никто ничего про меня не узнает».

Осип разнуздал Мальчика: кругом разнотравье, ешь — не хочу. В другое время его бегунец, как солдат, готовый всегда подхарчиться впрок, рвал бы сочную траву, жевал да пережевывал крепкими зубами. А сейчас и травинки не сорвал. Худо дело, совсем худо!

«Сортиры чистить»… Разве труд его пугал? Мало ли назьму перекидал на хуторе у богатого казака Баньщикова, где три года спасался от голодной смерти! И другой черной работы переделал без счета. Эка невидаль — сортиры! Тяжело позор перенести.

Цирк бесславия не прощает. Выступи он теперь — закричат из партера и с галерки: «Сортирщик! Сортирщик! Вот он — золотарь. Позор Юлиусу!» Да этих криков и не будет, просто главный пайщик не выпустит на манеж артиста, которого заведомо зашикают и освищут.

Леля пропала, она не вернется к опозоренному. В цирке полный крах. В полку непрощаемая обида: осрамил перед новым начальником. Конец всему… Осип расстегнул подседельную суму и решительно вынул пистолет, завернутый в чистую тряпицу. Он любил всякое оружие, но этот складненький, блестящий никелем бельгийский браунинг, добытый в бою, был его особой утехой и радостью. Сталь холодила руку, еще холодней был черный зрачок дула…

Взгляд Осипа упал на коня. Согнув грациозную шею, Мальчик уже тянулся к земле и шевелящимися губами прихватывал травинку за травинкой. «Больной, покалеченный конь останется один у хладного трупа. Да, он не уйдет, как только что сбежала Лелька. Склонив голову, будет горько ржать. Придут чужие люди и уведут его с собой. Продадут на живодерню — и поминай как звали. Пойдет Мальчик на конскую колбасу. И никто не узнает, что готовился он стать артистом…»

Так уж вышло: сначала он пожалел своего скакуна, потом родителей, братьев, сестру и себя самого.

Осип спрятал пистолет в суму, не забыв обернуть тряпицей. Ослабевший, размягченный, он снова присел у надгробия купца второй гильдии и заплакал. Слезы текли свободно и казались сладкими. И он подумал, что плачет второй раз в жизни.

За шесть лет цирковых путешествий по миру, находясь в обучении у акробата-португальца, он не уронил и слезинки. Боль падений, ушибов, тоска по дому, едкая обида, глухое ожесточение, даже зло — все эти тучи не проливались дождем.

Заплакал он два года тому назад в партизанском отряде. Тогда партизаны задержали двух контрабандистов. Их привели к командиру отряда Патрушеву. Контрабандисты рассказали ему, что в недальнюю деревню Климоус прибыли две казачьи сотни и батальон пехоты с полковником Пучковым и казачьим есаулом Щеголевым. Казаков и солдат разослали по таежным заимкам, а в Климоусе осталась небольшая охрана. Господин полковник задержал контрабанду и сейчас гуляет.

Патрушев собрал партизан и сказал, что для подтверждения данных надо послать разведку в Климоус. «Кто пойдет?» — спросил он. Люди замялись: одно дело — в бой идти, другое — прямо в пасть белякам, вдруг это провокация… И тогда он, Осип, решился: «Я пойду, кто со мной?»

Люди молчали. Конечно, знали, что он из циркачей, лихой наездник, меткий стрелок — не раз в том убеждались, но тут задача рисковая и хитрая, не по мальчишескому разуму. Так думал и командир отряда, который к тому же знал, что пацан Казачок недавно бежал из японской контрразведки в Благовещенске, что он измучен и слаб. «Нет, — сказал Патрушев. — Казачка не пущу. — И чтобы тому не было обидно, добавил: «Для других дел нужен». Но этой подачки Осип не принял, упрямо настаивал: «Не пускаете — значит, не верите?» И вот тогда слезы сами собой выбились из глаз, и, всхлипывая, он повторял: «Значит, не верите. Значит, не верите… Да я не изменю, пусть хоть язык вырвут, ничего не добьются…» И командир сказал: «Иди».

Он им доказал. Вместе с другом-партизаном привез тогда в кошевке пьяного в лоск полковника Пучкова, — и все забыли его слезы.

…Осип взнуздал коня и, ведя в поводу, зашагал к казармам. Путь был неблизким, верст восемь-девять, и плелись они долго. В дороге он все раздумывал над своим будущим. Если вытолкают из цирка, вытурят из полка, Мальчика возьму с собой. «Коней на свете много, а такой только один».

Эту мысль перебивала другая: авось все обойдется, дурная весть не дойдет до комполка, или новый начальник забудет о своем приказе, отойдет и простит. Мало ли что бывает…

7

Когда вестовой Захаренко с конем проходил ворота военного городка, дежурный, молодой боец, посмотрел на него с удивлением и страхом, словно на восставшего из гроба, даже чуть попятился. «Значит, знает…» Осип завел меринка в стойло, насыпал в ясли отборного овса.

— Похрумкай, похрумкай, — уговаривал коня, но тот не притрагивался к зерну, а когда Осип отошел, резко опустился на пол, будто подломились ноги. Осип вернулся и, собрав по деннику клочья сена и соломы, подоткнул под корпус коня. Постоял, вслушиваясь в тяжелое, запаленное дыхание Мальчика, и побрел в казарму.

Народоармейцы спали или делали вид, что спят. Июньский вечер светлел, и дежурный у входа в спальное помещение не зажигал лампы-молнии. У тумбочки стоял Колька — тот самый, которого Казачок испугал и осрамил своим прыжком с соснового сука. Колька встретил его ядовитым шепотом:

— Ты что же, парень, начудил, своими выходками обделал весь эскадрон… У-у, чиркач проклятый!

Осип вскипел:

— Молчи, гад!

Дневальный слова больше не вымолвил, помнил горячий нрав и силу Казачка.

Обычно, возвращаясь из цирка, возбужденный, со звоном аплодисментов в ушах, Осип будоражил весь эскадрон, шутил, травил анекдоты, раздавал купленные в артельном буфете папиросы и сласти — сам не курил и спиртного не употреблял, это правило внушил ему еще Кальдовареско. Бойцы нахваливали его, и он считал себя даже баловнем и общим любимцем. Однако, как оказалось, любили его далеко не все. Иные завидовали его успеху в цирке, вольготной жизни, иных он глубоко уязвил своими далеко не безобидными шутками, подначками. «Теперь, — подумал Осип, — отольются кошке мышкины слезы».

За все время своего существования 2-й кавалерийский полк никогда и нигде так просторно и удобно не располагался, как на Песчанке, в бывших казачьих казармах добротной кирпичной кладки. В таежных шалашах и землянках, в избах глухих заимок, когда спали на полу вповалку, бойцы и мечтать не могли, что будут отдыхать на железных койках с тюфяками и подушками, набитыми духовитым сеном, под одеялами. Мало того, койки располагались в один ярус, к ним были приставлены тумбочки, а в широком проходе была устроена «гимнастика»: к потолку подвешены кольца, перекладина, установлены брусья. Тут по утрам и вечерам Казачок ходил гоголем, — никто из бойцов не мог так ловко, как он, прокрутить «солнце», сделать стойку или переворот.

Теперь же Казачок не прошел, а прокрался мимо «гимнастики» к своей койке, стоявшей наособицу, изголовьем к кирпичной колонне. Сбросив сапоги, одежду, накрылся с головой одеялом и застыл в ожидании.

Что-то будет?

Но текли минуты, никто его не беспокоил, и Казачок подумал, что он не беззащитен, есть же в Чите большие люди, которые могут за него вступиться. Двое — это точно… Павел Петрович Постышев и Федор Николаевич Петров.

И Осипу вспомнился свирепый декабрь семнадцатого года, когда в Иркутске юнкера подняли бунт против недавно установившейся Советской власти…

По коридорам большого каменного дома, в котором размещается ревком, шагает он, посыльный Оська, едва поспевая за худощавым, резким в движениях Постышевым. Тот внезапно останавливается, задумывается, теребит свои короткие усы.

За окном на белом снегу горят костры. Здание ревкома обложено юнкерами, руководимыми офицерами. А защищают дом несколько десятков скудно вооруженных рабочих. Но председатель ревкома не теряет надежды. Вместе с посыльным, пятнадцатилетним Оськой, он обходит этаж за этажом, поднимается и на Чердак, выглядывает в слуховое оконце.

Внизу глухая стена, выходящая во двор. Наступили сумерки, но еще отчетливо видно, что двор пуст — ни единой тени на чистом снегу, ни единого следа. Ага, сюда юнкера и не заглядывают: уверены, что никто не пройдет сквозь каменную стену, не прыгнет с крыши.

— Вот и возможность, — глуховатым окающим баском говорит Павел Петрович. — Отсюда и за подмогой можно пробраться. Только как же спуститься? Три этажа…

— Это я могу, могу, Павел Петрович, — радостно просит Осип. — Я ж акробат, сколько раз на высоте работал.

Дождавшись темноты, ревкомовцы спустили Оську на связанных веревках вдоль водосточной трубы, за скобы которой он придерживался. Это было страшнее, чем спускаться по канату из-под купола цирка. Руки обжигал сорокаградусный мороз, леденил металл, и все же он не сорвался, а тихо сполз в сугроб, прокрался к забору, перекинулся на улицу и, благополучно миновав часовых, проходными дворами вышел из кольца юнкеров. Ему удалось оповестить красногвардейцев, и те прислали подкрепление.

Но разве только это знают о нем Постышев и Петров? В восемнадцатом и девятнадцатом годах он, Осип, не раз через позиции белых ходил на связь к рабочим отрядам, к партизанам, даже к самому Сергею Лазо. По поручению Петрова и Постышева с их секретным посланием он пробрался через фронт белогвардейцев, доставил пакет в Москву, о чем известно только им двоим.

Да они его беду руками разведут, скажут новому начальнику: так, мол, и так, не обижай Оську Казачка… А что если скажут: «Свой позор смывай сам». Да и с какими глазами придет он к ним?..

* * *

Размышляя, Казачок настороженно прислушивался к храпам и шорохам спящей казармы и, конечно, сразу же узнал упругие, с тихим треньканьем шпор шаги Ивана Балина. Осип плотнее смежил веки: спит, мол, и все тут. Но разве дружка обманешь?

Балин остановился у койки, с минуту прислушивался, потом сказал с издевкой:

— Не спишь, щенок! — И грязно выругался, чего прежде за ним не водилось. — Знай, поганец, что Блюхер сказал дяде Васе: «Не воевать вы горазды, а местное население пугать». Вот как ты Шестипалому насолил. Весь наш партизанский полк в грязь втоптал. Глаза бы на тебя не глядели.

И еще ругал, поминал его глупости, дурацкие шутки. Бойцы, конечно, не спали и все слышали.

— Уйди, Ваня, уйди, — попросил Осип так жалобно, что Балин как-то сразу послушался и отошел, презрительно молча. Только от дверей кинул:

— Коня тебе не прощу…

Вслед за ним в спальное помещение вошел командир полка. Этот человек обладал удивительной выдержкой, сохранял ее даже в самые трудные минуты боя. К Казачку он относился, как к сыну. Но сейчас…

Подойдя вплотную к койке, командир полка прохрипел:

— Ты… Ты… Мальчишка! Три года тебя знаю, человеком тебя считал, глупости прощал… А ты опозорил не только меня, полк обос… всю партизанскую славу… Довольно! Довольно! — Даже в гневе дядя Вася чуждался матерщины. — Я из тебя завертки к саням сделаю!

Аксенов сорвал с Осипа одеяло, угрожающе сжал свои огромные, с голову младенца, кулаки. Казачок почувствовал, как тело покрылось холодным потом. Но Аксенов вдруг хрипло вздохнул, разжал кулаки и плюнул на чисто выметенный пол:

— Мараться об тебя не хочу. — И, скрипя половицами, удалился.

Снова укрывшись одеялом, Осип ждал новых упреков, ругани. Но бойцы по-прежнему лежали тихо, только дневальный Колька-казак, дождавшись, когда комполка покинул казарму, подобрался на цыпочках к койке и мстительно прошептал:

— У-у, чиркач проклятый. Зря не полоснул тебя тогда клинком, так бы и разделал от плеч до задницы… — И быстро-быстро откатился на свой пост у дверей.

8

Приняв на Атаманской площади парад войск гарнизона и оценив их состояние, Блюхер направился в управление Забайкальской железной дороги. В этом здании ему был отведен один из кабинетов. И хотя помещение было временным, Василий Константинович быстро его обжил, в нем появилось привычное походное имущество — от фляжки, обшитой солдатским сукном, до любимого им толстого красного карандаша. Когда Блюхер допил кружку крепчайшего горячего чая, раздался вежливый стук в дверь и приятный баритон произнес:

— Разрешите?

В дверном проеме возник высокий штабной командир с выправкой кадрового военного, и Блюхер тотчас определил, что тот из казачьих офицеров: чернявый чуб, хотя и несколько укороченный, смугловатое худощавое лицо.

— Брянский Павел, — представился штабной и, хотя его об этом не просили, пояснил: — В прошлом был у белых подхорунжим. Сдался в плен. Служу…

— Хорошо, что служите, — остановил Блюхер, про себя оценив намерение человека сразу объяснить свое происхождение. — Мне нужны карты с дислокацией частей армии и Читинского гарнизона.

— Все готово. Разрешите принести?

— Жду.

Было еще светло, но ординарец принес высокую двенадцатилинейную керосиновую лампу и поставил на обширный письменный стол. Склонившись над крупномасштабной картой, сложенной полевой «гармошкой», с тщательно нанесенными расположениями частей и красивыми надписями — видна штабная выучка Брянского, — Василий Константинович задумался. В самом городе, ближних поселках и станицах было немало полков и отрядов. Это хорошо. Только каковы они?

— Этот вот, — Блюхер ткнул карандашом в селение, — что за отряд, почему без номера? Партизанский?

— Никак нет. Анархистский.

— И такой имеется? А я уж думал, от них бог избавил…

— Так точно, есть. Работаем с ними. Трудно.

— Что ж, придется еще поработать.

Просмотрев топокарты Читы и ее окрестностей, Василий Константинович обратился к картам Забайкалья и Дальнего Востока, где были расположены соединения и части Народно-революционной армии, партизанские отряды и районы. И снова подумал, сколь велики земли республики, связанные тоненькой ниточкой железной дороги, и сколь скромны силы и средства НРА, разбросанные на тысячеверстных пространствах.

В тот вечер и ту ночь у главкома НРА побывало множество людей — члены Дальбюро ЦК РКП (б), члены правительства республики, командиры армейских соединений и частей. Они отвечали на вопросы Василия Константиновича, вводили его в политическую и военную обстановку в республике и на ее границах. Завершая дела, главком объявил: завтра — в войска.

Весь четырехлетний командный опыт Василия Константиновича внушил ему неколебимое убеждение, что знание людей — основа успеха любого военачальника. Если их знаешь, то потом, даже на расстоянии, приказывая в хрипящую трубку полевого телефона или диктуя на ползущую телеграфную ленту, ты как бы глядишь им в глаза, чувствуешь душу своих подчиненных.

— Итак, еду в части. Хорошо бы иметь толкового провожатого. Чтобы назубок знал местность, дороги, дислокацию частей… Срочно такого найти, чтобы к утру был у меня! — Это уже был приказ.

Трудно назвать всех тех, кто его слышал, но несомненно, что среди них были командиры, знавшие рассыльного Захаренко. В частности, комбриг Иван Ефимович Фадеев, сидевший в царское время в каторжной тюрьме со старшим братом Осипа — Владимиром, а через него знавший и юного Казачка.

Командиры переглянулись и — видно, многим пришла одна и та же мысль — невольно заулыбались.

— Есть толковый боец, отлично знает местность и войска, расторопный, бойкий, но вот…

— Что, трусоват? — назвал Блюхер весьма презираемое им качество.

— Напротив, весьма лих. Из партизан, связной. Стрелок и кавалерист отменный, бывал в разведках, боях, имеет ранения. И в придачу еще и артист.

— Какой такой артист?

— Цирковой. На проволоке пляшет, акробат, на канате фортели выкидывает.

— Любопытно. Так что же мешает?

— Видите ли, это тот самый… который утром на вокзале… с конем растянулся… базар распугал.

— Этот самый хулиган?

— Точно так. Вы его примерно наказали.

— И за дело. Я комполка выговорил, что за бойцы у него, срам.

— В том-то и дело…

— Н-да, — Василий Константинович задумался ненадолго. — Ладно, пришлите ко мне этого… циркача. Я на него хорошенько посмотрю. Тогда и решу. Чтоб был завтра, то есть уже сегодня, к восьми. С конем и при оружии.

— Дозвольте, я передам, — вызвался комбриг Фадеев. — У меня как раз дело на Песчанке…

9

Эта июньская ночь, одна из самых коротких в году, оказалась самой долгой в жизни Казачка. Растревоженная душа не находила покоя. Ну, ладно, думал он, этот обозленный казачишка Колька жаждет мести, этот ясен, как стеклышко. Но Ваня Балин, сердечный друг… Или так уж плохо устроен мир, что самые добрые и справедливые люди мигом забывают все хорошее и честное, что ты сделал в жизни, и за одну-единственную оплошность готовы навсегда отринуть тебя. Разве Василий Корнеевич не знает, как жил и воевал Оська Казачок все эти три года? Во всех подробностях знает хотя бы о муках, перенесенных Осипом в плену. Именно в его отряде получил Осип то ответственное задание.

Ему надлежало пробраться в Благовещенск, доставить секретный пакет Ивану Янисову для передачи председателю подпольного ревкома и ждать ответа.

Явка была у Меланьи Филатовны, жены Янисова, державшей небольшую лавку. Пакет Осип передал благополучно, и Янисова, соблюдая конспирацию, устроила связного на постоялом дворе, что на Зейской улице. Ответ задерживался, и Осипа, чтобы не мозолил глаза белякам, перевели на другой постоялый двор, на улицу Иркутскую. Там он и встретился с подпольщиками, которые устно передали ему важные сведения да еще бумаги зашили в голенища унтов. Все наказали вручить лично Аксенову.

На следующее утро Осип с попутным обозом должен был выехать с постоялого двора и добраться до станицы Сычовки, оттуда переправиться в тайгу, в штаб к Аксенову. Но около полуночи постоялый двор оцепили солдаты и казаки. Задержали одиннадцать постояльцев, в том числе и Осипа, хотя документы у него были в порядке. После узнал: предал фальшивый партизан, работавший на белых.

Арестованных вывели во двор, связали руки за спиной и привязали друг к другу. Их окружили казаки и, подгоняя нагайками, повели в контрразведку. С первого допроса стали бить. Кулаками по лицу, голове, шомполами по всему телу. Осип пытался считать удары, сдерживая стоны, но вскоре потерял сознание. Очнулся и едва не захлебнулся кровью: соленая, она текла с разбитой головы.

Заметив, что пленный пришел в себя, казачий урядник принялся стегать его нагайкой, а после бить клинком — плашмя. При каждом взмахе обнаженной шашки Осип ждал смерти.

Полумертвым бросили его в тюремную больницу, где и провел он около двух месяцев. Зачем-то он все-таки был нужен живой. Когда оклемался, понял зачем: белые сдали его в японскую контрразведку, подарили ей пленного партизанского связного. Те допрашивали каждую ночь, в одно и то же время. Следователь-японец задавал вопросы вкрадчивым и сладким голосом, коверкая русские слова. Но внезапно следствие было прервано, и поутру Осипа вместе с другими пленными вывели на берег Амура. Стояли крещенские морозы, от реки дул ветер, и Осип дрожал в своей порванной одежонке. Заключенных с пешнями в руках выгнали на лед. Японские солдаты, привыкшие на своих островах к теплу, коченели в казармах и нуждались в топливе. Час за часом, день за днем пленные выдалбливали вмерзшие в лед бревна, пилили их и рубили.

Эх, японцы, микады вы, микады, опрометчиво вручили вы ломы и топоры бывалым партизанам. Как зорко ни караулили их низкорослые солдаты в мохнатых треухах, с карабинами наперевес, как пристально ни следили узкими прицеливающимися глазами, а прокараулили. Благовещенский подпольный комитет партии организовал побег. К пленным не раз дерзко приближалась Меланья Филатовна Янисова, перекидывалась с ними словечками. Она и передала назначенный час, к которому подпольщики подготовили в условленном месте запряженные тройкой сани-розвальни.

Дождавшись, когда часовые на секунду-другую отвернулись от свистящего ветра, пленные обрушили пешни на японцев, сбили их с ног и опрометью кинулись в проулок, где стояли сани. И надо же, один из подпольщиков, Серега Таскаев, доставил Осипа в казармы казачьего полка, вроде бы прямо к белым в пасть. Продумано было хитро, даже дотошным контрразведчикам не догадаться искать беглеца здесь. Партизанского связного передали казаку, с которым Оська мальчишкой батрачил на богатого хуторянина Баньщикова. Этот казак был крепко связан с подпольщиками. Надежно укрыли и других беглецов. В казармах Осип провел несколько суток, а затем его перебросили в отряд Василия Корнеевича Аксенова.

Эх, дядя Вася! Видать, коротка у тебя память, коли забыл ходки на связь в отряды Шевчука, Прохорова, Коваля… И про бои под Чудиновским, Благовещенском, Тарбогатаем, Брыхтычем, Алексеевском. Осип-то не в обозе тащился! Когда ранили под станцией Укурей, остался в полку. Рану-то перевязывала Анастасия, жена Аксенова.

За что же проклинать Оську Казачка? За что?

…Далеко за полночь на скрипучий пол казармы осторожно ступил затянутый в ремни командир. У входа в спальное помещение задержался, приложил палец к губам, заставляя замолчать метнувшегося к нему дневального. Что-то спросил, и чуткий Осип уловил свое имя.

После брани и упреков Казачок ничего хорошего для себя не ждал, он закрыл глаза и вжался в подушку.

Осторожные шаги приблизились, и у самого уха прозвучало тихое и вежливое:

— Осип, пожалуйста, встаньте.

«Пожалуйста» — так мог говорить только Иван Ефимович Фадеев. Приоткрыв глаза, Осип убедился: точно, это он. Высокая, чуть сутуловатая фигура, узкое, тщательно выбритое молодое лицо, за стеклами очков — большие круглые глаза. Он носил в себе неистребимую печать былого студенчества — веселый, шутливый, общительный. Не подстраивался к окружающим и в грубоватой, громогласной, неразборчивой в выражениях, дымящей махрой компании командиров оставался самим собой: деликатным, мягким, интеллигентным. Обращался на «вы» равно к начальникам и подчиненным, никогда не повышал голоса. И при всем при этом добивался неукоснительного выполнения своих распоряжений от бойцов, недавних партизан. От них Казачок не раз слышал, что характер у комбрига — кремневый.

— Что с вами, Осип? — спросил Фадеев.

От участливых слов спазмы сдавили горло Казачка.

— Да ну же, будьте мужчиной.

Когда-то в тюремной камере Владимир, могучий человек, сбитый из мускулов, с беспокойством вспоминал младшего братишку: мотается по белу свету с цирком, без родительской заботы. Несколько лет спустя в Чите Фадеев познакомился с Осипом, оказавшимся крепким, самостоятельным парнем, вестовым и цирковым артистом. По старой памяти Иван Ефимович, однако, жалел его и, как мог, опекал. Он и поручение главкома принял не случайно, напросился на него, рассчитывая помочь попавшему в беду Оське.

— Ободритесь, Осип. Я пришел с хорошей новостью. Вас вызывает к себе главнокомандующий.

Осип насторожился. Зачем понадобился он, проштрафившийся рассыльный, такому большому начальнику? Вернее всего, затем, чтобы еще пуще наказать после вчерашнего позора…

— Не пойду, Иван Ефимович.

— То есть как это, молодой человек?

— А вы скажите, зачем вызывает…

Фадеев замялся. Конечно, он мог объяснить Казачку, для чего Блюхер вызывает его. Разве это не честь — даже на кратчайшее время стать вестовым главкома? Однако возьмет ли его Блюхер — еще вопрос. «Я на него хорошенько посмотрю», А если не поглянется? Нет, лучше промолчать.

— Зачем я ему?

— Ну-с, батенька, пока вам этого не скажу, но знайте, что дело доброе.

Осип молча набычился.

— Однако, молодой человек, с вашим упрямым и своенравным характером…

Комбриг рассмеялся и тотчас, посерьезнев, отчеканил:

— Народоармейцу товарищу Захаренко в восемь утра прибыть в управление железной дороги и представиться главкому Блюхеру. Повторите!

Вскочив с постели, Осип громко повторил приказание.

— Быть на коне и при оружии. Командира полка я об этом сам поставлю в известность.

Фадеев ушел, а Осип с нетерпением дождался утра и принялся за сборы. Дневальный Колька-казак с изумлением наблюдал, как униженный, уничтоженный его недруг бережно собрал обмундирование и на улице долго чистил его щеткой, как яростно надраивал сапожки, аккуратно пришивал белоснежный подворотничок. Оставив свое добро в казарме, в запасных стареньких шароварах «чиркач» поспешил на конюшню. «Ишь ты, — подумал дневальный. — Артист, а все же о коне печется. Жалеет».

Забежав в денник, Осип оглядел меринка. Тот лежал на соломенной подстилке и дышал глубоко и спокойно. Ноги вольно подогнуты. Давеча наполненные отборным зерном ясли пусты. Даже клочья сена с полу подобраны. Ага, съел, съел, все подчистил. Ну, значит, не пропадет! Осторожно подняв Мальчика, Казачок принялся его обихаживать. Мыл колодезной водой, щеткой до мягкого блеска чистил белую шерстку, расчесывал густую гриву, короткий пушистый хвост, выковыривал палочкой грязь и пыль из копыт. Теперь хоть на парад, хоть к министру.

Хотелось ему незаметно ускользнуть из казармы, пока бойцы спят, да не вышло. Они высыпали во двор, и он прошел с Мальчиком в поводу как сквозь строй. Ребята из своего эскадрона, как известно, язвят больнее чужих. Видно, узнали от дневального, что вызывают его к самому высокому начальству, и набросились:

— Ося, небось у министра будешь нужники чистить.

— Хо-хо, да ему еще двадцать суток припаяют. Так и станет Казачок в армии золотарем.

— Слышь, а Мальчик твой, как сортир вычистишь, начальству поклонится да цветы подаст!

Хотел Осип отмолчаться, но не выдержал:

— Заткнитесь, бесы!

10

Ребята-то замолчали и отстали, а вот на душе снова стало муторно. Заворошились сомнения: так ли уж с добром ждет его, наказанного, главный командующий?

Шагал он медленно, время от времени поглядывал на бредущего за ним Мальчика. Хромает, бедняга!

В тихом переулке остановился и осторожно забрался в седло, боясь неловким движением навредить коню. Но тот принял его легко, лишь чуть вильнул корпусом и сразу двинулся рысью. Осип сдержал меринка, пустил шагом, поглядывая на его ноги. Ничего, идет исправно.

Казачок никогда и нигде не привязывал своего скакуна, тот послушно ждал его, не отходя с места, не подпускал к себе чужих. А сейчас намотал повод на коновязь около управления дороги, а то еще могут придраться или обидеть больную лошадь. Оправил френч, подтянул карабин за спиной, подхватил шашку и поднялся по широкой и гулкой лестнице. Сдержанный, собранный наружно, Казачок внутренне дрожал в ожидании неизвестного.

Массивная дверь подалась, впустила его, и он оказался в небольшой прихожей. За столиком сидел дежурный штабной командир Павел Брянский. Как и многим партизанам, Осипу была известна непростая судьба Павла. Забайкальский казак, он служил у белых, сдался в плен. Было это в жаркой схватке, и, возможно, порешили бы его сгоряча, да красные казаки, земляки Брянского, заступились, упросили оставить в партизанском отряде. Три года Павел усердно служил Советской власти, оправдывая доверие в кавалерийских атаках, а также четкой штабной работой, к которой имел немалые способности. И хотя товарищи давно уж верили ему, на лице Брянского нет-нет да мелькала виноватая улыбка. Казачку нравился Павел за его приветливость и готовность помочь. Они при встречах дружески здоровались, шутили. А сейчас вышло по-иному.

— Здорово, Казачок, — протянул было руку штабной. — Прибыл? Эк вчера тебя угораздило…

— Молчи, белогвардейская рожа, — зло прошептал Осип.

Брянский смолк на полуслове, пошел в кабинет докладывать начальству, а Осип уже ругал себя: «Что же я наделал! Унизил хорошего человека, подло напомнил больное, забытое. Выходит, что зло рождает зло. Как погладят против шерсти, так и собачусь».

Брянский вернулся, сказал, отведя глаза, как чужому:

— Войдите.

Осип хотел попросить у Павла прощение, но не смог: натура дурацкая, гордость паршивая помешали. Да и не до разговоров. Самого трясло от волнения перед встречей с министром, потому и спросил нескладно, кивнув на дверь:

— А он что, уже там?

— С вечера не уходил. Наверное, и не спал. Чан требовал крепчайший…

— Ну, я пойду, — для собственного ободрения произнес Осип и, одернув френч, потянул на себя дверь:

— Прибыл по личному вызову…

— Проходите, — раздался звонкий, чистый голос.

Первое, что увидел Осип, была широкая спина и круглый, гладко выбритый затылок, а на письменном столе возвышалась большая керосиновая лампа со стеклом, стояла жестяная кружка, лежали топографические карты и цветные карандаши.

Сидевший к нему спиной человек не спеша поднялся и обернулся. И Осип растерялся совсем, таким непонятным показался ему новый начальник. Его поразил резкий контраст между голой, трогательно круглой головой, как у солдата-новобранца, и худым, со втянутыми щеками лицом. Густые темные брови, резкая щеточка усов и усталые глаза. Строгий или добрый? Кто его знает… На Блюхере была зеленая суконная рубаха, туго облегавшая крепкую грудь, с замеченной еще на вокзале кумачовой розеткой и орденом.

Главком молча ждал.

Вспомнив заготовленные слова, Осип проговорил без остановок, на одном дыхании, как это замечательно делал цирковой шпрехшталмейстер. Такой рапорт очень нравился комполка Аксенову.

— Товарищ главком, рассыльный второго добровольческого кавалерийского полка, народоармеец первого эскадрона Захаренко по вашему приказанию прибыл. — И, оторвав от козырька фуражки руку, глубоко вздохнул.

Блюхер кивнул головой и зашагал по кабинету, разминая затекшие ноги, чуть прихрамывая. При этом он оглядывал стоявшего перед ним навытяжку молодого бойца, и тому казалось, что его насквозь пронизывают взглядом. Все ли у него в порядке? Не загрязнились ли сапоги? Хорошо ли сидит фуражка? На месте ли пришит этот постылый синий ромбик на рукаве? Казачок даже незаметно пошевелил плечами карабин за спиной, не скособочился ли…

Главнокомандующий был предельно серьезен — ни тени улыбки не лежало на его серовато-смуглом лице, и Осип, конечно, не знавший, что Василий Константинович улыбается чрезвычайно редко, напрягся до предела. Нервы вытянулись в нитку, такого не бывало с ним и перед самым опасным цирковым трюком. За те восемнадцать лет, что прожил на свете, Осип, знакомясь с людьми, чаще всего встречал улыбки, которые вызывало его круглое добродушное лицо, кудрявые, как у барашка, волосы, сама его принадлежность к цирку. В глубине души он и теперь рассчитывал хотя бы на снисходительную усмешку начальника, которая, возможно, ведет к пониманию и прощению. Но у Блюхера и губы не дрогнули.

«Чем же я не приглянулся? — спрашивал себя Осип. — Ну, конечно, он вспомнил мою вчерашнюю дурь, и я ему противен. Возможно, он не одобряет и мою одежду, такая не положена бойцу-народоармейцу, слишком дорогая и форсистая. Наверное, думает, что перед ним пижон, зазнайка и хулиган вроде анархиста, а то и жулик. Ведь он не знает, что и галифе, и френч, и сапожки заработаны честным трудом».

Такие мысли пробежали в голове Осипа, пока минуту-другую его придирчиво рассматривал главнокомандующий.

Потом Блюхер остановился перед ним и заглянул прямо в глаза.

* * *

Спустя час, и день, и год, и шестьдесят лет Осип Григорьевич Захаренко рассказывал друзьям и знакомым, что главнокомандующий и военный министр Блюхер долго-долго смотрел ему, вестовому Казачку, в глаза. Быть может, десять, а то и все двадцать минут. Правда, Осип Григорьевич тут же выражал сомнение: возможно, и гораздо меньше, всего минуты три, никто по часам не проверял, однако «гляделки», как он говорил, показались ему бесконечными.

Взгляд Блюхера был пристальным, цепким, не отпускал ни на миг; широко распахнутые строгие глаза имели темно-серый, стальной цвет. И Осипу представилось, что вся его дальнейшая судьба зависит от того, выдержит ли он пронизывающий взгляд главкома или сморгнет, отведет глаза: все, как в детской игре в «гляделки». И он старался не шевельнуться, не сморгнуть, а упорно думать и думать об этом человеке и о себе, так, ему казалось, будет легче удержаться.

Что он знал о Блюхере? Еще меньше, чем его войсковые командиры. Понимал, конечно, перед ним — большой военный начальник, много и победно воевавший. Но самая главная мысль, пришедшая к Осипу, заключалась в том, что Блюхер прислан в Читу из Москвы, а значит, от самого товарища Ленина.

Судьба сталкивала Казачка со многими известными в Сибири, Забайкалье и на Дальнем Востоке большевиками, военными руководителями, но он не встречал ни одного прибывшего прямо от Ленина. И рядом со строгим человеком, облеченным особым доверием и огромной властью, Осип, в жизни бойкий и даже дерзкий, почувствовал себя маленьким и жалким.

Да есть ли Блюхеру, занятому целой армией республики, вообще дело до Оськи Казачка, вестового, циркача, надоевшего публике, который к тому же еще и осрамился…

Блюхер все не отводил глаза. И Осип усилием воли заставил себя всмотреться в них: до этого обращенный к своим мыслям, он смутно, как в тумане, видел эти глаза. Они казались ему стальными, а теперь… теперь явно посветлели.

Казачок тогда еще не знал манеры Блюхера размышлять глубоко и отрешенно, но об одном он догадывался: этот человек думает о нем, его судьбе. Выходит, он, Казачок, небезразличен, даже чем-то интересен главкому. Может быть, Блюхер успел расспросить о нем командиров, и те рассказали о боевых делах Казачка.

Глаза у главкома стали совсем светлыми. «Да они же голубые!» — удивился Осип, и в этот момент Блюхер круто повернулся и отошел к столу.

— Вот что, — звонко произнес он, и в уголках его губ дрогнула улыбка. — Ты, Захаренко, видать, и впрямь артист… Ладно, что было, забудь. Будешь, как прежде, рассыльным.

— Слушаюсь, — прошептал Осип сухими губами.

— Вон там, — Блюхер по-домашнему указал рукой на койку за печкой-голландкой, — соснешь часик, а потом подъем. Поедем по полкам. Ясно?

— Так точно.

— Помни, что два раза не говорю, не повторяю. Только раз!

И Блюхер, так и не улыбнувшись, произнес свою излюбленную шутливую фразу, которую Осип Григорьевич хранит в памяти много десятилетий:

— И чтобы ты у меня всегда был здоровеньким.

Через два часа вестовой Осип, по прозвищу Казачок, а по-цирковому Юлиус, на своем верном Мальчике поскакал вместе с главкомом НРА, сопровождая его в поездке по воинским частям Читинского гарнизона.

Это было 25 июня 1921 года.

11

Спустя шестьдесят один год после этой читинской истории я приехал в теплый город Краснодар и ранним утром позвонил у калитки небольшого домика по улице Костылева. Открыл мне Осип Григорьевич Захаренко, он же Казачок, он же Юлиус. В тот день ему исполнилось восемьдесят лет. Как и многие другие гости, я приехал к нему на юбилей, а до этого не раз встречался с ним в Свердловске у Василия Васильевича Блюхера, сына знаменитого советского полководца.

Половину кирпичного домика, который четверть века занимают Осип Григорьевич с женой Анной Алексеевной, и крохотный садик, казалось, можно осмотреть за десять минут, но я готов был проводить там многие часы и даже дни: было на что поглядеть, о чем подумать.

Собственно говоря, таких двориков в южных городках полным-полно: выложенные камнями дорожки, летняя кухня и садик-огородик, в котором, как и полагалось ранней осенью, на изгородях и решетках сгибались лозы под тяжелыми гроздьями янтарного и темно-розового винограда; крутобокие груши и краснощекие яблоки отягощали ветки; темнели густо-синие, подернутые сединой сливы, на грядках дремали пузатые тыквы. Все хранило следы неусыпной заботы хозяев.

Но замечалось и совсем необычное. В центре двора, на высокой перекладине, соединяющей стволы деревьев, висела, точно на цирковой арене, трапеция. На стенке летней кухни красовались расписанные яркими павлинами занавеси, а на заборе — цирковые афиши, изображающие акробатов, клоуна и дрессировщика собачек. По углам двора стояли ладные, крепкие ящики, как оказалось, тоже циркового происхождения; кочуя с труппой, Юлиус возил в них аппаратуру, костюмы, да и теперь вместе с плотницким и садовым инструментом в них хранился цирковой реквизит. Озорно подмигнув, Юлиус — так называло его в тот день большинство гостей — достал из ящика матерчатую куклу, изображающую кавалериста в кубанке, черкеске и сапожках со шпорами, а также игрушечное седло, и я невольно подумал, какой же малюсенький конь надобен такому «всаднику».

— А вот и конь! — завлекательно, как на цирковом манеже, объявил Юлиус. — Чина, ко мне!

Откуда-то из садика выпрыгнула маленькая собачка и, послушно подставив спинку, позволила себя оседлать.

— Кубанский наездник! — торжественно провозгласил Юлиус. — Алле гоп…

Почувствовав «всадника», Чина резво проскакала по кругу, меняя аллюры — то рысью, то галопом, — и ловко взяла барьеры, подставленные хозяином, а я подумал, какой же восторг вызывает этот номер у детворы. «Каурый конь» со «всадником» продолжал скачку, а по зову Юлиуса появились еще три четвероногих артистки: ласковая Буся, которая недавно тяжело болела, сама вылечилась травами и вернулась на арену; подвижная, стремительная Герта, способная акробатка, выполняющая, например, стойку на передних лапах, опираясь то на ладони своего учителя и тренера, то на его голову, с которой, увы, давно и начисто исчезли густые кудри. И наконец медленно пришагала Кнопка, степенная, важная, украшенная серебряной медалью, заслуженной на конкурсе собак смешанных пород.

Вся труппа артисток, показав свои способности, тотчас деликатно удалилась.

Я оказался в числе ранних гостей и видел приготовления к юбилею. Работы выполнял сам юбиляр, лишь в редких случаях он обращался за помощью. Наверное, не только он — все старые циркачи мастеровиты: мало ли что им приходилось делать, бродя по городам и весям. Работая пилой, молотком, рубанком и стамеской, Юлиус изладил столы и скамейки на добрую сотню мест.

— Эх, сколько я этих скамеек переделал, когда с разъездной бригадой путешествовал по Сибири, Якутии, Дальнему Востоку…

Мобилизовав гостей, Юлиус водрузил над двором оригинальную крышу: то был брезентовый полог, послуживший артистам в дальних странствиях. Небо затянули тучи, и в предвидении дождя старый циркач соорудил шапито, и мы укрылись под ним.

Когда Юлиус работал, на его обнаженном торсе бугрились, играли мускулы. И тем приметнее выделялись на сильном, еще красивом теле страшные отметины — раны, полученные в восемнадцатом — двадцать втором годах.

Об этих годах и ранах я думал и в комнате Осипа Григорьевича, похожей на маленький музей. На стенах — портреты соратников, боевых товарищей, некоторые из них — редкие, достойные хранения в больших музеях страны. Здесь же находился и личный архив хозяина. Признаться, содержался он далеко не в лучшем виде. Не слишком-то приверженный к бумагам, Осип Григорьевич складывал, как приходилось, письма, характеристики, справки, фотографии, газетные статьи, журнальные публикации, касающиеся близких ему событий и его самого.

Я долго рылся в «развалах» и делал выписки. Две из них хочу привести в этой главе, заменяющей в повести эпилог.

* * *

«Я, ниже подписавшийся Аксенов Василий Корнеевич, член Коммунистической партии с октября 1917 года, персональный пенсионер союзного значения, даю настоящую справку товарищу Захаренко Осипу Григорьевичу в том, что знаю его как активного участника гражданской войны в период с 1917–1922 годов. Несмотря на возраст 16-ти лет, Захаренко давались серьезные поручения разведывательного характера. Был связным Свободненской подпольной и Благовещенской подпольной организаций…

При выполнении одного из поручений подпольных организаций Захаренко был схвачен белогвардейцами и японцами, подвергся жестокой пытке и сумел бежать из тюрьмы. В ряде боев он имел четыре ранения и тяжелую контузию под Волочаевкой.

Бывший командир партизанских отрядов Амурской области и 2-го кавалерийского полка В. К. Аксенов».
* * *

«…Осип Григорьевич — участник и герой гражданской войны на Амуре, а посему рекомендую товарища Захаренко, который в боевых атаках против японцев и белогвардейских казаков проявил себя как один из лучших бойцов, владел клинком и винтовкой с молниеносной быстротой, во всех боях был всегда впереди. Был одним из лучших стрелков. Редкий белогвардейский наблюдатель мог устоять, если его увидел Казачок, как мы звали Осипа, только бы хватил полет пули, как японец или беляк летели кубарем с моста или горы, любой пост мог быть снят Казачком. Это — наш красный снайпер, который многое сделал для амурских партизан… Все в отряде знали, что он циркач, оттого хорошо может ездить верхом и здорово стреляет…

Бывший партизан Амурского края

Студницын Павел Михайлович».
* * *

Когда, переписав свидетельства ветеранов, я вышел во дворик, юбиляр завершал работу, по-плотницки, одним ударом вгоняя в доску гвозди. На его спине, ближе к шее, побагровел глубокий шрам. То был след четвертого по счету ранения, которое вместе с тяжелой контузией получил он 12 февраля 1922 года под Волочаевкой.

Об этом сражении я не раз расспрашивал Осипа Григорьевича, прочитал несколько описаний Волочаевских боев, и вот, наверное, по закону контраста в этом теплом и ухоженном южном дворике как-то особенно остро представил себе битву в глубоких снегах, при трескучем морозе у знаменитой сопки Июнь-Корань.

У Волочаевки, станции в полусотне километров западнее Хабаровска, белогвардейцы возвели мощные укрепления. Колючая проволока — в несколько рядов по всему склону сопки. Окопы в рост человека, с ледовыми валами. Скрытые пулеметные гнезда. При штурме таких укреплений по законам военной науки полагалось по крайней мере трехкратное превосходство в силах и средствах, а его у Народно-революционной армии не было: 6300 штыков и 1300 сабель против 4500 штыков и сабель у белых. Наступать же приходилось по широкой равнине, покрытой глубоким, по пояс, сыпучим снегом, при морозе под сорок градусов, в шинелях, куртках, кожаной обуви. Лишь у немногих бойцов были пимы и полушубки.

…И вот в седом предутреннем тумане выстрел пушки бронепоезда № 9 возвестил начало атаки. Наши войска пошли на штурм. Под разрывами снарядов, ружейным и пулеметным огнем народоармейцы и партизаны пробегали, проползали, теряя товарищей, открытое пространство и натыкались на колючую проволоку. В ярости рубили ее шашками, забрасывали шинелями, и у многих билась мысль: вот бы ножницы, ножницы для резки проволоки… Немудрая эта вещь, но в решительные моменты схватки как часто и успех, и жизнь зависят именно от таких простых вещей. И неудивительно, что в описаниях Волочаевских боев, мемуарах их участников, воспоминаниях возглавлявшего штурм В. К. Блюхера с горечью сказано о том, что не было этих самых ножниц.

А они могли быть. Почти были. Еще загодя командование НРА дало задание Благовещенскому заводу изготовить более сотни ножниц для резки колючей проволоки. Заказ был выполнен не полностью и с опозданием: ящик с ними привезли в штабной вагон утром 12 февраля, когда бои были в разгаре. Рассыльный Осип Захаренко через нарочного получил приказ доставить ножницы в передовую цепь.

Осип подхватил ящик, положил на плечо, не ощутив в горячке его тяжести. Распахнув дверь вагона, скатился по ступенькам. Морозный ветер пронизал шинель, хромовые сапожки. Вот бы сюда лихого коня, его резвого Мальчика, он бы мигом проскакал эту пару верст, что отделяют от штурмующих цепей. Да где там: на коне первая пуля снимет. И Мальчика нет, подарил закадычному другу Ване Балину, и тот скачет в атакующей лаве на берегу Амура…

Осип бежал изо всех сил, но вскоре стал задыхаться. Ноги вязли в снегу, каждый шаг давался с трудом. Вот кусты оборвались, он увидел негустые ряды, бойцы передвигались медленно, вжимаясь в снег, разгребая его. Поднимались под градом свинца, перебегали согнувшись. «Если и мне так, — подумал Осип, — вовек до проволоки не доберусь». И он все бежал скачками, часто переступая через неподвижные тела. Быстрее, быстрее к той черневшей впереди, рассыпавшейся цепи, что карабкалась по обледенелому склону к густой, запутанной проволочной сети.

Осип был совсем не далеко от штурмующих заграждения бойцов, когда рядом вспыхнул огненный куст, уши заложило обвальным грохотом и его ударило в спину и в голову. Сознание померкло. Осколок близко разорвавшегося снаряда повредил позвоночник, а взрывная волна тяжело контузила Захаренко.

Более четырех лет провел Осип Григорьевич в госпиталях. Лечили его в Томске и Севастополе, и только 30 августа 1926 года он был выписан из госпиталя и уволен из армии, как инвалид второй группы.

А через год Юлиус снова выступал в цирке, восстановив прежние номера, работал тугую и слабую проволоку, партерную акробатику и свой коронный корд-де-парель, опасный канат. Со временем исполнилась и его мечта. Правда, не с Лелей, исчезнувшей тогда насовсем у Читинского вокзала, а с другой, талантливой гимнасткой и акробаткой, подругой на всю жизнь, Анечкой, Анной Алексеевной, создал он желанный номер «Два-Юлиус-два» и вместе с небольшой и дружной цирковой бригадой многие годы выступал на Дальнем Востоке. Много раз показывали они свои цирковые программы воинам Особой Краснознаменной дальневосточной армии, которой командовал В. К. Блюхер, страстно любивший цирк. Василий Константинович не раз беседовал с Осипом Григорьевичем, и они вспоминали Читу, ДВР, Волочаевку, Эти встречи с циркачом «дядей Осей» и по сию пору помнит сын В. К. Блюхера Василий Васильевич, тогда маленький мальчик, а в наши дни профессор Свердловского сельскохозяйственного института.

Просматривая «послужный список» Осипа Григорьевича, я удивлялся и радовался долговечности и свежести его артистического мастерства. Когда ему было далеко за пятьдесят, он все еще выполнял довольно сложные акробатические трюки, в ту пору он с коллегами, с Анной Алексеевной объездил Заполярье, Дальний Восток и казахстанскую целину.

Не стану описывать сердечный и веселый юбилей, скажу только, что было множество гостей «со всех волостей», а приветствия и поздравления с Дальнего Востока, Забайкалья, Сибири, Урала, из Москвы и других городов отразили обе стороны жизни этого человека: мужественную борьбу за власть Советов и преданную службу на арене цирка. Слушая речи и тосты, я вспоминал хранившийся в архиве хозяина примечательный документ — обстоятельное, на восьми страницах, описание жизни Осипа Григорьевича, сделанное коммунистом с 1896 года, дважды Героем Социалистического Труда Федором Николаевичем Петровым, знавшим Осипа с шестнадцати лет. «Я счел своим долгом, — писал Ф. Н. Петров, — подробно изложить его биографию, ибо факты его жизни и работы сами говорят за себя».

Вот строки из этого документа:

«В течение трех лет — с 1918 по 1922 год — своим участием в многочисленных боях и неоднократным выполнением труднейших и опаснейших поручений в качестве подпольщика — связиста и разведчика — товарищ О. Г. Захаренко доказал свою беззаветную преданность идеалам коммунизма, проявил подлинное геройство и мужество».

Назавтра я уезжал из Краснодара, но прежде проводил Осипа Григорьевича, который отправлялся в Анапу, в детский санаторий «Жемчужина России». Там ждали старого артиста, много лет выступающего перед детьми с цирковыми номерами, фокусами и увлекательными рассказами о гражданской войне.

Подошел к перрону автостанции сверкающий лаком «Икарус». Расцеловавшись с провожающими, Осип Григорьевич занял свое место в салоне машины и, высунувшись из окошка, поманил меня к себе. Сделав строгие и озорные глаза, он звучным голосом повторил так много значившую для него излюбленную фразу Василия Константиновича Блюхера:

— И чтобы ты у меня был здоровеньким!

Оглавление

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Вестовой», Семен Борисович Шмерлинг

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства